Клуб города N
Журнал "Самиздат":
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь]
|
|
|
|
Аннотация: Действие происходит в Белоруссии в 1914 году. В небольшой провинциальный город приезжает врач-невропатолог. Он разработал новую методику лечения больных параличом мышц лица с помощью болевого шока и апробировал ее на солдатах и матросах, раненых во время боевых действий. Основные принципы методики врач изложил в своей статье в медицинском журнале. Вскоре он начинает получать письма от таинственных отправителей с просьбой о помощи. Неожиданно выясняется, что в провинциальном городе действует клуб больных контрактурами и что именно эти люди посылали письма. При встрече с врачом представитель клуба просит оказать помощь в лечении сотням пациентов, но врач отказывается, поскольку его метод рискован и недостаточно апробирован. Однажды к нему на прием приходит молодая пациентка. Мышцы ее лица скованы в уродливой маске. Эта девушка в детстве получила травму при падении с железнодорожной насыпи. Необычная красота её лица завораживает. Врач влюбляется в Юлию и узнает, что она является членом городского клуба больных контрактурами. Врач просит указать адрес клуба, но девушка отвечает: "Вы сами найдете туда дорогу". В том клубе собрались люди, которые много страдали в этой жизни. Они верят в существование андрогинов,- т.е. людей из иного мира, которые ищут свою половину на Земле. Настает день, когда кто-то из андрогинов уходит к тому жителю Земли, с кем пожелает слиться воедино. Врач постепенно начинает ощущать, как становится нечеловеком. Он узнает, что один из андрогинов пожелал увести его с собой. Жанр - фантастическая повесть с элементами мистики. Купить
|
Владимир Куличенко
КЛУБ ГОРОДА N
Эта история случилась накануне Первой мировой войны. Закончив с похвальной аттестацией Петербургскую военно-медицинскую академию, я несколько лет практиковал в Кронштадтском гарнизонном госпитале в качестве ординатора неврологического отделения, после чего вышел в отставку. Не стану распространяться о причинах своего решения - они сугубо лирического свойства: здесь и непринятие атрибутов воинской жизни, столь милых сердцу служаки, скука и почти повальная страсть к горячительным напиткам в среде офицерства, отсутствие всякой видимой карьеры. Словом, причины были из рода тех, что побуждают неискушенного, не лишенного искры честолюбия молодого человека, верящего в свое, пусть неопределенное, но несомненно высокое предназначение, с порывистой душой и благородными надеждами, совершать поступки, резонность коих поначалу представляется неоспоримой, а по прошествии короткого времени - весьма и весьма сомнительной, после чего лишь остается сожалеть, что таким огорчительным образом познается поучительный опыт жизни.
Итак, передо мной простиралась новая жизнь, и колебаний не было: задушевный приятель зазывал меня к себе в губернский город N. Приятель был сибарит, хлебосол, имел влиятельные связи и четыре тысячи ежегодного дохода. Кроме того, иные обстоятельства повлияли на мой выбор: я чувствовал в ту пору, что должен не только переменить образ жизни, но и совершить поступок (эта поездка и дальнейшее жизненное устройство в провинции виделись мне таким поступком); я был обязан совершить некое деяние для укрепления веры в себя, для устранения тех мучительных вопросов, что неотступно терзают душу на жизненном переломе. Я должен был уехать из Кронштадта, но не к зазывным, как болотные светляки, сумеречным огням Петербурга, а туда, где возможно, как мне представлялось, истинно глубокое постижение смысла своего бытия.
Был декабрь. На дорогах мело. Город N встретил меня покосившейся сторожевой будкой у въезда. Я заночевал на постоялом дворе, а поутру нанял извозчика и отправился к приятелю.
- Послушай, не знакомо ли тебе имя господина Н.А.? - спросил я извозчика.
- Как не знать, ваша милость! Их, почитай, все в городе знают: гуляка видный! Намедни половина ихнего дома пошла с молотка... Оно и понятно - никаких денег не напасешься, ежели так кутить!
Эти слова смутили меня. Когда розвальни свернули в переулок, я увидел в самом его конце арочный портал темного мрамора с дубовыми дверями. Раздетые до косовороток мужики выносили из дома мебель и утварь, у крыльца расхаживал помощник пристава. Я велел извозчику подождать и вбежал в дом.
В полутемной, выходящей во двор комнате второго этажа, раскинулся навзничь на смятой постели Н.А. Голова со всклокоченными кудрями безжизненно свисала с кровати, рука тянула край простыни; в ногах сидела некая юная особа в ночной сорочке и, склонившись, закрыв лицо завесой волос, меланхолически водила по ним гребнем. На низком столике подле кровати высились початые бутыли, ваза с фруктовыми огрызками и табачным пеплом.
Н.А. постанывал, вскрикивал. Когда я подошел ближе, его веки вдруг замедленно приподнялись, оголив налитые кровью белки, с губ сорвался бредовый шепот. Состояние моего приятеля представлялось столь очевидным, что я посчитал за пустое какие-либо обращения и, нахмурясь, покинул здание.
Я горько усмехнулся в душе, ощущая себя оскорбленным и обманутым в одно время, но с той же ироничной и ядовитой усмешкой сознавал, что в который раз в большей мере сам обманулся, нежели меня обманули.
По выходе в отставку мне был определен пенсион; кроме того, имелись кое-какие сбережения, и выходило, что я был худо-бедно обеспечен на обозримую будущность. Однако сия констатация принадлежала разуму, слабая моя душа твердила иное: по заведенной привычке мнилось, что я беден, жалок, несчастен, - если не в сию минуту, то стану таковым совсем скоро. По временам представлялось, что я немедля должен нечто предпринять, дабы избегнуть грозящего пагубного положения /и отчего столь непоколебимо уверовал я в безрадостный исход?/. Разные предположения являлись на ум, но как выбрать из них путное? Возвращаться назад, к тому, что, как я полагал, было безвозвратно и навсегда покинуто?.. Уехать отсюда, из города, который я был готов хоть в сей миг оставить без малейшего сожаления? Но куда уезжать? Кто укажет место на земле, где меня ждут? В какую сторону обратить свои гаснущие надежды? Или же оставить упования, рассудительно обратить взор на жизнь и принять ее таковой, какой она меня принимает? В самом деле, когда я покидал Кронштадт, надеялся слабо - ведь мне было ведомо, что Н.А. пьет; но я не желал помнить об этом его изъяне, не считал это помехой, не думал, что так все обернется, я все-таки надеялся, следует признать. И почему у меня вошло в обыкновение опираться на чье-либо плечо, искать поддержку? Вот и теперь, когда я остался один, - постыдно сознавать, но я решительно ни к чему не способен прийти сам, ничего не могу решить, распутать...
Вместе с тем, когда еще ничего не прояснилось для моего сознания, исподволь я уже ощущал итог недолгой душевной маяты: более не отважусь я на перемены, переустройство, и дай Господь, чтобы я не переустроил, а попросту устроил свое существование. Так-то...
Добрые люди подсказали, как найти дом, в котором сдавались меблированные комнаты. Место было никудышное - на городской окраине, у речной пристани, неподалеку трактир, лавки барышников, склады, курные избы на береговом откосе. Чисто, бело, снежно, но весной здесь угадывались мокрядь, грязь...
Дом был старой кладки темно-ржавых кирпичей, перила еловой лестницы скрипели под рукой. Комната опрятная, выметенная, с сатиновыми занавесками на окне, печью в лазоревых изразцах и накрахмаленным рушником у зеркала в тяжелом дубовом окладе. Провел меня в комнату дворовый - высоченный малый без шапки, в туго подпоясанной чуйке и в валенках. Ненадолго оставив меня, он вскоре вновь появился с ведром угля. Я справился, сколько ему полагается за хлопоты.
- Ежели вдобавок воду таскать велите, то, почитай, целковый в месяц выйдет, - осклабился в незлобивой ухмылке Ермил /так его звали/ и стал вынимать из карманов чуйки щепу.
Когда он ушел, я затопил печь и принялся разбирать содержимое чемоданов, в коем занятии и пребывал до вечера, покуда не подивился, случайно глянув в окно, подступившей гробовой темени. Я ворошил угли, задумчиво следя, как вспучивается под кочергой пышущее жаром багрово-алое крошево, затем ополоснул водой распаленные щеки и лоб и лег в постель... Лежа в безмолвии, в необыкновенно остро осязаемой тишине, я вдруг явственно увидел каменные форты Кронштадта, свинцовую гладь аванпорта, вознесенные над заливом жерла береговых орудий и, уже во дворе госпиталя, - матросов в замусоленных робах, оглушенных, ошалело жавшихся друг к другу: на эсминце взорвался погреб с боеприпасами, и на лицах контуженных застыл ужас. Помню, глядя на этих несчастных, мне явилось безотрадное сопоставление - ведь и все мы так же грудимся в жалкой попытке ухватиться один за другого, спрятаться, устоять перед чьим-то смертоносным прищуром... В свете этой фаталистической мысли судьба моя была предрешена, не подлежала сомнению печальная ирония того выбора, согласно которому я самонадеянно вступил в касту врачевателей, тогда как не иных страждущих, а себя самого, свою душу надлежало пользовать, себя следовало спасать первым... Стукнула дверь подъезда, кто-то с глухим покашливанием поднялся по ступеням - верно, припозднился жилец с нижнего этажа, потом донесся ворчливый женский голос, и все стихло.
