Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Преодоление. Глава 3. И. А. Бунин. "Нет в мире разных душ и времени в нём нет"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе о творчестве Ивана Алексеевича Бунина. Аудиокнига на https://youtu.be/4oGcTmgdlt4

  Глава 3.
  И. А. Бунин. "Нет в мире разных душ и времени в нём нет!"
  
  
  Аудиокнига на https://youtu.be/4oGcTmgdlt4
  
  
  Аккорды прекрасного и возвышенного звучат музыкой средней полосы России в непревзойденных по своему художественному мастерству рассказах и повестях Ивана Алексеевича Бунина. Писатель наслаждается ими так, как наслаждаются мелодией, бесконечно повторяя и варьируя её, связывая воедино вещи, внешне не похожие друг на друга и вместе с тем предзаданные друг другу темой. Талант, быт, вотчина, родная кровь - целое, из которого вряд ли получится извлечь, что прежде обусловило остальное. Всё есть аккорд, которым совершенным образом собрано воедино прекрасное и возвышенное, виденное с детства, с поэтикой преисполненной чувства души.
   Рождение поэта всегда событие, причём событие отнюдь не само собой разумеющееся. Это чудо - появление преисполненной чувства души: 'Ведь часто там, где мы должны мыслить, мы тупо стоим перед вещами и смотрим на них. Или стоим перед людьми, встреча с которыми должна нас взволновать, - а в нашей душе пустыня, ничего не возникает'. (М. К. Мамардашвили. 'Кантианские вариации'. С. 9).
   Внешние обстоятельства не достаточны; аккорд требует разрешения в сопереживании, тогда происходит чудо:
   - Душа (не речь), преисполненная чувства, есть величайшее совершенство. В речи, в поэзии, в общественной жизни такая душа бывает не всегда, но она - конечная цель; её нет даже в брачной жизни. (Из 'Наблюдений над чувством прекрасного и возвышенного' Иммануила Канта. С. 189).
   - Я всё-таки... прежде всего поэт. Поэт! А уж потом только прозаик. (И. А. Бунин. В записи Ир. Одоевцевой).
   Не был ли прозаик рождён поэтом?.. Душа, преисполненная чувства, обретала речь, исполненную строфами, и если они не заводили метр и ритм, то всё равно повествовали в своей строгой размерности - живо, как только и может душа, и чувственно, как того хочет мысль: 'Ведь на мысль тоже распространяются законы жизни. Для многих вещей нужно быть живым' (М. К. Мамардашвили. С. 9).
  
  
  * * *
  
  Щеглы, их звон, стеклянный, неживой,
  И клён над облетевшею листвой,
  На пустоте лазоревой и чистой,
  Уже весь голый, лёгкий и ветвистый...
  О мука мук! Что надо мне, ему,
  Щеглам, листве? И разве я пойму,
  Зачем я должен радость этой муки,
  Вот этот небосклон, и этот звон,
  И тёмный смысл, которым полон он,
  Вместить в созвучия и звуки?
  Я должен взять - и, разгадав, отдать,
  Мне кто-то должен сострадать,
  Что пригревает солнце низким светом
  Меня в саду, просторном и раздетом,
  Что озаряет жёлтая листва
  Ветвистый клён, что я едва-едва,
  Бродя в восторге по саду пустому,
  Мою тоску даю понять другому...
  - Беру большой зубчатый лист с тугим
  Пурпурным стеблем, - пусть в моей тетради
  Останется хоть память вместе с ним
  Об этом светлом вертограде
  С травой, хрустящей белым серебром,
  О пустоте, сияющей над клёном
  Безжизненно-лазоревым шатром,
  И о щеглах с хрустально-мёртвым звоном!
  
  3 октября 1917
  
  
  
   После Бунина у нас есть тайна - память его и память о нём. И это одна и та же эрудиция (eruditio - память, лат.). Поэт и сейчас свою тоску 'даёт понять другому'. Если живы наши мысли и чувства, то жив и Бунин. И если его мысли и чувства живы для нас, то живы и мы. Проза хороша, пока жива в ней поэзия - 'лучшие слова в лучшем порядке' (Кольридж), а слово живо, пока жив его смысл, который, хотя и может быть таким же тёмным, как хрустально-мёртвый звон щеглов в созвучиях аккордов и звуках мелодий.
   Есть и другие следствия из аксиомы Кольриджа:
   'Поэзия всегда желала отмежеваться от прозы. И типографским (прежде каллиграфическим) путём, начиная каждую строку с большой буквы, и звуковым ясно слышимым ритмом, рифмой, аллитерацией, и стилистически, создавая особый 'поэтический' язык (трубадуры, Ронсар, Ломоносов), и композиционно, достигая особой краткости мысли, и эйдолологически в выборе образов. И повсюду проза следовала за ней, утверждая, что между ними, собственно, нет разницы, подобно бедняку, преследующего своей дружбой богатого родственника'. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 236).
   Язык открывает семиотические окна в смысловые облака художественных произведений. Бунин поэтичен и в прозе: его тексты, значки на бумаге - те, что выходили из-под пера, - семантический осадок вдохновения. Как отличны аккорды на линованном нотном стане от музыки, раскаляющей души, так отличен текст от своего смысла, всякий раз заново обретаемого при прочтении. 'Музыка - это то, что соединяет мир земной и мир бесплотный. Это - душа вещей и тело мысли' (Н. С. Гумилёв. 'Письма о русской поэзии'. С. 153). Иван Алексеевич смысл этот, музыкально разлитый по городам и весям, выносил в композицию литературную. Весь опыт своего бытия, не ограниченного плотской юдолью, свой восторг и тоску переливал из чаш целокупных восприятий в кубок словесности.
   - Я думаю, и невозможно найти точной границы между прозой и поэзией, - соглашался Николай Гумилёв, - как не найдём её между растениями и минералами, животными и растениями. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 237).
  
  
  * * *
  
  Этой краткой жизни вечным измененьем
  Буду неустанно утешаться я, -
  Этим ранним солнцем, дымом над селеньем,
  В алом парке листьев медленным паденьем
  И тобой, знакомая, старая скамья.
  
  Будущим поэтам, для меня безвестным,
  Бог оставит тайну - память обо мне:
  Стану их мечтами, стану бестелесным,
  Смерти недоступным, - призраком чудесным
  В этом парке алом, в этой тишине.
  
  10 октября 1917
  
  
  
  
  *** 'Из сонма жизней соткан этот звон'
  
  'Бунин, Иван Алексеевич - известный поэт, род. в 1870 г. в Воронеже, происходит из старинного дворянского рода. Образование получил в Елецкой гимназии', - констатирует 'Энциклопедический словарь' Брокгауза и Ефрона (С. 665). Известный поэт родом из детства - первые стихотворения датированы 1886-м годом, но живописать, разумеется, начал заране. Желание быть услышанным - и не резким окриком голоса, не ребячьим всхлипыванием в подушку - чеканило строки: чтобы душу исполнить чувством, ему недостаточно понимать самому, надо ещё научить понимать другого.
   'Поэт, понявший 'трав неясный запах', хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем 'была звёздная книга ясна' и 'С ним говорила морская волна'. Поэтому поэт в минуты творчества должен быть обладателем какого-нибудь ощущения, до него не осознанного и ценного. Это рождает в нём чувство катастрофичности, ему кажется, что он говорит своё последнее и самое главное, без познания чего не стоило земле и рождаться. Это совсем особенное чувство, иногда наполняющее таким трепетом, что оно мешало бы говорить, если бы не сопутствующее ему чувство победности, сознание того, что творишь совершенные сочетания слов, подобные тем, которые некогда воскрешали мёртвых, разрушали стены'. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 236).
  
  
  * * *
  
  Под орган душа тоскует,
   Плачет и поёт,
  Торжествует, негодует,
   Горестно зовёт:
  
  О благий и скорбный! Буди
   Милостив к земле!
  Скудны, нищи, жалки люди
   И в добре, и в зле!
  
  О Исусе, в крестной муке
   Преклонивший лик!
  Есть святые в сердце звуки, -
   Дай для них язык!
  
  1889
  
  
   Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
   'О роде Буниных я кое-что знаю. Род этот дал замечательную женщину начала прошлого века, поэтессу А. П. Бунину, и поэта В. А. Жуковского (незаконного сына А. И. Бунина); в некотором родстве мы с бр<атьями> Киреевскими, Гротами, Юшковыми, Воейковыми, Булгаковыми, Соймоновыми; о начале нашем в 'Гербовнике дворянских родов' сказано, между прочим, следующее: 'Род Буниных происходит от Симеона Бунковского, мужа знатного,
  выехавшего в XV в. из Польши к великому князю Василию Васильевичу. Правнук его Александр Лаврентьев сын Бунин служил по Владимиру и убит под Казанью. Стольник Козьма Леонтьев Бунин жалован за службу и храбрость на поместья грамотой. Равным образом и другие многие Бунины служили воеводами и в иных чинах и владели деревнями. Всё сие доказывается бумагами Воронежского дворянского депутатского собрания о внесении рода Буниных в родословную книгу в VI часть, в число древнего дворянства...' (С. 9).
   В 1902-м году в Орле был издан первый сборник стихотворений Ивана Бунина. Орловщина - родина исконно российского мироощущения: не броская внешним видом усадьба, дубы, Ока, Полонский и Фет. Радушные люди, мягкое шо в разговорах, как тёплый осенний ветер, какого не бывает в столицах. Время не меняет эти места: Тургенев охотился в здешних колках, мальчики уходили в ночное, цвели и отцветали перелески, луга. Проходили годы и десятилетия, а барышни не научались жеманничать по-институтски.
  
  
   'Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. Жил когда-то в России, чувствовал её своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста вёрст. А всё не ехал, всё откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня.
   И я пошёл по мосту через реку, далеко видя всё вокруг в месячном свете июльской ночи'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  
  При свече
  
  Голубое основанье,
  Золотое остриё...
  Вспоминаю зимний вечер,
  Детство раннее моё.
  
  Заслонив свечу рукою,
  Снова вижу, как во мне
  Жизнь рубиновою кровью
  Нежно светит на огне.
  
  Голубое основанье,
  Золотое остриё...
  Сердцем помню только детство:
  Всё другое - не моё.
  
  Август 1906
  
  
  
   Величайшее совершенство души, исполненной чувства, - доминантная способность видеть и чувствовать, не утраченная с детства. Удивительно, но только в детстве мы умеем видеть и чувствовать так, чтобы обновлять старый мир своей мыслью. Мы ещё не умеем высказать её, оберегая и страстно переживая каждый её завиток и излучину, потому и обиды такие смертельные, и радости полные, неподдельные. Мысль награждает детей красотой; юные души жадны до всего нового, которое столь же естественно для них, сколь не понятно для ущербных родительских настроений. Воображаемая любовь - но только она неподдельная; рубиновая кровь, но только она - настоящая; в ней-то и странствует душа:
  
   'В ранней юности многим пленял меня Полонский, мучил теми любовными мечтами, образами, которые вызывал он во мне, с которыми так разно счастлив я был в моей воображаемой любви. Что я тогда знал! А как верно и сильно видел и чувствовал!
  
  Выйду за оградой
  Подышать прохладой,
  Слышу милый едет
  По степи широкой...
  
   Степь, синие сумерки, хутор - и она за белой каменной оградой, небольшая, крепкая, смуглая, в белой сорочке, в чёрной плахте, босая с маленькими загорелыми ступнями...
  
  Лес да волны, берег дикий,
  А у моря домик бедный,
  Лес шумит, в сырые окна
  Светит солнце, призрак бледный...
  
   И я видел и любил желтоволосую северо-цветисто одетую финку...
  
  Пришли и стали тени ночи
  На страже у моих дверей.
  Смелей глядит мне прямо в очи
  Глубокий мрак её очей...
  
   О какой грозный час, какое дивное и страшное таинство любви!'
  
  (И. А. Бунин. Цит. по: В. Н. Муромцева-Бунина. 'Жизнь Бунина'. С. 330)
  
  
  
  * * *
  
  Седое небо надо мной
  И лес раскрытый, обнажённый.
  Внизу, вдоль просеки лесной,
  Чернеет грязь в листве лимонной.
  
  Вверху идёт холодный шум,
  Внизу молчанье увяданья...
  Вся молодость моя - скитанья
  Да радость одиноких дум!
  
  1889
  
  
  
   Настолько разные географически места - Енисей, Ока, Миссисипи, Евфрат, а чудо одно: появление души, преисполненной чувства.
   Слушая В. П. Астафьева и Б. Ш. Окуджаву, внимая Иммануилу Канту (1724-1804) чутко, как своему собеседнику, московский любомудр Мераб Константинович Мамардашвили (1930-1990) полагал:
   - Нужно воспитывать в себе способность слушать другого, поскольку, как я говорил, мы вообще живы только в тех точках, в которых проходит ток коммуникации, происходит встреча сродственного, слияние состояний, взаимоотождествление сознания у разных людей, а не чисто логический акт. ('Сознание - это парадоксальность...'. С. 81).
   Чтобы слышать Бунина, - аккорды, музыку, речь, - я самонадеянно воспроизвожу свои воспоминания, и в этом воспроизведении своего детства, юности, друзей парадоксально нахожу взаимоотождествление себя, своего сознания с текстом Бунина, с состоянием его сознания, чувства и даже, как мне думается, голоса. Я наивно полагаю, что мне это удаётся, как удавалось прежде другим читателям, среди которых были и В. П. Астафьев и Б. Ш. Окуджава.
  
  
  * * *
  
  На окне, серебряном от инея,
  За ночь хризантемы расцвели.
  В верхних стёклах - небо ярко-синее
  И застреха в снеговой пыли.
  
  Всходит солнце, бодрое от холода,
  Золотится отблеском окно.
  Утро тихо, радостно и молодо.
  Белым снегом всё запушено.
  
  И всё утро яркие и чистые
  Буду видеть краски в вышине,
  И до полдня будут серебристые
  Хризантемы на моём окне.
  
  Август 1903
  
  
  
   Детство! Пожалуй, самое пленительное в нём - видеть сияние в простых и незатейливых мелочах: блеске луж, запахе бумаги, цвете штор; находить радость в придуманных тобой самим играх. Находить радость и в себе самом: ещё не нужен никто, всё уже есть в душе, - и тогда возникает невыразимая любовь, в которой память всех пращуров, ко всему сущему. Это духовное богатство, которое легко растрачивается со временем, если нет внешнего усилия над собой: 'Дело в том, что естественно забыть, а помнить - искусственно'. Я беру ручку и пытаюсь изложить всё, что боюсь утратить в себе, наследство, накопленное мной и поколениями до меня, но форма не поддаётся, стиль не прорисовывается сквозь сумбур нахлынувших слов и естественное моё окружение не получает жизни в стихах:
   'Дело в том, что естественно забыть, а помнить - искусственно. Искусственно в смысле культуры и самих основ нашей сознательной жизни, в данном случае - в смысле необходимости возникновения и существования сильных форм или структур художественного сознания, эффекты собственной 'работы' которых откладываются конституцией чего-то в природном материале, который лишь потенциально является человеческим'. (М. К. Мамардашвили. 'Обязательность формы'. С. 88).
  
  
  * * *
  
  ...Зачем и о чём говорить?
  Всю душу, с любовью, с мечтами,
  Всё сердце стараться раскрыть -
  И чем же? - одними словами!
  
  И хоть бы в словах-то людских
  Не так уж всё было избито!
  Значенья не сыщете в них,
  Значение их позабыто!
  
  Да и кому рассказать?
  При искреннем даже желанье
  Никто не сумеет понять
  Всю силу чужого страданья!
  
  1889
  
  
   Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
   'Я же чуть не с отрочества был 'вольнодумец', вполне равнодушный не только к своей голубой крови, но и к полной утрате всего того, что было связано с нею: исключительно поэтическими были мои юношеские, да и позднейшие 'дворянские элегии', которых, кстати сказать, у меня гораздо меньше, чем видели некоторые мои критики, часто находившие черты личной жизни и личных чувств даже в тех моих писаниях, где почти и следа нет их, и вообще многое навязавшие мне' (С. 9).
   Сто лет миновало: 1991 год - тогда на могучих сибирских реках ещё можно было увидать катера на подводных крыльях.
   Подросток на дебаркадере одной из енисейских деревень. Каждый день он приезжает сюда на велосипеде, чтобы проводить 'Метеор', убегающий к пристаням больших городов. Джинсы, обрезанные под шорты, облегают круглые бёдра. Белые поцарапанные ноги. Когда он идёт, то немного прихрамывает, - вероятно, ушиб колено. Светлорусые волосы, какие часто встречаются в этих таёжных местах. Взгляд внимательный и молчаливый. Выражение настоящей радости и непреходящей грусти. Там -- большой мир и огромные теплоходы, множество людей на улицах и площадях. Здесь -- жизнь вековая и, несмотря на обрезанные джинсы, такая же лесная, какой была до него.
   Между тем юноша перевешивается через перила, чтобы проститься с кем-то на палубе 'Метеора'. Лёгкая улыбка, прямой нос. Что меня поражает в его облике? Загорелое, почти смуглое лицо, что видело куда больше солнца, чем плечи? Очертание губ или проступающее в облике очертание младенческой души, исполненной чувства?
  
  
  Ангел
  
  В вечерний час, над степью мирной,
  Когда закат над ней сиял,
  Среди небес, стезёй эфирной
  Вечерний ангел пролетал.
  
  Он видел сумрак предзакатный, -
  Уже синел вдали восток, -
  И вдруг услышал он невнятный
  Во ржах ребёнка голосок.
  
  Он шёл, колосья собирая,
  Сплетал венок и пел в тиши,
  И были в песне звуки рая -
  Невинной, неземной души.
  
  'Благослови меньшого брата -
  Сказал Господь. - Благослови
  Младенца в тихий час заката
  На путь и правды и любви!'
  
  И ангел светлою улыбкой
  Ребёнка тихо осенил
  И на закат лучисто-зыбкий
  Поднялся в блеске нежных крыл.
  
  И, точно крылья золотые,
  Заря пылала в вышине,
  И долго очи молодые
  За ней следили в тишине!
  
  1891
  
  
  
   Другой ребёнок - некрасивый, веснушчатый, с острым носом и волчьими глазами. Приходит к дебаркадеру увидеть самый крупный на реке туристский теплоход. 'Антон Чехов' - вместительный лайнер с четырьмя палубами, широкими окнами и дорогими салонами - заморской диковиной заплывает сюда однажды в неделю. Что меняет гигантский водный змей в нравах жителей, не степных и не чудесных? Что происходит в душе? Хищные улыбки городской молодёжи обезображивают. Кому они здесь нужны? 'Поэзия темна, в словах не выразима'... Мы больше умалчиваем, когда говорим, и больше высказываем своим молчанием.
   В пекарне мальчик спокойный и зеленоглазый, как таёжный кедрач. Что-то выдаёт в нём внутреннее волнение, жизнь души, которая отличает людей талантливых от бесталанных. Мысли, сомнения, даже не переживание, а проникновенное отношение к душам вещей и людей, тёплое, как хлеб, который мы ожидали, и трепетное, как биение сердца. Брови очерчивают пологие дуги; белки глаз, которые небезынтересно наблюдать у людей непосредственных, до невероятия белые; ровный лоб. Куда бросит свой взгляд подросток? Из обнажённого осенью леса, избы рубленной и сосновой в многоцветие древнего кряжа, на Венецию островов и проток.
   Не краски жадный взор подметит, а то, что в этих красках светит...
   Губы складываются в случайную улыбку; подбородок, подобно всему лицу, кажется мягким, будто игрушечным. Не таким ли Бекки Тэчер увидела Тома Сойера?
  
  
  * * *
  
  Один встречаю я дни радостной недели, -
  В глуши, на севере... А там у нас весна:
  Растаял в поле снег, леса повеселели,
  Даль заливных лугов лазурна и ясна;
  
  Стыдливо белая берёза зеленеет,
  Проходят облака всё выше и нежней,
  А ветер сушит сад, и мягко в окна веет
  Теплом апрельских дней...
  
  1889
  
  
  
   Целомудрие - быть может, то определение, которое можно поставить в один ряд с неискушённостью и красотой и хотя бы что-то в них объяснить. Мы смотрим на небо, а небо смотрит на нас. Чаша целокупного восприятия целомудренно побуждает к жизни красоту и любовь. Это особенный дар: свет всегда целомудрен и потому свободен. Мы обладаем им в тот короткий промежуток времени, когда в апрельском саду, свежем своей сотой молодостью, любовь обожествляет красоту, а красота присуща всему живому, и ток от самых корней питает ветви и крону.
   Единый свет, в котором юность, красота и любовь. Не налюбоваться им, 'ведь от всякого отношения к чему-либо, к людям ли, к вещам или к мыслям, мы требуем прежде всего, чтобы оно было целомудренным, - замечал Николай Гумилёв. - Под этим я подразумеваю право каждого явления быть самоценным, не нуждаться в оправдании своего бытия, и другое право, более высокое, - служить другим...'. (Н. С. Гумилёв. 'Жизнь стиха'. С. 51).
   Непостижимым образом, взрослея, мы теряем не только весну, но и самоценность, и пока оттачиваем стиль и манеру, растрачиваем собственное содержание, за красками не видя более света. Ровесник Ивана Алексеевича, медалист Новороссийского университета Юлий Исаевич Айхенвальд (1872-1928), автор сочинения о рационализме Лейбница, за бунинским пейзажем не слышит самого Бунина:
   - Хотя он сам (как-то вяло и прозаически) говорит, что 'не пейзаж его влечёт, не краски жадный взор подметит, а то, что в этих красках светит - любовь и радость бытия', но это - только неудачный комментарий к собственному художественному тексту, необязательная для нас выноска к поэтической странице. ('Иван Бунин и его стихотворения'. С. 11).
   Сентенция не целомудренна: любовь и радость бытия -- не выноска к поэтической странице, но мироощущение, тот самый мудрый и спокойный темперамент, который 'единственно делает человека поэтом' (Н. С. Гумилёв. 'Письма о русской поэзии'. С. 112). Благодаря ему красками озаряется сущее.
  
