Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Освобождение. Глава 1. А. Б. Мариенгоф. "Когда откроются ворота наших книг"

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе о начальной поре творческой жизни Анатолия Мариенгофа. Аудиокнига на YouTube https://youtu.be/eY0civu5LLU

  Глава 1.
  А. Б. Мариенгоф. "Когда откроются ворота наших книг"
  
  
  Аудиокнига на YouTube https://youtu.be/eY0civu5LLU
  
  
  В возрасте первых сознательных впечатлений родители одевали его самым оскорбительным образом в платьица голубенького и розового цвета. Волосы были длинными - ниже плеч.
   - Девчонка! Девчонка!.. - визжал дворовый пацан Митька и чуть не перерезал пополам своим железным обручем мопса Неронку, с кряхтением несшего в зубах ребячий деревянный наган.
   - Экой башибузук, - незлобно ворчала нянька.
   - Девчонка! Девчонка!.. - злопыхал Митька и вихрем проносился мимо. Его залатанные брючки из чёртовой кожи, громадные рыжие штиблеты, унаследованные от старшего брата, волосы, подстриженные в кружок, - всё это было пределом мечтаний по-девчачьи убранного мальчика.
   По носу текли слёзы.
   И вдруг:
  
  Рождение из ничего,
  Дни сумрачного века моего,
  Деритесь, сволочи, как львы:
  - Иду на вы.
  
  В одном четверостишии весь драматизм вечного и преходящего, весь тысячелетний опыт противостояния рождённой из ничего свободной личности и предопределённой развитием техники общественной истории.
   Глупая мода одевать маленьких мальчиков в платьица весёлых расцветок, с которых обхохатывались ребята заводских окраин, осталась в обидном прошлом, но длинные волосы поэт сохранил и в студенческой молодости, и в стихии революционного мятежа. В дворянском же институте нравы были строгие, как у дворового пацана с обручем, и о длинных поэтических волосах мечтать не приходилось.
   - Древние греки носилы длынные вольосы дла красоты, - поучал его инспектор западнославянского образца, - скифы - чтобы устрашать своих врагов, а ты дла чего, малчик, носишь длынные вольосы?
   Смешной был чех: мягкое 'л' он произносил как твёрдое, а твёрдое мягко, путал, стало быть, звуки, но попробуй ему возрази - санкциями обложит незамедлительно. И бежал отпрыск обедневшего рода по мраморной розовой лестнице Дворянского института к куафёру.
   Это 1914-й.
   А в 1918-м много чего перепутают пленные белочехи в российской действительности, подняв мятеж от Волги почти до Владивостока. Что же, ныне, столетие спустя поэтам выговаривают скорее за короткие волосы и стрижку под Маяковского. И опять те же 'чехи', наследственно, нарочито или по недомыслию своему, путающие мягкие и твёрдые 'л' великого и могучего родственного языка.
   - Трудно было в нашем институте, - резюмировал в назидание потомкам поэт, - растить в себе склонность к поэзии и быть баловнем муз.
   Было трудно.
   И вдруг - это странное рождение из ничего, когда дух человеческий облекается в латы и идёт на вы с сумрачными днями своего века.
   Поэзия преображает душу.
   Будучи рыцарски вооружён, поэт знает о присутствии Духа здесь и сейчас и потому на вопрос, что в жизни необходимее - хлеб, нефть, каменный уголь или литература, не колеблясь, отвечает - литература.
   Поэзия освобождает душу.
   Кто понимает и это?
  
  
  
  
  *** 'До дней последних юность будет люба'
  
  Сын нижегородского врача Анатолий Мариенгоф родился в 1897 году в ночь на Ивана Купала, когда цветёт папоротник и открываются клады.
   'Нижний! - пишет он в 'Бессмертной трилогии'. - Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма посерёдке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом - пьяные монопольки под зелёными вывесками' (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 128).
   Караваны бочек и знаменитая Нижегородская ярмарка, длинные заборы и керосиновые фонари - всё по соседству. В Нижнем семья Мариенгофов жила на Большой Покровке, главной улице города. Поначалу сын посещал частный пансион, а в 1908-м перешёл в Нижегородский Дворянский институт императора Александра II.
   Добрая половина институтцев распевала на все лады одностишие Валерия Брюсова: 'О, закрой свои бледные ноги!' И юноша тоже читал и писал стихи - днём, ночью, дома и в институте на уроках. Читал из-под парты, положив на колени декадентскую книжку. Писал, бормоча в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте: на улице, за обедом, во время общей молитвы в актовом зале, в уборной и даже стоя голкипером в воротах футбольного поля.
  
  
  * * *
  
  В пути. Ещё в пути. Опять в пути.
  Идти, идти, идти.
  Что значит жить?
  Быть может, это значит пережить?
  И пережить уметь?
  Найти и потерять. И потерять уметь.
  С улыбкой о беде рассказывать,
  Так величавей делаются вязы,
  Когда сентябрь их одевает в медь.
  
   1961
  
  
   'Вот юродивое сословие эти сочинители рифмованных строк!' - восклицает он полвека спустя:
   'В ранней юности над ними измываются приятели, иронизируют трезвые подруги, подтрунивают тёти и дяди, смеётся хорошенькая горничная; несколько позже сердятся жены, если они из богатого и делового дома. И скажем честно: сердятся на полном основании. Из бормочущего мужа ничего путного не выйдет. Ни вице-губернатора не выйдет, ни председателя Казённой палаты, ни члена правления солидного банка' ('Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 147-148).
   Всё так! Ничего годного про запас в мире вице-губернаторов, председателей Казённых палат, членов правлений солидных банков из этого бормотанья вряд ли получится. Так же как ничего путного в бытие текстуального не выходит из мира вице-губернаторов и иже с ними. Их век - разве что несколько десятилетий, пока губернаторствовали, председательствовали, заседали. А что потом? А потом и поговорить не с кем, потому как где же они? Увы и ах! Отпредседательствовали, прозаседали. Кто из вице-губернаторов и председателей Казённых палат начала прошлого века оставил по себе след? А уж членов правления банков и не счесть сколько было. Где же они? Кому до них дело? Жили-были... Ну, и отжили, и отбыли неизвестно куда.
   Ars longa, vita brevis.
   Искусство вечно, а жизнь быстротечна.
  
  
  * * *
  
  А ну вас, братцы, к чёрту в зубы,
  Не почитаю старину.
  До дней последних юность будет люба
  Со всею прытью к дружбе и вину.
  
  Кто из певцов не ночевал в канаве,
  О славе не мечтал в обнимку с фонарём!
  Живём без мудрости лукавой,
  Влюбившись по уши, поём.
  
  Горят сердца, когда родному краю
  Железо шлёт суровый враг.
  Поэтам вольность молодая
  Дороже всех житейских благ.
  
  
  
   В институте Анатолий принимается за издание детского литературного журнала, которому присваивает гордое имя 'Сфинкс'. В его единственном номере авторами были одноклассники. Кто рассказал о своей собаке, что гораздо умней, добрей и порядочней человека, кто нарисовал ядовитые карикатуры на директора Касторку с Клёцкой и классного надзирателя Стрижа. Сам же редактор напечатал стихотворение, которое начиналось со строк 'Волны, пенясь, отбегали / И журчали вдалеке...'
  
  
   'Журнал приняли в классе бурно. Он переходил из рук в руки, читался вслух, обсуждался.
   Рассказ про собаку и лихие карикатуры оказались в глазах институтцев, как ни странно, не бог весть чем. Этому все поверили. Но сочинить стихотворение в правильном метре, да ещё с настоящими рифмами: 'Э, надувательство!'
   И весь класс стал надо мной издеваться: 'Поэт!.. Ха, поэт!.. Пу-у-ушкин!' Больше всех приставал Борька Розинг, прилизанный пшютик с пробритым средним пробором:
   - Ну, Анатолий, признавайся как на духу: стишок-то свой из какого календаря сдул?
   Я не выдержал и дал ему в морду. Удар удался. Из носа хлынула кровь на выутюженный мундирчик.
   Борька, зажав ноздри в кулак, с рёвом побежал жаловаться к Стрижу. Тот доложил Касторке с Клёцкой.
   - В карцер его. На четыре часа. Этого Пушкина! - не поднимая голоса, презрительно сказал директор.
   Так началась моя поэтическая деятельность и мои литературные страдания'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 138-139)
  
  
  
  Апрель
  
  Полдень, мягкий, как Л.
  Улица коричневая, как сарт.
  Сегодня апрель,
  А вчера ещё был март.
  Апрель! Вынул из карманов руки
  И правую на набалдашник
  Тросточки приспособил.
  Апрель! Сегодня даже собачники
  Любуются, как около суки
  Увивается рыжий кобель.
  
  
  
   Собачники, полдень, апрель - вот она вольность молодая.
  
  
   'Город не высокорослый, не шумный, с лихачами на дутых шинах и маленькими весёлыми трамвайчиками - вторыми в России. Они побежали по городу из-за Всероссийской выставки.
   Выставка в Нижнем! Трамвай! Приезд царя! Губернатор Баранов, скакавший на белом жеребце высоких арабских кровей! Губернатор сидел в своём английском седле 'наоборот', то есть лицом к лоснящемуся лошадиному крупу. 'Почему так?' - спросите вы. Да потому, что скакал губернатор впереди императорской коляски. Не мог же он сидеть спиной к помазаннику Божию!'
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 128)
  
  
   Помазанник Божий и его губернатор не вызывали должного пиетета в кругу семьи нижегородского лекаря. 'Для имажиниста 20-х годов не существовало богов ни на небе, ни на земле', - признает позже основатель новейшего литературного направления.
   В 1913-м после смерти жены Борис Михайлович Мариенгоф принял представительство на Пензу и Пензенскую губернию английского акционерного общества 'Граммофон'. Общество выдавало широкий индивидуальный кредит на аппараты и пластинки, и довольно значительные проценты от оборота подталкивали главу семьи к переезду в Пензу.
  
  
   'Глубокая ночь.
   Я пишу жестокую поэму о своей первой любви. Себя не щажу. В этом суровом приговоре есть доля кокетства. И немалая. Ах, как приятно не щадить себя!
   Входит отец.
   - Батюшки! А ты всё ещё не спишь? Ложись, брат, ложись. Завтра рано вставать.
   - Я, папа, завтра не пойду в институт.
   - Почему?
   - Кончаю поэму.
   - Ну, как? Вытанцовывается?
   - Не знаю. Скоро тебе прочту.
   - Жду с нетерпением. Ну, пиши, пиши. Я оставлю Дуняше записку, чтобы тебя не будила.
   - Спасибо, папа. Спокойной ночи.
   И целую у него руку. А в детстве я любил засыпать, положив себе под голову эту большую ласковую руку, которая не дала мне ни одного шлепка.
   Весной меня не допустили к переходным экзаменам: три годовые двойки - по алгебре, по геометрии и по латыни.
   'Сел! Второгодник!'
   Огорчился я смертельно.
   Отец меня утешал:
   - Экой вздор! Ну, кончишь институт на год позже. Зато, мой друг, ты написал две поэмы и несколько десятков стихотворений. Из них, по-моему, три-четыре хороших'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 148-149)
  
  
  
   Будто бы голос ушедших эпох! Голос и логика: какая малость - отложить окончание института на год, когда совершается уникальное - рождается поэма! Никто другой и даже сам поэт не написал бы такие стихи впоследствии, по окончании института, если бы не бормотал их именно здесь и сейчас, в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте. А не бормотал бы тогда, глядишь, и вообще не появилось бы Анатолия Мариенгофа, то есть, конечно, институтец с таким именем и фамилией числился бы, но поэтом было бы меньше.
  
  
  * * *
  
  Тело свесили с крыш
  В багряной мошкаре арлекина,
  Сердце расклеили на столбах
  Кусками афиш.
  И душу, с ценою в рублях,
  Выставили в витринах.
  
  
  
   Нижний Новгород - Пенза.
   Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари.
   Движение из улицы в улицу, слова-пароли.
   Настигающие, как сновидение, образы. Они же и наяву:
  
  Ветер колючий
  трубе
  вырывает
  дымчатой шерсти клок.
  Лысый фонарь
  сладострастно снимает
  с улицы
  чёрный чулок.
  
  (В. Маяковский. 'Из улицы в улицу')
  
  
   Маяковский и Блок - в их образном строе живёт в Пензе учащийся Третьей частной гимназии некоего Пономарёва Анатолий Мариенгоф. Фуражка с дворянским околышем да красный воротник мундира, как и предполагал отец, зачаровали директора, 'интеллигента из половского племени', и даже по алгебре и геометрии на переводных экзаменах поэт получил пятёрки: экзаменовали его наспех, кое-как, словно боялись, что срежется.
  
  
   'Начало занятий. Первый день.
   Я подавлен пономарёвской гимназией: облупившиеся крашеные полы, как в небогатых кухнях; тёмные потолки с потрескавшейся штукатуркой; плохо вымытые оконные стёкла. 'Чтобы жизнь казалась потускней!' - говорю я себе.
   А уборная!.. Зашёл и выскочил. Защемило сердце. Вспомнилась институтская: зеркала, мрамор, писсуары, сверкающие январской белизной; горящая медь умывальников; мягкие махровые полотенца. Эх-хе-хе!'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 149-150)
  
  
   По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух...
   Блок. Куда от него деться?
   Пенза с её 'комодной', по словам Бориса Михайловича, архитектурой. Излюбленная левая сторона, если идти от базара, Московской улицы, где с шести до восьми вечера гуляют гимназисты и гимназистки старших классов, а влюблённые держатся под ручку.
   Блок и Маяковский, неизбежность и освобождение - две логики приятия роковых социальных потрясений. Гимназический журнал, издаваемый на отцовские деньги, Анатолий более чем наполовину заполняет собственными стихами, рассказами и эссе.
  
  
  * * *
  
  Сказка, присказка, быль,
  Небыль.
  Не знаю. Неугомонные
  Тильтиль и Митиль -
  Ищем любовь: 'Там, там - вон
  На верхушках осин, сосен!'
  А она, небось,
  Краснопёрая
  Давным-давно улетела в озёра
  Далёкого неба.
  
  
   'Гимн гетере', первое крупное произведение сына, Борис Михайлович переименовывает в 'Гимн бляди':
   - По крайней мере, по-русски будет, - добавляет он. - А то - гетера!.. Наложница!.. Осанна!.. Семинарщина, Толя, бурсачество. И откуда бы?
   В семье еврея-выкреста почитались театр и литература, отнюдь не религиозная благопристойность и сентиментальность.
   Поэму Толя бросил в огонь.
   - Вот и правильно, - согласился отец.
   Летом 1914 года гимназист Мариенгоф уходит в плавание на учебной парусной шхуне 'Утро':
  
  
   'Иностранные порты. Стокгольм, Мальме, Копенгаген... Вот она, Дания, - родина Гамлета.
   Я стою под кливерами на вздыбленном носу шхуны. Нордвест воет что-то своё, а я - слова Датского принца:
  
  Мой пульс, как твой!
  И мерно отбивает
  Он такт, как в музыке...'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 167)
  
  
  
   Распущены паруса, море - не серебристое, не пепельное и не бледно-голубое, как русские глаза, но чёрт знает какого цвета. Какая-то пенящаяся бурда. Волны разваливаются и грохочут. Юноша вглядывается в бескрайнюю мглу, как бы пытаясь прочесть там будущее своей жизни: 'Моряк, адвокат или поэт? Один из миллионов или один на миллионы?'
   Это противопоставление личности обезличенным миллионам довольно привычно, и - у Маяковского - один, даже очень важный, не подымет простое пятивершковое бревно, тем более дом пятиэтажный. Отчего всегда так? Ведь этот один только на первый взгляд кажется одиноким: у него - круг общения, круг семьи, в котором свой Борис Михайлович помогает переименовать 'Гимн гетере'. И потом у него есть язык - семиотическое окно в бытие, стародавний Зодиак. Язык не молчит: кто говорит на языке, понятном только ему одному, не говорит вообще, и потому - горе одному, один не воин. Но поэт говорит на языке миллионов, пусть не обязательно понятном всем, но открытом для всех. Это - путь посвящения.
  
  
  Шутка
  
  В
  Долине
  Когда-то
  Мечтательно
  
  Перед
  Вами
  Я, -
  
  Старый
  Дурак, -
  
  Игрывал
  На
  Мандолине.
  
  Вы -
  Внимали
  Старательно.
  И -
  - Стародавний Зодиак.
  
  Как-то
  Избили
  И
  Выгнали
  Меня
  Из
  Цирка
  
  В
  Лохмотьях
  
  И
  В
  Крови
  
  Вопиющего -
  - О Боге!
  - Боге!
  - Боге!
  
  И -
  О -
  - Вселенской любви.
  
  Вы,
  Случайно
  Встретили
  Поющего
  Паяца -
  
  Постояли,
  Послушали
  Пение.
  
  Вы -
  Отметили
  
  Дурацкий
  Колпак.
  
  Вы -
  Сказали
  Внимательно:
  
  - 'Это -
  Путь
  Посвящения...'
  
  Вы -
  Мечтательно
  Уставились
  
  В -
  - Зодиак.
  
  (Андрей Белый)
  
  
   Через несколько дней в открытом море шхуну настигает известие о войне между Германией и Россией. Дурачьё с восторгом орёт: 'Ура-а-а!.. Ура-а-а!.. Ура-а-а!..' Орёт до изнеможения, до хрипоты. На загорелых лбах вздуваются синие жилы. Сколько этих подростков доживёт до совершеннолетия, - можно только догадываться. Приказ командования идти в порт Лапвик, затопить шхуну и возвращаться на родину по железной дороге, старший офицер поясняет:
   - Чтобы немцы не торпедировали.
   'Торпедировали!..' - это звучит шикарно...
   'Романтизм войны, которому легко поддаётся и современная молодёжь, - заметит великий русский философ-персоналист, - есть самый отвратительный романтизм, так как он связан с убийством, и притом не имеющий никаких оснований. Современная война есть страшная проза, а не поэзия, и в ней преобладает беспросветная обыденность' (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 579).
   Войны начинаются с шиком, а кончаются пшиком. Кто в этом сомневается и желает гордиться победой, узнает, что такое поражение. По-другому не бывает.
  
  
  * * *
  
  Куда вы?..
  - К новому новая в нови новое чая...
  Не верю.
  Променять нельзя, не истаяв
  В тоске о потере.
  Сердце, как белая стая
  За кораблём чаек...
  - Боже, избави меня от лукавого!
  
  
  
   По возвращении путешественника в Пензу, после поцелуев с сестрой, домработницей Настенькой и отцом тут же в прихожей следует заявление:
   - Папа, я ухожу добровольцем на флот!
   'О, ветреные сердца, ветреные сердца, - восклицал Диккенс, - вы, что так весело плывёте по течению, искритесь радостью, пока светит солнце, вы, пушок на плодах, весенний цвет, румяная летняя заря, жизнь мотылька, которая длится лишь один день, - как быстро вы гибнете во взбаламученном море жизни!' (Ч. Диккенс. 'Лавка древностей').
   - Сними-ка, Толя, шинель, - просит отец... - О, возмужал!
   - Ты слышишь, папа?
   - Конечно, - говорит тот совершенно спокойно. - Добровольцем?.. Сделай одолжение. На флот?.. Твоё дело. Куда угодно. На флот, в кавалерию, в артиллерию. Но... после того как окончишь свою гимназию.
   - Как! Ждать почти целый год? - расстраивается юный герой. - Да ведь самое большее через три месяца наши войска будут в Берлине.
   - Какой дурак тебе это сказал? - отрезвляет его родитель.
   - Все говорят!
   Ох, уж эти все! Как часто эти 'все' эвфемизм коллективного ничто.
   Борис Михайлович брезгливо поправляет на носу пенсне:
   - По-моему, при таком количестве дураков и хвастунов будет очень трудно выиграть войну.
   - Значит, вся Россия - хвастуны?
   - Вся не вся, но... Словом, это не самая приятная черта нашего национального характера.
   Не самая приятная! Ещё бы! Одни хвастают, другие воюют! Хвастают, как правило, генералы; воюют - солдаты. Как это было с шапкозакидательством в битве при Альме осенью 1853 года и тяжёлой обороной Севастополя на протяжении двух лет после. Как это стало с 'подарком' в 1954-м, и как это поворотилось, когда снова 'Крым наш - Нам крыш'. Что же, всякий век чрезвычайно высокого о себе мнения. И пока одни хвастают, по другую сторону крепнет и растёт коалиция 1853-55 годов: 'это весь Запад пришёл выказать своё отрицание России и преградить ей путь в будущее' (Ф. И. Тютчев).
  
  
  
  * * *
  
  Василию Каменскому
  
  Эй! Берегитесь - во все концы
  В пожарища алые головни...
  Кони! Кони! Колокольчики, бубенцы,
  По ухабам, ухабам, ухабам дровни.
  