Поутру непроглядным сделалось оконце - белая, истонченная листва диковинного папоротника залепила его, но к полудню морозец спал, я собрался и вышел на улицу.
За трактиром работники выплескивали из ведер дымящееся варево, возле склада неспешно прохаживался караульщик в тулупе, ниже изогнулся рукав руки в снежно-ледовых гребнях, и к нему с берега спускались стежки.
Я направился к центру города мимо рынка, мимо здания губернской библиотеки, церкви с пристроенной к ней трапезной со скорбными фигурами побирушек на ступенях божьего храма - к земству, к городской думе, где расхаживали гражданские чины, толкался мелкий служивый народ, зазывали газетчики, лоточники выставляли горки ситников, кренделей, леденцовых рыбок и едва ли не на проезжую часть выступали массивные колонны почтамта. Дальше тянулись ряды лавок мастеровых; на спуске улочка сужалась, теснимая неказистыми бревенчатыми пятистенками, и вновь уводила к реке, к затянутым ледком прорубям.
Вернулся я часа через два, надышавшись студеного воздуха, принеся газеты и кулек пышек; растопил печь, улегся под стеганое ватное одеяло, взял было газету, но не сумел одолеть подступившую немощь, задремал, разомлев в тепле, и пробудился, когда уже смеркалось. Покуда заваривался чай в жестяном чайнике, я смотрел в окно. Мысли мои витали далеко от насущных забот. Я родом из-под Пскова, и мне вспомнились конные прогулки по тамошним привольным лугам, утиная охота, когда, невидимый в осоке, берешь навскидку ружьё и замираешь в ожидании выстрела напарника, и все чувства в душе сливаются в одно - необъяснимое, всепоглощающее, и ничто в мире более не существует, все исчезло, кроме этой страстной жажды сухого хлопка. Вспомнился дом с высокой - шалашом - крышей под соснами, с белым резным крыльцом, отцовская псарня, пруд, в котором бабы стирали белье и водились золотые караси, гульбища в ригах, ночные костры на пастбищах. Но там же, в доме с видным за много верст горластым деревянным петухом на коньке крыши, зародилась и оттуда пришла слабость души, болезненная неуверенность, неизбывная тоска; стала при волнении подергиваться рука - вот и в сию минуту, когда она тянется к кисету, пальцы с дрожью захватывают щепоть ядовито-сладкой, перечно-душистой травы. Уже тогда, юношей, еще не покинувшим отчего крова, пребывая в ежечасном избытке чувств, я терзался неуемной тревогой за близких /мать на моей памяти никогда не улыбалась/ и за себя. Уже в ту пору красота и страсть к упоению жизнью представлялись роковыми, гибельными, ежели им доверяться без остатка, но и не отдаваться им было невозможно, - вот откуда проистекает моя ущербная раздвоенность, нервозность и раздражительность. Сладость моей юности была отравлена сердечным разладом, в одну минуту я был и не я, всегда как бы заступал за нечто - со страхом заступал, не веря в возвращение...
Я набил трубку, поднес в щипцах потрескивавший уголек - белесая прядка, колеблясь, потянулась вверх... Человек способен жить, памятуя ежеминутно о бренности собственного творения, и жизнь с холодной скрупулезностью свидетельствует об его обреченности. Человек стремится к бессмертию, а умирает от закупорки мельчайшего, с волос, сосуда - здесь заключаются противоестественность всякого устремления, изначальная пагубность существования, ибо мы беззащитны, немощны перед теми испытаниями, что посылает нам природа, мы наделены лишь даром агонизировать, иезуитски хитроумными хирургическими приемами продлевать агонию. Нет спасения ни в слабости, ни в готовности принять новые несчастья от этого мира, ни в наивном извечном поиске человеческими сердцами радости.
____________
Минула неделя. Ударили морозы, я не выходил во двор, читал до ломоты в затылке, отбрасывал книгу, ворочался на кровати, зевал, а когда скука донимала нестерпимо, прерывал добровольное заточение и спускался к Леонтию, чтобы совершенно бездарно потратить время за картами или игрой в орлянку.
Комнаты внизу снимали некий господин с семейством, служивший в земской кредитной кассе, и молодой щеголь Леонтий - гувернер младшей дочери одной богатой местной вдовушки; беловолосый, с тонким подвижным лицом, имевший привычку при разговоре уводить взгляд в сторону. Ермил отзывался о нем неодобрительно: "Неудельный малый''. Я же был доволен новым знакомцем, правда, однажды невзначай выказал недоумение - мол, где видано, чтобы гувернер не проживал под одной крышей с воспитанниками? Позже, когда отношения между нами сделались по-братски доверительными, Леонтий приоткрыл загадку - еще при жизни супруга полковничиха имела адюльтер с гувернером, а когда овдовела, стала не таясь волочиться за ним, не желая, впрочем, узаконить связь. Произошла ссора, после которой Леонтий оказался на улице, но оставлен великодушно при прежнем занятии, что давало лазейку для восстановления отношений. Однако никто из любовников не выказывал намерения делать первым шаг к примирению: полковничиха, по всей очевидности, желала, чтобы строптивый юнец тверже усвоил преподанный урок, а Леонтий радовался свободе и тому, что исправно получал жалованье.
Комната у него была меблирована наподобие моей, без изыска; и мы порой просиживали дни напролет в табачном дыму, раскладывая карты, посылали Ермила в трактир или к бабке-шинкарке за водкой. Часто выходило, что я в изрядном хмелю подымался к себе уже за полночь... И вот как-то поутру, скажу вам, пробудился я невесело, хлебнул воды из чайника, поворотил тяжеленную голову и вижу в каком-то размытом свете на истертом половике возле двери почтовый конверт. Я поверил собственному зрению лишь потому, что тотчас узнал этот конверт из плотной желтоватой бумаги с крупными корявыми буквами. Хмель испарился, а в душе возродился слабый ропот. Я сел на мятую постель и утомленно опустил руки - ради всего святого, оставьте меня в покое. Как вы меня нашли, зачем я вам нужен? Почему вы упорно стремитесь к тому, чтобы наши дороги пересеклись? Чья рука начертала эти уродливо-слоновьи буквы?
Я вынул из конверта листок, дабы удостовериться в неизменности доносимой им фразы: "Спасите нас! Терпящие страдания взывают о вашей помощи! Клуб города N". Подобные необъяснимые воззвания я получал еще находясь на службе в Кронштадте и верил, что с переездом моя связь с таинственным отправителем писем расторгнется. Об этих письмах было бы опрометчиво думать как о розыгрыше, ибо розыгрыш чрезмерно затянулся, а тот, кто пожелал бы насмехаться надо мной, наверняка бы нашел иную форму, иной способ, иные словеса, поскольку на роль спасителя я никак не годился. По прошествии времени я перестал гадать, махнул рукой и оставлял конверты невскрытыми. В ту пору иное захватило меня - нахлынула волна болезненных и мучительных самонаблюдений. В значительной мере я был отторжен от реального мира, много больше принадлежал себе, а не ему, жил той жизнью, в которой не было войн, любви, криков о помощи, голубиного полета, дубовой рощи на холмистом склоне. Я сторонился внешнего мира, в нем таилась угроза, вероятная боль, я уходил - нет, не в себя, а к себе. Я никогда не понимал внешнего мира и чувствовал всегда, что ему не принадлежу, что по недоразумению, должному некогда разрешиться, соприкасаюсь с ним, что моя плоть единственно связывает меня с ним тонкой пуповиной. Я участвовал в событиях собственной жизни механически, бездумно, как марионетка, подвешенная на нитях судьбы; находил фальшь в своих устремлениях к медицинским наукам, образованию, положению в обществе, истинное мое "Я" лежало вне всяческих устремлений. Мне представлялось, что мое "Я" находится в подчиненной зависимости от того, что пребывает вне меня, не сразу я осознал, что путь к самому себе - единственный путь к свободе и спасению. Однако мне никак не удается распутать путы окружения, я чрезмерно горяч, спешу принять правила игры, прежде чем понимаю, что эта игра меня вовсе не касается. Может статься, я интуитивно пытаюсь соединить эти миры, порой подозреваю, что мне мало одного моего внутреннего мира, я ему не всецело принадлежу, как и тому, что вне меня, - но чему тогда принадлежу я конце концов? Кто ответит?