  
  
  * * *
  
  Ещё и холоден и сыр
  Февральский воздух, но над садом
  Уж смотрит небо ясным взглядом,
  И молодеет Божий мир.
  
  Прозрачно-белый, как весной,
  Слезится снег недавней стужи,
  А с неба на кусты и лужи
  Ложится отблеск голубой.
  
  Не налюбуюсь, как сквозят
  Деревья в лоне небосклона,
  И сладко слушать у балкона,
  Как снегири в кустах звенят.
  
  Нет, не пейзаж влечёт меня,
  Не краски жадный взор подметит,
  А то, что в этих красках светит:
  Любовь и радость бытия.
  
  1901
  
  
  
   Самоценность и целомудрие отличали Бунина среди современников. Его не коснулись модернистские течения, он не участвовал в новомодных проектах. Память о детстве спасала долгие годы эмиграции - с 1920-го по 1953-й, в которой он так и умер, не сумев вернуться на родину. По своему духу Иван Алексеевич, конечно же, принадлежал золотому веку русской поэзии, оберегал детскую ясность взора. Когда поэты безоглядно экспериментировали со словом, вкладывая и извлекая из него новые рифмы, смыслы, звучания, велик был риск за трансформациями утратить само слово. Хранитель пушкинского языка и культуры, благородный рыцарь слова, Иван Алексеевич Бунин основными качествами стиха полагал простоту и ясность, искренность же и вдумчивость - основными свойствами человеческой души:
   'Он свободен от чувства самовлюблённости, не кичится тем, что над миром видимым воздвиг мир своей собственной фантазии, заменил природу своими переживаниями и капризами. В его поэзии нет обоготворения своего собственного 'я', нет горделивых проклятий людям 'живущим во тьме', нет столь обычных противопоставлений поэта толпе. Не поёт он хвалебных гимнов экстазам и всяким иррациональным состояниям души. Его душа и видимый мир не враждебны друг другу. Ему не нужны опьянение и экзальтация для того, чтобы преобразить этот мир своей поэтической мечтой. Его мечта создаёт прекрасное царство вымысла, не насилуя мира реального, и этот последний встаёт в его поэзии преображённым, но не искажённым, не утрачивает ни одной из своих земных черт' ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
  
  
  В горах
  
  Поэзия темна, в словах не выразима:
  Как взволновал меня вот этот дикий скат,
  Пустой кремнистый дол, загон овечьих стад,
  Пастушеский костёр и горький запах дыма!
  
  Тревогой странною и радостью томимо,
  Мне сердце говорит: 'Вернись, вернись назад!'
  Дым на меня пахнул, как сладкий аромат,
  И с завистью, с тоской я проезжаю мимо.
  
  Поэзия не в том, совсем не в том, что свет
  Поэзией зовёт. Она в моём наследстве.
  Чем я богаче им, тем больше я поэт.
  
  Я говорю себе, почуяв тёмный след
  Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:
  - Нет в мире разных душ и времени в нём нет!
  
  12 февраля 1916
  
  
  
   Сонет написан в 1916 году. Пройдёт целая эпоха и в 1989 году в журнале 'Вопросы философии' появится интервью с Мерабом Мамардашвили, когда, эксплицируя мысль Иммануила Канта, он скажет:
   - Сознание, действительно, уникально. Это нечто, существующее только в одном экземпляре; разумеется, сознание в фундаментальном, онтологическом смысле, а не эмпирически-психологическом. ('Сознание - это парадоксальность...'. С. 82).
   - Поймите, - говорит поэт, - мы живы только в точках со-общения: нет в мире разных душ и времени в нём нет!
   Рождение поэта всегда событие: его мысль обусловливает возможность мышления других людей и преисполняет чувством души почти с тем же артистизмом, с каким музыкант по нотам разыгрывает мелодию.
   'Если мы серьёзно и глубоко испытаем опыт сознания, то не исключено, что обязательно помыслим то, что мыслилось другими, до нас, или мыслится кем-то рядом, или будет помыслено после нас, совершенно независимо от заимствований, от каких-либо влияний, плагиата и т. п. Потому что мы имеем здесь дело хотя и с определённого рода 'чтением' посредством слов (понятий, терминов), которые могут быть у кого угодно, но и с чтением опыта сознания. Своей души'. (М. К. Мамардашвили. 'Идея преемственности и философская традиция'. С. 92).
   Совпадения неизбежны, и они во благо: это означает, что мы, такие географически и исторически разобщённые, понимаем друг друга. Поэты, дети и цветы - целомудренные пространства со-общения цивилизаций.
  
  
  
  * * *
  
  Шумели листья, облетая,
  Лес заводил осенний вой...
  Каких-то серых птичек стая
  Кружилась по ветру с листвой.
  
  А я был мал, - беспечной шуткой
  Смятенье их казалось мне:
  Под гул и шорох пляски жуткой
  Мне было весело вдвойне.
  
  Хотелось вместе с вихрем шумным
  Кружиться по лесу, кричать -
  И каждый мёртвый лист встречать
  Восторгом радостно-безумным!
  
  
   Поражённый пустотой в сердце, человек спешить организовать пространство вокруг себя людьми, вещами, впечатлениями. И всё-таки даже путешествия не могут спасти душу, бегущую за праздником жизни. Впечатления быстротечны, ощущения мимолётны, а пропасть бесчувственности не даёт покоя. Человек бросает в неё всё подряд. Под руку ему попадается всё, что может всколыхнуть его затухающую способность покачиваться на волнах удовольствия. Увы, это совсем не те чувства, если их можно назвать чувствами, что могут 'ещё наполнить звуками мне душу' (А. С. Пушкин). Ведь подлинное чувство самоценно и не принадлежит одной душе, опьяняя души многих или, по крайней мере, выбирая двух счастливых в своём несчастии. Не бывает безответной любви: она и безответная-то потому, что уже есть ток коммуникации, точки со-общения душ.
  
   'Прадед мой по отцу был богат. У деда была земля в Орловской губернии (в Елецком уезде), в Тамбовской и Воронежской, но, кажется, понемногу. Деда братья его обделили. Он был не совсем нормальный, 'тронувшийся' человек. Наследство осталось от него не бог весть какое, отец же и того не пощадил. Беспечен и расточителен он был необыкновенно. А Крымская кампания, в которой он участвовал 'охотником', как тогда выражались, и переезд в семидесятом году в Воронеж для воспитания детей, моих старших братьев Юлия и Евгения, способствовали нашему разорению особенно. В Воронеже-то и родился я. Там прошли первые три года моей жизни. (Очень слабо, но всё-таки помню кое-что из того времени.) Но расти в городе мне не пришлось. Страсть к клубу, к вину и картам заставила отца через три с половиной года возвратиться в Елецкий уезд, где он поселился на своём хуторе Бутырки. Тут, в глубочайшей полевой тишине, летом среди хлебов, подступавших к самым нашим порогам, а зимой среди сугробов, и прошло всё моё детство, полное поэзии печальной и своеобразной'.
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 10)
  
  
  
  У берегов Малой Азии
  
  Здесь царство Амазонок. Были дики
  Их буйные забавы. Много дней
  Звучали здесь их радостные клики
  И ржание купавшихся коней.
  
  Но век наш - миг. И кто укажет ныне,
  Где на пески ступала их нога?
  Не ветер ли среди морской пустыни?
  Не эти ли нагие берега?
  
  Давно унёс, развеял ветер южный
  Их голоса от этих берегов...
  Давно слизал, размыл прибой жемчужный
  С сырых песков следы подков...
  
  1903-1906
  
  
   ...Маленький мечтатель Том Сойер не знает, как объяснить свою тоску, как дать понять её другому. Целомудренное чувство тем и терзает человека, что требует служения живому. Задира Том, который не может запомнить пару строк из Евангелия, не менее доверяет своему чувству, чем порядку вещей, к которому привык с самого рождения. Ничто не обманывает Тома. Он не догадывается, что его душа, богатая чувством, уже нашла со-общение с другими такими же на Енисее, Оке, Миссисипи, ночными цикадами говорящими на своих языках и наречиях, бывшими или нет в тенётах плотской юдоли. Они звенят в его душе. Он подступается к ним осторожно, как если бы прикасался к цветку, и беседует с ними наедине.
  
  
   'Он бродил вдали от тех мест, где обычно собирались мальчишки. Его манили уединённые уголки, такие же печальные, как его сердце. Бревенчатый плот на реке показался ему привлекательным; он сел на самый край, созерцая унылую водную ширь и мечтая о том, как хорошо было бы утонуть в одно мгновенье, даже не почувствовав этого и не подвергая себя никаким неудобствам. Потом он вспомнил о своём цветке, достал его из-под куртки - уже увядший и смятый, - и это ещё более усилило его сладкую скорбь. Он стал спрашивать себя, пожалела бы его она, если бы знала, какая тяжесть у него на душе? Заплакала бы она и захотела бы обвить его шею руками и утешить его? Или бы она отвернулась от него равнодушно, как теперь отвернулся от него пустой и холодный свет? Мысль об этом наполнила его такой приятной тоской, что он стал перетряхивать её на все лады, покуда она не истрепалась до нитки. Наконец он встал со вздохом и ушёл в темноту'.
  (М. Твен. 'Приключения Тома Сойера')
  
  
  
  Ночные цикады
  
  Прибрежный хрящ и голые обрывы
  Степных равнин луной озарены.
  Хрустальный звон сливает с небом нивы.
  
  Цветы, колосья, травы им полны,
  Он ни на миг не молкнет, но не будит
  Бесстрастной предрассветной тишины.
  
  Ночь стелет тень и влажный берег студит,
  Ночь тянет вдаль свой невод золотой -
  И скоро блеск померкнет и убудет.
  
  Но степь поёт. Как колос налитой,
  Полна душа. Земля зовёт: спешите
  Любить, творить, пьянить себя мечтой!
  
  От бледных звёзд, раскинутых в зените,
  И до земли, где стынет лунный сон,
  Текут хрустально трепетные нити.
  
  Из сонма жизней соткан этот звон.
  
  10 сентября 1910
  
  
  
  *** 'Ищу я в этом мире сочетанья прекрасного и вечного'
  
  Что есть по сути величайшее среди возможных совершенств - душа, преисполненная чувства? Такой бывает душа поэта, когда оставляет свой след: действие, текст - со-бытие своей субъективности и объективного порядка языка, в котором весь мир.
   - Этот мир лучший из возможных миров, - с точностью естествоиспытателя утверждал философ и математик Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646-1716): гармония предустановленна, материя невесома, вселенная полна.
   Всему причина - любовь, утешительница рода человеческого и хранительница мира. Но человек беззащитен перед голодом, болезнями и войной. Вооружаясь, оснащаясь и набивая утробу, он обращает разум против себя.
   Вольтер (1694-1778) едко посмеивался над ним:
   - Как эта прекрасная причина могла привести к столь гнусному следствию? ('Кандид').
   Тем не менее истый француз никогда не сетовал на то, что нужно возделывать свой сад. На земле довольно зла. Что из того? Отсюда не следует потребность в оправдании Бога или сомнение в аналитических выкладках атеистов.
   - Какое имеет значение, царит на земле зло или добро? Когда султан посылает корабль в Египет, разве он заботится о том, хорошо или худо корабельным крысам? (Вольтер. 'Кандид').
  
  
  Ночь
  
  Ищу я в этом мире сочетанья
  Прекрасного и вечного. Вдали
  Я вижу ночь: пески среди молчанья
  И звёздный свет над сумраком земли.
  
  Как письмена, мерцают в тверди синей
  Плеяды, Вега, Марс и Орион.
  Люблю я их теченье над пустыней
  И тайный смысл их царственных имён!
  
  Как ныне я, мирьяды глаз следили
  Их древний путь. И в глубине веков
  Все, для кого они во тьме светили,
  Исчезли в ней, как след среди песков:
  
  Их было много, нежных и любивших,
  И девушек, и юношей, и жён,
  Ночей и звёзд, прозрачно-серебривших
  Евфрат и Нил, Мемфис и Вавилон!
  
  Вот снова ночь. Над бледной сталью Понта
  Юпитер озаряет небеса,
  И в зеркале воды, до горизонта,
  Столпом стеклянным светит полоса.
  
  Прибрежья, где бродили тавро-скифы,
  Уже не те, - лишь море в летний штиль
  Всё так же сыплет ласково на рифы
  Лазурно-фосфорическую пыль.
  
  Но есть одно, что вечной красотою
  Связует нас с отжившими. Была
  Такая ж ночь - и к тихому прибою
  Со мной на берег девушка пришла.
  
  И не забыть мне этой ночи звездной,
  Когда весь мир любил я для одной!
  Пусть я живу мечтою бесполезной,
  Туманной и обманчивой мечтой, -
  
  Ищу я в этом мире сочетанья
  Прекрасного и тайного, как сон.
  Люблю её за счастие слиянья
  В одной любви с любовью всех времён!
  
  1901
  
  
  
   Мы оставляем себя - часть в детстве, часть в юности, часть с близкими людьми, которых рядом нет ныне. Кто знает, быть может, исключительное назначение и смысл культуры состоит именно в том, чтобы собирать себя самих, разбросанных по этим эпохам и рубежам, что, как мысли, проходят сквозь нас и таят те самые воспоминания детства, возделывать которые, как сад в своей душе, просил мальчуганов Алексей Карамазов.
   Поздний час. Звёздная ночь, когда весь мир любим ради неё одной. Звёздная ночь где-то там, будто бы в небе. Сколько было влюблённых! Сколько будет ещё страстей и душ, исполненных каноном! Евфрат и Нил, Мемфис и Вавилон. Из октября 1938-го Иван Алексеевич Бунин возвращается в свою юность...
  
   'Старая улица показалась мне только немного уже, чем казалась прежде. Всё прочее было неизменно. Ухабистая мостовая, ни одного деревца, по обе стороны запылённые купеческие дома, тротуары тоже ухабистые, такие, что лучше идти срединой улицы, в полном месячном свете... И ночь была почти такая же, как та. Только та была в конце августа, когда весь город пахнет яблоками, которые горами лежат на базарах, и так тепла, что наслаждением было идти в одной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком... Можно ли помнить эту ночь где-то там, будто бы в небе?'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  
  Сын Человеческий
  
  Апокалипсис, I
  
  Я, Иоанн, ваш брат и соучастник
  В скорбях и царстве Господа, был изгнан
  На Патмос за свидетельство Христа.
  
  Я осенён был Духом в день воскресный
  И слышал за собою как бы трубный
  Могучий глас: 'Я Альфа и Омега'.
  
  И обратился, дабы видеть очи
  Того, кто говорит, и, обратившись,
  Увидел семь светильников златых.
  
  И посреди их пламенников - мужа,
  Подиром облечённого по стану
  И в поясе из золота - по персям.
  
  Глава Его и волосы сияли,
  Как горный снег, как белая ярина,
  И точно пламень огненный - глаза.
  
  Стопы Его - халколиван горящий,
  Как будто раскалённые в горниле,
  И глас его был шумом многих вод.
  
  Семь звёзд в Его деснице, меч струился
  Из уст Его, и лик Его - как солнце,
  Блистающее в славе сил своих,
  
  И, увидав, я пал пред Ним, как мёртвый.
  
  1903-1906
  
  
  
   ХХ век. Первая мировая война. Что произошло с человеком? 'Как эта прекрасная причина могла привести к столь гнусному следствию?' Век ХХI-й. Южная Осетия. Крым. Донбасс. Что происходит с нами? В состоянии ли мы, обратившись, помнить ту ночь где-то там, будто бы в небе?
   'Бог умер' - мироощущение закрытых душ. Мы всё более привязываем себя, но не к своему саду, что открыт всем ветрам, а к столь гнусным последствиям недостатка любви. Может это в порядке вещей? Отнюдь, потому как порядок вещей определяется языком, а любой непорядок в его мироустройстве - безумие. И потом - этот мир лучший из возможных миров, иначе как был бы возможен в нём Бунин?
   - Мы вообще бы не могли иметь дело с миром, который полностью исчерпывался бы своими причинно-следственными связями. Если бы мир был таковым, то, с учётом того, что для 'игры' такого мира мы имеем бесконечность, его информативность давным-давно исчерпалась бы. И нас сейчас просто не было бы. (М. К. Мамардашвили. 'Сознание - это парадоксальность...'. С. 75).
   Не было бы мысли, не было бы Бунина и, скорее всего, нас.
   - Но этому противоречит антропный принцип: мы существуем, - обнадёживает 'грузинский Сократ'. - Если я получил в результате исследования такой мир, который явно исключает меня самого, значит, исследование было неправильно. (М. К. Мамардашвили. С. 75).
  
  
  Послушник
  
  Грузинская песня
  
  'Брат, как пасмурно в келье!
  Белый снег лежит в ущелье.
  Но на скате, на льдине,
  Видел я подснежник синий'.
  
  'Брат, ты бредишь, ты бледен!
  Горный край суров и беден.
  Монастырь наш высоко.
  До весны ещё далеко'.
  
  'Не пугайся, брат милый!
  Скоро смолкнет бред унылый
  К ночи вьюга пустыни
  Занесёт подснежник синий!'
  
  1905
  
  
   Следствие нашей забывчивости - зло, что воспроизводим под благовидными предлогами и именами. Зло погребает мысль и даже готово отслужить панихиду, если только мысль не восстанет из гроба. Однако нет такой кельи, в коей уместилась бы вся вера. Одно нужно - только видеть и дышать, чтобы прекрасное и вечное предстало нашему взору. Гласом вопиющего в пустыне звучат слова Мераба Мамардашвили отнюдь не из кельи с селёдкой на клочке газеты:
   - Сознание - это как бы 'всепроникающий эфир' в мире. Или, как сказал бы Вернадский, громадное тело, находящееся в пульсирующем равновесии и порождающее новые формы. Творчество новых форм всегда опосредуется прохождением через хаос. ('Сознание - это парадоксальность...'. С. 81).
  
  
   'Грузинское жизнелюбие и гостеприимство сочетались у него с галльским 'острым смыслом'. Да, он был 'бонвиваном', может быть, даже 'жуиром'. Но в лучшем смысле этих слов, без всякой прилипшей к ним пошлости и банальности. Каждое мгновение жизни, казалось, он проживал полно и естественно. Жизнь не была для него объектом рефлексии, поставщиком сырого материала для её 'сухого' анализа. В каждое мгновение она проживалась полносоставно, цельным чувством присутствия здесь-и-сейчас со всей возможной светоносной его приподнятостью.
   Мне вспоминается один вечер, одно подобное 'конвивентное' застолье на квартире А. В. Ахутина на Кутузовском проспекте. Под зелёной лампой в кабинете, стены которого сплошь закрыты книжными шкафами, сидит за журнальным столиком Мераб Мамардашвили, вокруг роятся приглашённые 'конвивенты' - наши друзья. Мераб рассказывает о своей жизни в Праге, где он работал в редакции журнала 'Проблемы мира и социализма'. Конкретный сюжет его рассказа не остался в памяти. Но запомнилась атмосфера, аура, стиль его речи и мысли. Запечатлелось ясно вдруг открывшееся в Мерабе Мамардашвили: философ эстезиса! Мыслящая чувственность, чувственно воплощённая мысль - как ещё можно назвать этот феномен мысли, неотторжимой от чувственно-эстетического плана бытия? 'Всё покоится, - говорит Мерло-Понти, - на чудесном размножении (multiplication) чувственного'. Вот эта изжитость абстрактного интеллектуализма в самой личности философа показалась мне тогда удивительным явлением. Почему? Потому, что наша философская школа была в основном школой немецкого идеализма, немецкой Науки'.
  (В. Визгин. 'Мы все его так любили')
  
  
   Можно ли помнить ту ночь, сочетание прекрасного и тайного? 'Творчество новых форм всегда опосредуется прохождением через хаос'. Последнее не без горечи сказано о родной стране, по которой то и дело проходит Мамай, течёт зерно и горят леса.
  
  
  Канун
  
  Хозяин умер, дом забит,
  Цветёт на стёклах купорос,
  Сарай крапивою зарос,
  Варок, давно пустой, раскрыт,
  И по хлевам чадит навоз...
  Жара, страда... Куда летит
  Через усадьбу шалый пёс?
  
