Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Освобождение. Глава 3. В.В.Маяковский. "Слушайте, товарищи потомки..."

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе о Владимире Маяковском. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/_x7VkrCakSc

  Глава 3.
  В. В. Маяковский. "Слушайте, товарищи потомки..."
  
  
  Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/_x7VkrCakSc
  
  
  Почему новые языковые возможности открываются молодым? Зрелые и умудрённые опытом мастера следуют проторенными тропами и путешествуют по дорогам, знакомым с детства. А молодому, дерзновенному предоставлены нехоженые пути. Надо быть красивым, двадцатидвухлетним, жилистой громадиной, чтобы идти, мир огрόмив мощью голоса, прорубать первую просеку, чувствовать, как ''я' для меня малό', как 'кто-то из меня вырывается упрямо'. Над всем, что сделано, ставит он 'nihil' (ничто), и обгорелые фигурки слов и чисел выпрыгивают, валятся, падают, летят из черепа, как дети из горящего здания.
  
  
  Никогда
  ничего не хочу читать.
  Книги?
  Что книги!
  
  
   Этакой глыбе многое хочется!
   В душе ни одного седого волоса, старческой нежности и в помине, но может, как небо, менять тона: быть и 'от мяса бешеным', и безукоризненно нежным, не мужчиной, а - облаком в штанах!
   Если мы желаем составить мнение об эпохе, вынести суждение об истории, то читаем книги о королях, референдумах, войнах, реформах и революциях - книги о процветании и гибели государственной власти. Но они - ничто, nihil, если мы вглядываемся в своё генеалогическое древо, где деды, праотцы, пращуры жили и погибали во время этих войн, королей и революций. Как они жили? И умирали как? Ловили мгновенье жизни, которое прекрасно? Или выживали: день да ночь - сутки прочь? Понять человека той или иной расы и эпохи возможно руководствуясь искусством его народа и времени. Отсюда, старая, как мир, мысль: странно и неправильно было бы смотреть на искусство только как на способ красиво или выразительно изображать избранные моменты жизни. Пройдёт три-четыре десятилетия, и искусство окажется самой жизнью, как не выгибай вопрос - искусство для искусства или искусство для жизни.
   Пусть!
   Ведь новые возможности языка это возможности новой жизни - той, в которой 'я с сердцем ни разу до мая не дожили, / а в прожитой жизни / лишь сотый апрель есть', - той, буре которой оседлав валы, поэт - 'равный кандидат / и на царя вселенной / и на / кандалы', - той, которая в конечном счёте, - пусть! - жестоко обманет:
  
  
  Вселенная расцветёт ещё,
  радостна,
  нова.
  Чтоб не было бессмысленной лжи за ней,
  каюсь:
  я
  один виноват
  в растущем хрусте ломаемых жизней!
  
  Слышите -
  солнце первые лучи выдало,
  ещё не зная,
  куда,
  отработав, денется, -
  это я,
  Маяковский,
  подножию идола
  нёс
  обезглавленного младенца.
  
  Простите!
  
  (В. Маяковский. 'Война и мир')
  
  
  
  
  *** 'Миров приводные ремни'
  
  Серебряный век - явление столичное, петербургское, островное. Культура двух российских столиц начала ХХ века - культура двух островов в океане кондового быта и тяжёлой плоти - распространялась с трудом, не проникая глубже губернских городов. В уездах, в среде неподвижных традиций царствовали передоновы, и их мрачные помышления и опасения накладывали свой болезненный отпечаток на любое начинание и даже на саму его необходимость.
   И всё же в российских губерниях, в местах безнадёжно унылых, среди созданий, обречённых на тоску и печаль, недотыкомок и недошивинок всех мастей были возможны Бунин и Гумилёв, Есенин и Мариенгоф. Вплоть до Октябрьского переворота жизнь не могла разом выйти из привычной колеи. Поверх безобразных и грубых выходок жизни школьный учитель математики Тетерников видел далёкий мир, озарённый блистающей звездой Маир, слагал вирши, занимался переводами французских символистов и, в конце концов, прославился под именем Фёдора Сологуба. Занимался коммерческой торговлей, воспитывал сына и мог составить своё мнение о современной литературе Борис Михайлович Мариенгоф.
   1917 год. Пенза. Вечер в семье отца Анатолия Мариенгофа.
  
  
   'По новому стилю, ещё не одолевшему старый, уже кончался ноябрь.
   Они сидели за ломберным столом, поджидая четвёртого партнёра.
   Можно было подумать, что в России ничего не изменилось, а уже изменилось всё. Но люди и вещи по привычке ещё находились на своих местах: высокие стеариновые свечи горели в бронзовых подсвечниках; две нераспечатанные колоды карт для винта и пачка красиво отточенных мелков лежали на зелёном сукне ломберного стола.
   - А мне нравятся большевики! - сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.
   - Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, - небрежно отозвался Роберт Георгиевич.
   Марго (так называли Вермельшу близкие люди), нервно поиграв щёками, похожими на розовые мячики, добавила желчно:
   - Борису Михайловичу даже 'Облако в штанах' нравится... этого... как его... ну?
   - Владимира Маяковского, - мягко подсказал отец.
   - Что? - ужаснулся знаменитый присяжный поверенный. - Вам нравится этот бред сивой кобылы?
   - Талантливая поэма.
   - Та-лан-тли-вая?
  
