Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Неизбежность. Глава 5. М. И. Цветаева. "Шпиль роняет храм"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе о Марине Цветаевой. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/I5KHiRXl7lM

  Глава 5.
  М. И. Цветаева. "Шпиль роняет храм"
  
  
  Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/I5KHiRXl7lM
  
  
  Есть ли у художественного произведения собственный смысл? Такой, что не был бы привнесён читателем. Смысл хрестоматийный - надёжный, классический. Откуда ему взяться в хрестоматии? Опять - от читателя, если не первого, так лучшего - того, кто понял, осветил, изложил. А если изложил, значит ли это, что к искусству неизменно приставлен истолкователь?
  
  
  В жаркое лето и в зиму метельную,
  В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,
  Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную
  Лёгкий, доселе не слышанный звон.
  
  Вот он - возник. И с холодным вниманием
  Жду, чтоб понять, закрепить и убить.
  И перед зорким моим ожиданием
  Тянет он еле приметную нить.
  
  
   Сложно построенный смысл стихотворения не то, чтобы нуждается в истолковании, - не обходится без него. Отправная точка интерпретации художественного текста в том, что смысл существует исключительно в понимании, и нигде за пределами понимания - моего, твоего, нашего - его не найти. Продиктованный хрестоматийный смысл убивает произведение, ибо живое слово канонизируется в омертвелой форме предзаданного понимания. А читателю необходимо самому услышать его - как звучит рифма, набирает силу метр, почувствовать свой ритм, силу и страсть, "полную оторванность темени от плеч". Именно этот "заглушённый и юный напев" в затаённой тиши художественного текста способен затронуть "усыплённые жизнию струны напряжённой, как арфа, души" собеседника. И если струны одной души оказываются созвучны струнам другой, мы едины в своём понимании, наши истолкования совпадают, произведение обретает "собственный смысл".
  
  
  Длятся часы, мировое несущие.
  Ширятся звуки, движенье и свет.
  Прошлое страстно глядится в грядущее.
  Нет настоящего. Жалкого - нет.
  
  И, наконец, у предела зачатия
  Новой души, неизведанных сил,-
  Душу сражает, как громом, проклятие:
  Творческий разум осилил - убил.
  (А. Блок. "Художник")
  
  
   Вникая в текст, читатель, как и сам текст, - в "часы, мировое несущие", - в "час, когда потомственность ска-зы-ва-ет-ся", - это только прошлое: прошлый опыт жизни и понимания. Возможности интерпретации это - когда "гудят моей высокой тяги лирические провода", это - грядущее: будущее понимание текста, будущее состояние сознания интерпретатора - "паразита пространства", "алкоголика вёрст". Оба они - понимание текста и состояние сознания - совпадают, потому что это его понимание, его "полное и точное чувство головы с крыльями".
  
  
  Музыка надсадная!
  Вздох, всегда вотще!
  Кончено! Отстрадано
  В газовом мешке
  Воздуха. Без компаса
  Ввысь! Дитя - в отца!
  Час, когда потомственность
  Ска - зы - ва - ет - ся.
  Твердь! Голов бестормозных -
  Трахт! И как отсечь:
  Полная оторванность
  Темени от плеч -
  Сброшенных! Беспочвенных -
  Грунт! Гермес - свои!
  Полное и точное
  Чувство головы
  С крыльями. Двух способов
  Нет - один и прям.
  Так, пространством всосанный,
  Шпиль роняет храм -
  Дням. Не в день, а исподволь
  Бог сквозь дичь и глушь
  Чувств. Из лука - выстрелом -
  Ввысь! Не в царство душ -
  В полное владычество
  Лба. Предел? - Осиль:
  В час, когда готический
  Храм нагонит шпиль
  Собственный - и вычислив
  Всё, - когорты числ!
  В час, когда готический
  Шпиль нагонит смысл
  Собственный...
  
  (М. Цветаева. "Поэма Воздуха")
  
  
  
  
  *** "Я - бренная пена морская"
  
  31 мая 1912 года в Москве был открыт Музей изящных искусств. Кинохроника тех лет сохранила, как после церемонии государь Николай II с семьёй спускаются к автомобилю. В шитом золотом мундире почётного опекуна его сопровождает Иван Владимирович Цветаев - профессор, филолог, искусствовед, создатель и первый директор Музея имени императора Александра III при Московском императорском университете. 24 года тому назад у профессора не было ни денег, ни земли, ни дорогостоящих произведений искусства - начинать нужно было с нуля, но ему, одержимому благородной идеей, всё удалось. "Наш гигантский младший брат", - величали Музей дочери Ивана Владимировича Марина и Анастасия.
   Старшей - Марине - к тому времени было неполных 20 лет, младшей Анастасии - 18. Обе читали стихи в унисон и принимали участие в студиях символистов.
  
  
  Асе
  
  1
  
  Мы быстры и наготове,
  Мы остры.
  В каждом жесте, в каждом взгляде, в каждом слове. -
  Две сестры.
  
  Своенравна наша ласка
  И тонка,
  Мы из старого Дамаска -
  Два клинка.
  
  Прочь, гумно и бремя хлеба,
  И волы!
  Мы - натянутые в небо
  Две стрелы!
  
  Мы одни на рынке мира
  Без греха.
  Мы - из Вильяма Шекспира
  Два стиха.
  
  11 июля 1913
  
  
  
   "Во многом непонятны мы, дети рубежа, - говорил о своём поколении Андрей Белый: - мы ни "конец" века, ни "начало" нового, а - схватка столетий в душе; мы - ножницы меж столетьями; нас надо брать в проблеме ножниц, сознавши: ни в критериях "старого", ни в критериях "нового" нас не объяснишь". (А. Белый. "На рубеже двух столетий". С. 180).
   Обе сестры были замужем: Анастасия - за студентом Борисом Трухачёвым, Марина - за студентом историко-филологического факультета Сергеем Эфроном. В августе того же года у Анастасии родился сын Андрей, в сентябре у Марины - дочь Ариадна.
  
  
  * * *
  
  Кто создан из камня, кто создан из глины, -
  А я серебрюсь и сверкаю!
  Мне дело - измена, мне имя - Марина,
  Я - бренная пена морская.
  
  Кто создан из глины, кто создан из плоти -
  Тем гроб и надгробные плиты...
  - В купели морской крещена - и в полёте
  Своём - непрестанно разбита!
  
  Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети
  Пробьётся моё своеволье.
  Меня - видишь кудри беспутные эти? -
  Земною не сделаешь солью.
  
  Дробясь о гранитные ваши колена,
  Я с каждой волной - воскресаю!
  Да здравствует пена - весёлая пена -
  Высокая пена морская!
  
  23 мая 1920
  
  
  
   Обе - "последнее виденье королей" - писали стихи.
   Марина уже выпустила книжку "Вечерний альбом" и подготовила к печати вторую - "Волшебный фонарь". Её поэтический дар привлёк внимание В. Я. Брюсова, М. А. Волошина, Н. С. Гумилёва.
   "Марина Цветаева (книга "Вечерний альбом") внутренне талантлива, внутренне своеобразна, - писал Н. С. Гумилёв в сдвоенном номере ? 4-5 "Аполлона" за 1911 год. - Пусть её книга посвящается "блестящей памяти Марии Башкирцевой", эпиграф взят из Ростана, слово "мама" почти не сходит со страниц. Всё это наводит только на мысль о юности поэтессы, что и подтверждается её собственными строчками-признаниями. Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюблённость; ново непосредственное, безумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга - не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов" ("Письма о русской поэзии". С. 121).
  
  
  Декабрьская сказка
  
  Мы слишком молоды, чтобы простить
  Тому, кто в нас развеял чары.
  Но, чтоб о нём, ушедшем, не грустить,
  Мы слишком стары!
  
  Был замок розовый, как зимняя заря,
  Как мир - большой, как ветер - древний.
  Мы были дочери почти царя,
  Почти царевны.
  
  Отец - волшебник был, седой и злой;
  Мы, рассердясь, его сковали;
  По вечерам, склоняясь над золой,
  Мы колдовали;
  
  Оленя быстрого из рога пили кровь,
  Сердца разглядывали в лупы...
  А тот, кто верить мог, что есть любовь,
  Казался глупый.
  
  Однажды вечером пришёл из тьмы
  Печальный принц в одежде серой.
  Он говорил без веры, ах, а мы
  Внимали с верой.
  
  Рассвет декабрьский глядел в окно,
  Алели робким светом дали...
  Ему спалось и было всё равно,
  Что мы страдали!
  
  Мы слишком молоды, чтобы забыть
  Того, кто в нас развеял чары.
  Но, чтоб опять так нежно полюбить -
  Мы слишком стары!
  
  
  
   В ? 2 "Русской мысли" за 1911 год в статье под названием "Новые сборники стихов" мэтр символизма В. Я. Брюсов сообщал:
  
   "Довольно резкую противоположность И. Эренбургу представляет Марина Цветаева. Эренбург постоянно вращается в условном мире, созданном им самим, в мире рыцарей, капелланов, трубадуров, турниров; охотнее говорит не о тех чувствах, которые действительно пережил, но о тех, которые ему хотелось бы пережить. Стихи Марины Цветаевой, напротив, всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берёт непосредственно черты жизни, и это придаёт её стихам жуткую интимность. Когда читаешь её книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние. Однако эта непосредственность, привлекательная в более удачных пьесах, переходит на многих страницах толстого сборника в какую-то "домашность". Получаются уже не поэтические создания (плохие или хорошие, другой вопрос), но просто страницы личного дневника и притом страницы довольно пресные. Последнее объясняется молодостью автора, который несколько раз указывает на свой возраст.
  
   Покуда
  Вся жизнь как книга для меня,
  
  - говорит в одном месте Марина Цветаева; в другом, она свой стих определяет эпитетом "невзрослый"; ещё где-то прямо говорит о своих "восемнадцати годах". Эти признания обезоруживают критику. Но, если в следующих книгах г-жи Цветаевой вновь появятся те же её любимые герои - мама, Володя, Серёжа, маленькая Аня, маленькая Валенька, - и те же любимые места действия - тёмная гостиная, растаявший каток, столовая четыре раза в день, оживлённый Арбат и т. п., мы будем надеяться, что они станут синтетическими образами, символами общечеловеческого, а не просто беглыми портретами родных и знакомых и воспоминаниями о своей квартире. Мы будем также ждать, что поэт найдёт в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в "Вечернем альбоме", и мысли более нужные, чем повторение старой истины: "надменность фарисея ненавистна". Несомненно талантливая, Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни и может, при той лёгкости, с какой она, как кажется, пишет стихи, растратить всё своё дарование на ненужные, хотя бы и изящные безделушки".
  
  (В. Я. Брюсов. "Стихи 1911 года". С. 365-366).
  
  
   Похвальные напутствия мэтра символизма, между тем, чтó они могли значить для отроковицы, только что обретшей поэтический голос? Её "Вечерний альбом" - "так вчувствовывается в кровь отрок - доселе лотос": никакой синтетики в пику домашности очага, ничего эпохального, символического в пику тёмной гостиной, катанию на коньках и - Арбату.
  
   На критику В. Я. Брюсова Марина Цветаева отвечала полемическими стихотворениями в сборниках "Волшебный фонарь" и "Из двух книг" (1913):
  
  
  В. Я. Брюсову
  
  Улыбнись в моё "окно",
  Иль к шутам меня причисли, -
  Не изменишь, всё равно!
  "Острых чувств" и "нужных мыслей"
  Мне от Бога не дано.
  
  Нужно петь, что всё темно,
  Что над миром сны нависли...
  - Так теперь заведено. -
  Этих чувств и этих мыслей
  Мне от Бога не дано!
  
  
  
  Премированный щенок
  
  "Il faut á chacun donner son joujou".
   E. Rostand
  
   Был сочельник 1911 г. - московский, метельный, со звёздами в глазах и на глазах. Утром того дня я узнала от Сергея Яковлевича Эфрона, за которого вскоре вышла замуж, что Брюсовым объявлен конкурс на следующие две строки Пушкина:
  
  Но Эдмонда не покинет
  Дженни даже в небесах.
  
   - Вот бы Вам взять приз - забавно! Представляю себе умиление Брюсова! Допустим, что Брюсов - Сальери, знаете, кто его Моцарт?
   - Бальмонт?
   - Пушкин!
   Приз, данный мне Брюсовым за стихи, представленные в последний час последнего дня (предельный срок был Сочельник) - идея была соблазнительной! Но - стих на тему! Стих - по заказу! Стих - по мановению Брюсова! И второй камень преткновения, острейший, - я совсем не знала, кто Эдмонда, мужчина или женщина, друг или подруга. Если родительный падеж: кого-чего? - то Эдмонд выходил мужчиной, и Дженни его не покинет, если же именительный падеж: кто-что? - то Эдмонда - женщина и не покинет свою подругу Дженни. Камень устранился легко. Кто-то, рассмеявшись и не поверив моему невежеству, раскрыл мне Пушкина на "Пире во время чумы" и удостоверил мужественность Эдмонда. Но время было упущено: над Москвой, в звёздах и хлопьях, оползал Сочельник.
   К темноте, перед самым зажжением ёлок, я стояла на углу Арбатской площади и передавала седому посыльному в красной шапке конверт, в котором ещё конверт, в котором ещё конверт. На внешнем был адрес Брюсова, на втором (со стихами) девиз (конкурс был тайный, с обнаружением автора лишь по присуждении приза), на третьем - тот же девиз; с пометкой: имя и адрес. Нечто вроде моря-окияна, острова Буяна и Кащеевой смерти в яйце. "Письмецо" я Брюсову посылала на дом, на Цветной бульвар, в виде подарка на ёлку.
   Каков же был девиз? Из Ростана, конечно:
  
  Il faut á chacun donner son joujou
   E. Rostand
  
   Каков же был стих? Не на тему, конечно, стих, написанный вовсе не на Эдмонда, за полгода до, своему Эдмонду, стих не только не на тему, а обратный ей и, обратностью своей, подошедший.
   Вот он:
  
   "Но Эдмонда не покинет
   Дженни даже в небесах".
  
  Воспоминанье слишком давит плечи,
  Я о земном заплачу и в раю,
  Я старых слов при нашей новой встрече
  Не утаю.
  Где сонмы ангелов летают стройно,
  Где арфы, лилии и детский хор,
  Где всё - покой, я буду беспокойно
  Ловить твой взор.
  Виденья райские с усмешкой провожая,
  Одна в кругу невинно-строгих дев,
  Я буду петь, земная и чужая,
  Земной напев!
  Воспоминанье слишком давит плечи,
  Настанет миг - я слёз не утаю...
  Ни здесь, ни там - нигде не надо встречи,
  И не для встреч проснёмся мы в раю!
  
  
  _______________
  
  
  
   Стих этот я взяла из уже набиравшегося тогда "Волшебного фонаря", вышедшего раньше выдачи, но уже после присуждения премий. ("Волшебный фонарь", с. 75.)
   С месяц спустя - я только что вышла замуж - как-то заходим с мужем к издателю Кожебаткину.
   - Поздравляю Вас, Марина Ивановна!
   Я, думая о замужестве:
   - Спасибо.
   - Вы взяли первый приз, но Брюсов, узнав, что это вы, решил вам, за молодостью, присудить первый из двух вторых.
   Я рассмеялась.
   Получать призы нужно было в "О-ве Свободной Эстетики". Подробности стёрлись. Помню только, что когда Брюсов объявил: "Первого не получил никто, первый же из двух вторых - г-жа Цветаева", - по залу прошло недоумение, а по моему лицу усмешка. Затем читались, кажется Брюсовым же, стихи, после "премированных" (Ходасевич, Рафалович, я) - "удостоившиеся одобрения", не помню чьи. Выдача самих призов производилась не на эстраде, а у входного столика, за которым что-то вписывала и выписывала милая, застенчивая, всегда всё по возможности сглаживавшая и так выигрывавшая на фоне брюсовской жёсткости - жена его, Жанна Матвеевна.
   Приз - именной золотой жетон с чёрным Пегасом - непосредственно Брюсовым - из руки в руку - вручён. Хотя не в рукопожатии, но руки встретились! И я, продевая его сквозь цепочку браслета, громко и весело:
   - Значит, я теперь - премированный щенок?
   Ответный смех залы и - добрая - внезапная - волчья - улыбка Брюсова. "Улыбка" - условность, просто внезапное обнаружение и такое же исчезновение зубов. Не улыбка? Улыбка! Только не наша, волчья. (Оскал, осклаб, ощер.)
   Тут я впервые догадалась, что Брюсов - волк.
  (М. Цветаева. "Герой труда". С. 27-29)
  
  
  
  В. Я. Брюсову
  
  Я забыла, что сердце в вас - только ночник,
  Не звезда! Я забыла об этом!
  Что поэзия ваша из книг
  И из зависти - критика. Ранний старик,
  Вы опять мне на миг
  Показались великим поэтом...
  
  1912
  
  
  
   Первым приветил юное дарование "странник вечный в пути бесконечном" Максимилиан Волошин. В декабре 1910 года в газете "Утро России" появилась его статья "Женская поэзия" с сопоставлением стихов семнадцатилетней московской гимназистки с творчеством известных в то время поэтесс (Любовь Столицы, Аделаиды Герцык и др.). Верх одержала гимназистка: ""Невзрослый" стих Марины Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому. Чувствуешь, что этому невзрослому стиху доступно многое, о чём нам, взрослым, мечтать нечего".
   - Вся статья, - вспоминала М. Цветаева, - самый беззаветный гимн женскому творчеству и семнадцатилетью.
   "Женщина сама не творит языка, и поэтому в те эпохи, когда идёт творчество элементов речи, она безмолвствует. Но когда язык создан, она может выразить на нём и найти слова для оттенков менее уловимых, чем способен на это мужчина. Женская лирика глубже. Но она менее индивидуальна. Это гораздо больше лирика рода, а не лирика личности. Значительность поэзии названных мною поэтесс придаёт то, что каждая из них говорит не только за самоё себя, но и за великое множество женщин, каждая является голосом одного из подводных течений, одухотворяющих стихию женского, голосом женственной глубины". (М. А. Волошин. "Женская поэзия").
   В свой первый визит в Трёхпрудный переулок к Цветаевым Макс попросил Марину снять чепец и очки, - художник! - ему не терпелось видеть форму головы:
   - Голова, ведь это - у поэта - главное!..
  
  
  
  * * *
  
  Моим стихам, написанным так рано,
  Что и не знала я, что я - поэт,
  Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
  Как искры из ракет,
  
  Ворвавшимся, как маленькие черти,
  В святилище, где сон и фимиам,
  Моим стихам о юности и смерти,
  - Нечитанным стихам!
  
  Разбросанным в пыли по магазинам,
  Где их никто не брал и не берёт,
  Моим стихам, как драгоценным винам,
  Настанет свой черёд.
  
  13 мая 1913. Коктебель
  
  
  
   Потом была беседа о Париже, Ростане, Наполеоне Первом, Втором, Саре Бернар: они ведь жили этим.
   - А Бодлера вы никогда не любили? А Артюра Рембо - знаете?
   - Знаю, не любила, никогда не буду любить, люблю только Ростана и Наполеона I и Наполеона II - и какое горе, что я не мужчина и не тогда жила, чтобы пойти с Первым на св. Елену и с Вторым в Шенбрунн.
   - А вы знаете, сколько мы с вами пробеседовали? Пять часов, я пришёл в два, а теперь семь. Я скоро опять приду.
   "Коробейник идей" уходит.
   Пустая передняя, скрип парадного, скрип мостков под шагами, калитка...
   - Когда вы любите человека, - расскажет она в "Современных записках" (Париж. 1933. ? 52-53), - вам всегда хочется, чтобы он ушёл, чтобы о нём помечтать.
  
  
  Живое о живом
  
   Через день письмо, открываю: стихи:
  
  К вам душа так радостно влекома!
  О, какая веет благодать
  От страниц Вечернего Альбома!
  (Почему альбом, а не тетрадь?)
  Отчего скрывает чепчик чёрный
  Чистый лоб, а на глазах очки?
  Я отметил только взгляд покорный
  И младенческий овал щеки.
  Я лежу сегодня - невралгия,
  Боль, как тихая виолончель...
  Ваших слов касания благие
  И стихи, крылатый взмах качель,
  Убаюкивают боль: скитальцы,
  Мы живём для трепета тоски...
  Чьи прохладно-ласковые пальцы
  В темноте мне трогают виски?
  Ваша книга - это весть оттуда,
  Утренняя благостная весть.
  Я давно уж не приемлю чуда,
  Но как сладко слышать: чудо - есть!
  
   Разрываясь от восторга (первые хорошие стихи за жизнь, посвящали много, но плохие) и только с большим трудом забирая в себя улыбку, - домашним, конечно, ни слова! - к концу дня иду к своей единственной приятельнице, старшей меня на двадцать лет и которой я уже, естественно, рассказала первую встречу. Ещё в передней молча протягиваю стихи.
   Читает:
   - "К вам душа так радостно влекома - О, какая веет благодать - От страниц Вечернего Альбома - Почему альбом, а не тетрадь?"
   Прерывая:
   - Почему - альбом? На это вы ему ответите, что в тетрадку вы пишете в гимназии, а в альбом - дома. У нас в Смольном у всех были альбомы для стихов.
  
  Почему скрывает чепчик чёрный
  Чистый лоб, а на глазах - очки?
  
   А, вот видите, он тоже заметил и, действительно, странно: такая молодая девушка, и вдруг в чепце! (Впрочем, бритая было бы ещё хуже!) И эти ужасные очки! Я всегда вам говорила... - "Я отметил только взгляд покорный и младенческий овал щеки". - А вот это очень хорошо! Младенческий! То есть на редкость младенческий! "Я лежу сегодня - невралгия - Боль как тихая виолончель - Ваших слов касания благие - И стихи, крылатый взмах качель - Убаюкивают боль. Скитальцы, - Мы живём для трепета тоски..." - Да! Вот именно для трепета тоски! (И вдруг, от слога к слогу всё более и более омрачневая и на последнем, как туча):
  
  Чьи прохладно-ласковые пальцы
  В темноте мне трогают виски?
  
   Ну вот видите - пальцы... Фу, какая гадость! Я говорю вам: он просто пользуется, что вашего отца нет дома... Это всегда так начинается: пальцы... Мой друг, верните ему это письмо с подчёркнутыми строками и припишите: "Я из порядочного дома и вообще..." Он всё-таки должен знать, что вы дочь вашего отца... Вот что значит расти без матери! А вы (заминка), может быть, действительно, от избытка чувств, в полной невинности, погладили его... по... виску? Предупреждаю вас, что они этого совсем не понимают, совсем не так понимают.
   - Но - во-первых, я его не гладила, а во-вторых, - если бы даже - он поэт!
   - Тем хуже. В меня тоже был влюблён один поэт, так его пришлось - Юлию Сергеевичу - сбросить с лестницы.
   Так и ушла с этим неуютным видением будущего: массивного Максимилиана Волошина, летящего с нашей узкой мезонинной лестницы - к нам же в залу.
  
  (М. Цветаева. "Живое о живом". С. 165-167)
  
  
  
  Кошки
  
   Максу Волошину
  
  Они приходят к нам, когда
  У нас в глазах не видно боли.
  Но боль пришла - их нету боле:
  В кошачьем сердце нет стыда!
  
  Смешно, не правда ли, поэт,
  Их обучать домашней роли.
  Они бегут от рабской доли:
  В кошачьем сердце рабства нет!
  
  Как ни мани, как ни зови,
  Как ни балуй в уютной холе,
  Единый миг - они на воле:
  В кошачьем сердце нет любви!
  
  
  
   - Голос - самое пленительное и неуловимое в человеке, - считал М. А. Волошин:
   "Голос - это внутренний слепок души.
   У каждой души есть свой основной тон, а у голоса - основная интонация. Неуловимость этой интонации, невозможность её ухватить, закрепить, описать составляют обаяние голоса".
   В поэзии А. Ахматовой, М. Цветаевой, О. Мандельштама, С. Парнок, признавал "зевсоподобный гигант" Коктебеля, слияние стиха и голоса зазвучало непринуждённо и свободно: "В их стихах всё стало голосом. Всё их обаяние только в голосе. Почти всё равно, какие слова будут они произносить, так хочется прислушиваться к самым звукам их голосов, настолько свежих и новых в своей интимности" (М. А. Волошин. "Голоса поэтов". С. 545).
   В Коктебеле в доме М. А. Волошина М. И. Цветаева гостила в 1911-м, 13-м, 15-м и 17-х годах. Стихи из новой книги стихов "Вёрсты", "так непохожей на её первые полудетские книги", звучали в его ушах задолго до выхода их в свет в 1922-м.
   - Марина Цветаева: то голос разумного дитя, то мальчишески ломающийся и дерзкий, то с глубоко национальными и длинными бабьими нотами (М. А. Волошин. "Голоса поэтов". С. 770).
  
  
  
  * * *
  
  И вот, навьючив на верблюжий горб,
  На добрый - стопудовую заботу,
  Отправимся - верблюд смирен и горд -
  Справлять неисправимую работу.
  
  Под тёмной тяжестью верблюжьих тел -
  Мечтать о Ниле, радоваться луже,
  Как господин и как Господь велел -
  Нести свой крест по-божьи, по-верблюжьи.
  
  И будут в зареве пустынных зорь
  Горбы - болеть, купцы - гадать: откуда,
  Какая это вдруг напала хворь
  На доброго, покорного верблюда?
  
  Но, ни единым взглядом не моля,
  Вперёд, вперёд, с сожжёнными губами,
  Пока Обетованная земля
  Большим горбом не встанет над горбами.
  