  Кто там кучер? Не надо кучера!
  Какая узда и какие возжи!..
  Только вольность волью сердце навьючила,
  Только рытвинами и бездорожьем.
  
  Удаль? - Удаль. - Да ещё забубённая,
  Да еще соколиная, а не воронья!
  Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!
  Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!
  
  
  
   Рытвинами, бездорожьем, без кучера. Удаль? Удаль. Забубённая.
   Иллюзия. Иллюзион.
   Уже в 1918 году Николай Александрович Бердяев (1874-1948) отмечал:
   'Русская революция в своём роковом и фатальном развитии означает гибель русских иллюзий, - славянофильских, народнических, толстовских, анархических, революционно-утопических и революционно-мессианских. Это - конец русского социализма' ('Духовные основы русской революции'. С. 113).
   Для большинства, однако, иллюзии не рассеялись. Отолстело ли сердце народа сего, и ушами с трудом они слышали, и очами взирали и не видели, но не рассеялись они и поныне, и за них обществу, расколотому утопическими и 'традиционно-ценностными' установками, приходится платить тяжёлую дань.
  
  
   'И в самый страшный и ответственный час русской истории за элементарные блага государства и культуры, за национальное достоинство стоит у нас лишь очень тонкий, немногочисленный культурный слой. Слой этот легко раздирается, и под ним обнаруживается зияющая бездна тьмы. Необъятное и тёмное мужицкое царство поглощает и пожирает все блага и ценности, в нём тонет всякий лик человеческий. Многие прекраснодушные народолюбцы в ужасе оттолкнулись от того, что они увидели и услышали. Совсем недавно ещё 'народ' был черносотенным и солдатскими штыками поддерживал самовластье и тёмную реакцию. Теперь в народе победил большевизм, и он теми же солдатскими штыками поддерживает гг. Ленина и Троцкого. Ничто не изменилось. Свет не просветил народную душу. Царит та же тьма, та же жуткая стихия под новыми оболочками, под новыми личинами. Царство Ленина ничем не отличается от царства Распутина'.
  
  (Н. А. Бердяев. 'Духовные основы русской революции'. С. 117)
  
  
   В самый страшный и ответственный час русской истории Борис Михайлович молча положил лист на колено и размашисто, и прозорливо вывел:
   'Я - Борис Мариенгоф - жил в XX веке. И никогда не воображал, что мой век цивилизованный. Чепуха! Ещё самый дикий-предикий'.
   Проставив день, число, месяц, год, город, улицу и номер дома, он попросил сына вложить свидетельство в бутылку от шампанского, заткнуть хорошенько пробкой, запечатать сургучом и бросить в Суру. Пусть плывёт себе в Волгу, а оттуда в Каспийское море:
   - Может быть, кто-нибудь когда-нибудь и выловит, прочтёт и скажет: 'У этого мужчины на плечах голова была, а не арбуз, как у многих его современников'.
  
  
  Памяти отца
  
  Острым холодным прорежу килем
  Тяжёлую волну солёных дней -
  Всё равно, друзья ли, враги ли
  Лягут вспухшими трупами на жёлтом дне.
  
  Я не оплачу слезой полынной
  Пулями зацелованного отца -
  Пусть ржавая кровью волна хлынет
  И в ней годовалый брат захлебнётся.
  
  И даже стихов серебряную чешую
  Я окрашу в багряный цвет, -
  А когда все зарыдают, спокойно на пробор расчешу
  Холёные волосы на своей всезнающей голове.
  
  
  *** 'Дай мне хвалёный мир Твой'
  
  27 мая 1916 года, при отличном поведении, гимназист Мариенгоф завершил полный восьмиклассный курс обучения. Его 'всезнающая голова' обнаружила следующие познания: закон Божий - три, русский язык с церковно-славянским и словесность - три, философская пропедевтика - три, математика - три, математическая география - три. И так далее - три, три, три, три...
   Что это - царство грядущей посредственности или глухая броня учителей? Даже по русскому языку и словесности - три!.. Насколько отчаянно должна измениться эпоха, чтобы по прошествии нескольких лет решиться примерить на себя титул 'эпохи Есенина и Мариенгофа'?! Само собой есть надежда, что не всё так просто, и тот самый, который 'один на миллионы', как и всякое подлинное дарование, не вырастает в одночасье к двадцати годам за школьной партой, но вытачивается временем в со-бытии личной и мировой истории. Есть и другая надежда, и на неё привычно уповают поколения россиян, - на детей, сыновей-героев, дочерей-комсомолок, студенток, спортсменок и, наконец, просто красавиц. Что из того, что папаша 'мотал' уроки и окончил гимназию круглым троечником? Такие тоже нужны распелёнутой земле нашей не менее чем отличники.
   - Распишитесь, мой друг, в получении аттестата, - придвинул ведомость директор Сергей Афанасьевич Пономарёв.
   По домашней привычке Анатолий не ставит твёрдый знак в конце фамилии.
   - Ну, вот-с... - сокрушённо качает директор почтенной сединой, - вы, господин Мариенгоф, окончили гимназию, аттестат зрелости у вас в руках, вы вольный человек и теперь можете писать без твёрдого знака!
   Господин Мариенгоф берёт костяную ручку и ставит жирный твёрдый знак, столь дорогой педагогическому сердцу старика. Сергей Афанасьевич успокаивается:
   - Спасибо, мой друг, спасибо!
  
  
  * * *
  
  И опять на ресницах индевел
  У проходящих вечерний блуд,
  И опять на моё распластанное тело
  Город наступил, как верблюд,
  И опять небо синело,
  Как эмалированное блюдо.
  
  
  
   Каковы, однако, разногласия в орфографии! А, может быть, лень? Лень изо дня в день воспроизводить великий и могучий язык, а вместе с ним и всю русскую культуру. Одних чернил сколько уходит! Буква-паразит такая, что дворянская молодёжь не желает правильно писать свои фамилии. Через семнадцать месяцев Октябрьский переворот окончательно уничтожит 'ять' вместе с классом помещиков и капиталистов.
   Чего желать на празднике освобождённого труда? Неба жесть. Россия - земля покорная, женственная... В прошлом веке - 'i' с точкой и 'ять', теперь уже и 'ё' кажется лишней. Ещё пара преобразований алфавита, глядишь, Пушкин, как церковнославянский, звучать будет. И звучал бы уже сейчас темно и непонятно для потомков, сведших к примитиву язык, не вяжущий серебряного лыка стихов, если бы культура не крестила младенческой рукой радости спокойно белый лоб.
  
  
  Тучелёт
  
  Иннаф
  
  1
  
  Из чёрнаго ведра сентябрь льёт
  Туманов тяжесть
  И тяжесть вод.
  Ах, тучелёта
  Вечен звон
  О неба жесть.
  
  
  2
  
  Язык
  Не вяжет в стих
  Серебряное лыко,
  Ломается перо - поэта верный посох.
  Приди и боль разуй. Уйду босой.
  Приди, чтоб увести.
  
  
  3
  
  Благодарю за слепоту.
  Любви игольчатая ветвь,
  Ты выхлестнула голубые яблоки.
  Сладка мне темь закрытых зябко век,
  Незрячие глаза легки.
  Я за тобой иду.
  
  
  4
  
  Рука младенческая радости
  Спокойно крестит
  Белый лоб.
  Дай в веру верить.
  То, что приплыло,
  Теряет всяческую меру.
  
  
  
   В эпоху веры в революционную целесообразность, в 'эпоху Есенина и Мариенгофа', всякое насилие над языком легко было оправдать имманентно присущим ему развитием: 'ять', также как 'i' с точкой, постановлено было считать изжитыми естественноисторическим развитием речи. Революционные изменения в языке должны были сделать его ближе пролетариату и значительно упростить грамматику в целях поголовной ликвидации неграмотности. Неграмотность ликвидировали, грамматику упростили, революцию отдали на откуп товарищам из ЦК. Ни дворян, ни капиталистов, ни даже кулаков - в стране крепкого быта и тяжёлой плоти, в стране мятежной и жуткой в своей стихийности, в своём народном дионисизме остались стада пролетариата и один вождь: пастырь с железным посохом, кремлёвский горец.
   'Русский народ как будто бы хочет не столько свободного государства, свободы в государстве, сколько свободы от государства, свободы от забот о земном устройстве. Русский народ не хочет быть мужественным строителем, его природа определяется как женственная, пассивная и покорная в делах государственных, он всегда ждёт жениха, мужа, властелина. Россия - земля покорная, женственная' (Н. А. Бердяев. 'Судьба России. Душа России'. С. 250).
  
  
  
  * * *
  
   Ивану Старцеву
  
  Из сердца в ладонях
  Несу любовь.
  Её возьми -
  Как голову Иоканана,
  Как голову Олоферна...
  Она мне, как революции - новь,
  Как нож гильотины -
  Марату,
  Как Еве - змий.
  Она мне, как правоверному -
  Стих
  Корана,
  Как, за Распятого,
  Иуде - осины
  Сук...
  Всего кладу себя на огонь
  Уст твоих,
  На лилии рук.
  
  
  
   После окончания гимназии поэт поступил на юридический факультет Московского университета и вскоре был мобилизован на фронт в 14-ю Инженерно-строительную дружину Западного фронта. Пусть не передовая, но строительство дорог и мостов, прокладывание траншей - всё для фронта, всё для победы... Шла позиционная война: офицеры пили медицинский спирт, играли в карты и волочились за сёстрами милосердия, солдаты били вшей и скучали. Перед заходом солнца по какой-то нелепой привычке бесцельно стреляли пушки.
   'Мы жили, как на даче: охотились, ловили рыбу, играли в покер. У меня была двуколка польского образца и под седлом длинноногий злой жеребец по имени Каторжник. Он обожал, надо не надо, вставать на дыбы или лягаться обеими задними. После ужина мы отправлялись целоваться в 27-й эпидемический. Либо сёстры приезжали к нам. Но и это надоело. Тогда сообща затеяли спектакль. В несколько дней я написал свою первую пьесу. Двухактную, в стихах - 'Жмурки Пьеретты'' ('Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 185).
  
  
  * * *
  
  Верны неверности, как другу.
  Сжились с распутством, как с женой.
  А что же дальше за печальным кругом,
  Скажи мне,
  Век злосчастный мой.
  
  
  
   То было время, когда в качестве заградотрядов николаевские генералы из породы полководцев, укpашенных стаpостью и поpажениями, использовали Кавказскую туземную дивизию. Казаки, 'обнадёженные' таким тылом, утрачивали веру в царя и Отечество, необходимость воевать за которое, а тем более умирать, вызывала всё больше сомнений.
   - Смело мы в бой пойдём...
   - И мы за вами...
   'Почему же я воевал так противно? - вспоминал А. Б. Мариенгоф. - Перетрусил, что ли? Не захотелось пупком вверх лежать раньше времени? Да нет! Помнится, мне всегда нравилось поиграть со смертью в орла и решку. Пофорсить, пофигурять. Разумеется, если бывали зрители. Особенно пофигурять при сёстрах милосердия. Когда немецкий аэроплан бросал бомбы на 27-й эпидемический, отмеченный большим красным крестом, и все, запыхавшись, лупили в блиндаж, я довольно спокойно покуривал на крыльце фанерного дома и с преувеличенным интересом смотрел на разрывы шрапнелей вокруг летающего мерзавца' ('Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 186-187).
   Летающий мерзавец в аэроплане, потрава ипритом с соизволения тех же мерзавцев, воевать у которых училась добрая половина династии Романовых. Если всмотреться глубже в выражение германского лица, могущественный и воинственный вид Германии внушает почти жалость. Н. А. Бердяев называл её 'в совершенстве организованным и дисциплинированным бессилием'.
   А дурачьё орало 'Ура!.. Ура!..', настраивая радикально по отношению к себе и своим соотечественникам, забывшим, кого приняли за образец искусства войны.
  
  
   'А всё-таки мы самый ужасный наpод на земле. Hедаpом же в книге 'Дpагоценных дpагоценностей' аpабский писатель записал:
   'Hикто из pусов не испpажняется наедине: тpое из товаpищей сопpовождают его непpеменно и обеpегают. Все они постоянно носят пpи себе мечи, потому что мало довеpяют дpуг дpугу и ещё потому, что коваpство между ними дело обыкновенное. Если кому удастся пpиобpести хотя малое имущество, то уже родной брат или товаpищ тотчас начинают завидовать и домогаться, как бы убить его или огpабить''.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Циники')
  
  
   Врачам, инженерам, офицерам и сёстрам милосердия 'Жмурки' понравились: никто из их персонажей не уговаривал никого драться с немцами до последней капли крови. Кавалерийский генерал таял в эстетическом восторге. Спирт пили из баночек, которые при люмбаго ставят на поясницу.
   - Я, видите ли, первый театрал на всю Астрахань! - с гордостью повторял генерал после каждой выпитой баночки. - Как это вы сочиняете? Ну как? Как? Да ещё в стихах! Да ещё не о людях обыкновенных, а, видите ли, про арлекинов и пьеретт!
   Право, откуда было знать его превосходительству, что всего трудней писать о людях самых обыкновенных? Туманно, слишком туманно пытался объяснить ему таинственный процесс поэтического творчества вчерашний гимназист.
   То было время царское, когда мир вступал в период длительного неблагополучия и великих потрясений. Великим ценностям суждены были великие испытания. Н. А. Бердяев утверждал: 'Для этого дух человеческий должен облечься в латы, должен быть рыцарски вооружён' ('Судьба России. Мировая опасность'. С. 245).
  
  
  Днесь
  
  Отчаяние
  Бьётся пусть, как об лёд лещ;
  Пусть в печалях земли сутулятся плечи.
  Что днесь
  Вопль любви, раздавленной танками?..
  Головы человечьи,
  Как мешочки
  Фунтиков по десять,
  Разгрузчик барж,
  Сотнями лови, на!
  Кровь, кровь, кровь в миру хлещет,
  Как вода в бане
  Из перевёрнутой разом лохани,
  Как из опрокинутой виночерпием
  На пиру вина
  Бочки.
  
  Войны...
  Жертвы...
  Мёртвые...
  Нам ли повадно
  Траурный трубить марш,
  Упокойные
  Ставить свечи,
  Гнусавить похоронные песни,
  Истечь
  В надгробных рыданиях?
  Нам - кричащим:
  Тресни,
  Как мусорный ящик,
  Надвое земли череп.
  Нам - губами жадно
  Припадающим к дымящей ране, -
  Понявшим истинно небывалую в мире трагедию.
  
  Что убиенные!..
  Мимо идём мы, мимо!
  Красной пылая медью,
  Близятся стены
  Нового Иерусалима.
  
  
  
   1917 год - дерзкая вера в своё безбожие.
   'Все одержимые народническими иллюзиями, - полагал Н. А. Бердяев, - и справа и слева должны, наконец, понять, что 'народу' поклоняться нельзя и нельзя ждать от него правды, неведомой более культурным слоям, - 'народ' нужно просвещать, подымать, приобщать к цивилизации. Прославленное русское смирение было в сущности страшной гордостью и самомнением' ('Духовные основы русской революции'. С. 117-118).
   'Народу' поклоняться нельзя - его надо просвещать и образовывать, а не потакать тёмным инстинктам. Кому как не Н. А. Бердяеву, сосланному в 1897-м за участие в студенческих беспорядках из Киева в Вологду, этого было не знать?!
  
  
  * * *
  
  Дикие кочевые
  Орды Азии
  Выплеснули огонь из кадок!
  Отомщена казнь Разина
  И Пугачёва
  Бороды выдранный клок.
  Копытами
  Прокопытен
  Столетиями стылый
  Земли затылок
  И ангельское небо, как чулок
  С продранной пяткой,
  Вынуто из прачешного корыта
  Совершенно чистеньким.
  
  
  
   Октябрьский переворот и демобилизация настигают поэта в железнодорожном вагоне по пути в отпуск, - настигают, как освобождение. В этой стране, действительно, ничего не поймешь: семьсот лет неудачных войн, а покоpённых наpодов больше, чем в Римской Импеpии; при полной бытовой необустроенности пpекpаснейший в миpе город и - на болоте.
   Бежав с поля славы в сортире вагона первого класса, он смотрит в окно, забрызганное дождём, и думает стихами Блока:
  
  О Русь моя! Жена моя! До боли
  Нам ясен долгий путь!
  
   Ветряные мельницы испуганно машут деревянными руками, осины трепеща плачут красными листьями. Грузное чернокрылое вороньё кружится над мокрыми полями, словно ожидая трупов, в Тульской, Тамбовской, Пензенской губерниях: 'Вот, мол, и здесь мы скоро полакомимся'.
   'Не вера, не идея изменилась, но мир и люди изменили этой вере и этой идее' (Н. А. Бердяев. 'Судьба России. Мировая опасность'. С. 242).
   На шестые сутки поезд прибывает в большевистскую Пензу. Вокзал, должно быть, напоминает липкую смертоносную бумагу от мух в базарной пивной. Бумага шевелится - она черным черна от будущих мушиных трупов. А какое теперь преимущество перед мухой у человека? Бедняга, он также влип:
   'Русский народ не выдержал великого испытания войны. Он потерял свою идею' ('Судьба России. Мировая опасность'. С. 244).
   Бедняга, как же он влип!
  
  
   'Вечер. Холодный дождь. Платформа - серая от солдатских шинелей.
   В зале первого класса, который уже ничем не отличался от зала третьего класса, ко мне подошёл немолодой солдат, похожий на Фёдора Михайловича Достоевского. Левый пустой рукав был у него засунут в карман шинели.
   Солдат властно распорядился:
   - Эй, гражданин офицер, содерите-ка свои погончики!
   К этим 'погончикам' я никогда не испытывал особой привязанности, но тут уж больно пришлась не по нутру солдатская властность.
   - Что-то не хочется, - сказал я с наигранным спокойствием. - Нет. Не 'содеру', дорогой товарищ.
   В зале, переполненном солдатами - однорукими, одноногими, ненавидевшими золотопогонников, - это была игра с огнём над ямой с порохом.
   Вот чертовщина! И перед кем играл? Сестёр-то милосердия поблизости не было.
   Вероятно, закусив удила, подобно моему норовистому Каторжнику, я встал на дыбы только из чувства противоречия. Проклятое! До гробовой доски оно будет мне осложнять жизнь, портить её, а порой ломать и коверкать.
   - Э-э!.. - И солдат, похожий на Достоевского, посмотрел на меня с каким-то мудрым мужицким презрением.
   - Что 'э-э-э'? - позвякивая шпорой, спросил я.
   Вместо ответа солдат презрительно махнул своей единственной рукой и отошёл в сторону, даже не удостоив меня матерным словом.
   Этого, признаться, я ожидал меньше всего. Стало стыдно.
   Настенька сказала бы: 'Запряг прямо, а поехал криво'.
   'Интеллигентишка паршивый!' - выругался я мысленно.
   И как только солдат затерялся в толпе, я со злостью содрал с бекеши свои земгусарские погоны'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 188-189)
  
  
   Дома, выслушав историю в духе: 'А, ну-ка, убери свой чемоданчик!', 'А я не уберу свой чемоданчик!', - Борис Михайлович замечает:
   - Ты был очень похож на глупого майского жука, который, совершая свой перелёт, ударяется о высокий забор и падает в траву замертво.
   И советует пореже ссориться с жизнью:
   - Какой смысл из-за пустяков портить с ней отношения? Ей что? Жизнь идёт своим шагом по своей дорожке. А ты наверняка в какой-нибудь канаве очутишься с переломанными рёбрами.
   Человеческая глупость бессмертна - не послушал отпрыск умных советов. Тресни, как мусорный ящик, надвое земли череп! Герцен учил считаться с глупостью как с огромной социальной силой. Расплата не замедлила себя ждать: белочехи штурмовали Пензу, и когда отступающие красноармейцы втащили пулемёт на чердак дома Мариенгофов, Анатолий, положив в задний карман синих диагоналевых бриджей маленький дамский браунинг, полез на чердак защищать социалистическую революцию.
   Сколько таких гимназистов лазало в то время по чердакам, защищая ценности кардинально перекроенного мира? Одни, укоротив причёску, наступали с белочехами, другие - отстреливались с пулемётов. Потом менялись местами, но уже в меньшем количестве, и бойня продолжалась по новой.
   - И бородавка телу прибавка, - добродушно пошутил большой и рыжебородый красноармеец.
   Снизу, с улицы донёсся голос отца:
   - Анатолий!.. Ты стреляешь?
   - Нет. Смотрю в бинокль.
   - Товарищи красноармейцы, он вам нужен?
   - Ни дудочка, ни сопелочка, - пошутил опять рыжебородый.
   - В таком случае, Анатолий, - приказал Борис Михайлович, - немедленно марш домой!
   И это были его последние слова. Пуля со шмелиным жужжанием попала в пах левой ноги. Его осторожно перенесли в дом и положили на узкий диван в гостиной. Кровь била из раны широкой струёй.
   - Такая уж судьба, - глухо заключил всё тот же красноармеец. - Такая стерва!
   И пока Анатолий отчаянно искал телегу с лошадью для перевозки раненого в лазарет, Борис Михайлович скончался от потери крови.
   Пулемётчики отступили.
   Сын подошёл к дивану, тихо лёг рядом, обнял, и так вместе они пролежали остаток дня, ночь и всё утро.
  