  На голом остове варка
  Ночуют старые сычи,
  Днём в тополях орут грачи,
  Но тишина так глубока,
  Как будто в мире нет людей...
  Мелеет тёплая река,
  В степи желтеет море ржей...
  А он летит - хрипят бока,
  И пена льётся с языка.
  
  Летит стрелою через двор,
  И через сад, и дальше, в степь,
  Кровав и мутен ярый взор,
  Оскален клык, на шее цепь...
  Помилуй бог, спаси Христос,
  Сорвался пёс, взбесился пёс!
  
  Вот рожь горит, зерно течёт,
  Да кто же будет жать, вязать?
  Вот дым валит, набат гудёт,
  Да кто ж решится заливать?
  Вот встанет бесноватых рать
  И, как Мамай, всю Русь пройдёт...
  Но пусто в мире - кто спасёт?
  Но Бога нет - кому карать?
  
  1916
  
  
   Бесноватых рать встала... и прошла... И снова это страшное мироощущение, которое вербализовал несколькими десятками лет ранее Фридрих Ницше: 'Бог умер'. 'Но пусто в мире - кто спасёт? Но Бога нет - кому карать?' Ницше уповал на сверхчеловека: в творчестве новых форм, в расширении граней бытия он не утрачивает способность помнить ту ночь, помнить юность и детство. Иначе мы снова рабы, режущие себя, иначе нам снова придётся биться с самими собой и добивать в себе так и не воскресшего Бога.
  
  
  Из дневника
  
  Век суждено мне бороться,
  Жить не могу без борьбы;
  Видно, как в песне поётся,
  Мне не уйти от судьбы.
  Если враги все убиты,
  Снова хочу воскресить
  Тех, имена чьи забыты,
  Чтобы их снова убить.
  Страшно: боюсь, посмеётся
  Злобно над сердцем судьба:
  Биться с собой мне придётся,
  Резать себя, как раба.
  
  (Ф. Ницше)
  
  
   Не помышляли резать себя, как раба, ни Иван Алексеевич, ни Мераб Константинович. Судьба смеялась над сердцем, а сердце помнило ту ночь, мир и благополучие, какими были исполнены русские уездные города. Божье благоволение. И душа была преисполнена чувства, величайшее совершенство среди возможных совершенств. И дом священника не утратил своего очарования, а сад своего волшебства...
   'Как все поэты, и Бунин живёт над землёй, но его небо - поэтическое обобщение земли, сочетание красок и звуков, обретённых на ней. Он - не пророк, приносящий в мир вести из потустороннего мира. Мечту о небе не нарядил он в кричащий наряд для того, чтобы сделать её отличной от земли. Его мечта - нежный покров, одевающий землю, но не закрывающий её контуров. Его 'вечное' не враждебно временному, оно сплетено из нитей временного. И природа, и красота, в которых отразилось это вечное, - не аристократическое достояние избранников, а великие источники, открытые всем'. ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
   Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
   'С 1907 года жизнь со мной делит В. Н. Муромцева. С этих пор жажда странствовать и работать овладела мною с особенной силой. За последние восемь лет я написал две трети всего изданного мною. Видел же за эти годы особенно много. Неизменно проводя лето в деревне, мы почти всё остальное время отдали чужим краям. Я не раз бывал в Турции, по берегам Малой Азии, в Греции, в Египте вплоть до Нубии, странствовал по Сирии, Палестине, был в Оране, Алжире, Константине, Тунисе и на окраинах Сахары, плавал на Цейлон, изъездил почти всю Европу, особенно Сицилию и Италию (где три последних зимы мы провели на Капри), был в некоторых городах Румынии, Сербии - и, говоря словами Боратынского, отовсюду - 'к вам приходил, родные степи, моя начальная любовь' - и снова 'по свету бродил и наблюдал людское племя...'' (С. 17-18).
  
  
  Айя-София
  
  Светильники горели, непонятный
  Звучал язык, - великий шейх читал
  Святой Коран, - и купол необъятный
  В угрюмом мраке пропадал.
  
  Кривую саблю вскинув над толпою,
  Шейх поднял лик, закрыл глаза - и страх
  Царил в толпе, и мёртвою, слепою
  Она лежала на коврах...
  
  А утром храм был светел. Всё молчало
  В смиренной и священной тишине,
  И солнце ярко купол озаряло
  В непостижимой вышине.
  
  И голуби в нём, рея, ворковали,
  И с вышины, из каждого окна,
  Простор небес и воздух сладко звали
  К тебе, Любовь, к тебе, Весна!
  
  1903-1906
  
  
  
   - Братья-дервиши, - обращается Иван Алексеевич к нищим душой, к таким же, кто может, подобно Сократу, сказать о себе: 'я знаю, что ничего не знаю', - я не ищу отрешения от видимого мира. Может быть, искажая ваше слово, я говорю, что ищу 'опьянения' в созерцании земли, в любви к ней и к свободе, к которой призываю и вас перед лицом этого бессмертного, великого в будущем общечеловеческого города. Будем служить людям земли и Богу вселенной, - Богу, которого я называю Красотой, Разумом, Любовью, Жизнью, и который проникает всё сущее. (Цит. по: 'Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
  
  
   'Есть нечто совсем особое в тёплых и светлых ночах русских уездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие! Бродит по ночному весёлому городу старик с колотушкой, но только для собственного удовольствия: нечего стеречь, спите спокойно, добрые люди, вас стережёт божье благоволение, это высокое сияющее небо, на которое беззаботно поглядывает старик, бродя по нагретой за день мостовой и только изредка, для забавы, запуская колотушкой плясовую трель. И вот в такую ночь, в тот поздний час, когда в городе не спал только он один, ты ждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я тайком проскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертую тобой, тихо и быстро пробежал по двору и за сараем в глубине двора вошёл в пёстрый сумрак сада, где слабо белело вдали, на скамье под яблонями, твоё платье, и, быстро подойдя, с радостным испугом встретил блеск твоих ждущих глаз'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  
  Атлант
  
  ...И долго, долго шли мы плоскогорьем,
  Меж диких скал - всё выше, выше, к небу,
  По спутанным кустарникам, в тумане,
  То закрывавшем солнце, то, как дым,
  По ветру проносившемся пред нами -
  И вдруг обрыв, бездонное пространство
  И глубоко в пространстве - необъятный,
  Туманно восходящий к горизонту
  Своей воздушно-зыбкою равниной
  Лилово-синий южный Океан!
  И сатана спросил, остановившись:
  'Ты веришь ли в предания, в легенды?'
  
  Ещё был март, и только что мы вышли
  На высший из утёсов над обрывом,
  Навстречу нам пахнуло зимней бурей,
  И увидал я с горной высоты,
  Что пышность южных красок в Океане
  Её дыханьем мглистым смягчена
  И что в горах, к востоку уходящих
  Излучиной хребтов своих, белеют,
  Сквозь тусклость отдаления, снега -
  Заоблачные царственные кряжи
  В холодных вечных саванах своих.
  И Дух спросил: 'Ты веришь ли в Атланта?'
  
  Крепясь, стоял я на скале, а ветер
  Сорвать меня пытался, проносясь
  С звенящим завываньем в низкорослых,
  Измятых, искривлённых бурей соснах,
  И доносил из глубины глухой
  Широкий шум - шум Вечности, протяжный
  Шум дальних волн... И, как орёл, впервые
  Взмахнувший из родимого гнезда
  Над ширью Океана, был я счастлив
  И упоён твоею первозданной
  Непостижимой силою, Атлант!
  'О да, Титан, я верил, жадно верил'.
  
  1903-1906
  
  
  
   Братья-дервиши, философы и поэты, помнят ту ночь слияния в одной любви с любовью всех времён, смотрят на один на всех звёздный свод, знают один на всех моральный закон - и это от века вызывает удивление. Потому и говорят - чтό из того, что каждый на свой лад? - об одном и том же, - о вещах живых, душах непреходящих, Духе пробуждённом:
   - Разум, который проникает всё сущее. (И. А. Бунин).
   - 'Всепроникающий эфир' в мире... (М. К. Мамардашвили).
   - Мировые субстанции представляют собой сущее, происходящее от другого сущего, но не от разного, а все от одного. В самом деле, если предположить, что они произошли от многих необходимых существ, то они как действия, причины которых были бы чужды всякого взаимного отношения, не находились бы во взаимной связи. Следовательно, единство в соединении субстанций Вселенной есть следствие зависимости всех от одного. Отсюда форма Вселенной свидетельствует о [единой] причине материи, и единственная причина всего есть причина всеобщности, и зодчий мира должен быть в то же время творцом. (И. Кант. 'Приложение к...'. С. 409-410).
   Свидетельствование опытного знания о Духе это как наблюдение над чувством прекрасного и возвышенного, как память детства - оно дорого, очевидно, самоценно для того, для кого достоверно, как история его рода. Ведь всякое знание имеет два конца, с которых следует к нему подходить: один - априорный, доопытный, как предшествующая история, другой - апостериорный, опытный, как жизнь в настоящем, своя собственная история.
  
  
   'Отец, человек необыкновенно сильный и здоровый физически, был до самого конца своей долгой жизни и духом почти столь же здоров и бодр. Уныние овладевало им в самых тяжёлых положениях на минуту, гнев - он был очень вспыльчив - и того меньше. До тридцати лет, до похода в Крым, он не знал вкуса вина. Затем стал пить и пил временами ужасно, хотя не имел, кажется, ни одной типической черты алкоголика, совсем не пил иногда по нескольку лет (я рождён как раз в один из таких светлых промежутков) и не соединял с этой страстью никаких других дурных страстей. Учился он недолго (в Орловской гимназии), ученья терпеть не мог, но читал всё, что попадало под руку, с большой охотой. Ум его, живой и образный, - он и говорил всегда удивительно энергическим и картинным языком, - не переносил логики, характер - порывистый, решительный, открытый и великодушный - преград. Всё его существо было столь естественно и наивно пропитано ощущением своего барского происхождения, что я не представляю себе круга в котором он смутился бы. Но даже его крепостные говорили, что 'во всём свете нет проще и добрей' его. То, что было у матери, он тоже прожил, частью даже раздарил, ибо у него была какая-то неутолимая жажда раздавать. Постоянная охота, постоянная жизнь на воздухе много помогли тому, что этот хороший, интересный и по натуре даровитый человек умер восьмидесяти лет легко и спокойно'.
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 10)
  
  
  
  * * *
  
  Ночь и дождь, и в доме лишь одно
  Светится в сырую тьму окно,
  И стоит, молчит гнилой, холодный дом,
  Точно склеп на кладбище глухом,
  Склеп, где уж давно истлели мертвецы,
  Прадеды, и деды, и отцы,
  Где забыт один слепой ночник
  И на лавке в шапке спит старик,
  Переживший всех господ своих,
  Друг, свидетель наших дней былых.
  
  Ночью, засыпая
  
  
  
   Просвещение, прагматизм, экзистенциализм - все искания и отчаяния нового и новейшего времени были одинаково бессердечны к человеку: они предлагали ему индивидуальную стезю одиночества, в то время как дух наш живой и никому не принадлежит - ни самому всемогущему, ни самому гениальному. Это мы, люди, принадлежим ему.
   - И вполне допустимо, - полагает современный Сократ, - что сознание может реализовываться на разных субстратных носителях, чья нервная система не обязательно организована по типу человеческой. И все глубокие философские исследования всегда строились так, что не исходили из предположения о какой-то конкретной природе субстрата сознания. (М. К. Мамардашвили. 'Сознание - это парадоксальность...'. С. 82).
   Это своего рода пантеизм Джордано Бруно, пантеизм Возрождения, когда обмирщённый Дух снизошёл до природы. К концу ХХ века, века саморазрушения и войны, на страшное 'Бог умер' братья-дервиши зажигают огонь: мысль, развеянная по вселенной, говорят они, не может иссякнуть. Разумеется, мысль в онтологическом, а не эмпирико-психологическом смысле. Эта мысль, преисполненная Разума, Красоты, Любви, Жизни, - Дух, который не на небесах, но в любой вещи, дьявольски искушающей нас и украшающей мир, как древнегреческий полис украшал человека.
   Дух есть свет - то, чем жив человек: 'живя и умирая, мы живём единою, всемирною Душою'.
   Вечные странники, паладины на пути к свету поют небо, ищут сочетанья прекрасного и вечного и не боятся, что их начало иссякнет в рабские времена. Дух великого Джордано Бруно - титана, что наделил Землю движением, столкнув с мёртвой точки и пустив по неведомым метам вселенной, - как свет, как неизменная красота, неистощимо и бессмертно озаряет эти искания.
  
  
  Джордано Бруно
  
  'Ковчег под предводительством осла -
  Вот мир людей. Живите во Вселенной.
  Земля - вертеп обмана, лжи и зла.
  Живите красотою неизменной.
  
  Ты, мать-земля, душе моей близка -
  И далека. Люблю я смех и радость,
  Но в радости моей - всегда тоска,
  В тоске всегда - таинственная сладость!'
  
  И вот он посох странника берёт:
  Простите келий сумрачные своды!
  Его душа, всем чуждая, живёт
  Теперь одним: дыханием свободы.
  
  'Вы все рабы. Царь вашей веры - Зверь:
  Я свергну трон слепой и мрачной веры.
  Вы в капище: я распахну вам дверь
  На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы.
  
  Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
  Мы остановим солнце Птолемея -
  И вихрь миров, несметный сонм планет,
  Пред нами развернётся, пламенея!'
  
  И он дерзнул на всё - вплоть до небес.
  Но разрушенье - жажда созиданья,
  И, разрушая, жаждал он чудес -
  Божественной гармонии Созданья.
  
  Глаза сияют, дерзкая мечта
  В мир откровений радостных уносит.
  Лишь в истине - и цель и красота.
  Но тем сильнее сердце жизни просит.
  
  'Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
  Поющая над старой звонкой лютней!
  Я мог твоим быть другом и отцом...
  Но я один. Нет в мире бесприютней!
  
  Высоко нёс я стяг своей любви.
  Но есть другие радости, другие:
  Оледенив желания свои,
  Я только твой, познание, - софия!'
  
  И вот опять он странник. И опять
  Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
  Его лицо. Враги, вам не понять,
  Что Бог есть Свет. И он умрёт за Бога.
  
  'Мир - бездна бездн. И каждый атом в нём
  Проникнут богом - жизнью, красотою.
  Живя и умирая, мы живём
  Единою, всемирною Душою.
  
  Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
  Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
  Ты, солнце! вы, созвездия ночей!
  Вы только этой Радостью дышали'.
  
  И маленький тревожный человек
  С блестящим взглядом, ярким и холодным,
  Идёт в огонь. 'Умерший в рабский век
  Бессмертием венчается - в свободном!
  
  Я умираю - ибо так хочу.
  Развей, палач, развей мой прах, презренный!
  Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! -
  Он мысль мою развеет по Вселенной!'
  
  1906
  
  
  
  
  *** 'Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне'
  
  Современное не всегда находит понимание у современников, также как поэзия у поэтов: в 1910 году с выходом в свет шестого тома собрания сочинений Бунина Николай Гумилёв называет его 'эпигоном натурализма', бунинские стихи 'подделками' - 'они скучны и не гипнотизируют. В них всё понятно и ничего не прекрасно'. ('Письма о русской поэзии'. С. 112).
   Совершенный стиль художественных (или, как в старину говорили, 'поэтических') произведений И. А. Бунина делает будто бы второстепенным его стихотворения.
   - Никакой поэт и не должен забывать, что он сам, по отношению к другим поэтам, тоже только читатель. (Н. С. Гумилёв. 'Читатель'. С. 237).
   Читатель-друг, отвечающий на самое пустяковое движение души пусть даже в незрелых и подражательных виршах, воспринимает И. А. Бунина исключительно как академика, бытописателя, краеведа - наверное, ретрограда, наверное, далёкого от поэзии и полёта мысли:
  
   'Читая стихи Бунина, кажется, что читаешь прозу. Удачные детали пейзажей не связаны между собой лирическим подъёмом. Мысли скупы и редко идут дальше простого трюка. В стихе и в русском языке попадаются крупные изъяны. Если же попробовать восстановить духовный облик Бунина по его стихам, то картина получится ещё печальнее: нежелание или неспособность углубиться в себя, мечтательность, бескрылая при отсутствии фантазии, наблюдательность без увлечения наблюдаемым и отсутствие темперамента, который единственно делает человека поэтом'.
  (Н. С. Гумилёв. 'Письма о русской поэзии'. С. 112)
  
  
  
  * * *
  
  К прибрежью моря длинная аллея
  Ведёт вдали как будто в небосклон:
  Там море подымается, синея
  Меж позабытых мраморных колонн.
  
  Там на прибой идут ступени стройно
  И львы лежат, как сфинксы, над горой;
  Далёко в море важно и спокойно
  Они глядят вечернею порой.
  
  А на скамье меж ними одиноко
  Сидит она... Нет имени для ней,
  Но знаю я, что нежно и глубоко
  Она с душой сроднилася моей.
  
  Я ль не любил? Я ль не искал мятежно
  Любви и счастья юность разделить
  С душою женской, чистою и нежной,
  И жизнь мою в другую перелить?
  
  Но та любовь, что душу посещала,
  Оставила в душе печальный след, -
  Она звала, она меня прельщала
  Той радостью, которой в жизни нет.
  
  И от неё я взял воспоминанья
  Лишь лучших дней и уж не ту люблю,
  Кого любил... Люблю мечты созданья
  И снова о несбыточном скорблю.
  
  Вечерняя безмолвная аллея
  Зовёт меня к скалистым берегам,
  Где море подымается, синея,
  К пустынным и далёким небесам.
  
  И горько я и сладостно тоскую,
  И грезится мне светлая мечта,
  Что воскресит мне радость неземную
  Печальная земная красота.
  
  1900
  
  
  
   Конечно, одного темперамента для словесного святого мастерства мало.
   Столь разные по темпераменту, как золотой и серебряный век русской поэзии, Бунин и Гумилёв держали путь по одним и тем же дорогам России, Африки и Европы. Одни и те же заповедные места открывались им, как и теперь открываются Евфрат и Нил, Ока и Енисей, Миссисипи и Амазонка. Их руки касались того же меха и той же кольчуги, что охраняет души людей и животных. Одни и те же пейзажи очаровывали путников. Одно солнце вдохновляло обоих - братьев-дервишей в обители видимого мира.
   Пути же их расходились разительно, как на развилке.
   Николай Гумилёв - романтик, экзистенциалист, испытующий жизнь и судьбу:
  
  
  Но проходили месяцы... Обратно
  Я плыл и увозил клыки слонов,
  Картины абиссинских мастеров,
  Меха пантер - мне нравились их пятна -
  И то, что прежде было непонятно, -
  Презренье к миру и усталость снов.
  
  (Н. Гумилёв. 'Пятистопные ямбы')
  
  
   Бунин - странник, реалист, ищущий в созерцании земного небесное опьянение:
  
  
  * * *
  
  В жарком золоте заката Пирамиды,
  Вдоль по Нилу, на утеху иностранцам,
  Шёлком в воду светят парусные лодки
  И бежит луксорский белый пароход.
  Это час, когда за Нилом пальмы чётки,
  И в Каире блещут стёкла алым глянцем,
  И хедив в ландо катается, и гиды
  По кофейням отдыхают от господ.
  
  А сиреневые дали Нила к югу,
  К дикой Нубии, к Порогам, смутны, зыбки
  И всё так же миру чужды, заповедны,
  Как при Хуфу, при Камбизе... Я привёз
  Лук оттуда и колчан зелёно-медный,
  Щит из кожи бегемота, дротик гибкий,
  Мех пантеры и суданскую кольчугу,
  Но на что всё это мне - вопрос.
  
  13 сентября 1915
  
  
  
   Столь по-человечески разные, они столь поразительно близки в мастерстве двумя словами высказать необъяснимое и объяснить беспричинное, 'ведь то, что у нас болит беспричинно и есть душа, а болящая душа - это то, что немцы называют мировой скорбью' (М. К. Мамардашвили. 'Кантианские вариации'. С. 29). Weltschmerz, мировая боль.
   - За последнее время я ужасно чувствую себя 'поэтом'. Без шуток, даже удивляюсь. Всё - и весёлое и грустное - отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов, чувствую какую-то творческую силу создать что-то настоящее. (Из письма И. А. Бунина В. В. Пащенко. 9 апреля 1891 года. Т. 11. С. 53).
   Таков двадцатилетний Бунин.
   Более чем полвека спустя он сообщает Г. В. Адамовичу:
  
  
   '25 февраля 1948 года. Жуан-ле-Пен.
   Из журнала 'Ленинград', ? 1-2, 1946 г. Читая стихи Анны Ахматовой, делая пометки-замечания:
   У кладбища направо <над строкой: какая точность!> пылил <над словом вопросительный знак> пустырь,
   А за ним голубела река.
   Ты сказал мне: 'Офелия, иди в монастырь
   Или замуж за дурака!'
   Принцы только такое всегда <над каждым словом вопросительный знак> говорят,
   Но <над словом вопросительный знак> я эту запомнила речь.
   Пусть струится она сто веков подряд <строка дважды отчёркнута на полях и стоят два восклицательных знака>
   Горностаевой мантией с плеч.
   1909 г. Анна Ахматова.
   Что ни слово, то глупость и пошлость! Один 'пустырь' чего стоит! И эта вечная 'Офелия', вечное 'Ты мне сказал', вечный хамящий 'принц'... И такую дуру прославили замечательной поэтессой!'
  (Переписка И. А. Бунина с Г. В. Адамовичем. С. 118-119)
  
  
  
  Зов
  
  Как старым морякам, живущим на покое.
  Всё снится по ночам пространство голубое
  И сети зыбких вант, - как верят моряки.
  Что их моря зовут в часы ночной тоски,
  Так кличут и меня мои воспоминанья:
  На новые пути, на новые скитанья
  Велят они вставать - в те страны, в те моря,
  Где только бы тогда я кинул якоря,
  Когда б заветную увидел Атлантиду.
  В родные гавани вовеки я не вниду,
  Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
  Всё будет сниться сеть канатов смоляных
  Над бездной голубой, над зыбью океана:
  Да чутко встану я на голос Капитана!
  
