Аннотация: Эти "мемуарные заметки" были продиктованы, в том числе, и стремлением сохранить то, что, скорее всего, забылось бы со временем.
Алексей Корепанов. Путь к горизонту. Воспоминания. Из архива
Разные пишутся биографии. Одни - лаконичные, сухие - для отдела кадров. Другие - для широких кругов читающей публики, с расчетом в перспективе дойти до потомков. Это уже не просто биографии, это художественные произведения, в которых события в некоторой степени теряют объективность: что-то приукрашено, представлено в более выгодном свете, чем происходило в жизни, что-то опущено как нетипичное или не вяжущееся с образом автора, который он усердно создает, обманывая в чем-то себя и других.
Да, всем нам хочется казаться в глазах других лучше, чище, чем мы есть на самом деле. Действительно, бывает, что мы совершаем поступки, не свойственные нам. Недостойные нас. Это - наше. То, что мы навсегда заталкиваем в самые темные углы памяти и заваливаем грудой положительных воспоминаний. Это - наше. Чего ради нам выворачиваться наизнанку перед другими, чего ради полностью обнажаться? Да и нужна ли кому-то такая вот исповедь, которая словно ведро с водой, зачерпнутой от самого дна? Если вода источника чиста, то муть и ил, выхваченный из глубины, элемент в ней, в общем-то, инородный, чуждый, нетипичный. Ведь если пишешь для кого-то, важна основа, суть характера, которую не должны заслонять никакие случайности. Мало ли какие ситуации могут сложиться в жизни! И хотя человек - существо противоречивое, в котором хорошее уживается с плохим, есть ведь все-таки какой-то стержень, направляющая, распознав которую мы можем судить: "Он плох". Или: "Он хорош". Поэтому биографии, которые пишут для других, всегда ваяются с учетом этой направляющей. Поэтому же, можно повторить, они не совсем объективны.
Вероятно, честным до конца человек может быть только наедине с собой. Только обернув взор внутрь своей души и, словно космическая черная дыра, захлопнувшись в самом себе, оградившись от внешнего мира, может человек разобраться, каков он на самом деле, взвесив свои дела и поступки на весах собственной совести.
Правда, и здесь есть одно условие: искреннее желание быть честным до конца наедине с собой. Честным до предела. Иначе из этого взгляда внутрь души ничего не получится.
К сожалению, мы склонны даже наедине с собой в чем-то себя приукрашивать. Может быть, это неосознанная защитная реакция организма? Как знать, многие из нас сохранили бы рассудок, если бы сумели осветить внутренним взором самые потаенные глубины души и оценить себя по самой строгой цене...
Взгляни в собственные глаза и спроси: "Кто ты?" Да-да, то же самое, старинное-престаринное: "Познай самого себя"...
Привычная оценка нашего мира: мир скоростей, суеты, лавины информации - и некогда остановиться, некогда до конца обдумать свои поступки, неторопливо оценить себя, понять, тождествен ли ты как "человек в себе" "человеку для других". Тождествен ли ты, кажущийся, тому, другому - реальному. Да, некогда покопаться в душе, иначе прослывешь слюнтяем и мямлей. А наш век таких не очень-то жалует, не в моде они нынче. Старая, не нами придуманная истина: лучшее место под солнцем занимают наиболее приспособившиеся к существующим условиям.
Но, с другой стороны - не пропадает у нас внутренняя потребность взглянуть внутрь себя. Она может затухать, слабеть с годами, но до конца не исчезает и всегда будет легонько царапать своими шипами ледяную поверхность наших застывших душ. И когда, внезапно очнувшись, придя в себя от стремительного бега, мы тускнеющими глазами разглядим в углу комнаты печальную крышку гроба - нашего гроба, - мы торопливо начнем ворошить груды мусора, стараясь добраться до дна души - и опоздаем...
Так давайте же не опаздывать! Люди, покупайте зеркала и хотя бы по нескольку минут в сутки смотритесь в них, перед сном или в бледном утреннем свете, ищите себя в глубине ваших глаз, торопитесь - иначе можете опоздать навсегда. Не надо тешить себя мыслью, что вы в любой миг можете сбросить с себя оболочку и из гадкого утенка превратиться в красавца-лебедя. Подобное превращение дается с трудом и в конце
концов может просто не состояться. А поэтому - торопитесь! Ломайте заржавевшие замки и не бойтесь щедро выплеснуть свои души навстречу внешнему миру. Не дайте заглохнуть тому хорошему, что есть в вас. Торопитесь, люди!
Углубимся внутрь себя и постараемся понять, кто мы есть и с какой целью живем. Ибо хотя рождение наше и случайно, но как только оно свершилось - появляется ЦЕЛЬ. Так заглянем же в глубину!
1.
Я родился в старинном русском городе (первое упоминание в летописи - 1135 год!), почти на берегу еще более старинной русской реки (если быть точным - на расстоянии одного квартала от нее). Не знаю, появилась ли на небе при моем рождении новая звезда, во всяком случае, никакие посторонние лица не приходили ко мне с дарами. Не обладая феноменальной памятью, скажем, Лема, Сартра и Катаева (может быть, потому, что еще не дожил до их возраста?), я даже не буду пытаться нарисовать стройную законченную картину своего детства. Из всего периода до трех лет я помню только два эпизода, два коротких отрывка, превратившихся в застывшее действие. Первый: мы с сестрой идем куда-то по проселочной дороге, в колеях которой поджидают нас две заманчивые теплые лужи. Сестра благополучно минует свою, а я, поскользнувшись, падаю - и на этом путешествие прерывается. На этом кончается и эпизод, как в кино, когда обрывается лента и экран гаснет. Лишь позднее я узнал, куда мы шли по дороге под летним небом. Дело было в деревне, где мои родители снимали на лето дом, и шли мы к отцу, который удил рыбу на берегу реки.
И второй эпизод: я прячусь за дверью в комнате родителей в нашей квартире, прижимаюсь к высокому застекленному шкафу, доверху набитому книгами, а в дверь входит отец с ремнем в руке. Странный, нетипичный эпизод, потому что отец, по словам мамы, никогда не бил нас. Может быть, он шутил или просто хотел пригрозить наказанием непослушному ребенку?
В этой сцене уже нет никакого движения: я, застывший у шкафа, и застывший в дверях отец.
Оказывается, я поспешил, заявив, что помню только два эпизода. Если внимательно поглядеть в колодец прошлого, со дна всплывет и кое-что еще. Например, отец, который стоит на диване за печкой, прячась от меня. И самое последнее, связанное с отцом: большой арбуз с красным срезом на тумбочке у больничной кровати. Ни больницы, ни отца, каким он был в тот момент, я не помню. В памяти навеки нечетким пятном полусна-полуяви остался только этот красный арбуз, который я сам, кажется, и съел...
Вот и все об отце. Он лишь слегка коснулся своим присутствием зыбкой детской памяти и навсегда исчез, оставив только эти бледные тени воспоминаний.
И все же я помню его еще одного, уже неживого. Огромный зал пединститута и посредине, в гробу, мой отец. "Поцелуй папочку..." - "А почему у него закрыты глаза?" - "Он спит..."
Вот и все. Добавить что-либо к этой картине не решаюсь - боюсь, что она сольется у меня с подкрашенными воображением образами рассказа "Разноцветные дни", одна из частей которого была опубликована в университетской многотиражке.
Остается сказать, что папа мой умер всего лишь на сороковом году жизни из-за болезни почек.
Странно, но маму, какой она была в те первые три года моего существования, я не помню. Наверное, потому, что она была все время рядом и составляла как бы часть моего существа, неотделимую от меня.
Потом, уже позже, помню ее красивой и молодой, с пушистым воротником-чернобуркой, быстро везущей меня на санках.
Она так и не вышла больше замуж, отдав нам - мне и моей старшей сестре - лучшие годы жизни. Когда умер отец, ей было всего тридцать три.