_____________
Зима, казавшаяся нескончаемой, как лента Мебиуса, внезапно исчерпала себя - как будто что-то сломалось, оборвалось в отлаженном за тысячелетия механизме природы: налетели стаей теплые ветры, разогнали холодные туманы, просели побуревшие снега, слились с землей на пригорках, застыли в низинах лужинами; ледовую рубаху на реке разорвали трещины. В три искрометных солнечных дня очистилась улица, стала голая, неезженая, тихая, застеленная черными тенями. Ермил разболтал в ведре сажу в постном масле и мазал оплетенную кованой лозой ограду во дворе, а отощавший за зиму подвальный кот позевывал на прогнившей приступке крыльца.
Поутру я выходил во двор, здоровался с Ермилом, шел на берег реки или, по настроению, садился в вагонную конку, запряженную постовыми лошадьми, и ехал через весь город. Столовался я в трактире, где можно было угоститься не только румяной гусятиной с молодым вином, которое в крепких бочонках доставляли с речных складов, но и спросить самовар, что я и делал с неизменным постоянством.
У трактира на грязных досках толкались юродивые, христарадники с котомками, заглядывали ладные парни в сафьяновых сапожках, смешливые молодухи из окрестных деревень; пили березовый квас из ушата по двугривенному за кружку, а по вечерам то и дело отпахивалась дверь под литым плечом какого-нибудь шатко переступавшего грузчика-ломовика и на улицу вырывался хмельной распев:
- Жареная рыбка, маленький карась,
Где твоя улыбка, что была вчерась...
А ночами, пробудившись с необъяснимым беспричинным волнением, я подходил к окну и видел в южной стороне неба созвездие Льва с яркой звездой Регул...
Стремглав, в один день, нарушилась весенняя тишь - с руганью и криками затопил берег рабочий люд, приволокли на канатах лязгающие металлом машины и стали копать да с мерным стуком сотрясать землю: забивали сваи под древесный склад для некоего самарского купца, удлиняли пристань.
И под этот неумолчный грохот вошли перемены в мою жизнь, которая только-только началась налаживаться - не в смысле быта, обыденности, а в смысле обретения душевной гармонии, успокоения. Я стал подумывать о том, чтобы подыскать работу. В ту пору явственно ощущалось дыхание надвигавшейся войны, повсеместно создавались курсы сестер милосердия, и эти веяния не минули город N. Подал и я прошение о зачислении меня в качестве преподавателя на сестринские курсы и уже имел разговор с советником, осуществлявшим от лица земства надзор и попечительство над училищами, и разговор этот для меня был благоприятен. Главное же, я вдруг начал чувствовать, как здоровею душой, как всевозможные сомнения, что преследовали меня неотступно, разрешатся сами собой. Я начинал понимать, что мною довлели не здоровые прагматические сомнения, а болезненные рефлексии, рожденные моей роковой раздвоенностью. Дуализм моей души представляйся трагическим; я сам по собственной воле пытался поставить себе подножку, толкнуть в яму, в месиво. "Но враг ли я себе? Нет, тысячу раз нет!" - так сказал бы каждый, так говорил я и верил, что выкарабкаюсь, избавлюсь от своей половины - своего мучителя, - вдохну всей грудью благостный воздух очищения.
Помнится, сразу после Пасхи я вновь обнаружил под дверью конверт. Я воспринял его как новое предостережение тех сил, что не хотели уступить, и от чьей цепкой хватки я силился избавиться. Медля, не решаясь вскрыть конверт, я спустился под лестницу в дворницкую и спросил Ермила, не приметил ли он того, кто поднимался поутру. Малый испуганно осенил себе крестным знамением: "Вот-те Никола Угодник! Никого не было слыхать, барин!".
Развернув сложенный вчетверо лист бумаги, я прочел: "Милостивый государь! Настал час раскрыть инкогнито. Ждем Вас пополудни третьего дня в саду у Никитского спуска. Клуб города N".
"Не идти? - сразу решилось. - Скажу как на духу, почтенные господа, - я вас не знаю и знать не желаю!"
В назначенный день я долго собирался, раздумывал, но знал, что пойду. Не прийти - означало отложить разрешение загадки, и без того безмерно затянувшейся, оставить не проясненными вопросы и не сказать тому или тем навязчивым шутникам, что я покорнейше прошу оставить меня в покое.
Было мглисто. В парке над аллеей клонились мокрые ветви. Я рассеянно прохаживался у чугунных ворот, по временам отжимая крышку хронометра, - я намеревался ждать не дольше пяти минут. Неожиданно над самым ухом оглушил зычный голос:
- День добрый!
Я оборотился и произнес с неудовольствием и пренебрежением, которых не хотел скрывать:
- Это вы мне, сударь?
- Вам, Павел Дмитриевич, - ответил гренадерского роста черноусый мужчина с пунцовым набрякшим лицом.
Тон его голоса был грубоватый, глаза стальные, не лишенные живого блеска, смотрели настороженно, затаенно. Одет он был не то чтобы нелепо, неряшливо, а попросту курьезно: бобриковое, в сальных потертостях, пальто, распираемое вислым животом, крохотный клоунский котелок на макушке, галоши, натянутые поверх лакированных туфель, довершала несуразный наряд трость, казавшаяся хворостинкой в могучей руке. Вяло ухмыльнувшись, господин дал понять, что он плевать хотел на то, какое произвел впечатление.
- С кем имею честь?
- Ну, имя мое вам, видать, ничего не скажет, а ежели вам так желается, - Трубников Иван Демьянович, здешний мещанин, православный, 43-х лет, а больше вам про меня ничего не надобно ведать, - он пожевал толстыми губами, вызывающе усмехнулся.
- Не испытываю интереса к вашей персоне, - произнес я с известной резкостью, - однако хотел бы разузнать причину, по которой столь длительное время...
- Понятно, - отозвался он. - Вы не серчайте, Павел Дмитриевич, тут дело сурьезное: больные люди на свидание с вами меня отрядили.
Я вскинул брови.
- Что за люди?
- Из клуба больных контрактурами, - он замолк.
После паузы я, пребывая в той стадии изумления, которая граничит с растерянностью, пробормотал:
- Впервые слышу о таком клубе... К тому же, сдается... - и неуверенно глянул на него.
- Здоров, - подтвердил он, мотнул головой и прихлопнул ладонью съехавший на ухо котелок. - Здоров как греческий Геракл, но близкие мне люди, чьи судьбы связаны с моей, имеют несчастье быть в числе тех, кого поразила ужасная хворь. Помня о милосердии и сострадании, я не мог отказать им в участии. Надеюсь, Павел Дмитриевич, не откажете и вы.
- Что имеется в виду?
- Мы читали вашу статью в "Военно-медицинском журнале" и наслышаны о вашем методе.
- Это не метод, а всего только опыт, если ходите, наблюдение, из которого следует довольно спорное предположение, - пояснил я, начиная подозревать, что увалень в потешном котелке метит далеко. "И что у него за странная манера выражаться - переходя с просторечия на высокий штиль, и наоборот?" - подумал я.
- Статья совершенно изумительна и исключительна по глубине научного поиска... Такую статью написать - не блинов напечь. В вашем распоряжении, Павел Дмитриевич, будут сотни пациентов, верящих в чудодейственную, исцеляющую силу вашего метода, вы должны им помочь - на небесах вам воздается за доброту.
- Не думаю, - не удержался я от ироничной нотки. - Должен сказать, что никогда не отказываю в помощи, если вижу, что могу вправду помочь. Ныне я без работы, у меня отсутствуют всякие условия для практики...
- Нам известны ваши затруднения...
- В любом случае обязан вас разочаровать - едва ли кто из медиков решится применять мой метод, и даже я, автор, не буду исключением.
- Что же вас останавливает? В чем закавыка?
- Повторяю - метод мало опробован, риск не оправдан. Врач не имеет права ступать по тонкому льду.
- Как вам будет угодно, - Трубников неожиданно дал понять, что не прочь завершить беседу. - Рад был знакомству! Ежели чего не того сказал, - извиняйте, мы люди дремучие. Оно понятно - не всем же мед кушать, да еще и ложкой!
"К чему он это сказал, про мед?" - спросил я себя, глядя, как этот увалень вперевалку пошагал в конец аллеи и через десяток шагов отбросил, видно, машинально, как ненужный предмет, трость, снял котелок, огладил ладонью затылок...