  8 июля 1911
  
  
  
   Читательская уверенность в однозначном и окончательном прочтении играет злую шутку. Даже критик, даже поэт ошибается, когда смотрит на другого исключительно сквозь призмы собственных приёмов и воззрений и не понимает: Бунин - модернистский почерк Ахматовой, Гумилёв - старомодную музу Бунина.
   Много позже свершится 'стыдное пробуждение', и Гумилёв услышит поэзию Бунина. Произойдёт это совсем неслучайно, ведь о той же творческой силе 'создать что-то настоящее' Гумилёв восклицал в то самое время, когда называл Бунина 'эпигоном натурализма': 'Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам'.
   Человек живёт в дурном сне. Он ничего не помнит и если даже помнит: 'Мы помним всё' (А. Блок. 'Скифы'), - то вспомнить может мало: 'Между 'помнить' и 'вспомнить', други, / Расстояние, как от Луги / До страны атласных баут' (А. Ахматова. 'Поэма без героя').
   А чтобы понимать, надо помнить.
   Поэт - маг: душевные переживания он преображает в духовный опыт - радость, боль, тоска, прояснённые работой рефлексии, становятся текстом. Но это уже другие радость, боль или тоска - отражённый свет интерсубъективности, интертекстуальности, инобытия. Они не ранят и не убивают, как те, которыми были порождены: они есть преодоление этого изначального, не прояснённого словом хаоса. Оттого поэт способен видеть, понимать и пророчествовать.
   Однако и над ним тяготеет дурной сон, как беспамятность над цивилизацией, и стыдное пробуждение так же необходимо ему, как перо для бумаги: 'если что-то поймёшь, то как бы просыпаешься с ощущением стыдного пробуждения от дурного навеянного сна, оглядываешься вокруг, вновь завязывая порвавшиеся духовные нити, нити годов, дней, столетий, стран. Думаешь невольно: господи, как вообще всё это могло быть и кем навеяно? Как мы могли забыть - что, когда, почему?' (М. К. Мамардашвили. 'Кантианские вариации'. С. 29).
  
  
  * * *
  
  Мы рядом шли, но на меня
  Уже взглянуть ты не решалась,
  И в ветре мартовского дня
  Пустая наша речь терялась.
  
  Белели стужей облака
  Сквозь сад, где падали капели,
  Бледна была твоя щека,
  И как цветы глаза синели.
  
  Уже полураскрытых уст
  Я избегал касаться взглядом,
  Но был ещё блаженно пуст
  Тот дивный мир, где шли мы рядом.
  
  28 сентября 1917
  
  
  
   Маленький шедевр сентября 1917-го. Нет в мире разных душ: ветер подхватывает и уносит речь; и пуст дивный мир, и времени в нём нет: лишь белая стужа облаков и полураскрытые уста. Стихотворение, прозрачное, как жест, в котором память невыговоренного смысла. Жест самопроизвольный, самоценный и целомудренный. Бунин говорит о чуде преисполненной чувства души: 'всё - и весёлое и грустное - отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов'. В музыке преисполненной чувства души не только Бунин и Гумилёв, но русская поэзия и поэзия вообще. Так, после одного из споров с Гумилёвым Блок, раздражение которого невольно прорывалось в жестах, походке и, должно быть, в интонации, не выдержав, сказал:
   'А вот я никогда не мог после первых двух строк увидеть, что будет дальше. Прежде всего я слышу какое-то звучание. Интонацию раньше смысла. Кто-то говорит во мне - страстно, убеждённо. Как во сне. А слова приходят потом. И нужно следить только за тем, чтобы они точно легли в эту интонацию, ничем не противоречили. Вот тогда - правда. Всякое стихотворение вначале - звенящая, расходящаяся концентрическими кругами точка. Нет, это даже не точка, а скорее астрономическая туманность. И из неё рождаются миры'. (Вс. Рождественский. 'Гумилёв и Блок'. С. 225).
  
  
  * * *
  
  Когда на тёмный город сходит
  В глухую ночь глубокий сон,
  Когда метель, кружась, заводит
  На колокольнях перезвон, -
  
  Как жутко сердце замирает!
  Как заунывно в этот час,
  Сквозь вопли бури долетает
  Колоколов невнятный глас!
  
  Мир опустел... Земля остыла...
  А вьюга трупы замела,
  И ветром звёзды загасила,
  И бьёт во тьме в колокола.
  
  И на пустынном, на великом
  Погосте жизни мировой
  Кружится Смерть в веселье диком
  И развевает саван свой!
  
  1895
  
  
  
   Музыкой рождались миры Ивана Бунина. Расходящаяся кругами точка. Мелодия, звенящая на все голоса. Вьюга замела трупы, земля остыла, возмездие было предрешено - астрономическая туманность росла и звучала голосом Александра Блока:
   - Какой-то упрямый пастор Бранд гибнет в горах, во мраке метели. Отвергнутую церковь земную заменила ему 'снежная церковь' - лавина. Перед гибелью является ему призрак мёртвой жены. (А. А. Блок. 'От Ибсена к Стриндбергу'. С. 457).
  
  Когда ты загнан и забит
  Людьми, заботой иль тоскою;
  Когда под гробовой доскою
  Всё, что тебя пленяло, спит...
  (А. Блок. 'Возмездие')
  
  
  
   'И мы сидели, сидели в каком-то недоумении счастья. Одной рукой я обнимал тебя, слыша биение твоего сердца, в другой держал твою руку, чувствуя через неё всю тебя. И было уже так поздно, что даже колотушки не было слышно, - лёг где-нибудь на скамье и задремал с трубкой в зубах старик, греясь в месячном свете. Когда я глядел вправо, я видел, как высоко и безгрешно сияет над двором месяц и рыбьим блеском блестит крыша дома. Когда глядел влево, видел заросшую сухими травами дорожку, пропадавшую под другими яблонями, а за ними низко выглядывавшую из-за какого-то другого сада одинокую зелёную звезду, теплившуюся бесстрастно и вместе с тем выжидательно, что-то беззвучно говорившую. Но и двор и звезду я видел только мельком - одно было в мире: лёгкий сумрак и лучистое мерцание твоих глаз в сумраке.
   А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
   - Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  
  Ритм
  
  Часы, шипя, двенадцать раз пробили
  В соседней зале, тёмной и пустой,
  Мгновения, бегущие чредой
  К безвестности, к забвению, к могиле,
  
  На краткий срок свой бег остановили
  И вновь узор чеканят золотой:
  Заворожён ритмической мечтой,
  Вновь отдаюсь меня стремящей силе.
  
  Раскрыв глаза, гляжу на яркий свет
  И слышу сердца ровное биенье,
  И этих строк размеренное пенье,
  И мыслимую музыку планет.
  
  Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье!
  Но страшен миг, когда стремленья нет.
  
  9 августа 1912
  
  
  
   Слушая течение жизни, отсчитывая удары сердца, что само находит повод для волнения, убеждаешься: ничто не исчезает и ничто не возникает из ничего - всё только медленно переливается из одной чаши в другую. Чаши огромны, как океан, что шумит внутри и снаружи. Мысль не волнует, скорее успокаивает. Я желаю понять, что это значит, если я вижу, слышу и сознаю, если душа может быть преисполнена чувства? Наверное, в череде дней, сумятице разговоров, непредсказуемости событий есть своя мера. Безбрежность обязательно должна знать меру - в океанских ли течениях, в воздушных ли порывах, из чего происходят шторма и ураганы, девятый вал - и после тишина...
  - Какая радость - существовать. Только видеть, хотя бы видеть, лишь один этот дым и этот свет. Если бы у меня не было рук и ног и я только мог сидеть на лавочке и смотреть на заходящее солнце, то я был бы счастлив этим. Одно нужно - только видеть и дышать. Ничто не даёт такого наслаждения, как краски. Я привык смотреть. Художники научили меня этому искусству. Поэты не умеют описывать осень, потому что они не описывают красок и неба'. (Из беседы И. А. Бунина со своим племянником Н. А. Пушешниковым. Цит. по: К. Паустовский. 'Иван Бунин'. С. 439).
  
  
  
  Небо
  
  В деревне капали капели,
  Был тёплый солнечный апрель.
  Блестели вывески и стёкла,
  И празднично белел отель.
  
  А над деревней, над горами,
  Раскрыты были небеса,
  И по горам, к вершинам белым,
  Шли тёмно-синие леса.
  
  И от вершин, как мрамор чистых,
  От изумрудных ледников
  И от небес зеленоватых
  Тянуло свежестью снегов.
  
  И я ушёл к зиме, на север.
  И целый день бродил в лесах,
  Душой теряясь в необъятных
  Зеленоватых небесах.
  
  И, радуясь, душа стремилась
  Решить одно: зачем живу?
  Зачем хочу сказать кому-то,
  Что тянет в эту синеву,
  
  Что прелесть этих чистых красок
  Словами выразить нет сил,
  Что только небо - только радость
  Я целый век в душе носил?
  
  1903-1905
  
  
  
   Умиротворение Бунина чуткое к проявлениям жизни, как краски на картинах русских пейзажистов. Для отражения этих красок ему нужен был чистый звук, ясный голос:
   - Как скоро я его нашёл, всё остальное даётся само собой.
   Его мысль не скупа: она выражена оптимально в деталях пейзажей и бескрылых мечтаниях, и любовь - неизбежная амуниция формы. Любя, мы учимся постигать: чтобы быть понятой, форма окунается в любовь. Бунин, несомненно, учился у живописцев: его литературное письмо оживает перед понимающим взором. Одно только нужно, если повторить мысль Бунина, - видеть и дышать:
   'Он отдаётся созерцанию и чувствует, как приближается сладострастное 'исчезновение в Боге и вечности'. Эта мысль о вечности мягким примиряющим светом освещает бесконечное разнообразие явлений, попадающихся ему на пути. И радости, и страдания земли находят примирение в этой мысли. Могилы и руины говорят ему не о смерти и тлении, а, напротив, о неумирающей красоте, о вечной связи между вещами в одном трансцендентальном порыве, о единой гармонии. Он верит, что, загоревшись однажды, человеческая жизнь не пропадает бесследно, что если мы сгорим без возврата, то долго не умрёт жизнь, 'что горела в нас когда-то', и 'красота, что мир стремит вперёд, есть тоже след былого''. ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
  
  
  * * *
  
  Спокойный взор, подобный взору лани,
  И всё, что в нём так нежно я любил,
  Я до сих пор в печали не забыл,
  Но образ твой теперь уже в тумане.
  
  А будут дни - угаснет и печаль,
  И засинеет сон воспоминанья,
  Где нет уже ни счастья, ни страданья,
  А только всепрощающая даль.
  
  1901
  
  
  
   Я вижу, слышу, сознаю.
   Сознательное, как сад, требует постоянного ухода - возделывания.
   - Продолжай, спеши ещё наполнить звуками мне душу... (А. Пушкин).
   Это искусство, это горенье - постоянная работа над звуком, голосом, краской, - не столько над техникой собирания плодов, сколько над самим садом, где могут произрастать столь изумительные творения. Одно ложное слово, неискренний вздох, и мысль убита в самом ростке, и чувство мертво, как мертво всё, что не целомудренно. Жив человек, живо и благо мысли, проникнутой чувством, - если только помнить о том, и каждая вещь, как слово молитвы, обретает смысл и удивляет эвристикой.
  
  
   'Лет с семи началась для меня жизнь, тесно связанная в моих воспоминаниях с полем, с мужицкими избами, а потом и с ними и с моим воспитателем. Чуть не всё свободное от учения время я, вплоть до поступления в гимназию, да и приезжая из гимназии на каникулы, провёл в ближайших от Бутырок деревушках, у наших бывших крепостных и у однодворцев. Явились друзья, и порой я по целым дням стерёг с ними в поле скотину. А воспитателем моим был престранный человек - сын предводителя дворянства, учившийся в Лазаревском институте восточных языков, одно время бывший преподавателем в Осташкове, Тамбове и Кирсанове, но затем спившийся, порвавший все связи родственные и общественные и превратившийся в скитальца по деревням и усадьбам. Он неожиданно привязался ко всем нам, а ко мне особенно, и этой привязанностью и своими бесконечными рассказами, - он немало нагляделся, бродя по свету, и был довольно начитан, владея тремя языками, - вызвал и во мне горячую любовь к себе. Он мгновенно выучил меня читать (по 'Одиссее' Гомера), распалял моё воображение, рассказывая то о медвежьих осташковских лесах, то о Дон-Кихоте, - и я положительно бредил рыцарством! - поминутно будил мою мысль своими оригинальными, порой даже не совсем понятными мне разговорами о жизни, о людях. Он играл на скрипке, рисовал акварелью, а с ним вместе иногда по целым дням не разгибался и я, до тошноты насасываясь с кисточки водой, смешанной с красками, и на всю жизнь запомнил то несказанное счастье, которое принёс мне первый коробок этих красок: на мечте стать художником, на разглядывании неба, земли, освещения у меня было довольно долгое помешательство. Он писал стихи, - сатирические вирши на злобы дня, - и вот написал стихотворение и я, но совсем не злободневное, а о каких-то духах в горной долине, в лунную полночь. Мне было тогда лет восемь, но я до сих пор так ясно помню эту долину, точно вчера видел её наяву. Вообще я много представлял себе тогда чрезвычайно живо и точно'.
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 12)
  
  
  
  * * *
  
  Христос воскрес! Опять с зарёю,
  Редеет долгой ночи тень,
  Опять зажёгся над землёю
  Для новой жизни новый день.
  
  Ещё чернеют чащи бора;
  Ещё в тени его сырой,
  Как зеркала, стоят озёра
  И дышат свежестью ночной;
  
  Ещё в синеющих долинах
  Плывут туманы... Но смотри:
  Уже горят на горных льдинах
  Лучи огнистые зари!
  
  Они в выси пока сияют,
  Недостижимой, как мечта,
  Где голоса земли смолкают
  И непорочна красота.
  
  Но, с каждым часом приближаясь
  Из-за алеющих вершин,
  Они заблещут, разгораясь,
  И в тьму лесов и в глубь долин;
  
  Они взойдут в красе желанной
  И возвестят с высот небес,
  Что день настал обетованный,
  Что бог воистину воскрес!
  
  1896
  
  
  
   Единый живой организм сознания: нет в мире разных душ и времени в нём нет. В мелодии - симфония звуков, и гармония аккордов - в музыке. Возможно ли разъять их, не умерщвляя единого организма? А ведь разымаем - границами, государствами и даже языками, которые не стремимся понять. Ни много ни мало буквы складываются в слова, слова в сочетания, фразы, абзацы и, в конце концов, в повести. Подобно тому, как семь нот создают всё велеречие музыки, значки алфавита увековечивают всякое слово - всё написанное и помысленное.
   'Тут могут быть, безусловно, совпадения и иногда даже буквальные с тем, что думал, например, когда-то Платон, или подумал кто-то сейчас - за тысячу километров от нас, неизвестный нам Иванов или Чавчавадзе. Не важно. Эмпирическое указание затем, постфактум, на то, что они подумали то же самое, что говорил, скажем, Платон, не имеет значения. Вопрос о плагиате, повторяю, о влиянии, филиации идей в данном случае, на мой взгляд, не уместен'. (М. К. Мамардашвили. 'Идея преемственности и философская традиция'. С. 92).
   Восемнадцатилетний Александр Блок, как некий 'Иванов' или 'Чавчавадзе', повторяет ту же мысль Бунина или Платона:
  
  
  * * *
  
  В море одна лишь волна - быстротечная.
  В небе одна лишь звезда - бесконечная.
  В мире одна лишь душа - вечная.
  
  
  'Здесь идёт речь (когда я говорю об опыте сознания) о каком-то отношении или соотнесённости в сознании всего мира, о какой-то связности его до любого содержания, до любой предметной кристаллизации и, следовательно, до предметных утверждений об объектах'. (М. К. Мамардашвили. С. 92).
  
  
  Парус
  
  Звёздами вышит парус мой,
  Высокий, белый и тугой,
  Лик Богоматери меж них
  Сияет, благостен и тих.
  
  И что мне в том, что берега
  Уже уходят от меня!
  Душа полна, душа строга -
  И тонко светятся рога
  Младой луны в закате дня.
  
  14 сентября 1915
  
  
   Есть различие между намерением мысли и мыслью, намерением помнить и памятью. Всего обыденного человеческого рассудка недостаточно для мысли, пусть даже для одной случайной мысли, ведь обыкновенно человеку во всей его суете такая мысль кажется 'мечтой бесполезной' - что толку говорить о Боге, природе, смысле, предназначении... Однажды выясняется, что только этим предназначением мы и живы.
   - Мы идём к себе издалека. Весьма издалека. И, кстати, за это время (и в пространстве), пока мы идём к себе, может многое случиться - до себя можно и не дойти... (М. К. Мамардашвили. 'Мысль в культуре'. С. 154).
   Однажды выясняется, что мы не ведаем, что творим: организуя пространство вокруг себя, мы совсем запустили своё собственное и стены глухого непонимания разделяют всех и каждого. Душа не поёт, музыка не рождается, техника бунтует в многотрудных руках, и беспросветное существование заключает одинокое 'я' в камеру пыток.
   Поэзия преображает душу.
   Марсель Пруст называл поэзию чувством собственного существования, а разум бесконечным чувствованием. Нужно больше видеть и знать, знать душой, исполненной чувства; и тогда память, состояние живое и непосредственное, обоймёт настоящее музыкальным счастьем мышления.
  
  
  Вечер
  
  О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
  А счастье всюду. Может быть, оно
  Вот этот сад осенний за сараем
  И чистый воздух, льющийся в окно.
  
  В бездонном небе лёгким белым краем
  Встаёт, сияет облако. Давно
  Слежу за ним... Мы мало видим, знаем,
  А счастье только знающим дано.
  
  Окно открыто. Пискнула и села
  На подоконник птичка. И от книг
  Усталый взгляд я отвожу на миг.
  
  День вечереет, небо опустело.
  Гул молотилки слышен на гумне...
  Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне.
  
  14 августа 1909
  
  
  
  
  
  *** 'Познать тоску всех стран и всех времён'
  
  Что преобладало в российской действительности - состояние мира или войны, любви или нелюбви? Как ни странно, именно серебряный век русской поэзии и традиция русской религиозной философии дали начало исканиям по ту сторону от Добра. Как ни странно, именно стихотворную форму самовыражения избрала для себя З. Н. Гиппиус, когда в усилии полюбить всё уединённое и неявное устраивала первые религиозно-философские собрания в 1901-1902 годах и печально слонялась у истоков русского символизма.
   Положение вещей охарактеризовал В. Ф. Ходасевич:
   'Символист - создатель своего пейзажа, который всегда расположен вокруг него. Бунин смиреннее и целомудренней: он хочет быть созерцателем. Он благоговейно отходит в сторону, прилагая все усилия к тому, чтобы воспроизвести боготворимую им действительность наиболее объективно. Он пуще всего боится как-нибудь ненароком 'пересоздать' её'. (В. Ф. Ходасевич. 'О поэзии Бунина'. С. 217). Декадентство и символизм: 'именно декадентство, со всеми его бытовыми и литературными проявлениями, было для Бунина всего очевиднее в символизме - и чем очевиднее, тем несноснее' (С. 215). Бунин не оставался в стороне: 'из всех крупных русских поэтов один Бунин пошёл против' (С. 216).
   Дьявол играет нами, когда мы фривольны в чувстве и мысли. Дьявол играет людьми самонадеянными, что топят смирение на дне гордости, холят гнев и отчаяние и равнодушны к осмысленному действию. Человек болен самомнением и ничто не заставит его отказаться выпить эту чашу до дна; его мысль рождает калек в мире образов, 'и совершенство отдельных их частей не радует, а скорее печалит, как прекрасные глаза горбунов' (Н. С. Гумилёв. 'Жизнь стиха'. С. 53):
  
  
  
  До дна
  
  Тебя приветствую, моё поражение,
  тебя и победу я люблю равно;
  на дне моей гордости лежит смирение,
  и радость, и боль - всегда одно.
  
  Над водами, стихнувшими в безмятежности
  вечера ясного, - всё бродит туман;
  в последней жестокости - есть бездонность нежности
  и в Божьей правде - Божий обман.
  