  14 сентября 1917
  
  
  
   В августе 1909-го с переводчиком Бодлера, страстным символистом, "разбросанным поэтом" Львом Львовичем Кобылинским (Эллисом) (1879-1947) случился инцидент. Его поймали с поличным - вырезанием страниц из библиотечных книг. Чтó это были за книги и чтó из них вырезал Эллис, любитель марать поля дождём восклицательных знаков и карандашными вставками, его друг и сподвижник Андрей Белый описывал так:
  
   "Он испортил вырезками страницу в моей книге "Северная симфония" и страницу в моей же книге "Кубок метелей"; служитель музея случайно увидел, как он вырезывал; и когда ушёл Эллис, по обычаю оставляя портфель работы, со всеми вырезками, то служитель отнёс портфель к заведующему читальным залом, фанатику-книгоману, Кваскову; Эллису сделали строжайший выговор: конечно, за неряшество, а не за воровство; и лишили права его работать в музее. Квасков с возмущением рассказывал об этом факте; пронюхал какой-то газетчик; враги "Весов" вздули до ужаса инцидент; неряшество окрестили именем кражи; можно было подумать, читая газеты, что Эллис годами, систематически, выкрадывал ценные рукописи. Министр Кассо, прочитав заметку о "краже" в музее, воспользовался этим случаем, чтобы спихнуть с места директора, профессора Цветаева (у них были счёты); он требовал: дать делу ход.
   Теперь о Цветаеве: этот последний питал к Эллису ненависть; Эллис являлся почти каждый день на квартиру его - проповедовать Марине и Асе, его дочерям, символизм; и папаша был в ужасе от влияния этого "декадента" на них, - тем более, что они развивали левейшие устремленья для этого косного октябриста: они называли себя тогда анархистками; в представленьи профессора, Эллис питал их тенденции: ни в грош не ставить папашу. С другой стороны: дама, в которую папаша влюбился, по уши была влюблена в Эллиса; и здесь и там - торчал на дороге профессора "декадент"; оскорбленье своё он и выместил как директор Румянцевского музея. И кроме всего: он желал выкрутиться перед его не любившим министром; он потребовал строжайшего расследования с тенденцией обвинить Эллиса.
   Результат осмотра книг, читанных Эллисом в музее (за многие годы), был убийственен для Цветаева: кроме двух страниц, вырезанных из "Симфоний" на виду у служителей, с оставленьем им на руки своего портфеля (вместо того, чтобы унести портфель с "уворованным"), - никаких следов "воровства", которого и в замысле не было; Эллису ль "воровать", когда его обворовывали редакции нищенским гонораром, когда он всю жизнь обворовывал сам себя отдаванием первому встречному своего гонорара и после сидел без обеда. Пришлось же позднее Нилендеру отнимать у Эллиса деньги, чтобы их ему сохранить на обеды.
   И этого человека "маститый" профессор Цветаев хотел объявить злостным вором.
   Личная месть и угодничество перед Кассо, от которого разбегались в ужасе и умеренные профессора, - превратили седого "профессора" в косвенного участника клеветы; пока над Эллисом разражалась беда, комиссия по расследованью "преступленья" сурово молчала, укрепляя мысль многих о том, что материал к обвинению, должно быть, есть.
   На Эллиса рушились: и личные счёты министра с Цветаевым, и ненависть последнего, и ненависть почти всех писателей за "весовские" манифесты; оповещение о воровстве печаталось на первой странице; оно облетело в два дня десятки провинциальных газет; а опровержения не печатались; через два месяца постановление третейского суда, снявшего с Эллиса клевету, было напечатано пётитом на четвёртой странице "Русских ведомостей"; и осталось не перепечатанным другими газетами; и тот факт, что судебное следствие прекратило "дело" об Эллисе вслед за следствием музейной комиссии, и тот факт, что третейские судьи (Муромцев, Лопатин и Малянтович) - признали Эллиса в воровстве невиновным, - не изменили мнения: казнили не "вора", - сотрудника журнала "Весы".
   Не забуду дней, проведённых в Москве; я с неделю метался: от А. С. Петровского к скульптору Крахту, от Крахта к С. А. Полякову, в "Весы"; из "Весов" - в музей; оттуда - к Эллису, к Шпетту, к Астрову; Эллиса ежедневно таскали на следствие: в комиссию при музее; а элемент, мною названный "обозною сволочью", неистовствовал во всех российских газетах, взывая к низменным инстинктам падкой до сенсации толпы; гадючий лозунг: "Все они таковы" - раздавался чуть не на улице, где сотрудников "Весов" ели глазами; передо мною вставала картина толпы, убивающей Верещагина ("Война и мир"); нас прямо ставили вне закона, особенно тогда, когда закон дело прекратил, а где-нибудь в Харькове, Киеве и т. д. продолжали писать:
   - "Эллис - вор!""
  (А. Белый. "Между двух революций". С. 330-331)
  
  
  
  Стихи о Москве
  
  8
  
  - Москва! - Какой огромный
  Странноприимный дом!
  Всяк на Руси - бездомный.
  Мы все к тебе придём.
  
  Клеймо позорит плечи,
  За голенищем нож.
  Издалека-далече
  Ты всё же позовёшь.
  
  На каторжные клейма,
  На всякую болесть -
  Младенец Пантелеймон
  У нас, целитель, есть.
  
  А вон за тою дверцей,
  Куда народ валит, -
  Там Иверское сердце
  Червонное горит.
  
  И льётся аллилуйя
  На смуглые поля.
  Я в грудь тебя целую,
  Московская земля!
  
   8 июля 1916. Казанская
  
  
  
   Тогда, летом 1909-го, Марина училась на курсах французской литературы в Париже. Она ещё только начинала "жить так, как пишу: образцово и сжато, - как Бог повелел и друзья не велят". Эллису, первому в её жизни поэту, приходили письма:
  
   "Париж, 22-го июня 1909 г.
   Милый Лев Львович! У меня сегодня под подушкой были Aiglon и Ваши письма, а сны - о Наполеоне - и о маме. Этот сон о маме я и хочу Вам рассказать. Мы встретились с ней на одной из шумных улиц Парижа. Я шла с Асей. Мама была как всегда, как за год до смерти - немножко бледная, с слишком тёмными глазами, улыбающаяся. Я так ясно теперь помню её лицо! Стали говорить. Я так рада была встретить её именно в Париже, где особенно грустно быть всегда одной. - "О мама! - говорила я, - когда я смотрю на Елисейские поля, мне так грустно, так грустно". И рукой как будто загораживаюсь от солнца, а на самом деле не хотела, чтобы Ася увидела мои слёзы. Потом я стала упрашивать её познакомиться с Лидией Александровной. "Больше всех на свете, мама, я люблю тебя, Лидию Александровну и Эллиса" ("А Асю? - мелькнуло у меня в голове. - Нет, Асю не нужно!") "Да, у Лидии Александровны ведь кажется воспаление слепой кишки", - сказала мама. - "Какая ты, мама, красивая! - в восторге говорила я, - как жаль, что я не на тебя похожа, а на..." хотела сказать "папу", но побоялась, что мама обидится, и докончила: "неизвестно кого! Я так горжусь тобой". - "Ну вот, - засмеялась мама, - я-то красивая! Особенно с заострившимся носом!" Тут только я вспомнила, что мама умерла, но нисколько не испугалась. - "Мама, сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!" - "Этого нельзя, - грустно ответила она, - но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, - помни, что это я или от меня!" Тут она исчезла. Сколько времени прошло - я не знаю. Снова шумная улица. Автомобили, трамваи, омнибусы, кэбы, экипажи, говор, шум, масса народа. Вдруг я чувствую, что за мной кто-то гонится. Мама? Но я боюсь, значит не она. Что-то белое настигает меня, хватает и душит. Перехожу через улицу. Прямо на меня трамвай. Я ухожу с рельс, иду в противоположную сторону, а трамвай за мной.
   Освободившись наконец от него, вижу насторожившийся автомобиль, выжидающий, куда я двинусь, чтобы кинуться за мной. Тут я начинаю понимать, что что-то здесь неладно. Я вижу, что кто-то узнал наш с мамой уговор и хочет меня наставить против мамы, хочет, чтобы я, напуганная преследованием вещей и неприятными неожиданностями, наконец сказала: "Оставь меня в покое!" Я поняла также, что мама бессильна предупредить меня и теперь мучается. Перехожу на другой тротуар. Вечереет. Около стены с афишами стоят трое людей - маленькая старушонка, ребёнок и старик. Я начинаю говорить о маме, но старуха ничего не понимает, не слышит. Я начинаю думать, что мне только кажется, будто я говорю. Вдруг я стою перед ней и шевелю губами? Как только я это подумала, мне стало ясно, почему она меня не слышит, но всё же я продолжала мысленно мою фразу, которая кончалась словами "уничтожить". Моя старуха в то же мгновение вынимает из кармана мел и пишет на стене "уничтожить", то есть не произнесённое мною слово. Тогда я начинаю расспрашивать её: "Вы знали маму? Вы любили её?" - "Подленькая она была, прилипчивая, - шипит старушонка, - голубка моя, верь мне". В её шепоте что-то заискивающее, хитрое и вместе с тем робкое. Тогда я обращаюсь к стоящей за мной барышне - высокой, в голубом платье и pince-nez - и упавшим голосом спрашиваю её: - "А что думаете о маме Вы?" - "У неё было очень много книг, оттого ей все завидуют", - неопределённо отвечает барышня. - "Мама была прямая как верёвка, натянутая на лук! - кричу я звенящим и задыхающимся от негодования и огромного усилия голосом, - она была слишком прямая. Согнутый лук был слишком согнут и, выпрямляясь, разорвал её!"
  (М. Цветаева. Письма. Т. 6. С. 31-33)
  
  
  * * *
  
  Прыжками через три ступени
  Взбегаем лесенкой крутой
  В наш мезонин - всегда весенний
  И золотой.
  
  Где невозможный беспорядок -
  Где точно разразился гром
  Над этим ворохом тетрадок
  Ещё с пером.
  
  Над этим полчищем шарманок,
  Картонных кукол и зверей,
  Полуобгрызанных баранок,
  Календарей,
  
  Неописуемых коробок,
  С вещами не на всякий вкус,
  Пустых флакончиков без пробок,
  Стеклянных бус,
  
  Чьи ослепительные грозди
  Clinquantes, éclatantes grappes -
  Звеня опутывают гвозди
  Для наших шляп.
  
  Садимся - смотрим - знаем - любим,
  И чуем, не спуская глаз,
  Что за него себя погубим,
  А он - за нас.
  
  Два скакуна в огне и в мыле -
  Вот мы! - Лови, когда не лень! -
  Мы говорим о том, как жили
  Вчерашний день.
  
  О том, как бегали по зале
  Сегодня ночью при луне,
  И что и как ему сказали
  Потом во сне.
  
  И как - и мы уже в экстазе! -
  За наш непокоримый дух
  Начальство наших двух гимназий
  Нас гонит двух.
  
  Как никогда не выйдем замуж,
  - Taк и останемся втроём! -
  О, никогда не выйдем замуж,
  Cкорей умрём!
  
  Как жизнь уже давным-давно нам -
  Сукно игорное: - vivat!
  За Иоанном - в рай, за доном
  Жуаном - в ад.
  
  (М. Цветаева. "Чародей")
  
  
  
   Благодаря Эллису, Марина Цветаева вошла в литературные круги Москвы. Встречи с ним она описала позднее в поэме "Чародей" (1914), однако после инцидента с библиотечными книгами отец запретил "разбросанному поэту" появляться в его доме.
   - Может быть папа на несколько дней уедет в Петербург. Если это будет, - известим Вас.
   Профессор И. В. Цветаев, сын бедного сельского священника, учившийся при лучине, приобретал для Музея Изящных Искусств коллекции египтолога В. С. Голенищева и занимался их перевозкой в Москву. Дочери Марина и Ася по отъезду его встречались с какими-то очень странными молодыми людьми... Почему они не удосужились закончить хотя бы гимназический курс обучения?
   - Семейная жизнь мне не удалась, зато удалось служение Родине, - скажет он в самый разгар торжеств по случаю открытия Музея, ныне носящего имя А. С. Пушкина. От казённой квартиры, положенной ему, как директору, он отказался и сделал из неё четыре квартиры для мелких служащих.
   Так и остались они в современности: И. В. Цветаев - дух Музея, фабрикант-меценат Ю. С. Нечаев-Мальцов - тело Музея. Умер И. В. Цветаев через год, не завершив научный труд о храмах Древнего Рима, но оставив Москве - Музей, а России - Марину.
  
  
  Стихи о Москве
  
  9
  
  Красною кистью
  Рябина зажглась.
  Падали листья,
  Я родилась.
  
  Спорили сотни
  Колоколов.
  День был субботний:
  Иоанн Богослов.
  
  Мне и доныне
  Хочется грызть
  Жаркой рябины
  Горькую кисть.
  
  16 августа 1916
  
  
  
  
  После России. "Ты проходишь на Запад Солнца"
  
  Тяжело сказать, кому из поэтов повезло на благоприятные условия для творчества. Случалось ли такое вообще? Быть может, с Гюго - в Лондоне? Или с Гёте - в Веймаре? Повезло ли с Абиссинией Гумилёву, Ахматовой со Слепнёво? Или только Рильке - с замком Мюзо? Не исключено, что условия были и благоприятствовали поэтическому искусству, хотя, внезапные, были не столько внешними, сколько преображёнными в творческую пору самим поэтом, как вынужденное из-за холерного карантина затворничество Пушкина в Большом Болдино осенью 1830 года.
   - Жизнь сама неблагоприятное условие, - разъясняла М. И. Цветаева. - Жизнь - сырьём - на потребу творчества не идёт.
   Жизнь поэта - сухопутный шквал, неизменное движенье от родного по крови к родному по духу, - "В вековое! Незастроенное!" - от родимых сёл и земель, от "августейших засушенностей" - к друзьям и любимым. Преображение этого "неблагоприятного условия", освобождение от обусловленности внешним, наносным, временным - в этом, не больше и не меньше, творческая сила искусства.
  
  
  
  * * *
  
  От родимых сёл, сёл!
  - Наваждений! Новоявленностей!
  Чтобы поезд шёл, шёл,
  Чтоб нигде не останавливался,
  
  Никуда не приходил.
  В вековое! Незастроенное!
  Чтобы ветер бил, бил,
  Выбивалкою соломенною
  
  Просвежил бы мозг, мозг
  - Всё осевшее и плесенное! -
  Чтобы поезд нёс, нёс,
  Быстрей лебедя, как в песенке...
  
  Сухопутный шквал, шквал!
  Низвержений! Невоздержанностей!
  Чтобы поезд мчал, мчал,
  Чтобы только не задерживался.
  
  Чтобы только не срастись!
  Не поклясться! не насытиться бы!
  Чтобы только - свист, свист
  Над проклятою действительностью.
  
  Феодальных нив! Глыб
  Первозданных! незахватанностей!
  Чтобы поезд шиб, шиб,
  Чтобы только не засматривался
  
  На родимых мест, мест
  Августейшие засушенности!
  Всё едино: Пешт, - Брест -
  Чтобы только не заслушивался.
  
  Никогда не спать! Спать?!
  Грех последний, неоправданнейший...
  Птиц, летящих вспять, вспять
  По пятам деревьев падающих!
  
  Чтоб не ночь, не две! - две?! -
  Ещё дальше царства некоего -
  Этим поездом к тебе
  Всё бы ехала и ехала бы.
  
  Конец мая 1925
  
  
  
   Жизнь - по Дарвину - борьба за существование и естественный отбор. По Бергсону - порыв, непрерывное творческое становление. Что выберет поэт? Каким условиям отдаст предпочтение - насущным, данным объективно в своей государственной и социально-экономической дискретности, или субъективным, но единственно не обманным в своей непрерывности? Выбор очевиден, если это поэт: "Во всю горизонталь Россию восстанавливаю!" Выбор не ради других и не для себя, - выбор ради самого Слова: "Так, присягнувши на верность - Хану, не присягают его орде". Оттого именно поэту дана огромная, неисчерпаемая сила слова, преображающая будущее. Когда-нибудь, в дни всеобщего благоденствия, будет объявлен конкурс на самые благоприятные условия, при которых в нашу жизнь приходит великая литература. А по уму, конкурс следовало сделать ежегодным ещё в 1913-м, тогда, глядишь, и эрцгерцог Франц-Фердинанд пережил бы 1914-й.
   - Для кого я пишу? Не для миллионов, не для единственного, не для себя. Я пишу для самой вещи. Вещь, путём меня, сама себя пишет. До других ли и до себя ли? (М. Цветаева. "Поэт о критике". С. 285).
  
  
  
  Савойские отрывки
  
  <1>.
  
  В синее небо ширя глаза -
  Как восклицаешь: - Будет гроза!
  
  На проходимца вскинувши бровь -
  Как восклицаешь: - Будет любовь!
  
  Сквозь равнодушья серые мхи -
  Так восклицаю: - Будут стихи!
  
  Сентябрь 1936
  
  
  
  ** Блок. "Вседержитель моей души"
  
  Скитаниям из страны Советов в Берлин (1922), Прагу (1922-1925) и наконец Париж (1925-1939) было отдано семнадцать лет жизни М. И. Цветаевой. В Чехии писались "Поэма Горы" и "Поэма Конца", стихотворения последнего прижизненного сборника "После России" (1928), во Франции - трагедия "Федра", "Поэма Воздуха", поэмы "Красный бычок" и "Перекоп", "Повесть о Сонечке" (1938), воспоминания о В. Брюсове ("Герой труда", 1925), М. Волошине ("Живое о живом", 1933), А. Белом ("Пленный дух", 1934), М. Кузмине ("Нездешний вечер", 1936), эссе, критические статьи. Одна из этих статей - "Поэт о критике" (1926) - послужила многоголосому неприятию М. И. Цветаевой: сначала её стихов, образа мысли, затем образа жизни и творчества и, нечеловечески, её самой, - неприятия, которое завершится самым жестоким заговором молчания, - бойкотирующим, радикальным отторжением всем составом эмигрантской среды.
  
  
  * * *
  
  - Где лебеди? - А лебеди ушли.
  - А вóроны? - А вóроны - остались.
  - Куда ушли? - Куда и журавли.
  - Зачем ушли? - Чтоб крылья не достались.
  
  - А папа где? - Спи, спи, за нами Сон,
  Сон на степном коне сейчас приедет.
  - Куда возьмёт? - На лебединый Дон.
  Там у меня - ты знаешь? - белый лебедь...
  
  9 августа 1918
  
  
  
   Бойкот, катакомбы - время, которое "после России", после радостного начинания, нового искусства, новейшего слова и ценностей, повелось прежде нисхождения в туннели, повелось с равнодушия к творчеству и любому новаторству, с неумения и нежелания его принять, понять, сделать своим.
   - По всему литературному фронту идёт очищение атмосферы, - отмечал его признаки перед войной 1914 года А. А. Блок. - Это отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто "понимают символизм" и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви и к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идём в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения - полное равнодушие. Но - слава богу, нас от этого станет меньше числом, и мы станем качественно лучше. (А. А. Блок. Дневники. 22 марта 1913 года).
  
  
  Стихи к Блоку
  
  1.
  
  Имя твоё - птица в руке,
  Имя твоё - льдинка на языке,
  Одно единственное движенье губ,
  Имя твоё - пять букв.
  Мячик, пойманный на лету,
  Серебряный бубенец во рту,
  
  Камень, кинутый в тихий пруд,
  Всхлипнет так, как тебя зовут.
  В лёгком щёлканье ночных копыт
  Громкое имя твоё гремит.
  И назовёт его нам в висок
  Звонко щёлкающий курок.
  
  Имя твоё - ах, нельзя! -
  Имя твоё - поцелуй в глаза,
  В нежную стужу недвижных век,
  Имя твоё - поцелуй в снег.
  Ключевой, ледяной, голубой глоток...
  С именем твоим - сон глубок.
  
  15 апреля 1916
  
  
  
   - Есть в мире лишние, добавочные, не вписанные в окоём. (М. И. Цветаева).
   В очерке "Герой труда" она писала:
   "Пушкин - Бальмонт - непосредственной связи нет. Пушкин - Блок - прямая. (Неслучайность последнего стихотворения Блока, посвящённого Пушкину.) Не о внутреннем родстве Пушкина и Блока говорю, а о роднящей их одинаковости нашей любви.
  
  Тебя как первую любовь
  России сердце не забудет...
  
   Это - после Пушкина - вся Россия могла сказать только Блоку. Дело не в даре - и у Бальмонта дар, дело не в смерти - и Гумилёв погиб, дело в воплощённой тоске - мечте - беде - не целого поколения (ужасающий пример Надсона), а целой пятой стихии - России. (Меньше или больше, чем мир?)" (С. 56).
   В воспоминаниях об Андрее Белом находим подслушанную ей речь, адресованную ничевокам:
   "Блок оборвался, потому что Блок - чего, и если у Блока - черно, то это черно - чего, весь плюс черноты, чернота, как присутствие, наличность, данность. В комнате, из которой унесли свет - темно, но ночь, в которую ты вышел из комнаты, есть сама чернота, она.
  
  ...Не потому, что от неё светло,
  А потому, что с ней - не надо света...
  
   С ночью - не надо света.
   И Блок, не выйдя с лампой в ночь - мудрец, такой же мудрец, как Диоген, вышедший с фонарём - днём, в белый день - с фонарём. Один света прибавил, другой - тьмы. Блок, отдавши себя ночи, растворивший себя в ней - прав. Он к черноте прибавил, он её сгустил, усугубил, углубил, учернил, он сделал ночь ещё черней - обогатил стихию... а вы - хи-хи? По краю, не срываясь, хи-хи-хи... Не платя - хи-хи... Сти-хи?.." (М. Цветаева. "Пленный дух". С. 237)
  
  
  * * *
  
  Мы всё простим - и не нарушим
  Покоя девственниц весны,
  Огонь божественный потушим,
  Прогоним ласковые сны.
  
  Нет меры нашему познанью,
  Вещественный не вечен храм.
  Когда мы воздвигали зданье,
  Его паденье снилось нам.
  
  И каждый раз, входя под своды,
  Молясь и плача, знали мы:
  Здесь пронесутся непогоды,
  Снега улягутся зимы.
  
  Февраль 1902
  (А. Блок)
  
  
  
   В катакомбах эмигрантской литературы М. И. Цветаевой не хватало ни солнца, ни света: "Погребённая заживо под лавиною дней - как каторгу избываю жизнь" (11 января 1925). Для читателя-беженца, "читателя-понаслышке", намеренного сохранить хотя бы кое-что из того, чем жилось прежде, в атмосфере старой, пусть и не доброй критики, параноидальных обвинений в апологии большевизма порывы свежего воздуха и прорывы прямой - в сердце - речи не случайно, что смертельно опасны.
   По свидетельству Марка Львовича Слонима (1894-1976), публициста и ведущего критика левого журнала "Воля России", в 1930 году М. И. Цветаева была "более изолирована в Медоне (предместье Парижа, где жили Цветаевы. - О. К.), чем за пять лет до того в чешской деревне. В эмигрантском литературном Париже она явно пришлась не ко двору. В лучшем случае её терпели в газетах и журналах, где она могла печататься, и сотрудничество её часто происходило в условиях, казавшихся ей оскорбительными. Она не заняла никакого места в эмигрантском "обществе" с его салонами, политическими и литературными, где все знали друг друга <...>, "сидели за одним чайным столом", и, несмотря на различие взглядов и положений, находились "среди своих". Она же была дичком, чужой, вне групп, вне личных и семейственных связей и резко выделялась и своим обликом, и речами, и поношенным платьем, и неизгладимой печатью бедности.
   В Медоне немногочисленные и случайные её знакомые не могли создать той духовной среды, которой ей недоставало" ("О Марине Цветаевой").
   - Есть в мире полые, затолканные, немотствующие - навоз...
   Об этом же - в письмах:
  
   "Медон. 25 февраля 1931 г.
   Дорогая Анна Антоновна!
   Ещё раз повторяю Вам: живи я с Вами (хотя бы в одном городе, хотя бы в одной стране) у меня была бы другая жизнь, вся другая. Моё горе с окружающими в том, что я не дохожу. Судьба моих книг. Всякий хочет 1. попроще 2. повеселей 3. понарядней. Так одинока как это пятилетие я никогда не была. Дома я вроде "стража беспечности" [Полицейский (устар.).] (как мне нравилось это чешское название!) - роль самая невыгодная. Весь день дозирать, направлять, и всё по мелочам. Иногда с горечью думаю: все у меня в доме и все вокруг более "поэты", чем я. У меня от "поэзии" - только моя несчастная тетрадь.
   У меня нет человека, к которому бы я могла придти вечером, сбыв с плеч день, который, раскрыв дверь, мне непременно обрадовался бы, ни одного человека, которого не надо бы предварительно запрашивать: можно ли? Я здесь никому не нужна.
   Есть - знакомые. Но какой это холод, какая условность, какое висение на ниточке и цепляние за соломинку. Какая нечеловечность..."
  (М. Цветаева. Письма. Т. 6. С. 390)
  
  
  
  * * *
  
  Опустивши забрало,
  Со всем - в борьбе,
  У меня уже - мало
  Улыбок - себе...
  
  Здравствуй, зелени новой
  Зелёный дым!
  У меня ещё много
  Улыбок другим...
  
  22 марта 1938
  
  
  
   - Есть в мире мнимые, невидимые: (Знак: лепрозариумов крап!)
   Иным приходилось напоминать, растолковывать простые вещи, что первая обязанность стихотворного критика - не писать самому плохих стихов, или, по крайней мере, не печатать. Что критик, если он критик, а не ремесленник, умеет видеть за триста лет и за тридевять земель, а кто не умеет, тот с правом труда, но без права суда. Что задача критика, если у него есть дар литературного провидения, совпасть с внутренним судом вещи над собою, опередить, в слухе, современников на сто, а то и на триста лет, ведь критик это абсолютный читатель, взявшийся за перо. Эти "общие мысли о критике" куда-то терялись, как только "Коганы" всех мастей чуяли перед собой будущего победителя. Но ведь победа - в будущем. В настоящем - неизбежность.
   "Господа, справедливости, а нет - хоть здравого смысла! - пыталась образумить их Марина Иванова. - Для того, чтобы иметь суждение о вещи, надо в этой вещи жить и её любить" ("Поэт о критике". С. 278).
   Куда там! - когда банальное указание на очевидную подтасовку цитат порождало остервенение, злость, досаду всей своры:
  
   "Прискорбная статья академика Бунина "Россия и Инония", с хулой на Блока и на Есенина и явно-подтасованными цитатами (лучше никак, чем так!), долженствующими явить безбожие и хулиганство всей современной поэзии. (Забыл Бунин свою "Деревню", восхитительную, но переполненную и пакостями и сквернословием.) Розовая вода, журчащая вдоль всех статей Айхенвальда. Деланное недоумение З. Гиппиус, большого поэта, перед синтаксисом поэта не меньшего - Б. Пастернака (не отсутствие доброй воли, а наличность злой). К статьям уже непристойным, отношу статьи А. Яблоновского о Ремизове, А. Яблоновского о моей "Германии" и А. Чёрного о Ремизове.
   Не сомневаюсь, что перечислила не всё".
  (М. Цветаева. "Поэт о критике". С. 291-292)
  
  
  
  Стихи к Блоку
  
  3.
  
  Ты проходишь на Запад Солнца,
  Ты увидишь вечерний свет,
  Ты проходишь на Запад Солнца,
  И метель заметает след.
  
  Мимо окон моих - бесстрастный -
  Ты пройдёшь в снеговой тиши,
  Божий праведник мой прекрасный,
  Свете тихий моей души.
  
  Я на душу твою - не зарюсь!
  Нерушима твоя стезя.
  В руку, бледную от лобзаний,
  Не вобью своего гвоздя.
  
  И по имени не окликну,
  И руками не потянусь.
  Восковому святому лику
  Только издали поклонюсь.
  