  Вашу мысль,
  мечтающую на размягчённом мозгу,
  как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
  буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
  досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, -
  
  с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.
   - Типичнейший большевик! Этот ваш... Ну, как его?
   - Маяковский, Маргарита Васильевна, - подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.
   - Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!
   И у Марго от возмущения даже заискрились её открытые банки с ваксой.
   - По всему видно, что ваш... - запнулась она, - ...Маяковский тоже на каторге воспитывался'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 190-191)
  
  
  
   Нет, он не воспитывался на каторге.
   Его отец - Владимир Константинович Маяковский - был лесничим в селе Багдати Кутаисской губернии, и у ребёнка сохранились первые впечатления о необычайном, разительном отличии природы, как она есть, от ослепительного механизма поставленного на службу естественного порядка вещей:
   'Лет семь. Отец стал брать меня в верховые объезды лесничества. Перевал. Ночь. Обстигло туманом. Даже отца не видно. Тропка узейшая. Отец, очевидно, отдёрнул рукавом ветку шиповника. Ветка с размаху шипами в мои щёки. Чуть повизгивая, вытаскиваю колючки. Сразу пропали и туман, и боль. В расступившемся тумане под ногами - ярче неба. Это электричество. Клепочный завод князя Накашидзе. После электричества совершенно бросил интересоваться природой. Неусовершенствованная вещь'. (В. В. Маяковский. 'Я сам').
   Интересоваться бросил, но ценить не перестал.
  
  
  Я,
  златоустейший,
  чьё каждое слово
  душу новородит,
  именинит тело,
  говорю вам:
  мельчайшая пылинка живого
  ценнее всего, что я сделаю и сделал!
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Противоречие первое: 'железный поэт' городов и каменных улиц, знающий чудодейственную силу слова, говорит: мельчайшая пылинка живого, ценнее всего, что я сделаю и сделал.
   И так большевистский златоустейший поэт Маяковский весь соткан из противоречий.
   Противоречие второе: атеист не в шутку верит в себя, как в пророка, а в своё слово, как в проповедь.
   В 15 лет, отчисленный из классической гимназии по причине неоплаты обучения, он вступает в Российскую социал-демократическую партию. Первый раз арестован в том же 1908 году по делу о подпольной типографии, чьи печатные материалы подросток распространял в торгово-промышленном подрайоне Москвы. Съел блокнот с адресами и переплётом. Был освобождён с передачей под надзор родителей как несовершеннолетний, действовавший 'без разумения'. Но уже в следующем 1909-м арестован снова: второй раз - по подозрению в связи с группой анархистов, и в третий - по подозрению в пособничестве побегу женщин-политкаторжанок из Новинской тюрьмы. Оба раза отпущен за недостатком улик.
  
  
  Слушайте!
  Проповедует,
  мечась и стеня,
  сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
  Мы
  с лицом, как заспанная простыня,
  с губами, обвисшими, как люстра,
  мы,
  каторжане города-лепрозория,
  где золото и грязь изъя́звили проказу, -
  мы чище венецианского лазорья,
  морями и солнцами омытого сразу!
  
  Плевать, что нет
  у Гомеров и Овидиев
  людей, как мы;
  от копоти в оспе.
  Я знаю -
  солнце померкло б, увидев
  наших душ золотые россыпи!
  
  Жилы и мускулы - молитв верней.
  Нам ли вымаливать милостей времени!
  Мы -
  каждый -
  держим в своей пятерне
  миров приводные ремни!
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   После трёх лет теории и практики классовой борьбы, когда даже в гимназии под партой держал 'Анти-Дюринг', - чтό там, в труде Ф. Энгельса, изучил гимназист, у которого 'единицы, слабо разноображиваемые двойками', неизвестно, - но после трёх лет классовой борьбы одиннадцать месяцев Бутырской тюрьмы. И это после Басманных, Мещанских и Мясницких казематов, где юный большевик столько буянил, что 'заслужил' одиночную камеру в Бутырке.
   Важнейшее время:
  
  
   'Перечёл всё новейшее. Символисты - Белый, Бальмонт. Разобрала формальная новизна. Но было чуждо. Темы, образы не моей жизни. Попробовал сам писать так же хорошо, но про другое. Оказалось так же про другое - нельзя. Вышло ходульно и ревплаксиво. Что-то вроде:
  
  В золото, в пурпур леса одевались,
  Солнце играло на главах церквей.
  Ждал я: но в месяцах дни потерялись,
  Сотни томительных дней.
  
   Исписал таким целую тетрадку. Спасибо надзирателям - при выходе отобрали. А то б ещё напечатал!
   Отчитав современность, обрушился на классиков Байрон, Шекспир, Толстой. Последняя книга - 'Анна Каренина'. Не дочитал. Ночью вызвали 'с вещами по городу'. Так и не знаю, чем у них там, у Карениных, история кончилась'.
  (В. В. Маяковский. 'Я сам')
  
  
  
  Я,
  обсмеянный у сегодняшнего племени,
  как длинный
  скабрезный анекдот,
  вижу идущего через горы времени,
  которого не видит никто.
  
  Где глаз людей обрывается куцый,
  главой голодных орд,
  в терновом венце революций
  грядёт шестнадцатый год.
  
  А я у вас - его предтеча;
  я - где боль, везде;
  на каждой капле слёзовой течи
  ра́спял себя на кресте.
  Уже ничего простить нельзя.
  Я выжег души, где нежность растили.
  Это труднее, чем взять
  тысячу тысяч Бастилий!
  
