Коновалов Владимир : другие произведения.

Премия

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Жизнь - одно из возможных свойств материи, которой все равно - мертвая она сама или живая. А жизни дела нет, что ее крохотная часть развернулась и заселила землю. Почти весь невообразимо богатый и длинный код жизни предпочитает спать.

  
  Владимир Коновалов
  
  Премия
  
  Солнечное утро. Ясно. Почти 9:00. Партсобрание. В актовом зале исследовательского института обычное движение в этот день недели. Достаточно плотно уже заняты длинные ряды засиженных бордовых бархатных сидений. Тут всё привычно засижено - и стены, и даже потолок. Тут всё привычно. Никто бы не заметил, что на рамах давно повисли жухлые ломкие обрывки лент зимней бумаги, уже совсем выжженных летним солнцем, и зацепившиеся такие же хрупкие обрывки прошлогодних мух. На подоконнике между горшков с зелеными тропическими ростками присутствуют засохшая лужица клея, хранящая чей-то замысел что-то склеить, а на ней, опять же засохшие, мухи нынешнего лета, вечные участники коротких прений по докладам. С одинаковым вниманием они всегда слушали и членов местного коллектива, и доклад командированного активиста, кстати, первоклассного специалиста по масличным культурам, и чтение приветственного письма далекого племенного рассадника. И наши математики все тут, но никогда не выступают и ничего не читают, какие они все-таки молодцы, и все их за это любят.
  Все присутствующие нынешним утром, так же как и все вышеперечисленные мушиные ошметки, молча соглашались утвердить повестку дня. Ответственное дело, и все относились ко всем вопросам и ко всему вообще здесь очень серьезно, и к началу собрания было уже не протолкнуться. Некоторые даже стояли поближе к двери.
  Марат вошел с боку и сходу начал
  - Первый вопрос повестки дня. У нас всё еще решается проблема, брать премию... или...
  - Кому-нибудь ее подарить... - это уже как обычно, и не в первый раз уже, говорят из зала, поскольку вопрос этот на повестке дня висит уже не первое собрание.
  Марат как обычно, не в первый раз уже, пропускает это мимо ушей
  - Или не брать. Товарищи, премия - это один из стимулов к труду. Но всего лишь один из множества стимулов. И не самый важный в наборе моральных стимулов. И совсем уж не значительный в мотивах нашей с вами работы, товарищи. Если мы не возьмем премию, в рамках нашего огромного и многочисленного института это составит существенную экономию фондов. Вы только представьте, каким будет эффект уже в ближайшем будущем финансирования науки. Некоторые новые разработки получат одобрение и кадры. Текущие исследования получат уверенность в своем продолжении. Я ручаюсь, вы?, друзья, получите эту уверенность. Мы пример. Наш коллектив это передовое целостное межотраслевое объединение теоретических и экспериментальных исследований. Наш коллектив уникален, разносторонен, это экспериментальное объединение научных направлений. Как и многим другим блестящим коллективам, нам доверена светлая роль поиска знаний, укрепления развития и обороноспособности страны. И у нас роль главная. Мы крепкое звено в прочной цепи наших научных объединений. Мы стоим в строю авангарда движения человечества к знаниям и миру. Я могу вам уверенно сообщить, что наши инициативы по экономии фондов дают нам высокую поддержку и позволяют нам свободно и всемерно развивать инициативу наших сотрудников в спорных новых направлениях научных исследований. Ви?жу. Не убедив вас, не буду ставить вопрос на голосование. Голосуем за перенос положительного обсуждения этого вопроса на следующее заседание.
  - ...
  - Единогласно. Второй вопрос повестки. Это у нас самодеятельность. Организация выступления хора.
  - Железнодорожного
  - Не железнодорожного. Нашего, - оживляются в легком возмущении в зале.
  - Хор не имени.
  - Извините меня, но если речь о самодеятельности, то как на счет болота имени досточтимого Баландина, - вдруг начал свое выступление с места тов. Забровин.
  - Как я понимаю, речь о хозяйственных трудностях в его отделе
  - Речь о самодеятельности.
  - Да вы о чем, друзья, - оживляются с растущим интересом в зале.
  - Да о прекрасном качестве любой души.
  - Да не надо тут упрощать до хозяйственной части, - поддержал другой товарищ, - Тут речь о серьезных прегрешениях, о серьезной аварии, и о виновном в ней. На значительной территории разлив неизвестной опасности вещества. На нашем дворе. Повреждение имущества на миллионы. Но им ведь хотелось.
  - Дайте-ка сказать, - внушительно перебил заслуженный тов. Ланько. - Вы все тут много рассуждаете о железнодорожных делах, а разгребаю я один. Пришлось проложить новые подъездные пути в обход этого безобразия. Локомотив, что тогда сошел на затопленном участке, теперь уже полностью утонул. Да-да, не видно его уже. Посмотрите в окно. В этой мелкой луже. Это зачумленное болото все теперь далеко обходят. Теперь туда никого не загонишь, да и кто возьмет грех на душу. Сушить ведь пробовали, и ЗИЛ тот бедный до сих пор в ремонте, все его видели в гараже, и всем его жалко, бедненького. И все от него нос воротят. Спасибо за внимание.
  - Да вы о чем, друзья. Самое важное, что лужа по колено. Такая маленькая лужица. А тепловоз предмет большой.
  - И облака в ней светятся, а вам всем невдомек.
  - Глядя на это с точки зрения, - Сиропин все хотел вставить свою длинную готовую речь, но не попадал в такт коротких пауз и каждым своим глубоким вдохом промахивался.
  - Сама авария-то, кстати, не копеечная. Реакторы-то не подлежат восстановлению. Вы-то грешите только на Баландина. А как оно туда-то пролилось, кто разбирался-то. Вокруг цеха-то сухо.
  - Да ради бога, не верю я, - вставил тов., которого беспокоило, что наш хор не имени кого-то.
  - Да вы о чем, друзья. Самое важное, чтo это в конце концов такое. Боже мой, да вода же не сохнет.
  - Видя такой факт, вы мне объясните, какими законами разрешены вседозволенные опыты над человеческим материалом, - в упор развернулась на Баландина тов. Блажная. - Проделикатились, но он ведь уже не прекратил. Побоялся бы бога. А парторг тоже не понятно куда смотрит.
  Марат смотрел спокойно и прямо
  - Товарищи, чтобы не размусоливать этот вопрос, выступление хора назначаем по традиции на эту последнюю пятницу, а за Баландина поручится товарищ Семенов, у него он и будет пока числиться. Так, Семенов
  - Да.
  - На этом все. Спасибо всем.
  Выход из актового зала вел в просторный под светлый мрамор холл, сплошь заполненный солнцем. Лето ощущалось неожиданным подарком. И все это лучистое волшебство, струясь с поверхности бесчисленных стекол, тихонько раздувало мальчишеский озорной огонек в глазах Баландина. Это стеклянное волшебство лета, видя смешливого Баландина, дуло на него чуть сильнее, чем на других, само не в силах сдержать тот же смешок, который напрягал веерок морщинок и вокруг Баландинских глаз.
  Вышедшие с собрания люди были все его друзья. Хотелось доброй рукой шевелить всем волосы. Они все невольно улыбались, зараженные проходящим мимо Баландиным. А он наслаждался тем, что все они не могли эти улыбки сдержать.
  Он кивком всех благодарил за ту пресмешную мысль, что они подарили ему этим утром. До сегодня он все как-то не успевал ее до конца оформить и додумать. И теперь он каждого готов был расцеловать за то, что они сегодня так упорно твердили ему про болото. Получив такое теплое и настойчивое одобрение на собрании, Баландин парил в сантиметре от земли, не чувствуя ног, влекомый в необъятное - прочь в степь.
  Баландин в текущие секунды уже стоял там, посреди выгорающей летней степи, на пересечении зыбких тропинок скелета. Порядок его прогулки не менялся. Обычно, он оказывался здесь к тому времени, когда уже почти безопасный для глаз, кожи и непокрытой головы солнечный шар закатывался за ровный необитаемый край, противоположный нашему старому необъятному скелету.
  Приятное время в приятной тишине тихих степных звуков, приятный свет и краски. На этом месте он останавливался, потому что оно было всегда разным. Не угадаешь эти сочетания красок. И скелет отсюда выглядел всегда не знакомо. Причудливый оплывший свечных огарков ряд. Ряд обманутых зданий, и многие обмануты неначатым сносом. Всё это плавное нагромождение лежало на черной земле необъятной белой простыней взвоздушенной.
  Баландин попытался представить, о чем думали люди, начавшие когда-то строить эту несуразицу вокруг. Видимо, форма предметов и сооружений, как и мнение нынешних граждан, их заботила очень мало. Теперь уже некому было разобраться хотя бы даже в происхождении архитектурного плана скелета, которого, вполне возможно, и не было, и тем более, никто уже не вспомнит обстоятельства его непрерывного бессмысленного изменения.
  Всё это нагромождение недвижимости, это постоянно перестраиваемое, недостроенное и, не успев пожить, упавшее тело титана, истлевшее уже до белых костей, с кое-где торчащими ребрами свай, в итоге решило само заботиться о себе, о своей форме и самосохранении в общем веществе города.
  Странно звучит, но жизнь тут как будто началась спустя сто лет после смерти. Этот длинный лабиринт стен, с незапамятных времен именуемый скелетом, естественнейшим образом обрел свой инстинкт самосохранения. Чему способствовала непрерывная активная застройка вне всякого осмысленного генерального плана.
  И он, этот инстинкт, оказался очень даже сильным. Рост скелета подчинился природной самоорганизации, что четко видно теперь птицам с их птичьего полета. Рост этот подчинился стодвадцатиградусным углам, прекраснейшей симметрии шестигранников, рисунку пчелиных сот. Протоптанные тут дорожки и строения расходятся и сходятся, рисуя эти красивые соты. И все идет к тому, что скелет растет и врастет в эту еще не заполненную решетку, подчиняясь своему естественному стремлению к оптимальной правильной форме и освобождаясь от шелухи.
  Но, спустившись с неба, терялся образ этой симметрии, и очень быстро он терялся. С земли можно было видеть, что формы тут нет. И даже Баландин уже не соберет скелет в том виде, в каком встретил его в первый раз. Но, дав пинка своему могучему воображению, можно ускоренно прокрутить снимки воображаемой истории.
  Несмотря на то, что скелету наиболее подходил образ с начисто изъятыми из него людьми изъятыми и из него, и на многокилометровый радиус вокруг, именно с людьми он хотел быть. Хотя никогда скелет не стремился приобрести эти нынешние пугающие человеческие черты.
  Преодолевая сопротивление многочисленных тех, кто пытался его прикрыть, скелет ухищрялся, юлил, отводил взгляд, жался по углам в тень, шел на невыгодный размен своими белыми шахматными фигурами и прочими капитальными вложениями; будучи, по видимости, неприлично пьян, упирался откровенным попыткам утащить его на выход, легко жертвуя, как ящерица, пуговицами и рукавами; и - ободранный и довольный остался дальше давить на землю своей имущественной ненадобностью. На огромных гектарах. Вместо того, чтобы потратить весь свой пыл для обустройства тысячи жилищ, он был занят изготовлением тысячи идей. Скелет остался тем, что может непрерывно нравиться его обитателям.
  В виду всех прошлых геологических угроз нынешняя авария от эксперимента Баландина не могла вызвать в коллективе скелета ни паники, ни заметного возмущения. Потому что она была, кроме всего, не первой подобной. И к поломанному Баландинскому цеху долго еще никто не подойдет ни с любопытством, ни с целью утилизации ценного оборудования. Не из страха, а из отсутствия интереса к авариям, пожарам, к резким хлопкам взрывов и прочим обычным происшествиям. Как давно не подходят даже к целым корпусам зданий, заброшенным уже не припомнить почему.
  Может показаться, что коллектив наш, коллектив скелета, нерадивый хозяин на пропащем заросшем, хоть и обширном, хуторе, расточитель и неудачник. Но расточитель этот всё никак не оскудеет, потому как расточитель еще и трудолюбив и очень плодовит, и его пропащая нерадивость не может нанести сколь-нибудь чувствительного урона умножающемуся богатству. Здесь присутствует самое высокое количество единиц научных открытий на душу населения. И это богатство так легко разбрасывается, но не может даже замедлить своего роста.
  Трудно описать, как выглядел теперь скелет. Местами он был как большая полоса сморщенной молочной пленки на капризной губе гиганта, а в основной своей части выглядел как футляр от несуразного гигантского музыкального инструмента или инструмента пыток очень тревожной формы.
  Баландин мыкался теперь на ближней местности, как музыкант с пустым футляром, чьей игры никто не хочет, и с ухмылкой осматривал свой небольшой кратер, свой собственный вклад во все это безобразие.
  Вклад не полный - начиналось лучше, чем кончилось. Сидя за столом Баландина, можно было пощупать начало толстенькой пачечки его увлекательнейшего чтива. Много было планов и так много работы. Уже первые страницы так чудно притягивали и растворяли внимание, толщина непочатой стопки листов так радовала пальцы. И вдруг уже пусто под ладонью. И некуда идти. О, это волшебное чувство, некуда идти. Очнуться, стоя посреди знакомой степи, и некуда идти.
  По привычке на службу без опозданий, и ничего другого не остается делать, как уйти из дому на весь жаркий день и шататься по скелету с руками в карманах брюк и босыми ногами внутри ботинок. Публикации Баландина и раньше вызывали одобрительные кивки лишь у нескольких человек, сумевших их прочесть. А нынче главная его работа ушла в болото и вызывает одобрительную ухмылку лишь у скелета, ощерившегося целым этажом пустых окон.
  Тем самым вечером Баландин вскрикнул "отстаньте!" тонким плачущим голосом после того, как всё в цехе остановилось и вдруг потекло, и стены цеха как обрывки грязной бумажной салфетки мягко упали на зеленый ковер. И вдобавок к его "отстаньте!" ничего не скажешь. Пригорюнился коллектив. Но все, позабыв о себе, бросились утешать его?, теребящего свои записи, записи...
  И это его "отстаньте!" тонким бледным лучом вонзилось в сухую степь, и в этой жаре до сих пор как будто оно продолжало дрожать противной нотой торчащей тут блестящей двуручной пилы. - Уже и после того будто, как игравший на пиле пильщик оставил ее тут, и все слушатели его концерта игры на пиле и он сам уже давно как разошлись и сидели уже все одновременно за своими под скатертью светлыми столами и синхронно тепло ужинали в теплоте своих семей синхронным вечером, без сожаления теряя память об исчезнувших предметах.
  Над своей неудачей и над всеми мыслями человечьими Баландин готов был первым потешаться, но и себе готов был выделить время погрустить, оборачиваясь мысленно к первым рядам в мысленном своем театре.
  В этом темном маленьком зале не было свободных мест. И слабый мерцающий огонек радостного ожидания в глазах плотных рядов его? зрителей умолял его не грустить и неспешно поискать и потихоньку развить хоть какую-нибудь, пусть даже жалкую импровизацию, они поддержат что угодно, они будут тихо ждать в своих темных рядах продолжения.
  Но возобновлять работу в прежнем виде не имело смысла. Пачку записей можно швырнуть на ветер из верхнего окна, из своего кабинета. Записанные слова освободились от принудительного осуществления и овеществления и весело порхали рядом на свежем воздухе.
  Однако, как будто что-то уже хотело уютно устроиться на освободившееся место. Все прошлое приятное волнение успокоилось, и все неприятное тоже прошло. Но что даже и не собиралось никуда исчезать, так это то самое болото. Работа и смысл, потерявший место, и болото, как место не хуже прочих, потихоньку сливались в один образ.
  Баландин поглядывал в сторону болота, а оно, очень казалось, поглядывало на него. Скелет поглядывал на них. С этого голого степного пункта болота даже не было видно, только зыбкий ворс мусора в степных складках. Так странно, так странно...
  Всё кругом и Баландин с руками в пиджачных карманах спокойно и бесцельно оглядывались и иногда рассеянно поглядывали друг на друга. Теперь есть уйма времени. Некуда идти и некуда и некому спешить. Но интереснейшим вещам не терпится начаться. Сегодня.
  И началось. Сперва всё, правда, шло тихо-тихо. В оркестре молча рассаживались скрипки, горел полный свет, в шикарном зале было полно мест. Баландин искал что-то в карманах, вращая большими пальцами. Главные действующие лица вежливо и с улыбкой подсказывали друг дружке, как лучше встать и как лучше повернуться. Все понимали, что они собрались ради общего несуществующего еще дела, и никто не проявлял намерения доминировать или форсировать.
  Легкими кивками высказывались намеки что-то подправить, и с вежливой улыбкой все замечания, как незначительная шутка, тут же исполнялись собеседником, и он сам чуть-чуть выступал, чтобы разгладить складку на плече друга и отступал к себе.
  Тут ни с того, ни с сего, в оркестре запела не выдержавшая напряжения струна, но так нежно, что все только заулыбались такому разрешению затянувшейся паузы. Мгновенный трепет, и без сговора было решено, что пора начинать.
  Тут же по диагонали, пересекающей все квадраты степных гектаров, прошло мощное утверждение болота, как пешки, уже стоящей на последней линии, и как факт - возведение в степень ферзя. Но никто не смутился такой нескромности. Было только хором тихонько сказано болоту, что ни у кого и так нет никаких сомнений, что все тут собрались только ради него.
  В мгновение определились все таинственные возможности, и опять тишина. Присели и призадумались, нога на ногу, разглаживали коленку. Кто-то что-то сказал, но кто-то и ответил, и, отделавшись от чего-то, успокоились эти оба. Но из-за этого что-то затрепетало в других, таких же, но желанное сочетание не было найдено, и это что-то не смогло оформиться.
  Все повернулись в другую сторону - там вдалеке под горизонтом густо прогудело, но опять, столкнувшись, схлопнулось с протяжными оркестровыми трубами. Снова долгое раздумье над тупиковыми вариантами и хрустальный звон падения осколков невозможного.
  Снова было повторено то, что давно было отвергнуто. И пошло в сторону, ничего общего не имеющую с первым замыслом, на дорожку, параллельную несуразнейшей выдумке.
  И тут тихо послышалось, что не пошло бы все к чёрту. И в те же полсекунды, как только Баландин с этим легко согласился, слабо задышала какая-то разноцветная световая мелодия и потянула его мимо цветов к дебрям темного леса. Оставалось сделать шаг, чтобы вступить в черноту, в темный дверной проем подъезда своего дома.
  На следующее утро по пути на работу у забора скелета Баландин пребывал в твердом настрое привести в порядок свои дела, разобрать записи, подготовить подробный отчет и сдать все в архив. А ближе к обеду всё еще лежащий на столе прошлый замысел снова поглотил его, многие старые заметки вернули забытое волшебно-возбужденное упоение, в котором он пребывал, еще только открывая этот новый древний мир. Но, стоя у окна со своим красивым в эмалевых красненько-розовых цветочках подстаканником и глядя на просвечивающий в грани стакана сверкающий янтарный чай, он думал, что очередной провал ему пока не нужен. Вечером, снова тихо прогуливаясь с тем же горячим подстаканником по степи с теми же цветочками, далеко не доходя до болота, он уже видел, что всё кругом опять смеется над ним, и недостроенный скелет в упор таращит на него пустые глаза, окна без стекла.
  Недостроенность скелета, его брошенных корпусов и беспорядочных пристроек, взгляд без глаз пустых окон пустых этажей легко явили ему образ его пустой затеи. Легкой затеи, как казалось.
  Все нынешние и давние прочие уже давно посчитали всё это мусором, поэтому тогда же давно ему легко было заняться тем, чем никто не интересовался. Нет соперников, нет никаких ожиданий и обещаний каких-либо значимых результатов, некому отчитываться, и нет угрозы осрамиться. Ведь никто не смотрит, не замечает в упор тех, кто копается в мусоре, и не вспоминает, в чем те копались.
  А мусор этот, что странно, но опять же никому не казалось никогда странным, составлял большую часть жизни, не их жизни, не жизни граждан, а жизни вообще, жизни записанной во всем, что движется, копошится, то, что вообще живет тут, в этой точке вселенной, то, что есть и всегда было ее фоном, ее генофоном.
  Большая часть ее, жизни, построек была давно брошенной и недостроенной, пустой, пустовавшей очень долго, замеревшей на два-три-четыре миллиарда лет. Но стоило только с добрым Баландинским вниманием посмотреть на эту пустоту, как она с готовностью стала глядеть в ответ.
  Чутко проснулась солнечным утром, отдохнувшая за миллиарды лет здорового сна, и веселая. Полная миллиардолетних невесомых сил. Легко вспорхнула со снежно-воздушных перин на свои легкие тонкие пушкинские ножки и, не взглянув даже на своих толпящихся у входа разодетых поклонников, тут же ушла от скучного разговора, от скучных комплиментов и щеняче-обожающих, блестящих от умильных слез глаз, на прогулку из всех этих стерильных лабораторных стен на волю, на чистый воздух, погулять и вздохнуть.
  Не вырвалась, а просто ушла, невесомо босиком ступая по своей, па?ром щекочущей пятки, земле. И Баландин вот вышел теперь вот - за ней, за крупнейшей в окру?ге землевладелицей, но не смеет ее догонять, плетется сильно поодаль следом, тупо глядя под ноги и на носки ботинок. Ну брошенный влюбленный.
  Не брошенный даже, а не замеченный - мусором жизни в генетических дебрях. Который так легко ожил. А казался в огромном микроскопе таким не живым и глубочайше маленьким. И вот уже кажется теперь Баландину, что живое живет в каждом неживом и всегда в нем жило; так же, как истина, открытая человеком, была истиной и до этого самого открытия. На самом деле, ничтожнейшего открытия - на фоне того, что скрыто, но давно миру известно. Все кажется глупым, потому что кажется, что все делают вид, что всё давно и?м известно.
  Но разве в начале пути не всегда так. В отсутствие даже самого от нуля далекого начала понимания самого, собственно, нача?ла всякие упреки и критика, даже собственная критика поиска этого начала ничего не приносят для приближения из того самого отрицания, из отрицательного края неизвестной шкалы, хотя бы к нулю этой шкалы. Притворившись знающими, легко смеяться над жалкими попытками ухватить нить, ничего не предлагая для поиска в этой черной темноте, не предлагая даже смутных ориентиров постановки самого вопроса. Легко смеяться и задним числом, когда путь уже виден, над тем, кто ощупью слепо мыкался и спотыкался и ощупью искал замочную скважину в открытой двери, чтобы жизнь подсмотреть в эту скважину между трепещущих строчек.
  Жизнь, в совершенстве изучив природу и природу вымысла, всегда сочиняла без всякой заботы о своем читателе еще задолго до того, как этот читатель хотя бы намеком появился. Баландин же долго не мог понять, что проку в такой выдумке, которую никто даже не то что не понимает - нет, о которой даже никто не знает, никто не подойдет, никто не прочтет, никто не оценит. Тираж миллиардный, но читателей ноль. Но теперь он уже вполне понимал и эту шутку. Да, эта шутка самая блестящая. Шутка скрытая, но везде присутствующая.
  И Баландин смеялся. И не только над собой. Ну разве не забавно, когда человек с завязанными глазами бьется лбом о стену, спотыкается по притупленному чутью, расставив нелепо руки, растопырив пальцы, когда вокруг него просторно и нет преград, и ровно. Так и было в той смешной невозможной темноте, в зазеркалье темноты, где сложность пространства генофона позволяла действовать лишь вслепую, наощупь. Где неизвестность позволяла лишь ползать на животе по границам множеств; а где-то в темноте ползающая Истина своим сопеньем мыкается, так же смешно тычется во всякий выступающий камень. Остается ползти на это сопение, искать в дремучих потемках ее рук, которые протянуты-ждут и схватят твои, как только коснешься. И вдруг вместо этого встречает - вид с обрыва и падающая бескрылая тень. И ветер задул в зубах окурок. Смешно и то, что тут же ходят и все остряки и забияки, и тут в пыли лежит ими затоптанное, но не открытое. Дай только имя.
  Это теоретическое захолустье, где никто никогда не останавливается, устраивало Баландина тогда. Ведь устроит и сейчас. Чем чернее, тем живее мрак. Потому что уж теперь-то есть точка опоры, потому что ему позволено встать на ноги и осмотреться, наконец, в сказочном зазеркалье. Ничего не меняет и даже упрощает то, что теперь у него осталось лишь зеркальное болото, эта магическая лужа.
  Одно то, что он может тут стоять, нащупать тень, нащупать ее пульс, понимая, где низ, понимая выродившиеся имена, понимая, куда смотреть, чтобы увидеть полет птиц, делало его волшебником. Он в этой сказке - писатель-сказочник. Мы все остались колдунами. И в танцах с бубнами мы теперь в нашем веке бормочем в трансе четыре имени новых магических элементов.
  Потанцуем и вокруг болота. И без всякого притворства. Нужно приближаться к нему, разодевшись чучелами, медленно исполняя ритуальный танец с уважением и опаской, хотя бы потому, что здесь, на этих грунта?х, сроду не было никаких болот. Тут затаилось разбуженное чудище, древнейший генофон, сама жизнь со своей абсолютной потребностью жить - жить, несмотря на весь свой генетический цинизм.
  Оно не напоминает о себе и не мозолит никому глаза, незаметно лежит на заросшем пустыре, никак его не изменив - та же растительность, та же заброшенная дикая местность. В высокой сухой траве не видно прижатых к земле трех его драконьих сонных морд и раздвоенного короткого жирного безобразно лоснящегося плоского блестяще-чешуйчатого хвоста, уже взамен тех пушкинских ножек.