Что еще за клуб больных контрактурами? Бред! Ахинея! Я чувствовал себя невольным участником мистификации. Вечером я перечитал свою статью в "Военно-медицинском журнале", которую, впрочем, помнил почти дословно. Мною описывались клинические проявления так называемого феномена "головы и глаз куклы" больных в состоянии комы с прогрессирующим параличом лицевого нерва, в большинстве своем это были моряки, спасенные после кораблекрушений, среди них женщина средних лет, повариха. У нее диагносцировалась ярко выраженная невропатия лицевого нерва, глубокий паралич с утратой мышечного тонуса правой половины лица, отчего оно было перекошено, веки правого глаза не смыкались, из глаза текла слеза. Не имелось сомнений, что заболевание наступило вследствие переохлаждения, вызванного пребыванием в воде, и перенесенного шока. Консервативное медикаментозное лечение, как часто бывает в подобных случаях, пользы не дало. Женщина ужасалась, видя себя в зеркале, депрессия усугублялась, порой переходя в психоз. Однажды в состоянии полнейшего беспамятства она выбросилась из окна. Палата находилась на втором этаже - в ту ночь я нес дежурство, - и когда раздался истошный крик, стремглав выбежал во двор. Женщина изогнулась на брусчатке, нога ее была неестественно вывернута, кусок берцовой кости прорвал чулок. Санитары уложили ее на носилки и внесли в приемный покой. Несчастная уже не стонала, ее лицо, облитое слезами, просветлело; на нем читались умиротворение и покой, оно разгладилось, помолодело, мимика полностью восстановилась, и не было никаких следов ужасной маски паралича. Я смотрел на больную и не верил своим глазам. "Почему вы так на меня смотрите, доктор?" - устало выговорила она, вздохнула, сомкнула веки и заснула глубоким сном... Этот случай из моей практики и лег в основу статьи, где я высказал предположение о лечении контрактуры лицевого нерва методом болевого шока. Как и другие мои работы, статья эта осталась незамеченной в медицинских кругах.
В ту ночь я не заснул - не потому, что мне совсем не понравились многозначительные ухмылочки господина Трубникова, его подчеркнуто фамильярный тон; я внезапно понял истоки поведения этого господина - они знают, с кем имеют дело. Я остро ощутил собственное безволие, нараставшую абулию, невозможность сопротивления неведомой силе, которую, вполне вероятно, представлял явившийся на встречу аляповато обряженный здешний мещанин. Я тотчас уловил дыхание той силы, едва он обратился ко мне, - но та сила не была смерть. За годы работы я привык к явлению смерти: у нее обыденное, хлопотливое, вовсе не безносое лицо пустоголовой деревенской бабенки, явившейся на ярмарку и озабоченной тем, чтобы поспеть повсюду и ухватить свой товар. В смерти нет тайны, а в той силе, которую, повторюсь, возможно, бессознательно представлял грузный господин, тайна присутствовала. Я затруднялся дать рассудочное объяснение своим чувствованиям, и мое беспокойство множилось.
Поутру я сходил в баню, надел чистое белье, а после направился в губернскую библиотеку, где абонировался на чтение книг, выпил три стакана чаю в трактире и вернулся в свою келью. Я еще что-то пытался сделать, помню, раскрыл роман, но тут меня свалил сон...
Когда я пробудился, услышал слабый аромат - дверь была приотворена, - однако этот запах не шел с улицы, и в комнате не имелось предмета, который мог бы его издавать; женские духи пахнут сладостней, выразительней, пожалуй, его могут оставить лесные цветы, но, оглядевшись, я нигде не приметил букета, или же его кто-то убрал незадолго перед моим пробуждением...
Днем я побывал в приземистом, с обветшавшими стенами, здании за железнодорожной веткой, где размещалась курсы. Распорядитель встретил меня весьма любезно, показал классы, провел по кабинетам, подолгу отвечая на мои редкие вопросы, и вел себя так, словно я уже был зачислен в когорту преподавателей. Заминка заключалась в том, что находилось в отъезде одно важное лицо, подпись которого была совершенно необходима для решения моего дела. Возвращения этой персоны ожидали со дня на день. Составив нужные бумаги, я простился с распорядителем и направился назад окольными путями. За железнодорожным переездом громоздились навалы мокрого прошлогоднего угля, в раскисшей земле вязли сапоги, но я упрямо брел по бездорожью...
Так я вышел к реке - освобожденная ото льда, она еще не пробудилась от зимнего гипноза; воды текли слабосильно, астенично, затапливая в низинах берега. Вековечный пейзаж пробуждающейся природы западал в душу, наблюдаемая мною картина - низкое небо, облака, застывшие в безветрии над бурой степью, в куцых перелесках, - была совершенна своим естеством, но в основе ее гармонии лежала еще одна, едва ли не главенствующая, причина: картина была бестелесна, абрисы человеческой фигуры не разрушали ее соразмерность. "Человек является губителем вселенского порядка, - подумалось мне, - уродует красоту мира, и потому природа отторгает, изгоняет его из своего круга; ей чужды его страсти, она не внемлет метаниям его истерзанного духа, она сторонится своего буйнопомешанного сына..." В тиши на берегу я остро переживал изначальную тщетность всяких попыток слияния с миром, условность и, если угодно, нелепость собственного бытия. Но как найти смысл, истинную меру справедливости, куда обращено возглавье того камня, в котором сходятся судьбы Вселенной, человечества и моя судьба? Говорят, существуют два мира - видимый и незримый, неосязаемый, - и есть люди, одаренные способностью свободного перемещения из одного мира в другой. Может быть, мне так тесно, так неуютно в этом мире потому, что ему не принадлежу, что он послан мне лишь как испытание, а принадлежу я иному миру? Но о том, другом мире, я ничего не знаю, а в этом, осязаемом, нахожу одно дурное - или тот мир, к которому слепо простираю руки, в самом деле лежит во мне?
Ночью я проснулся - внизу раздавались приглушенные шаги, падала посуда: верно, Леонтий вернулся навеселе. В окне было темно и звездно. Я вспомнил толстомясого господина в курьезном котелке набекрень - единственное, в чем можно было ему верить, так в том, что он действительно кого-то представлял, кем-то был отряжен на встречу со мной. Едва ли моя статья заинтересовала их в той мере, как он утверждал; я подозревал, что подлинная причина была сокрыта в ином? В чем?
Наутро, когда я заканчивал бритье, дверь в комнату приотворила скромно одетая девушка в темном плисовом капоте, отороченном сереньким мехом, в просторно ниспадавшей до щиколоток юбке и в ботинках - походила она на курсистку из бедной мещанской семьи.
Мне подумалось, что девица, верно, ошиблась, и ей нужен кто-то иной. Я ополоснул лицо, похлопал по щекам концом полотенца и только затем вновь оборотил взор на дверь: незнакомка оставалась недвижима за порогом.
- Вы ко мне? - я не сомневался в происходящем недоразумении.
Она негромко отозвалась.
- Ежели ко мне, тогда милости просим, - пытаясь за шутливым тоном скрыть известное удивление, откликнулся я и осекся, едва она сделала шаг из полутьмы коридора.
Она остановилась, невесело наблюдая, как я, пораженный, не могу оторвать от нее взгляд, - похоже, в подобных сценах ей доводилось участвовать не впервой. Сказать, что она была красива, значило бы не сказать ничего. Ни милая сердцу веселость румянощекой крестьянки, ни змеиная грация танцовщицы, ни томно слабеющий взмах руки куртизанки, ни очарование увядающего осеннего сада, ни закат, раскинутый пурпурным плащом над озером, - ни одна из этих красок не понадобилась бы для написания ее портрета. Живописец изобразил бы бескровный лик статуи, алебастровую маску классически соразмерных форм, на котором не жило чувство, ни чем не выдавалось дыхание трепетной человеческой души. Ее непроницаемое лицо гипнотически притягивало и необычным совершенством, и трагической окаменелостью. Добавлю - на нем никак не выражалось присутствие души, но было явственно запечатлено дыхание вечности.
- Вам желается знать, кто я? - произнесла гостья глуховато, размеренно, глядя на меня ничего не выражавшими, будто бы подслеповатыми глазами. - Я из здешнего клуба больных контрактурами...
- Уже наслышан, - отупело пробормотал я, помог гостье снять капот и провел ее к табурету.
- Вам, по всей очевидности, не следует разъяснять цель моего визита? - справилась она, обратив безучастный взор не на меня, а в окно.
- Догадался и вынужден вас огорчить: я не практикую, mademoiselle...
- Юлия, - назвалась она и неожиданно повернула ко мне лицо-маску с выраженными височными артериями.
- После ваших слов ничего другого не остается, как встать и уйти, - рассудила она, обращаясь как бы к себе самой. - Однако, в таком случае, не будет ли вас мучить совесть?
- Возможно, - неловко улыбнулся я, - но принужден напомнить первую заповедь врача: не навреди. Поверьте, лекари как никто остро чувствуют относительность и несовершенство человеческого знания, получая каждодневные тому подтверждения. Не должен подобное говорить, но не хочу лицемерить. Я бы мог, разумеется, обследовать вас, назначить лечение, но, повторюсь, не имею намерения обманывать ни вас, ни себя.
От нее исходил тончайший аромат резеды и ландышевого мыла.
- Вы уже бывали у меня?
- Я заходила к вам намедни, но вы почивали.
