Котомкина Анна : другие произведения.

Московская Прекрасная дама

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   МОСКОВСКАЯ ПРЕКРАСНАЯ ДАМА.
  
      -- Угол улицы Жданова и Кузнецкого Моста.
  
   Вспоминать маму я прихожу на Кузнецкий. На кладбище в Химках в лучшем случае вспоминается, как ездили сюда по весне втроем, -мама, бабушка и я, ухаживать за могилой бабушки Ирины. Мы все ее так звали, хотя бабушкой она приходилась моей маме. А чаще бывает так: стоишь перед памятником и тупо думаешь, что бы тут такое посадить, чтоб красиво росло, забивало сорняки, и чтоб участок сам собой был в порядке. Это ничего, думаю я, вот постарею, поумнею, может, стану ездить на кладбище каждый месяц, и мысли будут приходить в голову какие надо. А пока я хожу на Кузнецкий. Я часто сержусь - на себя, на маму, на судьбу, за то, что недоговорили, недоспорили, недоубедили друг друга в чем-то, и о стольких вещах я ее недорасспросила. Хочется, чтобы как в детстве - я и мама в нашей комнате, уже погасили свет и шепчемся: "Я тебе что-то скажу, никому не рассказывай, ладно?". Или - мы идем с ней по улице, по Кузнецкому, под одним зонтом, и разговариваем о важном, или о ерунде, или хохочем, так что соседние зонты вздрагивают. Почему-то вспоминается веселый проливной дождь, и как мы прыгаем через несущийся вдоль тротуара ручей. Прохожие принимали нас с ней за двух подружек - я выглядела старше, а мама - всегда моложе своего возраста.
   - Девочки, не подскажете, как пройти...
   Они всплывали из толпы - тетеньки, обтянутые цветастыми платьями, или немаркими плащами, спрашивали, где "Детский мир", где метро. Они говорили всегда "девочки", во множественном, даже обращаясь к одной. Мы с мамой бывали в Москве в самых разных местах, но чаще всего именно здесь, в районе Кузнецкого. Теперь я тут хожу одна, и когда над ухом раздается "девочки", невольно оборачиваюсь. А если не оборачиваться, то так и будет казаться, что она идет рядом, просто чуть поотстав, и вот сейчас скажет: "Смотри, какая прелесть, домик - чудо!", или наоборот: "Господи, какую гадость построили...".
   Все по-другому. Совершенно переделали на Кузнецком дом 17 с аркой, и трудно узнать двор, где был "розовый домик" - мамина работа. Самый лучший двор был, вся Москва в миниатюре, и там бегали кошки - дети, внуки и правнуки маминых, "бюровских", кошек. Над двором, на деревянной галерее с крутой лестницей, жил мамин "жених". Я ему завидовала - живет на Кузнецком, в таком прекрасном дворе, да еще имеет галерею и внешнюю лестницу... Вспыхивала на секунду отчаянная надежда - мама за него выйдет, и я буду играть и читать на галерее. Вечно подвыпивший шутник в расчет не принимается - мы с мамой выйдем замуж за двор и галерею. Она смеялась, глядя в сторону: "Ну-ну!".
   Глаза у нее темно-карие, как у собачки. Как у маминых любимых дворняжек. Иногда очень большие и всегда блестящие. Такой тип глаз, когда они вроде бы большие, но стоит заболеть, не выспаться, постареть, и они уже маленькие... Нос вздернутый, попросту - курносый, очень миленький. Странные губы, я таких больше ни у кого не видела: линия верхней губы совершенно прямая, без раздвоения. Когда она смеется, то видны и зубы, и десны, от души хохочет. Волосы разноцветные, сверху золотистые, снизу темные, на лбу челочка. Я ее больше помню смеющейся, чем хмурой. Она считала, мы с ней совсем не похожи, а теперь все говорят про меня - "Как похожа на Веру!".
   Ей просто не идет быть покойницей на кладбище. Она всегда в движении, всегда куда-то спешит, и даже если сама она неподвижна, то ее глаза бегут по строчкам, следят за экраном, спицами, ручкой. И профессия ее - экскурсовод - подразумевает движение вождение, ведение за собой. В моей памяти, она идет по улице, где-то в центре, в толпе, - несмотря на то, что я постоянно видела ее дома. На работе она не сидит за столом, а стоит с кем-то в коридоре, или куда-то собирается, - сумка на столе, пальто на руке...
   Московское экскурсионное бюро (именуемое далее просто "Бюро") имело несколько адресов и несколько раз меняло название. Почти все адреса - возле станции метро "Кузнецкий мост".
   Кузнецкий мост, 17 - дирекция в белом старинном особняке в глубине двора, прямо напротив арки. Кажется, это бывшие палаты Тверского подворья, семнадцатый век. В палатах, в предбаннике у директора, и жили кошки. Дирекция занимала левую часть второго этажа. Внизу была ювелирная мастерская, а что находилось в правой части здания, оставалось загадкой. В том же дворе, в левом дальнем его углу, был методический отдел в "розовом домике" (или "розовом флигеле"). Крохотный, непонятно как вмещавший столько комнат, домик в один этаж, скорее персиковый, чем розовый. Палаты стоят и поныне; жив пока и перестроенный до неузнаваемости "розовый домик". Больше ничего нет.
   Жданова, 5. Сейчас это улица Рождественка, и очень хорошо, что вернули старое название, но я здесь буду называть ее Жданова. Трехэтажный домик трудновато сразу выделить из сплошной линии домов. Для меня он настолько привычен, что я не могу даже сказать, какого он был цвета. Кажется, грязно-салатовый. Вход в Бюро был виден сразу на выходе из-под арки, ведущей от метро на улицу. Это был официальный адрес Бюро. Там выдавали путевки, оттуда отправлялись экскурсии, там давали зарплату. И там, как мне рассказывали, мой папа, а он тоже был экскурсовод, засунул в шкаф директора, чтобы не мешал играть в шахматы. Сейчас и дом, и этот отрезок улицы такие же, как тогда, если не считать ярких вывесок и того, что Бюро там уже нет.
   Пушечная, 7 - там жил методический отдел до переезда в "розовый домик", - это где-то -до середины 80-х, довольно долго. Еще одна типовая постройка второй половины девятнадцатого века, но на сей раз очень узнаваемая - дом сильно перекошен, одна его часть словно поддернута кверху, а вторая съехала вниз. Это оттого, что улица здесь спускается к спрятанной в трубу реке Неглинке. Рядом с аркой дверь, за ней - крутая лестница, поднимаешься на второй этаж, в квартире слева - методотдел. Причем подъезд с лестницей в "верхней" части дома, а мамина работа - в "нижней", это квартира прямо над аркой. В остальных квартирах жили люди. Этот дом был песочного цвета.
   Вообще, отделы кочевали по этим трем адресам, и маму я помню по всем трем. Еще был домик у Красной площади, - не знаю, какой именно из отделов Бюро там размещался, может быть, просто продавали билеты? И не домик это был, а церковь Казанской Божьей Матери, теперь восстановленная и освященная. И еще был транспортный отдел по адресу Щепкина, 47. Это прелестный доходный дом, построенный по проекту Нирнзее, светло-серый, с зеленой крышей, со стрельчатой угловой башенкой. В подъезде был старый громыхающий лифт в шахте из металлической сетки, дверь которого открывалась вручную нажимной ручкой; была широкая гулкая лестница с толстыми чугунными перилами. В транспортном отделе методисты для чего-то дежурили по выходным. Я туда несколько раз заходила за мамой.
   Бюро существовало с 47-го года; мама там работала с начала 60-х; для меня оно было от сотворения мира. "Мама на экскурсии". "Пораньше не приду, у меня сегодня секция". "Завтра в Шахматово". Это я слышала с тех пор, как начала слышать, и еще что-то странное, похожее на разбойничий жаргон: "пешка от Борвор"... И еще может сломаться автобус, и тогда мама опять не придет пораньше. Тяжелые светло-желтые тумбы нашего письменного стола были поделены на дедушкину и мамину. В маминых ящиках лежали "картинки" - наклеенные на картон черно-белые фотографии, форматом примерно двадцать на пятнадцать. На фотографиях были таинственные красивые дяди и тети. "Картинки" были для экскурсий. В моем классе у всех родители были выходные в субботу и воскресенье, а у моей мамы всего один выходной и в пятницу. У нее были Есенин, Блок и "они сражались за Родину". И все это и было Бюро.
   Еще был Шеф.
   - Дай мне почитать спокойно! Вчера Шеф принес такую интересную книгу...
   Тот, кого она иногда называла по фамилии, а иногда Шефом, не был ее настоящим шефом, это мне было ясно. Он же не давал ей заданий и не платил зарплаты. В основном, он приходил и приносил. К маме в Бюро постоянно кто-то приходил и что-то приносил. Маленькая, я думала, что Блок и Есенин тоже приходят к маме на работу.
   - Что ты! Они же давно умерли.
   И вскоре подарила мне несколько тоненьких детгизовских книжек - Тютчева, Блока Фета.
   - Чтоб знала, кто это такие!
   - А кто такой Шеф?
   - Писатель.
   А я думала - тоже экскурсовод, которому делать нечего между двумя группами, или, может, курьер из книжного магазина.
   - И он не умер?
   - Ну почему же умер-то?!
   В детстве я смутно представляла себе всех писателей уже умершими, бывшими когда-то давно. Мама потом полувсерьез сказала, что так оно и есть...
   Она несколько раз брала меня с собой в Бюро на Жданова. Там было много людей, и все знали мою маму. Она явно была известным человеком. Я ползала под столами, а какие-то толстые тетеньки спрашивали, скоро ли мне в школу и кем я хочу стать. Там и худые тетки были, но те не приставали. Какая-то тетя принесла мне бумагу и цветные карандаши. Другая принялась громко шептать в самое ухо - "не забудь тетю поблагодарить!". И ни разу не появился никто таинственный и значительный, никто не рассказывал ничего потрясающего и никто ничего не приносил. Наверное, надо было ходить сюда каждый день, чтобы что-то произошло. И я сказала маме, что тоже буду работать в Бюро. Мне понравилось, как там пахло - пылью, старыми книгами, клеем, духами... Если я стану тут работать, думала я, тетьки ко мне привыкнут и перестанут задавать дурацкие вопросы. И придет кто-нибудь интересный.
   Позже я познакомилась с Бюро поближе, но долгое время знала лишь парадную сторону - капустники, юбилейные вечера, поездки куда-то, экскурсии для экскурсоводов. Знаменитого и загадочного Шефа я тоже встретила. На Жданова, на узком тротуаре перед ступеньками Бюро, ждали автобус, наверное, в Шахматово. Кажется, я не застала Шефа темноволосым, уже был с проседью, или даже, скорее, седым с протеменью. Там же был Марк Ляндо; кто-то сказал мне - "это очень хороший дядя Ляндо". Марк был рыжий, в плаще и с пухлым рыжим портфелем. В портфеле стихи (как правило, там бывали бутылка сухого, колбаса и стихи). Сколько раз эта сценка потом повторялась - люди ждут "Икарус" перед входом в Бюро, на утренней пустынной улице Жданова. И все приветствуют маму, и с ней заодно и меня. Шеф смотрит на маму с восхищением и некоторой опаской - будто в кармане у нее сидит ручной черт, знающий все его анкетные данные и как его дразнили в школе. Глаза у него ярко-синие, пытливые, настойчивые, почти въедливые. Красивый или нет - не знаю, наверное, да. У меня вообще-то свои понятия о красоте. Наверное, все же красивый.
   Мы поехали в Шахматово. К тому времени мама давно мне объяснила: это подмосковная усадьба Блока, дача, но не такая, как у нас, а дореволюционная. Туда ходят экскурсии, и там когда-нибудь будет музей, но сейчас там ничего нет, дома нет, его сожгли.
   - Такое время было.
   - А почему там сейчас нет музея?
   - Ну, не разрешают пока.
   Это была не первая моя поездка, первая была в мои шесть лет, летом, и не на автобусе, а своим ходом, с нашей дачи на электричке до Солнечногорска, потом на рейсовом автобусе до Тараканова, и дальше три километра пешком. Три эти километра мне показались тогда ужасно долгими. Я всю дорогу кряхтела, как старая бабка, и кажется, маме было от этого неловко. Но я кряхтела не от усталости, а просто была уверена, что когда лезешь в гору, положено кряхтеть. Мама меня потом долго дразнила.
   Она тогда еще не говорила мне, что она в Шахматове, собственно, делала. Ни о создании экскурсии, ни о работе для будущего музея. Словосочетание "блоковская бригада" меня смешило - "бригада", это ведь дядьки в телогрейках или тетки в оранжевых жилетах!
   - Когда делают новую экскурсию, объединяются в бригаду, - те, кто хочет этим заниматься. Собирают материал, распределяют между собой остановки, пишут текст, каждый по своей остановке, потом обсуждают, состыковывают остановки, решают, в каком порядке они будут идти... и так, пока не получится экскурсия.
   - А "секция", это что?
   - В Бюро много разных секций. У нас литературная секция. А еще есть историко-революционная, военно-историческая, градостроительная... Раз в неделю бывают секционные собрания, иногда очень интересно бывает...
   Понемногу я познакомилась и с членами блоковской бригады, и со многими другими. Звала я их кого как - кого-то по имени и отчеству, кого дядями и тетями. Чаще по именам. Рядом с мамой больше всего помню Аню Булаеву, Свету Григорьеву (тетю Свету), Люду Йейте, страшно милую тетю Люсю Нишакову (мои бабушка и дедушка ее иначе как Люсенькой не звали), позже - Розу Горник. Ну, и Марка, конечно, и Толю Гоморева. И Шефа.
   - Он - наш Шеф, - сказала о нем мама. А когда я, совсем давно, спрашивала ее, кто такой Ленин, она так же торжественно ответила: "Он наш вождь!".
   Только про Шефа это прозвучало еще более торжественно. Но в отношении к нему мамы торжественного было мало. За глаза она всегда звала его "шеф" или "пан Станислав", с ударением на втором слоге. И была у нас целая серия двустиший про Станислава, на манер Гаврилиады у Ильфа и Петрова. Ну, например:
   Служил Станислав критиканом,
   Станислав всех критиковал, -
   Это получив в подарок новую его книжку.
   Но так как о маминой работе и о ее друзьях и знакомых я долго знала лишь по ее рассказам, то не стану много об этом распространяться. Мне доставалась мамина точка зрения на людей и события, причем изложенная для меня. Хорошо бы кто-нибудь написал специально о Бюро - кто-нибудь, кто любит его, как я, но знает лучше меня. Про первые экскурсии в маленьких автобусах, и как экскурсоводы приносили с собой патефоны для музыкального сопровождения (как я потом - магнитофон). Можно было бы просто создать свою "Жизнь замечательных людей" об экскурсоводах. Привести отзывы на экскурсии - благодарности и жалобы. И включить туда что-нибудь из "коричневой книги", куда записывали всякие экскурсионные хохмы. Не знаю, существует ли эта книга сейчас? Надеюсь, у кого-нибудь дома лежит. Кое-что я оттуда помню, например, о памятнике Дзержинскому:
   "Личность Дзержинского в длинной шинели повернута лицом к Кремлю и задом к улице его же названия".
   А вот о Москве:
   "Старая Москва имела вогнутую форму, а у новой она выпуклая".
   И самое мамино любимое:
   "В древности Россия была хорошая русская страна...".
   Я стала часто бывать в Бюро лет с шестнадцати. Я тогда повадилась приезжать к маме на работу, чтобы вместе пойти куда-нибудь обедать. Накануне она вдруг предлагала:
   - Хочешь, приезжай завтра ко мне к двум. Сходим куда-нибудь...
   Мы ходили в студенческую столовую МАРХИ, а иногда в "Пирожковую" напротив МАРХИ, на углу Жданова и Варсонофьевского. Она дольше всех продержалась из старых забегаловок, и я потом долго ходила туда одна. Но сейчас нет и ее. После ремонта в ее помещении открыли парикмахерскую. Еще - в "Диетическую" столовую на Кирова (Мясницкой), напротив магазина "Фарфор".
   - А это ведь Шехтель строил, - кивает мама на дом с "Фарфором", - надо тебе сходить в музей Горького, просто посмотреть дом. Домик очаровательный, тебе понравится, - она меня уговаривает, потому что мне не очень хочется в музей Горького. Я не очень люблю музеи-квартиры.
   В "Диетической" бывали нищие, доедавшие остатки из тарелок, ходил какой-то мужик с костылем под мышкой, никогда на него не опираясь. Мы гадали, для чего дядьке костыль - собак гонять?
   - Прочитай "Москва и москвичи" Гиляровского. Там очень здорово про нищих.
   - А что там?
   - О-о, там такое... Прочитаешь.
   Хотя это, наверное, было сказано гораздо раньше, к моим шестнадцати годам я Гиляровского перечитала уже раза два...
   Потом вдруг стали ходить на комплексные обеды в "Будапешт". "Будапешт" был на Петровских линиях. Я обожала эту улицу за немосковское название - как будто чудом за секунду переносишься в Питер. Мы тогда говорили - "в Ленинград". В "Будапеште" вечером был обычный ресторан, а днем - полустоловая, когда на выбор было два обеда, выбираемых целиком, - это и называлось "комплексный обед". Мне там не очень нравилось. Мама говорила - чисто, вкусно... Иногда мы ходили с ней вдвоем, иногда - с Аней или Мариной Волошиной, иногда с ними обеими, позже с Розой. Мама тогда уже давно работала не экскурсоводом, а методистом, сначала на Пушечной, потом на Кузнецком, в "розовом домике". Они за обедом что-то обсуждали, какие-то бюровские дела. Смеялись. Я слушала. Мне было очень интересно все, о чем они говорили, но сейчас я уже не помню ничего конкретного. Почему я и говорю - надо, чтобы кто-то написал об этом, начиная с истории домов, где жило Бюро, и кончая речевыми перлами бесчисленного начальства. И о бесконечной войне с этим начальством, обо всем, что отстаивали, и обо всем, от чего отбивались.
   Было два Совета по туризму и экскурсиям - Московский и Центральный.
   - Гадючники!
   Московский - в Петроверигском, дом 4, - мама мне показала, гуляя со мной по Маросейке. Такое выражение лица у нее было... Если вы смотрели фильм "Вендетта по-корсикански" - там две милые бабуськи, угрохавшие весь враждебный клан, показывают маленькой внучке дядьку в зале суда - последнего из кровников: "когда ты вырастешь, и этот человек выйдет из тюрьмы, ты его застрелишь!". Мы с мамой эту концовку обожали и часто цитировали. "Так что вот запомни домик-то", - смеясь, сказала она в Петроверигском.
   ... Почему-то, вопреки ее обычной осторожности, мы с ней бежим на красный свет, под моросящим дождем без зонтов. Она вдруг быстро декламирует, в такт прыжкам:
   Тихо, тихо, тихо,
   Я твоя шутиха...
   На пятом этаже "Детского мира" едим ужасно вкусное мороженое в вафельных стаканчиках, с вареньем на донышке. А до этого я мерила под ее руководством противные зимние пальто (говорили - "теплые пальто") и скучные школьные формы.
   Помню еще "вечера". Чьи-то творческие, посвященные чьей-то памяти, юбилейные, в ЦДЛ, ЦДРИ, других разнообразных ЦД. Иногда с Шефом в роли ведущего. На сцене, у микрофона, у него становилось такое насмешливое лицо, что я думала, он вот-вот скажет, как мама, "ну-ну!" в сторону или отмочит что-нибудь еще. Он, конечно, не мог себе позволить ничего отмачивать; подозреваю, что всегда хотел. Все эти вечера, как и экскурсии, в то время это была - Информация. По окончании, в раздевалке, ярко-синие глаза Шефа из-под шапки:
   - А Аня - как губка? Все впитывает?
   Ну, конечно, я все тогда ловила. Но все-таки надеюсь, что не впитала всей чуши, что они там несли... Вообще-то тогдашние ЦД мне нравились, и вечеров я дожидалась с нетерпением, хотя потом всегда была чуть-чуть разочарована. Но маме об этом не говорила - а то в следующий раз не возьмет с собой.
   Я так привыкла, что ее всегда приветствуют, чествуют, за что-то благодарят. Это само собой разумелось, это моя мама, с ней по-другому быть не может. Почему, я поняла, когда, наконец, увидела, как она работает... Это было в 86-м; до этого мама все отшучивалась, посмеивалась, и как-то почти невсерьез сообщила, что пора создать экскурсию о Высоцком, официально. Потому что бывало и неофициально - какие-то экскурсии делались в стол, в ожидании счастливого случая. Она сама взялась руководить, как методист, новой бригадой. Иногда мне кажется, что она из-за меня это сделала. Эта бригада, конечно, не походила на блоковскую, но я этого и не ожидала. Люди были другие и время другое; хотя и люди были отличные, и время неплохое.
   Мы собирались в "розовом домике". Обсуждали, спорили, делились узнанным. Мама была доброжелательна, тверда и справедлива. Если возникало что-то похожее на конфликт, она пресекала это по-королевски, одним словом. Она слушала и давала договорить до конца; задавала вопросы так, чтобы человек, отвечая, сам пришел к нужному выводу. Отлично знала материал. А если чего-то не знала, то не стеснялась спрашивать. Объясняла, как надо делать и тут же показывала. Шутила. Короче, была идеальным руководителем и, наверное, идеальным педагогом. Примерно в то же самое время я училась у мамы на курсах экскурсоводов (у метро "Студенческая"). Со слушателями своими она обращалась ровно так же, только мягче и с еще большим терпением.
   Мне казалось, на нее никто не обижается и всем радостно с ней работать. Но кто-то обижался, и далеко не все ее любили, и из тех, что постоянно хвалили, тоже не все, - я это начала понемногу понимать. Кому-то она мешала, но ведь любой человек чуть выше среднего уровня уже кому-то мешает. В общем-то, это нормально. В конце концов, скольких не любила она сама, скольких называла за глаза "чертовыми куклами" и "чертовыми перечницами"...
   Мне с ней работать нравилось. Я боялась, что будет неудобно, оттого, что она моя мама. Но никакой неловкости не возникло. А может - много чего возникло, да я не заметила...
   Свою экскурсию я обожала. Обожала все - и собирать материал, и писать текст, и водить. Когда у меня потом спрашивали, почему я ушла из Бюро, я отвечала по-разному:
   - Надоело быть "дочерью Емельяновой".
   - Бюро перестало быть тем, чем было, время поменялось, это уже не нужно.
   - Достали бесконечные группы школьников.
   На самом деле, думаю, ушла я тогда потому, что мне перестали давать "Высоцкого". Мода на него - вполне объяснимая и такая, как и всякая мода, несправедливая - схлынула, и у меня остался один сплошной "Пушкин в Москве". Я люблю Пушкина и люблю показывать людям Москву, но людям понимающим и когда их немного... На "Пушкина" приводили школьные классы, и для ребят это было скучное продолжение школьной программы. Я не умею заинтересовать людей насильно, и не понимаю, как можно читать стихи, потому что "так надо". А о Высоцком я была готова рассказывать целому автобусу, битком набитому галдящими школьниками или снобами, цедящими через губу, что это, конечно, никакой не поэт. Я им прощала все - и невнимание, и вопросы невпопад, и неумеренный интерес к личной жизни - его, а иногда и моей. На Жданова я набивала полный автобус безбилетных желающих. А однажды, после Ваганьковского кладбища, тетка со Второго часового завода вынула бутылку и сказала: "А теперь давайте его помянем...". Наверное, я была экскурсоводом одной экскурсии.
   Мама ко мне на экскурсию почему-то ни разу не пришла. Сказала: "Я боюсь". И не только мама, но и вообще никто из Бюро ни разу не пришел. Экскурсию я никому не сдавала, и никто меня не проверял, и это меня слегка обидело.
   Может быть, бесполезно сейчас об этом писать. По-моему, большинству понятнее, например, полумифический энтузиазм 20-х годов, чем ни на что не похожая работа в этой ни на что не похожей организации. Говоришь "Экскурсовод" и слышишь:
   - А-а, гид! "Посмотрите налево, посмотрите направо"!
   А ведь у мамы слово "гид" было ругательным.
   А "Шахматово" сейчас так многие произносят с ударением на втором слоге...
   "Чтоб вам жить в эпоху перемен"...
   Про Шахматово так хорошо и кратко написал Марк Ляндо. Процитирую его здесь: "В нашу группу "блоколюбов" вошли люди странные. Станислав Л. ряд лет до того обходил окрестные деревни, собирая у еще живых тогда свидетелей той поры рассказы и легенды о жизни Бекетовых и Блоков в усадьбе. Приставал к местному и московскому начальству с просьбами и требованиями заняться восстановлением усадьбы в Шахматово и церкви в Тараканове. Анатолий Гоморев собирал все, что мог - книги, документы, рисунки Серебряного века и, главное, все, что касалось жизни Александра Блока. Аня Булаева, стройная кареглазая девушка, была влюблена в природу Клинско-Дмитровской гряды, знала множество растений, изучала Шахматовский парк. Вера Емельянова, наша методистка, влюбленная в строки поэтов Серебряного века, была сильной женщиной, она отстаивала блоковскую тему перед экскурсионным начальством... и вместе с Аней Булаевой спасала и меня - грешного лирика, не раз стоявшего на пороге изгнания из бюро за опоздания или крамольные тексты по поводу нашей жизни, изрекаемые перед толпой экскурсантов и доходящие порой до его, начальства, ушей... Веры уже нет с нами, она упокоилась после краткой и жестокой болезни на кладбище недалеко от Питерского тракта - все той же дороги к Блоку... Будь же эта российская земля тебе пухом, Вера... Ты любила ее!" (Марк Ляндо. "...В поле звезд отыскал я кольцо", http://www.port-folio.org/2007/part216.htm, 19.07.2012, в 21.22).
   Мы откуда-то возвращаемся, из какой-то поездки. Автобус мчится среди темных лесов и полей, мимо мерцающих огоньками деревень. Роза берет микрофон и предлагает поиграть в разновидность буриме. Она задает первую строчку, надо придумать продолжение.
   - "Выхожу один я на дорогу".
   - Выхожу один, и слава Богу! - тут же отзывается Сева. Всем весело. От общего хохота оживает мирно спящий в дальнем ряду Марк. Он начинает петь "Мой костер в тумане светит", очень громко.
   - Ну, мы Марка цыганом обратно привезем, - смеется мама. - Марк! Лучше бы ты спал.
   "Нельзя в России никого будить"! - так же громко и радостно соглашается он.
   Мы пьем очень горячий чай из термосов. Шеф протягивает мне свой стаканчик, с плавающими дольками яблок. Мама вытаскивает пакет с бабушкиными, специально нам в дорогу испеченными пирожками. Пирожки расхватывают "нашарап". Мама вынимает еще огромный кус вареного мяса, вложенный меж двух ломтей хлеба.
   - А это бабушка для тебя положила, - она недоверчиво рассматривает кусище. - Сказала, ты съешь, прямо как для барбоса...
   Мы хохочем.
   А может, и не было ничего необычного и праздничного. Может, Бюро - самая обыкновенная контора и только мамино отношение к работе сделало его в моих глазах чем-то уникальным. А может, это очарование блоковской бригады; может, это она была единственной в своем роде. А ведь что-то было, что-то, вызывавшее у меня в детстве (и не только в детстве) ревность, а у маминых родителей - тихое, невидимое глазу, но упорное недовольство.
   Осенью 82-го года мы с мамой были в ЦДРИ, уже не помню на каком вечере. Может, 35-летие Бюро? Помню только, что окно в буфете выходило не во двор, а в темный пустой коридор недавно пристроенного к стене здания, и там провода бежали по цементному потолку, и горела голая красная лампочка. Мы с мамой, возле этого окна, пили кофе с маленькими пирожными. Потом вышли в фойе; там на бордовом плюшевом диване сидела Аня Булаева и с ней какой-то седой человек. Я его не знала. Это был мой папа, и это был единственный раз, когда я его видела.
   Через несколько недель, на его поминках, кто-то сказал о нем: "Бюро было его вторым домом". Другой тут же поправил: "Первым!". Сейчас я думаю, что это же самое можно сказать и о маме. Несмотря на всю ее любовь ко мне и к бабушке (и к деду, конечно), несмотря на всю ее заботу о доме. Она постоянно беспокоилась о нас, гордилась нами, без конца кому-то о нас рассказывала. Но она слишком часто повторяла слово "дом". И приходила она домой всегда с радостью, но выглядело это так, будто просто Бюро на ночь заперли и всех оттуда выгнали. Мама рассказала мне однажды - один из методистов иногда ночует в "розовом домике", сдвинув столы. "Как с женой поругается, так и ночует в Бюро". Может, она ему слегка завидовала? А когда я впервые прочитала "Понедельник начинается в субботу" Стругацких - то место, где сотрудники НИИ в новогоднюю ночь бросают свои компании и приходят на работу, у меня сразу появилось чувство, что я это уже наблюдала в жизни. И вспомнила! Это какой-то Новый год встречали у... Ани? Или у тети Светы? Не помню у кого, но мама взяла меня с собой, и это было как если бы меня взяли на работу... (Я после в школьном сочинении на тему "Новый год" написала, что мама была похожа на Золушку, когда в синем шелковом платье чистила на кухне картошку. Платье было до полу, с длинными рукавами, вышитое по подолу блестками; бабушка его сшила в Париже, в 60-х, у портнихи мадам Фуанэ...).
   Так что, если мама сейчас хоть где-то существует, то либо в любимом Шахматове, либо здесь, возле трех ее работ, - ее первого дома. В конце концов, она же умерла, когда этот дом стал разваливаться. Как будто она ушла вместе со своим временем. Ее мамы уже не было; я выросла и, хотя я ее и любила, но уже не больше всех на свете; у ее любимой подруги Ани родился сын, а ее главный дом расползся по швам, и не осталось никого и ничего, для кого она была бы на первом месте.
   Я сказала ей - Бюро выполнило свою роль источника информации и потихоньку превращается в мирное болото, скоро будут нужны не экскурсоводы, а как раз гиды. Она неожиданно со мной согласилась.
   - Надо что-нибудь найти, - сказала мама. - Может, за границей какую-нибудь работу? - и какое-то предвкушение авантюры у нее в глазах мелькнуло.
   Мы с ней стояли на Жданова, под самой колокольней Высокопетровского монастыря, посреди мокрого снега.
   - Конечно, надо что-то найти. Ты ведь на пенсию не собираешься?
   - Нет, я не хочу на пенсию.
   Мы еще поболтали и разошлись - она наверх, в Бюро, я - вниз, на Трубную, домой. Чем больше проходит времени, тем больше я уверена - у нее были какие-то идеи, какие-то рискованные, но соблазнительные планы. Какое-то "ну, вы у меня увидите!". И это осталось для меня одной из маминых загадок, нерешенных, - куда она так весело собиралась в свою последнюю зиму?..
   Наверное, о ней надо было бы написать и провести экскурсию. У меня и была сначала именно эта мысль - написать "водибельный" текст и указать ее саму в качестве методиста. Но это было бы пожертвовать содержанием ради формы. Поэтому я буду здесь писать, что и как Бог на душу положит, привязывая по возможности текст к московским адресам. Таких адресов, связанных с мамой, в Москве очень много, и я знаю далеко не все. Скорее всего, было множество других, страшно важных для нее, но мне неизвестных, или которым я не придаю должного значения. Я ни в чем не уверена. Маршрут по Москве идет зигзагом - при попытке как-то его скомпоновать окончательно теряется хронология, а я и так не слишком ее придерживаюсь.
   "Нельзя любить то, чего не знаешь". Как часто мама мне это повторяла! Не согласна. У меня всегда получалось наоборот - сначала начинала любить и именно из-за этого хотела узнать. И вообще, мы, по-моему, только и делаем, что любим то, чего не знаем. Разве дети, например, не так любят мать? Сначала любят, просто потому, что мама, а потом понемногу узнают... Я свою любила и люблю сейчас, но она для меня самый загадочный человек. Мама многого мне не рассказывала и часто говорила не то, что думала, из педагогических соображений. Я ей тоже много чего не рассказывала и часто врала - из страха перед ее педагогическим вмешательством. И я не знаю, насколько хорошо она себе меня представляла. Она была не совсем обычной мамой, и я от нее всегда ожидала большего. Видимо, она меня тоже считала не совсем обычной дочерью, и поэтому всегда завышала планку... Собираясь о ней писать, я решила опереться на слова Высоцкого, цитирую по памяти: "Иногда в моих песнях люди слышат то, чего я изначально не имел в виду. Но раз они там это слышат, значит, и это тоже там есть". Видимо, так же и в жизни, так во всем? Если я что-то в моей маме видела, значит, это тоже было? Но тот же Высоцкий, к которому я всегда обращаюсь, когда не знаю, как поступить, сказал - "Я ненавижу сплетни в виде версий...". Как быть? Что до сплетен, то их ходило множество, поскольку наше с мамой милое, любимое, единственное в своем роде Бюро - бабский коллектив и рассадник оных. А стихи Высоцкого - не Библия и не свод законов, он часто себе противоречил, он был - как и многие творческие люди, и как и моя мама, человек настроения. Поэтому, как руководство к действию, выбираю строчку, пригодную на все случаи жизни: "Выбирайтесь своей колеей...".
   Рассказывая о маме, мне придется много говорить и о ее родителях, моих бабушке и дедушке, и о себе. Интересно же знать, кто ее воспитывал, и кто получился у нее самой.
   Есть ее дневник за 53 - 58 гг., я буду его здесь цитировать. Не знаю, вела ли она дневник позже, - может быть, но мне об этом ничего не известно. Есть ее стихи, подозреваю, что это не все, но то, что у меня есть, дам в конце.
   Я сейчас вот это, про стихи, написала и вспомнила - Шеф однажды подарил тоненькую самодельную книжечку "Борис Пастернак. Стихи Юрия Живаго". Я прочитала, стихи мне понравились. И я дала эту книжечку одному знакомому.
   - А кто это, Живаго? - спросил он. - Это что, переводы?
   - А кто его знает, наверное, - сказала я.
   Это был, где-то, год 81-й. Я спросила у мамы, кто такой Живаго, и она в очередной раз выругала меня за необразованность. И рассказала Шефу - как хохму. Наверно, так: "Станислав Стефаныч! Тут, оказывается, никто не знает, кто такой Живаго!"... Когда мы после этого поехали в Шахматово - ждали автобус на Жданова, Шеф пришел страшно веселый и, пожимая всем руки, говорил: "Живаго! Всем вам Живаго!".
  
   2. Курский вокзал.
  
   Однажды, как-то к слову пришлось, мама рассказала мне о чудесной, когда-то прочитанной ею книжке о путешествии из Москвы в Петушки. Пересказать ее, по-моему, невозможно, но мама как-то умудрилась.
   Она время от времени поражала меня своими поступками. Это надо знать нашу семью, чтобы понять, - в нашем доме это было немыслимо, приличным девочкам не положено читать про пьяниц, а тем более говорить о них с мамой. Бабушка, например, просто полагала, что хорошие дети должны пьяных считать больными. Больной дядя идет, все. Но почему-то, проходя со мной мимо Курского вокзала, мама вдруг стала рассказывать мне о Веничке, никогда не видевшем Кремля, никогда не пукавшем при дамах и ни разу не переходившем Садового кольца, не выпив. О его ангелах, о младенце, знавшем букву "ю", о страшном, как сон, конце Веничкиных приключений в двух шагах от Кремля. И когда я спросила, кто за ним гнался, она ответила уверенно: "Опера".
   - Надо тебе обязательно достать и прочитать книжку, - заключила мама.
   Книжка "Москва - Петушки" попала ко мне в руки несколько лет спустя, и, прочитав ее, я не сразу связала Веничкину железнодорожную Голгофу с маминой "Железнодорожной", с постоянно упоминаемым в доме "Ореховом"... Названия одни и те же, а все будто другое. Только постепенно до меня дошло, и двоящаяся в моих глазах карта Курской дороги стала четкой. Веничкин Курский вокзал был тот же самый, что в бабушкиной старинной истории о какой-то страшно тяжелой покупке:
   -... да мы ее чуть не от Курского волоком волокли, от самой Тикусы!
   - Мам, что такое Тикуса? - спросила я.
   - Не что, а кто...
  
   Мои бабушка и дедушка, Лидия Николаевна и Виктор Николаевич Исаевы были родом из Орехова-Зуева. Слова "провинциал" и "приезжий" у нас дома были ругательными, особенно у бабушки. И именно бабушка чаще всего и с большим удовольствием вспоминала ореховское житье-бытье. И называла его всегда только так - "Орехово". Мама говорила "Орехово-Зуево". Дед не называл его никак.
   Орехово-Зуево на реке Клязьме, 78 км. от МКАД, час сорок минут на электричке. Железная дорога делит город на Орехово и Зуево. Когда-то там были деревянные, одно- и двухэтажные домики вокруг кирпичных с белыми наличниками корпусов Морозовских фабрик. Казармы, где жили рабочие, после революции превратились в огромные коммуналки. Наша казарма была 23-я. (Я нечаянно написала "наша", но теперь так и оставлю.) Сейчас из всего этого остались только фабрики и небольшая часть казарм. Казармы были выстроены в том же стиле, что и фабричные здания, - красный кирпич, фигурно выложенные белые наличники обрамляют высокие окна. Смотрелись они нарядно.
   Мои основные источники информации по этому периоду - мама и бабушка. В семейном архиве, кроме писем и фотографий, нет ничего - никаких свидетельств о рождении, браке, окончании школы. Не знаю, куда все это делось. Дедушка о своих родителях вспоминал очень мало. Его мать звали Ольгой. Моя мама ее помнила:
   - Она такая была черноволосая, чернобровая, как какая-то... черкешенка, что ли. У нее такие длинные волосы были! Я к ней иногда ходила помогать ей их расчесывать. Они у нее до полу были... она их на спинку стула перекидывала.
   Дедушкиного отца звали Николаем. Был он, кажется, столяр. Дед очень любил рассказывать о нем страшную историю про табачную гангрену; умирая от этой болезни, отец его упрашивал: "Витенька, не кури никогда!". Дед не курил. У него был брат Константин, художник. Сохранилась очень красивая открытка, присланная им с фронта племянникам - маме и ее брату (дядя Костя эту открытку сам сделал). Я помню дядю Костю, он приезжал к нам на дачу и ходил на рыбалку.
   Дедушка хорошо учился в школе - страшно любил учиться. Поступил в Московский индустриально-педагогический институт им. Карла Либкнехта на истфак. Впоследствии этот институт слился с МГПИ им. Ленина. Находился он на Разгуляе, в красивом красном с белыми колоннами здании, бывшей усадьбе Мусина-Пушкина. (О маме вспоминается в Москве повсюду! Вот, написала "Разгуляй", вспомнила историю. В 70-х годах в Бюро приходил один человек читать лекции о геральдике. Он знал множество дворянских родов, знал много о военной службе при царе, о формах, уставах, и отбивал ладонями на стуле полковые марши. Так вот, у него были визитные карточки, а тогда мало у кого они были, а на карточках стояло: "князь Опасов. Разгуляй". "В миру" его звали не Опасов, как-то по-другому. Мама одно время о нем рассказывала; я его, кажется, даже видела: худой, с темной небольшой бородой, одет просто, в белую рубашку и темные брюки).
   Не знаю, работал ли дед в школе. Все его рассказы о прошлом касались, в основном, Генштаба и его работы за границей в конце 40-х и в 60-х. Хотя он вспоминал несколько раз о студенческом общежитии на Стромынке. Комнату свою, рассказывал дедушка, они с приятелями окрестили "баклажанной республикой", потому что ели на завтрак, обед и ужин черный хлеб с баклажанной икрой. А дедовым соседом по койке был парень-еврей, начинавший утро с того, что прыгал на кровати и орал "бей жидов, спасай Россию!". Дед не ценил его черный юмор (никогда такой юмор не любил) и проводил с ним разъяснительные беседы. Но на следующее утро все начиналось сначала. Дедушка и спустя много лет говорил об этом, морщась от возмущения.
   А однажды дед раскрыл газету и заругался:
   - Нет, ты смотри! Да это же Мишка! Ах ты, мерзавец! Ай-яй-яй, да что же это у нас делается!
   Упомянутый в газете "Мишка", крупный чиновник от педагогических наук, тоже жил в общаге на Стромынке и славился, со слов деда, как бездельник, двоечник и забулдыга.
   О родных бабушки я знаю намного больше. Бабушкин дедушка, "дед Михайло", служил ей педагогической подпоркой:
   - Ты бы у деда Михайло Лазаря запела!
   - Вот щас как дам ложкой по лбу, как дед Михайло!
   Дед Михайло жил в деревне под Рязанью. Ели у них деревянными ложками из общего чугунка или со сковородки, "таганки". Ложкой по лбу давали за разговоры за столом, за попытку залезть ложкой в "таганку" не в очередь и за "свиняченье". Когда оставалось на донышке - остатки сладки! - дед Михайло командовал: "Ребята, нашарап!". (Не знаю, что там были за ребята, кроме бабушки, и сколько их было; наверное, родственники?). Было два любимых блюда: жареная картошка, которую называли почему-то "Копенгаген", и пышная яичница, "гриб". У деда были куры, кролики; еще был козленок Борька. Дети с ним играли и брали с собой спать, а потом его зарезали и съели. "Мы не ели", - сказала бабушка.
   У деда Михайло было пятеро детей. Перечисляю по мере возрастания моих знаний о них.
   1. Феврония. "Тетя Хавроша". Ничего о ней неизвестно, кроме имени и "замужней" фамилии - Орлова.
   2. Марфа. "Тетя Марфуша". Мамина крестная. Мама говорила, что тетя Марфуша крестила ее втайне от всех, сбегала в церковь, гуляя с маленькой. Она тесно общалась с нашей семьей до и после переезда в Москву. Ее имя часто мелькало в разговорах, но больше ничего более-менее значительного о ней не помню. (Кажется, про нее рассказывали: ей поставили диагноз "рак" и выписали бесплатное лекарство. Она очень удивлялась и всем показывала таблетки: "смотри, бесплатно дали!". Вскоре тетя Марфуша умерла, не помогло бесплатное.). Ее дочь Лидия - мамина и моя "тетя Лида" - на моей памяти всегда жила с мужем и детьми в Калинине (нынче - Тверь).
   3. Александр. "Дядя Шура". Легендарная личность. И, к сожалению, я знаю лишь "легендарную" его ипостась. В Орехове у него была семья - жена Авдотья Михайловна и двое сыновей. Работал он в Москве на фабрике "Красный октябрь". Мама сказала, у него было две "пассии" в Москве - Фелицата Михайловна и Тикуса, жившая у самого Курского вокзала. И это, оказалось, от ее дома бабушка с мамой тащили что-то тяжелое! А я думала, это речка с таким названием... (Значит, дядя Шура к своим ангелам ездил в обратном направлении, со стороны Петушков к Москве...). У Тикусы мама и бабушка останавливались, приезжая за чем-нибудь в Москву, и мама долго считала ее родственницей. Об остальном рассказываю - повторяю! - только со слов мамы. Будто бы в 41-м, получив повестку на фронт, дядя Шура не пошел в военкомат, а дома сказал: "не пойду воевать за Сталина", Его забрали в штрафбат, он прислал с фронта одно письмо и пропал без вести.
   Мы с мамой обожали эту историю. Несмотря на то, что мы с ней дружно считали, что воевать надо было за Родину, а не за Сталина, а со Сталиным уж потом разбираться, раз так хочется, мы дядей Шурой восхищались. Штрафбатовцев мы считали героями вдвойне - кем бы они не были в мирной жизни. "В прорыв идут штрафные батальоны", и все тут.
   Эту версию полностью опровергает внучка дяди Шуры, Ольга. По ее данным, он ушел на фронт добровольцем. Это, конечно, прибавляет ему чести, хотя и лишает его черного шарма смертника. Не знаю, откуда мама взяла про штрафбат. Уж не стала бы она ни с того, ни с его рассказывать небылицы о погибшем на войне. Да и штрафных батальонов в 41-м еще не было... Видимо, о дяде Шуре действительно слагают мифы, а значит, и правда, человек был неординарный. В конце концов, вон сколько всего про Чапаева понарассказывали... (Сейчас нашлись уже в архивах документы, подтверждающие его добровольный уход на фронт; хотела вычеркнуть вообще про штрафбат; оставила как семейное предание).
   4. Ирина. "Бабушка Ирина". Мать моей бабушки Лиды и мамина бабушка. Чудесный человек. Наверное, самый притягательный персонаж во всей семейной истории. Сестра милосердия (медсестра хирургического отделения). В свободное время - портниха. Шила из отрезов, обрезков, лоскутов и всего, что попадало под руку и поддавалось шитью. У бабушки и мамы были дивные сшитые ею платья (одно из них есть на фотографии). Шила бабушка Ирина без выкроек и журналов, фасоны придумывала сама. У нас на даче комод был покрыт связанным ею кружевным покрывальцем. В детстве моем мне даже имя "Ирина" представлялось кружевным, вышитым, вывязанным. А у моей мамы была бабушка, которая никогда не ругалась...
   Бабушкин отец Николай, рабочий на фабрике и изначальный владелец комнаты в 23-й казарме, был означен в семейных хрониках как дед Никонов. Он дожил до моего рождения, видел меня маленькой и даже писал обо мне стихи, но я его не запомнила. Сохранилась любительская кинопленка, где он снят вместе с моей бабушкой (их заснял мой дед, увлекавшийся одно время фото- и киноделом). Жил дед Никонов в деревне Губино со второй женой Татьяной, "бабой Таней". К ней в семье очень хорошо относились; я сперва думала, что баба Таня появилась после смерти бабушки Ирины. Оказалось, Николай ушел к Татьяне очень давно, еще когда бабушка моя была маленькой девочкой. Поэтому у фотографии, где бабушка Ирина с Лидой маленькой, такой неровный край, - "это дед Никонов себя отрезал", сказала мне мама. Но бабушка Ирина сохранила добрые отношения и с мужем, и с его новой женой. У нас есть фотография бабы Тани, молодой и красивой, подаренная ею бабушке Ирине.
   Дед Никонов писал замечательные юмористические стихи, но все они узкосемейного содержания и требуют комментариев. Он и письма родным писал в стихах - толстая пачка конвертов у меня хранится. Все члены семьи, друзья и знакомые фигурируют в его стихах. Скорее всего, были стихи и о работе, о товарищах по фабрике, - кажется, он печатался в малотиражке (или многотиражке?).
   5. Анна. "Тетя Нюра". По моим представлениям, самая красивая. Она прожила дольше всех, и я прекрасно ее помню маленькой сухонькой пожилой тетенькой, - старушкой она мне не казалась. Я и вообще никого из близких никогда не считала старым. "Старый", это кто еле бредет с палочкой, с трясущейся головой, и шамкает; он может очень скоро умереть... Поэтому у меня старики и старухи были только чужие. У тети Нюры был муж, дядя Костя (не путать с дедушкиным братом), трое, кажется, детей, внуки и правнуки. Жили они все в Ногинске.
  