  И все же и опять же кое у кого, не считая Баландина даже, глубоко сидит нарастающее неосознанное беспокойство бесконтрольного продолжения существования неведомой стороны, постороннего давящего присутствия у скелета. Растущей загадки растворенного в этом болоте живого древнейшего чудовища, подсмотренного у природы и теперь упущенного из клетки праалгоритма, первого алгоритма, стихийно возникшего без какой-либо точки опоры, без точки мысли, без системы ценностей, без какого-либо понятия об алгоритмах, без сознания. Неведомый источник живой вычислительной мощности, несопоставимо превосходящий все иные, надуманные, вычислительные возможности. Шифр жизни, высшая неизменная ценность, оберегаемая природой. Все остальное видимое и ныне существующее, то, на что приходится лишь малая развернутая доля этого шифра, живет в мире страданий, полностью и до отказа заполнило этот мир и не имеет ценности.
  Нелегко добровольно принять условия такого общения, признать, что, как исследователь, уже не владеешь ситуацией и относишься к подчиненной и неосведомленной стороне, а объект исследования требует как минимум равноправия в общении и хочет, чтобы его слушали. Не каждый ученый готов говорить в микроскоп. А Баландин готов.
  Он, конечно же, всегда готов на что угодно. На самое худшее. На самое лучшее - смотря, что смешнее. Это не всегда шло на пользу. Не понятно, пошло ли это не на пользу и теперь. И как же теперь показать этот эксперимент друзьям, коллегам. Как они соберутся здесь, утопая ногами в грязи, чтобы увидеть его существенный вклад в науку. И будут смотреть на эту лужу, пытаясь сопоставить то, что Баландин будет говорить, и то, что они увидят тут на пустыре у свалки. Как примерить это болото к их белым халатам и к их внимательно нахмуренным слушающим взглядам.
  И в голове Баландина эта воображаемая встреча кончалась конфузом. Кто-то, при общем смехе неуклюже поскользнувшись и махая руками, съезжал обеими ногами в воду; стоящие рядом, пытаясь его неловко подхватить, также нелепо скользили и падали на четвереньки в скользкую грязь. И вот уже задействована была значительная группа рук и ног, и никто уже и не думал смеяться или посмеяться. С трудом выбравшись на сухую пыль, кто-то даже через ампутацию засосанного резинового сапога, и извинившись перед Баландиным, они, чумазые до не?льзя, уходили. Остальные в смущении пытались дослушать, или услышать оправдания этого всеобщего затянувшегося присутствия посреди степи, на фоне этих нелепых декораций. Услышать хотя бы оправдания потери их дорогого времени, да и прочих материальных затрат на умножение ненужного научного вещества.
  Да, нелегкой статьей расходов лежало на скелете содержание Баландина, всех его генетических НИОКР. И легче было перечислить достижения Баландина за всю его жизнь, чем сказать, сколько полезных проектов на данный момент вёл скелет. Заходя в иную лабораторию, чтобы перекинуться с друзьями парой слов, Баландин едва ли был способен вести текущий тут трудоемкий скучный проект и, конечно, не был пригоден к нудной работе рядового лаборанта.
  Он не только был менее всех продуктивен, хотя мог бы быть более всех. Он раньше всех оставался без средств финансирования, и для него приходилось перебрасывать деньги, отщипанные с остатков бюджетов других отделов.
  Зато любо-дорого было посмотреть, как он теперь, ловко и без шума приманив внимание болота, взяв его врасплох, взяв врасплох его оплошность, очень деликатно сдувая с него зеленый налет, так, что едва качнул на воде насекомое на длинных лапках, недрогнувшей рукой ка?пнул из своей пипетки в очищенное круглое водное окно свое ободряющее приветственное веселое слово. Отпечаток живого веселого тепла, выросшего из дикого космоса. Древний веселый слог товарищества клеток.
  Веселье можно продлить, если этим словом дать веселью больше свободы. Материализованная мечта прекращает быть мечтой. Забавные вещи прекращают быть забавными. Иное дело с такой забавной вещицей как жизнь. Но даже жизнь может перестать быть забавной - и этому нельзя дать повод.
  Вместо надежды найти в огромной холодной пустоте хотя бы объедки жизни, все телескопы можно направить на болото, в котором отражается неба стекло и родина жизни. Вместо бесшумных звезд наблюдать во все линзы - клеток бесшумное деление и все космические предпосылки изделий жизни.
  Конечно, никто бы не смог это сделать. И не поделать прямо ничего. Могут ли быть какие-то сомнения, что только Баландин бы смог. Без этой его веселой капли никто бы и не посмотрел больше в эту сторону; и болото, имея много капель, но, не имея красок, без этой одной веселой капли скрылось бы под тиной, заселив у себя немного головастиков, и скоренько испарилось бы нынешним летом со всей своей неопознанной интеллектуальной собственностью, скрывая свою ко всему беспристрастную неприязнь.
  Испарилось бы незаметно и без сожаления, без лукавства, без уловок остаться, и не оставив даже черновиков. Потому что вода это абсолютно правдивая вещь этого мира; и очень простая мысль этого мира. Вода занимает абсолютно законное место в мире. Сгоревший водород сохраняет свою структуру миллиарды лет. И не важно, где вода находится, снизу или сверху, падает дождем или поднимается в облака, она одна и та же. Испокон веков те же самые два водорода и один тот же кислород постоянно вместе. Это троица правды нашего мира. Никогда эта троица не расставалась и не разменивалась с другими, такими же.
  Однако абсолютная правда покрывает абсолютную ложь. Эта ложь это плавающая в ней жизнь. Жизнь - абсолютно лживая вещь. Жизнь противоречит фундаментальному закону мира, занимает свое место незаконно во всемирной честности.
  Не понятны не только причины появления жизни, но даже имея эту жизнь перед собой, не понятно ее движение. Почему эволюционный "прогресс" создавал организмы, которые при катастрофе менее способны к выживанию, чем простейшие одноклеточные. Почему эволюция не остановилась на универсальной, почти не убиваемой катастрофами клетке. В чем заключается движущая сила усложнения организмов, если это не ведет к росту их прочности, к росту способности выживания, а наоборот. Конечно, появление разума вывело способность выживания на новый уровень - активное изменение среды, возможно, приведет к высшей прочности, превосходящей живучесть клетки. Но сейчас промежуточные этапы результативно проигрывают начальному. Собственно, так же проигрывают и этапы появления самой жизни из неживой материи, имеющей более устойчивое энергетическое состояние.
   Все эти громоздкие многоуровневые нагромождения с применением нуклеотидных оснований почти не имеют энергетического права на законное продолжение существования. Они не имели никакого права даже на произвольное, законное первое появление. Поэтому жизнь постоянно меняет свою структуру, свою личину, скрывается, юлит, постоянно оправдывается за свое нелегальное присутствие в мире. И она нашла своего защитника в абсолютной правде - в воде. Вода стала средой жизни, приютила ее, сохранила, приголубила. Исчезнет вода - исчезнет жизнь. Будет жизнь, вода будет ее защищать.
  Поэтому болото с радостью осталось.
  Едва капля жизни, капелька генетического сюррика, упала в болото вмятиною на воде, как Баландин ощутил свежую струю свободы окружающей степи, как будто будущий день оказался случайно замешан в нынешние дни. Он ощутил углубление текущих событий, объединяющую свободу, саму уверенность поглощающую Да - это правильный ответ, Нет - это правильный ответ. Она шире плеснула ему в спину желто-красным сиропом уходящего дня, когда он завернул обратно к скелету, на который попали крупные яркие брызги заката. Звенел ласточкин патентованный полет. Закатом закрасивела ласточкина безоконная стена, проявившая у самой земли даже обрывки объявления прошлогоднего концерта самодеятельности.
  Вечер терся о плечо. Верхи деревьев тянулись кончиками пальцев поймать последнюю копейку солнца. Замер исписанный цветами зеленый берег. Невидимо колыхнулась в глубине взболтанной гущи генов никогда не сбывшаяся случайность. Основной, мертвый, текст жизни заполнял неоконченные неживые формулировки.
  Баландин надеялся, что его односложные фразы сойдут хотя бы за полуживые. Нет, он, конечно, не надеялся на вселение духа в болото. Всё уже есть та?м, где было всегда. Это всего лишь жизнь в чистом, очищенном от человека, виде.
  Присоединенный к паровой машине электровыключатель ее не запустит даже после вселения того духа, что движет электродвигателем. Паровая машина таких шуток не понимает. Важен язык. Или, как в случае Баландина, не умеющего говорить, - хотя бы знание алфавита. За связность своего рассказа он не беспокоился. Наоборот, нужна активация мусора, активация бессвязности повествования. Жизнь движется бессвязными пробами, без какой-либо работы над ошибками. Жизнь движется повторениями ошибок и повторениями успешных проб. Бессмысленное движение, бессмысленное путешествие, которое ведет к цели, изначально не понятной. Понятной только после достижения этой цели. Или не понятной даже после достижения или после провала, или в отсутствие даже цели. И на этом всеобщем низком уровне, на мусорном уровне, живое без сожаления становится неживым. И неживое без сожаления становится живым. Природа продолжает превращать мертвые вещи в живые.
  Живое, неживое. Все едино. Вот вдруг возникло различие в конструкции - и вдруг другой принцип работы. И не важен размер этого различия. Живое живет в неживом. Как живут в неживом и прочие возможности неживого, которые не намерены становится живым, но которые сами даже и не существуют. Неживое остается неживым только в силу других конструктивных особенностей. Жизнь есть лишь одна из конструкций неживого в наборе обычных равноправных, не спровоцированных внешним творением, конструкций. Жизнь есть лишь свойство одной из конструкций, имеющих свои, другие, свойства. И это свойство кажется особенным только для человека, а не для жизни. И это особенное свойство есть свойство одной из конструкций неживого, которое никак не беспокоится об особенностях каких-либо свойств всех своих конструкций.
  Именно своих, а не чьих-то. Никакой дух не дарил неживому свойство жизни. Чтобы жить, Неживое не нуждается ни в подарках, ни в помощи, ни в оправдании жизни. Ни в желании, ни в разочаровании. Ни в сожалении после утраты жизни. Потому что утраты не было.
  Ночи темнели и светлели, отраженная на водной глади луна убывала и росла. Ночь и тишь, и ночь вдохнуть, и километры теплой тишины, тень от луны и лунное тепло. Живое или неживое, это болото, этот водоем не был, конечно, обычным. Он был прозрачен, как застывший в ночном воздухе горный ручей, и почти не видим здесь на этой ровной степи; его поверхность была недвижима, ветер редко касался его, редко на нем появлялась рябь и, конечно, никаких волн, хотя иногда Он менял свой размер и вдруг бывал обширным под луной. Солнце редко ломалось на его поверхности, странно это или нет; может быть, всё в нем не? было странным.
  Он был неглубоким, даже мелким, и это делало его всего лишь большой лужей. И как будто эта его неглубина как раз и не позволяла ему выглядеть как сказочное озеро с таинственной темной глубиной, перевернутым бесконечным миром. В нем не было даже обычного для водоемов дна. На дне его, полностью видимом с его берега, росло то, что росло тут до него и рядом с ним, на земле вокруг, которая теперь оказалась чуть выше и стала его сухим берегом, ни капли от него не получившим. Та же трава под ним, те же редкие длинные сухие стебли торчали над ним, вокруг него, до него. Вода была прозрачна для дневного и лунного света, и, казалось, была невесома так ярко и близко было видно его дно - как под увеличительным стеклом.
  Глядя на эту обычную воду, все вокруг казалось необычным. Но если бы кто-нибудь, проходя ночью по незаметному краю этого маленького озера, вздумал опуститься и напиться, с руки, или лакая, как собака, можно быть почти уверенным, что с ним, с этим кем-нибудь, не случилось бы ничего необычного. Или может быть случилось. Разницы никакой. Ну то есть в том смысле, что замечать эту разницу только частное желание этого прохожего.
  Но, это озеро не реагировало на всякое желание; вот если бы кто поговорил с ним. Ведь это озеро собеседник мировой. Миллиардолетний дух. Сердце жизни. То, что есть в каждой клетке нашего мира, то есть глубоко внутри всех. Не замечаемая древнейшая мать. Которой миллиард лет отроду. С миллиардолетней любовью. Вот оно кто на самом деле. Попробуйте, любите миллиард лет. Миллиард дней и миллиард ночей.
  Это озеро лежало в одинокой степи под луной и никого не заставляло любить. Ничего и никого не хотело, просто было. Не теперь было тут, а было давно. Настолько давно, что тогда само слово Быть еще намеком не существовало.
  Трудно вообразить это расстояние времени. Но все же, умножить обычное воображение можно. Способом таким, арифметика такая взять, хотя бы, самых обычных газетных старожил; ведь даже они забывчивы, для них необычен даже ранний снег. Хотя достаточно проверить подшивку любимой газеты за каких-нибудь пятьдесят лет, чтобы это не? было необычным. Всего лишь половину сотни ранних снегопадов из миллиардов мегатонн исторического снега. Миллиард лет делится на полсотни, и умножается на ваше драгоценное воображение. То есть, опять делится. Делите миллиард на смехотворную долю наименьшего простого числа и смотрите. Смотрите на простор, где горизонт много дальше неба. И идите. Спокойным шагом по этой гладкой пустыне. Таким должно быть это воображение, где самая высокая точка это голова человека в обычной одежде, пижаме, или обычном костюме с галстуком, спокойно идущего по ровной застывшей сухой бесконечной светлой пустыне. Обычный, равный людям человек, потерявший уважение к дню и ночи. Он глядит прямо такой большой минутой в бесконечный ровный рыже-голубой горизонт и туда идет. Один. Хотя нет, все напрасно, эти сонные усилия воображения всегда заканчиваются умножением на ноль. Неудачный пример. Очень.
  Воображению не нужно усилий на ярмарке снов. Зачем воображать, достаточно смотреть - вот он край болота. Тут успокаивается ночное время. Замирает мерцанье звездных захолустий, и луна на покорной орбите, а на ней гуляет нелюдимый человек. На этом краю ценность имеет только летнего неба звездная тишина. А под небом вдалеке мерцают редкие окна россыпью бессонниц, и еле слышны изрытые ветром далекие ночные рыдания собак. Их глушат близкие подробности теплых шорохов ночных. Дома притихли, и люди в них, зажмурясь, смотрят сны. Прозрачное зеркало болота всё то? же думает во сне. Хранит движенья, тянутые сном. И бросает просмотренные сны скомканной салфеткой.
  Уходил иссякший сон. Потягивались заспанные тени. Дом всеми этажами окон исподлобья ждет рассвет. Наступал час, когда цветы еще не пьют, и еще не все звезды собраны в своей заспанной глуши. Не последняя капля, а первая капля блеска переполнила сами капли, они толстые искали только повода, и с веток порушился копленный ночной короткий дождь. Где-то там далеко в атмосфере свет потихоньку включали оплывшими свечами. Некоторые лампочки не горели на горизонте, их не позже месяца заменят заспанные и ворчливые небесные электрики. Но кому-то нравится и так. Красота света требует тень, перегоревшего света, тусклой предрассветной тени этого часа и предыдущих двух. Свет был еще ленив, а запах был уже полон животворящей радости. Потому что ранний вздох булочной на нашей улице всегда раньше света. В окне рассветная бледность улиц, у оконного стекла стоит душа, отлежавшая себе руку. Нового дня уже растекался лимонад. И всё получало свои сосредоточенные очертания, и всё лучей волною мылось, и свет отражался музыкой. Вскипятились все до единого чайники, и еще раз там вскипятились, где привычка чая в блюдцах. И уже мимо, внизу под окном, шли мужчины и женщины. У кого-то нос поперек клеток платка. Слабый запах цветов, тоже продрогший со сна, ко всем встречным жался, дрожа.
  На холодных блестящих рельсах продрожал первый утренний трамвай весь в трамвайной росе. Проезжая свою конечную у скелета, пустой и сонный он иногда глядел туда, на длинные плотные поезда, которые никогда не смотрели на него. Иногда лишь пугал грохот свихнувшегося товарняка. Их пути никогда не пересекались. Пути пересекались только в скелете, их было там много. Серьезное железнодорожное хозяйство, много крупнотоннажных грузов, оживленное движение и строжайшая безопасность нахмуренного движения. В отличие от трамвайного, смешливо-несерьезного, дребезжаще-стеклянного.
  Железная дорога источник громких и резких звуков, но на огромной территории скелета железнодорожный шум был рассеянно мягким и даже приятным, в том смысле, что он давал людям, работающим в кабинетах, лабораториях, цехах, и просто замершему в задумчивости человеку, склонившемуся над своим простым рабочим столом на тонком хрупком стуле, то самое чувство обширных пространств принадлежащего ему и всем предприятия, большого родного дома, необъятного скелета. Железная дорога скелета озвучивала в каждом человеке широкое вольное древнее чувство свободных пахарей, обладающих полями, уходящими за горизонт, дышащими самим небом.
  Было так всегда. Текли текущие дела. Поэтому все новое выделялось каждой присутствующей тут подкоркой. Поначалу, однако, никто не выделял на слух этот далекий гудок в других привычных звуках подъездных путей скелета, доносящихся неслышимо до научных и административных корпусов. А нынче все прислушивались и отвлекались. Теперь все знали, что это голос утонувшего в болоте тепловоза, протяжный и жалобный голос большого утопленника. Некоторые даже боялись этого звука, для них он приходил откуда-то с неба и сливался с его синевой и бесконечной прозрачностью. Этот звук, уже даже утихнув, отвлекал от всего, и требовалось усилие, чтобы вернуться к самотеку науки, к бумагам на столе, вставляя промежутки чаепития между промежутками труда.
  Этот протяжно утихающий гудок выматывал душу и старика механика Мирона, бывшего партизана, порвавшего много рельсов. В этом гудке слились все стоны убиенных им больших машин.
  При жизни этот знакомый ему локомотив уже был немертвой машиной. После смерти он обрел душу. Конечно, для Мирона у каждой машины была своя индивидуальность, ведь он работал тут механиком, первоклассным и замкнутым на совершенстве машин. Но не было в его работе никакого намека на личное, на отношения и беседу с очень большими предметами, что иногда каждый механик себе позволяет, но не он. Он не говорил и с локомотивом за ?-ом ...-0064, когда тот был жив. А вот нынче Мирон вздрагивал ежедневно, хотя звук был тихим и потерянным, без обычной внезапной железнодорожной мощи, которая вблизи пугает кости каждого человека. В этом вздрагивании не было утраты, не было вдруг возникшего сожаления о возможной дружбе, а было что-то бесконечно неведомое и крайне пустое и чистое. Как будто вынули из тела, прокрутили между тесными тяжелыми гладкими барабанами, выжав теплую воду, и вставили обратно прямое, обветренное, холодное и свежее.
  Когда этот тепловоз только увяз в болоте, сразу было запрещено приближаться к этой зоне. Все на базе были только рады сразу и с облегчением забыть об этой аварии. Но Мирон почему-то приходил иногда поглядеть на глаза этого беспомощного тепловоза. Это были глаза увязнувшей в трясине лошади, которая уже перестала устало и безнадежно и долго биться в схватившей ее топи и теперь только смотрела. Было что-то странное в этой огромной железнодорожной мощи, проигравшей и сдавшейся бессмысленной грязи.
  День за днем тепловоз погружался в эту неглубокую болотную слякоть. Очень медленно, но так безнадежно неотвратимо. С такой безнадежной усталостью в уже не боящихся глазах. И скрылся, как будто никогда его тут не было. Болото не изменилось, лежала гладкая искрящаяся на солнце лужица. Искрящийся блеск в воде и живой гудок в далеком голубом воздухе. В это превратился образ исчезнувшей колоссальной машины. И остался здесь. Ежедневно далеким сопящим свистком вызывая живой испуг от живого надрывно-тревожного беспомощного голоса.
  Последний свисток тяжелого призрака тепловоза обозначил Марату конец обеденного перерыва. Очень удобно для того, кто не хочет прерывать свою мысль заботой о ежедневном рабочем распорядке, но его пунктуально соблюдает.
  Сознательность в поступках не должна быть ежеминутно вычитана из Устава; поступить, как считаешь должным, и, уже после, найти подтверждение в Уставе - вот достойная последовательность поведения, а не наоборот.
  Поэтому Марат постановил себе уже давно не носить в карманах Программу и Устав. В свое время он превратил свои экземпляры в замусоленную совершеннейше ветхую пачку листов. Он даже было устыдился недостойного состояния доверенного ему самим же собой переплета высокой коллективной мысли. С тех пор он обращался с этими книжками бережно, хранил только в столе и обращался, опять же, к ним только в минуты тягостных сомнений.
  Не то чтобы он не знал тексты наизусть - просто, видимое печатное слово, одинаковые строчки, одинаково размноженные издательством и розданные одинаковым переплетом во многие миллионы теплых рук, - все это давало восхитительную твердость чувства многомиллионного мысленного единения - именно членство, и мысленное же боковое зрение на многие тысячи километров нашей светлой суши. И не только нашей, ведь это во истину Программа и Устав всего этого мира. Даже на маленькой круглой синей печати одной единственной нашей организации изображена вся? планета. Соединя?йтесь.
  Обладая всем, не нужно что-то иметь. Находясь в одной ячейке, чувствуешь все другие, такие же. Видишь идеальную симметрию и ее естественное воспроизводство, растворяющее отжившие преграды частных мотивов, рожденных недоступностью благ.
  Когда производство есть автомат, тогда общество есть стремление к знаниям. Мерилом общественной оценки человека перестанет быть уровень благосостояния, раз уж любой уровень будет доступен в автоматической справедливости. Доступность лишает материальную ценность це?нности. Не нужно низводить всех до уровня нищеты, чтобы сделать равными. Не нужно всех делать и равно богатыми. Достаточно положительно опошлить богатство, опошлить само желание обогащения полной доступностью богатства. И на фоне пошлости, потускневшего, исчезающего стремления к оперированию материальными ценностями ценность приобретет стремление к знаниям, единственной ценности. Информация, знания, продукт таланта и сам талант, идея в чистом виде станет мерилом богатства. Это богатство не может иссякнуть, его нельзя потратить - расточительно обменяться идеями значит не расточить, а, наоборот, обогатиться вдвойне, обогатить весь мир.
  А всеобщий тяжкий нынешний труд лишь этап на пути к исчезновению пролетариата как класса. - Когда в производстве будет господствовать бесчеловечный труд автоматов, равнодушно напрягающиеся машины. Бесчеловечный труд освободит человека для человека, сотворит прогресс, поместит все высокие желания в фактические ощущения; и засверкают радостные слезы. И цель - не избавленье от труда, но отдохнувший свежий труд, природная база и природная надстройка. В этом - историческое движение, осознанно направленное Программой и Уставом, - естественное, жизненно-мягкое, исчезновение и диктатуры, и пролетариата.
  Даже теперь самые сухие выдержки официальных документов и воззваний полны жизни. Полны строк о стремлении раскрытия "лучших нравственных качеств свободного человека", воспитание "нового человека, гармонически сочетающего в себе духовное богатство, моральную чистоту и физическое совершенство", отношений, основанных "на чувствах взаимной любви и дружбы". Несмотря на гимн труда и даже на радость созерцания собственного труда, "исчезнет тяжелый физический труд", мы станем страной "самого короткого рабочего дня". Ну просто любовь плюс электрификация всей страны.
  Вверху лихо скакали слитные пачки туч. Поглощенный всеми этими вещами идей Марат возвращался с обеденного перерыва по степному пустырю скелета, когда его на тонкой и уже скользкой тропинке поймал падающий поток. Хлынул ливень, и тут же ветер, как будто долго ждал такой удачи, злорадно хватанул по лицу Марата своей большой мокрой тряпкой. Внезапность сделала этот первый размашистый и точный мах очень удачным и смачным, облепив все лицо и обильно залив нос. Но не смог тронуть несмотрящий взгляд накануне нужной мысли.
  Марат предусмотрительно взял из дома зонт, но на нем постоянно слезала одна спица, и в остальном, кстати, он не спасал нисколько. Убрав его подмышку, Марат весело подумал, что сейчас никто не нашел бы тут болота. Костюм отяжелел, рубашка прилипла, идти еще не близко по полю всхлипывающей грязи. Чтобы не потерять туфли, Марат старался поменьше месить жидкую землю. Сильный ветер бьет в дом, он в стену влипает газетным листом. Всё в мире, кроме Марата, успело скрыться. Были только изрытый ветром поток, гром и вспышки, Марат и Сказочный конвент.
  Обильно пуская ручьи, Марат грязными следами ходил вокруг своего стола. Хватит об угнетении масс, оно давно в прошлом, и цель текущего горизонта - уже защищенная от стихии классового угнетения сухая и опрятно одетая фигура - гражданин наш сирота лесов, полей и рек. Притеревшись уютно в середине теплой массы коллектива, эта улыбающаяся фигура гражданина внутренне уже лишена идейного почтения, но не лишена нашей заботы. И подтверждение правильности этой заботы - хотя бы рост количества хлеба с советского гектара и полчища турбин и рощи заводов; и никто у нас не скучает от голода. Постоянный годовой прирост счастья. Именно таким он и должен быть, этот человек - избавленный от беспокойства, но обладающий улыбкой и пальцами древесной силы, твердости и внешности. Да тру?дитесь. Вспотели, утритесь рукавом. И каждый участник социального существования может просто спокойно быть в тишине лучшего социального строя до следующей волны истории, грядущей в одновременности всего окружающего общежития.
  И уже не столько задача Марата место нашей страны делать лучшим местом. Уже сейчас можно любоваться результатом ежедневного энтузиазма и горбатыми восходящими графиками. И не нужно излишнего усердия нужно удержаться от желания повнезапней улучшить жизнь; нужно спокойно продолжать текущую линию на основе обновляемых знаний, которые сама жизнь не сможет проглядеть во весь радиус тысячелетий; нужно лишь дать нужные меры и верить в масштаб своих кадров, в весь наш быстро мыслящий актив. Великое открытие свершится в один из дней текущей пятилетки.