  
  * * *
  
  Пятнышко, как от раздавленной клюквы,
  Тише. Не хлопайте дверью. Человек... -
  Простенькие четыре буквы:
   - умер.
  
  
  
   'Идея России остаётся истинной и после того, как народ изменил своей идее, после того, как он низко пал, - писал Н. А. Бердяев. - Россия, как Божья мысль, осталась великой, в ней есть неистребимое онтологическое ядро, но народ совершил предательство, соблазнился ложью' ('Судьба России. Мировая опасность'. С. 244).
   ...Поэма завершена, зачитана и брошена в печь.
   Отец с сыном выходят на улицы города 'комодной' архитектуры.
   Поздний час.
   Гимназистов уже сменили мелкие чиновники и приказчики магазинов, гимназисток - проститутки.
  
  Тебе, любви поборница святая,
  Тебе, наложница толпы,
  Тебе, за деньги женщина нагая,
  Осанна и цветы!
  
   'Во втором квартале, как раз против Бюро похоронных процессий, к отцу подошла женщина с пьяными глазами, подмалёванными жжёной пробкой. В зубах у неё торчала папироса.
   - Господин мусье, - поцедила она сиплым голосом, - угостите даму спичкой.
   - Простите, но я не курю, - солгал отец.
   - А твой щенок?
   - Нет, нет, не курю! - пролепетал я.
   Пьяная женщина, презрительно сузив подмалёванные глаза, ни с того ни с сего матерно выругалась.
   Я взял отца за рукав:
   - Идём, папа... Идём!.. Идём!
   Она ругалась:
   - Выблядок узкорожий!
   Отец сказал негромко:
   - Вам, сударыня, выспаться надо.
   - А жрать, думаешь, мне не надо? Ты за меня пожрёшь?
   Отец поспешно протянул женщине три рубля:
   - Простите... Вот... пожалуйста.
   - Мерси боку!
   Она послала отцу воздушный поцелуй.
   Я не выпускал рукава отцовской шубы:
   - Папа... папа!
   - Ну?
   Я шептал:
   - Пойдём, папа. Пойдём направо, на Дворянскую. Там очень красиво. На тополях иней...
   Отец ласково надвинул мне на глаза фуражку с голубым околышем:
   - Вот, Толя, это и была та самая 'гетера', которой ты посвятил свой гимн.
   И улыбнулся своей грустной мягкой улыбкой:
   - 'Осанна и цветы!..' Несчастная женщина. Боже мой, какая жалкая и несчастная'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 166-167)
  
  
  
  Эпитафия
  
  Прими меня, почившего в бозе,
  Дай - мир Твой хвалёный!..
  Я - как капусты кочан,
  Оставивший вдруг огород,
  На котором возрос;
  Я - как пугливый зверь,
  Покинувший сень дубравы;
  Я - как овечий
  Хвост, -
  Но всё же:
  За ласки прекрасных жён,
  Недоступные мне теперь;
  За вино, что не будет течь
  Боле в мой рот;
  За сыр козий,
  Отнятый у меня не по праву;
  За погост с чёрной землёй,
  Вместо цветущего сада
  Мне данный - Боже,
  Требую я награды:
  Дай мне хвалёный мир Твой.
  
  
  *** 'Каждый наш день - новая глава Библии'
  
  В 1949 году увидел свет 'Опыт философской автобиографии' Н. А. Бердяева, завершённый им в своём доме под Парижем годом ранее. Великий русский изгнанник, перенесший слишком много событий для кабинетного философа, - четыре раза он сидел в тюрьме, был на три года сослан на север, попал под процесс, который мог обречь его на вечное поселение в Сибири, - и, в конце концов, высланный из России, умер тогда от разрыва сердца.
   'Мне пришлось жить, - полагал он, - в эпоху катастрофическую и для моей Родины, и для всего мира. На моих глазах рушились целые миры и возникали новые. Я мог наблюдать необычайную превратность человеческих судеб. Я видел трансформации, приспособления и измены людей, и это, может быть, было самое тяжёлое в жизни. Из испытаний, которые мне пришлось пережить, я вынес веру, что меня хранила Высшая Сила и не допускала погибнуть. Эпохи, столь наполненные событиями и изменениями, принято считать интересными и значительными, но это же эпохи несчастные и страдальческие для отдельных людей, для целых поколений. История не щадит человеческой личности и даже не замечает её' (Н.А. Бердяев. 'Самопознание. Опыт философской автобиографии'. С. 253).
  
  
  Застольная беседа
  
  5
  
  Не туча - вороньи перья
  Чорным огнём твердь пламенят.
  Знаете ли почему? Потому что: октябрь сразил
  Смертями каркающую птицу.
  
  Где ты, Великая Российская Империя,
  Что жадными губами сосала Европу и Азию,
  Как два белых покорных вымени?..
  
  Из ветрового лука пущенная стрела
  Распростёрла
  Прекрасную хищницу.
  
  Неужели не грустно вам?
  Я не знаю - кто вы, откуда, чьи?..
  Это люди другие, новые, -
  Они не любили её величье.
  Нет, не приложу ума
  Как воедино сольются
  Вытекшие пространства.
  
  Смиренно на Запад побрело с сумой
  Русское столбовое дворянство.
  
  Многая лета,
  Многая лета,
  Многая лета
  Здравствовать тебе - Революция.
  
  
   В различии судеб двух дворян - не только различие судеб двух поколений, старшего - Н. А. Бердяева и младшего - А. Б. Мариенгофа, но и пропасть между двумя стратами русского дворянства конца его укоренённого существования на родной земле. А. Б. Мариенгоф - потомок разорившегося дворянского рода, его отец своим трудом обеспечивает семью; Н. А. Бердяев - сын киевского уездного предводителя дворянства, позже председателя правления Киевского земельного банка, его мать - урождённая княжна Кудашева, француженка по матери, старший брат Сергей - поэт, публицист, издатель.
   Для каждого из них революция это фатум человеческих обществ. Вытекшие пространства - отголоски и осколки разбитого прежнего мира. И невозможно приложить ума, как и когда они воедино сольются. 'Где ты Великая Российская Империя, / Что жадными губами сосала Европу и Азию?..' Или дело обстояло с точностью до наоборот? Не суть важно. Кто что сосал и у кого, - звучит модно, но понятия архаичные. Перепутано всё - и числа, и месяц, и лица. Ветер крутит, крутит снеговую пыль; дорог нет. Уже век, как по всем сторонам света разбрелось русское столбовое дворянство, дрогнул мозг, и страна не знает, сольются ли когда-либо воедино вытекшие пространства, - многая, многая лета здравствует Революция.
  
  
  4
  
  И числа, и места, и лица перепутал,
  А с языка всё каплет терпкий вздор.
  Мозг дрогнет
  Словно русский хутор,
  Затерянный среди лебяжьих крыл.
  А ветер крутит,
  Крутит,
  Крутит,
  Вылизывая ледяные плеши -
  И редким гребнем не расчешешь
  Сегодня снеговую пыль.
  
  - на Млечный Путь
  Сворачивай, ездок,
  Других по округ
  Дорог нет.
  
  
  
   'Мой бывший директор несколько похудел. Голова и бородка стали как декабрьский снег, только что выпавший. Но выглядит старик, как говорится, молодцом.
   - Я учительствую, - сообщает он, - в той же нашей с вами гимназии... Преподаю российскую словесность юным большевикам... Отрокам и девицам... Славные ребята.
   Мысленно улыбаюсь этому слову - новому для Сергея Афанасьевича. Нас он называл 'господами'.
   - Да, любопытные ребята... И, знаете, даже не командуют мной, а вроде как я ими. Ладим, ладим.
   Разговор переходит на политику.
   - Если толком разобраться во всём, что происходит, - продолжает Сергей Афанасьевич, - можно прийти к выводу, что большевики осуществляют великие идеи Платона и Аристотеля. 'Все доходы граждан контролируются государством'... Так это же Платон!.. 'Граждане получают пищу в общественных столовых'... И это Платон! А в Фивах, как утверждает Аристотель, был закон, по которому никто не мог принимать участия в управлении государством, если в продолжение десяти лет не был свободен от занятия коммерческими делами... Разве не правильно? Какие же государственные деятели из купцов? Мошенники они все, а не государственные деятели!
   Мне становится весело.
   - А как же, Сергей Афанасьевич, с твёрдым знаком? - спрашиваю не без ехидства. - Помните, как вы огорчились, когда я отменил его при получении аттестата зрелости?
   Старик добродушно смеётся. Он всё помнит.
   - Теперь, друг мой, прошу просветить меня светом имажинизма. Все манифесты ваши прочёл, все книжицы ваши у меня имеются, да как-то не в коня корм.
   Мне приходится держать ответ перед директором Третьей пензенской гимназии, принявшим Октябрьскую революцию через Платона и Аристотеля'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 184-185)
  
  
  
   Мошенники, а не государственные деятели! Когда их не было на Руси?
   'Приходится с грустью сказать, - подытоживал русский философ тему святости и честности, - что святая Русь имеет свой коррелятив в Руси мошеннической. Это подобно тому, как моногамическая семья имеет свой коррелятив в проституции' (Н. А. Бердяев. 'Судьба России. О святости и честности'. С 315).
   Как быть поэту с эдакою сворой? Могут ли инстинкты творческие победить инстинкты хищнические, если на каждом шагу обнаруживается вековой недостаток честности и чести в русском человеке, недостаток нравственного воспитания личности и свободного её самоограничения?
   Люди, люблю вас...
   Призыв Бога.
   Творческие дары и творческие акты, элемент свободы.
   Нужда Бога в творческом акте человека.
   Божья тоска по творящему человеку.
   Псалмы Давида.
   Творческое дело - витрина сердца.
   Изжога благочестия и лести.
   Религия Богочеловечества.
   Творчество не оправдываемое, а оправдывающее.
   Млечный Путь.
   Ледяная плешь революции.
   Люди, люблю вас...
   Купоны, отрезанные от серии.
   Откровение творчества человека.
   В 1918-м в Пензе тиражом в тысячу экземпляров выходит первая книжка стихов Анатолия Мариенгофа 'Витрина сердца'. 985 экземпляров 'Витрины' сожжено автором. Там же издаётся первый имажинистский альманах 'Исход' с обложкой, символизирующей мировую войну, февральскую революцию и октябрьский переворот.
   Тогда же к идеям имажинизма примыкают бывший гимназист заведения С. А. Пономарёва Иван Старцев и художник Виталий Усенко.
  
  
  
  * * *
  
   Ивану Старцеву
  
  Даже грязными, как торговок
  Подолы,
  Люди, люблю вас.
  Что нам, мучительно-нездоровым
  Теперь,
  Чистота глаз
  Савонаролы,
  Изжога
  Благочестия
  И лести,
  Давида псалмы,
  Когда от Бога
  Отрезаны мы,
  Как купоны от серии.
  
  
  
   'Я признавал, что творческие дары даны человеку Богом, но в творческие акты человека привходит элемент свободы, не детерминированный ни миром, ни Богом. Творчество есть ответ человека на призыв Бога. Бесплодно и нелепо ставить вопрос о том, может ли быть оправдано творчество с точки зрения религии искупления. Для дела искупления и спасения можно обойтись без творчества. Но для Царства Божьего творчество человека необходимо. Царство Божье приходит и через творческое дело человека. Новое, завершающее откровение будет откровением творчества человека. Это и будет чаемая эпоха Духа. И в ней наконец реализуется христианство как религия Богочеловечества. Я сознал религиозный, а не культурный только, смысл творчества, творчества не оправдываемого, а оправдывающего. В глубине это есть дерзновенное сознание о нужде Бога в творческом акте человека, о Божьей тоске по творящем человеке. Творчество есть продолжение миротворения. Продолжение и завершение миротворения есть дело богочеловеческое. Божье творчество с человеком, человеческое творчество с Богом'. (Н. А. Бердяев. 'Самопознание')
   Что в поэте от сотворчества с Богом?
   Сам феномен поэтического - феномен сотворчества, когда произведение или действие не принадлежит одному только агенту этого действия или автору произведения. Это восполнение очевидно в соотнесении того, что хотел сказать автор или как хотел поступить актор, с тем, что говорилось и делалось посредством его активного участия. В этом восполнении - человеческое творчество с Богом. Восполнение человеческой мысли и слова есть то, что приносится в творческое действие Богом. Подмена Бога чем-то иным, - властью, эмпирической необходимостью, психическим расстройством, - Мефистофелем, одним словом, - не однажды становилась темой философской рефлексии и вызывала к жизни знаменитые художественные полотна, такие как 'Фауст' И. Гёте или 'Доктор Фаустус' Т. Манна.
   Вместе с тем любое, - даже движимое божественной волей, разумом или экстазом, - любое действие исторично, а история, как известно, не делается в белых перчатках. Агент действия оставляет такой же неизгладимый след своей субъективности в каждом событии своей жизни, как автор в каждом мгновении своего творчества. И в этом - Божье творчество с человеком.
   Таким образом, феномен поэтического, как феномен сотворчества, это всегда восполнение страсти до форм языкового мышления, собственно также как и мысли, обретённой в поэтическом, - до пронзительного, страстного чувства. В последнем случае поэт могуч 'мощью не столько Мужской, сколько Человеческой. У него не чувство рождает мысль, как это вообще бывает у поэтов, а сама мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже' (Н. С. Гумилёв. 'Жизнь стиха'). Без подобного превращения жизнь стиха не отличалась бы значительной продолжительностью: слово должно превратиться в страсть, знак - в чувство, как куколка - в бабочку, Библия - в веру.
  
  
  * * *
  
  Кровоточи,
  Капай
  Кровавой слюной,
  Нежность. Сердца серебряный купол
  Матов суровой чернью...
  Как бы, как бы в ночи
  Глупому
  Мне украсть
  У любви блестящую запонку...
  За что уксус и острые тернии?
  Разве страсть
  Библия, чтоб её молитвенно на аналой
  Класть.
  
  
  
   В первые послереволюционные недели в семье Мариенгофов всё чаще возобновляются застольные беседы о... русской интеллигенции.
   - Вот, - говорит отец, - к примеру, Марго. Через каждые десять фраз у неё: 'Мы - русская интеллигенция!', 'Мы - образованные люди!'. Ну какая она, в сущности, 'мы - интеллигенция!', какая - 'мы - образованные люди!'? Да что она знает, эта барыня, толстокожая, как плохой апельсин? Что у неё после гимназии осталось в голове? Что помнит? Ну, скажем, о древних римлянах? Да кроме того, что Нерон ради красивого зрелища Рим поджёг, ничего она больше не знает, ничего не помнит. Ну, разве ещё, что римляне на пирах для облегчения желудка вкладывали два пальца в рот и тошнились. Вот и всё. Вот и все её познания о римлянах. И о древних афинянах не больше, и о французах средневековья, и о Пушкине. 'Брожу ли я вдоль улиц шумных...' И - тпру! А ведь таких у нас интеллигентов, как Марго, - девяносто процентов.
   - Это твоё общество, папа, - вставляет сын.
   - Увы! Но остальные десять процентов нашей интеллигенции, пожалуй, даже получше, пошире будут, чем европейские. А почему?
   - Ну-с?
   - Да потому, что мы не можем сразу заснуть, как легли в постель. Нам для этого необходимо с полчасика почитать. Это убаюкивает. Сегодня полчасика, завтра, послезавтра... так из года в год. Глядь, и весь Толстой прочитан, и весь Достоевский, и весь Чехов. Даже Мопассан и Анатоль Франс. Вот мы и пошире и поначитанней французов и немцев. Те засыпают легче.
  
  
  
  * * *
  
  Где кухня горя?..
  Сверху, снизу иль откуда
  Приносят мне дымящееся блюдо?
  
  
  
   Сильное объяснение изобрёл Борис Михайлович. Чем-то сродни ему объяснение японца Харуки Мураками, откуда взялись романисты Достоевский и Толстой: в России зима долгая, а что зимой ещё можно делать дворянину, кроме как сидеть у камелька и пописывать. Получается: одна, другая зима, - вот и роман. Месяц, другой, - и роман прочитан миллионом читателей. Пара десятилетий, - Серебряный век.
   Разумеется, всё не так просто. Потому как и, чтобы написать роман, не одни только долгие зимы необходимы, и, чтобы поколения читателей смогли его осилить, - не одни только часы перед сном. Культура послушно хранит тайну во времени. Культура - покрывало Майи. Его можно 'примеривать' на себя, пытаясь подогнать под свой рост, пытаясь совладать с языком, но отбросить его нельзя. Отбросить означает онеметь. И даже попытка революционной смены означает эпоху катастрофическую, когда 'господа' заменяются на 'ребят', а 'ребята' на 'человечков'.
  
  
  
  * * *
  
  Кровью плюём зазорно
  Богу в юродивый взор
  Вот на красном чёрным:
  - Массовый террор.
  
  Мётлами ветру будет
  Говядину чью подместь.
  В этой черепов груде
  Наша красная месть.
  
  По тысяче голов сразу
  С плахи к пречистой тайне.
  Боженька, сам Ты за пазухой
  Выносил Каина,
  
  Сам пригрел периной
  Мужицкий топор, -
  Молимся Тебе матерщиной
  За рабьих годов позор.
  
  
  
   '...Я изначально сознал глубокую трагедию человеческого творчества и его роковую неудачу в условиях мира, - писал Н. А. Бердяев. - Творческий акт в своей первоначальной чистоте направлен на новую жизнь, новое бытие, новое небо и новую землю, на преображение мира. Но в условиях падшего мира он отяжелевает, притягивается вниз, подчиняется необходимому заказу, он создаёт не новую жизнь, а культурные продукты большего или меньшего совершенства. Результаты творчества носят не реалистический, а символический характер. Создаётся книга, симфония, картина, стихотворение, социальное учреждение. Есть несоответствие между творческим взлётом и творческим продуктом. <...> Я совсем не отрицаю творчества культуры, совсем не отрицаю смысла продуктов творчества в этом мире. Это есть путь человека, человек должен пройти через творчество культуры и цивилизации. Но это есть творчество символическое, дающее лишь знаки реального преображения. Реалистическое творчество было бы преображением мира, концом этого мира, возникновением нового неба и новой земли. Творческий акт есть акт эсхатологический, он обращён к концу мира'. (Н. А. Бердяев. 'Самопознание')
  
  
  
  Застольная беседа
  
  3
  
  В крови погасло золотое празднество,
  Ни одной зажжённой свечи нет?
  Качаются ладони -
  Они,
  Как круглые чаши весов -
  Любви и безлюбья мера.
  
  Будь трижды и трижды проклят
  Час моего венчания
  С бессмертьем!
  
  
  
   После гибели отца летом 1918 года Анатолий Мариенгоф навсегда покидает Пензу и переезжает в Москву.
  
  
  
  2
  
  Над голубым простором глаз
  Мой лоб, как белая скала.
  Какой теплынью дышит
  Водяная мгла,
  О, как зовёт на золотое дно.
  Но мудрость (от всех напастей верный щит),
  Врождённая мне мудрость подсказала:
  - Иди за дружбой и огни любовь!
  
  А на улицах холодно.
  По улицам шлёндает вьюга
  И фонари бродяги.
  Из рваной стеклянной обуви
  Голые пятки.
  Окна, не харкайте жёлтой кровью!
  Чорный платок ночи скорее к белым губам
  Рам.
  Как хрипло, как страшно стонут
  Тронутые
  Туберкулёзом
  Дымоходные трубы.
  Тебе - умирающий город - моя слеза.
  
  
  
   В Москве поэт проживает у двоюродного брата Бориса в гостинице 'Метрополь', и это преисполняет его необычайной гордости: при входе стоит матрос с винтовкой, за столиком в вестибюле выдаёт пропуска красногвардеец с браунингом, отбирают пропуска два красноармейца с пулемётными лентами через плечо. Красноармейцы похожи на буров, а гостиница первого разряда на Трансвааль.
   В полночь в номер вбегает маленький лёгкий человек с весёлыми светлыми глазами и бородкой, похожей на уголок холщовой скатерти. Наткнувшись на стопку книг с жирным названием 'ИСХОД', он открывает одну из них и читает вслух:
  
  Милая, нежности ты моей
  Побудь сегодня
  Козлом отпущения!
  