  И когда,
  приход его
  мятежом оглашая,
  выйдете к спасителю -
  вам я
  душу вытащу,
  растопчу,
  чтоб большая! -
  и окровавленную дам, как знамя.
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Противоречие третье: большевик ставит искусство выше партийной работы.
   Партийный работник, знающий марксистский метод не понаслышке, уверит, прочтя предисловие к главной идеологической книжке, что производительные силы и производственные отношения определяют надстройку: капиталистическая экономика определяет буржуазное искусство. Русский философ-идеалист, выросший из штанишек марксизма, убеждён, что творческий порыв, образцом которого всегда было искусство, есть единственное, что Бог ждёт от человека как ответ человека на творческий акт Бога. Только таким образом человек может порвать с несовершенной своей природой и духовно обновить своё существование. Как для марксиста, так и для идеалиста вопрос, что главнее - искусство или политическая борьба, решён в самых основах мировоззрения. Однако для Маяковского после освобождения из Бутырки это - дилемма.
  
  
   'Вышел взбудораженный. Те, кого я прочёл, - так называемые великие. Но до чего же нетрудно писать лучше их. У меня уже и сейчас правильное отношение к миру. Только нужен опыт в искусстве. Где взять? Я неуч. Я должен пройти серьёзную школу. А я вышиблен даже из гимназии, даже и из Строгановского. Если остаться в партии - надо стать нелегальным. Нелегальным, казалось мне, не научишься. Перспектива - всю жизнь писать летучки, выкладывать мысли, взятые из правильных, но не мной придуманных книг. Если из меня вытряхнуть прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами? Ведь вот лучше Белого я всё-таки не могу написать Он про своё весело - 'в небеса запустил ананасом', а я про своё ною - 'сотни томительных дней'. Хорошо другим партийцам. У них ещё и университет. (А высшую школу - я ещё не знал, что это такое - я тогда уважал!)
   Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьёзной школы? Я зашёл к тогда ещё товарищу по партии - Медведеву: хочу делать социалистическое искусство. Серёжа долго смеялся, кишка тонка.
   Думаю всё-таки, что он недооценил мои кишки.
   Я прервал партийную работу. Я сел учиться'.
  (В. В. Маяковский. 'Я сам')
  
  
  
   Оправдание существенное: делать социалистическое искусство для встречи с врагами, - товарищи по партии должны понять. С этого посыла начинается богемная жизнь поэта, по необходимости вышедшего из РСДРП(б) неполных семнадцати лет.
   В 1911 году, поступив в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, Владимир Маяковский знакомится с основателем футуристической группы 'Гилея' Давидом Бурлюком и примыкает к кубофутуристам. К 1912-му относится первая публикация поэта, первая пощёчина общественному вкусу.
  
  
  Ночь
  
  Багровый и белый отброшен и скомкан,
  в зелёный бросали горстями дукаты,
  а чёрным ладоням сбежавшихся окон
  раздали горящие жёлтые карты.
  
  Бульварам и площади было не странно
  увидеть на зданиях синие тоги.
  И раньше бегущим, как жёлтые раны,
  огни обручали браслетами ноги.
  
  Толпа - пестрошерстая быстрая кошка -
  плыла, изгибаясь, дверями влекома;
  каждый хотел протащить хоть немножко
  громаду из смеха отлитого кома.
  
  Я, чувствуя платья зовущие лапы,
  в глаза им улыбку протиснул; пугая
  ударами в жесть, хохотали арапы,
  над лбом расцветивши крыло попугая.
  
  
  
   Свидетельства современников о появлении новой пролетарской напасти в искусстве были полны зависти и раздражения:
  
  
   'Они появились в России года за два до войны, как зловещие вестники нависающей катастрофы. Они ходили по улицам в полосатых кофтах и с разрисованными лицами; веселились, когда их ругали, и наслаждались, когда обыватели приходили в ужас от их стишков, написанных одними звуками (слова, а тем более смысл, они отрицали), от их 'беспредметных' картин, изображавших пятна, буквы, крючки, с вклеенными кусками обой и газет.
   Одно время они помещали в полотна деревянные ложки, подошвы, трубки и пр.
   Это были прожорливые молодые люди, с великолепными желудками и крепкими челюстями. Один из них, - 'учитель жизни', - для доказательства своей мужской силы всенародно ломал на голове доски и в особых прокламациях призывал девушек отрешиться от предрассудков, предлагая им свои услуги. (Год тому назад я его видел в Москве, он был в шёлковой блузе, в золотых браслетах, в серьгах, и с волосами, обсыпанными серебряной пудрой.)
   Над футуристами тогда смеялись. Напрасно. Они сознательно делали своё дело - анархии и разложения. Они шли в передовой цепи большевизма, были их разведчиками и партизанами.
   Большевики это поняли (быть может, знали) и сейчас же призвали их к власти, футуризм был объявлен искусством пролетарским'.
  
  (А. Н. Толстой. 'Торжествующее искусство')
  
  
   30 ноября 1912 года в артистическом подвале 'Бродячая собака' после Давида Бурлюка состоялось первое публичное выступление Владимира Маяковского. По сообщениям прессы, в стихах слушатели сразу почувствовали настоящее большое поэтическое дарование и встретили его рукоплесканиями.
   Несколько отличается мнение И. А. Бунина:
  
  
   'Маяковский прославился в некоторой степени ещё до Ленина, выделился среди всех тех мошенников, хулиганов, что назывались футуристами. Все его скандальные выходки в ту пору были очень плоски, очень дёшевы, все подобны выходкам Бурлюка, Кручёных и прочих. Но он их всех превосходил силой грубости и дерзости. Вот его знаменитая жёлтая кофта и дикарская раскрашенная морда, но сколь эта морда зла и мрачна! Вот он, по воспоминаниям одного из его тогдашних приятелей, выходит на эстраду читать свои вирши публике, собравшейся потешиться им: выходит, засунув руки в карманы штанов, с папиросой, зажатой в углу презрительно искривлённого рта. Он высок ростом, статен и силён на вид, черты его лица резки и крупны, он читает, то усиливая голос до рёва, то лениво бормоча себе под нос; кончив читать, обращается к публике уже с прозаической речью:
   - Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь'.
  