   Моя бабушка Лида родилась в 1915-м году. (Дед на два года ее младше, он с 1917-го. Ровесник Советской власти, переживший ее). О бабушкином детстве я знаю немного. Она, как и дед, любила учиться и училась хорошо; водилась с целой компанией ребят и девчонок, была очень боевая и за словом в карман не лезла. Она мне так и не ответила, часто ли ей доставалось ложкой по лбу от деда Михайло, однако великолепно знала, какие при этом сыпятся из глаз искры. Рассказывала мне, как ее приняли в пионеры, - в девять лет, раньше положенного возраста. Когда старших ребят принимали в пионеры, она просто пристроилась потихоньку к шеренге, и ей тоже повязали галстук. Потом вожатый спохватился и потребовал его вернуть. "Я пионерский галстук не отдам!" - ответила бабушка и побежала по школьному двору. Она была босиком, наткнулась ногой на что-то острое и сильно порезалась. Вожатый отнес ее в больницу, но красный галстук отбирать уже не стал. (Вспоминаю, как я сама была пионеркой. Галстук мне быстро надоел, я его стеснялась и, выходя из школы, снимала и совала в портфель. Тогда многие так делали. Бабушка об этом узнала и выругала меня; галстук, сказала она, в портфеле мнется, а в лично моем портфеле еще и пачкается. "Если стесняешься галстука, зачем в пионеры вступала?". Она была права, и я, делая вид, что галстук мне до лампочки, дожила с ним до комсомола).
   Настоящих подруг у бабушки было две. Одна с красивым, как у артистки, именем, - Лина Ильинская. Но после Орехова бабушка, кажется, с ней уже не общалась. Я только помню, как однажды к нам кто-то позвонил и сообщил бабушке, что Лина умерла... Потом как-то выяснилось, что имя ее - Лидия, а Лина - уменьшительное. Вторая - Лидия Николаевна Харламова - приезжала к нам довольно часто. Я даже думала, что она наша родственница. Она была моложе бабушки, и бабушка как-то рассказала мне, что когда она сама была еще девочкой, она ходила нянчить маленькую Лидочку.
   Закончив школу, бабушка работала ткачихой и училась на Рабфаке. Потом стала учительницей математики. Не знаю, когда и как они с дедушкой познакомились. Орехово - не такой большой город... Они никогда не отмечали дату свадьбы, не осталось и совместных молодых фотографий. Поселились они у бабушки в казарме, вместе с бабушкой Ириной.
   В 1937-м родилась Вера, моя мама. Ее брат Николай - в 1940-м.
(По поводу 37-го года рождения, часто потом приходилось слышать: "какой ужасный год!". И в этой связи все-таки не могу не рассказать про Шефа. Он как-то собирался к нам в гости. Я сказала ему по телефону:
   - У нас там новый код поставили внизу. Вы запишите - 937.
   Он тут же воскликнул:
   - Какая ужасная цифра!
   Я могла бы ответить цитатой из любимого Высоцкого: "Жалею вас, приверженцы фатальных дат и цифр"... Мы с мамой резали салаты на кухне. Она спросила:
   - Ты сказала ему про код?
   - Да. Он говорит, что это ужасная цифра.
   - Пфф! - сказала мама.
   Много лет спустя, когда газеты уже устали разоблачать Сталина, а людям надоело это читать, я спросила у дедушки, знал ли он лично кого-нибудь, кто был арестован. Он подумал и сказал: "Да. В Академии. Арестовали двух профессоров, и одного прямо на лекции".
   - И что было?
   - Да ничего... Заменили их кем-то. Мы думали, раз арестовали, значит, так надо.
   Была еще одна женщина, ее посадили во время войны за опоздание на работу. Она продолжала работать на своем же заводе, только ездила туда из тюрьмы под конвоем. Вот и все, что я узнала. Наверное, следовало спросить у Шефа, каким был 37-й год для него; ему было тогда семь лет.
   Еще о "фатальных датах и цифрах" - слышала примерно в то же время такую фразу: "... а нам тоже хотели дать квартиру в Безбожном переулке, но мама испугалась...". И, как выяснилось, мама говорившего принадлежала к тому же кругу, что и Шеф, и даже его знает. У него, конечно, много разных "кругов"... ну, писатели, люди искусства. Ничего не могу сказать, кроме: "Ну, вы, блин, даете!").
   Возможно, мы никогда не узнаем, каким был на самом деле 37-й год, несмотря на море противоречивых свидетельств. Для меня это навсегда год рождения моей мамы - что бы я ни узнала в будущем. Лето 37-го было очень жарким, бабушка моя всегда жару переносила плохо; она была худенькая, миниатюрная; с большим животом тяжело было ходить в жару. (Множество свидетельств сохранилось о той жаре, взять хотя бы воспоминания Е.С. Булгаковой. А в "декрет" тогда не уходили, работали до самого рождения ребенка, и только после получали два месяца отпуска). Часто, сообщая, что у кого-то родился ребенок, бабушка вздыхала: "Ну вот, теперь начнется - пеленки стирать". Видимо, в конце 30-х - начале 40-х у нее именно так все и было. Как было и то, о чем моя несентиментальная, на многое смотревшая приземленно бабушка не говорила: первые улыбки, первые шаги малышей, первые слова. До ее собственной ужасной цифры, 41-го года.
   Не знаю, почему маму назвали Верой. Может, бабушка рассчитывала на трех дочерей - Веру, Надежду и Любовь; может, они хотели во что-то верить; может, просто нравилось имя. Может, это был ближайший известный бабушке церковный праздник - именины Веры - Надежды - Любови 30-го сентября, а мама родилась 26-го ноября. (Бабушка считала себя атеисткой, но церковные праздники знала, и в быту часто следовала традициям, или же сокрушалась, что им не следует: "Сегодня ведь девка косы не плетет! А я весь день как белка в колесе"). Крестила маму, как я уже сказала, тетя Марфуша, тайком.
   У нас дома долго висела на стене репродукция "Девочки с персиками" Серова. Мне, пяти-семилетней, девочка представлялась девушкой. Мама сказала, что ее зовут Верой и что она умерла. И я почему-то сразу поняла: она не "уже умерла" (просто потому, что жила очень давно), а умерла молодой, девочкой. Возможно, мамино имя как-то связано с Верочкой Мамонтовой, но это уже мои домыслы. С переездом на новую квартиру портрет куда-то исчез, одна облупившаяся рама от него жива до сих пор. (Умершая девочка, это еще одна легенда: Вера Мамонтова умерла молодой, но взрослой, замужней уже дамой, в возрасте 32 лет, и у нее были дети).
   Вера в детстве была пухленькой и с раскосыми глазами. Позже, в школе, ее дразнили "Исайка-китайка". В Исаевых, как и в Никоновых, сразу видна татарская кровь, и в Никоновых даже больше. С возрастом мамина раскосость сгладилась. Бабушка, по-моему, считала ее не очень послушной девочкой. Вообще, все бабушкины воспоминания о мамином детстве, как и о ее собственном, всплывали в разговорах всегда с умыслом - показать, какой девочкой надо быть, а какой не надо, и гораздо чаще, конечно, - какой надо. Но иногда она ворчала на меня: "Вылитая мать"...
   У мамы почти ничего не осталось в памяти из довоенной жизни. Так, что-то смутное. Войну она помнила со своей, девочкиной, позиции: "Я помню, как мне ужасно надоели темные шторы на окнах. Ну просто так надоели, ну не могу! Смотрела на них и думала - ну скорей бы эта война проклятая кончилась!" Из-за этих штор казалось, что за окнами все время зима. Еще ей запомнились противные оладьи из картофельных очистков. (Слово "тошнотики" я от моих взрослых ни разу не слышала. Видимо, это от крестьянского, деда-Михайлиного, благодарного отношения к любой пище. Еда не может быть "тошнотворной", какой бы она не была. За нашим столом нельзя было сказать: "Не буду эту гадость". Бабушка тут же возмущалась: "Про еду так не говорят!". Кстати, она точно так же возмущалась и в противоположном случае - увидев, например, плакат в булочной "Хлеб - наше богатство". - "Какое это богатство?! Это еда! Хлеб люди есть должны, чтоб ноги не протянуть, а не молиться на него!" За едой запрещалось также говорить о чем-то неприятном, или могущем вызвать неприятные сравнения - об отвалившейся кафелине в туалете (потому что в туалете), о большинстве животных, о селе Тараканове... Особенно брезгливым был дед. Но я уже отвлекаюсь).
   Мой дедушка ушел на фронт, как и многие другие обитатели казармы. Дети не очень скучали по отцу - плохо его помнили. Он пробыл солдатом двенадцать дней (сапером), потом его, как образованного, историка, откомандировали в политотдел, где он и прослужил до конца войны. Дедушка не рассматривал это как особенное везение, да, кажется, и вообще как везение:
   - Ну, конечно, я хотел быть солдатом... воевать. Тогда же все на фронт рвались. Но раз сказали "надо", я - "Слушаюсь!". Тут уже ничего не попишешь, раз надо.
   Дедушка часто писал домой - мама однажды вспомнила, как все волновались, когда письма вдруг перестали приходить. Потом пришли сразу кучей... Я не видела этих писем, они где-то потерялись. Но я же говорю, бабушка была несентиментальна - она выбрасывала все лишнее, оставляла необходимое и убирала в "хорошее место" все, что могло пригодиться. А семья к тому же часто переезжала. Из той жизни у меня остались лишь довоенные елочные игрушки: "флажки" - нанизанные на веревку картинки с корабликами, домиками, Дедом Морозом; большая конфета из потускневшей фольги; облупившиеся, почти бесцветные елочные бусы. У этих вещей, каждый год тщательно убираемых в картонную коробку, долго сохранялся ни на что не похожий, милый, "довоенный" запах. (Я видела перед собой эти игрушки каждый раз как слышала Высоцкого -"ну а я окунулся в довоенные сны"...).
   Есть предположение, куда могли подеваться письма. Семьи, жившие в казарме, располагали "балаганами" - это были такие строения, вроде сараев, где хранили все нужное, что не нужно каждый день. В 60-х эти балаганы сгорели; говорили, что их подожгли нарочно. Мои жили уже в Москве в это время, но, возможно, что-то продолжало у них храниться в балаганах? Или они бросили "старье" в балаганах с туманными намерениями как-нибудь потом это забрать?
   В середине 70-х к маме в гости приезжала ее любимая подруга детства, Люся. Они долго и с удовольствием болтали, и с кухни, где они сидели, постоянно слышался смех. Кажется, потом они несколько раз друг другу звонили, но мама тогда уже мало с кем общалась вне работы... А Люсей она мне прожужжала все уши: как с Люсей было весело, как они с ней прыгали в опилки со второго этажа на каком-то складе, как лизали на морозе железные перила, чтобы язык прилип. Однажды они спасли из воды маленького братца Колю - в смысле, сначала уронили его в пруд или канаву, а потом, рискуя жизнью, вытащили. Но бабушке Ирине уже успели об этом доложить, и выглядело это так:
   - Бирим Михална, Бирим Михална, Колька ваш утонул! - это Нюрка-бабака, бессменная героиня бабушкиных ореховских хроник. Она была дурочкой и одно время водилась с Вериной компанией, пока дети были маленькие. "Что ты как Нюрка-бабака", - говорила бабушка, что означало попросту "как идиотка". Или про кого-то косноязычного: "Говорит, как Нюрка-бабака".
   Мама на всю жизнь запомнила один случай - у них в казарме умер маленький мальчик. А накануне играли в похороны. Мама потом утверждала почти всерьез - "А потому что в похороны играли!". Кажется, это был первый умерший в ее жизни. Были еще похоронки, но она была слишком маленькой, чтобы понять их значение, и они прошли мимо. Я даже не знаю, много ли пришло в казарму.
   В конце войны в Орехове появились пленные немцы. Мама сказала: "Их мимо нас водили в баню. Они нас окликали, какие-то губные гармошки протягивали. Но мы к врагам - ни-ни!". Позже она мне призналась, что дети боялись немцев - чужих страшных дядек, перекликающихся на лающем, каркающем языке.
   Когда в 45-м вернулся отец, к нему пришлось привыкать, как к кому-то новому. Хотя, мне кажется, война или нет, он всегда очень мало бывал дома. После войны его направили учиться в Дипломатическую Академию - что было им воспринято с большим энтузиазмом. А Вера пошла в первый класс.
   Читать и писать печатными буквами она к тому моменту уже умела, - по-моему, читала с четырех лет. Школьные тетради были самодельные, сшитые из серой оберточной бумаги. Дети их сами разлиновывали вручную. В них долго рисовали палочки, потом детали букв, потом сами буквы. Все это - перьевыми ручками, обмакивая их в чернильницы. Чернильницы носили с собой из дома - хотя они назывались "непроливайками", запросто могли пролиться, так что портфелями дрались только самые отчаянные. Какой-то мальчик пил чернила (насколько я понимаю, это было тогда явлением повсеместным; чернила использовались, само собой, чужие). А другой пацан засунул в чернильницу косу впереди сидящей девочки. Многие девочки ходили тогда с косами... У редких счастливцев были цветные карандаши (преобладали красные и синие). А Вера их воровала! Она мне сама сказала. А дома объясняла, с невинными глазами, что нашла. Она очень любила рисовать и клеить поделки из бумаги и картона. На ее столе стояла фотография Зои Космодемьянской, вырезанная из журнала ("Огонька"?) и наклеенная на самодельную картонную рамочку с нарисованными узорами. Зоя долго была маминой любимой героиней.
   Из рассказов об ореховских школьных друзей помню про девочку Свету. Света пригласила Веру в гости после уроков. Они пришли в какие-то трущобы, где на углах стояли мрачные парни в кепках, курили и длинно плевали. Света их не боялась, она была своя, здешняя, а Светиных гостей тоже никто не собирался обижать. Потом пришли к ней домой - "какой-то барак!" - там сидел пьяный в дугу папа и загонял под стул чертей: "Проходи, проходи, серенький! А ты, зелененький, не-е, ты погоди...".
   Исаевы уехали из Орехова-Зуева когда Вера была в третьем классе. Вообще, даты переездов, отъездов, возвращений, поступлений и окончаний я знаю весьма относительно. Мама, говоря о чем-то, называла чаще свой возраст, а не точный год. Или просто говорила - "я тогда школу заканчивала" или "я на таком-то курсе была". Наверное, слишком документальный текст будет похож на учебник или какую-то занудную биографию, так что оставляю все как есть. Да и лень-матушка того же мнения.
   К сожалению, я вижу, что очень мало знаю о своей семье. Я должна была задавать больше вопросов. Не делала этого по двум причинам. Во-первых, склонность моих взрослых превращать рассказы о прошлом в поучающие лекции. Спросишь о чем-нибудь - "а почему?.." и слышишь: "А потому что война была! А потому что на хлебушек зарабатывать надо было! Это вы сейчас на всем готовом..." и т.д. Может, надо было перебивать поучение следующим вопросом, но я не догадывалась. Вторая причина в том, что я очень долго считала, что я уже все знаю. Я просто это видела все, как вживе, - казарму, молодого дедушку и молодую бабушку, широкий темноватый коридор, большую кухню, Веру с Люсей, бабушку Ирину за дореволюционным "Зингером", - мама мне сказала, что ее домашней обязанностью было протирание зингеровского чугунного столика с завитушками и "выкрутасами". Мне в голову не приходило, что надо еще о чем-то спрашивать.
   Итак, из Орехова уехали. Дедушка, закончивший академию, был направлен на работу во Францию на три года. Бабушка поехала с ним, а дети поступили в школу-интернат для детей, чьи родители работали за границей, недалеко от метро "Динамо" (Петровско-Разумовская аллея, д. 36). Там Вера жила и училась с десяти до тринадцати лет. По возвращении из-за границы родители с детьми поселились в Кучино.
   Орехово в нашем доме вспоминали очень часто, особенно, когда приезжали родственники. Старые ореховцы обожают спорить меж собой - где какая казарма была и какую казарму в каком году сломали, где кто жил и кто, когда и куда переехал... Бабушка ездила в Орехово несколько раз на чьи-то похороны, один раз вместе с мамой - на похороны дедушкина брата дяди Кости. Сам дедушка не ездил, потому что вообще никуда не ездил и очень мало ходил - ему могло стать плохо с сердцем. На пенсию-то он вышел досрочно, по болезни. Самыми значительными его путешествиями были ежегодные переезды на дачу и с дачи.
   Но жители ореховских казарм как бы продолжали жить рядом с нами. О них рассказывали байки, с ними кого-то сравнивали и некоторые из них становились нарицательными.
   - Маша-говориша! - это о ком-то болтливом. Маша-говориша была маленькая старушка; всякий, кто не хотел застрять с ней часа на полтора, обходил ее стороной.
   - Да он хуже Нюрки-бабаки, ничего не поймешь, что говорит!
   Была еще некая Матильда, сказавшая кому-то при знакомстве: "Снимите перчать, а то вдруг у вас экзема!"
   Эта же Матильда вместо "как у Христа за пазухой" говорила "как Христос за пазухой". Еще - Нана, которая очень хотела муфту и поэтому отрезала рукав от хорошей шубы. Отчего-то бабушкины истории были про одних идиоток, или про идиотские поступки; впрочем, это с педагогическим прицелом - какой не надо быть. Бабушка предпочитала отрицательные примеры; возможно, положительные ей было негде взять. Про Нану я не поняла - что ж тут такого, ну, не нужна была ей шуба, а муфта нужна, и чего пристали к человеку?
   - Вот я и говорю, что ты в точности, как она! Хорошую вещь испортить, это рази дело? Возражала бабушка, упорно произнося "разве" как "рази". У бабушки была прекрасная литературная речь, и на людях она всегда говорила правильно и красиво. Но дома, со своими, тотчас влезала в простонародно-ореховский жаргон, как в домашний халат. Появлялись у нее "рази", "на кой", "ихний" и почему-то вместо "кастрюля" - "миска"... И, если ей делали замечания в шутку - а ей по-другому не делали:
   - Больно умные все стали!
   Наверное, разнообразные "больно умные" здорово ей насолили когда-то, и не раз. Так же, как деда допекло житье впятером в одной комнате. Он, например, почти не говорил "бабушка Ирина" или "Ирина Михайловна", а все больше "теща". И из ореховской молодости вспоминал только футбол. Бабушка же как будто всю жизнь продолжала оставаться в Орехово.
   У нее было множество забавных слов и выражений, которые я ей самой когда-то обещала записать и сохранить. Записывать не понадобилось, я их и так не забыла. Вот эти выражения, - некоторые из них я потом слышала от других людей, иные же так и остались единственно в бабушкином исполнении:
   1. "Чулида" или "чумичка". Применялось к лицам обоего пола. Бестолковый, нескладный, чудно одетый.
   2. "Чуплешка" или "чупля". Примерно то же самое, но, на мой взгляд, сильнее.
   3. "Брылять". Употреблялось чаще всего в пов. наклонении ед. числа: "Не брыляй!". Не разбрызгивай.
   4. "Хабалка". Хамка. Кажется, только о женщинах.
   5. "Шибздик". Маленького роста. Только о мужчинах. Считалось у нас очень скверным словом, почти непечатным.
   6. "Расхлебянить" - что-то широко раскрыть, когда не надо. "Форточку расхлебянили, дует!". "Мороз, а он глотку расхлебянил" - значит, идет без шарфа (а вовсе не в значении "пасть разинул").
   7. "Исхарчить" - в бабушкином значении не "истратить на харчи", а просто истратить.
   8. "Заскнул" или "заскнулся" - застрял.
   9. "Пигарка" - какая-то очень маленькая пакость. "Пигарка в глаз попала".
   10. "Загваздать" - запачкать.
   11. "Просиборить" - пробрать, во всех смыслах. "Ишь как мороз просиборивает!". Или - "Ну ты меня и просиборила!".
   12. "В заветах нету" ("заветах" - ударение на последнем). Значит, чего-то нет уже давно, или - нет и быть не может. Как в одной из бабушкиных присказок - "говорят, что кур доят, а пошли - и сисек не нашли". Значит, их и в заветах не было.
   13. "Сопля гузённая". Это просто ругательство, совершенно очаровательное.
   14. "Гага с рогами" ("гага" - ударение на последнем слоге). Ругательство, синоним "хабалки", но сильнее.
   15. "Наликвасить(ся)". Сильно накрасить(ся). Видела потом у Лескова глагол "налевкасить" - обработать доску для будущей иконы. Бабушка Лескова читала, но, наверное, с перестановленными согласными не узнала слово или же не обратила внимания.
   16. "Накошлять" (или "накошлять"? От слова "кошель"? С ударением на "я") - натворить, наделать, чего не надо.
   17. "Отудобить". Оклематься. Может, надо писать "оттудобить"?
   18. Самое интригующее - "скакать гандибобером" или "вылететь гандибобером". Употреблялось как угроза, в будущем времени. "Он у меня гандибобером скакать будет!". Не имею понятия, что это такое, и даже - как правильно пишется. "Гандибобер" встречала у Юза Алешковского, но в значении "бегунок", обходной лист.
   Кроме замечательного бабушкиного словаря, из Орехова же (я так думаю) был вывезен сложный кодекс хорошего поведения и хорошего вкуса. Например, не носили черного - "слишком мрачно", и белого - "маркое". Избегали всего яркого и пестрого - "цыганщина". Не признавали зеленого - бледнит, а бледный, это очень плохо, значит, больной. Больных жалели. Бабушка вместо "худой" говорила "плохонький" или просто "плохой". Мама очень долго считала себя слишком тощей (а ведь сейчас ее бы точно замучили похудательными рецептами!); а толстые назывались "статными" или "хорошими". В доме очень часто звучало слово "безвкусица". Бабушка говорила: "Вырядилась, как степнуха...". (Или - "как торфяница". Ореховцы, вообще-то, говорят "торфушка", бабушка это слово не употребляла). Мама видела в "безвкусице" еще и "налет провинциальности". Почти не носили украшений. Не ходили в комиссионки - "фу, чужое, зараза". Хотя ношеные вещи у нас были, и много, но только от знакомых. Когда говорили "тебе это не идет" (а мне такое говорили частенько) это следовало понимать как: "тебе, девочке из хорошей семьи, москвичке, это не должно нравиться и не может идти". А еще у мамы очень сильным порицанием было "чудной": "Все тебе лишь бы почуднее!".
   Эти представления о хорошем тоне взялись, возможно, вовсе и не из Орехова. Они были вполне в духе времени и спокойно могли быть завезены из Парижей, Женев и Бернов. Кто его знает.
   Мне не очень нравилось это мамино-бабушкино-дедушкино Орехово. Я бы предпочла, чтобы моя мама была родом либо из Москвы, либо из дальней, фольклорной, занесенной снегами деревушки. При жизни мамы я ни разу в Орехове не была. Когда, спустя много лет, все же туда добралась, для меня это давно уже были Веничкины платформы и перегоны, и "Орехово-Зуево" так и осталось станцией на полпути из Москвы в Петушки. Но часто, когда слышу или сама говорю "Курский вокзал", про себя обязательно добавляю, смеясь: "у Тикусы...".
  
      -- Метро "Динамо" - Измайлово - метро "Площадь Революции".
  
   Каждый раз, когда мы с мамой вместе оказывались вблизи "Динамо" или просто когда заходила речь об этой местности, она непременно говорила: "А, это мои места! Тут был мой интернат". Или - "А там мы с дядей Колей, когда были маленькие, жили в интернате". А оказывались мы тут нередко - по Ленинградскому шоссе, мимо "Динамо", ездили на дачу, если на такси. Или на экскурсионном автобусе в Солнечногорск - в Шахматово. Интернат находился на улице Петровско-Разумовская аллея; не знаю точный адрес здания, и нигде не нашла его фото.
   В интернате Вера с братом жили и учились с 47-го по 50-й год. Для непосвященных "интернат" звучит диковато, от этого слова пахнет заброшенностью. Однако это был совсем не обычный интернат. Интернат для детей, чьи родители находились на заграничной работе, был, наверное, одним из лучших детских учебных заведений Москвы. Там учились ребята из благополучных, образованных и небедных семей; были хорошие, знающие учителя; свободное время было заполнено походами в музеи, экскурсиями, занятиями в кружках. Вера была записана чуть ли не во все. Дети очень любили и уважали директора Евдокию Павловну. Мама всегда вспоминала интернат с радостью.
   Я не знаю, когда она начала вести дневник. Мама мне его никогда не показывала, и даже ни словом не обмолвилась о существовании дневника. Кажется, небольшие отрывки из него она зачитывала друзьям на работе, наверняка, "чтобы посмеяться". Я же просто наткнулась на тетрадки - три клеенчатые общие тетради и одну в картонной обложке, - когда разбирала квартиру. Дневники за 54-й - 55-й и 57-й - 59-й годы, - ее старшие классы и учеба в институте. В целом он почти полностью подтверждает то, что я уже знаю от нее самой. В конце тетрадки 54-го года - аккуратно переписанные откуда-то записи за 50-й год, времен интерната. Я подумала, что раз у меня есть ее дневник, я просто перепишу кое-что. Это лучше, чем пересказывать своими словами. Вот:
   "У нас в интернате 200 человек. В нашей группе 25".
   "29/1 - 50 г. Сегодня день рождения Юли А. Ей исполнилось 12 лет. Мы ее поздравляли. Сегодня мы никуда не ездили. Было вечером кино "Мы из Кронштадта". У нас в комнате 11 человек. Мы живем дружно. Недавно мы сделали у нас в комнате перестановку и у нас стало очень хорошо. Ко мне сегодня приходил Коля (брат) и мы с ним рисовали картинки".
   "30/1 - 50 г. К нам с Колей приезжала бабушка. Она пробыла у нас долго".
   "5/2 - 50 г. Смотрели кино "Депутат Балтики".
   "8/2 - 50 г. Каждую среду у нас происходят линейки. На этих линейках отчитываются за прошедшую неделю. Лучшему отряду дают переходящее красное знамя. И вот в эту среду нашему отряду N 2 пришлось отдать знамя отряду N 1".
   "13/2 - 50 г. В это воскресенье мы ездили на выставку художника Поленова. Вечером было кино "Сельская учительница". Оно мне понравилось".
   (Еще бы!).
   "19/2 - 50 г. Ездили в музей Революции и смотрели кино "Поколение победителей".
   "1/3 - 50 г. Сегодня снижение цен. Мы услышали это по радио. Утром в школе была лекция на эту тему".
   "2/4 - 50 г. Воскресенье. Смотрела кино "Жди меня". Очень понравилась Серова".
   Между дневниковыми записями - адреса подружек, уехавших из интерната. Номера московских телефонов еще с буквами - Д-1-63-29, например. "Полевая почта 30215" - адрес чьего-то папы... Мама одно время училась в женской школе, только для девочек. Кажется, это было как раз в интернатский период, в ее 10 - 13 лет. Летом интернат выезжал в лагерь.
   "6 июня. Сегодня мы едем в лагерь. Мы сначала ехали на автобусе до Павелецкого вокзала. Валя Ч. в лагерь не едет. Она едет на Украину. Мы приехали и сели в поезд. Тут я увидела бабушку. Она опоздала меня провожать и приехала на вокзал. Она дала мне 2 конверта; шоколад и 5 руб. После поезда мы ехали на машине. Пыли по дороге не было. Мы приехали к обеду. Нас поселили во 2-ом корпусе. Мы заняли кровати. Я сплю рядом с Раей, около стенки".
   Более поздняя, итоговая запись:
   "Все мы связаны интернатской хорошей дружбой. Да! Это незабываемые дни. Как дружно мы там жили вместе. Я никогда не забуду наших чудесных девчат. Мы поклялись друг другу помнить дни, прожитые вместе, наши песни, наши радости и печали, наши так называемые "доходяцкие вечера", "ночные похождения". Да, это действительно нельзя забыть".
   Она не забыла. Все мое детство мама рассказывала мне про интернат, особенно про подружек того времени, показывала мне в альбоме их фотографии (я и сейчас еще некоторых узнаю). Делала подробные комментарии: "Вот эта девочка самая моя задушевная подруга была, а с этой мы не очень дружили, так, я просто фотографию на память взяла". У них было принято в знак дружбы обмениваться адресами и фото, а друзьями называли всех, с кем мало-мальски хорошие отношения, - то есть почти всех. Еще мама рассказывала про "казаки-разбойники" - они очень любили эту игру - и про "бояре, а мы к вам пришли..." (в это и мы играли). Иногда я говорила ей что-то о моих одноклассниках, и она понимающе подхватывала: "а у нас тоже похожая девочка была" или "у нас тоже такие были". И "у нас" всегда по умолчанию означало "в интернате". Однажды я спросила: "А вы что там, все время строем ходили? Всем классом?". Я-то терпеть не могла ходить "всем классом". Мама сказала, нет, очень часто ходили куда-нибудь вдвоем-втроем, в кино или гулять. Надо было только спроситься у дежурного воспитателя. И на этот случай родители всем высылали деньги, которые директор выдавала детям по мере надобности. С интернатскими друзьями Вера еще долго продолжала встречаться - ездили вместе на каток, приглашали друг друга на вечера.
   У нас дома было два альбома с фотографиями: толстые и тяжелые, оба в плюшевом переплете, один красный, другой бордовый, с темно-серыми жесткими страницами с прорезями для фото разного формата. Один из них был подарен Вере на шестнадцатилетие школьными друзьями. Про такие альбомы уже в начале 70-х, когда я их рассматривала, говорили: "теперь таких не делают". Вместе с ними, третьим, лежал альбом с фотокарточками артистов - мамина коллекция. Там были открытки, театральные программки, вырезки из газет и журналов. Целую пачку французских киножурналов бабушка и дедушка не то прислали, не то привезли маме.
   У меня потом иногда спрашивали: "А что твои бабушка и дедушка привезли из-за границы?" В подробностях не знаю. Я никогда не задавала этот вопрос специально - как и никогда не спрашивала у бабушки, что продается в парижских магазинах. И почему-то у меня это не разумелось само собой, что из-за границы надо что-то "привозить". По мере моего ознакомления с находящимися в доме вещами, я узнавала: то или иное откуда-то привезено. Дедушка однажды рассказал, что пианино, всегда стоявшее у нас дома, было куплено в Париже и не привезено, а прислано Вере - когда она написала в письме, что учиться играть и у нее получается. Это было очень красивое пианино, какой-то приличной марки, темно-желтое в коричневых разводах, и не полированное, а матовое. Бабушка про такие вещи говорила - "благородное". Французского же происхождения были патефонные пластинки, целая куча. Два альбома Ива Монтана - "альбомы" не в нынешнем понимании, двойные диски, а настоящие альбомы - несколько переплетенных конвертов с пластинками. Ив Монтан был тогда страшно популярен. Как мама сказала, "у нас даже бабушка Ирина приходила его слушать". И когда он приезжал на гастроли в СССР, у него даже пуговицы от пальто отдирали на память. У нас была книжка его воспоминаний, переведенная на русский язык, "Солнцем полна голова"; ее купил дедушка.
   По возвращении родителей из Франции Веру и Колю забрали из интерната, и семья поселилась в Кучино, в большом, на несколько семей, деревянном доме с садом. Заглядываем в дневник:
   "28/11 - 53 г. Вот уже три года, как мы живем в Кучино. Раньше я часто проезжала мимо это станции, но я не думала, что мы будем здесь жить. Наш дом находится далеко от станции (примерно 1,5 км). Дом этот мне уже был знаком раньше. Когда я была в интернате, то ученики 9 - 10 кл. на лето приезжали сюда в дом отдыха. Все-таки здесь скучновато. Я раньше все время находилась в коллективе. Сначала в Орехове, потом в Москве, в интернате. А здесь у нас девочек и ребят моего возраста почти нет".
   Школа, где училась Вера, была на станции "Железнодорожная", и большинство ее соучеников там же и жили. У нее там была "теплая компания" из девчонок и мальчишек. Вместе гоняли на велосипедах, купались, играли в волейбол, давали друг другу по шее; зимой катались на лыжах и коньках. На каток иногда ездили в Москву - большой компанией на электричке до Курского вокзала, потом на метро. В основном, на каток в парке Горького - ЦПКиО, как он означен в дневнике. (Центральный Парк Культуры и Отдыха им. Горького - вот, я еще помню, как он назывался!). В 50-х годах очень уважительно относились к названиям - мест, праздников, чьих-то должностей - еще не говорили небрежно "Маяковка", например, а обязательно - "Площадь Маяковского"; не "генсек", а "генеральный секретарь ЦК КПСС", и даже не "партия", а "коммунистическая партия". И праздники именовали полностью - не "Восьмое марта", а "Международный Женский день"...
   Метро "Площадь Революции" мама мне показывала как "старое метро, отсюда раньше в центр попадали". Здесь выходили, когда шли на Красную площадь - частое место семейных "выходов". В центр ездили по праздникам - Седьмое ноября, Первое мая, День Конституции - и классом, и семьей, на демонстрации и просто так. Однажды маленькие Вера и Коля приехали сюда с папой в Мавзолей. Об этом есть краткая дневниковая заметка, без комментариев. Позже мама все собиралась сводить в Мавзолей меня, но мы так туда и не собрались, - нам обеим было лень. Но мы с ней несколько лет подряд ездили на Красную площадь на Седьмое ноября, смотреть иллюминацию. Мы выходили из "Пушкинской", шли по Тверской (тогдашней улице Горького), мимо Елисеевского, Моссовета (мэрии), Центрального телеграфа на Красную площадь. И если была хорошая погода, то дальше - по Никольской (25-го Октября), и тут мама мне всегда показывала Историко-Архивный институт ("это в мавританском стиле", говорила она, но она его не просто так показывала! Там учился мой папа, но мама тогда не говорила мне об этом); свое родное метро "Площадь Революции" и аптеку Ферейна. И в конце мы поворачивали направо и шли в метро "Китай-город" ("Площадь Ногина" тогда). Пару раз с нами были мой двоюродный брат Витя со своей мамой Таней. Однажды на Красной площади мы встретили пожилого военного и заговорили с ним. Он сказал, что сам в парадах давно не участвует, но не может удержаться и приходит на площадь накануне (это было вечером 6-го):
   - Вот, проверяю... Какая погода, как что... как завтра ребятам идти будет.
   А перед Новым годом ездили в "Детский мир" смотреть большую елку. А после шли по 25-го Октября, но в обратном направлении - мимо Ферейна, Историко-Архивного, "Площади Революции" на Красную площадь. А там, опять же по погоде, либо в метро "Проспект Маркса", либо наверх, по Горького.
  
   Рассказывая о школьных годах, мама говорила большей частью о своей компании - Боре, Саше, Юре, задушевной подруге Наде и целом сонме девчонок. Иногда она спохватывалась и вспоминала, как они "серьезно тогда занимались". "Заниматься", тогда означало "учиться". Училась Вера действительно хорошо. В конце каждой четверти ребятам выдавали табель, куда выставлялись отметки, и ее всегда были с пятерками и четверками. Табели она мне показывала. Любимые предметы у нее были литература, русский язык и история. Иностранный язык она учила французский. Я вообще-то считала, что французский язык мама знает плоховато - в пределах хорошо забытой школьной программы. Но потом оказалось, что она не так уж плохо его знала - она разговаривала по-французски, когда путешествовала в конце 80-х по Испании. И даже сумела рассказать владельцу кафе в Ламанче, как ей всегда, еще с детства, нравился Дон Кихот. Результатом этого разговора стала подаренная ей бутылка вина с картой Ламанчи на этикетке.
   Мамин дневник немного обманул мои ожидания. Он наполнен постоянными описаниями сборищ, компаний, совместных поездок, и наиболее часто повторяющаяся фраза: "пришла туда-то, там были уже Вовка Ч., Борис, Сашка, Ира В., Неля Ю. Потом пришли Надя, Рая...". Вот в таком духе. Но ведь все это я уже и так знала! Я надеялась, там будет гораздо больше о семье. Надеялась хотя бы ненадолго вернуться в ту жизнь, которой я не помню, но куда тем не менее очень хочется вернуться. "Будет мама молодая и отец живой...", вспоминается не совсем к месту (это, кажется, Шпаликов). Надеялась больше узнать о ее любимых книгах и фильмах (там, правда, идут перечисления увиденного и прочитанного с кратким комментарием "понравилось - не понравилось", и чаще "понравилось"). О чем она думала. Но весь дневник - подробная летопись школьно-спортивно-походных событий. Девочка, так этой жизнью захваченная, была бы для меня отличной соседкой по парте (у такой и списывать хорошо!), но не другом, - какая-то она очень шумная, слишком компанейская на мой вкус. И потом, автор дневника все время кажется моложе, - в двенадцать лет пишет, как в девять, а в шестнадцать - как в тринадцать...
   Я думаю сейчас, что Вера не писала о многих важных для нее вещах из "цензурных" соображений. Дневник мог попасться на глаза не только родителям, но и соседям, квартира-то коммунальная. Это во-первых. А во-вторых, дневник давался на прочтение друзьям и подругам, в знак доверия.
   И все-таки встречаются очень интересные записи, прямо то, что искала.
   "Ах, если бы кто знал, как я люблю песни советских композиторов, наши советские песни. Особенно мне нравятся лирические песни Дунаевского, Соловьева-Седого. Вообще, когда слушаешь их (а я люблю больше слушать, чем петь) становится так грустно, но хорошо. У меня есть тетрадь, куда я пишу песни, но это не то, что мне хотелось бы. Вообще, у нас очень, очень много чудесных песен. Есть такие люди, например, как Тоська, которым нравятся только джаз, танго, фокстрот, бостон и другие, тому подобные. Я не понимаю таких людей. Ну как им могут не нравится такие чудесные песни, а нравятся какие-то бессмысленные дергающиеся звуки джаза. Они обычно на хорошие песни говорят "мура". Сами-то они настоящая "мура"!".
   Лично я с удовольствием поболтала бы с этой Тоськой... А Вера, кстати, прекрасно танцевала и фокстрот, и бостон, когда и где научилась? В детстве у меня, как и у мамы, был "песенник" - наши девчонки наклевали туда картинки из модных журналов, с нарядными тетеньками. Я обычно наклевала цветы и красивых дяденек (реже). Мама удивлялась: "А для чего вам песенник, если вы не поете? Мы открывали песенник и пели!". Они пели на вечеринках, у кого-нибудь дома, пели в электричках и в метро. Кроме песен, Вера всегда, с самого раннего возраста, любила стихи. В дневнике об этом ничего нет. И я не знаю, когда она сама начала писать стихи. По-моему, когда стала старше, - ничто на это не указывает, но мне так чувствуется. Просто потому, что она действительно всегда любила "больше слушать, чем петь". Она сказала мне, что впервые прочитала Блока в четырнадцать лет - взяла книжку в школьной библиотеке, - и ей страшно понравилось стихотворение про Арлекина:
   ... Восхищенью не веря,
   С темнотою один,
   У задумчивой двери
   Хохотал Арлекин.
   Но дневник начинается с зимы 53-го, с ее шестнадцати лет, и за кадром остается не только первая ее встреча с Блоком, но и март 53-го, смерть и похороны Сталина. С несколькими подружками Вера поехала его хоронить, и девчонкам чудом удалось вырваться из толпы. Она потом всю жизнь не могла забыть женщину с двумя детьми, забравшуюся на карниз дома на уровне второго этажа (и по мере удаленности во времени, этаж у нее понемногу становился третьим):
   - ... мама с двумя детишками, и они просто на липочке, непонятно как уцепились...
   А Вера зацепилась косой за пуговицу на чьем-то пальто, и владелец пальто ее в конце концов и выволок на свободное место. Я спросила:
   - А почему вы туда пошли? Тебе действительно было жалко Сталина?
   - Это было огромное событие в жизни страны. Мы хотели принять участие.
   Я поняла. Когда умер Брежнев, некоторые ребята из нашего класса спрашивали учителей, пойдем ли мы на похороны. Они тоже хотели "принять участие". А ведь Брежнева никто особенно не любил. В семье Исаевых Сталина тогда уважали, но истеричной любви к нему не было. Никто не плакал, когда он умер, никто не называл его "отцом родным", и не стоял никогда на почетном месте его портрет. Правда, мама рассказывала, будто бабушка один раз, глядя на фотографию Берии в газете, произнесла с сожалением: "Один он у нас такой остался, на Сталина похожий". Ни бабушка, ни дедушка никогда не отрицали своего тогдашнего положительного отношения к Сталину. Но на моей памяти бабушка называла его исключительно "Сосо", с большим пренебрежением. Мама никогда не стеснялась своего поступка, только, говоря о похоронах Сталина, усмехалась и недоверчиво крутила головой: "Сама не понимаю, как я там не осталась". Продолжаю цитировать дневник:
   "Я как почитаю свой дневник, то получается у меня здесь только про вечера, лыжи и коньки написано. Ну, что же поделаешь, если это сейчас мои главные занятия (не считая учебу, конечно). Музыкой я сейчас не занимаюсь. Так, играю иногда, подбираю что-нибудь для себя, а так серьезно как раньше я не занимаюсь. Во-первых, мне бы времени не хватило, а во-вторых, я как-то охладела к музыке. Не ко всякой музыке, конечно, а вот ко всем этим скучным этюдам, гаммам и т.д. А в интернате я ведь так этим увлекалась! А вообще-то чем я тогда только не увлекалась. Одно время серьезно занималась балетом (правда, это продолжалось месяца 4), потом очень увлекалась танцами (бальными) и плясками. Выступала на каждом концерте (иногда номерах в 4 - 6 сразу). Очень любила маскарады. Коллекционировала марки, открытки, артистов, вела дневник. В лагере собирала коллекции стрекоз и бабочек. Потом я рисовала, лепила. Но все это были "детские забавы". Всем этим я увлекалась, но ничего сейчас не осталось. Все, что я сейчас серьезно люблю - это книги". (Коллекцию марок, по ее собственному признанию, она в 16 лет подарила троюродному брату Гене, сыну калининской тети Лиды. Живы остатки коллекции этикеток со спичечных коробков - они были намертво вклеены в альбом, куда потом поместили мои детские фотографии. Остался, как я уже писала, альбом с артистами).
   Но дальше опять идет про лыжи, коньки, вечера и соревнования. Но что мне по-настоящему, больше всего понравилось в дневнике, это стиль. Вера пишет так, как говорит, включая разговорные обороты и слова-паразиты, полностью сохраняя живую речь. Я страшно это люблю. Терпеть не могу гладкие тексты. И еще - писали ли в то время все школьники так грамотно, или хотя бы большинство? Я, в разное время, проверила кучу тетрадок, и для меня это диво. Мама, конечно, всегда была сильной ученицей по гуманитарным предметам; я, имевшая пятерку по русскому, пишу куда хуже (хотя с запятыми она тоже не ладит, но редко. Я ее пунктуацию все-таки правлю, просто чтобы глаз не цеплялся). А ведь дневник писался единым духом, без проверок и исправлений (в некоторых местах зачеркнуто и переписано заново, но это из-за смысла). У нее совсем не встречается жаргон; есть какие-то модные словечки - "доходяцкий", "мура", - в кавычках. Она их, конечно, употребляла, но в диалогах, в живой речи. Было модное слово тогда "железно", она мне говорила. "Придешь на каток? - Железно!". Заметила я еще - они говорили "ставить из себя" (а не "строить"): "взрослую из себя ставит". И еще - "доходить" в смысле "веселиться", "дурачиться". А мы говорили просто "ржать", а чаще - "уссываться". И вместо "компания" говорили "кодла", "банда". А почерк у мамы мало изменился, просто в зрелом возрасте стал более понятным и аккуратным, почти каллиграфическим, так забавно, обычно происходит наоборот...
   Иногда я совсем не узнаю эту девчонку в дневнике. Иногда - это точно моя мама, только очень давно и маленькая...
   "Борис просил меня дружить с ним. Я, конечно, согласна, только я ему еще не сказала это. Все как-то забываю". (Это мое самое любимое место в дневнике! И там сперва было написано "предложил дружбу", но зачеркнуто и заменено на более прозаическое и нескладное "просил дружить").
   "Когда я обижаюсь на кого-нибудь за что-нибудь, у меня настроение бывает очень плохое, все валится из рук".
   Борис очень часто мелькал в ее рассказах. Я его даже видела - он был на встрече одноклассников у нас дома, где-то во второй половине 70-х. В школе у них были какие-то "отношения": "Вчера Б. сказал мне такое, чего я совершенно не ожидала, ну просто у меня даже глаза на лоб полезли. Я даже не знаю, как на это реагировать!". И, в скобках, более взрослым почерком приписано: "сказал, что любит". Судя по дневнику, "отношения" состояли в том, что они по очереди говорили друг другу какие-то неприятные вещи, потом извинялись, говорили по душам, давали друг другу свои дневники, и начинай сказку сначала. Когда я однажды спросила ее, когда она в первый раз влюбилась, мама ответила не колеблясь и очень серьезно:
   - В детском саду, в четыре года. Мальчика звали Боря...
   Но это был другой Боря... О том, как Вера отреагировала на признание в любви, больше ничего не сказано. Мне почему-то кажется, что это была легкая обида - не на него, а на что-то, навязывавшее ей это взрослое "он меня любит". Нежелание "взрослую из себя ставить", потому что какой бы она не была компанейской, она все равно оставалась домашней, маминой. А дневник пестрит цитатами, посвященными друзьям и дружбе (как дружбе вообще, так и дружбе между мальчиком и девочкой). Некоторые мне понравились:
   "Как бы ни была редка истинная любовь, истинная дружба встречается еще реже".
   "Нет ничего ужаснее, чем одиночество среди друзей", - интересно, а Вера понимала тогда в полной мере смысл этого высказывания? В записях часто повторяется фраза - "жалко, что нет рядом настоящего друга". "А вообще, как хочется иметь настоящего друга! Такого, который бы смог постоять и за себя, и за меня, честного, правдивого".
   Настоящий друг-девочка у нее был - часто упоминаемая в дневнике Надя. (Ее я тоже видела, а до того много о ней слышала). Вера постоянно радуется за своих друзей - отмечает, кто удачно выступил в школьном концерте, кто отлично сдал экзамен. И особенно радуется за тех, кто нашел себе "друга". Вообще, ее дневник очень похож на дневник Ули Громовой - на то, что цитируется в Молодой гвардии". И только я успела это подумать, читая Верин дневник впервые, как встретила на его страницах цитату из книги и именно про Улю:
   "Уля была замкнута и только в минуты особенного душевного состояния раскрывала себя, а Валя всегда говорила ей все-все. Столько чистых, прозрачных дней стояло за их нежной, святой, девичьей дружбой, что горе разлуки раздирало их сердца". И еще - "Почему так устроен мир, что люди никогда не могут до конца отдать сердце другому?".
   "29/3 - 54 г. Недавно папа пришел с работы и сказал, что мы в мае переезжаем в Москву жить. Значит, здесь я живу уже последние месяцы. И учиться больше здесь не буду. Как не хочется уезжать. Такого класса, как у нас, нигде не найти. И я уже ко всем привыкла и сдружилась. Вот у нас всегда так и бывает, не успеешь на одном месте привыкнуть к людям, как уже уезжать приходиться".
   Чтобы лучше себе представить эту жизнь, тогдашнее время, можно прочитать книжку Фраермана "Дикая собака Динго" и посмотреть фильм по ней. Мама мне их очень хвалили и даже что-то такое сказала... не помню точно, но что-то вроде "Мы такие и были". От себя посоветую повесть "Воспоминание" Михаила Рощина. Речь там идет о ребятах как раз ее поколения, картину он рисует менее жизнерадостную, но не менее правдивую, узнаваемую какую-то. Мама повесть читала, и ей понравилось. А мне понравился сборник рассказов "Девочки" Людмилы Улицкой, тоже о детях послевоенной поры, - страшно интересно, что бы сказала мама?
  