Ну и наконец - о себе. Детство мое не было отмечено ничем необычным. Я как будто бы не размышлял в трехлетнем возрасте о сложном устройстве мира, не мучился философскими вопросами о смысле жизни и тленности всего сущего... Впрочем, может быть, и мучился, только забыл об этом.
Правда, одну проблему, занимавшую какое-то время мой детский ум, я помню отчетливо. Вот она: если налить полный стакан воды и продолжать лить ее дальше, будет ли она подниматься все выше и выше аккуратным столбиком над стаканом или нет? Решить эмпирическим путем этот вопрос я так и не догадался.
Итак, особенной умственной деятельности, отличающей, вероятно, людей незаурядных, я у себя не замечал. (Опять же, тешу себя мыслью, что просто забыл об этом, ведь каждый из нас, наверное, в глубине души считает себя личностью в большей или меньшей степени выдающейся.) Внешняя же моя жизнь была самой обычной, как и у тысяч других детей моего возраста. Я ходил в детский сад, где играл и шалил не больше и не меньше других, летом вместе со всей нашей детсадовской группой выезжал в деревню, "на дачу", тосковал там по маме - а в общем, был вполне доволен жизнью.
Странно, но себя в детском саду я помню гораздо отчетливее, чем в школьные годы. Я навсегда запомнил березовую рощу "на даче", овраг, где мы добывали глину для лепки, проселочные дороги, по которым так удобно пылить ногами, изображая паровоз, поля, за которыми находилась таинственная "панорама" (так, по моему глубокому убеждению, говорила Нина Ивановна, наша воспитательница; может быть, "пилорама"?). Я помню пруд, куда мы ходили гулять, и деревенского дурачка, со смехом украшавшего себя зелеными нитями водорослей.
Ах эта березовая роща на холме и крутой спуск, переходивший в тропинку, рассекающую пшеничное (кажется) поле! По этому спуску так весело было мчаться вниз, раскинув руки в стороны, и представлять, что ты самолет. Ах березовая роща детства! Сколько раз через много лет я проезжал где-то неподалеку от нее на московской электричке - и ни разу, ни разу не нашел времени, чтобы разыскать ее и опуститься на землю детства под белыми стволами берез...
Теперь я живу за сотни километров от этого пруда и проселочных дорог и все-таки верю: когда-нибудь я снова пройду по ним и останусь наедине с моими березами.
А может быть, не надо? Пусть чистый образ прошлого живет в моей памяти, не затуманенный новым образом?
Пусть вечно замрет в глубине моей души светлая березовая роща - символ ушедшего, но всегда идущего рядом детства.
Шалил я, наверное, все-таки много, так как помню, что часто, наказанный, сидел возле воспитательницы, в то время как другие дети играли в разные увлекательные игры.
А вот и первые задатки будущей натуры: меня и кого-то еще наказали на лесной полянке. Наказали - то есть просто поставили без права, так сказать, перемены места. И я предложил товарищам по несчастью намазать слюной глаза, чтобы, увидев чистые слезы раскаяния, сотворенные из слюны, воспитательница сжалилась над нами. Не помню, как товарищи, но я это сделал. Не помню я, и что из этого вышло, но факт остается фактом: задатки лицемерия были, если скаламбурить, налицо!
А вот и задатки упрямства или, если хотите, упорства. Нас, опять наказанных, отвели под вечер в чистое поле и пригрозили, что оставят там на ночь, на поживу волкам, если только мы не попросим прощения. Перспектива быть съеденным дикими зверями, конечно, не улыбалась мне, и все же прощения я не попросил и заставил моих мучителей-воспитателей пойти на попятную.
Остается только горестно спросить себя: куда же делось былое упорство?
Внимание! Где-то в четыре-пять лет - первый образчик творческого мышления, правда, с плагиаторским налетом. Прислушайтесь, музы!
Я бродил среди скал,
Я фиалку искал.
Я души в ней не чаю.
Я набрал иван-чая.
Прислушались? Возрадовались? Вот они - истоки!
Хотя, вероятнее всего, это была случайность, потому что росточек творчества больше не подавал никаких признаков жизни. Да, наверное, я поспешил с восторгами...
Итак, композиция "Счастливое детство", в которой преобладает "дачный" период. Можно вспомнить и другие эпизоды... но как бы не утонуть в собственной памяти...
Один характерный штрих, зародившийся именно в те годы и не исчезнувший до сих пор, когда я гляжу на мир и прошлое с головокружительной высоты своих двадцати четырех. Я часто мечтал, лежа по вечерам в кровати на даче, как разукрашу одну лесную поляну к приезду мамы. Я представлял, как наделаю гирлянды из огромных кленовых листьев и протяну их от дерева к дереву, а потом приведу маму в этот сказочно преобразившийся уголок леса и со скрытой гордостью буду выслушивать ее восторженные восклицания.
Никаких гирлянд я так и не сделал.
Несколько лет спустя, в пионерском лагере, я мечтал уйти ночью в лес, лечь на темный мох и глядеть на звезды...
И это осталось неосуществленным.
Очень характерный штрих: мечтания, которые никогда не воплощаются в действительность.
В пятилетнем возрасте, благодаря стараниям моей старшей сестры, я сделал очень важный шаг вперед. Можно сказать, я качественно преобразился. Я научился читать. Не буду говорить, какую роль сыграли книги в моей жизни. Я научился читать - и этим сказано все.
Помню, возвратившись вместе с группой с нашей площадки во дворе детского сада, я забирался под ряды кроватей и погружался в чтение, как в живительную воду, из которой меня не могли вытащить никакие угрозы и увещевания воспитателей. Дети обедали и ложились спать - а я читал.
Сначала я читал вслух, а потом научился молча скользить глазами по строчкам. Читал, как и большинство детей, сказки и детские рассказы, а вовсе не труды, разъясняющие суть теории относительности и кибернетики, так что и тут не проявил себя ничем особенным.
Чтение не заслоняло мне мир, не превратилось в единую всепожирающую страсть и, не хвастая, могу сказать, что в годы детства и юности я соблюдал разумную пропорцию, распределяя свое время между игрой в куклы, чтением, "вышибалами", "штандер-стопом", "колдунчиками", прятками, играми в войну и мушкетеров и, позднее, футболом и хоккеем.
Да, я играл в куклы, играл самозабвенно, вплоть до окончания начальных классов. У меня и сестры жили две дружные семьи мишек, кроликов, лис, котов, попугаев и прочих, и каждая игрушка имела имя и фамилию. Это были именно два коллектива, в которых одна игрушка не мыслилась в отрыве от другой. Они вместе с нами ложились спать, вместе встречали праздники, учились в двух классах и даже выезжали на лето в пионерский лагерь, который мы им устраивали в нашем большом дворе.
У них были свои парты и школьная доска, сделанная из книги, где мы настоящим мелом писали арифметические примеры и делали разбор предложений, они имели свои тетради и получали отметки за ответы на уроках и выполнение домашних заданий. Моя склонность к сохранению всех письменных материалов, связанных с прошлым, сослужила хорошую службу: недавно я привез из далекого теперь от меня волжского города папку, в которой сохранился классный журнал, который вел я, безукоризненно исполняя обязанности классного руководителя. Там есть все: список класса, фамилии и имена учителей, под которыми во множестве обличий фигурировал я, оценки, предметы, которые изучали мои ученики, их "общественная нагрузка", тетради, замечания за плохое поведение, программа КВН, который мы проводили совместно с классом моей сестры (даже ставили небольшую сценку по сценарию, найденному в каком-то журнале), протокол футбольной встречи наших классов, материал, пройденный на уроке и домашние задания. Мой класс даже изучал немецкий язык по школьному учебнику!
Не знаю, повлияло ли на наши домашние игры то, что наша мама была учителем, и сестра уже ходила в школу. Могу сказать только одно: играть мы умели и у нас никогда не возникало столь остро стоящей сейчас проблемы "организации досуга". И когда я уже учился в школе, учитель пения, Борис Григорьевич, торжественно подарил мне сборник
песен, заявив всему классу, что целиком и полностью одобряет мои домашние игры, чем немало, наверное, меня сконфузил.
