Красная, она красная, и желтое по краям. Базарная площадь круглая, красная, и желтое по краям. Галдят они, гул, но сейчас не так.
Дверь сзади хлопнула. Дверь тяжелая, упадет на меня - прибьет. Бревна все вдоль, выпуклые. Вдо-о-ль, вдо-о-ль - и железом поперек. Тяжелая. Громко хлопнула. Я вздрогнул.
Мамка плачет. Там, за дверью, плачет, я слышал, я знаю. Мне хочется плакать. Мамка моя... Я убью тебя, пес, сейчас достану свой кистень и прибью тебя! Да, сейчас могу забежать обратно и...
Снова хлопает дверь. Он первый бьет меня, промеж лопаток. Я лечу.
- Убирайся отсюда, сукин ты сын! Убирайся отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели! Сучий ты выблядок! Только и можешь, что днями напролет спать-храпеть на печи! Работать не хочет, жениться не хочет, науку книжную - и ту бросил! Отцу он, видите ли, перечить надумал!
Вижу, что квас у него в бороде мокротой еще остался. Пахнуло-ударило от него сивухой этой... Он низенький, коренастый. Спину его хорошо знаю, с печи знаю, смотрю глазьями сонными, как с лица выглядит - не хочу помнить, не люблю. Крепкий он, маленький, как пнище в земле, черный - они все тут такие. Я же увалень, высокий, большой, белый, рыхлый, мамка меня такого любит... Я лежу, а сейчас встану, кистень там, сзади, за кушаком. Сейчас, подожди. Я никогда не тороплюсь.
Мне ногой туда, под брюхо, где открылось. Я сразу не могу дышать. Я никогда не тороплюсь. Серая дорожная пыль на мокрое красное лицо с радостью легла. Я сейчас подымусь. Я не тороплюсь.
- Чего ты тут, бляденыш, ждешь, чего выжидаешь? У-у-у, нелюдь!.. Тридцать лет да три года растил тебя, поил, кормил, уму-разуму все хотел научить - куда уж там! Ни разу и слова доброго не дождался! В кого ты только есть такой - в мать, что ли, свою полоумную?.. Отцу он ро?дному перечить надумал, а? Отцу ро?дному! А ну, пошел, пред народом с тобой срамиться! Ясно сказано было! - Дворовые соседушек прошмыгивают мимо, глазючками стреляют из-под нависших лбов да гузна потирают, кабы им не влетело, думают. Донесут хозяевам, донесут... Завсегда тут так было.
- Не сын ты мне больше! - это уже для них. Дворовые барам-соседушкам-то донесут, не преминут, миленькие мои... - Был я завсегда один, один и помирать буду!
Бьет вдругорядь сапогом промеж ног. Яйцы заныли - ладно, но уд зажегся - удивительно. Не буду больше подыматься, потом я его, потом как-нибудь... Пойду я, пойду туда, далеко-далеко, где солнце садится, на запад пойду: оно там помирает, и я, глядишь... - за площадь пойду, за городец наш пойду, за церьковь пойду, пойду и впрямь в чащу, в бор пойду... Не пропаду я. Потом я его, потом...
Мамка, да не убивайся ты так: кишки наружу выйдут! Мамку не тронь, пес, мамку мою полную, в теле, круглую не тронь. Мамку мою красную, ясную мою мамку... Со зверьми пойду, коренья там, ягоды... Медведя убоюсь, волки авось не раздерут да лисицы-пройдохи...
Пошел - да побежал кое-как, переваливаясь. Разок обернулся - мамка дурковатая следом бежит, в сарафане домотканом жестком путается, рот большой разинула, орет, слезы двумя ручьями, видел, что благословить хочет в спину: нельзя у нас без того - да споткнулась о камень невидимый, со всего размаху мордой круглой в пыль серую и шмяк! Пыль теперь, поди, влипла, да морда серая. Э-эх, дуреха! Стыдно за тебя - за себя больно. А тот, поди, следы мои из дома уж выметает, чтоб я не вернулся... Э-эх, пропади оно все - уйду я, уйду прочь, никогда меня здесь больше и не будет!
...Площадь базарная шумная. Гомон, шум запрыгивают в уши, сколупывают мне в ушах. Людишки нырк-нырк, шорк-шорк - гляди, не заглядывайся, не зевай, мошну в кулаке за пазухой упокой. Черные люди зычные, горловые, глаза белые, кинжалы кривые за поясом, норовят в тебя зыркнуть, хватают за рукав. Головы голы, как колено, маслом натерты, блестят, как темная охра - подтекают, хватают за рукав. Торгуют пряностями душистыми, чихоточными; доверху раскрытые мешки вони - богатство. Руку одну скинул - прочие не хватают.
Нелюдь вепрь вонюч, торг ведет промеж прочих. Торгцы пообвыклись с ним, а так в нос шибает - стоять трудно. Волос у него разложен - длинный, да щетина, да целые клоки. Также обрубками хвоста торгует да сколами клыков. Все у него целебно, говорит. Стоит на задних копытах, передние на груди могучей скрестил, клыки кверху задраны - белые, выгнутые, страшные, - глазками маленькими смотрит, рычит-сопит. Долго не может по-нашему: устает, опускается на четыре копыта, передергивается, как пес, переминается. Бабы до его товара охочи. Девки - те боятся, издали смотрят, пальцами показывают. Всхрапнет он - они в визг, а сами не бегут: интересно. Часами так стоять могут, орехи грызть, под сарафанами чесать. Бабы волос его на заговор берут, на гаданье. Хвост же боле идет на отворот и от немочи мужичьей. Толкутся плечьми степенно, в руки волос берут, примериваются. А с печи своей я слыхал, как подруги к мамке приходили да смеялись, рот прикрывали, шептались, будто некие бабы с закатом к вепрю в нору ходют да с ним имаются. По мне, так глупость это: он ж раздерет им все. Брюхо проткнет да кишки наплетутся. Но манда бабья - тайна, это я уж давно понял, ее не постигнуть.
Выбираюсь к пролеску. Откры-ы-лось предо мной блюдо оранжево-красное, вогнутое, теплое. Батька Солнце за лес, под блюдо валится - улыбается, большой, всех нас, детишек его, вечерком пригревает, оглаживает ладошкой огромной. Завтра опять выйдет, истово изрек: я уж по небу вижу.
Иду по кромке круглой полянки - полянка справа голая, слева кусты. Иду по кромке, будто она острая, хочется прямо на цыпочках - самому смешно! Мешок заплечный за спиной основательностью, серой шершавостью успокаивает. Там, на другом конце полянки, будто гузном в угол избы се?ла да облокотилась - церьковка, на восток смотрит, где Батька наш восходит, купол свой медяно-золотой в выси солнышку подставляет, нежится. Пойду туда, к батюшке. Батюшка хорош - мудр, суров, черен. И щей похлебать даст, с черным хлебом, а то захотел.
...Все у меня к тому с отцом шло, все к тому, уж подходило давно... Это, видать, у соседей дочь ребеночка первого родила, вот они на радостях хмельного и наделали. Да жадные они очень, знаю я их: квасу, поди, неисполненного, погибельного наделали, чтоб подешевше да посуровей было, вот и понесло его... Никогда его хмельным таким да пьяным не видел, собака его будто бешеная укусила... Как зверь страшный.
...Дверь у батюшки в церьковь, как у нас всех, бревяная, тяжелая, но - квадратная. Скрыпит, пригибаюсь. И он пригибается, но он меня ниже. У-у-у!! Э-э-эй!! Э-э-эй, гули-гули! - Крыльями перьевыми меня обдали, встрепенулись сердечки ввысь, по спирали, под гулкий свод церьковки взмахнули, белоснежные... Какие же они красивые! Высокий-высокий-высокий свод, голуби под свод - и на балках там сидят, курлычут, и здесь, над головой - близко, на крестовинах. Погладить, знаю, не дадутся: я им незнакомый...