О чем она думала, глядя в окно? Она принудила меня оправдываться, чувствовать за собой вину - вину, которую я не мог признать. И кого винить? Несправедливость и жестокость природы? Не слишком ли распространенное обвинение и заодно оправдание? Я полагал, что она заплачет, но вместо этой естественной женской реакции, произнесла не изменившимся голосом:
- Желается вам знать, что я - необычная пациентка. Когда я вижу в зеркале свое лишенное красок и теплоты жизни лицо, я нахожу себя словно полумертвой, то есть я не живу, не существую в той мере, в какой, например, существуете вы. Мне известно о непознанных мною безднах радости, счастья, полноты чувств, и я надеюсь, что стоит мне избавиться от моего уродства, как я познаю их. Вы слышите, господин доктор? - неожиданно добавила она и продолжила, не дожидаясь моего ответа. - Но вслед за тем я прихожу к совершенно противоположному подозрению: уродливо ли мое лицо? Ведь многие находят его изыскано красивым... К тому же, есть ли в жизни те бездны счастья, о которых столь часто и надоедливо разглагольствуют люди? И почему та, кто обладает пусть редкой, холодной, но красотой, никогда не чувствовал себя счастливой? - она опять на мгновенье умолкла. - Говорят, что моя красота леденит душу. Вы не находите?
- Вы явились ко мне за тем, чтобы я выписал рецепт счастья?
- Я не столь наивна, но...- она запнулась, - но я должна была к вам прийти, - тотчас барышня с лицом деревянной куклы встала и, чуть сутулясь, по-старчески засеменила, не попрощавшись, к двери. - Позже вы поймёте меня...
За окном усыпал дорогу куцый весенний снежок. У меня осталось грустное чувство после ее ухода - не потому, что я узрел еще один из нескончаемой череды ему подобных пример бездушия природы, но потому, что девица несла с собой боль, к виду которой мое сердце не очерствело. Я сознавал, что ничем не мог ей помочь, и в этом смысле был честен перед собой, однако признание собственного бессилия не утешало, а унижало меня. Наблюдая мысленно свою гостью, я находил и у себя ущербность. Она сказала, что она полумертвая, а ведь и я - живу ли? Да и другие - живут ли? Мы все пригнетены необходимостью, наш дух, по сути, умерщвлен, мы существуем рефлекторно... А у нее, неожиданно подумалось, верно, двусторонняя контрактура лица, сильно поражены лобные и скуловые мышцы - с медицинского угла зрения, вероятно, было бы любопытно ее наблюдать. Впрочем, она заинтересовала бы не только невропатолога, но и антрополога: какой-то и вправду необычный человеческий тип, некое неизъяснимое притяжение было в чертах лица сутулой курсистки.
Я заварил чай в облупленном фаянсовом чайнике, поднес к губам чашку, подул, разгоняя горьковатый парок... Вот ведь что непостижимо - минуту назад она сидела передо мной на стуле, и вот ее уже нет, точно не было никогда. Нечто подобное описывал Беркли, этакий незамысловатый философский этюд: слышишь, как едет карета по мостовой, значит, карета существует, и существует до той поры, пока доносится перестук колес... Мы все неспешно уходим, погружаемся в небытие: я со своими рефлексиями, опухший от пьянства Н.А., Леонтий в объятиях похотливой вдовушки, Юлия... Но ее лицо - "уродливо прекрасное" - в отличие от бесчисленного множества иных не исчезло во мраке, а проплыло и начало, напротив, ярче вырисовываться перед моим мысленным взором; ее образ как бы противился погружению во тьму.
Я спустился к Леонтию, - он спал в батистовой сорочке, и на голове белел вольтеровский колпак, старивший его. Я не решился будить гувернера - посидел у кровати, меланхолически оглядывая комнату, видя в окне все те же крупицы замедленно падающего снега, слыша, как Леонтий причмокивает во сне. Шумно выдохнув, он повернулся на бок, и старческий колпак съехал с его головы, после чего светлые волосы разметались веером, усыпали подушку. На полу под кроватью стояли початая бутыль и высокий фужер с засохшей на дне каплей красного вина. По стенкам фужера ползала муха, - я спугнул ее, брызнул струёй, наполняя фужер до краев, и в три глотка осушил его. Затем поднялся к себе, переоделся и вышел на улицу.
Я не знал, куда шел, - машинально переставлял ноги. Помалу шаг мой убыстрялся, мостовая клонилась, падала со взгорка, и я вышел к реке. В заводи, в подкове низкого глинистого лысого бережка была недвижима лодка, точно впаянная в воду. "Желается, господин почтенный?" - поднял голову сидевший в лодке старик в солдатской шинели и взялся обматывать тряпьем культю, что была взамен правой ноги. Я неопределенно махнул рукой: "На тот берег". - "В какую деревеньку - в Касьяновку, Заболотово иль Ивановское?" - "Ты меня на тот берег перевези, а там я сам дойду". - "Как угодно вашей милости".
Я прыгнул в лодку и уселся на дощатую перекладину. Лодочник с удовольствием на небритом морщинистом лице огладил повязку на культе, поплевал на ладони и взялся за весла. Греб он неспешно, умело, ладно, долгими пружинистыми гребками, с тихим плеском погружая лопасти весел. На середине реки мне вдруг стало страшно - конечно, страх этот имел причину, я представил, какая толща воды подо мной, но причина эта была не единственной. Нечто недружелюбное, угрюмо-зловещее присутствовало в пейзаже сонной природы окрест, в надвигавшемся крепостной стеной обрыве берега, да и в самой фигуре лодочника, с хитроватым испытывающим прищуром поглядывавшего на меня. "Что ему надобно? Почему он так смотрит?" - думал я с усиливавшимся беспокойством. Облегчение не пришло и тогда, когда лодка уткнулась в прибрежную полоску земли. Я отсчитал старику несколько монет, спрыгнул и быстро пошагал, удаляясь от берега, затем вскарабкался на обрыв, не найдя тропки, и ступил в степь - пустынно-голую, неприютную. Ветер пронизывал мои одежды; вороны отчаянно взмахивали крыльями, борясь с воздушными потоками. Дуло столь свирепо, что представилось, как меня сорвет с обрыва и понесет.
Я направился по самой кромке обрыва, рискуя сорваться, через какое-то время повернул в степь и упал грудью на пригорок, уткнувшись лицом в пучок куцых трав. Земля была холодна и безучастна. Я ничего не хотел сказать ей, лежал, закрыв глаза, слыша, как завывает вихорь, и как бы медленно уходил прочь от самого себя, к неведомому горизонту. Более ничего не осталось в моей жизни, кроме этого призрачного горизонта, до которого у меня не достало бы сил дойти, и ноги мои с неизбежностью подкосились бы...
Тот же одноногий лодочник переправил меня назад, и я, озябший, забежал в трактир, присел возле очага и попросил горячего вина с корицей и перцем. Прислуживал сам хозяин - чернобородый, степенный, всегда трезвый мужик, относившейся к посетителям с отцовской снисходительностью. Я сидел, протянув ноги к огню, мелкими глотками отпивал обжигающий губы напиток,
Хлопнула дверь, и молодая женщина с претензией на элегантность в облезлом меховом манто, в мятой шляпке направилась к стойке. Трактирщик налил ей водки, но денег не взял - верно, он хорошо знавал эту особу. Она лихо запрокинула рюмку, промокнула губы платочком, что-то весело шепнула ему и деланно засмеялась.
Когда я вышел, сразу обратил внимание на эту дамочку - со скучающим видом она стояла на тротуаре неподалеку.
- Гуляете? - справился я невзначай.
- Гуляю.
- Отчего же одна?
- Так веселей.
- Вы, верно, любите юмор?
- По всякому бывает, - неумно отозвалась она.
Я чувствовал всю лживость своего заигрывания, но уже знал определенно, что не могу не пригласить к себе эту тротуарную девку...
Она вошла, рассеянно оглядела комнату: "Как здесь пусто", - опустилась на стул. Я должен был сказать любезность, угостить шампанским, но не нашел ничего лучшего, как неловко напомнить:
- Вы забыли снять манто.
- Я не забыла, - недовольно произнесла она, - тут зябко, а я привыкшая к теплу, - и завела прядку волос за крохотное ушко. Личико у нее было чистое, молодое, бездумное, с легким румянцем, но какое-то заспанное и как будто по этой причине слегка сердитое.
- Чаю с сухарями желаете?
- Вы и дальше будете болтать?! - раздраженно и с оттенком недоумения отозвалась гостья.
Она бросила на сиденье стула манто, расстегнула ворот и сняла платье через голову, оставшись в застиранных панталонах, плотных шерстяных чулках и в лифе. Разделся и я и лег под одеяло. Меня всегда занимала эта особенность человеческого поведения, несоответствие между тем, что указывает тебе разум и тем, что ты делаешь на самом деле. Сейчас я с удовольствием бы раскрыл страницы книги, но почему-то взамен этого тупо ожидал, когда стянет чулок неизвестная мне скучная глуповатая дамочка. С большой долей вероятности можно было сказать, что и она едва ли думала обо мне, а скорей о каком-нибудь дырявом чайнике, который нынче вечером ей предстояло отнести лудильщику. Единственное, что нас сближало, - наша нелепая случайная встреча сегодня.