   С начала мая 54-го Исаевы стали жить в Москве, в Измайлово, на 1-й Парковой.
   "4/4 утром я поехала в школу брать документы. (...). С документами пришлось повозиться. Ивана Павловича долго не было. Да! Я забыла написать, что в Железнодорожную я шла пешком и с Колей.
   Но, наконец, с документами все уладилось. Мне выдали мое личное дело. Я с Колей пошла к Б. отдать деньги. У нас 6-го будет вечер. Когда шли, то еще издалека услышали, как он завел у себя дома "Магнолию". Мы только хотели зайти, а он сам нам навстречу вышел. Я отдала деньги, и мы с Колей пошли домой.
   Только сели обедать, вдруг приходят Надя и Валя Д. Они предупредили меня, что вечер будет не 7-го (как я думала), а 6-го. (...). Они уехали, и я стала запаковывать вещи. Мы думали, что уедем завтра, но вдруг во двор въехала машина, и папа сказал, чтобы мы грузили вещи. Поднялась такая суматоха! Половина вещей не собрана. Я даже не простилась со всеми как следует. Мы все, кроме бабушки, ехали в кузове. Так не хотелось уезжать, этого просто даже не выразить словами. Когда ехали, пошел сильный дождь, мы все очень замерзли. Меня мама накрыла с головой пальто, и я оттуда не выглядывала, и все время распевала песню "Вернулся я на Родину". Наконец, мы приехали. Въезжаем во двор, а люди все нас окружили и смотрят. Мы стали выгружаться.
   Мы живем на втором этаже. Комната очень маленькая, мы еле-еле умещаемся здесь. Правда, бабушка уедет в Орехово, но все равно. Не знаю, сколько раз мы здесь переставляли вещи, но все равно тесно. Первую ночь я спала как убитая, потому что ужасно устала. На второй день я пошла утром в магазин. Вообще, район здесь хороший, тихий. Сзади нас лес, во дворе сквер. Потом с мамой ходили на рынок. Я еще ни с кем познакомиться не успела. Правда, девочки уже спрашивали, как меня зовут. А ребята здесь "великосветские тарзаны", такие противные. На третий день мы с Колей пошли гулять. Сходили к клубу. Вот клуб здесь шикарный, как Большой театр".
   По поводу клуба: по приезду из-за границы моя бабушка дважды пыталась обзавестись домработницей. Первая оказалась воровкой. Вторая, обладательница роскошной косы, - вшивой. Бабушка собственноручно ее обстригла и вымыла ей голову керосином. А она вопила в голос: "Ой, как же я теперь в клубу-то буду! Без косы!". У нас дома это выражение было в ходу, если вдруг какой-то непорядок во внешности - "И как же я теперь в клубу буду?".
   Дальше из дневника:
   "Лес здесь хороший, даже лучше, чем в Кучино. Нарвали цветов и пришли домой. Скучно здесь все-таки. Никого не знаю, когда еще познакомлюсь. Сидела потом переписывала песни. Жду не дождусь, когда поеду к нашим на вечер. У нас теперь есть телефон, так что они будут звонить мне. И Измайловский парк рядом. Только купаться негде. Ну ничего, я буду ездить к нашим. И зачем, спрашивается, мы переезжали в эту теснотищу из Кучино. Там как на даче сейчас, а здесь город, пыль. Плохо!".
   "14/4 - 54 г. Сегодня мне звонила Надя с Павелецкого вокзала. Мы с ней очень долго разговаривали. У нее, как она сказала, жуткое настроение. Если бы она знала, какое у меня! Наши там сейчас играют в волейбол, ходят на речку, вообще ужасно весело проводят время, а я сижу в этой Москве, ничего не делаю и ужасно скучаю. Мне так хотелось поговорить с Надей, но мы с ней долго разговаривали, соседке все время мешали, и я вынуждена была повесить трубку. После этого, как маленькая, чуть не разревелась. (...). Хорошо, что у меня есть брат, а то бы я одна здесь совершенно бы не знала, что делать".
   Соседка им досталась не из самых вредных, но скандалы все равно случались. Дед однажды поведал забавное: измайловская соседка называла свою дочь "бледной спирохетой", причем оказалось, что она не знает, что это такое. Дед ей объяснил. Она стала красная, как вареный рак, а потом, при встрече с ним, долго отводила глаза. Еще потом случайно выяснилось, что старый "Краткий словарь синонимов" в нашей домашней библиотеке был подарен маме детьми каких-то тамошних соседей, не знаю, по квартире или по дому.
   Летом 54-го дед поехал по путевке в санаторий "Волна" в Одессе. Бабушка с Верой и Колей поехали с ним и сняли комнату в городе. Там Вера тоже вначале беспокоилась, что ей не с кем познакомиться, а потом появилась компания, и дневник вновь запестрел перечислениями имен - кто куда пришел и где кого встретили. На море она была в первый раз.
   На фотографиях того времени мои бабушка и дедушка больше выглядят "господами", чем "товарищами". "Месье и мадам Исаефф", как их называли за границей. Дед - молодой, элегантный, полный сил. Иногда улыбается, иногда страшно серьезен. И даже сквозь фото будто слышится запах дорогого одеколона. Бабушка - миниатюрная, изысканная, строгая. Совершенно не похожая на фотографии других женщин той поры. Не та прическа, не тот рисунок губ, не те брови и не то выражение. Одета, конечно, в соответствии с модой - этого требовал посольско-генштабовский этикет. Почти не накрашена. (Помню у нее пудреницу в форме раковины, бабушка ею пользовалась просто как зеркалом). На фотографиях она улыбается чуть насмешливо, а некоторых - горько и упрямо, сжав рот, смотрит куда-то в сторону. Так, будто кто-то неподалеку повторяет и повторяет какую-то глупость, а спорить с ним бесполезно. Бабушка о себе говорила: "Я знаю, что я некрасивая", искренне и без всякого кокетства. Думаю, она и в самом деле не подозревала, до какой степени она может быть красивой. Определение "некрасивая красавица" - про нее. Мне кажется, в нее многие влюблялись, но не многие осмеливались ухаживать - боялись ее прямого насмешливого характера и острого языка. До войны она работала одно время учительницей и потом мне рассказывала, что всегда больше любила мальчишек, за прямоту и искренность. Кажется, она вообще не очень любила женщин, во всяком случае, презирала женские уловки и хитрости. Помню, сделала один-единственный раз завивку, и потом мне пожаловалась: "Мне не нравится... Я же знаю, что я не кудрявая, получается, я как будто всех обманываю". Наверное, во Франции и Швейцарии, среди посольских жен, перемывающих косточки и обсуждающих шмотки, ей было очень скучно. Она всегда предпочитала общаться с народом попроще - портнихами, продавщицами...
   Дом Исаевых в Измайлове был тогда очень веселым; "теснотища" была гостеприимной. Мамины друзья - старшеклассники, а потом студенты, - часто там собирались. Был патефон - Изабелла Юрьева, Вертинский, Козин, Шульженко. Танцевали до упаду. Мой молодой тогда дед танцевал со стулом, когда все партнерши уже падали без сил. (Может, это было уже на другой квартире, на Преображенке? Там и места было побольше... Но это неважно, гостей везде было полно - и в Кучино, и в Измайлово...). И бабушка, и дедушка были очень подвижными, легкими на подъем, часто ездили в гости - в Орехово к родственникам, в Кучино к друзьям. Часто совершались семейные походы в театры, на концерты, на выставки, на народные гулянья. Между страничками дневника попадаются, как засушенные листочки, театральные билеты - зеленоватые, маленькие, размером с более поздние билеты в кино. Например, билет в МтЮЗ на спектакль "Суворовцы", бель-этаж, ряд второй. Цена - 10 руб. (дореформенных). И основным "выходом в центр" по-прежнему была станция "Площадь Революции".
   Не сохранились книжечки дневника за 55-й и 56-й годы, с важными событиями - окончанием школы и поступлением в институт. В общем, примерно догадываюсь, что тогда было - постепенное вхождение в колею в Москве, продолжение дружбы с ребятами из Железнодорожной и сиденье за учебниками. Мамино "знаешь, как мы учились!" у меня просто в ушах стоит. У нас на даче, на втором этаже, в чемоданах долго хранилось старое барахло, и там было ее выпускное платье - кремовое, с воланами, воздушное. Однажды я, лет пяти, померила его и стала спускаться вниз, чтобы показаться. На лестнице я наступила на край платья и полетела вниз. И мама, страшно напуганная, тут же сдернула с меня платье и разорвала его. А хозяйственная бабушка пустила обрывки на тряпки.
   Вопреки моим ожиданиям, мамина молодость была именно такой, как она ее мне описывала. А я почему-то думала, что она все-таки меньше проводила времени в коллективе и больше - с кем-нибудь вдвоем; что у нее были какие-то захватывающие бурные романы. Но оказалось все не так. А с другой стороны - может, именно так. Может, поэтому и не хватает всех дневников... Но уже студенткой третьего курса она продолжает видеться с Борисом, а потом грустно пишет: "вот и конец нашей с ним семилетней истории". И получает письма из армии, от какого-то парня, к которому тоже сама не знает, как относится.
   Было еще несколько записей, очень необычных, про мальчика по прозвищу Котенок, из Кучина. Котенок дружил с другой девочкой. Записи о нем появляются перед самым отъездом в Москву: "По дороге Т.Л. рвал цветы "кошачьи лапки", и сказал, что они ему очень нравятся. Мы с Раей смеялись, потому что он "Лапкин" и "котенок", вот ему и нравятся "кошачьи лапки". Я немного обиделась, прочитав, - мама никогда не говорила мне про цветы "кошачьи лапки", несмотря на всю нашу общую любовь к кошкам, весь наш "кошачий" жаргон и собирание и сочинение историй про кошек. Наверное, она просто о них забыла. Но в дневнике она так любуется этим мальчиком, собирающим цветы... и так однажды, ни с того ни с его, рассердилась на меня, когда я показала ей в автобусе двух толстых лысых дядек, искавших в букете сирени "пятилистник". Они просто забавные были очень, но мама сказала: "Вот тоже нашла занятие, мужиков пьяных рассматривать!". И я не поняла, чем она недовольна, тем более что они не были пьяными. Не знаю даже, почему мне вспомнился этот случай в связи с ее Котенком; но запись о нем меня просто очаровала. И я так хотела бы, чтобы она почаще такое писала, а не про сложные отношения или чье-то хамское поведение. И не про то, как она переживает за подруг, вышедших замуж, потому что ей кажется, что "все это не то". Потому что "ставить из себя взрослую" она довольно быстро научилась, и это грустно не только мне и сейчас, но, кажется, и ей и уже тогда.
   "... а вообще здесь так же пошло, как и на всякой танцплощадке, пошло до ужаса. Я никогда не имела обыкновения развлекаться таким образом...". И дальше еще грустнее: "Я на свидания хожу как будто по обязанности". Слово "пошлость", кстати, она употребляла в прямом смысле, а не как модное тогда ругательство, применимое ко всему "чуждому", несоветскому. "Плесенью" она тоже не ругалась.
   Я именно от мамы впервые услышала про "оттепель". Причем она настаивала, что "оттепель" - это не 60-е, как часто думают, конец 50-х - начало 60-х.
   - Это неправильно, про 60-е. Наверное, очень длинно говорить "50-е - 60-е, вот и говорят просто: А помнишь вот, в 60-х... В середине этих 60-х как раз уже все на убыль пошло, и даже раньше.
   Мы говорили об этом, когда в 86-м я начала писать свой текст экскурсии о Высоцком. Мама мне посоветовала:
   - Он у тебя не должен там быть как что-то отдельное. Изучи других поэтов этого времени, других артистов, посмотри фильмы. Просто поинтересуйся, как жило его поколение. Это было очень интересное время, очень богатое на культурные события и просто на события.
   Возможно, она это сказала какими-то другими словами, но смысл был: изучить контекст. Она могла бы сказать не "его", а "наше поколение". И "изучать поколение" я прямо с нее и начала, чтоб далеко не ходить. Много общего было: он 38-го, а она 37-го года, оба дети военных, и у обоих отцы бывали за границей, оба закончили десятилетку и стали студентами, оба любили поэзию, песни и театр. И я стала ее расспрашивать, и сразу же выяснилось, что много она мне помочь не может, что ее тогдашняя "культурная программа" была скорее традиционной и ничего специфически "шестидесятнического" не содержала. Чем дальше я копала в этом направлении, тем ясней казалось, что жизнь Веры и ее друзей была как бы фоном для тех, кто в это же время участвовал в более интересных событиях или был их свидетелем. Дело даже не в разнице между студентками Пединститута и студентами Школы-студии МХАТ; ребята с Большого Каретного кажутся более взрослыми, зрелыми, самостоятельными. И более увлеченными. А мои "дети Площади Революции", соответственно - более в ладу с окружающим миром, более в ладу с родителями, более "устроенные" и более домашние. Кроме того, у Высоцкого была смешанная компания, из людей разных возрастов и разных профессий, и младшие тянулись к старшим. А мама сказала: "Нам тридцатилетние казались стариками"...
   Но Высоцкий и его круг - "в наш тесный круг не каждый попадал" - видимо, сами были фоном для кого-то еще, и так до бесконечности. И постепенно понятие "поколение" стало у меня расползаться, терять очертания и в результате стало чем-то вроде многоцветной бензиновой лужи. Поколение, как оказалось, объединено коснувшимися всех событиями (бесспорно); манерой поведения (часто) и модой (отчасти). А все остальное - сплошная многослойность и многоцветность.
   Бушевали отпетые комсомольцы-активисты - они и громили на собраниях и в газетах "пошлость" и "плесень". Была сама "плесень" - стиляги, джазисты и любители джаза, художники-"пидарасы" (а не сам ли Никита Сергеевич их и прославил? Может, если б не его ругань, их бы и не запомнили...). Где-то проворачивали свои первые дела будущие полуподпольные советские бизнесмены-фарцовщики. В лабораториях и разрастающихся НИИ уже зарождалась НТР (вышедший из употребления термин - научно-техническая революция). Кто-то пел блатные песни. Кто-то, кто знал английский (преимущественно) уже запоем читал фантастику, и кто-то уже запоем ее писал. Как всегда и везде, что-то жевали бюргеры, недовольные ценами, молодежью и качеством обслуживания. Кто-то - на заводах, в издательствах, на стройках - был просто с утра до ночи завален работой. И были люди, тихо занятые своими делами и мыслями, незаметные для всех и ни в чем не сыгравшие видимой роли, - внутренние эмигранты.
   И среди стиляг и поклонников джаза были, наверняка, действительно противные люди. Никакие не носители внутренней свободы, а карьеристы от андеграунда, слепо рвавшиеся за модой, пусть и опасной. У меня тут просится слово "накипь", но годится и "плесень". И пошлости хватало. И среди "активистов" были, наверняка, милые порядочные честные люди, и их сейчас жалко. Моя мама никого не громила на собраниях, никогда не принадлежала к оголтелым защитникам нравственности, хотя общественной работой занималась охотно и воспринимала ее ответственно (был комсоргом группы и работала в бюро комсомола). Она часто видела моральное уродство там, где его положено было видеть, но у нее всегда на первом месте было не осуждение, а непонимание и грусть. Иногда просто сокрушенность. Я это сама у нее взрослой замечала, и так это было у нее искренне, что все, вызывавшее ее неприятие, казалось действительно плохим... Кажется, она ни к какой общности людей, кроме фашистов и им подобных, не относилась по-настоящему враждебно.
   Я прочитала ей малоизвестное - тогда - стихотворение Высоцкого об их поколении:
   Я никогда не верил в миражи,
   В грядущий рай не ладил чемодана.
   Учителей сожрало море лжи
   И выбросило возле Магадана.
  
   .........................................
   .........................................
  
   А нас, хотя расстрелы не косили,
   Но жили мы, поднять не смея глаз.
   Мы тоже дети страшных лет России.
   Безвременье вливало водку в нас.
   И я спросила:
   - Это как же получается: вот ты говоришь "оттепель", и многие с таким восторгом об этом вспоминают... "Страшных лет" - это к чему относится? И если столько лет было страшных, откуда берется столько народу, чтобы об этих временах рассказывать, да еще и с ностальгией? Вот ты, например?..
   Мама засмеялась:
   - Ты, в смысле, откуда столько живого народу? Ну, а куда он денется-то? - и, становясь серьезной: - Да они все были страшные. Какой год ни возьми, испокон веков. Во все времена головы с плеч летели, - и напомнила мне Высоцкого же "Балладу о детстве":
   Первый срок отбывал я в утробе,
   Ничего там хорошего нет.
   - Если уж в утробе ничего хорошего, то чего же от всего остального ожидать?!
И не была бы моей мамой, если не добавила строго:
   - И нечего на время и безвременье сваливать собственное пьянство!
   Я поняла, что она знает о своем времени гораздо больше, чем хочет показать. Что она много наблюдала и делала свои выводы. Видимо, не хотела, чтобы я пользовалась ее точкой зрения как своей. Хотела, чтобы у меня было свое мнение, чтобы я дошла до всего своим умом. А ведь обычно очевидцы кричат: "я знаю все лучше всех, я сам там был!". А она - нет. Совсем наоборот, часто от нее приходилось слышать что-то вроде "надо же, что рядом со мной происходило-то, а я и не знала!".
   "...У нас было комсомольское факультетское собрание, потом актив института. Обсуждали поведение 5-ти студенток с деффака (дефектологического факультета). Ужасно грязное дело. Подумать только: студентки педагогического института помогают парню дезертировать из армии!!!! Собрание было до-нельзя бурное. Все возмущались ужасно. Постановили исключить их из института и из комсомола.
   И правильно, совершенно верно".
   "7 ноября утром ходили на демонстрацию с институтом. Было, как всегда, страшно весело. Всю дорогу пели песни (от гражданской войны до наших дней), дурачились. На Красной площади кричали ура Мао-Цзе-Дуну и Хо-Ши-Мину".
   "Недавно у Зои был день рожденья - она всю нашу группу пригласила к себе в общежитие. Все было очень хорошо, но студком придрался к тому, что она без разрешения заняла красный уголок. Пришили ей целое дело о моральном разложении - вот идиоты, кретины. Пришлось ходить ее защищать - ее хотели выселить из общежития".
   "В природе "нет безобразья", а вот в институте у нас есть. Зойку все-таки выселяют из общежития".
   Мне здесь остается рассказать еще об одном событии тех лет - молодежном фестивале 57-го года. К этому времени приверженцы полных наименований праздников и мероприятий, наверное, начали выдыхаться, потому что он практически везде означен не как 5-й Всемирный Фестиваль Молодежи и Студентов, а просто как фестиваль. В своей экскурсии я о нем ничего почти не говорила, поскольку герой моего рассказа, Высоцкий, вместе со своим другом на весь фестиваль махнул на море. Как я потом узнала, так поступили многие - мол, ну его, этот фестиваль, заразы всякой понатащут, и вообще от греха подальше... А вот что пишет о фестивале Михаил Веллер:
   "...наперли толпы молодых со всего мира, и после этого (...) стиляг стало хоть пруд пруди: представители прогрессивной молодежи западных, южных и восточных стран покидали гостеприимную Советскую Россию в туфлях на босу ногу, запахивая пиджачки на голых, без рубашек, грудях: гардероб оставался на память о дружбе и взаимопонимании их московским и ленинградским приятелям.
   Стукачей участвовало в празднестве уж никак не меньше, чем иностранцев, и дружили только самые безоглядные и храбрые - кроме специально выделенных для дружбы, разумеется, и проинструктированных, как именно надо дружить ("Легенды Невского проспекта").
   Мамину версию фестиваля стоило бы издать отдельной книжечкой. Жаль, крохотная получится.
   "28 июля. Сегодня открытие 5-го всемирного фестиваля. Встала рано утром, и мы с папой поехали на Смоленскую. Метро закрывали в 9 часов, а мне очень хотелось увидеть автошествие делегатов. 3 часа мы сидели в сквере на Пироговке. На улицах было очень оживленно, чувствовался большой праздник. Собирался дождь, и какая-то старуха очень жалела, что "всю молодежь измочит". В 1 час показались мотоциклы с фанфаристами и машины с делегатами. Что творилось! Люди приветствовали их даже на крышах. Бросали цветы, жали руки. Кругом только и было слышно: "мир, дружба". Машины часто останавливались. Я стояла у самого борта и все время протягивала руки. Мы пожимали руки всем. Итальянцам, индонезийцам и еще кому-то я успела дать открытки. Итальянцы учили нас, как будет слово "мир" на их языке. Это было незабываемое зрелище. Все они были радостные, улыбались, многие плакали от радости".
   "Как-то раз во время фестиваля я пошла гулять одна. (...). Ходила по Манежу. Там был концерт, народу тьма. Кругом небольшие группы народу стоят в кружки: где что делают, где танцуют, где поют. Я медленно продвигалась по улице Горького. Было очень весело. Я осталась довольна. Когда шла обратно, меня окружили какие-то ребята, наши (русские). В кругу оказалось еще несколько девчат. Они сказали, что не выпустят нас, если мы с ними не сыграем в одну игру. Она заключалась в следующем: парень берет платочек и ходит по кругу, выбирает девушку, которая ему понравилась. Потом они выходят на середину круга, расстилают платочек, встают на одно колено и целуются. Потом девушка выбирает парня. Ну мы, конечно, сначала завопили, что не хотим. Да и действительно, целоваться с незнакомыми!!!
   Но ребята нас не отпускали, очень просили, к тому же было очень весло. Мы глянули на улицу Горького - по всей улице играют в эту игру. Ну, пришлось согласиться. Вышел парень. Он ходил, ходил и выбрал меня. Было очень неловко чувствовать на себе столько взглядов. Он поцеловал меня. Я не знала, куда деваться. А кругом все смеются, улыбаются. Я хотела рвануть из круга, но мне сказали, что так нечестно и теперь я должна выбирать парня. Я машинально взяла платочек и стала ходить по кругу. Смотрю, стоит в кругу скромный такой на вид парень. Я его выбрала. Он говорит: "Я первый раз в такую игру играю". Я ему говорю: "Я тоже". Подставляю ему щеку, как полагается, а он меня повернул и поцеловал в губы, да так, что кругом все зааплодировали. Я вскочила и бросилась из круга. И здесь вдруг грянул салют: это кончился бал в Кремле. Я бежала до метро без оглядки. Теперь уж одна никуда не пойду во время фестиваля.
   На другой день (...) я пошла гулять с папой и мамой. В Александровском саду мы услышали французскую речь, а папа очень хотел поговорить с французом. Он сел на лавочку рядом, а мы с мамой пошли погулять. Когда вернулись, он уже сидел с ним и вовсю разговаривал. Оказалось, что это итальянец, молодой, красивый. Папа нас ему "представил". Мы поздоровались за руку и он сказал: "Bonsoir, mademoiselle". Как потом мама говорила, он до ужаса вежливый; такой джентльмен. С ним даже не знаешь, как себя вести. Ну он и оказался из буржуазной семьи, воспитывался в Швейцарии. Какие они все-таки разные, эти иностранцы. Вот видели одного бельгийца, так тот простой парень, ест мороженое, а оно течет по руке".
   Я только не поняла, с кем итальянец вел "французскую речь", если был один, - мобильных-то тогда не было. Наверное, буржуй разговаривал сам с собой. Если бы мы вместе с мамой читали дневник, она бы обязательно перефразировала Булгакова: "Ну, приехал сумасшедший иностранец, или прямо здесь спятил, в Александровском!"... И еще, на рубль могу поспорить, что "до ужаса вежливый" джентльмен не понравился моей бабушке, а бельгиец с мороженым - понравился.
   Фестиваль остался для мамы действительно незабываемым впечатлением. С иностранцами она и после любила общаться, из чистой любви к узнаванию всего нового. Но по-прежнему, не делая различий, относила их всех оптом к "иностранцам", и по-прежнему удивлялась, что они разные. Она говорила, например, так: "у нас так принято, а у иностранцев - по другому...". В институте на одном курсе с мамой учился болгарин - в него она даже была немного влюблена. (По нему, как сказано в дневнике, все девчонки с ума сходили, и я расстроилась. Да ну... влюбилась в такого, в кого все влюбляются! Поди еще, и на Алена Делона был похож...). Целая куча иностранных приятелей появилась в молодежном лагере "Спутник", где Вера однажды отдыхала летом (по окончании института, кажется), - чехи, поляки. Тогда еще практиковалась раздача адресов студентов и школьников из соцстран всем желающим переписываться. У мамы такие адреса тоже были. Красивые, "не наши", открытки хранились в семейных фотоальбомах и даже в альбоме с фотографиями артистов, с "Тремя богатырями" на обложке. Мама показывала мне фотографии двух парней-чехов, один был ее приятель Ирже, другой - его друг, тоже Ирже; а уменьшительное от "Ирже", сказала мама, будет "Ирка". Так их и звали - Ирки. Переписывались на русском языке, который в соцстранах изучали в школах; на английском, кто умел. Мама получала письма от китайцев на китайском, переводила их у студентов, знающих китайский, и у них же переводила свои ответы; случалось и так.
   Я сейчас вижу, что пиши я этот текст, не обращаясь к дневнику, мое повествование получилось бы светлей и радужней. Мамины чуть подправленные для меня воспоминания содержали только самое доброе - счастливое детство, веселая юность. Я не знаю, почему она не познакомила меня с дневником; возможно, считала, что между родителями и детьми должна быть какая-то грань, которую нельзя переходить. А может, она просто стеснялась, боялась, что дневник и его автор мне не понравятся... Она мне и так рассказала очень много. Думаю, самое вероятное, - мама хотела мне показать дневник, но все забывала - как когда-то ответить мальчику на предложение дружбы.
   "После комсомольского собрания остались человек 8 девчат, и мы по откровенному, хорошо как-то поговорили обо всем. Оказывается, сейчас у многих в душе какой-то упадок, так все пошло и гадко кругом. Может быть, оттого, что мы стали взрослыми, а когда становишься взрослым, многое видишь не таким, каким в детстве. Если это так, то почему же этот перелом совершается так мучительно и долго?".
   Но все это была присказка, а сказка - впереди.
  
   4. МГПИ им. Ленина.
  
   "9/10 - 54 г. Вчера, то есть восьмого января я со школой ездила в музей Дарвина. Этот музей находится при педагогическом институте имени В.И. Ленина. (...). После всего этого мы посмотрели еще и сам институт. В коридорах кругом были студенты!.. Так хорошо там. Я решила, что кончу десятилетку, то поступлю именно в этот педагогический институт имени В.И. Ленина. Это моя мечта". Две последние фразы подчеркнуты и снизу гордым "старшим" почерком приписано - "исполнилось".
   Здание института на Пироговке - там и находился мамин филологический факультет - имеет общий двор со 2-м медицинским институтом. И первое, из услышанного мной про мамину учебу, было как ехидные студенты-медики пугали будущих педагогов, в основном девчонок, всякими жуткими историями "про трупы". Второе из услышанного - "вынос тела". В гулком белоколонном холле института стояли в нишах две огромные статуи - Ленин и Сталин. Сталина, после знаменитого XX-го съезда, решено было вынести, как из Мавзолея. Его разбили на куски и выносили по частям на двор. Мама сказала со смехом: "Мне нога досталась".
   Мы с мамой ни разу не ездили вместе к ее домику в Измайлово; как-то не случилось. "Свои" места в Москве она мне показывала, но к случаю, если проходили поблизости. А я вот не догадалась попросить показать мне все, специально... К институту мы ходили, сделав крюк по дороге в Новодевичий монастырь. Мама всегда утверждала, что действительно хотела быть учителем и в институт поступила по убеждению. Ее родители, чье мнение имело для нее большое значение, сами имели педагогическое образование; институт ей понравился; детей она любила. К тому же, "марка" МГПИ тогда была куда выше, чем в мое время. Правда, в дневнике ничего нет о желании стать учителем; это может ничего не значить. Все же, мне кажется, что она не очень хорошо знала тогда, кем хочет стать, а знала только, что очень хочет учиться в этом прекрасном здании...
   В одно время с мамой в МГПИ учились Юрий Визбор, Юлий Ким, Ада Якушева, на том же факультете, но на другом курсе, - они были старше. На мамином курсе учился Борис Вахнюк, тоже популярный автор песен, а в одной группе - Ирина Олтаржевская. Она у них была "человек с гитарой", без которого не обходилась тогда ни одна уважающая себя студенческая компания. Она тоже стала известным бардом. Вот что рассказывал о своем поступлении в МГПИ Ю.Визбор:
   "Мне позвонил приятель из класса Володя Красновский и стал уговаривать поступать вместе с ним в пединститут. Мысль эта мне показалась смешной, но Володя по классной кличке Мэп (однажды на уроке он спутал английское слово "мэм" с "мэп") уговорил меня просто приехать и посмотреть это "офигительное" здание. Мы приехали на Пироговку и я действительно был очарован домом, колоннами, светом с высоченного стеклянного потолка. Мы заглянули в одну пустую и огромную аудиторию -- там сидела за роялем худенькая черноволосая девушка и тихо играла джазовые вариации на тему "Лу-лу-бай". Это была Света Богдасарова, с которой я впоследствии написал много песен. Мы с Мэпом попериминались с ноги на ногу и я ему сказал: "Поступаем".
   Как-то очень похоже на мамино "Так хорошо там"...
   Как я поняла, мамина студенческая жизнь была как продолжение ее школьных лет, только более серьезное. Что меня страшно удивило в дневнике, это записи об Олеге Стриженове и вышедшем тогда фильме "Овод" с ним в главной роли. Мама вспоминала иногда свое увлечение "Оводом", всегда с насмешкой над собой. Я думала, что оно относится к ее среднему школьному возрасту. Так была в этом уверена, что даже не потрудилась проверить дату выхода фильма и год рождения самого Стриженова... Оказалось, это в институте было. И что меня удивило, это не увлечение Стриженовым - влюбиться в кого угодно можно в любом возрасте, а увлечение самим Оводом. Книгу о нем мама никогда специально мне не рекомендовала. Для нее ее собственные восторги относились к разряду "смешных" и "детских". Я сама раздобыла книжку в библиотеке и прочитала, из любопытства ко всему, чем интересовалась мама. Овод мне не понравился сразу и навечно. Настолько мне было жалко падре, Джемму и всю "Молодую Италию", что я его просто не переваривала.
   В институте же началось ее более важное и долговременное увлечение - Есенин. Семинар по Есенину вел известный в будущем литературовед (фамилия у меня вылетела). Занимались они в каком-то подвале.
   - Что, прятались, что ли? - удивлялась я.
   - Да нет, что ты. Просто семинар факультативный, Есенин - вроде не запрещен, но и не особо приветствовался... Это считалось бесперспективно, и нам не отвели аудитории. Где удавалось найти место, там и занимались.
   Потом, в Бюро, она стала одним из создателей экскурсии "Есенин" и почти десять лет ее водила. Интерес к Есенину был баснословный. Мама как-то, уже при мне, высказала предположение, что Есенин и Цветаева - это два поэта, из-за которых люди "свихиваются". (Папа моей знакомой девочки так любил Есенина, что дописывал его стихи, или просто писал за него. Как начнет ему чего не хватать у Есенина, так он за него пишет. И всегда "дарил" ему стихи, утверждая, что у Есенина так и написано!).
   - Я потому и ушла из экскурсоводов в методисты, что мне надоело Есенина по два раза в день вешать! - говорила мама.
   По окончании МГПИ Вера попала по распределению в одну из московских школ, в группу продленного дня. В общем, ей повезло, потому что многие из ее выпуска очень далеко загремели. Одна из ее подружек попала в деревенскую школу на Сахалине, и потом рассказывала, как учитель физкультуры катал молодых училок на мотоцикле вокруг школы, - других развлечений не было. Другая девушка поехала в Чили - учить детей русскому языку. И там ее застал путч 72-го года. Мама все это узнала намного позже, на встрече однокурсников. Эта девушка, Надя, перенесла много злоключений: ее арестовали на улице, по дороге в школу. В "участке" ее привели к какому-то дядьке, страшно похожему на Гитлера, как ей показалось; он перерыл всю ее сумку и нашел фотографию молодого Ленина в студенческом мундире - учебное пособие. "Кто это?" - "Мой жених!" - ответила Надя. Прямо как в фильмах про революцию! Но в конце концов ее выпустили и отправили в СССР.
   На продленке Вера проработала около двух лет. Ей не очень понравилось и было тяжело. Как сказала однажды бабушка, "мать там взвыла!". И стала искать другую работу... Но о своих учениках она сохранила теплые воспоминания. В наших альбомах было несколько фотографий забавных мальчишек, все с дарственными надписями на обороте - "Вере Викторовне на добрую память...". Это мамины ученики. Мне запомнился ее рассказ о двух сестренках, живших "на кровати": "Комнатка крохотулечная в коммуналке, и всю ее такая огромная кровать занимала. И они на этой кровати жили вчетвером - мама, бабушка и две девочки". Мама сама никогда не жаловалась на свою "теснотищу" и вообще не считала, что когда-либо жила в плохих условиях. Бабушка тоже. Жаловался на это дедушка, но редко. Я вообще не знала, что в Измайлове у них была всего одна комната, думала - две...
   Я помню, как я, лет пяти-шести, и мама играли в школу. Я была первоклассница, а она - учительница, и заодно изображала других учеников. Все было ничего, но потом мама придумала какую-то "Леночку Прокофьеву", Эта отвратная Ленка все время все знала, разговаривала противным голоском и вся была в ленточках и оборочках. Я не выдержала, схватила диванный валик-"Леночку", утащила в угол и там отлупила.
   - Фу, как некрасиво! - сказала мама. - Во-первых, учительница уже в классе, а ты дерешься. Да еще и первая напала. Разве девочки так поступают? И потом, за что ты ее так? За то, что она лучше тебя учится?
   - Нет! - заорала я. - За то, что она такая противная, и почему это она "Леночка", а не просто "Лена"?!
   Мама научила меня читать в мои четыре с половиной года. До этого я все приставала, чтобы она почитала мне. Правда, и после она мне какое-то время читала вслух, по вечерам. Тогда же, - это было летом, на даче, в мамин отпуск, - я научилась и писать, печатными пока что буквами. Писала и читала я - "как мадам Фуанэ". Это еще один из наших домашних персонажей. "Как мадам Фуанэ", говорилось, когда кто-то делал свою работу хорошо, но не следуя правилам. Это была бабушкина парижская портниха. Растрепанная, болтливая, с вечной сигаретой под прищуренным глазом. На плите у нее постоянно выкипал кофейник. На потолках раскачивались люстры: она отводила маленького сына наверх, к соседям, и они с соседской девочкой прыгали там на полу и на кроватях. Мадам Фуанэ набрасывала на бабушку дороженную, придирчиво выбранную ткань и принималась, к бабушкиному ужасу, кромсать ножницами. Через неделю платье было готово безо всяких примерок - дивное! Зачем мадам Фуанэ кофейник никто не знал. Кофе она не пила, а дула стаканами красное вино. Когда-то у них с сыном был и какой-то папа, но, видимо, не выдержал такой жизни и сбежал - "гандибобером вылетел"!
   Осенью 74-го я пошла в школу. Чтобы быть со мной весь первый месяц моей учебы, мама в тот год взяла отпуск в сентябре. В школу мне не хотелось. Школьная форма была более-менее привычной, как на маминых детских фотографиях, - коричневое платье с черным фартуком на каждый день и праздничным белым, - но и форма мне не нравилась. Бабушка объяснила: форма нужна для равенства.
   - Чтоб не видно было, кто в обносках, кто в шикарном!
   - А у нас в школе в Орехово-Зуево многие ребята носили форму как выходную одежду, - подтвердила мама. Она сказала, что в школе с ребятами очень весело, а учиться - интересно. Что у них в школе был живой уголок со зверюшками, а в кабинете биологии был скелет Гена. Что она видела мою учительницу и она молодая и красивая.
   Учительница мне показалась похожей на раздувшуюся лягушку с картинки к басням Эзопа. Дети орали, носились в разные стороны, а на первом уроке нам задали первый вопрос:
   - Дети, какое у нас самое дорогое имя?
   Сначала я подумала, что надо назвать свое любимое имя, а потом - что надо сказать "Ленин". К счастью, спросили не меня. Оказалось, что самое дорогое имя у нас - мама. И все дети это знали. А мне ведь мама давно объяснила, что "мама" - это не имя, а слово, зовут ее Верой, а мам на свете много... Живой уголок, если он в школе и был, я не видела. Скелета тоже.
   Я единственная в семье не любила учиться. Коллектив тоже терпеть не могла. К тому же, школа была не из лучших, - я, правда, потом убедилась, что и не из худших, но многие дети были неразвитые, говорили плохо, знали мало слов. Некоторые вообще не понимали сложные предложения, изъяснялись, в основном, междометиями. Половины их слов я не поняла, а они не понимали, что говорю я.
   (Попозже мама рассказала мне, из своей школьной практики: у нее на уроке один маленький мальчик, очень скромный и тихий, поднял руку и спросил: "Вера Викторовна, а можно я поссать пойду?". Я так поняла, для нее это было неожиданностью. В ее время и в ее окружении так выражались только "плохие" дети).
   Маму мою трудно назвать наивным человеком, но мне кажется, она так и не поняла до конца, что собой представляла моя школа. Иногда я пыталась ей объяснить, но она всегда отвечала:
   - А почему ты так себя ведешь, что с тобой так разговаривают?
   - А почему ты позволяешь при себе говорить такие вещи?
   - Если тебе неинтересно то, во что ребята играют, предложи им что-то свое.
   Конечно, я ей благодарна, что она научила меня искать причины неприятностей прежде всего во мне самой. Но я так и не сумела объяснить ей, что мне уже в школе стало понятно, что "так все пошло и гадко кругом".
   Я была помесью нонконформиста с серой мышью. Причем нонконформизм с успехом сходил за придурковатость, а серая мышиность - за отсутствие знаний. Заметив, что девочки аккуратно, чтобы не забрызгать колготки, обходят лужу, я залезла в самую середину этой лужи. Налупила кого-то своим грязным сапогом. Нарочно сказала, что ненавижу всю современную музыку, - а это было не так. Делала на уроках труда какие-то примитивные, безликие поделки, нарочно, чтобы не "отобрали на выставку", а хорошие делала дома и никому не показывала. И в конце школы пришла на "Последний звонок" с голубыми бантами вместо белых, потому что ненавижу белое и ненавижу, когда все одинаковые.
   Я уже тут упоминала песенники. В моей школе мода на них была поголовная. Девчонки переписывали туда популярные эстрадные песни и наклеивали картинки из модных журналов. У одной девочки был даже специальный "пугачевский" песенник с ее фотографиями. Мне не нравились эти песни, а песенник хотелось. Я тогда попросила маму продиктовать мне хорошие песни, и она мне тут же напела кучу - от Изабеллы Юрьевой до Новеллы Матвеевой. А картинки я взяла из маминых старых французских "Cinemonde"ов, - мама давно отдала мне их в полное пользование. Девчонки мне заявили: "Странный какой-то песенник! - "странный", это было ругательство, это значило - не модный, придурочный, никому не нужный. - Песни какие-то старинные!". - "Какие же это старинные? - удивилась я. На дворе была середина семидесятых. - Это же шестидесятые, ну, пятидесятые". Короче, в "странные" и "несовременные" меня записали навсегда. А в песеннике у меня появилось несколько блатных песен, переписанных у девчонок, и многие из них были намного старше моих "старинных" - "Мурка", например...
   Конечно, маму все это расстраивало. "В школе интересно!". "С ребятами так весело!". А до этого она уже забрала меня из детского сада, потому что я его ненавидела. Кажется, в школу ее специально ни разу не вызывали, но на родительских собраниях все время сообщали про меня какие-то неприятные вещи - что девочка совершенно дикая, не вписывается в коллектив, молча сидит в углу, о чем она вообще думает? Бабушку отругали за то, что я не хотела идти на школьный Новый год, отказалась идти с классом в театр... Бабушка видела меня насквозь, равно как и учителей.
   - Ничего себе, тихая и робкая! - возмутилась она, придя из школы. - В тихом омуте черти водятся, а эти пустозвоны дальше своего носа ничего не видят. Она лентяйка и самоволка. Митрофанушка!
   Все в доме пытались помочь мне в учебе. Мама сделала подарок к школе - купила специально для меня секретер. Его поставили у окна в нашей с ней комнате. Бабушка посоветовала обращаться к ней с задачами, а дед был готов помочь буквально во всем. Но бабушкино решение задач не устраивало моих учителей - в наше время были приняты другие способы решения. Она страшно негодовала:
   - Господи, какая разница! Ответ-то правильный! Навыдумывали всего... детям голову забивать.
   Дедушка искал для меня материалы в энциклопедиях и словарях, но находил всегда слишком много, - добавлял работы. Кроме того, он постоянно отвлекал меня, всовывая голову в комнату и восторженно сообщая: "А вот, что я еще тут нашел!". Так что с помощью не заладилось.
   Бабушка и дальше часто звала меня Митрофанушкой. А я продолжала все делать по-своему и при этом старалась, чтобы меня поменьше замечали. Когда я в старших классах начала всерьез прогуливать, мне это долго сходило с рук - не обращали внимания. Я купила себе второй дневник и подменяла в первом странички с замечаниями: "Дралась на уроке", "Подделала подпись классного руководителя". Отметки, правда, у меня были относительно приличные. Вообще-то, я была "скрытый троечник" - за работу на уроке хватала тройки, но потом выезжала за счет всяких докладов и рефератов, - за них почти всегда ставили пятерки, а готовить их могли все желающие. От домашних я старательно скрывала неприятности в школе, - впрочем, сама нисколько их за неприятности не держала. К счастью, учителя были ленивы на звонки родителям и на вызовы в школу.
   Мама говорила, что я очень невнимательная ученица. Это правда. Как только мне переставало быть интересно, я переставала слушать. С одной стороны, мне это сослужило хорошую службу - весь "соус", вся октябрятско-пионерско-комсомольская чушь пролетела мимо. Но вместе с ней пролетели физика, химия, большая часть биологии и истории. Особенно я ненавидела историю. Мама и дедушка считали ее интереснейшим предметом.
   - Но это же просто жуть до чего интересно! - восклицал дед. - Не оторвешься!
   Мама взялась мне помогать и села изучать со мной монголо-татарское иго. Татаро-монгольские дела очень интересовали ее в связи с циклом Блока "На поле Куликовом". Тогда я этого не знала, но потом видела принесенные ею из библиотеки труды на эту тему. До чего-то очень надо было ей докопаться... И позже, в Третьяковке, перед картиной Нестерова "Отрок Варфоломей" мама рассказывала мне о Сергии Радонежском. И читала мне Блока, и сказала: "Много дней потом в Непрядве вода была красной...". И мне было все понятно, мне было этого достаточно - мы победили, но вода много дней была красной... Но в учебнике было другое - бесконечные даты, причины войны, поводы к войне, великий русский народ, и крестьяне страдали от набегов и жили плохо. И хорошо хоть рабочих тогда не было, а то бы и они жили плохо. Я же хотела знать совсем не это, а - как были одеты татары, где были их жены и дети во время походов, что они ели, и был ли у них туалет, а если да, то как устроен.
   - История изучает факты! - возмутилась мама. - Это учебник, а не дешевый романчик! - и она снова принялась "вдалбливать" мне про татаро-монгол, а я думала о том, где люди берут дешевые романчики.
   Эта школа была восьмилетняя. По ее окончании я пошла в десятилетку. Там было немного повеселей - школа получше, ребята поприятнее. Несмотря ни на что, друзья у меня были в обеих школах. В младших классах я дружила с Людой, которую у нас дома все не любили, за то, что ее мать торгует в овощной палатке. А жаль - если бы такая Люда попалась моей маме в ее детстве, они бы подружились. Людка была хорошим товарищем. Не выдавала секреты, всегда приносила мне уроки, когда я болела, - телефонов у нас ни у кого тогда не было, новый район. Однажды я пришла к ней на день рождения, и все девчонки после угощения захотели пойти на Москва-реку. А мне бабушка не разрешала ходить во всякие "опасные" места, и в это время я еще слушалась ее. Людка сразу сказала: "Анька туда не может идти. И мы не пойдем!".
   Потом наши пути как-то разошлись - Люда все больше и больше дружила с девочкой из одного с ней подъезда. А я подружилась с Таней, веселой, немного похожей на маму в детстве, девчонкой. (А ведь я написала, что не смогла бы дружить с такой, какой была Вера... Вот забавно! Это, видимо, я теперешняя не смогла бы, мне тогдашней такие нравились...).
   Однажды Танька, у нее дома, показала мне толстенную книгу "Жизнь Ленина". Радостно и хитро улыбаясь, она предложила: "Хочешь, дам почитать?" - "Конечно, хочу!". Книжища была огромная, как том Большой Советской энциклопедии. В портфель она не влезла. Пришлось идти домой с "Жизнью Ленина" в обнимку. Мама увидела книгу и засмеялась:
   - Ну, ты и нескладеха. Не могла Таньке соврать, что уже читала? Она сама, небось, в нее и не заглядывала! А тебе придется теперь ее еще и обратно тащить.
   Книжку я честно прочитала. Как правило, мама не позволяла мне никаких "вольных" высказываний на тему Ленина и тому подобного. Но она была, конечно, человек настроения, и, в зависимости от настроения, могла сказать совершенно разное об одном и том же. Или - разрешить или не разрешить что-то. Иногда - в среднем раз в год - мама вздыхала и говорила: "Надо сходить в Мавзолей. Там большая очередь, но она быстро двигается. В Мавзолей так и не сходили. Но несколько раз с удовольствием наблюдали смену караула возле него. Мама сказала, что это адская работа - стоять в таком карауле...
   В седьмом классе я влюбилась - само собой, во взрослого, - и вообще перестала обращать внимание на сверстников. Я читала стихи, ходила с мамой на вечера в разные ЦД, и твердо знала, что гораздо веселей ходить в театр или кино одной, чем с людьми, с которыми тебе скучно. Исправляла на заборах слово "блядь", написанное через "т". В школе мне все больше нравились учителя по физике и математике, чьи предметы мне не давались; и не нравились учителя по литературе, хотя им нравилась я. Однажды, раздавая темы для сочинений, русичка предложила тему о Пушкине с эпиграфом: "он весь дитя добра и света, он весь свободы торжество".
   - Блок ведь это о Пушкине сказал, помните, ребята?
   Я не стала ей возражать, а маме пересказала. Вообще-то, я ей к тому времени давно перестала жаловаться на школу.
   - Дура какая-то, - просто сказала мама. - Там же ясно сказано - "... быть может, юноша веселый в грядущем скажет обо мне...".
   Я уже была достаточно большая в ее глазах, чтобы при мне ругать учителей.
   Когда мои "школьные годы чудесные" подошли, наконец, к концу, выяснилось, что надо получать высшее образование. Никто не объявлял мне, что, мол, надо непременно идти в институт, но это само собой разумелось. О высшем образовании для меня не мечтала одна бабушка. Ей были по душе творческие профессии, не требующие института - портниха, парикмахер. Или медсестра.
   - Как было бы хорошо, - приговаривала бабушка, - мы старенькие все будем, больные, а ты бы нам уколы делала...
   Но бабушки тогда уже не было в живых. А я хотела быть экскурсоводом.
   - А что, меня без высшего в Бюро не возьмут?
   - Возьмут, со средним специальным. У нас такие есть. Но тогда ты никогда не получишь первую категорию.
   Лично мне первая категория была не очень-то нужна. Она была нужна маме.
   - Ну, я тогда пойду в тот же, в каком ты училась, - сказала я.
   Я, конечно, сделала ошибку. Не подумала, что это идеологический ВУЗ (в детстве я писала идеАлогический, от слова "идеал"), и что там будет практика в школе. Потом разочарования посыпались одно за другим - выяснилось, что учиться я буду не в красивом мамином здании на Пироговке, а в почерневшей бывшей школе у метро "Красносельская", и учатся там один год в первую смену, другой - во вторую, оттого, что здание для института мало. Я тут же захотела перевестись куда-нибудь еще, но мама отговорила:
   - Да получи ты хоть где-нибудь хоть какое образование! Что тебе, не все равно...
   Меня так тронуло, что она говорит совершенно напрямую, без всяких там "но это прекрасный институт", "но там так интересно учиться", что я не стала спорить. А в те годы, когда курс попадал на вторую смену, безбожно прогуливала последние пары, отправляясь в кино или в гости.
   Помню, как мама пришла за мной в институт после первого вступительного экзамена. Это был французский. У нее было такое настроение - "да-я-прекрасно-знала-что-ты-сдашь", что она даже не очень внешне обрадовалась. В толпе абитуриентов я ее не узнала - такая она была хорошенькая, юная, изящная, сама как девчонка. У нее была такая расклешенная юбка в красную и коричневую клетку и малиновая кофточка. Я страшно гордилась, что она ко мне пришла. Мы отправились с ней пешком по Краснопрудной улице до метро "Комсомольская". Мы шли и болтали ни о чем; и вдруг, у "Красносельской" она мне показала подбородком на трехэтажный домик - на углу Краснопрудной и Верхней Красносельской.
   - Смотри, какой домичек!
   И я потом радовалась, видя этот домик, когда шла в институт или из. Радовалась, если все было нормально, а если до этого поругалась с мамой, то расстраивалась. Думала: "Вот, она так трогательно это сказала... "домичек"... а я ее обидела". Что обидела именно я ее, а не наоборот, я сомневалась редко.
   На четвертом курсе института - учились в первую смену - я пошла на курсы экскурсоводов. Эти курсы, и еще, наверное, кружок ручной вышивки при Доме Народной Культуры на Петровских линиях, куда я ходила позже, были учебные заведения, где я действительно училась. И то я сейчас не помню, как там назывался мамин предмет - по моим представлениям, "мастерство экскурсовода". Кроме нее, мне запомнились занятия по Пушкину Ирины Владимировны Краусовой (я ее до этого у мамы в Бюро встречала и бывала на ее экскурсиях; она всегда мне нравилась, и как экскурсовод, и вообще) и по архитектуре - Владимира Александровича Резвина. Курсы находились у метро "Студенческая", а иногда мы занимались в бывшем монастыре в районе Остоженки. После занятий ехали домой с мамой вместе; и если шли с Остоженки, то у метро иногда, залихватски и хором, решали:
   - А, махнем до следующей!
   И шли пешком до "Проспекта Маркса".
   На четвертом же курсе я начала и водить экскурсии. В институт я заявлялась с магнитофоном в сумке вместо учебников. А один раз пришла с цветами от экскурсантов - это были десятиклассники, очень милые. Только не спрашивайте, как я все это успевала, - за счет учебы, естественно. Со стипендии меня давно сняли. Это никого не волновало. Мама была уверена, что институт я худо-бедно закончу, - я как-нибудь выкручусь, а преподаватели поленятся меня заваливать, - а большего и не требовалось.
   Однажды на курсах произошла не очень красивая история. Мы с мамой сели вечером пить чай и вдруг она мне говорит:
   - Что же ты не сказала, что вчера рядом с тобой какая-то пьяная девица сидела? Все удивлялись, были уверены, что ты мне рассказала!
   Я этого не ожидала. Хотела сказать, мол, на курсах ты мне преподаватель, а не мать, но постеснялась. И потом, это было не то.
   Я ответила:
   - А если бы я рассказала, они бы не подумали, что ты доносчицу вырастила? Я не собираюсь никому ничего докладывать. И потом, там есть уже две, на первой парте сидят. Вот это я могу рассказать, - кого не следует брать в Бюро, на это можешь рассчитывать. Если найду еще стукачей, расскажу. А все остальное - разбирайтесь сами.
   Мама что-то проворчала, но спорить не стала. Никаких стукачей я больше не выловила. Некоторое время я с опаской оглядывала народ - не считают ли стукачкой меня. Но, казалось, ко мне все относятся нормально. Но как-то этот случай меня насторожил. А вскоре та самая девушка, что сидела со мной за партой, сообщила:
   - Кто-то у меня за спиной шипел: "А вот эта с дочерью Емельяновой дружит"...
   "Прямо как в поселке", - подумала я. Однажды на даче бабушка, вернувшись из магазина, удивленно поведала: какие-то чужие тетки интересовались, да как ваша Анечка, да в каком уже классе... А бабушка этих теток первый раз в жизни видит!
   - Во как народ-то все знает! А вы говорите...
   Институт я с тройками, но закончила. И в том же, 89-м году, мы с мамой "казнили" мой комсомольский билет. Я тогда принесла домой только что полученный диплом и сказала:
   - Все, хорош Аньке образование получать. И на комсомольские собрания я тоже больше ни в жисть не пойду. Напоказ выходить из комсомола не буду, просто скажу, что не комсомолка, а если надо будет, то и выйду. А билет сейчас утоплю в унитазе.
   - Билет большой и твердый, - возразила мама, - унитаз засорится.
   Я стала выдирать из билета листы и мелко рвать, а мама принялась мне помогать.
   - Надо же, а я еще ни разу никакие документы не уничтожала! - весело сообщила она.
   Корочка рваться не захотела, и мы порезали ее ножницами. Потом, в два приема - во избежание засора, - покидали все в унитаз и "дернули за веревочку". Только свою фотографию я оставила.
  
