Говорим, говорим, говорим. Собираемся вечерами, по будням и по выходным. Курим и пьем крепкий чай, спорим до хрипоты, до дрожи в руках, до попыток мордобоя и совместного питья корвалола.
Говорим, говорим, говорим. Тысячи, десятки, сотни тысяч слов - сказаны и забыты и снова сказаны. По кругу, по квадрату, по расширяющейся спирали - обсуждаем, что необходимо сделать. Иногда печатаем прокламации, которые никто не читает. Иногда совершаем акции, на которые никто не обращает внимания.
И говорим, говорим, говорим. Обсуждаем, что мы сделаем после того, как. Поделены все посты, расписаны все бюджеты, утверждены все программы. После. После победы. После нашей победы. А как победить? Мы обсуждаем. Мы спорим. Мы говорим, говорим, говорим.
Человек в темно-зеленой фуражке смеется над нами. Он смотрит на нас с плакатов и из телеприемников. Он смотрит на нас из кинозалов и со страниц газет. Он откровенно хохочет с экранов над нашей говорильней: а чтобы нам было не скучно играть в заговорщиков, он забирает кого-нибудь из нас каждый месяц.
Человек в темно-зеленой фуражке знает о нас все. Он знает, где работает каждый из нас. Он знает, где проходят наши встречи, и что кто из нас сказал, и что - редкий, редчайший случай - кто из нас сделал. Исчезают как раз те, кто делает хоть что-то. Остальные говорят, говорят, говорят.
Человек в темно-зеленой фуражке не говорит. Он приказывает. Он приказывает - и в тайге растут заводы и фабрики. Он приказывает - и пустеют города и села. Он приказывает, и поворачиваются вспять реки.
Мы говорим, говорим, говорим. И кто-то из нас говорит и с человеком в темно-зеленой фуражке. Не с тем самым, конечно. С его присными. С его слугами. С жандармами. Нет-нет, никаких пыточных камер и темных застенков! За столиком в кафе, за кружкой пива или за столом в уютном просторном кабинете кто-то из нас говорит, говорит, говорит. Кто-то? Да почти все. Бегут сами, бегут с удовольствием, говорят взахлеб, обижаясь на дополнительные вопросы: как так? Я же сам все скажу, зачем же перебивать.
Говорят, говорят, говорят. Особенно о тех, кто обошел их по службе, или наставил рога, или кому задолжали денег, или просто о тех, кто умеет что-то делать быстрее и лучше них.
Я ненавижу эти разговоры. Я ненавижу это болото. Я ненавижу этот туман, сковавший страну, этот пыльный морок, которым уже двадцать лет дышат люди! Дышат, и радуются, и дышат, и говорят. Исчезают под черными лопастями вертолетов, исчезают в черных кузовах машин, исчезают в официозных темно-серых зданиях. Исчезают, переставая радоваться, но не переставая говорить. А те, кто остается, ничего не меняют.
Я ненавижу их - и тех, кто остается, и тех, кто исчезает. И тех, кто внезапно появляется. А больше всего я ненавижу человека в темно-зеленой фуражке. Но нельзя убрать только его. В его окружении начнется грызня, потом резня, потом кто-то из оставшихся наденет снова темно-зеленую фуражку, и все будет по-старому.
Будут ударные стойки и новые плакаты, будут передачи о том, как хорошо живется в родной стране под мудрым руководством человека в фуражке - и будут снова исчезать люди. И стройки века будут вести не веселые румяные парни и разбитные девахи с агитлистов, а мрачные, небритые и голодные - эти же исчезнувшие люди.
Нет, убрать - это не выход. Но и говорить - не выход. А что выход? Выход один - сломать систему. Подчинить ее, а затем сломать. Не надо привлекать массы, они безвольны и аморфны. Не надо агитировать и уговаривать - оставим это Большому Брату. Не надо акций, привлекающих внимание - они привлекают только тех, кого привлекать уж совсем не надо.