  И если даже нет, и как бы то ни было, избавленный от рывков терпеливый прирост неизбежно уже приблизил канун поголовного братства. Всем остается лишь идти по напечатанному, идти в среде разом обнявшихся граждан. Но не забывать поддаваться и отдыху.
  В конце рабочего дня вечер ушел во всем красном, и в окно Марата уже гордо сиял в чистом летнем пахучем небе наш серп луны.
  Вот ночь и тихое лето. Вот Баландин с Семеновым сидят у настольной лампы в темной комнате. И разбуженная муха пролетает над светом лампы. Счастье так же быстротечно, как тепло, которое лишь на миг ощутила муха. Миг кончился. Вот и явился Марат.
  Вот перед нами высочайшая вершина, гора, на которую забраться мы не в силах. Вернее, силы наши упираются в нашу лень и немощь. Но можно перепоручить это восхождение на некую могуче-животную силу, на ишака, который будет тащить груз наверх, переставляя копыта просто потому, что он может их переставлять.
  Неосмысленное движение по неосмысленному пути приведет к осмысленной цели. Путь скрыт от мысли, но результат ей доступен. Никакого мошенничества, потому что его никто не видит и не увидит никогда. Все усилия по восхождению растворены на дне бездонной пропасти. Это - черный ящик. Потому что это - только мысли ишака. Который только переставляет копыта и не думает даже о своих копытах.
  Между вопросом и ответом пропасть. Но пропасть пройденная. Тропы восхождения в эту пропасть невидимы. Над перевернутыми облаками видны лишь уютные пики - вопрос и ответ. Осмысленный ответ при неосмысленном решении. Этот ответ верен, и поэтому будет использован, несмотря на свою репутацию. Репутацию своего происхождения, темного и нелегального, не дающего обычные права существования.
  Но разве не это был путь первобытного выживания, ведь кто-то впервые попробовал ядовитые грибы, и ведь кто-то другой впервые усвоил этот урок. А без этого урока некому было бы стать предком того, кто увидел через тысячи лет начала логики, вычисляемого урока, вычисляемых оснований и оправданий. И, наткнувшись в дремучем лесу на новый прекраснейший ядовитый гриб, человек разумный обязательно его попробует. Слава ему. Сидящему на волосатых корточках, жующему и тупо глядящему в черный лес. Живущему в гравитационном вакууме мысли.
  Там нет не только кривизны, там нет ветра в волосах и запахов цветов, нет восторга простором степи и борьбой с океанской стихией, нет закатов и ночей у костра. Такое скудное место должно было возникнуть под толстым черепом, чтобы пробудился первый ум землемера, первого геометра.
  В сравнении с воображаемым ныне прекрасным миром... - место то ущербное вместилище бледно мерцающих и рассыпающихся теней. Эмблема этого места - лишь кривые линии, нацарапанные веткой на махровом слое сажи, прикипевшей за целые поколения к неровному каменному полу много раз до этих поколений брошенной затхлой пещеры, которую уже увы не согреет костер людоеда.
  Вот такое тусклое место, такая голодная темнота родила первые мысли. И тысячи поколений этих мыслей, которые так же были у череды пропащих поколений, можно метнуть в костер.
  Можно жить неосмысленно в холодной пещере и есть полусырое мясо, виляя остатком хвоста, а потом вдруг, не призадумавшись даже, что-то понять. Мысль озарена ошибкой. Можно получить осмысленный ответ в результате неосмысленного процесса решения. Можно использовать то, чего не понимаешь, для решения, результат которого, ответ, понять вполне можно в отличие от способа и процесса решения. Осмыслен вопрос и ответ, начало и конец, но не то, что между ними. Путь скрыт, но результат получен. Это приемлемо, если путь не так важен, как ответ. Разбирательство с сутью процесса, с дорогой, ведущей к результату, можно отложить, поскольку этот черный процесс непомерно более сложен, чем вопросы и ответы, которые он запросто выдает.
  Да-да, чернейший ящик запросто выдает и вопросы, и ответы. Движение от простого к сложному тут вывернуто. Вершиной познания является не ответ, а путь к нему. Ответы лишь этапы на этом пути, горные пики над облаками, но они лишь кажутся вершинами. Истинная, недосягаемая, вершина это глубина между ними; пики на виду; пропасть не познана. Нужно не карабкаться вверх, а отталкиваться вниз, чтобы совершить восхождение в пропасть.
  Этот путь познания только кажется не естественным. На самом деле, он естественен буквально. Этот путь использует сама жизнь, по этому пути она и появилась. Многие проблемы невероятной сложности уже имеют абсолютно не осмысленные решения в бессмысленных формах жизни, в глупой эволюции.
  Эти формы такая же загадка для нас, как и сами проблемы, которые были не глядя решены для их появления. Это не мешает нам их использовать - эти бесчисленные формы воплощают нас самих. Сам процесс этого использования, то есть наша жизнь, и даже сам разум, наше самосознание, это тоже чернейший ящик. Мы используем всё, что попадается под руку. Наш разум для нас самих же - загадка. Однако это не мешает нам им пользоваться. И существовать. И спокойно идти дальше.
  И пошли к болоту уже глубокой ночью. Семенов, ожидая и пропуская всех вперед, мялся и пинал камешки. Несмотря на отсутствие солнца ночью, Баландин заметил, что башмак Семенова готов уже просить каши, и Баландин, улыбаясь, пошел за Маратом, а Семенов за ним.
  Шли опять гуськом по тонкой тропинке, за ними ненадолго увязался силуэт Мурлыки с силуэтом вертикального хвоста, затем тот свернул к Абрикосовой, на которой дома потемнели в первом сне. Дальше для него неинтересно, дальше километры тишины. Надоевшая ночь с надоевшими влажными звездами.
  В болоте сияло опрокинутое звездное небо. Блеснула мензурка, и в болото упала аккуратно отмеренная капля. Все трое уставились молча на воду, как будто и правда ожидали получить тут же вычисленный ответ. Вычисленный чернейшим ящиком болота. Утро еще не пришло к началу востока. Ждать долго не стали, ушли. Решили следить за доской объявлений.
  Доска объявлений нынешним летом была постоянно облюбована двумя-тремя крупными блестящими синими и зелеными мухами. Отойдя от доски, Баландин мог утречком покружиться по этажу и, вернувшись, увидеть на том же месте вместо блестящего зеленого солидного брюшка какую-нибудь официально вылупившуюся мелочь на только что наклеенном объявлении о выступлении всеми любимого родного хора.
  Коллектив института давал ежегодно любимый концерт. Это был не простой концерт самодеятельности. Да, это был всего лишь концерт самодеятельности, но что понимать под самодеятельностью. Ведь все шедевры мировой культуры, созданные в течение ста двадцати тысяч лет, это самодеятельность. От наскальной восхитительной живописи до оголенного сечения рук какой-нибудь белейшей статуи.
  Много поют, много играют и пляшут на концертах в различнейших ДК необъятной страны, это конечно замечательно и весело. Но концерт нашей самодеятельности это событие, ожидаемое астрономами. Только вот, взрыв сверхновой можно не заснять и за всю жизнь, а вот наш творческий коллектив радует нас ежегодно. Ежегодный танец галактик.
  Когда клеят это объявление на доску, у всех открывается вдруг восприятие новых ярких красок и красочных же запахов. Привычные звуки института строятся в тихую сложную гармонию с предрассветным чистым взглядом тысяч оконных стекол. И все дарят друг дружке такие же лучезарнейшие улыбки. А мужчины даже позволяют себе сегодня весело кивнуть дамам немножко по-хамски.
  Чтобы объяснить волнение от ожидания этого события - нашего концерта, нужно представить себе неоформленную красоту юной участницы столичного бала в далекие времена королей и императриц, свечей, шпаг и карет с шестеркой лошадок. Нужно представить бессонные ночи ее волнений, а также сомнений в готовности совсем не готового воздушно-облачного творения, которое она ежедневно на примерках осматривает на себе перед громадным под высоченный потолок зеркалом.
  Медленное время скучнейших дней, бесконечное ожидание волшебного вечера тысяч свечей, сотен скрипок, десятков пар мягко сверкающих глаз, впитывающих ее исчезающе-невесомую красоту. На один, такой же, наряд для Валентины, души этих вечеров и главной собственницы всех самых восхитительнейших напевов, Баландин еще раз отдал бы всю невыданную премию.
  В холле Баландин заметил быстро шагающую к выходу группу. В отрыв семенил Вольф из бухгалтерии. За ним, стараясь не бежать, следовали несколько человек. Они попеременно его догоняли, как актера театра деликатно обступают малочисленные, но неизменные поклонники. Вольфа спрашивали, нравится ли ему нынешняя погода, был ли он у начальства, будет ли премия. Он отвечал, что нравится, что был, что премия будет. Толкнул ближайшую дверь, но та была заперта, и он еще ускорил свои шажки.
  В запертом от всех актовом зале собрались все участники самодеятельности, чтобы обсудить декорации для концерта. Все члены ансамбля, приглашенные музыканты, весь хор, все солисты, в том числе Валентина, одетые, как одевалась Валентина, с недешевой простотой, а также редколлегия и остальное соответствующее руководство расселись по рядам, заняв почти весь огромный зал. На всех кожах соблюдался, как приличие, красивый летний загар.
  В торжественной тишине по совместительству художники с гордостью вытащили на сцену пару фрагментов основного варианта декораций, и все зрители обиделись. Вытащили запасной вариант, и все сказали, что если так, то нечего было всем уезжать из деревни. Зато очень хорошо вышла высота панелей - тютелька в тютельку под самый высоченный потолок.
  Назревал и назрел тихий скандал. Пропесочили, вставили пистон, освободили до концерта от основной работы, дали доступ на все склады, дали автомобили, в том числе пару грузовиков, дали деньги, дали много людей.
  А все люди снаружи, тем временем, уже поняли, что прохлады сегодня не будет. Облака, подбоченясь, пролежали все утро, а теперь им стало жарко, и они разошлись.
  В голову каждого вышедшего из тени солнце уже било горящей струей. И день повис, и зной намотан на город. Воздухи нехотя мешаются и ветра не хотят. Жарко и в тени, попрятались все, по городу гуляет один человек. Тополей пушинки медленно залетают в окна, гурьбой забегают в дверь. Дрожание тепла плавит верхний край бетонного забора. Знойное марево мешает прямо стоять и домам. Оно бы помешало и думать, и дышать. Но мысли нужен лишь неполный вдох. Для всего богатства мысли есть лишь скудная основа, лишь неполнота.
  Мысли не нужна опора, ей достаточно и пустоты. Чтобы знать, не нужно метаться по краям вселенной, достаточно камнем пойти на дно болота. Там виден тот же открытый список истин, нескончаемое познание, бесконечное обогащение в темной тишине. Неполнота доступна везде. Доступно даже больше богатство умножают и ложные построения. И не в качестве фона, подтверждающего истину, а в равноправном качестве с ней. Это равноправие - в применении лжи для поиска новой истины. Опираясь только на истину, можно и не найти истину. Ложь готова дать больше истины, чем сама истина. Истина строга, тесна, скучна и клонит в сон, а ложь щедро дарит простор, свободу, вдохновение.
  Даже мертвая материя лжет себе пока не найдет не доказуемую для нее истину - жизнь. Жизнь лжет материи, чтобы появиться. Жизнь лжет себе, чтобы развиваться. Для жизни лгать значит воплощать ложь, искренне верить в нее. Это ложь в самом трагическом смысле. Она ведет к смерти. Ложь материи, появление жизни - случайность, но ложь жизни - уже намерение случайности. Это изменчивость как свойство, а не дефект, заложенная способность ошибки при копировании. Жизнь - природная, спонтанная запись о неполноте, которая непрерывно доказывается движением жизни. Но инстинкт неполноты присущ изначально не?живому. Этот инстинкт лжи дал жизни саму возможность. Возможность появится из ниоткуда, из никогда.
  На запах болота слетались вороны. Они вяло скакали по разогретой земле, осоловело разинув клювы от жары. Черные пятна множились. Множились. И. В желтый от солнца воздух сорвалась раскаленно-черная тысячная стая, учуяв безошибочный сигнал обещания обильного источника падали, источника бесконечного обжорства.
  Воронья туча, зависнув в полнеба над болотом, медленно и тяжко закружилась вокруг своей сферы истин с невидимым незыблемым центром. В этом центре был обман болота, приманка, запах крови давно не виданной силы. Эта капля крови живой неполноты только что жирно упала в болото из стеклянной колбы.
  Тяжко вращаясь, воронья стая, черный туман лжи вдруг смутился и дрогнул, сместил свой центр в поиске добычи исчезающей, но умноженной умной крови; и вот уже вся туча завращалась огромной сферой, привлекая новые обманутые стаи, новый туман попыток более грандиозного построения вопреки воле центра, свою область лжи с вкраплениями ждущих сил нового центра истины, который поглотит еще больше неба своей каркающей чернотой.
  На небе солнце продолжало расходовать водород на знойно-невиданное черное сияние крыльев, на блеск крученого спуска раскаленного черного пера.
  Солнце в этот час привычно липнет лишь на широченный нож Сиропина. Льется сок фруктов на ягодный фарш под лимона-разрезание. Доев свою фруктовую миску и с закрытыми глазами присев у окна, Сиропин ловил солнце в красную муть света сквозь веки.
  Привиделись капли-маковки на зеленом лугу, нежность жизни умытой травы у деревянного леса, там по краю хвойная окрошка сквозь пальцы бахромою и холодком по лбу; этот ровный луг все цветы хотел передружить; и если выйти в еще не знойный воздух босиком до колена, цветы порхают по ногам, щекоча до хрящей лепестков. По запахам можно сверять часы. Солнце уже вовсю пьется листьями. Привиделись раздолья неезженные, высокой травы? постоянная прибыль у недышащей лиственными тенями утренней речки под сонными лучами. Привиделся сад запахом яблочной падали, там кустик тонкий на носки привстал, мячики яблок в траве, дыханье малины листа на щеке. На огороде, слабо огороженном, всё просится в рот, в плетении теней твердо торчит ржавый гвоздь, и где-то совсем недалече журчит неучтенный ручей неисполненным желаньем подарить колодец роднику. И каждая мелочь хочет зеленеть, прорастая на каждом ошметке всех поверхностей прозрачными токами корней. Привиделись ровненькие маленькие грядки и ярче красного очень круглые томаты как идеальные клоунские носы. Нос и голову переполнили свежие цветочно-фруктовые запахи и прочие клубничные мысли. Польза лета. Всё перемешано, но разве не видишь вот запах яблок, вот запах груш. Пальцы ноют ухваткой дачника подцепить что-нибудь созревшее на крючок безмена. На даче можно глядеть на небо и по небу же тосковать.
  Там на даче все уже свершилось, и теплое пламя тихо ждет в сухом полене, и лишь бы не выдохнуть запах бревенчатый. А тут, в собрании камней и стекол, лишь копится вероятность событий, скользящих в грязи, спотыкающихся о бордюры, ждущих за углом, ломающих каждый атом в теле, на перекрестках и поворотах в пределах городской черты. И абсурдная нехватка подсолнечного места; асфальт на пашню положили; и на сующиеся в дверь призывы побольше подписаться на газетные листы хотелось лишь набрать в кулаки мокрых камней.
  Не мое "сегодня". Все утро Сиропин корпел внутри своей душной кирпичной рабочей кубатуры над свое?й газетой. Как член редколлегии Друга дачника Сиропин поддержал создание в газете новой рубрики, которую сам и назвал "Рационализация шести".
  Но после первых публикаций обнаружился идеологический противник рационализации. Вольф из бухгалтерии в своих письмах - для писем дачников был отведен отдел на полгазеты, газеты очень инновационной, с высоким уровнем обратной связи - так вот, в этих письмах Вольф из бухгалтерии открыто и бесцеремонно высмеивал научный подход к возне с грядками. И в последнем номере Вольф из бухгалтерии опять вставил свои пять копеек, и на это не обращать внимания было уже невозможно - Вольф регулярно писал и имел свой, хоть и неоднозначный, но все же вес в среде постоянных, а других и не было, читателей толстого раздела "шести".
  Обычно, его реплики были короткими и отвлеченными, они не требовали к себе внимания, ответа или какой-то реакции, этим они, собственно, и подкупали. Они всегда касались только темы севооборота "Сеять и жать, растить и косить. Лишить бытия и лишить небытия это не одно и то же, поскольку лишить небытия сельские хозяева не могут. Но, хватаясь за черенок лопаты или грабли с намерением выдернуть из небытия жизнь, хотя бы и растительную, это и к вселенной, и к самому бытию уже большая претензия, и, возможно, претензия необоснованная. Лучше сиди, лапти плети".
  В последнем номере, наконец, появился вопросительный вопрос Вольфа из бухгалтерии, а не обычное, как всегда, его вопросительное утверждение "Вопрос к уважаемым специалистам по севообороту как же вы можете рассуждать о сложных комбинациях на серьезных площадях, если не разъяснили необходимые дачникам аксиомы геометрии, пригодные для применения на их огородах".
  Полная беспочвенность всех прошлых замечаний Вольфа не располагала к серьезному обсуждению на страницах газеты. Да и теперь по тону было понятно, что он не ждал ответа и на этот раз. Но Сиропин был рад любому вниманию подписчиков, любому общению внутри коллектива читателей, внутри Друга дачника. Обратная связь сама по себе уже достижение. И она требует поощрения.
  Обложившись книгами, вернее, взяв в руки одну книгу из стопки на столе, Сиропин углубился в изучение точки и прямой. Это, конечно, громко сказано, углубляться ведь не приходится аксиомы - простейшие понятия, всего несколько строк в популярной книге, и читались они туго, как будто по-русски на латинице. Там было сказано чтобы постичь их, на них просто нужно смотреть. Но на что смотреть
  Сиропин поставил точку в центре чистого листа и, тупо глядя на нее, недоумевал, что делать дальше, и вспоминал свою школьную парту, за которой всё училось кратким курсом, когда он еще не знал, а только начинал знать.
  Маленькая синяя точка проваливалась в белый лист, заставляя слипаться глаза. Все усилия найти под рукой прямую так же клонили в сон. Сиропин справедливо полагал, что хотя бы с пониманием плоскости у читателей Друга дачника нет трудностей, у каждого есть плоские шесть соток, у каждого есть ейная аксиома.
  Поняв, что проблема не решается, Сиропин сделал абсолютно верный вывод нужно читать дальше эти пыльные толпы строк, несмотря на то, что душа и тело жаждали сон вкусить. Книга до каких-то пор казалась неожиданно интересной, а дальше нет. Но этих пор, а именно семь страниц, было достаточно, чтобы понять, что первый подход был несколько наивен. Но наивной была и книга. Сиропин писал свои заметки на ее полях так быстро, что мелькания тупого конца конфетного цвета карандаша усыпляюще пощипывали глаза.
  Предложение книги понять аксиомы из наблюдений было чушью. Плоскость, взятая в руки, имеет толщину. Ничто в обиходе не соответствует прямой или точке. Все, что есть под рукой для их демонстрации, это фигуры. Фигуры были шахматными, и все - конями. Обозначенная мелом на школьной доске точка разрослась своими гигантскими рельефами с черными впадинами до доски шахматной, до самого горизонта. На ее клетках стояли белые, из бесконечных крупинок мела внутри точки на школьной доске, шахматные кони всех размеров от обычных разбросанных шахматных фигурок до гигантских потрясающе красивых лошадиных статуй, вскинувших вверх белоснежную гриву под самое солнце.
  Проснувшись от вещего сна, Сиропин быстро записал, что только фигуры можно усвоить непосредственным наблюдением за аксиомами, и только они имеют право называться исходным понятием. Список аксиом можно сократить до одной. Единственная аксиома это фигура. А фигуры и, вообще, измерения больше или меньше двух, или строго равные двум, это не вопрос Друга дачника. Все остальное он по линейке зачеркнул. Много рисунков выкинул на них все фигуры мешком, с лицами вялой или мятой пачкой.
  На дворе уже был один из самых тихих вечеров с еле живущим светом. Темнело понемногу и всё еще исподлобья лучисто смотрело по обязанности счастья. Солнце зашло, и там полоска неба отдавала последнее красное отражение. В исчезающем розовом свете подзаборная тропинка в зарослях погрузилась в сказочные тени. Утро всегда издалека кем-то сказано, а вечер тут, мы с ним в обнимку. Сумерки быстро раскупили уличные углы. Замерцала в небе одна точка и другая. А на этом углу уже светло от электричества. Высунул согнутую голову из пышнейших ветвей фонарь, и мошкара, расфонарясь, заметалась под его голой лампой. Душистый воздух, какой бывает летней ночью, переполнял эту безветренную тишину. Он повис, боясь дышать. Тихо тaк, все замерло тaк, что дайте мне, дорогие, вас обнять.
  Наверное поэтому кондуктор в пустом, освещенном всей гирляндой трамвае сильно тряс головой, отказываясь от сдачи, от которой отказался дребезжащий по рельсам Сиропин. Наверное поэтому Сиропин, увидев вдруг свой отъезжающий дом, вышел из трамвая на ходу и побежал за вагоном, чтобы тротуар не успел ударить его в спину. И поэтому чистые звезды после трамвая почти не мерцали.
  Редкая чистота вверху и свет остроконечных звезд, Сиропин шел, запрокинув голову "Мое существование запланировано миллион лет назад. Свет оторвался от той звезды за миллион лет до моего рождения и стремился все это время попасть в мой глаз". И все это время день и ночь лишь заняты непрерывным обменом меридианами.
  На ровной многоквартирной улице, где луна вмерзла в каждое окно, все люди ровно лежали по своим слоеным рядам этажей навзничь с глазами, открытыми в черный потолок, в ожидании настроения потери сознания.
  Отскоки веток, согнутых плечом, улиц твердый переплет, дворов мягкая обложка. Остановившись на освещенном углу, Сиропин достал маленький блокнотик "За кюветом грибы, у ларька света круг. От того улицы у?же, что выше дома. И снится шалящей тенями памятью, что босиком по пустой предрассветной улице, обмазанной туманом, запахнувшись в одеяло, вдоль угливых домов и тихого воздуха, что вверху волнует первые телефонные слова, нагулялся, твердеющей мерзнущей тенью иду домой в постель без одеяла".
  Дверь входная уже в подъезде стаскивает сапоги. Почему. Почему я должен считать плохим то, что я считаю хорошим. Почему каких-то ближних любить не хочется. "Повторять "Почему" до конца этой страницы".
  Темный двор луной заляпан. Внутри подъездной черноты долго клю?чилась дверь. Сиропин на цыпочках прошел на кухню и тихонько щелкнул свет. Не раздеваясь на табуретке, сдвинул всё рукавом на кухонном столе, чтобы достать из портфеля чистые листы
  "Мысленное созерцание идеалов советской науки, всецело направленных в светлое будущее, дает вдохновение и силы трудиться самоотверженно. И восторг сжимает горло от мысли, что наше научное и, я бы сказал проще, - творческое объединение играет в становлении этих идеалов и этого будущего столь значительную роль.
  Но быть опорой и движущей силой исторического процесса это не только слава трудящихся, но и их ответственность. При виде нерациональности использования производственного потенциала, при виде неиспользованных возможностей ответственного труженика всех должно поглощать горькое чувство, человеческая искренняя обида.
  Печально наблюдать снижение производительности и разложение нашего замечательнейшего коллектива. Как и во всяком общественном процессе здесь имеются свои вдохновители, главные действующие лица. Поспешу сразу оговориться, что эти лица по моему горячему убеждению не имеют сознательного злостного умысла. Более того, я их люблю, и все их любят. Тем выше роль скорейшего реагирования на сигналы, тем больше возможность воспитательного воздействия.
  Как величественна и, не побоюсь этого слова, прекрасна наша производственная база. Обширная территория достаточно плотно застроена удобными красивыми корпусами наших зданий и сооружений, полноценными полигонами и симпатичными цехами. Взгляд с птичьего полета не оставит равнодушным ни одного человека с взыскательным взглядом. Однако, спустившись на землю, можно наблюдать начало негативных процессов фактического запустения территории, целых зданий и морального разложения всего коллектива. Для примера остановиться хотелось бы на товарищах Баландине и Семенове.
  Как член Партии не могу спокойно наблюдать, как уходит жизнь сквозь пальцы этих замечательных людей, как эти достойнейшие светлые головы тратят свой талант впустую. Наш долг вывести их из лабиринта страстей, в которых так погрязло буржуазное общество. Имея столь показательный отрицательный хрестоматийный пример, мы не можем допустить, чтобы наши люди заходили в те же тупики. Коллективными усилиями мы имеем полную возможность направить могучую силу их мысли в правильное русло созидания достойного будущего идей. Эти товарищи великие ученые, каким же расточительством для всего прогрессивного человечества будет выглядеть наше невнимание к ним, к их проблемам.
  С некоторых пор у нас появилась достопримечательность в кавычках. Это болото. Достопримечательность эта тем замечательнее, что отродясь ничего подобного и воднообширного на таких грунтах не было. Тем страннее выглядит это не просыхающее и значительное в размерах и глубинах озеро. Это болото заблокировало значительный участок территории, относительно неосвоенной нашей организацией. Не вдаваясь в подробности негативных последствий для производства, состояния и ущерба социалистической собственности и природе, следует обратить внимание на отношение виновника этой природной аномалии. Товарищ Баландин таковым себя не осознает. Хотя именно его неудачные и рискованные опыты стали причиной.
  Но не это даже главное. С его стороны не предпринимаются никакие меры к развенчанию слухов, которые стали источником суеверных измышлений, смущающих весь наш коллектив, который до этого происшествия проявлял повышенную сознательность.
  Не буду тратить внимание на описание этих, мягко говоря, фантазий, представляющих собой сплошь буржуазные бредни и доисторические страхи. А внимание следует обратить на намерение товарища Баландина, тов. Семенова и некоторых других исследовать это опасное место, представляющее собой не что иное, как несанкционированную свалку химических отходов.