Отмечу попутно примечательную деталь: на обложке моего "классного журнала" сохранилась надпись: "Опыты. Небо. Земля" и подзаголовок: "Научная книга". Помнится, в этой "научной книге" (таково было первоначальное предназначение общей тетради с профилем Максима Горького на серой обложке) была заполнена только одна страница, которая содержала описание изобретенного мною невиданного музыкального инструмента с забытым теперь придуманным названием. Он был прост, как все гениальное: расческа, на зубья которой надета полоска бумаги. Если прижать расческу к губам и играть на ней - получится своеобразный звук, непохожий на звучание других, простых и таких обычных музыкальных инструментов.
Что ж, тысячи раз можно изобретать не только велосипед...
Возвращаясь к игрушкам, скажу, что мне очень долго было жаль моего любимого котика, лучшего ученика и спортсмена, которого мы в суматохе переезда оставили на старой квартире, когда мне было четырнадцать лет.
Еще об играх. Никогда не забуду соседа, Валерку Морозова, который был старше меня - самого старшего из нашей компании - лет на шесть. Он всегда с удовольствием играл с нами, непременно изображая шпионов или фашистов, и голова его была полна различных идей. На чердаке своего сарая он устроил корабль, на котором мы носились по бурным волнам океанов. Он делал самые лучшие мечи, щиты, луки и стрелы, искусно изготавливал деревянные ножи, пистолеты и ружья, грозно щелкавшие почти настоящими затворами, сделанными из оконных шпингалетов. Мы подражали ему, гордились им, и он никогда не ставил себя выше нас, охотно бросая нашему разгоряченному воображению идеи все новых и новых игр с выстрелами из пистолетов, заряженных пистонами, жаркой схваткой на мечах, дракой со шпионами, которые с поддельными документами (но с настоящей фотокарточкой, приклеенной на них!) пытались перейти нашу границу.
Он смастерил маленькие деревянные пулеметы, покрасил их зеленой краской, и они угрожающе смотрели на нас со стен снежной крепости; он сделал и большой пулемет, который безжалостным огнем заставлял нас вжиматься в снег; на уроках в школе он нарисовал чертежи и за один день изготовил деревянные сани с обтянутой клеенкой кабиной, на которых лихо носилась по огромному пространству двора кукла, изображающая фашистов. Слово его было для нас законом. Он сам делил нас на "наших" и "немцев", и я не помню, чтобы кто-нибудь противоречил ему.
И как же менялся наш товарищ по играм, когда к нему приходили одноклассники! Он переставал замечать нас, гнал от себя и на насмешливый вопрос приятеля, увидевшего в его руках деревянный немецкий автомат, смущенно отвечал: "Да делать нечего, вот и играю с пацанами". О, мы всё слепо прощали нашему кумиру, и где уж нам было понять, что означали эти происходившие с ним прямо на глазах метаморфозы!
Спасибо тебе, Валерка, старший товарищ по детским играм!
Лет пять назад я вновь встретил его, и оказалось, что он совсем невысокий.
Да, мне повезло в детские годы и с товарищами, и с роскошным просторным двором, простиравшимся чуть ли не в бесконечность.
Несколько лет, уже студентом, я учился в одном из корпусов нашего вуза, расположенном в этом же дворе, - и двор уже не представлялся мне таким большим...
И опять все тот же характерный штрих: я мечтал, как расчищу и оборудую наш сарай по образцу Валеркиного, я рисовал на бумаге вид этого обновленного сарая - с картой полушарий на стене, с полками, полными научных книг... и все эти мечты так и остались мечтами.
Вот, пожалуй, и все о детстве. Несколько страниц - и несколько лет. Может быть, когда-нибудь, в преклонном возрасте, когда я вновь вернусь к тем далеким уже сейчас годам, страниц прибавится. Может быть. А пока - все.
И напоследок прекрасные печальные строки Маршака: "И стоит вдалеке мое детство, как с закрытыми ставнями дом"...
Двери закрываются.
2.
Я уже говорил, что школьные годы сохранились в моей памяти более тусклым мерцанием дней, недель и месяцев, чем годы детства. Школьные годы - это уроки, домашние задания, чтение книг, игры, телевизор...
Упорядоченность мешает нашей памяти, сводя все события к однообразному мельканию черных и красных цифр календаря.
Правда, кое-что могло бы помочь мне - отрывочные, нерегулярные записи в дневниках, которые я вел, да и сейчас веду от случая к случаю.
Потребность в ведении дневника возникает у человека, вероятно, тогда, когда он начинает осознавать себя как неповторимую, отличную от всех других частицу мироздания. И еще - когда он влюбляется. А еще, быть может, тогда, когда не с кем поделиться, некому передать хотя бы малую толику тех чувств и мыслей, которые бурлят в глубинах существа. И тогда возникает желание взять ручку, уединиться в комнате за столом и писать. Меня, во всяком случае, завести дневник побудили именно эти три причины.
Как-то так получилось, что моим единственным собеседником стал лист бумаги. Так было раньше, так остается и сейчас. Говорю сам с собой, медленно вращаюсь в кругу собственных дум, не делясь ни с кем самым сокровенным. Что это? Врожденная или приобретенная застенчивость, недоверие к другим, которые не поймут или которым все равно? Или еще не встретился такой человек, перед которым раскрылся бы до конца?
И опять вопрос: а надо ли раскрываться? Надо ли изливаться полностью вовне, ничего не оставляя себе? Не будет ли это концом, пределом, за которым - пустота?
Вопросы, мне кажется, далеко не праздные и над ними стоит задуматься.
О застенчивости. Помню, для меня мучением было ходить в парикмахерскую, потому что там необходимо громко, обращая на себя всеобщее внимание, спрашивать: "Кто последний?" Даже после свадьбы, в Ленинграде, у нас с женой возникла размолвка из-за того, что я стеснялся узнать в справочном бюро адреса гостиниц. Сейчас я, кажется, начинаю излечиваться от этой болезни... А вообще-то, она, наверное, ни при чем. Просто каждый обязан разговаривать сам с собой, если не хочет потерять себя в жизненной суете. Но не у всех этот разговор воплощается в форме дневника.
Итак, дневники. К сожалению, они вряд ли смогут помочь мне в познании себя, потому что содержат простую констатацию фактов: читал такую-то книгу, играл в хоккей, киевское "Динамо" проиграло "Селтику"... И, конечно, - любовь!
Школьная любовь, школьная любовь... "Самые красивые девочки 5-"А" класса..." И одно имя подчеркнуто.
И со школьных лет помню себя таким: всегда наедине с собой, всегда в себе, и главная форма не диалог, а монолог.
Ну что ж, настало время поговорить о любви. О той Первой, которая всю жизнь идет рядом с тобой, как детство, и которая, конечно, никогда не повторяется.
Нет, это не Наташа Громова, которую мы, мальчишки, целовали за дверью столовой на даче, за что и были строго отчитаны заведующей детским садом.
И не Лена Дронова из того же детского сада, к которой я испытывал определенную симпатию, хотя это не мешало мне дергать ее за косы. Впрочем, так обычно симпатия и выражается в детские годы.
Нет, это не они.
Не знаю, отличаюсь ли я тут от других, но значительная часть моих школьных годов прошла под знаком молчаливого благоговения перед Ней, единственной, недоступной, так никогда и не снизошедшей до меня. Я всегда смотрел сквозь пальцы на ее недостатки, потому что, несмотря на них и вопреки им, это была Она. Я молча страдал из-за нее, редко
уделявшей мне внимание, терзался, видя, как это внимание щедро расточается другим, более смелым и, наверное, более незаурядным, я страдал то меньше, то больше - и все же был счастлив.
Нет, не так. Я был счастлив из-за своих страданий. Ведь ТАКИЕ страдания необходимы человеку, согласитесь. И если бы я достиг ответного чувства, как знать - не утратил бы я всякий интерес к Ней.