Я наступаю батюшке на правую ногу, что, мол, готов идти по его праведным стопам, преклоняю пред ним голову, он дает мне тумака, ибо я грешен, крестит двуперстно да цалует в лоб. Волосы у батюшки черны, острижены в кружок, проплешина гладкая, круглая, как полянка пред церьковкой. Снизу в глаза вскочил, "Грешен! Грешен!" - возликовал и, приплясывая да потирая руки, усадил за стол, щей миску большую поставил да краюху хлеба; прежде еще тумака: грешен. Сам же напротив сел, щеку кулаком подпер, жмурится на меня, глазки сладко слипаются. Сижу, ем, молчим.
- А вот правда, бать, что Батька наш Солнце, нарождаясь ежедневно, восходит поутру младенцем прекрасным, в полдень уж мужает, а к вечеру топится в Окияне дряхлым старцем? - чавкая, его спрашиваю.
- Бряхня... - отвечает.
- А еще вот говорят, что у Батьки есть два вестника-ворона. Будто утром Он их посылает собирать известия о том, что в мире свершилось; они мир весь облетают, назад возвращаются, на плечи ему садятся да на ухо собранные вести и рассказывают?
- Бряхня... - отвечает, а сам все на меня, щурясь да улыбаясь, смотрит.
- А вот еще правда, бать, что мед падает на цветы с неба, а уж потом его только с цветов пчелы собирают? - спрашиваю, а сам уж меж делом щи-то и доедаю.
- Тож бряхня... - отвечает терпеливо.
У нас ведь к батьке что, не так часто и наведываются. В лютень разве пригоняют коров к церьковке, молебен служат, окропляют их святою водою да дают им съесть пышки с молочною кашею, чтоб они были с удоем. В серпень же лошадей пригоняют, выкупав их пред тем да гривы лентами убрав. Девки, бывает, средь себя самую ошалелую выбрав, посылают ее веревку-то с церковного колокола сорвать, разнимают ее затем на множество прядей да вплетают в косы, чтоб женихов подманывать. Али вот еще язык когда у кого отымется, добывают языка на колокольне: обливают колокольный язык водою да, собравши ее, поят ею онемелого. Обломки вот еще колокола церковного у нас очень ценны, ибо хорошо их грызть от зубной боли. Да, если подумать, нелегко батюшке с нами... Говорят, у него даже правый сапог чаще изнашивается, чем левый, потому как ему на правую ногу все наступают.
- А вот еще, бать, говорят, будто калики перехожие сумы свои да клюки от вас, Солнцевых слуг, получают - правда то? - ем, набадриваю.
- Мож, и так! - улыбается с хитрецой промеж морщин. - Чти отца своего, - говорит. Молвил меж делом, будто я рукав в щи окупнул.
- Прибью я его, бать, прибью. Вот ворочусь и ей-ей прибью... - отвечаю ему, ложкой работаю.
- Чти отца, - говорит.
- Да не понимаю я его! - говорю. То ли щи горячи, то ли я горяч. - Ведь он же сам из низов вышел. Из земли самой, как и вся его-моя родня... Как же я его в детстве любил... Как пахло от него... До сих пор, когда на рубахи его натыкаюсь, чую... И не пойму сам, любит он меня иль нет. Он ведь же, если честь по чести, все для меня делает. И притом сам себе на уме, никто ему не нужен. Не понимаю.
- А по мне, так все едино, - говорю. - Тошно мне, бать, душно здесь. В лес пойду, да за лес, коль дойду, да к Окияну выйду. А там, глядишь, и обратно пора будет.
- Годков тебе сколько, сынок?
- Тридцать лет уж минуло, бать, да три года.
- Ну, ты тогда, как до Солнца дойдешь да ему за спину пойдешь, коль меня молодого встретишь, кланяйся, говори, всю землю я обошел, да пришел, откуда шел.
- Чудно тебя слушать, бать. Щи у тебя хороши, - миску пустую вперед двинул, рот рукавом утер, ложку облизал да в мешок. - Сам варишь, али кто кухаркой у тебя?
- Дочка у меня, Дуняша, умница, семи годков от роду. Сирота она у меня... Нету ее нынче, до делу она. Крошки со столу не стирай, да миску твою мыть не буду: набратно пойдешь, она тебе туда свежих нальет, а то примета плохая.
- Чудной ты, бать. Пойду я, - скрыплю лавкой.
Спускаюсь с крыльца, иду. Оборотился батюшке помахать, а он то стоял на крыльце, от солнца щурился да ладонью прикрывался, а тут в спину мне кланяется.
- Чего ты, бать, мне кланяешься? - спрашиваю.
- Не тебе я, сынок, кланяюсь, а гордыне твоей да слепоте. Ворочайся поскорей, а то стар я уж становлюсь, дочку самому обвенчать охота.
Эх, батя ты батя, недаром к тебе лишь вдовицы ходют да детишки малые бегают за сластями да голубей погонять - чудило ты плешивое. Щи хороши у тебя. Купол пузатый медяной мне с выси, как батька, в спину улыбается.
Лес зеленый, да черный, да охряной. Земелька тут разжиревшая, кой-где и разверстая, пахучая. Птички по веткам прыгают, маленькие, твари Солнцевы, голос издают, иду, цепляю рубахой за кусты. Бревны большие вповалку, да в крест, перешагиваю, опята да мухоморы под ними. Белка со мною поверху вдогонку - да обогнала. Иду, где солнце утром вставало.
Долго шел: темнеть уж начало. Батька Солнце уж по делам своим неведомым засобирался. Шевелиться все стало. Трава шевелится, и кусты. Иду дале, трясусь грудью. Сумерки, стало быть: день с ночью встречаются, день пожух, скукожился, ночь силу брать начинает. Посвежело, задуло. Деревья пригибаться начали, трава к земле стелется, волосья на голове подлетают. Побежал, мешок по спине тук-тук-тук, в спину сзади подталкивает - испугался больше моего.
Продрался через выросшую перед глазами лесную мешанину, вывалился на полянку, удивился: тихо тут. Споткнулся о корневище, лицом стал валиться вниз, мешок по голове бух. Но тут же вскочил, мешок наизготовку, ибо, когда лицом опускался, увидел пред собой такое, что уж лучше набратно - туда, за мешанину, пусть уж лучше меня вихрь унесет. Лихо на пне, Лихо, ей-ей! Вот как мамка рассказывала! Сидит на пне огромный мужик - не мужик, зверь - не зверь: великан голый косматый, мышцы буграми, а глаз - один, и пребольшой. Ручищи в колени упер и шатается взад-назад, мычит, бормочет, пред собой уставился, да ничего не видит. Страшно мне становится, помочиться потянуло... Лихо это, вот ну верно Лихо! Мамка, когда малой был, рассказывала, что, коль привяжется к тебе Лихо, так изведет тебя вконец. Так ты ж, значит, сам где, виноват, коль к тебе Лихо привязалось. Только ко мне-то уж за что, что ж я кому плохого сделал? Не хочу я, не хочу...
Стою и пошевелиться боюсь: а ну как дернусь, а оно за мной, да навалится сзади, да дыханьем сиплым зловонным в шею? А хотя не один он тут: старичок маленький вкруг коленок его в траве увивается - не приметил я его сразу, с испугу. Старичок с бородой, чудной: кафтан длинный, неподпоясанный, и чудно как-то, не по-нашему, левой полой на правую запахнут, в башке косматой листья да ветки. Ой! - не ветки это... Рога, будто козлиные, только маленькие, кривые... Промеж ног опять сжало. Оцепенел я, врос столбом.