  Люблю я отчаяние моё безмерное,
  нам радость в последней капле дана.
  И только одно здесь я знаю верное:
  Надо всякую чашу пить до дна.
  
  (З. Гиппиус)
  
  
   Мир Бунина - лучший из возможных миров.
   Бог не играет и не обманывает. Скорее, человек обманывает самого себя, когда принимает за добродетель порок и непрестанно допускает в мыслях всю ту дьявольскую раздельность, за которой более не сказывается присутствие Духа. Чувство, которым могла быть преисполнена его душа, подменяется отрицанием всего и вся. Сомневаясь в присутствии Духа, человек иронизирует над собой: ведь если мы понимаем друг друга, мы уже присутствуем и это присутствие есть бытие, которое не принадлежит порознь никому из нас, не выводимо ни из чего и которое нельзя не принимать как очевидность.
  
  
   'Если же взять проблему ещё шире, вся европейская культура построена на жизненном усилии. На предположении того, что человек только тогда фигурирует как элемент порядка, когда он сам находится в состоянии максимального напряжения всех своих сил. А нигилизм отказывает в такой возможности - сначала себе, а затем уже и всем другим. Я думаю, первоисточник зла - в невыносимости человека для самого себя и в обращении её вовне. Если я невыносим себе, я так или иначе разрушу и всё вокруг. В результате сначала рушится личность (а она - условие Бога), затем рушится Бог'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Быть философом - это судьба'. С. 37-38)
  
  
  
  * * *
  
  Как в апреле по ночам в аллее,
  И всё тоньше верхних сучьев дым,
  И всё легче, ближе и виднее
  Побледневший небосклон за ним.
  
  Этот верх в созвездьях, в их узорах,
  Дымчатый, воздушный и сквозной,
  Этих листьев под ногами шорох,
  Эта грусть - всё то же, что весной.
  
  Снова накануне. И с годами
  Сердце не считается. Иду
  Молодыми, лёгкими шагами -
  И опять, опять чего-то жду.
  
  10 октября 1917
  
  
  
   Зрелый человеческий дух провозгласил:
   - Мир есть воля и представление. (А. Шопенгауэр).
   В противовес Лейбницу, Шопенгауэр называл этот мир наихудшим из возможных и отличался недюжинным пессимизмом. Война всех против всех - удел вещей и человека:
   'Годовалая птица не имеет представления о яйцах, для которых она вьёт гнездо; молодой паук - о разбое, для которого натягивает паутину; также и муравьиный лев - о муравье, которому он в первый раз роет яму; личинка жука оленя прогрызает в дереве дыру для своего превращения вдвое длинней, когда ей предстоит быть самцом-жуком, чем когда ей быть самкой, чтобы в первом случае приготовить место для рогов, о которых она ещё не имеет представления'. (А. Шопенгауэр. 'Понятие воли'. С. 43).
   В неистовом желании выжить вещи противоборствуют и воюют. В неистовом проявлении беспричинной воли к жизни мир вещей катится в тартарары: избиение младенцев, Варфоломеевская ночь, Хиросима и Нагасаки (назовите это как угодно) - подростки врываются в школу и убивают детей. Посмеиваясь, человек имитирует религию, затем и всю культуру. И вот уже дьявол смеётся над цивилизацией, так много о себе возомнившей. Смеётся хорошо: мир искушений ниспослан не духу человеческому - в нём есть всё для счастья, - а его двойнику, Черубине де Габриак, именам, мистифицированным нами...
   Кто же обманывает, кто гневается на нас? Кто, кроме нас самих?
  
  
  * * *
  
  К вечеру море шумней и мутней,
  Парус и дальше и дымней.
  Няньки по дачам разносят детей,
  Ветер с Финляндии, зимний.
  
  К морю иду - всё песок да кусты,
  Сосенник сине-зелёный,
  С ёлок холодных срываю кресты,
  Иглы из хвои вощёной.
  
  Вот и скамья, и соломенный зонт,
  Дальше обрыв - и туманный,
  Мглисто-багровый морской горизонт,
  Запад зловещий и странный.
  
  А над обрывом всё тот же гамак
  С томной, капризной девицей,
  Стул полотняный и с книжкой чудак,
  Гнутый, в пенсне, бледнолицый.
  
  Дремлет, качается в сетке она,
  Он ей читает Бальмонта...
  Запад темнеет, и свищет сосна,
  Тучи плывут с горизонта...
  
  11 сентября 1915
  
  
  
   Мир - наше представление? Тот самый мир, по которому прокатилась совсем не игрушечная война, описанная Л. Н. Толстым в эпохальном полотне. Мир, распахнутый всем ветрам, - наше представление? Не слишком ли много для одного человечества, когда у этого мира есть своя злая воля? Символизм - следствие и дитя этого опасного утверждения. 'Так что устаревшим он окажется только тогда, когда человечество откажется от этого тезиса - и откажется не только на бумаге, но всем своим существом. Когда это случится, предоставляю судить философам. Теперь же мы не можем не быть символистами. Это не призыв, не пожелание, это только удостоверяемый мною факт', - подытожил начало века Николай Гумилёв: к тому времени символизм прочно обосновался в русской поэзии. ('Жизнь стиха'. С. 60).
  
  
   'Года за два до поступления в гимназию (поступил я туда на одиннадцатом году) я испытал еще одну страсть - к житиям святых, и начал поститься, молиться. Страсть эта, вначале сладостная, превратилась затем, благодаря смерти моей маленькой сестры Нади, в мучительную, в тоску, длившуюся целую зиму, в постоянную мысль о том, что за гробом. Излечила меня, помню, весна. Отзвуком этого осталось то упоение, с каким отдавался я иногда печали всенощных бдений в елецких церквах, куда водило нас, гимназистов, наше начальство, хотя вообще церковных служб я не любил. (Теперь люблю - в древних русских церквах и иноверческие, то есть католические, мусульманские, буддийские - хотя никакой ортодоксальной веры не держусь.)'
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 12-13)
  
  
  
  Война
  
  От кипарисовых гробниц
  Взлетела стая чёрных птиц, -
  Тюрбэ расстреляно, разбито.
  Вот грязный шёлковый покров,
  Кораны с оттиском подков...
  Как грубо конское копыто!
  
  Вот чей-то сад; он чёрен, гол -
  И не о нём ли мой осёл
  Рыдающим томится рёвом?
  А я - я, прокажённый, рад
  Бродить, вдыхая горький чад,
  Что тает в небе бирюзовом:
  Пустой, разрушенный, немой,
  Отныне этот город - мой,
  Мой каждый спуск и переулок,
  Мои все туфли мертвецов,
  Домов руины и дворцов,
  Где шум морской так свеж и гулок!
  
  12 сентября 1915
  
  
  
   Символизм французский обожествлял всякую жизнь и обернулся борьбой жизни и смерти в символизме русском. Из круга символистов Стефана Маллармэ вышел Андре Жид (1869-1951), писатель, лауреат Нобелевской премии. Один из его 'Фальшивомонетчиков', старый и измученный жизнью учитель музыки Лаперуз сетует на сад, что не сумел возделать в своей душе:
  
  
   'Когда я был молод, я вёл очень суровую жизнь, радовался силе своего характера каждый раз, когда мне удавалось победить какое-либо искушение. Я не понимал, что, думая, будто освобождаюсь, я всё больше и больше становился рабом своей гордыни. Каждая из этих побед над собой означала поворот ключа в замке от двери моей тюрьмы. Вот, что я подразумевал, когда сказал вам, что Бог меня надул. Он устроил так, что я принял за добродетель свою гордость. Бог посмеялся надо мною. Он потешается. Я думаю, что он играет с нами, как кошка с мышью. Он посылает нам искушение, зная, что мы будем не в силах устоять; если нам всё же удается устоять, то он отмщает нам ещё горше. Почему он гневается на нас?'
  
  (А. Жид. 'Фальшивомонетчики')
  
  
   Разве прав Лаперуз?
   Старик забыл, как любил когда-то; он всё забыл. В борьбе с самим собой 'воля и представление' оказались надуманы. Да если бы Дух потешался над нами, разве понимали бы мы друг друга, сознавали самих себя, разве умели бы изъясняться? Место хорошего картезианского соответствия между мыслью и миром вещей занял бы хаос - тот самый, кому открывала двери и форточки московская символистка:
  
  
  Нелюбовь
  
  Как ветер мокрый, ты бьёшься в ставни,
  Как ветер чёрный, поёшь: ты мой!
  Я древний хаос, я друг твой давний,
  Твой друг единый, - открой, открой!
  
  Держу я ставни, открыть не смею,
  Держусь за ставни и страх таю.
  Храню, лелею, храню, жалею
  Мой луч последний - любовь мою.
  
  Смеётся хаос, зовёт безокий:
  Умрёшь в оковах, - порви, порви!
  Ты знаешь счастье, ты одинокий,
  В свободе счастье - и в Нелюбви.
  
  Охладевая, творю молитву,
  Любви молитву едва творю...
  Слабеют руки, кончаю битву,
  Слабеют руки... я отворю.
  
  (З. Гиппиус)
  
  
  
   Гиппиус отворяет, а Жид свергает:
   - Я свергаю с алтаря Бога, - писал он незадолго до смерти, - и возношу на его место человека.
   Какого человека, да позволено будет спросить. Что останется от человека, если изъять Дух? Сознание - вечный факт. Какой же кошмар творится в душах символистов и иже с ними, кто желает до конца пережить агонию и смерть Бога?!
   - Самое ценное, что даёт нам Андре Жид, - отряхивает кровь с молотка коллега-фарисей, - это его решимость до конца пережить агонию и смерть Бога. (Л. Токарев. Послесловие. С. 510).
   Но это не Бог - автор агонизирует: с истреблением мысли высыхают океаны и исчезает любовь.
   - Gloria in excelsis Deo! - молитвенно сложа руки отвечает культура.
  
  
   'В культуре (а не в религии) Бог - это символ некоторой силы, которая действует в мире вопреки нашей глупости, непониманию, неумению или нежеланию понимать некоторые состояния, к которым мы не могли прийти своими собственными силами, но которые тем не менее являются фактами. Я имею в виду нечто в мире, что есть и без нашего на то соизволения, нечто, что бытийствует и как бы воссоздаёт себя в некоторых состояниях человека, в которых он - уже не тот, что был перед этим. И это то, к чему он не мог бы прийти простым продолжением приложения собственных сил'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Быть философом - это судьба'. С. 37-38)
  
  
  
  * * *
  
  В дачном кресле, ночью, на балконе...
  Океана колыбельный шум...
  Будь доверчив, кроток и спокоен,
  Отдохни от дум.
  
  Ветер приходящий, уходящий,
  Веющий безбрежностью морской...
  Есть ли тот, кто этой дачи спящей
  Сторожит покой?
  
  Есть ли тот, кто должной мерой мерит
  Наши знанья, судьбы и года?
  Если сердце хочет, если верит,
  Значит - да.
  
  То, что есть в тебе, ведь существует.
  Вот ты дремлешь, и в глаза твои
  Так любовно мягкий ветер дует -
  Как же нет Любви?
  
  9 июля 1918
  
  
  
   Природа и мир вокруг, течение жизни, умопомрачительной городской или неспешной деревенской. Дух и душа - тайна, что с нами и от которой некуда деться. Мы обречены разгадывать её всю свою жизнь. Кто мы, откуда, куда идём? И что это за голос, что выдаёт себя за наше сознание? Несчастен человек, который бежит этих вопросов, - он бежит себя самого. Неужели, чтобы постичь эту тайну тайн, загадку бытия, человеку должно пройти по закоулкам, по которым прежде блуждали миллионы других и не находили спасения? Разочарование приходит на смену влюблённости, апатия поедает стремление жить, и то, что раньше пело, ещё поёт, но надтреснутым голосом.
   - То, что есть в тебе, ведь существует...
   - Бунин не просто окопался на до-символистских позициях. Бунинская поэтика, если в неё всмотреться, на всём своем протяжении (после ювенилий 1886-1900 гг.) представляется последовательной и упорной борьбой с символизмом. Эта борьба была тем более героической, что Бунин оказался один и не побоялся глубоких ран, которые она ему нанесла. Он вырвал (или стремился вырвать) из своего творчества всё, что могло быть в нём общего с символизмом. (В. Ф. Ходасевич. 'О поэзии Бунина'. С. 216).
  
  
  * * *
  
  Как всё спокойно и как всё открыто!
  Как на земле стало тихо и бедно!
  Сад осыпается, - всё в нём забыто,
  Небо велико и холодно-бледно...
  
  Небо далёкое, не ты ли, немое,
  Меня пугаешь своим простором?
  Здесь, в этой бедности, где всё родное,
  Встречу я осень радостным взором.
  
  Ещё рассеян огонь листопада,
  И редкие краски ласково-ярки;
  Ещё синицы свищут из сада,
  И как им тихо в забытом парке!
  
  И только ночью, когда бушует
  Осенний ветер, всё чуждо снова...
  И одинокое сердце тоскует:
  О, если бы близость сердца родного!
  
  1902
  
  
   'Бунин любит бродить мыслью в отдалённости времени и пространства. Он 'живёт один', ему 'ничего не жаль', и в то же время он живёт со всем живущим, и ему жаль всех, потому что в его высшем примиряющем обобщении, в его мысли о мировой гармонии личное страдание, - печальное в частности, - неизбежно в общем плане'. ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
   Мыслима ли душа вне страдания - бедного-бедного страдания, заставляющего петь и плакать? Что же, и так понятно, откуда эта боль! И не поможет здесь Спиноза с сухим его принципом 'не радоваться и не страдать, а понимать'. Мало понимать одному: чувство исполняет душу со всем близким её и далёким. Мысль действительно причиняет боль и не только душевную. Семь веков назад Майстер Экхарт из Кёльна утешал проповедью: душа сотворена по образу божьему и все вещи сотворены ради неё, весь мир был сотворён для человека и без него сотворение не имело бы смысла.
  
  
  * * *
  
  И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
  И лазурь, и полуденный зной...
  Срок настанет - Господь сына блудного спросит:
  'Был ли счастлив ты в жизни земной?'
  
  И забуду я всё - вспомню только вот эти
  Полевые пути меж колосьев и трав -
  И от сладостных слёз не успею ответить,
  К милосердным коленам припав.
  
  14 июля 1918
  
  
  
   Так восемь чистых строк низводят на нет пессимистические усилия межконтинентального нигилизма. Всё, что накопил в душе своей человек, все богатства небесные и есть он сам, и только эта его суть воскресает в культуре, в безбрежности и неистощимости её памяти. Остальное - небытие, то, что не имеет сущности, несмотря на, казалось бы, повседневную свою значимость. 'Ангельский доктор' Фома Аквинский проповедовал, что только божественная сущность тождественна с существованием - эссенция с экзистенцией. Бог является бытием простым, сущим; всякая сотворённая вещь и человек в том числе являются бытием сложным - в них сущность не согласуется с существованием. И всё-таки есть мера у безбрежности - человек сотворён по образу и подобию Божьему. И невозможное возможно:
   'Чувство меры помогало Бунину слить в гармоническое целое мечту о вечном и интерес к временному, стремление к небу и любовь к земле. Постигнуть небо значит изучить землю, приблизиться к Абсолютному значит вращаться среди преходящего и смертного. Призраки, которые он вызывает к жизни, у него не мистические чудища, а ясные свойства души, помогающие человеку приобщаться к вечному. Когда он говорит о том, что в сумраке мы сказками живём, что он внимал не раз эти 'печальные и сладостные' звуки арф, мы постигаем красоту этого земного мистицизма и поэзии, ясной в самой тайне своей. Это - тайна, не вне нас стоящая и нами руководящая; это - тайна, рождённая с нами, живущая в нас, как постулат нашего духа, как неудовлетворённость, как неясный синтез универса'. ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
  
  
  * * *
  
  Ты жила в тишине и покое.
  По старинке желтели обои,
  Мелом низкий белел потолок,
  И глядело окно на восток.
  
  Зимним утром, лишь солнце всходило,
  У тебя уже весело было:
  Свет горячий слепит на полу,
  Печка жарко пылает в углу.
  
  Книги в шкапе стояли, в порядке
  На конторке лежали тетрадки,
  На столе сладко пахли цветы...
  'Счастье жалкое!' - думала ты.
  
  18 октября 1938
  
  
  
   Женщина у домашнего очага. Чуть взошло солнце, видимое из комнатки лишь по утрам, она встречает его сладким ощущением немудрёного счастья. Она возделывает свой сад, не бунтуя и не впадая в истерию безокого хаоса. Она любит жалкое своё бытие, и цветы сладко пахнут в лицо.
   Как часто ясные свойства человеческой души - способность радоваться сиюминутному, приветливость и незлобивость - остаются пустыми призраками. Бунин вызывает их к жизни, и они помогают человеку приобщаться к Вечному, Невозможному, Абсолютному, Божественному. Это довольно поверхностное впечатление, что Бунин всего-навсего изображает природу и мир вокруг. Подобно мистику, Иван Алексеевич неспешно приобщает своих конфидентов тайнам мироздания - тайнам, отличным от самого мироздания столь же разительно, как идея стола от того стола, за которым сидим.
  
  
  Псковский бор
  
  Вдали темно и чащи строги.
  Под красной мачтой, под сосной
  Стою и медлю - на пороге
  В мир позабытый, но родной.
  
  Достойны ль мы своих наследий?
  Мне будет слишком жутко там,
  Где тропы рысей и медведей
  Уводят к сказочным тропам,
  
  Где зернь краснеет на калине,
  Где гниль покрыта ржавым мхом
  И ягоды туманно-сини
  На можжевельнике сухом.
  
  23 июля 1912
  
  
  
   Бунин - мастер:
   'Бунин никогда не повторяет себя, не ищет разнообразия в игре слов, сама жизнь даёт ему постоянно новые образы, в которых всё глубже раскрываются переживания его души'. ('Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон'. С. 666).
   Бунин никогда не повторяет самого себя, как невозможно повторить мысль, однажды изречённую и ныне, как будто в первый раз, открытую дерзновенным искателем. Да, 'истинная стихия бунинской музы - природа. Бунин правдив и серьёзен в своём культе природы. Он не язычник и не декадент. Он прекрасно сочетает точность в изображении природы и прихотливую свободу в передаче рождённых ею настроений' (С. 666). Хотя есть ещё одна стихия бунинской музы - мир человека, ведь муза обращена к сердцу, а не просто к тому, что воспето.
   Майстер Экхарт, чьи труды были осуждены как еретические, никогда не вступал в диалог с миром и природой: его собеседниками были Бог и душа. Именно душевное спокойствие и внутреннее равновесие, согласно Экхарту, предшествуют отречению от всех земных дел и вещей и, наконец, от самого себя и преданию себя Богу. Если душа достигает этого состояния, она исключает всё, что отделяет её от неба, и тогда наступает нарождение Бога в человеческой душе. В этом состоянии душа возносится над временем и пространством, и только в таком мистическом познании и созерцании Бога Экхарт видел спасение и блаженство человека.
  
  
  Собака
  
  Мечтай, мечтай. Всё уже и тусклей
  Ты смотришь золотистыми глазами
  На вьюжный двор, на снег, прилипший к раме,
  На метлы гулких, дымных тополей.
  
  Вздыхая, ты свернулась потеплей
  У ног моих - и думаешь... Мы сами
  Томим себя - тоской иных полей,
  Иных пустынь... за пермскими горами.
  
  Ты вспоминаешь то, что чуждо мне:
  Седое небо, тундры, льды и чумы
  В твоей студёной дикой стороне.
  
  Но я всегда делю с тобою думы:
  Я человек: как Бог, я обречён
  Познать тоску всех стран и всех времён.
  
  4 августа 1909
  
  
   Человек не стал Богом, но с ним Бог религии и Бог культуры. Ему суждено узнавать себя в бесконечных видоизменениях и превращениях природы и мира вокруг. Текущая эмпирия предлагает ему экспериментировать и сомневаться во всём. Она доступна, и она обманчива. Неизменно честным по отношению к человеку остаётся лишь непреложный факт сознания, в которое включён и он сам.
  
  
   'В мышлении есть тоже такие архетипические образования, которые нельзя понять как продолжение собственных сил рассуждения, умозаключения, наблюдения, наличествующих в человеке. Их-то, например, Кант (да и не только он, а вообще всякая философия) предлагает принимать как данное. Сознание можно вывести из чего-нибудь? Нельзя. Мы вынуждены принять его как факт.
   Традиция называет их вечными фактами. Хотя это парадоксально, ведь факт принадлежит текущей эмпирии. Но ведь есть и некоторые первичные, первоначальные отношения, которые не нами созданы, но есть именно в нас и вечны в том смысле слова, что они вечно свершаются, и мы как бы находимся внутри пространства, охваченного их вечным свершением. Они никогда не позади нас и никогда не впереди нас как некое состояние, которое будет когда-то нами достигнуто (вроде идеального общества). Они всегда - сейчас'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Быть философом - это судьба'. С. 38)
  
  
  
  На Невском
  
  Колёса мелкий снег взрывали и скрипели,
  Два вороных надменно пролетели,
  Каретный кузов быстро промелькнул,
  Блеснувши глянцем стёкол мёрзлых,
  Слуга, сидевший с кучером на козлах,
  От вихрей голову нагнул,
  Поджал губу, синевшую щетиной,
  И ветер веял красной пелериной
  В орлах на позументе золотом...
  Всё пронеслось и скрылось за мостом,
  В темнеющем буране... Зажигали
  Огни в несметных окнах вкруг меня,
  Чернели грубо баржи на канале,
  И на мосту, с дыбящего коня
  И с бронзового юноши нагого,
  Повисшего у диких конских ног,
  Дымились клочья праха снегового...
  