  (И. А. Бунин. 'Маяковский')
  
  
  
  Порт
  
  Просты́ни вод под брюхом были.
  Их рвал на волны белый зуб.
  Был вой трубы - как будто лили
  любовь и похоть медью труб.
  Прижались лодки в люльках входов
  к сосцам железных матерей.
  В ушах оглохших пароходов
  горели серьги якорей.
  
  1912
  
  
  
   Противоречие четвёртое: оказалось, что лирический поэт пошёл значительно дальше, чем партийный пропагандист.
   Если бы только буржуазная публика была всего лишь шокирована: 'На эстраде, - и вдруг большевик!', совсем недавно известный среди агитаторов по партийным кличкам Длинный, Кленовый, товарищ Константин. Ан нет! Буржуазия, пусть в малой части, но успела его полюбить. Желание нравиться публике поэт честно изживал, нанося пощёчину за пощёчиной общественному вкусу и наживая врагов среди добропорядочных 'гениев Игорей Северяниных' и их обожательниц.
  
  
  А из сигарного дыма
  ликёрною рюмкой
  вытягивалось пропитое лицо Северянина.
  
  Как вы смеете называться поэтом
  и, серенький, чирикать, как перепел!
  Сегодня
  надо
  кастетом
  кроиться миру в черепе!
  
  Вы,
  обеспокоенные мыслью одной -
  'изящно пляшу ли', -
  смотрите, как развлекаюсь
  я -
  площадной
  сутенёр и карточный шулер!
  
  От вас,
  которые влюблённостью мокли,
  от которых
  в столетия слеза лилась,
  уйду я,
  солнце моноклем
  вставлю в широко растопыренный глаз.
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Желаемого результата поэту добиться в какой-то степени удалось: желающие попасть под его раздачу выстроились в очередь. За публичные выступления, критику и агитацию князь Львов, директор училища, и генералитет искусства ощерились, и в феврале 1914 года совет художников принял решение исключить футуристов Маяковского и Бурлюка из числа учащихся живописи, зодчеству и ваянию. И без того уже - 'наваяли'.
   Весёлый год:
  
  
   'Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада. К ватаге присоединился Вася Каменский. Старейший футурист.
   Для меня эти годы - формальная работа, овладение словом.
   Издатели не брали нас. Капиталистический нос чуял в нас динамитчиков. У меня не покупали ни одной строчки.
   Возвращаясь в Москву - чаще всего жил на бульварах.
   Это время завершилось трагедией 'Владимир Маяковский'. Поставлена в Петербурге. Луна-Парк. Просвистели её до дырок'.
  (В. В. Маяковский. 'Я сам')
  
  
  
  Ёжусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
  вином обливаю душу и скатерть
  и вижу:
  в углу - глаза круглы, -
  глазами в сердце въелась богоматерь.
  
  Чего одаривать по шаблону намалёванному
  сиянием трактирную ораву!
  Видишь - опять
  голгофнику оплёванному
  предпочитают Варавву?
  
  Может быть, нарочно я
  в человечьем меси́ве
  лицом никого не новей.
  Я,
  может быть,
  самый красивый
  из всех твоих сыновей.
  
  Дай им,
  заплесневшим в радости,
  скорой смерти времени,
  чтоб стали дети, должные подрасти,
  мальчики - отцы,
  девочки - забеременели.
  
  И новым рождённым дай обрасти
  пытливой сединой волхвов,
  и придут они -
  и будут детей крестить
  именами моих стихов.
  
  Я, воспевающий машину и Англию,
  может быть, просто,
  в самом обыкновенном евангелии
  тринадцатый апостол.
  
  И когда мой голос
  похабно ухает -
  от часа к часу,
  целые сутки,
  может быть, Иисус Христос нюхает
  моей души незабудки.
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Противоречие пятое, окончательное: карточному шулеру, сутенёру, подпольщику, Варавве 'глазами в сердце въелась богоматерь', и он уже не ощущает себя Вараввой, но скорее распятым оплёванным голгофником, чьих стихов именами будут крестить детей. И если на Голгофу восходит не Иисус, так, значит, тринадцатый апостол его с незабудками души и похабно ухающим голосом.
   Перед началом мировой войны В. В. Маяковский приступает к работе над поэмой 'Облако в штанах'. И. А. Бунин пишет:
   'В день объявления первой русской войны с немцами Маяковский влезает на пьедестал памятника Скобелеву в Москве и ревёт над толпой патриотическими виршами. Затем, через некоторое время, на нём цилиндр, чёрное пальто, чёрные перчатки, в руках трость чёрного дерева, и он в этом наряде как-то устраивается так, что на войну его не берут'. (И. А. Бунин. 'Маяковский').
   Великий русский стилист не воевал по причине почтенного возраста, однако был уверен, что молодёжь должна проливать кровь за интересы помещиков и буржуазии, к классу которых принадлежал дворянин И. А. Бунин, и оттого не сомневался в том, что они же - общенациональные. Его политические убеждения не сделали его прозу и стихи ни лучше, ни хуже, но, несомненно, носили классовый характер. Партия большевиков в те годы выдвигала лозунг 'Поражение собственному правительству!', чтобы из-за войны ещё сильнее обострились общественные противоречия, и, как следствие, грянула пролетарская революция. Мировая война была затеей мирового империализма и только усугубляла и без того бедственное положение рабочего класса. Воевать русскому пареньку за то, чтобы собственником на его заводе был человек с фамилией оканчивающейся на 'ов' или 'ко', а не на 'берг' или 'ман' - удовольствие ниже среднего. Молодой социалист осознано чётко обозначил эту позицию в стихотворении, злободневном и ныне.
  