  И, под медленным снегом стоя,
  Опущусь на колени в снег,
  И во имя твоё святое,
  Поцелую вечерний снег. -
  
  Там, где поступью величавой
  Ты прошёл в гробовой тиши,
  Свете тихий - святыя славы -
  Вседержитель моей души.
  
  2 мая 1916
  
  
  
   Поэтический дар не позволял М. И. Цветаевой брататься с "поэтической нечистью". И она знала: нельзя. Об участи братавшегося В. Я. Брюсова сказала:
   "Человек - Брюсов всегда на меня производил впечатление волка. Так долго - безнаказанного! С 1918 г. по 1922 г. затравленного. Кем? Да той же поэтической нечистью, которая вопила умирающему (умер месяц спустя) Блоку: "Да разве вы не видите, что вы мертвы? Вы мертвец! Вы смердите! В могилу!" Поэтической нечистью: кокаинистами, спекулянтами скандала и сахарина, с которой он, мэтр, парнасец, сила, чары, братался. Которой, подобострастно и жалобно, подавал - в передней своей квартиры - пальто" ("Герой труда". С. 18).
  
  
  4.
  
  Зверю - берлога,
  Страннику - дорога,
  Мёртвому - дроги.
  Каждому - своё.
  
  Женщине - лукавить,
  Царю - править,
  Мне - славить
  Имя твоё.
  
  2 мая 1916
  
  
  
   - Есть в мире Иовы, что Иову завидовали бы...
   Обиженные и оскорблённые критики, породу которых В. В. Маяковский определил как "Коганы" ("Все вы... Коганы!"), а с ними заодно - так глохнут от лая! - академик Бунин, взялись за дело.
   5 мая 1926 года проницательнейший когда-то Юлий Айхенвальд в берлинском "Руле" иронизирует, что "так сказать, царица словесного бала" слишком много говорит о себе и своих вкусах:
   "Недовольная своими критиками, она зато очень удовлетворена собой и к своим стихам относится на редкость сочувственно, с неподдельной родительской теплотой. Это изобилие домашности, это почти сплошное pro domo sua мешает сосредоточиться на тех её общих мыслях о критике, которые она выражает в свойственной ей несколько растрёпанной и неряшливой форме" (Ю. Айхенвальд. "Литературные заметки").
   В тот же день в фельетоне, под заголовком "В халате" вышедшем в русской эмигрантской газете "Возрождение", Яблоновский, с пренебрежением эдакого "барина в трусах", заявляет:
   "В литературу госпожа Цветаева пожаловала с таким видом, как будто она на собственную дачу во второе Парголово переехала.
   Закроешь глаза и видишь: стоят перед крыльцом возы с мебелью, а на возах кухарка и горничная с узлами в руках. И тут же тётя Варя в коляске и племянник Ника, который по дороге лампу разбил. А на крыльце, с собачкой под мышкой, стоит г-жа Цветаева и кричит кухарке:
   - Как же это, Аннушка, вы самоварную трубу забыли? Как же теперь самовар будем ставить?";
   "...Чутья к тому, что дозволено и что недозволено, нет у госпожи Цветаевой, как не было и у госпожи Вербицкой.
   Она приходит в литературу в папильотках и купальном халате, как будто в ванную комнату пришла". (А. Яблоновский. "В халате").
   Ох уж это пресловутое русское чутьё - чуйка!
   - Ни одного голоса в защиту! Я удовлетворена, - извещает М. Цветаева.
   В общем и целом - псовая охота господ эмигрантов, ни чем не уступающая рапповской травле В. В. Маяковского, которая тоже вся - "после России", после "символической величины" (А. Блок), так и не обретшей значение цивилизации.
  
  
  Читатели газет
  
  Ползёт подземный змей,
  Ползёт, везёт людей.
  И каждый - со своей
  Газетой (со своей
  Экземой!) Жвачный тик,
  Газетный костоед.
  Жеватели мастик,
  Читатели газет.
  
  Кто - чтец? Старик? Атлет?
  Солдат? - Ни чéрт, ни лиц,
  Ни лет. Скелет - раз нет
  Лица: газетный лист!
  Которым - весь Париж
  С лба до пупа одет.
  Брось, девушка!
  Родишь -
  Читателя газет.
  
  Кача - "живёт с сестрой" -
  ются - "убил отца!" -
  Качаются - тщетой
  Накачиваются.
  
  Чтó для таких господ -
  Закат или рассвет?
  Глотатели пустот,
  Читатели газет!
  
  Газет - читай: клевет,
  Газет - читай: растрат.
  Что ни столбец - навет,
  Что ни абзац - отврат...
  
  О, с чем на Страшный суд
  Предстанете: на свет!
  Хвататели минут,
  Читатели газет!
  
  - Пошёл! Пропал! Исчез!
  Стар материнский страх.
  Мать! Гуттенбергов пресс
  Страшней, чем Шварцев прах!
  
  Уж лучше на погост, -
  Чем в гнойный лазарет
  Чесателей корост,
  Читателей газет!
  
  Кто наших сыновей
  Гноит во цвете лет?
  Смесители кровéй,
  Писатели газет!
  
  Вот, други, - и куда
  Сильней, чем в сих строках! -
  Чтó думаю, когда
  С рукописью в руках
  
  Стою перед лицом
  - Пустее места - нет! -
  Так значит - нелицом
  Редактора газет-
  
  ной нечисти.
  
  1-15 ноября 1935
  Ванв
  
  
  
   6 мая 1926-го в очередном номере монархического органа печати газете "Возрождение" редактор её П. Б. Струве в заметках писателя "О пустоутробии и озорстве" сердито разоблачил беспредметность и "безнужность" усилий критики с обеих сторон:
  
   "Печальное впечатление оставляют некоторые новейшие литературные явления за рубежом и связанные с ними пререкания.
   Беру журнал "Благонамеренный", книга 2 (март-апрель), и в нём нахожу стихотворение М. И. Цветаевой, озаглавленное "Старинное благоговение", её же статью "Поэт о критике" и её же набор цитат из "Литературных бесед" Г. Адамовича, напечатанных в журнале "Звено".
   Грешный человек, Г. Адамовича я не читал, но, познакомившись с ожерельем его суждений и изречений, нанизанных г-жой Цветаевой, я впал в уныние.
   Но уныние вызывает у меня и то, что пишет сама М. И. Цветаева. И то и другое огорчительно не потому, что бездарно, а потому, что совсем безнужно.
   Именно - предметно безнужно, при известной личной одарённости самих пишущих.
   Ни к чему.
   Безнужно, ибо беспредметно.
   Безнужно, ибо невнятно. <...>
   Я пишу это с большим огорчением, но это так, и это - настоящая болезнь.
   Болезнь эта началась давно, едва ли не с Брюсова, который, однако, сам её почти преодолел. Брюсова я довольно хорошо знал, человек он был весьма неприятный, лично глубоко порочный, но несомненно крупный писатель, поборовший своё писательское озорство, но не свою человеческую порочность (именно порочность, а не греховность, черту общечеловеческую, ибо присущую всякой "твари").
   Озорство есть именно то слово, которое выражает другую сторону писательской бессущности. А корень этой бессущности в каком-то отсутствии предметной (объективной) религиозной скрепы при часто очень повышенных личных субъективных религиозных потребностях.
   Души без скрепы, без дисциплины, без направленности, без сосредоточенности, а потому часто не дошедшие до сути, не обретшие предмета.
   Дойти до сути, обрести предмет не так-то просто и легко, но без такого обретения духовное и, в частности, словесное творчество сбивается на пустословие и являет озорство.
   Скрепа, средоточие, направление может даваться не только религией, но для многих современных русских душ характерно, что они другие скрепы утеряли, а религиозной предметно ещё не приобрели".
  
  
   Где чутьё, там и - "скрепы"!..
   Господин П. Б. Струве и господа эмигранты так и пребывали в веке девятнадцатом - после декабристов, перед Крымской войной. Со "скрепами", без "озорства" они всегда были "после России"...
  
  
  Стихи к Блоку
  
  7.
  
  Должно быть - за той рощей
  Деревня, где я жила,
  Должно быть - любовь проще
  И легче, чем я ждала.
  
  - Эй, идолы, чтоб вы сдохли! -
  Привстал и занёс кнут,
  И окрику вслед - óхлест,
  И вновь бубенцы поют.
  
  Над валким и жалким хлебом
  За жердью встаёт - жердь.
  И проволока под небом
  Поёт и поёт смерть.
  
  13 мая 1916
  
  
  
   В том же возрождающем "скрепы" издании 5 августа 1926 года появилась рецензия И. А. Бунина на журнал "Вёрсты", в котором вышли стихи М. Цветаевой, Б. Пастернака, С. Есенина, проза А. Ремизова, очерки Л. Шестова, Г. Федотова, А. Лурье и князя Трубецкого. "Нелепая, скучная и очень дурного тона книга", - излагал свою точку зрения знаменитый писатель: критика "повторяет почти слово в слово всё то, что пишется о нас в Москве", - и поднимал вопрос "Кто тот благодетель, тот "друг" новой России, который так щедро тратится на неё?"
   Право же, бдительность, достойная чекистов с погранзастав Советской России, "возрожденщина"...
   "Это не просто дурная поэзия, это вовсе не поэзия", - недоумевала тогда же "большой поэт" З. Гиппиус. Родимое "чутьё" подсказывало ей и другое: "Либо наш русский язык - великий язык, либо наш Пастернак - великий поэт. Вместе никак не выходит". (Цит. по: И. Кудрова. "Вёрсты...". С. 146-147).
   Собственно, "никак не выходило" у Гиппиус где-то с 1905 года.
   - Хи-хи? По краю, не срываясь, хи-хи-хи... Не платя - хи-хи... Сти-хи?..
  
  
  5.
  
  У меня в Москве - купола горят!
  У меня в Москве - колокола звонят!
  И гробницы в ряд у меня стоят, -
  В них царицы спят, и цари.
  
  И не знаешь ты, что зарёй в Кремле
  Легче дышится - чем на всей земле!
  И не знаешь ты, что зарёй в Кремле
  Я молюсь тебе - до зари!
  
  И проходишь ты над своей Невой
  О ту пору, как над рекой-Москвой
  Я стою с опущенной головой,
  И слипаются фонари.
  
  Всей бессонницей я тебя люблю,
  Всей бессонницей я тебе внемлю -
  О ту пору, как по всему Кремлю
  Просыпаются звонари...
  
  Но моя река - да с твоей рекой,
  Но моя рука - да с твоей рукой
  Не сойдутся, Радость моя, доколь
  Не догонит заря - зари.
  
  7 мая 1916
  
  
  
   Условия "после России", после культурного взрыва и погребших его социальных потрясений не благоприятствовали творчеству М. И. Цветаевой ни в Советской России, ни за рубежом.
   "Всё меня выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу, - сообщала она в письме А. А. Тесковой 25 февраля 1931-го. - Здесь я ненужна. Там я невозможна" (Письма. Т. 6. С. 392).
   7 сентября того же года в письме С. Н. Андрониковой-Гальперн:
   "Не в Россию же мне ехать?! где меня раз (на радостях!) и - два! - упекут. Я там не уцелею, ибо негодование - моя страсть (а есть на что!)" (Т. 7. С. 143).
   И снова А. А. Тесковой 1 января 1932-го:
   "Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему - не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей - там мне их и писать не дадут.
   Словом, точное чувство: мне в современности места нет. Дали бы на выбор - взяла бы самый маленький забытый старый городок, где угодно, лучше всего - нигде, с хорошей школой для Мура и близкой окраиной - для себя. Так я могла бы прожить до смерти. Но этого у меня не будет..." (Т. 6. С. 399).
   - Поэты мы..., мы бога у богинь оспариваем и девственницу у богов!..
   Личная биография М. И. Цветаевой - одни только "препоны к соборам": приходилось непременно преодолевать препятствие за препятствием, чтобы найти возможность для творчества, всякий раз выслушивать "суд глупца" и "смех толпы холодной", прежде чем слово обретало голос.
   Словом, жизнь на новый лад повторяла её мысль из очерка 1929 года:
  
   "Есть ли у художника личная биография, кроме той, в ремесле? И, если есть, важна ли она? Важно ли то, из чего? И - из того ли - то?
   Есть ли Гончарова вне холстов? Нет, но была до холстов, Гончарова до Гончаровой, всё то время, когда Гончарова звучало не иначе, как Петрова, Кузнецова, а если звучало - то отзвуком Натальи Гончаровой - той (печальной памяти прабабушки). Гончаровой до "соборов" нет - все они внутри с самого рождения и до рождения (о, вместимость материнского чрева, носящего в себе всего Наполеона, от Аяччио до св. Елены!) - но есть Гончарова до холстов, Гончарова немая, с рукой, но без кисти, стало быть - без руки. Есть препоны к соборам, это и есть личная биография. - Как жизнь не давала Гончаровой стать Гончаровой.
   Благоприятные условия? Их для художника нет. Жизнь сама неблагоприятное условие. Всякое творчество (художник здесь за неимением немецкого слова Künstler) - перебарыванье, перемалыванье, переламыванье жизни - самой счастливой. Не сверстников, так предков, не вражды, ожесточающей, так благожелательства, размягчающего. Жизнь - сырьём - на потребу творчества не идёт. И как ни жестоко сказать, самые неблагоприятные условия - быть может - самые благоприятные. (Так, молитва мореплавателя: "Пошли мне Бог берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы устоять!")"
  
  (М. Цветаева. "Наталья Гончарова". С. 78-79)
  
  
  
  * * *
  
  Есть минуты, когда не тревожит
  Роковая нас жизни гроза.
  Кто-то на плечи руки положит,
  Кто-то ясно заглянет в глаза...
  
  И мгновенно житейское канет,
  Словно в тёмную пропасть без дна.
  И над пропастью медленно встанет
  Семицветной дугой тишина...
  
  И напев заглушённый и юный
  В затаённой затронет тиши
  Усыплённые жизнию струны
  Напряжённой, как арфа, души...
  
  Июль 1912
  (А. Блок)
  
  
  
   "Вот и вся достоверность моих встреч с Брюсовым. - И только-то? - Да, жизнь меня достоверностями вообще не задаривает. Блока - два раза. Кузмина - раз, Сологуба - раз. Пастернака - много - пять, столько же - Маяковского, Ахматову - никогда, Гумилёва - никогда" (М. Цветаева. "Герой труда". С. 50).
   Редкие мгновения, короткие встречи - с Блоком два раза! - пожалуй, не были обязательны, чтобы М. И. Цветаева вступилась за точность цитирования его стихов. "Вещь, путём меня, сама себя пишет. До других ли и до себя ли?" Дядечка или дамочка-графоман пишет для себя, ради себя и во имя своё. Поэт пишет, когда вещь, путём его субъективности, пишет себя сама. Как отличить, ведь - на выходе - и те и другие, обнародованные, надеются на собеседника? Отличие контрастно проступает со временем. В одном случае, чтό бы ни говорилось - это лишь средство поговорить о себе, терапия эгоцентризма. В другом, имя поэта - "птица в руке", "льдинка на языке" - уходит на второй план, ибо всё, что сказано, сказано путём него - сказано эпохой, а может быть, вечностью. "Ибо раз голос тебе, поэт, дан, остальное - взято" (М. И. Цветаева). И самому поэту вещь важнее него самого: чтό его жизнь в сравнении с судьбой творения, когда "невозвратно, неостановимо, невосстановимо хлещет стих"? Вот в каком смысле "Холст: есмь. Предыдущее - ход к холсту":
  
   "Первый холст - конец этой Гончаровой и конец личной биографии художника. Обретший глас (здесь хочется сказать - глаз) - и за него ли говорить фактам? Их роль, в безглагольную пору, первоисточника, отныне не более как подстрочник, часто только путающий, как примечания Державина к собственным стихам. Любопытно, но не насущно. Обойдусь и без. И - стихи лучше знают!
   И если ценно, то в порядке каждой человеческой жизни, может быть и менее, потому что менее показательно. Не-художник в жизни живёт весь, на жизнь - ставка, на жизнь как она есть, здесь - на жизнь как быть должна.
   Холст: есмь. Предыдущее - ход к холсту".
  (М. Цветаева. "Наталья Гончарова". С. 79)
  
  
  
  Стихи к Блоку
  
  9.
  
  Как слабый луч сквозь чёрный морок адов -
  Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.
  
  И вот в громах, как некий серафим,
  Оповещает голосом глухим, -
  
  Откуда-то из древних утр туманных -
  Как нас любил, слепых и безымянных,
  
  За синий плащ, за вероломства - грех...
  И как нежнее всех - ту, глубже всех
  
  В ночь канувшую - на дела лихие!
  И как не разлюбил тебя, Россия.
  
  И вдоль виска - потерянным перстом
  Всё водит, водит... И ещё о том,
  
  Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
  Как станешь солнце звать - и как не встанет...
  
  Так, узником с собой наедине
  (Или ребёнок говорит во сне?),
  
  Предстало нам - всей площади широкой! -
  Святое сердце Александра Блока.
  
  9 мая 1920
  
  
  
   - Доктора узнают нас в морге по не в меру большим сердцам, - записывает она в апреле 1926-го.
  
   "В 1921 году, вскоре после смерти Блока, в мою последнюю советскую зиму я подружилась с последними друзьями Блока, Коганами, им и ею. Коган недавно умер, и если я раньше не сказала всего того доброго, что о нём знаю и к нему чувствую, то только потому, что не пришлось.
   П. С. Коган ни поэтов, ни стихов не понимал, но любил и чтил и делал для тех и других, что мог: и тех, и других - устраивал. И между пониманием, пальцем не шевелящим, и непониманием, руками и ногами помогающим (да, и ногами, ибо в те годы, чтобы устроить человека - ходили!), каждый поэт и вся поэзия, конечно, выберет непонимание.
   Восхищаться стихами - и не помочь поэту! Пить воду и давать источнику засоряться грязью, не вызволить его из земной тины, смотреть руки сложа и даже любуясь его "поэтичной" зеленью. Слушать Белого и не пойти ему вслед, не затопить ему печь, не вымести ему сор, не отблагодарить его за то, что он - есть. Если я не шла вслед, то только потому же, почему и близко подойти не смела: по устоявшему благоговению моих четырнадцати лет. Помочь ведь тоже - посметь. И ещё потому, что как-то с рождения решила (и тем, может быть, в своей жизни и предрешила), что все места возле несчастного величия, все бертрановские посты преданности уже заняты. От священной робости - помехи.
   - А ещё писатель, большой человек, скандал!.. - вяло, без малейшей интонации негодования, надрывается Пётр Семёнович Коган, ероша и волосы, и усы (одни у него ввысь, другие вниз).
   - Кто? Что?
   - Да Белый. Настоящий скандал. Думали - доклад о Блоке, литературные воспоминания, оценка. И вдруг: "С голоду! С голоду! С голоду! Голодная подагра, как бывает - сытая! Душевная астма!"
   - Вы же сами посылали Блоку мороженую картошку из Москвы в Петербург.
   - Но я об этом не кричу. Не время. Но это ещё не всё. И вдруг - с Блока - на себя. "У меня нет комнаты! Я - писатель русской земли (так и сказал!), а у меня нет камня, где бы я мог преклонить свою голову, то есть именно камень, камень - есть, но - позвольте - мы не в каменной Галилее, мы в революционной Москве, где писателю должно быть оказано содействие. Я написал "Петербург"! Я провидел крушение царской России, я видел во сне конец царя, в 1905 ещё году видел, - слева пила, справа топор..."
   Я:
   - Такой сон?
   Коган, с гримасой:
   - Да нет же! Это уже не сон, это у него рядом: один пилит, другой рубит. "Я не могу писать! Это позор! Я должен стоять в очереди за воблой! Я писать хочу! Но я и есть хочу! Я - не дух! Вам я не дух! Я хочу есть на чистой тарелке, селёдку на мелкой тарелке, и чтобы не я её мыл. Я заслужил! Я с детства работал! Я вижу здесь же в зале лентяев, дармоедов (так и сказал!), у которых по две, по три комнаты - под различными предлогами, да: по комнате на предлог - да, и они ничего не пишут, только подписывают. Спекулянтов! Паразитов! А я - пролетариат: Lumpenproletariat! Потому что на мне лохмотья. Потому что уморили Блока и меня хотят! Я не дамся! Я буду кричать, пока меня услышат: "А-а-а-а!"" Бледный, красный, пот градом, и такие страшные глаза, ещё страшнее, чем всегда, видно, что ничего не видят. А ещё - интеллигент, культурный человек, серьёзный писатель. Вот так почтил память вставанием...
   - А по-вашему - всё это неправда?
   - Правда, конечно. Должна быть у него комната, во-первых - потому что у всех должна быть, во-вторых - потому что он писатель, и нам писатель не враждебный. И, вообще, мы всячески... Но нельзя же - так. Вслух. Криком. При всех. Точно на эшафоте перед казнью. И если Блок действительно умер от последствий недоедания, то - кто же его ближе знал, чем я? - только потому, что был настоящий великий человек, скромный, о себе не только не кричал, но погнали его разгружать баржу - пошёл, себя не назвал. Это - действительно величие. <...>
   - Дадите?
   - Дадим, конечно. Свою бы отдал, чтобы только не произошло - то, что произошло. За него неприятно: подумают - эгоист. А я ведь знаю, что это не эгоизм, что он из-за Блока себе комнаты требует, во имя Блока, Блоку - комнату, Блока любя - и нас любя (потому что он нас всё-таки как-то чем-то любит - как и вы) - чтобы опять чего-нибудь не произошло, за что бы нам пришлось отвечать. Но, позвольте, не можем же мы допустить, чтобы писатели на нас... кричали? Это уж (с добрым вопросительным выражением близоруких глаз)... слишком?"
  
  (М. Цветаева. "Пленный дух". С. 239-241)
  
  
  
  6.
  
  Думали - человек!
  И умереть заставили.
  Умер теперь, навек.
  - Плачьте о мёртвом ангеле!
  
  Он на закате дня
  Пел красоту вечернюю.
  Три восковых огня
  Треплются, лицемерные.
  
  Шли от него лучи -
  Жаркие струны по снегу!
  Три восковых свечи -
  Солнцу-то! Светоносному!
  
  О поглядите, как
  Веки ввалились тёмные!
  О поглядите, как
  Крылья его поломаны!
  
  Чёрный читает чтец,
  Крестятся руки праздные...
  - Мёртвый лежит певец
  И воскресенье празднует.
  
  9 мая 1916
  
  
  
  
  ** Рильке. "Жизнь и смерть давно беру в кавычки"
  
  Кому обязан пониманием поэт? Прежде всего, другому поэту, хотя зачастую этот другой понимать его и не хочет. А критик? - абсолютный читатель, поэт плохой или озлобленный, - чаще такое.
   "Я не люблю критики, не люблю критиков. Они в лучшем случае производят на меня впечатление неудавшихся и посему озлобленных поэтов. (И как часто они пишут омерзительные стихи!) Но хвала их мне ещё неприемлемей их хулы: почти всегда мимо, не за то. Так, напр'имер', сейчас в газетах, хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу. Если бы я знала её адрес, я бы отослала ей все эти вырезки. Это не я" (М. Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Т. 6. С. 557-558).
   Понимать поэта должен другой поэт.
   "Детей страшных лет России", способных понимать, было четверо.
  
  
  Нас четверо
  
  Комаровские наброски
  
  Ужели и гитане гибкой
  Все муки Данта суждены.
   О. М.
  Таким я вижу облик Ваш и взгляд.
   Б. П.
  О, Муза Плача...
   M. Ц.
  
  ...И отступилась я здесь от всего,
  От земного всякого блага.
  Духом, хранителем "места сего"
  Стала лесная коряга.
  
  Все мы недолго у жизни в гостях,
  Жить - это только привычка.
  Чудится мне на воздушных путях
  Двух голосов перекличка.
  
  Двух? - А ещё у восточной стены,
  В зарослях крепкой малины,
  Тёмная, свежая ветвь бузины,
  Это - письмо от Марины.
  
   19-20 ноября 1961
  Ленинград. Больница в Гавани
  
  
  
   А. А. Ахматова, Б. Л. Пастернак, М. И. Цветаева, О. Э. Мандельштам - четыре поэта с конгениальными возможностями понимания. Наиболее полно эти возможности осуществились "на воздушных путях" А. А. Ахматовой и О. Э. Мандельштама, Б. Л. Пастернака и М. И. Цветаевой. Но была перекличка и между первыми поэтессами Серебряного века: М. И. Цветаева написала цикл "Ахматовой", А. А. Ахматова посвятила ей "Поздний ответ".
  
  
   "Город Александров Владимирской губернии. Домок на закраине, лицом, крыльцом в овраг. Домок деревянный, бабь-ягинский. Зимой - сплошная печь (с ухватами, с шестками!), летом - сплошная дичь: зелени, прущей в окна.
   Балкон (так напоминающий плетень!), на балконе на розовой скатерти - скатерке - громадное блюдо клубники и тетрадь с двумя локтями. Клубника, тетрадь, локти - мои.
   1916 год. Лето. Пишу стихи к Блоку и впервые читаю Ахматову.
   Перед домом, за лохмами сада, площадка. На ней солдаты учатся - стрельбе.
   Вот стихи того лета:
  
  Белое солнце и низкие, низкие тучи,
  Вдоль огородов - за белой стеною - погост.
  И на песке вереницы соломенных чучел
  Под перекладинами в человеческий рост.
  
  И, перевесившись через заборные колья,
  Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд.
  Старая баба - посыпанный крупною солью
  Чёрный ломоть у калитки жуёт и жуёт...
  
  Чем прогневили тебя эти серые хаты,
  Господи! - и для чего стольким простреливать грудь?
  Поезд прошёл и завыл, и завыли солдаты,
  И запылил, запылил отступающий путь...
  
  Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
  Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
  О чернобровых красавицах. - Ох, и поют же
  Нынче солдаты! О, господи боже ты мой!
  
  (Александров, 3 июля 1916 года)
  
   Так, с тем же чувством, другая женщина, полтора года спустя, с высоты собственного сердца и детской ледяной горки, провожала народ на войну".
  
  (М. Цветаева. "История одного посвящения". С. 140)
  
  
  
  Ахматовой
  
  11.
  
  Ты солнце в выси мне застишь,
  Все звёзды в твоей горсти!
  Ах, если бы - двери настежь! -
  Как ветер к тебе войти!
  
  И залепетать, и вспыхнуть,
  И круто потупить взгляд,
  И, всхлипывая, затихнуть,
  Как в детстве, когда простят.
  
  2 июля 1916
  
  
  
   - Тело писателя - рукописи.
   Донесут они и ещё одну перекличку - М. И. Цветаевой и О. Э. Мандельштама, встреча с которым произошла летом 1915 года в Коктебеле у Волошина и стихи которого к ней, закрыв глаза, она вспоминала весной 1931-го в Медоне:
  
  От монастырских косогоров
  Широкий убегает луг.
  Мне от владимирских просторов
  Так не хотелося на юг.
  