  Я молод был, безвестен, одинок
  В чужом мне мире, сложном и огромном,
  Всю жизнь я позабыть не мог
  Об этом вечере бездомном.
  
  27 августа 1916
  
  
  
   Поэт ставит перед собой задачи невыполнимые и стремится перешагнуть трудности непреодолимые. Форма содержит сонм жизней: архетипы прошлого в настоящем, сознание здесь и сейчас. Идти по пути наибольшего сопротивления - кредо Николая Гумилёва - не означает искусственного надумывания жизненных сложностей и передряг. У человека есть выбор из двух альтернатив: исполнить душу чувствами, а существование сущностью (тогда эссенция тождественна экзистенции), или - существовать, не обладая какой-либо сущностью (тогда нечему будет и воскресать). Стать мастером или уничтожить измельчив жизнь и потерять (как говорили когда-то, продать) душу.
  
  
   'Бунин поставил перед собою ряд трудностей непреодолимых, - резюмировал В. Ф. Ходасевич. - Но я не могу не воздать должного тому последовательному, суровому и мужественному аскетизму, которому Бунин подчинил свою поэзию, раз навсегда отказавшись от всего, что представлялось недостаточно достойным или слишком суетным. Бунин всегда шёл по линии наибольшего сопротивления. Пусть я не разделяю многих мотивов бунинского самоограничения - всё же я не могу не признать, что во многих он оказался прав.
   Но этого мало. Не разделяя принципов бунинской поэзии, я всё же хочу сказать, что существует нечто, переступающее все принципиально-поэтические барьеры: это - самый факт бунинской поэзии, тот прекрасный факт, что, как всякая подлинная поэзия, она порою заставляет позабывать все 'школьные' расхождения и прислушиваться к ней просто'.
  
  (В. Ф. Ходасевич. 'О поэзии Бунина'. С. 219-220)
  
  
  
  Есть ли тот, кто должной мерой мерит
  Наши знанья, судьбы и года?
  Если сердце хочет, если верит,
  Значит - да.
  
  То, что есть в тебе, ведь существует.
  Вот ты дремлешь, и в глаза твои
  Так любовно мягкий ветер дует -
  Как же нет Любви?
  
  
  
  
  
  *** 'Где равнина дикая граничит?'
  
  Творчество, революция, гражданская война, эмиграция и смерть в эмиграции - вехи биографии Ивана Бунина - те же, что и у других русских поэтов начала ХХ века, не убиенных террором, холодом и голодом социальных потрясений. Бесноватых рать встала и пошла, дикие орды затопили дворцы и сады великого города.
   'Я полагаю, что вообще люди, которые вмешиваются в общественные дела, погибают иной раз самым жалким образом и что они этого заслуживают. - Вольтер крапал стихи. Почтенный старик под тенью апельсинового дерева наслаждался прохладой. - Но я-то нисколько не интересуюсь тем, что делается в Константинополе; хватит с меня и того, что я посылаю туда на продажу плоды из сада, который возделываю'. (Вольтер. 'Кандид').
   Константинополь - восточная столица государства ромеев, око мира. Там возделывает свой сад Кандид, - там, за морем, с восточного выступа Фракийского полуострова дикая скифская равнина храмами возносится в небо. Храм Святой Софии - первый европейский университет - учение Платона и Аристотеля. Горожане, разодетые в шёлковые, вышитые золотом платья, наравне с княжескими детьми гарцуют на конях. Новый Рим: имя Константина Великого освящает его, тысячелетняя византийская культура в его славе и прахе, для славян он - Царьград, для греков - Константинополь, для турок - Стамбул.
  
  
  Стамбул
  
  Облезлые худые кобели
  С печальными, молящими глазами -
  Потомки тех, что из степей пришли
  За пыльными скрипучими возами.
  
  Был победитель славен и богат,
  И затопил он шумною ордою
  Твои дары, твои сады, Царьград,
  И предался, как сытый лев, покою.
  
  Но дни летят, летят быстрее птиц!
  И вот уже в Скутари на погосте
  Чернеет лес, и тысячи гробниц
  Белеют в кипарисах, точно кости.
  
  И прах веков упал на прах святынь,
  На славный город, ныне полудикий,
  И вой собак звучит тоской пустынь
  Под византийской ветхой базиликой.
  
  И пуст Сераль, и смолк его фонтан,
  И высохли столетние деревья...
  Стамбул, Стамбул! Последний мёртвый стан
  Последнего великого кочевья!
  
  1905
  
  
  
   Великий город мечетей, храмов и синагог. Все земные вероисповедания, нравы, обычаи, языки и наречия. Как молитвы к мировой душе, как влюблённые из разобщённых пространств и миров, сонмы жизней стекались сюда: здесь на его узких улочках в невообразимой сутолоке и толчее меж древних башен и стен бродящие души находили друг друга.
   'Русские посещают Константинополь в большом количестве, - сообщает Православный словарь. - Их влечёт не жажда наживы, не торговля, а историческое прошлое этого города, города - центра православия; всё то, что осталось и уцелело от древнего города дорого и священно русскому паломнику. Одним из наиболее древних памятников являются стены, имевшие целью защищать город. Теперь они во многих местах уже разрушены, так как турки относятся к этим памятникам старины весьма пренебрежительно и часто ломают их для получения камня, но тем не менее во многих местах они ещё сохранились, а также башни, построенные вдоль них'. (Полный православный богословский энциклопедический словарь. C. 1458).
  
  
  За измену
  
  Вспомни тех, что покинули
  страну свою ради страха смерти.
  Коран
  
  Их господь истребил за измену несчастной отчизне,
  Он костями их тел, черепами усеял поля.
  Воскресил их пророк: он просил им у господа жизни.
  Но позора Земли никогда не прощает Земля.
  
  Две легенды о них прочитал я в легендах Востока.
  Милосердна одна: воскрешённые пали в бою.
  Но другая жестока: до гроба, по слову пророка,
  Воскрешённые жили в пустынном и диком краю.
  
  В день восстанья из мёртвых одежды их чёрными стали,
  В знак того, что на них - замогильного тления след,
  И до гроба их лица, склонённые долу в печали,
  Сохранили свинцовый, холодный, безжизненный цвет.
  
  1903-1905
  
  
  
   'Турки победоносно шествовали в Европу. В 1361 г. битвой на Коссовом поле сокрушили Сербию, а в 1393 г. завоевали Болгарию. Очередь доходила до Византии. Последним императором Византии был Константин ХI Палеолог (1448-1453 г.). 29 мая 1453 г. Магомет II взял Константинополь; 60.000 жителей были пленены и на храме Святой Софии утвердился мусульманский полумесяц'. (Полный православный словарь. С. 494).
   Пал Рим, пал и Константинополь. Варварские народы вытоптали возделанные поля и разорили ухоженные жилища. Тысячи обитателей великого города кочующими птицами расселились по свету. На распутье в диком древнем поле остановился путник. Былое дремлет вечным сном могил. Чёрный ворон сидит на кресле. Жутко: жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит. И куда не направь коня, что-то утрачиваешь безвозвратно.
   Какой выбрать путь? Каким довериться письменам?
  
  
  
  На распутье
  
  На распутье в диком древнем поле
  Чёрный ворон на кресте сидит.
  Заросла бурьяном степь на воле,
  И в траве заржавел старый щит.
  
  На распутье люди начертали
  Роковую надпись: 'Путь прямой
  Много бед готовит, и едва ли
  Ты по нём воротишься домой.
  
  Путь направо без коня оставит -
  Побредёшь один и сир и наг, -
  А того, кто влево путь направит,
  Встретит смерть в незнаемых полях...'
  
  Жутко мне! Вдали стоят могилы...
  В них былое дремлет вечным сном...
  'Отзовися, ворон чернокрылый!
  Укажи мне путь в краю глухом'.
  
  Дремлет полдень. На тропах звериных
  Тлеют кости в травах. Три пути
  Вижу я в желтеющих равнинах...
  Но куда и как по ним идти?
  
  Где равнина дикая граничит?
  Кто, пугая чуткого коня,
  В тишине из синей дали кличет
  Человечьим голосом меня?
  
  И один я в поле, и отважно
  Жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит...
  Черный ворон сумрачно и важно,
  Полусонный, на кресте сидит.
  
  1900
  
  
  
   Россия - 'равнина дикая', границ которой не знает путник, выбирающий свою стезю. Любая дорога ведёт к гибели.
   - Жизнь - это путь к смерти. С момента рождения, с каждым вздохом человек приближается к смерти, - полагали древние.
   Подобно путникам, народы совершают свой выбор.
   В 1900-м году преемница православного христианства Россия в который раз находилась на распутье:
  
  Три пути
  Вижу я в желтеющих равнинах...
  Но куда и как по ним идти?
  
   1918 год.
   - Неправда с нами ела и пила. (Н. Тихонов).
   - Лжи столько, что задохнуться можно. (И. Бунин).
   Дни и ночи в Москве, Петрограде, Одессе - городах, где Бунин провёл 1918-1920-й год, - оргии смерти, 'Окаянные дни'. Каждую ночь - страшные сны, в которых умирает кто-то из близких.
   - Подумать только, надо ещё объяснять то тому, то другому, почему я не пойду служить в какой-нибудь пролеткульт! Надо ещё доказывать, что нельзя сидеть рядом с Чрезвычайкой, где чуть ли не каждый час кому-то проламывают голову. (И. Бунин).
  
  
   'Зима в Одессе с восемнадцатого на девятнадцатый год выдалась морозная, жестоко-лютая.
   В доме, где жили Бунины, нет дров, холодно и голодно: хлеб только гороховый, рыбий суп. Жизнь словно застыла. Однажды к ним явился человек, как оказалось импресарио, некто Шпан. Разговорчив донельзя. Засыпал словами, обещая рекламу и деньги:
   - Я вам устрою шикарную поездку - Николаев, Херсон, Харьков. Огни реклам, газетные анонсы, тумбы оклеены афишами - 'Всемирно известный писатель Бунин! Единственное выступление! Пророческий взгляд в будущее - 'Скорый и неизбежный конец большевиков'! Ответы на записки и раздача автографов'. Успех я вам гарантирую. За каждый вечер плачу тысячу думских!
   Глаза у импресарио горели.
   Бунин полулежал в плетёном кресле, внимательно слушал. Совершенно неожиданно для незваного гостя настроил себя на весёлый розыгрыш:
   - Тысячу?
   - Тысячу!
   - Думскими?
   - Думскими!
   Бунин сделал вид, что всерьёз задумался:
   - Нет! Не пойдёт. Десять тысяч, и все золотом. И голубой пароход с гейшами.
   Импресарио округлил глаза:
   - Какими гейшами?
   - Молодыми и красивыми.
   Импресарио гордо выпрямился:
   - Я к вам с солидным предложением, а вы всё шутите... Хорошо, две тысячи думских! - он сделал широкий жест рукой, словно собирался этим думские рассыпать в кабинете писателя.
   - Вера Николаевна нальёт вам рюмку водки, а я, знаете, не могу сейчас. Собираюсь ехать выступать на Берег Слоновой Кости.
   Спустя какое-то время Бунин встретил этого Шпана. Он был гладко выбрит, сыт. На узких плечах висело дорогое английское пальто с широким хлястиком и накладными карманами. Как же! Уже - комиссар по театральному делу. Важно произнёс:
   - А я ведь предлагал Вам, батенька, хороший гешефт. Тоже могли бы жить по-человечески. Академик всё-таки. Впрочем, заходите ко мне в театральный отдел...'
  
  (И. Жуков. 'По-над краем, по-над пропастью'. С. 403-404)
  
  
  
  Из книги пророка Исайи
  
  Возьмёт Господь у вас
  Всю вашу мощь, - отнимет трость и посох,
  Питьё и хлеб, пророка и судью,
  Вельможу и советника. Возьмёт
  Господь у вас учёных и мудрейших,
  Художников и искушённых в слове.
  В начальники над городом поставит
  Он отроков, и дети ваши будут
  Главенствовать над вами. И народы
  Восстанут друг на друга, дабы каждый
  Был нищ и угнетаем. И над старцем
  Глумиться будет юноша, а смерд -
  Над прежним царедворцем. И падёт
  Сион во прах, зане язык его
  И всякое деянье - срам и мерзость
  Пред Господом, и выраженье лиц
  Свидетельствует против них, и смело,
  Как некогда в Содоме, величают
  Они свой грех. - Народ мой! На погибель
  Вели тебя твои поводыри!
  
  1918
  
  
   Сказочный сюжет 1900 года: путник вопрошает чернокрылого ворона. Ворон молчит: 'жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит'. А если это тот самый полусонный ворон, какой однажды прилетел к Эдгару Аллану По и на все его вопросы отвечал страшным криком 'Никогда!'?
  
  И сидит, сидит зловещий, Ворон чёрный, Ворон вещий,
  С бюста бледного Паллады не умчится никуда,
  Он глядит, уединённый, точно Демон полусонный,
  Свет струится, тень ложится, на полу дрожит всегда,
  И душа моя из тени, что волнуется всегда,
  Не восстанет - никогда!
  
   Вопрошал не один Бунин. России предлагалось множество путей - славянофильство, западничество, коммунизм. Но как три дороги за крестом с вороном, все они ведут никуда. Роковая надпись...
   - О, если б навеки так было! Цветения достигла Россия, а дальше всё будет хуже и жесточе, - мог бы согласиться с К. Н. Леонтьевым поэт.
  
  
   'Вообще тогда существовало много мечтаний и утопий, особенно в России проекты нового устройства Общества и мира. На ЗаПАДе-то уже пессимизм, и лишь один ещё шанс наперёд: социализм попробовать!.. А в России - много вариантов: и славянофилы с надеждой, что она обновит мировую цивилизацию своим особым словом и спасёт; и Достоевский, хотя отверг насильственно осчастливливающий 'хрустальный дворец' коммунизма, но в некоем странном для пожилого человека младенчески-телячьем восторге уповает на русский народ 'богоносец' и на 'всевосприимчивость' русского духа (в речи о Пушкине), так что он всё поймёт, примет и примирит... Тут ещё проекты революционеров-демократов (Чернышевский) и народников, и толстовцев, и уже марксистов; и Фёдоров - проект 'общего дела', и Соловьёв со своим 'Богочеловечеством' - все рвутся менять, перемешивать искусственно, из своих идей исходя, естественно сложившуюся структуру и формы. Но раз Природа и История таковым образование России соделали - значит, не без высшего смысла... По крайней мере, тут достоверность Истины-Естины, а не хлипкое мечтание. А ты имей слух, и глаз, и вкус - воспринимать Красоту наличного Бытия, а не зуди и не суди в суете'.
  
  (Г. Гачев. 'Леонтьев'. С. 50-51)
  
  
  * * *
  
  Мы сели у печки в прихожей,
  Одни, при угасшем огне,
  В старинном заброшенном доме,
  В степной и глухой стороне.
  
  Жар в печке угрюмо краснеет,
  В холодной прихожей темно,
  И сумерки, с ночью мешаясь,
  Могильно синеют в окно.
  
  Ночь - долгая, хмурая, волчья,
  Кругом всё снега и снега,
  А в доме лишь мы да иконы
  Да жуткая близость врага.
  
  Презренного, дикого века
  Свидетелем быть мне дано,
  И в сердце моём так могильно,
  Как мёрзлое это окно.
  
  30 сентября 1917
  
  
  
   - Бытие и Жизнь в любых условиях и строях - всё и полностью целиком есть. И если ты сам богат натурою и духом, ты и вокруг богатство и красоту и чёткость форм (что так ценно, во аморфности сыроземли российской) узришь; а коль беден - то всё не по тебе, и всё менять-перераспределять, чтоб чужим обогатиться, затеешь, особенно власть взять, коли плохо лежит... (Г. Гачев. 'Леонтьев'. С. 51).
   Как воротиться в дом? Нет прямого пути.
  
  
   'Гимназия и жизнь в Ельце оставили мне впечатления далеко не радостные, - известно, что такое русская, да ещё уездная гимназия, и что такое уездный русский город! Резок был и переход от совершенно свободной жизни, от забот матери к жизни в городе, к нелепым строгостям в гимназии и к тяжкому быту тех мещанских и купеческих домов, где мне пришлось жить нахлебником. Учился я сперва хорошо, воспринимал почти всё легко, потом хуже: новая жизнь сделала то, что я стал хворать, таять, стал чрезмерно нервен, да ещё на беду влюбился, а влюблённость моя в ту пору, как, впрочем, и позднее, в молодости, была хотя и чужда нечистых помыслов, но восторженна. Дело кончилось тем, что я вышел из гимназии'.
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 13)
  
  
  
  * * *
  
  Белые круглятся облака,
  Небо в них сгущается, чернея...
  Как весной стройна и высока
  В этом небе мраморном аллея!
  
  Серый ствол на солнце позлащён,
  А вершины встали сизым дымом...
  Помню, помню: жаркий день под Римом,
  Мраморный апрельский небосклон...
  
  29 сентября 1917
  
  
  
   Поэт прокладывает путь тысяч и тысяч спасённых душ. Как нелегко выйти на этот путь! - как трудно первопроходцу его пролагать! Ведь это не крестовый поход с символом веры: распутье поглотит любое земное войско. Молчание и монашество приводят сюда, паломники и отшельники - семантические вестники на этой стезе.
   Бренны все земные пути; строги тротуары мысли, чувство требует воспитания и нет предела его совершенству: храм не различим за облаками. Одно нужно - видеть и дышать. Одно можно - смотреть на небо. Цивилизации обретают своё видение и дыхание у пророков, у поэтов - небо.
   'Византия имела весьма важное историческое значение. В течение 1000 лет она отражала напор азиатских народностей от Европы, просветила светом христианства многие варварские народы, выработала свою культуру, науку, литературу, право, государственность и была очагом православия, светочем истинной и неповреждённой веры Христовой, хранительницей учения вселенской Церкви'. (Полный православный словарь. С. 494).
   - Может ли русский писатель жить и писать вне России? - спросила Бунина знакомая художница.
   - Да, иные не могут, - ответил он, - если нет глубочайшей и ничем не рушимой связи с прошлым, кровной связи с Русью. А иные могут. (Т. Д. Муравьёва-Логинова. 'Живое прошлое'. С. 203).
  
  
  Родине
  
  Они глумятся над тобою,
  Они, о родина, корят
  Тебя твоею простотою,
  Убогим видом чёрных хат...
  
  Так сын, спокойный и нахальный,
  Стыдится матери своей -
  Усталой, робкой и печальной
  Средь городских его друзей,
  
  Глядит с улыбкой состраданья
  На ту, кто сотни вёрст брела
  И для него, ко дню свиданья,
  Последний грошик берегла.
  
  <1891>
  
  
  
   Эмиграция почтительно раскланивалась c отечественным классиком, за спиной поговаривали о злоключениях в семейном кругу. Пути назад не было. Иван Бунин не мог вернуться в страну своего детства не потому, что не пустили б, но по причинам мировоззренческим, нравственным, неодолимым: те, кто обещал ему радость родного очага, сами, ведая о том или нет, исходили лукавством.
   Такой увидел страну времён социалистического строительства и террора Андре Жид, автор 'Фальшивомонетчиков' и большой друг идеи социального эксперимента:
  
  
   'В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро 'Правда' им сообщает, что следует знать, о чём думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства... Отсюда странное поведение, которое тебя, иностранца, иногда удивляет, отсюда способность находить радости, которые удивляют тебя ещё больше. Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, - они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими - но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными - но выбирать не из чего. Поскольку сравнивать совершенно не с чем - разве что с проклятым прошлым, - ты с радостью берёшь то, что тебе дают. Самое главное при этом - убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надёжно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду - с заграницей). Потому-то при равных условиях жизни или даже гораздо более худших русский рабочий считает себя счастливым, он и на самом деле более счастлив, намного более счастлив, чем французский рабочий. Его счастье - в его надежде, в его вере, в его неведении'.
  
  (А. Жид. 'Возвращение из СССР')
  
  
  Голубь
  
  Белый голубь летит через море,
  Через сине-зелёное море,
  Белый голубь Киприды завидел,
  Что стоишь ты на жарком песке,
  Что кипит белоснежная пена
  По твоим загорелым ногам,
  Он пернатой стрелою несётся
  Из-за волн, где грядой голубою
  Тают в солнечной мгле острова,
  Долетев, упадает в восторге
  На тугие холодные груди,
  Орошённые пылью морской,
  Трепеща, он уста твои ищет,
  А горячее солнце выходит
  Из прозрачного облака, зноем,
  Точно маслом, тебя обливает -
  И Киприда с божественным смехом
  Обнимает тебя выше бедр.
  