  
  
  Вам!
  
  Вам, проживающим за оргией оргию,
  имеющим ванную и тёплый клозет!
  Как вам не стыдно о представленных к Георгию
  вычитывать из столбцов газет?!
  
  Знаете ли вы, бездарные, многие,
  думающие, нажраться лучше как, -
  может быть, сейчас бомбой ноги
  выдрало у Петрова поручика?..
  
  Если б он, приведённый на убой,
  вдруг увидел, израненный,
  как вы измазанной в котлете губой
  похотливо напеваете Северянина!
  
  Вам ли, любящим баб да блюда,
  жизнь отдавать в угоду?!
  Я лучше в баре блядям буду
  подавать ананасную воду!
  
  1915
  
  
  
   Отсюда - цилиндр, чёрное пальто, перчатки и трость чёрного дерева: лучше в баре подавать напитки беспутным слугам народа, чем отдать жизнь за состоятельных господ. По сути - ясно, по форме - вызывающе.
   Иван Бунин обличает, недоговаривая, что ещё в августе 1914-го В. Маяковский пытался записаться в добровольцы, но ему не позволили по причине политической неблагонадёжности. Когда же цели войны были определены партией как империалистические, поэт послал генеральскую камарилью вместе с ура-патриотизмом к тем самым особам в баре, что начисто лишены каких-либо политических убеждений.
   В мае 1915-го В. Маяковский выигрывает 65 рублей и уезжает в Куоккалу, небольшой посёлок на берегу Финского залива.
  
  
   'Семизнакомая система (семипольная). Установил семь обедающих знакомств. В воскресенье 'ем' Чуковского, понедельник - Евреинова и т. д. В четверг было хуже - ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень - это не дело.
   Вечера шатаюсь пляжем. Пишу 'Облако'.
   Выкрепло сознание близкой революции.
   Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части 'Облака'. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился. Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете.
   Всё же жилет храню. Могу кому-нибудь уступить для провинциального музея'.
  
  (В. В. Маяковский. 'Я сам')
  
  
  
  Ничего не понимают
  
  Вошёл к парикмахеру, сказал - спокойный:
  'Будьте добры́, причешите мне уши'.
  Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
  лицо вытянулось, как у груши.
  'Сумасшедший!
  Рыжий!' -
  запрыгали слова.
  Ругань металась от писка до писка,
  и до-о-о-о-лго
  хихикала чья-то голова,
  выдергиваясь из толпы, как старая редиска.
  
  1913
  
  
  
   В 1915-м В. Маяковский завершает работу над поэмой-тетраптихом 'Облако в штанах', а в 1916-м выходит первая книга его стихов 'Простое как мычание'.
  
  
   'Вот он выпускает книгу стихов, озаглавленную будто бы необыкновенно остроумно: 'Облако в штанах'. Вот одна из его картин на выставке, - он ведь был и живописец: что-то как попало наляпано на полотне, к полотну приклеена обыкновенная деревянная ложка, а внизу подпись: 'Парикмахер ушёл в баню'...
   Если бы подобная картина была вывешена где-нибудь на базаре в каком-нибудь самом захолустном русском городишке, любой прохожий мещанин, взглянув на неё, только покачал бы головой и пошёл дальше, думая, что выкинул эту штуку какой-нибудь дурак набитый или помешанный. А Москву и Петербург эта штука всё-таки забавляла, там она считалась 'футуристической'. Если бы на какой-нибудь ярмарке балаганный шут крикнул толпе становиться в очередь, чтобы получать по морде, его немедля выволокли бы из балагана и самого измордовали бы до бесчувствия. Ну, а русская столичная интеллигенция всё-таки забавлялась Маяковскими и вполне соглашалась с тем, что их выходки называются футуризмом'.
  (И. А. Бунин. 'Маяковский')
  
  
   Не пожелай другому того, что не пожелаешь себе. Захотел бы Иван Алексеевич 'вывесить' свои 'Тёмные аллеи', рассказы о любви да о 'жёстком телесном возбуждении', на суд любого прохожего мещанина в 'каком-нибудь самом захолустном русском городишке'? Да ещё снабдив комментарием, что автор в возрасте далеко за шестьдесят. Вот когда бы к полотну приклеилась 'обыкновенная деревянная ложка', а тончайший лирик и реалист понял, что значит 'Парикмахер ушёл в баню'!
   Хорошо, если так, а не как поступили с Фёдором Сологубом, экранизируя 'Мелкого беса' (1995 год, реж. Н. Досталь). Тёмными захолустными фантазиями о том, как Людмила Рутилова затащила в конце концов гимназиста Сашу Пыльникова в кровать и сотворила с ним блудливое действо, достал-таки Сологуба Досталь! Особенно пикантно зафестивалил он надуманных героев-любовников в постель Ардальона Передонова, свезённого в психиатрическую лечебницу после кровавой расправы над обитателями дома. Не знал Фёдор Кузьмич, что болезный и жену свою порешит, - не додумался, не ссутулился. А Н. Досталь додумался и ссутулился - резать так всех! Кровавая баня! Лихие девяностые с бандюганами тяжелоатлетического сложения. Киношники, жадные, до скандала.
   - Где люди, там скандал. (Ф. Сологуб).
  