   Когда-то давно, в первом или втором классе, моя первая учительница-лягушка прочитала нам сказку о волшебном яблоке. Яблоко излечивало любые болезни. Учительница задала нам вопрос каверзным голосом:
   - Дети, представьте себе, что у вас есть такое яблоко. И вы заболели гриппом, а у соседского мальчика - тяжелая смертельная болезнь. Что вы сделаете с яблоком - съедите сами или отдадите ему?
   Поднялось несколько рук. Учительница вызвала "отстающего" мальчишку - он руки не поднимал.
   - Съем сам, - пробурчал, глядя в пол, вызванный.
   - Съешь сам? - грозно удивилась учительница.
   - Съем, - угрюмо и упрямо подтвердил спрошенный.
   Мы были маленькие, непосредственные, не умели выдавать ожидаемые ответы, и в классе начался бурный спор - есть или не есть? Я решила сказать, если спросят, что отдам мальчику, но на самом деле отдавать не собиралась. "Такое яблоко тратить на свой грипп, конечно, глупо, - думала я, - но зачем его мальчику-то отдавать? Учительница ведь не сказала - отдать другу, а - так просто, соседскому мальчику... Другу бы я отдала. А так, я лучше спрячу яблоко на всякий случай, вдруг моя мама заболеет". Мама бы, если б знала, посмеялась бы: "Тоже мне, спасительница"...
  
   Эта глава - последняя, где мне на помощь еще приходит дневник, и уже - моя память. Все, написанное далее, это только мои "воспоминания и размышления" о моей маме. Дневник, и тот неполный, кончается вместе с маминой студенческой жизнью. Все, что было с этого момента и до моих 4-5 лет, для меня осталось в тумане. Уже вижу большущую лакуну - мне неизвестно, каким образом Вера нашла Бюро (или Бюро разыскало ее). А ведь мне об этом рассказывала, и довольно подробно, бабушка. Кажется, она даже сама имела к этому отношение. Когда мама, по бабушкиному выражению, "взвыла" на продленке, бабушка велела ей перестать расстраиваться, а искать лучше другую работу. И вполне возможно, профессия экскурсовода была одной из предложенных бабушкой как пример интересной работы.
   Перед тем как стать городским экскурсоводом мама около двух лет проработала на Бородинской панораме, тогда только что открывшейся. От этого времени осталась на память фотография Фиделя Кастро - мама купила ее, чтобы подписать, когда Фидель был в Москве, и прошел слух о возможном посещении им панорамы. Но Фидель так и приехал, а жаль. Такой автограф пропал.
  
   5. Преображенка.
  
   Улица 4-ая Гражданская, дом 33, корпус 4. Мы говорили - "Гражданка", "на Гражданке". Еще - "недалеко от Бастилии". Бастилия, это огромный, как крепость, дом на улице Просторной. Я долго думала, что это наш внутрисемейный жаргон; оказалось, жаргон внутрирайонный.
   От метро "Преображенская" автобус ехал мимо деревянных избушек с огородами. У Бастилии сворачивал налево, на 4-ую Гражданскую, и останавливался возле серого здания АТС. С другой стороны улицы автобусная остановка располагалась у темно-зеленых ворот фабрики. Во времена моего раннего детства под навесом этим ворот жил черный кудлатый пес Цыган. В наш двор надо было идти от остановки вглубь, вдоль бетонного забора АТС. Когда-то, в совсем глухие давние времена, одна секция забора упала и придавила насмерть маленького мальчика. Этим мальчиком меня стращала моя бабушка, строго-настрого наказывая держаться дальше от забора. В первый раз мне стало жалко мальчика, а потом я его тихо ненавидела. Когда я выросла и напомнила маме эту историю, она засмеялась - "а был ли мальчик-то?".
   Двор образован двумя стоящими друг к другу фасадом домами. Кирпичные пятиэтажки с двускатными крышами и зелеными ребристыми балконами. Все они, весь квартал, построены в конце 50-х. Мои тут жили с января 59-го:
   Дом новый и пахнет краской.
   Строительный мусор кругом.
   От дома веет не лаской,
   А тянет сырым холодком.
   Все здесь пока чужое,
   Но здесь предстоит мне жить.
   И грузчики, всех беспокоя,
   Начали вещи носить.
   Им стал помогать парнишка,
   Что у подъезда стоял.
   Спросил он меня чуть слышно:
   - Что взять? - и тумбочку взял...
   Мне так понравилось это "и тумбочку взял"! "Парнишка" был один из солдат, построивших наш дом и продолжавших строить дом, что напротив.
   Историю переезда на новую квартиру рассказывал мне дед. К концу 50-х он, кажется, уже был полковником, уже была за плечами трехгодичная командировка во Францию, а пристойного жилья семья все не имела, и его все кормили обещаниями насчет квартиры.
   - ... И тут меня вызывают и говорят: поедешь в Швейцарию. Я тогда так прямо и сказал: давайте мне сначала квар-ти-ру!!! Сколько же можно? Или я не еду ни в какую Швейцарию.
   В общем, это была угроза забастовки с предъявлением экономических требований. Она возымела действие - деду дали ордер. Дом был новый. Станции метро "Преображенская площадь" еще не было. На ее месте кучились все те же деревянные домики вокруг Никольского храма. Ездили от метро "Семеновская" (бывшая "Сталинская") на трамвае. В доме жили, в основном, семьи военных, и мы знали практически всех.
   За соседней дверью жила с семьей Евдокия Кузьминична, тетя Дуся, очень приятная дама и большая бабушкина приятельница. Под нами - скандальная тетя Катя; я дружила с ее внучкой Ларисой. Еще ниже - девочка Наташа и ее родители. Наверху обитало неведомое мне создание, называемое Полюхой, время от времени нас заливавшее. Тогда приходил слесарь Дубец, прозванный дедом ДубчИком, поскольку он был субтильным и на Дубца не тянул. Под тетей Дусей жила кошатница Нина Александровна с двумя сыновьями. У нее жил толстый серый кот, такой важный, почти величественный. Я ни разу не попросила его погладить, от большого почтения. У двери Нины Александровны всегда стояла плошка с каким-нибудь угощением для кошек.
   У подъезда на лавочке часто сиживала похожая на Бабу-Ягу Вера Михайловна с первого этажа, в темно-синем пальто. Она вынимала из картонной коробки какие-то разноцветные проводки и соединяла их специальным маленьким инструментом. Как-то я похвасталась ей новой игрушкой, а она весело пообещала: "А я украду!". Я ее побаивалась, но по-настоящему я боялась почему-то двух ее дочерей, одинаковых толстых блондинок. Во дворе было много детей, моего возраста и около. Моя подружка Лариса; вредная Наташка, с которой я однажды подралась, победила ее и отняла в качестве трофея куклу; маленькая Лена с 3-его этажа. Бегал с автоматом Андрей - он вечно стрелял в воображаемых немцев и вечно у него кончались патроны. Его сестра Ира. Моя первая любовь - мулат Филипп с черно-синими, как черносливы, глазами. Бабушка моя про него говорила - "Чья-то погибель растет". Мы играли у подъездов и на проезжей части двора - по ней все равно почти не ездили; на широкой площадке в конце двора, у забора, за которым белел двухэтажный детский сад. В этот садик потом ходил мой двоюродный брат Витя, а его мама, дяди-Колина жена Таня, была там воспитательницей. Но это после.
   С этой площадкой связано одно из моих первых воспоминаний о маме. Зима, площадка запорошена снегом. Мама - в темном, болотного цвета пальто с пушистым меховым воротником, в коричневых сапогах и пушистой меховой шапке - "это называется чернобурка!" - убегает от меня по снежку, а я пытаюсь ее догнать. Карие "собачкины" глаза смеются из-под шапки. От себя помню только ноги в валенках с галошами. Я ужасно не люблю, когда про мои ноги говорят "ножки". Кто-то только что поведал мне, что галошами питаются крокодилы. Я боюсь крокодила - так решили взрослые. На самом деле я ни капли его не боюсь, а боюсь лишь слова "крокодил", но не знаю, как это объяснить.
   Еще я помню мою няню тетю Варю. Мама сказала потом - тетя Варя работала у нас до моих двух лет, помогала бабушке во всяких домашних делах и заслужила уверенную репутацию Маши-говориши. Была у нас серая кошка Фрося - она сидела на шкафу и сверкала оттуда зелеными глазищами. Внизу на полу стоял в горшке огромный кактус - выше меня ростом. Кактус и кошку нельзя было трогать; кактус - "уколешься!", кошку - не знаю почему.
   Зайдя в квартиру - поднявшись сперва на четвертый этаж по лестнице - вы попадали в узкую прихожую. Справа - туалет (с бачком над головой и железной цепочкой, за которую надо было дергать) и рядом ванная; слева - дверь в кухню. На кухне были газовая плита, раковина и белый железный кухонный шкаф. Про шкаф этот дед говорил - "арабский". Это вдоль левой стены, у правой - квадратный, покрытый клеенкой стол и стулья вокруг.
   Из прихожки, прямо напротив входа, дверь в большую комнату. Там беззвучно царило пианино. Над ним висела в большой золотистой раме копия с картины Шишкина с медведями в лесу. Огромный желтоватый книжный шкаф, с очень узкими полками, - специально, чтобы не ставить книги в два ряда, - был так забит, что почти трещал от количества вмещаемых томов. Библиотека у нас была знатная. Цитирую Дарью Донцову: "Те из вас, кто близок ко мне по возрасту, должны хорошо представлять себе эту библиотеку, в ней были в основном собрания сочинений. Чехов, Бунин, Куприн, Лесков, Мельников-Печерский, все Толстые, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Брюсов, Бальмонт... Отдельно стояли тома Майн-Рида, Дюма, Фенимора Купера, Джека Лондона, Вальтера Скотта, Гюго, Бальзака, Золя, Конан Дойла... Всего не перечислить. На самом верху, куда маленькому ребенку было трудно дотянуться, стояли "Декамерон" и том из собрания сочинений Куприна с повестью "Яма".
   Я немного моложе Донцовой, но мгновенно узнаю этот список. С той разницей, что у нас "Декамерон" и том с "Ямой" (пятый, помнится) стояли на обычных местах - мне просто долгое время запрещен был доступ ко всему "взрослому" шкафу, и неважно было, куда я дотягиваюсь, а куда нет. Шкаф бдительно охранялся дедом, сидящим в кресле с газетой или книгой, лежащим на тахте или сидящим за пишущей машинкой за столом. В этой же комнате находился сервант, называемый у нас "горкой", с разными соблазнительными предметами. Там была парадная посуда - обеденные сервизы, используемые по праздникам; изящные и воздушные, но страшно неудобные чайные, для тех же случаев, и кофейные, не используемые никогда. Кофе не пили. Все мои взрослые были безнадежными чайными душами. В этой же комнате на тумбочке помещался телевизор. На тахте спали бабушка и дедушка. Совершенно не помню шторы на окнах, но помню, что на дверях висели красные, с тонким золотым рисунком, шелковые портьеры, - на крупных кольцах, скользивших по широкому, темного дерева, карнизу. Такие же карнизы шли над окнами.
   Зато я хорошо помню занавески в маленькой, нашей с мамой, комнате - голубые, с синими узорами. В маленькой комнате стояли две кровати, шифоньер, этажерка с книжками и, кажется, какой-то стол.
   В раннем детстве я помню себя больше с бабушкой, чем с мамой. Мама была на работе, - когда я посыпалась, ее уже не было. Вечером она приходила, но меня вскоре загоняли спать. Меня это не удивляло. Нижняя Лариска вообще всю неделю жила с одной бабушкой, к маме и папе ездила на выходные. А Филипп по полгода жил с бабушкой - его родители пребывали в какой-то дальней африканской стране, откуда был родом его отец. Мамин выходной был в пятницу, я почему-то этим гордилась и обожала слово "пятница". Где мой папа, я не спрашивала; то есть, спросила один раз, мне сказали, что он у меня есть, я и успокоилась.
   Я никогда не вела дневников. Попробовала начать лет в шесть - кажется, для этого я и спрашивала о папе. Чтобы подробно написать в дневнике, кто я такая. Но дневник мой долго не протянул. Ничего нового и интересного не происходило, каждый день был похож на предыдущий, и записывать было нечего. Я могла бы излагать свои мысли, но для этого я была не так проста. Дневник могли прочитать взрослые, и мне бы тогда попало, за мысли. И мало того, что придется отдуваться за содержание - форма хотя бы должна быть такой, чтоб не стыдно было. Не какой-нибудь детский лепет, а как следует оформленные наблюдения. Короче, для меня это была бы серьезная и весьма рискованная работа. Видимо, с этого началась моя глубокая убежденность в том, что все написанное на бумаге уже опубликовано. Ведь то, за что можно получить, уже, как минимум, существует...
   Маленькая, я называла свою маму самой красивой. Вроде, так было положено. В действительности, я не знала, красивая она или нет, я к ней привыкла. Про ее глаза я думала - "шоколадные", и немножко они были как у Цыгана. Я и сейчас не знаю, красивая она или нет. Ее лицо для меня, так же, как и мое собственное, - это ее лицо и все. Бабушка считала нас с мамой некрасивыми, потому что мы не были "кровь с молоком".
   - Вот дедушка молодой был очень красивый, - говорила она. - Он и сейчас ничего...
   Года в четыре я сказала бабушке:
   - Я тебя люблю больше всех на свете. Ты у меня до трехсот лет проживешь! Я тебя сберегу. А ты кого больше всех любишь?
   - Дедушку.
   Мы сидели на кухне. День был солнечный и морозный, и стена дома напротив отсвечивала розовым. Я подумала: "В каком красивом месте я живу!". Мы собирались с бабушкой гулять, а до этого надо было допить молоко и доесть булочку-"калорийку".
   Через несколько дней я решила "проверить" бабушку и снова задала ей этот вопрос. Она спокойно ответила:
   - Я тебе уже сказала. Дедушку.
   Ее ответ положил начало моей коллекции любовных историй. В нее попадали, в основном, необычные истории. Бабушкина - муж и жена, прожившие вместе всю жизнь, вырастившие детей и внуков, - ничего необычного не содержала. Но бабушка была первая, с кем я всерьез говорила о любви, и потом, мне польстила честность ее ответа. Не "тебя" и не "Верочку", а "дедушку". Какое-то уважение ко мне в этом было. Мама, на этот же вопрос, засмеялась и сказала: "Секрет!". Я, конечно, не смела надеяться, что она скажет "тебя". Я была скромный ребенок и на такую честь не претендовала. Но почему мама не сказала "бабулю"? "Но раз она на работу ходит, значит, там кого-то любит", думала я. Дедушку я не стала спрашивать, кого он больше всех любит. И так ясно, что Бальзака.
   С незапамятных времен я слышала от других людей, какая у меня удивительная, милая, образованная семья. И какая дружная, и как мне несказанно повезло. Мне, конечно, крупно повезло, - хотя из всего вышесказанного верно, пожалуй, лишь определение "удивительная". Семья, с одной стороны, насквозь советская, во многом типичная, с другой стороны - выламывающаяся из любых рамок, абсолютно фантастическая.
   Мои бабушка и дедушка походили на сказочных старика и старуху, по-житейски мудрых, в чем-то чудаковатых и нелепых. Не то колобок у них сбежал, не то мышка хвостиком махнула... По-настоящему образованным был только дед. Он знал очень многое и обо многом, ходячая - на моей памяти сидячая - энциклопедия. С утра он читал газеты и журналы - от корки до корки, ничего не пропуская. Потом брался за книги. И в газетах, и в книжках подчеркивал что-то для себя важное, карандашом, а иногда и ручкой. Вскакивал вдруг и принимался рыться в словарях и справочниках. Не находя нужного, начинал волноваться. Бабушка призывала успокоиться - от возбуждения у него поднималось давление. Иногда дедушка что-то писал, а потом перепечатывал на машинке. Его приглашали делать доклады о международном положении в местной партячейке. Фамилия парторга была Сыч. У нас долго вспоминали один забавный телефонный разговор. Дедушка подошел на звонок и вдруг свирепо переспросил голосом, не предвещавшим ничего хорошего:
   - Ка-акой-такой сыч?! - и тут же, с медовой интонацией: - А-а, товарищ Сыч!
   На доклады дед надевал черный костюм с белоснежной рубашкой и галстуком и прикреплял орденские планки. Международным положением тогда увлекались поголовно, а дед - историк и дипломат - был в этой области докой. В своей "резиденции" - госпитале Бурденко - он мгновенно приобретал авторитет среди больных и персонала и собирал вокруг себя целые кружки. Но ему быстро надоедало, от людей он уставал и не любил, когда ему потом звонили, предлагали встретиться... "Ишь чего захотел, друг любезный!" Политическим кумиром дедушки был де Голль - из своих странствий дед вернулся законченным голлистом и таким и оставался. Французский язык обожал. У нас было много книг французских авторов, многотомники Бальзака, Золя, Анатоля Франса, Мопассана, но на русском языке. Это и понятно: читать по-французски мог только дед, а книги приобретались для всей семьи (бабушка умела читать по-французски, но не любила, предпочитала русский язык). Дедушка также был автором небольшого франко-русского "Военно-морского словаря". А все время, что я его знала, он писал труд под названием "Эстетика Бальзака". Не знаю, когда это произведение было задумано и начато, но писал он его, с перерывами, до самой смерти и так и не закончил. Еще была у него идея перевести на русский воспоминания Чаплина - с французского перевода. Они с бабушкой были в гостях у Чаплина в Швейцарии - на приеме в честь советских артистов и работников посольства.
   Бабушку я в ее свободное время вижу с книгой. Она очень любила два типа книжек - "про житье" и "про женщин". "Про житье", это были чьи-нибудь воспоминания или старые романы с длинными описаниями быта и уклада - Салтыков-Щедрин, Гончаров, Лесков... Подаренные мне "Детские годы Багрова-внука" Аксакова она зачитала почти до дыр, так полюбила. В наше время, когда прилавки просто ломятся от мемуаров известных людей, я с грустью думаю о бабушке - не дожила, так была бы рада! И еще мне жаль, что бабушка не дожила до сериалов. Конечно, "розово-мыльные", про любовь, она не стала бы смотреть, а вот "Клан Сопрано", "Скорую помощь" или "Чужое лицо" - за мое поживаешь. "Про женщин" были книги тоже о житье-бытье, только написанные женщинами. Воспоминания актрис Яблочкиной и Шатровой, мемуары Полины Анненковой, жены известного декабриста. Еще бабушка любила Паустовского и часто перечитывала. Читатель она была страстный. Я заметила: мама и дедушка прочитывали книгу и, составив мнение об авторе и хорошо запомнив прочитанное, шли дальше. Кроме того, они четко разграничивали книгу и жизнь, - в книгах, например, сочувствовали героям и поступкам, которые в реальности не принимали и осуждали. А мы с бабушкой по многу раз мусолили одни и те же любимые книжки, и немедленно примеряли прочитанное на себя. Бабушка делала иногда довольно неожиданные практические выводы:
   - Видишь, в книжке какой мальчик-то! - это о Горьком, "В людях". - Все по хозяйству делает, и все умеет. Старшие велели, он слушается. Дедушка велел ему в люди идти, он и пошел... А как же иначе? Ты бы пример брала!
   Однажды бабушка читала Евангелие в переложении Л. Н. Толстого, и я слышала, как она на чем свет стоит ругала Иуду и Петра, трижды отрекшегося. А в другой раз вдруг заругалась на любимого Паустовского:
   - Это же надо: в книгах все понимал и писал правильно, а сам мать со слепой сестрой бросил!
   Она требовала от писателей, чтобы они жили по заветам своих любимых героев, и сами походили на них. Мне это передалось. Поэтому я не очень люблю читать о писателях. А то такое узнаешь! Высоцкий и Блок меня не разочаровали - они писали, что думали. Но я вполне способна не поверить поэту, если мне не нравится его лицо, и я стихи многих авторов не прочитала, потому что не полюбила их лица на портретах...
   Газет бабушка не читала. Все, что было в них достойного внимания, ей подробно и с комментариями пересказывал дед. Они вели также оживленные политические дискуссии. О чем они были, я не помню; помню только более поздний, беспощадный, так что перья летели, спор между бабушкой и мамой о вторжении в Афганистан. Бабушка была - за, а мама - против. Что любопытно, обе они рассуждали с точки зрения интересов Афганистана, как-то упуская из виду собственно солдат, которые там воюют. Но каждая сторона выдвигала такие убедительные аргументы и так отчаянно защищала свою позицию, что я была согласна то с одной, то с другой. (Да я и сейчас не знаю, с кем бы я согласилась...).
   - Дедушка никогда не высказывается наспех, - сказала мне как-то мама, - он сначала все обдумает и взвесит. А вот бабушка иногда что-то сгоряча может сказать, но ее зато потом переубедить проще.
   Так и было. Дед всегда вначале помалкивал, сопел, отвечал уклончиво, потом давал, наконец, свою оценку, и часто - очень резкую. Но и он мог поменять мнение и никогда при этом не открещивался от прежнего. Бабушка выпаливала слова сразу, сию минуту, иногда не то что не подумав, а даже недослушав. Над ней подшучивали.
   - Бабуля, "магнето"!
   Это кто-то когда-то заявил при ней - мол, только два слова в русском языке кончаются на "зо" - "пузо" и "железо". Бабушка тут же вскрикнула:
   - Как же, а "магнето"!
   Ей случалось ругать меня за то, чего я не говорила, а ей послышалось. За это бабушка всегда извинялась. Но потом все-таки читала лекцию на тему "почему нельзя говорить того, что ей показалось". Бабушка во всем находила предлог для воспитания, при этом все было в лоб, очень прямо и без всяких педагогических хитростей. Ребенок должен знать, что старшие всегда правы и всегда все знают лучше.
   - И никаких гвоздей! - добавлял дед.
   Почтение к старшим бабушка ставила во главу угла. Почему-то мало говорили о доброте. Никогда не говорили - "ищи себе в друзья хороших, добрых, справедливых". Говорили - "ищи умных, образованных". Почему-то не учили отдавать, дарить, - учили не упускать своего. "Похитрее надо быть!". Очень часто сами себе противоречили. Когда взрослым что-то от меня было надо, говорилось - "все нормальные дети так делают!". Если я чего-то хотела и намекала, что у всех нормальных детей это есть, отвечали - "а если все начнут на руках ходить, ты тоже будешь?". Бабушка судила о погоде по старому календарю; весной, когда хотелось поскорее надеть летнее, ворчала: "По-старому-то еще апрель". И попробуйте напомнить ей в сентябре, что по-старому еще август!
   - Умные больно!
   Исподволь и в открытую внушалась мысль, что я всегда буду иметь значение только для семьи. За порогом дома меня ждут обман, скрытые насмешки и прочие ужасы равнодушия и непонимания.
   - Ты запомни, что кроме нас ты никому не нужна!
   Я спросила у мамы, правда ли это.
   - Ну почему же никому-то? - она засмеялась.
   Кажется, несколько раз маме за меня попадало - "Что ты ей все потакаешь!". Мама оправдывалась. Она и дядя Коля были либеральные взрослые. Дедушка во всем поддерживал бабушку. Он ее звал "Лидуся", а она его "Витя" или "дед". Но за ее характер дед прозвал ее "мать-командирша", а еще он ее называл "Фуше", в честь французского политика, большого, говорят, прозорливца и мастера интриги. "Я всегда знаю, что происходит в моем доме!" - хвасталась бабушка и выводила нас на чистую воду: кто опрокинул на кухне чайник, кто пришел в грязных ботинках, кто разбил чашку и гнусно спрятал осколки в мусорное ведро, прикрыв газетой.
   Взрослые редко ссорились между собой. Я знаю, что размолвки случались; не знаю, из-за чего, и знаю, что они старательно это скрывали. Иногда мама и бабушка о чем-то не говорили деду; иногда меня просили о чем-то при нем не упоминать. У дедушки было больное сердце и ему, как Джеймсу в "Саге о Форсайтах", "никогда ничего не говорили". Часто это касалось книг - он терпеть не мог, когда наши книги давались кому-то на прочтение, боялся, что не вернут. Несмотря на редкие ссоры, в доме часто звучали весьма разнообразные ругательства. Ругали, само собой, меня, а кроме - слесарей, дворников, продавцов и иже с ними; соседей, чьих-то конкретных начальников; абстрактных должностных лиц; в редких случаях - правительство.
   У деда был богатый набор ругательств: сукин сын (дочь), Черт Иваныч (Ивановна), друг любезный, олух царя небесного, охламон, обалдуй, люляй (это считалось очень грубым). Затем - экзотические "книжные" ругательства, как то: троглодит, сикофант и чуть ли не "плюгавый выползыш из гузна Демосфена". Я скакала и хлопала в ладоши:
   - Дедушка, поругайся еще!
   Дед показывал в лицах, как ругаются различные типажи. Например, трагик с комиком поругались:
   - Ах ты, лысая насморочная обезьяна! - пищал комик. - Бездонная галоша!
   Трагик рычал:
   - Изыди, исчадие ада! Да преследуют тебя богини мщения!
   Бабушка ругалась скотиной безрогой, вороной, идиотом (-кой), иждивенцем (-кой) и см. список во 2-ой главе. Мама - чертовой перечницей и чертовой куклой. Черта поминали едва ли не на каждом шагу. К чертям собачьим, к чертовой матери, у черта на рогах, черт его знает... Матом не ругались никогда. Любые, даже самые иносказательные намеки на мат воспринимались как оскорбление для всех присутствующих. И просто неприличные слова тоже были под запретом. Бабушка, крайне редко позволяла себе сказать на что-то "говно". Это означало, что ее вконец вывели из себя. Однажды она мне очень доверительно сказала:
   - Ну конечно, дедушка с приятелями анекдоты рассказывали между собой. Но он мне их потом не мог повторить. Там же слова всякие, а без этих слов уже и не смешно совсем!
   Мне сперва нельзя было ругаться вообще никак. Потом сама собой возникла сложная система: что-то нельзя было произносить при дедушке, что-то - при посторонних, как-то можно было обзывать ровесников, но ни в коем случае не говорить этого про старших. Когда я пошла в школу и нахваталась там разных разностей, моя жизнь дома превратилась в ад кромешный. Я кричала деду из чулана:
   - Тут ни х... шута не видно!
   И тут же получала за "ни шута", потому что - "это нам можно, мы взрослые!".
   Дедушке довелось, в его французский период конца 60-х, быть переводчиком при некоем генерале, о котором он нам очень много потом рассказывал. К сожалению, рассказы дедушки без "этих самых", излюбленных генералом слов, потеряли всю свою прелесть и поэтому не запомнились. Слишком много было громоздких объяснений; рассказать хотелось, а подходящих слов у деда не было. Приведу только один случай: в Лувре, возле Джоконды, дед перевел генералу слова экскурсовода:
   - В какой точке помещения вы бы не находились, кажется, что взгляд женщины направлен именно на вас.
   Генерал обрадовался:
   - А вот ты им скажи, что у нас в одном музее на потолке нарисован крестьянин с сохой. И где ни стой, отовсюду видишь его жопу!
   Интересно, что несколько раз я слышала от бабушки слово "подъелдыкивать". Кажется, она не знала его происхождения и считала вполне невинным и забавным.
   Я помню, что у каждого из нас была своя особенная речь. Самая яркая и запоминающаяся, конечно, у бабушки. Ее литературно-просторечно-диалектный язык невозможно было спутать ни с каким другим, а вкупе с бабушкиной эмоциональностью был просто незабываем. У дедушки рядом с просторечиями уживались архаизмы "высокого штиля"; латинизмы, иногда французские слова и выражения. Грамматика его бывала временами вычурной - например, вместо "я купил словарь" он говорил "мною куплен словарь"... Мама говорила очень правильно, но и у нее было много просторечных выражений. Понемногу я стала замечать, какие слова она чаще употребляет. Она, например, любила говорить "тяжко", а не "тяжело"; о чем-то запомнившемся, все равно хорошем или плохом, - что ее это "поразило". Когда что-то не разрешала - "ни в коем случае" или "как можно!". Когда чего-то стыдно - "стыдобушка!"...
   Помню, что у каждого было свое излюбленное выражение для обозначения смерти - бабушка говорила "вот помру...", у дедушки это было "отойти в мир иной" или "отдать концы", а у мамы - "окочуриться". Мне кажется, они именно это, каждый в свою очередь, потом и сделали.... Я сейчас невольно стараюсь писать о них тем же языком, каким они говорили. Ну, совсем тем же самым у меня не получиться, но хотя бы не вылезать за рамки, не включать сюда новые, уже после появившиеся слова, или слова, из семейного словаря изгнанные.
   Маму я помню с газетой или с толстым журналом в руках. Если с газетой, это сопровождалось объяснением: "Завтра у нас политинформация, надо узнать, что там в мире творится". Толстые журналы были - или наш "Новый мир" или что-то взятое на прочтение. В мои ранние года все мамины книжки назывались "Дай мне почитать спокойно". Мама и бабушка иногда вязали, а бабушка еще и шила на бабушки-Иринином "Зингере". Мама вязала очень нарядные вещи - для меня кофточки, шапки, шарфики, толстые зимние колготы, варежки. Для себя - шапки и свитера. Шапочки и шарфики иногда вязала для своих приятельниц. Как-то связала на спицах из обрывков разноцветных тканей покрывала для стульев. Почему-то со временем мама перестала вязать, только время от времени что-то перевязывала и переделывала.
   Мама и бабушка рассказывали сказки. Мамина сказка была про Снежную королеву. Мама ее рассказывала, когда меня стригла. Я боялась ходить в парикмахерскую, наверное, из-за белых халатов, как в поликлинике, и мама стригла меня у нас в ванной. Бабушкина сказка - "О рыбаке и рыбке". Она любила ее больше других, хотя знала наизусть все сказки Пушкина, и не только сказки. Бабушка знала наизусть "Евгения Онегина", много стихов Тютчева и Лермонтова и поэму Некрасова "Мороз - Красный нос". Мама мне сказала, что бабушка в молодости сама писала стихи.
   - А ты хорошие стихи писала? - спросила я у бабушки.
   - Говорили, что хорошие.
   - Кто говорил?
   - Кому писала, тот и говорил.
   Это здорово подняло бабушку в моих глазах. Она, выходит, писала стихи не просто так, а кому-то, и этот кто-то был явно не дед, и она мне это говорит! Такое признание - мне! - стоило поедания каждое утро противной манной каши, нудных лекций о послушании и запрета на ругательства.
   Еще бабушка, говорят, неплохо пела. Не могу об этом судить. При мне она лишь иногда заводила уныло "Где мне найти такую песню...", или, наоборот, бодро - "Мы Красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ...". А дед пел "колокольчик, дар Валдая", всегда неожиданно взвывая из полной тишины. Бабушка любила романсы - дед звал ее к телевизору, когда пел Штоколов. Нравилась еще ей Галина Беседина - с кем-то она вдвоем пела, забыла имя. Дядя Коля слушал симфонии и иногда напевал их. Патефон со старыми пластинками был у нас еще жив, но его не слушали - слишком громко, и нельзя сделать потише. Дедушка не переносил громких звуков. Мама пела - "Какой большой ветер напал на наш остров", "Бригантину", "Последний троллейбус". Однажды она мне сказала, что "Подмосковные вечера" - ее любимая песня, но вообще-то любимые песни у нее менялись.
   "Священную войну" пела, "Варшавянку", "Бьется в тесной печурке огонь", "Катюшу", "Огонек"... Да всего не перечислишь. Пианино молчало. Наверное, это тоже было бы слишком громко, а может, мама окончательно потеряла к нему интерес. Иностранной музыкой как мама в юности не интересовалась, так и дальше оставалась к ней равнодушной. Позже, когда у нас появились магнитофон и проигрыватель, она слушала вместе со мной только Высоцкого и Окуджаву. Ни джаз, ни рок, ни блюзы не слушала, но это понятно, она их и раньше не любила. Но почему-то не хотела слушать ни Ива Монтана, прежде ей симпатичного, ни Пиаф... И вообще, стала меньше интересоваться кино, театром и опереттой - как будто все это заснуло и залегло в альбомах с ее молодыми фотографиями...
   Смотрели телевизор. Не дай Бог было потерять или "использовать по назначению" газету с программой на неделю. Дед смотрел хоккей и особенно футбол. Бабушка часто к нему присоединялась, и они оба шумно болели за ЦСКА. Фигурное катание, кажется, также входило в тогдашний джентльменский набор, как и международное положение. Роднина и Зайцев, Белоусова и Протопопов, Пахомова и Горшков.
   О людях, "живших" в телевизоре, ходило множество слухов. Они не просачивались в газеты и журналы, но люди сами брали на себя роль желтой прессы и с удовольствием распространяли россказни, где переплетались правда и вымысел. Обязательные инопланетяне - длинные желтые и маленькие зеленые. Жуткие автомобильные катастрофы с самыми известными людьми. Гитлер, только что якобы умерший от старости не в Африке, не то в Латинской Америке. Будоражащие вести о "сбежавших", "оставшихся". За что-то ругали Ию Савину. Доронину ругали. Дядя Коля читал по памяти эпиграммы Гафта. Многие знаменитости имели прозвища: Пугачеву звали Шишигой, спортивного комментатора Маслаченко - Криворотым. Киноактер Белов (уж не вспомню даже, где играет) был - Рю Монтевидео. Когда-то в Швейцарии, вечером, в тумане, он выскочил вживе перед моей бабушкой, как черт из табакерки, и обратился вопросительно:
   - Мадам? Улица Монтевидео?
   Бабушка показала направление, и туман поглотил его.
   Подолгу обсуждались чьи-то знакомые, знакомые знакомых, чьи-то браки, разводы, дети; осуждались чьи-то нравы, настроения.
   - Застрелиться хотел?
   - Больной человек, что же сделаешь.
   - Двух чужих детей матери своей на шею повесил.
   - Голой на улицу выгнал! Тетку родную!
   - Одни грузины на рынке. Двенадцать рублей персики!
   - Одни хохлы, ты посмотри!
   - Одни евреи, - всматриваясь в титры на экране.
   - Мужа себе только под сорок лет нашла. Девок крепостных всю ночь возле себя вышивать заставляла!
   Да это же про свекровь Полины Анненковой!
   Самые интересные новости приносила с работы мама и выкладывала их в прихожей, начиная раздеваться. Потом долго шуршали на кухне. Иногда меня выгоняли - "нечего взрослые разговоры слушать!". Чаще оставляли - думали, что не понимаю. Иногда новости приносила бабушка, - с рынка, из магазина, приговаривая "в магазине-то шаром покати"... Разговоры на лавочках бабушка терпеть не могла, и лавочных старух недолюбливала. "Делать мне нечего, как языки с ними чесать!". Если с ней заговаривали, больше слушала. Потом пересказывала все дома.
   Много смеялись. Подтрунивали, подшучивали друг над другом. Больше всех шутил дядя Коля. Я его называла "смешник". В большом ходу были семейные анекдоты - кто, где, чего не так сказал или сделал. Все это по многу раз пересказывалось, обрастало подробностями, и каждый раз все подолгу смеялись. Хохотала, показывая все зубы, мама. Вытирая слезы, до кашля смеялся дед. Бабушка хлопала себя по халату. Вне семьи все наши истории уже были бы не смешны - слишком много пришлось бы объяснять. "Юмор деда Никонова", я это называю.
   Для меня время в квартире не двигалось.
   - Оглянуться не успеешь, как пролетит! - сулила бабушка.
   Я только по отметкам на дверном косяке видела его продвижение. На косяке мама отмечала, как я выросла, - напротив каждой отметки писала рост в сантиметрах и возраст, с месяцами. Потом отметки с этого косяка были перенесены ею в новую квартиру.
   Были праздники. Отмечали дни рождения, Новый год, Пасху, 1-е Мая, День Победы, 7-е Ноября и Веру-Надежду-Любовь. На праздники бабушка пекла пироги. Маленькие пирожки с мясом, с капустой и яйцом, реже - с рыбой. Большой пирог был сладкий - круглый, открытый, с "решеточкой", с яблоками и черносмородиновым вареньем. Ели мы, наверное, то же, что и многие тогда ели в праздники: сначала несколько видов салатов (с обязательным "большим салатом" - "оливье"), потом горячее - мясо с картошкой, по-разному приготовленное. Потом чай с пирогами. Вино пили редко и помалу. Чаще шампанское. Открывал дедушка. Непременно была на столе селедочка с луком, это все любили. Мама и бабушка, помню, не очень любили сладкое, больше солененькое и кисленькое. Про людей, которые любили кислое и соленое, бабушка всегда говорила: "Видно, в организме чего-то не хватает". Мама иногда, приходя откуда-то из гостей, вздыхала:
   - Такую гадость там съела!
   - Какую?
   - Торт.
   Но это уже после бабушки. При ней бы она и на ненавистный торт не сказала "гадость".
   Повседневно бабушка готовила все вкусно, но просто. Приговаривала: "Щи да каша - пища наша". Никогда не покупала готовые котлеты - сама вертела на кухне мясорубку, а котлетки мы с ней лепили вместе. Перебирали гречку для каши. Бабушка и в будни иногда что-нибудь пекла, никогда не предупреждая накануне. Просто, встав утром, я слышала соблазнительный запах с кухни, бежала туда и видела раскрасневшуюся бабушку над сковородкой и тарелку блинов. Мне всегда казалось, что меня заставляли есть очень много. Хорошо кушать, у бабушки было так же важно, как слушаться взрослых. Когда я, в школе, в первый раз позвала на свой день рождения подружек, кто-то мне назавтра сказал:
   - У твоей бабушки нет совести! Я домой вернулась с животом, как барабан, и сегодня весь день есть не могу.
   Бабушка и взрослых любила кормить. Уж без чаю точно никого не отпускала. Рассказывала мне, как пили чай "раньше":
   - ... сядут у самовара, к потолку сахарная голова привешена, каждый со своей стороны лижет...
   - Сахар такая полезная штука! - вставлял дедушка. - Он для работы мозга необходим.
   И сахар был полезный, и овощи, и хлеб, и мясо, и сливочное масло, и растительное.
   - Все полезно, что в рот полезло!
   Помню мамино:
   - Ой, бабуля, ну не могу больше! - она отодвигает тарелку.
   И я, с завистью:
   - Маме можно не доедать!
   Они, хором:
   - Тебе расти нужно!
   Фразы "пальчики оближешь" и "язык проглотишь" повисали над столом, толстые, как языки, и блестящие, как масленые пальцы. Если мы с бабушкой были одни, я часто забывала сказать про язык и пальчики. Тогда бабушка принималась хвалить себя сама:
   - Рази в столовой такое дадут? - укоризненно вопрошала она. Бабушка была из тех, что сколько не едят, не толстеют. Она как-то передала нам давний совет ей какого-то врача: "Вам, с вашей конституцией, надо не есть, а жрать!". Кажется, бабушка распространяла его на всех.
  