  Но в этой тёмной деревянной
  И юродивой слободе
  С такой монашкою туманной
  Остаться - значит быть беде.
  
  
   Казалось бы, извечная привязанность поэта к родному языку, узкий круг ценителей и - никаких шансов быть услышанным кем-то ещё: "Я одна с моей большой любовью к собственной моей душе". Судьба, однако, подарила М. И. Цветаевой совершенно фантастическое отражение.
   В апреле 1926-го в ответе на анкету, пересланную в Москву, в ряду своих любимых писателей-современников она назвала имя Райнера Мария Рильке (1875-1926). Уже в мае она получила две его книжки - "Дуинские элегии" и "Сонеты к Орфею" с дарственные надписями. К книжкам прилагалось письмо Р. М. Рильке с предложением знакомства и объяснением, кому она обязана сюрпризом: это был их общий заочный знакомый Б. Л. Пастернак, который "окольными путями" получил "Поэму Конца" и знал её наизусть.
  
  
   "В тот же день, что и известие о Вас, я здешними окольными путями получил поэму, написанную так неподдельно и правдиво, как здесь в СССР никто из нас уже не может написать. Это было вторым потрясением дня. Это - Марина Цветаева, прирождённый поэт большого таланта, родственного по своему складу Деборд-Вальмор. Она живёт в Париже в эмиграции. Я хотел бы, о ради Бога, простите мою дерзость и видимую назойливость, я хотел бы, я осмелился бы пожелать, чтобы она тоже пережила нечто подобное той радости, которая, благодаря Вам, излилась на меня. Я представляю себе, чем была бы для неё книга с Вашей надписью, может быть "Дуинезские Элегии", известные мне лишь понаслышке. Пожалуйста, простите меня! Но в преломленном свете этого глубокого и далеко идущего совпадения, в радостном ослеплении я хотел бы вообразить себе, что истина заключена именно в таком преломлении и что моя просьба выполнима и имеет смысл. Для кого, зачем? Этого я не смог бы сказать. Может быть, для поэта, который вечно составляет содержание поэзии и в разные времена именуется по-разному.
   Её зовут Марина Ивановна Цветаева и живёт она в Париже: 19me arr. 8, Rue Rouvet 24.
   Позвольте мне считать Вашим ответом исполнение моей просьбы относительно Цветаевой. Это будет знаком для меня, что я и впредь могу писать Вам. Я не смею мечтать о прямом ответе. И без того я отнял у Вас столько времени своим растянутым письмом, которое заведомо кишит ошибками и несуразицей. Когда я его начинал, я думал лишь достойно засвидетельствовать Вам своё преклонение. Неожиданно и в который уже раз я ощутил, каким откровением Вы для меня стали. Я забыл, что чувства, которые простираются на годы, возрасты, разные местности и положения, не могут поддаться внезапной попытке охватить их одним письмом. И слава Богу, что забыл. А то я не написал бы и этих беспомощных строк. Лежат же исписанные листы, которые я никогда не решусь послать Вам за их многословие и нескромность. Лежат и две книги стихов, которые я по первому побуждению собрался отправить Вам, чтобы ими, как сургучом, осязаемо запечатать это письмо, и не посылаю из боязни, что Вам когда-нибудь придёт в голову читать этот сургуч. Но всё становится лишним, стоит выговорить то, что важнее всего. Я люблю Вас так, как поэзия может и должна быть любима, как живая культура славит свои вершины, радуется им и существует ими. Я люблю Вас и могу гордиться тем, что Вас не унизит ни моя любовь, ни любовь моего самого большого и, вероятно, единственного друга Марины, о которой я уже упоминал.
   Если бы Вы захотели меня осчастливить несколькими строчками, написанными Вашей рукой, я просил бы Вас также воспользоваться для этого Цветаевским адресом. Нет уверенности, что почтовое отправление из Швейцарии дойдёт до нас.
   Ваш Борис Пастернак".
  (Из письма Б. Л. Пастернака Р. М. Рильке. С. 64-65)
  
  
  
  Ранний Аполлон
  
  Как иногда в сплетенье неодетой
  листвою чащи проникает плеск
  весны в разливе утра, - так и это
  лицо свободно пропускает блеск
  
  стихов, сражающих нас беспощадно;
  ведь всё ещё не знает тени взгляд,
  и для венца ещё виски прохладны,
  и из его бровей восстанет сад
  
  высокоствольных роз лишь много позже,
  и пустит в одиночку лепестки,
  чтоб рта его коснулись первой дрожи,
  
  пока ещё недвижного, но с гибкой,
  по каплям отпивающей улыбкой
  струящегося пения глотки.
  
  (Р. М. Рильке. Перевод К. П. Богатырёва)
  
   "St. Gilles-sur-Vie
   9-го мая 1926 г.
   Райнер Мария Рильке!
   Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы - воплощённая поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя - стихотворение. Райнер Мария - это звучит по-церковному - по-детски - по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, - оно - из прошлого или будущего - издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся - всегда лишь следствие.)
   Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.
   Вы не самый мой любимый поэт ("самый любимый" - степень). Вы - явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (ещё не всё!) Вы - воплощённая пятая стихия: сама поэзия, или (ещё не всё) Вы - то, из чего рождается поэзия и что больше её самой - Вас.
   Речь идёт не о человеке-Рильке (человек - то, на что мы осуждены!), - а о духе-Рильке, который ещё больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке - Рильке из послезавтра.
   Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя - во всю даль и ширь.
   Что после Вас остаётся делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас - означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт - тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.
   Вы - неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придёт после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны ещё раз родиться.
   Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же - их изначальные слова (ценности). Если, например, Вы говорите "великолепно", Вы говорите о "великой лепоте", о значении слова при его возникновении. (Теперь же "великолепно" - всего лишь стёршийся восклицательный знак.)
   По-русски я всё это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки. <...>
   Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция - это страна со своими собственными - и вечными - законами!) уехала я - через Берлин - в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала "Ранние стихотворения". И я полюбила Прагу - с первого дня - потому что Вы там учились.
   В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы ещё были там?
   На случай, если Вы там были:
   Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас - больше всего на свете. Совсем просто. И - потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, - от страха, что придётся встретить Ваш холодный взгляд - на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли - это был бы взгляд, предназначенный для постороннего - ведь Вы не знали меня! - то есть: всё равно холодный.)
   И ещё: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас - как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: всё что в нас - наше Я, европейцы считают "русским".
   (То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, - очень далёкими или очень дикими.)"
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 55-56)
  
  
  
  * * *
  
  Легкомыслие! - Милый грех,
  Милый спутник и враг мой милый!
  Ты в глаза мои вбрызнул смех,
  Ты мазурку мне вбрызнул в жилы.
  
  Научил не хранить кольца, -
  С кем бы жизнь меня ни венчала!
  Начинать наугад с конца,
  И кончать ещё до начала.
  
  Быть, как стебель, и быть, как сталь,
  В жизни, где мы так мало можем...
  - Шоколадом лечить печаль
  И смеяться в лицо прохожим!
  
  3 марта 1915
  
  
  
   Ирма Викторовна Кудрова, биограф и исследователь творчества М. И. Цветаевой, отмечает:
   "Первое же письмо Цветаевой к Рильке поражает своей раскованностью. В нём нет и следа той робости, которая заставила Пастернака в его апрельском письме поэту бесконечно оговариваться, прося извинений за многословие, растянутость, возможные ошибки и отнимаемое на чтение письма время. Цветаева умеет быть любезной - по всем правилам хорошего тона - в деловых письмах. Но когда её адресат - Рильке, она уверена, что можно не думать ни о чём внешнем и оставаться собой, не опасаясь неверных толкований; можно сразу, без разбега и оглядки говорить о насущном" (И. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 167).
   Поражает и другое - точность формулировок в письме из Сен-Жиля: "Вы - неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придёт после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны ещё раз родиться", "Поэт - тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь". Так устроена культура: каким бы новатором ни был новейший её вдохновитель, ему как подмастерью-ученику, необходимо прежде понять, а значит, стать тем, кем был его предшественник. А понимание, убеждает история, нередко, что неодолимая задача для современных и будущих поэтов, тем более - для критики.
  
  
  Детство
  
  Неплохо бы работу дать уму,
  немного поразмыслив об утратах,
  о долгих детских днях и о закатах,
  раз навсегда ушедших - почему?
  
  Случается: в ненастье, в непогоду
  нам что-то померещится, как знак.
  Но встречи и свиданья, и уходы
  нас больше не переполняют так,
  
  как в детстве, что в плену у пустяков
  не более, чем вещи или звери.
  Мы им себя дарили в полной мере
  и наполнялись ими до краёв.
  
  И сиротели мы исподтишка,
  как пастухи под грузом дальних далей,
  и, кем-то призванных издалека,
  нас, будто нитку новую, вплетали
  поочерёдно в образы, пока
  не выбирали нового мотка.
  
  (Р. М. Рильке. Перевод К. П. Богатырёва)
  
  
  
   "Драгоценное существование слова" - таким пребывает язык в поэзии Р. М. Рильке. И - у М. И. Цветаевой. В мемуарах Анастасии Ивановны Цветаевой есть рассказ о детских впечатлениях, о перенасыщенности чувством слова "на бегу словесного вихря". Это и было вхождением в язык - в дом бытия, где всё узнавалось, как будто виденное прежде, пережитое и осмысленное:
  
   "Драгоценное существование слова - как источника сверкания - будило в нас такой отзвук, который уже в шесть-семь лет был мукой и счастьем владычества. К каким-то годам написание первой стихотворной строки или своей первой фразы прозы было желанным освобождением от перенасыщенности чувством слова. Заткнув, на бегу словесного вихря, эти камни в это ожерелье, те - в другое, мы могли отдохнуть в ощущении чего-то сделанного. Детство же, рог изобилия, задарив, не давал опомниться, мучил созвучиями, как музыка, опьянял и вновь и вновь лил вино - и это среди гувернанток, репетиторов, приходящих учительниц, этого не знавших, хотевших от нас всегда только одного - трезвости!
   Мама - да и то не так всё же, как требовал наш, Маринин особенно, свободы и творчества ищущий дух!..
   Немецкие слова die Öde, die Wüste, unheimlich, sonderbar, wundervoll, die Höhe, die Tiefe, der Glockenklang, Weihnachten (глушь, пустыня, таинственно-жутко, чудесно, высота, глубина, звук колокола, Рождество), и сколько ещё их было с французскими splendeur, éclat, ténèbres, naufrage, majestueux, jadis, le rêve (великолепие, блеск, мгла, кораблекрушение, торжественный, когда-то, сновидение), и всё, чем переполнена первая же книга, дарили двойной смысл тому, что старшие звали "изучением языка". На этом "языке" (сколько их впереди ещё было! Родители знали французский, немецкий, английский, итальянский, мать хотела возле него, как гитару возле рояля, - ещё и испанский...) мы отплывали от учивших нас, как на корабле, и каждое из этих слов было - талисман. Так заколдованным словом Karmilhahn (Кармильхаан), которое - в гауфовской сказке (откуда я помню только пещеру и край гибели) - спасало звуком своих букв, кем-то произносимых, - горевшее как тёмный карбункул! А русские слова? Не ими ли пылало сердце в сказке о Василисе Премудрой, о бесстрашных витязях, о каких-то тридесятых царствах?.. Они полновластно царили в сердце моём, младшей, уснувшей в поздний вечерний час под чтение вслух детям старшим, постигшим главное слово - "Летучий Голландец", главную непостижимость, любимую, - её унеся или ею уносимая в - сон. Может быть, этой органической усладой "языка" объясняется, что я не помню трудностей "изучения" языков? Это было просто вхождение в свой дом, где всё узнавалось.
   О Марине же - и говорить нечего. Её одарённость была целым рангом выше моей, она с первых лет жизни - по народной пословице - "хватала с неба звёзды"..."
  
  (А. И. Цветаева. "Воспоминания")
  
  
  
  * * *
  
  Другие - с очами и с личиком светлым,
  А я-то ночами беседую с ветром.
  Не с тем - италийским
  Зефиром младым, -
  С хорошим, с широким,
  Российским, сквозным!
  
  Другие всей плотью по плоти плутают,
  Из уст пересохших - дыханье глотают...
  А я - руки настежь! - застыла - столбняк!
  Чтоб выдул мне душу - российский сквозняк!
  
  Другие - о, нежные, цепкие путы!
  Нет, с нами Эол обращается круто.
  - Небось, не растаешь! Одна - мол - семья! -
  Как будто и вправду - не женщина я!
  
  2 августа 1920
  
  
  
   Лабораторией роста поэта видит письма поэта И. В. Кудрова: "другой" необходим ей как повод для непрестанной духовной работы (С. 61).
   В том же первом письме из Сен-Жиля в Мюзо читаем:
  
   "Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто ещё впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод - 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже - материнский сын. Мужчина по материнской линии - потому так богат (двойное наследство).
   Он - первый поэт России. Об этом знаю я, и ещё несколько человек, остальным придётся ждать его смерти.
   Я жду Ваших книг, как грозы, которая - хочу или нет - разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твоё) врезается в сердце и режет его по-своему - хочу или нет). Не хотеть! Ничего!
   Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и - и - и - Потому что ты - сила. Самое редкое.
   Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
   В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это - самое яркое воспоминание. Голубые губы - у негров они не красные - и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро - уже потом.
   Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд - как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
   Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, - мне нужно позволение.
   Ибо душа моя хорошо воспитана.
   Но писать тебе я буду - хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл "Цари" и прочее). О многом.
   Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не - - -
   Я читала твоё письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали. Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе - ревностна).
   Вот мои книги - можешь не читать - положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово - до меня их не было. (На свете - не на столе!)".
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 56-57)
  
  
   Р. М. Рильке не был обескуражен встречным порывом цветаевского письма и радостно принял и перенял её "ты":
  
   "Чувствуешь ли, поэтесса, как сильно завладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу как ты, и подобно тебе спускаюсь из фразы на несколько ступенек вниз, в полумрак скобок, где так давят своды и длится благоуханье роз, что цвели когда-то. Марина: я уже так вжился в твоё письмо! И поразительно, что брошенные, как кости, твои слова падают - после того как цифра уже названа - ещё на ступеньку ниже и показывают другое, уточняющее число, окончательное (и часто большее)! Милая, не ты ли - сила природы, то, что стоит за пятой стихией, возбуждая и нагнетая её?.. И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне "да", словно некий напоенный согласьем сад, посреди которого фонтан и что ещё? - солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов!
   Но речь, утверждаешь ты, идёт не о человеке-Рильке: я и сам с ним теперь в разладе, с его телом, с которым в прежнее время я мог всегда достичь столь глубокой взаимности, что часто не знал, кому даются легче стихи: ему, мне, нам обоим? (Подошвы ног, испытывающие блаженство, сколько раз, блаженство от ходьбы по земле, поверх всего, блаженство узнавать мир впервые, пред-знание, по-знание не путём знания!) А теперь - разлад, двойное облаченье, душа одета иначе, тело укутано, всё иначе! Уже с декабря я здесь, в этом санатории, но с осторожностью допускаю врача в отношения между собой и собой - единственные, что не терпят посредника, который утвердил бы разрыв между ними, переводчика, который разложил бы это на два языка. (Терпение - долгое, истерзанное, вновь обретаемое...) Моё местожительство, Мюзо (в нём я спас себя от сумятицы и хаоса послевоенных лет), в четырёх часах езды отсюда: моя (позволь повторить тебя слово в слово) "моя героическая французская родина". Посмотри на неё. Почти Испания, Прованс, долина Роны. Austere et melodieux; холм, образующий одно восхитительное целое с древней башней, которая принадлежит ему ровно столько, сколько тому, кто наделил судьбой эти камни..."
  
  (Из письма Р. М. Рильке М. Цветаевой. С. 90-91)
  
  
  
  * * *
  
  Кто нам сказал, что всё исчезает?
  Птицы, которую ты ранил,
  Кто знает? - не останется ли её полёт?
  И, может быть, стебли объятий
  Переживают нас, свою почву.
  
  Длится не жест,
  Но жест облекает вас в латы,
  Золотые - от груди до колен.
  И так чиста была битва,
  Что ангел несет её вслед.
  
  (Р. М. Рильке. Перевод М. И. Цветаевой)
  
  
  
   "Рильке не есть ни заказ, ни показ нашего времени, - он его противовес.
   Войны, бойни, развороченное мясо розни - и Рильке.
   За Рильке наше время будет земле - отпущено.
   По обратности, то есть необходимости, то есть противуядию нашего времени Рильке мог родиться только в нём.
   В этом его - современность.
   Время его не заказало, а вызвало.
   Заказ множества Маяковскому: скажи нас, заказ множества Рильке: скажи нам. Оба заказа выполнили. Учителем жизни Маяковского никто не назовёт, так же как Рильке - глашатаем масс.
   Рильке нашему времени так же необходим, как священник на поле битвы: чтобы за тех и за других, за них и за нас: о просвещении ещё живых и о прощении павших - молиться" (М. И. Цветаева. "Поэт и время". С. 341-342).
   Через некоторое время переписка оборвалась, Р. М. Рильке терялся в догадках, почему. Он просил писать ему, даже если не сможет ответить сразу. Быть может, поэтому её задели слова об одиночестве как о жестоком, но необходимом условии творчества. Она знала, что это так, - "при настоящей работе самое важное - вслушиваться в себя, для этого нужен досуг, тишина, одиночество", - и в то же время в его словах о недомогании ей послышалось намеренное отстранение, просьба о покое. Болезнь Р. М. Рильке была смертельной: об этом не подозревали ни он, ни его друзья. Поэт ощущал в себе неподвижность, к чему привыкнуть не мог. То, что он болен лейкемией, выяснилось позднее.
  
  
  Комедьянт
  
  14
  
  Ваш нежный рот - сплошное целованье...
  - И это всё, и я совсем как нищий.
  Кто я теперь? - Единая? - Нет, тыща!
  Завоеватель? - Нет, завоеванье!
  
  Любовь ли это - или любованье,
  Пера причуда - иль первопричина,
  Томленье ли по ангельскому чину -
  Иль чуточку притворства - по призванью...
  
  - Души печаль, очей очарованье,
  Пера ли росчерк - ах! - не всё равно ли,
  Как назовут сие уста - доколе
  Ваш нежный рот - сплошное целованье!
  
  Декабрь 1918
  
  
  
   - До жизни человек - всё и всегда, живя жизнь, он - кое-что и теперь. (М. И. Цветаева).
   - С такой монашкою туманной остаться - значит быть беде... (О. Э. Мандельштам).
  
   "St. Gilles-sur-Vie
   3-го июня 1926 г.
   Многое, почти всё, остаётся в тетради. Тебе - лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
   "Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: "Мы поедем к Рильке". А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, всё взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, - отвлекает. Нечто в нём (как это зовётся, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
   Эта встреча для меня - удар в сердце (сердце не только бьётся, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же".
   Фраза из твоего письма: "...если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты всё равно должна писать мне всякий раз, когда..."
   Прочла и сразу: эта фраза - просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
   Знаешь ли ты, что всё это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же - мне кажется, что я знаю точно.
   До жизни человек - всё и всегда, живя жизнь, он - кое-что и теперь. (Есть, имеет - безразлично!)
   Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда - беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живёшь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда - терзание, счёт дней, обесцененность каждого часа, час - лишь ступень - к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще - хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
   Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж - возле тебя. Быть может, просто - к тебе. Без письма уже стало - без тебя. Дальше - пуще. Без письма - без тебя, с письмом - без тебя, с тобой - без тебя. В тебя! Не быть. - Умереть!
   Такова я. Такова любовь - во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
  В великой низости любви -
  у меня есть такая строчка. (La grande bassesse de 1"amour или - ещё лучше - la bassesse supreme de 1"amour .)
   Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
   Может быть - когда-нибудь - с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он всё "почуял"! Слух поэта!) - но когда - как... Не будем спешить!
   И - чтобы ты не счёл меня низкой - не из-за терзания я молчала - из-за уродливости этого терзания!
   Теперь - прошло. Теперь я пишу тебе.
   Марина"
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 63-64)
  
  
   Что это? Поиграла и бросила? "Дури собственной - столб": не прошло и месяца и вдруг столь резкое охлаждение к "чисто-человеческому (божественному) явлению" только потому, что сразу не позвал - с собой или хотя бы к себе. Ещё вчера: "Ты - сила. Самое редкое", "Писать тебе я буду - хочешь ты этого или нет"; сегодня: "Я это заметила и смолкла", "Чего я от тебя хотела? Ничего", "Знаешь ли ты...?", "Слушай же...", что по тону едва ли не "Слушай сюда, я тебе, остолопу, всё объясню".
   Мягко говоря, не последовательно и не красиво.
   - В этом сложность нашей слишком своеобразной нации, - писала она в первом письме: - всё что в нас - наше Я, европейцы считают "русским".
   - Соотечественники слишком русские, - сказал в одном из поздних своих стихотворений Игорь Северянин.
   Так не усугубляйте этой национальной дикости, поэты! Научитесь слушать хотя бы самих себя.
  
  
  Поздний ответ
  
   Белорученька моя, чернокнижница...
   М. Ц<ветаева>
  
  Невидимка, двойник, пересмешник,
  Что ты прячешься в чёрных кустах? --
  То забьёшься в дырявый скворешник,
  То мелькнёшь на погибших крестах,
  То кричишь из Маринкиной башни:
  "Я сегодня вернулась домой.
  Полюбуйтесь, родимые пашни,
  Что за это случилось со мной.
  Поглотила любимых пучина,
  И разграблен родительский дом".
  ................................................
  Мы сегодня с тобою, Марина,
  По столице полночной идём,
  А за нами таких миллионы,
  И безмолвнее шествия нет,
  А вокруг погребальные звоны,
  Да московские хриплые стоны
  Вьюги, наш заметающей след.
  
  16 марта 1940 1961
  Фонтанный Дом Красная Конница
  
  (А. Ахматова)
  
  
  
   - Человек - то, на что мы обречены. (М. И. Цветаева).
   Биограф замечает:
   "Когда Цветаева теряет душевный покой, она одержима неутолимой страстью говорить "всю правду, как она есть", без смягчения, оглядки - и необходимости; её шквальное упорство направлено на развенчание всех условностей и самообманов, на срывание всех покровов; она готова потерять всё и всех, но досказать то, что видится ей в эти минуты экстатического подъёма" (И. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 185).
  
  
   "St. Gilles-sur-Vie,
   14-го июня 1926 г.
   Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я - плохая. Борис - хороший. И потому что плохая, я молчала - лишь несколько фраз про твоё российство, моё германство и т. д. И вдруг жалоба: "Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего".
   Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чём. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла ещё? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.
   Я - многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет - то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой - т. д. Обособленность и отстранённость. Я даже в себе (не только - вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я - лжива (то есть замкнута, и лжива - когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой - такая и есть. Не могу делиться.
   А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба - всё было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу - всем, кроме себя самой.
   Всю жизнь в ложном положении. "Ибо где я согнут, - я солган". Солгана, Райнер, не лжива!
   Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!). А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь - то, что между, - не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) - это ложь. Когда я об этом молчу, это правда.
   Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Моё дело. Не забудь ещё, что я замужем, у меня дети и т. д.
   Отказаться? Ах, не так уж всё это серьёзно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что ещё могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.
   Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет - однажды - внезапно - возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.
   "Радуйся же, скоро всему конец!" - говорит моя душа моим губам. И обнять дерево или человека для меня одно и то же. Быть.
   Это одна сторона. Теперь - другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно - для него. Потому я и послала письма".
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 64-65)
  
  
  
   Мысль Артюра Рембо "Я - это другие" звучит у неё как "Я - многие, понимаешь?" Кому же, как не поэту, было это понять?
   19 августа Р. М. Рильке отправил М. И. Цветаевой последнее письмо:
   "Да, да и ещё раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть; и вместе они слагаются в большое ДА, сказанное самой жизни...: но в нём заключены также и все десять тысяч непредсказуемых Нет" (Р. М. Рильке и др. Письма 1926 года. С. 195).
  
  
  * * *
  
  Жив, а не умер
  Демон во мне!
  В теле как в трюме,
  В себе как в тюрьме.
  
  Мир - это стены.
  Выход - топор.
  ("Мир - это сцена",
  Лепечет актёр).
  
  И не слукавил,
  Шут колченогий.
  В теле - как в славе.
  В теле - как в тоге.
  
  Многие лета!
  Жив - дорожи!
  (Только поэты
  В кости - как во лжи!)
  
  Нет, не гулять нам,
  Певчая братья,
  В теле как в ватном
  Отчем халате.
  
  Лучшего стоим.
  Чахнем в тепле.
  В теле - как в стойле.
  В себе - как в котле.
  
  Бренных не копим
  Великолепий.
  В теле - как в топи,
  В теле - как в склепе,
  
  В теле - как в крайней
  Ссылке. - Зачах!
  В теле - как в тайне,
  В висках - как в тисках
  
  Маски железной.
  
  5 января 1925
  
  
  
   Здоровье Р. М. Рильке стремительно ухудшалось.
   Нет, не догадывалась об этом М. И. Цветаева: не могла знать и не знала, - газетчики не сообщали, переписка оборвалась. Седьмого ноября она отправила ему открытку из пригорода Парижа Бельвю:
   "Дорогой Райнер! Здесь я живу. Ты меня ещё любишь? Марина".
   Он умер 29 декабря.
   В канун нового 1927-го года о его кончине ей сказал М. Л. Слоним.
   В новогоднюю ночь, оставшись дома одна, М. И. Цветаева написала Р. М. Рильке письмо, которое послала на адрес Б. Л. Пастернака в Москву.
   - Лучшие цветаевские произведения всегда вырастали из самых глубоких ран сердца, - утверждает Ирма Кудрова.
   Седьмого февраля 1927 года была завершена обращённая к Р. М. Рильке поэма "Новогоднее". Подзаголовком было поставлено: "Вместо письма".
  
  
  Рассказать, как про твою узнала?
  Не землетрясенье, не лавина.
  Человек вошёл - любой - (любимый -
  Ты). - Прискорбнейшее из событий.
  - В Новостях и в Днях. - Статью дадите?
  - Где? - В горах. (Окно в еловых ветках.
  Простыня.) - Не видите газет ведь?
  Так статью? - Нет. - Но... - Прошу избавить.
  Вслух: трудна. Внутрь: не христопродавец.
  - В санатории. (В раю наёмном.)
  - День? - Вчера, позавчера, не помню.
  В Альказаре будете? - Не буду.
  Вслух: семья. Внутрь: всё, но не Иуда.
  