"Движение - всё, конечная цель - ничто". В данном случае, этот несправедливый тезис справедлив. Вся суть в движении. Мучиться, терзаться, страдать - разве это не сладостнее, чем спокойно дружить, ходить за ручку в кино и вместе учить уроки?
Недавно Она приснилась мне. Я рассказал Ей о своей школьной любви красивыми и единственно правильными словами и, как это часто бывает, забыл их, проснувшись.
...Я смотрел на нее во время уроков, полуобернувшись назад, к ней, сидящей наискосок от меня. Ради нее я торчал целыми днями на катке в городском саду, не смея подойти к ней. Я был бесконечно счастлив, когда узнавал, что это она спрятала мой портфель и написала мне насмешливую открытку от имени девочек 4-"А" класса в день 8 Марта (эту открытку я храню до сих пор). Однажды я набрался храбрости и позвонил ей по телефону, приглашая погулять - и получил отказ. Из-за нее я ходил без шапки в холодные еще мартовские дни; я бросил снежком в ее окно, а потом позвонил из холодной телефонной будки у бульвара, в конце которого она жила, и сказал, что это сделал я. Я посылал ей открытки к праздникам, и каждое слово, сказанное ею мне, считал бесценным даром. Я весь день мог просидеть на холодной заснеженной скамейке и смотреть, как вдали мелькает ее белый платок. А когда она, нагулявшись с подружками, уходила в сумерках домой, я звонил ей - и опять получал отказ.
Да, я жил в сказочно прекрасном мире, пронизанном Ее присутствием, и мир этот не тускнеет в моей памяти и до сих пор.
...А потом она вышла замуж за моего товарища и одноклассника и у них родился сын Андрей. Я иногда встречал ее на улице, и мы говорили как хорошие товарищи, и я так и не сказал ей, как любил ее. Да в этом и не было необходимости - она и так все знала.
Я уехал из волжского города, уехал, наверное, навсегда, но километры - не преграда для воспоминаний. И всегда я, тринадцатилетний, буду стоять на покрытом снегом бульваре под ее окнами на третьем этаже, буду стоять и сладостно умирать, погружаясь все глубже и глубже в бездну образа, который, в общем-то, я придумал себе сам.
...Так уж получилось, что в моих записях нет строгой системы, при которой все события и черты характера раскладываются по полочкам. Если события еще более или менее идут в соответствии с хронологией моей жизни, то с чертами характера такой номер не проходит. Очень трудно определить истоки той или иной особенности натуры, рассмотреть
себя сразу со всех сторон, и потому приходится говорить об этом, может быть, и не к месту, торопясь занести на бумагу только что вспомнившиеся подробности.
Поэтому после рассказа о любви - еще один штрих. Я очень боялся оставаться один в квартире. Мама работала, сестра училась, а я сидел взаперти, потому что мне еще не доверяли ключи, хотя я уже и ходил в школу. Я устраивал дикие концерты: кричал, высунувшись в форточку, надоедал соседке, то и дело стуча в стену, в надежде услышать ответный стук и удостовериться, что я не одинок в бесконечном пустом мире. Я старался заглушить страх одиночества книгами, но чтение не отвлекало меня от назойливой мысли о том, что я один и заперт - и книга "Дети Ивана Соколова" всегда будет ассоциироваться у меня с тревожным ожиданием в пустой квартире.
Мама в конце концов дала мне ключи. Страх гнал меня на улицу. Я гулял во дворе с приятелем Толькой, не подозревавшим, что он лишь пешка в моей коварной игре, продиктованной страхом одиночества. Как только в воротах нашего двора появлялась моя мама, я бросал приятеля, который исполнил роль защитника от одиночества, и шел домой, успокоенный и счастливый.
И еще помню себя, сидящего за столом на кухне, у окна. Передо мной книга и коробка с сахаром-рафинадом.Я читаю и рассеянно отправляю в рот белые кубики сахара.
Очень жаль, что в те годы я еще не додумался записывать названия книг, которые прочитал, а читал я много и охотно.
Что еще обо мне-школьнике? Меня ужасно удручало то, что мама работала в той же школе, где учился я. Нетрудно представить, почему: обо всех моих шалостях ей тут же сообщали, и ничего нельзя было утаить. К тому же я чувствовал себя ущемленным в своих правах, не таким, как другие, ведь при случае мне никогда не забывали напоминать, что я сын учительницы и поэтому должен "вести себя достойно". Мне не пришлось изведать счастья побега с уроков и утаивания двоек, я всегда вжимался в дверь, будучи выставленным из класса, с тревогой ожидая, что сейчас по школьному коридору пройдет моя мама.
Шалил я, как и в раннем детстве, все-таки много, о чем говорят и грозные записи учителей в сохранившихся у меня школьных дневниках, и воспоминания о неприятных беседах в кабинете завуча и директора. Главным моим врагом был язык. Я был одержим настоящим словесным насморком, который одолевал меня во время уроков. Я болтал самозабвенно, болтал, невзирая на грозные окрики учителей, я болтал даже когда меня оставили одного за последней партой и замолчал только в старших классах, переключившись на бесплодные до сих пор попытки создать литературные произведения.
Скажу попутно не без гордости, что я преуспел в сочинениях, постоянно и привычно получая пятерки за содержание своих опусов.
Об увлечениях. Судя по дневнику, я разбрасывался в своих привязанностях. Характерная запись: "Мы делаем ракеты и чертим всевозможные конструкции... Записался в секцию футбола". А через месяц: "Новое увлечение. Радиоприемники. Записался в школьный кружок. Кажется, я слишком многим увлекаюсь, а толку никакого".
Ничего не скажешь, в тринадцать лет я был предельно искренен наедине с собой. Правда, эта трезвая оценка не мешала мне и дальше быстро загораться какой-нибудь идеей - и так же быстро остывать. Неумение и, главное, нежелание довести дело до конца составляли в те годы, пожалуй, тот самый основной стержень моего характера.
Да, из моих записей вырисовывается портрет довольно заурядного человека, к тому же с наклонностями, недостойными подражания. Что ж, никто не заставлял меня заглядывать внутрь себя и тревожить дремлющее прошлое...
Еще - слабоволие. До сих пор не могу принудить себя регулярно заниматься зарядкой по утрам и бросить курить. Издалека тянется эта ниточка, из тех еще лет, когда принимал твердое решение не болтать больше на уроках - и продолжал болтать. "В сотый раз себе твержу: надо вырабатывать силу воли. А на деле... Думаю: начну со следующего понедельника. Но проходит и понедельник, и следующая неделя, а у меня все по-прежнему", - это я писал, когда мне было пятнадцать лет.
Правда, когда подпирало, я мог ночами сидеть за учебником (уже в вузе) и бегать по утрам в парке до седьмого пота, но это только при одном условии: если цель, ради которой стараешься, близка, осязаема, реальна.
О спорте. Я занимался плаванием и неплохо бегал на короткие дистанции, увлекался хоккеем и футболом. И сейчас я не собираюсь "вешать бутсы на гвоздик", как часто пишут в спортивных газетах, и намерен весной вновь выйти на поле. Вот тогда-то, когда появится близкая цель, я не сомневаюсь, что опять буду бегать по утрам до седьмого пота и, может быть, брошу курить, и интенсивно займусь поднятием тяжестей.
Человек ближней цели - так, наверное, можно меня назвать.
И еще об увлечениях. Лет, наверное, в пятнадцать я "заболел" теорией относительности. Прочитал "Теорию относительности для миллионов" Гарднера и с головой нырнул в захватывающе интересный необычный мир Эйнштейна. Начитался популярных книг, посвященных этой ошеломляющей отрасли физики, и понял: это - мое. Мое навеки. Эйнштейн и я, я и Эйнштейн - мы будем всегда неразлучны.
Запись, сделанную в шестнадцатилетнем возрасте, привожу, как говорится, "без комментариев": "Сменил корифея. Эйнштейн сменился Марксом, Энгельсом, Лениным. Это не значит, что я теперь не уважаю или не признаю Эйнштейна. Просто мне, по-моему, нечего делать в мире теории относительности. Я полюбил философию".