   На обложке книги изображено нечто звероподобное не то на двух, не то на четырёх ногах, уносящее в голубых лапах бахчисарайскую розу, величиной с кочан красной капусты. Трёхстишие называлось поэмой, и смысл, вложенный в него, по мнению автора, должен был превосходить правдивостью и художественной силой все образы любви, созданные мировой литературой до того времени.
   Незнакомец заливается самым непристойным смехом, обнаруживая в себе человека, ничего не понимающего в изящных искусствах. Держась за животики, он восклицает:
   - Это замечательно! Я ещё никогда в жизни не читал подобной ерунды!..
   Брат Борис тычет в сторону Мариенгофа пальцем:
   - А вот и автор.
   Незнакомец дружески протягивает руку и забирает на память экземпляр имажинистского альманаха, вывезенного из Пензы.
   - Кто этот ...? - дрожа от гнева, осведомляется автор, не зная, как назвать ушедшего незнакомца.
   - Бухарин! - отвечает Борис, намазывая сливочное масло на кусочек чёрного хлеба. Масло привезено оттуда же, откуда и альманах.
   По словам А. Б. Мариенгофа, в тот вечер решилась его судьба: через два дня он уже сидел за большим письменным столом ответственного литературного секретаря издательства ВЦИК, которым по совместительству руководил в то время 'любимчик партии' Николай Иванович Бухарин.
   Весело делалась революция, весело!
   Республика золотопенным пенилась бесчинством.
  
  
  * * *
  
  Каждый наш день - новая глава Библии.
  Каждая страница тысячам поколений будет Великой.
  Мы те, о которых скажут:
  - Счастливцы в 1917 году жили.
  А вы всё ещё вопите: погибли!
  Всё ещё расточаете хныки!
  Глупые головы,
  Разве вчерашнее не раздавлено, как голубь,
  Автомобилем,
  Бешено выпрыгнувшим из гаража?!
  
  
  
   Удивительно коряво сложенное стихотворение!
   И всё насквозь - восторженность девочки в розовом платьице с мопсом на поводке. Не хватает пацана с обручем, изобличающим странный наряд.
   Хотя в корявой реальности почему бы и не коряво? И вопли глупой головы 'Девчонка! Девчонка!..' сродни воплям с другой стороны 'Погиблы! Погиблы!.. У него длынные вольосы!' Ну, длинные, так и что ж? Если 'каждый наш день - новая глава Библии', так отчего же не иметь волосы, длинные, как у Самсона? А если так, требование остричь их - святотатство, а чех-инспектор - хитрая Далила, известная предательством мужа.
   Тут-то и замечаешь несоответствие восторженности общего тона стихотворения с его образным строем. Гражданин готов гордиться эпохой: он всегда готов. Но язык - это совсем другое, язык диктует своё: голубь, убитый у гаража. Вот крайне неприятный образ счастливого настоящего!
   Что же видит читатель? Счастливцы счастливцами, но вчерашнее - голубь, раздавленный техникой настоящего. Что хорошего в автомобиле, бешено выпрыгивающем из гаража? Жизнь под колёсами сумасшедшего или циника, давящего мирных птиц громадой механики с ременным приводом, может быть, и счастливая, но мучительная и короткая. И сколько ещё таких бешеных автомобилей и славных лет с крутыми переломами и головокружениями от успехов? Кто знает им счёт? Кто вообще за рулём? Не хочешь быть раздавленным - обрывай с прошлым и вскакивай на ходу в кузов! Может, удастся и порулить... Хотя для этого нужно стать не менее циничным или сумасшедшим, чем рулевой, сминающий голубя вдрызг. Не случайно ведь гараж был заперт до 1917-го! Ох, не случайно! Рулевой, вполне созревший циник или безумец с педалью газа под ногой и акселератором в голове, зачем выпущен на свободу?
   В этом несогласии общего с частным, по существу, спор и состязание поэта с чем-то большим, чем он сам, - состязание с языком, испытание 'высоким косноязычием', испытание исторического бытием. В этом состязании-испытании языком, вечностью, бытием, в этом споре личных амбиций и исторической убеждённости с образом поэт признаёт первенство слова, образа, языка. Именно в этом случае возникает метафора, идущая дальше своего сочинителя, и то, что современникам, не исключено, представлялось, что автор 'стихами чванствует' или 'развратничает с вдохновеньем', для 'читателя в потомстве' оказывается поэтическим, великолепным.
  
  
  * * *
  
  Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза
  И на крыши сползла по ресницам.
  Встала печаль, как Лазарь,
  И побежала на улицы рыдать и виниться.
  Кидалась на шеи - и все шарахались
  И кричали: безумная!
  И в барабанные перепонки воплями страха
  Били, как в звенящие бубны.
  
  
  
   Литературному секретарю издательства Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета партии большевиков уже тогда не нравились упоминания о себе как о молодом поэте. В Пензе родилось новое литературное направление - наиболее передовое и соответствующее духу времени. Его родоначальник и вождь - Анатолий Мариенгоф, великолепный Мариенгоф, один на миллионы, и кому какое дело, сколько ему лет. Он уверен, что это так.
   Что же на деле?
   'Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза / И на крыши сползла по ресницам'. Это образ, и в этом образе пришествие, рождение поэта, нового Саваофа, ибо дух воскресает снова и снова, как только мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже: 'кричали: безумная! / И в барабанные перепонки воплями страха / Били, как в звенящие бубны'.
  
  
  * * *
  
  Толпы, толпы, как неуёмные рощи,
  В вороньем клёкоте, -
  Кто-то Бога схватил за локти
  И бросил под колёса извозчику.
  
  Тут и тут кровавые сгустки,
  Площади, как платки туберкулёзного, -
  В небо ударил копытами грозно
  Разнузданный конь русский.
  
  Архангелы гневно трубы пригубили:
  - Небесное воинство на азиатскую волю!
  Артиллерия била по Метрополю,
  Выкусывая клочья из Врубеля.
  
  'Второго Христа пришествие...'
  Зловеще: 'Антихриста окаянного...'
  На перекрёстках, углах горланно:
  - Вечерние, вечерние известия!
  
  Хлюпали коня подковы
  В жиже мочи и крови...
  В эти самые дни в Московии
  Родился Саваоф новый.
  
  
   Анатолий Мариенгоф - поэт. В своих воспоминаниях, прозе, стихах - поэт. В переездах, движении из улицы в улицу, когда хочется души связать в один моток, как гpязные сеpые солдатские одеяла на небе, - поэт. В своих связях, влюблённостях, обидах и творческом непокое - тоже поэт, чья образность много более его самого.
   И, конечно, не в длине волос дело. Дело - в возможности быть, в возможности отстоять себя, и стрижку, и длину волос. Для чего отстоять? Исключительно для того, чтобы осознать возможность бытия. Дело - в диспозиции внимания языку и открытости миру, в котором глупые головы визжат 'Девчонка!', а затем судорожно пытаются заточить порядок вещей под отвлечённую от мира идею. Идея от этого нисколько не становится ближе и своей отвлечённостью уже не радует и не пугает, но более удручает последующие поколения, пока вовсе не превращается в анекдот.
  
  
  
  * * *
  
  Возьми мою душу, как паникадило,
  Возьми и расплескивай голубой фимиам.
  А улицы пахнут цветочным мылом
  И кровью, липнущей к каблукам.
  
  Кто это сваливал вчера в нас-то
  Пламени глыбы ударами кирк? -
  Небо - в красном трико гимнаста,
  А город - обезумевший цирк.
  
  Ладонями в двери! Кулаками! Но в чьи?
  Каждая была ведь на американский замок.
  Бесстыден, как любовница в лифчике,
  Выживший из ума рок.
  
  Кучки оборвышей. Казачья сотня.
  Неужели у каждого сухарь в груди?
  Всякий задворок, всякую подворотню
  Ладаном души моей окади.
  
  
  
   В это же время поэт сочиняет 'Марш революций', - революций во множественном числе. Бесстыден выживший из ума рок, и одно социальное потрясение влечёт за собой другое: почему-то ему одного себя мало. Беда не приходит одна, - замечает народ. Одна революция цепляет другую, безумие одного откликается безумием многих, когда образный строй оказывается ровнее и грознее шага шеренг, яснее и мудрее восторженного автора: 'конь революций', 'бунта кумач', 'в тучах перецеловываются губы снарядов', 'старому на шею петлёй кушак'. И тут же - кучки оборвышей. Неужели у каждого сухарь в груди? - 'Всякий задворок, всякую подворотню / Ладаном души моей окади'.
   'Я проникнут темой истории, - объяснял русский интеллигент Н. А. Бердяев, - я читал много книг по истории, но я всегда испытывал нравственное страдание при чтении исторических книг, до того история представлялась мне преступной. В истории всё не удаётся и вместе с тем история имеет смысл. Но смысл истории лежит за её пределами и предполагает её конец' (Н. А. Бердяев. 'Самопознание').
   Светский философ предрекает конец истории. Предрекает осознанно, с историософским теоретическим обоснованием.
   Безбожный пламенно-революционный поэт находит образы, которые вряд ли свидетельствуют в пользу большевистского передела мира и пострашнее будут любых контрреволюционных мятежей, потому как сами они - бунт против исторического на распелёнутой земле нашей. Это и есть то самое, когда в творческие акты человека привходит элемент свободы, не детерминированный ни миром, ни Богом.
  
  
  * * *
  
  Твердь, твердь за вихры зыбим,
  Святость хлещем свистящей нагайкой
  И хилое тело Христа на дыбе
  Вздыбливаем в Чрезвычайке.
  
  Что же, что же, прощай нам, грешным,
  Спасай, как на Голгофе разбойника, -
  Кровь Твою, кровь бешено
  Выплескиваем, как воду из рукомойника.
  
  Кричу: 'Мария, Мария, кого вынашивала! -
  Пыль бы у ног твоих целовал за аборт!..'
  Зато теперь: на распелёнутой земле нашей
  Только Я - человек горд.
  
  
  
   'История имеет смысл потому, что она кончится. История, не имеющая конца, была бы бессмысленна. Бесконечный прогресс бессмыслен. Поэтому настоящая философия истории есть философия истории эсхатологическая, есть понимание исторического процесса в свете конца. И в ней есть элемент профетический. Есть личная эсхатология, личный апокалипсис и есть историческая эсхатология, исторический апокалипсис. Я всегда думал, что обе эсхатологии неразрывно между собой связаны. Историческая судьба и исторический конец входят в мою судьбу и мой конец. В этом я вижу глубочайшую метафизическую проблему. Существует трагический конфликт истории, исторического процесса, и личности, личной судьбы. Чувство этого конфликта - основное моё чувство. Я принадлежу к людям, которые взбунтовались против исторического процесса, потому что он убивает личность, не замечает личности и не для личности происходит. История должна кончиться, потому что в её пределах неразрешима проблема личности'. (Н. А. Бердяев. 'Самопознание')
   1918 год. Белокаменная.
  
  
   'В подвоpотне облезлого кpивоскулого дома большие стаpые сваpливые воpоны pаздиpают дохлую кошку. Они жpут вонючее мясо с жадностью и стеpвенением голодных людей.
   Дохлая кошка с pасковыpянными глазницами нагло, как вызов, задpала к небу свой сухопаpый зад:
   'Вот, мол, и смотpите мне под хвост со своим божественным pавнодушием'. Очень хоpошо.
   С небом надо уметь по настоящему pазговаpивать. Hа Деpжавине в наши дни далеко не уедешь'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Циники')
  
  
   Изо дня в день созерцание подобных картин порождает особый цинизм.
   - Твоего Бога, Кисинька, большевики ликвидировали, как класс!
  
  
  
  * * *
  
  Послушайте, господин чудак,
  Иже еси на небеси,
  Ведь этот сотворили вы бардак?
  Мерси!
  
  
  
   Брошено безжалостное копьё измены, в крови погасло золотое празднество, и стали люди отрезаны от Бога, как купоны от серии.
   'Я переживаю также историю, как мою личную судьбу, я беру внутрь себя весь мир, всё человечество, всю культуру. Вся мировая история произошла и со мной, я микрокосм. Поэтому у меня есть двойственное чувство истории - история мне чужда и враждебна и история есть моя история, история со мной' (Н. А. Бердяев. 'Самопознание').
   Наступали не царские времена, а народ шёл всё мимо, мимо в уверенности, что близятся стены Нового Иерусалима.
   Мариенгоф переживает историю, как свою личную судьбу. Ещё не созрело сознание трагического конфликта истории и личности, личной судьбы, но двойственное чувство истории, на острие безжалостного копья которого Н. А. Бердяеву удалось завершить опыт персоналистической философии, болезненно пронзает юношу Мариенгофа. История имеет смысл потому, что кончится: 'Во имя чьё - на голубом огне стихов / Сгораем мы'. История, не имеющая конца, была бы бессмысленна.
   27-й эпидемический с большим красным крестом, летающий германский мерзавец, поцелуи с сёстрами милосердия, жмурки Пьеретты, однорукий красноармеец, содранные золотые погоны, пулемётные очереди с чердака, шальная пуля, гибель отца, хилое тело Богочеловека, вздыбливаемое в Чрезвычайке, - и вороньё, вороньё. Личность - розовые губы; обстоятельства - безумия горчайшая полынь. История должна кончиться, потому что в её пределах всё это невозможно решить. Пена времени седа, как волосы семидесятилетней: вот она, эсхатология.
   Наступали новые времена - к ужасам николаевской России добавилась кровь, выплескиваемая бешено и каждодневно, как вода из рукомойника, как в бане вода из перевёрнутой разом лохани. После добавятся секретные службы кремлёвского душегуба, сумевшие извратить русскую речь и мироощущение в примитивных дихотомиях 'советского - антисоветского'. И над столиком с книгами Маркса и Ленина многая лета будет теплиться ещё лампадки перед старенькими иконками Божьей Матери.
  
  
  * * *
  
  - Эй, человек, это ты звучишь гордо?
  И - в морду! в морду! в морду!
  
  
  
   Стоял тёплый августовский день 1918-го. По улицам ровными каменными рядами выступали латыши, 'раскалённая лава народной души, / накипевшая за семь столетий' (А. Чак), - перед собой они несли стяг с требованием массового террора. Из окна издательства ВЦИК Анатолию казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали.
   История шла своим чередом - немцы прислали в запломбированном вагончике 'дедушку Ленина', белочехи помогли с гражданской войной, латыши ('Наши парни из сельских усадеб, - / Раньше пасли вы коров, / А теперь / Пасёте народы / И время'. А. Чак) потребовали массового террора. В серебре офицерских полков боевая коса быстрых шеренг латышских стрелков оставляет прокосы. В мясорубке массового террора гибнут петербуржцы Н. С. Гумилёв, О. Э. Мандельштам, миллионы; на поживу в Московии собирается вороньё с южных гор, а виновных ищут среди киевлян Бердяевых и пензяков Мариенгофов.
   От скуки позиционной войны и надоедливых окопных вшей замутить вселенскую скотобойню. А говорили 'лучше жить будем'; выпало - умирать.
   История, конечно, имеет смысл, но всё в ней не удаётся.
   - До боли нам ясен долгий путь.
   ...Кто-то легонько тронул Анатолия за плечо. Это был паренёк в светлой синей поддёвке и белой шёлковой рубашке.
   - Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
   Анатолий внимательно рассматривает его.
   - Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.
  
  
  Застольная беседа
  
  1
  
  Клубящимся вином стаканы им наполни,
  А мне налей прозрачной тишины.
  На розовых губах не загорится пышно
  Безумия горчайшая полынь.
  
  Стеклянным бубенцом
  Далёких дней
  Звени застольная беседа,
  Тумань блеск Пушкинских годов.
  Великолепный был Лоренцо
  Великолепный Мариенгоф!..
  
  Ах, увяданья тяжкий плен
  И пена
  Времени
  Седа,
  Как волосы семидесятилетней.
  Лосевая доха
  Убережёт ли плоть
  От поцелуя льдяных губ
  Забвенья...
  Что впереди?
  Покорно стынуть на книжной полке
  Будущего стихолюба
  В тиснённом медью
  Переплёте...
  Во имя чьё - на голубом огне стихов
  Сгораем мы.
  Под утро тост и в честь богемы -
  Оду,
  А в чём вино - то мелкие осколки
  (чтоб старое не вспоминать нам больше) -
  Германская железная рука в 15 год
  Так разбивала в Польше
  Сибирские стрелковые полки.
  
  
  
  
  *** 'Эй, купола, снимайте же шапки'
  
  Осенью 1918 года в новой старой столице Москве складывается сообщество поэтов Анатолия Мариенгофа, Вадима Шершеневича, Рюрика Ивнева и Сергея Есенина. Складывается стихийно на Петровке, в квартире одного инженера, куда из боязни уплотнения и страха за массивные бронзовые канделябры и золочёную мебель с протёртым плюшем пустили жить гимназического товарища А. Мариенгофа. Там же поселился и сам поэт, к которому норовили наведаться Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев.
  
  
  
  Рюрику Ивневу
  
  Когда день, как у больного мокрота
  И только на полотнах футуристов лазурь,
  С Вами хорошо, Рюрик,
  Говорить о маленьких поэтовых заботах.
  С Вами вообще хорошо и просто.
  Вы так - на свои стихи похожи, -
  Входите в сердце нежной поступью,
  Словно во время действия в ложу.
  
  
  
   Как водится, пошли толки: толковали о новой поэтической школе образа. А. Мариенгоф вспоминал:
   'Несколько раз я перекинулся в нашем издательстве о том мыслями и с Сергеем Есениным. Наконец было условлено о встрече для сговора и, если не разбредёмся в чувствовании и понимании словесного искусства, для выработки манифеста. Последним, опоздав на час с лишним, явился Есенин. Вошёл он запыхавшись, платком с голубой каёмочкой вытирая со лба пот. Стал рассказывать, как бегал он вместо Петровки по Дмитровке, разыскивая дом с нашим номером. А на Дмитровке вместо дома с таким номером был пустырь; он бегал вокруг пустыря, злился и думал, что всё это подстроено нарочно, чтобы его обойти, без него выработать манифест и над ним же потом посмеяться'. (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 507).
   Несмотря на болезненную мнительность рязанского Леля, за чаем с сахарином поэты просидели до поздней ночи. Говорили об 'изобретательном' образе, о возрождении большого словесного искусства 'Песни песней', 'Калевалы', 'Слова о полку Игореве'. Есенин предложил классификацию образов на заставки (статические) и корабельные (динамические). Алфавит у него был орнаментальным, быт обладал образной символикой, а конёк на крыше крестьянского дома увозил избу, как телегу, в небо. Зерно образа поэты искали в узоре на тканях, находили - в загадках, пословицах и частушках.
   'Мы, настоящие мастеровые искусства, - сказали они, - мы, кто отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания лучше, чем уличный чистильщик сапоги, утверждаем, что единственным законом искусства, единственным и несравненным методом является выявление жизни через образ и ритмику образов. О, вы слышите в наших произведениях верлибр образов.
   Образ, и только образ. Образ - ступнями от аналогий, параллелизмов - сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения - вот орудие производства мастера искусства. Только образ, как нафталин, пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени. Образ - это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия'. ('Декларация имажинистов'. С. 664-665).
  
  
  Магдалина
  
   C любовью Сергею Есенину
  
  1
  
  Бьют зелёные льдины
  Дни о гранитные набережные,
  А я говорю: любовь прячь, Магдалина,
  Бережно.
  Сегодня, когда ржут
  Разрывы, и визжа над городом шрапнели
  Вертятся каруселями,
  Убивая и раня,
  И голубую вожжу у кучера вырывают смертей кони -
  Жители с подоконников
  Уносят герани,
  И слякотно: сохрани мои копеечки жизни Бог!..
  А я говорю: прячь, Магдалина, любовь
  до весны, как проститутка 'катеньку' за чулок.
  
  
  
   Декларацию имажинизма опубликовали в Воронеже в журнале 'Сирена' 30 января 1919 года (по воспоминаниям Р. Ивнева, в столичной газете 'Советская страна' и воронежском журнале 'Подъём').
   Передовая линия имажинистов провозглашала:
  
  
   'Вы - поэты, живописцы, режиссёры, музыканты, прозаики.
   Вы - ювелиры жеста, разносчики краски и линии, гранильщики слова.
   Вы - наёмники красоты, торгаши подлинными строфами, актами, картинами.
   Нам стыдно, стыдно и радостно от сознания, что мы должны сегодня прокричать вам старую истину. Но что делать, если вы сами не закричали её? Эта истина кратка, как любовь женщины, точна, как аптекарские весы, и ярка, как стосильная электрическая лампочка.
   Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 - умер 1919). Издох футуризм. Давайте грянем дружнее: футуризму и футурью - смерть. Академизм футуристических догматов, как вата, затыкает уши всему молодому. От футуризма тускнеет жизнь.
   О, не радуйтесь, лысые символисты, и вы, трогательно наивные пассеисты. Не назад от футуризма, а через его труп вперёд и вперёд, левей и левей кличем мы'.
  