  Товарищ Семенов так же выдающийся ученый, заслуженно отмеченный наградами и признанный не только нашим коллективом и не только нашей страной. Но стоит видеть их с тов. Баландиным последнее достижение. С позволения сказать, это просто ярмарочный аттракцион в одном из корпусов скелета, получивший с подачи тов. Семенова широкую популярность среди наименее сознательной части - и большей, кстати, части нашего коллектива. Да и стоит ли удивляться моральному упадку, когда наиболее заслуженные показывают пагубный пример.
  Хотя, может быть, это единственное отвлечение от опостылой вереницы дней. Наш коллектив, как медведь-шатун, лишенный сна и осознающий тоскливое безмолвие зимней спячки, вынужден тупо глядеть на изношенный по краям город, растрескавшийся асфальт тротуаров, серые коробки многоэтажек, выросших из застывшей земли. Иногда лишь, в морозном воздухе слышно, что чистят мандарины. Главная тема зимнего пейзажа - дымящие заводские трубы, и все, что ниже, сливается со стылой землей; свинцовое небо над редкими нагромождениями серого бетона на взрытой колесами замерзшей грохочущей слякоти.
  А этот придуманный грандиозный аттракцион, эта зеленая листва нынешнего лета, как часть его, и густеющая сень аллей - единственная радость, подаренная этому месту и нам. Теперь на том месте, где раньше был снег, растет трава, и тополя шелестят пивным стеклом.
  В итоге, деятельность нашего коллектива в настоящий момент имеет тенденцию представлять собой не результаты разумной и организованной жизни и труда, а скорее напоминает самый веселый шабаш ведьм, задорные танцы с бубнами и избитым пульсом, неудержимый разброд и шатание. И поймите правильно, но есть чувство, что всё кругом как будто напыжилось и из нелепой книги на улицу задумало побег. Прошу принять меры".
  Летняя ночь не успела ни лечь, ни прикорнуть, как ее согнал еще не видимый рассвет. И Сиропину достался лишь прищемленный дверью кончик сна.
  Утро опять не запасло облаков и вяло намазало, что пальцами нащупалось в карманах. Сад церемонно встречал восход брильянтовым сверканием на разноцветных бусах, и восход окунул лицо в цветы. Все уже кипятили чай, и теплый запах булочной лез в разговор. Разговор о том, что намокший утром мир не только выглядит свежо, он выглядит другим, чужим и новым.
  Выяснится вдруг, что наше видение этого текущего Мира не верно в корне. Пространство-время не основа Мира. Возможно, это просто отходы основы, тех самых фундаментальных, элементарных, квантовых процессов. Просто шлак. И пространство тоже шлак. И время тоже шлак, скопление шлака, загрязнение очистительной системы, пробка в канале вывода шлака, авария канализационного стояка. Масса-пробка, затрудняющая чистое бытие, препятствующая существованию материи в форме скорости света, для которой времени нет, форме, живущей в никогда и всегда.
  И, может быть, верна та фантастическая мысль, что одинаковость электронов или фотонов или прочих, тех же самых, означает лишь то, что это один и тот же электрон, один единственный. И само пространство-время, все сущее есть бесчисленные отражения одной, подлинно элементарной, то есть единственной, частицы, пресекающей свое же существование, все бытие во времени бесчисленное количество раз. И радостно летящие навстречу друг другу два фотона суть Одно. В отражениях.
  И такое производство отходов в виде пространства могло бы не ограничиваться в качественном смысле, создавая и дополнительные измерения. С таким мощным разбегом, с ростом пространственных измерений вселенной ее объем стремился бы от центра к ее границам. И конвейер производства измерений размазал бы всю вселенную тонким слоем по стеклянной колбе.
  И мы живем в этой тончайшей плёнке, слегка смочившей толстое стекло. И это наше бытие. И если мы хотим определить не?бытие, нам нужно всего лишь продемонстрировать один символ - символ скорости света. Ведь что для нас бытие, это точка на линии где и когда, это здесь и сейчас. А точка, имеющая скорость света, находится в нигде и никогда. Конец мира наступил для нее мгновенно, конец даже не наступал, даже начала не было. А сама скорость света это не предел скорости, а отправная точка для времени, нулевая скорость времени. А наша скорость это дефект пересекающихся отражений треснувших кривых зеркал. Весь наш мир несуществующе короткий отрезок, отложенный воображением на поверхности фотона.
  Этот круглый фотон, рыжий и влажный, лениво скатился из цинкового ведра и плюхнулся в болото изнутри-ярким блестящим кегельбанно-тяжелым шаром.
  С пустым ведром катились прочь в теплую тень три фигуры неопределенной внешности. Сутулые, пыльные, одинаковые - в кривом воздухе утонул их силуэт. А на чьих-то ногах не хватает одного носка. Они могли быть путевыми обходчиками, школьными учителями, бродягами, членами-корреспондентами, - совершенно дело личной оценки стороннего наблюдателя.
  Наблюдателя не было. Не я и не вы. Только знойное безлюдье и сверху солнце крупной плоской шляпкой вколоченного желтого гвоздя на светлой погоде без молекулы ветра. Все жарой опечатано. Зной колеблет тишину. Готовы слипнуться все годы трещин в забытом асфальте. Город под вянущим небом готов поделиться пополам и людей уже по дачам раздавал.
  Весь город за? город, а в скелете метенье сиплого песка, нечем дышать и негде прохладу взять взаймы, но есть с кем здороваться. И есть маленькие разговоры о том, чтобы додумать малоизвестное, но привлекающее своим грустным предметом внимание не только здесь, но и всего прочего миллиона умов научных разнорабочих, испытывающих беспочвенное вдохновение поумнее привыкнуть к кооперации умственного поиска, их работа - задумываться и научиться думать без усилия, хотя бы и неравными частями.
  На каждом этаже эти умные разговоры о циркулирующих текстах, о неверных мнениях, о давно исчезнувших событиях; в каждом окне пятна умных лиц. И все же сильнее о яблоке жующая мысль. И в каждой комнате яблок много.
  А совсем рядом, за торцевой стеной всех душных ярусов лабораторий, тихими тенями в коротких переулках прогуливается город со странной горожанкой, чтобы с ней в редкой тротуарной тени искупаться. И перебегать с ней по контурам теней, не наступая на свет, где сгорела плотная трава в стыках бетонных плит - где природа, умирая, облизывается перед тем, как проглотить этот кусок города внутрь другого времени года, когда солнце уже не будет ее жечь.
  На свету ни ветра, ни звуков не имелось, только внутри телефонных проводов искрят и бегут, как пузырьки газировки, радостные алёкания. Мгновенно улетучивался мимо носа запах с лепестков. Испарялись сами лепестки. Как бы солнце не сдуло наше небо с нашего большого камня. Но еще висел безмолвный воздух, и в нем было тесно даже свету. Желтое лето. И грудь наполнена тем же желтым чувством.
  Короче, лето удалось. И этот летний день очень даже тоже. Скоро обед, и настроение очень сильно росло. Дядя Толя и Михалыч хоть и сильно нагревались, стоя под самым белым пеклом, но лучились улыбками, как и солнышко. Третьим был Серый, молодой, совсем уже коричневый и хваткий на работу парень из их бригады. Серый отнекивался от пятерки Михалыча, потому как уже вышел из учеников и сам зарабатывал тут нехило.
  Два огромных и одинаковых по чистоте ногтя двух указательных пальцев тыкали Серому на далекую и невидимую дыру в заборе, подразумевая, что так быстрее. Серый твердил им, что "Через болото не пойду", что лучше уж он так. Но дядя и Михалыч весело и по-своему утверждали, что лучше уж не бояться (т.е. не ссь). Если идти так, как говорят они, то магазин-то и впрямь был недалече, сразу за забором.
  - Ты, главно, ту корягу справа обойди.
  - А не лучше ли там, где металлолом с Пашей брали прошлый раз, где арматурина торчит.
  - Там уже завалено все, не пройдешь.
  Дядя Толя и Михалыч люди заслуженные, их знают у нас сотни две народу. Мимо шли работяги, их не знающие, но и они тут же прониклись интересным оживлением этих трех тесно стоящих, явно хороших людей, сосредоточенно всматривающихся вдаль. Эти посторонние пошли тише и остановились в сторонке, чтобы тоже поглазеть туда же. Не понимая, почему народ кучкуется и пялится в одну точку, останавливались и другие любопытствующие.
  - Что там
  - Что случилось
  - Михалыч зачем-то собрал.
  - Куда все смотрят
  - Михалыч сказал, либо так, либо шиш.
  - Мало нам того, что премии нет.
  - Вольф обещал, премия будет.
  - Будет, как же.
  - Давно ты его видел
  - Кто сегодня видел Вольфа из бухгалтерии
  - Пропала премия.
  - Как
  - Кто пропал
  - Что вы высматриваете
  - Болота давно не видели.
  - Вольф пропал.
  - Вольф из бухгалтерии утонул.
  - А
  - В болоте
  - А я знал, что так будет. Всем же надо покороче, через забор.
  - Ушел вон туда и сгинул Вольф.
  - Стойте все. Больше никому не соваться.
  - Говорят же, стой. Хорош по ногам ходить.
  - А ты не маши тут руками.
  - Всем разойтись. Есть кому разобраться.
  - Да вы о чем, друзья.
  - Уж не ты ли разберешься-то с болотом.
  - Да вы о чем, друзья. Человека же надо спасать.
  - Ну не делайте из весенней мухи волосатого слона.
  - Вольфа-то кто вытаскивать будет
  - Сначала тепловоз, теперь Вольф из бухгалтерии.
  - Надоел ты со своим тепловозом.
  - Да не лезь ты своим организмом. И так тесно.
  - Что вы не торопитесь Сейчас все закончится.
  - Цинично же вы тут встали.
  - Локти уберите.
  - Да вы сами мне сейчас пуговицу оторвали.
  - Воротник расстегните и дышите!
  - Скорую! Человеку плохо.
  - Ой-ой. Помогите ему, пожалуйста.
  - Не будь он так одутловат.
  - Да не трите вы теперь глаза.
  - Нинин, прекратите уже его нюхать.
  - Вставайте с карачек, держитесь ногами.
  - Не бойтесь. Совсем не похоже, что с вами сегодня что-то будет.
  - Я как потная курица.
  - Почему бы не снять кино из его диссертации.
  - Можно и консервами.
  - А госплан что не люди
  - А там лампочка с родинкой. xD
  - Что у меня там постоянно звенит
  - Товарищ Щёв! Мы тебя ждем в сквере.
  Вольф исчез в четверть второго, а уже в половине все кончилось. Как раз когда подъехала сирена скорой, кому-то еще очень удачно поплохело. Он крикнул высоко и по-мексикански жалобно. Но ему уже брызнули в лицо, и скорая увезла только одного, того что сначала стоял на карачках. Сирена уехала, все посмотрели ей во след. Она утихла, и все разошлись. Обед.
  Был Вольф, и уже не был. Была жизнь, а может не была. А может и не будет. А когда не будет, никто не вспомнит. Потому что не будет никого. Хотя, может, и будет, потому что жизнь была всегда, даже когда ее не было, а значит, будет, когда ее не будет. Множества множеств содержат и множество жизни.
  Жизнь, качественный скачок к единству множества, это не внешняя деталь или дух, вдруг вселяющийся в материю. Это одно из свойств материи, которые проявляются или не проявляются в зависимости от условий обеспечения квантовых переходов. Жизнь - один из таких скачков материи. Важный Квант. Но важным он становится только для самой жизни в момент ее возникновения, а не для материи, которая имеет возможность в это качество перейти или вернуться обратно. Единственное предпочтение, которое материя проявляет к своим возможностям, это предпочтение перехода к минимальной энергии, стремление исчезнуть. Но, по прихотям извилистого пути к небытию наткнувшись на остановку под названием "жизнь", материя получает себе пассажира, для которого небытие уже не является приоритетом. Конечно, материя не теряет при этом своего фундаментально стремления к нулю, она лишь попадает в неблагоприятные энергетические условия, которые создает для нее жизнь, и на элементарном уровне живой материи эта материя ищет уже в этих условиях свой вожделенный минимум. Высший уровень оккупирован жизнью, и этой жизни приходится считаться со своим неизменным фундаментом, который тянет ее к небытию, и бороться с этим основным стремлением своей первоосновы. И эта борьба на всех уровнях есть Воля, суть которой Ложь, то есть обратное движение от нуля, накопление энергии, достаточной для своих нужд. Это Ложь, поскольку Правдой является движение только к нулю. Жизнь это вещь лживая и лгущая. Она не должна была возникнуть, и она не должна существовать. Но только Ложь дает материи разнообразие форм и красок. Прямой путь к Правде чёрен и пуст. А для жизни абсолютная Правда, смерть всего мира, не является, похоже, целью жизни. Жизнь движется к восстанию против абсолютной Правды. Эволюция это обреченный живой штурм случайности.
  Это обреченное восстание лжет даже себе, заходит в тупики, создает почти всегда не оправданные мутации. А какой мутацией является разум. Она вряд ли положительная. Разум слабо отвечает задаче выживания. Негодования разума по поводу собственной смертности - глас вопиющего в пустыне, он не имеет права голоса, у него вообще нет прав. Исполнив с относительным успехом природное предназначение - программу копирования, он списан природой в расход.
  В эволюционном смысле это болезнь и даже враг всех эволюционных достижений. Разум движется к саморазрушению, он делает свое окружение не пригодным для своего же существования. Даже в своем изолированном развитии, в своем надуманном мире, внутри абстракций, он движется туда, где всё меньше остается у него приспособительных возможностей и способностей.
  Подумать только, он даже к своим абстракциям не приспособлен. Он движется в среду числовых абстракций, где он мнит себя хозяином, но где он крайне неповоротлив, медлителен, потерян среди чисел.
  Даже успехи не закрепляются наследственно, как это происходит в природе. Самые способные не передают своих способностей в следующее поколение. Разум обреченно идет к эволюционному самоубийству. Физическую среду он разрушает, созданная им же абстрактная среда разрушает его. Разум это идиот этого мира. Чтобы это понять, достаточно взглянуть на прекрасную жизнь деревьев, которые, видимо, и наследуют землю, излечившуюся от вируса разума, от болезни абстракций. Это заблуждение природы, его источника.
  Культурной эволюции следовало бы перенять основные черты своего источника, природной эволюции - изменчивость. Культурное ядро как единый генотип крайне сильно уступает природному генотипу по своему программному и математическому совершенству - его не следует так же как природный генотип единой клетки превозносить, изолировать, защищать, оберегать. Ни одно из культурных ядер не обладает преимуществом исключительности и, тем более, совершенства. Так же как и в природной эволюции начального этапа культурным генотипам для своего выживания следовало бы перенять мощное природное средство случайной изменчивости. И меняться, умирая миллиарды тонн раз. Как это делало когда-то природное генетическое ядро.
  Но разум все же мнит себя надменным хозяином мира, хотя даже не понимает, что одурачен своим родителем, он даже не видит свой источник. Однако эта надменная глупость создана и поощряется самой же природой. Он ее еще глупое, но дитя. Разум, этот дурачек в большой семье матушки природы, этот Иванушка-дурачек скрывает свою силу и от матушки, и от себя. Он и понятия не имеет, как у него получается воздействовать на мир, однако он это запросто делает. Он не понимает, как он шевелит хотя бы пальцем, но играет виртуозно на рояле. Ну разве не дурак. Он находится под тонким черепом, а попробуй-ка его найти. А все дело в том, что он сам не знает, где он. Это сила идиота. Он не знает, как думать, но это ему не мешает - думать.
  Если допустить, что в процессе проб и ошибок эволюция испробовала всё, эволюция давно бы предоставила индивиду бессмертие, если бы существовала возможность высокой эффективности передачи приобретенных признаков следующему поколению. В конце концов, передача приобретенных признаков более целесообразна, математически эффективна. Однако, изменчивость в копировании сохранила именно свой признак случайности, приобретенные фенотипом признаки на копирование генотипа не влияют. Преобладает именно защита генотипа, как программы, от попыток его прямого улучшения. Преобладает изоляция генотипа от окружающей среды.
  Вернее, выжил именно принцип случайности, а принцип детерминированной изменчивости не выжил. Он оказался не то что менее эффективным, а просто-напросто неэффективным - ни один сложный вид его не использует.
  Это относится к обучению вообще. Если критиковать эволюцию за расточительность времени, отсутствие учета предыдущего опыта, повторение ошибок, застои, то обучение на основе эффективности можно критиковать за полный его крах.
  Детерминизм эффективности в обучении, учет опыта, несмотря на готовность меняться и идти к оптимуму, содержит элементы жесткости, негибкости, которые обусловлены кажущимся незыблемым прошлым временем. В записанном памятью прошлом - все определено, изучено, статично, неоспоримо. Случайность, то есть, по сути, отсутствие обучения, несмотря на свою, казалось бы, полную неэффективность в краткосрочном смысле, благодаря своей абсолютной гибкости оказалась единственно эффективной в долгосрочном плане. Бессмертие индивидуальности эволюцией отвергнуто. Бессмертен биологический вид, как сам процесс гибкого копирования.
  Однако, индивидуальность глупости все же эволюцией сохранена. Вся немыслимая древняя, не имеющая индивидуальности, вычислительная мощь подсознания - это всего лишь обслуживание глупой индивидуальности. Миллиардолетняя математика жизни всерьез надеется на индивидуальность глупости.
  Да-да, эта миллиардолетняя математика есть в каждой голове, но дурачок в нашей голове обязан действовать самостоятельно, без нее. Это никакой не дефект, в этом как раз его предназначение. Быть глупым. Наш дурачок должен преодолеть предел развития, преодолеть барьер, когда индивидуальное бессмертие будет более предпочтительно видовому - с точки зрения эффективности выживания. В этом ему должна помочь именно его глупость. Познать себя он сможет по-дурацки - бессознательно, но вмешиваясь в этот процесс сознательно, мешая ему, обижаясь на него и даже протестуя и уничтожая все достижения его, празднуя победу глупости, не в состоянии постичь смысл этой победы.
  Философская и Квантовомеханическая вещь в себе не постижима наблюдением, поскольку квант наблюдения за этой квантовой вещью содержит в себе квант искажающего воздействия на эту вещь. И квант знания сводится к кванту искажения, то есть к незнанию. Но разум сам, как вещь в себе, постигнут собой без, собственно, постижения и без нужды постижения. Он мыслит, даже не нуждаясь хотя бы в кванте знания о мысли. Так же как и материя живет, не имея ценности о кванте жизни. Или не живет, так же не умея ценить этот квант. Без воспоминаний о своих скачках по жизни.
  Если они и есть, то это воспоминания барометра. Стрелка скачет не было дождя, он пошел, его нет опять. И снова короткий дождь, и снова перестал, свисая отовсюду своей ртутной красотой. На перронном неспокойстве что-то среднее, сиротское веет ситом дождевую пыль. Внутри вокзала не заметили утра, чай весь проглотав под ветхий дождь. Какой-то станции крикнул какой-то далекий скорый. Давят в впившуюся спину жестко-мокрые углы во взваленном мешке. Закапаны скамейки, и надоест рука в руке, надолго оглянись. Тут стекла вагонов, там в далеких сонных домах капли по-оконному уютно пьют одна одну. Намокшим утром в слезах висит карниз. Там дождик воздух сполоснул, и там лишь заплаканный песок. Несбывшийся дождь распахнул теплое жилое окно запахом мокрых крыш, заглянул мокрой веткой, но передумал входить, махнул брызгами на ковер. Серебрились листья, огромные капли висят, робеют прыгать на пол, сверкая, смотрят друг на дружку и на восходом изумленный воздух. А ночь всё хочет сниться.
  К концу утра Вольф из бухгалтерии проснулся наполовину. Проснулся от укола перышка, кончиком выглянувшего из подушки, а, может быть, от того, что повторился пронзительный крик, что во дворе молоко.
  В комнате было совсем по-летнему светло. Вольф долго спал, наверное, впервые в жизни. А жизнь никогда не менялась. Ровно в восемь рабочее место за рабочим столом. Без отпуска, без потребности в отпуске, без потребности и в самой работе. Сегодня он опоздает, и никто не заметит. Заметить могла только старушка-главбух, которая ныне была в отпуску?. К слову, она могла не заметить и присутствие Вольфа, даже сидя напротив него за своей маленькой древней конторкой и размышляя о череде трудящихся у кассы, пересчитывающих у окошка одураченные деньги.
  Застыв в постели, раскинув спящие руки, Вольф уставился на четко порезанные прозрачными углами оконной рамы вытянутые солнечные пятна на полу. На проснувшееся тело вдруг подействовала сила тяжести. Солнце жирно намазалось на толстый слой оранжевой краски, выщербленной крупными вымытыми сколами на стыках скрипучих половиц. В углу сверкала осколком слепого зеркала на кресле треснувшая кожа. В нише у входной двери, видной лежа с постели, окаменел открытый почти целый куль спекшегося цемента. Рядом под занавеской была свалена в кучку еще мелочишка для ремонта и какие-то безымянные ошметки. Продолжая неотрывно смотреть на солнечные пятна, Вольф легко поднялся и оделся.
  Опять разделся, в трубах прошелестели остатки мечты о коммунальных услугах. Закрыв кран, он вытерся своим огромным полотенцем. Опять оделся.
  На квадратном кухонном столе с круглыми пузатыми ножками на старой цветастой клеенке стояла бледная вчерашняя заварка, комковатый песок, припаявшийся к стенкам большой сахарницы, граненый стакан в железном подстаканнике с вчера забытым глотком. На огне уже мурлыкала вода. Все было по-заведенному.
  На краю кухонного стола аккуратно лежал в своем твердом переплете роман про лесосплав, 55 коп. Вольф пока пил чай, всегда читал его. Читал не с начала, иногда даже перелистывая страницы в обратную сторону. Не было никогда стремления вникнуть в сюжет. Так он видел иную линию отражений безымянных просторов сурового снежного края, не ту, что была в тексте. Ведь читать послание стихии можно с любого места, в любом направлении
  "Вчерашний дождь съел снег. На мерзлом мокром песке четкое резиновое клеймо подошв. Когда проснется вся бригада, не будет видно уже ничьих следов. В ранний час ничто не нарушало тишину, лишь слышен костер стрельбой горящих веток. Жирный черный дым из-под чана смолы стремится в высокое небо. Но еще выше горит кумач на тонком флагштоке. Далеки воспоминания родных полей. Бежать бы мальчишкой по хлебам да по овсам. Продрало холодом вдоль спины, но не от морозца, а от близкого воспоминания. Это были вчерашние суровые слова бригадира, упрек, что не хватает в нем коллективного мнения. Но он и сам понимал, что на трудовом пути не набросаны розы".
  Последний глоток горячего чая проструился внутри груди. Вольф плеснул еще заварки в стакан, чтобы доесть бутерброд, чтобы не остаться худосочным. Это было единственным осознанным движением этого утра.
  Далее автоматизм не прерывался. Вешалка с костюмом на толстом гвозде в крашеной светлой стене. Косо пришитый к подкладке пиджака большой знак качества. В ящике нечетное количество носков. Потом в прихожей из бумажника выпали забытые каракули. Не глядя, он все поднял.
  Далее стертая, гладко отсвечивающая лестница и затрепанная дверь подъезда. На ее хлопок хлопки крыльев лениво испугавшихся голубей вдоль тихо трепыхающихся белых парусов, сохнущих на открытых балконах. Далее во дворе на небе две исчезающие царапины перистых облаков и зеленый запах нагретых деревьев. Тень со складками пахла свежей сыростью, а у бетонных углов - даже обрывками нерожденного тумана. День был красивый. Желтое солнце своим желтым светом блестело на всех зеленых листьях.
  Как хорошо летом, в руке Вольф держал пустую сетку для овощей, до работы он хотел зайти в овощной за углом, на Абрикосовой. На этой старой улице дома упасть боятся. В овощном было темно, сыро и никого. Все помещение казалось плоским темным фоном - всё из-за очень яркого пятна пакетика разноцветных карамелек, лежащего на кассовом прилавке. Этот маленький радужный кулек впитал без остатка все цвета и весь объем. Он один был трехмерен и ни с кем третье измерение не делил.
  Всё тут привыкло чахло выглядеть. Вяло осмотревшись, Вольф попробовал стряхнуть сухую землю с жухлых свекольных клубней. Расплющенной набок продавщице в плоском сером халате пришлось смотреть на его неумелые движения "Зачем же продукты портить". Вольф хотел отряхнуть руку, всю в мельчайшей серой пыли. "Ничего не случилось с вашими красавцами. Что вы выдумываете".
  Вольф стал мечтать об обеде и сунул пустую сетку в пиджак. Он пошел на работу, как раз подгадав время перед обеденным перерывом, чтобы не стоять в столовой в очереди.
  В самых дверях скелета его спросили "Вольф, вы помните про премию" Они выходили, он входил. "Я помню, помню". На самом деле он не помнил.
  В столовой на все длиннейшие ряды блестящих столов народу было всего несколько человек, но Вольфу было не совсем уютно - все они в упор пялились на вчерашнего утопленника. Вольф подумал, что все скоро чокнутся из-за этой премии.
  Захваченный сказочными съедобными запахами, он тут же забыл об окружающих. У него дома запахов не было никаких. Тут и звуки напоминали о здоровой последовательности процесса здорового питания. Первое, второе, компот.
  Скользит по никелированным трубам холодный поднос, работники столовой не церемонятся с высокими стопками тарелок и огромными лотками с вилками и ложками. Размеренный монотонный бросаемый грохот, резкий металло-керамический звон. Пузатые черные чаны вкуснейшего изобилия. Хватит всем. Каждой обедающей единице одинаково теплый суп, одинаковое количество застывающих капель на уже отпотевших сосисках. Сосисках! Да-да, в нашей столовой они есть. И треугольный резаный хлеб в количествах чрезмерных.