И все-таки маленький комментарий: я всегда был не в ладах с "точными" науками.
И еще о чертах характера. Склонность приврать, выдать желаемое за действительное. "Занимался футболом в группе подготовки при команде мастеров". "Мои рассказы были опубликованы в областной молодежной газете". Тут, правда, вариации. Одной девушке, пуская ей пыль в глаза, небрежно сказал, что печатался в московском журнале "Юность". И так далее.
Вполне законченный образ, не правда ли?
Книги. Как и многие в юные годы, увлекался фантастикой. Классиков тихо презирал, нехотя читая только то, что положено по школьной программе. И лишь теперь, уже, можно сказать, в зрелом возрасте, стараюсь наверстать упущенное, хотя никакие силы в мире все же не заставят меня пока взяться за Диккенса или "Сагу о Форсайтах". Стыдно признаться, да что поделать: только недавно впервые прочитал Данте.
Итак, фантастика. Моя позиция в отношении фантастической литературы изложена в дневниковых записях, сделанных в шестнадцатилетнем возрасте: "Мне нравится фантастика, в которой дается ЧЕЛОВЕК в мире будущего, его чувства, его внутренний мир. Каким он будет, наш потомок? Разве не прекрасно - помечтать об этом?"
Ночами сидел на кухне и читал чуть ли не до утра. Был очарован Брэдбери, его "Фаренгейтом". Перечитывал его бесконечно. Любил и люблю Шекли, Стругацких, Лема. Остаюсь преданным слугой фантастики, и сейчас и сердце всегда сладко вздрагивает, когда натыкаешься на полке в библиотеке на неприметные книги со знакомыми именами на обложках.
Собственно, уйма прочитанной фантастической литературы - хорошей и посредственной - и дала мне толчок, последствия которого я ощущаю до сих пор.
Помню, как с замиранием сердца читал "Солярис", а потом, через много лет, смотрел его на киноэкране и ушел, недовольный тем, что МОЮ книгу сделали ширпотребом, которым может воспользоваться любой. Поэтому же я не пошел на дискуссию о кинофильме "Солярис", устроенную на нашем курсе очень интересным и умным преподавателем истории средних веков Марэном Михайловичем Фрейденбергом.
Помню, как с восторгом читал Стругацких - от "Страны багровых туч" до "Хищных вещей века" и "Далекой Радуги", и до сих пор они остаются для меня непререкаемым авторитетом в советской научно-фантастической литературе.
Я поглощал без разбора все книги с подзаголовком "научная фантастика", хотя и имел свои суждения о том или ином писателе-фантасте. Я до сих пор недолюбливаю Фиалковского (может быть, потому, что считаю - могу писать не хуже) и Кларка и преклоняюсь перед могучим интеллектом Лема, я прямо-таки влюбился в Ларионову за ее "Леопарда с вершины Килиманджаро" и жадно вчитываюсь во все рассказы Брэдбери.
Я бережно собираю красные тома с серебристым полумесяцем на обложке, и в моем книжном шкафу стоят Брэдбери и Шекли, Лем и Ефремов, Чапек и Воннегут.
Я настолько пропитался магическим звучанием этих имен, что старался бессознательно подражать им, то создавая жалкие подобия рассказов Брэдбери, то переориентируясь на Биленкина, и это давление авторитетов сыграло плохую роль, потому что очень трудно выбраться из-под этого мощного пресса и попытаться писать, не подражая никому.
А я пытался писать, уединяясь на кухне, я твердо верил в то, что когда-нибудь выйдет в свет красный том с серебристым полумесяцем, и на его обложке будет гордо стоять мое имя.
Здесь пора сделать переход к следующей главе, ради которой, наверное, я и начал писать, ради которой говорил о ЦЕЛИ, и которую со cвойственной мне тягой к гиперболизации я бы назвал: "Творчество".
Впрочем, название это справедливо.
Просто творчество бывает разным - хорошим и плохим. В конце концов, кто-то же должен написать о плохом творчестве, так почему бы это не сделать мне?!
3.
Эта глава может показаться откровенно скучной, еще скучнее предыдущих, да так оно и есть, потому что я намерен погрузиться в мир, созданный моим воображением, мир, который никогда не превратился бы в подобие реальности, воплотившись в страницах, исписанных моим малопонятным торопливым почерком, если бы не было меня, его Творца. Я намерен погрузиться в него надолго, вновь, с любовью, понятной только родителям, прикоснуться к потрепанным тетрадям, еще раз пережить то особое чувство причастности к
творчеству, которым, хоть и в очень малой мере, мне посчастливилось обладать.
Я уже упоминал о росточке творчества, который, наконец, ожил. Случилось это, когда мне исполнилось восемь лет.
Не знаю, что послужило толчком, побудившим меня взять карандаш и бумагу и приступить к созданию "литературных произведений". На этот вопрос память уже не в силах дать никакого ответа. Возможно, толчком были сами книги.
Я храню ученическую тетрадь в бело-зеленой обложке, на которой неуверенным детским почерком написаны моя фамилия и название: "Рассказы о твоих сверстниках". С присущей мне обстоятельностью, я написал на обложке и кое-что еще: "Детгиз. 1961 год".
Помню, как моя тетя, приехавшая к нам погостить, проверяла это "произведение", расставляя недостающие запятые. (Не без гордости отмечу, что с детских лет я был в полных ладах с орфографией, хотя никогда не любил и не хотел учить правила русского языка. Вероятно, я должен благодарить те же книги и хорошую зрительную память, хранившую правильное написание того или иного слова.)
Мой нехитрый рассказ о жизни деревенских ребят, включавший в себя целых шесть глав (по пятнадцать - двадцать коротких предложений в каждой) каким-то образом стал известен нашей классной руководительнице Павле Дмитриевне и был ею прочитан перед всем классом.
Очень характерная черта: рассказ не окончен. На последней странице тетради лаконично значится: "Конец первой книги".
К созданию "второй книги" я так и не приступил.
Тяги к творчеству в те годы я все-таки, наверное, не ощущал, потому что следующие два года прожил, не проводя ночей за письменным столом.
И вот в десять лет новая тетрадь с той же фамилией и названием: "Рассказы о твоих сверстниках". На внутренней стороне обложки пояснение: "Издание второе. Настоящая книга была издана в 1961 году и переиздана в 1963 году". И еще: "Подписана к печати 7.XII.63 года". Вот так. Не больше и не меньше.
Склонность к гиперболизации давала о себе знать уже тогда. Я имею в виду это "книга"...
Продолжать писать я решил, скорее всего, потому, что обнаружил в ящике нашего общего с сестрой письменного стола ту, первую, тетрадь.
И опять несколько страниц с изложением того же сюжета. Правда, нехитрая первоначальная канва расширилась, от ствола побежали ветви, главы начали обрастать новыми подробностями... вернее, одна, первая, глава, потому что вторая обрывалась - а с ней и мои творческие потуги.
Да, начинал я явно не так. Я не строил в голове основы рассказа, а писал, ничуть не заботясь о том, что именно мои герои собираются делать дальше. Впрочем, судя по всему, я задумывал масштабные произведения, которые могли продолжаться до бесконечности.
Прошло еще три года, когда мне было недосуг заниматься сочинительством, потому что все время уходило на школу, любовные терзания, хоккей и футбол... да мало ли чем еще можно заниматься в одиннадцать-двенадцать лет!
И наконец прорезалась та самая "космическая" тематика, которая зародилась во мне в результате обильного поглощения научно-фантастической литературы.
Час пробил! Я припал к ногам Ее Величества Фантастики и добровольно впрягся в лямку, которую безропотно тяну до сих пор. Правда, мое смирение небескорыстно, потому что где-то в пятнадцатилетнем возрасте у меня появилась ближняя цель... которая, впрочем, только на первый взгляд казалась близкой.
Итак, я поступил на службу к Фантастике.