   Потом была свадьба.
   В детстве моем я мало помню дядю Колю. Сперва я была слишком маленькой, а он на весь день уходил. Потом, в мои три года, он ушел в армию. Вернувшись, дядя сообщил, что у него есть невеста. Мне стало интересно.
   Невеста Таня мне понравилась сразу и навсегда; кажется, она понравилась всем и быстро вписалась в семью - будто всегда с нами жила. Свадьбу отпраздновали в ресторане "Звездочка", что у метро, - это была первая в моей жизни свадьба. Дядя Коля и Таня поселились в нашем же доме, на первом этаже соседнего подъезда. Вскоре родился мой брат Витя. Почему-то в квартире на первом этаже оставаться стало нельзя, и они все стали жить с нами. Дядя Коля с Таней и малышом заняли маленькую комнату, а мы с мамой переехали в большую, к бабушке и дедушке. Наверное, взрослым пришлось в это время несладко, но мне страшно понравилось жить всем вместе. Было шумно, весело, суматошно, очень много веселились, очень много возились с маленьким, а меня на время оставили в покое. В доме зазвучала музыка - Таня играла на пианино. Однажды она спросила:
   - А почему, когда я играю, ты начинаешь по кругу ходить?
   - А мы в детском саду на музыкальных занятиях так ходили!
   Мы действительно ходили на этих занятиях по кругу, периодически останавливаясь и топая то одной ногой, то другой. Таня сделала круглые глаза:
   - Батюшки! Это как в тюрьме, что ли?
   Я очень любила Таню, ставшую моей старшей подружкой. Все ей рассказывала, и она никогда меня не ругала. Возможно, я своей неумеренной и нескрываемой любовью навлекала на нее неприятности, не знаю. Надеюсь, что не очень крупные. И бабушка, и дедушка, и мама к Тане хорошо относились.
   "Квартирный вопрос" следовало решать, и бабушка с дедушкой стали строить кооператив. Прежняя квартира оставалась новой семье. Не могу сказать, что мне не хотелось уезжать - мне было любопытно. О Гражданке я пожалела после - когда увидела, куда мы переехали... На новом месте я должна была пойти в школу. Мы уехали отсюда в марте 74-го года.
  
   6. Ленинградский вокзал.
  
   Вот уже второй вокзал у меня получается. А ведь мама, в отличие от меня, вокзалы не любила - толкотня, неразбериха... Но я не вижу в Москве другого места, более привязанного к нашей даче.
   Кажется, мне было около года, когда ее купили. Дедушка давно мечтал об "имении", а мама и бабушка тоже очень ценили возможность проводить жаркое время вне города. Природу любили по-городскому - сходя с электрички тут же обязательно начинали глубоко вдыхать и громко восхищаться воздухом, любовались закатами и любили помечтать, как было бы славно жить в деревне, заниматься простой физической работой, не соваться вообще "в эту грязь и пыль" - город. Но с холодами сразу же с радостью удирали в Москву, в теплую удобную квартиру с водопроводом.
   Поселок наш назывался - "поселок Шестой мебельной фабрики", но все звали местность по названию железнодорожной платформы - Радищево. Это сорок три километра от Москвы, и ровно час на электричке.
   Дедушка и бабушка отправлялись в Радищево, как правило, на такси, с вещами, я и мама - на электричке. Мама мне говорила, что она очень много ездила, когда была беременная, так что папу ругали, что он ей это позволяет, а он ничего не мог поделать. Она водила экскурсии, принимала участие в дальних поездках. И видимо, я еще у нее в животе привыкла кататься и дорогу любила страшно. Мне всегда нравилось ехать и смотреть в окно, в любом, кроме метро, транспорте, и я любила вокзалы и, к маминому неудовольствию, цыган, попрошаек, шумных приезжих, сутолоку, дешевые вокзальные ларьки с сувенирами и вокзальные жареные пирожки "с котятами".
   Дача - половина довольно большого дома с половиной же участка (наших было 12 соток) - находилась в получасе, где-то, ходьбы от станции. Как идти; мы с мамой ходили быстро. С двух сторон участка росли ели - такой небольшой лесок, перерезанный тропинками, одна из которых вела к станции. Третья сторона выходила на улицу - она называлась Пионерской (забавно, в поселке не было ни улицы Ленина, ни Маркса, ни Советской). Четвертая граничила с соседским участком. В доме - в детстве я его называла "зелененький домик" - было две крохотных спальни, кухня с печкой, угловая проходная, называемая "столовой", - на случай холодной погоды, в теплое время сидели за столом на террасе. Террас было две - большая, собственно "терраса", и поменьше - "мост", это я маленькая, так говорила, и так ее потом и называли. С большой террасы крутая лестница вела на второй этаж. На втором этаже - "предбанник" с косым потолком и большая комната, из нее еще дверца в тесный, с косым же потолком, чулан. Наверху было очень интересно: много старых журналов, кое-какие книжки, два огромных чемодана со старыми шмотками, в которые можно было наряжаться, и целые залежи старых газет. С переездом дедушки там же воцарялся телевизор. Правда, смотреть его можно было не всегда - вдруг отключали свет, и почти всегда, когда передавали интересный матч или кино.
   В саду росли яблони. В начале лета весь наш сад был бело-розовый. Цвела сирень - кустов было множество, разных сортов, вразброс по всему участку. Сиреневые, белые, лиловые, почти голубые. Мамина любимая - махровая - была лилово-розовая, почти малиновая. У нее в дневнике написано, что это ее любимые цветы, а мне она сказала - гвоздики... Гвоздики в саду тоже были, необычные, турецкие, темно-алые. Флоксы, ирисы, пионы, золотые шары, - эти цвели осенью, и, пойдя в школу, я их уже не заставала. Было много кустов черной смородины и маминой обожаемой красной. Бабушка сажала клубнику; у лесного забора росла малина. Ни огурцы, ни помидоры, ни картошка не росли как следует - маловато солнца было. Их пробовали сажать, но оставили эту затею после нескольких неудачных попыток. Хорошо росла зелень и зеленый лук. Были две чахлые сливы - к ним всерьез никто не относился, они были почти дикие, и плодов, хоть и очень вкусных, давали мало. Росла старая раскидистая вишня, - ягоды, как правило, склевывал дятел. Через весь участок, от лесной калитки до уличной шла дорожка, засыпанная гравием. Она зарастала, и мы с мамой ее пропалывали. Под окнами спаленок располагалась клумба с разноцветными люпинами, устроенная мамой. Дедушка любил сидеть в раскладном кресле под жасмином, с газетой или книжкой. Сад выглядел не особенно ухоженным - все зарастало сорняками мгновенно, - но был хорош именно таким, буйно-зеленым, заросшим, в желтых пятнах одуванчиков. У некоторых в поселке были садики, как сплошной цветник, но там буквально ногу некуда было поставить, а у нас было привольно и уютно.
   Пока я была маленькой мама приезжала на дачу с работы каждый день. Вечерами мы с бабушкой ходили ее встречать. Сперва через лес, пересекаемый тремя тропами, - это были "первый", "второй" и "третий" лес; потом по бетонной дороге вдоль эстакады. Дорога с эстакадой соединяла два шоссе, Волоколамское и Ленинградское. Однажды мы шли там с дедушкой, и мимо нас на бешеной скорости промчался мотоциклист, и что-то у него свалилось. Оказалось - вяленый лещ. Дед честно кричал и махал лещом, но парень не услышал. Леща съели.
   Отпуск мама тоже проводила на даче. Один раз - в мои девять лет - мы ездили с ней в ее отпуск в Ялту, вместе с ее подругой тетей Светой и ее сыном Ильей. Мне понравилось, но мама объявила, что лучше средней полосы ничего нет, и на юг она больше не хочет, - слишком много народу, слишком все ярко и шумно, слишком жарко. Мама очень любила смешанный лес, озера, реки. Озер поблизости от нас не было. Был большой пруд, который мы все называли "озеро", полагая тогда, что озеро от пруда отличается большим размерами. Возле самой станции, в маленьком поселении, именуемом "хутор Виноградов", было два малюсеньких прудика с малюсенькими же островками: один прудик с одним островом, другой с двумя. Меж прудов росли огромные дубы - дубов, вообще-то, в округе было мало, в основном, ели, сосны и березы. Мама научила меня делать человечков из желудей. И еще мы с ней собирали, вдоль бетонки, что ведет со станции, маленькие разноцветные осколки бутылок. Уже не помню, что мы собирались из них делать, и не помню, как назывались французские духи, коробка из-под которых была отведена под эти осколки. Но мы целый мамин отпуск пробродили, нагнувшись, вдоль дороги, выискивая стекляшки и громко радуясь, когда находили синенькую, очень редкую. Много было бесцветных, зеленых и рыжих.
   Мама сказала мне, чтобы я не брала с земли "непонятные железки". В этих местах, объяснила она, шли бои, и до сих пор есть риск найти невзорвавшиеся бомбы или снаряды. Представляла ли она сама, как они могут выглядеть?.. Мама рассказывала, что в поселковом магазине в 41-ом году был немецкий штаб, а на станции немцы, в шутку, продавали друг другу билеты до Москвы. Знаменитое Крюково, где погиб, защищая Москву, взвод, было через одну остановку от Радищева. Бабушка где-то раз в неделю или две ездила туда на рынок.
   - Надо завтра, не загадывая, в Крюково съездить, - она всегда говорила "не загадывая", объявляя вслух свои планы. С моих лет восьми-девяти она стала брать меня с собой. В Крюкове ели пирожки и кексы, каких никогда не было в Москве, - вообще, они в Москве, наверное, были, но не продавались в нашем районе.
   Еще ездили в Химки, за газовыми баллонами. Это редко, один или два раза за лето. Баллоны меняли либо мама, либо дядя Коля. Ни газа, ни водопровода, ни телефона на даче не было.
   Приезжали родственники. Тетя Лида "калининская", бабушкина двоюродная сестра, с мужем дядей Васей и дочерью Ирой. У нее был еще сын Геннадий, но его я всего один раз видела (это ему мама свою коллекцию марок подарила). А Ира была, наверное, из всей родни, наиболее близка моей маме. Во всяком случае, общались они довольно часто. Тетя Лида Харламова, бабушкина подруга. Я ее звала то тетей Лидой, то Лидией Николаевной, а мама - Лидочкой. Тетя Нюра и дядя Костя Маликовы - "ногинские". Они и в Москву к нам приезжали, но на один-два дня, за продуктами, поскольку в их городах, по выражению бабушки, в магазинах было шаром покати. На дачу же они приезжали погостить - ночевали на неотапливаемом верхнем этаже (мы говорили - "наверху"; пойти "наверх"), накрывшись с головой одеялом и шинелью. "Шинелей" было две: одна настоящая дедушкина шинель, вторая - отрез шинельной ткани. Помогали в саду; ходили гулять; вечерами подолгу сидели на террасе за чаем, вспоминали, обсуждали, перемывали косточки, мечтали. Уезжали все с мешками яблок.
   Тетя Лида Харламова была по профессии учитель, а по призванию актриса. Она играла в любительском ореховском театре. Мой дедушка очень уважал их режиссера Каретникова и часто о нем расспрашивал. Я помню долгую дальнюю прогулку с тетей Лидой и мамой. В театре собирались ставить спектакль по стихам Блока, и тетя Лида добывала у мамы какие-то сведения, рассказывала о задумке и спрашивала ее мнения:
   - Верочка, ты же специалист... Верочка, а скажи пожалуйста.., - она с такой надеждой глядела на маму, словно та была единственным человеком, знающим все из первых рук. Словно все было так, что если уж Верочка не знает, то, значит, не знает никто.
   Каким получился спектакль, я не знаю, но мы с мамой видели тетею Лиду в конце 80-х в "Женитьбе" Островского. Нам не понравилось, и мы сбежали из театра, не дождавшись тетю Лиду. Гастроли были во МХАТе на Тверском, мы шли по бульвару к метро и без всякой причины хохотали. Мама сказала сквозь смех:
   - На спектакле надо было смеяться-то. Это же все-таки комедия. А мы здесь хохочем!
   И мы переглядывались и смеялись до самого дому.
   Был разговор, тоже на дачной прогулке, с другой тетей Лидой, - очень страшный. Тетя Лида рассказывала о своей Ире, как она сдавала сессию, как что... Я не слушала почти. Но вдруг тетя Лида сказала:
   - Вот выйдет дочка замуж, своих народит, тогда только мать успокоится.
   - По-моему, мать никогда не успокоится, - перебила мама.
   Я тогда не поняла, почему мне стало страшно, и я себя как будто заранее почувствовала виноватой...
   Из всех приезжавших мне больше всего нравились тетя Нюра и дядя Костя. На тетю Нюру я любила смотреть и ходила за ней, как нитка за иголкой. Она очень миниатюрная была и очень ловко все делала. Я ее видела чаще всего в затрапезном - чтобы копаться на огороде, она надевала что похуже, а для поездок в Москву, бегать по магазинам, надевала старое, удобное. Но почему-то я ее без труда представляла в образе "старинной" дамы, в длинном платье, в кольцах... В нашем альбоме хранилось фото юной красавицы с голыми плечами, мама сказала: "А это тетя Нюра".
   - Разве тогда так ходили? - удивилась я.
   - Что ты! Нет, конечно. Да она вообще, по-моему, тайком сниматься бегала...
   Дядя Костя был небольшой милый дедушка с постоянной улыбкой на добром морщинистом лице. Когда он копал огород, к нему "на червяков" слетались птицы, садились на лопату и даже дяде Косте на плечо. Всех остальных птички боялись. Мама мне сказала, по секрету, что дядя Костя на фронте в рукопашной задушил немца, и чтобы я никогда с ним об этом не говорила - он стесняется. Однажды тетя Нюра приехала к нам и прямо с порога начала плакать: "Костя лежит". С ним случился инсульт. Потом дядя Костя немного поправился и стал ходить на завод. Он всю жизнь проработал на одном заводе, уже пенсионером сидел там вахтером на проходной. И вот он стал с палочкой туда ходить и проверять как дела на заводе. И когда тетя Нюра допытывалась, зачем он туда ходит, он отвечал одним словом: "Забота". Он очень плохо говорил после инсульта. Когда он умер, тетя Нюра стала ходить в церковь. На меня эта история произвела большое впечатление. Дядя Костя вызывал одновременно и острую жалость, и восхищение. И тетю Нюру было жалко до слез - за то, что она его пережила. К тете Нюре я долго относилась с обожанием, и мне очень хотелось, чтобы меня называли тоже Нюрой, но никто меня так не звал. Поступив в институт, я помечтала немножко, как я всем представлюсь Нюрой, но побоялась, что мама рассердится, что "не поймут", и не стала этого делать.
   Появлялись и другие гости. Дядя Лева - "он с работы", сказала мама, - бывал у нас и в Москве, на Гражданке, но запомнился больше всего по даче, в лето моих шести годов. С ним было весело. Я надеялась, что он так с нами навсегда и останется. Не то чтоб мне хотелось отца или отчима; скорее, еще одного члена семьи. Мне хотелось, чтоб было как тогда, когда мы на Гражданке жили все вместе, с дядей Колей, Таней и Витей. Когда умер дядя Костя Маликов, я упрашивала бабушку позвать тетю Нюру жить к нам... Дядя Лева рассказал мне, как в древности дамы повязывали выбранным ими рыцарям свой шарф или платок на руку. Это означало: "Я - твоя дама. Ты - мой рыцарь". Платков на даче было тьма - от шерстяной клетчатой китайской "Дружбы" (бабушка носила его в холода) до легчайших газовых, прозрачных, с блестками... Я спросила у дяди Левы, кто его дама. Он взял обломок кирпича и написал на стене сарая - "ВЕРА". Но вскоре он перестал приезжать и исчез с горизонта. "Платок повязать отказалась, - подумала я. - Наверное, он захотел узнать, кого она больше всех любит, а она, так же, как мне, сказала - "секрет"...".
   Приезжали в гости мамины приятельницы. Все очень завидовали, что у нас есть такая прекрасная дача, глубоко дышали и восхищались воздухом. Несколько раз приезжала Аня, за мамой, - ехать в Шахматово.
   Близость Шахматова очень чувствовалась на даче. Кажется, я там и услышала впервые об этом месте. "Совершенно волшебное, - сказала мама. - Как в другой мир попадаешь". Мне тоже хотелось в волшебное место. Но, попав туда в шестилетнем возрасте, я ни на что, кроме, наверное, камня, внимания не обратила. Хотя нет, не только камень; мама сказала - кому-то, а может, и мне, - что Шеф купается в пруду в ноябре. В Таракановском пруду, где бывшая церковь. Когда мама читала:
   ...Мы встречались в вечернем тумане,
   Где у берега рябь и камыш, -
   Я представляла себе этот пруд вместо залива. Я стала каждый год ездить на Шахматовские праздники лет, наверное, с двенадцати. Скажу честно - Шахматово мне очень нравилось, но никакого волшебства я там не заметила. Волшебство для меня было в людях, в том, как они там встречаются, о чем разговаривают, в том, что организация праздников стоит каких-то немыслимых усилий Шефу, а он все-таки это делает, потому что не может по-другому жить, в том, что мама все время туда ездит - "по делу" и просто так, и в том, что во время Шахматовских экскурсий у нее подозрительно часто "ломается автобус", и в тихо-ворчливом недовольстве ее родителей, и в моей ревности. Единственное, к чему я ревновала маму, была "работа", и все, с ней связанное; мамина волшебная, вроде бы явная и всеми признанная, но на самом деле тайная жизнь. Мне казалось, что "работа" выбрана ею из-за Шахматова, а ее поездки туда выглядели так, словно она отправлялась проверить, как идут дела на другой даче.
   Когда я была уже взрослой, мама однажды при мне поссорилась с дедушкой из-за Шахматова. Она ему просто ответила на какой-то упрек:
   - Это моя жизнь.
   На всю мою жизнь осталась загадка - в чем было волшебство для нее, в людях ли, с Шахматовым связанных, в самом ли Шахматове, или в людях, когда-то там живших.
   Семья Бекетовых существовала параллельно с нами. Александра Андреевна - "мама", Елизавета Григорьевна - "бабушка". Тетушки. Собака Дианка по прозвищу "Артемидка". Все это было не когда-то, а - где-то. Я не могла с ними встретиться не потому, что их давно уже не было, а потому, что они были где-то далеко. Большой альбом с их фотографиями я рассматривала просто как чей-то семейный альбом. Где-то, одновременно со мной, рос маленький Саша. У него тоже были бабушка и дедушка, его папа тоже жил отдельно, и он тоже был дружен со своей мамой.
   - Мама ему придумала такого персонажа, Вавилку, - рассказывала мама. - Если он плохо себя вел, она говорила: "Фу, это не мой мальчик. Это противный Вавилка пришел. Уходи, Вавилка, позови мне моего Сашеньку".
   - И что он делал?
   - Выходил в другую комнату и звал: "Сашка, иди сюда, тебя мама зовет!".
   А у нас Вавилкой была я. Хорошая девочка называлась "другая бы". Например, если бабушка приходила с рынка с тяжелыми сумками или с огорода, держась за спину, и охала:
   - Дел-то у бабушки - непочатый край, делаю, делаю, и сделанного нету!
   А я ей отвечала:
   - Бабушка, да отдохни ты, брось ты эти дела...
   - Надо же как сказала, а? Другая бы предложила: мол, бабушка, давай я тебе помогу!
   Так что Вавилкой была я.
   Там тоже была дача. Пили чай из самовара, и у нас тоже появился самовар, привезенный откуда-то мамой. Там ходили в Гудино, в Осинки, в дальнее Боблово; а у нас по соседству была деревня Липуниха, и в ней жили оседлые цыгане. Бабушка Саши сшила детям американский флаг для игр, со всеми звездочками и полосками. Моя бабушка не стала бы тратить время на такую ерунду, но зато моя бабушка разговаривала с лягушками и птицами, ругалась с воронами и обижалась на сорок за передразнивание. А мама сказала - "дожила бы бабушка Ирина, она бы тебе всего нашила". Там был терновый диван...
   - Да ты какие-то страсти библейские рассказываешь! - ахнула мама. - Не терновый, а дерновый. Диван из утрамбованной земли, покрытый дерном. Люба, сидя на этом диване, сушила волосы...
   Мама всегда называла Л. Д. Блок "Любой". "Люба" выходила из трав и цветов, как Хозяйка Медной Горы из своих владений:
   ... Обнимет рукой, оплетет косой
   И, статная, скажет: - Здравствуй, князь.
   - Вот здесь у меня - куст белых роз.
   - Вот здесь вчера повилика вилась.
   Я заметила: мама постоянно обращает мое внимание на чьи-то косы, и с одобрением говорит о ком-нибудь - "такая красивая, статная"... Вырастая, поняла - длинные волосы и статность, это ее идеал красоты для меня. Нравилась ли ей "Люба" за это? Или стать и косы ее очаровывали, потому что "Люба" такая была? Но мне пришлось отдуваться. Мама меня критиковала. Мне, по ее мнению, не шло быть худой:
   - Ты вся сделана под такую стать...
   Не знаю, какую "стать" можно было разглядеть сквозь мою разболтанность. Стать, это ведь не только фигура, а еще и походка, жесты, посадка головы. Поведение, в конце концов. Косы же мне так осточертели, что даже писать об этом не хочется.
   Точно так же, как мама про Блока, дедушка рассказывал мне про Бальзака. Не точно так же - в своей манере, но с тем же знанием человека и с той же к нему близостью, - как Бальзак терпеть не мог свою мамашу, как у него был роман в письмах с Эвелиной Ганской - "Эвой", закончившийся свадьбой, как сумасшедший слуга зажег в доме все свечи, встречая новобрачных...
   Однажды мама возмутилась, что какой-то экскурсовод, прямо на экскурсии, назвал Андрея Белого "чокнутым".
   - Ну как можно! Он был гениальный совершенно поэт, и потом, в любом случае, надо относиться с уважением!
   А я подумала - может, этот человек, как и я, с детства жил с великими людьми, как с родными, вот и отзывался об Андрее Белом как о придурковатом дядюшке. Ну, как Хлестаков - "с Пушкиным, знаете ли, на короткой ноге...".
   В одно лето у нас на даче особенно часто бывала Аня Булаева. Они с мамой писали статью о Л. А. Дельмас, для сборника "Блок и современность". Я потом прочитала, мне все понравилось - и как написано, и о чем (уже в первое прочтение мне понравилось про фотографии - где Блок в письмах просит ее сняться в разные моменты спектакля, и про "кошачье сползание по столбу" - получится или нет на фото... Потому что, когда мне что-нибудь нравилось, в жизни ли, в кино, я сразу начинала мечтать о фотографиях, и некоторые из них были просто невозможны). Мама и Аня сидели в нашем саду под вишней, разложив на столе бумаги, а на бумагах - камешки с дорожки, от ветра. Дедушка сидел в кресле под жасмином и сочинял о пишущих статью стихи. Там, помню, были строчки:
   ... Дельмас в статью не лезет,
   Проблема, черт возьми!
   (А я сейчас пишу все это и бормочу: "маман в статью не лезет...").
   Мама сказала мне, что Дельмас - это увлечение Блока, ей посвящен цикл "Кармен".
   - А Люба?
   - Люба - это навсегда, - строго сказала мама. - Люба - это его Муза.
   - Ага, - сказала я, - а Кармен, это чтобы стихи писать. А то про Любу надоело. Сколько можно об одном и том же.
   - Да ну тебя, - мама засмеялась. И вдруг сказала: - Все, что угодно, только не эта проклятая обыденность...
   Этот разговор происходил намного позже написания статьи. Лет тринадцать мне было. Мы с мамой шли с электрички, и она произнесла это на спуске с бетонки, уже ступая на тропинку, с которой начиналась одна из улиц, и откуда поворачивали направо, в первый от станции лес. Меня будто громом поразило, расшибло в мокрое место, перемешало это мокрое место и слепило из него меня заново. "Это ты сейчас так говоришь! - внутренне завопила я. - И про Блока!". Но мы с ней так по-дружески болтали, так весело собирались пить чай с пенками от только что сваренного бабушкой варенья... мне не захотелось портить разговор, и я не стала спрашивать, что будет, если однажды я ей так же скажу.
   Потом в Шахматове кто-то спросил:
   - Вера, а тебе какая из трех прекрасных дам больше всех нравится?
   - Люба.
   Дельмас не имела никакого отношения к Шахматову. Она жила и встречалась с Блоком в Петербурге. Мама много раз ездила в Питер в командировки, и один (кажется) раз - в связи с этой статьей. Как-то она привезла мне оттуда плюшевого зайца. Я так удивилась - она протянула мне в дверях сверток, и я думала, там какое-нибудь скучное платье... а там был зайчик! Но прошло время, и я, разбирая свои вещи, этого зайца недосчиталась.
   - Я его отдала, - сказала мама, - ты же уже большая.
   А я заканчивала школу.
   - Ну и что, что я не играю в зайца! - закричала я. - Он просто у меня был. Это был мой заяц. Зачем отдала, да еще без спросу? Вези мне теперь из Питера нового зайца.
   Мама действительно вскоре поехала в Питер и привезла мне зайчика-девочку в розовом комбинезоне.
   - Вот, в Гостином дворе купила. Тайком от всех, можно сказать...
   - Почему тайком?
   - Ну как же, - для взрослой дочери - и вдруг игрушку...
   А Гостиный тоже был связан с Блоком. Однажды его рассмешила давящаяся за чем-то толпа, и он побежал по Гостиному, растопырив руки и вопя: "Вельветин!!!".
   - Надо было просто заорать "Зайцы!!!" и помчаться в Гостиный!
   - Ну как-то уж это...
   В моем старшем возрасте дача стала мне надоедать. Там было мало книг, а мое любимое времяпрепровождение было сидеть где-нибудь наедине с книжкой. Меня начали ругать за постоянное сидение наверху, вместо того, чтобы "дышать воздухом". Правда, там можно было читать все, что найду, и никто не стоял над душой.
   У нас дома были какие-то странные, сложные запреты на книги. Их логику я не могу постичь и сейчас. Во многих книжках, запрещенных для меня в детстве, я не нашла потом ничего специфически "недетского". В то же время я с самых ранних лет имела право читать любые стихи. Какие угодно, на них возрастного ценза не было (Баркова, Беранже и т.п. тогда в доме не имелось). В восемь лет я изучила вдоль и поперек толстый том Блока (из нашего неполного собрания сочинений, темно-синего. Я так и не научилась запоминать издания по именам редакторов или году. Говорю - "синее, зеленое издание"...). Я выучила наизусть монолог Бертрана из "Розы и Креста", потому что он мне понравился (и Бертран, и монолог). Мама так обрадовалась! Оказалось, я могу таким простым способом доставить ей удовольствие - выучить наизусть Блока или просто держать его книгу в руках...
   - Дети могут неправильно понять книгу и испортить себе впечатление на всю жизнь, - объяснила мне мама. - Вот я, например, прочитала слишком рано "Даму с собачкой", и она мне показалась такой противной!
   - А она не противная в самом деле?
   - Что ты, прекрасная женщина!
   Я прочитала "Даму с собачкой" уже достаточно взрослой, но мне героиня все равно показалась противной. Что же в ней прекрасного? Она несчастная, конечно, но прекрасного там, по-моему, ничего нет. Только ноет и жалуется: муж - лакей... Зачем же шла за лакея? А если не знала сразу, то что же, разлюбила только за то, что лакей? Как будто лакеи не люди... Наверное, мамино первое понимание было верным. Все она правильно поняла, а кто-то потом убедил ее, что это "детский" подход.
   На новой квартире, сразу после переезда, когда большой желтый шкаф еще не был собран, все книги из него были соскладированы на полу в нашей с мамой комнате. Мне это было на руку - я читала все подряд, а на случай, если кто войдет, у меня лежала наготове какая-нибудь детская книжка. Если книга была особенно интересной, я придирчиво проверяла ее на предмет "недетскости" и спрашивала у мамы разрешения ее читать. Просто чтобы не быть вынужденной прерывать чтение, когда она приходит с работы. Мама почти всегда разрешала. Однажды я показала ей книжку:
   - Мам, можно я вот это прочту? Там про девочек...
   Это были "Воспоминания" А. Цветаевой. Мама разрешила.
   Дочитав до момента смерти матери, я не выдержала и выплеснула маме свое возмущение:
   - Почему она так сказала, умирая, - "мне жаль только музыки и солнца"?! А дочки? Ей их не было жалко? Мало того, что у них мама умерла, так она еще и напоследок такое ляпнула...
   И у меня тут же замерло сердце. Я испугалась, что она сейчас скажет - "зря я разрешила тебе это читать". Но она хмыкнула и сказала:
   - Мамочка у них была - та еще. Жуткая особа. У меня от нее мороз по коже.
   Таким особенным голосом, каким она говорила со мной, как будто я взрослая, но никто об этом не должен знать. Мы с мамой понемногу становились сообщниками. Она рассказывала мне анекдоты, быстро предупредив: "Дедушке не рассказывай". Или совала мне тайком книжку, прося не показывать бабушке, вообще никому не показывать... Мама дала мне почитать стихи Цветаевой - чтобы я знала, о чьем детстве только что прочитала. И рассказала, как противная начальница из Центрального совета разрешила делать экскурсию про Цветаеву, потому что не знала, кто это такая и называла ее "Цветкова". Меня это страшно рассмешило. И еще - про тогдашнего партийного главу Московской области, не хочу писать его фамилию, не заслужил, - как он вопил "Блоки были и будут!".
   - Тоже мне... "хозяин тайги", - ругалась мама. - Как дала бы!
   Тоже одно из ее любимых выражений. Произносила это мама неподражаемо. Разговаривает по телефону, вроде бы любезно, и даже улыбается так мило, но, положив трубку:
   - Как дала бы! - сузив глаза и с мечтательной улыбкой...
  
   И вот, на даче книг было мало, свободного времени слишком много, я сидела наверху и перечитывала одно и тоже, а иногда что-нибудь писала. Бабушка слегка обижалась, что пишу втайне от нее. Мама приезжала теперь реже - на выходные, а на неделе только в среду. Привозила продукты из Москвы, журналы, реже книги. Помню, я какое-то лето напролет терзала "Войну и мир", заданные в школе. Мама потом кому-то с иронией говорила:
   - А ребенку больше всего Долохов понравился!
   Я ненавидела, когда меня называли ребенком. А Долохов мне не понравился, мне понравилось описание его проделок, и было жалко, что мало.
   По вечерам, перед сном, мы рассказывали друг другу придуманные нами сказки и истории. У меня была длинная, как сериал, история про гангстеров. Их звали Джоан и Гарри, и они были как Бонни и Клайд (только я тогда ничего не знала про Бонни и Клайда). Они похитили, для выкупа, одну девочку, но она им понравилась, а ей понравилось у них, и она с ними осталась. Эта девочка была я, но мама или не догадалась об этом, или сделала вид, что не догадалась. У мамы были уморительные сказки, почему-то все с мошенническо-бюрократическим уклоном. Например, про девочку Катю, у которой была волшебная печать, и она с этой печатью нашлепала себе, маме и папе просто прорву документов, - папа стал начальником, мама отправилась в кругосветное путешествие, а сама Катя заимела все игрушки и книжки, какие ей хотелось. Не помню, чем кончилось, но тюрьма по ним по всем плакала.
   А кругосветное путешествие, это была мамина мечта. Всегда на вопрос - что бы ты сделала, если б у тебя было много денег, - отвечала:
   - Поехала бы в кругосветное путешествие.
   - Блок с мамой тоже рассказывали друг другу истории, - говорила она мне в темноте, - в Шахматове журнал издавали, все писали туда рассказы, стихи, статьи...
   И на дороге в поле, когда вокруг стрекотали кузнечики, цитировала детские стишки Саши:
   ... Так стрекочут,
   Как будто хочут
   Пленить лягушечек в пруду!
   И был театр в Шахматове, и Блок играл Гамлета, а мама моя почему-то очень любила проводить всякие параллели - Блок и Высоцкий, она сама и Александра Андреевна, я и маленький Саша... И все опять перемешивалось, Блок выходил в путь, открытый взорам, "Люба"-Офелия выходила с охапкой цветов. Мы шли мимо полян и лесов, мама, будто остановившись перед картиной, хвалила открывшийся вид, и тут же отмечала, что в Шахматове есть похожие, только лучше - видно дальше, леса синее, небо шире, и потом, там есть рожь, васильки во ржи. У нее была любимая поляна невдалеке от нашего озера, но понемногу ее начали застраивать, и мама огорчалась.
   - Но надо же где-то дачи строить, - возражала я. - Они же тоже хотят на даче жить!
   - Ну, строили бы где-нибудь... не здесь.
   Она беспокоилась о Шахматове - там тоже могут настроить дач, туда тоже может кто-нибудь поехать на выходные, с транзисторами, с шашлыками. Однажды она предсказала:
   - Шахматово все равно погибнет. Либо затопчут, либо объявят все-таки заповедником, но тогда "наведут хрестоматийный глянец"...
   Но это было один раз. Обычно мы с ней вслух мечтали, как в Шахматове будет заповедник. Шеф станет его директором. Дальше мечтала одна я:
   - И ты тоже будешь там работать - представляешь, все время в Шахматове! И мы с тобой поедем туда жить. Ну, в крайнем случае, в Солнечногорске поселимся.
   Не то чтобы мне хотелось отделиться от бабушки и дедушки, просто жить вдвоем с мамой было бы лучше. Но, кажется, это не было ее мнение.
   Ее поляну в Радищеве сейчас уже невозможно узнать. Мне кажется - все ее поляны уже невозможно узнать...
   Я прочитала воспоминания "Любы". Сказала маме:
   - Кажется, я на нее чем-то похожа.
   Я имела в виду то место, где говорится, что все женщины немного Душечки.
   Мама взглянула на меня удивленно:
   - Когда я прочитала эти воспоминания, мне показалось, что на нее очень похожа я!
   И я столько раз это потом перечитывала. Воспоминания "Любы" и еще "Обрыв" Гончарова. Из-за рисунков в мамином альбоме с подписью "Вера, "Обрыв", из-за самого имени Вера, и из-за случайно оброненной маминой фразы, о любимых литературных персонажах - "Одно время Вера нравилась". Когда я сдавала выпускные школьные экзамены, мне, наконец, позволили не ездить на надоевшую дачу, я сидела в Москве на балконе, и вместо учебников читала "Путешествие дилетантов" Окуджавы. Я подняла голову на вышедшую на балкон маму:
   - Знаешь, по-моему, Лавиния - первый женский персонаж, который мне нравится!
   - Ну-ну, - посмеиваясь, сказала мама.
   - А тебе какие?
   Тогда она мне сказала про Веру и еще - "Маргарита одно время нравилась...".
   Наверное, надо знать все эти произведения, чтобы понять, о чем мы с ней говорили, знать этих персонажей, и, не просто пробежав книжки по диагонали, а так, как мы, досконально. "Мастера и Маргариту" мы знали почти наизусть, "Дилетантов" читали, как минимум, два раза и оба раза все обсуждали, спорили и вспоминали понравившиеся места. Но эти произведения, в общем-то, хорошо известны. Веру из "Обрыва" обычно никто не помнит...
  
   Ленинградское направление связано с моей семьей не только дачей и Шахматовым. Конечный пункт назначения всегда освещал для меня всю железную дорогу. Освещал и освящал. Сначала это была мечта - попасть в город, виденный мною в фильмах и на фото.
   Мы поехали туда с мамой в мои девять лет. На девять дней. Мы собирались на две недели, но произошла какая-то неприятная история - что-то я не так сделала накануне покупки билетов, и, когда в кассе нужных обратных билетов не оказалось, мама представила это как наказание, мол, уезжаем раньше намеченного срока, а не позже. Этот первый раз меня не разочаровал, но запомнился плохо. Было много музеев и прогулок по памятным местам. Там же были люди из Бюро, и кто-то спросил меня:
   - Неужели тебе не хочется сходить на Смоленское кладбище?
   - Не-а, - сказала я.
   - Вера, ты слышишь?..
   Мама покачала головой с выражением "ну что с нее взять". На кладбище мне хотелось, просто надоели целевые походы по достопримечательностям, и хотелось просто побродить по городу. Позже, как только мама разрешила мне ездить одной, я тут же этим воспользовалась, чтобы поехать в Питер "по-своему". Я ходила по улицам, залезала во дворы, рассматривала дома... И я часто потом туда возвращалась, одна, реже с друзьями. Мама воспринимала мои поездки как безобидную, но глупую прихоть.
   - Ну, что это - ходить по чужому городу? Я понимаю, на белые ночи поехать!
   В точности с тем же непонимающим взглядом, с еле заметным бурчанием под нос, как до того ее собственные родители относились к ее поездкам в Шахматово! Но тут для нее была большая разница - Шахматово было "ее жизнь", она там что-то делала, а я моталась в Питер просто так. Никаких интересов, кроме самого города, у меня там не было. Может быть, она боялась, что я там делаю что-то нехорошее, встречаюсь с кем-то не тем... Никого у меня там не было.
   Интересно, что было много людей из других мест, притянутых Питером и ставших петербуржцами и очень известных в качестве таковых - Мандельштам, Кузмин, питерские рокеры уже моего времени. Да Петербург и начался с такого притягивания - его создатели и строители, Петр и Меншиков, москвичи по рождению и по характеру, сами посчитали себя первыми петербуржцами. Просто были притянуты местом и попали под очарование города, ими же созданного. Мама должна была все это лучше меня знать.
   С Меншиковым связан еще один анекдот про Шефа. Он позвонил маме, - а когда я подходила к телефону, он всегда сначала болтал немножко со мной, - и сказал, что вышла интересная книжка:
   - ... про Александра Данилыча Меншикова...
   - Если она у вас будет, - попросила я, - дайте нам почитать, пожалуйста, он мне очень нравится.
   - Он же жулик! - воскликнул Шеф.
   Меня это так рассмешило! До сих пор интересно - считает ли он на самом деле, что жулики не должны нравиться и не могут быть приличными людьми? И стоило ли так уважительно, полным именем-отчеством, называть человека, если его не уважаешь? Сказал бы просто - про Меншикова книжка. И, как всегда, мои мысли обращаются к маме - это ведь она мне в детстве объясняла, что Меншиков "хороший". Считала ли она всех жуликов плохими, ставила ли честность превыше всего? Да нет, пожалуй... Честность требовалась от близких, и чаще всего, по отношению к ней. Не помню, чтобы она возмущалась взяточничеством, например... В чиновниках ее возмущали некомпетентность и тупость, а вовсе не нечестность.
   В мамину последнюю поездку в Питер, в 89-м году, я была там с ней. Мы ездили вместе с ее друзьями из Бюро, членами блоковской бригады. Это было в ноябре, на день рождения Блока. У них рядом дни рождения, у Блока 28-го, а у мамы - 26-го. Еще одна параллель. Они все ходили на чтения в музей-квартиру Блока. Я не ходила. Мне к тому времени надоело "впитывать, как губка". Я ходила с ними к бывшей "Бродячей собаке", Роза показывала, где она находится. Было слегка обидно - почему не мама показывает "Бродячую собаку"... и почему вообще никто из них не знает, например, где в Питере была самая большая коммуналка, почему не катаются на трамваях, не знают маленьких забавных магазинчиков, каких нет в Москве. Не замечают, что в Питере пончики называются пышками, и ведут себя, как туристы, да кажется, что еще и гордятся этим. На мамин день рождения ходили в "Литературное кафе" на Невском. Кажется, ей тоже там не понравилось.
   Мы должны были встретиться с Шефом, который тоже был на чтениях. Всей компанией мы пошли к нему, в гостиницу в старом доме на Миллионной улице. Шел снег. Мы шли с Невского по Конюшенной, и потом по горбатому мостику. Почему-то у меня этот путь был связан со строчками Гребенщикова - "Если кончится день, нами останется ром, я купил его в давешней лавке...". И я у этого мостика искала глазами лавку. Но мама не любила слушать БГ, и я не могла с ней этим поделиться. В номере собрали на стол. Что-то там вдруг произошло... что-то мама сказала, "ребенком", наверное, меня назвала. Я вышла в коридор к телефону и стала звонить в Москву брату Сереже. Я не собиралась ему жаловаться - я вообще на маму никому не жаловалась никогда, не столько из лояльности, сколько из нежелания лишний раз показать, что я от нее завишу. Мы поболтали, и я пошла обратно. Мама выходила мне навстречу из освещенной комнаты в темный коридор. Я ее как сейчас вижу - с золотистыми волосами, в красном, взятом у меня поносить, свитере, в длинной коричневой юбке. Я ей сказала:
   - Вечно ты меня каким-то недоумком выставляешь!
   - Да что ты! Ты тут лучше всех!
   Она так редко мне что-то подобное говорила, и это было так неожиданно. Но я не обрадовалась - как-то это было незаслуженно.
   Я снова оказалась в Питере ровно через год, с подружкой. 27-го вечером мы приехали. А 28-го вечером я ей сказала, что мы должны обязательно подойти к дому Блока, моя мама будет очень рада. И мы сходили к "Бродячей собаке" и к дому Блока на Офицерской, и я ей даже показала дом Дельмас на той же улице и ее окно, "горящее не от одной зари". И вдруг так жалко стало Блока! Это на самом деле его окно горело не от одной зари.
   В последующие приезды я, когда заходила на Офицерскую, когда нет. Однажды там вся улица оказалась перегороженной, и местные жители объяснили мне, что в подвале одного дома нашли невзорвавшуюся бомбу. Мамины "непонятные железки", вот где я их встретила! А у "Бродячей собаки" видела спящего на крыше толстого рыжего кота - но мамы уже не было, чтобы ей рассказать. А однажды я пришла, а на двери в подвальчик написано "Реанимация"! И я это сфотографировала. Так бы хотелось узнать, позабавило ли бы маму это фото, и многие другие, сделанные мной в Москве и в Питере. Или она сказала бы, что стоит переводить пленку лишь на красивые виды, на чем-то примечательные места? Не знаю...
   А Ленинградский вокзал для меня всегда кусочек Питера в Москве. Как мне мама объясняла про посольства - это "их" территория у нас, это маленькая заграница. Так и вокзал - маленький аванпост Питера.
  
   7. Покровские ворота.
  