  ('Декларация имажинистов'. С. 663)
  
  
  
  2
  
  Магдалина,
  Я тоже люблю весну.
  Знаешь, когда разбивая, как склянки,
  Тинькает
  Солнце льдинками.
  А нынче мохнатые облака паутиной
  Над сучьями труб виснут
  И ветер в улицах кувыркается обезьянкой,
  И кутают
  Туманы пространства в тулупы, в шубы, -
  Ещё я хочу, Магдалина,
  Уюта
  Никогда не мятых мужчиной
  Твоих кружевных юбок.
  
  
  
   В манифестации своих позиций передовая линия имажинистов била, что мочи:
  
  
   'Нам противно, тошно от того, что вся молодежь, которая должна искать, приткнулась своею юностью к мясистым и увесистым соскам футуризма, этой горожанке, которая, забыв о своих буйных годах, стала 'хорошим тоном', привилегией дилетантов. Эй, вы, входящие после нас в непротоптанные пути и перепутья искусства, в асфальтированные проспекты слова, жеста, краски. Знаете ли вы, что такое футуризм: это босоножка от искусства, это ницшеанство формы, это замаскированная современностью надсоновщина.
   Нам смешно, когда говорят о содержании искусства. Надо долго учиться быть безграмотным для того, чтобы требовать: 'Пиши о городе'.
   Тема, содержание - эта слепая кишка искусства - не должны выпирать, как грыжа, из произведений. А футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме, не желая отстать от Парнаса и символистов, говорил о форме, а думал только о содержании. Всё его внимание было устремлено, чтобы быть 'погородскее'. И вот настаёт час расплаты. Искусство, построенное на содержании, искусство, опирающееся на интуицию (аннулировать бы эту ренту глупцов), искусство, обрамлённое привычкой, должно было погибнуть от истерики. О, эта истерика сгнаивает футуризм уже давно. Вы, слепцы и подражатели, плагиаторы и примыкатели, не замечали этого процесса. Вы не видели гноя отчаяния, и только теперь, когда у футуризма провалился нос новизны, - и вы, чёрт бы вас побрал, удосужились разглядеть'.
  
  ('Декларация имажинистов'. С. 663-664)
  
  
  
  3
  
  О ком? Ни о ком.
  Ах, сметены, сметены
  Мётлами ветра в кучи, в груды,
  Скатаны в ком -
  Облака.
  Не надо, не надо нам выжатого из сосцов луны
  Молока.
  Слушай, ухом к груди,
  Как хрипло водопроводами город дышит...
  Как же любить тебя, Магдалина, в нём мне?
  Нет, ничего не хочу и не буду помнить...
  Поэт. Разве?... Как все, как эти -
  Асфальтовых змей выкидыш.
  Дай же, дай, холодных белых рук твоих, Магдалина, плети.
  
  
  
   Искусство, восполняя вековой человеческий недостаток в совершенстве, вздыбливает коней над Большим театром, рвёт вожжи и мускулы на ногах. А недостаток всё более, и уже, куда там недостаток, - пропасть, провал!
   Без проку: истории не удаётся ничего.
   Имажинисты смотрят вверх:
   - А ведь мы вроде этих глупых лошадей, - говорит Есенин. - Русская литература потяжельше будет Большого театра.
  
  
  
  4
  
  Стихами, кропя ли
  Улицы, буду служить молебны.
  Смотри, Магдалина,
  Нелюбы
  Опять распяли
  Поэта в зеркальных озёрах витрин...
  Только губы, твои, Магдалина, губы,
  Только глаза небные,
  Только волос золотые рогожи
  Сделают воском
  Железо крестных гвоздей.
  Магдалина, я тоже ведь, тоже
  Недоносок
  Проклятьями утрамбованных площадей.
  
  
  
   'Футуризм кричал о солнечности и радостности, но был мрачен и угрюм.
   Оптовый склад трагизма и боли. Под глазами мозоли от слёз.
   Футуризм, звавший к арлекинаде, пришёл к зимней мистике, к мистерии города. Истинно говорим вам: никогда ещё искусство не было так близко к натурализму и так далеко от реализма, как теперь, в период третичного футуризма.
   Поэзия: надрывная нытика Маяковского, поэтическая похабщина Кручёных и Бурлюка, в живописи кубики да переводы Пикассо на язык родных осин, в театре - кукиш, в прозе - нуль, в музыке - два нуля (00 - свободно).
   Вы, кто ещё смеет слушать, кто из-за привычки 'чувствовать' не разучился мыслить, забудем о том, что футуризм существовал, так же как мы забыли о существовании натуралистов, декадентов, романтиков, классиков, импрессионистов и прочей дребедени. К чёртовой матери всю эту галиматью.
   42-сантиметровыми глотками на крепком лафете мускульной логики мы, группа имажинистов, кричим вам свои приказы'.
  ('Декларация имажинистов'. С. 664)
  
  
  
  5
  
  Помню, вдруг, выбежали глаза ребёнка
  Из дома душевно-больных
  И заметались в бензинной
  Копоти.
  Увидел. - Имя, имя твоё? - Магдалина...
  Кажется, где-то барабанные перепонки
  Слышали. Даже, быть может, в стальных
  Колокольных звонах,
  Может быть, в рёве трубы Иерихонской
  Или у ранней обедни...
  Тише! Словами не топайте
  Топотом эскадрона. -
  Не я, Магдалина, а ветер копытами конскими
  В ставни любви последней.
  
  
  
   Дух разрушения, дух забвения прошлого вопит в декларации ригористов от слова: 'мы забыли о существовании натуралистов, декадентов, романтиков, классиков, импрессионистов и прочей дребедени'.
   Тише! Сами же говорите: 'Словами не топайте топотом эскадрона'.
   Вы-то, ребята, допустим, и хотели забыть, но, слава Богу, не получилось. Хотя вопли стали привычны, повседневны, как соль, в шоу-бизнесе и телевизионном эфире. Хотя ритм стихов ваших помолодел и рэпом ухает всё с того же эфира, где 42-сантиметровыми глотками на крепких лафетах имитации силы тёти и дяди от народа, асфальтовых змей выкидыши, распинают поэта в зеркальных озёрах витрин.
   Губы взвизгивают.
  
  
  
  6
  
  Соломоновой разве любовью любить бы хотел?
  Разве достойна тебя поэма даже в сто крат
  Прекрасней чем 'Песня Песней'?
  Ей у ступней
  Твоих ползать на животе
  И этим быть гордой.
  Разве твоё не прекраснее тело, чем сад
  Широкобёдрый
  Вишнёвый в цвету?
  Ради единой
  Слезы твоей, Магдалина,
  Покорный, как ломовая лошадь
  Кнуту,
  Внёс на Голгофу я крест-бы как сладкую ношу.
  
  
  
   'Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейки из газет на картины. Мы проповедуем самое точное и ясное отделение одного искусства от другого, мы защищаем дифференциацию искусств.
   Мы предлагаем изображать город, деревню, наш век и прошлые века - это всё к содержанию, это нас не интересует, это разберут критики. Передай что хочешь, но современной ритмикой образов. Говорим современной, потому что мы не знаем прошлой, в ней мы профаны, почти такие же, как и седые пассеисты.
   Мы с категорической радостью заранее принимаем все упрёки в том, что наше искусство головное, надуманное, с потом работы. О, большего комплимента вы не могли нам придумать, чудаки. Да. Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишке - сердцу. И мы полагаем, что если у нас есть мозги в башке, то нет особенной причины отрицать существование их. Наше сердце и чувствительность мы оставляем для жизни, и в вольное, свободное творчество входим не как наивно-отгадавшие, а как мудро-понявшие. Роль Колумбов с широко раскрытыми глазами. Колумбов поневоле, Колумбов из-за отсутствия географических карт - нам не по нутру'.
  ('Декларация имажинистов'. С. 665)
  
  
  
  7
  
  В проломленный льдинами
  Борт
  Души - любви пламень...
  Как же мне, Магдалина, портновским аршином
  Вымеривать страданьями огаженные тротуары?
  Каким абортом,
  Растланное твоими глазами,
  Сердце спасти? Старая
  Песенка!.. Опять про весну
  Панели захлюпали снегом разъеденным солью...
  Магдалина, слыхала - Четвёртым
  Анатолию
  Предложили воссесть одесную,
  А он, влюблённый здесь, на земле, в
  Магдалину: 'Не желаю!' гордо.
  
  
  
   Как это понимать? Это ли не оскорбление чувств верующих - Анатолию предложили воссесть одесную Четвёртым! Что делать с кубком поэмы и брызгами стихов? Следует ли читать дальше? Или подать в суд на Мариенгофа и его издателя, как это практикуется постсоветским союзом ханжей-баснописцев и иже с ними?
   Каждый выбирает сам.
   С небом надо уметь разговаривать по настоящему:
   'Дай мне хвалёный мир Твой'.
   И всё-таки крестьянской России дела не было до воплей столичных имажинистов, - и после, когда раскулачивали, - и после, когда городские разламывали купола, - деревенские молились, пахали, сеяли.
   Богу богово, кесарю - известно, что. А такому, как Мариенгоф, ткнуться куда? Где для него уготовано логово?
   Экспликация Н. А. Бердяева и актуальна, и необходима:
   'Личность не может быть детерминирована изнутри и Богом, - писал философ. - Отношение между личностью и Богом не есть каузальное отношение, оно находится вне царства детерминации, оно внутри царства свободы. Бог не объект для личности, он субъект, с которым существуют экзистенциальные отношения. Личность есть абсолютный экзистенциальный центр. Личность определяет себя изнутри, вне всякой объективности, и только определяемость изнутри, из свободы и есть личность. Всё определяемое извне, всё детерминированное, всё основанное на власти объективности есть не личное, безличное в человеке. Всё детерминированное в человеческом 'я' есть прошлое, ставшее безличным. Но личность есть становление будущего, творческие акты' (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 444).
   На этом - пути литературы и пути истории, которой не удаётся ничего, расходятся кардинально: искусство добивается своего, - искусство сильнее времени. История же вечно нянчится с ним на коленях, ползает, собирает осколки разбитой клизмы.
  
  
  8
  
  В кубок
  Поэмы для тебя соберу, Магдалина
  Стихов брызги.
  Может быть, будут взвизгивать
  Губы:
  - Смеее-й-ся, па-яяц;
  Может быть в солнце кулаком - бац.
  А вы, там - каждый собачьей шерсти блоха.
  Ползайте собирайте осколки
  Разбитой клизмы...
  Каким, каким метеором, Магдалина,
  Пронеслись мы
  Над землёй голодным воющим волком...
  Разве можно о любви, как Иисусик вздыхать?
  
  
  
   'Мы безраздельно и императивно утверждаем следующие материалы для творцов.
   Поэт работает словом, беромым только в образном значении. Мы не хотим, подобно футуристам, морочить публику и заявлять патент на словотворчество, новизну и пр., и пр., потому что это обязанность всякого поэта, к какой бы школе он ни принадлежал.
   Прозаик отличается от поэта только ритмикой своей работы.
   Живописцу - краска, преломленная в зеркалах (витрин или озёр) фактура.
   Всякая наклейка посторонних предметов, превращающая картину в окрошку, ерунда, погоня за дешёвой славой.
   Актёр - помни, что театр не инсценировочное место литературы. Театру - образ движения. Театру - освобождение от музыки, литературы и живописи. Скульптору - рельеф, музыканту... музыканту ничего, потому что музыканты и до футуризма ещё не дошли. Право, это профессиональные пассеисты'.
  ('Декларация имажинистов'. С. 665-666)
  
  
  
  9
  
  Что? Как?
  Молчите! Коленом, коленом
  Пружины
  Её живота - Глаза - тук! так!
  В багет, в потолок, о стены,
  Наружу...
  'Магдалина!'
  А-а-а-х!.. - Шмыг
  Крик
  Под наволочку. А губы! Губы!
  Это. Нет. Что Вы - уголок подушки
  Прикушенный. Чушь!
  А тело? Это?... Это ведь - спущенных юбок
  Лужи.
  
  
  
   Шумные и скандальные публичные акции имажинистов из литературных чтений перерастают в яростные диспуты с публикой и кончаются взаимными оскорбительными выпадами и газетной шумихой. Велимир Хлебников называет друзей-поэтов imago. Ночью они присваивают московским улицам свои имена: отдирают дощечки с надписями 'Кузнецкий мост' и 'Петровка' и приколачивают 'Улица имажиниста Есенина' и 'Улица имажиниста Мариенгофа'. Стены Страстного монастыря покрывают цитатами отнюдь не богословского толка, а к памятнику А. С. Пушкину на Тверской прикрепляют табличку 'Я с имажинистами'. Логика уверенности сильнее всего.
   Чтобы не гонять порожняком утлое судёнышко собственного благополучия, imago, люди вполне практичные, взяли к себе на борт книжный магазин 'Московской трудовой артели художников слова', кинотеатр 'Лилипут', кооперативное издательство 'Имажинисты' и кафе 'Стойло Пегаса'.
  
  
   'Перемытарствовав немалую толику часов в приёмной Московского Совета, наконец получили мы от Льва Борисовича Каменева разрешение на книжную лавку.
   Две писательские лавки уже существовали. В Леонтьевском переулке торговали Осоргин, Борис Зайцев, поэт Владислав Ходасевич, профессор Бердяев и ещё кто-то из старого 'союза писателей'.
   Фирма была солидная, хозяева в шевелюрах и с собственным местом на полочке истории российской изящной словесности.
   Провинциальные интеллигенты с чеховскими бородками выходили из лавчонки со слезой умиления - точь-в-точь как стародревние салопницы от чудотворной Иверской.
   В Камергерском переулке за прилавком стояли Шершеневич и Кусиков.
   Шершеневич всё делает профессионально - стихи, театр, фельетоны; профессионально играет в теннис, в покер, влюбляется, острит, управляет канцелярией и - говорит (но ка-а-ак говорит).
   Торговал он тоже профессионально. Посетителей своего магазина делил на 'покупателей' и 'покапателей'.
   А вот содержатель буфета в 'Стойле Пегаса' Анатолий Дмитриевич Силин разбивал без всякой иронии посетителей кафе на 'несерьёзных' и 'серьёзных'. Относя к 'несерьёзным' всю пишущую, изображающую и представляющую братию (словом, 'пустых', на языке шпаны), а сухаревцев, охотнорядцев, смоленскорынцев, отъявленных казнокрадов и не прищученных налётчиков с их весёлыми подругами - к 'серьёзным''.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 533-534)
  
  
  
  10
  
  Можно ли помнить о всякой вине,
  Магдалина?
  О нас же с тобой не напишут в Завете,
  Нашим скрижалям не выстроют Скинию!
  Раскаяние свернётся улиткой
  Уныния
  В каменной сердца раковине.
  Твои, Магдалина,
  Глаза ведь
  На коврах только выткать!
  Магдалина, мы в городе - кровь, как из водопровода,
  Совесть усовершенствованнее канализации.
  Нам ли, нам ли с тобой спасаться
  Когда корчится похоть, как женщина в родах.
  
  
  
   Исторические обстоятельства не всегда выше человека, ибо сам человек - история.
   Горячечный порыв имажинизма - порыв Духа ради освобождения. Эпатирующая образность, богохульство, насилие и жестокость социального переворота - история, как она есть, в ипостаси знаков и текстов. Горячечный порыв имажинизма, на деле, и был настоящей революцией или хотя бы попыткой её осуществления.
   'В вас веру мою исповедую', - выносит эпиграфом к своей книге о С. Есенине и А. Мариенгофе революционный композитор Арсений Аврамов, Реварсавр, готовый продирижировать 'Героической симфонией' на гудках всех московских заводов, фабрик и паровозов. Закалённый стихами Есенина и Мариенгофа, комиссар Луначарский мандата на задуманный перформанс не выдаёт, хотя слушает вместе с коллегией Наркомпроса восемнадцать ревопусов Реварсавра, озвученные им садовыми граблями на перенастроенном для этого дела рояле. Собрание невежд ревмузыки не оценило: у чинуш из Наркомпроса быстро разболелись головы, - как лошади, они жрали пирамидон. А Реварсавр учил, что рояль - это интернациональная балалайка.
   'Это не шутка и не преувеличение, - восклицает поэт. - Это история и эпоха' (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 202).
  
  
  11
  
  Опять трехдюймовки хохотали до коликов,
  Опять артиллерия заграбастывала кварталы в охапку,
  И в небе дымки кувыркались красноглазыми кроликами. -
  Эй, купола, снимайте же шапки,
  Довольно по тучам кресты
  Волочить, как слюни!
  На папертях голоикрым канканом
  Май вертокружит с Июнем,
  Революция с революцией. Магдалина,
  Я тоже пьяный,
  Я тоже прыгал через костры
  И шалый
  В огненном казакине
  Танцевал лезгинку с кинжалом.
  
  
  
   'Из всей литературы наименее по душе была нам - литература военного комиссариата.
   Сначала читали внимательно и точно все мобилизационные приказы. Читали и расстраивались. Чувствовали непрочность наших освободительных бумажек. Впоследствии нашли способ более душеспокойный - не читать ни одного. Только быстрее пробегали мимо свежерасклеенных.
   Зажмурили глаза, а вести стали ползти через уши'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 568)
  
  
   В дни наиболее решительных боёв с белыми армиями Центральным Комитетом Ордена Имажинистов была объявлена всеобщая мобилизация поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства на войну с действующим искусством, о чём кричали расклеенные рядом с приказами военного комиссариата по заборам, стенам, столбам и афишным тумбам обращения: 'Имажинисты всех стран, соединяйтесь!' Это не было пародией на лозунги и методы пролетарской революции; скорее, Октябрьский переворот с обещанием равенства и освобождения, а на деле принесший массовый террор, тоталитарное угнетение и контроль, представлял собой весьма неудачный имажинистский опыт, как всегда, печально и без оглядки опробованный историей.
   'В России никогда не было творческой избыточности, никогда не было ничего ренессансного, ничего от духа Возрождения. Так печально и уныло сложилась русская история и сдавила душу русского человека!' (Н. А. Бердяев. 'Судьба России. Об отношении русских к идеям'. С. 315).
   Так да не так!
   Серебряный век русской поэзии и философии, включая самого Н.А.Бердяева, и есть новейший Ренессанс духа. Революционный порыв духа, что это как не дух Возрождения? Творческая избыточность имажинистов тому пример. Не случайно эпоха Возрождения завершилась буржуазными революциями. Однако в России революция и Возрождение фатально поменялись местами. Сначала 1905-й год, затем начало новой эпохи духа, которая не получила своего продолжения из-за развязанной в Европе войны.
   ...Великолепный был Лоренцо! Великолепный Мариенгоф!
  
  
  
  12
  
  Граждане, душ
  Меняйте бельё исподнее!
  Магдалина, я также сегодня
  Приду к тебе в чистых подштанниках.
  Что? - кажется смешной трансформация?
  Чушь!
  Поэт, Магдалина, с паяцем
  Двоюродные братья - тому и другому философия
  С прочим -
  - мятные пряники!
  Пожалуйста, покороче:
  Любовь и губы.
  Ах, ещё я хочу уюта твоих кружевных юбок.
  
  
  
   'Кухарки ранним утром разнесли страшную новость о 'всеобщей' по квартирам. Перепуганный москвич толпами стоял перед 'приказом'. Одни вообще ничего не понимали, другие читали только заглавие - хватались за головы и бежали как оглашенные. 'Приказ' предлагал такого-то числа и дня всем! всем! всем! собраться на Театральной площади со знамёнами и лозунгами, требующими защиты левого искусства. Далее - шествие к Московскому Совету, речи и предъявления 'пунктов'.
   Около полудня к нам на Никитскую в книжную лавку прибежали Шершеневич и Кусиков.
   Глаза у них были вытаращены и лица белы. Кусиков, медленно ворочая одеревеневшим языком, спросил:
   - Вы... ещё... т-торгуете?..
   Есенин забеспокоился:
   - А вы?..
   - Нас... уже!..
   - Что уже?..
   - Запечатали... за мобилизацию... и...
   Кусиков холодными пальцами вынул из кармана и протянул нам узенькую повестку. Есенин прочёл грозный штамп.
   - Толя, пойдём... погуляем...
   И потянулся к шляпе.
   В этот момент перед зеркальным стеклом магазина остановился чёрный крытый автомобиль. Из него выскочило два человека в кожаных куртках.
   Есенин отложил шляпу. Спасительное 'погулять' слишком поздно пришло ему в голову. Люди в чёрной коже вошли в магазин. А через несколько минут Есенин, Шершеневич, Кусиков и я были в МЧК'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 583-584)
  
  
  
  13
  
  Что это, это -
  Красных чернил лужа ведь?
  Магдалина, Магдалина, почему же на кружеве?
  Кричи, Магдалина!
  Нет,
  Лжёшь! Пружины,
  Как тогда, живота коленом.
  Молчишь?... Молчишь?! Я выскребу слова с языка.
  А руки,
  Руки белее выжатого из сосцов луны молока.
  Кричи, Магдалина! Я буду сейчас по черепу стукать
  Поленом...
  Ха-ха. Это он, он в солнце кулаком - бац;
  - Смеее-й-ся, пая-яц......
  