Черновик первого моего "произведения" в этом жанре изобилует зачеркиваниями, исправлениями, вставками и рисунками. Я работал, не жалея сил, я рылся в "Большой Советской Энциклопедии", тома которой стройными синими рядами заполняли полки нашего книжного шкафа, я выяснял характеристики Солнца и состав земной атмосферы, выискивал сведения об устройстве человеческого сердца и составе крови, выписывал информацию о 61-й Лебедя... Потому что писал я не просто фантастическое, но НАУЧНО-ФАНТАСТИЧЕСКОЕ произведение.
(Как вспомнилось позже, начал я все-таки с другого текста, навеянного рассказом Колпакова "Голубая Цефеида". Он не сохранился, и его вряд ли можно считать полноценным произведением - это был, скорее, подробный план, за исключением нескольких первых абзацев.)
За месяц я написал три рассказа, которые должны были, судя по записям в дневнике, войти в мою первую книгу (!) "Бороздящие космос". Они написаны до конца, до итоговой точки и являются подражательными вариациями на тему о встрече землян с пришельцами из других миров.
Я был полон творческого запала - но что-то помешало мне продолжить победоносное продвижение во владения Фантастики.
Присущее мне непостоянство?
Во всяком случае, испытав сладкий вкус дебюта, я отложил перо и на время переключился на совсем другие занятия. Но мысли о фантастике не покидали меня, потому что месяца через три после окончания "дебюта" я решил заняться аутогенной тренировкой и внушить себе мысль о том, что я - пришелец из космоса. Это было явно навеяно "Электронным Мельмотом" Гора.
Без труда можно догадаться, что тренировки эти я вскоре забросил.
Был момент, когда я попытался покинуть свою Госпожу, двинувшись по заманчивым тропам детективного жанра. Что поделаешь, увлечение детективами - это болезнь, такая же неизбежная, как корь... и так же, к счастью, не повторяющаяся с возрастом.
Два "произведения" - одно безымянное, а другое с явно детективным названием, сулящим убийства, козни хитрых жестоких преступников и отвагу блюстителей порядка - "Дело "Черная папка"", обрывающихся чуть ли не в самом начале (правда, в "Деле" даже написано несколько коротеньких глав!) - всего два "произведения" венчают мои усилия
вскарабкаться к вершинам Кристи и Сименона.
Больше к детективным сюжетам я не возвращался.
О том, насколько сильно было влияние Фантастики, говорит тот факт, что довольно долго я даже не пытался обратиться к сюжетам, подсказанным реальной жизнью, твердо уверовав в то, что Фантастика превыше всего.
Восьмой класс, осень... Я провел ее, фабрикуя бесконечные отрывки на "космические" темы. Эти отрывки занимали не более одного тетрадного листка, и писал я их преимущественно на уроках. Это были отрывки, не имевшие ни тени надежды на продолжение; я писал их, потому что не мог не писать, но о чем писать - не знал. "О вечные поиски идей!" - воскликну я с отчаянием через несколько лет.
Мне хотелось создать что-то завершенное, но за весь год я сумел довести до конца только три незатейливых рассказа.
Итак, появились первые грозные симптомы бесплодия. Росток обещал оказаться пустоцветом. Пожалуй, самую значительную роль в моем бессилии сыграла все та же, ранее родившаяся система: я начинал писать очередной рассказ, зачастую не имея ни малейшего представления о дальнейшем развитии сюжета. Поэтому, заходя в тупик, я просто бросал писать, не желая хоть немного поломать голову над тем, о чем можно было бы рассказать дальше.
И все же в восьмом классе я вынашивал грандиозный замысел повести о пришельце из далекого мира, который, попав на Землю в палеозойскую эру, потерял всех товарищей, погибших при посадке, и перенесся сквозь века при помощи чудесной техники. Здесь опять чувствуется влияние горовского "Мельмота", но отмечу, что, исключая начало, я полностью оригинален в построении и развитии сюжета. Пришелец, созданный моим воображением, оставил на родине любимую девушку и вот, очутившись в двадцать первом веке и приняв облик землянина, встречает похожую... Он живет на Земле, но мысли его постоянно возвращаются к родной планете, пусть она уже и не та, какой была тысячелетия назад. Он стал космонавтом и ждет не дождется, когда же земляне полетят к 61-й Лебедя. Земная девушка догадалась, что он не тот, за кого себя выдает - и он открыл ей свою тайну. Наконец он летит на земном звездолете к далекой звезде и попадает на родную планету. Но планета мертва... Он бродит среди развалин городов, жители которых погибли от инфекции, занесенной когда-то давным-давно космическим кораблем, вернувшимся от чужой звезды - и ему горько от мысли, что он вторично потерял родину.
Но ведь его ждут на Земле, его ждет Ира...
Судя по сохранившимся наброскам, замыслы у меня были обширные. Я планировал и дальше проследить судьбы моих героев - но так и не сделал этого.
В первоначальном варианте я написал уже четвертую главу второй книги повести (наверное, ее надо бы назвать романом). Это было самое значительное из всего, созданного мной в ту пору. Шутка ли сказать: более сотни тетрадных страниц, исписанных убористым почерком!
Я потратил на эту повесть с довольно корявым названием "Родина не Земля" (потом замененным на "Гость извне") два года и в конце концов утонул в массе исправлений и добавлений. Судите сами: то, что занимало в первом варианте всего шесть страниц, через два года возросло до пятидесяти и имело ярко выраженную тенденцию к расширению.
В конечном итоге я бросил "Гостя" ради новой повести.
А теперь - еще несколько слов о тех трех-четырех десятках отрывков, которые бережно хранятся в одной из моих папок-мостиков, связывающих меня с прошлым.
Читая эти отрывки и рассказы - оконченные и неоконченные, - я вижу, как постепенно взрослел, как все увереннее выводило предложения мое перо... Правда, не только до вершин, но даже до подножия литературного мастерства мне было еще очень и очень далеко. Впрочем, сейчас сохраняется прежнее положение.
В этот беспокойный период я впервые попытался выйти в "большой свет". Редакция польского журнала "Горизонты техники для детей" объявила конкурс на лучший научно-фантастический рассказ, и я, красиво переписав два или три своих рассказа, отправил их в Польшу.
Дальнейшая судьба этих рассказов неизвестна мне до сих пор.
В шестнадцать лет, упоенный прекрасным стилем Брэдбери, я начал писать, тяготея к "красивости". Отрывки и неоконченные рассказы той поры пестрят "колышущейся тишиной", "серебристым хрустальным звоном", "ветром, нежно пахнущим цветущей сиренью", "серебряными дождинками", "пеплом, порхающим в воздухе черными траурными бабочками" и прочим в том же духе.
Избавиться от этой "красивости", от обилия прилагательных, мне удалось не сразу и с трудом.
"Красивый" рассказ "Найденная красота" я даже собрался послать в московское издательство "Молодая гвардия".
Вот так. Не куда-нибудь, а во всесоюзное издательство! Впрочем, куда же еще? Какой уважающий себя журнал, считал я, будет связываться с фантастикой?
Не помню уже, почему я не послал этот рассказ. Наверное, понял, что он слаб. Хотя что-то плохо верится, чтобы я в процессе творчества мог считать свои произведения слабыми.
Зачем гадать, вот факты (по поводу другого рассказа): "Увы, я знаю, что многие мои рассуждения будут наивными, неверными, а сам рассказ - смешным убожеством... Прочту года через три - и смешным покажется, как это я писал и думал, что создаю чуть ли не шедевр".
Можно ли верить мне? До конца ли я был откровенен с дневником? Твердо отвечу: нет! И в дневнике я писал, словно рассчитывая на читателя, и, конечно же, считал в глубине души, что действительно создаю шедевр.
А как же иначе? Писать, сознавая, что создаешь серятину - значит, не уважать себя. Уж лучше постоянно себя обманывать или стараться обмануть...