  
  Мария,
  видишь -
  я уже начал сутулиться.
  
  В улицах
  люди жир продырявят в четырёхэтажных зобах,
  высунут глазки,
  потёртые в сорокгодовой таске, -
  перехихикиваться,
  что у меня в зубах
  - опять! -
  чёрствая булка вчерашней ласки.
  
  Дождь обрыдал тротуары,
  лужами сжатый жулик,
  мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
  а на седых ресницах -
  да! -
  на ресницах морозных сосулек
  слёзы из глаз -
  да! -
  из опущенных глаз водосточных труб.
  
  Всех пешеходов морда дождя обсосала,
  а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
  лопались люди,
  проевшись насквозь,
  и сочилось сквозь трещины сало,
  мутной рекой с экипажей стекала
  вместе с иссосанной булкой
  жевотина старых котлет.
  
  Мария!
  Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
  Птица
  побирается песней,
  поёт,
  голодна и звонка,
  а я человек, Мария,
  простой,
  выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
  
   (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Однако шли бы эти фестивальные жулики со своим 'постмодернистским пониманием модернизма' в баню... Как в зажиревшее ухо втиснуть тихое слово? О 'бане' Маяковский ещё скажет, а Ивану Алексеевичу посчастливится не дожить до того светлого, но совсем не футуристического дня, когда серые и чёрные недошивинки и недотыкомки достали своими подлоглупостями по мотивам произведений Бунина ли, Сологуба, Чехова.
   'Но мы и в самом деле ведём очень искусственный образ жизни, - признаётся одна из героинь Ф. Сологуба. - Мы делаем всё, чтобы спорить с природой и со здоровым смыслом. И потому мы стали слабыми и неискренними. Правды мы не говорим и сами слушать её не хотим. А если бы мы стали говорить правду, - вот странные бы произошли события! (Ф. Сологуб. 'Звериный быт').
   В. В. Маяковский противоречив, но не потому, что не говорил правды, как это принято в мещанской среде, и оттого был слабым и неискренним. Его противоречивость диалектической природы - противоречивость становления. Революционный порыв освобождения духа, казалось, имел надёжное атеистическое основание - марксистскую теорию классовой борьбы. Но ещё предстояло разобраться в его диалектике, и... - совсем не по Гегелю!
  
  
  
  Мария - дай!
  
  Мария!
  Имя твоё я боюсь забыть,
  как поэт боится забыть
  какое-то
  в муках ночей рождённое слово,
  величием равное богу.
  
  Тело твоё
  я буду беречь и любить,
  как солдат,
  обрубленный войною,
  ненужный,
  ничей,
  бережёт свою единственную ногу.
  
  Мария -
  не хочешь?
  Не хочешь!
  
  Ха!
  
  Значит - опять
  темно и понуро
  сердце возьму,
  слезами окапав,
  нести,
  как собака,
  которая в конуру
  несёт
  перееханную поездом лапу.
  
   (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   'Облако в штанах', поэма революционная, как её автор, воспринималась в штыки, словно сама эпоха кровавых перемен, о которой пророчествовал двадцатидвухлетний Владимир, вторгалась в идиллическую сказку мирного тропического островка. Прислушаться бы к поэту! Изменить пару-тройку моментов действительности - глядишь, и уплыло бы 'Облако' произведением пролетарского искусства в Абакан, куда, согласно более поздним поэтическим версиям, и следует плыть облакам. Увы! Спасение утопающих, наверняка, дело рук самих утопающих. А если утопающие - эффектёры и обыватели - не желают знать, что идут ко дну, и продолжают играть за уютным ломберным столом в тёплой кают-компании, кастеря гнусным образом всякого, кто напоминает о крене на правый борт и течи под ватерлинией?
  
  
   '...Роберт Георгиевич шикарно захохотал. Он был эффектёр, как говорили в XIX веке.
   - Уф-ф!.. Насмешил, Борис Михайлович!.. Насмешил!..
   У златоуста буйно росли волосы на руках, в ушах, в носу, словом, везде, где они не слишком были нужны, и упрямо не росли на голове, где было их законное место. Это ещё увеличивало его лоб, и без того непомерный.
   - И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?
   - Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, - как бы извиняясь отвечал отец.
   - Не смею возражать, не смею возражать.
   И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, жёлтую и блестящую, как паркет, только что натёртый.
   Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 191-192)
  
  
  
  Кровью сердца дорогу радую,
  липнет цветами у пыли кителя.
  Тысячу раз опляшет Иродиадой
  солнце землю -
  голову Крестителя.
  
  И когда моё количество лет
  выпляшет до конца -
  миллионом кровинок устелется след
  к дому моего отца.
  
  Вылезу
  грязный (от ночёвок в канавах),
  стану бок о бо́к,
  наклонюсь
  и скажу ему нá ухо:
  
  - Послушайте, господин бог!
  Как вам не скушно
  в облачный кисель
  ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
  Давайте - знаете -
  устроимте карусель
  на дереве изучения добра и зла!
  
  Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
  и вина такие расставим по́ столу,
  чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
  хмурому Петру Апостолу.
  А в рае опять поселим Евочек:
  прикажи, -
  сегодня ночью ж
  со всех бульваров красивейших девочек
  я натащу тебе.
  
  Хочешь?
  
  Не хочешь?
  
  Мотаешь головою, кудластый?
  Супишь седую бровь?
  Ты думаешь -
  этот,
  за тобою, крыластый,
  знает, что такое любовь?
  