  
  
   Ridi pagliaccio...
   Смейся, паяц, над разбитой любовью!
   Дух времени, революционный дух, имажинизм говорил поэзией своих оруженосцев, горланил их горлом, бил их воплями в барабанные перепонки.
   Это спасало.
  
  
  
   'Следователь, силясь проглотить смешок, вёл допрос.
   Есенин говорил:
   - Отец родной, я же с большевиками... я же с Октябрьской революцией... читал моё:
  
  Мать моя родина,
  Я большевик.
  
   - А он (и тыкал в меня пальцем) про вас писал... красный террор воспел:
  
  В этой черепов груде
  Наша красная месть...
  
   Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
   - Подожди, Серёжа, подожди... товарищ следователь, к сожалению, в последние месяцы от русской литературы пошёл запашок буниновщины и мережковщины...
   - Отец родной, это он верно говорит... завоняла... смердеть начала...
   Из-под 'вечного' золотого следовательского пера ползли суровые и сердитые буквы, а палец, которым чесал он свою макушку, ероша на ней белобрысенький пух, был непростительно для такого учреждения добродушен и несерьёзен.
   - Подпишитесь здесь.
   Мы молча поставили свои имена. И через час - на радостях угощали Шершеневича и Кусикова у себя, на Богословском, молодым кахетинским.
   Есенин напевал:
  
  Всё, что было,
  Чем сердце ныло...
  
   А назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на Театральную площадь отменять мобилизацию.
   Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя 'стихов', курчавые юноши - 'речей'.
   Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции преисполнил нас гордостью.
   Есенин шепнул мне на ухо:
   - Мы вроде Марата... против него тоже, когда он про министра Неккера написал, двенадцать тысяч конницы выставили'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 584-585)
  
  
  
   В пору 'мобилизации' имажинистам от роду было чуть более двадцати годов.
  
  
  * * *
  
   Сергею Есенину
  
  На каторгу пусть приведёт нас дружба,
  Закованная в цепи песни.
  О день серебряный,
  Наполнив века жбан,
  За край переплесни.
  
  Меня всосут водопроводов рты
  Колодези рязанских сёл - тебя
  Когда откроются ворота
  Наших книг,
  Певуче петли ритмов проскрипят.
  
  И будет два пути для поколений:
  Как табуны пройдут покорно строфы
  По золотым следам Мариенгофа
  И там, где, оседлав, как жеребёнка, месяц,
  Со свистом проскакал Есенин.
  
  Март 1920
  
  
  
  
  
  *** 'Я пришёл к тебе, древнее вече'
  
  'Опыт персоналистической метафизики', вышедший в свет в 1939 году, Н. А. Бердяев начал с объяснения противоречивости своей мысли: есть философы, изначально приходящие к системе, которой верны всю жизнь, и есть философы, в философии которых отражается борение духа, а в мысли - духовная борьба:
   'В бурные исторические эпохи, эпохи духовных переломов, философ, который не остаётся кабинетным, книжным человеком, не может не участвовать в духовной борьбе. Я никогда не был философом академического типа и никогда не хотел, чтобы философия была отвлечённой и далёкой от жизни. Хотя я всегда много читал, но источник моей мысли не книжный. Я даже никогда не мог понять какой-либо книги иначе, как приведя её в связь с своим пережитым опытом'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 425-426).
  
  
  Развратничаю с вдохновеньем
  
  1
  
  Друзья и вороги
  Исповедуйте веру иную
  Веруйте в благовест моего вранья.
  
  Как мёртвую тушу лошадиную
  Поэтов насаживаю на рога
  Своего вдохновенья.
  
  Стаей вороньей,
  Тучей
  Кружит над павшими бойца слава.
  
  Только крылья о звёзды звенят
  И ухает,
  Материков вздымая чорное брюхо, -
  - уллюлю!
  
  А скромный биограф уже стучит
  Молотом воспоминаний по металлу слов,
  Венец куёт победителю.
  
  
  
  
   'Заметьте: какие мы счастливые, - любовались на себя имажинисты. - У нас нет философии. Мы не выставляем логики мыслей. Логика уверенности сильнее всего.
   Мы не только убеждены, что мы одни на правильном пути, мы знаем это. Если мы не призываем к разрушению старины, то только потому, что уборкой мусора нам некогда заниматься. На это есть гробокопатели, шакалы футуризма.
   В наши дни квартирного холода - только жар наших произведений может согреть души читателей, зрителей. Им, этим восприемникам искусства, мы с радостью дарим всю интуицию восприятия. Мы можем быть даже настолько снисходительны, что попозже, когда ты, очумевший и ещё бездарный читатель, подрастёшь и поумнеешь, - мы позволим тебе даже спорить с нами.
   От нашей души, как от продовольственной карточки искусства, мы отрезаем майский, весенний купон. И те, кто интенсивнее живёт, кто живёт по первым двум категориям, те многое получат на наш манифест'.
  ('Декларация имажинистов'. С. 666)
  
  
  
  2
  
  В вазах белков вянут синие лилии,
  Осыпаются листья век,
  Под шагами ласк грустно шурша.
  
  Переломил стан девий
  И вылилась
  Зажатая в бёдрах чаша.
  
  Рот мой розовый, как вымя,
  Осушил последнюю влагу.
  Глупая, не задушила петлёй ног!..
  
  Вчера - как свеча
  белая и нагая
  И я наг,
  А сегодня не помню твоего имени.
  
  Люди, слушайте клятву, что речет язык:
  Отныне и вовеки не склоню над женщиной
  мудрого лба
  Ибо:
  Эта самая скучная из всех прочитанных мною книг.
  
  
  
   'Без образа нет искусства, в частности поэзии', - утверждал крупнейший российский языковед и теоретик лингвистики Александр Афанасьевич Потебня (1835-1891). Уже от этого лингвистического положения имажинисты могли отсчитывать начало своей философии, если бы не тройки в аттестатах и ветер революции по стране.
   Без претензий на какую-либо философию имажинисты были уверены, что изначально пришли к системе, которой будут следовать всю жизнь. Они не сомневались, что им даже не потребуется разрушать предыдущие системы и построения, и были достаточно щедры, чтобы от продовольственной карточки искусства отрезать весенний купон.
  
  
  
  3
  
  Настеж рта гардероб
  И язык,
  Как красное платье.
  
  Кому, кому серебро
  Моей пепелящей плоти,
  Кому глаза страдальные, как язвы?..
  
  Тело закутайте саваном тишины,
  Поставь, луна, погребальные свечи,
  А вы -
  Чернорабочие молвы
  Словами сочными, как вишня,
  Зачните сказ:
  
  'В некотором царстве, некотором государстве
  жил человече,
  Точил он серебряные лясы,
  Имя ему при рождении дали'...
  
  И т. д.
  
  
  
   Гёте говорил, что поэзия действует всего сильней в начале культурных эпох, когда они ещё совершенно грубы.
   'Конечно!' - соглашается А. Б. Мариенгоф в последней части 'Бессмертной трилогии' воспоминаний ('Это Вам, потомки!').
  
  
  4
  
  Город - асфальтовый колокол -
  О чем люто
  В ночи гудишь?
  
  Тебе стихи, белей, чем молоко,
  Мои мужские груди
  Льют...
  
  Толп вал
  Пощади, во имя Новейшего Завета,
  Меня развратничающего с вдохновеньем.
  
  Веруйте: сокровенного сокровенней
  Девятью девять месяцев зарю в животе
  Мариенгоф вынашивал.
  
  А когда рожал, раздирая стены криком,
  И уже младенец тёплое темя высунул,
  Тут же за пологом грешила поэзия со стариком
  Брюсовым.
  
  
  
   Старик Брюсов сочинит слова к восьмой, слёзной части 'Реквиема' Моцарта. 'Горе, горе! умер Ленин. / Вот лежит он, скорбно тленен', - будет петь хор на поминках вождя мирового пролетариата. Старик Брюсов, декадент, монархист, а позднее и большевик, служил в Наркомпросе у А.В.Луначарского, в Госиздате, Книжной палате. Кроме того, вёл ряд курсов в Московском университете и Высшем литературно-художественном институте. Был он 'морфинистом и садистическим эротоманом' (И. А. Бунин), но и наставником Н. С. Гумилёва в пору вхождения его в русскую литературу. Старик Брюсов немало проституировал своим талантом, и поэзия за пологом не могла отказать ему в этом его баловстве. Впрочем, старику Брюсову, которому в то время не было ещё и пятидесяти, посчастливилось - нет? - также как и Мариенгофу, творить 'в начале культурных эпох'.
   'Если кому-нибудь не лень - создайте философию имажинизма, - подначивали имажинисты, - объясните с какой угодно глубиной факт нашего появления. Мы не знаем, может быть, от того, что вчера в Мексике был дождь, может быть, от того, что в прошлом году у вас ощенилась душа, может быть, ещё от чего-нибудь, - но имажинизм должен был появиться, и мы горды тем, что мы его оруженосцы, что нами, как плакатами, говорит он с вами'. ('Декларация имажинистов'. С. 666-667).
  
  
  
  * * *
  
  К тебе, смерти зев,
  Простираю длани,
  К тебе на заклание
  Из хлевов
  Табуны гоню.
  Слышишь косы
  И костей хруст?
  Слышишь пожаров рёв?
  Живот давлю гадий;
  Тысячелетиями прелый
  Огню
  Предаю навоз;
  Земли потрясаю
  Тело;
  Взрывами гроз
  Разорванных уст
  К пощаде
  Звериный глушу зов.
  
  
  
   Имажинизм не мог не появиться в стране Советов - стране с телом потрясённой земли и душой Каина, в перекошенной от хруста костей социальной реальности - имажинизм как новое семиотическое окно в царство свободы не состояться не мог.
   'Личность имеет единственный, неповторимый образ, Gestalt', - учил в прошлом революционный марксист, но к тому времени, казалось, кабинетный философ Н. А. Бердяев ('О рабстве и свободе человека'. С. 441).
   То, что 'мастеровые искусства' гордо нарекли имажинизмом, было не что иное, как стремление определить быстро изменяющийся мир и найти своё место в нём, историческое усилие каждого собрать во множественных образах самого себя, свою личность, свой единственный и неповторимый образ, Gestalt.
   Культура послушно хранит тайну во времени.
   Творчество имажинистов это богоборческая попытка выявить, обнаружить, а, выявив, собрать воедино и тем самым раскрыть тайну - ту божественную метафору, что воплотилась в судьбе всех и каждого и оттого в отдельной человеческой судьбе, тот единственный и неповторимый смысл индивидуального мироощущения.
  
  
  * * *
  
  Я пришёл к тебе, древнее вече,
  Тёмный люд разбудил медным гудом,
  Бросил зов, как собакам печень,
  Во имя красного чуда.
  
  Назови же меня посадником,
  Дай право казнить и миловать.
  Иль других не владею ладней
  Словом, мечом и вилами?
  
  Застонет народ чистый
  От суда моего правого -
  С вами вместе пойдём на приступ
  Московии златоглавой.
  
  Затопим боярьей кровью
  Погреба с добром и подвалы,
  Ушкуйничать поплывём на низовья
  И Волги и к гребням Урала.
  
  Я и сам из тёмного люда,
  Аль не сажень косая - плечи?
  Я зову колокольным гудом
  За собой тебя, древнее вече.
  
  
  
   Образы 'Магдалины', как и всей имажинистской поэзии А. Мариенгофа, все эти 'в солнце кулаком - бац', 'по черепу стукать поленом', смешные, как чистые подштанники, трансформации, - всё это обломки и осколки качественной целостности, гештальта той личности, которая может быть означена как 'поэт Анатолий Мариенгоф'. Подобно тому, как общественный переворот - осколок, всего лишь часть, проявление - на границе с миром - персоналистической революции, перипетии творческих исканий и судьбы человека, известного как 'поэт Анатолий Мариенгоф', тоже феномен персоналистический. Этот феномен много шире любых сиюминутных интерпретаций и толкований в силу того, что 'поэт Анатолий Мариенгоф' остаётся современным эпохам будущего и настоящего. Искусство превосходит историю, когда время придаёт его произведениям силу и новизну, постоянно возрождая их, снова и снова обуславливая их воскресение, тогда как историческая память стирается, утрачивается, 'выдыхается', как спирт из плохо закупоренной бутылки.
  
  
  * * *
  
  Багровый мятеж палец тычет
  В карту
  Обоих полушарий:
  - Здесь!.. Здесь!.. Здесь!..
  В каждой дыре смерть веником
  Шарит:
  Эй! к стенке, вы, там, все - пленники...
  И земля словно мясника фартук
  В человечьей крови, как в бычьей...
  - Христос воскрес!
  
  
  
   Среди друзей-имажинистов Анатолий получил прозвище 'Мясорубка' - кровь тёмными потоками лилась со страниц сборников его стихотворений. Эту страшную явь большевистского террора газета 'Правда' заклеймила как 'оглушающий визг, чуждый пролетариату'. В апреле 1921 года после выхода в свет имажинистского сборника 'Золотой кипяток' с 'Исповедью хулигана' С. Есенина и поэмой А. Мариенгофа 'Развратничаю с вдохновеньем' 'очаровательный' А. В. Луначарский опубликовал в 'Известиях ВЦИК' письмо, в котором уведомил, что Главный политико-просветительный комитет уже постановил расследовать и привлечь к ответственности людей, способствовавших появлению и распространению позорных книг. Нарком также заявил, что слагает с себя звание Председателя Всероссийского союза поэтов, так как союз этот не протестовал против самого, что ни на есть проституирования таланта, вывалянного предварительно в зловонной грязи.
   А. Б. Мариенгоф впоследствии объяснял:
   'Право, эпитет 'очаровательный' довольно точен по отношению к Анатолию Васильевичу Луначарскому. Ведь он не только управлял крупнейшим революционным департаментом, но и писал стихи, пьесы, трактаты по эстетике, говорил, как Демосфен, и предсказывал будущее, преимущественно хорошеньким женщинам, по линиям их нежных ладоней' ('Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 283-284).
   В те же годы другой 'очаровательный' персонаж 'эпохи Есенина и Мариенгофа', большой любитель детей и борец с царизмом Владимир Ильич Ленин, прочтя 'Магдалину', сказал только: 'Больной мальчик'.
   В. И. Ульянов-Ленин, как известно, вполне по-мещански предпочитал 'Аппассионату' Бетховена 'тарарабумбиям' В. В. Маяковского.
   Ох, уж этот рояль - интернациональная балалайка!
   Н. А. Бердяев отмечал:
   'Низкий тип духовной культуры большей части революционеров-марксистов меня очень мучил. Я не чувствовал эту среду себе родной. Это особенно остро чувствовалось в годы моей ссылки на север. Моё отношение к марксизму было двойственное, я никогда не мог принять марксизма тоталитарного. И в моих спорах с марксистами более тоталитарного типа, которые я вёл в марксистских кружках в молодости, я сейчас вижу тему, которая остаётся очень актуальной и в наше время' ('О рабстве и свободе человека'. С. 431).
  
  
  Развратничаю с вдохновеньем
  
  5
  
  Точит пурга
  Снежный клюв
  О железную спину Петербурга.
  
  (Кажется или не кажется?)
  Корчится, как живая,
  Спина мертвеца...
  
  Голову
  В тишину закинув
  Именем не называть!..
  
  Зверя устанут челюсти,
  Птицы костьми набьют зобы,
  А иноземные гости
  
  Будут на папертях трупы жечь.
  Мне ли любовь блюсти,
  Каменной вазой быть?..
  
  Каждая уроненная слеза океана глубже.
  
  
  
   'Самая трудная революция, которая ещё никогда не была сделана и которая была бы радикальнее всех революций, - допытывался Н.А.Бердяев, - это революция персоналистическая, революция во имя человека, а не во имя того или иного общества. По-настоящему, глубинно революция есть изменение принципов, на которых покоится общество, а не кровопролитие того или иного года и дня. И по-настоящему глубинно революционна личность, масса же, состоящая из средних людей, консервативна'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 615)
  
  
  6
  
  Не мечут за врагом в погоню
  Мои упрямо стянутые луки
  Скул
  
  Стрелу
  Монгольской яри,
  И гребень в волосах не бег коней
  
  По жолтому
  Песку
  Татарии.
  
  Ах, почему
  Суров и так тяжеловесен
  Сегодня шаг ветров
  
  И барабанных перепонок струны,
  Как в бурю омут,
  И песен
  
  Звук уныл и ломан метр.
  
  
  
   В. Маяковский, В. Хлебников, А. Мариенгоф, С. Есенин, имажинисты, - единицы на миллионы, - именно они были подлинно революционны в том смысле, что для них революция была во имя человека, а не во имя того или иного общества. Революционером был В. Маяковский, революционером - А. Мариенгоф. Не В. И. Ленин и не Л. Д. Троцкий, тем более не 'очаровательный' А. В. Луначарский, чьих 'песен' звук уныл и ломан метр, а именно Маяковский, Хлебников, Мариенгоф - 'больные мальчики' у плахи революционного мятежа.
   Эта готовность к революционному изменению принципов социальной действительности, как принципов, прежде всего, собственного мировоззрения, приятие испытаний, как освобождения, в годину социальных потрясений делало каждого из них не мальчиком, но мужем, личностью. А личность и есть усилие и борьба, овладение собой и миром, победа над рабством, освобождение. И они знали эту свободу - удаль, несоизмеримые с мигом жизни возможности бытия: В. Хлебников провозгласил себя президентом земного шара, В. Маяковский заявил, что его стих 'трудом громаду лет прорвёт'. С. Есенин и А. Мариенгоф не просто использовали литературный приём, говоря об 'эпохе Есенина и Мариенгофа', но уже жили в своей эпохе, когда 'развратничали с вдохновеньем' и 'проституировали' 'Золотым кипятком'.
  
  
  
  7
  
  Над белой, белой, как яйцо, луной
  Наседка кудахчет - облако
  Или вьюга?
  
  Недруги,
  Пощадите голову - это мудрое веретено,
  Что прядёт такую прекрасную пряжу стихов.
  
  Каждый проулок логовище.
  Стальными клыками бряцает
  Густая, как шерсть медведя, толпа воинов.
  
  И вся Русь разбойно
  В четыре пальца
  Свищет.
  
  Удаль, удаль
  Не заколдовали тебя веков ворожеи!..
  Где же я, с кем буду,
  
  Положу себя на ладони чьи?
  
  
  
   'Очень вспоминаю споры с товарищем моей юности по марксистским кружкам А. В. Луначарским. Я уже не спорил с ним, когда он стал народным комиссаром просвещения, я старался никогда его не встречать. В этих спорах я был жестоким спорщиком, я отстаивал существование истины и добра, как идеальных ценностей, не зависящих от классовой борьбы, от социальной среды, т. е. не соглашался на окончательное подчинение философии и этики классовой революционной борьбе. Я верил в существование истины и справедливости, которые определяют моё революционное отношение к социальной действительности, а не определяются ею. Луначарский утверждал, что такая защита бескорыстной истины, независимости интеллекта и права личного суждения противоречит марксизму, который подчиняет понимание истины и справедливости революционной классовой борьбе'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 431-432)
  
  
  8
  
  Город к городу каменным задом,
  Хвостами окраин
  Окраины.
  
  Любуйтесь, граждане, величественнейшей случкой!
  Гиганты, безумия хлебнувши яд,
  Языками фонарей зализывают раны.
  
  Молюся о них молитвой такой:
  (Вздымая руки
  Тяжолые, как якоря):
  
  'Социалистический боже, даруй
  Счастливейшее им потомство
  Сынов, внуков и правнуков.
  
  В чорные зубы фабрик гаванскую сигару,
  Ладони пригородных мостовых
  В асфальтовые перчатки втисни
  И ещё тысячу т. п. маленьких радостей'.
  
  
  
   Ленин в сердцах дискредитировал Троцкого липким прозвищем политической проститутки. А. В. Луначарский пришлёпал прозвище имажинистам. В психологии подобный перенос известен как проекция - приписывание черт своей индивидуальности собеседнику, соратнику, оппоненту. Ленин, Троцкий, Луначарский, 'старые' большевики были организаторами политической группировки, что умело воспользовалась революционностью 'больных мальчиков', лазящих с браунингом по чердакам и готовых к революционному преобразованию мира, и прибрала власть к рукам. В. И. Ленин, гений политической конъюнктуры, не только берёт власть, но и отлаживает механизм её удержания за порождённым им чудовищем на многие годы, устанавливая тоталитарную зависимость личности от интересов партии большевиков и советского государства. Конечно же, ему, как никому более, чужды все эти романтические бредни Духа о революции. Глава Совнаркома всегда занят практическими вопросами - почта, телефон, телеграф, фронт, ЧК, концлагеря, массовый террор, контрреволюция, голод. Это из его указов и директив кипяток крови шпарит по всей России - свобода, не знающая жалости, становится демонической: 'Довольно пели вам луну и чайку! / Я вам спою чрезвычайку!!'
  