  1916
  
  
  
   Большевистский режим сделал поэта невозвращенцем, эмиграция - своим любимцем.
   - Если не ошибаюсь, М. О. Цетлин заговорил о Бунине как об очень крупном писателе. Вслед затем, на самой заре эмигрантской литературы, один из авторитетных её голосов, голос З. Н. Гиппиус, в похвалах Бунину взял и самую высокую ноту. (В. Ф. Ходасевич. 'О поэзии Бунина'. С. 213).
   З. Н. Гиппиус без ложной скромности любила брать самые высокие ноты. Но, как стилист, И. А. Бунин действительно достиг высот, оценённых при жизни Нобелевской премией по литературе. Тогда ему было 63 года.
   И после, в 1937-1953 годах, поэт создаёт 'Тёмные аллеи' - сборник рассказов о любви, маленьких шедевров русской литературы.
  
  
   'Должно быть, у вас обширное и великолепное поместье? - спросил Кандид у турка.
  - У меня всего только двадцать арпанов, - отвечал турок. - Я их возделываю сам с моими детьми; работа отгоняет от нас три великих зла: скуку, порок и нужду'.
  
  (Вольтер. 'Кандид')
  
  
  
  * * *
  
  Под окном бродила и скучала,
  Подходила, горестно молчала...
  А ведь я и сам был рад
  Положить перо покорно,
  Выскочить в окно проворно,
  Увести тебя в весенний сад.
  
  Там однажды я тебе признался, -
  Плача и смеясь, пообещался:
  'Если встретимся в саду в раю,
  На какой-нибудь дорожке,
  Поклонюсь тебе я в ножки
  За любовь мою'.
  
  6 ноября 1938
  
  
   Каким образом разделить творческий путь, путь души, по годам и датам, на стихи и прозу? Земная дорога с самого распутья, рождения-зарождения, идёт по звёздам - у кого мимо, а у кого прямо к ним. И куда бы ни двинулся человек, ему не удастся избежать форм времени и пространства, оттого и есть шанс, что мысль устремится поверх эмпирии. Вновь и вновь совершается чудо исполненной чувством души, в котором память священно хранит близкое и далёкое, как одно настоящее здесь и сейчас:
   - Структура же самого опыта сознания открывает нечто удивительное. Она позволяет эмпирически далёкому стать близким, а близкое связать с будущим и т. д. То есть сближение точек при этом происходит поверх эмпирии. (М. К. Мамардашвили. 'Идея преемственности...'. С. 93).
  
  
  На белых песках
  
  На белых песках от прилива
  Немало осталось к заре
  Сверкающих луж и затонов -
  Зеркальных полос в серебре.
  
  Немало камней самоцветных
  Осталось на дюнах нагих,
  И смотрит, как ангел лазурный,
  Весеннее утро на них.
  
  А к западу сумрак теснится,
  И с сумраком, в сизый туман,
  Свивается сонный, угрюмый,
  Тяжёлый удав - Океан.
  
  1903-1904
  
  
  
   - Поэтический язык должен приближаться к простоте и естественности разговорной речи, а прозаическому слогу должна быть усвоена музыкальность и гибкость стиха, - сказал Иван Алексеевич в интервью 'Московской газете' в 1912 году. (И. А. Бунин. 'Перед грозой. Интервью'. С. 467).
   Он пояснил, что не принимает деления художественной литературы на стихи и прозу:
   - Такой взгляд мне кажется неестественным и устарелым. Поэтический элемент стихийно присущ произведениям изящной словесности одинаково как в стихотворной, так и в прозаической форме. Проза также должна отличаться тональностью. Многие чисто беллетристические вещи читаются, как стихи, хотя в них не соблюдается ни размера, ни рифмы. У Толстого, например, в романе его 'Война и мир' есть такие поистине поэтические описания, которые не уступят шедеврам стихотворного творчества. К прозе не менее, чем к стихам, должны быть предъявлены требования музыкальности и гибкости языка. ('Перед грозой. Интервью'. С. 466).
   Мысль И. А. Бунина определённым образом повторяла одно из программных положений акмеистического манифеста:
   - А что стих есть высшая форма речи, - писал Н. С. Гумилёв, - знает всякий, кто, внимательно оттачивая кусок прозы, употреблял усилия, чтобы сдержать рождающийся ритм. ('Жизнь стиха'. С. 53).
  
  
  Запустение
  
  Домой я шёл по скату вдоль Оки,
  По перелескам, берегом нагорным,
  Любуясь сталью вьющейся реки
  И горизонтом низким и просторным.
  Был тёплый, тихий, серенький денёк,
  Среди берёз желтел осинник редкий,
  И даль лугов за их прозрачной сеткой
  Синела чуть заметно - как намёк.
  Уже давно в лесу замолкли птицы,
  Свистели и шуршали лишь синицы.
  
  Я уставал, кругом всё лес пестрел,
  Но вот на перевале, за лощиной,
  Фруктовый сад листвою закраснел,
  И глянул флигель серою руиной.
  Глеб отворил мне двери на балкон,
  Поговорил со мною в позе чинной,
  Принёс мне самовар - и по гостиной
  Полился нежный и печальный стон.
  Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
  Следил, как замолкал он, потухая.
  
  В тиши звенел он чистым серебром,
  А я глядел на клёны у балкона,
  На вишенник, красневший под бугром...
  Вдали синели тучки небосклона
  И умирал спокойный серый день,
  Меж тем как в доме, тихом, как могила,
  Неслышно одиночество бродило
  И реяла задумчивая тень.
  Пел самовар, а комната беззвучно
  Мне говорила: 'Пусто, брат, и скучно!'
  
  В соломе, возле печки, на полу,
  Лежала груда яблок; паутины
  Под образом качалися в углу,
  А у стены темнели клавесины.
  Я тронул их - и горестно в тиши
  Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
  Он жалок был, но я душой привычной
  В нём уловил напев родной души:
  На этот лад, исполненный печали,
  Когда-то наши бабушки певали.
  
  Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажёг,
  И весело огни их заблестели,
  И побежали тени в потолок,
  А стёкла окон сразу посинели...
  Но отчего мой домик при огне
  Стал и бедней и меньше? О, я знаю -
  Он слишком стар... Пора родному краю
  Сменить хозяев в нашей стороне.
  Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге.
  Пора свести последние итоги.
  
  Печален долгий вечер в октябре!
  Любил я осень позднюю в России.
  Любил лесок багряный на горе,
  Простор полей и сумерки глухие,
  Любил стальную, серую Оку,
  Когда она, теряясь лентой длинной
  В дали лугов, широкой и пустынной,
  Мне навевала русскую тоску...
  Но дни идут, наскучило ненастье -
  И сердце жаждет блеска дня и счастья.
  
  Томит меня немая тишина.
  Томит гнезда родного запустенье.
  Я вырос здесь. Но смотрит из окна
  Заглохший сад. Над домом реет тленье,
  И скупо в нём мерцает огонёк.
  Уж свечи нагорели и темнеют,
  И комнаты в молчанье цепенеют,
  А ночь долга, и новый день далёк.
  Часы стучат, и старый дом беззвучно
  Мне говорит: 'Да, без хозяев скучно!
  
  Мне на покой давно, давно пора...
  Поля, леса - всё глохнет без заботы...
  Я жду весёлых звуков топора,
  Жду разрушенья дерзостной работы,
  Могучих рук и смелых голосов!
  Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
  Вновь расцвела из праха на могиле,
  Я изнемог, и мёртвый стук часов
  В молчании осенней долгой ночи
  Мне самому внимать нет больше мочи!'
  
  1903
  
  
   По скорбным путям разбросала братьев-дервишей, лесных мальчиков, жизнь. Не было сада на земле: его всякий раз вытаптывала рать бесноватых, ненасытные черви множились на корнях. Есть сад другой - и братья-дервиши об этом знают - неуничтожимый, прекрасный, вечный; явление его - наша речь. Потому в поздний час дорога над распутьем, над безобразием и тягомотиной вещественности, живой поэтической речью устремлена в самое сердце, туда, где невысокой зелёной звездой сияет настоящая жизнь.
  
  
   'Дорога была опять знакома. Всё прямо, потом влево, по базару, а с базара - по Монастырской - к выезду из города.
   На выезде, слева от шоссе, монастырь времён царя Алексея Михайловича, крепостные, всегда закрытые ворота и крепостные стены, из-за которых блестят золочёные репы собора. Дальше, совсем в поле, очень пространный квадрат других стен, но невысоких: в них заключена целая роща, разбитая пересекающимися долгими проспектами, по сторонам которых, под старыми вязами, липами и берёзами, всё усеяно разнообразными крестами и памятниками. Тут ворота были раскрыты настежь, и я увидел главный проспект, ровный, бесконечный. Я несмело снял шляпу и вошёл. Как поздно и как немо! Месяц стоял за деревьями уже низко, но всё вокруг, насколько хватал глаз, было ещё ясно видно. Всё пространство этой рощи мёртвых, крестов и памятников её узорно пестрело в прозрачной тени. Ветер стих к предрассветному часу - светлые и тёмные пятна, всё пестрившие под деревьями, спали. В дали рощи, из-за кладбищенской церкви, вдруг что-то мелькнуло и с бешеной быстротой, тёмным клубком понеслось на меня - я, вне себя, шарахнулся в сторону, вся голова у меня сразу оледенела и стянулась, сердце рванулось и замерло... Что это было? Пронеслось и скрылось. Но сердце в груди так и осталось стоять. И так, с остановившемся сердцем, неся его в себе, как тяжёлую чашу, я двинулся дальше. Я знал, куда надо идти, я шёл всё прямо по проспекту - и в самом конце его, уже в нескольких шагах от задней стены, остановился: передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал удлинённый и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за стены же дивным самоцветом глядела невысокая зелёная звезда, лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  Сказка
  
  ...И снилось мне, что мы, как в сказке,
  Шли вдоль пустынных берегов
  Над диким синим лукоморьем,
  В глухом бору, среди песков.
  
  Был летний светозарный полдень,
  Был жаркий день, и озарён
  Весь лес был солнцем, и от солнца
  Весёлым блеском напоён.
  
  Узорами ложились тени
  На тёплый розовый песок,
  И синий небосклон над бором
  Был чист и радостно-высок.
  
  Играл зеркальный отблеск моря
  В вершинах сосен, и текла
  Вдоль по коре, сухой и жёсткой,
  Смола, прозрачнее стекла...
  
  Мне снилось северное море,
  Лесов пустынные края...
  Мне снилась даль, мне снилась сказка -
  Мне снилась молодость моя.
  
  1903-1904
  
  
  
  *** 'Покорность грустной участи своей'
  
  Вздрогните, немые уста! Ответьте поцелуем на поцелуй! Божественный глагол коснулся чуткого слуха поэта! Трепещи, суетный свет, - звенит святая лира! Теперь и пустынные волны, и широкошумные дубровы, и звон, сотканный сонмом жизней, 'шумом рек и водопадов, шумом, диким и созвучным, как в горах раскаты грома', из сотен стихов льётся в сказках и легендах!
  
  Если спросите - откуда
  Эти сказки и легенды
  С их лесным благоуханьем,
  Влажной свежестью долины,
  Голубым дымком вигвамов,
  Шумом рек и водопадов,
  Шумом, диким и созвучным,
  Как в горах раскаты грома? -
  Я скажу вам, я отвечу:
  
  'От лесов, равнин пустынных,
  От озёр Страны Полночной,
  Из страны Оджибуэев,
  Из страны Дакотов диких,
  С гор и тундр, с болотных топей,
  Где среди осоки бродит
  Цапля сизая, Шух-шух-га.
  Повторяю эти сказки,
  Эти старые преданья
  По напевам сладкозвучным
  Музыканта Навадаги'.
  
  
   Если спросите, что это за строчки, какой такой Фенимор Купер запел в русских стихах, ответом будет имя классика американской литературы Генри Уодсуорта Лонгфелло. Если поинтересуетесь, какой такой космополит, сказитель Боян заиграл на гуслях, проникшись прелестями североамериканских штатов, к удивлению своему, по новой откроете для себя имя классика отечественной литературы Ивана Алексеевича Бунина.
  
  
  Если спросите, где слышал,
  Где нашёл их Навадага, -
  Я скажу вам, я отвечу:
   'В гнёздах певчих птиц, по рощам,
  На прудах, в норах бобровых,
  На лугах, в следах бизонов,
  На скалах, в орлиных гнёздах.
  
  Эти песни раздавались
  На болотах и на топях,
  В тундрах севера печальных:
  Читовэйк, зуёк, там пел их,
  Манг, нырок, гусь дикий, Вава,
  Цапля сизая, Шух-шух-га,
  И глухарка, Мушкодаза'.
  
  
   Цивилизации разобщены эпохами и материками, как проклятием пространств и времён. Власти и пророки вершат их судьбы. Языки естественными преградами разделяют государства и народы, столь отличные по строю мышления, по менталитету.
   - И хоть бы в словах-то людских не так уж всё было избито! (И. Бунин).
   Язык ведёт нас по колее, проложенной предками, и мы думаем, соблюдая стиль и жест, укоренённые в архетипах сознания. Наша речь - игра; мы более умалчиваем, чем выговариваем, и умудряемся быть разобщёнными даже в своём языке. Поэт - спасительный мост над пропастью непонимания, единственная возможность вести речь поверх границ и барьеров. Один поэт слышит другого - 'в безвестном сонме мудрых и творящих' - за тысячи километров и миллионы часов, поверх эмпирии народов, государств и языков.
  
  
   'Читал я в детстве мало и не скажу, чтобы уж так жаждал книг, но, вероятно, прочитал почти все, что было у нас в доме и что ещё не пошло на цигарки тем приживальщикам, прежним слугам-друзьям отца, что иногда гостили у нас, и до сих пор ещё помню, как читал я 'Английских поэтов' Гербеля, 'Робинзона', затасканный том 'Живописного обозрения', кажется, за 1878 год, чью-то книгу с картинками под заглавием 'Земля и люди'... Суть того чувства, что вызывали во мне эти книги, и до сих пор жива во мне, но её трудно выразить. Главное заключалось в том, что я видел то, что читал, - впоследствии даже слишком остро, - и это давало какое-то особое наслаждение.
   В гимназии много из того, что обычно читается в такие годы, мне совсем не нравилось. (Из того, что произвело на меня в первые гимназические годы особенно поэтическое и восторженное впечатление, вспоминается сейчас 'Колокол' Андерсена.) И стихов в гимназии я почти не писал, хотя до чужих был жаден и отличался способностью запоминать наизусть чуть не целую страницу даже гекзаметра, только раз пробежав её. (Память у меня вообще хорошая, - то, что интересует, запоминаю крепко, - но насилия не терпит: убедился в этом ещё в ранней молодости, когда, по гоголевской манере, пытался упражняться в наблюдательности.)'
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 13)
  
  
  
  Огни небес
  
  Огни небес, тот серебристый свет,
  Что мы зовём мерцаньем звёзд небесных, -
  Порою только неугасший свет
  Уже давно померкнувших планет,
  Светил, давно забытых и безвестных.
  
  Та красота, что мир стремит вперёд,
  Есть тоже след былого. Без возврата
  Сгорим и мы, свершая в свой черёд
  Обычный путь, но долго не умрёт
  Жизнь, что горела в нас когда-то.
  
  И много в мире избранных, чей свет,
  Теперь ещё незримый для незрящих,
  Дойдёт к земле чрез много, много лет...
  В безвестном сонме мудрых и творящих
  Кто знает их? Быть может, лишь поэт.
  
  1903-1904
  
  
  
   Хосе Ортега-и-Гассет (1883-1955), испанский философ, космополит, один из 'сонма мудрящих и творящих', в споре с коллегами по 'Коллеж де Франс' привёл, на первый взгляд, необычную формулировку - уравнение языка:
  
   'Вот она: мы никогда не поймём такого поразительного явления, как язык, если сначала не согласимся с тем, что речь в основном состоит из умолчаний. Существо, не способное отречься в разговоре от очень многого, не смогло бы говорить. И каждый язык - это особое уравнение между тем, что сообщается, и тем, что умалчивается. Каждый народ умалчивает одно чтобы суметь сказать другое. Ибо всё сказать невозможно. Вот почему переводить так сложно: речь идёт о том, чтобы на определённом языке суметь сказать то, что этот язык склонен умалчивать. Но вместе с тем мы начинаем понимать, что переводу прекрасно удаётся раскрывать секреты других эпох и народов, которые они хранят в своей враждебной разобщённости, короче, он смело объединяет человечество. Ибо, по словам Гёте, 'только в общности всех людей осуществляется полнота жизни человечества''.
  
  (Х. Ортега-и-Гассет. 'Нищета и блеск перевода'. С. 345)
  
  
  
  Если б дальше вы спросили:
  'Кто же этот Навадага?
  Расскажи про Навадагу!' -
  Я тотчас бы вам ответил
  На вопрос такою речью:
  
  'Средь долины Тавазэнта,
  В тишине лугов зелёных,
  У излучистых потоков,
  Жил когда-то Навадага.
  Вкруг индейского селенья
  Расстилались нивы, долы,
  А вдали стояли сосны,
  Бор стоял, зелёный - летом,
  Белый в зимние морозы,
  Полный вздохов, полный песен.
  
  Те весёлые потоки
  Были видны на долине
  По разливам их - весною,
  По ольхам сребристым - летом,
  По туману - в день осенний,
  По руслу - зимой холодной.
  Возле них жил Навадага
  Средь долины Тавазэнта,
  В тишине лугов зелёных.
  
  Там он пел о Гайавате,
  Пел мне Песнь о Гайавате, -
  О его рожденье дивном,
  О его великой жизни:
  Как постился и молился,
  Как трудился Гайавата,
  Чтоб народ его был счастлив,
  Чтоб он шёл к добру и правде'.
  
  
  
   Генри Лонгфелло родился в 1807 году, умер в 1882-м. Если вспомнить другого американского романтика Эдгара Аллана По, его жизнь укладывается внутри этих дат: 1809-1849 годы.
   Никто из литературных современников не знал такой прижизненной славы, как Лонгфелло. В этом отношении соперничать с заокеанским поэтом мог разве что Виктор Гюго. Но тот писал, что называется, на злобу дня. Его стихи рисковали остаться детьми своего времени: привередливые эпохи и чужеземные материки, казалось, будут к ним глухи. Исключительно редко галльский гений позволял себе быть отстранёно лиричным:
  
  
  * * *
  
  Так чувствуешь в душах и грязь, и красу,
  Как видишь в прудах, что уснули в лесу,
  И синее небо с разводами туч,
  На шёлковой ряби играющий луч,
  И тину во мраке угрюмого дна,
  Где чёрным чудовищам воля дана.
  
  
   'Иное дело 'Песнь о Гайавате' или 'Перелётные птицы', - таким видится критику 'век девятнадцатый, железный' в конце века двадцатого. - Тут нет ничего случайного и преходящего. Тут царствует нетленная красота, высокая гармония осуществлённой художественной истины. Поэзию Гюго сравнивали с зарифмованным фельетоном-однодневкой. Стихотворения Лонгфелло воспринимались трепетно, словно они были высечены резцом по мрамору. Предполагалось, что любой его строке гарантировано бессмертие.
   Так думали в ту пору американцы, так смотрели на Лонгфелло и в Европе. Мало кем в середине прошлого века американская литература принималась всерьёз, но Лонгфелло был исключением. Одних русских переложений знаменитого 'Псалма жизни' к 1900 году, когда появился классический перевод Бунина, насчитывалось более десяти. В Германии, во Франции картина была точно такой же. И даже в Китае изящные веера украшали строками из Лонгфелло'. (А. Зверев. '...Эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем'. С. 3).
  
  
  Вы, кто любите природу -
  Сумрак леса, шёпот листьев,
  В блеске солнечном долины,
  Бурный ливень и метели,
  И стремительные реки
  В неприступных дебрях бора,
  И в горах раскаты грома,
  Что, как хлопанье орлиных
  Тяжких крыльев, раздаются, -
  Вам принёс я эти саги,
  Эту песнь о Гайавате!
  
  Вы, кто любите легенды
  И народные баллады,
  Этот голос дней минувших,
  Голос прошлого, манящий
  К молчаливому раздумью,
  Говорящий так по-детски,
  Что едва уловит ухо,
  Песня это или сказка, -
  Вам из диких стран принёс я
  Эту песнь о Гайавате!
  
  Вы, в чьём юном, чистом сердце
  Сохранилась вера в бога,
  В искру божью в человеке;
  Вы, кто помните, что вечно
  Человеческое сердце
  Знало горести, сомненья
  И порывы к светлой правде,
  Что в глубоком мраке жизни
  Нас ведёт и укрепляет
  Провидение незримо, -
  Вам бесхитростно пою я
  Эту песнь о Гайвате!
  
  Вы, которые, блуждая
  По околицам зелёным,
  Где, склонившись на ограду,
  Поседевшую от моха,
  Барбарис висит, краснея,
  Забываетесь порою
  На запущенном погосте
  И читаете в раздумье
  На могильном камне надпись,
  Неумелую, простую,
  Но исполненную скорби,
  И любви, и чистой веры, -
  Прочитайте эти руны,
  Эту Песнь о Гайавате!
  