- ...Ибо все уже это было, Лесовик, и будет еще тыщи тыщ раз, и не выйти нам из круга... - стало до меня долетать, что Лихо бормочет. - Мелочи этой вонючей вон как хорошо: помрут они, да в пустоту черную погрузятся, да себя позабудут, а потом все сызнова им, всё внове, а мы с тобой, Лесовик, почто маемся? За что нам доля такая, чем мы пред Батькой виновати? Душно мне братец, душно, тоска меня заела...
Лесун, Леший... Знать, там у него, под кафтаном, и ножки тонкие, с копытцами, козлиные... Коль раньше б меня в лесу обошел, заводил б, заплутал б меня по чаще до смерти. А то и зверей диких б наслал, разорвали б меня в клочья рваные... От меня, поди, человечиной сейчас прет, в нос им шибает... Разорвут, вот как есть разорвут! А не разорвут, так еще чего хуже сделают.. Стою, глаза токмо да уши остались...
Лесовик ему коленки гладит, оглаживает:
- Да уж полно тебе печалиться-то! Живи да на мир смотри, да птичек слушай, любуйся. Эвон как они, мелкие, тебя любят! - И правда, только сейчас заметил: сидят да прыгают их множество по Лиху - может, крошки какие еды своей птичьей с него собирают, - а он и не трогает их и пальцем. - А не то прицепись-примотайся до человеков, как встаре - хоть развеешься. Этот, вон, сзади стоит, в землю врос - чай, поди, не безгрешен... - Я икнул, не сдержавшись.
- Скучно мне с ними, Лесун, тоскливо... Хочу незнамо чего.
- Полно тебе, братец, полно. Купнись сходи в полночь в росе, али к бабе какой домотайся - тебе и полегчает. Бывает и у меня так тож, как на зимовку мне закладываться. Сам я не свой становлюсь. Буяню, буроблю, деревья валю, зверей своих по лесу гоняю... Не деться от того никуда. Ты живи по-простому, к чему тебя Батька приспособил, да радуйся, на мир смотри. Василиска это все, девка противная, тебя взбаламутила, - раздраженно почесался. - Негоже это тебе, чудищу лесному, с девкой чловяческой якшаться, хоть она трижды Распрекрасная будь. Горе тебе с того одно выйдет...
- А, да ну ее... - Лихо ручищей махнул, как жерновом мельничным прокатило.
- А ну-ка, сынок, подь-ка сюды! - это мне Лесун. А у меня ноги нейдут. Но надо. Иду, спотыкаюсь.
- Что ты трясешься, сынок, как лист осиновый? Не трону я тебя, - говорит старик. В глаза мне зырк! - и я себя на миг позабыл. - А-а, это про тебя мне калики перехожие тогда говорили... - почудилось мне, будто огорчение у него в голосе какое, будто для чего другого он меня приспособить хотел. - Ну, чего уж тогда... Мало, конечно, кто из чловяков от меня живым али в своем уме уходил, но уж коль просили за тебя... - почесался. - Пойдешь ты тогда, мой любезный, у меня на Край земли, узна?ешь, в чем смысл жити человеческой, набратно вернешься да мне доложишь. Вдруг чего поменялось? - засмеялся, закашлялся недобро, аж мурашки по телу крупные, как тараканы, побежали. - Сроку тебе дам девять дён, а то, еще чего, глядишь, поздно будет, и не пригодится тебе тот смысл-то... А знаешь что, сынок, службу ты мне одну все-таки сослужишь... - почесываясь, вроде как обдумал чего. - Малый ты, по всему видать, смышленый, справиться должен. Слушай да запоминай. Как до Яги-бабы дойдешь, передай ей, карге старой, что кум ее, Лихо, затосковал дюже. Пусть к нам в гости наведается, а то давно ее ступы в наших краях не было. Да это, сынок... Василиску-то лучше стороной обойди, на красоту ее ни в кой не заглядывайся, как бы тебе противного ни хотелось: оно себе дороже выйдет. Да у Кощея, дурака придурочного, не засиживайся! - закашлялся, заквохтал - смеется так. - А как Яге мой наказ передашь, так и ступай дале по делу свому: побродить-помотаться, чую, под миром Батькиным тебе придется вдосталь, дело у тя нелегкое. Иному с чловяческого рода и не споднять такое.
Стою и от страха сообразить не могу толком, что сейчас делать-то надо.
- А куда же мне идти, дедушка? Как мне тот Край земли найти?
- Край земли-то? - спросил, будто кто ж его не знает-то... - Так ты ж иди на солнцесяд да не ошибешься: где солнце за Море-окиян падает, там он, Край земли, стало быть, и будет...
- Клубок-то ему дай, он ж так один за девять дён-то не дойдет. Просили же за него калики... - это Лихо встрял. Голос у него будто убитый, но все ж раскатистый - страх.
Хлопнул Леший себя по лбу - уж то ли правда забыл, то ли чего другое, - покопался у себя за пазухой и вытащил клубок. ("Ох, вонючий, поди..." - ни к месту в голове мелькнуло.) - Ну, на тебе... Куда он покатится, туда и ты иди. Да разберешься, поди... - И правда, будто с каким сожалением мне клубок отдавал.
Хлопнул меня легонько по спине, а меня возьми да и вздерни. Подскочил я да как давай бежать, ибо сила какая меня в спину незримо толкала.
- Да наказ мой не забудь, иначе... - крикнул мне уж издалека, да не расслышал я его. Но понять было нетрудно: достанет он меня, коль не сдюжу, хоть из-под земли достанет и...
О стену лесную меня вдарило, да продрался сквозь нее не помню как, только одежу чуть продрал. Очнулся уж на тропинке лесной, вихляющей, луна на нее свет ровно льет. Тихо все, спокойно. Чуть подале пройду да место для ночлега найду, а утречком уж и дальше в путь. Чур меня, чур, нечисть лесная! - аж передернуло, как этих двоих вспомнил.
...Так, стало быть, не причудилось это мамке моей чудной, придурочной, и вправду были те калики, да все то волшебное было... Это была моя любимая мамкина сказка, что она мне в детстве рассказывала. Чуть не каждый вечер, отходя ко сну, просил я ее рассказать про калик перехожих. Ну, и по ее рассказам выходило, что, когда она была мною на сносях, проходили мимо нашего дома калики перехожие да хлеба попросились. А мамка моя - вот всегда такой была, а в тот раз, видать, и подавно - в избу их позвала, поесть им кликнула да с собой полные сумени надавала, да браги поднесла им еще, ходокам Солнцевым. Отца о ту пору не было: до делу он как всегда где-то был. Я так понял даже, что бита она была отцом за то, как у нас то водится (но так, видать, больше для профора). У них, видать, уже тогда не все ладно было.
А этим каликам - чего бы им: сумки из бархата негладкого на сучья во дворе развесили, клюки рыбьего зубу в землю повтыкали да в избу и пошли. Отобедали как следует, разморило их, видать, да разнесло. Вот их старшой (мы их старчищами всё ра?вно называем, хоть тому старшому, как мамка говорила, годов-то тогда было чуть боле, чем мне сейчас), разморившись, поглядел на мамкин живот - а он у нее, она сказывала, под конец был, будто заморскую ягоду а?рбуз под сарафан спрятала, - встал, да, слепой, к ней и подошел. Руку на живот ей положил, вверх глазами невидящими посмотрел да и сказал:
- Сын у тебя будет... - говорит. - Да непростой. Много чего ему на роду написано, чего большинству, хоть три жизни живи, не увидать. Волшебное с ним об руку пойдет. Уже идет... - присказал. - Знаю, знаю, что попросить хочешь... - перебил он мать, которая уж было изготовилась. - Знаю, что не для себя - для сына свово нерожденного еще... Хоть и гордыни в нем будет - на семерых хватит, хоть и не любим таких мы, да ради тебя да сердца твоего доброго, бабьего, матерного, поможем, чем сможем... Тридцать лет пройдет да три года, тогда и поблагодарим тебя за хлеб, за соль, да за брагу твою легкую да приятную. Ну, все, прощевай, идти нам пора...