  (В. В. Маяковский. 'Облако в штанах')
  
  
  
   Господа, - те, что за ломберным столом, - и те, что скудоумили, экранизируя роман Ф. Сологуба, - те, которые недошивинки и недотыкомки, зарабатывающие на окололитературных угодьях, - и те, которые в информационную эпоху не слышат и не читают, 'редакторы', изображающие издательскую деятельность, - те, что ором вопили 'Крым наш', вечный свой одобрям, - это про вас. Это вы прирезали Господа Бога. Это о вас возопил философ, когда понял, что Бог умер. Это вашей пятернёй достал из-за голенища сапожный ножик лирический, хотя и не героический 'самый красивый из всех сыновей'.
   Как жить дальше-то будем?
   Вы знаете, кто держит миров приводные ремни?
   Вселенная спит.
   Из черноморской раковины дуют ветра.
  
  
  
   'Днём у меня вышло стихотворение. Вернее - куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю - это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: 'Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!' Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушёл в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом'.
  
  (В. В. Маяковский. 'Я сам')
  
  
  
  Я тоже ангел, я был им -
  сахарным барашком выглядывал в глаз,
  но больше не хочу дарить кобылам
  из севрской му́ки изваянных ваз.
  Всемогущий, ты выдумал пару рук,
  сделал,
  что у каждого есть голова, -
  отчего ты не выдумал,
  чтоб было без мук
  целовать, целовать, целовать?!
  
  Я думал - ты всесильный божище,
  а ты недоучка, крохотный божик.
  Видишь, я нагибаюсь,
  из-за голенища
  достаю сапожный ножик.
  Крыластые прохвосты!
  Жмитесь в раю!
  Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!
  Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
  отсюда до Аляски!
  
  Пустите!
  
  Меня не остановите.
  Вру я,
  в праве ли,
  но я не могу быть спокойней.
  Смотрите -
  звёзды опять обезглавили
  и небо окровавили бойней!
  
  Эй, вы!
  Небо!
  Снимите шляпу!
  Я иду!
  
  Глухо.
  
  Вселенная спит,
  положив на лапу
  с клещами звёзд огромное ухо.
  
  1914-1915
  
  
  
  
  *** 'На флейте водосточных труб'
  
  В памятнейшую ночь 1912 года из разговора о скуке мелодизированной, рахманиновской, о скуке образовательной, училищной, о классической скуке в целом, из гнева художника Бурлюка и пафоса социалиста Маяковского, ведающих неизбежность крушения старья, родился российский футуризм.
   Летом 1915 года М. Горький за беседой с автором неистовой поэмы 'Тринадцатый апостол', из-за цензурного запрета сменившей название на 'Облако в штанах', предупреждал:
   - Вышли вы на заре и сразу громким голосом заговорили. А день-то велик!.. Хватит ли вас?
   При публикации пришлось экономить на бумаге и даже на количестве знаков - неистовая поэма осталась без пунктуации. Цензура к тому же вымарала последние её страницы, поменяв текст на точки, и читатели сперва недоумевали, куда подевались знаки препинания, а потом обнаруживали, что все они собраны в конце книги.
  
  
  Нате!
  
  Через час отсюда в чистый переулок
  вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
  а я вам открыл столько стихов шкатулок,
  я - бесценных слов мот и транжир.
  
  Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
  где-то недокушанных, недоеденных щей;
  вот вы, женщина, на вас белила густо,
  вы смотрите устрицей из раковин вещей.
  
  Все вы на бабочку поэтиного сердца
  взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
  Толпа озвереет, будет тереться,
  ощетинит ножки стоглавая вошь.
  
  А если сегодня мне, грубому гунну,
  кривляться перед вами не захочется - и вот
  я захохочу и радостно плюну,
  плюну в лицо вам
  я - бесценных слов транжир и мот.
  
  1913
  
  
  
   Общественному вкусу наносились пощёчины одна за другой.
   Эльза Триоле, юношеская любовь поэта, рассказывала:
   ''Непонятное' - так интеллектуалы и 'эстеты' описывали его творчество с настоящей ненавистью, и всё же они достаточно понимали для того, чтобы догадаться, что оно направлено на них, протест, как жёлтая кофта... Задуманная для шокирования буржуазии. Потом они говорили что-то вроде: 'Маяковский - деревенщина, он такой неблагородный, совершенный мегаломан - вы видели, как он назвал одно из своих стихотворений? Наполеон и Я! Он думает, что у него достаточно ума, чтобы цинично рассказывать на каждом углу о том, как он мухлюет в карты и что он не более чем дешёвый сутенёр'' (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт')
   Буяна забрили в солдаты.
  
  
  А всё-таки
  
  Улица провалилась, как нос сифилитика.
  Река - сладострастье, растекшееся в слюни.
  Отбросив бельё до последнего листика,
  сады похабно развалились в июне.
  
  Я вышел на площадь,
  выжженный квартал
  надел на голову, как рыжий парик.
  Людям страшно - у меня изо рта
  шевелит ногами непрожёванный крик.
  
  Но меня не осудят, но меня не облают,
  как пророку, цветами устелят мне след.
  Все эти, провалившиеся носами, знают:
  я - ваш поэт.
  
  Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
  Меня одного сквозь горящие здания
  проститутки, как святыню, на руках понесут
  и покажут богу в своё оправдание.
  
  И бог заплачет над моею книжкой!
  Не слова - судороги, слипшиеся комом;
  и побежит по небу с моими стихами подмышкой
  и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.
  