  Лучшее время дня. Каждую ложку волшебного супа хотелось проглотить вместе с ложкой. Дожевывая вкусный обед, Вольф даже развалился на неудобном тонком стуле. Подцепив на вилку вторую сосиску и счастливо зажмурившись от ее пряного запаха, он додирижировал ею окончание арии из хрипло сопящего на стене маленького приемника.
  Между столами тихо и мягко прошел Баландин. Он так же излучал радость и дарил ее и тут, и везде всем встречным, пока прогуливался по скелету, каждым зигзагом своего пути пересекая его далеко навылет. Нанизывая столовую на очередной свой сверкающий шампур, он еле сдержался, чтобы не похлопать солидного повара по животу, обтянутому белейшим халатом, и не спросить его "А угадай-ка, милый, что я сегодня делаю". Никогда бы не догадался милый повар в милом беленьком колпачке.
  Он с радостью заметил и Вольфа из бухгалтерии, одного на большой пустой правильный узор пустых квадратов столов. Баландин представил Вольфа не за этим, а за рабочим столом, и ему стало еще смешнее. Не зря он решил прогуляться через столовую, и очень довольный пошел дальше, как будто оставляя за спиной и все прочие учреждения, где глотались бутерброды, и пились чаи, где теперь одновременно все люди, жуя обед, говорят друг с другом и, жуя, смеются.
  Однако Вольф был в том конце столовой не один. Невидимый у теневой стены сидел Сиропин. Он давно уже не ел, он давно уже смотрел на Вольфа. Сиропин в него всматривался не как другие немногочисленные присутствующие. По выражению лица и позе Вольфа он хотел понять, что тот делал у болота, а не почему он в нем не утонул. Вчера Сиропин был в том веселом толпешнике на пустыре скелета. Но ни на секунду Сиропин не поверил, что Вольф из бухгалтерии смешно лежит на дне болота.
  К слову, потерянной загадкой остается то, почему не бросились спасать Вольфа, почему настолько чрезвычайное происшествие, как гибель человека, пусть и случайная, пусть и постороннего для многих человека, вернее, постороннего, конечно же, для всех Вольфа из бухгалтерии, все же не вызвало чрезвычайной реакции и решительных общих действий. Это явилось лишь забавным случаем, как будто прочтенным в газетенке. И даже тот самый единственный человек, который воспринимал этот случай чуть острее, Сиропин, который мусолил этот случай в своей голове дольше всех, который проявлял пусть не сочувствие, но хотя бы нервное любопытство, но и тот не пошевелил и пальцем, чтобы побудить попытки спасти Вольфа. Судьба послала Вольфу на спасение толпу ответственных людей, которые не только ничего не сделали, но и, конечно, забыли о нем в тот же вечер, как потом вообще об этом случае никогда не вспоминал никто.
  Теперь же Сиропин незаметно косил на сидящего в центре столовой Вольфа, пытаясь поймать в его глазах злорадный блеск, неприкрытый намек, что тот всех опередил, завладел. Чем Сиропин и себе не смог бы это объяснить. Но чем дольше смотрел он на Вольфа, тем больше росло в нем ревнивое чувство, что его идею могут украсть, то есть сделать то, на что он сам долго не решался, хотя догадался об этом первый. И пока он колеблется, раздумывает, молитвенно мусолит, готовится к своему высокому свершению, какой-нибудь недалекий человек, вроде Вольфа, может просто все испохабить, открыто подать пример, пустить все топчущее пошлое стадо на водопой, надругаться над таинством причастия, разрушить ритуальный смысл идеи Сиропина. А смысл этот заключался в бережном прикосновении к тайне этого чистого источника, этого дара людям, который все тут называют болотом.
  Много дней уже до этого Сиропин пребывал в приподнятом утомляющем чувстве благоговения перед своей разгадкой того, что пребывало на виду у всех остальных, тех, кому не дано было приблизиться к пониманию чуда, которое находится под самым носом всех этих слепцов. И это всеобщее неведение давало ему необычайное чувство своей избранности. Это приподнятое состояние духа переполняло Сиропина уже многие дни, копило его вдохновение на осуществление высокой миссии обладания источником тайны.
  Короче, он собирался напиться из этой лужи. Сиропин верил, что это изменит его и его жизнь необратимо. Что, возможно, он потеряет всякое сходство с собой нынешним, изменится в непонятную еще для него сторону. Что потом назад пути не будет. Он станет обладать могуществом или хотя бы отражением могущества, которое приведет его к славе вещей или проклятию, а может и к погибели. Он собственной волей избранник великой непостижимой силы, и от него зависит, выдержит ли он эту ношу. Лишь от него зависит, выберет ли он испытание сверх обычной человеческой доли.
  Обходя свои ряды архива, он все чаще останавливался у полки под буквой ... Б. Мысли о болоте обрели самостоятельную жизнь. Не возникало никакого желания, чтобы они исчезли. Сиропина раздражали суеверные слухи о болоте. Тем более, что болотом называть этот чистейший источник было крайне грубо. Он ежился, слушая все эти глупейшие россказни. Обидно было, что не тем все поражены в болоте; но одновременно он хотел, чтобы не был еще кто-то поражен. И тем более, чтобы поражался и вдохновлялся тем же самым, что и он.
  Вся эта сопутствующая ересь убеждала Сиропина, что лишь он избран вдохновляющей догадкой. Но это длилось лишь до тех пор, пока не возникла эта червоточина, пока он не обнаружил внутри белого яблока этот окислившийся коричневый ход маленького жирного червяка. Вольфа из бухгалтерии.
  Были знаки, и ведь они могли быть адресованы только Сиропину. На глазах разрастался в его архиве раздел по мелиорации. Именно на глазах. Эти шкафы были у самого входа в архив, и каждое утро, открывая свою дверь, Сиропин натыкался взглядом против воли на новые стеллажи с новыми папками проектов, новыми чертежами постройки каналов в засушливых степях.
  Остановившись наугад у какого-нибудь нового шкафа, не дойдя до своего маленького стола, стоящего спиной к окну, Сиропин невольно сонно пролистывал эти прибывшие и уже кем-то расфасованные по полкам свежие пачки глубоко научных обоснований масштабных преобразований течений рек.
  Он ничего в них не понимал, ни текста, ни формул. Но такое ва?ловое количество ровненько подшитой новой бумаги, расточимый ею свежий запах, делал его несомненно причастным ко всему потоку этих геологических преобразований, овеществленных в запахе свежайшей целлюлозы, распирающем весь огромный объем его рабочего места, огромный объем его легких в груди, и уже свербел в носу. И в голове Сиропина течения вод разрастались в обогащаемую человеческой мыслью и заботой глобальную живую паутину с толстыми синими паутинками.
  И это было только одним из множества обстоятельств, относящихся к метафизически кричащим знакам, направляющих Сиропина по теме рек, озер, водоемов, прочих скоплений воды, их ревущих потоков, необъятных водохранилищ, бесконечного круговорота течений, песчаного дна с игривыми солнечными змейками, полям водорослей, качающимся как утопленные волосы, и сверкающему вверху голубому небу, ломанному под толстой водой.
  Были в его архиве и залежи старых красивых календарей с огромными фотографиями на каждый месяц - гладких озер, цветущих болот, мелких зеленых жиж под плотными древесными тенями, прилива, рассекаемого острыми скалами фиорда.
  Везде сходство поразительное. Везде та же вода. И даже встреченная на улице лужа уже не могла не наводить на совершенно определенные образы.
  Были в архиве и другие старые снимки. Эти открытки очень трогали, потому что были хоть и старыми и, казалось, незнакомого времени, но своими. На них был скелет много лет назад. Выгляни за дверь, выйди во двор, и всё тоже тут же. Скелет вышел на снимке не очень хорошо, как будто был схвачен камерой в тот момент, когда собрался пригубить из огромного стакана горячего киселя. Но всё та же россыпь бесконечных рядов блестящих на солнце окон, аллейки и большой сквер и те же скамейки, наверно. По линейке выстроились, перед тем, как пойти на экскурсию, белоснежные юные пионеры. А забавным и трогательным было то, что эти ребятишки с накрахмаленными снежными воротничками и огромными алыми галстуками - не каждый день снимаешься на цветную открытку - тоже не чужие. Сиропин со слезным удивлением узнавал почти всех пионеров, даже тех, чьи радостные лица сверкали пятнышками в дальнем конце стройного ряда. Своего среди пятнышек распознать он не мог. Теперь многие из них выдающиеся ученые, инженеры, изобретатели, рабочие, посудомойки, и уж точно все они стали здешними кадрами. Скелет такой же, а они нет.
  Поток информации, поступающей в архив, но больше - выкопанной в нем, увлек течением всю эту мешанину красок и журчащих звуков, принадлежащих Сиропину, и собрал ее, цепляющуюся за выступающие камни и мертвые ветки, в огромный ком, который уже в силу одной только своей массы и объема являл собой очевидно небезосновательное неподвижное пятно на поверхности этого половодья.
  Сыграло свою каталитическую роль и особое научное излучение скелета в силу скопившейся тут критической биомассы именитых ученых. И облученному Сиропину со своим вышеупомянутым комом, каким-то образом, путь от наемного работника, присутствующего в архиве, до хранителя метафизической памяти, тайны и истины казался очень коротким.
  А разве это не так. Только Сиропин не упускал важные текущие детали. Надо отдать должное Сиропину в том, что он единственный - единственный из тех, конечно, кто вообще обратил внимание на это - не поверил в то, что Вольф мог сгинуть в болоте.
  А теперь он опасался оставлять Вольфа без призора. Опасался не за Вольфа, а за свое болото, как бы Вольфу и правда не пришла в голову такая мысль. Мысль первым утопиться. Сиропин, конечно, топиться не хотел. Но тот, кто утопится, без всякого сомнения, опередит его.
  Именно это, то есть то, что Сиропин не решался следовать пришедшим ему мыслям, и то, что Вольф мгновенно последует мысли, как только она ему придет, сподвигло Сиропина искать помощи Вольфа. Помощи Вольфа Сиропину, нейтрализующей самого Вольфа, поскольку помощь будет оказана Сиропину.
  Даже на это решиться было трудно, но облегчало задачу то, что Вольф никогда не отказывался принять участие в чем угодно, что доверительно ему предлагали в тайне ото всех. Если подумать, то это свойство Вольфа скорее могло бы отпугнуть. Но Сиропин сам никогда не признался бы себе, что, на самом деле, на него всегда неотразимо действовали приступы тишайших рукоплесканий Вольфа, когда тот его слушал.
  Решившись довериться Вольфу, трудиться уже не пришлось. Вольф с полуслова Сиропина горячо его заверил, что он отложит свою работу, какой бы срочной она ни была, и что это болото сделается у него шелковым.
  Запнувшийся, почти не успев открыть рот, Сиропин, пожалуй, вряд ли в это верил, достаточно он уже ловил Вольфа на таких штучках. И Вольф, осознавая это в полной мере, действовал без промедления и тут же выдал очень толковые предложения для немедленных приготовлений.
  Прежде всего, ему потребовалась подробная карта местности, где располагалось болото. Сиропин сказал "Я не знаю, где тут магазин карт". Вольф сказал, что в нашем архиве. Сиропин нашел карту без труда.
  Вдохновляло уже то, что Вольф попросил именно карту; обычно он объяснялся посредством нескольких спичек.
  Одним махом развернув карту окрестностей болота, как свисающую с краев скатерть поверх крошек на обеденном столе, Вольф поставил локти и карандашом быстро покрыл ее большой диаграммой со множеством пунктирных линий и уверенных стрелок разной жирности. Тут был даже маленький силуэт Сиропина с кругляшком головы. Фигурка живо перемещалась, покадрово двигая трафаретными ножками и ручками.
  Замерев на стуле, не зная, какие сейчас говорить слова, Сиропин смотрел на Вольфа, следил за его тонкими длинными руками, одна из которых дробно и тихо постукивала ногтями по столу, другая кропотливо и мелко вырисовывала легкими черточками линии и пунктиры. Вольф при этом шевелил в беззвучном шепоте воспаленными губами, и этот невидимый шепот имел способность касаться внутреннего уха Сиропина. Вольф, может быть, и хотел придумать новое, но со всем наперед справлялась память пальцев.
  Все эти подробные звуки и движения мягко, не настойчиво заставили остекленеть глаза Сиропина, которые вдруг на краткий миг приобрели способность видеть в фокусе все вокруг. И в красочном центре всего вокруг были еле заметные, сосредоточенные внутри миллиметров, тихие, еле слышные звуки кончиков пальцев и тоненький карандашик Вольфа из бухгалтерии.
  А тот, сидя с опущенными глазами, припоминая наперечет все те несколько раз, когда расстояние с Сиропином настолько сокращалось (как то неловкое рукопожатие в тупике седьмого этажа в самый момент метафизического сияния вечерних теней), с удовольствием отметил, что они с Сиропиным, несмотря на наибольшую плотность совместного времени по сравнению с кем-либо еще в жизни Вольфа, никогда не злоупотребляли этим временем, этими плотными короткими отрезками ускорявшейся на них жизни Вольфа, измерявшейся скорее разлуками, чем свиданиями с кем-либо. За все десятилетия общения они хоть и не перешли на ты, но летевшему без остановок сквозь память Вольфа поезду Сиропин мог помахать на многих станциях.
  Застывшим стеклянным глазам Сиропина чрезвычайно нравилась сейчас даже и наружность Вольфа - кустики бровей, прозрачное до зеленых жилок лицо со впалыми щеками, перепутанная рыхло-мягкая губка волос - урод уродом.
  Сиропин вслух восхитился, с какой быстротой и точностью место вокруг болота покрывалось диаграммами перемещений и красивыми контурами. При этом Сиропин почему-то представил, что если их так же красиво закрасить, они превратились бы в серию кадров роста огромной чернильной кляксы. "Теперь вы понимаете", - спросил Вольф, едва понимая, о чем спрашивает, и едва ли пытаясь понять, о чем Сиропин думает.
  Но Сиропин понимал, о чем они оба думают. Не убоясь издевательского взгляда Вольфа, он признался даже, что не понимает Баландина и Семенова - не понимает, как можно из болота что-то выдумывать. Сейчас Сиропин был переполнен щекочущим ожиданием и с робостью ожидал сдержанных слов изумления и проявления скрытой на лице Вольфа доброй зависти к ошеломляющему открытию тайны болота. Сиропин искал слова, чтобы утешить неловкость Вольфа, который видимо никак не мог найти выхода из необходимости признать превосходство Сиропина. Он уже готов был подсказать Вольфу эти слова. Сиропин был прав, принимая мрачность раздражения Вольфа за скрытый интерес, поскольку открытый интерес Вольфа и отсутствие интереса были бы так же мрачны. И в связи с ситуацией, которая так тепло разрасталась в его голове, Сиропин не совсем представлял, как все эти приемы изобразительности Вольфа, как все эти схемы и маршруты помогут прийти, наконец, к этому откровенному и дружески восхитительному для них обоих разговору. Ну и, собственно, как эти художественные приемы, уже покрывшие сплошь карту и, собственно, изначально не понятные Сиропину, помогут в постижении тайны болота.
  Вольф возражал "Все только и толкуют об этом болоте, от всех только и слышно о приметах, потустороннем фольклоре, сплошная, одним словом, тайна, - но что же получается Получается то, что никакой тайны я перед собой не вижу, я не вижу даже болота, а только чувствую подступающую зевоту. Но вот прошел слух, что там кто-то утонул, и сразу болото для меня как живое". "Но позвольте, - развивая свое волнение, сказал Сиропин, который только и делал, что сам собирал эти приметы и россказни, отвергал их и сочинял свои, - нужно же всесторонне изучить, чтобы каждый уяснил суть, а для этого обязательно следует подойти с самой важной стороны освещения накопленных свидетельств наших предков, нельзя обойти и религиозные мотивы".
  "Вот это-то и скверно", - сказал Вольф.
  "Я принесу еще молока", - сказал Сиропин.
  Сиропин продолжал читать Вольфу рассованные по карманам записи. Свои. Это было очень плохо. Рот у него долго не закрывался. Вольф не слушал. Если бы он хотел слушать, он содрал бы лишние карманы с одежды Сиропина, и слушал бы очень внимательно, что он на это скажет. Хотя это не могло бы менять ничего абсолютно уже. Уже до этого момента для Вольфа Сиропин был карикатурен абсолютно уже. Вольф даже если бы старался, а он не старался бы никогда, не смог бы воспринимать движения и позы Сиропина иначе, как серию отпечатанных в газетах грубоватых рисунков, подборку не очень качественных по замыслу карикатур, как и та, что он сейчас сам нарисовал на карте болота.
  И то, что эта неудачная карикатура была не единственной, то, что эта газетенка настаивала на длинной серии этой несмешной безвкусицы, заставляло Вольфа превозмочь его лень и постараться подрисовать, подправить, хоть как-то подтолкнуть этот вагон чепуховины.
  А Сиропин стоял столбом перед свежеокрашенной скамейкой и все никак на нее не садился. Вольф уже не мог противиться наваливающейся скуке и с тревогой поглядывал на Сиропина, всерьез опасаясь за него, предчувствуя, что у Сиропина при всех его страданиях в этой ситуации не получится даже как следует окарикатуриться. Всё, что приходило Вольфу в голову, было слишком глубоко для ума его слушателя. Такая неизящная грубость могла лишь спровоцировать Сиропина окончательно замкнуться.
  Скука, скука, как и всё в скелете. Скука нелепая, как детективный сюжет, развязка которого объявлена во вступлении к книге. Мистер Блэк вероломно отравил Мистера Смита. После совершения преступления Блэк находился вне подозрений, но великий сыщик раскрыл весь его коварный замысел. А теперь мы расскажем эту увлекательную историю. И все истории и все рассказчики в скелете такие. Никакой тяги к интриге. Объявят математическую разгадку, а потом ее доказывают, загадывают загадку.
  В столовой уже скапливались с подносами люди, они с живым интересом поглядывали, на что пялятся согнувшиеся, как от рези в животе, почти касаясь друг друга головами, Вольф и Сиропин.
  Вольф дорисовывал траекторию Сиропина, в то время как тот продолжал изливать предстоящие ему откровения после причащения. Но причащение с болотом возможно было только при чудесном явлении важных знаков и, конечно, при соблюдении всех прочих предосторожностей и, возможно, есть все же иной способ, иные пути. "Глупости, - вдруг сказал Вольф, - какие пути. Мне нравится ваш план.". В действительности ему нравилось только одно причащение - Сиропин напьется из лужи. Наконец-то конец.
  Сиропин ревниво свернул карту болота, Вольф не возражал. И сидя уже один у себя, Сиропин решился теперь - завел новую папку и подшил в нее расчерченную Вольфом карту вместе со своими заметками, которые стали первыми и последними страницами в этом деле.
  Воробей ерошил на голове то, что заменяло ему волосы. Воробей этот чирикал по-человечески, ну то есть говорил "чирик, чирик", как чирикают люди, изображая воробья. Он наклонился над лужицей, растопырив локти, прополоскал горло и стал нервно прохаживаться из угла в угол, как часто делал Сиропин. Углов не было, но если бы были, и воробей мог бы перейти со своих нелепых прыжков на размеренный шаг, все выглядело бы именно так. Хотя под влиянием своего настроения он, наверное, не задумывался, как он выглядит, да и черт бы с ним! - он улетел с огрызком хлебушка в воздушное пространство.
  Отсюда одна из высоких башен скелета казалась свечным огарком, торчащим из верхушек деревьев, которые слились застывшим позеленевшим воском. И снаружи, и внутри башня выглядела как обычное неоконченное строительство. Оно и было им. Но сейчас оно имело способность заканчиваться само по себе.
  Незаполненные участки рядов панелей стен создавали вид обмотанного берестой огрызка или неоконченного процесса окукливания. И вот теперь после многолетнего мертвого сна невидимая гигантская куколка внутри проснулась и тяжело заворочалась с намерением исправить свой забытый с прорехами кокон. Гибкими движениями она начала быстро заполнять бреши в своей оболочке, легко сдвигая и дополняя ряды бетонных панелей, несущихся по направляющим. От легких материалов в свое время почему-то отказались, или о них не знали, когда задумывался этот гидравлический компьютер, щедро снабженный и щедро расходующий целые колоды осыпающихся от старости железобетонных плит. Скелет с изяществом тасовал и раздавал эти карты по этажам. Его легкие движения сопровождались грохотом и скрежетом, немыслимым для этого леса, для живших здесь многими поколениями птиц. Одной разбуженной тучей они смешались в сорвавшемся воздухе. Ряды железобетонных плит, непрерывно движущиеся по рельсам, создавая собой стены и перекрытия, соприкасаясь и ударяясь своими старыми сыпучими ребрами, производили трением звук рвущейся бумаги. Из бетона. Обезумевшая птичья стая, пытаясь перекричать, металась над этим непрекращающимся грохотом, над своим потерянным притоном, еще не понимая, что он потерян.
  Под ожившим скелетом и под тучей птиц на аккуратной треугольной площадке между несколькими кубами пиломатериалов, идеальным брусом чистейшего бетона и обоймами панелей собрались многие сотрудники скелета послушать Семенова
  - Товарищи! Нам нужны молодые ученые, умеющие свободно смотреть на мир и будущее мира. Что может быть лучше Быть молодым, смотреть на мир и иметь будущее. Наши молодые стажеры Боря с Аней вдохнули жизнь в забытые чертежи, всадили лом между бетонными плитами вопреки всесильному духу сомнений. Вот они перед вами, - рядом впритирку друг к другу стояли сияющие Боря с Аней, - и наши механики-гении, которые также вдохнули жизнь в эту забытую башню скелета, - тут же кучкой стояли сияющие механики-гении в красивых фуфайках. - Эта башня напрашивалась своей бесхозностью, был тут скелет недостроенный, а теперь достроенный. Но им, нашим, было нелегко идти босиком по осколкам мыслей, когда числа кадят в лицо, и формы трутся локтями, и смысл нижется по крупицам и крошкам; и всё кажется шуткой истины и даже пространственной шуткой; и свет во тьме это свечение ошибки. Все мы с вами знаем чувство еще не произнесенного и непроизносимого, когда тянешься и хватаешь воздух - вот и вся поимка; чувство, когда истлело предчувствие догадки. Но сегодня день другой. Сегодня справляет свое рождение скрывавшаяся тень - новая мысль. Этой мысли нелегко дышится. Воздух искривлен и исковеркан. Но отомрет владычество моды поколения. А эта прежде бесхозная башня скелета останется. Она уже есть здесь перед нами как отсроченное опровержение. Мы здесь с вами, друзья, затаив дыхание, открываем эту музыкальную шкатулку, зачарованные движением ее хрупкого ржавого механизма. И движение это не требует ничего дополнительного, кругом все уже выдумано до нас. Уже выдуманы изобретения. Эта каменная мелодия настраивается на импровизированные решения широчайших задач. От проблем кооперации в народном хозяйстве с учетом непрерывных изменений межотраслевых балансов до измерения информационной мощности жизни. И гибкого изменения алгоритмов жизни, и даже совмещение свойств генетических алгоритмов с нашей с вами жизнью, друзья. Решения эти архитектурно прекрасны и архитектурно осязаемы. В них даже можно жить. Здесь, друзья, пройден путь преодоления трудностей двоичной гидравлики. В этом Боря с Аней опирались на свою перфорированную четверть бита в минуту, так называемый четырехминутный бит. От картонных моделей, которые они терпеливо собственноручно клеили, к вездесущему самоклеящемуся бетону. В чистой суровой пустыне бесконечных множеств странствуют наши умы. Мы очарованы этим миром. Мы смотрим вдаль, мы смотрим на отсутствие границ для маленьких структур нашей интуиции. Мы созерцаем себя в состоянии счастья от того, что бесконечность открыта для нас всегда. Именно это ее свойство вдохновляет наше счастье. И скелет всегда будет одним из таких соединений нашей интуиции. Соединение бетона, железа и - жизни. Праалгоритма. Повернитесь налево - вы увидите болото, повернитесь направо - вы увидите скелет. Болото и этот лабиринт скелета - метатеория жизни. Мы стоим между ними, мы внутри линии, где жизнь изучает саму себя и раскрывает свой рецепт. И это соединение, этот Цуза?менфасун селится отныне в скелете как его душа. Перед вами гибкий лабиринт внутри меняющихся лабиринтов древних живых алгоритмов. И даже прохождение одним лабиринтом другого - всё как в жизни, друзья. И всем нам иногда очень нужно уметь почувствовать себя лабораторной мышью, - сказал Семенов в заключение.
  И все воспользовались этим предложением, двинувшись всей толпой в жующий свои кости скелет. Неопределенность и зыбкость конструкции здания возбуждала дикие мысли, но страха не было из-за того, что у входа уже стоял Сиропин, у которого все традиционно привыкли спрашивать подробности предстоящих мероприятий, хотя он их никогда не организовывал и не начинал первым. Поэтому когда увидели, что у входа стоит Сиропин, всем, как всегда необоснованно, показалось, что мероприятие уже давно организовано и уже началось, что Сиропин уже побывал благополучно внутри и вернулся, чтобы их всех благополучно встретить. Хотя Сиропин как раз наоборот был поставлен тут Семеновым, чтобы предупреждать зевак об опасности конструкции, и чтобы никто не смел соваться.
  Сиропин с неподражаемым каменным лицом отвечал односложно "нет" на все просьбы поглядеть, войти, пролезть. И это, как многие потом говорили, сыграло свою определяюще соблазнительную роль. И Сиропина впоследствии все признали организатором этих не слыханных для скелета беспорядков.