  С наступающим! (Рождался завтра!) -
  Рассказать, что сделала, узнав про..?
  Тсс... Оговорилась. По привычке.
  Жизнь и смерть давно беру в кавычки,
  Как заведомо-пустые сплёты.
  Ничего не сделала, но что-то
  Сделалось, без тени и без эха
  Делающее!
  
  
  
  ** Пастернак. "И всё - равно, и всё - едино"
  
  Поразительная невосприимчивость профессиональной критики при оценке своей работы - невосприимчивость, сродни обидчивости ребёнка, у иных злопамятности злодея, - в биографии М. И. Цветаевой налицо. Качество это субъективное, казалось бы, свойственное какому-нибудь Яблоновскому или Осоргину, вряд ли может накрыть всех "удостоверителей" разом. Однако и Ю. Айхенвальд, и Г. Адамович, и З. Гиппиус, ни дня без жертвы не знающая, в гонении своём на М. И. Цветаеву единодушны. Быть может, нюхом чуяли, что её - настоящее, вечное, зоревое, а их - сдельное, мелкое, временнóе. А может, сказался древний инстинкт по сигналу бросаться рыкающей сворой: "Ату её! Взять!" - привычка посконная, перьевая. Кто знает, за клацаньем челюстей смогли бы услышать они, если бы поэт в печати, а не в одних только письмах, объявил во всеуслышание:
  
   "Я не знаю, принято ли отвечать критику иначе, как колкостями - и в печати.
   Но поэты не только не подчиняются обрядам - они творят их! Позвольте же мне нынче, в этом письме, утвердить обряд благодарности: критику - поэта. (Случай достаточно редкий, чтобы не слишком рассчитывать на последователей!) <...>
   - Ваша критика умна. Простите за откровенность. У Вас редчайший подход между фотографией (всегда лживой!) и отвлечённостью. Вы берёте то среднее, что и составляет сущность поэта: некую преображённую правду дней. Вы вежливы, вне фамильярности: неустанно на Вы. У Вас хороший вкус: не "поэтесса" (слово, для меня, полупочтенное) - а поэт.
   Вы доверчивы, у Вас хороший нюх: так, задумавшись на секунду: кунштюк или настоящее? (Ибо сбиться легко и подделки бывают гениальные!) - Нет, настоящее. Утверждаю, Вы правы. Так, живя стихами с - да с тех пор как родилась! - только этим летом узнала от своего издателя Геликона, что такое хорей и чтo такое дахтиль. (Ямб знала по названию блоковской книги, но стих определяла как "пушкинский размер" и "брюсовский размер".) Я живу - и следовательно пишу - по слуху, т. е. на веру, и это меня никогда не обманывало. Если бы я раз промахнулась - я бы вся ничего не стоила!
   - Чтó ещё? - Ах, пожалуй главное! Спасибо Вам сердечное и бесконечное за то, что не сделали из меня "style russe", не обманулись видимостью, что, единственный из всех за последнее время обо мне писавших, удостоили, наконец, внимания СУЩНОСТЬ, тό, что вне наций, тό, что над нацией, тό что (ибо все пройдёт!) - пребудет".
  
  (М. Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Т. 6. С. 557-558)
  
  
  
  Стихи к Блоку
  
  17.
  
  Так, Господи! И мой обол
  Прими на утвержденье храма.
  Не свой любовный произвол
  Пою - своей отчизны рану.
  
  Не скаредника ржавый ларь -
  Гранит, коленами протёртый.
  Всем отданы герой и царь,
  Всем - праведник - певец - и мёртвый.
  
  Днепром разламывая лёд,
  Гробόвым не смущаясь тёсом,
  Русь - Пасхою к тебе плывёт,
  Разливом тысячеголосым.
  
  Так, сердце, плачь и славословь!
  Пусть вопль твой - тысяча который? -
  Ревнует смертная любовь.
  Другая - радуется хору.
  
  2 декабря 1921
  
  
  
   Собственно, а кого слушать поэту в его "нерукотворной крепости" и "недоказуемых угодьях Духа"? Газетчика, плохого поэта. "Словесника", чьи слова и поступки не совпадают. "Среднего редактора" - критика злого, глухого к слову. Читателя некультурного, который Надсона в 1925-м считает современником, а 60-летнего Бальмонта подающим надежды юнцом.
   Само собой нет: "не оспаривать, а выбрасывать за дверь при первом суждении".
   - Критик-чернь - тот же читатель-чернь, но - мало - не читающий! - пишущий. (М. И. Цветаева).
   Литературное воспитание "тонких критиков и специалистов" Руднева, Демидова, Милюкова, беспощадно режущих прозу Цветаевой и не понимающих её стихи, любой контакт с глупцом, - а усреднённый человек глупеет, - с его судом, - упущенное время, убитое вдохновение. Хотя -- приходилось.
   - Кто в эмиграции не пишет критики?
  
  Послушай, стихи с того света
  Им будем читать только мы,
  Как авторы Вед и Заветов
  И Пира во время чумы.
  (Б. Пастернак)
  
   Властен над поэтом только зов бытия. Поэтому и прислушиваться поэт может к тому, кому этот зов небезызвестен, - дальнему собеседнику, другому поэту. Всё остальное, какой бы традицией или исторической необходимостью оправдано ни было, - никогда не было и не будет релевантным. Нельзя - потому как богопротивно! - вводить ишака в храм.
  
  
  * * *
  
  Московский герб: герой пронзает гада.
  Дракон в крови. Герой в луче. - Так надо.
  
  Во имя Бога и души живой
  Сойди с ворот, Господень часовой!
  
  Верни нам вольность, Воин, им - живот.
  Страж роковой Москвы - сойди с ворот!
  
  И докажи - народу и дракону -
  Что спят мужи - сражаются иконы.
  
  9 мая 1918
  
  
   Эпиграфом к теме о том, что составляет заботу её творчества, М. И. Цветаева берёт свидетельство Жанны Д"Арк:
   - Я слышу голоса, которые повелевают мной...
  
  
  IV. Кого я слушаюсь
  
  "J'entends des voix, disait-elle,
  que me commandent..."
  
   Слушаюсь я чего-то постоянно, но не равномерно во мне звучащего, то указующего, то приказующего. Когда указующего - спорю, когда приказующего - повинуюсь.
   Приказующее есть первичный, неизменимый и не заменимый стих, суть предстающая стихом. (Чаще всего последним двустишием, к которому затем прирастает остальное.) Указующее - слуховая дорога к стиху: слышу напев, слов не слышу. Слов ищу.
   Левей - правей, выше - ниже, быстрее - медленнее, затянуть-оборвать, вот точные указания моего слуха, или - чего-то - моему слуху. Всё моё писанье - вслушиванье. Отсюда, чтобы писать дальше - постоянные перечитыванья. Не перечтя по крайней мере двадцать строк, не напишу ни одной. Точно мне с самого начала дана вся вещь - некая мелодическая или ритмическая картина её - точно вещь, которая вот сейчас пишется (никогда не знаю, допишется ли), уже где-то очень точно и полностью написана. А я только восстанавливаю. Отсюда эта постоянная настороженность: так ли? не уклоняюсь ли? не дозволяю ли себе - своеволия?
   Верно услышать - вот моя забота. У меня нет другой.
  
  (М. Цветаева. "Поэт о критике". С. 285)
  
  
  
  * * *
  
  Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
  - Видно, пока надо мной не пропоют литию, -
  Буду грешить - как грешу - как грешила: со страстью!
  Господом данными мне чувствами - всеми пятью!
  
  Други! - Сообщники! - Вы, чьи наущения - жгучи!
  - Вы, сопреступники! - Вы, нежные учителя!
  Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи, -
  Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!
  
  26 сентября 1915
  
  
  
   - С каждым говорю на его языке. (М. И. Цветаева).
   - Трагедии себе не хочет никто: с нею рождаются. (А. И. Цветаева).
   "И - дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперёд - голова отрывается. Подо мной города... сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы - заливы - несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания! Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно - и безнадёжно! - за него держусь, зная что очередной круг будет - вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя.
   Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое... И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой "от сердца"..." (М. Цветаева. Из записных книжек... С. 608)
   "Весной 1922 года, когда она была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку её "Вёрст". Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущённой, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.
   Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений.
   Я написал Цветаевой в Прагу письмо, полное восторгов и удивления по поводу того, что я так долго прозёвывал её и так поздно узнал. Она ответила мне. Между нами завязалась переписка, особенно участившаяся в середине двадцатых годов, когда появилось её "Ремесло" и в Москве стали известны в списках её крупные по размаху и мысли, яркие, необычные по новизне "Поэма конца", "Поэма горы" и "Крысолов". Мы подружились" (Б. Л. Пастернак. "Люди и положения". С. 339).
  
  
  * * *
  
  Быть нежной, бешеной и шумной,
  - Так жаждать жить! -
  Очаровательной и умной, -
  Прелестной быть!
  
  Нежнее всех, кто есть и были,
  Не знать вины...
  - О возмущенье, что в могиле
  Мы все равны!
  
  Стать тем, что никому не мило,
  - О, стать как лёд! -
  Не зная ни того, что было,
  Ни что придёт,
  
  Забыть, как сердце раскололось
  И вновь срослось,
  Забыть свои слова и голос,
  И блеск волос.
  
  Браслет из бирюзы старинной -
  На стебельке,
  На этой узкой, этой длинной
  Моей руке...
  
  Как зарисовывая тучку
  Издалека,
  За перламутровую ручку
  Бралась рука,
  
  Как перепрыгивали ноги
  Через плетень,
  Забыть, как рядом по дороге
  Бежала тень.
  
  Забыть, как пламенно в лазури,
  Как дни тихи...
  - Все шалости свои, все бури
  И все стихи!
  
  Моё свершившееся чудо
  Разгонит смех.
  Я, вечно-розовая, буду
  Бледнее всех.
  
  И не раскроются - так надо -
  - О, пожалей! -
  Ни для заката, ни для взгляда,
  Ни для полей -
  
  Мои опущенные веки.
  - Ни для цветка! -
  Моя земля, прости навеки,
  На все века.
  
  И так же будут таять луны
  И таять снег,
  Когда промчится этот юный,
  Прелестный век.
  
  Феодосия, Сочельник 1913
  
  
  
   "Романтическое в классическом, стихийное в логическом, эрос в логосе, стихия в системе" (Ю. П. Иваск), - это М. И. Цветаева.
   - Ты всё ещё край непочатый. А смерть это твой псевдоним. (Б. Л. Пастернак).
   Из письма М. И. Цветаевой Б. Л. Пастернаку 14 февраля 1925 года:
  
  
   "Борис!
   1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моём чреве и десять дней на свете, но желание С<ерёжи> (не требование) было назвать его Георгием - и я уступила. И после этого - облегчение.
   Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя - любовь, обезвреживать барса (Барсик - так было - было бы! - уменьшительное). Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас. Так, назвав этого Георгием, я сохранила права на Бориса. (Борис остался во мне.) - Вы бы ведь не могли назвать свою дочь Мариной? Чтобы все звали и знали? Сделать общим достоянием? Обезвредить, узаконить?
   Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала ко звуку.
   Георгий - моя дань долгу, доблести и добровольчеству, моя трагическая добрая воля. Это тоже я, не отрекаюсь. Но не Ваша я. Ваша я (я) - в Борисе".
  (М. Цветаева. Т. 6. С. 242)
  
  
  
  Прокрасться...
  
  А может, лучшая победа
  Над временем и тяготеньем -
  Пройти, чтоб не оставить следа,
  Пройти, чтоб не оставить тени
  
  На стенах...
   Может быть - отказом
  Взять? Вычеркнуться из зеркал?
  Так: Лермонтовым по Кавказу
  Прокрасться, не встревожив скал.
  
  А может - лучшая потеха
  Перстом Себастиана Баха
  Органного не тронуть эха?
  Распасться, не оставив праха
  
  На урну...
   Может быть - обманом
  Взять? Выписаться из широт?
  Так: Временем как океаном
  Прокрасться, не встревожив вод...
  
  14 мая 1923
  
  
  
   Из письма Б. Л. Пастернака М. И. Цветаевой 25 марта 1926 года:
  
   "Наконец-то я с тобой. Так как мне всё ясно и я в неё верю, то можно бы молчать, предоставив всё судьбе, такой головокружительно-незаслуженной, такой преданной. Но именно в этой мысли столько чувства к тебе, если не всё оно целиком, что с ней не совладать. Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве, как купающийся в бурю, и мне надо, чтобы оно подмывало меня, клало на бок, подвешивало за ноги вниз головой - я им спелёнут, я становлюсь ребёнком, первым и единственным мира, явленного тобой и мной. Мне не нравятся последние три слова. О мире дальше. Всего сразу не сказать. Тогда ты зачеркнёшь и подставишь. <...>
   Прямо непостижимо, до чего ты большой поэт! Болезненно близко и преждевременно подступило к горлу то, что будет у нас, и кажется скоро, потому что этим воздухом я дышу уже и сейчас. Mein grosstes Leben lebe ich mit dir. Я мог бы залить тебя сейчас смехом и взволнованным любованьем, и уже и сейчас, поводив по своей жизни и рассказав про её основанья, крылья, перистили и пр. показать тебе, где в ней начинаешься ты (очень рано, в шестилетнем возрасте!), где исчезаешь, возобновляешься (Мариной Цветаевой Вёрст), напоминаешь собственное основанье, насильно теснишься мною назад, и вдруг, с соответствующими неожиданностями в других частях (об этом в другом, следующем письме) начинаешь наступать, растёшь, растёшь, повторяешь основанье и обещаешь завершить собою всё, объявив - шестилетнюю странность лицом целого, душой зданья. Ты моя безусловность, ты, с головы до ног горячий, воплощённый замысел, как и я, ты - невероятная награда мне за рожденье и блужданья, и веру в Бога и обиды. Сестра моя жизнь была посвящена женщине. Стихия объективности неслась к ней нездоровой, бессонной, умопомрачительной любовью. Она вышла за другого. Вьюном можно бы продолжить: впоследствии я тоже женился на другой. Но я говорю с тобой. Ты знаешь, что жизнь, какая бы она ни была, всегда благороднее и выше таких либреттных формулировок. Стрелочная и железнодорожно-крушительная система драм не по мне. Боже мой, о чём я говорю с тобой и к чему! Моя жена порывистый, нервный, избалованный человек. Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у ней обострилось малокровье. В основе она хороший характер. Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооружённым всем небом. Не низостью ли было бы бить её врасплох, за то, и пользуясь тем, что она застигнута не вовремя и без оружья. Поэтому в сценах - громкая роль отдана ей, я уступаю, жертвую, - лицемерю (!!), как по-либреттному чувствует и говорит она. <...>
   Как удивительно что ты - женщина. При твоём таланте это ведь такая случайность! И вот, за возможностью жить при Debordes-Valmore (какие редкие шансы в лотерее!) - возможность - при тебе. И как раз я рождаюсь. Какое счастье. Если ты ещё не слышишь, что об этом чуде я и говорю тебе, то это даже лучше. Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого что этих поцелуев я никогда не видал.
   Я боготворю тебя.
   Надо успокоиться. Скоро я напишу тебе ещё".
  (Б. Л. Пастернак. Письма... С. 621-626)
  
  
  
  * * *
  
  Древняя тщета течёт по жилам,
  Древняя мечта: уехать с милым!
  
  К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
  К Нилу - иль ещё куда-нибудь
  
  Дальше! За предельные пределы
  Станций! Понимаешь, что из тела
  
  Вон - хочу! (В час тупящихся вежд
  Разве выступаем - из одежд?)
  
  ...За потустороннюю границу:
  К Стиксу!..
  
  7 октября 1923
  
  
  
   - Ужели меня остановят слухи об избитости слова, пущенные теми, кто бил его? (А. И. Цветаева).
   "В неё надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения. Не возьму греха на душу, если скажу. За вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском" (Б. Л. Пастернак. "Люди и положения". С. 338-339).
   Из письма М. И. Цветаевой Б. Л. Пастернаку 10 июля 1926-го:
  
   "Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты - этого унижения я бы не вынесла.
   По сей день я страдала только от неправоты, была одна права, если и встречались схожие слова (редко) и жесты (чаще), то двигатель всегда был иной. Кроме того, твоё не на твоём уровне - не твоё совсем, меньше твоё, чем обратное. Встречаясь с тобой, я встречаюсь с собой, всеми остриями повёрнутой против меня же.
   Я бы с тобой не могла жить, Борис, в июле-месяце в Москве, потому что ты бы на мне срывал -
   Я много об этом думала - и до тебя - всю жизнь. Верность, как самоборение, мне не нужна (я - как трамплин, унизительно). Верность, как постоянство страсти, мне непонятна, чужда. (Верность, как неверность - всё разводит!) Одна за всю жизнь мне подошла. (Может быть её и не было, не знаю, я не наблюдательна, тогда подошла неверность, форма её.) Верность от восхищения. Восхищенье заливало в человеке всё остальное, он с трудом любил даже меня, до того я его от любви отводила. Не восхищённость, а восхищенность. Это мне подошло".
  
  (М. Цветаева. Т. 6. С. 262-263)
  
  
  * * *
  
  Тоска по родине! Давно
  Разоблачённая морока!
  Мне совершенно всё равно -
  Где совершенно одинокой
  
  Быть, по каким камням домой
  Брести с кошёлкою базарной
  В дом, и не знающий, что - мой,
  Как госпиталь или казарма.
  
  Мне всё равно, каких среди
  Лиц ощетиниваться пленным
  Львом, из какой людской среды
  Быть вытесненной - непременно -
  
  В себя, в единоличье чувств.
  Камчатским медведём без льдины
  Где не ужиться (и не тщусь!),
  Где унижаться - мне едино.
  
  Не обольщусь и языком
  Родным, его призывом млечным.
  Мне безразлично - на каком
  Непонимаемой быть встречным!
  
  (Читателем, газетных тонн
  Глотателем, доильцем сплетен...)
  Двадцатого столетья - он,
  А я - до всякого столетья!
  
  Остолбеневши, как бревно,
  Оставшееся от аллеи,
  Мне всé - равны, мне всё - равно,
  И, может быть, всего равнее -
  
  Роднее бывшее - всего.
  Все признаки с меня, все меты,
  Все даты - как рукой сняло:
  Душа, родившаяся - где-то.
  
  Тáк край меня не уберёг
  Мой, что и самый зоркий сыщик
  Вдоль всей души, всей - поперёк!
  Родимого пятна не сыщет!
  
  Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
  И всё - равно, и всё - едино.
  Но если по дороге - куст
  Встаёт, особенно - рябина...
  
  3 мая 1934
  
  
   Из письма Б. Л. Пастернака М. И. Цветаевой 30 июля 1926 года:
  
   "Если я примусь отвечать тебе, всё будет продолжаться деятельно и документально. Или ты веришь в перемены? Нет, главное было сказано навсегда. Исходные положенья нерушимы. Нас поставило рядом. В том, чем мы проживём, в чём умрём и в чём останемся. Это фатально, это провода судьбы, это вне воли.
   Теперь о воле. В планы моей воли входит не писать тебе и ухватиться за твою невозможность писать мне, как за обещанье не писать. При этом я не считаюсь ни с тобой ни с собой. Оба сильные и мне их не жаль. Дай Бог и другим так. Я не знаю, сколько это будет продолжаться. Либо это приведёт ко благу, либо этому не бывать. И ты мне не задашь вопроса: к чьему? Благом может быть лишь благо абсолютной деятельной правды.
   Не старайся понять.
   Я не могу писать тебе и ты мне не пиши.
   Когда твой адрес переменится, пришли мне новый. Это обязательно!
   Позволь мне не рассказывать себя и не перечислять отдельных шагов, которые я делаю чистосердечно и добровольно.
   До полного свиданья. Прости мне все промахи и оплошности, допущенные в отношеньи тебя. Твоей клятвы в дружбе и обещанья, подчёркнутого карандашом (обещанья выехать ко мне), никогда тебе не возвращу назад. Расстаюсь на этом. Про себя не говорю, ты всё знаешь".
  (Б. Л. Пастернак. Письма... С. 749-750)
  
  
   "Моей волей" поэт называет свою жену и сына: помимо воли, всё в нём принадлежит ей, называется и звучит ею...
   Днём позже, из письма 31 июля 1926 года:
  
   "Вчерашняя моя просьба остаётся в силе. Умоляю тебя, не пиши мне. Ты знаешь, какая мука будет для меня получить от тебя письмо и не ответить. Пусть будет последним - моё. Благословляю тебя, Алю, Мура и Серёжу, и всё, всё твоё. Не удивляйся этой волне, на миг удивившей и меня, и давшей смысл этому движенью и крепость. Кончаю в слезах. Обнимаю тебя".
  (Б. Л. Пастернак. Письма... С. 753)
  
  
  Подруга
  
  2
  
  Под лаской плюшевого пледа
  Вчерашний вызываю сон.
  Что это было? - Чья победа? -
  Кто побеждён?
  
  Всё передумываю снова,
  Всем перемучиваюсь вновь.
  В том, для чего не знаю слова,
  Была ль любовь?
  
  Кто был охотник? - Кто - добыча?
  Всё дьявольски-наоборот!
  Что понял, длительно мурлыча,
  Сибирский кот?
  
  В том поединке своеволий
  Кто, в чьей руке был только мяч?
  Чьё сердце - Ваше ли, моё ли
  Летело вскачь?
  
  И всё-таки - что ж это было?
  Чего так хочется и жаль?
  Так и не знаю: победила ль?
  Побеждена ль?
  
  23 октября 1914
  
  
  
   - Кто из нас окажется нашим современником? Вещь, устанавливаемая только будущим и достоверная только в прошлом. Современник: всегда меньшинство. (М. И. Цветаева. "Поэт и время". С. 340).
   Из письма М. И. Цветаевой Р. Н. Ломоносовой 13 февраля 1931-го:
  
   "- С Борисом у нас вот уже (1923 г. - 1931 г.) - восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи всё оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка - перекаты грома, и опять ничего - живёшь.
   Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла - то только к нему. Вот моё отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья - он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь её вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я - не мой Борис, просто - лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.
   Знаю, что будь я в Москве - или будь он за границей - что встреться он хоть раз - никакой 3<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть не могло бы, по громадному закону родства по всему фронту: СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ. Но - я здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук - рукописи. Вот оно, то "Царствие Небесное" в котором я прожила жизнь. (То письмо Вам, как я это сейчас вижу, всё о Борисе: события которого я тогда не знала, но которое было.)
   Потерять - не имев. <...>
   Живу. Последняя ставка на человека. Но остаётся работа и дети и пушкинское: "На свете счастья нет, но есть покой и воля", которую Пушкин употребил как: "свобода", я же: воля к чему-нибудь: к той же работе. Словом, советское "Герой ТРУДА". У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг - труд - ответственность - ничего для себя - и всё это врождённое, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо - монархисты оба (отец был вхож к Царю).
   Не знаю, напишу ли я Борису. Слишком велика над ним власть моего слова: голоса. "ТОЛЬКО ЖИВИТЕ!" - как мне когда-то сказал один еврей".
  
  (М. И. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 329-330)
  
  
  
  * * *
  
  Идёшь, на меня похожий,
  Глаза устремляя вниз.
  Я их опускала - тоже!
  Прохожий, остановись!
  
  Прочти - слепоты куриной
  И маков набрав букет -
  Что звали меня Мариной
  И сколько мне было лет.
  
  Не думай, что здесь - могила,
  Что я появлюсь, грозя...
  Я слишком сама любила
  Смеяться, когда нельзя!
  
  И кровь приливала к коже,
  И кудри мои вились...
  Я тоже была, прохожий!
  Прохожий, остановись!
  
  Сорви себе стебель дикий
  И ягоду ему вслед:
  Кладбищенской земляники
  Крупнее и слаще нет.
  
  Но только не стой угрюмо,
  Главу опустив на грудь.
  Легко обо мне подумай,
  Легко обо мне забудь.
  
  Как луч тебя освещает!
  Ты весь в золотой пыли...
  - И пусть тебя не смущает
  Мой голос из-под земли.
  
  Коктебель, 3 мая 1913
  
  
  
   "Посвящение" Марине Цветаевой из поэмы "Лейтенант Шмидт" запретили как публикацию, посвящённую эмигрантам. Террор возобновлялся без каких-либо нравственных оснований или оправданий, когда-то подыскиваемых для него: Б. Л. Пастернаку это было понятно. Поэту приходилось ежеминутно цензурировать свою речь и поведение: не будучи ни хитрым, ни жуликоватым, выкручивался как мог - всё равно обрамлял имя Цветаевой в акростих, всё равно поддерживал с нею связь.
   - Пастернак, возьмите меня в поручители перед Западом - пока - до появления здесь Вашей "Жизни". Знайте, отвечаю всеми своими недоказуемыми угодьями. И не потому, что Вам это нужно, - из чистой корысти: дорого побывать в такой судьбе! (М. Цветаева. "Световой ливень". С. 231-232).
   В 1935-м они встретились на антифашистском конгрессе в Париже.
   Для М. И. Цветаевой это была "невстреча". Совсем не такого Бориса она ожидала увидеть.
   Выдерживая правила дореволюционной орфографии с твёрдыми знаками в конце слов и "ять", она писала советскому литературному деятелю Н. С. Тихонову (1896-1979):
  
   "6-го июля 1935 г., суббота
   Милый Тихонов,
   Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису: Вы мне предстали идущим навстречу - как мост, и - как мост заставляющим идти в своём направлении. (Ибо другого - нет. На то и мост.) <...>
   От Б'ориса' у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что всё, что для меня - право, для него - его, Борисин, порок, болезнь.
   Как мне - тогда (Вас, впрочем, не было, - тогда и слёз не было бы) - на слёзы: - Почему ты плачешь? - Я не плачу, это глаза плачут. - Если я сейчас не плачу, то потому, что решил всячески удерживаться от истерии и неврастении. (Я так удивилась - что тут же перестала плакать.) - Ты - полюбишь Колхозы!
  
  ...В ответ на слёзы мне - "Колхозы",
  В ответ на чувства мне - "Челюскин"!
  
  Словом, Борис в мужественной роли Базарова, а я - тех старичков - кладбищенских.
   А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и всё в себе - болезнью. (Пусть - "высокой". Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще - дороже, - реже и дороже радия. Это, ведь, моё единственное убеждение: убеждённость.)
   Ну - вот.
   Рада буду, если напишете, но если не захочется или не сможется - тоже пойму.
   МЦ.
   А орфография - в порядке приверженности к своему до-семилетию: после 7 л'ет' ничего не полюбила.
   Большинство эмиграции давно перешло на е. Это ей не помогло".
  
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 552)
  
  
  * * *
  
  Веками, веками
  Свергала, взводила.
  Горбачусь - из серого камня - Сивилла.
  
  Пустынные очи
  Упорствуют в землю.
  Уже не пророчу, -
  Зубов не разъемлю.
  
