На секунду мне стало темно и звонко, будто я улетела куда-то высоко, а теперь думала, что если упаду - то со всего маху. Небо покрылось
звездочками, яркими-яркими проворными звездочками, которые весело кружились в хороводе. И всю эту неземную оторванность от мира
располосовал как ножом масло мой талантливый мат.
Я сказала всем, что Димка мой не придурок.
Когда мы уходили, тетя сидела и тупо сверлила глазами обивку сиденья, откуда я только что встала. Она очень хотела, чтобы ее взгляд мог убивать. А
я хотела, чтобы меня поняли.
***
Детей в семье было трое. Мама с папой радовались безумно. Потом мы с братом остались вдвоем. А сейчас, мне кажется, вообще никого. Ни души.
Именно - ни души.
Мама меня очень любила.
Точно больше, чем Сашку. Она даже папу так не любила, как меня.
Как растение чувствует состояние каждого своего листочка, так мама
чувствовала меня.
Я не знаю, любила ли она так Аню, как и меня. Я просто не помню Аню.
Знаю только, что она была, и что она была Аней. Мы с ней одинаковые были. Наверное, мама и её любила тоже.
Потом умер папа. Это было неожиданно - раз и все.
Как моргаешь: секунду светло, секунду темно. Или, как будто играешь в
прятки, и чтобы досчитать до десяти, нужно закрыть лицо ладонями. Потом открываешь глаза - и резко бьет светом. Только после все меняется.
Ноги ватные, сердце такое громкое-громкое, а жизнь - кусок мыла в горячей
воде.
Все осталось: меняет цвета светофор, по-прежнему шумят машины, вроде
тянет жасмином из парка, а ты понимаешь, что картинка черно-белая. Из общего колорита выпал один цвет и вся система нарушилась.
Не хочу, чтобы Димка когда-нибудь узнал это чувство.
Мама вышла замуж. Связи не стало. Мы прервались.
***
Иду по давно знакомой тропинке - белой, гладкой. Лет семь назад мы с Сашкой гоняли здесь на великах. Всегда было солнце, помню - оно пряталось в холодном лапнике. Велосипед подпрыгивал на старых оголенных корнях.
Сашка кричал: сейчас вниз - к речке! Наперегонки!
Сашка и сейчас ненормальный. Но по-другому.
Потом мама коленки зеленкой рисовала. Именно рисовала: пока я
размазывала сопли по лицу, она выводила ваткой на сбитой коленке веселые лица, солнышко и всякую фигню.
Почти все лето мы бегали с Сашкой как живые картины. И было как-то очень-очень по-детски беззаботно и легко; легко было дышать, полной
грудью.
Сейчас Димка тяжело дышит - ему жарко. Он понимает, что мне тоже тяжело, поэтому молчит. Просто дышит глубоко и иногда вздыхает.
Это очень страшно - когда маленький ребенок вздыхает как взрослый.
Мать делает вид, что рада нам. Она как будто забылась, и сама не понимает, для кого старается. Димке это не нравится, а я привыкла.
Она берет на руки внука и выдыхает: тяжелый. Я говорю: Да.
Она: Не ходит? Я отрицательно мотаю головой.
Выражение её лица меняется. Снова - снова - снова. Все начинается снова. Делаю вид, что ничего не слышу, она - что не видит этого. Так играем.
Смотрим в окошко. Димка грустно повис на перекладине старых детских качелей. Глаза у него крупные-крупные. Не нашенские у него глаза. Он сидит
и устало смотрит перед собой и, наверное, так же тяжело вздыхает.
Мы раньше сидели в этом саду с отцом; он курил, а я, так же, как и Димка - перегнувшись на качелях висела. Был закат, и заметно холодели плечи. И
комары назойливее. Отец просто молча курил.
И никто сейчас не поймет, как это было. А это было классно. Настолько, что
я и сама с трудом вспоминаю это ощущение.
Видел бы Димку отец.