В шестнадцать лет все мы немного философы, все тянемся к Прекрасному и постоянно ощущаем сладостно-беспокойный трепет в душе. В шестнадцать лет я с замиранием сердца мог еще и еще раз рассматривать репродукцию бессмертной "Юдифи" Джорджоне, с которой через годы, как со старой знакомой, встретился в Эрмитаже, так же благоговея; в шестнадцать лет я призывал себя сбросить привычную оболочку юношеского цинизма, измениться, меня потянуло к классикам и все больше времени стало занимать мечтательное созерцание мира. "Я чувствую в себе желание писать о чем-то прекрасном, о картинах великих мастеров"...
Это томление по красоте, по философским размышлениям привело меня к повести "Узник Вселенной". Я задумал написать ее в соответствии с общими правилами построения произведения, открытыми мной в тот период в купленном в книжном магазине вузовском учебнике "Введение в литературоведение".
Человек остался один на маленькой космической станции вдали от Земли. Он считает, что его товарищи по экспедиции погибли где-то у далекой звезды. Вопрос: стоит ли жить, не принося пользы другим, стоит ли жить, оказавшись вне процесса познания мира, есть ли смысл в обеспеченной всеми необходимыми человеку благами жизни на станции - или смысл этот теряется и поэтому надо умереть? Излишне объяснять, что выбрал мой Элос - наивно изображенный человек коммунистического будущего, даже не человек, а ходячая декларация жизненных принципов новой эпохи.
"Красивостей" в "Узнике" тоже было хоть отбавляй. Что поделаешь, шестнадцать лет - это пора, когда хочется говорить непременно стихами.
Над "Узником" я работал уже, в основном, не на уроках, а дома, по вечерам. Работал я тщательно, вдумчиво - и не беда, что повесть не удалась. Она стала еще одной ступенькой на пути к ЦЕЛИ.
...В январе 1970 года я начал применять новую форму записей, приверженцем которой остаюсь и сейчас. Вот что я писал на первой странице моей первой тетради, давая определение этой форме: "Черновик человека, пытающегося последовать примеру Брэдбери, Стругацких и т. д. Здесь я буду записывать мысли, свои и чужие, суждения, свои рассказы... Это будет и черновик, и, одновременно, подобие дневника".
Да, именно так. В общем, рабочая тетрадь. Названия прочитанных книг, выписки из журналов, цитаты, черновики повестей и рассказов, суждения о прочитанном, скупые записи о своей жизни, стихи - все это собрано в пяти тетрадях, хранящих под плотными переплетами восемь лет моей жизни. Я втайне горжусь своими тетрадями, потому что они сохранили меня для меня, и, читая их, я всегда без труда могу представить себя - таким, каким был когда-то.
Да, на их страницах лежит пойманное время, лежу я сам, навсегда заключенный в синие узоры слов.
На первых страницах первой тетради - идеи еще не написанных (и так и не написанных) произведений. А потом - привычная череда отрывков, со все теми же следами "красивости", отрывков, все так же обрывающихся, чтобы никогда не воскреснуть.
Школьная парта сменилась столом вузовских аудиторий - а отрывки оставались отрывками. Все то же: писал начало, не зная, что в конце. Результат: три года жизни - и тридцать девять бесплодных отрывков.
Состояние казавшейся безнадежной влюбленности породило тягу к "кладбищенской" тематике. В моем "творчестве" даже зазвучали некоторые реалистические нотки, я чуть отступил от фантастических сюжетов... но других так и не создал.
Через два года после первых строк в первой тетради - вот такая запись: "Подводим горький итог: писатель во мне умер, так и не успев родиться".
Подобные замечания и призывы к себе бросить бесполезную порчу бумаги в дальнейшем будут повторяться довольно регулярно, но им не очень-то стоит доверять. В конечном итоге все они сводятся к признаниям, подобным этому: "Честно говоря, не теряю надежды. Хочется верить, что я на что-то способен".
Вот так. В это я верил всегда, верю и теперь. Попробуй не поверить - что же тогда останется у тебя?
Примерно в этот же период я начал повесть о Тане, тогда еще просто однокурснице. Я начал издалека, с ее детских лет, перешел к юности...
Конец, само собой, оказался тем же: на свет появился очередной отрывок...
Завершали первую тетрадь еще несколько мертворожденных недописанных опусов.
Я сетовал на чрезмерную загруженность учебой, мешающую создать что-нибудь завершенное. В этом, конечно, была существенная доля правды: после трех-четырех пар занятий приходилось еще часами сидеть в "читалке"... а вечерами я все чаще и чаще пропадал в нашем студенческом общежитии, в комнате, где жили шесть веселых девчат, среди которых - Таня.
И опять знакомая картина: студенческие годы я прожил в состоянии влюбленности и намного больше внимания уделял прогулкам при луне, нежели работе за письменным столом. Конечно, я не сожалею об этом. Наоборот.
Мы с увлечением творили по вечерам нашу неофициальную курсовую газету "Студенческое обозрение", не похожую ни на какие другие образцы университетской стенной печати ни формой, ни содержанием, мы спорили, отчаянно дымили сигаретами и поднимали стаканы с дешевым вином.
В это время я, наконец, обрел друзей, настоящих друзей, Пашку и Энди - двух оригиналов, двух неповторимых индивидуумов.
Как жаль, что студенческие годы промелькнули со скоростью экспресса: налетели с шумом, веселым грохотом, торопливым перестуком колес и теплым вихрем - и вот уже нет ничего, и тихо, и только горит красный огонек семафора, и будто шепчет безмолвно: "Путь закрыт..."
Безусловно, я повзрослел и изменился за эти годы. Исчезла наивная мечтательность, душа начала постепенно застывать, как схваченная первым ночным заморозком лужица. Еще не поздно было сломать хрупкий лед, он мог еще растаять - но, как обычно случается с нами, некогда было заниматься этим в пестром мелькании дней.
А дни мчались вперед, как легкий корабль под всеми парусами, они увлекали за собой, тянули с головой погрузиться в их суматошный водоворот и ни в коем случае не останавливаться, не оглядываться, не делать попыток прислушаться к себе... "Carpe diem! - кричали они языком Горация. - Пользуйся нами, не заботясь о прошлом и будущем..."
И я пользовался в полной мере.
...После груды отрывков мне все же удалось написать вполне реалистический рассказ - полуправду-полувыдумку. Он был написан для нашего "Студенческого обозрения", а потом значительная его часть под названием "Цветные дни" (у меня было - "Разноцветные дни") попала даже на страницы университетской многотиражки. Колоссальный успех - впервые мое детище было напечатано и размножено в количестве экземпляров, превышающих один, впервые оно было предназначено для массового чтения.
Остался ли я этим доволен? Нет. Мне нужен был успех не ниже уровня издательства "Молодая гвардия".
Уже проживая далеко от родного волжского города, я равнодушно читал на страницах областных газет свою фамилию, стоящую под маленькими заметками. Газеты, а следовательно, и мои заметки, читала вся область, превосходящая, возможно, по территории и населению Нидерланды или Бельгию, но разве то, что я там писал, можно было назвать творчеством? Разве я мог удовлетвориться этим?
Итак, "Разноцветные дни" были написаны. Но что лежало за полосой отрывков в жанре фантастики?
Оказывается - девять полностью законченных рассказов, написанных в очень короткий срок. В возрасте двадцати лет я вновь научился создавать завершенные сюжеты, чем еще раз подтвердил правильность положения о возврате к старому на качественно иной ступени развития. Ведь когда-то, в тринадцать лет, я тоже умел доводить повествование до конца.
Вот что я писал по поводу начала этой новой полосы: "Избранный жанр привлекает меня своей краткостью. Работая над рассказом, просто не успеваешь остыть к нему - ведь все делается в два-три дня".
Так вот раскрываются секреты писательской "кухни"...
И еще: "Мучительно бьюсь над сюжетом. Господи, как трудно придумать что-либо новое!"