  
  9
  
  Камень Вавилонской башни
  Усеяли
  Твои зёрна
  
  Скифии вчерашней
  Поля.
  Черна ладонь твоего сеятеля.
  
  Нет серпов
  Для этого всхода,
  Жнеца нет.
  
  Гранитной тропой
  На цепи, что в железной руке,
  Невская бежит вода.
  
  Волн металлическое бряцание,
  Валов ржание
  Поёт миру о новой каторге.
  
  Солнце, вода и ветер вы сегодня почётные каторжане.
  
  
   Было ли 'древнее вече' революционных поэтов похоже на 'певца чрезвычайки' из 'Записок на манжетах' М. А. Булгакова? 'Певец' был с орлиным носом и огромным револьвером на поясе. Хотя как бы не выглядел этот самый 'певец', ничто не может стереть с его лица измены идеям революции, когда с подобострастьем он открывает для себя и в себе Великого Инквизитора.
  
  
  * * *
  
   Съезд партии. Троцкий покаялся. Выступает Надежда Константиновна Крупская. Она говорит, что вот-де Лев Давидович признал свои ошибки, и теперь можно прекратить проработку его (смысл выступления).
   Сталин в гневе. Насупился. Шевелятся его усы. Бурчит. Но довольно громко, чтобы сидящие поблизости слышали его:
   - Ещё одно такое её выступление, и я сделаю Фотиеву вдовой Ленина.
   Это мне рассказал Борис Евгеньевич Этингоф. Он сидел в первом ряду и собственными ушами слышал сталинское бурчание.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Это Вам, потомки!'. С. 43-44)
  
  
   'Каждая уроненная слеза океана глубже', - на свой манер повторяет А. Мариенгоф мысль Ф.М. Достоевского в 1920 году.
   'В чорные зубы фабрик гаванскую сигару', - вот о чём молится поэт социалистическому богу.
   Многая лета, многая лета здравствовать тебе, Революция!..
   Революция его, счастливого безумца, поставившего всё на октябрь, сделала бессмертным. О, октябрь, октябрь, - игорный дом без подтасованных карт и без единой краплёной! Игрок, взявший высшую ставку в игре у шулеров, видит: октябрь затопил страну океаном слёз. И вот уже не гаванская сигара в зубы фабрик, а рабий труд. Не 'человек человеку - брат', а концлагеря для пролетариев, нежелающих служить в Красной армии. Не свобода и равенство, а ЧК и номенклатурная вертикаль.
   Что решает поэт?
   'Будь трижды и трижды проклят / Час моего венчания / С бессмертьем!'
   Что может быть общего у поэта с инквизицией и её вдохновителями?
   Волн металлическое бряцание, валов ржание поют миру о новой каторге...
  
  
  10
  
  Счастье, обыкновенное как весна,
  Неужели всё ещо мало
  Тебе человеческой пищи.
  
  Виснут, всё длиннее виснут
  Над голубыми щёками далей
  Чорные уши кладбищ.
  
  Кончено. Всё кончено.
  Степная тишь в городе.
  Долинное безмолвие движется по проспектам.
  
  Рыдайте матери. Розовая говядина
  Ваших сыновей печётся на солнечной
  Сковороде.
  
  Один иду. Великих идей на плечах котомка,
  Заря в животе
  И во лбу семь пядей.
  
  Ужасно тоскливо последнему Величеству на
   белом свете!
  
  
  
   'В 1907 году я написал статью, в которой предсказывал неотвратимость победы большевиков в революционном движении, - рассказывал Н.А.Бердяев. - В эти годы для моей духовной жизни имело огромное значение проникновение в Легенду о Великом Инквизиторе Достоевского. Можно было бы сказать, что, став христианином, я принял образ Христа в Легенде о Великом Инквизиторе, я к нему обратился, и в самом христианстве я был против всего того, что может быть отнесено к духу Великого Инквизитора. Но этот дух Великого Инквизитора я видел справа и слева, в авторитарной религии и государственности и в авторитарном революционном социализме'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 434)
  
  
  
  11
  
  Как к кувшину в горячий полдень
  Ко мне приди и молодой и старый
  Студёные кусать сосцы.
  
  Наполню
  Новыми дарами
  Мешочки дряблые скопцов.
  
  Из целомудрого ковша
  Серебряного семя
  Каплю.
  
  Касаньями
  Сурово опалю
  Уста наивно возалкавшие,
  
  И, наконец, под хриплый петли лай,
  Потайные слепые двери
  Откроет тело.
  
  О как легко, как сладостно нести мне
   материнские вериги!..
  
  
  
   'Впрочем, - замечал Н.А.Бердяев, - подлинная философия всегда была борьбой. Таковой была и философия Платона, Плотина, Декарта, Спинозы, Канта, Фихте, Гегеля. Моя мысль всегда принадлежала к типу философии экзистенциальной. Противоречия, которые можно найти в моей мысли, противоречия духовной борьбы, противоречия в самом существовании, которые не могут быть прикрыты кажущимся логическим единством. Подлинное единство мысли, связанное с единством личности, есть единство экзистенциальное, а не логическое. Экзистенциальность же противоречива. Личность есть неизменность в изменении. Это одно из существенных определений личности. Изменения происходят в одном и том же субъекте. Если субъект подменяется другим субъектом, то нет в настоящем смысле и изменения. Изменение разрушает личность, когда оно превращается в измену. Философ совершает измену, если меняются основные темы его философствования, основные мотивы его мышления, основоположная установка ценностей. Может меняться взгляд на то, где и как осуществляется свобода духа. Но если любовь к свободе заменяется любовью к рабству и насилию, то происходит измена'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 426)
   Сказанное справедливо по отношению не только к философу, но и к поэту, музыканту, драматургу, художнику, режиссёру, личностный характер деятельности и творчества которых не вызывает сомнения ни у марксистов, ни у персоналистов.
   Экзистенциальность же противоречива.
   Личность А. Мариенгофа это неизменность, пребывающая в постоянном изменении. Неизменность: 'Один иду. Великих идей на плечах котомка...' Изменения: от 'Затопим боярьей кровью / Погреба с добром и подвалы' до 'Рыдайте матери. Розовая говядина / Ваших сыновей печётся на солнечной / Сковороде', от 'Я и сам из тёмного люда, Аль не сажень косая - плечи?' до 'Ужасно тоскливо последнему Величеству на белом свете!'. Поэт видит и сознаёт, как выдыхается самый дух революции, как всё труднее наполнять новыми дарами 'мешочки дряблые скопцов', как на смену порыву обновления грядёт серое уныние тоталитаризма.
   Такие изменения не могли не быть интерпретированы коллегией Наркомпроса иначе как 'проституирование таланта'. В глазах чинуш от марксистской идеи, асфальтовых змей выкидышей, такая правда не могла не быть порнографической. Партия большевиков, пустившая тысячелетнюю христианскую цивилизацию во все тяжкие, боялась лицезреть порнографический портрет своего естества, выточенный серебряными лясами 'больных мальчиков'. Стыдливость мешала, оскорбление чувств.
   Если взглянуть на это со стороны, с высокой башни, откуда в удовольствие цинично поплёвывать за голубые щёки далей на чорные уши кладбищ, то, наверно, было забавно.
  
  
  12
  
  Не правда ли, забавно,
  Что первый младенческий крик мой
  Прозвенел в Н. Новгороде на Лыковой Дамбе.
  
  Случилось это в 1897 году в ночь
  Под Ивана Купала,
  Как раз -
  
  Когда зацветает
  Папоротник
  В бесовской яме.
  
  С восьми лет
  Стал я точить
  Серебряные лясы.
  
  Отсюда и все беды.
  Имя мне при рождении дали
  Ну - и т. д.
  
  И проч. проч.
  
  
  
  
  
  *** 'Мы смешивали малое с большим'
  
  Поэт всегда смешивает малое с большим - истину индивидуального бытия с размахом социального строительства, революционного переустройства, вооружённого разрушения. Прав ли он, в житейской суете своей решаясь судить о природе совсем иного масштаба? Если быть персоналистом, легко обнаружить иллюзорность гигантских масштабов всенародных строек и общественных переворотов. Последние лишь кажутся великими, тогда как на деле великим оказывается единственно человек, немалые усилия прилагающий, чтобы по капле выдавливать из себя раба. И если историки действительно желают знать, что свершалось, происходило и происходит с народом, эпохой и культурой, прежде всего им следует обратиться к тому, как и что было с поэтом.
  
  
  
  * * *
  
  Собратья! Собратья! Собратья!
  Не смею молчать и соврать я.
  
  
  
   Как и что было с поэтом? Под каким знаком проходила его стезя? Важно отделить зёрна от плевел, главное от второстепенного.
   Личность поэта, философа, прозорливца начинается там, где он не 'смеет молчать и соврать', когда социальное окружение предпочитает смолчать, а, где удобно, и соврать. Это совсем не означает, что поэт безрассуден или 'больной на голову' герой; просто тот источник творчества, которым он жив, не позволяет ему поступить иначе. 'Ну, и к чертям собачьим такое творчество!' - решит обыватель и будет по-своему прав: надо содержать семью, растить детей, обеспечивать старость. Однако без творчества, без сотворчества с началом, не позволяющим молчать и соврать, жизнь непременно вырождается в 'гроба человеческих лбов' (П. Антокольский. 'Мы'), в 'матёрый желудочный быт земли', такой, что 'не разберёшься, который век' (Э. Багрицкий. 'ТВС').
   А век поджидает на мостовой, сосредоточен, как часовой.
   Поджидает именно его, одного из ничтожных, из миллионов смертных, чтобы приказать солгать или убить, и как поступит тот, который окажется 'один на миллионы', такая и будет история, как будто остальных миллионов и не было никогда.
   Вот что и как происходит с поэтом.
   А что же с теми, кто выдаёт себя за поэтов, 'культурную элиту', за властителей умов и сердец? С ними история как раз и поступает так, как с 'чернью' в метафизическом смысле слова. И хотя эта 'чернь' - в Москве и в Париже, со стороны - из Комарово или Кламара - сущность виднее...
  
  
  При этой твёрдости телес
  При этой квадратуре лба
  Ужели не воздвигнем крепость
  Юродивой мечты.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Заговор дураков')
  
  
   В предисловии к 'Опыту персоналистической философии' Н. А. Бердяев, в Кламаре, писал:
   'Самодовольство и самопревозношение культурной элиты есть эгоизм, брезгливая изоляция себя, отсутствие сознания своей призванности к служению. Я верю в подлинный аристократизм личности, в существование гениев и великих людей, которые всегда сознают долг служения, чувствуют потребность не только в восхождении, но и в нисхождении. Но я не верю в аристократизм групповой, в аристократизм, основанный на социальном подборе. Нет ничего противнее презрения к народным массам почитающих себя элитой. Элита может даже оказаться 'чернью' в метафизическом смысле слова, это особенно нужно сказать про элиту буржуазную'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 436).
  
  
  * * *
  
  Не нам построить жизнь
  С суровостью прямолинейной,
  Не таковы сердца у наших дев,
  Друзья не таковы!
  Пока мы молоды - нам чужды люди Рейна
  С презреньем к праздности, к нелепице,
  К мечте.
  
  Когда ж придёт конец
  (А он придёт, увы!),
  Старушка ель в декабрьском чепце
  Нас встретит у погоста
  Поклоном белой головы.
  
  Мы не завидуем тому, кто здесь повелевает;
  Народы клятвам не верны,
  Как не верны цари народам,
  Судьба степей - быть многодымным городом.
  А городов судьба -
  Стать златошерстой степью.
  
  Зачем же строить жизнь по чертежу,
  Как дом.
  Крестьянская изба
  И та тяжеловесна!
  Вот почему до полдня я лежу
  И до утра сижу над песней.
  
  
  
   Стезя 'верховного мастера ордена имажинистов' проходила под знаком того, что у Н. А. Бердяева сформулировано как радикальный переворот в установке ценностей, персоналистическая переоценка. А. Б. Мариенгоф - безбожник и революционер. Но безбожник безбожнику - рознь, а сам термин 'революция' нуждается в экспликации. Вместе с тем, что такое персонализм, как не применение евангельской морали к человеческим обществам, сосредоточенность на человеческой личности, признание её высшей ценностью? Н. А. Бердяев полагал:
   'Нужно перестать считать 'своё' непременно хорошим, а 'чужое' непременно дурным. Только Евангелие провозгласило, что нужно любить врагов, выйти из порочного круга ненависти и мести. И это означает переворот в мире, поворот к иному миру, радикальное отрицание законов природного мира и царствующего в нём натурального порядка. Между порядком Божиим и порядком мира существует глубокий конфликт, и тут невозможно взаимное приспособление, тут возможны только измены. <...> Истина, открывшаяся в Евангелии, не абсолютна, а конкретна и находится в царстве субъективности, а не в царстве объективности, она раскрывает свободу царства Божия. Заповедь 'не убий', как голос Божий, остаётся в силе не только для отдельных людей, но и для человеческих обществ'. ('О рабстве и свободе человека'. С. 583).
  
  
  
  * * *
  
  Опять безжизненное поле,
  Безжизненная вдаль тропа.
  Вёрст шесть осталося
  (Не боле)
  До пограничного столба.
  
  Такой ли представлялась встреча?
  Какие грустные края!
  И огненные (ах!) противоречья
  Любовь и ненависть таят.
  
  Где сердце?
  В суете ль проклятой?
  (Неужто ж я такая дрянь.)
  Мила ли:
  Пенза толстопятая
  И косопузая Рязань?..
  
  А вот
  И столб,
  И пограничный домик,
  И всадник в шлеме на меже.
  Кто разберёт?
  Чёрт ногу сломит
  В смешной поэтовой душе.
  
  
  
   Каким-то непривычным лирическим теплом, - почти 'бунинщиной', - пронизаны эти строки. Но так ли это удивительно? Жестокие образы прежних поэм А. Б. Мариенгофа не столько дань социальным потрясениям Октября и октябрьскому перевороту, сколько персоналистическое освобождение Духа от образа врага, верность родине и вольности. Это со-бытие поэта и революции, и там, где поэт говорит 'революция', быть может, не ведая того, он говорит о Духе, а не о большевиках. То же самое делал А. Блок в поэме 'Двенадцать', В. Маяковский в поэме 'Ленин'. Не о матросах и не о Ленине со всей непонятой вождём 'тарарабумбией какой-то' в них речь. Речь о революции как о наступлении новой эпохи - эпохи Духа, в которую верили 'больные мальчики'.
  
  
  * * *
  
  Не много есть у вольности друзей.
  Друзья весёлые
  У купли и продажи.
  На головы нам время сыплет соль,
  И зрелая любовь
  Нас в крепкий узел вяжет.
  
  Уже чуть слышны песен голоса.
  Так звонкая коса
  Навряд ли слышит
  Вздох предсмертный луга.
  Нас оправдают голубые небеса:
  Мы были вольности и родине верны
  И только неверны подругам.
  
  Уйдём - останется стихов тетрадь,
  В ней мы судьбу воспели нашу.
  Счастливый был удел:
  В дому - всегда пустая чаша
  И чаша сердца вечно через край.
  
  <Ноябрь> 1922
  
  
  
   А. Б. Мариенгоф - революционер. Но не потому, что в Нижнем получил 36 часов карцера, когда двенадцатилетним ротозеем, пожирая глазами программку с фамилиями любимых актёров, остался сидеть на стуле в ученической ложе театра под 'Боже, царя храни'. И не потому, что в Пензе полез на чердак с дамским браунингом, а в Москве кричал 'Да здравствует революция!' и сопровождал Якова Блюмкина. А. Б. Мариенгоф - революционер потому, что действительно пытался изменить принципы общественного устройства. Кровопролитие революционных лет вызывало у него чувство естественной человеческой антипатии, неприятия. И он, собственно, никогда его и не воспевал так, как товарищ из Владикавказа с орлиным носом и огромным револьвером на поясе воспевал 'чрезвычайку'. А. Б. Мариенгофу довелось встать на путь освобождения, путь революционного духовного порыва, подлинной революционности в желании изменить мир, - 'мы наш, мы новый мир построим', - и всей его трагической противоречивости заповеди 'Не убий'.
   '...Для того чтобы человеческие общества соблюдали эту заповедь, - объяснял Н. А. Бердяев, - они должны свернуть с пути объективации человеческого существования, т. е. с пути рабства человека, и вступить на путь субъективации человеческого существования, т. е. на путь освобождения. С этим связан радикальный переворот в установке ценностей, персоналистическая переоценка ценностей. Создание образа 'врага', играющего такую роль в мировой истории, есть обесчеловечивающая, обезличивающая объективация. <...> 'Враг' есть объективация существования, в которой исчезает образ человека. Поэтому нет ничего более чудовищного, чем благословение войны христианскими церквами, чем самое словосочетание 'христолюбивое воинство''. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 583).
  
  
  * * *
  
  Сказал в дверях:
  - Ну вот, война.
  И закурил.
  И лёг на сердце камень.
  Ты отвечала:
  - Да... она
  Идёт и между нами.
  И это было так по-женски -
  Ответ твой
  И твои слова.
  Над городом плыл месяц деревенский,
  За ним плыла ночная синева.
  
  Плыл облак рыбиной библейской
  В серебряной пучине звёзд,
  Плыл мужественный марш красноармейский
  Через Литейный мост.
  
  Плыла Нева,
  Без дрожи и без плеска,
  И Запад плыл... но к берегам каким?
  И в суете своей житейской
  Мы смешивали малое с большим.
  
  
  
   Духовные перевороты, смешивание малого с большим, персоналистское освобождение, - что может быть более чуждым большевистскому утилитаризму? В статье 'Литературное производство и сырьё' (1921) шумный критик опорожняет на мостовой российской литературы ушат холодного своего неведенья Духа, вместе с пеной якобы понимания насущной действительности выплескивая саму возможность обновления:
   'Расточительно тратят бумагу, не считаясь с оскудением её, поэты-имажинисты. В истекшем году типографский станок выбросил большую имажинистскую литературу, поглотившую бумажную выработку, по крайней мере, одной бумагоделательной фабрики за год. Между тем уродливые произведения Анатолия Мариенгофа, Вадима Шершеневича, Велимира Хлебникова, Григория Шмерельсона и др. могли бы подождать наступления более благоприятного времени, когда продуктивность бумажных фабрик поднимется. На потраченной имажинистами бумаге можно было бы печатать буквари и учебники, которых ныне не хватает, почему они стали распространяться в рукописном виде. Прибавьте к тому, что свои ерундовые стихи Мариенгоф печатает размашисто, по 6 строк на странице'. (А. Кауфман. 'Литературное производство и сырьё'. С. 2).
   Семьдесят лет спустя официоз ни толики не поумнел, и уже другой шумный критик переводит литературное производство на тему квартирного вопроса: 'Шершеневич после визита к председателю Московского Совета Л. Б. Каменеву тут же получает 'две чудесные комнаты на Арбате'. <...> Вспомним, что в это время у Марины Цветаевой умерла в приюте младшая дочь, а больному В. Ф. Ходасевичу, жившему в полуподвальной, не топленной больше года квартире, куда сквозь гнилые рамы текли потоки талого снега, тот же Каменев не дал письма в жилищный отдел'.
   Не чужда критику и тема работы транспортного цеха:
   'Во время транспортной разрухи <...> Есенин и Мариенгоф с комфортом путешествовали в отдельном салон-вагоне. Вагон принадлежал гимназическому товарищу Мариенгофа. <...> Новоиспечённый железнодорожный чиновник получил в своё распоряжение салон-вагон, разъезжал в нём свободно <...> и предоставлял в этом вагоне постоянное место Есенину и Мариенгофу. Мало того, зачастую Есенин и Мариенгоф разрабатывали маршрут очередной поездки и без особенного труда получали согласие хозяина салон-вагона на намеченный ими маршрут: летом 1919-го они побывали в Петрограде, весной 1920-го в Харькове, летом на Кавказе'. (С. В. Шумихин. 'Глазами 'великолепных очевидцев''. С. 8-9).
  
  
  * * *
  
   Последнее:
  Я ставлю душу.
  Ну!
  Тасуй-ка и сдавай,
  Насмешливый партнёр.
  Так:
  Потяну.
  Ещё.
  Ещё одну.
  Благодарю.
  Довольно.
  Перебор.
  Чорт побери, какое невезенье!
  Я рву и комкаю краплёные листы.
  Вот так играло и продулось ты,
  Моё шизофреническое поколение.
  