На двор вышли, сумки рыта бархата с сучьев поснимали, клюки рыбьего зубу с земли повынали да и пошли, назад не глядя, уж прошлое забыв, о будущем не думая...
...Так я себе эту картинку все время с детства представлял. Может, чего сам уже надумал, может, и мамка со временем уж напридумала-донавесила, а только выходит, не сказка это мамкина была, чтобы меня порадовать-взбудоражить, а и правда, были те калики перехожие впрямь и суждено мне в жизни чего-то особенное? Не зря я таким гордецом вырос?..
Только думай, не думай о том, а идти дальше надо. Хоть и страшно. Пошел.
Голову эту за?долго еще увидел. С леса опушки, с пригорочка вышел - поле ровныя предо мной да холм на нем. Одинокий, высокий, посередь. Аки прыщ вскочил, несуразно. Клубочек мой с пригорка скатился да и прямиком к нему, не думая. Ну, и я пошел.
...Звук-то этот нарастал, как я подходил. Сразу не поверил. Земли уж кой-где нанесло на него - в брови да в ресницы, да в усы, да в губ углы; сено уж там да грязь; усы до земли спускаются, вьюн уж в них влез-вплелся, сам травой зарастать начал. ...И, да, храпит богатырь. Как есть храпит негромко, посапывает. Шлем потускнел, на сторону сбился. Страшно, конечно, но понимаю, что - надо...
...Не то чтоб несло от него чем-то, но дышал - да, сильно?: в лицо дуло и волосы у меня откидывались. Долго не смог так думать: за ус его дернул. Не пошевельнулся богатырь. Что ж делать - вьюн повыдернул, взялся двумя руками за правый ус, ногами в губу уперся и ну дергать, как могу! Аж весело стало. Подернул богатырь губами, на усе меня помотало, глаза вдруг - раз! - распахнул, воздуху набрал да как чихнет!
Унесло меня далече, грудью об землю брякнулся, ушибся. Глаза у него чумные, распахнулись... Головой вертит, не понимает.
- Извиняй, - говорю, - богатырь!
Голос меня не слушается, хрипло вышло, будто через раз сказал.
- Извиняй, богатырь: разбудил тебя! - кричу уж чуть ли не во все горло. Так, вроде, вышло, услышал хоть чего-то.
Проморгался, головой помотал, меня узрел.
- Чего надобно? Кто таков будешь? - спросил. Громко еще, у меня внутри аж все зазвенело.
- Иваном меня звать, купеческий сын! - говорю.
- Почто здесь? Почто будишь? - спрашивает, а сам, вижу, пообмяк, промаргивается медленнее, в себя пришел, успокаиваться начал.
- До Края земли иду. Клубок вот... - рукой показал; сам понимаю, глупо сказал.
- А-а... - говорит. - По всему видать, не отошел еще ото сна.
- А ты чего тут? - говорю вроде как бодро. - В земле почему?
- Тяжелый я, - ответил не сразу. - Большой... Не держала меня уже Матушка... - отвечает. - И ведь, эта, кобыла там еще подо мной... Жалко ее. Добрая была кобыла... Молча под землю уходила, не шело?хнулась... Да, добрая была, жаль ее. Святогор я. Может, слыхал... - Еще б не слыхал! Мне мамка в детстве на ночь про него рассказывала. Я уж так и думал, что враки все это...
- А-а, слыхал, конечно... Ну, так что ж ты не выберешься отсюда? Не можешь разве? - спрашиваю.
- Да могу, наверно. Да только что толку? Так это, если порыпаться немного... - Плечами, видать, чуть повел - вздыбилась подо мной земля, трещины пошли такие, что голова внутрь пролезет. - Ну, да, могу, если что, да только что с того?.. - опять пригорюнился да обмяк, успокоился.
- Что ж ты тут тогда делаешь? - спрашиваю.
- Что делаю? Да смерти, наверное, жду. Только Батька забирать меня вот не хочет: гневается на меня вот, видать... Трижды уж отрекался от Него.
Ух, коль трижды уж отрекался, это уже серьезно. У нас от Солнца отрекаются, когда уж точно на тот свет собираются: мало ли, куда душа, пока к Батьке летит, попасть может? Может, там Батьку не любят и душе до Него долететь не дадут. А тут чистая, вроде, и чистая, всегда и соврать чего можно, если что... А как до Батьки долетишь, там уж Он Сам разберется. Он же всех нас, сынков своих да дочек, как облупленных знает...
- Ну, тогда, коль будешь там, передай моей бабуське, что вспоминаю ее часто, что не хватает мне ее... - говорю. Принято у нас так, чтоб чрез того, кто на тот свет собрался, послания передавать.
- Бабке твоей, говоришь? Ладно, коль буду там, передам. У меня тож бабка хорошая была...
Помолчали.
- Ну так это, пойду я? - спрашиваю осторожно.
- Да иди, конечно, иди. Это ты на Край земли, что ль? - носом на клубок показал.
- Ага, туда, - отвечаю.
- Ну, сходи, посмотри. Я был. Оттого, может, теперь и здесь.
Всё, не видит да не слышит меня уж больше: глаза дымкой туманной заволокло. Обошел его потихонечку и, оглядываясь, - вперед. Клубок мой меня догнал - да обогнал, впереди, веселый дурачок, побежал. Да и я за ним.
За дымкой морозной, туманной - город. Старый, извеку здесь начался; а то и вовсе всегда тут был. Каменный, стены высокие, большой, высокомерный, смотрит снисходительно сверху на меня. А я топчу иду, по сторонам дороги зыркаю, весело, мешок за спиной бух-бух-бух весело! Клубок понагнулся да в руку взял (сам ко мне в руку запрыгнул): чего людям чужим глаза мозолить... Да только показалось мне, что и в руке он мне как-то говорит, куда идти...
Чем ближе становился город, тем шире становилась тропка; так и превратилась в дорогу. Повозки меня обгоняют, кричат насмешливо; один раз кнутом хотели огреть - увернулся, камень вслед в спину кинул - попал. Так и иду, веселый. Ворота уж скоро.
...Суета, суета, суета сует здесь. Все снуют - из улицы в улицу, из двери в дверь. Конные по каменным улицам цокают, гордые вороные лошади, морды кверху. Иду из улицы в улицу - мне без разницы куда, виляю в стороны, и за спину себе. Издалека в одной улице вижу толпа стоит, рыла кверху пялит да пальцами наверх показывает. Подхожу, становлюсь сзади. Как же я их все-таки больше! Харя моя белая рыхлая да волосья русые над ихними головами торчат, будто мяч тряпичный на кочковатом поле лежит. Все зенки пялят на высокое окно в верху богатого терема; нет никого там, лишь ветерок занавески колышет. Баба ли, девка в окне появилась, руки в подоконник сильно уперла. Волосы у ней могутные, русые, в косу собраны, а коса вьюном-колосом наверх уложена. Глаза нутряные, васильковые, в глаза твои посмотрят и до земли насквозь и прожгут. Бр-р-р!! Красота у этой девки неземная, Батька Солнышко как ее ро?дил, так, поди, и посейчас удивляется, а ей, надменной, и Он сам, поди, не указ.
Глазами та девка всех сверху обводит, во всех вглядывается, да говорить ей нет желания. Замерли людишки внизу, окостенели. Парни, да мужики, да де?ды здесь, да баб несколько. А, вон, есть и заморские мужчины, чурбаны на голове, штаны широкие - равно пялятся, бороды черные оглаживают, языком цокают, по-нашему, поди, ни бельмеса.
- Не пужай, Василиска, не пужай - дело говори! - слышится то там, то тут из толпы.