Она обхватила плечи, выставив худые острые локти, пробежала на цыпочках, забралась под одеяло, порывисто прижалась ко мне, ища тепла.
Я всегда верил, что женщина необыкновенное, возвышенное создание, почти божество, даже в падении ей свойственно очарование, что само падение только от ее слабости, а не от врожденной низости, - можно ли представить, сколь часто доводилось мне испытывать разочарование?
- Ты бывала прежде в этом доме?
Она помолчала, настороженно выжидая, что последует за моим вопросом, и после призналась:
- Никак доводилось.
- Ермила ублажала?
- А вам должно быть без разницы...
"Верно, - помыслил я, - мне должно быть без разницы". Она начала осторожно ласкать меня привычными к мужскому телу пальцами, а я, будучи не в силах побороть отвращения, резко отбросил ее руку, досадуя, что затеял эту неуклюжую забаву, встал, отыскал трубку...
- Ради Бога, собирайся наскоро и уходи - вот деньги, - я положил на стол купюру и бросил кулем одежду на кровать.
Мадмуазель стремглав вынеслась из комнаты, наверняка опасаясь, что я могу раздумать и отобрать деньги.
Через какое-то время я спустился во двор, сел на скамью под липой, ветви которой ложились на скат крыши. Ни души не было во дворе, только пара голодных котов выбежали в надежде заполучить от меня кусок. Двор с внутренней стороны ограждал накренившийся забор из темных рассохшихся досок, за ним тянулась межа в пожухлом бурьяне, разделенная дорожкой к лавке керосинщика, за лавкой легли огороды, посадки деревьев, лепились избы. Дымок из трубки щекотал ноздри, я вяло помахивал рукой перед лицом, разгоняя клубы дыма; обернулся, когда с улицы донеслись пьяные голоса. Я различил за углом очертания силуэта, бывшего мне знакомым, как показалось. Я поднял голову - девичий абрис, вознесенный на конек крыши, с руками, простертыми к зовущим небесам... Таким прихотливым и мимолетным образом соткался табачный дымок, но силуэт исчез не сразу, когда я в душевном напряжении отвел в сторону руку, а мгновением позже, побыв ровно столько, чтобы я убедился в его реальности. Вслед за этим вспомнилась шутливая строка: "Что за странный домовой пролетел над головой?" - я посмеялся над собой и вечером того же дня сходил в синематограф, где чудесно отдохнул.
__________
Читатель, возможно, уже составил представление о характере моей жизни, и не следует разъяснять, что мое существование, внешне незаметное, размеренное, требовало значительных духовных сил. Признаюсь, я сам себя всегда плохо понимал. Смешно говорить о моем авантаже перед кем-либо. Я не стремился к раздолью, которым прельщаются в мои годы, не искал богатства; помыслы о признании и известности в мире медицинской науки были давно похоронены. Я избегал соблазнов, подстерегавших и разбивших судьбы многих: гордыни, сребролюбия, тщеславия, - и все же необходимость жизни отнимала у меня все жизненные соки. Я радовался, как ребенок, провожая прошедший день, и просыпался с камнем на душе, с щемящим сознанием некоей своей вины. Вероятно, мысль моя еще слаба, чтобы пролить свет на происхождение моей хандры; частенько я был вял, как занедуживший старик. И раньше я не видел себя участником людского хоровода, однако не сторонился, не тяготился им так, как ныне. Порой мнилось, что и без пищи я способен обходиться вполне, и в самом деле сутками напролет не вставал с кровати - я не находил ни в чем смысла, не видел ни в чем нужды; обычной слабостью, переживаемой весной, это не объяснялось. Я никогда не видел себя участником жизни, но отчего столь остро, столь настоятельно я ощущал себя неудачником, несчастливцем? Здесь был какой-то знак, я верил.
Непонятно почему вставала перед взором некая женщина. Облик ее не проступал на темном, усыпанном звездами полотне; сия мечтательность и необъяснимая страсть узреть ее не были прекраснодушны, поверхностны, тяга сделалась почти необоримой - я жаждал как бы спасительного видения, терзался, и в один миг резко проступила недвижимые алебастровые губы. Взгляд ее был направлен прямо на меня, был строг, назидателен и звал куда-то. Ведение явилось столь явственно, выпукло, осязаемо, что я невольно вскрикнул и закрылся рукой, словно защищаясь от устремленного сквозь меня всепроникающего взора. Протяжно запели петли отворяемой двери, но я не сомневался, что этот звук ирреален, и только когда послышался шелест ткани, я опустил руку, дабы удостовериться. Девушка с застывшим в параличе лицом остановилась у стола, положив на него завязанный узлом матерчатый куль.
- Принесла вам еду, Павел Дмитриевич, - буднично известила она.
Чувствовала ли она всю неловкость положения, застав меня в смятении, обнаружив на моем лице следы приступа отчаяния?
- Очень мило с вашей стороны, - отозвался я с нарочитой иронией, тщетно пытаясь совладать с собой. - Позвольте полюбопытствовать, чем вызвана столь трогательная забота?
- Вы уже два дня никуда не выходите.
- Ошибаетесь, не далее как вчерашним днем я сиживал во дворе.
- Вам не здоровится...
- А почем вы знаете, что мне не здоровится?
Я в раздражении отвернулся, сознавая, что не могу встать (не показывать же ей подштанники?), но было бы форменным свинством продолжать разговор лежа. Когда я оторвал голову от подушки, то обнаружил, что гостьи нет в комнате. Узел с едой покоился на столе. "Черт побери, как это она так ловко выскользнула? - с каким-то нехорошим удивлением подумалось. - Зачем она вообще явилась? Неужто завсегдатаи этого дурацкого клуба больных контрактурами отрядили ее ко мне с угощением?" Подзуживаемый голодом, я развязал тряпицу и выставил на стол чугунок с еще теплыми картофелинами, прикрытыми сверху ломтем сала. Отрывистыми, поспешными движениями пальцев стал срывать шкурку с картофелины, и тут девичья рука поставила рядом солонку. Я застыл с картошкой, поднесенной ко рту, замедленно оборотил голову:
- Прошу прощения, мне подумалось, что вы ушли, - пробормотал я растерянно.
- Ушла? - повторила она с ударением, как бы впервые слыша, открывая для себя это слово.
- Вправду маковой росинки два дня не едал...
Она походила на человека, находящегося в оркестровой яме среди оставленных музыкантами инструментов и затаенно ощущающего, как инструменты вот-вот оживут, из них польются звуки. Мне представлялось, что она смотрела на меня как на такой инструмент, а слова, мною изрекаемые, были, сказать правду, как бы лишенными смысла для нее, но несли чарующее звучание... Она заворожено, почти неслышно, повторила: "Маковая росинка".
- Садитесь, Юлия, - пригласил я ее. - Покорнейше прошу извинить мой непотребный вид.
Она примостилась на краешке табурета:
- Я чуть побуду и уйду.
- М-le, я не прогоняю вас! Напротив, огорчительно, что в прошлый раз был голоден и резок. Посидите со мной, разделите трапезу. Прошу вас, поведайте местные новости.
- О чем вам рассказать?
- Ну, к примеру, о вашем клубе.
- Я же говорила, что вы совестливый человек, - произнесла она в своей обычной манере, как бы вслух обращаясь к себе самой.
- Не только совестливый, - улыбнулся я. - У меня хоть отбавляй иных достоинств.
- О нашем клубе... - повторила она. - Что ж, если вам угодно... Там собрались люди, идущие поддержки друг у друга. Только человек, испытавший равную с нами боль, способен нас понять и проникнуться нелицемерным участием. Мы знаем цену так называемой общественной заботы и сострадания и потому верим словам утешения, произносимым только нашими устами. Мы воспринимаем общество как скопление людей, враждебных нам, и враждебных друг другу. Неправда, что наш клуб - обитель несчастий. Нам больно и мучительно лицезреть друг друга и вместе с тем мы сознаем, что наш клуб - единственное место на земле, где нам не солгут, где нас покидают тягостные думы о своем уродстве и где нечасто, но все же можно услышать несмелые, оживленно-радостные восклицания одного из нас.
Я сочувственно кивал, и меня не покидало ощущение, что некогда, давным-давно, я где-то встречал эту печальную особу.
- Наша болезнь - неизбывная крестная мука, но сердца наши не очерствели. Мы занимаемся благотворительностью, помогаем нищим и сиротам, среди нас есть состоятельные люди. Они оплачивают услуги известных врачей, имеющих намерение нам помочь.
- Поясните, будьте так добры, - обратился я к Юлии. - Вы в своем рассказе часто упоминаете слово "боль". Не считаете ли вы, что испытываемая вами душевная мука влияет на развитие и течение вашего заболевания?