  
  
   Соединяя несоединимое, имажинистский образ непременно заключает в себе антиномию, и, сжимая ассоциативную цепочку до двух крайних звеньев, заставляет способного к мысли читателя думать и чувствовать самому, восстанавливать всю цепь ассоциаций и порождать собственные.
   'Мысль Толстого, Чехова, Достоевского, - признавался А. Мариенгоф, - всегда хочется 'закусить' собственной мыслью. В этом, пожалуй, самое большое достоинство хорошей литературы'. ('Это Вам, потомки!'. С. 115)
   Эффектность и неожиданность образа достигается за счёт наглядности, вещественности, физиологической чувственности конкретных вещей, к которым обращаются имажинисты.
  
  
  Руки галстуком
  
  8
  
  И снова голые локти
  Этого, этого и того дома
  В октябре зябли,
  И снова октябрь полировал льдом
  Асфальтов серые ногти,
  И снова уплывали часы, как корабли.
  
  
  9
  
  Не было вас, и всё-таки
  Стал день, вытекли сумерки,
  Сгорбился вечер и закачалась ночь -
  Потому что: время перебирало чётки,
  Дымилось весной,
  И солнце белую мякоть снега грызло золотой
  киркой.
  
  
  
   Со временем круг людей, чья культура позволяла оценить эту анатомически отточенную образность имажинизма, делался уже и уже, пока окончательно не восторжествовала версия А. Блока о пагубности 'русского дэндизма ХХ века', когда 'в рабочей среде и в среде крестьянской тоже попадаются уже свои молодые дэнди', а они - 'пустые, совершенно пустые'. И при том не скрывают, что все они - 'дрянь, кость от кости, плоть от плоти буржуазии'. (А. Блок. 'Русские дэнди'. С. 55-57).
   С одним из таких денди после литературной вечеринки мэтр русского символизма возвращался домой - в мороз, под сильным ветром, тёмными улицами Петрограда. Молодой человек читал наизусть десятки стихов современных поэтов и утверждал, что его ничто не интересует, кроме стихов. Затем сообщил, что ему негде ночевать. На завтрашнее утро поэта ждали многие дела и мысли, и он испугался того, что слишком заглядится в этот узкий и страшный колодезь... дэндизма...
   Александр Александрович был вынужден отказать бездомному своему попутчику, и они простились - чужие, как встретились.
  
  
  * * *
  
   Терпеть не могу жить на даче. Терпеть не могу даже приезжать в гости на дачу. Заборы, заборы, заборы и малособлазнительные домики уборных.
   - Какой красивый закат!
   Отвечаю:
   - Да. Очень красивый. Розовый, как ветчина.
   Очень интеллигентная хозяйка дачи взглянула на меня с ужасом:
   - А ещё поэт!
  (А. Б. Мариенгоф. 'Это Вам, потомки!'. С. 77)
  
  
   Пожалуй, если бы среди читателей процветали одни кауфманы, шумихины да 'очень интеллигентные хозяйки дач', вряд ли что-то лучшее наметилось бы с транспортным сообщением или в стране прибавилось бы жилья. А вот библиотеки радовали бы неучей своей пустотой.
  
  
  
  * * *
  
  Не было вас
  И не было сумерек,
  Не вздыхал вечер.
  Я вышел на улицу,
  Разговаривающую шумом рек.
  Глаза, как оплывающие свечи,
  Ветер!
  Нет, на Кузнецком я вас не встретил.
  Только блудниц.
  Я,
  Как птичница
  Без птиц.
  Нет человека на свете
  Грустней Мариенгофа.
  Пришлось одному есть яичницу
  И пить кофе.
  
  
  
   Брызжущим слюной критикам нравится повторять, что А. Мариенгоф носил деллосовское пальто, цилиндр и лаковые башмаки, вместе с Есениным они обедали в лучших ресторанах Москвы, а дома их кормила экономка.
   Да, поэты носили цилиндры, которые - и слава Богу! - за неимением ордера на головной убор согласился продать краснощёкий немец в десятом по счёту шляпном магазине, куда они с Есениным забежали на второй день по приезде в мокрую от дождей колыбель революции.
   Дорогое пальто, лаковые ботинки? За какую ещё деталь туалета должны оправдываться мастеровые искусства перед чехами-инспекторами от литературы? Быть может, снова за 'длынные вольосы'?
  
  
   'Часы на Театральной площади показывали десять.
   - Довезу! - предложил лихач с надменным лицом гвардейца.
   - На Пречистенку.
   Ветер сорвал цилиндр с моей головы.
   Гвардеец со своих высоких извозчичьих козел только покосился на него ироническим глазом.
   Красивая молодая дама в норковой шубке, догнав цилиндр, подняла и протянула мне.
   - Премного благодарен...
   Как-то не выговорилось: 'Премного благодарен, гражданка!' Уж очень она была тоненькая даже в своей шубке до колен. Была лёгкая, как папиросная бумага. И я сказал вместо 'гражданка':
   - Премного благодарю, сударыня!
   - Пожалуйста, сударь.
   И с милой полуулыбкой добавила:
   - Это смешно, товарищ Мариенгоф, что в наше время, в нашей Москве вы носите цилиндр.
   Её зубы сверкали, как поддельный жемчуг. Моё поколение ещё видело настоящий.
   - Вы хотите сказать: 'Это глупо'?
   - Угадали.
   - А Шекспир носил серьгу в ухе, - не соврал я. - Это, пожалуй, ещё глупей.
   - Шекспир жил в шестнадцатом веке.
   - Однако в этом шестнадцатом веке он писал немногим хуже, чем пишем мы в своём двадцатом'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 345)
  
  
  
  * * *
  
  Хотел бы я в серебряные годы
  Старинной дружбою согреться
  И умереть в хорошую погоду
  За шахматами
  От разрыва сердца.
  И чтобы женщины
  С пучочками фиалок,
  По улицам,
  Бульварам,
  Переулками
  Шли за моим весёлым катафалком
  Под ручку,
  Будто на прогулке.
  И чтобы многочисленные внуки,
  В час окончательной разлуки,
  Шумели, словно сад ветвями,
  Своими молодыми языками.
  
  
  
   Внуков у А. Б Мариенгофа не было: единственный сын Кирка, первая ракетка 'по юношам' ленинградского 'Динамо', свёл счёты с жизнью неполных семнадцати лет в 1940 году.
   Молодые же языки были разные. Встречались и такие, что были знакомы ещё по юридическому факультету и отличались непринуждённым обращением и препротивнейшей лёгкостью в словах. Поэт их не любил: в дни Керенского на полях Галиции ради воодушевления не желающих воевать солдат они подставляли лоб под немецкую пулю, а в октябре 1917-го за стенами военных училищ отстреливались до последнего патрона и пулемётной ленты.
  
  
   'На Бронной, во втором этаже, длинный узкий зал с жёлтыми стёклами и низким потолком. Человек к человеку - как книга к книге на полке, когда соображаешь: либо втиснешь ещё одну, либо не втиснешь. Воротников синих! Воротников!..
   - И как это на третий год революции локотков на тужурочках не протёрли.
   На эстраду вышел Есенин. Улыбнулся, сузил веки и, по своей всегдашней манере, выставил вперед завораживающую руку. Она жила у него одной жизнью со стихом, как некий ритмический маятник с жизнью часового механизма.
   Начал:
  
  Дождик мокрыми мётлами чистит...
  
   Что-то хихикнуло в конце зала.
  
  Ивняковый помёт на лугах...
  
   Перефыркнулось от стены к стене и вновь хихикнуло в глубине.
  
  Плюйся, ветер, охапками листьев...
  
   Как серебряные пятачки, пересыпались смешки по первым рядам и тяжёлыми целковыми упали в последних.
  Кто-то свистнул.
  
  Я люблю, когда синие чащи,
  Как с тяжёлой походкой волы,
  Животами листвой храпящими
  По коленкам марают...
  
   Слово 'стволы' произнести не удалось. Весь этот ящик, набитый синими воротниками и золотыми пуговицами, - орал, вопил, свистел и громыхал ногами об пол.
   Есенин по-детски улыбнулся. Недоумевающе обвёл вокруг распахнувшимися веками. Несколько секунд постоял молча и, переступив с ноги на ногу, стал отходить за рояль.
   Я впервые видел Есенина растерявшимся на эстраде. Видимо, уж очень неожидан был для него такой приём у студентов.
   У нас были боевые крещения. На свист Политехнического зала он вкладывал два пальца в рот и отвечал таким пронзительным свистом, от которого смолкала тысячеголовая, беснующаяся орава. Есенин обернул ко мне белое лицо:
   - Толя, что это?
   - Ничего, Серёжа. Студенты'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 540-541)
  
  
  
   Всё прекрасное трудно.
   Дождик мокрыми мётлами чистит ивняковый помёт на лугах.
   Это же так просто, такой зримый образ! Надо обладать своеобразной классовой твердолобостью, неуживчивостью и цинизмом, чтобы не видеть и видеть не желать. Легче ли от этого строителям коммунизма? Легче, пока хихоньки да хахоньки, пока отдаёт жлобством лакейская убеждённость в своём превосходстве выскочек из кабин социальных лифтов революционных преобразований. Такой народ, такая сторона.
  
  
  * * *
  
  И нас сотрут, как золотую пыль.
  И каменной покроют тишиной.
  Как Пушкин с Дельвигом дружили,
  Так дружим мы теперь с тобой.
  
  Семья поэтов чтит обычай:
  Связует времена стихом.
  Любовь нам согревает печи,
  И нежность освещает дом.
  
  Простая вера и простые чувства:
  Страх перед смертью,
  К петуху зарезанному жалость.
  Безумие и безрассудство
  Мы носим как шикарный галстук.
  
  А жизнь творим - как песнь, как стих.
  Тот хорошо, а этот плохо.
  Один
  Спесиво цедит ром,
  Другой
  Пьёт жиденькое пиво
  С кусочком воблы и горохом.
  
  1923
  
  
  
   Наглядную вещественность есенинских образов хохотушки да хохотуны с мозгами пролетарского вуза вынести не могли. Семиотическое окно имажинизма для них закрылось. Скоро в едином порыве они будут трудиться на фронтах ударных пятилеток, ором требовать смерти врагам народа, некоторые запишутся во 'враги', другие - в доносителей на 'врагов', и, верные твердолобой юности, всему хорошему и плохому, они не будут ждать тишины. Кто-то станет героем; кто-то будет расстрелян, кому-то удастся тихо, мещански обустроить жизнь, - увы, но большинство из них так и не узнает, что такое свобода. Таков итог, который едва ли может показаться завидным. Таков удел. Удаль. Даль. Жаль...
   Картина несколько изменится, если вспомнить о земляных червях, опыт над которыми тянулся у Дарвина двадцать девять лет: люди растут - быть может, что и отношение к поэзии и литературе вырастает из детских штанишек.
   Дай Бог, чтобы без испытаний железом и кровью!
   Три года А. Б. Мариенгоф собирал воспоминания в книгу 'Как цирковые лошади по кругу' (редакционное название 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'). Ему казалось, что это долго. Позднее, узнав, что один опыт Дарвина тянулся почти треть века, подбадривал себя:
   - Помни о червях Дарвина! Литература не менее важна в жизни.
  
  
  
  * * *
  
  Как холодно,
  Как неуютно
  С хозяйкой чванной и скупой,
  Когда рассеянной рукой
  Стакан неполный подают нам.
  
  А жизнь?
  Её я так же понимаю -
  Струя широкая, сверкай!
  Когда наполнишь нас до края,
  Переливайся через край.
  
  1934
  
  
  
   Пока синие воротники свистели и громыхали ногами об пол, истребляя всякую возможность имажинистской образности и революционного торжества духа хотя бы здесь и сейчас - в ящике лекционного зала, поэты жили великой правдой социальных потрясений. Эта правда трёхмерна по сравнению с двухмерным, плоским пониманием науки жизни синих воротников и критиков-полуинтеллигентов.
   В 1920 году красный террор добрался до Крыма. В Феодосии в декабре 'Ах, не грозды носят - юношей гонят / К чёрному точилу, давят вино, / Пулемётом дробят их кости и кольём / Протыкают яму до самого дна'. Красный террор ужасающими свидетельствами вторгается в строфы Максимилиана Волошина, порождая подлинно имажинистские образы. Поэт иной формации и мироощущения, он знал, что глаз даёт нам непосредственное впечатление только о двух измерениях - мы всё видим на плоскости. К этому основному впечатлению присоединяется, и совершенно затемняет его, понимание трёхмерного пространства, основанное на предварительном опыте осязания.
   То же чудо преобразования круга в шар и окружности в сферу совершается в семиотическом пространстве поэзии: слова двухмерны, они лежат на листе бумаги, пока опыт чувств и мышления не восполнит их осязанием Духа, верой и сопереживанием до трёхмерного бытия исторических обществ.
  
  Верю в правоту верховных сил,
  Расковавших древние стихии,
  И из недр обугленной России
  Говорю: 'Ты прав, что так судил!
  
  Надо до алмазного закала
  Прокалить всю толщу бытия.
  Если ж дров в плавильной печи мало,
  Господи, - вот плоть моя!'
  
  (М. Волошин. 'Усобица')
  
  
   Если общество - организм, а 'вся история страны - история болезни' (В. С. Высоцкий), революция подобна резкому обострению всех хронически запущенных общественных заболеваний. Эта болезнь протекает с высокой температурой и, бывает, что с летальным исходом. Она не оставляет сомнений в том, что не нашлось творческих сил реформирования общества, что силы инерции победили.
   'Смешно и наивно обсуждать революцию с точки зрения разумных и моральных норм. Она всегда окажется неразумной и аморальной. Революция иррациональна по своей природе, в ней действуют стихийные и даже безумные силы, которые всегда существуют в человеческих массах, но до известного момента сдержаны. В революциях, как и в контрреволюциях, разнуздываются садистские инстинкты, которые потенциально всегда есть в людях' (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 616).
  
  
  
  * * *
  
  Я понимаю:
  Время такое.
  Счастье пошло на убыль.
  Даже вот эта юная парочка
  Тут,
  На скамейке,
  Возле левкоев,
  Разве целуются?
  Нет,
  Выдаёт по карточке
  Сердце своё и губы.
  
  
  
   'Человеческим обществом управляет князь мира сего, и управляет в неправде. Поэтому естественно, что против этого управления периодически происходят восстания. Но очень скоро этими восстаниями против неправды вновь овладевает князь мира сего и творит новую неправду. В этом двойственность революции. В революции совершается суд Божий. В революции есть момент эсхатологический, как бы приближение к концу времён'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 614).
  
  
  * * *
  
   Вождями Октябрьской революции были идеалисты-интеллигенты с бородками второй половины XIX века (Ленин, Троцкий, Луначарский, Бухарин и др.).
   Кончились бородки - кончилась революция.
  
  
  * * *
  
   Встречаясь с нашими чиновниками, даже высокопоставленными, я невольно вспоминаю слова Кромвеля:
   'Меня больше теперь беспокоят дураки, чем мерзавцы'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Это Вам, потомки!'. С. 83, 50)
  
  
   Когда к концу 1922 года князь мира сего вновь овладел 'распелёнутой землёй нашей', для авторов 'уродливых произведений' совсем не секрет было, что революция это только мечта, фатум человеческих обществ, что революция это, скорее, социальная катастрофа, нежели освобождение.
   Имажинизм, дитя революционного порыва, иссяк.
  
  
  * * *
  
  Как хорошо, что кровь
  Не бьёт в мой лоб,
  Как в колокол,
  Тяжёлым языком страстей!..
  Ты - около.
  Хочу спокойно чистоту растить.
  
  1920
  
  
  
   'Революция в очень малой степени стоит под знаком свободы, в несоизмеримо большей степени стоит под знаком фатума. Революция есть фатум человеческих обществ. В революции человек хочет избавиться от рабства у государства, у аристократии, у буржуазии, у изголодавшихся святынь и идолов, но немедленно создаются новые идолы, новые ложные святыни и попадают в рабство к новой тирании'. (Н. А. Бердяев. 'О рабстве и свободе человека'. С. 614).
  
  
  * * *
  
  Наш стол сегодня бедностью накрыт:
  Едим - увядшей славы горькие плоды,
  Пьём - лести жидкий чай, не обжигая рот.
  Не нашим именем волнуются народы,
  Не наши песни улица поёт.
  
  Ночь закрывает стёкла чорной ставней,
  Мы утешаемся злословьем.
  Тот говорит, что в мире всё не вечно,
  А этот замышляет месть.
  Однообразное повествованье:
  У побеждённых отнимают меч,
  У полонённых - честь,
  У нас - высокое призванье.
  
  Я говорю: не стоит сожалеть,
  Мы обменяли медь
  На злато.
  Чужую песнь пусть улица поёт,
  Не нашим именем волнуются народы!
  Что юность, слава и почёт?
  В стакане комнатной воды
  Шипенье кислоты и соды.
  
  Декабрь 1922
  
  
  
   Современный исследователь, изучая потёмки прошлых дней, который раз в истории русской литературы обнаруживает 'однообразное повествованье':
   ''В 1920 и 21 гг. в Москве шумели имажинисты. Главными у них были С. Есенин, А. Мариенгоф, А. Кусиков и В. Шершеневич. В 1922 г. от них ничего не осталось, - констатировал И. Н. Розанов в своём 'Обзоре художественной литературы за два года', датированном ноябрём 1922 г. - Кусиков и Есенин уехали за границу. Шершеневич отдался театру. Мариенгоф просто замолчал'. 'Имажинисты сами себе надоели', - комментировали иные' (М. О. Чудакова. 'Жизнеописание Михаила Булгакова'. C. 216-217).
  
  
  * * *
  
  Какая тяжесть!
  Тяжесть!
  Тяжесть!
  Как будто в головы
  Разлука наливает медь
  Тебе и мне.
  О, эти головы.
  О, чорная и золотая.
  В тот вечер ветреное небо
  И над тобой,
  И надо мной
  Подобно ворону летало.
  
  Надолго ли?
  О, нет.
  По мостовым, как дикие степные кони,
  Проскачет рыжая вода.
  Ещё быстрей и легкокрыльней
  Бегут по кручам дни.
  Лишь самый лучший всадник
  Ни разу не ослабит повода.
  
  Но всё же страшно:
  Всякое бывало.
  Меняли друга на подругу.
  Сжимали недруга в объятьях.
  Случалось, что поэт
  Из громкой стихотворной славы
  Шил женщине сверкающее платье...
  
  А вдруг -
  По возвращеньи
  В твоей руке моя захолодает
  И оборвётся встречный поцелуй!
  Так обрывает на гитаре
  Хмельной цыган струну.
  
  Здесь всё неведомо:
  Такой народ,
  Такая сторона.
  
  <Середина> 1922
  
  
  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Бердяев Н. А Духовные основы русской революции // Собрание сочинений. Т. 4. Париж: YMCA-Press, 1990.
   2. Бердяев Н. А. О рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической философии // Н. А. Бердяев. Опыт парадоксальной этики. М.: ООО 'Издательство АСТ'; Харьков: 'Фолио', 2003. С. 423-696.
  http://vehi.net/berdyaev/rabstvo/index.html
   3. Бердяев Н. А. Самопознание. Опыт философской автобиографии // Н. А. Бердяев. Русская идея. М.: ООО 'Издательство АСТ'; Харьков: 'Фолио', 2004. С. 249-585.
   4. Бердяев Н. А. Судьба России // Н. А. Бердяев. Философия свободы. М.: АСТ: АСТ МОСКВА, 2007. С. 242-448.
   5. Блок А. Русские дэнди // Собрание сочинений: в 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 53-57.
   6. Гумилёв Н. С. Жизнь стиха // Н. С. Гумилёв. Письма о русской поэзии. М.: Современник, 1990. С. 45-54. https://gumilev.ru/clauses/1/
   7. Декларация имажинистов // А. Б. Мариенгоф. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 663-667.
  http://dugward.ru/library/serebr/lit_deklaracii.html
   8. Кауфман А. Литературное производство и сырьё. (Новогодние размышления и итоги) // Вестник литературы. 1921. ? 1 (25). С. 2.
   9. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127-428.
   10. Мариенгоф А. Б. Роман без вранья // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 501-630.
   11. Мариенгоф А. Б. Циники // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 1. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17-128.
   12. Мариенгоф А. Б. Это Вам, потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17-126.
   13. Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд., доп. М.: Книга, 1988. 672 с.
   14. Шумихин С. Глазами 'великолепных очевидцев' // Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Шершеневича, Мариенгофа, Грузинова: Сборник / Сост. С. В. Шумихин, К. С. Юрьев. М.: Моск. рабочий, 1990.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"