- Ну, а коль дело, говорите, будет вам дело. Сходите вы, соколики, до Яги-бабы да спросите у ней, дуры страмной, вонючей, гребень ее расчудесный для меня, а то, мол, у меня, у Василисы Прекрасной, волосы больно живучи стали, спасу с ними нет...
Молвила то девка да ну как косу свою и враз и распусти. Ударила ее сзади волна русая, могутная по спине да по ногам - аж шатнуло девку в окошко. Ахнула толпа. Такие средь мужиков нашлись, кто без чувств памяти лишился да обмяк прямо на мостовую.
- А то на кой он ей, у ней ж, поди, всего три волосинки и осталось! - смеется злая девка. - Кто принесет мне гребень Бабы-яги, за того я замуж и пойду. А то еще и подумаю! - засмеялась опять Василиска недобро.
- Ну, чего, молодцы, кто на смерть верную пойдет? - смеется, зараза, словно камнями самоцветными всех внизу одаривает.
Шепот внизу поднялся, все переминаются. Никому неохота к Яге-бабе в гости по доброй воле идти. Смерть-то ведь ужасная будет. Съест ведь. Съест и не подавится.
- Я пойду, - говорю. Сам для себя неожиданно сказал.
- А? - как дура, руку к уху приложила, вниз понагнулась. - Кто это говорит?
- Я пойду, - повторил.
Зачем сказал, не знаю. Клубок только в руке повертелся да поуютнее устроился. Видать, согласен. А, может, он мне и сказал.
Откинулась девка назад, руки на груди высокой, что обе из-под сарафана на тебя нагло смотрят, заложила да рассматривать меня, довольная, стала. Молчит долго, в свое удовольствие смотрит.
- А подь-ка ты сюды. Подымайся, подымайся, не бойся, стража пропустит. А вы подите уж, постыло на вас смотреть... - рукой махнула, отворачиваясь.
Побрели мужики, да парни, да деды кто куда, в затылках чешут да охают, а бабы ее бранью такой, уходя, кроют, что слушать страмно и говорить грех. "Вот ужо девка не сечена..." - думаю, да и пошел к крыльцу.
Лестница винтовая, крутится-крутится все вверх. Окошки маленькие встречаются -неба синего капли из них только и видать.
Сколько поднимался - не знаю. Запыхался сильно?. Дверь предо мной - крепкая, с затворами, дубовая. Не иначе, как прямо в ее горницу. Постучал пальцами. "Да, - думаю, - чего уж я?" - да ногой пару раз и вдарил.
Открыла, вперед пропускает. Зашел таким павлином-корольком, огляделся.
- Проходи, садись, - рукой повела.
Кровать у нее, вижу, большая, добротная, перина, видать, мягкая. Не заправлена кровать, разбросанная. Будто теплая еще, будто встала только недавно, хотя уж вечер глубокий синий подступил. Столик тут же маленький, на одной стене - занавески, только что занавешивают - непонятно. Постоял, головой повертел, да от наглости да страха к ним и подошел. Руку протянул отдернуть - она лишь крякнула. Образа там Батькины оказались. Вот уж не подумал бы от нее.
Смотрит на меня, приготовившись, что, может, на смех ее подниму. А мне-то зачем? Только и правда как-то странно. Пообмяк я от того даже... Походил, руки за спину, осмотрелся.
- Да вон на кровать хоть и присядь, - рукой показала. А сама исподтишка на меня смотрит. - Да ладно тебе!.. - это я хотел одеяло откинуть. - Чего ты... - не договорила. - Будешь вино?
Подумал трохи.
- Буду, - говорю.
Две чары разных - повыше и пониже - из углубления сразу неприметного справа от образов достала - серебро от времени позеленевшее (а одна из них, видать, пользованная чаще), - там же и кувшин с вином да кувшин с водой. Чары на стол поставила. Вино сверху полилось красное, задиристое, густое...
- А ты чего, поди, думал, что я, как все девки, только брагу бесхмельную да квас пью? - засмеялась опять недобро, на меня исподтишка смотрит.
А я ничего и не думал.
- Батя мне привозит. Немного. Самого вкусного. Всегда он меня, как мальчишку, воспитывал! - смеется уже по-хорошему, глаза лучатся. Себе водой разбавила.
- Тебе разбавить? - спрашивает.
- Нет, - говорю. Зачем так сказал?
Выпили мы с ней - ух, и крепко то вино, когда неразбавленное! - да понагнулась ко мне, поцеловались. Кожа у ней - не отлипал бы, телом бы всем своим приник к ней, да вовек и не отлипал, так бы и помер... Пахнет от нее крепкою ею, да волос ее лён пахнет - вздрогнул я медленно, крупно, тряснуло меня будто что. Ну, ничего, быстро в себя пришел, оправился. Выпрямилась девка, смотрит на меня, и будто ухмыльнуться хотела сначала по привычке, да потом что-то не стала, внимательней еще посмотрела.
- Как звать тебя? - спрашивает.
- Иваном. Купеческого роду. Ну, то есть сначала крестьянского были, а потом...
- А ну-ка дай сяду с тобой рядом... - сарафан рукой поджала, рядом присела. - Ну, рассказывай, кто таков. Да только не прибедняйся: клубок-то я у тебя в руке еще сверху заприметила. - Ох, серьезная девка: говорит - не шутит.
- Да чего рассказывать, - говорю да и клубок, раз уж заметила, на стол положил. - На Край земли мне надо, смысл жизни посмотреть. Ну, и этот вот вечно со мной, - киваю. - Клубок мой на столе от слов этих шевельнулся, забавный.
- А чего пошел, что тебе дома не сиделось? - спрашивает.
- Опостылело мне все, - отвечаю. - Кажется, что кабы кого не убил - себя б убил.
- Чего это ты так? - ласково уж спрашивает да по руке незаметно гладить начала.
- Да не было мне радости в жизни, Василиса. Чего я только не пробовал... - ухмыляюсь. Вино, чую, меня сызнутри раззадоривать недобро начало. Не люблю себя таким. Не к добру у меня это всегда так начинается. - Да чего? Девок дворовых имал, науку книжную прочел от корки до корки, смерть уж от скуки ходил-искал, где только мог, да не нашел, с отцом вот еще не сошелся - черный он у меня да крепкий, убил бы его, иногда кажется, да мамка у меня добрая, хорошая, хоть и дурковатой, как забеременела, после одного случая стала... Не любят там у нас меня, - говорю. - Что умный, не любят, что над ними всеми смеюсь, не любят.
Руки в колени упер, головой вниз сижу.
- Ну, полно тебе, полно... - Лицо ее предо мной появляется, губы сочные да налитые, целует в губы. - Не такой уж ты, я вижу, и плохой, как на себя наговариваешь... - Приятно и мокро стало. Еще хочу, чтоб поцеловала.
Еще целует. И еще. Руку на грудь ей кладу - груди под тканью сарафана жесткой да неровной теплые, будто живые они у ней там, мне навстречу подались. На кровать ее сильномягко толкаю - падает, хотя сама б меня толкнула - мало б не показалось, смеется грудно. На нее сажусь, руки ей в плечи упираю, в глаза смотрю. Сама на меня молча смотрит, внимательно, ничего не говорит. Целую ее; чуть-чуть - и отворачивается мягко; и опять смотрит. Привстал, сарафан поднял. Гляжу, какая она там белая и гладкая. Вошел в нее, покачиваю медленно и чтоб себе сладко было - она вздохнула и все смотрит. Вот, глаза у нее туманиться начали; но и возвращается обратно. Смотрела-смотрела, туманились-туманились - потом распахнулись во всю глубину, вздохнула громко, руки мне сильно сжала и в кровать обмякла. А я уж давно того и ждал - на живот ее теплый разлил; да еще долго толчками шло. И тут она как давай смеяться; сначала тихо, даже не понял сначала, что такое, испугался и напряглось все, а потом громко; да счастливо так, просто, по-детски, как девочка маленькая.