   Это случилось в декабре 82-го. Мне было шестнадцать лет. По дороге домой из школы я вдруг почему-то начала напевать похоронный марш - "Умер наш дядя, как жалко нам его...". Марш этот просто намертво ко мне привязался, на весь день. Вечером с работы пришла мама.
   - Представляешь, весь день, как идиотка, этот марш пою, - пожаловалась я.
   - Ты не идиотка. Ты бедный, несчастный ребенок. У тебя отец умер.
   Я молча оскорбилась за "бедного, несчастного" и спросила:
   - Я пойду на его похороны?
   - Вот я думаю, - осторожно сказала мама.
   - Что ты думаешь?
   - Ну как-то это выглядит... Ты же с ним знакома не была, и вдруг приходишь.
   Короче, "что люди скажут".
   - А как это выглядит - мало того, что знакома не была, так еще и на похороны не пришла, - возразила я. - Я пойду.
   Позже я сообразила - первый раз в жизни мама не могла мне запретить что-то делать. Потом было еще несколько таких случаев, когда она не могла мне запретить, и каждый раз я отчего-то пугалась и делала вид, что ничего не заметила! И еще - в тот вечер не было обычного обсуждения событий дня на кухне, значит, она сообщила мне новость первой.
   Через два дня я плелась вслед за мамой по заснеженному предновогоднему Чистопрудному бульвару. Почему-то было страшно идти.
   От мамы я знала, что папа работал в Бюро с момента его основания, что он был на фронте, что он присылал на меня 30 руб. в месяц, и что меня назвали Анной в честь его матери, моей бабушки. Еще была загадочная фраза - "его наш дедушка очень хорошо знал". Что это, знал не только как маминого мужа, но и встречал где-то еще? На войне? Этого я так и не узнала. Не догадалась вовремя спросить у мамы.
   - Помнишь, осенью в ЦДРИ были? - сказала мама. - Ты его там видела. Рядом с Аней в коридоре сидел?.. Вот это был он. Он ей потом сказал: "Как Аня выросла!".
   Мы пришли.
   - Вот этот дом, - сказала мама.
   Это был четырехэтажный дореволюционный дом на перекрестке Чистопрудного и Покровки, тогдашней улицы Чернышевского. Папин дом мама мне никогда не показывала раньше, хотя мы много раз бывали в этих краях. Когда я была маленькая, приезжали с ней специально в Большой Харитоньевский, во дворик невдалеке от дома Пушкина, где мама углядела детский сказочный городок и решила мне его показать. В Харитоньевском же находилась мастерская художника Китаева, куда мы с ней вместе ходили смотреть картины. В театр "Современник" ходили"; на Почтамт; рассматривали со всех сторон Меншикову башню... И на сами Чистые пруды приезжали просто гулять, особенно зимой, на Новый год.
   Мы вошли в подъезд и стали подниматься по широкой лестнице. Этаж я не помню (третий?). На площадке возле двери стояла красная крышка гроба. За незапертой дверью - длинный, заставленный вещами коридор коммунальной квартиры.
   Моя бабушка потом сказала:
   - Отец хотел в хорошей отдельной квартире жить, а нас с дедом в коммуналку выселить.
   Я не поверила и не передала этих слов маме. То есть, мама-то эту бабушкину точку зрения прекрасно знала, я не хотела, чтоб она узнала, что бабушка "ребенка этому учит". Мне было немного смешно, - я же видела папин дом, - чтобы папа, с Покровки, из своего милого, уютного, такого красивого дома, пусть даже на Преображенку, - невообразимо. И потом, я уже знала, что соседи по квартире его любили. Видимо, бабушка хотела меня лишний раз предостеречь от охотников за квартирами и не пожалела для этого моего же отца. Ну, наверное, потому что я его не знала. Потому что о дяде Леве, которого я знала, моя бабушка никогда ничего плохого не говорила.
   Я бы хотела здесь сказать об этом - о легендарной привязанности москвичей к своим квартирам и об их вечном страхе за квартиры. Не смеялся над этим только ленивый, и, в общем, все это справедливо. Но, если подумать, а что тут страшного? Ведь понимали же любовь крестьян к своим избам (убранные прощальными цветами избы в "Прощании с Матерой" - читали и плакали, прямо, как Горький!). Любовь старых аристократов к своим замкам тоже понимали. Почему же квартиру нельзя любить? Почему не видели любви, а видели только корысть? Ведь это же дом; и ничего нет в таком отношении к нему жлобского и мещанского. И потом в дома и в квартиры так же иногда влюбляются, как в людей, или ненавидят их - тоже, как людей...
   Комната, куда мы вошли, была небольшой, уютной, как мне показалось, - довоенной. Потому что я учуяла тот же запах, что вырывался из наших картонок со старыми елочными игрушками. На круглом, покрытом скатертью столе стоял гроб. Я посмотрела на человека в гробу и сразу узнала в нем седого, немного нескладного дядьку, сидевшего рядом с Аней в ЦДРИ, на бордовом плюшевом диване. Я его, оказывается, тогда запомнила. Мама заплакала и сказала:
   - Три дня назад еще был живой!
   Было страшно грустно. Ни на секунду я не обиделась на маму за то, что она мне о нем так мало говорила. Я ведь сама не спрашивала.
   Незадолго до встречи в ЦДРИ, в октябре, на мой день рождения, мы с мамой пошли покупать мне подарок - часы. Она мне сказала, - деньги на часы дал отец, он помнит, когда мой день рождения, и помнит, что мне будет шестнадцать, хочет сделать мне подарок. Я сказала: "Передай ему от меня спасибо". Вот и все. Больше я ни разу о нем не подумала, - не спросила, когда его день рождения, не вспомнила, что кроме дедушки и дяди Коли, есть еще один человек, которого можно поздравить 23-го февраля. И теперь я вдруг поняла, что папа у меня всегда был. Что он обо мне думал. И что, по сравнению с отцами моих сверстников, мой папа был старенький; и что бывают свои старики, а не только чужие...
   Я расспрашивала маму, как все было. Кажется, папа сначала жил у нее, на Гражданке. Потом какие-то скандалы начались. Дедушка на него за что-то осерчал... бабушка за квартиру боялась...
   - А почему ты к нему не ушла жить?
   - Я и ушла. Но тут родилась ты. А ему - хоть бы хны. Вел себя так, будто нет в доме маленького ребенка. Тогда я ушла обратно.
   - А почему он не приходил ко мне?
   - Он к тебе приходил. Но я ему сказала, что ты еще маленькая, ты пока этого не понимаешь, приходи попозже, когда девочка подрастет чуть-чуть. Он, наверное, обиделся, и больше об этом речь не заходила. Да и вообще ни о чем никакой речи не было. Мы с ним вообще несколько лет не разговаривали.
   Это так похоже на маму - считать, что я маленькая и "еще не понимаю"... Она так думала в мои два года, в пять, в десять, в пятнадцать... Мама часто говорила обо мне, в моем присутствии, как о "ребенке". Могла где-нибудь за столом, при гостях, выложить то, что ей было сказано "по секрету", а потом удивлялась: "А что тут такого?", Наверное, хвасталась, - вот, мол, "ребенок" все мне рассказывает... Что самое интересное, когда рядом никого не было, мама вела себя со мной чаще всего как с равной. Когда мы были одни, она не называла меня ребенком, а обращалась ко мне, сделав "зверские" глаза: "РебенЫк!". Но стоило кому-то появиться - и пиши пропало.
   - Ты что же, меня старой считаешь? - пошутила я однажды.- Думаешь, мне пора молодиться?
   - А что тут такого? Ты и правда маленькая!
   Иногда матери "уменьшают" своих детей, чтобы самим казаться моложе. Но это совсем не мамин случай. Не в ее духе. По-моему, она меня "уменьшала" наоборот, чтобы казаться старше, хотя бы по сравнению со мной. Странно это звучит, но я в этом почти уверена. А прочитав дневник, я убедилась еще и в том, что мама в моем же подростковом возрасте была как бы младше меня, и, кроме того, сама себя такой считала! Судя по дневнику и по ее, разного времени, высказываниям, у нее было очень четкое разделение жизни на периоды: когда кончается детство, когда начинается и кончается юность. Как-то чуть-чуть все разложено по полочкам. И свою собственную жизнь она точно так же делила на этапы, и детству и юности там отводилось очень много времени. В двадцать лет написала в дневнике: "Мы становимся взрослыми". А ведь в этом возрасте у многих людей уже свои дети есть, и ничего, растят, и получается... Я заметила, что многие мамины сверстницы, вспоминая себя молодыми, всегда присовокупляют эпитет "глупые". "Какие мы глупые были!".. "Какая я дурочка была!".. Все-таки интересно, на самом ли деле они были когда-то глупыми, или это просто у них так говорить было принято?.. Или они искренне считали себя такими? Это, наверное, уже невозможно узнать, они так часто это повторяли, что давно уже сами себя убедили.
   Столько причин для матери считать своих детей еще маленькими! У моей, думаю, была еще одна: мы были очень разные с ней, а маме почему-то в это не верилось, и разницу во мнениях она списывала на мою незрелость. Может быть, у нее "стать взрослой" означало стать такой, как она?
   Спустя какое-то время после папиных похорон, мама вдруг решила подарить мне золотое кольцо. Кольцо было слегка аляповатое, с большим розовым турмалином. Как оказалось, она было подарено ей папой. Во время какой-то ссоры он схватил его и выбросил в окно. Но на поминках первая папина жена, Римма Сергеевна, отдала кольцо маме: "Это, видимо, ваше...". Получается, папа его потом подобрал, - оно было в его вещах.
   Кольцо мне не нравилось. Я совсем не люблю золото. И к тому же, я не хотела носить на пальце воспоминание об этой их ссоре. - Да я все равно не буду его носить, - отнекивалась я.
   - Будешь! - улыбаясь, сказала мама.
   - Почему ты так уверена?
   - Потому, что ты - девочка.
   Мама дарила кольцо "со значением", как будто хотела передать мне свое представление о женственности, и как будто признавала меня достаточно взрослой, чтобы носить кольцо. Пришлось взять. Несколько раз я с неохотой его надевала. И кто-то пошутил: "Ограбила мать! Уже золотые кольца ей подавай!". Жалко было маму за это, и еще я чувствую себя виноватой - за то, что не была такой девочкой, какой ей хотелось. Столько раз она мне говорила: "Ты же девочка!" или "Девочки так себя не ведут!". И многие мне так говорили, от чего маме, наверное, становилось совсем обидно.
   - Ты так бухаешь сапожищами, как будто ты в казарме! Не девочка, а солдафон какой-то! - мама.
   - Фу, какая ты грубая! - Шеф.
   - Что ты все гыгыкаешь?! Ржешь, как лошадь! - бабушка.
   - Ты в занавески только потому не сморкаешься, что не сморкаешься вообще! Сидишь и шмыгаешь носом, как пьяный извозчик! - мама.
   - Ну почему ты ко мне мчишься через улицу, как собачка? Ты же женщина! Дамам вообще положено слегка опаздывать! - брат Сережа.
   А однажды мы с мамой были в театре на "Трех сестрах". И на реплике Соленого "Если бы это был мой ребенок, я бы его зажарил и съел", я оглушительно заржала, на весь зал. Мама было зашикала на меня, но не выдержала и сама расхохоталась.
   Из разных своих поездок мама привозила мне фигурки кошек или картинки с кошками. Однажды она привезла очень хорошенькую киску, сделанную из мраморной крошки, с умильной мордочкой и бантиком на шее.
   - Как ты думаешь, когда никого нет дома, куда эта киска первым делом побежит? - шутя спросила мама.
   - К телефону, болтать с подружками и назначать свидания поклонникам.
   - К зеркалу! - разочарованно поправила мама.
   И за это я тоже чувствую себя чуть-чуть виноватой - не угадала правильный ответ, а для мамы в этом что-то важное было...
   Мама очень хвалила рассказ Пастернака "Детство Люверс", - "Девочка описана блестяще!". В рассказе Женя, уже взрослеющая, в какой-то момент понимает, что "страшно похожа на маму". "Страшно" во всех смыслах - и очень похожа, и до того похожа, что страшно. Может быть, мама сама такое же когда-то чувствовала по отношению к своей маме? Я - нет. Мы с мамой как-то говорили о том, что у нас с ней общего, и она назвала только любовь к книгам. От себя добавлю - к путешествиям. Но все, что мы обе с ней любили, мы любили по-разному. И подаренное мне кольцо не имело для меня того же значения, что для нее. А как-то раз, размышляя надо всем этим, я пришла к удивительному выводу: на мою маму страшно похоже моя школьная подружка Танька! Она точно так же любила всякие "сложные отношения" с противоположным полом, точно так же притягивала к себе внимание и мальчишек, и девчонок, а потом оказывалось вдруг, что у нее много недоброжелателей; точно так же осуждала всякое чудачество, только моя мама говорила "чудной", а Танька - "странный"; и она точно так же говорила "Не выдумывай", если я собиралась сделать что-то не как все. И она так же, как моя мама серьезно объясняла мне, что никогда нельзя первой признаваться в любви, "иначе ты уже не девочка будешь!". И во всем этом я еще раз убедилась, читая дневник, - ну как будто Танька попала на двадцать лет и там вела дневник.
   Это похожесть, передающаяся по наследству, но без родства, без единого намека на общность крови. Это - принадлежность к одному типу. И именно этим дневник меня разочаровал - тем, что это дневник определенного типа девочки, а я хотела прочитать мамин. Но это я уже много от нее хочу. Интересно другое - к тому моменту, когда я начала воспринимать ее как личность, а не только как маму, в ней уже совершенно не было ничего типичного. Она резко выделялась в любом обществе - речью, манерой поведения, направлением мысли. И я не знаю, когда она так изменилась и что или кто этому способствовали...
   А читая рассказ про Женю, я ужасно развеселилась из-за фамилии "Дефендова". Серьезные разговоры с мамой я любила, но не тогда, когда речь заходила обо мне. В этом случае они часто переходили в лекции. Я предпочитала перевести разговор на что-то другое и начинала дурачиться.
   - Ну и как с тобой после этого разговаривать? - мама и сердилась, и смеялась.- Вечно ты на такие вещи внимание обращаешь!
   Но мама тоже смеялась на "Дефендову":
   - "Ликоспастов"! - вспомнила она. - "Плохохвостов"!
   "Плохохвостов" - это из Куприна. И мы с ней стали перечислять смешные фамилии. Так что, может, мама еще и поэтому считала меня маленькой - где ей было догадаться, какая я, если я все время паясничала.
   Так вот, дальше про папу. Мама сказала: "Я выходила замуж, когда отношения были уже на спаде". Я не стала спрашивать, зачем тогда выходила... Свадьба была 6-го мая, а я родилась 12-го октября. Маловато получается, наверное, поэтому. Для кого это имело значение - для самой мамы или для бабушки с дедушкой? Не знаю. Одна мамина подруга юности, после маминых поминок, не очень трезвая, что-то мне втолковывала:
   - Верины родители были очень против... против того, чтобы ребенок появился. Но Вера очень твердо настояла, чтобы ты была.
   Сперва мне хотелось узнать об этом больше, и я хотела еще раз с ней встретиться и даже раздобыла ее телефон. Но не позвонила. Мне, в общем-то, все равно, кто там был против. Родилась, и слава Богу. В конце концов, бабушка с дедушкой если и были против, то против живота, а не ребенка. Как только я появилась, они сразу меня полюбили. Маме тогда было двадцать восемь лет, почти двадцать девять. Если она выходила замуж на спаде только из-за будущего ребенка, тогда неважно, как к ребенку относился папа, и под каким предлогом они разошлись. Мама бы все равно от него ушла.
   Выяснилось, что романов с дядей Левой было несколько - по меньшей мере два. Мама сказала, что однажды они подрались из-за нее, он и папа, в каком-то дворе. Она мне даже показала этот двор, но у меня вылетело из головы, где-то в центре.
   - А ты что сделала? - спросила я.
   - Ничего, повернулась и ушла.
   - Да-а? А я бы отлупила.
   - Кого?
   Я хотела сказать - того, кто меньше нравится, но вместо этого сказала - того, кто ближе.
   И еще были царапнувшие мой слух мамины слова об этом отрезке времени: "У меня был очень прочный тыл. Бабуля всегда меня поддерживала". Но ведь это же наоборот, муж должен быть тылом?.. Для жены - муж, для мужа - жена. За мамой всегда стояла бабушка. Вот такая любовь. До этого я даже не подозревала, насколько сильно моя мама любит свою мать. Намного сильнее, чем обычно любят родителей.
   Со смертью папы совпало начало целой полосы горестей и неприятностей, и началось это все прямо здесь, в папином доме.
   Мы пришли с мамой на девять дней, на два или три часа раньше, чтобы помочь Римме Сергеевне. Там же были мои братья Сергей и Борис - с ними я познакомилась на похоронах. Я резала хлеб. Пришел Борис и сказал:
   - В Болгарии есть такое поверье, что когда женщина режет хлеб, она стареет.
   - Я не буду больше резать хлеб! - засмеялась я.
   - А кто будет? - спросил Борис.
   - Вот очень хороший вопрос, - согласилась мама, - а кто будет?
   Я-то имела в виду - никто не будет, и не надо. Отламывать хлеб гораздо вкуснее. Но постеснялась сказать - в воздухе сгущалось "ты же девочка" и прилюдное обвинение в солдафонстве. Борис начал читать какое-то длинное витиеватое стихотворение. Когда он дошел до строчки "Я хочу, чтобы моя мама...", я поняла: предполагалось, что резание хлеба и старение я сваливала на маму, а маму надо беречь. Я еще могла выкрутиться, объяснить, что вовсе не это хотела сказать, но я же знала по опыту, что взрослые никогда не отменяют сказанного ими. И вот, начиная с этого дня, всегда почему-то получалось так, что все, что я ни скажу, понималось Бог знает как. То я не могла правильно сформулировать свою мысль; то мне не давали договорить, а смысл от этого менялся до противоположного; то я все говорила правильно, но меня все равно не понимали. И такие сцены, как вышеописанная, повторялись очень часто, и всегда я хотела сказать одно, а понимали другое. Сперва я обвинила во всем себя. Потом - окружающих. Наконец, пришла к относительно разумному выводу: надо стараться говорить точно, и притом выбирать, с кем разговаривать, а уж все остальное от меня не зависит. Не понимают, и Бог с ними. Но эта безъязыкость у меня осталась до сих пор. Как только заходит речь о моих мыслях и чувствах, я становлюсь неточной и многословной. Даже по этому тексту заметно. Может, это наследственное? Не отсюда ли многие мамины "по кочану" и "потому, что перпендикуляр"? Или ее однажды сказанное "нельзя влюбляться в женатых мужчин", от лингвиста дикое?..
   В августе 83-го умерла бабушка. Мы были на даче, когда она поняла, что заболела. В июле мы переехали в Москву. Мама и бабушка стали ходить по врачам. Кажется, мама взяла отпуск. Бабушка имела право на лечение в дедовой генштабовской поликлинике, но никогда до этого им не пользовалась. Но теперь случилось что-то серьезное... Дедушка мне сказал:
   - У Лиды в горле какие-то рубцы нашли!
   Я почему-то сразу догадалась, что у нее рак. Бабушку положили в филиал госпиталя Бурденко в Красногорске, сделали операцию. Мама звонила туда каждый день, но стоило ей выйти из дому, дедушка принимался звонить сам. Ему говорили - состояние крайне тяжелое, и он начинал плакать. Наверное, надо было сообщить об этом маме, но я промолчала. Как-то противно мне это было, обращаться с дедушкой, как с Джеймсом, которому никогда ничего не говорят... Бабушка умерла через неделю после операции. Дедушку в тот же день увезли с сердечным приступом в госпиталь Бурденко.
   Мы с мамой, вместо того, чтобы быть вместе, забились каждая в свой угол. Какой-то холодок между нами пробежал. Кажется, мама думала, что я не очень-то расстроена смертью бабушки, и я ее просто раздражала своим присутствием. Наверное, она кому-то говорила об этом, потому что некоторые ее знакомые, прямо на бабушкиных похоронах, вдруг стали мне объяснять, что я сейчас еще ничего не понимаю, вот потом пойму... Но мы с ней просто по-разному реагировали. Мне все время хотелось заняться чем-нибудь обыкновенным, обыденным, или уйти куда-нибудь, где жизнь продолжается. Разговаривать с людьми, которые даже не знают, что у меня умерла бабушка. И такая же реакция у меня бывала и потом - если случалось что-то серьезное, я сразу стремилась восстановить повседневный ход вещей и общаться с теми, кто ничего не знает. Но мама тогда, видимо, приняла это за черствость и бездушие. Я боялась к ней подходить, боялась сделать что-нибудь не так и совсем ее расстроить. И еще я боялась, что мама, рассердившись на меня, наговорит мне чего-нибудь, чего на самом деле не думает. Когда бабушка еще жива была, мама попросила меня где-нибудь поставить свечку за ее здоровье. Я и поставила - Богоматери, любимой бабушкиной святой. Узнав о смерти бабушки, мама рассердилась на святых и велела мне спрятать все иконки:
   - Убери своих Спасителей! Пусть обижаются, пусть проклинают, не могу их видеть!
   Делать мне было нечего. Стоило за что-нибудь взяться - начать приводить в порядок школьную форму, например, - мама тут же говорила:
   - Пожалуйста, не занимайся этим сейчас!
   Я не выдержала и спросила:
   - А что мне сейчас делать?
   Она молча повернулась и вышла. Если бы существовали какие-нибудь писаные правила, как себя вести, когда в доме кто-то умер, было бы куда проще. Я не помню, что в это время делала мама. В основном, занималась организацией похорон, конечно. Я ходила в магазины за продуктами для поминок. Но что мы делали вечерами, я совершенно не помню.
   На похороны было очень много народу - все родственники съехались, и было очень много с маминой работы. Бабушку многие знали, а у всех, ее видевших, она оставила сильное впечатление. Мамины друзья изо всех сил ее поддерживали. Они бы пришли, даже если бы совсем бабушку не знали... Помню, никому не верилось, что бабушка, такая энергичная, такая всегда полная жизни, умерла от болезни.
   - Я думала, она куда-то спешила и под машину попала, - сказала тетя Нюра.
   Мама на похороны надела вместо платка черную ленту вокруг головы. Бабушку кремировали в Николо-Донском, там же, где чуть более полугода назад - папу.
   Мама мне когда-то давно сказала, что кремация переносится легче, чем похороны на кладбище; когда гвозди забивают в крышку, это невыносимо.
   После похорон нам принялись звонить сочувствующие. С соболезнованиями, предложениями помощи и рассказами о своих умерших и о том, как им самим было плохо... Одна пожилая дама зачем-то предложила маленький термос. Для чего, интересно, когда мама все время дома? Тетка расписывала достоинства термоса, особо напирая на его исключительно маленькие габариты. История с термосом маму даже рассмешила. Но сочувствующие ее просто допекали.
   - Как дала бы!
   Она была, конечно, всем благодарна, и никого не хотела обижать. Но никаких сил не было выслушивать истории о чужих несчастьях и чужих покойниках. Собственно, все две такие тетки были надоедливые, но их хватило.
   - Сядь-ка у телефона, - попросила меня мама, - и отвечай всем, что я сплю. Пошли они все к чертовой матери. Только не переусердствуй, а то они обрадуются и приедут дверь ломать.
   Мама лежала на своей тахте, закрыв глаза или глядя в потолок. Ей вдруг стало физически плохо - не было сил встать, голова кружилась... Но настроение стало чуть получше, и я ее больше не боялась. Я читала, сидя у телефона, готовая сразу же схватить трубку, чтобы звонок ее не разбудил, если на самом деле спит. Мама называла меня "мой секретарь". Мы опять были вместе.
   Потом она вдруг начала беспокоиться о школьной форме. В этом году ввели новую форму: вместо коричневых платьев с черными фартуками - синие костюмчики. Мама сказала - "как у стюардесс". Старшеклассникам разрешили донашивать старую, и я решила так и сделать. По сравнению с этими гнусными костюмчиками прежняя ненавистная форма казалась почти родной. Но мама вдруг забеспокоилась, не стану ли я чувствовать себя "ущербно" в старой форме. Она предполагала какую-то жертву с моей стороны, и пришлось долго убеждать ее, что это не так.
   На время, что дедушка лежал в госпитале, у нас поселился мой брат Борис. Они с мамой до этого уже успели подружиться. Много общего у них было - поэзия, архитектура, Москва и, наверное, похожий склад ума. (Ничего не могу поделать, когда употребляю это выражение, тут же всплывает мамино: "Ума палата, только ключ от нее потерян" и "Да, склад ума... весь ум на складе"). Семья Бориса была на даче. Он отправлялся туда на выходные, а на неделе после работы приходил к нам и оставался ночевать. Они с мамой подолгу разговаривали, на кухне и на балконе.
   Боря встречал мою бабушку один или два раза. Но запомнил. Он что-то ей рассказывал и обронил мимоходом:
   - ... когда большевички к власти пришли...
   Бабушка сверкнула на него глазами:
   - Не "большевички", а большевики!
   Борис потом говорил: "Да-а, Лидии Николаевне палец в рот не клади!".
   Но тогда мама и Борис говорили не о бабушке, а об отце. Я думаю, когда он умер, мама как будто не осознала этого до конца, и в августе похоронила как бы их обоих. Мама очень много рассказывала Борису о своих отношениях с папой, и часто в моем присутствии, но ничего особенно нового я не узнала. Ну, что он блестяще умел ухаживать... Ну, наверное, умел, мне это не очень интересно. Я слушала вполуха еще и потому, что мама говорила о своих чувствах, а меня тогда больше занимало - каким был папа, и не только с ней... Еще мама сказала, что ей часто нравились люди старше ее. (Кстати, я долго думала, что Шеф намного старше ее, просто молодо выглядит. Оказалось, всего-то на семь лет).
   Боря принес к нам свои тапочки - у него был очень большой размер ноги, 47-й, и никакие наши ему не подходили. Весь день тапочки стояли у двери, ждали своего хозяина, напоминали нам с мамой, что мы не одни, и от них становилось уютно. Мама об этих тапочках написала чудесное стихотворение, по-моему, одно из лучших:
   Есть магия в простых вещах,
   Вот, в тапочках, к примеру.
   В мужских обычных тапочках
   Огромного размера.
   Их принесли однажды в дом,
   Поставили у двери,
   Что жизнь и радость будут в нем
   Заставили поверить.
   Кто ждет спасенья от врачей,
   Кто от жены, от друга.
   Меня ж спасли те тапочки
   От тяжкого недуга.
   И ведь не в детстве, не во сне
   Явились тапки эти...
   Они дороже были мне,
   Чем все слова на свете.
   И жизнь наполнено течет,
   Как будто без пробелов,
   Но самый главный недочет
   Я в ней уразумела:
   Ведь есть семья и есть друзья,
   Любимое есть дело, -
   Лишь не хватает тапочек
   Огромного размера.
   Вскоре мама завела толстую красную тетрадь и начала туда переписывать папины к ней письма. Я так понимаю, что для меня, на будущее, - у папы был мелкий неразборчивый почерк. И в этой же тетради она начала писать о них двоих, но не закончила. Собственно, написала одно вступление, как неожиданно он умер, в тот самый момент, когда она стала думать, что пора меня с ним познакомить. И письма остались недопереписанными. Очень досадно. Как будто разорвали пополам страшно интересную книжку, и негде взять целый экземпляр. Папа к ней в письмах обращался - "Воробей". По-моему, подходит.
   После его смерти мама иногда представлялась новым знакомым вдовой. "Мой муж умер". Словно хотела посмертно слепить папе самую обычную семью, с женой и дочкой. Во всяком случае, я надеюсь, что она это для него делала. И я эту традицию продолжила - мой папа умер, и все.
  
   Часто люди моей мамой восхищались, говорили: "Какая она была женщина! На первый взгляд - ничего особенного, а потом присмотришься - да-а...". Римма Сергеевна вспоминала:
   - Да вот у нас когда были... Она стояла на кухне с... как его? - она забыла, как зовут Шефа. - Он ей что-то сказал, а она вдруг как взглянет на него, так глазами засверкала. Я подумала - не дай Бог такую соперницей иметь...
   На нее многие обращали внимание, многие за ней ухаживали, в нее влюблялись и посвящали ей стихи. И на улице на нее часто оборачивались и просто приставали. Мне, по всей видимости, достался "первый взгляд" на нее, тот, когда не видишь ничего особенного. То есть, я всегда находила ее очаровательной, а в зависимости от ее настроения, и красивой. Но вот эта самая "такая женщина" в ней от моего понимания ускользает. Скажем так - если бы я была мужчиной, я бы на нее внимания не обратила. Кстати, мы с ней об этом говорили.
   - А на кого бы ты обратила внимание? - спросила мама.
   - На Инессу Романовну!
   Я не буду тут описывать, какая была Инесса Романовна, долгое время работавшая вместе с мамой в Бюро, но она, кажется, была старше всех. Мама очень удивилась. Но меня и вообще не очень привлекают молодые лица; будь я художник, я бы рисовала людей где-то от сорока... Так что мамины молодые фотографии у меня просо пролетают мимо. Да, молодая, хорошенькая, и забавно посмотреть, какая мама была давно, до меня, какой я ее и помнить не могу.
   Я заметила, что мама разговаривает с тетеньками одним голосом, а с дяденьками - другим, и мне это не очень нравилось. Потом оказалось, таких много - меняющих голос в зависимости от пола собеседника (и Шеф тоже, хотя и не всегда). Может быть, конечно, у них нечаянно так получается? Мама очень много говорила о "стиле" - "надо иметь свой стиль", "Это не в моем стиле". Но я в ее стиле так ничего и не поняла - мне всегда казалось, что на ней надето что под руку попалось. И мне не нравилось, что она красилась - по-моему, она ненакрашенной выглядела моложе. Но, может, она не хотела выглядеть моложе?.. Мне она больше всего нравилась по утрам, еще не умывшись, и по вечерам, уже умывшись. Мама накручивала на ночь волосы на бигуди и надевала сверху платок концами назад. Ей очень шло так повязывать платок, но на улицу она так не ходила, наверное, так в ее кругу не было принято. Хотя она носила одно время, в начал 70-х, платочек, завязанный под подбородком. Даже фотография есть - мама, бабушка и я идем в Радищеве по бетонке со станции, мама и бабушка в платочках, а я в шапке. Дядя Лева снимал.
   И красилась она как-то, на мой взгляд, кое-как - ресницы вечно были в комочках от туши, и пудра лежала как будто отдельно от лица... Это, конечно, косметика была такого качества, а стоять часами за хорошей мама бы не стала, равно как и переплачивать спекулянтам. Мне кажется, что она красилась только, чтобы подруги не приставали. А как пристают, я отлично знала! В институте: "А почему ты не красишься? Нельзя же ненакрашенной!.. Тебе, наверное, мама не разрешает! А ты накрасься здесь, а домой пойдешь - сотрешь. А хочешь, я тебе помаду дам, совсем новая, мне просто не подошла?..". Короче - "Как дала бы!"... Мне даже иногда казалось, что мама нарочно старается выглядеть похуже. А она точно так же думала про меня! Она мне: "Вечно ты все почудней одеться стараешься! Ты не понимаешь, что тебе это не идет!". И я ей: "Ты все время под кого-то подделываешься! Ты скучно одеваешься! Ты нарочно хочешь смотреться солидной тетенькой!". С той разницей, что мама всегда вслух и громко, а я - вполголоса, а иногда про себя. Каждая из нас хотела переделать другую на свой лад. А покупая мне одежду, мама приговаривала: "Ну вот, теперь все девчонки обзавидуются". Почему девчонки? Нет бы сказать - все мальчишки от тебя глаз не оторвут... И почему-то мама, часто повторявшая "завидовать нехорошо", никогда не говорила, что когда тебе завидуют, это тоже плохо... Я ничего этого не хотела - ни чтоб девчонки завидовали, ни чтоб "молодые люди" подавали мне руку и стеснялись при мне "выражаться", ни выдумывать себе специальные голоса для разных ситуаций. И еще я ненавидела, когда взрослых людей называют "мальчиками" и "девочками", хотя, думаю, мои "дядьки" и "тетьки" ничем не лучше.
   Как женщину я гораздо больше понимала и ценила бабушку. Без тени фальши. Без тени игры. Она бывала разной. И так же, как ее домашнее расхлябанное "рази" мгновенно становилось четким и почти аристократичным "разве", сама бабушка бывала то домашней бабусей в халате, то неприступной гранд-дамой, и все это совершенно естественно. Как радио на другую программу переключили. Разнообразные стороны личности в бабушке совмещались и никак друг другу не мешали. И бабушкины стиль и вкус были мне понятны, хотя я и не пыталась их копировать. На моей памяти она одевалась скромно и "по возрасту". Но это не было убогое "бедно, но чистенько", а - скромно и с достоинством. На старых фотографиях она королева... Я помню, как бабушка учила меня различать оттенки, называя каждый цвет по чему-то, уже имеющемуся в природе: болотный, чайной розы, антрацитовый, цвет лосося... Все оттенки меж собой сочетались или не сочетались, но прежде, чем составлять ансамбль, надо было увидеть, чем один цвет отличается от другого, на первый взгляд похожего. Помню бабушкино замечание о ком-то: "Синий ей не идет, как же! Это ей электрик не идет, а васильковый очень даже пойдет!..". И когда мне впоследствии иногда требовалось "прилично" одеться, я пыталась представить себе, что бы выбрала бабушка, с поправкой на свой собственный вкус.
   В общем, маму как "та-акую женщину" я не очень высоко ставила. По-моему, что-то неестественное в ней проглядывало, как будто она очень старалась быть на кого-то похожей, вела себя не как хотела, а как считала нужным, а сама с этим нужным поведением оставалась несогласной. "Ставила из себя" взрослую! Я видела в ней больше девчонку, чем женщину, иногда очень вредную девчонку, или даже мальчишку. Если бы мой папа написал целую кучу писем разным людям, обращаясь к ним по прозвищу, я бы все равно сразу поняла, какие адресованы маме - по слову "воробей". Что-то хулиганское в ней было, и я это и любила больше всего.
   В августе 83-го кто-то мне сказал:
   - Мать из-за тебя замуж не вышла.
   Это я в очередной раз что-то сказала до того криво, что истолковали все наоборот, как свидетельство моей неблагодарности. Я вышла в другую комнату и перечеркнула воздух воображаемым скальпелем, как хирург в анекдоте: "Опять не получилось!". Кажется, мне очень редко или вообще не говорили до этого, что мама из-за меня не вышла замуж. Но подобное предположение немножко носилось в воздухе. Если мама не вышла замуж из-за кого-то, то скорей уж, из-за бабушки, но и это не так...
   А потом мама вдруг сказала мне:
   - Боря говорит, что ты хочешь, чтоб я вышла замуж за Шефа.
   Почему-то вокруг меня все друг другу все передавали, и всегда неправильно понятое.
   - Я такого не говорила. Я ему сказала, что Шеф мне нравится. А если тебе это интересно, я хочу, чтоб ты вообще вышла замуж, хоть за Шефа, хоть за дядю Леву, хоть за Папу Римского.
   По-моему, из моего списка ее больше всех заинтересовал Папа Римский.
   - Ишь ты, какие вы все замуж-выдаватели! - хмыкнула мама. - Меня только никто не спрашивает. Я что, обязана замуж выходить?
   - А правда, почему ты тогда не вышла за дядю Леву?
   - У него была жена.
   - Ну и развелся бы.
   - Он и развелся. Потом опять женился. Я ему даже как-то сказала: "Лева, ты все время женишься, и все время не на мне".
   Ее кольцо с сапфиром, что она всегда носила на указательном пальце правой руки, было подарено дядей Левой. Так она мне сказала - "подарил и просил всегда носить". А подаренные папой она не носила - видимо, папа не просил "всегда носить"... Я хотела, чтобы она вышла замуж, или просто встречалась с кем-нибудь, чтобы она на кого-нибудь переключилась.
   Мама иногда говорила мне очень неодобрительно: "Вылитый папочка!". Но за этим исключением, она о нем никогда не отзывалась плохо. Однажды она мне сказала:
   - В точности, как отец! Он тоже вот так - "я это не надену", "я в этом пиджаке не пойду"!
   - Ну и шел бы, в чем хотел.
   - Да невозможно идти с ним по улице, когда он так одет!
   Интересно, а возможно жить с человеком, который из-за какого-то пиджака стесняется с вами по улице идти?..
   И вот я ей сказала:
   - Если бы ты вышла замуж, ты бы ЕГО и воспитывала. Стояла бы у него над душой, в каком пиджаке ему идти. А меня бы оставила в покое.
   - Да тебя только оставь в покое! Меня поразило, с какой прической ты летом приехала!
   Прическа как прическа, просто растрепанная. Мне нравилось ходить растрепанной, а мама любила, чтобы моя прическа была аккуратной.
   Она так и не развеяла мои сомнения - из-за меня не вышла замуж или нет. Для меня это была бы большая несправедливость, а подозревать это у меня тогда были все основания. Просто потому, что детям часто с любовью и самопожертвованием суют насильно то, что им совершенно не нужно. Я и боялась, как бы со мной такого не произошло. А мама серьезно не говорила, отшучивалась, отвечала вопросом на вопрос, ускользала... Еще у нее была фраза: "Вы все не понимаете основного...". Говорилось это со смехом, а дальше шло высказывание, ловко уводящее в сторону от темы. Кого она имела в виду под "всеми"? Кто-то еще говорил ей то же, что и я, упрашивал выйти замуж?.. Не знаю. И потом, я так здесь пишу - "замуж", потому что мы так говорили. Я подразумевала под этим любые отношения - с кем-то жить вместе, с кем-то встречаться... Но - "с матерью так не разговаривают", вот я и говорила "замуж". Я хотела, чтобы у мамы была в жизни любовь, и чтобы они с "ним" хотя бы изредка приходили домой вдвоем.
  
   Потом мама принялась переобустраивать дом. Переставляла мебель, покупала новые занавески, вешала картинки. Стала учиться жить без бабушки. Пожаловалась, что совсем не умеет готовить. Это, в общем, не так, готовила она дивно, но самые простые вещи - суп, кашу, яичницу...
   - Я вообще-то не люблю стоять у плиты...
   Мама стала покупать полуфабрикаты в кулинарии, чего никогда не делала бабушка. Рыбу в кляре, блинчики с мясом и творогом, котлеты. Бабушкину мясорубку засунули в дальний угол буфета. Нам с мамой такая еда нравилась, а дед не жаловался.
   Потом ей стали давать всякие рецепты - мясо с луком под майонезом, хачапури... Мама иногда это готовила - когда ждала гостей или просто по вдохновению. К готовке она подходила творчески и, осмелев, начала вносить в рецепты свои изменения. Но лучше всех все-таки готовил дедушка. Он стал делать нам салаты - хватал все, что было в холодильнике, мелко-мелко крошил, а за столом с удовольствием предлагал угадать составляющие. Салаты получались каждый раз разные и удивительно вкусные.
   Почему-то об этой стороне своей жизни с папой мама никогда не упоминала. Но если они жили вдвоем, должна же она была что-то готовить?.. Потому что, если бы готовил он, она бы об этом сказала. Но мама говорила только, что он любил есть - купаты, например... продукты из кулинарии. Она никогда не вспоминала ни огромную кухню с темно-красным кафельным полом, с несколькими плитами и бельевыми веревками под потолком, ни соседок... А Римма Сергеевна, жившая с папой за много лет до нее, всех знала, кажется, знала даже, где что стоит на этой прекрасной кухне. Мне даже и не верится, что мама уходила из дома жить к папе. Хотя она много раз говорила мне, что я - отсюда, из этого дома. Но все разы, что мы говорили о папе, инициатива исходила от нее. Я боялась заговаривать первая, не знаю, почему.
  
   8. Таганка. Меж храмами Николы на Болвановке и Успения в Гончарах.
  