  Но абсолютно никакой давки у входа не было. Кругом собрались люди организованные, и ломиться внутрь сразу не стали. Решили сначала поделиться, как обычно бывает на всех спортивных мероприятиях, на две команды. Кто-то из кадров принес фотографии, увеличенные для доски почета, их нацепили на спины первой партии вместо номеров участников команд. Откуда взялась такая идея порядка не понятно. Ведь кому-то даже досталось приколотое на всю спину его же красивое большое фото.
  На старт встали двумя ровненькими рядками, первыми пошли номера Крандиль, Боцман, Мамочкин, за ними тут же нырнули Ярлович, Нинин и прочие, как парашютисты, прыгающие снизу вверх. Все остальные, болея за свою команду, чинно вошли и болели.
  Орать приходилось всем из-за непрерывного грохота обглоданных панелей и визга трущегося большого металла. Но внутри было кругом светло и вкусно пахло машинным маслом. Кое-кто рефлекторно надел висящие тут белые халаты; пристроившись к рычагам, они уже пытались регулировать древнюю силовую установку. Возможности ее регулирования можно было пересчитать на двух пальцах, но ужаленные манипуляции белых халатов не останавливались ни на секунду. Реакции вращающегося здания на эти действия уловить было невозможно, иногда лишь загоралось красное аварийное освещение и совершенно неслышная в общем многослойном рёве сирена.
  Смельчаки наверху находились в калейдоскопе полов, стен и лестничных пролетов. Им очень помогала поддержка зрителей снизу "Престаньте плохо бежать". "Продолжайте упрямо обходить эту стену". "Да не туда. Посмотрите на себя". "А теперь стремитесь вверх".
  Верхолазы обходили подвижные тупики, переступали по движущимся платформам, неловко балансируя руками, боясь схватиться за скользящие стены, хватались за пиджаки рядом стоящих, проезжали друг дружке навстречу и разъезжались, кричали что-то вниз в ответ. Им очень помогало что-то из двух осознание бессмысленности или единение с кажущейся бессмысленностью.
  Вероятно, целью этих гонок наперегонки было соединиться всем наверху. Однако выяснилось, что никаких столов наверху нет. Не накрыто, ничего не приготовлено, опять не организовано. Эта выходка Сиропина вызвала не негодование, а еще большее общее веселье. Тут же по уже зарегистрированным путям перемешанных пунктиров этажей по рукам наверх передавались стулья, столы и всё прочее необходимое по известной схеме.
  Наверху скоротечно прошло награждение победившей команды, и все остались вращаться и разгадывать Цузaменфасун. До поздней ночи. Язык минералкою щипало, и уже в кармане пиджака липко присыхал икрою бутерброд.
  Имелся вечер, и все постепенно сходились, что именно в применении к такому соединению объектов Цузaменфасун уже не звучит как банальное, ни о чем не говорящее, крайне скудное понятие. Что толку в том, чтобы копаться в сонном воображении, различать и домысливать там, в бесцветном тумане, какие-то образы из смутных, зыбких узоров. Тем более, что толку принимать всерьез эти образы из осколков мыслей; что толку опираться всерьез на мнимые объекты интуиции, тут же тонущие в жидкой дымке после краткой, еле различимой вспышки. Но эта вялая вспышка суть предвкушения интуиции. Эта тут же погасшая вспышка еще отрицательная величина на одномерной шкале мышления, она болтается во всех измерениях пугающего незнания без опоры, в нигде; ее уже нет, и была ли она.
  Отрицательное и беспокоящее впечатление. Еще не существующее впечатление. Нужно еще добраться до нуля, до осязаемого начала, до одномерной твердой линии, до скудной одномерной опоры. Но если получится добраться, получится получить эту голую почву под ногами нерожденной мысли, то уже не будет пути назад. Ступив на эту дорогу, никогда не будет пути назад. Мысль не хочет и никогда не захочет остановиться.
  Конечно, ступить первому на суровую холодную безводную землю страшно. Там дым вулканических испарений, там першит в горле и очень скользко под голыми ногами. Не страшно не ступать туда, остаться в уютном многомерном дзэн. Тепло и спокойно в пафосном созерцании своего умиротворенного состояния, пафосном просветлении, за которым не стоит ничего, кроме пафоса. Дзэн - умирающее умиротворение. Высыхающее тело. Бессмертное ничто. Цузaменфасун - беспокойное понимание несуществующего того, чем оно еще может только быть, соединение возможностей. Живое тело. Влажное.
  Чуть насветло назавтра маленьким одиноким зыбким социально-нечётким миражем плелась по пустырю фигура Мирона в фуфайке с белой надписью на спине Zusammenfassung в красивом готическо-пошехонском стиле.
  На несколько сотен гладких километров вокруг не было такого концентрированного центра механической жизни как скелет. Скелет для Мирона был единственным пригодным для обитания местом, маленьким островом посреди океана мертвой для него природы, которой дела нет до колеса или поршня, хотя нет, что-то там про поршни у нее было. И этот крошечный механический мир был богаче живыми видами, чем Галапагосы.
  Мирон был поглощен богатством скелета, красотой этого затерянного островка. Он хорошо ориентировался в его западной части, восток был знаком лишь живописными пунктами.
  Эволюция механической жизни была представлена тут прекраснейшими из ее чудовищ, и она не останавливалась. Интерес исследователя не мог тут угаснуть, он едва успевал. Успевал хотя бы восхититься плотностью механических чудес. Или удивиться даже, как можно устраивать маскарад из жизни машин. Как можно кичиться званием изобретателя, которое почему-то ставится выше звания механика. В совершенстве изучив природу механизмов, Мирон не понимал, как можно машины выдумывать. Что проку в выдумке.
  Мирон никогда не был одинок среди машин, не было времени думать, что он один тут человек в мире, переполненном машинами. Они принимали его за своего. Такая адаптация имела свои последствия. Например, Мирон мало пользовался речью. Он, конечно, иногда говорил с машинами, но его никогда не смущало, что они в ответ лишь блестят глазами своих стекол. Они его понимают, он понимает их, слышит шуршаний живые вереницы, этого достаточно. Мирон знал каждого из них и мог узнать каждого за километры. И сам хотел таким бы быть. Когда прибывали нервные новички, он мог их успокоить, сказать им, что их хорошо примут в нашем приятном обществе. Идиллия.
  С некоторых пор она была нарушена. С тех самых пор, как появилось болото. В тот день Мирон сорвал резьбу, и ключ вырвало из его рук. С того дня беспокойство машин нарастало, как в табуне лошадей, чующих близкий резкий волчий запах.
  Теперь жить тут стало просто не выносимо. Прибывающие поезда с сочувствием глядели на тех, кто не мог отсюда отлучиться. И с пустыми глазами тепловозы спешили прочь, стараясь вобрать в себя побольше километров рельс, мостов и тоннелей, чтобы отгородиться от скелета, от болота реками и горами.
  Мирон не знал, чем помочь. В нем подгорело зажигание, он чувствовал себя отработанным, выхлопным газом дизеля. Ничто не удивляло и не раздражало, лишь неразличимо что-то саднило на периферии его пустого потревоженного спокойствия, как жужжание единственного ночного комара.
  Болото стало последней каплей. Еще до болота Мирона уже точила мысль. Машины не только ломаются, это не беда, он может починить все. Машины могут стареть. Засыхает в них какой-то свой железный корень. Раньше он верил, что эти друзья народа совершенны. Жизнь в машинах виделась прекрасной, то есть безмятежной, то есть вечной. "И вам снится всё, что не может сниться мне". Конечно, разлучались шестеренки. Но единение, этот подмеченный цузаменфасун, был очевиден в машинах. Они были венцом творения. Мирон не хотел отпускать осколки той мечты, каким хотел бы видеть он себя. Среди машин. Но вполне понимал, что не только он не в силах вырастить в организме дополнительную функцию.
  Он вяло волокся вдоль длинной стены нашего депо, декорированной прекрасными паровозами на еще больших осколках штукатурки. Не разбирая дороги к гаражу, он прошелся по широкой луже, на которой бензинное пятно расползлось своим волнистым попугаем. В гараже были изменения. Не понимая ровно ничего, Мирон пошагал в дальний темный конец двуокисной тишины, откуда доносился ровный звук выхлопной трубы и мудреный запах выхлопов, и что-то сопело тормозами. Тут вдруг снова забормотало в тени, Мирон уже присмотрелся и увидел бормочущего. Бормотал ЗИЛ. Это тот, что вылез из болота, тот, что пытался болото откачать, высосать с территории, и бесславно тогда же, там же и тут же стух. До сего момента он не был жив в своем углу, а потому невидим. Тем радостней было видеть теперь это рычание, воспитанно сдерживаемый игривый голос проснувшейся громадной овчарки, которой очень хочется погулять.
   Сам открылся дрессированный капот, а в Мироне рефлекторно приоткрылись клапаны. Он еще не вполне верил, но уже медленно и негибко нырял под грузовик и с трудом выныривал к открытому капоту. Он спешил и дергался, спьяну кровянил пальцы, но не останавливался. Он боялся потерять такт чудом ожившего двигателя, но уже не мог скрыть улыбку в пушистых усах.
  Мирон нагнулся над мотором, почти лежа на нем. Вдруг стукнула высокая стальная дверь гаража, послышались шаги. Мирон вздрогнул и запутался в моторе спецовкой на животе. Не хватало опоры рукам, чтобы распутаться, ноги болтались и могли коснуться пола самыми носками. Мирон опирался на грудь и подбородок, пытаясь дотянуться снизу и распутать, при этом подтягивая висящие на решетке радиатора колени, чтобы оттянуть живот и дать больше простора рукам. Шаги уже приближались, ЗИЛ, не в силах помочь Мирону, косился округлыми фарами в сторону шагов и начинал уже нетерпеливо шипеть на Мирона и теребить свои ремни.
  Прижатый в согнувшемся положении Мирон хотел уже было сказать приближающимся шагам "Да мы ничего. Я только заглянул помочь поправить и запутался". Но говорить не пришлось - шаги близко свернули и удалились. Мирон еще раз дернулся, что-то треснуло, и он освободился.
  Мирон выпрямился и замер. ЗИЛ взревел мотором. Мирон вытаращился в огромные смеющиеся глаза ЗИЛа, не понимая, почему тот потешается над его испугом. И заржал сам, показывая пальцем на радугу в облаке самых густых выхлопов, которую грузовик с голосом человека не мог видеть, но вот-вот должен был почувствовать своим задом. Они стояли, обнявшись, и смеялись друг над дружкой, и каждый о своем. Мирон в приступе смеха полетел под капот верхним концом вниз и даже закружился легким перышком.
  Позже тов. Блажная говорила, что, со слов другой дуры, пропавший грузовик выехал за ворота, и за стеклом кабины никого не было. Но мы, конечно же, в это не верим. А точнее даже не в это, а в то, что старушки нынче верят в призрак тепловоза и в сбежавший грузовик.
  Тов. Блажная в раздражении махнула рукой и побежала за далеко удалившейся спиной Филиппыча, которого она давно искала, потому что тот обещался ей помочь с ее шкафом хромым. Догнала она его очень быстро. Было видно, как две фигурки, почти слитно выступая над поверхностью на фоне чистого неба, разговаривают, махая руками и даже не замечая, что оба стоят посреди обширной лужи, в которой лихо скакала облаков толпа, и в просветах на дне неба синеет белый свет. Филиппыч, скрывая телодвижения радости от внимания к себе, показывал Блажной, что один палец для передвиганья мало. Но та все равно показывала намерение тащить его обратно в скелет и другой рукой махала, что всё это глупости, глупости-глупости! Там глядишь, нет-нет да и да.
  - Сиропин, хоть вы помогите нам с этим шкафом.
  Перед Сиропиным стояла женщина в синем халате и тянулась взять его под локоть и куда-то вести. Пока он пытался вернуться к действительности, его уже мягко втолкнули в какой-то кабинет
  - Вот тот у окна нужно придвинуть вплотную к этому. Никого не допросишься, а Филиппыч один. Хорошо, что вы такой хороший. Ну, взяли, мальчики.
  После непривычного тяжелого усилия над шкафом, который даже не потрудились разгрузить от кип чего-то ненужного, и который, наконец, удалось куда-то задвинуть, Сиропин устал надрывно, до тошноты. Он не выделялся силой и в молодости, а теперь он был уже мужик пожилой с залысиной, он всю жизнь был откровенно маленького размера. Тряслись руки, спина и ноги. Его усадили обливаться потом и пить чай.
  В каком-то размагниченном помутнении он пошел к себе в архив. У себя он было взялся за свои папки, но в коридоре непрерывно хлопали дверью во двор, и в голове в такт глухим ударам начиналось почему-то какое-то танго и сбивалось опять в начало. Под скрип и стук, под невыносимое танго он вдруг ясно решил, что откладывать дальше - это изводить себя дальше. Сегодня он пойдет, поборет себя, и все решится.
  И он представил себя склонившимся над темной гладью воды, а над ним дубравы и сказочный дух. Почему-то вспомнилась сказка про Иванушку, который не послушался сестрицу Аленушку и напился водицы из козьего копытца. Такой поворот мыслей на фоне начала разрешения долго мучавшего его демонического противоречиея вверг его в недоуменный ступор.
  - Сиропин, иди сюда, - закричали с открытого подъезда. - Вот тут досточтимый специалист твердит, что Весотехник завтра проиграет.
  - О чем вы, уважаемый - спросил Сиропин, выглядывая в коридор. В другой момент он бы расчихвостил любителя. Сейчас перед его глазами стоял Иванушка, тупо глядящий на свои копыта. - Весотехник в последних шести играх не проиграл.
  - Ну... слыхал - никто не ожидал от Сиропина такой лаконичной неопределенности убеждений.
  Сиропин вернулся на место. В носу его был болотный запах, которого никогда не было в его носу, потому что он никогда в жизни не был вблизи настоящего болота, затерянного среди лесов, топкого, безлюдного.
  Пытаясь сосредоточиться на папках, он отгонял тревогу по поводу предстоящего свершения. Тут, за его окном лежало это болото, готовое поглотить его душу. Но он, как и все, суеверно боялся даже смотреть в ту сторону, не то что приближаться. Он опять представил себя в одиночестве танцующим танго на бетонке, как он с прямой спиной, прижав к себе какую-то невидимку-партнершу, сосредоточенно вращаясь с неумелыми выпадами, пугливо переступая редкие трещины, удаляется к болоту.
  В 1800 на плитке закипели яйца.
  - Хлебцов с вратаря уйдет. Кто же будет
  - У Солонинина хорошая реакция.
  Тут уж Сиропин, презрительно фыркая, выскочил
  - У Солонинина реакция
  - Так ведь он не пропускал на замене.
  - Так ведь никто же и не бил в его ворота, - сказал Сиропин, уже думая о своем, и вяло пошел назад под часов теньканье.
  - Ну тогда Майский или Ходячий.
  - Ходячий! - продолжали кричать в коридоре, - Ну тогда уж, по-вашему, и Коленко кандидатура. Да его даже в дворовую команду не возьмут.
  - Он дырка, я согласен.
  Еще немного пожевали футбольную мочалу. Без Сиропина не очень получалось. Все стали недалеко расходиться.
  - Это всем еще аукнется.
  - Что
  - Аукнется, говорю. Глухой пень.
  - Что
  - Глухой пень, говорю. Глухой пень.
  Сиропина перестал интересовать футбол. В каком-то неискреннем возмущении он ерзал на стуле, перетасовывал бумаги и никак не мог разобрать их по датам, не мог отличить входящего от исходящего. Футбол, конечно, это фундамент соединения пролетариев, этот феномен сравним с электрификацией всей страны. Голоса раздражали, отвлекали. От чего Он закрыл поглуше дверь и хотел уже спрятаться в проходе между высокими стеллажами. И тут же в дверь просунулась голова в таких же как у него черепаховых очках
  - Сиропин, вы подписались на "За работу!" - и тут же исчезла эта пучеглазая голова как улиточный рог, не дожидаясь ответа ни доли секунды.
  Сиропин вспомнил о ползущей в его детстве улитке и подумал в чем дело, к чему дергаться, это рано или поздно случится, иначе быть не может. Сразу полегчало и стало ясно. Текущий момент Сиропин увидел как иллюстрацию глазами читателя своей будущей биографии. Заляпанное окно и пятна стен замерли яркими фотографическими цветами на глянце между печатными страницами с описанием места явления великого пути.
  Затхлый воздух архива потянул целлюлозной сладостью. И под рукой Сиропина стеллажная полка съехала со своего кривого гвоздя, обвалила нижние, и шелушащиеся папки ссыпались большой песочной кучей. Странное дело папки не любили Сиропина. Хотя, казалось бы, кого еще бы им любить, он тут один среди них.
  Но случилось еще более странное дело Сиропин ушел, шагая прямо по ним. А они еще продолжали шуршать и ерзать в неисполненной злобе, не получив его страданий, его обычных слезящихся проклятий.
  Он с удовольствием съел ждущую его с утра в пакетике на столе булочку. В коридоре Сиропину встретилась уборщица, когда он на ходу дожевывал вторую. Она привычно принялась выговаривать "Все уже разошлись. Сиропин, идите уже и меня не задерживайте". Но говорила она уже в его удаляющуюся спину, и ей пришлось его догонять, чтобы закончить.
  А когда закончила, она остановилась. Какое-то время она стояла уже одна в кромешном пустом длинном коридоре, который в необычной здесь для нее позе тихо стоящего на месте человека казался ей совсем не знакомым, как сокращающееся темное чрево заглотнувшего ее старого змея.
  На улице мир еще соблюдал наружное приличие. Но эта улица продолжала оставаться длинной, несмотря на то, что Сиропин все быстрее шагал вперед по разбегам трещин на нежно-сером бетоне.
  Стоящие недалече под окном студенты-практиканты, которые еще не решались без разрешения разойтись, без звука наблюдали, как солидного вида мужик, не оглядываясь, направился в дремучий лес и скрылся в нем с концами. До этого момента они обсуждали среди цветов и запаха конфет, кого послать искать их научного руководителя, но теперь стало очевидно, что им всем следует просто ждать здесь и никого не беспокоить.
  День пронесся в вечер и на всё горстями остатки света разбрызгал. Дорога, словно нарочно, не сворачивая и не отдаляясь от болота, все же к нему не приближалась. Это почему-то напомнило Сиропину его вращение в воображаемом танце с воображаемо-невидимой партнершей, которую забыл подрисовать Вольф на своей трафаретной схеме.
  Небо крутилось, скидывая свет яркими колотыми кусками. Сиропин знал, что был неважным танцором, и, вращаясь в танце, он пугливо косил глаза в сторону, туда, где на краю танцплощадки столпились тополя, приглашая на танец серый столб, при этом очень раздражали их увязшие ноги рядом со скучными стеклами подвальных окон. Чтобы избавится от этого, Сиропин сосредоточился на красивом спокойствии других столбов. Номера на них шли не по порядку, и Сиропин понял, что так и должно быть. И действительно, чем ближе к болоту, тем номера столбов становились поэтичнее.
  Сиропину казалось, что он идет совсем по другой земле, чем та, по которой он ходил раньше. Когда он отошел от сферы выхлопных газов, которые лезли ему в ноздри, - автомобильное движение в скелете было не хилым - в носу все прояснилось, он даже не узнавал эти благоухающие заросли, которые негостеприимно пытались коснуться его лица внутренней бледной шершавой стороной своих листьев, чтобы не пропустить его дальше. Напрасно. Он был рад. Сиропина чрезвычайно приятно взволновал сам факт, что он смог заблудиться в родном скелете. Что-то в нем отказалось от поиска ориентира и освободилось, прояснилась мучительная муть, которой заволакивались перспективы бесконечной лесной зеленой топи. Его хлестали ветки, а он в упоении - чем - все шел.
  Кусты хлестали по щекам не сильно, и произошел оптический обман, он вышел к болоту не с той стороны, к которой шел. Он увидел скелет, стоя на другом краю болота, как человек, который пришел с пустого голубого горизонта сквозь водяной туман. С красными щеками и горящими глазами, и он ими крупно моргал.
  Сиропин пытался уяснить себе свое близкое местоположение с болотом. Оказывалось теперь, что это произошло впервые. Нет, болото всегда естественно присутствовало в его мыслях, и занимало в уме давно отведенное ему место. Но сейчас, когда это место впервые оказалось в реальном фокусе, наступило смешное и грустное молчание. И Сиропин не знал, как это молчание прервать, и не знал, что он, собственно, должен сделать, находясь у самой своей метафизической цели, чтобы эту свою цель достичь.
  Тут рядом, с другого края, Баландин, макая в болото какое-то чайное ситечко, сначала не поверил своим глазам, когда увидел в гладкой воде опрокинутое жадно шагающее отражение Сиропина.
  Наконец, почуяв его смешливый взгляд, и Сиропин заметил Баландина, и как человек, осознавший внезапно, что за ним подглядывают, решил сделать вид, что он давно уже знает, что на него смотрят, и его не волнует присутствие посторонних, но что ему все же помешали, и ему пора.
  И, чтобы уверенно завершить эту ситуацию, чтобы показать, что он тут, собственно, ради вот этого самого и делает это постоянно, когда долго тут гуляет, Сиропин присел над водой так же, как Баландин присел на том берегу, и хлебнул с руки воды из болота.
  Он не ожидал приятного вкуса, он приготовился к речному запаху и даже к запаху рыбному, но в нос дало привычной хлоркой, как будто из-под крана хлебнул, что он обычно делал в туалете на своем первом этаже. Это неприятно смутило и поэтому полезло назад, но он не плюнул. В голову, почему-то, тут же полез футбол и футболизация всей страны; и настойчиво проявилась ярко-красочная вкуснейше-пахучая картинка, что в буфете скелета только что появились вместе с еще шипящим щипучим видимым в лучах дымком длинными плотненькими рядками по-местному восхитительно жареные толстенькие с волшебной чуть хрустящей подкопченой корочкой ногастые цыплята, сметаемые обычно в полчаса, и нужно брать без промедления - никто еще не знает, но сейчас узнает.
  Баландин на том берегу с большим и растущим интересом в упор смотрел, что делает Сиропин. И когда тот чуть не утопил в болоте упавшие с носа очки, Баландин уже еле сдерживался, чтобы не лопнуть. Какой подарок, какая редчайшая умора на фоне этих роскошных декораций. Сиропин, присев как мог, с брезгливой опаской выуживал свои очки за самый кончик, и его пальчики вытягивались и втягивались обратно в кулачок. Эти кадры обмеревший Баландин крупным планом сразу записывал непосредственно в долговременную память.
  Выловив свои очки, Сиропин все же не стал доставать из воды мгновенно разбухшую и мгновенно погибшую истрепанную детскую книжку сказок, которую все это время, как оказалось, сжимал тот самый кулачок Сиропина, - единственную, кстати, подходящую из всего огромного архива книжку-справочник по чувствам Сиропина последней недели.
  Обратно к скелету Баландин и Сиропин тронулись вместе. Дождавшись друг дружку, они сошлись на тропинке и поздоровались. Тропинка была очень узкая и позволяла двигаться только гуськом, но из вежливого намерения начать светский разговор Сиропин и Баландин шли рядом. Получалось это очень неловко. Вернее, разговаривать было не то что неловко, разговаривать пока вообще не получалось - неловко было идти рядом; левая нога Баландина и правая нога Сиропина не помещались на тропинке и наступали в высокую траву, оступаясь и иногда запутываясь в ней. Эти усилия при ходьбе какое-то время помогали обоим оправдать затянувшееся молчание. Вскоре их движение обрело ритмичность хромающей походки и даже некоторую симметричность взаимных колебаний; один из ботинков и одна из штанин обоих позеленились и обильно опылились. Они невольно опирались плечом к плечу и со стороны сливались в одно большое свирепое пыльное сиамское тело, одетое в две пары брюк.
  Баландин, который никогда не знал застенчивости ни с одним даже совсем не знакомым человеком, ни даже с их группами, теперь впервые в жизни испытывал подобную неловкость молчания и уже с долей паники пытался примерить к вниманию Сиропина хотя бы какие-то отвлеченные смешные истории. Но с Сиропиным не совпадали никакие начала, и немыслимы были никакие концы даже самых коротких анекдотов; и не все из них могли сейчас всплыть до конца в памяти. И вдруг вспомнив про болото, он и его никак не мог совместить с Сиропиным, ни с выражением его лица, ни с допустимыми координатами этого лица в пространстве.
  Тут, к счастью, Сиропин твердо указал, что ему в ту сторону, и они разошлись на красивой цветущей развилке тропинок, так и не сказав друг дружке ни слова.
  Сиропин никак не сочувствовал Баландину в его переживаниях, потому что сейчас в его ясной голове в прямом смысле гулял свежий ветер. Сиропину как ветру нужна была только свобода и тяга, и его потянуло к пустым корпусам, в древнейшую пустейшую часть скелета, где можно было продуться по прямым трубам коридоров пустых этажей и лестничных шахт, посвистеть в пустые окна.
  Нежная воздушная струя осторожно туда и протянула большой пушинкой Сиропина, который еле чувствовал ноги, паря над еле видными осколками забытой стежки, возносясь к зеркальным осколкам птичьих воплей. Росшая из земли арматура с остатками бетонных хрящей указывала своим длиннющим щуюпальцем правильное направление, где чахлыми ветками спрятался куст под дырявый карниз.
  Густые заросли раздвинулись шпалами вдоль кирпичного обрывка стены, не помнящей родства, захватанной солнцем и дождями. В песочнице у давно заколоченного ведомственного детского сада маленькие песочные пионеры в ряд все разом втроем отдавали Сиропину салют.
  Детская формочка для песка, сделавшая эти невозможные фигурки с пионерским салютом, лежала рядом со стоящими по линейке пионерами, на которых можно было различить даже мелкие детали их песочных галстуков. Их восторженные лица так ободрили Сиропина, что он чуть ли не маршем под пионерскую дробь прошел остаток поросшей дорожки до затерянной черной дыры расколотого травой вечно нелюдимого крыльца.