- Ты чего смеешься? - как-то смущенно спросил.
- Ну так, это... - рукой туда повела, - вот и смеюсь! - И опять, заливисто да задорно. Сарафаном по-простому с живота утерла, будто со стола после ужина, на локоть один привстала, чтоб лучше меня видеть.
Отсмеялась, что-то свое вспомнила. Глаза опять затуманились, да уж по-другому.
- Ну, Иван, а теперь иди. Гребень мне тот костяной принеси. Хочу я его. - Вот она, опять та девка-гордячка, во всей своей гордыне да красе.
Голым себя почувствовал, захолодало. Встал, оправился.
Встала и она, гребень обычный взяла, волосы вычесывать начала с осмыслом, меня тут будто уже и нет.
- На что тебе гребень-то? - спрашиваю. - Посмотрела уже, как на букашку какую надоедливую.
- Почто тебе знать? - Хотел было уж сказать, что без толку мне, а она все ж отвечает: - Как родилась я, у мамки моей тогда тот гребень Яговский был. Как уж к мамке моей попал, не проси, не скажу. - Да я и не хотел... - Никто не знает, а пуповину чрез него мне перерезали, как родилась я; оттого-то и силы во мне женской столько... - Посмотрела на меня, что меня аж передернуло. - На ночь под подушку коль его положить, суженый твой приснится. Аль расчесать им голову мужчине любому - твой будет. Только на виду оставлять его нельзя. - Отвернулась от меня, расчесывается. - Страхи все он снимает, когда чешешься им, - сказала. - А гонится кто за тобой, брось его назад через левое плечо - лес такой большой, густой да дремучий сделается, что руки меж деревьями не просунешь да кругом в три года не обойдешь. Много еще чего у гребня того есть - всего тебе говорить не буду.
- Да ладно, принесу, - говорю. Только как - сам ума не приложу.
Клубок со стола взял да к двери попятился. Оглянулась на меня, расчесываться перестала, внимательно посмотрела.
- Иди, Вань, иди. Я тут буду. Никуда мне отсюда не деться до скончанья веку... - "Вот это еще с чего?.." - подумал. - А придешь да принесешь - замуж за тебя выйду. Пора мне уже. - Последнее будто себе самой сказала. Отвернулась - и опять в зеркало смотреться да волосы свои любить.
Вышел сверху вниз обратным порядком да по мостовой меж домами и пошел. Луна предо мной да надо мной, светит мне наперед, собаки воют да шаги гулкают меж домами. Хорошо, красота!
За городец вышел - поля там, да холмы, да горы вдалеке.
- Солнце на? помочь тебе, знакомый! - кричу, издалека подходя, пастуху, что коз пасет. - Что за горы там, отец, впереди, как прозываются? - уж подойдя, старого, в ошмотках, воняющего мочой пастуха спрашиваю, да в сторону на козичек его беленьких чистеньких гляжу.
Зыркнул на меня пастух чумовыми глазами да как чумовому же и отвечает:
- Чьих будешь-то, сынок? Не местный, чай? За полями этими да за лугами - Пучай-река, а за нею - горы, Сорочинскими прозываются. Да только нет к реке той да горам ходу людям: змеюка там живет, о трех головах, огненная. Ты, милок, воротись-ка набратно да путь себе другой найди. Негоже людям самим к Змею идти. Его уж и Добрыня убоялся, сбежал оттого от князя Владимира нашего Красно Солнышко.
- Что ж это он сбежал, отец? - спрашиваю.
- Так ведь сказал ему Володимир на пиру племянницу свою Забаву свет Путятишну из когтей Змеиных высвободить, а Добрыня пообещать-то при всех пообещал, а наутро по совету родныя своей матушки Амельфы-то свет Тимофеевны из Киева и утеки. Только его и видели!
- Нет, бать, туда-то мне и надо. А с чего - не стану я тебе сказывать, а то ты с козичками своими за меня истрясетесь. Пойду я. Свет те в помощь! - Сказал я то да и спустился с холма, пошел по полям, по лугам, да прямиком к горам тем Сорочинским.
Травы, травы, веют, веют! Иду по колено в траве высокой, она колышется, меня колышет, темно-зеленая... Пахнет отовсюду, что - ай!
...Катится мой клубочек вперед и катится, а я все иду за ним да иду, не останавливаюсь ни на часок. Долго ли, коротко ли, вёдром ли, погодкой ли, шел по полям аль по лугам, в овраги ли спускался али речушки мелкие вброд переходил - ай, весело ножки мочить да под солнышком под жгучим! - а дошел до широкой спящей реки пред горами. Поле раскинулось, лужок, а за ним - река дремлет, в дреме сна во?лны под собой перекатывает. Неужно она и есть, бурливая Пучай-река? Ай, что это? Что копошится в траве, вьюном вьется, да в клубки сходится, да расходится снова? Пригляделся вниз - змейки малые, играются, в салочки, али еще что у них. Улыбнулся, да понагнулся поближе разглядеть. Не видал такого: змейка бы змейка, ужики словно, да каждый тот ужик тоненький, как снурок, да о трех головах. Не сообразил вовремя, рука сама потянулась ужика одного погладить - а он возьми и ощерься. Да ощерился-то страшно: встал на дыбы, на хвосток свой тонкий - мне по колени оказался, - да тремя своими головами зубастыми в лицо мне захотел. Отпрянул я назад, чуть оземь не брякнулся. "Эге, - думаю, - да то не ужики..." Пригляделся к другим - точно, все снурки те тонкие о трех головах. "Детки то Змея Горыныча, играются во чистом поле..." - понял.
Обошел я клубок тот змеиный да к речке спустился. Тиха Пучай-река да незлобива, словно ложбинушка дождевая. Вошел я в реку прямо в одеже: пускай пыль дорожная с нее сойдет. Забурлила тут Пучайная, вздыбилась. Подхватила меня струя невидимая, огненная да как давай крутить! Огонь из нее сечет, охватило меня пламенем с головы до ног. "Ну, - думаю, - все, сгорел!" Ан нет, пламя вкруг меня вертится, ныряет-вскидывается, а меня не жжет. Повертело меня в струе огненной да и кинуло в струю вто?рую. Шпыщ-щ-щ! - искрами завихрело вкруг меня. Словно веретено я да искры те сам вкруг себя и высекаю! У-ух! Не успел я испугаться, как подхватила меня струя третия, сильная, да понесла меня куда-то уверенно, куда - ей только самой ведомо.
Катит меня на спинке та струя да вертит, смотрю, за поворотом - входит Пучайная прямо в гору да заносит меня под свод пещеры каменной, да вниз, в темноту спускает. Качусь я, лечу и падаю в полутемени, а куда падаю - сам не знаю. Ну, думаю, расшибет меня сейчас о камни бо?льшие, камни острые. Ан нет, поднесла меня Пучайная к бережку в пещере каменному да на бережок тот ласково и подбросила. А сама и была такова! Да одежу на мне сухой оставила. Чудеса!
Приподнялся я да огляделся. По всему - нора то Змеева. Закрыт вход в ту нору дверью бревенчатой, а подперта та дверь подпорами железными да закрыта засовами медными. Лампа какая-то масляная от сквозняка чуть покачивается, вход в ту нору слабо освещает. "Эге, - думаю, - как же я в нору-то заберусь?" Походил я, походил вкруг той двери запертой, да и попробуй подпоры руками. Промялось железо в ладонях, будто тесто застаревшее. К двери глаза тогда поднес - трухлява стала та дверь, что твой пень. Рукой ее негромко, вроде, толкнул - рассыпаться стала дверь щепой, засовы медные, истлевшие, вниз попадали. Стукнул по двери всего разок - рассыпалась дверь совсем.