  
  
   Из 'Автобиографической заметки' (10 апреля 1915 года):
   'Зато необыкновенно много исписал я бумаги и прочёл за те четыре года, что прожил после гимназии в елецкой деревне Озерках, в имении, перешедшем к нам от умершей бабки Чубаровой. Дома я снова быстро окреп, сразу возмужал, развился, исполнился радостного ощущения всё растущей молодости и сил. Тут как раз на целых три года выслали к нам брата Юлия, уже кончившего университет и пробывшего год в тюрьме по политическим делам, и он прошёл со мной весь гимназический курс, занимался со мной языками, читал мне начатки психологии, философии, общественных и естественных наук; кроме того, мы без конца вели с ним разговоры о литературе. И помню, что в ту пору мне всё казалось очаровательно: и люди, и природа, и старинный с цветными окнами дом бабки, и соседние усадьбы, и охота, и книги, один вид которых давал мне почти физическое наслаждение, и каждый цвет, каждый запах...' (С. 14).
   И. А. Бунин начал переводить поэму, когда ему было 26 лет, затем многие годы совершенствовал стих, 'чтобы, доведя возможности языка до предела понимания, перевод высвечивал манеру говорить, свойственную переводимому автору' (Х. Ортега-и-Гассет. С. 352).
   Простота строки Лонгфелло, как и всё, чему открыто будущее, наиболее сложна для перевода. Отсутствие рифмы предъявляет самые высокие требования к поэтическому языку. Мастерство переводчика предполагает силу воли, чтобы отказаться от соблазна обработки и 'доработки' текста на свой лад и строчку за строчкой воссоздавать услышанное, будто бы в другой жизни, в своей культурной и языковой среде.
   Читаем в 'Диалектике мифа' у А. Ф. Лосева:
   'Нельзя сказать, что сущность поэзии заключается в изображении прекрасного или одухотворённого, т. е. нельзя сказать, что сущность поэзии заключается в тех или других особенностях её п р е д м е т а. Когда мы говорим, употребляя некритические понятия, что поэзия изображает прекрасное, то это вовсе не значит, что предмет её действительно прекрасен. Всем известно, что предмет её может быть и безобразен или мёртв. Стало быть, поэтичен не самый предмет, к которому направлена поэзия, но способ его изображения, т. е., в конце концов, способ его п о н и м а н и я.' (А. Ф. Лосев. 'Диалектика мифа'. С. 59).
   Печатью инобытия - поэтического понимания - отмечен бунинский перевод: аккорды прекрасного и вечного бесконечно варьируются и звучат, как если бы они от века звучали на божьем свете.
   В 1903-м году его труд был удостоен Пушкинской премии Академии наук.
  
  
  На четвёртый день до ночи
  Он лежал в изнеможенье
  На листве в своём вигваме.
  В полусне над ним роились
  Грёзы, смутные виденья;
  Вдалеке вода сверкала
  Зыбким золотом, и плавно
  Всё кружилось и горело
  В пышном зареве заката.
  
  И увидел он: подходит
  В полусумраке пурпурном,
  В пышном зареве заката,
  Стройный юноша к вигваму.
  Голова его в блестящих,
  Развевающихся перьях,
  Кудри - мягки, золотисты,
  А наряд - зелёно-жёлтый.
  
  У дверей остановившись,
  Долго с жалостью, с участьем
  Он смотрел на Гайавату,
  На лицо его худое,
  И, как вздохи Шавондази
  В чаще леса, - прозвучала
  Речь его: 'О Гайавата!
  Голос твой услышан в небе,
  Потому что ты молился
  Не о ловкости в охоте,
  Не о славе и победах,
  Но о счастии, о благе
  Всех племён и всех народов.
  
  Для тебя Владыкой Жизни
  Послан друг людей - Мондамин;
  Послан он тебе поведать,
  Что в борьбе, в труде, в терпенье
  Ты получишь всё, что просишь.
  Встань с ветвей, с зелёных листьев,
  Встань с Мондамином бороться!'
  
  
  
   Миф, предание? Конечно же, миф, ведь мир поэта - тот самый мир, который не требует социальных преобразований. Нет, он не оторван от действительности. Что есть действительность, кроме того, что мыслим о ней, кроме того, что остаётся в песнях? Сказка? Миф? - как и вся человеческая история и культура, сколь наукообразно её не излагай.
   За 'Диалектику мифа' мифотворцы новейшего времени отправили Алексея Фёдоровича Лосева на строительство Беломорско-Балтийского канала. Проверить историю экспериментом, как это привыкли делать естествоиспытатели, невозможно. И надо ли? Последствия неверия в исторический и культурный опыт обходятся слишком дорого, особенно в новейшее время. Мифом только и жив человек: именно с ним душа исполнена чувства. Кто в детстве не верил сказкам, кто в юности не верил в любовь, кто в старости не верил в вечную жизнь, да был ли жив он?
  
  
   'Писал я в отрочестве сперва легко, так как подражал то одному, то другому, - больше всего Лермонтову, отчасти Пушкину, которому подражал даже в почерке, потом, в силу потребности высказать уже кое-что своё, - чаще всего любовное, - труднее. Читал я тогда что попало: и старые и новые журналы, и Лермонтова, и Жуковского, и Шиллера, и Веневитинова, и Тургенева, и Маколея, и Шекспира, и Белинского... Потом пришла настоящая любовь к Пушкину, но наряду с этим увлечение, хотя и недолгое, Надсоном, чему, впрочем, много способствовала его смерть. Вообще о писателях я с детства, да и впоследствии довольно долго, мыслил как о существах высшего порядка. (Помню, как поразил меня рассказ моего воспитателя о Гоголе, - он однажды видел его, - вскоре после того, как я впервые прочёл 'Страшную месть', самый ритм которой всегда волновал меня необыкновенно.) Самому мне, кажется, и в голову не приходило быть меньше Пушкина, Лермонтова, - благо лермонтовское Кропотово было в двадцати пяти верстах от нас, да и вообще чуть не все большие писатели родились поблизости, - и не от самомнения, а просто в силу какого-то ощущения, что иначе и быть не может. Но это не исключало страстного интереса вообще к писателям, даже к таким, каким был, например, некто Назаров. Озерский кабатчик как-то сказал мне, что в Ельце появился 'автор'. И я тотчас же поехал в Елец и с восторгом познакомился в базарном трактире с этим Назаровым, самоучкой-стихотворцем из мещан. Из новых писателей мне очень нравился тогда Гаршин (самоубийство которого ужасно поразило меня). Нравился и Эртель, хотя я и тогда чувствовал его литературность, непростоту, копировку Тургенева, даже эту неприятную изысканность знаков препинания, обилие многоточий. В Чехове (его юмористических рассказов я тогда не знал) тоже кое-что задевало меня - то, что он писал бегло, жидко...'
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 14-15)
  
  
  
  Призраки
  
  Нет, мёртвые не умерли для нас!
  Есть старое шотландское преданье,
  Что тени их, незримые для глаз,
  В полночный час к нам ходят на свиданье,
  
  Что пыльных арф, висящих на стенах,
  Таинственно касаются их руки
  И пробуждают в дремлющих струнах
  Печальные и сладостные звуки.
  
  Мы сказками предания зовём,
  Мы глухи днём, мы дня не понимаем;
  Но в сумраке мы сказками живём
  И тишине доверчиво внимаем.
  
  Мы в призраки не верим; но и нас
  Томит любовь, томит тоска разлуки...
  Я им внимал, я слышал их не раз,
  Те грустные и сладостные звуки!
  
  1903-1905
  
  
  
   Работая над поэмой, Лонгфелло использовал записи известного этнографа Скулкрафта, который много лет провёл среди оджибуэев. Вместе с тем поэт не стремился к житейской достоверности - для мифа она безразлична:
   'И поэтическое, и мифическое бытие есть бытие непосредственное, невыводное. Образ и <в> поэзии и в мифологии не нуждается ни в какой логической системе, ни в какой науке, философии или вообще теории. Он - наглядно и непосредственно видим. Выражение дано тут в живых ликах и лицах; и надо только смотреть и видеть, чтобы понимать'. (А. Ф. Лосев. 'Диалектика мифа'. С. 60).
   Откройте глаза! К знакомым мелодиям ухо готовьте! Поэт поведает о любви, несчастной и великодушной, о дружбе, верной и бессмертной, о чувствах вечных, что дымящейся кровью из горла... Для них художник находит краски, музыкант - звуки, поэт - слова. И надо только смотреть и видеть, чтобы помнить и понимать:
   - Поэзия, как и вообще искусство, обладает характером отрешённости в том смысле, что она возбуждает эмоции не к вещам как таковым, а к их определённому смыслу и оформлению. (А. Ф. Лосев. С. 60).
   Лёгкий сумрак и лучистое мерцание невысокой зелёной звёзды, неподвижной, немой:
  
  
   'А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
   - Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле'.
  (И. А. Бунин. 'Поздний час')
  
  
  
  'Посмотри, как быстро в жизни
  Всё забвенье поглощает!
  Блекнут славные преданья,
  Блекнут подвиги героев;
  Гибнут знанья и искусство
  Мудрых Мидов и Вэбинов,
  Гибнут дивные виденья,
  Грёзы вещих Джосакидов!
  
  Память о великих людях
  Умирает вместе с ними;
  Мудрость наших дней исчезнет,
  Не достигнет до потомства,
  К поколеньям, что сокрыты
  В тьме таинственной, великой
  Дней безгласных, дней грядущих.
  
  На гробницах наших предков
  Нет ни знаков, ни рисунков.
  Кто в могилах - мы не знаем,
  Знаем только - наши предки;
  Но какой их род иль племя,
  Но какой их древний Тотэм -
  Бобр, Орёл, Медведь - не знаем;
  Знаем только: 'это предки'.
  
  При свиданье - с глазу на глаз
  Мы ведём свои беседы;
  Но, расставшись, мы вверяем
  Наши тайны тем, которых
  Посылаем мы друг к другу;
  А посланники нередко
  Искажают наши вести
  Иль другим их открывают'.
  
  Так сказал себе однажды
  Гайавата, размышляя
  О родном своём народе
  И бродя в лесу пустынном.
  
  Из мешка он вынул краски,
  Всех цветов он вынул краски
  И на гладкой на бересте
  Много сделал тайных знаков,
  Дивных и фигур и знаков;
  Все они изображали
  Наши мысли, наши речи.
  
  
  
   В предисловии к переводу 'Песни о Гайавате' И. А. Бунин отмечал 'редкую красоту художественных образов и картин в связи с высоким поэтическим и гуманным настроением' поэмы:
   - Лонгфелло всю жизнь посвятил служению возвышенному и прекрасному.
   Лонгфелло, бостонский затворник, переводил 'Божественную Комедию' Алигьери и писал лирические песни в разгар гражданской войны. Будни профессора Гарвардского университета были преисполнены никому не слышной музыкой удивительных аккордов мифотворчества его души. Генри Уодсуорт Лонгфелло созидал свою историю и себя 'в безвестном сонме мудрых и творящих'; прекрасному и вечному не за страх, а за совесть служил Иван Алексеевич Бунин.
  
  
   'В январе 1895 года, бросив службу, я впервые попал в Петербург, видел некоторых писателей, Михайловского, Кривенко, который отнёсся ко мне с истинно-отеческой нежностью. В этом же году я познакомился в Москве с Чеховым, с Бальмонтом, с Эртелем, с Брюсовым, тогда ещё студентом. Позднее я мельком видал Коневского и Добролюбова. Они произвели на меня впечатление больных мальчиков с полным сумбуром в голове и в душе, благодаря и болезненности своей, и кое-чему прочитанному. Видал я и некоего поэта, славившегося тогда по Москве своей книжкой, посвящённой 'самому себе и египетской царице Клеопатре', и тем, что он ходил, как говорили, в папахе, в бурке, в нижнем белье, привязывал себе к пальцам когти и производил перевороты в стихотворной форме. Он, впрочем, раньше других бросил все эти 'дерзания' и 'переоценки ценностей' и, увы, не попал в историю 'новой русской литературы', хотя именно ему долго приписывали многие все эти 'закрой свои бледные ноги' и т. п.'
  
  (И. А. Бунин. 'Автобиографическая заметка'. С. 16-17)
  
  
  
  В степи
  
   Н. Д. Телешову
  
  Вчера в степи я слышал отдалённый
  Крик журавлей. И дико и легко
  Он прозвенел над тихими полями...
  Путь добрый! Им не жаль нас покидать:
  И новая цветущая природа,
  И новая весна их ожидает
  За синими, за тёплыми морями,
  А к нам идёт угрюмая зима:
  Засохла степь, лес глохнет и желтеет,
  Осенний ветер, тучи нагоняя,
  Открыл в кустах звериные лазы,
  Листвой засыпал долы и овраги,
  И по ночам в их чёрной темноте,
  Под шум деревьев, свечками мерцают,
  Таинственно блуждая, волчьи очи...
  Да, край родной не радует теперь!
  И всё-таки, кочующие птицы,
  Не пробуждает зависти во мне
  Ваш звонкий крик, и гордый и свободный.
  Здесь грустно. Ждём мы сумрачной поры,
  Когда в степи седой туман ночует,
  Когда во мгле рассвет едва белеет
  И лишь бугры чернеют сквозь туман.
  
  
  
   - Должна ли наша страна стать страной песни? - вопрошал восемнадцатилетний Лонгфелло. - Будет ли она когда-нибудь вызывать романтические ассоциации? Станет ли поэзия... и на нашей земле дышать тем очарованием, которым дышит на островах Греции? (Цит. по: А. Зверев. '...Эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем'. С. 7).
   Как благородно! Как мифично! Этому и посвятил свою музу Иван Алексеевич Бунин.
   - Люди вечно одержимы тоской, безумием, маниями, страдая от всех тех недугов, которые Гиппократ назвал божественными. - Хосе Ортега-и-Гассет полагал утопичным всё, что ни делает человек. - Ибо человеческие дела неосуществимы. Удел - привилегия и честь - человека тщетно стремиться к задуманному, олицетворяя собой чистый порыв и живую утопию. Он неизменно идёт к поражению, ещё до битвы получая пулю в висок. (Х. Ортега-и-Гассет. 'Нищета и блеск перевода'. С. 336).
  
  
  Но я люблю, кочующие птицы,
  Родные степи. Бедные селенья -
  Моя отчизна; я вернулся к ней,
  Усталый от скитаний одиноких,
  И понял красоту в её печали
  И счастие - в печальной красоте.
  
  Бывают дни: повеет тёплым ветром,
  Проглянет солнце, ярко озаряя
  И лес, и степь, и старую усадьбу,
  Пригреет листья влажные в лесу,
  Глядишь - и всё опять повеселело.
  Как хорошо, кочующие птицы,
  Тогда у нас! Как весело и грустно
  В пустом лесу меж чёрными ветвями,
  Меж золотыми листьями берёз
  Синеет наше ласковое небо!
  Я в эти дни люблю бродить, вдыхая
  Осинников поблекших аромат
  И слушая дроздов пролётных крики;
  Люблю уйти один на дальний хутор,
  Смотреть, как озимь мягко зеленеет,
  Как бархатом блестят на солнце пашни
  А вдалеке, на жнивьях золотых,
  Стоит туман, прозрачный и лазурный.
  
  Моя весна тогда зовёт меня, -
  Мечты любви и юности далёкой,
  Когда я вас, кочующие птицы,
  С такою грустью к югу провожал!
  
  
   И. А. Бунину, подобно перелётным птицам, суждено было покинуть родные места. Но разве усилия, потраченные на то, чтобы и Россия стала 'страной песни', ушли никуда? Только это и осталось... В 18 лет он сказал всё о своей жизни, о 75-летнем юбилее, который в отличие от юбилея Лонгфелло, не сделался национальным торжеством. Но что ж... Покорность грустной участи своей.
   Итак, 1889 год - Ивану Бунину 18 лет, он сын обедневшего помещика, слово 'поэт' ещё иронически берётся в кавычки:
  
  
  Мне вспоминается былое счастье,
  Былые дни... Но мне не жаль былого:
  Я не грущу, как прежде, о былом, -
  Оно живёт в моём безмолвном сердце,
  А мир везде исполнен красоты.
  Мне в нём теперь всё дорого и близко:
  И блеск весны за синими морями,
  И северные скудные поля,
  И даже то, что уж совсем не может
  Вас утешать, кочующие птицы, -
  Покорность грустной участи своей!
  
  1889
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Айхенвальд Ю. Иван Бунин и его стихотворения // И. Бунин. Свет незакатный. М.: Центр-100, 1995.
   2. Блок А. А. От Ибсена к Стриндбергу // Собрание сочинений. Т. 5. Проза. 1903-1917. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1962.
   3. Бунин И. А. Автобиографическая заметка // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 1. М.: Воскресенье, 2006. С. 9-20.
   4. Бунин И. А. Перед грозой. Интервью // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 9. М.: Воскресенье, 2006. С. 460-476.
   5. Бунин И. А. Переписка И. А. Бунина с В. В. Пащенко (1890-1895 гг.) // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 11. М.: Воскресенье, 2006. С. 5-179.
   6. Бунин И. А. Переписка И. А. Бунина с Г. В. Адамовичем // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 13. М.: Воскресенье, 2006. С. 94-138.
   7. Бунин И. А. Поздний час // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 6. М.: Воскресенье, 2006. С. 30-35.
   8. Визгин В. Мы все его так любили: вспоминая Мераба Мамардашвили. https://mamardashvili.com/about/vizgin/2.html
   9. Вольтер. Кандид // Сочинения. Б-ка всемирной литературы. М.: 'Художественная литература', 1971.
   10. Гачев Г. Леонтьев // Русская Дума. Портреты русских мыслителей. М.: 'Новости', 1991.
   11. Гумилёв Н. С. Жизнь стиха // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии. М.: Воскресенье, 2006. С. 51-60. https://gumilev.ru/clauses/1/
   12. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М.: 'Современник', 1990.
   13. Гумилёв Н. С. Читатель // Полное собрание сочинений. В 10 т. Т. 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии. М.: Воскресенье, 2006. С. 235-240. https://gumilev.ru/clauses/3/
   14. Жид А. Возвращение из СССР.
  http://www.pseudology.org/chtivo/fromUSSR.htm
   15. Жид А. Фальшивомонетчики // Избранные произведения. М.: 'Панорама', 1993.
   16. Жуков И. По-над краем, по-над пропастью // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 6. М.: Воскресенье, 2006. С. 401-408.
   17. Зверев А. '...Эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем' // Г. У. Лонгфелло. Песнь о Гайавате. М.: 'Художественная литература', 1987.
   18. Кант И. Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного // Сочинения в 6 томах. Т. 2. М.: 'Мысль', 1964. С. 125-184.
   19. Кант И. Приложение к 'Наблюдениям над чувством прекрасного и возвышенного' // Сочинения в 6 томах. Т. 2. М.: 'Мысль', 1964. С. 185-224.
   20. Лонгфелло Г. У. Песнь о Гайавате. Поэмы. Стихотворения. М. 'Художественная литература'. 1987.
   21. Лосев А. Ф. Диалектика мифа // Миф - число - сущность. М.: Мысль, 1994. С. 5-216.
   22. Мамардашвили М. К. Быть философом - это судьба // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   23. Мамардашвили М. К. Идея преемственности и философская традиция // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   24. Мамардашвили М. К. Кантианские вариации. М.: Аграф, 1997.
   25. Мамардашвили М. К. Мысль в культуре // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   26. Мамардашвили М. К. Обязательность формы // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   27. Мамардашвили М. К. Сознание - это парадоксальность, к которой невозможно привыкнуть // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   28. Муравьёва-Логинова Т. Д. Живое прошлое // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 14. М.: Воскресенье, 2006. С. 201-235.
   29. Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870-1906) // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 10. Портреты; Критика; Слово о Бунине. М.: Воскресенье, 2006. С. 269-489.
   30. Ортега-и-Гассет Х. Нищета и блеск перевода // Что такое философия? М.: 'Наука', 1991.
   31. Паустовский К. Иван Бунин // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 15 дополнительный. М.: Воскресенье, 2007. С. 430-445.
   32. Полный православный богословский энциклопедический словарь. Т. 1-2. Репринтное издание. 1992.
   33. Рождественский Вс. Гумилёв и Блок // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: 'Вся Москва', 1990.
  https://gumilev.ru/biography/76/
   34. Твен М. Приключения Тома Сойера // Собрание сочинений в 8 т. Т. 4. М.: 'Правда', 1980.
   35. Токарев Л. Послесловие // А. Жид. Избранные произведения. М.: 'Панорама', 1993.
   36. Ходасевич В. О поэзии Бунина // Серебряный век. Поэзия. Серия 'Школа классики'. М.: 'Аст Олимп', 1997.
   37. Шопенгауэр А. Понятие воли // Избранные произведения. М.: 'Просвещение', 1993.
   38. Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон: Биографии: В 12 т. Т. 2. М.: 'Советская энциклопедия', 'Большая Российская энциклопедия', 1992.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"