   Это место использовалось в экскурсии "Высоцкий". Здесь была так называемая "историческая" остановка - тема истории и религии в его песнях. Идея такой остановки была мамина. Текст писал Сева Емелин. Место предложила я. Очень удобно - возле театра, не надо делать лишний крюк по Москве, и Высоцкий наверняка здесь бывал, и место живописное. Для меня - одно из самых любимых мест в Москве. Столько с ним всего связано, что я не знаю, с чего начать. Начну по хронологии.
   ... Зима, мне лет восемь или девять. Мы идем с мамой в "Иллюзион" на дневной сеанс. Выходим из "Таганской радиальной", переходим через улицу и я застываю, разинув рот, перед коричневым, с синими вставками на верхнем этаже, домом с колоннами: "Как красиво!". Мама смеется. Мы идем дальше по тогдашней улице Володарского, мимо хорошенькой церковки, за которой открывается вид на другую церковь; мимо деревянных домиков и еще одной церкви, и я снова разеваю рот, заметив выступающие с разных сторон за домами зубчатые башни: "Мама! Что там? Там замок?". "Сейчас увидишь", - мама опять смеется. Это был высотный дом в Котельниках, куда мы шли в "Иллюзион"...
   Зима 81-го. Мы пришли в театр на спектакль "Мастер и Маргарита". Я знаю точную дату, потому что у меня все билеты в театр сохранились. Книгу Булгакова я прочитала раньше. Было это так. Не помню год, но тогда как раз напечатали в "Новом мире" "Альтиста Данилова" Владимира Орлова. Мне было около четырнадцати лет. И я имела право читать "Новый мир". Мы с мамой обменивались впечатлениями, наперебой повторяли друг другу уже полюбившиеся сценки, изображали в лицах диалоги. Про безудержную страсть демона Кармадона к железнодорожным ресторанам мама сказала: "Ну прямо как Веничка!". Но, говоря о книге, мама все время повторяла: "Но это не Булгаков, конечно". От себя сейчас скажу - Орлов и не должен быть Булгаковым, он сам по себе хорош, но сравнение не в его пользу тогда как-то напрашивалось...
   - Потом прочитаешь "Мастера" и все увидишь, - сказала мама и тут же сама себя перебила: - Нет! Сейчас прочитай! - она сходила за книжкой и протянула ее мне: - Вот. Ты там, может быть, не все поймешь... Ну, даже если ничего не поймешь, все равно прочитай!
   Мне крупно повезло, что книга у нас в доме была. "Мастера и Маргариту" достать тогда было практически невозможно. Мама вскоре объяснила мне происхождение нашей. Это были переплетенные в коричневый дерматин страницы из трех "Новых миров", со вклеенными в них машинописными вставками. Когда-то была в Бюро идея экскурсии "Булгаков", и мама была в бригаде. Она встречалась с Е. С. Булгаковой - вместе с другими экскурсоводами - и из ее рук получила книгу. Елена Сергеевна в конце встречи вынесла пачку книг и предложила всем выбрать, что кому нравится, а выбранное подписывала. И мама сразу вцепилась в "Мастера".
   - Это его последняя вещь, - сказала Елена Сергеевна, - и это я никому не подписываю.
   Мама согласилась на такое условие, так ей хотелось именно "Мастера и Маргариту". А экскурсию тогда не разрешили, и создана она была только в середине 80-х, боюсь соврать, но смысл тот, что ее долго не разрешали...
   Потом, с одной из своих первых зарплат, я купила "Мастера и Маргариту" на Кузнецком у спекулянтов, и мама это одобрила: "А то до дыр зачитаем!". Потом я эту новую книжку кому-то подарила, а себе купила следующую. Интересно все-таки, удастся ли мне побить рекорд Беттереджа из "Лунного камня", истрепавшего за свою жизнь шесть новеньких "Робинзонов Крузо"?
   Итак, я проглотила книгу в один присест, затем открыла первую страницу и начала читать сначала. В комнату зашла бабушка и поинтересовалась, что это я притихла.
   - Что же это ты в четырнадцать такие книги читаешь, какие люди в семьдесят читают?!
   А от мамы на этот счет никаких указаний не было - можно показывать книгу или нет...
   - Бабушка, ну вдруг я до семидесяти не доживу, - сказала я.
   - Это я с вами до семидесяти не доживу! - возразила бабушка. Теперь-то я понимаю - мама спорила, а иногда и ссорилась с ней из-за моего воспитания гораздо чаще, чем я думала.
   "Одно время Маргарита нравилась", сказала потом мама. Видимо, Маргарита стала ей со временем нравиться меньше... И я не знаю, что ее больше всего привлекало в романе. Наверное, как и всех, в разные годы разное. Возможно, мама мне однажды сказала - "Все!", но, может, мне так кажется, потому что мама такое впечатление производила - все ей там нравится. Было много разговоров, споров - как всегда, и тоже, как всегда, прогулок. Мама показывала мне "домик Мастера" в Мансуровском, и дом на Садовой, и дом Нирнзее, где Булгаков познакомился с Еленой Сергеевной...
   Никакую Библию я до этого, до прочтения "Мастера", конечно, не читала. Мама сказала, что она тоже не читала. Библии у нас не было. Кое-какие библейские сюжеты я знала из "Библии для верующих и неверующих" и "Забавной Библии", - и правда, на редкость остроумных и забавных книжек. (Я их после детства не читала больше - теперь думаю, что это, наверное, не очень хорошие книги). Еще было что-то библейское в переложении Л. Н. Толстого, но я не любила Толстого и не стала это читать. Два года спустя у нас появился маленький, в старинном тисненом переплете, Новый Завет - мамина приятельница одолжила на время, так что мы с мамой одновременно в первый раз его прочитали. И нам обеим одинаково больше всего понравилось Евангелие от Иоанна.
   Отношение к Богу в нашей семье было запутанное и сумбурное. Бабушка и дедушка называли себя атеистами. Дед, пожалуй, действительно им был. Хотя принимался вдруг иногда рассуждать, что, мол, "что-то там такое наверняка есть"... Бабушка любила ввернуть в разговор - "космонавты везде летали, и никого там не нашли, никого там нету". Бабушка вообще любила космонавтов. Когда я ее спросила, есть ли Бог, она ответила очень серьезно:
   - Мы не знаем. Никто не доказал, что Он есть, но что Его нет, тоже никто не доказал.
   Бабушка знала все церковные праздники, знала всех святых, обращалась к ним с различными просьбами или упреками, или просто взывала к ним - от общей несправедливости. Молилась Богородице, своими словами, на кухне, за работой. В основном, бабушка просила дать ей терпения. Не знаю, ходила ли она в церковь. Явно - нет, но может быть, заходила иногда, никому не сказавшись. Я никогда не спрашивала ее об этом, поэтому не знаю. Если бы я спросила, а она сказала "да" или "нет", я бы знала точно. Бабушка говорила либо правду, либо - "не твое дело" или "рано тебе еще об этом знать". Она меня крестила. Сказала - в той церкви, что снесли при строительстве метро "Преображенская" (бабушка говорила "разбомбили", будто по церквям прошлись фашисты). Но эту церковь, по справочнику Якушевой, снесли еще до моего рождения, года за два. Видимо, бабушка просто перепутала церкви.
   Маме был ближе Христос. Думаю, Богородица ее отпугивала размерами постигшего ее несчастья. Мама катастрофически боялась всего, что связано с потерей детей, и даже говорить об этом отказывалась. (Проблеском сверкнуло воспоминание. Я, маленькая, сижу на полу у письменного стола и рассматриваю мамины экскурсионные "картинки". На одной - очень красивая тетя с двумя хорошенькими детишками. Мама говорит: "Это мальчик и девочка, они погибли". "Совсем погибли? - глупо переспрашиваю я. - Тетя осталась одна? Больше детей не было?". "Не было, - грустно говорит мама. - Она осталась одна". Это была Айседора Дункан).
   И мама, и бабушка были суеверны. Правда, на каждом шагу они повторяли, что приметы - это ерунда.
   - Чушь собачья, - утверждала мама. (Дед в таких случаях говорил - "чепуха на постном масле").
   Но все-таки плевали через левое плечо, стучали по дереву, смотрелись в зеркало, вернувшись за забытой вещью, и если случалась неприятность, кто-нибудь вспоминал перебежавшую через дорогу черную кошку. И без конца поминали Бога всуе - желая выразиться поприличнее, просто вставляли "Бог его знает" вместо "черт его разберет". При этом черта поминали, как я уже писала, постоянно.
   - Приведи ты свои вещи в порядок, Христа ради!
   - Сделай ради Бога потише!
   - Гнать таких надо из партии метлой поганой к чертовой матери! Бог знает что творят...
   Иногда мама хотела поставить свечку, и тогда отправляла в церковь меня. Мол, тебе-то все равно, так и так туда идти - "надоедать Боженьке" перед контрольной или экзаменом. Я выклянчивала четверки, на тройку и сама была способна ответить. Помню, мама откуда-то узнала, что св. Вера, ее святая, - великомученица. Она рассказывала об этом бабушке, и обе чему-то смеялись - на тему "так вот всю жизнь и маешься"... Знала ли мама, что святая Вера была маленькой девочкой? Наверное, нет. Однажды мама сообщила мне, удивленно округлив глаза:
   - А я видела, как Шеф на храм крестился!
   Это ведь сейчас все крестятся и кто на что хочет... А он был член партии, и его жест для нас говорил в первую очередь не о вере, а, скорее, о бесшабашности, - как если бы он фигу показал начальнику...
   Получается, у нас с мамой было - Евангелие от Булгакова (не от Воланда, а именно от Булгакова! Да простит нам Михаил Афанасьевич эту сваленную на него ответственность). Наверное, таких, как мы, было много... К настоящему Новому Завету мы отнеслись, в общем, легкомысленно, и истолковывали его вольно, а если он противоречил каким-то нашим убеждениям, спокойно отмахивались:
   - "А Левий Матвей не так все записывал"! - часто хором.
   Говорили о ком-нибудь противном, вредном - "добрые люди его изуродовали". И мы верили, что Пилат расправился с Иудой, и что каждому после смерти достанется то, во что он верил...
   Не знаю, как относился к Богу мой папа. Он ведь тоже был член партии. Мама сказала, что церковь Успения в Гончарах - его любимая церковь в Москве. Проходя мимо, я всегда с удовольствием думаю: "папина церковь". И еще я узнала, что своих сыновей Бориса и Сергея он хотел вначале назвать Борисом и Глебом, в честь своих любимых святых. То есть, хотя бы любимые святые и любимая церковь у него были.
   После "Мастера" мама дала мне "Театральный роман", и эта книга мне временами нравилась даже больше. Досадно было, что он неокончен, но потом стало казаться, что он и должен быть неокончен. У нас с мамой было несколько любимых цитат из него. Ну, во-первых - "Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?". Это говорилось о замыслах, имевших мало шансов на успех. (О Шахматовском заповеднике тоже). Во-вторых - "Разве уж и пьес не стало? Зачем же тревожиться сочинять?" - о любых скучных тягомотных произведениях, зачем-то опубликованных. Мама скучные вещи называла - "тягомотина". Еще - "Старик написал плохой, но занятный роман". Это приводилось по разнообразнейшим поводам, или без повода, как присказка. Шеф однажды прислал мне открытку, в ответ на мое поздравление с каким-то праздником, и в открытке была фраза: "Спасибо, что не забываешь старика Л-кого". Это вызвало бурю восторга у нас, и часто потом, если речь шла о Шефе, а нам было весело, обязательно вылезало: "Старик Л-кий написал плохой, но занятный роман!".
   Мы вообще очень любили цитаты, хотя мама к ним относилась двойственно. Иногда:
   - Нечего прятаться за чужие мысли! Надо иметь свои и уметь их выражать.
   А иногда:
   - Господи, да зачем велосипед изобретать, когда все уже сказано, и лучше, чем сказали бы мы!
   Но начала-то я с театра... Значит, на "Мастера и Маргариту" мы ходили в 81-м. Я в первый раз пришла в свой любимый театр смотреть спектакль по своей любимой книге. Билеты на Таганку тогда невозможно было купить просто так, но мама где-то их раздобыла. (Она мне давно обещала, что мы с ней сходим в этот театр, но, к сожалению, мама не всегда выполняла обещания. Могла взять и сказать: "Мало ли чего я обещала!". Говорю же - как девчонка была... Так что я особо и не надеялась). О своем отношении к Таганке ничего писать не буду. Я - тихий, покладистый фан и не навязываю никому своей точки зрения. Мама была до этого на Таганке дважды. Первый раз - на "Павших и живых" в 65-ом, и у нее осталась программка на жесткой глянцевой бумаге, с Вечным огнем на обложке. (Позже я познакомилась с девушкой, входившей в фанскую группу Таганки в конце 60-х - начале 70-х, и она подарила мне свой фанский значок. Они покупали в киосках обычные круглые значки, вынимали из них картинки и вставляли эмблему театра, вырезанную из вот такой жесткой программки. Значок я потом отдала в музей Высоцкого, а программку оставила себе, на память о маме). Во второй раз мама ходила на "Пугачева". Среди ее "картинок" к экскурсии по Есенину было фото из этого спектакля, с Высоцким. Это кое-что о маме говорит - фото сценки из спектакля было для экскурсии совершенно необязательно, но она его выбрала. Со мной это никак не связано - я тогда пешком под стол ходила, и имени-то Высоцкого не знала... Так что мама просто выбрала это фото... Про "мастера" мама откуда-то узнала, что Высоцкий репетировал Бездомного:
   - ... и уверена, Бездомный тут же стал бы главным героем.
   - А может, так и надо? - предположила я. - Он ведь, в какой-то степени, главный. Это же он все рассказывает.
   - А если бы Высоцкий собирался играть Николая Ивановича, ты бы сказала, что Николай Иванович главный?
   - Наверное, так бы и получилось, у него же со всеми ролями так получалось? А вообще, в "Мастере" все герои главные...
   Это правда. Мне там, например, всегда страшно нравилась московская портниха, а о ней в книге две строчки.
   "...Московская портниха, мы все ее любим за неистощимую фантазию, держала ателье и придумала страшно смешную штуку: провертела две круглые дырочки в стене...
   - А дамы не знали? - спросила Маргарита.
   - Все до одной знали, королева, - отвечал Коровьев, - я в восхищении.".
   (А потом, думала я, портниха сбежала в Париж, как мечтала это сделать Зойка, чья квартира, и превратилась там в бабушкину мадам Фуанэ...).
   А в театре в тот вечер было жарко и душно, и мама сказала что-то символическое такое - мол, в "твоем" театре так и должно быть, чтобы дышать только тем, что на сцене, а не воздухом... Понравился ли мне спектакль? Даже не могу ответить на этот вопрос - я шла смотреть то, что должно было мне понравиться, и все происходившее на сцене восприняла как то, что должно было произойти, вот и все... Запомнился больше всех Пилат - Шаповалов.
   Потом был долгий перерыв, а в конце 80-х мы стали довольно часто приходить сюда с мамой. Билеты начали свободно продаваться в кассах, я покупала и приглашала ее. Иногда я приходила одна - на "лишний билетик". А однажды меня пригласил на Таганку Шеф, тоже на "Мастера и Маргариту", но в постановке Саратовского театра. Этот спектакль был сделан очень близко к тексту и получился очень длинным, двухсерийным, шел два вечера подряд. Но билеты на две части спектакля продавались порознь, и мы с Шефом видели вторую часть - грандиозный бал у Сатаны, где совершенно голые Маргарита и Наташа летали над залом на невидимых веревочках. На этом же балу выступали голые дядьки в черных шляпах - они стояли спиной к залу, а когда повернулись лицом, оказались в длинных и широких черных галстуках... Спецэффектов там было много; а Воланд был пожилой и совсем седой. По дороге и в антракте Шеф рассказывал мне, как он был на Таганке консультантом по Маяковскому, для спектакля "Послушайте!" (мама, конечно, потом не удержалась: "Консультант с копытом!"). Рассказывал, как смотрел "Гамлета" и произнес замечательную фразу:
   - Такое было впечатление, что Гамлет сыграл Высоцкого.
   Правда, он тут же спохватился:
   - Ну, я, может, неудачно выразился... как-то это неуважительно по отношению к Владимиру Семеновичу...
   - Нет, ничего тут нет неуважительного! - завопила я. - Вы все правильно сказали!
   Это было отлично сформулированное подтверждение нашей с мамой мысли - все герои Высоцкого становились главными. Надо учесть, когда это прозвучало: при перестройке, при бурной посмертной моде на Высоцкого, когда море статей кричало, какой он великий артист. Вот эта мода и была лишена уважения... Я его в театре не видела и не могу судить, но фильмы видела все. Не артист он, наверное, был, а гений самовыражения с отличной техникой артиста. Они все "сыграли Высоцкого" - и Жеглов, и Дон Гуан, и Максим из "Коротких встреч", все.
   И еще раз я была с Шефом на Таганке в мае 88-го, в те знаменитые "десять дней", когда Любимов приезжал репетировать "Годунова". Я страшно хотела попасть на репетицию, но никаких знакомых у меня в этом мире не было. И я, ни на что не надеясь, "на дурака" позвонила Шефу и попросила провести меня в театр. Он сказал:
   - Приходи завтра утром к служебному входу. Что-нибудь придумаем.
   Я уже поняла, что он обязательно "придумает", иначе бы не сказал "приходи". И это было самое лучшее, что он когда-либо для меня сделал.
  
   К стыду моему, я никогда не спрашивала мою маму, какое у нее любимое место в Москве. В городах мама любила особняки, небольшие домики и небольшие церкви. Я слышу ее голос: "Сейчас я тебе такую церквушку покажу!", "...там такой домик есть!"... Очень любила церкви и палаты в Зарядье, специально водила меня туда их смотреть. Доходные дома любила меньше, и совсем не любила сталинские. Я ей однажды заикнулась, что мне очень нравится Тверская:
   - А мне, знаешь, улица Горького нравится!
   - Ну что ты, такая безликая улица!
   Очень любила чистоту стиля. Слово "эклектика" в ее устах звучало слегка пренебрежительно. Про Таганку она говорила - "ну, там все переделали...". Но она так чувствовала город, так все понимала - даже те места, что не очень любила. На одном объезде для "Высоцкого", оглядев Таганскую площадь, заметила: на здешнюю архитектуру хорошо ложится его строка "врываются галопы в полонез"; все здесь есть, все стили и эпохи представлены, и все вперемешку.
   Она досадовала на торчащий над районом шпиль высотки. Говорила:
   - Ты не представляешь себе, какой обалденный просто вид отсюда открывался, когда этой "градифалки" не было!
   "Градифалкой" у нас называлось что-нибудь нескладное и громоздкое. Я спорила:
   - Но это же так красиво! Дом так таинственно отовсюду выглядывает! И потом, он возвышается надо всем - снизу...
   Большая загадка - откуда мама знала о прекрасных видах без "сталинских" высоток, об особняках с садиками на Садовом, если сама стала жить в Москве, когда уже ничего этого не было? Кое-что она видела, конечно, отправляясь на прогулки с Курского вокзала, приезжая из Орехова или Кучина; кое-что видела за три интернатских года - ребят водили в музеи, на прогулки... Наверное, она была очень наблюдательной девочкой, раз запомнила старую Москву сквозь болтовню с подружками, сквозь кружки и учебники... Она косвенно одобрила только один "сталинский" дом - американское посольство на Садовом. Был какой-то разговор об Америке и советско-американских отношениях, и мама сказала:
   - ... мы им один из самых красивых домов отвели для посольства...
   Что еще мама ценила - открывающийся вид. Широту, простор, разнообразие пейзажа, увиденного сверху. Чтобы окоем вмещал всего много. А слово "окоем" мама обожала. И без устали цитировала Блока: "Париж с Монмартра совсем не то, что Москва с Воробьевых гор". Маме надо было, чтоб как в Шахматове - видно так далеко, что глазу больно. Я люблю, наоборот, узкие улицы, квадратные дворы с квадратным небом, каменные джунгли, и чтобы не знать, что за поворотом. Это у меня, скорее всего, от близорукости, - зачем мне какие-то дали и перспективы, если я все равно ничего там не вижу? Но эту разницу во вкусах мама тоже приписывала моему "неустоявшемуся вкусу" или вовсе отсутствию вкуса. Иногда она меня называла "архитектурным оппортунистом" - за "сталинские дома", высотки, за Тверскую. Я говорила:
   - Высотки красивые. И вообще, скажи спасибо, что тогда не строили стоячие гробы, как на Калининском.
   Тогда мама сказала, что я, пожалуй, не архитектурный оппортунист, а оппортунист вообще.
   - Вечно у тебя "хорошо, что не в глаз"! - сердилась она.
   Где-то годах в 86-м - 88-м у нас с ней был такой прогулочно-киношный период. Мы очень много ходили вместе по улицам. Я покупала билеты заранее, на какой-нибудь фильм, который мы обе хотели посмотреть, в любой кинотеатр, но чтобы он был где-нибудь в центре. И мы ходили в кино каждую неделю, а иногда и два раза в неделю. Потом шли гулять. Ходили в "Художественный", в "Россию", в кинотеатр Повторного Фильма у Никитских ворот, в "Форум", в "Иллюзион". Пересмотрели все фильмы "о которых говорят", все "снятые с полок" и просто смотрели все выходившее тогда кино. Возле "Иллюзиона" мама всегда вспоминала старые фильмы, здесь ею виденные, и советовала мне:
   - Обязательно посмотри "Мост Ватерлоо". Такой фильм, что ты! И "Свидетель обвинения" посмотри. Это - трофейный... Знаешь, как мы его смотрели, - затаив дыхание! Не оторвешься! - и она подробно пересказывала мне сюжеты, потому что ей обязательно надо было поделиться. Мне от этого только больше хотелось увидеть эти фильмы.
   Это было время перемен. Они были во всем. Была перестройка. Был обвал информации в газетах и журналах, и народ бросался на почту подписываться буквально на все. Мы тоже подписались на "Дружбу народов", гремевший тогда "Огонек" и что-то еще. Мама сказала - нельзя выписывать все, пустая трата денег и загромождение дома бумагой. Будет что-то интересное - возьмем у кого-нибудь почитать. Почему-то она не хотела подписываться на ленинградские журналы - какие-то непонятные отношения у нее были с этим городом... Мы читали журналы, смотрели фильмы, спешили вечером домой к каким-то передачам. Все как-то затягивалось.
   Однажды мама, включая телевизор, вздохнула:
   - Господи, до чего надоел Горбачев!
   Казалось бы, мы должны были быть ему благодарны, но он и правда просто надоел. Как и бесконечные страшилки про Сталина. Мама сказала - "заставь дурака Богу молиться, он лоб расшибет". Дед заметил:
   - Сколько же может быть репрессированных? Прямо в кого ни плюнь, все репрессированные!
   Это была - мода.
   О прессе мама сказала: "бешенство правды-матки". Но авторство принадлежит не ей. Мама придумала сама выражение "гласность вопиющего в пустыне". Впрочем, возможно сразу несколько человек одновременно его придумали, это носилось в воздухе.
   Ельцин ей нравился. Его появление на экране всегда вызывало у нее улыбку. Видеть его хмурым ей было просто непереносимо:
   - Большой старый обиженный мальчишка!
   Он был родом из песни Высоцкого "Меня к себе зовут большие люди":
   ...И об стакан бутылкою звеня,
   Которую извлек из книжной полки,
   Он выдохнул: "Да это ж про меня,
   Про нас про всех, какие, к черту, волки!"...
   Мама заметила, что при перестройке и гласности жить стало проще, но скучнее, чем раньше:
   - Как-то знали раньше, что читать, доставали книги, спорили, на спектакли рвались. Насыщенно жили. А теперь - кто в лес, кто по дрова...
   Потом мне приходилось слышать то же самое от разных людей.
   Перемены были и у нас дома. Во-первых, у нашего деда появилась подруга. Ее звали Зоя Александровна, она была инструктором лечебной физкультуры в госпитале Бурденко, а жила на Таганке, в многоэтажном светло-желтом доме, в подъезде как напротив Успения в Гончарах. И Таганка стала "дедовым" местом. Из полуинвалида, живущего в кресле, он вдруг превратился в "активного пенсионера". Мама сказала, так бывает после сильной встряски, - человек либо не выдерживает, либо обретает второе дыхание. Хотя, я думаю, что смерть бабушки была для него огромным горем, но не шоком, не чем-то внезапным. Он знал, и, может быть, с самого начала. Ну, надеялся, конечно, но в глубине души знал, и, пока бабушка лежала в больнице, прощался с ней каждый день, понемногу поневоле привыкая к мысли о каком-то новом образе жизни.
   Дедушка и З.А. стали ходить в театры, кино, на концерты. Мы с мамой, возвращаясь из наших походов, нередко заставали у нас на кухне их обоих и принимались делиться впечатлениями о фильмах и выставках. А придя домой из института, я теперь могла вообще никого не застать дома. Так непривычно. При бабушке, остаться дома одной, это было событие.
   У З.А. была забавная черта характера: если мы с ней долго не виделись, она при встрече немного перед нами робела и начинала вдруг осыпать нас комплиментами, как будто мы только что познакомились, и она хочет понравиться. Потом она опять к нам привыкла, и с ней можно было неплохо общаться. Но если опять долго ее не видеть - начинай сказку сначала... Вообще, она была неплохой человек - неглупый, веселый, смешливый. Очень вкусно готовила. И совершенно неутомимая была - на даче проворачивала кучу дел, вскапывала огород, драила сковородки, носила воду, а вечером наряжалась и отправлялась с дедом в гости. "Характер у нее легкий", определила мама с чуть заметным неодобрением. У бабушки легкость была не в почете, - "здесь мерилом работы считают усталость", это Бутусов в точности о моей бабушке спел. А у З.А. все было легко. Она могла, например, сказать: "Вот, была вчера мужу годовщина, забежала в церковь свечку поставить". Она ходила в церковь и спокойно говорила об этом; она по-детски боялась маски Бабы-Яги, висевшей в дачном чулане. З.А. попросила меня эту маску выбросить:
   - Ты ее унеси подальше, но по дороге не обижай, она волшебная, страшно!
   Однажды дедушка вдруг стал мне подробно рассказывать, как он познакомился с З.А. и что она за человек. Так серьезно, все в мелочах расписывал, будто отчет давал.
   - У нее, между прочим, такие недостатки есть: она страшно кокетливая!
   - Дедушка, ну что ж тут такого, - заступилась я. - Она очень хорошенькая женщина, вот и хочет нравиться...
   - Ну уж больно она слишком...
   Мама мне потом заметила с легкой завистью:
   - А мне дед ничего подобного не говорил!
   Видимо, дедушка желал со своей семьей "расставить все точки над и", но мамы как-то стеснялся, потому что умершая бабушка - ее мама, вот и решил действовать через меня. Я так и не знаю, как мама относилась к З.А. Было ли ей в глубине души обидно за бабушку? Но за деда мы с ней обе были очень рады. Тем более, что присутствие З.А. избавило нас от многих забот. Не хотелось, например, чтобы дед один жил на даче...
   Во-вторых, в нашу жизнь стремительно влетел Шеф, как птичка в раскрытую форточку. Он присутствовал и раньше, как я и говорила, для меня он был всегда. Но вдруг мама стала чаще упоминать о нем; рассказывая о прожитом дне, она все чаще говорила: "Приходил Шеф...". И сам он стал постоянно появляться и в Бюро, и у нас дома; и вдруг очень частыми стали мероприятия во всяких ЦД, и мы с мамой на них ходили. Шеф принес для моего дедушки французские переводы - они, правда, "не пошли", потому что дедушка явно был не художественным переводчиком, а научно-техническим. Мне Шеф дал адрес литературного объединения, которое я какое-то время посещала, и он сам тоже там выступал. В объединение он изначально направил не меня, а моего брата Сергея. Сережа писал стихи, и, с маминой подачи, дал их Шефу "на рецензию". Но он не захотел ходить в группу самодеятельных поэтом, а мне вначале было интересно. Так что Шеф общался со всей семьей, всем пытаясь сделать что-то хорошее. Платили мы ему черной неблагодарностью. Со всем уважением к Шефу относился только дед. Он внимательно и серьезно изучал все его книги, и очень любил с ним о них говорить. Дед, кстати, заметил в его текстах скрытые ритмы - проза звучала, как белые стихи. И строчки эти могли быть продолжением стихов Блока, совпадая по ритму и замыслу... Дед ему об этом сказал. Шеф чуть смущенно ответил, что для прозы это скорее недостаток.
   Мама, Сережа и я над ним смеялись. Мы весело продолжали нашу "Гаврилиаду" про пана Станислава:
   Служил Станислав интриганом,
   Станислав всех интриговал...
   Мама придумала о нем анекдот, о его провербиальной страсти ко всяким тайнам:
   - Станислав Стефанович, который час?
   - Ну что же вы такие вопросы задаете... Ладно, я вам потом как-нибудь скажу.
   Самое лучшее получилось у Сережи:
   ...Как будто бы гроза нависла,
   Как будто с неба грянул гром, -
   Узнала я, что пан Станислав
   Стаканами хлебает ром!
   Кончалось стихотворение словами:
   ...Я пью лишь с тем, кто рангом выше,
   А рангом выше только Бог!
   Это было написано после поездки Шефа с группой писателей по Италии. Вернувшись, он собрал всю бригаду - делиться впечатлениями. Собрались у нас дома. Дедушка был не то на даче, не то в "резиденции", в Бурденко. При нем сборищ не устраивали, да и просто гостей не особо звали. Из Италии Шеф привез в подарок маме очень красивые открытки - репродукции итальянских художников... Рассказывал он замечательно, а в Италии никто из нас не бывал. Потом я краем глаза увидела их с мамой вместе - она сидела в кресле, а он, держа ее руку, возле, на низенькой скамеечке. И мама смотрела на него, опустив к нему лицо, так же, как когда-то давно смотрела на меня, - когда я только что научилась читать, например. С таким же удивлением и умилением. Но как-то он вдруг внезапно напился и скис, выпив, что самое интересное, всего ничего. А "хлебает ром" в стишке, это игра слов - "ром", "Рим" и итальянское "Roma". Так что никакого рома у нас не было. Мама мне потом сказала:
   - Я с Аней разговаривала, она говорит, что мы все просо идиоты. У него совершенно гениальные зарисовки путешествия, блестящие!.. Такие наблюдения! А мы сразу - гы-ы, напился...
   Мы с ней гуляли по бульварам, болтали и разговор сам собой выходил на него.
   - Вчера Шеф приходил, - начинала она и подробно пересказывала - чего сказал, чего принес, кто при этом был и кто что сказал, и что сказала она сама. Мама чуть посмеивалась и чуть-чуть на меня косилась - что я об этом думаю. Мне не приходило в голову, что она, может быть, в него влюблена. Я думала, это он влюбился, словно только что заметил, что она рядом. Словно ходил-ходил мимо, да и положил глаз... Так это выглядело, потому что это ведь он приходил, звонил, дарил, приглашал, а она просто рассказывала все это мне, будто наблюдая все это со стороны. Раза два поручала мне купить ему подарок на день рождения. Я думала, он безответно влюблен, а она над ним насмехается.
   Меня немного удивило, что она со мной об этом говорит. Наверное, ей больше не с кем было. Однажды, в детстве, я ее спрашивала - почему так много написано и спето о мужской дружбе, а о женской так мало? Она мне ответила:
   - А ее нет, женской дружбы. Она и не нужна. Подружки в юности нужны, а потом зачем?
   И что-то похожее сказала о свободе - не о свободе вообще, а о своей, личной, "бытовой" свободе - "А зачем она?". Странно от нее было это слышать. Да хотя бы затем, чтобы в Шахматово спокойно ездить, надо было ответить...
   Но я ведь ее о друзьях спрашивала, а не подружках. По Высоцкому друзья - это люди, о которых достаточно просто знать, что они есть на свете, и радоваться этому. Интересно, были ли у него, придававшего такое значение дружбе, друзья-женщины? Наверное, да, только он их не афишировал. Потому что есть такие люди, думающие, что с женщинами нельзя дружить (как Шеф, например), и они могут распустить слухи и создать кучу неприятностей. А мой брат Борис дружил почти исключительно с женщинами, и маму мою числил в друзьях. Но я не знаю, кого считала другом она сама. Кем для нее были члены бригады - единомышленниками? И кем - Шеф?
   Однажды она собралась на свидание. Я пришла вечером домой, а мама, с радостно-возбужденным лицом, стояла в прихожей и что-то мерила.
   - Меня Шеф вызывает к метро "Рижская"! - сообщила она. Мама крутилась перед зеркалом, спрашивая - что надеть? С некоторых пор она вдруг стала спрашивать моих советов по этой части. Это не значит, что она начала хвалить мой вкус, или признала, что у меня появился стиль. Она просто говорила с таким хитреньким видом: "Как мне твоя вот эта кофта нравится! Дай поносить?". Или показывала мне свои вещи и просила выбрать. А однажды села перед трехстворчатым зеркалом с ножницами и расческой, и на мое удивленное "Что ты делаешь?", весело сказала: "Хочу прическу, как у тебя сделать!".
   И вот я ей сказала:
   - Ты опять какой-то солидной теткой вырядилась! Подожди, щас я сниму... - и я ей дала надеть свои джинсы и свою куртку. Это же исполнение моей мечты - у мамы кто-то появился, и она идет на свидание! А попозже, в тот же вечер, мама меня и совсем обрадовала - позвонила и сказала, что ночевать не придет. В общем, я была на седьмом небе.
   Наутро я встречалась по своим делам со своей собственной бригадой. Мы были на Ваганьковском, и я, с легкой душой, накупила у спекулянтов фотографий Высоцкого, чего обычно не делала. И кому-то я сказала, ввернув в разговор, - "а мама сегодня не дома ночевала". И от этого остался неприятный осадок. Не надо было так говорить, но это было отголоском давнего уже "мать из-за тебя замуж не вышла". И проговорилась я с умыслом - заявить всем, что у меня самая обычная мать, и не из-за меня она не вышла замуж, и вообще не обязана выходить, у нее есть своя жизнь, а не один сплошной "ребенок". Я просто хвасталась. А мама, придя домой, тут же сочла нужным мне сообщить, что они с Шефом ходили к вдове В. Я. Барласа... Она больше не ходила на свидания, не занимала у меня барахло и ночевала дома.
   Зато почти перестала ночевать дома я. Это была третья произошедшая у нас перемена. Никак не изменившись, ни внешне, ни внутренне, я как-то доползла до той черты, когда мама решила, что я взрослая и могу сама распоряжаться своим временем. Я и воспользовалась. У меня были друзья, я сидела у них за полночь, в их квартирах, потом звонила маме и говорила, что там и останусь. И маме это быстро перестало нравиться.
   "У тебя есть дом, - говорила она. - Дом - это не гостиница, откуда можно уходить и приходить, когда вздумается. Ночевать надо дома". И еще - "приличные девушки так себя не ведут; приличные девушки так поздно одни не ездят; приличные девушки по ночам не шляются."...
   Я сейчас, написав это, вдруг заметила, что из нас троих, членов семьи, у каждого из которых случились какие-то перемены, я была единственной, кто ничего о себе не рассказывал и не объяснял. Но у меня не было ничего, что я могла бы убедительно рассказать... Я могла бы только сказать маме, что отправилась претворять в жизнь ее же девиз - все, что угодно, только не эта проклятая обыденность. Наверное, маму пугала именно неизвестность - что со мной происходит, что за этим стоит, почему я прихожу, переодеваюсь и ухожу. Я как-то не верю, что ее на самом деле могли волновать какие-то выдуманные приличия.
   Что же касается дома, об обязательствах перед которым мама так упорно мне напоминала, то его уже не было. Было трое человек под одной крышей, и все трое смотрели в разные стороны. Я думаю, семья строится вокруг семейной пары или вокруг маленьких детей. А у нас не было ни того, ни другого. И мне показалось однажды, что она не может смириться с отсутствием дома, как она его понимала, с опустевшим домом. И ей сказала:
   - Мам, ну если ты просто хочешь, чтобы я пришла и провела вечер с тобой, почему ты это не скажешь? Все у тебя приличия... "дом"... поведение"... Сказала бы просто - "мне без тебя скучно, посиди со мной"...
   Мама холодно ответила:
   - Ты знаешь, что я никогда так не скажу.
   И вот на это я обиделась. Наверное, я до сих пор на нее обижаюсь за эти слова. Я-то ей все это говорила! "Мамочка, приходи пораньше... возьми меня с собой... я по тебе соскучилась...". Неужели сказать дочке "мне без тебя плохо" - это такая великая милость, такое одолжение?.. Я и вообще плохо понимаю людей, идущих в разговоре окольными путями и избегающих говорить прямо. А мама с такой страстью защищала передо мной дом, приличия и поведение приличной девушки, что действительно трудно было понять, чего именно она от меня хочет. Надо было ответить ей - "вот ты с дядьками своими так разговаривай! С Шефом со своим!". Но - "со старшими так не говорят"...
   А иногда я думаю, что она с ними как раз так и разговаривала.
   Вскоре я вообще перестала жить дома. К маме это не имело никакого отношения - я не убегала из дому, я уходила не от, а к. Если б я кого-то не встретила, то оставалась бы с мамой и дедушкой.
   Мама восприняла это как оскорбление, а может быть, и как свою несостоятельность как воспитателя. У нас с ней просто была большая разница в подходе, в отношении, в оценке различных ситуаций. И часто важное для нее было совершенно неважно для меня. Мама разницу видела, но не хотела признать. Она все думала - я повзрослею, пойму... Мама все время забегала вперед, видела там какие-то немыслимые мои несчастья и заранее приходила в отчаяние. Заранее переживала за эту меня повзрослевшую, все слишком поздно понявшую, потратившую "лучшие годы" черте-на-что и "хлебнувшую". Я такую лексику не люблю, и было обидно слышать это от мамы.
   Во-первых, мама считала меня более душевно хрупкой, чем я есть на самом деле. Во-вторых, если бы меня разлюбили, я бы никогда не подумала "он сломал мне жизнь, он наплевал мне в душу, я с ним нахлебалась", это не мое. Я бы подумала - "он меня больше не любит", и это было бы горем, но не катастрофой. Не сочла бы я свою жизнь сломанной и пущенной под откос. Я и сейчас так думаю. Ну, тут два варианта - либо мама не хотела признать за мной право на другое отношение к жизни, либо она была права, и это я до сих пор не повзрослела. Наверное, истина посередине.
   Ей тогда многие говорили про меня - оставь ее в покое. Люди, как и я сама, не видели в моем поведении ничего ужасного, влекущего за собой катастрофические последствия. Я им, конечно, благодарна за поддержку, но они, видимо, просто не все знают. Мама, наверное, боялась чего-то конкретного, например, что я начну пить всерьез и сопьюсь. А может, у нее еще какие-то воображаемые ужасы были. Но, жалуясь на меня, она стыдилась об этом сказать, и от этого ее жалобы выглядели безосновательными и бессвязными. И за это я себя чувствую виноватой, как будто я ее подставила.
   Что же до "лучших лет", то кто сказал, что детство и юность - лучшие годы? Мама как будто всегда о себе знала, в каком она периоде и что в какой период положено чувствовать. Когда - мечтать и радоваться жизни, когда - мучиться, когда - начинать осознавать свою ответственность. Звучит диковато, но так и в дневнике написано - сейчас у меня детство, мое лучшее время; а сейчас я взрослею... Прямо какой-то профессор Павлов от психологии. Кто же знает, какие годы у него лучшие. Может, они у меня сейчас лучшие. Или они впереди... И потом, на что же, как не на "черте-что", их тратить? Мне вообще кажется, что время не любит тех, кто его экономит, - так же, как и тех, кто его убивает. И скупые на время, как и скупые на деньги, быстро стареют...
   К тому же, я ведь могла и спросить у нее - а ты на что их потратила? Не "лучшие годы", а вообще всю жизнь? Мама ведь, как хотела, так и тратила. Но всегда, когда о ней заходила речь, звучало: "Ну, я другое дело, у меня уже ребенок был, и потом, что я?..". Как будто все - ее работа, ее единомышленники, Блок, стихи, Шахматово, все - было только занятием для неустроенного, непристроенного человека в свободное время. И я не признаю этот ответ. Я всегда хотела, чтобы жизнь моей мамы была результатом ее сознательного выбора, и я надеюсь, что так оно и было.
  
   9. Поварская, 19. Издательство "Советский писатель".
  
   Здесь я работала несколько месяцев в 1990-м году. Меня сюда устроил Шеф. Не знаю, в какой точке Москвы лучше всего о нем рассказывать. В этих краях мы с ним очень часто встречались. Здесь и ЦДЛ рядом, где я и мама с ним виделись, вместе и по отдельности.
   Шеф в моей жизни был, кажется, всегда. Он был так же от сотворения мира, как мама, Бюро, кирпичный дом на Гражданке, Кузнецкий мост, рельсы Ленинградской железной дороги и многое другое. И с ним можно было в любой момент связаться, о чем-то попросить и тут же это получить. Что бы ни требовалось, он мгновенно и четко давал указание - где взять, и в указанном месте нужное всегда находилось. Он для всех находил время - хотя бы минутку, но находил. Хотя бы ненадолго останавливал на вас свои ярко-синие глаза - они вас сверлили, но как-то мягко. Я не могла ему долго в глаза смотреть, мне хотелось засмеяться. Будучи ребенком и подростком, я его обожала. Он всегда так разговаривал со мной, как будто я не просто уже взрослая, но и очень важный и интересный для него человек. В четырнадцать лет я написала стихотворение про Шахматово и отдала ему. Он сказал, принимая: "спасибо за верность". Не знаю, случайно или сознательно, но он назвал одну из главных черт моего характера - верность. Лояльность ко всему, что было когда-то дорого, без зависимости от теперешнего отношения.
   Но стоило мне вырасти, он ко мне переменился, и я долго не могла понять, почему. Я-то думала - если он так серьезно со мной разговаривал, пока я была маленькой, то уж когда вырасту мы с ним станем настоящими друзьями. Фигушки. С маленькой он со мной разговаривал, как со взрослой; но со взрослой вдруг стал разговаривать как с маленькой, как-то странно сюсюкая...
   Со временем стало понемногу ясно - он просто не любит женщин. Возможно, оттого, что в его собственном характере очень много женского, даже бабьего. А может, одна ему когда-то насолила... Тогда вопрос, а зачем они ему вообще? В смысле, почему он всегда выбирал таких, с которыми нужно разговаривать, общаться?.. Блоку, например, понятно зачем - стихи писать. А Сименон, говорят, совершенно сознательно пользовался дамами как материалом для будущих произведений... Но для чего они Шефу?
   Вроде бы, он не коллекционер. Коллекционеры очень выраженно хвастаются. Кроме того, в его славе как пожирателя сердец куда больше дыму, чем огня. (Читайте Стругацких - как Румата создавал себе репутацию Дон-Жуана). Скорее всего, он искал родственную душу. По мне, так лучше искать философский камень, панацею, Бога, смысл жизни, Атлантиду... Найти их ничуть не реальнее, но зато по дороге есть шанс наткнуться на что-то полезное. Искатели - одни из тех, на ком держится мир, но не дай Бог с ними столкнуться лично. Искатели упрямы, как ослы, безжалостны к себе и другим, всегда снедаемы сомнением и всегда устремлены вперед. Ну, с позиции оппортуниста и соглашателя признаю - это еще не так страшно. Станислав Стефанович мог бы оказаться спасителем человечества, а от этих вообще спасу нет.
   Мама же моя, по призванию и образованию, - учитель, творец и созидатель. Она стремилась лепить, придавать форму и наполнять ее содержанием. И самым близким людям от нее и доставалось. Она не могла просто радоваться, что у нее есть я, ей обязательно нужна была "хорошая дочь", вылепленная по образу и подобию ее мечты. И точно так же она не могла просто радоваться, что у нее есть он, - а он у нее был.
   Иногда я сомневаюсь в своем праве вообще об этом говорить. Но ведь они оба, сами, не просто дали мне его, а почти навязали, и не только мне, а и многим другим. Они никогда не были просто парой - они вовлекали в свои отношения кучу других людей. Летели, как снежный ком с горы, налепляя на себя и унося все новых и новых "непричастных". Но пользоваться этим правом было бы мелочно, от него немножко пахнет местью, и я от него сразу отказываюсь. Но я имею право пытаться понять, каким человеком была на самом деле моя мама, и чего она хотела для меня. Когда она была настоящей - когда "вдалбливала" мне (ее слово) про приличное поведение, про то, что "нельзя влюбляться в женатых", когда боялась, что я стану "хлебнувшей"? Или когда говорила о "проклятой обыденности", когда протягивала мне книжку со словами "даже если ничего не поймешь, все равно прочитай"?..
  
   С этой работой в издательстве я его, конечно, подставила. Я сама напросилась - упрашивала помочь мне устроиться в "какое-нибудь интересное место". "Издательство" для меня звучало почти как "храм". Там выпускают книги.
   Утром, идя по Поварской - тогда Воровского - на работу в первый раз, я нашла на чьем-то внешнем жестяном подоконнике крошечного пластикового гномика со свалявшейся шерсткой на большой голове. Я сразу решила, что он - Антипка, и принесет мне удачу. Все складывалось как нельзя лучше.
   В редакции полным ходом шел скандал. Станислав Стефанович сказал, что меня возьмут на должность младшего редактора, и я буду сопровождать рукопись на ее пути к превращению в книгу. Но меня тут же назначили секретарем - в порядке наказания уже работавшему там секретарю. В дальнейшем я чуть не каждую неделю становилась то секретарем, то младшим редактором. Помню еще кучи бумаг в "моем" (мне отведенном столе), которые лежали там никому не нужные, и что у меня без конца спрашивали другие бумаги, которых я в глаза не видала, и меня обвиняли, что я потеряла их. Но все это была ерунда. Мне там сама атмосфера не понравилась. Надо все-таки себе представить - какой была я, и что меня встретило в издательстве... Мне кажется, об издании книг там думали в последнюю очередь.
   Я передала маме один разговор. Дама из редакции сообщила мне возмущенно, что главный начальник в издательстве был при Сталине доносчиком, и по его доносам были даже арестованы какие-то известные люди (забыла кто). Я тут же спросила:
   - А что же вы у него работаете?
   - Ну, милая моя, у меня ребенок, думаешь так просто работу редактора найти?
   Мама выслушала и попеняла мне за ненаходчивость:
   - А ты бы ей сказала, что у него тоже ребенок... "жена, дети, Серна, дети от Серны", - процитировала она Ильфа и Петрова. - Вот и писал доносы. И пусть спасибо скажет, что живет в такое время, когда весь ее моральный выбор - работать или нет с доносчиком...
   Наверное, это был ответ гражданина и христианина...И какая-то темная история с этим доносчиком. Уже когда появился Интернет, я нашла кое-что о нем, но оказалось, что он умер в середине 70-х. Дама в редакции в конце 80-х говорила о нем так, словно он был жив и по-прежнему возглавлял издательство. Или у них так много доносчиков было? Боюсь, что кто-то кого-то не понял. Но разговор такой был.
  
   В общем, издательство показалось мне гадючником. Из моего сегодняшнего далека вижу, что оно было не большим гадючником чем другие организации, но при этом с большущей претензией... А тогда, было как у Булгакова в "Театральном романе": "открылся передо мною мир, в который я стремился, и вот такая оказия, что он показался мне сразу же нестерпимым".
   Я до этого работала в Институте Повышения Квалификации при министерстве. И вот я вспомнила своего начальника из ИПК, милого доброго дядьку. В ИПК тоже были интриги и склоки, но люди, в них не задействованные, почему-то от них не страдали. И там не ругали тех, кто без работы шатался по зданию, а просто находили им занятие... Работенка была - не бей лежачего, но люди подобрались хорошие. Я бы туда с удовольствием вернулась, но мне было стыдно им на глаза показаться, будто я их предала. Хоть никто и не обиделся, что я от них ухожу, все равно было стыдно.
   Конечно, я не должна была вообще приходить в издательство. Шеф наверняка был уверен, что я знаю, на что иду. Надо было думать прежде, чем соглашаться, а я пришла туда на работу так же бездумно, как поступала в институт. А заметив, что место мне не подходит - или я не подхожу месту, - стала вести себя, как в институте: бросала сумку на стол, а сама отправлялась гулять. Почему я оттуда не уходила совсем? Ну, вроде было положено ходить на работу, а мне нравилось ездить на троллейбусе "Б" с работы домой на Сухаревку и из дому на работу, не пользуясь метро. Нравился сам нарядный особняк на Поварской, сквер с густыми деревьями перед входом. И еще мне нравилось выходить из черного хода издательства и дворами выходить на Новый Арбат, а потом - на Старый...
   И я за эту работу сильно перед Шефом виновата. Я его подвела.
  
   Он не был похож ни на кого из тех, кого я за эти несколько месяцев успела встретить. Среди своих собратьев - писателей, критиков, - он выделялся, как и среди прохожих на улице. И если среди прохожих выделялся образованностью, красотой речи и неожиданностью реплик, то среди "своих" - проницательностью, вниманием к окружающим и почти отсутствием снобизма. Если он и не всегда был тем человеком, каким хотел себя показать, то явно стремился им быть. Так что неудивительно, что он сразу же обратил на себя мамино внимание. (Да было у него это все, и невнимание, и снобизм...).
   Станислав Стефанович, наверное, не знает об этом, но я часто защищала его перед ней.
   Вскоре после того радостного, весеннее-перестроечно-киношного периода, она стала все чаще и чаще на него жаловаться. Я заметила - мама зовет его то по имени-отчеству, то "Стасик", то на "вы", то на "ты". И всегда тон задавал он - как и когда его называть. Он то закидывал нас звонками и визитами, то надолго пропадал. А мама говорила о нем:
   - Господи, то он такой милый, внимательный, то какой-то хам трамвайный...
   По какой-то интуиции я однажды ответила:
   - Но он не хочет именно тебя обидеть! Он просто так себя ведет. Вот он такой, и все. И потом, он же сам сказал: "женщина должна быть немножко стервой". Ну, он и думает, раз должны быть, то все стервы. И когда в кои-то веки не стерва попадается, он боится, что это уж стерва вдвойне, потому что здорово замаскировалась.
   Мама меня слушала. Не знаю, то ли в самом деле признавала меня правой, то ли я говорила то, что она хотела услышать, то ли ей было интересно мое мнение. Но опять у нее с ним случалась размолвка, опять она обижалась, и не хотела принимать его таким, каким он был, а хотела "хорошего" Шефа, сейчас и сию минуту...
   Не помню, когда Шахматово было официально объявлено заповедником. Директора назначили далеко не сразу... Я училась на 2-м курсе (отбывала на 2-м курсе), - значит, наверное, осень 85-го года. То, что осень, это точно, - мы поехали в Шахматово в конце ноября, на день рожденья Блока. Там мы с мамой и увидели директрису будущего музея. До этого в разговорах мелькала ее фамилия. Шеф не хотел эту даму на месте директора, куда-то звонил, писал, требовал ее убрать, жаловался на нее всем и повсюду что-то доказывал...
   Она была инвалид и очень ловко это скрывала. И это у многих вызывало восхищение ею как женщиной и возмущение поведением Шефа. Мама, почему-то принявшая ее сторону, даже сказала:
   - Нельзя же так, в творчестве прославлять вечную женственность, а в жизни самому на эту женственность вот так наскакивать!
   Но Шеф был прав, я тогда так думала и так же думаю сейчас. Директрису я ненавидела. Я слышала, как она, на поляне, перед камнем, рассказывала кому-то о своих планах и сулила сделать "из этого леса конфетку". Она размахивала руками в перчатках, обводила всех заискивающим взглядом, а из глаз у нее смотрела гага с рогами. Это ведь и было то, о чем предупреждала когда-то мама - Шахматово погибнет, его затопчут или "сделают конфетку". Официально мама, конечно, поддерживала Шефа, боролась за него и пыталась помочь восстановить справедливость, но в то же время продолжала возмущаться его поведением и наскоками на директрису. Возможно, в чем-то Шеф и был не прав. Может, не те методы использовал. Но, по-моему, друзей надо защищать, хоть перед всем миром, если потребуется (а не только перед чиновниками) и только потом можно сказать им все, что о них думаешь. А ведь он был ее другом, не знаю, кем и каким он был еще, но другом был. Директриса как будто всех околдовала - всем ее было жалко, все ею восхищались; плохо было Шефу, а сочувствовали ей. Я ее называла "крошка Цахес".
   В тот же вечер дома у нас с мамой был неприятный разговор. Мы не ссорились и не говорили друг другу неприятных вещей. Просто говорить обо всем этом было неприятно. Я спросила:
   - Ты на самом деле хочешь, чтобы она там все вылизала, выровняла и причесала? Ну, я понимаю, что Шефа сейчас никто не назначит директором, но почему же ты против него так настроена? Он же за правое дело... В конец концов, ну пускай Шефу никто не даст Шахматово, это нереально, но ее-то надо убрать, она просто не должна там быть.
   - А кто должен?
   - Турченков, - саркастично сказала я.
   Турченков был директором Бюро, который незадолго до того хотел ее уволить под предлогом сокращения штатов. В Бюро из-за него шла самая настоящая война, и маме это стоило и сил, и нервов. Я помню, как она в один непрекрасный вечер пришла с работы и в прихожей, еще не сняв пальто, сообщила: "А меня - увольняют!". Такое лицо у нее было - как когда я рассыпала бусы. В моем раннем детстве она дала мне поиграть своими бусами, а я нечаянно разорвала их. Мама меня не ругала, но лицо у нее стало удивленно-обиженным. И всегда потом, когда она сталкивалась с чем-то гадким, у нее было такое выражение, чуть-чуть удивленное, будто она впервые в жизни встречает подлость, хамство, и еще не решается в них поверить...
   - Турченков, - сказала я и продолжала: - Что же ты Турченкова не жалела? У него язва была, у него работа нервная. И он, может, тоже хотел из Бюро конфетку сделать. А вы его с работы сняли и чуть в больницу не отправили! И вряд ли тебе Шеф тогда говорил: "Что же вы такого прекрасного мужчину и как танком давите!". Что же ты теперь его "Турченкова" поддерживаешь?
   Не знаю, возымело ли это хоть какое-то действие. Тогда мама меня слушала, серьезно и растерянно, как будто это она была дочка. Может быть, она мне поверила, но при встрече с ним опять ничего не смогла поделать. Может, у нее были другие причины его упрекать, а "Цахес" служил маскировкой? Однажды, когда я особо ретиво обличала "Цахеса", мама, с шумом положив на стол вилку, воскликнула:
   - Такое впечатление, что Шефов два! Один там, другой дома, кошмар какой-то...
  