  О дряхлом удаве
  Презренных сердец -
  Лепечет, лепечет о славе юнец.
  
  Свинцовые веки
  Смежила - не выдать!
  Свинцовые веки
  Смежённые - видят:
  
  В сей нищенской жизни -
  Лишь час величавый!
  Из серого камня - гляди! - твоя слава.
  
  О дряхлом удаве
  Презренных сердец -
  Лепечет, лепечет о славе юнец.
  
  2 сентября 1921
  
  
  
   "Бабья истерия" эмигрантской критики; дутая капризная "обиженность" газет и журналов, с которыми М. И. Цветаевой в итоге пришлось - "сверхбессмысленнейшее слово" - расстаться; коварное выжидание злодеев родной земли, когда вынуждена будет вернуться сама, когда возможно будет пытать семью и не дать смежить веки, - вот она "слава" поэта.
  
   "Слава - некое Дионисиево ухо, наставленное на мир, гомерическое: qu"en dira-t-on? Оглядка, ослышка маниака. (Смесь маний: величия и преследования.)
   Два примера беспримесного славолюбия: Нерон и Герострат. Оба - маниаки.
   Сопоставление с поэтом. Герострат, чтобы прославить своё имя, сжигает храм. Поэт, чтобы прославить храм, сжигает себя.
   Высшая слава (эпос), то есть высшая сила - безымянна.
   Есть у Гёте изречение: "Не нужно было бы писать ни единой строки, не рассчитывающей на миллионы читателей".
   Да, но не нужно торопить этих миллионов, приурочивать их именно к этому десятилетию или веку.
   "Не нужно было бы..." Но, очевидно, нужно (было). Скорее похоже на рецепт для других, чем для себя. Блистательный пример того же Фауста, непонятого современниками и разгадываемого вот уже сто лет. "Ich der in Jahrtausenden lebe..." Гёте. Эккерман.
   Что прекрасного в славе? Слово".
  (М. Цветаева. "Поэт о критике". С. 288)
  
  
   Кто сказал Слово? Неужели Руднев, Яблоновский или Осоргин? Нет! И даже не Айхенвальд и не Милюков. Слово сказал поэт, и Слово было у поэта, и Словом был поэт - единый, с деятельной мужскою душой.
  
  
  Посвящение
  
  Мельканье рук и ног, и вслед ему
  "Ату его сквозь тьму времён! Резвей
  Реви рога! Ату! А то возьму
  И брошу гон и ринусь в сон ветвей".
  
  Но рог крушит сырую красоту
  Естественных, как листья леса, лет.
  Царит покой, и что ни пень - Сатурн:
  Вращающийся возраст, круглый след.
  
  Ему б уплыть стихом во тьму времён:
  Такие клады в дуплах и во рту.
  А тут носи из лога в лог, ату.
  Естественный, как листья леса, стон.
  
  Век, отчего травить охоты нет?
  Ответь листвою, пнями, сном ветвей
  И ветром и травою мне и ей.
  
  1926
  (Б. Пастернак)
  
  
   - Критика не должна быть истерической потому, что истерия это состояние, из-за которого человек, будь он философ или не-философ, сжигает себя изнутри. Более того: если в истерию впадают социальные слои, целые нации, целые народы, они начинают путь страшного самоуничтожения. (Петер Слоттердайк. "Критика цинического разума". Из интервью Нелли Мотрошиловой телепрограмме "Под знаком π". 1992 год).
  
   "Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определённости, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех.
   Кроме немногого известного, она написала большое количество неизвестных у нас вещей, огромные бурные произведения, одни в стиле русских народных сказок, другие на мотивы общеизвестных исторических преданий и мифов.
   Их опубликование будет большим торжеством и открытием для родной поэзии и сразу, в один приём, обогатит её этим запоздалым и единовременным даром.
   Я думаю, самый большой пересмотр и самое большое признание ожидают Цветаеву".
   (Б. Л. Пастернак. "Люди и положения". С. 340).
  
   - У неё была злая хватка мастера... (Н. Г. Лурье).
   - Дознаться! Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть, - объясняла М. И. Цветаева. - Делаю ли я это ради потомков? Нет. Скорее ради прояснения моего собственного понимания. И ещё для осознания сил моей любви и, если угодно, моего дара. (Цит. по: И. Кудрова. "Вёрсты...". С. 213).
  
  
  Поэты
  
  1
  
  Поэт - издалека заводит речь.
  Поэта - далеко заводит речь.
  
  Планетами, приметами, окольных
  Притч рытвинами... Между да и нет
  Он даже размахнувшись с колокольни
  Крюк выморочит... Ибо путь комет -
  
  Поэтов путь. Развеянные звенья
  Причинности - вот связь его! Кверх лбом -
  Отчаетесь! Поэтовы затменья
  Не предугаданы календарём.
  
  Он тот, кто смешивает карты,
  Обманывает вес и счёт,
  Он тот, кто спрашивает с парты,
  Кто Канта наголову бьёт,
  
  Кто в каменном гробу Бастилий
  Как дерево в своей красе.
  Тот, чьи следы - всегда простыли,
  Тот поезд, на который все
  Опаздывают...
   - ибо путь комет
  
  Поэтов путь: жжя, а не согревая.
  Рвя, а не взращивая - взрыв и взлом -
  Твоя стезя, гривастая кривая,
  Не предугадана календарём!
  
  8 апреля 1923
  
  
  
  *** "Одним ожесточеньем воли"
  
  Среди островков и архипелагов эмигрантской поэзии М. И. Цветаева - континент. Масштабы несопоставимы, речь и мышление - тоже. О чём говорит, чтό думает М. И. Цветаева, - масштабы континента, если не всея земли. Расстояния огромны.
   "Россия не есть условность территории". (М. И. Цветаева).
   И вот с меркой мелкопоместного дворянина пытается подступиться к ней хозяин газетной полосы, в прошлом министр каких-то дел Временного правительства, депутат Госдумы последнего созыва и запоздалого на полвека Учредительного собрания, ярый апологет войны до победного конца, профессор двух университетов и проч. и проч. - словом, "мозговик" предреволюционной номенклатуры вершителей судеб, свято верящих, что действуют во благо России. Что это, глупость или измена? Глупость и цинизм обывателя, истерия и измена Слову.
   - Не "попутчество", а одинокое сотворчество, - говорит М. И. Цветаева. - И лучше всего послужит поэт своему времени, когда даст ему через себя сказать, сказаться. Лучше всего послужит поэт своему времени, когда о нём вовсе забудет (о нём вовсе забудут). Современно не то, что перекрикивает, а иногда и то, что перемалчивает. ("Поэт и время". С. 340).
  
  
  Отцам
  
  2
  
  Поколенью с сиренью
  И с Пасхой в Кремле,
  Мой привет поколенью
  По колено в земле,
  
  А сединами - в звёздах!
  Вам, слышней камыша,
  - Чуть зазыблется воздух -
  Говорящим: ду - ша!
  
  Только душу и спасшим
  Из фамильных богатств,
  Современникам старшим -
  Вам, без равенств и братств,
  
  Руку веры и дружбы,
  Как кавказец - кувшин
  С виноградным! - врагу же -
  Две - протягивавшим!
  
  Не Сиреной - сиренью
  Заключённое в грот,
  Поколенье - с пареньем!
  С тяготением - oт
  
  Земли, над землёй, прочь от
  И червя и зерна!
  Поколенье - без почвы,
  Но с такою - до дна,
  
  Днища - узренной бездной,
  Что из впалых орбит
  Ликом девы любезной -
  Как живая глядит.
  
  Поколенье, где краше
  Был - кто жарче страдал!
  Поколенье! Я - ваша!
  Продолженье зеркал.
  
  Ваша - сутью и статью,
  И почтеньем к уму,
  И презрением к платью
  Плоти - временному!
  
  Вы - ребёнку, поэтом
  Обречённому быть,
  Кроме звонкой монеты
  Всё - внушившие - чтить:
  
  Кроме бога Ваала!
  Всех богов - всех времён - и племён...
  Поколенью - с провалом -
  Мой бессмертный поклон!
  
  Вам, в одном небывалом
  Умудрившимся - быть,
  Вам, средь шумного бала
  Так умевшим - любить!
  
  До последнего часа
  Обращённым к звезде -
  Уходящая раса,
  Спасибо тебе!
  
  16 октября 1935
  
  
  
   - Искусство, религия, философия - это и есть те главные вещи, Ася, от которых ты видишь тень. И познание себя в их свете - самое сокровенное.
   - Не понимаю, Макс. Мне это пустые слова.
   - Это я и сказал тебе. А вот когда ты проснёшься в них, тогда всё вокруг так наполнится!..
   "Современность не есть всё моё время. Современное есть показательное для времени, то, по чему его будут судить: не заказ времени, а показ. Современность сама по себе отбор. Истинно современное есть то, что во времени - вечного, посему, кроме показательности для данного времени, своевременно - всегда, современно - всему". (М. И. Цветаева. "Поэт и время". С. 341).
   И. В. Кудрова пишет:
  
   "Совсем не нужно было быть непременно высоколобым интеллектуалом, чтобы заслужить её внимание и расположение: она скучает как раз с плоскими умниками, "мозговиками", как назвал их ещё Андрей Белый, с самоуверенной посредственностью, рассуждающей о судьбах человечества. С такими ей пронзительно одиноко, "пустынно", она с трудом "держит" приличное выражение лица - а иногда и не выдерживает. У неё возникает ощущение "собаки, брошенной к волкам, то есть скорее я - волк, а они собаки, но главное дело - в розни", - пишет она Буниной.
   Она признаётся и в настигающем её временами "ужасном одиночестве совместности, столь обратном благословенному уединению". Ибо совместность ужасна, когда она - дань суетной необходимости, или этикету, или ещё чему-нибудь в этом роде. Именно о таком она записывает: "Когда я с людьми, я несчастна: пуста, т. е. полна ими. Я - выпита. Я не хочу новостей, я не хочу гостей, я не хочу вестей. У меня голова болит от получасовой "беседы". Я становлюсь жалкой и лицемерной, говорю как заведённая и слушаю как мертвец. Я зеленею. Чувство, что люди крадут моё время, высасывают мой мозг (который я в такие минуты ощущаю как шкаф с драгоценностями!), наводняют мою блаженную небесную пустоту (ибо небо - тоже сосуд, т. е. безмерное место для) - всеми отбросами дней, дел, дрязг..."".
  
  (И. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 304-305)
  
  
  
  * * *
  
  Люблю ли вас?
  Задумалась.
  Глаза большие сделались.
  
  В лесах - река,
  В кудрях - рука
  - Упрямая - запуталась.
  
  Любовь. - Старо.
  Грызу перо.
  Темно, - а свечку лень зажечь.
  
  Быть - повести!
  На то ведь и
  Поэтом - в мир рождаешься!
  
  На час дала,
  Назад взяла.
  (Уже перо летит в потёмках!)
  
  Так. Справимся.
  Знак равенства
  Между любовь - и Бог с тобой.
  
  Что страсть? - Старо.
  Вот страсть! - Перо!
  - Вдруг - розовая роща - в дом!
  
  Есть запахи -
  Как заповедь...
  Лоб уронила нá руки.
  
  Вербное воскресенье
  22 марта 1920
  
  
  
   Конечно, кроме крикунов, была критика не перекрикивающая, внимательная, вдумчивая. Это были голоса Д. П. Святополка-Мирского, В. Ф. Ходасевича, А. В. Бахраха, М. Л. Слонима.
   "Художник тем отличается от философа, - растолковывал В. Ф. Ходасевич, - что его дело - проникновенное видение и переживание мира, но не прямое суждение о нём. То, что поэт увидел и как увидел, может быть предметом критического и философского осмысления. "Философия" поэта не излагается в его творчестве, но оттуда извлекается. (Поэтому для философа есть смысл искать у поэтов "свидетельств" и наблюдений, поэт же, перелагающий стихами философа, поэтически безнадёжен: он насилует природу поэзии.) Полагаю, что кое-что любопытное можно извлечь из поэзии Цветаевой, потому что она - созерцатель жадный, часто зоркий и всегда страстный. Она сама меньше всего философствует, больше всего записывает. Её поэзия насквозь эмоциональна, глубоко лирична даже в её эпических опытах. (Мне уже доводилось указывать, например, что её сказка "Мóлодец" есть ряд песен, лирических моментов, последовательностью которых определяется ход событий.) Эмоциональный напор у Цветаевой так силён и обилен, что автор словно едва поспевает за течением этого лирического потока. Цветаева словно так дорожит каждым впечатлением, каждым душевным движением, что главной её заботой становится - закрепить наибольшее число их в наиболее строгой последовательности, не расценивая, не отделяя важного от второстепенного, ища не художественной, но скорее психологической достоверности. Её поэзия стремится стать дневником, как психологически родственная ей поэзия Ростопчиной". (В. Ф. Ходасевич. "Рец.: Марина Цветаева. После России").
   Из письма М. И. Цветаевой А. А. Тесковой 24 ноября 1933 года:
  
   "Стихов я почти не пишу, и вот почему: я не могу ограничиться одним стихом - они у меня семьями, циклами, вроде воронки и даже водоворота, в который я попадаю, следовательно - и вопрос времени. Я не могу одновременно писать очередную прозу и стихи и не могла бы даже если была бы свободным человеком. Я - концентрик. А стихов моих, забывая, что я - поэт, нигде не берут, никто не берёт - ни строчки. "Нигде" и "никто" называются "Посл<едние> Новости" и "Совр<еменные> Записки", - больше мест нет. Предлог - непонимание меня, поэта, - читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Посл<едних> Нов<остях> - Милюковым, в Совр<еменных> Зап<исках> - Рудневым, по профессии - врачом, по призванию политиком, по недоразумению - редактором (NB! литературного отдела). "Всё это было бы смешно, когда бы не было так грустно".
   Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно - и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это - лирическая проза, но всё-таки - после стихов!"
  (М. Цветаева. Письма. Т. 6. С. 406).
  
  
  
  Подруга
  
  12
  
  Сини подмосковные холмы,
  В воздухе чуть теплом - пыль и дёготь.
  Сплю весь день, весь день смеюсь, - должно быть,
  Выздоравливаю от зимы.
  
  Я иду домой возможно тише:
  Ненаписанных стихов - не жаль!
  Стук колёс и жареный миндаль
  Мне дороже всех четверостиший.
  
  Голова до прелести пуста,
  Оттого что сердце - слишком полно!
  Дни мои, как маленькие волны,
  На которые гляжу с моста.
  
  Чьи-то взгляды слишком уж нежны
  В нежном воздухе едва нагретом...
  Я уже заболеваю летом,
  Еле выздоровев от зимы.
  
  13 марта 1915
  
  
  
   - Если уж я, преподающий в двух университетах, новой цветаевской поэзии не понимаю, то, может быть, это плохая поэзия? Или не поэзия вовсе?.. (П. Н. Милюков).
   Глупость и цинизм обывателя, истерия и измена Слову - обыкновенная до банальности глухота, непонимание родного слова и страны, из которой родом оно. По недоразумению ли П. Н. Милюков - историк и редактор газеты, а Руднев возглавляет литературный отдел эмигрантского журнала? Скорее, неизбежность, чем недоразумение.
   - У Слоттердайка замечательный есть набор документов, размышлений и рассуждений - из них становится ясно, что среди целого ряда факторов, способствующих становлению фашизма, был истерический цинизм. Знаете, это звучит так, что если убрать слова Германия и 33-й год, это звучит так, как будто это списано с натуры нашей сегодняшней жизни. Потому что люди, которые впадают в истерику... уж простите меня, развелось так много истерических мужчин, которые думают, что дело критики это дело истошного визга. (Из интервью Нелли Мотрошиловой телепрограмме "Под знаком π". 1992 год).
   - Что есть лицо эмигранта? Лицо эмигранта есть посмертная маска, снятая ещё при жизни. (Дон-Аминадо).
  
  
  Стол
  
  6
  
  Квиты: вами я объедена,
  Мною - живописаны.
  Вас положат - на обеденный,
  А меня - на письменный.
  
  Оттого что, йотой счастлива,
  Яств иных не ведала.
  Оттого что слишком часто вы,
  Долго вы обедали.
  
  Всяк на выбранном заранее -
  <Много до рождения! - >
  Месте своего деяния,
  Своего радения:
  
  Вы - с отрыжками, я - с книжками,
  С трюфелем, я - с грифелем,
  Вы - с оливками, я - с рифмами,
  С пикулем, я - с дактилем.
  
  В головах - свечами смертными
  Спаржа толстоногая.
  Полосатая десертная
  Скатерть вам - дорогою!
  
  Табачку пыхнём гаванского
  Слева вам - и справа вам.
  Полотняная голландская
  Скатерть вам - да саваном!
  
  А чтоб скатертью не тратиться -
  В яму, место низкое,
  Вытряхнут <вас всех со скатерти:>
  С крошками, с огрызками.
  
  Каплуном-то вместо голубя
  - Порх! душа - при вскрытии.
  А меня положат - голую:
  Два крыла прикрытием.
  
  Конец июля 1933
  
  
  
   "Вытряхнут вас всех с огрызками... а меня положат - голую: два крыла прикрытием" - вот те синтетические образы, символы общечеловеческого, за которые некогда ратовал В. Я. Брюсов, а не "просто беглые портреты родных и знакомых и воспоминания о своей квартире". Квиты: "вами я объедена, мною - живописаны"...
   Истерия 1930-х захлёстывала Германию и Россию.
   Глава Союза русских писателей и журналистов в Париже Милюков, все политические проекты которого к тому времени потерпели крах, дорабатывал "новую тактику", направленную на внутреннее преодоление большевизма: продолжение вооружённой борьбы внутри России и иностранная интервенция более не были актуальны. Теперь он уже не кадет, но один из лидеров Парижской демократической группы Партии народной свободы и выступает не только за уничтожение помещичьего землевладения, но и за развитие местного самоуправления... спрашивается, в какой России?
   Истерия на свой лад захлёстывала и русскую эмиграцию: в апреле 1934-го было подписано соглашение о создании "Всероссийской фашистской организации" со штабом в Харбине; в речах и статьях иных русских изданий слова "Русь", "Россия", "русский мессианизм" повторялись чуть ли не в каждом абзаце.
   - В облатке, сильно подслащённой "патриотизмом", неискушённый читатель или слушатель готов был глотать, не замечая, ту же отраву расизма. На этот раз - русского. (И. В. Кудрова).
   Это с одной стороны. С другой, как было не угодить в капкан "Союза возвращения на родину"?! В 1925 году истёк трёхлетний срок изгнания из СССР известных писателей, философов и учёных, и советская страна готова была распахнуть объятия для некоторых из них хотя бы ради того, чтобы посеять смуту среди эмигрантов. Призывая "засыпать ров" между эмиграцией и Россией, "Союз" проповедовал, что долг русского интеллигента разделить со своим народом все испытания.
  
  
  Страна
  
  С фонарём обшарьте
  Весь подлунный свет!
  Той страны на карте -
  Нет, в пространстве - нет.
  
  Выпита как с блюдца, -
  Донышко блестит.
  Можно ли вернуться
  В дом, который - срыт?
  
  Заново родися -
  В новую страну!
  Ну-ка, воротися
  Нá спину коню
  
  Сбросившему! Кости
  Целы-то - хотя?
  Эдакому гостю
  Булочник - ломтя
  
  Ломаного, плотник -
  Гроба не продаст!
  Тóй её - несчётных
  Вёрст, небесных царств,
  
  Той, где на монетах -
  Молодость моя,
  Той России - нету.
  
  - Как и той меня.
  
  Конец июня 1931
  
  
  
   Под прикрытием "Союза возвращения на родину", а с 1937-го ещё и Советского павильона Всемирной выставки в Париже работали агенты иностранного отдела НКВД. Мужу М. И. Цветаевой С. Я. Эфрону, видному деятелю евразийского движения, предложили помощь в субсидировании своего издания и - без какого-либо вмешательства в дела редакции!..
   "Постепенность, неторопливость в плетении паутины, продуманный отбор "случайно" подворачивающихся собеседников - кто сочинял все эти спектакли-ловушки? Кто обучал лицедеев, кто разрабатывал режиссуру? Исторически несправедливо, что до сих пор нам неизвестны имена московских виртуозов, сумевших одурманить не только доверчивого Сергея Яковлевича, но и таких маститых волков политики, как Шульгин и Савинков..." (И. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 335).
   С начала 1930-х он провожал уезжавших в Россию - "в край - всем краям наоборот!" - друзей-эмигрантов, в июне 1931-го подал прошение о советском паспорте. Ради искупления белогвардейского прошлого С. Я. Эфрон пошёл на сотрудничество с "вежливыми человечками" из НКВД, занятыми среди прочего физической ликвидацией вышедшей из доверия агентуры.
   - Времени у нас часок, - понимала она ещё в 1920-м. - Дальше - вечность друг без друга!
  
  
  * * *
  
   С. Э.
  
  Писала я на аспидной доске,
  И на листочках вееров поблёклых,
  И на речном, и на морском песке,
  Коньками пó льду и кольцом на стёклах, -
  
  И на стволах, которым сотни зим,
  И, наконец - чтоб было всем известно! -
  Что ты любим! любим! любим! - любим! -
  Расписывалась - радугой небесной.
  
  Как я хотела, чтобы каждый цвёл
  В векáх со мной! под пальцами моими!
  И как потом, склонивши лоб на стол,
  Крест-накрест перечёркивала - имя...
  
  Но ты, в руке продажного писца
  Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
  Непроданное мной! внутри кольца!
  Ты - уцелеешь на скрижалях.
  
  18 мая 1920
  
  
  
   - Современность в искусстве есть воздействие лучших на лучших, то есть обратное злободневности: воздействию худших на худших. Завтрашняя газета уже устарела. Из чего явствует, что большинство обвиняемых в "современности" этого обвинения и не заслуживают, ибо грешат только временностью, понятию такому же обратному современности, как и вневременность. Современность: все-временность. ("Поэт и время". С. 341).
   Из интервью М. Цветаевой "Последним новостям" 24 октября 1935 года:
  
   "Дней 12 тому назад мой муж, экстренно собравшись, покинул нашу квартиру в Ванве, сказав мне, что уезжает в Испанию. С тех пор никаких известий о нём я не имею. Его советские симпатии известны мне, конечно, так же хорошо, как и всем, кто с мужем встречался. Его близкое участие во всём, что касалось испанских дел (как известно, "Союз возвращения на родину" отправил в Испанию немалое количество русских добровольцев), мне также было известно. Занимался ли он еще какой-либо деятельностью и какой именно - не знаю.
   22 октября около 7 часов утра ко мне явились четыре инспектора полиции и произвели обыск, захватив в комнате мужа его бумаги и личную переписку. Затем я была приглашена в сюрте насьональ, где в течение многих часов меня допрашивали. Ничего нового о муже я сообщить не могла".
  (Цит. по: И. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 321)
  
  
  * * *
  
  Когда я гляжу на летящие листья,
  Слетающие на булыжный торец,
  Сметаемые - как художника кистью,
  Картину кончающего наконец,
  
  Я думаю (уж никому не по нраву
  Ни стан мой, ни весь мой задумчивый вид),
  Что явственно жёлтый, решительно ржавый
  Один такой лист на вершине - забыт.
  
  20-е числа октября 1936
  
  
  
   - Собственно говоря, мужчины должны быть мужчинами. Они должны думать не о том, чтобы громче закричать, как нам плохо. Обстоятельная критика, разбор того, чтό в современном мире происходит неблагополучно, - это надо делать, но делать наиболее точно, наиболее обдуманно... Перестать отчаянно суетиться, ведь мы же так суетимся, что уже не видим, уже иногда не замечаем своих друзей. Заглянуть в самих себя, посмотреть, что же, в сущности, с нами происходит, не в этом ли сейчас спасение? Не в этом ли спасение для нас и для наших детей и внуков, ведь это очень опасная болезнь эта неприкаянность, этот постоянный страх. (Нелли Мотрошилова. Из интервью 1992-го года).
   Глядя со стороны, можно было с досадой воскликнуть:
   - Хотят любить Цветаеву и за неё любят Сергея. А он был убийца.
   На что возражали:
   - Вы не уважаете Марину Ивановну.
   - Нет, Марину я уважаю.
   - Моя мать была участницей покушения на Столыпина, и я свято чту её память.
   - А моя мать была членом Народной Воли, и я тоже свято чту её память. Но ни ваша мама, ни моя не были агентами сталинской разведки... Марина про Сергея была отлично осведомлена. Но у неё роман за романом, а Сергей - это прошлое, давнее. Что он и какой он - ей было уже всё равно. ("Записки об Анне Ахматовой". Т. 3. 16 ноября 1964 года).
  
  
  С. Э.
  
  Я с вызовом ношу его кольцо
  - Да, в Вечности - жена, не на бумаге. -
  Его чрезмерно узкое лицо -
  Подобно шпаге.
  
  Безмолвен рот его, углами вниз,
  Мучительно-великолепны брови.
  В его лице трагически слились
  Две древних крови.
  
  Он тонок первой тонкостью ветвей.
  Его глаза - прекрасно-бесполезны! -
  Под крыльями распахнутых бровей -
  Две бездны.
  
  В его лице я рыцарству верна.
  - Всем вам, кто жил и умирал без страху. -
  Такие - в роковые времена -
  Слагают стансы - и идут на плаху.
  
  Коктебель. 3 июня 1914
  
  
  
   - Ах, несмотря на гаданья друзей, будущее - непроглядно.
   Прежде мужа в Советский Союз вернулась дочь М. И. Цветаевой Ариадна Эфрон. Сыну Георгию (Муру) одноклассники в лицо выкрикивали оскорбления, ведь судя по милюковским "Последним новостям", они с матерью стали "агентами Ежова за границей". Нужно было уезжать либо далеко на запад, либо обратно на восток.
   На восток - к мужу и дочери. На запад - к кому?
   - Только маленький часок я у Вечности украла.
   Через неделю после обыска и допроса М. И. Цветаевой в заокеанском Ричмонде, штат Вирджиния, умер внук декабриста, бывший директор Императорских театров, давний её друг князь С. М. Волконский. На панихиде в католической церкви Святой Троицы в Париже собралось эмигрантское общество:
  
   "М. И. Цветаеву я видела в последний раз на похоронах (или это была панихида?) кн. С. М. Волконского, 31 октября 1937 года. После службы в церкви на улице Франсуа-Жерар (Волконский был католик восточного обряда) я вышла на улицу. Цветаева стояла на тротуаре одна и смотрела на нас полными слёз глазами, постаревшая, почти седая, простоволосая, сложив руки у груди. Это было вскоре после убийства Игнатия Рейсса, в котором был замешан её муж, С. Я. Эфрон. Она стояла, как зачумлённая, никто к ней не подошёл. И я, как все, прошла мимо неё".
  (Н. И. Берберова. "Курсив мой")
  
  
  
  Генералам двенадцатого года
  
  Сергею
  
  Вы, чьи широкие шинели
  Напоминали паруса,
  Чьи шпоры весело звенели
  И голоса.
  