Пыль поднялась. Ничего впереди видеть не стал. Чихнул. Чихнул вдругорядь. Сопли вылезли. Пыль оседать стала, шарканье послышалось вдалеке, покашливание. Будто кто по полу каменному шаркает сюда.
...- Поломал? Вот поломал? - Змей Горыныч с обиженно светит себе под ноги, в деревянные трухлявые обломки, да кверху лампу масляную задирает. - Я теперь сколько дверь эту опять делать буду?
Я и испугаться толком не успел. Выплыла на меня сначала из норы лампа масляная. Змей мельче оказался, чем я думал. Намного мельче. Пузо большое круглое внизу, а кверху - на шее длинной три головы. Как груша похож он. Изумрудно-зеленая. Только шея спереди белая. Ножки маленькие, ступни, наверно, когтистые, только того не видать: на ногах у Змея туфли домашние остроносые вдеты, наподобие заморских. Да, видно, заморские и были: ему-то что, он с крыльями... Маленькими, по бокам круглого тулова. Нестрашный змей оказался. Только изо ртов его смердило неприятно - гнилью какой-то. Да на средней голове шапка еще была - старая, продранная - наподобие греческой. Потом сказал, по неделе на каждой голове эту шапку носит, а то обижаются они крепко, когда одной чего больше достается.
- Ладно, пошли, потом новую поставлю. А то Забава уж тебя заждалась. Накрасилась даже... - Показалось, другая голова сквозь зубы прибавила "дурища". - Маслица сейчас только подолью... - вынул из-под крылышка мутный бутылек и, поднеся ближнюю голову к лампе и близоруко щурясь, аккуратно подбулькнул в нее масла. Пробку плотно закрыл. - Звать-то тебя как?
- Иваном, - говорю.
- А я - ... Ну, ты понял... - на меня посмотрел.
Я кивнул.
- Ну, пошли...
Пещера виляла, виляла, сырая. Сыро - бр-р-р! - сыро, боязно, неуютно. Сверху капает, постоянно капает, снизу вода, а под землей - так вообще много воды, речка под пещеру, по всему, уходит и там дальше течет, куда ей надобно. Несколько раз через мостки какие-то через речку, поперек норы протекавшую, проходили. Змей мне лапу протягивал когтистую - я хватался, хоть и сам мог пройти. Перед дверью другой - поновей, украшена чем-то - остановились.
- Ты, это... - Змей понагнул одну из голов да почесал ее; почесал другую... - с Забавой-то моей там помасляней, пораскланистей: она, понимаешь, людей-то давно не видела... А мужиков и подавно. Соскучилась тут сдолга, в норе-то... Да меня не бойся. Сам тебе говорю. Нестрашный я. - А зубилы-то у Змея большие. В мой палец. Да головы три. Это еще непонятно, как он огнем-то из них должен палить... Ну, да ладно, разберемся.
- Тук-тук-тук! - дракон вот прям галантно постучал когтем по двери. - Забавушка, это мы пришли!
- Иду, гости дорогие, иду! - Чего орать-то, подумал: ты же, поди, чуть не под дверью стояла...
Тыщ! Тыщ! Ты-дыщ! - откинулись засовы за дверью, распахнулась дверь. Забава свет Путятишна стояла на пороге, светясь, как солнце красное. Рукой вот так сделала - проходите, мол. Хотела, видать, что-то сказать, да во рту пересохло.
- А мы вот тут с Иваном, Забавушка... - Змей вперед прошел, развернулся да на меня чуть уж не просительно смотрит. Он-то чего так смущается?
- Вы уж не обессудьте: скромненько у нас, по-простому... - Забава Путятишна все так же рукой ведет.
- А чего это ты гостя не потчуешь, али нет у нас к столу ничего? - притворно весело одна голова у Змея громко сказала, а другая глазами по сторонам забегала. Чудно, право...
- Как же нету, как нету?! Я вот уж сразу, как только ты почуял, и на стол по-скорому собрала... - князева племянница вшустрилась да к столу нас накрытому. - Садитесь, гости дорогие, присаживайтесь, не обессудьте, коли уж что не так... - Какие "гости дорогие" подумалось? Один же я тут...
Сел, локти раздвинул, на стол смотрю. Солнышко ты ясное, чего тут только нет! Стол - поляна ломится. Только будто старое тут все какое-то, пыльное. И рыбой еще у них в норе пахнет - только сейчас заметил. Таранкой что ли. Видать, ловит Змей от нечего делать в Пучайной да солит в норе.
- Я тут, это... Там, у себя пойду поем, а то чтоб вам не мешать... - Змей когтёй во внутренние покои показал.
- Опять ты? Опять?! - Забава вскинулась. - Сиди здесь ешь! Столик кому поставила? И чего здесь такого? Чего такого-то?! Ты же дракон! Вот и сиди ешь, ни на кого не смотри!
- Иван, ты, это, не обессудь: свое у меня... А вы ешьте, ешьте, пейте, на меня внимания не обращайте...
Забава уж тем временем разлила по чашам. Две обычные да Змею полведерную.
- Это, Вань, у нас мед ставленый, - на меня посмотрела - видать, что гордится. - Горушка говорит, тридцать пять годков ему уже. У князя-то нашего и то такой нечасто бывает. Поди, постарше тебя этот медок-то выйдет, а, Иван?.. - на меня смотрит, смеется.
Сделал я глоточек маленький того меду, на пробу.
- Это на чем же он настоянный, не пойму? - спрашиваю.
- Это на бруснике, Вань. А есть еще такой же, только на малине, сбегать? - уж подорвалась бежать, бедная.
- Да нет, - говорю, - этот пока еще не распробовал. Благодарствую!
- А еще Горушка наш переливами последнее время увлекся - да, Горушка? - сладкоглазо на Змея посмотрела.
- Это какими же переливами? - спрашиваю для вежливости.
- Медок делает такой, что аж кристальной чистоты получается... Ну, забродит мед, положим, как полагается, а Горушка потом его по сорок сороков раз и переливает у себя в каморке из одного сосуда в другой, новый да чистый. Оттого такие медки у него и выходят, да, Горушка? - опять говорит сладко, улыбается. - Гордится Горушка ими очень, да только показать некому...
- Ну, да ладно!.. - сама себя оборвала. - Передай-ка Горушке его чашу... - медленно, чтоб не расплескать, подала мне через стол Змееву огромную.
Передавать я стал Змею, да как он туловом столик свой маленький ни загораживал, заметить я успел: падаль у него там, падаль - кусок коровьей аль козьей туши; опарыши уж, никак, роятся... Помутило меня. Горыныч чашу ту полведерную принял да быстро туловом столик свой снова загородил.
- Я ведь, это, Иван, человечины уже давно не ел... А, знаешь, полюбил вот это, остренькое... Ну, да ладно, ты на меня не смотри...
- Да, давайте лучше, гости дорогие, выпьем - за встречу, за здоровье да за князя нашего Владимира Красно Солнышко!
- Дык ведь, Забавушка... - Змей от неожиданности две головы обернул.
- Пей, пей, не мухорться! За человечишку пить он не будет... Давно уж вражда ваша кровная иструхлявилась, а мне он дядька как-никак, да нам с Иваном - князь. Пей как полагается... - Рукой на Змея махнула, отпила из чаши порядочно, рукавом утерлась. Бой-баба.
- Эх, мед горек, а пиво мутно!.. - сболтнул Змей - присказка у него, видать, такая - да и махнул. Досуха осушил полведерную, сильно поставил пустую чашу обратно на столик.
Я тож выпил. Змей оглянулся на нас воровато, понагнулся к столику да свое начал пожирать, сразу тремя головами. Чавк встал порядочный. Передернуло меня.
- А что, Иван, наверху там творится, что нового? - изысканно Забава кушает, на меня взглядывает. Вижу - сама все знает, для виду спрашивает.