***
Мужики тоже бывают и блядями и суками. И сейчас я вообще не понимаю, как можно любить взрослых мужчин. Вернее, сейчас в моей жизни не
осталось ни одного взрослого мужчины, которого я могла бы любить.
Я и Димку люблю через силу. Заставляю себя. Если перестану это делать, то произойдет страшное. Жизнь станет невыносимой.
Иногда я его все же ненавижу. Димка безумно, просто фотографически напоминает Миронова. Напоминает этот чертов месяц с пожизненным
сроком.
Димка не встает на ноги - и за это я ненавижу себя, хотя понимаю, что
ненавидеть лучше Миронова. Он это чувствует, и, наверное, тоже немножко меня ненавидит за то, что не такой как все. За то, что дети во дворе глазеют
на него, на моего звереныша, за то, что мамы этих детей глазеют на него, а я ничего не могу поделать - не встает на ноги. Устала объяснять, что
маленький. Теперь это уже не нужно.
У Миронова были серые глаза и все. Только большие серые глаза, в которых
отражалось все на свете: небо, деревья, дома, девушки (особенно девушки). Два огромных зеркальных блюдца, которые всегда были разного цвета - в
зависимости от того, что отражали.
Эти зеркала я и теперь вижу каждый день, и ненавижу их, и отражаюсь в них,
и вижу в них любовь, и ненавижу себя...
Миронов, Миронов... сука ты, Миронов; но мне тебя не жалко.
***
Солнце сбегает по скатам крыш.
Собирайся, мы уходим. Говорю по привычке и беру Димку на руки. Уже
совсем тепло - май. Надо куда-то пристроить тебя на лето, А? К бабушке поедешь?
Димка молчит и отражает меня. А я стараюсь не смотреть.
Рукава болоньевой курточки, слишком жаркой для мая, засалены - надо было
постирать. Димка обвивает мою шею этими рукавами, прижимается щекой и дышит. Маленький, маленький, никому не нужный звереныш. Не желающий
сидеть в коляске, не желающий быть оторванным от маминых рук, ненужный
звереныш.
Кем бы я была без тебя? Я ведь даже работу найти не могу. Если бы ты рос и требовал еды - вот была бы жизнь! Я бы тебя тогда по-настоящему любила. А хотя - черт его знает.
Иду мимо резного чугунного забора - сейчас, еще метров пять, еще двадцать шагов и налево. Там калитка, а впереди - узкая асфальтированная дорожка,
вдоль - елки.
На скамейках греется воздух, хотя могли бы греться люди.
Зачем здесь эти скамейки? Ведь люди из этого "дома" вряд ли когда-нибудь смогут на них сидеть. Хочу увидеть знакомое лицо, которое должно
улыбаться, о чем я догадаюсь по очертаниям.
Знаю, что внутрь не пустят. Перед входом висит табличка с такой
безнадежной надписью.
Подхожу к двери со стеклянным окошком - там Сталин. На голове белая
повязка. Такое - все тело, прикрытое белой простыней. Врач говорит, что я давно не приходила. Я что-то отвечаю.
Врач говорит, что все без изменений.
Я хочу что-то ответить, но молчу. Я чувствую, вернее, я точно знаю, что
Лешка чувствует нас даже сейчас, через дверь. Он хочет улыбаться, но узкий обруч из бинта мешает. Мне хочется думать, что только обруч.
Врач говорит, говорит и говорит, а мне так тяжело - Димка уже большой. Дверь с окошечком, а мне тяжело и больно - как тогда, когда убегала.
Врач говорит, что нам пора - мы сегодня поздно.
Выхожу и сажусь на скамейку, пялюсь в Димкин затылок.
Вот для чего они здесь - я провожу по теплой доске ладонью - чтобы мы смогли присесть и подумать.
у же совсем тепло - май. Пролетела бабочка - смотрю, у Димки щеки стали шире. С затылка смотрю - он ко мне чуть-чуть в профиль. Снова угадываю