Таким образом, у меня было лишь ЖЕЛАНИЕ ПИСАТЬ, но ЧТО писать - я никогда не знал заранее. Я выдумывал тему и сюжет, и это "выдумывание" давалось всегда с трудом. Может быть, подобный путь является самым верным признаком ремесленничества в литературе? Ремесленничества, не имеющего ничего общего с подлинным творчеством? Ведь, например, Золя писал: "Я чувствую в себе нечто"... Это НЕЧТО - потребность сказать всем о том, что волнует и тревожит писателя.
Смешно ставить себя на одну доску с Золя - но скажу все-таки, что я такой потребности не чувствовал.
"Черт побери, как люди создают фантастические рассказы?! Или все их создатели семи пядей во лбу?" - восклицал я в сердцах, ломая голову над очередным сюжетом. И все же настроение у меня было самое оптимистическое, планы - самые радужные. Я наконец-то преодолел кризис и поэтому был полон надежд на прекрасное будущее.
Ободренный столь явно наметившейся переменой на "ясно", я отстучал на пишущей машинке все свои последние рассказы и отправил их в Москву, в редакцию сборников с титулом "НФ".
Я предвкушал, я воочию видел новую, пахнущую типографской краской книгу, в которой среди других имен стоит и мое имя, я слышал восторженные отзывы читателей: "Такой молодой - и талант!", я представлял, как будут гордиться мной однокурсники, потому что и их озарит свет моей славы.
Дальше привожу официальные документы.
Выдержки из ответа издательства "Знание": "Одного лишь общеобразовательного знания сведений из научно-популярной литературы мало, чтобы стать писателем-фантастом... Рассказы Ваши ... нехудожественные. И написаны они по следам читанного, чужого".
А вот что ответил несколько позже альманах "Искатель": "Рассказы показались нам подражательными ... В построении сюжета, фабулы Вы добились определенных успехов - рассказы читаются с интересом, действие развивается с напряжением, достаточной остротой".
Два ответа по поводу одних и тех же рассказов. Один - как пощечина, другой - почти как ласка. Хотя, по сути своей, они одинаковы, только изложены в разной форме.
И все же как приятно выслушивать красивую ложь. Она вселяет надежду, она ободряет. Меня не втоптали в грязь окончательно, мне пожелали успехов - пусть это даже была простая дань вежливости. Мои рассказы прочитали и дали квалифицированный ответ. Значит, нужно постараться, чтобы ответ этот стал когда-нибудь благоприятным для меня.
Поэтому после неоконченного "Ленинградского дневника", в котором я попытался передать свои впечатления от двух посещений Ленинграда, я приступил к повести, которая в дальнейшем получила название "Перед выбором".
Я буквально жил этой повестью, я писал ее по вечерам, когда засыпала совсем еще маленькая дочка, я постоянно думал о ней, намечал и разрабатывал дальнейшие сюжетные ходы. Я бросил в котел повести всю свою эрудицию, вплоть до цитат из Платона, Горация, Ибсена и древних восточных сказаний, я призвал на помощь весь лиризм, на какой был
способен - ведь я говорил о любви; я постарался писать предельно выразительным языком... Ральф и Айрин стали частицами моего существа, я зримо представлял их и мог предположить, как они поступят в той или иной ситуации.
Что пересилит: любовь, которая возможна только на Земле, или тяга к звездам, к космосу, без которого тоже нельзя представить своего существования? Вот вопрос, который встал перед моим Ральфом. А до этого была встреча на лесном холме и та любовь, которую французы, кажется, называют "удар молнии", и мучительные раздумья, и долгие
беседы вдвоем...
Я писал повесть чуть больше месяца и закончил ее опустошенным до предела. Потом, остыв, я перечитал ее и сделал о ней такую запись: "Если говорить о достоинствах: их просто нет..."
И опять я лицемерил даже перед собой. Ведь в глубине-то души я был уверен, что ее опубликуют в "Искателе". Через несколько месяцев я дополнил ее двумя рассказами-довесками - и бандероль отправилась в Москву.
Обратно вся моя писанина вернулась довольно быстро. Правда, там было и кое-что еще: там была РЕЦЕНЗИЯ, разбор моих произведений, занимавший целых четыре страницы машинописного текста. Отвечал мне тот же литконсультант. "Новые произведения, - писал он, - производят значительно лучшее впечатление, чем предыдущие: они неплохо исполнены стилистически, можно отметить (особенно в повести) целый ряд удачных авторских находок, точных штрихов, интересных сравнений. А в целом... в целом же произведения вновь не удались и причина вполне очевидна. У автора пока еще нет собственных, оригинальных идей, нет своей тематики... его вещи представляются лишь вариациями того, что уже было многократно использовано другими".
"Что ж, они, вероятно, правы", - меланхолически отмечал я по поводу этой рецензии.
В ту пору я словно стоял на распутье. Кончилось гладкое шоссе студенческих лет, и я внезапно очутился в почти непроходимом лесу, вдалеке от проторенных путей. Прошлое уже утекло за пределы реальности, просочилось сквозь кольцо настоящего, будущее было неопределенным и не сулило ничего, что могло бы стать лучше прошлого, а настоящее... Настоящее было зыбким и тоже словно нереальным. Я переехал на Украину и возился с дочкой, не видя смысла в устройстве на работу, потому что с недели на неделю меня должны были призвать в армию.
Я гулял с дочкой по чужому парку со странными пирамидальными тополями, слушал непривычный говор, разглядывал вывески с непонятными словами "взуття", "паляница" - и тосковал по родному волжскому городу. Я твердо верил в то, что мое переселение временно, и я не смогу долго прожить вдали от его широких улиц, быстрых трамваев, Волги, прекрасного Путевого дворца, задумчивого Пушкина на набережной и устремленного вперед Афанасия Никитина на другом берегу.
...Совсем недавно я опять побывал в городе моего детства и юности и понял, что он стал мне чужим. Я так и не полюбил украинский город, окруженный степями, с его узкими улочками, усыпанными приземистыми домишками, и речушкой-ручейком, но потерял и город родной. Я утратил чувство привязанности к месту жительства - так это можно сформулировать.
А тогда, той теплой осенью, я был очарован печальным ритмом "Улялюм" и учил от нечего делать эсперанто, и кормил, укладывал спать и выводил на прогулку Иринку.
"Здешние ивы в безветрие - словно застывшие зеленые водопады, - писал я в своей тетради. - Словно потоки зеленой воды, сбегающие с крутых скал".
И еще: "Улочки производят гнетущее впечатление. Очень длинные и очень узкие, они ведут и ведут куда-то, и на них нет места солнцу, и так и хочется вырваться из их тесноты и подняться над домами, к небу"...
Потом это прошло.
А тогда - опять подавленность, опять самобичевание, опять поиски идеи. "Где же она, ИДЕЯ? - горестно вопрошал я. - Как ее найти?"
И печальное резюме: "Один за другим уходят дни жизни, а ИДЕИ все нет и нет".
Но все-таки, несмотря на нытье, я верил, что как-нибудь выкручусь. Так и оказалось. На другой день после этой меланхолической записи, в тетради появилась новая: план повести, которую позднее я назвал "Следы на воде".
Я очень огорчался, что писать придется лишь после года службы в армии, потому что уже перевалил на вторую половину октябрь - но получилось так, что работал я над повестью в больнице.
Окончательный вид повесть "Следы на воде" приобрела только весной следующего года, когда я уже преподавал историю сразу в двух школах пыльного украинского города. В армию я так и не попал.
Опять повествование о любви плюс Неведомое, вторгшееся в жизнь персонажей и изменившее прошлое. "Тематика повести ... обладает в Вашем решении новизной и вызывает определенный интерес. (О это словечко: "определенный"! Я уже знал тогда, что оно значит!) Обстоятельства, в которых действуют Ваши герои, часто весьма интересны и неординарны", - так через год было написано в рецензии "Искателя". "Но, к сожалению..." Да, всегда после убаюкивающей и тешащей тщеславие преамбулы вырастало это угловатое огромное НО и, нескладно растопырившись, преграждало путь.
"Вздыхаю вновь: увы!" Вместе с Вальтером фон дер Фогельвейде...