Я был тогда, пожалуй, слишком маленьким, чтоб придавать значение всяким мелочам, как-то: конфетам в кульках на день рождения, мандаринам в пакетах на Новый Год и скупым стариковским улыбкам в ответ на мои отнюдь не забавные шалости.
Он приезжал редко. Гораздо чаще мама ездила к нему. Говорят, он не был ни отцом, ни даже отчимом моей матери. Но лишь сейчас, по прошествии многих лет, я понимаю, что это не был жест милосердия, не была своеобразная благодарность за совершенное некогда, просто он был Хорошим человеком, которого моя мать любила, уважала, как отца. Я хорошо помню седое лицо его, как бы выцветшее от времени. Вспоминая его сейчас, я давлюсь от горьких слез, корчу рожи и мои внуки беспокойно смотрят на дедовские выкрутасы. Я знаю, что они меня любят, обо мне заботятся, но как-то отрешенно, будто это просто необходимость. Внуки считают меня маразматиком, дети говорят: "Папа, ну что Вы!" Наверное, это наказание за детскую непонятливость, неповоротливость. Я нуждаюсь, нуждаюсь в том, чего в свое время не мог, не смог дать, но чего так ждали.
Он не был особенно стар, но был как-то изломан жизнью, что казался глубоким стариком. Он жил за городом на даче. Его дом был заброшен целый год, пока на лето не приезжали отдыхающие. За маленькую плату он пускал их жить в две комнатушки на втором этаже, скорее потому, что скучал по человеческому обществу, чем по нужде в деньгах. Маленькое хозяйство его не было идеальным, но за всем он смотрел сам, и дом, отстроенный его руками, имел порядочный вид. Часто мама приезжая после ссор с отцом, брала меня с собой и тихонько плакала на крылечке. А он утешал ее, поил чаем, кормил пельменями, большими, как пироги и давал ей цветов и мяты домой. Я не любил его. Он казался мне старым и надоедливым. Вечно лез со своими конфетами, которые я не брал - я не любил дешевые леденцы, гранатами, мелкими, как помидоры и такими же бледными, стариковскими ласками, нудными и глупыми. Я убегал от него и прятался, а он долго сидел в беседке за столом и качал головой.
Летом, когда мама уезжала в отпуск или на выходные, она часто отвозила меня к нему. Как-то особо ласково и нежно она называла его, просила присмотреть за мной. В этот период квартирантов, как правило, не бывало, и он радостно соглашался. Эти дни были для меня мучением. Я с наслаждением лазил по деревьям, сбивал гранаты камнями, только чтоб показать ему свою неприязнь. Он молча сносил это, однажды, поймав меня за руку, отвел в комнату и запер. Я долго колотился, кричал, истерически плакал, но, в конце концов, затих. Он зашел, принес мне орехов, видя мое надутое, зареванное лицо, сказал: "Ну, прости." Я убежал.
Однажды я бежал сломя голову по двору и, упав, сильно расшиб колено. Кровь текла ручьем, было больно и я разревелся. Он перевязал мне ногу, напоил горячим чаем. За чаем он молчал, вздыхал, как бы не знал, с чего начать разговор, но так ничего и не сказал. Потом встал, ушел в дом и принес мне деревянный меч, красивый, будто настоящий. Я обрадовался, но не взял, положил на стол.
-- Возьми, -- попросил он, -- Пожалуйста.
--Не возьму, -- буркнул я, -- Он не настоящий.
--А хочешь, я покажу тебе настоящий, -- спросил он.
--А у тебя нет! - я был настроен воинственно, подходил конец недели и должна была приехать мама. Радуясь скорому избавлению, я старался отыграться на старике.
-- Пойдем, -- он подмигнул мне, и я, волоча ногу для пущей важности, поплелся в дом вслед за ним, охая и кряхтя.