  И чьи глаза, как бриллианты,
  На сердце вырезали след -
  Очаровательные франты
  Минувших лет.
  
  Одним ожесточеньем воли
  Вы брали сердце и скалу, -
  Цари на каждом бранном поле
  И на балу.
  
  Вас охраняла длань Господня
  И сердце матери. Вчера -
  Малютки-мальчики, сегодня -
  Офицера.
  
  Вам все вершины были малы
  И мягок - самый чёрствый хлеб,
  О, молодые генералы
  Своих судеб!
  
  −−−−−−−−−
  
  Ах, на гравюре полустёртой,
  В один великолепный миг,
  Я встретила, Тучков-четвёртый,
  Ваш нежный лик,
  
  И вашу хрупкую фигуру,
  И золотые ордена...
  И я, поцеловав гравюру,
  Не знала сна.
  
  О, как - мне кажется - могли вы
  Рукою, полною перстней,
  И кудри дев ласкать - и гривы
  Своих коней.
  
  В одной невероятной скачке
  Вы прожили свой краткий век...
  И ваши кудри, ваши бачки
  Засыпал снег.
  
  Три сотни побеждало - трое!
  Лишь мёртвый не вставал с земли.
  Вы были дети и герои,
  Вы всё могли.
  
  Что так же трогательно-юно,
  Как ваша бешеная рать?..
  Вас златокудрая Фортуна
  Вела, как мать.
  
  Вы побеждали и любили
  Любовь и сабли острие -
  И весело переходили
  В небытие.
  
  26 декабря 1913
  Феодосия
  
  
  
   "Поэтика прошлого века не допускала одержимости словом; напротив, требовала власти над ним. Поэтика современная, доходящая порой до признания крайнего словесного автонимизма и во всяком случае значительно ослабившая узлы, сдерживавшие "словесную стихию", даёт Цветаевой возможности, не существовавшие для Ростопчиной. Причитания, бормотание, лепетание, полузаумная, полубредовая запись лирического мгновения, закреплённая на бумаге, приобретает сомнительные, но явочным порядком осуществимые права. Принимая их из рук Пастернака (получившего их от футуристов), Цветаева в нынешней стадии своего творчества ими пользуется - и делает это целесообразнее своего учителя, потому что применяет именно для дневника, для закрепления самых текучих душевных движений. И не только целесообразней, умней, но главное - талантливей, потому что запас словесного материала у неё количественно и качественно богаче. Она гораздо одарённее Пастернака, непринуждённей его - вдохновенней. Наконец, и по смыслу - её бормотания глубже, значительней. Читая Цветаеву, слишком часто досадуешь: зачем это сказано так темно, зачем то - не развито, другое - не оформлено до конца. Читая Пастернака, за него по человечеству радуешься: слава богу, что всё это так темно: если словесный туман Пастернака развеять - станет видно, что за туманом ничего или никого нет. За темнотою Цветаевой - есть. Есть богатство эмоциональное и словесное, расточаемое, быть может, беспутно, но несомненное. И вот, говоря её же словами, - "Присягаю: люблю богатых!". Сквозь все несогласия с её поэтикой и сквозь все досады - люблю Цветаеву". (В. Ф. Ходасевич. "Рец.: Марина Цветаева. После России").
  
  
  * * *
  
  Если душа родилась крылатой -
  Чтó ей хоромы - и чтó ей хаты!
  Что Чингис-Хан ей и что - Орда!
  Два на миру у меня врага,
  Два близнеца, неразрывно-слитых:
  Голод голодных - и сытость сытых!
  
  18 августа 1918
  
  
  
   - Il faut être absolument moderne. Надо быть до конца современным. (Артюр Рембо).
   "Быть современником - творить своё время, а не отражать его. Да отражать его, но не как зеркало, а как щит. Быть современником - творить своё время, то есть с девятью десятыми в нём сражаться, как сражаешься с девятью десятыми первого черновика.
   Со щей снимают накипь, а с кипящего котла времени - нет?" (М. Цветаева. "Поэт и время". С. 342).
   Да, Россия не есть условность территории:
   - Я никогда не буду утверждать, что у здешней берёзы "дух не тот". Они не Русь любят, а помещичьего "гуся" - и девок.
   Прошение о въездной визе в СССР к "очаровательным" людям, визе в нежизнь, добровольный приговор свободе и самой себе, М. И. Цветаева подала в начале зимы 1937-го.
  
  
  * * *
  
  Ты, чьи сны ещё непробудны,
  Чьи движенья ещё тихи,
  В переулок сходи Трёхпрудный,
  Если любишь мои стихи.
  
  О, как солнечно и как звёздно
  Начат жизненный первый том,
  Умоляю - пока не поздно,
  Приходи посмотреть наш дом!
  
  Будет скоро тот мир погублен,
  Погляди на него тайком,
  Пока тополь ещё не срублен
  И не продан ещё наш дом.
  
  Этот тополь! Под ним ютятся
  Наши детские вечера.
  Этот тополь среди акаций
  Цвета пепла и серебра.
  
  Этот мир невозвратно-чудный
  Ты застанешь ещё, спеши!
  В переулок сходи Трёхпрудный,
  В эту душу моей души.
  
  <1913>
  
  
  
  
  *** "Застынет всё, что пело и боролось"
  
  Человек эпохи постмодерна обнаруживает, что мир это порядок на фоне беспорядка, хаоса. "И вот, навьючив на верблюжий горб..." изучение неравновесных процессов, он открывает способность тех или иных систем - от термодинамических до социальных - к самоорганизации на фоне, казалось бы, полного хаоса и разлада.
   - Это не значит, что мы сегодня вот уже в этом хаосе, мы в обвале. Нет, человек имеет достаточно в своём распоряжении средств - средств и своего ума, и своей совести, и даже своего характера, воли, для того чтобы противостоять хаосу, для того чтобы как-то организовывать его. Очень плохо тогда, когда мы этот хаос носим в себе. Катастрофа должна не разрушать нас перед её лицом. Она должна сделать из нас людей стойких. (Из интервью Нелли Мотрошиловой телепрограмме "Под знаком π". 1992 год).
  
  
  Лучина
  
  До Эйфелевой - рукою
  Подать! Подавай и лезь.
  Но каждый из нас - такое
  Зрел, зрит, говорю, и днесь,
  
  Что скушным и некрасивым
  Нам кажется <ваш> Париж.
  "Россия моя, Россия,
  Зачем так ярко горишь?"
  
  Июнь 1931
  
  
  
   Из записных книжек и тетрадей М. И. Цветаевой:
   "Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С<ерёжей>. Неуют. За керосином. С<ерёжа> покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, её накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь". (С. 609).
   Каково это поэту без архива и, главное, без черновых тетрадей, можно судить по тем самым записным книжкам, что вместе с тёплой одеждой задержали на советской таможне (запись от 16 февраля 1936 года):
  
   "Если бы мне на выбор - никогда не увидать России - или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц<арской> Семьи) - не задумываясь, сразу. И ясно - чтó.
   Россия без меня обойдётся, тетради - нет.
   Я без России обойдусь, без тетрадей - нет.
   Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать - жить. Т. е. всё осуществляется и даже живётся (понимается <...>) только в тетради. А в жизни - что? В жизни - хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни - функция и отсутствие. К<отор>ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до к<отор>ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят - блестящей) речи - до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала... - Нет такой жизни, которая бы вынесла моё присутствие".
  
  (М. Цветаева. Из записных книжек... С. 606)
  
  
  
  Молитва морю
  
  Солнце и звёзды в твоей глубине,
  Солнце и звёзды вверху, на просторе.
  Вечное море,
  Дай мне и солнцу и звёздам отдаться вдвойне.
  
  Сумрак ночей и улыбку зари
  Дай отразить в успокоенном взоре.
  Вечное море,
  Детское горе моё усыпи, залечи, раствори.
  
  Влей в это сердце живую струю,
  Дай отдохнуть от терпения - в споре.
  Вечное море,
  В мощные воды твои свой беспомощный дух предаю!
  
  
  
   - Ася, если нас опрокинет, не бойтесь! Я пловец, по пятнадцать вёрст плавал, проплыть несколько вёрст мне легко. Только не хватайтесь за шею...
   Анастасия Цветаева и её сын Андрей Трухачёв были арестованы за полтора месяца до приезда С. Я. Эфрона 2 сентября 1937 года в Тарусе. Чекисты изъяли и уничтожили все её сказки и новеллы, во время следствия сутками не давали спать. Писательнице предъявили обвинение в причастности к "Ордену Розенкрейцеров", но не тому - средневековому, а учреждённому врагами народа на благословенной советской земле. 10 января 1938 года тройкой НКВД А. И. Цветаева была приговорена к 10 годам лагерей по обвинению в контрреволюционной пропаганде и агитации и участии в контрреволюционной организации. Она была выслана в БАМлаг (Амурлаг) на Дальний Восток. А. Б. Трухачёв за "контрреволюционную пропаганду" отбывал свой срок сначала в Карелии, затем в Каргопольлаге.
   - У деревьев - жесты трагедий.
   Возвращаясь в СССР, М. И. Цветаева ничего об этом не знала.
   Крепкие объятия родины слонов и джигитов снова встречали её.
   - Обертон - унтертон всего - жуть!
  
  
  * * *
  
  Уж сколько их упало в эту бездну,
  Разверстую вдали!
  Настанет день, когда и я исчезну
  С поверхности земли.
  
  Застынет всё, что пело и боролось,
  Сияло и рвалось:
  И зелень глаз моих, и нежный голос,
  И золото волос
  
  И будет жизнь с её насущным хлебом,
  С забывчивостью дня.
  И будет всё - как будто бы под небом
  И не было меня!
  
  Изменчивой, как дети, в каждой мине
  И так недолго злой,
  Любившей час, когда дрова в камине
  Становятся золой,
  
  Виолончель и кавалькады в чаще,
  И колокол в селе...
  - Меня, такой живой и настоящей
  На ласковой земле!
  
  - К вам всем - что мне, ни в чём
  не знавшей меры,
   Чужие и свои?!
  Я обращаюсь с требованьем веры
  И с просьбой о любви.
  
  И день и ночь, и письменно и устно:
  За правду да и нет,
  За то, что мне так часто - слишком грустно
  И только двадцать лет,
  
  За то, что мне - прямая неизбежность -
  Прощение обид,
  За всю мою безудержную нежность,
  И слишком гордый вид,
  
  За быстроту стремительных событий,
  За правду, за игру...
  - Послушайте! - Ещё меня любите
  За то, что я умру.
  
  8 декабря 1913
  
   - Ничего объяснять нельзя. У каждого человека своё безумие, горькое от его одиночества... (А. И. Цветаева).
   - Жить в другом - уничтожаться. Мне не жаль, я только этого и жажду, но... Поймите, что другой влечётся к моему богатству, а я влекусь - через него - стать нищей. Он хочет во мне быть, я хочу в нём пропасть. Вообще я слишком страдаю...(М. И. Цветаева).
   Из письма М. И. Цветаевой Л. П. Берии 23 декабря 1939 года:
  
   "Товарищ Берия,
   Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери - Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь - 27-го августа, муж - 10-го октября сего 1939 года.
   Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
   Я - писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей - в Чехии и Франции - по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, - жила семьёй и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах "Воля России" и "Современные Записки", одно время печаталась в газете "Последние Новости", но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще - в эмиграции была и слыла одиночкой. ("Почему она не едет в Советскую Россию?") В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale Revolutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними - Похоронный Марш ("Вы жертвою пали в борьбе роковой"), а из советских - песню из "Весёлых ребят", "Полюшко - широко поле", и многие другие. Мои песни - пелись.
   В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе "Мария Ульянова", везшем испанцев.
   Причины моего возвращения на родину - страстное устремление туда всей моей семьи: мужа - Сергея Эфрона, дочери - Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
   При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось. <...>
  
   Сергей Яковлевич Эфрон - сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев "Лиза Дурново") и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казённой печатью: "Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник".) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Пётр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов. Есть о ней и в книге Степняка "Подпольная Россия", и портрет её находится в Кропоткинском Музее.
   Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать - в Петропавловской крепости, старшие дети - Пётр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон - по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра - два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, - кончает с собой её 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О её смерти есть в тогдашней "Юманитэ".
   В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулёзный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьёзен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
   В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За всё Добровольчество (1917 г. - 1920 г.) - непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.
   Всё это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот чтo, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, - забирал в свою пулемётную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара - у него на глазах - лицо с которым этот комиссар встретил смерть. - "В эту минуту я понял, что наше дело - ненародное дело". <...>
   Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой - не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю - около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю - это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха - как сиял! ("Теперь у нас есть то-то... Скоро у нас будет то-то и то-то...") Есть у меня важный свидетель - сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
   Больной человек (туберкулёз, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек - на глазах - горел. Бытовые условия - холод, неустроенность квартиры - для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днём, всё это совершилось у меня на глазах, - целое перерождение человека. <...>
   С Октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые - жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении - ему недоставало только одного: меня и сына.
   Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела - я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжёлая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз - вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел - пролежал. Но с нашим приездом он ожил, - за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек... Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город... Всé говорили, что он, действительно воскрес...
   И - 27-го августа - арест дочери.
  
   Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И - абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале "Ревю де Моску" (Страстной бульвар, д'ом' 11) - её работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.
   А вслед за дочерью арестовали - 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день, - и моего мужа, совершенно больного и истерзанного её бедой. <...>
   7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
   Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме Отдыха Писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского и немецкого языков. Ещё в бытность свою в Болшеве (ст'анция' Болшево, Северной ж'елезной' д'ороги'. Посёлок Новый Быт, дача 4/33) я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова - для "Ревю де Моску" и Интернациональной Литературы. Часть из них уже напечатана.
  
   Я не знаю, в чём обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его - 1911 г. - 1939 г. - без малого 30 лет, но то, что знаю о нём, знала уже с первого дия: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нём скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли "слепым энтузиазмом". Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумлённые бедностью нашего жилища и жёсткостью его кровати (- "Как, на этой кровати спал г'осподи'н Эфрон?") говорили о нём с каким-то почтением, а следователь - так тот просто сказал мне: - "Г'осподи'н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться..."
   А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
  
   Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это - тяжёлый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни - особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрёт не оправданный.
   Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы - проверьте доносчика.
   Если же это ошибка - умоляю, исправьте пока не поздно.
   Марина Цветаева".
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 660-664)
  
  
   Ошибаться здесь, на месте беззакония и террора, где "у деревьев - жесты надгробий", было совершенно невозможно: "Гляжу и вижу одно: конец. Раскаиваться не стоит". Письмо это от поэта к палачу - горе горькое со всеми следами безысходности - при всех внешних атрибутах прошения и мольбы много больше, чем самая горячая мольба, вопль отчаяния. Злую радость испытывали "птенцы гнезда Ежова", будучи умоляемы о пощаде. Довольно покуривал трубку кремлёвский горец. Не ради заверения во всевладычестве полулюдей писалось оно. Это - документ, обвинительное заключение на грозном, неподкупном суде над всей жадной толпой стоящих у "трона" палачей Свободы, Гения и Славы.
   Тем временем в Европе снова разгоралась мировая война - катастрофа последняя, окончательная, бесповоротная.
  
  
  Март
  
  8
  
  О слёзы на глазах!
  Плач гнева и любви!
  О Чехия в слезах!
  Испания в крови!
  
  О чёрная гора,
  Затмившая - весь свет!
  Пора - пора - пора
  Творцу вернуть билет.
  
  Отказываюсь - быть.
  В Бедламе нелюдей
  Отказываюсь - жить.
  С волками площадей
  
  Отказываюсь - выть.
  С акулами равнин
  Отказываюсь плыть -
  Вниз - по теченью спин.
  
  Не надо мне ни дыр
  Ушных, ни вещих глаз.
  На твой безумный мир
  Ответ один - отказ.
  
  15 марта - 11 мая 1939
  
   - Если за мной придут, я повешусь. (М. И. Цветаева).
   - Ибо вся Цветаева - непрестанное движение, развитие и самосозидание, не останавливающееся ни на минуту. (И. В. Кудрова. "Вёрсты, дали...". С. 61).
   - Современность не есть всё моё время, но так же и вся современность не есть одно из её явлений. Эпоха Гёте одновременно и эпоха Наполеона и эпоха Бетховена. Современность есть совокупность лучшего. (М. Цветаева. "Поэт и время". С. 341).
   27 августа 1940 года. Из дневника сына:
  
   "Сегодня - наихудший день моей жизни - и годовщина Алиного ареста. Я зол, как чорт. Мне это положение ужасно надоело. Я не вижу исхода. Комнаты нет; как вещи разместить - неизвестно. В доме атмосфера смерти и глупости - всё выкинуть и продать. Мать, по-моему, сошла с ума. Я больше так не могу. Я живу действительно в атмосфере "всё кончено". "Будем жить у Лили, не будет вещей". Я ненавижу наше положение и ругаюсь с матерью, которая только и знает, что ужасаться. Мать сошла с ума. И я тоже сойду. Слишком много вещей. La voilá, la déchéance. <...> Мы написали телеграмму в Кремль, Сталину: "Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева". Я отправил тотчас же по почте. Теперь нужно будет добиться Павленко - чтобы, когда вызовут Союз писателей, там сказали бы, что мы до 1-го должны отсюда смываться. Всё возможно. Может быть, нам предоставят комнату из-за этой телеграммы. Во всяком случае, мы сделали, что могли. Я уверен, что дело удастся. <...> Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь. <...> Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет или Фадеева, или Павленко и расспросит их о матери. Увидим, что будет дальше. Я считаю, что мы правильно сделали, что написали эту телеграмму. Это последнее, что нам остаётся сделать. Сегодня пойду за тетрадями в школу. Увидим, что даст эта телеграмма. Писатели могут только предлагать Дом отдыха, а это нам не нужно. А вдруг выйдет, и телеграмма даст свой эффект? Вполне возможно. Сейчас мать будет звонить секретарше Павленко, Скудиной, чтобы знать, здесь ли Павленко и как его поймать. Во всяком случае, все усилия сделаны. Страшно хочу есть".
  (Г. С. Эфрон. Дневники. С. 179-180)
  
  
  Подруга
  
  9
  
  Ты проходишь своей дорогою,
  И руки твоей я не трогаю.
  Но тоска во мне - слишком вечная,
  Чтоб была ты мне - первой встречною.
  
  Сердце сразу сказало: "Милая!"
  Всё тебе - наугад - простила я,
  Ничего не знав, - даже имени! -
  О, люби меня, о, люби меня!
  
  Вижу я по губам - извилиной,
  По надменности их усиленной,
  По тяжёлым надбровным выступам:
  Это сердце берётся - приступом!
  
  Платье - шёлковым чёрным панцирем,
  Голос с чуть хрипотцой цыганскою,
  Всё в тебе мне до боли нравится, -
  Даже то, что ты не красавица!
  
  Красота, не увянешь за лето!
  Не цветок - стебелёк из стали ты,
  Злее злого, острее острого
  Увезённый - с какого острова?
  
  Опахалом чудишь, иль тросточкой, -
  В каждой жилке и в каждой косточке,
  В форме каждого злого пальчика, -
  Нежность женщины, дерзость мальчика.
  
  Все усмешки стихом парируя,
  Открываю тебе и миру я
  Всё, что нам в тебе уготовано,
  Незнакомка с челом Бетховена!
  
  14 января 1915
  
  
  
   - Вот у Бодлера поэт - это альбатрос... Ну какой же я альбатрос. Просто ощипанная пичуга, замерзающая от холода; а вернее всего - потусторонний дух, случайно попавший на эту чуждую, страшную землю... (М. И. Цветаева).
   Из письма М. И. Цветаевой В. А. Меркурьевой 31 августа 1940 года:
  
   "Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <...>
   Обратилась к заместителю Фадеева - Павленко - очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. Предлагал зáгород, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал. (Загородом можно жить большой дружной семьёй, где один другого выручает, сменяет, и т. д. - а тaк - Мур в школе, а я с утра до утра - одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) - и чувствами (безумными: якобы-безумными, - вещими), - и переводами, - хватит с меня одной такой зимы.)
   Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что "писательнице с сыном" каждый сдающий предпочтёт одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. - Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
   Словом, Москва меня не вмещает.
   Мне некого винить. И себя не виню, п. ч. это была моя судьба. Только - чем кончится??
   Я своё написала. Могла бы, конечно, ещё, но свободно могу не. Кстати, уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому - чтo), беганье по объявлениям (дала четыре - и ничего не вышло) - сейчас - переезд... И - доколе?
   Хорошо, не я одна... Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств - один на всю страну - он основатель и собиратель, его труд - 14-ти лет, - о себе говорить не буду, нет, всё-таки скажу - словом Шенье, его последним словом: - Et pourtant il у avait quelque chose la... (указал на лоб) - я не могу, не кривя душой, отождествить себя с любым колхозником - или одесситом - на к<оторо>го тоже не нашлось места в Москве.
   Я не могу вытравить из себя чувства - права. Не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву - задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?"
  
  (М. Цветаева. Письма. Т. 7. С. 686-687)
  
  
   Ответ Александра Фадеева тов. Цветаевой 17 января 1941 года:
  
   "Товарищ Цветаева!
   В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра".
  (Календарь литературных преследований.)
  
  
  
  Сад
  
  За этот ад,
  За этот бред,
  Пошли мне сад
  На старость лет.
  
  На старость лет,
  На старость бед:
  Рабочих - лет,
  Горбатых - лет...
  
  На старость лет
  Собачьих - клад:
  Горячих лет -
  Прохладный сад...
  
  Для беглеца
  Мне сад пошли:
  Без ни-лица,
  Без ни-души!
  
  Сад: ни шажка!
  Сад: ни глазка!
  Сад: ни смешка!
  Сад: ни свистка!
  
  Без ни-ушка
  Мне сад пошли:
  Без ни-душка!
  Без ни-души!
  
  Скажи: довольно муки - на
  Сад - одинокий, как сама.
  (Но около и Сам не стань!)
  - Сад, одинокий, как ты Сам.
  
  Такой мне сад на старость лет...
  - Тот сад? А может быть - тот свет? -
  На старость лет моих пошли -
  На отпущение души.
  
  1 октября 1934
  
  
  
   - Идеи, идеалы - слов полон рот! (М. И. Цветаева).
   Пока "возвращенцы" искали, кто бы приютил их в родном городе, чем была занята столица? Кому салютовали москвичи? Чем была занята "роковая, родная страна"? Страна распевала песни Лебедева-Кумача, напрягалась на стройках пятилеток, добивала "контру" и гордилась, гордилась собой, "отцом народов", национализированным величием, небывалым государством и невыносимыми условиями быта сексотов и гражданского населения. Картина коллективного психоза власть имущих была бы неполной, если бы автору "Поэмы Воздуха" позволили свободно дышать. Чем могло повредить перо одной слабой, замерзающей от холода, но ещё не совсем "ощипанной пичуги"? "Небо - как въезд. У деревьев - жесты торжеств". Во Франции заботы по дому лишили её утренних, наиболее плодотворных часов работы; в Советской России не осталось ни дома, ни домашних дел, - жизни не осталось:
   - И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей - там мне их и писать не дадут... (1932 год!)
   Всё знала Марина Ивановна: не догадывалась - знала.
   - Мой весь грех, моя - вся кара. И обоих нас - укроет - песок. (М. И. Цветаева).
   Где уж тут нации услышать поэта - спасти, оборонить, предупредить катастрофу, когда: "над нами проклятье семьи" (А. Блок); когда и свою-то семью спасти удастся едва ли?! "Никто моих не слушал доводов, и вышел мой табак" (А. Блок)...
  
  
  * * *
  
  В гибельном фолианте
  Нету соблазна для
  Женщины. - Ars Amandi
  Женщине - вся земля.
  
  Сердце - любовных зелий
  Зелье - вернее всех.
  Женщина с колыбели
  Чей-нибудь смертный грех.
  
  Ах, далеко до неба!
  Губы - близки во мгле...
  - Бог, не суди! - Ты не был
  Женщиной на земле!
  
  29 сентября 1915
  
  
  
   Доктор филологических наук Корнелий Зелинский, правоверный критик из среды "хороших писателей и поэтов", в рецензии на сборник стихов Марины Цветаевой, предложенный для публикации Гослитиздату, показал образец партийного подхода к литературе: "...в данном своём виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Всё в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идёт вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать 5-6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю. И если издавать Цветаеву, то отбор стихов из всего написанного ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы издание именно этой книги". (Календарь литературных преследований).
   Рецензия датирована 19 ноября 1940 года.
   Правильной идеологической позицией товарищ Зелинский отметится и в деле 1946 года (М. Зощенко, А. Ахматова), и в 1957-м (Б. Пастернак). Сколько было таких правильных "хороших писателей и поэтов" с предгорьев трусов и трусих, людей без цвета, таланта и совести среди 4800 членов Союза писателей СССР в 1959-м (уже без легшего виском на дуло А. Фадеева)?
   - P. S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм, - просто бессовестный. Это я говорю из будущего. (Отметка М. И. Цветаевой на машинописи отвергнутой рукописи).
   - Ну что, Корнелий? Человек бессовестный, бесчестный, хотя и партийный. Безумным в усердии своём, хорошо сейчас вам в аду?
   - Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооружённым всем небом. (Б. Л. Пастернак).
   - Недр достовернейшую гущу я мнимостями пересилю! (М. И. Цветаева)
   Из письма А. В. Бахраху 25 июля 1923 года:
  
   "Любите мир - во мне, не меня - в мире. Чтобы "Марина" значило: мир, а не мир - "Марина".
   Марина, это - пока - спасательный круг. Когда-нибудь сдёрну - плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет - когда море!
   Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя - во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё - это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя - полустанок, я сама из себя рвусь!"
  (М. Цветаева. Письма. Т. 6. С. 574)
  
  
  
  Молитва
  
  Христос и Бог! Я жажду чуда
  Теперь, сейчас, в начале дня!
  О, дай мне умереть, покуда
  Вся жизнь как книга для меня.
  
  Ты мудрый, ты не скажешь строго:
  - "Терпи, ещё не кончен срок".
  Ты сам мне подал - слишком много!
  Я жажду сразу - всех дорог!
  
  Всего хочу: с душой цыгана
  Идти под песни на разбой,
  За всех страдать под звук органа
  И амазонкой мчаться в бой;
  
  Гадать по звёздам в чёрной башне,
  Вести детей вперёд, сквозь тень...
  Чтоб был легендой - день вчерашний,
  Чтоб был безумьем - каждый день!
  