А что надо? Подобрать надежных людей. Немного, и не говорящих. Желательно, немых.
Это, конечно, шутка! Но тем не менее...
Тщательно спланировать. Одним ударом остановить в столице подачу электроэнергии, перекрыть наземную и беспроводную связь, транспортные артерии. Занять здание парламента - и покончить наконец с этой пустой говорильней. Занять здание правительства - и оттуда сразу рассылать приказы, пока не опомнились, пока готовы подчиняться. Занять дворец человека в темно-зеленой фуражке, и вот уже оттуда выйти на балкон к собравшимся горожанам - они соберутся к тому времени, куда ж денутся - и оттуда прокричать три слова, эту древнюю формулу народовластия: "Либерте, Эгалите, Фратерите! "
Вернуть людям свободу. Вернуть людям историю. Вернуть людям их страну.
Я сделаю это. Фактически, я это уже сделал. Надежная, вооруженная до зубов и по-собачьи натасканная охрана доблестно разбежалась при первых выстрелах. Полиция боится высунуть нос из своих берлог - кроме тех, кто откровенно перешел на нашу сторону и уже успел нацепить на правый рукав фиолетовые повязки.
Жандармерия? Они выжидают. Они думают, что ни один режим, даже самый свободный и демократичный, не обойдется без них. И где-то они, черт возьми, правы!
Армия? Пока что армия на моей стороне. Министр обороны арестован на квартире какой-то потаскушки из придворно-театральной тусовки, из десяти командующих округов четверо сразу и беспрекословно поддержали переворот, еще двое благодушно раздумывают, трое молчат - не выходят на связь, видимо, прикидывают шансы. Только один заявил, что будет драться за восстановление порядка - но это, видимо, ненадолго.
Подействовала новость о том, что человека в темно-зеленой фуражке больше нет, а из его кабинета, по закрытой связи говорю я - от лица народа своей страны. Человека уже нет, а фуражка - вот она, лежит на полке, как ни в чем ни бывало. Надо будет приказать убраться здесь что ли. И портрет убрать. Не странно ли ему было работать под собственным портретом?
Неважно, все это потом. Сейчас меня ждут люди. Народ. Мой народ. Я выхожу на балкон - второй этаж, невысоко - вижу бурлящую площадь. Людское море. Океан голов. Я кричу - без усилителей, без динамиков, как и положено по старой традиции - мой голос разносится над толпой и теряется в глухих переулках:
- Либерте! Эгалите! Фратерите!
Площадь взрывается. Крики, ликование, веселье, радость - все по сценарию.
Я поднимаю руку. Я говорю про то, через что мы прошли. Я говорю о том, какие жертвы пришлось принести - но свобода стоила их, черт возьми! Я говорю о том, что еще предстоит. Я говорю, что продажные чиновники прежней администрации будут арестованы вместе с семьями, что имущество их - и их семей - будет конфисковано, а сами они расстреляны.
И я слышу ропот. Я слышу возражения. Второй этаж, невысоко, и я слышу эти выкрики из толпы про справедливый суд, про открытый суд. Разве они не понимают, что в суде закон как заряженный револьвер: куда повернешь, туда и выстрелит? Видимо, не понимают. Хорошо, потом разберемся.
Я говорю о другом - о великих стройках, которые надо продолжить. О том, что сулят нам новые железные дороги и каналы, о том, как новые заводы начнут производство, чтобы с нами снова считались за рубежом, о том, как новое богатство осчастливит страну и ее граждан. О том, что о возвращении исчезнувших речи пока не может идти, но что условия их труда станут человеческими, они будут получать заработную плату, и по окончании строек могут вернуться к семьям.
Но я опять слышу возражения. Я слышу выкрики: "свободу узникам!" Я слышу: "Достойную плату за достойный труд!" Я слышу: "Нам не нужны эти стройки, нам и так хорошо!" Какие все умные. Что же они не говорили этого прежде? Что же они заговорили теперь? Потому что я объявил "Либерте, Эгалите, Фратерите". И они теперь могут говорить громко. Что ж, пусть говорят. Это их право. Раньше они говорили тихо, теперь пусть говорят громко. Говорят, говорят, говорят.