Он открыл сундук. Достал оттуда саблю, маленький ножичек и штык-нож. Я так удивился, что забыл про ногу. Сабля была зазубренной по краям но яркая и блестящая. Ножичек тоже блестел, а штык был темный, неказистый. Ткань, в которую они были завернуты была желтая, тусклая и ветхая, но с колокольцами из шнура, тяжелыми и пушистыми.
-- Это от деда, это от отца, а это я сам, на память.
Мы помирились и даже попили вместе чай с вареньем. Он много говорил про деда, про отца, а про себя ни разу ничего не вспомнил. Я слушал и ел варенье, обливаясь чаем. Только ложась спать, вспомнил, что никогда раньше не слышал про его родственников. Ни про детей - ведь мы были ему не родня, ни про родителей - это был первый раз.
Приехала мама и забрала меня домой. Я спросил ее, почему к нему никогда не приезжают его дети.
--Видишь ли, -- мама виновато и потерянно пожала плечами, -- У него никого нет. Его жена и сын погибли на войне, отец - еще раньше, мать умерла тоже давно. А дочь, ей сейчас больше сорока, ну... у нее своя семья, свои дети. Знаешь, иногда люди забывают про родителей. Мы ей писали, давно, много раз. Но она ни разу не прислала ответ. Может быть, она просто сменила адрес, может и она уже умерла, а дети ее - еще молодые, они же его совсем не знают.
-- А ты?
-- А я... Я просто уважаю его как отца. Ему очень одиноко одному. Ему тоже хочется, чтобы его кто-нибудь любил. Он очень хотел увидеть внука, но дочь забыла про него. Он и тебя любит, как внука. Понимаешь? Понимаешь?! Он все отдаст за родного человека, а у него никого, кроме нас. Мы ему сильно помогаем, привозим вещи, продукты. Он ведь с дачи почти не выходит, соседей у него почти нет, а те, которые есть обходят его стороной. У него есть квартира в городе, он не едет туда, он боится, что среди людей он опять останется один. Он ведь старый...
С тез пор мое отношение к нему резко изменилось. Мне было стыдно, что я обижал человека, который рад был просто меня видеть. Я часто вспоминал момент, когда мы с мамой приехали к нему и шли по дороге. А он стоял у калитки, казалось, что уже целую вечность и ждал. Он не знал, что мы приедем. Он просто ждал. Кажется, я даже полюбил его. Теперь его ласка казалась мне приятной, даже гранаты - сладкими. А я был горд, видя, что он радуется, когда я заворожено слушаю его рассказы. Я часто смаковал это слово на языке.
Де-е-душ-ка! Слово было новое, и оттого непривычно звучало. Я боялся, однажды назвав его так как-нибудь оговориться, и оттого все не решался.
Как-то вечером мама привезла его к нам, я вышел с ним на улицу, гордо шел за руку. Все ребята оборачивались, а я не смотрел ни на кого.
Вечер был душный, мы пили газировку. Когда шли обратно, он вдруг сел на лавочку у нашего дома и схватился за грудь. Через минуту он упал со скамьи. А я все стоял с распахнутыми глазами, не двигаясь, будто все мышцы из меня пропали, остался один скелет. Потом уже я кинулся к нему, закричал:"Дед! Де-ед!" Это потом уже высыпали взрослые, вызвали скорую. Только на похоронах я понял, что только что потерял единственного и последнего своего де-душ-ку.
Плакать было поздно, и я тупо улыбался у могилы. Мама несколько раз толкала меня, но я туго натягивал улыбку, понимая, что стоит ее ослабить, как она превратится в гримасу.
Дачу я больше не видел. Видимо, ее отобрали. Зато вспоминал часто. Но никогда мама не заговаривала о нем. Я видел, как при упоминании того или иного лета, той или иной дачи, она опускает глаза, потом хмурит брови, и поджимает губы.
Отец ушел от нас, я вырос, мама постарела. Я никому не рассказывал про деда, но навсегда он остался для меня самым лучшим де-душ-кой!