  Люблю и крест, и шёлк, и каски,
  Моя душа мгновений след...
  Ты дал мне детство - лучше сказки
  И дай мне смерть - в семнадцать лет!
  
  Таруса. 26 сентября l909
  
  
  
   - Поэзия не дробится ни в поэтах, ни на поэтов, она во всех своих явлениях - одна, одно, в каждом - вся, так же как, по существу, нет поэтов, а есть поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных времён, племён, стран, наречий, лиц, проходящих через её, силу, несущих, как река, теми или иными берегами, теми или иными небесами, тем или иным дном. (М. И. Цветаева. "Эпос и лирика современной России". С. 375)
   С началом войны 1941 года М. И. Цветаева с сыном эвакуируются сначала в Чистополь, оттуда пароходом в Елабугу. Перед отъездом в Москве прощаются с Пастернаком.
   - Что это?..
   - Бечёвка. Помнишь, ты просила.
   - А, вот это. Ты молодец. Как трогательно, что не забыл. Мне как раз нужно обвязать чемодан - замок совершенно не держится.
   - Позволь мне, Марина. Это мужское дело.
   - Тонковата твоя верёвочка, Боря. Не порвётся?
   - Ну что ты, Марина! Это настоящая пенька. Она всё выдержит. Хоть вешайся...
   До конца своих дней он не простит себе роковой шутки.
  
  
  
  Подруга
  
  15
  
  Хочу у зеркала, где муть
  И сон туманящий,
  Я выпытать - куда Вам путь
  И где пристанище.
  
  Я вижу: мачта корабля,
  И Вы - на палубе...
  Вы - в дыме поезда... Поля
  В вечерней жалобе...
  
  Вечерние поля в росе,
  Над ними - вороны...
  - Благословляю Вас на все
  Четыре стороны!
  
  3 мая 1915
  
  
  
   - Это не проза жизни! Это трагедия: обирают живых людей, не давая осуществить себя!.. (М. И. Цветаева).
  
   "- Впервые я увидела её в 1941-м году. До тех пор мы с ней никогда не видались, она посылала мне стихи и подарки. В 41-м году я приехала сюда по Лёвиным делам. А Борис Леонидович навестил Марину после её беды и спросил у неё, чего бы ей хотелось. Она ответила: увидеть Ахматову. Борис Леонидович оставил здесь у Нины телефон и просил, чтобы я непременно позвонила. Я позвонила. Она подошла.
   - Говорит Ахматова.
   - Я вас слушаю.
   (Да, да, вот так: она меня слушает.)
   - Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?
   - Думаю, у вас.
   - Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать.
   - Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным.
   Тут я подумала: один безумный поэт - хорошо, два - плохо.
   Она приехала и сидела семь часов. Ардовы тогда были богатые и прислали ко мне в комнату целую телячью ногу.
   На следующий день звонок: опять хочу вас видеть. А я собиралась к Николаю Ивановичу, в Марьину рощу. Я дала ей тот телефон. Вечером она позвонила; говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе - только на трамвае. Тэдди Гриц ей всё подробно объяснил и вышел её встретить. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у неё счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть у нас обеих?"
  
  (Л. К. Чуковская. "Записки об Анне Ахматовой". Т. 2. 6 декабря 1960 года)
  
  
  
   21 октября 1941 года Анна Ахматова, будучи в Чистополе, расспрашивает подругу о Цветаевой:
  
   "Я прочла ей то, что записала 4. IX, сразу после известия о самоубийстве.
   Сегодня мы шли с Анной Андреевной вдоль Камы, я переводила её по жёрдочке через ту самую лужу-океан, через которую немногим более пятидесяти дней назад помогала пройти Марине Ивановне, когда вела её к Шнейдерам.
   - Странно очень, - сказала я, - та же река, и лужа, и досточка та же. Два месяца тому назад на этом самом месте, через эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь её нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!
   Анна Андреевна ничего не ответила, только поглядела на меня со вниманием.
   Но я не пересказала ей наш тогдашний разговор. Я высказала Марине Ивановне свою радость: А. А. не здесь, не в Чистополе, не в этой, утопающей в грязи, отторгнутой от мира, чужой полутатарской деревне. "Здесь она непременно погибла бы... Здешний быт убил бы её... Она ведь ничего не может".
   "А вы думаете, я - могу?" - резко перебила меня Марина Ивановна".
  
  (Л. К. Чуковская. "Записки об Анне Ахматовой". Т. 1)
  
  
  
  Бессонница
  
  3
  
  В огромном городе моём - ночь.
  Из дома сонного иду - прочь.
  И люди думают: жена, дочь, -
  А я запомнила одно: ночь.
  
  Июльский ветер мне метёт - путь,
  И где-то музыка в окне - чуть.
  Ах, нынче ветру до зари - дуть
  Сквозь стенки тонкие груди - в грудь.
  
  Есть чёрный тополь, и в окне - свет,
  И звон на башне, и в руке - цвет,
  И шаг вот этот - никому - вслед,
  И тень вот эта, а меня - нет.
  
  Огни - как нити золотых бус,
  Ночного листика во рту - вкус.
  Освободите от дневных уз,
  Друзья, поймите, что я вам - снюсь.
  
  17 июля 1916
  Москва
  
  
  
   31 августа 1941 года - "знаю: нечаянно в смерть оступлюсь..." - в возрасте 49 лет М. И. Цветаева покончила с собой.
   16 октября 1941-го был расстрелян С. Я. Эфрон 48-ми лет.
   Ариадна Эфрон прожила 63 года, из них 17 лет в тюрьмах и лагерях.
   Георгий Эфрон погиб в своём первом бою при наступлении советских войск на Первом Белорусском фронте 7 июля 1944-го. Ему было 19 лет.
  
  
  
  * * *
  
  Знаю, умру на заре! На которой из двух,
  Вместе с которой из двух - не решить по заказу!
  Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
  Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
  
  Пляшущим шагом прошла по земле! - Неба дочь!
  С полным передником роз! - Ни ростка не наруша!
  Знаю, умру на заре! - Ястребиную ночь
  Бог не пошлёт по мою лебединую душу!
  
  Нежной рукой отведя нецелованный крест,
  В щедрое небо рванусь за последним приветом.
  Прорезь зари - и ответной улыбки прорез...
  - Я и пред Божьим престолом предстану поэтом!
  
  Москва. Декабрь 1920
  
  
  
  ____________
  
  
  
  
   25 октября 1962 года под председательством Ильи Эренбурга в Москве в Литературном Музее состоялся вечер Марины Цветаевой.
   - Цветаева была несчастна не только по обстоятельствам, - сказал он, - а и потому, что ей было присуще внутреннее несчастье. Ей был абсолютно чужд уют. Она умела придать любому жилью характер разорённый и необычный.
   Сказал и другое:
   - Цветаеву любят все, кто любит поэзию. Её нам вернули, как ключ от запертой двери... Но родина встретила её неласково. Я бесконечно счастлив, что дожил до нашего времени, что могу говорить вслух о большом поэте.
   Литературовед Евгений Борисович Тагер (1906-1984), автор работ о А. Блоке, М. Горьком, В. Маяковском, сообщил:
  
   "Впервые я увидел Марину Ивановну в декабре 39 года в Голицыне. Она снимала комнату в избе, окружала её житейская неустроенность. Ожидал я увидеть существо хрупкое, утончённое - изысканную парижанку. Всё это оказалось не так: серый свитер, шуба с польского еврея. В облике Цветаевой поражала удивительная чёткость, у неё было тонко нарисованное лицо. Стройность, но не гибкая, колеблющаяся, - а стройность прямоты и силы. Что-то чеканное, сильное, ясное. Той же ясностью отмечена была и её поразительная русская речь. Зернистость, отчётливость, ясность. Во внутреннем облике проступала и даже преобладала ясность мысли, стремительная сила, логическая убеждённость. На первых порах сложность её стиха кажется противоречащей логической ясности её мышления. Но читая свои стихи вслух, она вносила в них разъясняющую интонацию, - это напоминало Пастернака.
   При мне Марина Ивановна пересматривала свою "Поэму конца" и делала поправки. Помню одну: вместо "Час не ждёт" - "Смерть не ждёт".
   За ней никто ничего не записывал. Гениев мало, а Эккерманов ещё меньше..."
  
  (Л. К. Чуковская. "Записки об Анне Ахматовой". Т. 2)
  
  
  Подруга
  
  7
  
  Как весело сиял снежинками
  Ваш - серый, мой - соболий мех,
  Как по рождественскому рынку мы
  Искали ленты ярче всех.
  
  Как розовыми и несладкими
  Я вафлями объелась - шесть!
  Как всеми рыжими лошадками
  Я умилялась в Вашу честь.
  
  Как рыжие поддевки - парусом,
  Божась, сбывали нам тряпьё,
  Как на чудных московских барышень
  Дивилось глупое бабьё.
  
  Как в час, когда народ расходится,
  Мы нехотя вошли в собор,
  Как на старинной Богородице
  Вы приостановили взор.
  
  Как этот лик с очами хмурыми
  Был благостен и измождён
  В киоте с круглыми амурами
  Елисаветинских времён.
  
  Как руку Вы мою оставили,
  Сказав: "О, я её хочу!"
  С какою бережностью вставили
  В подсвечник - жёлтую свечу...
  
  - О, светская, с кольцом опаловым
  Рука! - О, вся моя напасть! -
  Как я икону обещала Вам
  Сегодня ночью же украсть!
  
  Как в монастырскую гостиницу
  - Гул колокольный и закат -
  Блаженные, как имянинницы,
  Мы грянули, как полк солдат.
  
  Как я Вам - хорошеть до старости -
  Клялась - и просыпала соль,
  Как трижды мне - Вы были в ярости! -
  Червонный выходил король.
  
  Как голову мою сжимали Вы,
  Лаская каждый завиток,
  Как Вашей брошечки эмалевой
  Мне губы холодил цветок.
  
  Как я по Вашим узким пальчикам
  Водила сонною щекой,
  Как Вы меня дразнили мальчиком,
  Как я Вам нравилась такой...
  
  Декабрь 1914
  
  
  
   - Если час для поэтической карьеры - внешнего прохождения и дохождения поэта - ныне в России благоприятный, то для поэтической одинокой дороги он неблагоприятен. События питают, но они же и мешают, и, в случае лирического поэта, больше мешают, чем питают. События питают пустого (незаполненного, опустошённого, временно пустующего), переполненному они - мешают. События питают Маяковского, у которого была только одна полнота - сил. События питают только бойца. У поэта - свои события, своё самособытие поэта. Оно в Пастернаке если не нарушено, то отклонено, заслонено, отведено. Тот же отвод рек. Видоизменение русл. (М. И. Цветаева. "Эпос и лирика современной России". С. 388-389).
   Б. Л. Пастернак вспоминал:
  
   "Мы были друзьями. У меня хранилось около ста писем от неё в ответ на мои. Несмотря на место, которое, как я раньше сказал, занимали в моей жизни потери и пропажи, нельзя было вообразить, каким бы образом могли когда-нибудь пропасть эти бережно хранимые драгоценные письма. Их погубила излишняя тщательность их хранения.
   В годы войны и моих наездов к семье в эвакуацию одна сотрудница Музея имени Скрябина, большая почитательница Цветаевой и большой мой друг, предложила мне взять на сохранение эти письма вместе с письмами моих родителей и несколькими письмами Горького и Роллана. Всё перечисленное она положила в сейф музея, а с письмами Цветаевой не расставалась, не выпуская их из рук и не доверяя прочности стенок несгораемого шкафа.
   Она жила круглый год за городом и каждый вечер возила эти письма в ручном чемоданчике к себе на ночлег и привозила по утрам в город на службу. Однажды зимой она в крайнем утомлении возвращалась к себе домой, на дачу. На полдороге от станции она в лесу спохватилась, что оставила чемоданчик с письмами в вагоне электрички. Так уехали и пропали письма Цветаевой".
  (Б. Л. Пастернак. "Люди и положения". С. 340-341)
  
  
  
  * * *
  
  Рас - стояние: вёрсты, мили...
  Нас рас - ставили, рас - садили,
  Чтобы тихо себя вели
  По двум разным концам земли.
  
  Рас - стояние: вёрсты, дали...
  Нас расклеили, распаяли,
  В две руки развели, распяв,
  И не знали, что это - сплав
  
  Вдохновений и сухожилий...
  Не рассóрили - рассорили,
  Расслоили...
   Стена да ров.
  Расселили нас как орлов-
  
  Заговорщиков: вёрсты, дали...
  Не расстроили - растеряли.
  По трущобам земных широт
  Рассовали нас как сирот.
  
  Который уж, ну который - март?!
  Разбили нас - как колоду карт!
  
  24 марта 1925
  
  
  
   "Кто такое моё время, чтобы я ещё ему и вольно служила?
   Что такое вообще время, чтобы ему служить?
   Моё время завтра пройдёт, как вчера - его, как послезавтра - твоё, как всегда всякое, пока не пройдёт само время.
   Служение поэта времени - оно есть! - есть служение мимо-вольное, то есть роковое: не могу не. Моя вина перед Богом, - пусть заслуга перед веком!
   Брак поэта с временем - насильственный брак. Брак, которого, как всякого претерпеваемого насилия, он стыдится и из которого рвётся - прошлые поэты в прошлое, настоящие в будущее - точно время оттого меньше время, что оно не моё! Вся советская поэзия - ставка на будущее. Только один Маяковский, этот подвижник своей совести, этот каторжанин нынешнего дня, этот нынешний день возлюбил: то есть поэта в себе - превозмог.
   Брак поэта с временем - насильственный брак, потому ненадёжный брак. В лучшем случае - bonne mine à mauvais jeu, а в худшем - постоянном - настоящем - измена за изменой всё с тем же любимым - Единым под множеством имён.
   Как волка ни корми - всё в лес глядит. Все мы волки дремучего леса Вечности". (М. Цветаева. "Поэт и время". С. 342-343).
  
  
  
  Бессонница
  
  10
  
  Вот опять окно,
  Где опять не спят.
  Может - пьют вино,
  Может - так сидят.
  Или просто - рук
  Не разнимут двое.
  В каждом доме, друг,
  Есть окно такое.
  
  Крик разлук и встреч -
  Ты, окно в ночи!
  Может - сотни свеч,
  Может - три свечи...
  Нет и нет уму
  Моему - покоя.
  И в моём дому
  Завелось такое.
  
  Помолись, дружок, за бессонный дом,
  За окно с огнём!
  
  23 декабря 1916
  
  
  
   - Поэт, чтобы прославить храм, сжигает себя. (М. И. Цветаева).
   Серебряный век: быстрота стремительных событий - правда - игра, прямая неизбежность - прощение обид. И как не умереть поэту, когда поэма удалась!..
   Как оно было тогда? Нежность женщины, дерзость мальчика... Или: помолись, дружок, за бессонный дом...
   Серебряный век - никогда не проходил, никуда и не уходил вовсе.
   Потому что тогда вечно, вечно, вечно.
  
  
   "...Но есть у меня ещё одно, более раннее, до знакомства, воспоминание, незначительное, но рассказа стоящее, хотя бы уже из-за тургеневских мест, с которыми Белый вдвойне связан: как писатель и как страдатель.
   Тульская губерния, разъезд "Толстое", тут же город Чермь, где Иван беседовал с чёртом, тут же Бежин Луг. И вот, на каких-то именинах, в сновиденном белом доме с сновиденным чёрным парком -
   - Какая вы розовая, здоровая, наверное рассудительная, - поёт, охая от жары и жиру, хозяйка-помещица - мне, - а вот мои - сухие, как козы, и совсем сумасшедшие. Особенно Бишетка - это её бабушка так назвала, за глаза и за прыжки. Ну, подумайте, голубушка, сижу я, это, у нас в Москве в столовой и слышу, Бишетка в передней по телефону: "Позовите, пожалуйста, к телефону Андрея Белого". Ну, тут я сразу насторожилась, уж странно очень - ведь либо Андрей, либо Андрей Петрович, скажем, а то что же это за "Андрей Белый" такой, точно каторжник или дворник?
   Стоит, ждёт, долго ждёт, должно быть, не идёт, и вдруг, голубушка моя, ушам своим не верю: "Вы - Андрей Белый? Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, какие у вас глаза? Мы с сёстрами держали пари..." Тут молчание настало долгое, - ну, думаю, наверное, её отчитывает - Бог знает за кого принял! - уж встать хочу, объяснить тому господину, что она - по молодости, и без отца росла, и без всякого там, скажем, какого-нибудь умысла... словом: дура - что... и вдруг, опять заговорила: "Значит, серые? Правда, серые? Нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого в Москве и на всём свете! Я на лекции была и сама видела, только не знала, серые или зелёные... Вот и выиграла пари... Ура! Ура! Ура! Спасибо вам, Андрей Белый, за серые!"
   Влетает ко мне: "Ма-ама! Серые!" - "Да уж слышу, что серые, а отдала бы я тебя лучше в Екатерининский институт, как мне Анна Семёновна советовала..." - "Да какие там Екатерининские институты? Ты знаешь, с кем я сейчас по телефону говорила? (А сама скачет вверх вниз, вверх вниз, под самый потолок, - вы ведь видите, какая она у меня высокая, а потолки-то у нас в Москве низкие, сейчас люстру башкой сшибёт!) С Андреем Белым, с самым знаменитым писателем России! А ты знаешь, что он мне ответил? "Совсем не знаю, сейчас посмотрю". И пошёл смотреться в зеркало, оттого так долго. И, конечно, оказались - серые. Ты понимаешь, мама: Андрей Белый, тот, что читал лекцию, ещё скандал был, страшно свистели... Я теперь и с Блоком познакомлюсь..."
  (М. И. Цветаева. "Пленный дух". С. 224-225)
  
  
  
  * * *
  
  Там, в ночной завывающей стуже,
  В поле звёзд отыскал я кольцо.
  Вот лицо возникает из кружев,
  Возникает из кружев лицо.
  
  Вот плывут её вьюжные трели,
  Звёзды светлые шлейфом влача,
  И взлетающий бубен метели,
  Бубенцами призывно бренча.
  
  С лёгким треском рассыпался веер, -
  Ах, что значит - не пить и не есть!
  Но в глазах, обращённых на север,
  Мне холодному - жгучая весть...
  
  И над мигом свивая покровы,
  Вся окутана звёздами вьюг,
  Уплываешь ты в сумрак снеговый,
  Мой от века загаданный друг.
  
  Август 1905
  (А. Блок)
  
  
  
   Серебряный век, сёстры Цветаевы...
   - О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов! (Р. М. Рильке).
   - Ты моя безусловность, ты, с головы до ног горячий, воплощённый замысел... (Б. Л. Пастернак).
   - Передо мной стояло, вплотную подойдя, лето. Лето, то есть Коктебель, Коктебель с Мариной, Святой горой, с Сюрью-Кайя, орлами, морским прибоем, с духом вольности, мощи - Пра, Карадаг, Макс, его живой каменный профиль!.. Псы бродячие, дикие; халцедоны и сердолики, скрип гравия под лёгкой ступнёй в чувяке - одиночество и молодость, кричащая в ветер, что всё прошло, ничего не было - всё - заново, всё - впереди!.. (А. И. Цветаева. "Воспоминания").
   Они этим жили, они это пережили, и - они об этом сказали:
   "Du mußt dein Leben ändern" (Р. М. Рильке).
  
  
   "Рассказчица переводит дух и, упавшим голосом:
   - Уж какой он там самый великий писатель - не знаю. Мы Тургенева читали, благо и места наши... Ну, великий или не великий, писатель или не писатель, а всё же человек порядочный, не выругал, не заподозрил, а сразу понял - дура... и пошёл в зеркало смотреться... как дурак... Потом я её спрашиваю: "А не спросил он, Бишетка, какие у тебя глаза?" - "Да что ты, мама, очень ему интересно, какие у меня глаза? Разве я знаменитость какая-нибудь?"
   Милый Борис Николаевич, когда я четырнадцать лет спустя в берлинской "Pragerdiele" вам это рассказала, ваш первый вопрос был:
   - А какие у неё были? Бишет? Bichette? Козочка? Серые, наверное? И вот такие? (перерезает воздух вкось) - как у настоящей козы? Сколько ей тогда было лет? Семнадцать? Такая, такая, такая высокая? Пепельно-русая? И прыгала неподвижно (чуть не опрокидывает стол) - вот так, вот так, вот так?
   ("Борис Николаевич показывает Марине Ивановне эвритмию", - шёпот с соседнего столика.)
   - Почему же она мне никогда не написала? Родная, голубушка, её нельзя было бы найти? Нельзя - нигде? Она, конечно, умерла. Все, все они умирают - или уходят (вызывающий взгляд на круговую) - вы не понимаете! Абрам Григорьевич, и вы слушайте! Девушка с козьими глазами, Bichette, которая была на моём чтении...
   Издатель, вяло:
   - На котором чтении? Уже здесь?
   Он, вперясь:
   - Конечно, здесь, потому что я сейчас там, потому что там сейчас здесь, и никакого здесь, кроме там! Никакого сейчас, кроме тогда, потому что тогда вечно, вечно, вечно!.. Это и есть фетовское теперь.
   (Подходит и другой его издатель.) Белый моляще:
   - Соломон Гитманович, слушайте и вы. Девушка. Четырнадцать лет назад. Bichette, с козьими глазами, которая вот так от радости, что я ей ответил по телефону, какие у меня глаза... Четырнадцать лет назад. Она сейчас - Валькирия... Вернее, она была бы Валькирия... Я знаю, что она умерла..."
  (М. И. Цветаева. "Пленный дух". С. 225-226)
  
  
  
  * * *
  
  В огромном липовом саду,
  - Невинном и старинном -
  Я с мандолиною иду,
  В наряде очень длинном,
  
  Вдыхая тёплый запах нив
  И зреющей малины,
  Едва придерживая гриф
  Старинной мандолины,
  
  Пробором кудри разделив...
  - Тугого шёлка шорох,
  Глубоко-вырезанный лиф
  И юбка в пышных сборах. -
  
  Мой шаг изнежен и устал,
  И стан, как гибкий стержень,
  Склоняется на пьедестал,
  Где кто-то ниц повержен.
  
  Упавшие колчан и лук
  На зелени - так белы!
  И топчет узкий мой каблук
  Невидимые стрелы.
  
  А там, на маленьком холме,
  За каменной оградой,
  Навеки отданный зиме
  И веющий Элладой,
  
  Покрытый временем, как льдом,
  Живой каким-то чудом -
  Двенадцатиколонный дом
  С террасами, над прудом.
  
  Над каждою колонной в ряд
  Двойной взметнулся локон,
  И бриллиантами горят
  Его двенадцать окон.
  
  Стучаться в них - напрасный труд:
  Ни тени в галерее,
  Ни тени в залах. - Сонный пруд
  Откликнется скорее.
  
  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Айхенвальд Ю. Литературные заметки.
  http://modernlib.ru/books/cvetaeva_marina/recenzii_na_proizvedeniya_marini_cvetaevoy/read_12/
   2. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
   3. Белый А. На рубеже двух столетий. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989. 543 с.
   4. Берберова Н. И. Курсив мой. Автобиография. М.: Захаров, 2009. 683 с.
   5. Блок А. А. Дневники 1901-1921 // Собрание сочинений. Т. 7. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1963. С. 19-426.
  http://7lafa.com/book.php?id=129195&page=49
   6. Брюсов В. Стихи 1911 года // Собрание сочинений. В 7 томах. Т. VI. М.: "Худож. лит". 1975. С. 311-369. http://www.tsvetayeva.com/bryusov-2
   7. Волошин М. А. Голоса поэтов // М. А. Волошин. Лики творчества. Ленинград: "Наука", 1989. С. 543-548, 769-776.
   8. Волошин М. А. Женская поэзия. http://www.tsvetayeva.com/voloshin-1
   9. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М. "Современник". 1990. https://gumilev.ru/clauses/27/
   10. Календарь литературных преследований. Самоубийство Марины Цветаевой. http://www.bigbook.ru/articles/detail.php?ID=23552
   11. Кудрова И. В. Вёрсты, дали...: Марина Цветаева: 1922-1939. М.: Сов. Россия, 1991. 368 с. http://litresp.ru/chitat/ru/К/kudrova-irma-viktorovna/putj-komet-posle-rossii/6
   12. Пастернак Б. Л. Люди и положения // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. III. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 295-337.
   13. Пастернак Б. Л. Письма. 1905-1926. // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. VII. М.: Слово / Slovo, 2005.
   14. Рильке Р. М., Пастернак Б., Цветаева М. Письма 1926 года. М.: "Книга", 1990.
   15. Слоним М. О Марине Цветаевой. Из воспоминаний // НЖ. 1971. ? 104. С. 143-176. http://www.refkurs.ru/ibulec/О+марине+цветаевойc/main.html
   16. Струве П. Заметки писателя. О пустоутробии и озорстве.
  http://modernlib.ru/books/cvetaeva_marina/recenzii_na_proizvedeniya_marini_cvetaevoy/read_13/
   17. Ходасевич В. Ф. Рец.: Марина Цветаева. После России: Стихи 1922-1925. http://www.e-reading.club/chapter.php/96272/141/Cvetaeva_-_Recenzii_na_proizvedeniya_Mariny_Cvetaevoii.html
   18. Цветаева А. И. Воспоминания. М.: Советский писатель, 1974. 544 с.
   19. Цветаева М. Герой труда // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. С. 12-63.
   20. Цветаева М. Живое о живом // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 159-220.
   21. Цветаева М. Из записных книжек и тетрадей // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 555-616.
   22. Цветаева М. История одного посвящения // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 130-158.
   23. Цветаева М. Наталья Гончарова // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 64-129. http://www.tsvetayeva.com/prose/pr_n_goncharova
   24. Цветаева М. Письма. Т. 6 // Собрание сочинений: в 7 т. М.: Эллис Лак, 1995. 800 с.
   25. Цветаева М. Письма. Т. 7 // Собрание сочинений: в 7 т. М.: Эллис Лак, 1995. 848 с.
   26. Цветаева М. Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым) // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. С. 221-270.
   27. Цветаева М. Поэт и время // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. М.: Эллис Лак, 1994. С. 329-345.
   28. Цветаева М. Поэт о критике // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 274-296.
   29. Цветаева М. Световой ливень // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 231-245.
   30. Цветаева М. Эпос и лирика современной России // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 375-396.
   31. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 1. 1938-1941. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151456
   32. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. 1952-1962. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151455
   33. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 3. 1963-1966. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151457
   34. Эфрон Г. С. Дневники: в 2 т. Т. 1: 1940-1941 годы. М.: Вагриус, 2007. 560 с.
   35. Яблоновский А. В халате.
  http://modernlib.ru/books/cvetaeva_marina/recenzii_na_proizvedeniya_marini_cvetaevoy/read_13/
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"