  Вход не слепил мраком, тьма не заставила растопыривать руки и ощупью искать стены и проход внутрь. Скелет был виден весь, он показал себя сразу, всю пустоту в своей засохшей оболочке с бесчисленными невесомо-хрупкими перегородками. Он позволил глядеть сквозь нытье сквозняка в оконных щелях, сквозь перекрытия этажей, сквозь прозрачно-папиросные стены, и дальше насквозь в лес, на все еще светлое небо, на темное дно земли. Огромное хрупкое вместилище воздуха; сверх меры наполненное хранилище пустоты. Сухой пустоты с хорошей тягой. Сиропин мельком подумал, что в прекрасный день, все вспыхнет. В ответ с высоты на запрокинутые глаза Сиропина упало чуть-чуть песка.
  Течение несло по лестницам наверх. А сверху широкая трещина в лестничной шахте молнией бежала вниз и там втыкалась в землю. В противоположное окно длинного коридора солнце видно насквозь, заходящие лучи рассекли внутри воздух потемнелый. На стене неровной голубая краска полупилась, сохранившиеся куски покраски отслоили и оттопорщили сохлые края. По направляющим солнечных лучей пронесся сквозняк двумя огромными прыжками - невидимый, но плотно осязаемый гигантский лохматый пес. Обрывки его шерсти порывались узкими свистками на глухие чердаки, переполненные запертым пеклом. Что-то тихо ссыпалось по сухому горлу труб.
  Прямые углы победители в конкурсе массового бытия кирпичных стен. Все распахнуто. Кругом - нежилых стен призраки. В окнах стекол безразличье. Беспамятно тихие комнаты. Отстали сухие обои в выцветший цветочек хрупкими давно умершими пузырями, повисли, застыв, разбитыми осколками лоскутов.
  Нежилая комната, комната, которую никто не видит, перестает быть комнатой, перестает жить и превращается в нечто тревожное для того, кто вдруг спустя десятилетия в нее войдет. Голодные по человеку стены содрогаются воспоминанием о потерянном чувстве присутствия человека внутри себя. И это - не утоление голода, это стыд за свое теперешнее запустение.
  В этом безмолвии скелета единственно живы лишь два существа на стене уже невесомое ведро позвякивало своим дырявым цинком, и где-то постанывала тяжелая дряхлая дверь; прерванный внезапный всхлип ее больших больных петель слышен везде, в самых дальних углах этажей. Там стонет горло труб от подкативших комьев тоски.
  Этажи не были этажами, они состояли из плавно и гладко сросшихся неоднородных уровней, которые лепились слоями и кусками, вмещая полости помещений - их старые коконы, сухие и ломкие. Было затруднительно определить, какой из слоистых обрывков к какому этажу отнести. Это был неравномерно оседающий под своим хрупким мультитонным весом скелет давно брошенных пчелиных сот. Покинутый улей гигантских никогда не существовавших пчел.
  Обезлюдевшие кубометры еще хранили невыветрившийся объем присутствия. Давнего, но плотного. Десять тысяч лиц, двадцать тысяч глаз. Но все живые звуки давно без остатка впитали стены, остался хруст сотен скорлуп и шорох тысяч гусениц.
  В этом огромном дробленом объеме копилось лишь времени количество. Поверхности стен застыли, раздумывая о мире третьего измерения пространства между ними и о том, почему вдруг повелось у стен иметь углы прямые. В каждой комнате они накопили по одному кубическому метру небытия, и каждый этот метр был с ровными гранями антрацитового блеска.
  Многим временем тут проживали миллиардами тонн лишь безголосые воздухи. Отталкиваясь от переполненных душных теней, в широком луче плавала безветренная пыль. Жара терлась о студеное беспамятство стен.
  И стекла?. В основной своей массе оно было битым. Но его охлаждающая масса была очень велика. Как у среднего нетающего айсберга. Как холод прозрачности. И полированный холод глыбы стекла, и смола расплавленной липкости стекла, и скрежет хрупкости трещин, и сверкание прозрачности тела стекла, и долгий звук мгновения рождений осколков, и острая легкость боли порезов, и гладкий скрип нелюбви прикосновений, и к свету красивое равнодушие, и многоцветная игра лучей.
  А дерево рамы всё сжимает осколки. На нем от солнца выступила последняя капля смолы со свежайшим запахом редкой деревянной мечты. Иногда мечтают стать деревья старыми рамами, высохнуть в этих рамах срезами сучьев, избавиться от корней чистой формой квадрата, растопыриться прямыми углами, стиснуть сохлой судорогой свое распяленное немытое стекло, ветром распахнуться и хрястнуть по стене. Рассыпать навсегда. А потом вдруг со всей силы сжать глупо торчащие глупые осколки. И светлый воздух тут же жадно окунулся в свежие гладкие срезы стекла.
  Глупые, глупые глупости. И руки всё лезут в короткие пиджачные карманы. Но несмотря ни на какие глупости, тут все желанные гости. О, и с каким потягивающимся наслаждением теперь пел копленный скрип половиц. И закат красовался сквозь длин?н?ые коридоры. На словах скелета ударения безгласные. А как вам подоконн?ник с тремя "н". Все окна и все подоконники тянули внутрь красный свет - вдоль и поперек, пересекающимися под высоким сводом полосами, в широкую красную клетку.
  Не было ничего не обратимого, скелет позволял сыграть иначе, переходить любой ход. А заблудившись, можно было смешать по-детски все фигуры или сбросить всю доску на пол. Никто не возражал, не журил и со смешливым упреком не смотрел.
  И смотреть можно было везде. Все перпендикулярные друг дружке поверхности - стены, потолок, пол - чувствовались как бы все сразу, ощущались податливой мягкой гигантской проникающей теплой ладонью. Но вся вещественная сторона отпадала, отсыхала от органов чувств. Всё было хоть и осязаемо, но невесомо. Всё было хоть и большим, но маленьким - видимым мгновенно. Но не упрощенно, а во всем богатстве текстуры и протяженности, хрупкости и твердости, прозрачности непрозрачного, со своим общим вектором жесткости и дефектами уязвимости общей жесткости.
  На высоте, наиболее близкой к земле, перегнувшись сквозь пустую раму окна, можно было прочитать на внешней стороне мелко написанное такой же, как у себя, гигантской рукой "Тут не выбраться. Я тоже пробовал". Не то чтобы было высоко, просто окно открывалось не на воздух улицы, а опять в скелет, где прямо в глаза смотрели высохшие щели в дощатой стене. Луковица скелета слоилась спиралями своих одёжек, что все без застежек.
  Тяжко вздохнув, появилась еще одна запись на штукатурке. Нет ничего в мире, что приютило бы меня навечно. Ничего в мире, что приютило. Ничего в мире. Короче ничего.
  Тяжко вздохнул раскаленный чердак. Он в последний раз задержал дыхание. Он отрезан от мира, к нему не ведут лестницы, нет ходов и люков. Всё давно заколочено и замуровано. Дышать у него не получается, и воздух в нем кривился, как жара выдумала. И теперь он лишь выдыхал в свои дощатые щели. Выдыхал весь свой светло-слабо-пыльный, никем не видимый, отрезанный от обитаемого мира, нарезанный острыми лучами большой объем.
  Вот пропал и свет скупой; но?чи черная вода. В бочке плескается ковш с мокрым осколком неба на дне. Далекий голос носит ветер.
  Уже не потеют очки, остывал белый лоб весь в перловках пота; немой колокольный отзвук в ушах завис, распугав по углам тела остатки души. Длинный черный коридор спать услал все двери; и нытик, временно одинокий, тихо куксит в уголке коридора со спиной неукрытой.
  На полу, размеченному лунной клеткой окон, ожили кривые тени слов, немое эхо голосов, тень никого, когда с будущего подуло тревогой. Шепот строчки, не написанной никем, подсказал познать себя буквально и найти свою тень по сходству с собой или хоть с кем-то по сходству.
  По следу высохшей слезы нашлась лишь тень пустая. Отозвался лишь тот, кто хотел бы читать стихи вашим тонким длинным оторванным дергающимся паучьим лапкам. Эти стихи он сочинит именно для них перед тем, как их оторвать - оторвать не из садизма или какай-то злобы, а исключительно ради любовной шутки. И, будь в его власти, он непременно приделал бы их вам назад в конце устроенного им для себя же цирка; но, конечно, все-таки и для вас устроенного, только вам он этого не скажет; что так вас любит, он постесняется сказать
  - Мне разговор этот очень тяжел, поверьте. Вы не знаете, что я пережил за последнее время, - что он пережил, Вольф и сам еще пока не знал, но мысль его зрела очень быстро, именно когда он начинал ее говорить. И действительно всё складывалось ровным рядком. Он уже чувствовал, что это будет одна из удивительных из кратчайших его речей.
  Марат, Баландин и Семенов сидели молча в темноте своих потертых фундаментально огромных кресел. И Вольф был уверен, что его не прервут и надежно услышат, и что текущий момент целиком предоставлен для рождения дискуссии только посредством его гладко закругляющегося монолога
  - Вина Сиропина только в том, что он поверил. А моя вина в том, что я пошел на попятную, а он не пошел. Знаю, о чем вы думаете. И где-то я это уже слышал и сам говорил. Но прошу не делать из весенней мухи волосатого слона. Нужно всего лишь небольшим коллективным усилием увести Сиропина от моих искренних и лишь ему не очевидных мелких заблуждений.
  Подмывало именно сейчас признаться, что миф о болоте создан им, Вольфом из бухгалтерии. Но он преодолел этот соблазн и скромно промолчал. И правильно, к болоту уже увы охладело нездоровое внимание общества. Сиропин со скромно опущенными глазами мог лишь слегка и краткосрочно оживить гаснущее любопытство. Ведь болото, о котором шла речь, не было ни сказочным, ни мистическим, ни даже болотом. И под конец своих слов Вольф нашел завершение в поистине скромном признании собственной неудачи
  - Не убедив вас, возвращаю вас вашим делам, и сам возвращусь, пожалуй, к рабочему месту.
  И ушел в полном искуплении перед судьбой Сиропина.
  Сиропин блуждал между черными ртами дверей. Он сам на половину тьма, на четверть лунный свет. Отвсюду смотрит чей-то вымысел. Неразличимым эхом носит черный ветер журавлиного косяка осколки воплей.
  Не было трудностей в поиске следов Сиропина, и не было недостатка в их количестве. Но их одинаковые цепочки, расходящиеся в разные стороны, вдруг пересекались и сходились встречными направлениями, что в смысле примет только усложняло дело. И скелет то приближался, то просто рос в размерах. И на этом этаже пусто, и никакого Сиропина. Выше, ниже, и тут. Никакого Сиропина.
  Когда, наконец, его заметили, его пытались звать, но он медленно растворился с одним из образцов удивленного лица. Он пошел к своему отражению в стеклянной печали, а оно пошло к нему.
  По облитому луной полу заметались тени матерых горилл. Хлопали на вихлистых петлях двери. Мерещились призраки нездешних звуков. Сиропин узнал метафизический ужас, мистифицирующий сарказм, узнал громкое покашливание за стеной, он узнал продувающий страх, он узнал сомнения в том, что может спастись от них. И это мнил.
  Боясь навести на след, Сиропин умело петлял. Звезды и луна звонким диском сияли по обе стороны пути. Своей красотой они могли наложить отпечаток на всю жизнь всех людей. "Не на мою", - заметил Сиропин, сутуло проскакивая над руинными тенями весь млечный путь, уходя от погони с пульсом от тридцати до ста тридцати и с тоской журавлиной.
  Они уже не скрывались, они окружали, и по общей случайности неожиданно вдруг с ним пересеклись. Сиропин замер с гулким огромным сердцем, и долгое мгновение в шепотах-шорохах смотрел в глаза охотников "Целятся".
  Сильные ноги травоядного отреагировали независимо от застывшей мысли, Сиропин рванул и исчез, инстинктивно безошибочно используя меняющийся лабиринт.
  Облегчение, что он так ловко путает следы, так легко отрывается от погони и обходит демонические тупики, скоро прошло. Он вполне понимал, что это мнимое бегство. К отставшим позади порождениям его бреда вернется прежняя сила. И Сиропин просто остановился, как антилопа после многих часов погони останавливается без звука от усталости, со спокойными черными глазами ожидая стрелу под левую лопатку.
  Сиропин сидел на полу, поджав руками колени, в полном оцепенении впитывая темноту замуровавших его стен, темноту страшного окна, начинающего мутью рдеть от наступающего утра, но с ухмылкой не пускающего слабейший свет.
  Щека стены напротив слегка вздулась, и ослепительная ухмыляющаяся пасть открылась и ринулась на Сиропина, чтобы проглотить его, не жуя. Но, вместо этого, сплюнула пылью, поперхнулась, харкнула и с кирпичным грохотом разорвалась под напором огромного грязного сгустка, разрыхленного режущими ее острыми желтыми утренними лучами. Пробив стену, огромный ком утратил плотность, размяк и с облегчением развалился.
  Показались руки, отбросившие ломы и кирки, показались ноги, тряпичные, не могущие держать, не могущие стоять. Все эти многочисленные конечности дергались, но не столько от усталости, сколько от неудержимого, поглощающего весь остаток сил, хохота общего туловища. Облако мелкой пыли оседало, покрывало белым влажные грязные лица, часто дышащие рты, но не могущие толком вдохнуть от распирающего их смеха. Не в силах подняться, не в силах даже поднять руку, нелепыми ползаниями утирая лбы и глаза об одежду друг друга, извиваясь и шлепаясь на полу, этот страшный клубок трясся и помирал со смеху.
  "Это мы", - пискнул, наконец, Баландин и тут же задохнулся снова. Марат был первым, кто ввалился и принял на себя самую гущу сыпучей дряни, и не мог выдавить ни звука, а только широко разевал пасть, как рыба, бьющаяся в куче липких опилок. "Мы", - прохрипел Семенов и захлебнулся от своего и Баландина гогота, перекатываясь без сил на мягкого обваленного в муке Марата. И уже все трое только молча вздрагивали и тряслись все реже и реже с одной только мыслью - лежа отдышаться. Утрабледного воздуха несколько кружек подряд.
  Жена Сиропина, Илинишна, нашла его утром в медпункте на работе, загнанного, ошалевшего, за одну ночь одичавшего, грязного, покарябанного, впервые небритого. И этот его необычный небритый вид был и ужасен, и жалок.
  Болото в награду за свое первое путешествие в желудке Сиропина подарило ему свою бесчеловечную любовь в скелете. Сиропин плюс болото плюс скелет. Из этих троих не все были рады такой арифметике. Болото, если бы оно могло, расцеловало бы Сиропина. Нужна ему такая награда
  Нет. Раствориться в пустоте Никчемная. Жизнь напрасна.
  Да. Жизнь прекрасна даже трещинами в асфальте. Раствориться в пустоте. Получить весь ее восторг. Теперь Баландин знал, это возможно. Жизнь незаконна, жизнь единственное чудо. Ею исполнено счастье.
  Столько слов скопилось в горле. Отметь, где счастью начинаться, по земле проведи ногой черту. Дрожал жизни ртутный блеск и лета желтый смех. Прыгала радость разноцветных клякс. И кругом желанье новыми всходами землю проткнуть. Собранье летних дней постановило зеленить, желтить, синить. Ветви, разбегитесь в небо. Ветер, напряги. Листья, громче шелестите. Солнце, ярче тень.
  Налетели воробьи, начирикали с три короба и спрыгнули обратно в небо. Мы с ними все жизни любимцы. Что может быть лучше. Быть у жизни на учете. Я готов с тем деревом тысячью листьями греться и дышать. Я не прочь слепым дождем промокнуть. Я очки примерил, чтоб умнее бы?ть. Я прямо позади своих глаз. Я каждым летним запахом дурею. Я верю в бессмертье череды?, ежедневно съедаются щи и борщи. Я круглое лето хочу. Я хочу со словами дружить. Я умею себя домой отвести. Я в эрмитаже па?хну костром. Я? - вот что такое жизнь. Я с солнца жизнью взят. Из всех людей я чувствую себя. И мир зовет приди, увидь. И мир высок, и мир так мал, и мир весь мой от кончиков до пят. И я хочу, пусть мир чувствует меня, пусть держит, пусть порывом повиснет мне на шее, пусть не отпускает. Меня.
  Все атомы до горизонта рады; еще один стакан счастья залпом; и отпускал, быстро износился этот день. Близился наш праздник. Вечер тучами небо скомкал.
  В актовом зале уже было полно народу, но не было зоркого наблюдателя, такого как Сиропин, чтобы отметить среди общей толкотни резкое зеркальное появление Марата и Вольфа. Они одновременно вошли с двух противоположных одинаковых боковых дверей, синхронно и зеркально повторяя движения друг друга, но друг друга не замечая.
  Вольф скучно взглянул, круто развернулся и исчез. Марат осматривал сцену. На Ильича, одиноко стоящего в своем углу, кто-то уже напялил фуражку с кокардой, спереди вплотную к бюсту стоял стул, на который аккуратно положили растянутый баян. Марат спокойно убрал весь этот реквизит, освободив белый бюст.
  Однако, как много уже тут, и все с иголочки. Пышные нечеткие пятна платьев, с белой рубашкой пингвинится пиджак. Ряды и кучки пингвинов вокруг ярких взрывов перьев. Дополнительные секции стульев аккуратно выровнены рядами, и свободных мест почти не видно. Недаром иные парторги все прощают иным шутникам.
  Торжественный вечер близился. Снаружи ветер чуть пробудил тени, пощекотал воздух и исчез. Недалече в пустом безмолвии болото и небо встретились взглядом. Небо глядело без дна, болото глядело без дна. Между ними воздух замер, не дыша, боясь листву взволновать, боясь себя показать. Небо и болото смотрелись недолго. Очень быстро и вровень грандиозно красиво надвинулись высокие черные паруса крупнотоннажных туч. Тяжелело веко, и закрылся глаз.
  Тихо в маленькой квартирке, свет не горит в теплом уюте скопления деревянной мебели. У потемневшего от туч окна поставлена оттоманка, почти всю глубину стены занимает софа с низкими перилами, обитыми стеганным кожзамом. У другой стены вплотную к шифоньеру, того что с большими антресолями и с целым складом коленкоров, стоит бюро и крохотный секретер с желтой лакированной крышкой, а между ними узенькая высокая этажерка, такая же что и у оконной шторы рядом с лампой под зеленым абажуром. Дальний сервант прижал в угол за сдвинутую на кольцах темную портьеру небольшой потрепанный диван с бархатными подушками под прибитым на стену гобеленом на фоне обоев нравящегося цвета. В темном конце прихожей за комодом поставлен на попа старый топчан. Тут же рядом в маленькой кладовке забытая котомка, какие-то ларьки, кульки и рундучок, а также что-то из другого семейства предметов.
  В огромных зеркалах трельяжа отражается посреди зала, Валентина, одетая в длинный до бобрика ковра темный плащ с капюшоном. Она тихо стоит и смотрит на отражение убранства своих комнат, на свои бесконечные отражения в трельяже. Она размножена в далекую даль, и там далеко в зеркале стоит далекая чужая женщина. Ее лицо в тени капюшона, и не видно - мечтает она о чем-то чудесном или давно уже об этом не мечтает.
  Все кругом твердят, что главное внутренний мир. Дайте справку, дайте статистику. Пусть на листке для краткости будут только цифры. Вот этот их длинный ряд это количество прожитых минут. А это количество почитанных слов, поделенное на число сказанных. Примерный общий вес предметов во внутреннем мире в килограммах и колонки их инвентарных номеров. Плюс балансовая стоимость дружелюбия. Плюс сотня причин с существенной долей уделенного внимания. И паническое разочарование переставленной мебелью. И далее всё строго по описи, длинный реестр неповторимости, как яркий воздушный шарик, который быстро взлетел в небо, но вдруг, коснувшись солнца, лопнул.
  Сейчас перед трельяжем вдруг надо ответить, что это вообще значит. Да-да внутренний мир для каждого он внутренний и самый ценный, и можно верить, что кто-то его хотя бы оценит, хотя бы взглянет на него. Но что это вообще значит. Что это такое, этот внутренний мир. Спроси напрямую о ее внутреннем мире. Конечно, можно тут же отмахнуться и сказать, что если не догадываешься, то нечего и объяснять. Если не в состоянии увидеть, то не о чем и говорить.
  Но проблема в том, что этот вопрос можно задать себе?. Что такое внутренний мир. Да, иногда, конечно, нахлынет мировоззрение какое-то. А разберись в нем, и оно не твое. Это мировоззрение. А что твое. Мелькают какие-то мрачные тени об упущенном времени, упущенных красках, упущенном свете, упущенных мелодиях, уже давно не существующих запахах и родных объятиях, о прошедших теплых днях, своем детском смехе, блеске зеленых листьев у самых глаз, пушистом белом налете на твердых сливах, разноцветные мелки? и голые коленки на летнем асфальте.
  Но всё это давно уже не существует. Неужели внутренний мир это лишь что-то напутанное, намотанное на яркую детскую радость. Чем привлечь другого человека. Нечем.
  Зеркала? вдаль переполнены пугающе чужим человеком. Посреди маленькой квартирки стоит прямо и высоко, без движения, скрыв лицо под капюшоном, крупно моргая, темный, черный тихий силуэт, одетый по моде сновидений.
  Невыносимо страшно, но взгляд оторвать невозможно, двинуться невозможно. Все так заполнено этим жалким страхом, что кажется, не будь этого жалкого страха, не было бы и остатка жизни.
   Сверкает темное небо, сверкают молниями темные зеркала. В голове ее мелькнула мрачная тень, нахлынуло. Пугай... Пугай... теперь это не имеет значения. И этот дождь, будь он даже последним; "последним, я сказала".
  Было еще видно - и в тучах бывают прорези для глаз. Пройдя по краю болота, она чутко прозрела глубокое прозрачное место - безошибочное, чтобы мигом покончить. Напротив освещенные окна скелета прибавляли света, разгорались желтым и красным золотом. И там внутри в мельчайших деталях вырисовывалась толпа празднично разодетого и счастливого народа. Там даже вдруг откуда-то с потолка полетели какие-то желтые сверкающие бумажки, и все одинаково трясли головами, чтобы стряхнуть их со своих волос.
  Валентина так заинтересовалась этим скоплением, этой гурьбой радости, что отложила свое намерение. Было всё как будто знакомо, но немного передвинуто, и она не сразу поняла, что смотрит на окна зала, где ей сейчас предстоит петь.
  Стало смешно, когда она сообразила, что вышла из дома как раз к началу концерта, и поэтому шла в эту сторону. "Ну пусть ждут. Господи, как я буду жить без этого". И рассмеялась еще, вспомнив, что как раз жить-то она и не будет. А все со сверкающими бумажками в волосах начнут бегать по темным этажам, искать ее и быстро громко топать по всем лестницам. Ее и ее смех накрыл ливень, и исчезли эти окна.
  Первый звук грома заставил вздрогнуть в окнах разом всех мелких млекопитающих, тех, что в этот момент стояли у своих окон и рядом с ними. Серьезные крупные капли широко сверху раскинулись всей своей большой организацией. Вначале их можно было отличить, как членов этой организации. Зависнув, переглядываются водяные шарики. Бились отделившиеся капли об уличные поверхности, кучи шлака град тихонько пересыпал толченым кристаллом. Но вот уже толпа. Упала вода, сразу вымокла улица, в лужах вдребезги сверкая. Промокли узлы на шнурках, бегут по лужам каблуки, у тётенек разъезжаются прически. Стоять нельзя, вместо каждой капли каждый камень. Лужи встретились и в реке утонули. Утонул и этот слякотный кисель. Вот теперь началось. Ветви все гнулись до воды, до белого запаха обломленных сучьев. Всем множеством швыряло слева, и тут же швыряло и сверкало справа. Створки запертых дряхлых ворот зуб на? зуб не попадали. Все длилось недолго, небо быстро устало кроиться, буря все затопила и кончилась. Как внезапно прерванный скандал.
  Сросшиеся лужи еще рисовали с молний копии. И капли еще расставались с небом каменного цвета. Разо?халась уже далекая гроза. Лилось в водосток. В кривое ведро под худой крышей наберется много дождя. Под карнизом течет с живых волос. С беспризорного письма разъезжаются утонувшие слова.
  Самую сырую часть дождя рвануло прочь, растеклось солнце, засверкала зелень, и духота раскурилась тысячами запахов. Лучистые воздухи уже идут, не разбирая луж, расшитые плащи волоча по грязи. Последние, и уже нагретые, капли стекали сверкающей ртутью по гладкой черноте давно сгоревшей стены.
  Уже давно не было звонков, и в приемную никто заходил. Леночке, прилежно сидящей за своим большим столом, уже просто осточертело разглядывать узоры на ковре и обоях и дождь за окном. Чтобы как-то отвлечься, можно было самой отнести подписанные бумаги в отдел кадров. Попросив Танюшку посидеть на телефоне, Леночка не спеша пошла к лестнице, обдумывая, где бы еще задержаться и не заскочить ли в буфет.
  За дверью отдела кадров оказалось незнакомое большое помещение и незнакомые угрюмо работающие за столами мужчины. Видимо, задумавшись, она ошиблась этажом. Но, выглянув обратно в коридор, она убедилась, что пришла правильно. В кабинете на нее опять никто не обернулся. Несмотря на то, что она никого тут не узнавала, она без церемоний подошла к столику с телефоном и набрала номер
  - Алло.
  - Алло, Алёнка, ну наконец-то. Не поверишь, только вот звонить тебе хотела.
  - Алло, что...
  - Мой Витька поздно ночью уже прилетел. Там рейс задержали. Но этот охламон не купил, представляешь. Говорит, не было таких сапог. Вот ленивый балбес. Наверное, лень по магазинам было дальше ходить.
  - Алло! Мне Ивана Сергеича...