   Потом мама вдруг показала мне открытку от Шефа. Или открытка была адресована нам обеим? Он писал, что у него родилась дочь, ее назвали Аней, а "ее маму" зовут так-то... Мама как-то странно посмеивалась и крутила головой. Через неделю или две, вернувшись из ЦДЛ, сообщила:
   - Видела Шефа с его "девочкой". По виду - школьница. Ну просто школьница! Личико детское. Голова вся в каких-то заколочках. Ну как он может вообще таких трогать...
   - Бедный Шеф, - сказала я. - Она ему покажет.
   - Ну, не знаю...
   Еще через какое-то время она мне сказала:
   - А знаешь, ты, похоже, права была. Шеф приходил, какой-то несчастный, растерянный. Сказал: "Я теперь знаю, почему Маяковский застрелился. Потому что его не пускали к дочери".
   И почему мама всегда становилась на сторону его "жертв"? И почему вообще считала жертвами их, а не его, и где было ее знаменитое "как дала бы"?
   ...В том мире, откуда он к нам приходил, об людей вытирали ноги просто так, чтобы навык не потерять. Это уже по "Совпису" было ясно. Мама не могла об этом не знать. Или все же не знала? Все-таки была в чем-то наивной?.. А в буфете ЦДЛ сидели "девочки", в заколочках и без, с акульими зубами, и чирикали. (Кажется, они "щебетали" - "девочкам" было положено "щебетать"). Зубы у них были наточены на соперниц, то есть, друг на друга, а зазевавшихся литераторов они глотали не жуя. Мама же сама мне их показывала - чтоб я не стала на них похожей. (Хотя тут же добавляла - "Вообще-то тебе это не грозит, поручик ты наш Ржевский"). Я думала, может, Шеф из-за них так ко мне переменился, когда я повзрослела, - решил, небось, что я пополнила их ряды, стала "щебечущей", а меня прежнюю похоронил... А сколькие, интересно, просто пытались его использовать? В глазах скольких он был просто известный писатель, человек со связями, с деньгами, с возможностями?.. И кому после этого можно верить? Надо было постараться его понять - и не только маме, но и мне, кстати, тоже. Но мама, видимо, считала, что ей он обязан поверить; никому пускай не верит, а ей - должен.
   ...Я почему-то вспомнила свой давний случай с дискотекой в соседней школе. Мы пошли туда вчетвером - я, две моих одноклассницы и соседка одной из них. Эта последняя была очень маленького роста, и парни-контролеры на входе не поверили, что ей уже четырнадцать, и не пустили ее. Мы все из солидарности не пошли тоже. Наскребли по карманам денег и отправились в кино. И рассказала об этом дома, не ожидая ничего плохого, думая, что мама это одобрит, скажет - молодец, так и надо, нельзя бросать товарищей. Но вместо этого вдруг началось обычное "воспитание": а что это за девочка, почему я о ней никогда не слышала... Да никто это, просто очень миниатюрная девочка, ей было бы страшно грустно возвращаться одной, и ее было жалко.
   - Почему стразу домой не пошла? И откуда у тебя деньги на кино? Берешь деньги у каких-то Светок...
   Мама, конечно, боялась меня избаловать и, конечно, она была человек настроения. Но со мной так было можно - мы ведь мама и дочка, между нами и тень пробежит, все равно помиримся. Но, похоже, мама так поступала не только со мной. Когда Шеф звонил ей и ругал в трубку Цахеса-директрису, я сказала ей:
   - Ему просто хочется, чтоб ты его поддержала.
   - Ну что я ему, нянька?
   А потом ходила по дому и напевала - "давайте говорить друг другу комплименты"... А почему бы и не нянька? Ну, может быть, мама не могла быть нянькой, может, у нее был мужской характер. Но тогда и в остальных случаях надо было вести себя по-мужски, прямо и открыто... Иногда, в случаях какого-то непонимания, мы говорили друг другу - "Ну давай поговорим как мужчина с мужчиной!". Разговор, начинаясь с шутки, дальше был почти всегда приятным и конструктивным. Но у мамы были постоянные ускользания, уклончивые ответы, все эти ее "сам должен понимать", "сама должна знать"...
   Мама стала придумывать такого персонажа - Славу. Это был ее поклонник, он был архитектор и жил на Арбате. Мама рассказала о нем Шефу, и тот сразу же засыпал ее вопросами - как и где они познакомились, и все такое. Не знаю, поверил ли он в Славу? Но я помогала маме его создавать. С моей подачи он стал жить в доме на углу Большого Афанасьевского и Арбата, а потом уехал работать в Таллинн, а на Арбате осталась его мама. Такая чудаковатая старушка, носила шляпку и митенки, пила чай, оттопырив мизинчик... Мы с увлечением выдумывали о Славе все новые и новые подробности.
   Летом мама поехала в дом отдыха. Шеф звонил мне - как мама, скоро ли вернется. Потом кто-то из нас перепутал дату ее возвращения, и он, думая, что она уже дома, пришел с корзиной малины подмышкой. Так это было трогательно - не букет, не бутылка, а корзина малины. Малиной пахло на всю квартиру и даже на лестнице. Мы попили чаю, попробовали ягоды, большую часть оставив для мамы. На следующий день мама приехала, и я радостно сказала ей:
   - Тут по тебе Шеф соскучился. Весь телефон оборвал. Надоел мне, как горькая редька.
   И, когда он позвонил, мама тут же ему:
   - Аня говорит, вы ей надоели.
   Он попросил к телефону меня:
   - Ах я тебе, значит, надоел! - выругал меня так громко, что мама услышала и бросил трубку. И сразу же я получила мамино:
   - С приличными девушками так не разговаривают! Почему ты так себя ведешь, что с тобой так говорят?!
   Мы поругались. Потом я поинтересовалась:
   - Зачем ты ему это передала? Я же в шутку сказала, а как Шеф к таким вещам относится, ты знаешь.
   - А что тут такого?
   Как-то все это было нелепо, нескладно, и оба они такого не заслуживали, и сами же это создавали. И я не присоединю эту историю к моей коллекции любовных историй, потому что она совсем не любовная. Их отношения были похожи на страшный сон из моего детства. Я его видела, когда у меня поднималась температура, а описать его невозможно. Но там появлялось что-то ровное, блестящее, светло-серое, и ни за что нельзя было допустить, чтобы оно испортилось. И вот на моих глазах, со страшными силой и скоростью, оно скомкивалось, скручивалось и рвалось...
   А ведь мама и Шеф - такие красивые люди. Мне всегда хотелось как-то вытянуть их роман-не-роман на должную высоту, все за них переговорить и исправить, все переписать. И тогда я начала сочинять сценарий про них и мечтать, как я сама бы сняла по этому сценарию фильм, обязательно комедию. И я придумывала сценки из этой комедии, решала, какая там будет музыка, каким актерам я раздала бы роли, если б в моем распоряжении были самые лучшие артисты, и живые, и те, кто уже умер. Ведь если я все равно никогда не сниму этот фильм, то могу приглашать и тех, кто никогда не снимется... Действие должно было разворачиваться в Москве, а фильм должен был быть не цветной, и не черно-белый, а сепия. На роль мамы я пригласила бы Алису Фрейндлих. Бабушки - Раневскую (она, кстати, и бабушкина любимая актриса). Дедушку сыграл бы Олег Табаков, а меня - Светлана Крючкова (или - Ахеджакова? Они очень разные, но обе подходят. Я кинула бы монетку). У меня нет актера на роль папы. А Шефа... ну даже не знаю... ну, скажем, Демидова. Ей это должно быть забавно, она же писала, что Гамлета, например, должна играть женщина. Вот и сыграла бы Шефа. Но если Шеф будет категорически против дамы в его роли, я, конечно, пойду на уступки. Приглашу Аркадия Райкина. В комедии (разумеется, фантастической) все будет так, как было на самом деле, но чуть-чуть по-другому. Ведь в действительности этого "чуть-чуть" всегда и не хватало. Я придумала несколько сценок. Например:
   ... Мы идем по заснеженному Питеру в гости к Шефу, в его темную, с извилистым коридором, гостиницу. Перед этим мама, роясь в чемодане, перебрала все вещи и сказала: "Ничего не годится. Да пойду в чем есть!". И надевает коричневую длинную юбку и мой красный свитер. И мы идем под медленно-медленно падающим снегом, и возле горбатого мостика проходим мимо лавки, где между старинными, давно остановившимися часами и выцветшим глобусом, который давно не вертится, примостилась запыленная бутылка с ромом. Мы с мамой переглядываемся. Мы обе знаем, что в бутылке не ром, а рукопись. Мы придем за рукописью потом, одни, все равно ее до нас никто не купит. Мы приходим в гостиницу, мама снимает пальто и оказывается в темно-синем шелковом платье от мадам Фуанэ...
   Или:
   ... В ЦДЛ, на вечере Блока, в антракте, "средь шумного бала", появляется Слава (Олег Стриженов). Он вполне настоящий. Он подходит к Шефу и говорит:
   - Вы, кажется, очень любите заколочки? Да-а... Когда-то это были перья страуса и шляпные булавки. Такой булавкой можно уколоть прямо в сердце и пронзить его насквозь, вы знаете? Да, измельчали дамы... Послушайте, уважаемый, а не съездить ли мне вам по морде?
   Мама не поворачивается к ним спиной и не уходит, как во время папино-дяди-Левиной драки, а наоборот, встает между ними.
   - Все вы не понимаете главного! Вы не у меня на кухне, а в гостях у Блока. Ведите себя прилично. И вы, Слава, не имеете права съезжать... съезживать...тьфу, давать ему по морде, потому что он служит Поэзии.
   ...Слава, один, идет, сунув руки в карманы плаща, по вечерним пустым улицам. Он, конечно, ненастоящий, нужда в нем отпала, и он начинает таять. Ему не хочется.
   - Заколочки, - бормочет он под моросящим дождем, - Слуга Поэзии... Слуга народа... Слуга царю, отец солдатам.., - напевает: - Конфетки - заколочки...
   Он останавливается и с досадой плюет себе под ноги. Поет фальшиво:
   Эх, заколол, заколол, заколол
   Парнишка пожилой, пожилой,
   В сереньком костюмчике,
   Хар-рошенький такой!
   У каждого персонажа в фильме будет своя собственная мелодия. И Слава, хоть поет про Шефа, будет появляться под "Парнишку". А у Шефа будет - про Ваньку Морозова:
   ...Она сама его морочила,
   А он ни в чем не виноват!
   Кстати, ее очень любила мама.
  
   10. Сквер на Спиридоновке. Памятник Блоку.
  
   Памятник появился, кажется в 93-м. Мама его не видела. Понравился ли бы он ей? Не знаю... Я долго не знала даже, нравится ли он мне. Но однажды поняла - да, и очень. Он так хорошо стоит - в тихом сквере, скромно и незаметно, не напоказ. Как будто сам Блок выбрал место для себя, пришел и встал здесь. Я очень люблю иногда посидеть возле на скамеечке. Народу мало - место малоизвестно.
   Я не знаю, с чего началась мамина работа как исследователя его творчества, и насколько это связано с Шефом. Мама мне сказала, что ее увлечение Блоком началось в ее четырнадцать лет со стихотворения о смеющемся у двери Арлекине. Кажется, в юности, до работы в Бюро, Блок не занимал такого места в ее жизни. Стала ли она всем этим заниматься из-за появления Шефа или наоборот, обратила внимание на него самого из-за Блока? Но это вопрос из области курицы и яйца... Я даже не знаю, когда точно они познакомились.
   Тут у меня два документа, которые я хотела бы привести. Это черновики писем, лежавшие вместе с мамиными стихами. Одно - письмо к члену правительства, созданное мамой и Аней, частями - двумя разными почерками написано:
   "Уважаемый Егор Кузьмич!
   Вот уже 17 лет, мы, сотрудники Московского городского бюро экскурсий, проводим экскурсии в подмосковное блоковское Шахматово. Десятки тысяч людей за эти годы побывали там, а интерес к Шахматову не уменьшается, популярность экскурсии растет.
   Идея ее создания принадлежит московскому писателю, критику, литературоведу С. С. Л-кому. Человек увлеченный, преданный русской поэзии, страстный патриот, душой болеющий за должное состояние памятников культуры и истории, он многих увлек благородной задачей - возродить исчезнувшее с лица земли блоковское Шахматово, сделать его поэтическим центром, одним из очагов культуры в Подмосковье.
   С. С. Л-кий не витал в облаках, он понимал, как трудно возродить забытое, пробудить общественное мнение, привлечь специалистов, компетентных людей к проблеме восстановления усадьбы А. Блока.
   С 1970 г. по его инициативе в Шахматове начинают проходить блоковские праздники поэзии. Они привлекли огромное количество любителей поэзии и наглядно показали, какой культурный голод испытывает Подмосковье.
   С начавшимся возрождением Шахматова в эти "неперспективные" деревни и села Подмосковья ворвалась мощная светлая струя культурной жизни. Очень горячо откликнулись местные жители: это и школа им. Блока в г. Солнечногорске, и Дом Культуры им. Лепсе, и библиотеки, и центральное районное литературное объединение "Поиск" при газете "Знамя Октября", и курсанты курсов "Выстрел", и Дом Культуры метеорологов в пос. Менделеево, и, наконец, люди, живущие в окрестных деревнях. Самое ценное, что к этому делу стала приобщаться молодежь.
   По инициативе и при непосредственном участии С. С. Л-кого Государственный литературный музей создал в селе Тараканово, близ Шахматова, в здании бывшей земской школы, постоянную выставку, посвященную жизни и творчеству Блока, которая явилась основой будущего музея-заповедника.
   Как водится в таких делах..", - все это написано рукой Булаевой Анны Васильевны. Дальше - мамин почерк:
   "... Л-кий ходил по инстанциям, доказывал, добивался, выбивал, основательно надоев многим ответственным товарищам, и создал себе в их глазах репутацию неудобного, настырного человека. Его увлеченность, преданность делу они пытались объяснить по-своему: хочет бесплатную дачу в Подмосковье, возводит пьедестал под памятник самому себе и пр. Все было за 17 лет на этом мучительном пути преодоления сначала ледяного равнодушия, а потом бешеного сопротивления со стороны солнечногорских властей, поощряемых чиновниками из Мособлисполкома: запрещали праздники поэзии в Шахматове, выставляли милицейские кордоны на подходе к усадьбе А. Блока, пытались закрыть экскурсии; один из ретивых начальников даже грозил уважаемому писателю милицией, если тот не оставит его кабинет.
   А Л-кий С. писал письма, статьи, заметки о шахматовской проблеме, называл имена и фамилии бюрократов, чиновников от культуры. Но его главная деятельность была, видимо, скрыта от глаз этих людей. Он читал лекции в самом Солнечногорске и в районе, устраивал блоковские вечера, организовывал праздники поэзии, чтения, вел занятия в литобъединении "Поиск", семинар экскурсоводов Москвы и области, готовя их к проведению экскурсий в Шахматово, устраивал встречи с литературоведами, учеными, писателями, краеведами по проблемам блоковедения и Шахматова. Л-кий неустанно вел и ведет просветительскую, преподавательскую, организаторскую работу. Менялось начальство в Главке и на местах"...
   (здесь мамин почерк кончается)
   ... "но как эстафету, передавали друг другу чиновники глубокую антипатию к многострадальному Шахматову и его пропагандисту. Однако в борьбу за создание музея включалась все более широкая общественность. Дело становилось всенародным.
   Наконец, в 1981 г. Совет Министров РСФСР принял решение о создании в Шахматове музея-заповедника А. Блока.
   В 1984 г. (!) Управление Культуры Мособлисполкома начало формировать штаты и "создавать" музей. Казалось бы, кто как не С. С. Л-кий должен возглавить его, тем более, что он сразу же обратился в Управление с официальной просьбой взять его в музей на любую должность. Вот тут-то и настала пора расправы с надоевшим "энтузиастом".
   Вместо увлеченного, компетентного, талантливого блоковеда, автора многочисленных статей и книг, ставших весомым вкладом в советское блоковедение, на пост директора музея начали назначать людей весьма далеких и от проблем блоковедения и от музейного дела (далее - фамилии). Естественно, что со своими задачами они справиться оказались не в состоянии.
   И сегодня рассматривается вопрос о "привлечении в директора" опять же стороннего человека из другой области, обремененного семьей, нуждающегося в квартире... Во истину: "Нет пророка в своем отечестве!".
   Далее идет продолжение, больше имеющее отношение к проблемам музея, чем к Шефу. Заканчивается абзацем:
   "Мы глубоко убеждены, что единственным человеком, который может провести на должной высоте мемориализацию блоковских мест Подмосковья, является сейчас С. С. Л-кий. Пока есть у него еще силы и желание, их необходимо использовать, и преступно не понимать этого".
   Даты на черновике нет. Простой подсчет дает 1987 год. Подписано: Емельянова Вера Викторовна, Булаева Анна Васильевна.
   ... И чего еще от него после этого хотеть? Никакие женщины не имели значения. Они ему были нужны как проплывающий за окном пейзаж, чтобы было на что смотреть, пока едешь. "Мой поезд летит, как цыганская песня"... Мама так просто и мудро об этом говорила, когда дело казалось Блока: "...Люба - это навсегда. Она - его Муза... Он увлекся другой Любовью и посвятил ей цикл "Кармен"...".
   Второй документ - это черновик маминого к нему письма. Только не надо мне говорить - стоит ли тут цитировать ее личные письма. А Блока - стоило? А Есенин и Высоцкий хотели этого? В конце концов, любой исследователь должен быть готов стать объектом исследования... Так вот:
   "Несколько штрихов к портрету той зануды, о которой ты вчера мне рассказал (сбоку приписано: "Ты был очень обаятельный!"), "так сказать, "история болезни". Я знаю тебя 18 лет уже, знаю больше, чем ты думаешь, потому что всегда была пристрастна и внимательна ко всему, что казалось тебя. Полюбила тебя сразу, стихийно, "ни за что". И хотя это все годы была любовь на расстоянии, но она очень многое в моей жизни определила. Главное место оказалось занято, поэтому, может быть, больше ни для кого я его не смогла отвести и, так сказать, "устроить" свою жизнь ("всех разложила по полочкам"). Естественно, никаких надежд и иллюзий на взаимность я не питала, и потому считала себя не вправе вторгаться в твой мир. Но любила очень сильно, как могу. Это был такой праздник, радость, свет, а когда огорчалась, то уж тоже по-настоящему. Смешно, конечно, что все это было односторонне, но все, кто близко ко мне подходил, знали, что я кого-то люблю (даже мой муж)".
   Даты нет. И мне неизвестно, было ли письмо переписано набело и отправлено.
   Я нашла и прочитала письмо уже после смерти мамы. И первое, что я подумала, с радостным и бессовестным эгоизмом, было то, что письмо полностью снимает ответственность с меня и бабушки за мамину одинокую (на общепринятый взгляд) жизнь. Потом я спохватилась. Ответственность с нас снимало только одно - мамино к нам уважение. Она уважала всех людей, маленьких и взрослых, и уважала своих мать и дочь настолько, чтобы не приносить им жертв (не знаю, как для бабушки, а для меня совершенно ненужных).
   "Все, кто близко ко мне подходил, знали, что я кого-то люблю"... Это знала и я, всегда. И всегда было интересно - кого? Не то чтобы какое-то нездоровое любопытство мной двигало, а просто, во-первых, это моя мама и мне о ней все интересно, во-вторых, отсвет этой любви ложился на все, что она делала, и хотелось бы узнать изначальный источник, в-третьих, я видела здесь возможность самой полюбить кого-то еще. Я всегда хорошо относилась к дяде Леве, я люблю моего папу, и я, конечно, люблю Шефа, - если б не любила, я бы просто не стала ничего о нем писать. О маме и без него нашлось бы что сказать... Но в этой фразе - "все знали, что я кого-то люблю" есть какая-то недоговоренность, какая-то маленькая заноза, и я долго не могла понять, какая. Это, видимо, слово "все". Все, включая самого Шефа. Он тоже знал, что она кого-то любит, и тоже не знал кого - несмотря ни на что.
   Я думала одно время, что мама всю жизнь любила самого Блока. Я и за перо-то взялась (за компьютер села) с этой целью - доказать, что именно его она и любила. Что Шеф для нее был - посредником, самым близким к Блоку человеком, земной нитью, к нему ведущей. Но, пока я все это писала, я потихоньку стала в чем-то разбираться, узнала свою маму (и свою семью) лучше. Она не могла его любить. Я, конечно, мало о таких вещах знаю - я-то никогда не была влюблена в Высоцкого, он для меня был не тем, кого хочется встретить, а тем, на кого хочется быть похожим. (Пожалуй, это единственный человек, на кого мне когда-либо хотелось быть похожей). Но все-таки, я думаю, мама, даже если бы и в Блока была влюблена, у нее, к моему большому сожалению, не хватило бы ни мужества, ни чувства юмора, чтобы продолжать любить незнакомого и давно умершего. Это было бы - "смешно"...
   Почему ей было смешно, что ее "чувство односторонне"? И почему она всегда употребляла слово "чудной" как порицание, почему стеснялась купить на глазах у всех плюшевого зайца для выросшей дочери?.. Наверное, это воспитание такое - "настоящая женщина" смешной не бывает. Наверное, мама очень боялась выглядеть нелепой, странной, вызывающей улыбку, и мне это обидно. Я понимаю, что этого боятся процентов 99 людей, а у тех, кто не боится, жизнь не сахар, но мне всегда хочется от моей мамы большего. Для меня она всегда должна была входить в один процент.
   Так что я не знаю, кого она больше всех любила. Конечно, она любила свою маму, меня, своего папу и своего брата, - семью. Может, именно нас всех она и любила. А может быть - любила саму любовь, мечтала о ней, очень сильно хотела кого-то полюбить. Может, сама не знала, кого любит, и ее уклончивость была не от возведенной в степень гордости, а от нежелания давать зряшную надежду...
   ... Иногда я начинаю фантазировать. Выглядит это так. Если бы Блок не умер в 21-м году, что было бы с ним дальше? Но как же он мог не умереть, а кого тогда похоронили? Да Вавилку и похоронили. Вавилка задолго до этого уже занял место Александра в доме на Офицерской. Как Александра Андреевна и "Люба" не заметили подмены? А запросто. Это мы только думаем, что знаем на самом деле своих близких. Они не заметили. Это Вавилка пил мертвую, запершись в комнате; Вавилка назвал "покойниками" собратьев-поэтов, выступавших в голодном 19-м году в "Бродячей собаке". Вавилка взял старые стихи Блока, поставил под ними новые даты и опубликовал... А потом у Вавилки-двойника, в свою очередь началось раздвоение личности. Он долго боролся сам с собой - хотел быть хорошим, не расстраивать маму, любить "Любу", но однажды ночью собственный имидж просто задушил его. А настоящий Блок уже давно где-то путешествовал.
   Летом 52-го года, когда Вере было четырнадцать, ему был семьдесят один год. Вполне реально; а по нынешним понятиям, не такой и старый. Что он делал на Железнодорожной? Видимо, искал своих ангелов, как Веничка. Или - искал людей. И единственным человеком на станции в тот день была она.
   Она приехала на велосипеде, и на ней было цветастое, отрезное по талии платье с широкой юбкой, какие тогда носили. Его я вижу совершенно седым, но прямым, в гимнастерке времен Первой Мировой, но с орденскими планками Великой Отечественной. Орденов было немного - он был хмурым и колючим, не герой-балагур, а солдат-работяга, которых даже на войне не очень любит начальство и не слишком ценят однополчане. Как он заговорил с девочкой? Не знаю... Почему-то мне кажется, что говорил он, как сердечник, туго ворочая языком и экономя дыхание. Он прочитал ей стихи про Арлекина и еще несколько стихотворений, и написал на обрывке номер телефона, начинавшийся с буквы. У него самого, конечно, не было телефона, у него и дома-то не было. "Мне передадут", сказал он. Он уже видел, что она - не то, что он ищет, но он был старый, поживший и повидавший, и знал, что того, что он ищет, просто не может быть, а она - лучшая из встреченных. Он оставил ей номер, как бросают в море письмо в бутылке.
   Она, наверное, потеряла бумажку. А может, надолго про нее забыла, а когда, много лет спустя, вспомнила и бросилась звонить, не было уже никого, кто мог бы передать... И тогда она начала искать его сама... Может быть, она посчитала Шефа этим пропавшим связным, и все время пыталась получить этому подтверждение.
   Конечно, ничего этого не было. Но в нашей семье Блок всегда был действующим лицом. Он незримо присутствовал. И в моем воображаемом фильме-комедии кто-то должен сыграть и его роль. Я долго перебирала - кто? - но это же было очевидно с самого начала. Да тот, кто сказал "мы тоже дети страшных лет России". Хоть сыграл бы, наконец, другого человека, а не самого себя. Потому что он сам тоже будет в фильме, и, стало быть, у него там две роли - он сам и Блок, и волей-неволей они должны быть разными. А сам В.В. будет в фильме постоянно. Он будет на нас смотреть, о нас петь, а когда мы не находим слов - подсказывать нам свои цитаты. Мне ужасно жалко, что такого фильма никогда не будет.
   Однажды мама принесла мне фотографию Высоцкого с гитарой, много раз откуда-то переснятую. Тогда такие фото не так-то просто было достать. Я рассматривала ее и вдруг сказала:
   - Такое чувство, будто он по-настоящему любил только свою гитару.
   - А так оно и было, - тут же откликнулась мама.
  
   11. Микрорайон "Печатники". Шоссейная, 58.
  
   Это сюда мы переехали с Преображенки в марте 74-го. Сейчас район сильно изменился к лучшему, а тогда это была "безнадежная, унылая местность", как из сна Маргариты. Спальный район. Девятиэтажные одинаковые коробки, под ними - непролазная слякоть, над ними - стрелы кранов. Автобуса, идущего к метро, ждали по полчаса и больше, потом с боем в него втискивались. Мамино слово - вспоминаю, как мы с ней стоим, приплясывая на морозе, показывается автобус и она говорит: "Ну вот, сейчас будем втискиваться!. А на Преображенке ходили хорошенькие трамвайчики...
   Маме не шло здесь жить. В фильме она жила бы на глухой заМКАДной окраине, в деревянной избушке с огородом, с колонкой вместо водопровода, со свечами и керосиновой лампой на случай перебоев со светом. Или в каком-нибудь условно-старом районе, например, на "Автозаводской", в "сталинском" доме с решетчатой шахтой и лифтом, отрывающимся вручную. Мама не любила такие дома, но ей как-то не суждено было жить в местах, которые ей нравились, а сама она к этому и не стремилась.
   В детстве я ненавидела район изо всех сил, и все время строила планы, как отсюда выбраться. Мама не строила. А однажды она сказала: "Я свою работу очень люблю, но не представляю, как люди живут рядом с работой. Пока едешь на автобусе и в метро, как-то настраиваешься, а на обратной дороге на дом настраиваешься". Мне тоже нравилось ходить в школу и домой самой длинной дорогой. Но гулять мы с ней никогда не ходили, а ездили. Ближайшей к доме "приличной" станцией была "Таганская". Я тогда называла "центром" любые места, где есть старые дома, и Таганка была ближайшим к нам "центром" - она у меня была примерно то же, что у мамы когда-то "Площадь Революции", выходом в Москву. Но мы редко выходили на Таганке. Ездили чаще всего до "Кузнецкого" или "Пушкинской".
   Наша трехкомнатная квартира, прямо как живая, имела свой характер. Характер был не сахар. Особенно в начале она была противной. Наши вещи из маленькой квартиры на Преображенке, расставленные здесь, вдруг стали казаться очень мелкими, несмотря на более низкие потолки, и было слишком много свободного места. Низкие потолки, с непривычки, давили. Мама, как могла, старалась сделать квартиру уютной, и при жизни бабушки, и, особенно, потом. Она покупала красивые скатерти и занавески, вязала цветные коврики из тряпок. Мама и бабушка купили в большую комнату бордовый палас, а позже мы с мамой купили и сами притащили палас в нашу комнату. Выбрали оранжевый, чтоб повеселее. (Я сейчас вспомнила, как мы все однажды приехали к нам из Шахматова, и оранжевый Лис, пес Шефа, разлегся на нашем бордовом паласе. Красив был, как собачий бог!).
   Мама никогда не говорила вслух ничего плохого о квартире. Она была лояльна. Если я начинала ругать квартиру, мама меня останавливала: "Что ты сочиняешь!". Но у нее как-то не получалось придать жилищу уютный вид. Квартира ерепенилась, ощетинивалась и выставляла колючки. В жизни я больше не встречала квартир с таким норовом. Что самое интересное, она неожиданно стала почти уютной, когда дедушка жил в ней один. На всем в ней лежал отпечаток его личности. До блеска вымытые тарелки в сушке, надраенная клеенка на столе и грязные забрызганные стены. Пыль на серванте и чистота на книжных полках. По-солдатски застеленная постель. Аккуратно вырезанная из газеты программа на телевизоре. И повсюду - книги, книги, книги, стопками и пачками. Дед большую часть денег в конец жизни тратил на книги.
   Мне осталось рассказать совсем немного. Только про последний мамин год, когда они тут вдвоем жили с дедушкой. Сначала я редко к ним приходила, боялась. Каждый раз случались какие-то неприятные разговоры. Но потом, где-то в середине осени, мама вдруг переменилась.
   Возможно, перемена в настроении была следствием начинающейся болезни, но мне очень не хочется так думать. Мама в свою последнюю зиму была такой милой, доброй, хорошей, в точности как во времена моего раннего детства. Часто с улыбкой, с лукавой искоркой в горячих, карих, "собачкиных" глазах. Жалко, что дедушка не любил животных в доме, а то бы я подарила ей щенка-дворняжку.
   При том, что было, что ей все смертельно надоело, - работа, обязанности, домашнее хозяйство, все, - она совсем не производила впечатление человека удрученного, озабоченного, даже просто грустного. Она была спокойная, как будто решала про себя что-то важное, но решала неторопливо, без лишней спешки. Иногда она мне говорила, что ей надо придумать, что делать дальше. Мечтала о какой-то интересной работе. Мама в сентябре 90-го побывала в Испании - ее давняя мечта повидать весь мир начала осуществляться, и она обдумывала, как бы съездить куда-нибудь еще. Когда-то давно она мне рассказывала, как в юности мечтала побывать в Индии, - у нее даже был подаренный кем-то фотоальбом об этой стране. И вот она вдруг опять заговорила, посмеиваясь, об Индии, - "а вдруг съезжу?". Подумывала, не заняться ли репетиторством, вспоминала своих учеников с продленки, милых мальчишек, даривших ей фото на память.
   В конце декабря мама предложила мне сходить с ней вместе к папе на кладбище. Я с радостью согласилась, и 22-го мы отправились на Немецкое кладбище. Встретились на "Пролетарской" и поехали дальше привычным маршрутом: кладбище-то на следующей остановке после госпиталя Бурденко, куда мы столько раз ездили навещать дедушку. На кладбище было очень тихо, все было под снегом, и уже начинал спускаться вечер. После мы поехали в Печатники - помянуть папу и пообщаться. Мама поставила что-то на плиту греться, принесла из холодильника салаты и бутылку виски "Teacher", продававшегося тогда повсюду. Мы сели за стол и налили по рюмочке. (Я находила по дому, и до, и после этого, пустые бутылки, но на меня это не произвело особого впечатления. Подумала только: "Вот, когда ты тут принимаешь втихомолку, я тебе ничего не говорю!").
   Мама стал мне рассказывать, как было, когда я только что родилась:
   - Бабушка со мной так строго себя держала, - что ты! С работы - сразу домой. "У тебя ребенок!". Крепостное право, серьезно тебе говорю. Первый мой "выход" после твоего рождения - это когда я поехала в "Детский мир" покупать шторы. Помнишь, в нашей комнате синенькие висели?.. Так я прямо на крыльях летела! Первый мой "выход на свободу"...
   Я спросила:
   - А почему вы с папой все-таки разошлись?
   - А знаешь, я просто с ним вместе не была в мире с самой собой...
   Для меня этот ответ стал исчерпывающим. Больше не нужно ничего знать, ничего пытаться понять. Мама ни с кем не была бы в мире с самой собой.
   Сравнивая ее, рассказанное ею мне детство, со своим, я долго не понимала, почему со мной так строго обращались. Гораздо строже, чем с ней. Почему мама целыми днями и вечерами пропадала с компанией, а меня так редко отпускали в гости к подружкам. Почему бабушка так долго провожала и встречал меня из школы. Почему мне так долго не разрешали ездить одной в метро, - прогуливая школу, я гоняла, куда захочу, и никто не удивлялся, что здоровая деваха куда-то едет; но, отправляясь куда-либо "официально", я должна была быть с кем-то. Почему вообще за меня все мои взрослые так сильно боялись. Так сильно, что их страх и беспокойство часто заслоняли от меня их любовь. Если бы Воланд увидел на сеансе в "Варьете" нашу семью, он бы сказал: "Педагогическое образование их испортило".
   И я начинала думать, что в нашей семье произошло какое-то ужасное, неизвестное мне несчастье, и это оно на них так повлияло. Я даже боялась вообразить, что это может быть, а не то, что спросить. Боялась, что мне однажды ответят таким голосом - "чтоб тебе стыдно было", и я на всю жизнь пожалею, что задала вопрос. Одно время я даже думала, что мальчик, задавленный на Преображенке секцией забора, был мой брат, которого я не помню, первый ребенок мамы. Или наш родственник. Потом стал думать, что этим несчастьем стала болезнь деда, изменившая его характер и наложившая отпечаток на всю семью. Но не было у мамы до меня никаких детей. А дед, хотя и был действительно тяжело болен, никогда не был обременительным, - не требовал к себе повышенного внимания, не капризничал. Он не любил гостей и не любил шума, да и только. Часто как раз наоборот бывало - и мама, и я пользовались дедом как предлогом, чтобы не делать, что неохота, не звать к себе кого-то, не ехать. Так удобно сказать - "папа болеет... дедушка не согласиться...".
   Как и бабушка совершенно не была домашним тираном. Она не стремилась держать нас всех в ежовых рукавицах для собственного удовольствия. Как я сейчас понимаю, событием, перевернувшим жизнь семьи, было просто мое рождение. Для мамы я была поздним ребенком. А бабушка к тому времени пересмотрела свои педагогические принципы. Видимо, она была недовольна их результатами с моей мамой. Не в том смысле, что она получилась плохо воспитанной, упаси Бог. Бабушка посчитала, что ее дочка выросла недостаточно счастливой, не настолько счастливой, как бы ей хотелось, и сочла себя в этом виноватой. Вот она и решила - "этого ребенка будем растить по-другому". Бабушка считала себя виноватой во всем, что не так, ответственной за все. В течение своей жизни она набрала на себя столько ответственности, что сгорбилась под ее тяжестью, и все равно оставалась недовольной плодами своих трудов. Недаром ее любимая строчка из Высоцкого - "нет, ребята, все не так"...
   В последнюю мамину зиму мы с ней не только помирились после всех разногласий, выяснений отношений и ее плохих настроений, но и начали становиться настоящими друзьями. Почему я и не хочу признавать ее поведение следствием болезни. Я думаю, это было совпадение.
   У нее была опухоль мозга, очень поздно выявленная. Мама начала все забывать, потом стала теряться в любимой, изученной вдоль и поперек Москве, стал вдруг очень говорливой, - говорила в последнее время без остановки. Дядя Коля даже предположил - "Может, ей просто выговориться надо?", Ни о чем важном она не говорила, но, может, человеку именно это иногда и надо - болтать о ерунде, не заботясь о последствиях. Наверное, да, надо было выговориться.
   На Восьмое марта к ней приезжал Шеф. Привез цветы и бутылку шампанского. Маме, конечно, было приятно, но в глубине души, кажется, уже все равно. Тогда они в последний раз виделись. Через несколько дней ее положили в больницу.
   Первое, что она сделала, устроившись в палате, - пошла в холл и включила телевизор. Там показывали что-то на тему "разрухи", какой-то заброшенный завод, полувымершая деревня, и фоном шел Горбачев.
   - Господи, ну и бардак развели, - заметила мама, барабаня пальцами по столу. В голосе у нее было почти восхищение - мол, надо же, а я и не подозревала, что такой бардак вообще реально развести. Мы с ней посмотрели друг на друга и засмеялись.
   Она умерла вечером 24-го марта.
   После похорон я въедливо изучила ее комнату. Я искала доказательств и указаний - чего и на что, не знаю. В нижнем отделении секретера у нас всегда хранились бумаги, ее и мои. Там почти ничего не осталось - несколько старых текстов экскурсий, и пачка открыток от Шефа (только открыток, а были еще письма), перетянутая резинкой.
   Тексты у меня потом забрал один милый человек. Он возник в моей прихожей, представившись создателем будущего музея Бюро. Видимо, наврал. Наверняка создавал собственное экскурсбюро. Ну и флаг ему в руки. О пачке открыток спросила Шефа - хочет ли он их забрать. Он сказал - нет.
   Но должны были быть еще бумаги. Не знаю, какие, но их там всегда было много, все время туда все приходилось упихивать, а открывая секретер, мы ловили вываливающиеся оттуда папки. В углу за секретером нашлись два целлофановых пакета с мелко изорванными бумагами. Я принялась изучать обрывки. Там были дубли групповых фотографий, открытки от родственников, разрозненные страницы текстов... Я удивилась, почему они вообще остались в комнате. Пакеты не тяжелые, а мусоропровод рядом. Но бумажки были так мелко-мелко порваны, прямо как мой комсомольский билет когда-то, "чтобы канализацию не засорил"... Мама их копила, чтобы потом все сразу утопить? Мне стало интересно, почему мама взялась приводить все эти дела в порядок, - чувствовала, что ее скоро не будет?.. Нет, думаю, - просто чистила. Освобождала место для следующих. Мне только хотелось бы знать, что она уже успела выбросить. Не было ее бюровских "картинок". Куда-то пропала облезлая уже шапка из чернобурки, та, в которой она, смеясь, убегала от меня двору на Преображенке. Не нашлось "Девочки с персиками", - рамка давно пошла под другую картину, а сама репродукция исчезла. Должен был быть еще один дневник, - мама вела какие-то записи в середине и конце 80-х. Однажды он мне случайно попался на глаза, и я его, каюсь, пролистала, - не сказано ли там чего о "любимой дочурке". С облегчением и разочарованием я констатировала, что о дочурке нет ничего, и вообще ничего интересного нет. И этого дневника тоже на месте не оказалось. Надеюсь, что его обрывки гуляют по заключенным в трубы московским речкам. Но если кто-то каким-то образом до него добрался, это ничего страшного - просто стало на свете одним украденным дневником больше. Потом я подняла, с трудом, тяжелый верх тахты, на которой когда-то, на Преображенке, спали бабушка и дедушка, а в Печатниках на ней стала спать мама. Там были сложены старые пальто с отрезанными воротниками и другое барахло. Под барахлом лежали четыре книжки старых маминых дневников, о существовании которых я никогда не подозревала.
  
   Музей в Шахматове давно создан и работает. И слава Богу, но все-таки, все там уже не так и не то. Мама не очень радовалась при его официальном создании в 80-х. И при перестройке никакого энтузиазма не проявила и никаких надежд не питала.
   О Блоке часто говорят, что он умер оттого, что "задохнулся". Кажется, это выражение пошло с легкой руки Шефа (с легкого языка?). Тогда о маме можно сказать, что "ее унесло течением". Как будто широкая медленная река вдруг взбесилась и все снесла на своем пути. Мама ушла со своим временем. XX-й век, казавшийся тогда таким железным, еще железней XIX-го, теперь, из века XXI-го, кажется таким уютным, милым, привычным... Тогда все как будто знали, куда идти, но на всех дорогах стояли барьеры. Теперь барьеров нет, иди куда хочешь, но никто не знает куда, и не очень хочется идти. И никакие "новые русские" в этом не виноваты, никто не виноват, то есть - мы все. Да что я тут изощряюсь в словоблудии, все об этом уже сказано:
   ... Мне дали вчера свободу.
   Что я с ней делать буду?
   Я пытаюсь себе представить, что сказала бы мама, прочитав все это. Может, она бы воскликнула саркастично: "Ну, спасибо! Дождалась от дочки!". Может, усмехнулась бы в сторону: "Ну-ну!". А может, вздохнула бы: "Говорила ведь тебе бабушка - молчи, сойдешь за умную". Я здесь все-таки больше задала вопросов, чем дала ответов. Она оставила столько следов всяких, указаний, - ее любимые книги, ее высказывания, стихи, а я все-таки ни в чем не уверена. Даже когда пишу "я уверена", на самом деле я уверена только почти. Ее письмо к Шефу - такое горячее, искреннее, полное чувства, но и оно ни о чем, в конечном счете, не говорит. Только о том, что в какую-то минуту ей захотелось именно это и именно так сказать. Пытаясь поймать мою маму на слове, всегда можно было услышать - "Мало ли что я сказала!". Так что, у меня получился текст в маминых лучших традициях, в какой-то степени.
   Я закончу его сценкой из моего невозможного фильма.
   ... Шахматово. Осень. Середина 90-х. Моя мама выходит из лесу на березовую подъездную аллею. На ней моя старая вишневая куртка, джинсы и резиновые сапоги. Волосы коротко острижены и не золотистые, высветленные, ее природные - темные и седеющие.
   Три старых березы в начале аллеи, как я их помню, одна - с раздвоенным стволом, так что их кажется четыре. Дальше - только что посаженные крохотные березки. Мама идет медленно, осматривая посадки, замечая плохо принявшиеся чахлые деревца. Когда она выпрямляется, видно, что у нее рот немного перекошен, как когда она была в больнице.
   Она медленно идет к дому. На старых деревьях о чем-то шумно спорят птицы. Вдруг их галдеж стихает и отходит на задний план. Трещит фонограф, и начинают звучать стихи:
   О доблестях, о подвигах, о славе,
   Я забывал на горестной земле,
   Когда твое лицо в простой оправе
   Передо мной сияло на столе...
   Читает сам Блок. Его ни с кем не спутаешь.
   Мама идет к дому, проходит мимо серебристого тополя, мимо зарослей соколинской гречихи. В саду возятся рабочие. Они издалека приветствуют ее; один показывает "рот фронт", но не сжатым кулаком, а поднятой лопатой. У крыльца мама отряхивает сапоги от земли, поднимается и входит в только что отстроенный дом.
   Она подходит к двери с табличкой "Директор", открывает ее и заходит. Мы оглядываем комнату ее глазами.
   ... Старые рыжие застекленные шкафы, приоткрывшиеся от набитости книгами, и на этих шкафах еще книжные полки до потолка. У двери две миски. Побольше, для собаки, и поменьше, кошачья. В угол втиснут бабушки-Иринин "Зингер" на чугунном столике. Рядом - сложенная раскладушка с зажатыми в ней подушкой и одеялом. Напротив двери стол. Огромный, со множеством ящиков, пожертвованный кем-то из окрестных деревень. На нем картонные серо-зеленые папки с ленточками, из Бюро. За столом сидит огромный ядовито-розовый заяц. Мама купила его на вокзале у старушки, потому что зайца никто не хотел покупать. В сумку он не влез, и она весело ехала в электричке с ним в обнимку. Теперь заяц ее замещает в ее отсутствие.
   Голос Блока продолжает звучать.
   Она подходит к своему директорскому столу, и на словах -
   Твое лицо в его простой оправе
   Своей рукой убрал я со стола,
   - поднимает потрет Шефа в самодельной рамке с нарисованными узорами. Крупный план ее постаревшей руки, без кольца с сапфиром, вообще без колец, с зависшим в руке портретом...
   А дальше - титры.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"