И я говорю. Говорю с ними. Говорю о деньгах. Они хотят, чтобы труд на великих стройках оплачивался достойно этого имени. Хорошо. Мы можем это сделать. Мы можем сделать больше. Мы можем сделать то, что давно должны были: щедрой рукой поддержать медицину, науку, образование. Мы можем вложить средства в торговый оборот с зарубежьем, и получать прибыль. Мы можем использовать новые каналы и железные дороги для этой торговли - и получать сверхприбыль. Мы можем затопить рынки продукцией наших новых заводов и фабрик, и сделать каждого жителя страны богатым и процветающим.
Всего лишь нужно вложить - немедленно, пока не поздно - конфискованные без суда и следствия у чиновников-упырей неправедно нажитые миллиарды. Всего лишь нужно закончить стройки. Всего лишь нужно поднять налоги и туже затянуть пояса.
И снова мне возражают. Они не хотят затягивать пояса. Они хотят все и сразу. И снова говорят, говорят, говорят. Вся площадь теперь говорит, и мою поднятую руку игнорируют. Вся площадь ворчит, и бурчит, и бухтит - и каждая группа по два-три человека считает себя умнее остальных.
Меня не слышат и не слушают. Я стреляю в воздух, и это на время привлекает их внимание. Я кричу:
- Вы хотите жить в болоте?
Дружный рев:
- Неееет!
Я кричу громче:
- Вы хотите, чтобы страна рванулась вперед?
И снова дружный рев:
- Даааа!
Я ору почти на пределе возможностей, срывая связки:
- Без заключенных и без арестов навести порядок?! Без налогов, без конфискаций развивать науку и торговлю?! Без строек и без заводов дать вам и стране богатство?! Как?!
Сначала молчание, потом ропот. Ропот громче. Разные выкрики, возражения. Мол, мы тебя не звали, ты сам пришел. Ты сам взялся. Если не можешь, пусти на балкон тех, кто сможет. Все-таки, опять свобода. Все-таки, снова равенство. Всегда найдется, кому порулить.
Группы становятся больше: это уже не два-три умника, это уже фракции.
И их руководителя начинают кричать. Но они не предлагают ничего дельного, ничего путного. Они просто говорят, говорят, говорят. Только очень громко. Начинает болеть голова. Один разошедшийся толстяк подошел прямо к балкону. Его дружки подогнали сзади автобус, он неловко залез на него, пыхтя и отдуваясь - и оказался почти на одном уровне со мной.
- Отменим налоги! - кричал он.
- Да! - кричала толпа.
- Даешь развитие отечественной науки! - орал он.
- Да! - кричала толпа.
- Вернем все, что конфисковано режимом - сочувствие и внимание жертвам репрессий! - надрывался толстяк.
- Даааа! - неистовствовала площадь.
- Только справедливый суд может решить судьбу человека в нашей стране! Голосуйте за меня, и я приведу страну к успеху!
- Дааааааааа! - захлебнулись вокруг него.
- Когда я стану лидером нации...
- Слезай, - коротко приказал я. Мне надоел этот балаган, и головная боль грозила перерасти в мигрень.
- Что? - не понял сначала он. Потом сориентировался и завопил: - Это произвол! Свобода не потерпит...
Одинокий выстрел, и площадь снова стихла. Гробовое молчание. Толстяк пошатывается, но стоит - я брезгливо отталкиваю его, и туша падает с импровизированной трибуны. Из простреленного виска сочится тоненький ручеек.
Я поворачиваюсь спиной к оглушительно молчащей площади и с треском закрываю за собой балконные двери. Подхожу к зеркалу, снимаю с полки темно-зеленую фуражку и примериваю.