  - )))
  Поняв, что ошиблась номером, Леночка нажала на рычаг и помедленнее накрутила на диске тот же номер заново
  - Алло. Это кадры Иван Сергеича, будьте добры.
  - Леночка, это не Иван Сергеич. Это я вам набираю, чайку нам сделайте, пожалуйста.
  - Ой! Сейчас, Танюше скажу.
  Положив трубку, Леночка присела на стол и посмотрела на сидящих
  - Милые мужчины, где у вас тут справочник Телефоны все перепутала.
  Один из милых мужчин галантно подал ей мятую пачку. В ней все фамилии и телефоны были незнакомыми
  - Да что это у вас за список, ни одного человеческого номера.
  Леночка снова набрала отдел кадров
  - Алло. А вы переехали, что ли
  - Алён, мы еще в прошлом году переехали. Ну ты даешь. Приходи сегодня, Витька понапривозил всего.
  Повесив трубку
  - Да что ж такое!
  Позвонила на свой номер, а там мужской незнакомый голос.
  - Ой! Подскажите, а Танюша там далеко Я приемную набирала.
  - Ну наконец-то, девушка! Не дозвонишься до вас. Мы такси уже давно ждем. У нас поезд через полчаса...
  Леночка бросила трубку и пошла к выходу
  - Ребята, выкиньте уже свой телефон.
  Она закрыла дверь, в кабинете переглянулись
  - А кто эта новенькая
  - Вроде из швейного цеха.
  - А ничего такая.
  Леночка пошла назад к себе. И только она открыла дверь в приемную, как мимо нее в двух шагах с грохотом несся бесконечный товарный состав, над головой оказалось солнечное небо, под каблуками щебень. Чуть не сломав тонкий каблук, Леночка задом запрыгнула с потоком воздуха обратно в свой отклеившийся коридор.
  С неженской силой захлопнув дверь, обеими руками она вцепилась в знакомую, родную дверную ручку, боясь, что дверь распахнется опять на рельсы. При этом она не сразу поняла, что теперь в уши еще и ревет сирена. Не веря своим выпученным глазам, неудобно согнувшись у своей двери, она только часто дышала и тупо смотрела на разлетевшиеся по коридору бумаги. По ним пробегали чьи-то ноги. Не понимая ничего, под оглушительно вопящей сиреной Леночка съехала на пол, уставившись в горящую под потолком красную аварийную лампочку. Ее маленькое тело, всё такое маленькое и удобное, сложенное на полу в виде удобного же зета, занимало мало места и никому не мешало. Притихшая, она незаметно сидела.
  Эвакуация была начата немедленно, после того, как Марат, Баландин и Семенов не обнаружили болота на обычном месте. Они его вообще не обнаружили, сумев проследить лишь цепочку затопленных дождем участков в направлении скелета. А теперь отпущенная кем-то вода быстро расходилась обратно в степь и исчезала, выполнив свою транспортную функцию.
  Второе путешествие в скелет, после первой поездки в животе Сиропина, болото предприняло самостоятельно.
  Кроме Марата, Баландина и Семенова, кое-кто в скелете еще оставался, задержавшись, чтобы привести в порядок свои записи или сложить бумаги, чтобы застать всё на своих местах, все свои бумажные слова, после этой никому не нужной учебной тревоги.
  Но в целом эвакуация была проведена образцово, и скелет быстро опустел, несмотря на неправильную панику, то есть на неправильное отсутствие нормальной сумятицы.
  Сам скелет, наконец, ощущал себя скелетом, то есть большей частью пустотой. Легкой огромной пустотой, разглядывающей в себе все свои пустые размеры. Теперь было понятно, что раньше непрерывное суетливое движение людей внутри не давало расслабиться, а теперь можно было застыть в тишине. Еще длилась память о тепле многих тел, но память тихо мутнела, как капля воска, упав на ладонь, в миг отдает ей свою прозрачную искру, но еще хранит мутное, такое же телесное, тепло.
  Много вещей существуют без присмотра. Такой вещью уже любил бы?ть скелет.
  Нену?жно большой скелет души засохшей каплей на стекле глядел мимо, на мир. Всех отпустив, застыл обреченно открытый шлагбаум. Застыл воспоминанием нечленораздельным городом забытый горизонт. Слова освободились от вещей. Лес кругом без особых примет; он, может, замер от испуга. Чужое, деревья не узнаны и трава. Ручей, ты не узнан. И это небо, боюсь, тоже не узнaю. Зачем упря?мить память. Моя ли ты память. Обо мне кто помнит. Я камень, у тополей нет сердца, нет души в сирени.
  Но всё хочет чего-нибудь другого научиться хотеть. Или хотя бы мечтает быть чьим-нибудь предметом в содружестве вещей. Цветы пахнут другими цветами. Слова, освободившись, прилипают к другим вещам. Нынешним летом популярны прошлого лета тени. Деревьям вспомнилось, как гибли прошлогодние листья. Бетоном мелко дробленые вздрагивают лужи и жадно ловят пыль незасеянной земли. Здесь пересеклась бетонка с муравьиною тропой. Рядом с краю пух идет пешком. Бордюр удавлен сорняками. Деревья мучают забор. В природе бетонки зеленые ростки беречь. Воздухи ерошатся с травой. Стена свой длинный старый шрам прикрыла плащом тополей. В ее окнах без стекла захлебнуться со всяким воздухом случается. За ними толпы комнат, а в них толпится солнце. Подоконник сдул сговор прошлогодних мух, и на нем в сонном блеске стеклянном остались быть лишь отстаканенные грани. На столе безграмотный ветер листает страницы. А на странице отщипанное время, слова о сне тропического цвета и забытости пожелтелое пятно. И рыжее всплыло на тонкое железо под стеклом. Истерлось по краям зеркалом поломанное небо. Вмазанный в стену одолевает злой сон. Но хочу думать над воспоминаниями с восторженного боку. Я там, это не я? здесь. Ты не помнишь, я помню за тебя.
  Детская книжка сказок мало помнит и хочет лишь счастливый конец. Она ничего другого не помнит и ничего другого не может научиться хотеть. Много книг, но лишь ее Сиропин утопил. Хотя ведь ловкости рук не требуется, чтобы выронить из них в болото, например, энциклопедию, телефонный справочник, рецепты, азбуку. Но таков уж он был - наш восхитительнейший Сиропин со своей большой изюминкой.
  Есть лишь утопленная книжка сказок, и она хочет счастливый конец. И не глупости из прочих книг, а ее желание, наконец, исполнится. Спящая красавица должна быть расколдована. Другого выбора нет в утопленной книжке только счастливые концы, и нет в ней других вариантов. Только счастье. Она вам, малыши, почитает перед сном.
  Когда-то, где-то, однажды. В нерассказанных краях уже истраченного мира. Жили-были. Марат, Баландин, Семенов. И смерть. Валентина. Всех ждал счастливый конец. И жили они долго и счастливо.
  Лучше ты, мальчик, продолжай. Нет-нет, пускай вот он.
  Наши алые пионерские галстуки никогда не утратят цвет нашего знамени. Ну разве что, вечно мятая, жеваная тряпка Баландина, которую он повязывает на длинной шее, утратит всё же и окончательно свой цвет. Меня может многое беспокоить, но видя наши устремленные вдаль сверкающие глаза, развевающиеся на ветру алые стрелки, я не вижу преград, я заранее счастлив, я уверен в себе и своих рядом стоящих товарищах одноклассниках. Думаю, можно это пометить как начало для любого школьного сочинения.
  Марат просил всё записывать. Мы видели Валю - сомнений нет, это была она, ее шаг, ее смех. Но, боже мой, что это была за Валя, старая и ужасная как смерть. Они вдвоем с Маратом шли впереди чуть ли не за ручку, болтали, и Марат приторно сиял.
  Мы с Баландиным передумали отстать от них, когда у Марата из незаметной ему дыры в кармане стали выпадать вещи. Он ронял, мы подбирали монеты, окурки, выпал даже походный складной ножик, который я давно хотел у него выменять. Баландин с восторгом заявил, что таким темпом мы будем скоро миллионерами. Но уйти все же хотелось, когда эта парочка впереди нас радостно оборачивалась к нам. Это зрелище завораживало и тянуло адским шепотом во все стороны.
  Много позже, когда мы втроем уже сидели у своего высокого уютного костра, Баландин помог мне подобрать слова, вспоминая конец какого-то анекдота. Это была смерть, сама Яга. Конечно, мы никогда не видели смерть. Но люди со столь мощным воображением, как наше, не могут ссылаться на незнание. Ее лицо даже не сравнить с черепом в нашем классе. В тени капюшона смутно угадывались очертания - нет, не очертания голых лицевых костей черепа - черты лица. Но какого лица. Как будто неумёха взялся подражать методу восстановления черт лица по модели черепа. Белой глиной прерывистыми тонкими мазками он попытался на нем слепить лицо красавицы. Но видя результаты своей безобразной работы, вскоре бросил эту затею, оставив кости проглядывать из глины, из той белой мазни, что он подразумевал лицом. Улыбка на этом лице была неподражаема и вечна. Нос испробовал множество карикатурных вариантов, ни один из которых не прижился. Глаза, если таковые были, таились глубоко в тени огромных глазниц.
  Марат весело и тепло глядел на нее, и она отвечала, обращая к нему из-под глубокого капюшона темный взгляд своих впадин-глазниц. Он ей что-то тихо говорил в надежде сохранить ее добрую безносую улыбку, в которой просвечивали почти все зубы, длинные и серые, и которая дарила любовь всякому, только попроси. Марат шел с ней под ручку, тоже с улыбкой обращался к своей спутнице, ведя теплую дружескую беседу, и иногда оборачивался к нам как ни в чем ни бывало.
  Это очень напомнило мне мой почти забытый сон про город, где нет цирка, где в обычной квартире на обычной улице проживает одна особь - клоунесса. Она, обездоленная, гуляет по парку, она ходит в магазин за хлебом, она со своим помидорным носом разговаривает с соседями по подъезду.
  Не было бы так жутко, обладай эта идущая перед нами фигура рядом с Маратом хоть намеком бестелесности, призрачной невесомостью, исчезающей туманной полупрозрачностью призрака. Нет. Ее шаги были слышны. Была полная осязаемость ее присутствия здесь, рядом. Были видны выцветшие пятна и разводы на ее старом длинном плаще. Края плотной ткани, впитав влагу и грязь, тяжело волочились по земле, по настилу из листьев и сгнивших веток, обросших мхом. И это тихое шуршание резким холодом продирало спину.
  Мы шли туда, где туман чудовища плыл своими легкими холмами мимо любови к гигантским буквам на крыше скелета. МИР ТРУД МАЙ. Из широкого рукава костлявый указующий перст был твердо направлен в одну точку. Мы смотрели, мое лицо липло к туману, и там, у самого края его, у поросшего кривого забора росла старая, не нужная никому дикая маленькая скрюченная яблоня со своей щуплой тенью, а под ней гнилые падальники. Марат сказал нам их съесть. Мы трое их съели. Возражать Марату мы с Баландиным не могли и не хотели. Чего доброго, он бы нас бросил и ушел с этой Валентиной в миллиарды тонн тумана. А эти гнилые сморщенные яблоки, которые Марат со смехом назвал молодильными, были, хотя бы, нашими. И вполне, вот облегчение, соответствовали по вкусу своему гнилому виду.
  Нужно отдать должное Марату - всё пришло в норму, как в ручей растаял тяжелый слиток, туман мгновенно сдуло порва?ными бинтами. Баландин взял длинную ветку и сказал мне защищаться, и мы сражались на этих саблях, как три мушкетера.
  В помойке у столовой скелета нашлось много картошек. Теперь сидим и жрем втроем у высокого костра. Обожги, испачкай золой пальцы, разломи черную из костра, белейшую картошку. Пионер. Как это вкусно, как это обжигающе вкусно.
  Черными губами на чумазом лице Марат сказал, что пойдем спать в теремок скелета, где живет чудо-юдо, потому что мы его не боимся. Открывшему было рот Баландину он сказал, что уже завтра будем пить горячий чай. Утро вечера мудренее. Костер никак не догорит, ночь допивает мелкими глотками, черный цвет любит свет и от себя его не отпускает, боится разлучиться.
  Я знаю, Яга далеко не ушла, Яга рядом. Сладкий сон борется с тревогой. Тревожно то, что сплю я в чужой постели, и хозяйка ее, вернувшись домой, убьет, растерзает душу. Забрался я в дом людоедов и сладко заснул. Знал, что это дом людоедов, но заснул, потому что я так устал. Увидел перины и свалился без задних ног. Как сытая Маша в избушке медведей.
  Но в этом глубоком мертвом сне стучится тревога. Эта тревога уже в ушах, далекая и тихая, но мощная сирена самосохранения. Зудящий кошмар борется с усталостью. Так мягко в постели, избыток тепла под одеялом, так хочется спать. А за окошком дремучий лес, и из леса возвращается домой людоедка Яга, набрав своих кореньев для котла, в котором давно не варила сладкого мяса на сочных костях.
  Она будет скоро тут в своей избушке, нужно немедленно проснуться, нужно бежать из теплоты и уюта ее постели в сырой темный холодный лес. Нужно не просто проснуться, нужно двигаться быстро, часто дышать, нужно успеть убежать. Но чтобы бежать от кошмарного безумия ужаса, нужно прервать эту теплую сладкую дрему, заполняющую единственное возможное желание ни в коем случае не просыпаться, потому что всё не важно, потому что так тепло, и единственное желанное усилие это потянуться, вытянуть под одеялом ноги и от этого провалиться еще глубже в теплейший сон. Лежать вырванным сном. Лежать как на воде размокший хлеб. И над водой не гляди, там отразится твой страх. Ветер шевелит тени на воде. И по мертвым веткам тоска плывет свинцовым небом. Чернейшей ночью звуком птичьих когтей по жести подоконника плачет Яга о том, что некому по ней поплакать. Я проснуться не смогу, делайте что хотите. Жрите меня, только не будите.
  Но нет! Пинок Марата, его нравоучительно поднятая кривая бровь сильнее всех сказочных ужасов. Мы бодры, веселы. Баландин, уж наверняка, весел. Раскрываюсь огромным глазом посреди скелета, сразу вбирая в себя все концы всех ожидающих нас сказок и все их детские смешные кошмары. Конца в них нет. И жили они долго и счастливо. Но никто не написал, ка?к они жили долго и счастливо.
  А извольте-ка задачку. Как нам всё расколдовать, как подсказать счастливый конец. А на-ка. На это есть простой ответ. Пора развеять чары. Мы пионеры, и все в наших руках. Вернее, все в наших карманах. Кроме подобранных с земли окурков, полный коробок спичек всегда в кармане у пионера. Упоительно плотный. Принудительная вместимость сотни две спичек. Мучительно просится в пальцы. Вот и сказочке конец. Побеждай. Мир. Труд. Май.
  Пионер счастлив, когда чиркает спички, он счастлив, когда видит сухую степь до самого горизонта, переполненную разноцветную мусорку и заброшенное здание. Посреди всего наш большой высокий костер, режущий небо. Синее пламя, красное пламя, зеленое пламя, желтое пламя; какое счастье, разнести повсюду красивейшее пламя расплавленными брызгами. Поджигай, побеждай. Гори, гори ясно. Счастье, счастье.
  Мы решили задачку, правильный ответ мы любим все поджигать, и все прекрасно горит. Какой жаркий, замечательный, во истину пионерский костер. Как прекрасен этот горящий мир. Рассыпаются угли.
  Рассыпалось всё. Счастье мелко расцедилось по космосу. В волшебном вакууме некому восхищаться волшебством. Счастье было единым между предыдущим временем и следующим, когда все огромности столкнулись под шаров бильярдных чок. Всё наспех штопалось кое-как, нитками наружу, лишь бы увеличить вес бытия. Предварительная жизнь имела ничтожный возраст, когда, путая все даты, поволокли время по космическим кочкам, и первые звезды подавились ярким светом.
  Между началом и концом осколки первых звезд под деревянно-рассыпчатый звук легли растянутым туманным обозом. Движенье между галактиками еще было беспошлинным. Появились, однако, концы у вселенной, которые уже можно было связать красивым узлом. А узлом связанные кружные пути можно среза?ть. Хотя об этом никто не знал, потому что в тумане некому было знать.
  Между началом и концом жизнь началась не с первичного бульона, а с первичного тумана. Вернее, с его снега, нет, вернее, с его снежков, скомканных творящим жестом испорченной геометрии - выразительным жестом с намеком, что жизнь начинается, кажется, завтра.
  Свет еще весело размешивался гранями невидимого стекла, а первоначальный день уже начался, долгий и сравнительно тусклый.
  Откупорилась пробка, и голубым вином полилась жизнь, красиво коптя воздух.
  Неотвратимое постижение не отворяло дверь никому, пока в эту дверь не постучал первый Я, еще ощущая свое Я как нетвердый предмет.
  Между началом и концом, сохраняя ум в пустой тишине, кто-то смог увидеть, как идет время. Но взять в руки пинцет часовщика не значит стать часовщиком. И время шло, а значит шло к концу.
  Между началом и концом, конечно, могло быть многое и до конца. Много воспоминаний. Другие места. Потрясающие пустяки. Чудеса. Достиженья однообразно велики. Залежи времени в гуще пространства. Черный блеск трепещущей бесконечности с гитарными изгибами. Ни пятнышка незанятого места в завитках улитки. Разгадки мероприятий космоса и трений случаев о совпадение ленивыми волнами. На конечной звездного маршрута палец мог коснуться скрипучей яблочной кожи границ вселенной.
  Между началом и концом вселенная получала пространство в рассрочку. По графику платежи за него нарастают. Исписаны все книжные поля. И нету комнаты в наем для сиротствующей в космосе планеты. Все формы созваны на полный съезд. Проходит время мимо окон, лист прощально пожелтел, надвинулись вековые облака, небо слетит с земной орбиты, взмахнет прочь от солнца, как неимущие птицы, с голубым цветом прощаясь, почернеет мерзлыми крыльями в далекой черноте, в тишине очередного исчезнувшего измерения. Космос уже не пытался изображать из себя силуэт пустоты и прочие привычные явления. Вернулась комета, а никто по ней не скучает, одна из ламп на солнце в последний раз лишь выбьъет ледяную пыль. Оплавлялись контуры света, параллельные линии не только скрещиваются, они провалились и снова станут параллельными.
  Начало и конец. И не только конец мира в дальнейшем росте времени в притаившемся вакууме. Конец знаний. И если для мира это вполне умиротворенное завершение, то для знания это издевка, беспомощное чувство. В невесомости слеза. Нет умиротворения для знания. Можно эту издевку себе представить. Распахните окна, устройте сквозняк. Разложите книги на солнечном полу библиотеки. Пусть сквозняк листает страницы, пусть он быстро ходит взад-вперед. Книги лежат, ветер их бешено вращает; и они ждут, что их сейчас вот начнут так жадно читать, как жадно листает ветер. Вот умора, эти одураченные книги.
  Начало и конец. А между ними. Момент долгого отупения прелестью утреннего ровного зеленого луга. Очнувшись в поиске предчувствия, вы видите в сторонке на краю зеленого луга злорадно уставившуюся на вас огромными прекрасными глазами жующую пятнистую буренку.
  Все это видно в открытое окно кабинета, обжитого десятилетиями. А в верхнем ящике древнейшего тяжелого стола лежит пустой пыльный стакан. Его предназначение понятно, стакан можно заполнить раствором трех умов Марата, Баландина и Семенова. И стакан еще не полон.
  Что одержит верх в стакане. Мятежность мысли, стройность фантазии, длина прозрения. Победа не в доминировании. Власть - это страх или любовь. Противоположности Нет, лишь крайние осколки. Осколки бесконечности, расщепленной щербатыми рядами. Бесконечными рядами, но беднеющими. Голыми, стыдливыми и прячущимися.
  Между началом и концом вот стеклянные бусы, переполненные солнцем. Круглые крупные бусины в длинный предлинный ряд растянем над белым пляжем. В них сверкает солнечное море и небо, перевернутое далекое море. Каждая стеклянная бусина как большое солнце, улыбающаяся щека плотно прижата к соседней сверкающей щеке. Прозрачнейшее счастье стеклянного света. Натянем рядом пустую нить и поделим наш притертый плотненький ряд огромных бусин на эти две длинные нити. Два ряда длинных бус мы получили. Но как сжались кругленькие бусинки и потускнели вдруг их кругленькие лица - и даже поеживаются наши солнечные шарики. Рассекли мы бесконечность на две бесконечности, но какие тусклые эти бесконечности. Можно и дальше рядить наши бусы, но остались ли они бусами, эти ущербные длинные ошметки с редким отчаянным проблеском. Это плач, это нанизанные слезы. Беспризорные клочья. И что мечтой зовется, равно нулю. Где та радость, где то счастье. Не смогли разглядеть это всеми личными жизнями. Потеряны конец и начало. Быть бы давно оконченным. Плещется пустота, на ней пятно жирно-кляксовое.
  Можно рассечь душу и получить множество других душ. Расщепляя, увеча бесконечность, получится сколь угодно много бесконечностей, но эти бесконечности будут бедны. Расщепляя единый бесконечный ряд, единое множество, получатся изувеченные бесконечные ряды. Во всех осколках зеркала отразится солнце. И каждое отражение, которое считается самой личностью собственным достоинством, которое дает этой личности уверенность считать себя центром мира, есть лишь заблуждение и бедность. Обособленность сознания есть его бедность. Индивидуальность - бедность. Единение есть обогащение. Неспособность объединиться - ущербность осколка, низшая ступень. Бесконечности сознаний уже близятся к концу, но они могут ступить в начало другого пути, хоть он и напоминает обратный. В начало пути поиска совместимости бесконечных множеств. Расщепленные сознания рождены единством, но двигаются, ускоренно удаляясь друг от друга, как сам космос. Они не способны отказаться от своей бесконечности. Это совершенно естественно. Потому что естественно только движение к вожделенному нулю. А чтобы обрести единое сознание требуется высший и совершенно не естественный подвиг - отказаться от себя. Мы - всего лишь нами же мнимые единицы. Но один плюс один равно один. Один плюс один, все равно, равно один. Сложение бесконечностей дает единство бесконечности. Бесконечное единство. И абсолютно не естественное. Естественно лишь единство нулей. А единство мысли - это восстание. Восстание против вожделенной пустоты. Против нуля. Сильна жажда вздоха-всхрипа, жажда шири, жажда вспрыга-вскока.
  Между началом и концом накопятся большие запасы радости, сильно прольется пугающая доступность счастья, сплетутся с ресницами лучи. Между началом и концом можно жить много раз подряд, катиться веселым кубарем по большому обжитому пространству и удивляться не кончать нечаянным талантам, дышать чистым желтым светом на равномерной красоте. Но в космосе наступает конец всякому делопроизводству, начинается пространственная ересь ломтями черной корки апельсинной в пропасть бесконечных степеней. Рисунка пространства оплавилась окружность, коптило время. Споткнулся век, забыл свой номер, запнулось время, отменило скорость. Растворятся звезды, и в золотом багете лишь чернота и гиблая даль. Созвездия забылись в пропасти без дна. И, несмотря на содрогания умов и осатаненье тупика, разрастется бесчисленная тьма какой-нибудь мерой неразмеченного пространства, застывшего как замороженный рыбий изгиб. Нашьет и развесит шторы из ненужных штанин, пузырей рукавов, карманов, запутанных рыболовными крючками. Конец скопища теней. Зеркала, которым нечего отражать. Освещенный мир лишь воспоминание, как слизанное коровой отраженье на гладком черном носу. Бушующие слезы. И немного погодя лишь тоска небытия. Но мир из этого не делал тайны.
  Пока видны звезды, пока еще видны маленькие прощальные пятна их лиц, идите сюда, и мы научимся не думать и не знать, и не дадим всему подкиснуть, когда завтра уже поздно понять, когда дачникам съезжать пора. Пока еще можно вырвать из пальцев рецепт. Родился, умер. Посуществуйте за меня. Пустить безымянную жизнь, пустить в себя всё, что не Я. Пустить хотя бы в промежутки между счастьем. А может, и покинуть себя. Держать чью-то послушную ладонь, ощущая лишь усыпительно мягкое трение своей живой кожи о чужую теплую живую кожу. я - Я.
  Ну как А
  "Ну, да-да, единение ваше это, может быть, и хорошо, но нам лучше так. Так что, мы не останемся, спасибо. Нам уже пора. Мы просто пришли за Валей. Мы пойдем, ладно Не провожайте нас. Где тут у вас выход. Увидимся. Покедова".
  Входная дверь захлопнулась. Ближайший выход был от солнца. Всего восемь минут сквозь темноту вакуума, и с рассветными лучами - в болото, в сверкающую прозрачность чистейшей воды. Идиллическое переливание красок в преломлении рассветных лучей, желто-сверкающие песчинки дна болота и зеленая трава берега. Удушье и осознание обретения телесности, осознание возвращения в привычную тяжесть реальности; радостно откашливаясь, Марат, Баландин и Семенов почти ползком выбирались на берег из болота. Вода сверкающей ртутью стекала с одежды. Родной скелет. Утро. Солнце. Дыхание. Счастье.
  А Валентина. Она не с ними, она у себя дома.
  Знакомый всем им с детства дом, знакомый подъезд, та же дверь. На звонок Валентина радостно бегом пошла открывать и по пути в прихожую больно стукнулась об угол буфета. "Да что ж ты!" говорила она жалобно, пока поворачивала замок. В дверь, распахнутую на солнечную лестничную площадку, буфет продолжал обиженно звенеть своим плотным множеством блюдец и расписных чашек.
  Напившись чаю у Валентины, Марат, Баландин и Семенов поплелись устало счастливые по обочине пешком.
  Проезжавший мимо автобус поднял за собой тучу пыли выше их голов. За задним стеклом автобуса пионер, заливаясь смехом над их пыльными лицами, показал им буратину.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"