- Я ожидала услышать эти слова от вас, Павел Дмитриевич, милейший! Ведь именно данный тезис доминирует в вашей незаурядной статье! - с ударением произнесла она. - И предполагаете, что применением болевого шока возможно добиться успеха в лечении.
- Метод весьма рискован и не отработан, - напомнил я -Представляется более, что вы скорей страдаете дисморфофобией, то есть своеобразной болезненной реакцией на любые проявления своего... - у меня чуть было не вырвалось кошмарное словцо "уродства", но я поспешно добавил - ...своего несовершенства. Я полагаю, что частые посещения клуба могут быть вам вредны.
- Вы, Павел Дмитриевич, требуете невозможного. Я не смогу не ходить туда, - прошептала она.
- Не в моей привычке настаивать, - поступайте, как вам заблагорассудится. Однако я хотел бы знать, как вы заболели?
- Как заболела? - повторила барышня. - Беда пришла ко мне в пору раннего детства, ни отца, ни матери своей я не помню; ими была для меня в одном лице воспитательница сиротского приюта. Приют расположен неподалеку от железнодорожного вокзала. Может быть, вы обратили внимание на это неприглядное желтое строение?
- Не доводилось...
- Я покажу вам, я часто бываю на том месте...
Ее намерение весьма меня удивило, но я промолчал.
- Однажды смотрительница переводила нас через полотно железной дороги; я стояла в числе последних детей, почти все перешли, как тут из-за водокачки вынесся паровоз. Я растерялась: бежать вперед или же стоять? Паровоз стремительно приближался с адским перестуком колес; я вдруг решилась, кинулась с места, но подружка, бывшая рядом, схватила меня за руку. От рывка я потеряла равновесие, упала навзничь, ударилась головой о гравий насыпи; тотчас мрак застил мои глаза, и этот мир ушел от меня, - проговорила она с необъяснимым отчуждением во взгляде.
- Рана черепа оказалась открытой? - проницательно спросил я.
- Да, - сказала Юлия. - С тех пор каждый год в тот день я прихожу на то трагическое место, и мне все трудней удерживать себя, чтобы не броситься под колеса проходящего поезда.
- Паралич лица развился мгновенно?
- Да, - вновь кратко молвила она.
Далее расспрашивать о симптомах заболевания, представлявшемся очевидным, было бы опрометчиво, поскольку, сам того не желая, я зародил бы в ее сердце надежды, которым не суждено было бы сбыться. Утешить, сказать доброе слово - но разве за словами утешения пришла она сюда? Но я не мог ей отказать в сострадании.
- Увы, возможности мои невелики, - развел я руками. - В вашем случае топический диагноз поставить нетрудно, гораздо сложнее исправить нарушения двигательных рефлексов. Подозреваю, когда вы обращались к врачам, вам рекомендовали операцию, не суля, впрочем, полного излечения.
- Я никогда на нее не соглашусь! - ни один мускул не дрогнул на суровом лике девицы.
- И правильно поступите! Хирургия является в значительной мере ремесленничеством, тогда как подобную операцию должны творить руки художника. Больше того, чрезвычайную сложность составляет определение точной локализации поражения отдела нервной системы.
- Позвольте мне изредка навещать вас, Павел Дмитриевич, - вдруг смиренно попросила она.
- Разумеется, - чуть растерялся я. - Буду рад быть полезным вам.
Я проводил ее до ворот на улицу, и меня удивило, что она, меланхолически попрощавшись, не остановила извозчика, а пошагала вдоль домов, замедляя порой шаги, чтобы подобрать юбку и обойти лужицы талого снега. Я вспомнил тон ее голоса, каким она испрашивала позволения навещать меня, - в нем звучала уверенность в моем согласии. В ее поведении сквозило пренебрежение условностями общежития, что было неожиданно для провинциалки. У меня даже зародилось подозрение, не революционерка ли она, не состоит ли в тайном кружке низвергателей столпов державы? Я усмехнулся, глянул вновь на улицу и уже не приметил тонкой девичьей фигурка, - похоже, Юлия свернула в одну из подворотен...
____________
Вскоре решилось мое дело - я был зачислен преподавателем общей неврологии на курсы сестер милосердия. Распорядитель курсов представил меня общему собранию педагогов, а уже на следующий день я должен был читать. Не скажу, чтобы я испытывал кипучую радость от очередной перемены своего жизненного пути, еще недавно представлявшейся столь желанной, и не только потому, что коллеги - в большинстве своем чопорные дамы - встречали меня с надменной холодностью, не столько потому, что я в значительной мере свыкся с тем образом времяпрепровождения (а говорить точнее, полнейшим бездельем). Ведь я вновь вступил в общественную игру, от которой я сам себя самонадеянно освободил некогда (читатель уже догадался, что эти курсы представлялись мне такой игрой), я вновь принужден был жить по тем уничижительным правилам, согласно которым существует людской род и которые вызывали равнодушие и непонимание в моем сердце. В этом принуждении я видел еще одно напоминание о своем месте под солнцем и уже знал наверно, что смирюсь в который раз безропотно.
Дорога к зданию, где помещались курсы, вела мимо ремесленного училища и заброшенного кладбища. Зимой я не приметил его, занесенного снегом, а когда сугробы просели, выступили черные надгробья. Над погостом обыкновенно простирается особенная торжественная тишина, свидетельствующая о бренности жизни, и я, не воспитанный, но воспитавший себя в атеистической вере, всякий раз торопливо крестился, проходя поодаль.
Однажды меня окликнули. Это была Юлия. Она стояла у кладбищенских ворот.
- Что вас привело сюда? - помимо воли вырвалось у меня.
- Я прогуливалась и вот вижу - спешите... Любопытно знать - куда же?
- Не стану утаивать - в библиотеку, где должен дополнить конспект завтрашней лекции.
- Позвольте проводить вас - мне одной скучно.
- Не смею ответить отказом, - я учтиво склонился.
Мы прошли несколько шагов, и я спросил:
- Отчего же вам скучно, Юлия? Отчего вы прогуливаетесь одна?
- Нынче Иван Демьянович занят допоздна, в театре репетиция, а более никого нет, кто составил бы мне компанию.
- А кто он, этот Иван Демьянович? Неужто актерствует?
- Да нет же, - в глазах ее скользнуло подобие улыбки, - он работник сцены. Да вы виделись с ним давеча в парке...
- Этот... - я поостерегся произносить уже готовое сорваться с языка фамильярное словцо, боясь затронуть чувства девушки. - А-а! Помню, помню - весьма колоритный господин. Так вы с ним в дружбе?
- Все полагают, что он мой муж.
- Вот как, - осекся я.
Машинально поддерживая разговор, я думал о другом. Вспомнилось, когда я выходил из здания курсов, у кладбищенских ворот никого не было; они просматривались отчетливо, как и пейзаж окрест - прямые осины, ограда, каменная арка, пустынные тропки, ведшие из глубины погоста. И в какой-то миг, когда я приблизился, в арке вдруг возникла Юлия. То есть, поначалу я решил, что она была и прежде там, но ведь в том-то и дело, что ее там не было, я совершенно явственно вспомнил.
- Хотел попросить вас оказать мне одру услугу, - я склонился к плечу девушки. - Давайте договоримся, что вы покажете ваш клуб?
Эта внезапная просьба принудила девушку побледнеть сильнее обычного. Отвернув лицо, Юлия ответила с заметным внутренним напряжением:
- В этом нет необходимости, Павел Дмитриевич. Вы и без меня туда дорогу найдете - вам труда не составит.
- Отчего же? - я воспринял как шутку такой ответ.
- Не торопитесь все узнать сразу, - только и молвила она.
Мы подходили к центру города, где толкался на тротуарах разношерстный люд и множество беспардонно-любопытных взоров обратились на мою спутницу, которая уже привычно хоронила свой непроницаемо-иконописный лик за краем траурного полушалка. На ступенях библиотеки мы простились. Я рассеяно заказал литературу и принялся листать страницы.
Из памяти никак не выходил ее образ, начавший обретать абрисы таинственности, мертвенная бледность, охватившая ее после моей просьбы показать клуб, эти странные слова - мол, вы сами найдете туда дорогу... Она в силу открытости характера и по возрасту, мне представлялось, была неподготовлена вести со мной ту маловразумительную игру, которую ей и мне старались навязать. Некто указывал, как ей поступать, навязывал ей свою волю, отряжал ее ко мне. Кто этот инкогнито - Трубников? Этот шекспировский шут, фигляр? Но с какой далекой целью? Ведь я чувствовал, что меня вовлекают в интригу с неприятным душком, что я должен кому-то, что неспроста Юлия возникла сего дня у кладбищенских ворот. Посмотреть иначе - действия интриганов были неуверенны, робки, хотя и настойчивы, слабость наличествовала в их, еще не проясненном для меня, желании. Они скрывают свою цель, осторожничают, боясь вызвать во мне протест, - стало быть, косвенно признают, что в их цели есть изъян, некая ущербность... Впрочем, все это мои домыслы, я мнителен и склонен к пустопорожним фантазиям.