- Да так же всё, по-старому, потихонечку, - отвечаю ей, закусываю.
- А я ведь тут с Горушкой уж двенадцать лет вместе... - Точно, знает все, что там, наверху. Змей, поди, летает хоть иногда да ей рассказывает. А то, может, и сама как тайком выбирается. Ибо про себя ей надобность есть рассказать, видимо. Живому человеку хоть пожалиться хочет. - Похитил он меня тогда с теремов-то княжеских, золоченых, да заодно князьков кучу, да бояр, да богатырей, что помельче, в полон прихватил... Да огнем еще там пожег, что смог, да, Горушка? - повернулась, зазывает. - Только полон Горушка потом распустил: кормить нечем. Али лень, да, ненаглядный? - злоба какая-то на Забаву накатила.
- Дык я ведь это, Забавушка... - Все три пасти набиты, понагнутый хребет гребнями треугольными кверху топорщится, хвост со стрелкой на конце, вкруг ножек подогнут - говорит непонятно.
- Свиреп он был тогда. Больно уж его Красно Солнышко - дядька-то мой - пронял о ту пору. Да, сущим зверем ты тогда был, Гора!.. - опять с улыбкой грустноватой мимолетной на него зыркнула. - А почто, Иван, идешь, куда путь держишь?
- Да так, иду по Руси, куда глаза глядят. Когда не знаешь, куда идти, куда б ни пришел - все хорошо. Разве что к Бабе-яге заглянуть мне надо: дело у меня до нее...
- Ну, Иван, коль так, Батька те в помощь. Вам, верно, ребятушки, поболтать промеж себя по-мужицки хочется - так оставлю я вас. В покои свои пойду. - Встала, стулом скрыпнула.
- Я ведь, Вань, тогда погорячился. Больно меня тогда Володимир-то задел... - Как Забава ушла, Змей пасти платочком аккуратным - видать, даже вышитым - отёр да на стульчике-то своем каменном ко мне развернулся, лапки на пузике круглом белом сложил. - Ну, и ее из терема хапнул, да еще всю ту шелупонь, что у Володимира на пиру сидела, с собой прихватил... Ну, и да - пожег огнем, как набратно летел, что смог... - смеется, три головы каждая по-своему - какая хрипит, какая погромче.
- Вот ведь, Вань, штука-то какая творится: в жисть бы не подумал, что с бабой могу в норе своей поселиться да жить с ней. Всю жизнь был диким - чудищем, драконом, а тут на тебе! И ведь нет в ней ничего такого - мильён таких, а вот на тебе - повяз. Пострял... - опять смеется.
- Не знаю, не понять мне пока того, - говорю. - Может, пойду я уже скоро?
- Да иди, Вань, иди... - говорит, а сам правую голову на шею средней положил да ейное ухо в задумчивости покусывает. - Хорошо, что заглянул, а то мы тут с Забавушкой, как бирюки... Яге привет передавай. Скажи, хорошо помню ее, каргу старую... - Выпивает все же Змей сильно.
Проводил меня обратно, до двери в свою пещеру порушенной.
- Да, - говорит, - дверь-то теперь новую делать придется...
- Вань, ты, это, что сказать-то хотела... - Забава, видать, спохватившись, сарафан подобрав, бежала всю пещеру за нами. - Гор, ты поди, поди, я Ваню сама провожу. Да не бойся, в себе я.
Змей хотел было что сказать, да лапой махнул, развернулся и набратно пошел. Мы с Забавой в спину ему посмотрели.
- Вань, ты, это, не подумай, что я безбожница какая - с драконом-то нечеловечьим жить... - дышит грудями вверх под сарафаном часто: бежала.
- Да я ничего такого... - говорю, а самому страсть как неловко с ней напрямки так стоять, уйти уж хочу.
- Он ведь как с терема меня тогда схватил да к себе в нору приволок, уж я билась-кричала, как могла. Бежать три раза пыталась, да ловил он меня да обратно на спине своей шершавой нес. Все ждала я, что дядька мой, Владимир, за мной дружину снарядит иль богатыря какого пошлет. Не тут-то было, Вань. Ну, сказали Добрыне Никитичу - мол, пусть он пойдет: у него со Змеем вражда старая, - а он тут же и пожух. К мамке своей, мне передавали, пришел, та ему напрямки ничего не сказала, а только молвила: "Ложись-ка ты, сынок, спать: утро вечера мудренее". Так он и поди: утром до рассвета поднялся да только и видели его. По сю пору ищут. Ну, и бросила я ждать. Ведь чем, если разобраться, он мужика-то обычного хуже? Ничем ведь, Вань. То же у него всё. Да с ним, поди, еще лучше, чем с мужиком-то обычным... Змеенышей только его рожать противно, из себя их, слизистых, выдавливать... Хотя детки - они и есть детки. И ведь, Вань, тут еще какое дело... - закраснела Забавушка, обернулась, будто кто за ней подслушать здесь может. - Я ведь, как я уже поняла, не старею рядом с ним. Да, Вань. Проверяла уж неоднократно. Такая же я, как и двенадцать лет назад. Видно, бессмертие его чудиное и мне, бабе смертной, передается, раз я с ним выбрала житю вековать. Так-то, Вань... Так что уйти-то я хоть сейчас могла бы - ну, вот хоть с тобой, к примеру (зыркнула на меня глазьями быстро), - да только везде все одно и то ж...
Вижу, пожалилась мне Забава Путятишна, и полегчало ей разом: плечи распрямились, грудь поднялась да дыхание успокоилось. Видно, ни с одним живым человеком она про то ни разу не говорила.
- Ну, Вань, ладно, а то замучила уж я тебя совсем, поди... - смеется грудью звонко, уж по-девичьи, на меня поглядывает. - Иди уж, иди: вижу, надо тебе. - Посерьезнела. - Нырни вот сейчас в Пучайную, да и вынесет она тебя обратным порядком, как прибыл. Ну, Солнце с тобой!.. - рукой махнула да отвернулась. Слезку, почудилось, уронила. Обернулась резко, подтекла, рукой шею крепко обвила да поцеловала троекратно. Не почудилось: щека мокрая была. - Иди, - говорит, - иди...
Подошел я к воде - тиха вода дремливая. Да уж я-то знаю! "У-ух!" - вздрогнул, руками вперед-назад махнул да и - уль! - головой в воду. Ох, и завертело меня сызнова! Повертела меня, покружила вода большая, в искряной струе выкупала да в огненной вослед да и выкинула прямо на бережок. Одежа на мне сызнова суха осталась. Чудеса!
Вон, вон, сквозь темень ночную увидел среди деревьев - река что ли там белеет? Побыстрее пошел, чтоб видно стало. Да, река. Значит, и шум, и костры вдалеке мне не показались. Там вон, дальше по реке, точно костры. Да много их здесь... Один большой... Что же тут такое?
Девки на корточках сидели, как подошел. Давно по себе заметил - тихо хожу. Как давай, дурехи, в визг орать! Кто венками в меня кидаться, кто молча, все побросав, вверх по откосу на утёк пошел. Умора, да и только!
- Да не бойтесь, не бойтесь, свой я! - говорю чрез смех.
Одна - ко мне ближе всех оказалась, маленькая такая, ножки, видать, коротенькие - как уточка, - кажется, и не испугалась вовсе - так, отпрянула малость - вперед шагнула, снизу вверх на меня посмотрела.
- А ты кто таков и откуда к нам будешь?
- А что, - говорю, - видать по мне, что нездешний?
- А то что ж, - отвечает. - Рубаха, вон, не по-нашему вышита, и... Не по-нашему ты смотришь.
- Как так - не по-вашему? А как же я смотрю? - смеюсь.
- Ну, будто вот парень ты молодой, а как будто и старик уже. У нас так на девушек не смотрят! - у самой в глазках смешинка искрянула.