___________
Через пару недель выдался перерыв в занятиях и я поехал в Кронштадт, имея намерение забрать позабытые впопыхах при отъезде зимой личные бумаги. В самом Кронштадте я побыл недолго, но много бродил по Петербургу, сиживал в блинной на Мойке, стоял у Петра, обозревал Александрийский столп, заглянул в кунсткамеру, прошелся по Невскому от Адмиралтейства до Лавры, - словом, совершил ритуал, положенный для исполнения человеку приезжему, чуждому этому город. Или уже Петербург стал мне чужд за те несколько месяцев, что я провел в провинции? Неужели я бродил по Каменному острову лишь с тем, чтобы оживить воспоминания? Ведь, признаюсь самому себе, что я уже не испытывал никаких чувств к тому курсанту, что некогда в строю хаживал на занятия в Военно-медицинскую академию, и крайне удивился бы, если бы мне сказали, что тот наивный и пылкий юноша был я. Нынче я ношу цивильное платье, и прошлое меня стесняет, как военный мундир. Я, быть может, отправлялся в Петербург за тем, чтобы острее познать свою оторванность от него. С некоторых пор я отношусь к себе как человеку стороннему, зорко слежу за самим собой, а сие занятие довольно хлопотное, часто огорчительное, потому как порой ни сном ни духом не ведаешь, что учудишь назавтра. Вот ведь эта поездка - я ее и не намечал, взял да поехал, повинуясь мимолетному капризу. К черту бумаги - неужто без них я не могу обойтись? Я поехал оттого, что почувствовал в себе душевную перемену; я хотел побыть в одиночестве, чтобы утвердиться в этом чувстве, - а эта перемена связана для меня с той девушкой, возникшей из кладбищенских ворот. Я ей доверился, я почувствовал, что она способна взять меня за руку и увести туда, где я еще не бывал. Спервоначалу мне подумалось, что кто-то ею управляет - подозрение привело к тому, что я в который раз самонадеянно преувеличил собственные силы, безоглядно превозмог свои возможности и не сразу потому распознал, что и мною уже управляют, что уже образовалась (или была всегда?) некая необъяснимая связь между ею и мной.
...Поезд сбавил ход в окрестностях N, застилая паром лесную колею. Проехали часовенку на взгорке, надвинулся и остался позади березняк со всполошенным сорочьем, зачастил кустарник. Орешины клонились, застилая свет, и вдруг за купой зелени открылись подъездные пути, пакгаузы, вагонные депо. Сойдя на перрон в многолюдье, я оставил поклажу у ног и покликал носильщика. Из толпы на меня надвинулся беззвучно, как тень, Трубников.
-- Здоровенько живете, Павел Дмитриевич, - собираетесь аль уже отсобирались куда? - произнес доверительным шепотом он, как давнему приятелю, склонившись едва ли не к самому моему уху.
"Что за бесцеремонная манера ошарашивать собеседника внезапным появлением?" - неприязненно поморщился я и показал перчаткой на литерный у перрона:
- Только что...
- Из Питера, стало быть... А мы в Одессу на гастроли намылились, арии мурлыкать, - он вдруг откинул голову, картинно схватился рукой за грудь, в горле его заклокотало, и вырвалось протяжно: - Доколь ты-ы, милая Татьяна-а...
"Верно говорят, что дураку и грамота вредна, " - подумал я, глядя, как он шествует к тупику, сотрясая воздух под сводами вокзала:
- Не томи родимый, не тужи меня... Дай моей отраде стать моей женой!
В теплушки загружали театральный скарб. Взвалив куль на плечо, горбясь, Трубников поднялся по сходням в вагон, после чего, высунувшись из проема, помахал мне картузом. Донесся далекий, приглушенный и ехидный голос:
- Не желаете подсобить, Павел Дмитрич?
"Он ее муж? - подумал я с внезапным недоумением и разочарованием. - Что могло их связывать? Что может шептать она по ночам этому клиническому идиоту? Как она позволяет трогать себя бесстыже грубым рукам этого мужлана в замусоленной поддевке?"
Извозчик довез меня до дома, где во дворе я встретил Ермила, нарядно одетого, в начищенных сапогах, со всем семейством - женой, невысокой, смирной, незаметной, в строгом сером платье, с вплетенным бантом в косу, и двумя пострелятами в вычищенных картузиках и накрахмаленных до синевы белоснежных рубашечках.
- К теще на блины? - спросил я.
- Шутить изволите, Павел Дмитриевич? Тут дело сурьезное - к бабке Алевтине за советом идем.
- Что еще за бабка?
- Как вам сказать - вы только не насмехайтеся... Провидица она, из села Чистополье, - верно судьбу сказывает.
- А детей для чего берешь?
- Василек по ночам полохает, на головку жалуется... А бабка Алевтина, окромя всего прочего, хвори уговором изгоняет.
- Прямо не бабка, а чародейка!
- Вы не смейтеся, Павел Дмитриевич... Сами бы сходили - народ ее почитает. Она и вам подсобила бы, отселе недалече.
Оставшись один в комнате, я запер дверь на щеколду, заварил чай и закурил трубку. Меня задели последние слова Ермила. Отчего он решил, что я нуждаюсь в участии? Стало быть, мое лицо, выражаясь по-книжному, выдает болезненные метания души? Но я всегда гордился своей выдержкой - что-то унизительное было в сочувственном голосе дворового. Плевать! Какое мне дело до Ермила? Ведь мне до самого себя нет дела, ни малейшего интереса не испытываю к собственной персоне, я устал от самого себя. Я полагал, что, едва начну преподавать, укрепится мое положение и мой дух утвердится, я выздоровею; и было так, но недолго потому, что вера моя в собственное исцеление была неискренней, немощной. Да и что значит "преподавать"? Разве через это можно спастись?
__________
В воскресенье я был зван на обед к доценту Сумскому, читавшему введение в курс полевой хирургии. Сумский был сухонький, по-ребячьи резвый, коротконогий старичок, любопытный до крайности. Видимо, по указанной причине я, как лицо новое в училище, и был приглашен незамедлительно при первом же знакомстве. Сумский давно овдовел и жил с двумя престарелыми сестрами, которые, говаривали, доглядывали его с материнской заботой. Когда я дернул шнур колокольца, в глубине квартиры прозвучал повелительный голос:
- Аглая, поди отвори!
Открыла женщина в темной кофте и плюшевой юбке с оборками, улыбнулась и провела меня в зал, где уже был сервирован стол на двоих.
Сумский сидел в кресле в отдалении от стола, у его ног помещалась глиняная напольная пепельница, и он, не отрывая взгляда от газеты, стряхивал с сигары пепел.
- Послушайте, что сочиняют газетчики? - приподнявшись в кресле, пожал он мою руку: - Будто бы цыгане выкапывают покойников и затем их, понимаете ли, свиньям скармливают. И будто, когда околоточный явился с обыском, его чуть ли не загрыз насмерть кабан, прикормленный человечиной... Бред, дикость! Никогда не поверю! Курите? - он протянул коробку сигар под лаковой крышкой.
Отщипнув кончик сигары, я закурил и уселся в соседнее кресло.
- Черт им судья - и околоточному, и цыганам, - отложил газету Сумский. - Как вы-то, Павел Дмитриевич? Небось подумали о моем приглашении - вот привязался, старый хрыч, ну да отказать неловко?.. А я любитель, скажу вам, задушевных бесед. Нам, старикам, знаете ли, скучно... Расскажите о себе, Павел Дмитриевич... Покуда Марья подаст, поведайте без лукавства, что вас привело в нашу Богом забытую провинцию? - шутливо-серьезным тоном закончил он.
Беззвучно вплыла в зал, неся перед собой фарфоровую супницу, полногрудая женщина, одетая непритязательно, как и первая, - в шерстяную кофту и юбку.
- Если коротко сказать, я ищу тишину, - молвил я безо всякой иронии.
- Ну и как - нашли-с?! Чего-чего, а тишины у нас вдосталь! Не возьмусь утверждать того же об ином.
- Что вы имеете в виду?
- Видите ли, молодой человек, одного взгляда на вас достаточно - и для этого вовсе не обязательно обладать обостренной проницательностью, - достаточно одного взгляда на вас, чтобы определить: этого молодого человека истязает неутолимая духовная жажда, ваши глаза не останавливаются на поверхности предметов, ибо вы не ищите суть вещей. Даже слишком часто в ваших глазах возникает отчаяние, ибо вы ищете нечто, что, вероятно, сами затрудняетесь определить. Смею надеяться, вы посчитаете извинительной мою откровенность... Светило Бехтерев говорит: "Опыт показывает, что самонаблюдения недостаточно даже для изучения собственной психической жизни". Теперь вы понимаете, что я пригласил вас не из пустопорожнего любопытства. В японскую кампанию я встречал офицеров с таким неуловимым и беспокойным, как у вас, взглядом. Должен сказать, что большинство из них закончили плохо.