  1914
  
  
  
   ''Быть неверующим совершенно нормально', - продолжали они, - 'в конце концов мы сами атеисты, но всему же должен быть предел! Это же просто дурной тон сочинять такие вещи, как 'Иисус Христос нюхает моей души незабудки'!'' (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт').
   Совершенно нормальные неверующие интеллектуалы и эстеты жили мифом о непонятности Маяковского. Это было легко - отмахнуться от предвидения поэзии, как отвернуться от жёлтой кофты, оглохнуть и не желать слышать. Зачем? Вот этот большевик вещает:
  
  
  Где глаз людей обрывается куцый,
  главой голодных орд,
  в терновом венце революций
  грядёт шестнадцатый год.
  
  А я у вас - его предтеча;
  я - где боль, везде;
  на каждой капле слёзовой течи
  ра́спял себя на кресте.
  Уже ничего простить нельзя.
  Я выжег души, где нежность растили.
  Это труднее, чем взять
  тысячу тысяч Бастилий!
  
  
  Услышать его означает что-то делать, пытаться что-то изменить, расшевелить ожиревшее тело, выжечь душу с густо пророщенной имитацией нежности и бытия, быть сущим, а не казаться лишь.
   Персоналистический опыт делает поэта вездесущим: 'я - где боль, везде'; на каждой капле слёзовой течи он повторяет путь голгофника, распятого на кресте. Скажите после этого, какой же он атеист? Блудный сын, - да, но плоть от плоти и кровь от крови. Это себя он убивает под занавес действия, и дальше - тишина: спит глухая, порождённая его духом вселенная. Он идёт - падший с обезглавленных звёзд, красивейший тринадцатый апостол, фат, отлучённый сапожным ножиком, орудием труда и преступления, от отца своего, свободный и одинокий в животном организме ночного мира. Это - антитезис: сын восстаёт на отца. Культура - тайна, традиция, издревле принятый тезис. И если её, бого- и благообразную, пропахшую ладаном, раскроить от Москвы до Аляски, что будет? Будет диалектическое продолжение - синтез нового и старого, сына и отца, которого убить невозможно, поскольку сын будет отцом, крохотным божиком, как некогда самому себе казался младенцем.
  
  
  Кофта фата
  
  Я сошью себе чёрные штаны
  из бархата голоса моего.
  Жёлтую кофту из трёх аршин заката.
  По Невскому мира, по лощёным полосам его,
  профланирую шагом Дон-Жуана и фата.
  
  Пусть земля кричит, в покое обабившись:
  'Ты зелёные вёсны идёшь насиловать!'
  Я брошу солнцу, нагло осклабившись:
  'На глади асфальта мне хорошо грассировать!'
  
  Не потому ли, что небо голубо́,
  а земля мне любовница в этой праздничной чистке,
  я дарю вам стихи, весёлые, как би-ба-бо,
  и острые и нужные, как зубочистки!
  
  Женщины, любящие моё мясо, и эта
  девушка, смотрящая на меня, как на брата,
  закидайте улыбками меня, поэта, -
  я цветами нашью их мне на кофту фата!
  
  1914
  
  
  
   Цветы - украшения метафорические, жёлтая кофта - вполне реальная. Костюмов у пролетарского поэта не было. Только две блузы: обе, по его оценке, гнуснейшего вида. Кусок жёлтой ленты, повязанный галстуком, произвёл фурор.
   Бунин сравнивает его с балаганным шутом. Насильнику зелёных вёсен в чёрных штанах из бархата голоса и жёлтой кофте с цветами из женских улыбок фантазии было не занимать: он выпрастывает себе нечто прежде совершенно невообразимое - галстуковую рубашку и рубашковый галстук. Впечатление неотразимое.
   Ко времени революционных дискуссий с сильными и наглыми, рождёнными его гением сыновьями с отцеубийственным ножичком за голенищем, предтече и провозвестнику революционного обновления не составляло труда сменить костюм или прикупить обувь, но штанами из бархата голоса своего он делиться не желал. Это ведь была та самая, равная распятию, магия слова.
   Анатолий Мариенгоф вспоминал:
  
  
   'Вадим Шершеневич владел словесной рапирой, как никто в Москве. Он запросто - сегодня в Колонном зале, завтра в Политехническом, послезавтра в 'Стойле Пегаса' - нагромождал вокруг себя полутрупы врагов нашей святой и неистовой веры в божественную метафору, которую мы называли образом.
   Но у нашего гения словесной рапиры была своя ахиллесова пята. Я бы даже сказал - пяточка. Тем не менее она доставляла всем нам крупные неприятности.
   'Я сошью себе чёрные штаны из бархата голоса моего', - написал Маяковский.
   Понятия не имея об этой великолепной, образной строчке, Вадим Шершеневич, обладающий ещё более бархатным голосом, несколько позже напечатал: 'Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего'.
   Такие катастрофические совпадения в литературе не редкость. Но попробуй уговори кого-нибудь, что это всего-навсего проклятая игра случая.
   Стоило только Маяковскому увидеть на трибуне нашего златоуста, как он вставал посреди зала во весь своей немалый рост и зычно объявлял:
   - А Шершеневич у меня штаны украл!
   Бесстрашный литературный боец, первый из первых в Столице Мира, мгновенно скисал и, умоляюще глядя то на Есенина, то на меня, растерянным шёпотом просил под хохот бессердечного зала:
   - Толя... Серёжа... спасайте!'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 245-246)
  
  
  Из улицы в улицу
  
  У-
  лица.
  Лица
  у
  догов
  годов
  рез-
  че.
  Че-
  рез
  железных коней
  с окон бегущих домов
  прыгнули первые кубы.
  Лебеди шей колокольных,
  гнитесь в силках проводов!
  В небе жирафий рисунок готов
  выпестрить ржавые чубы.
  Пёстр, как форель,
  сын
  безузорной пашни.
  Фокусник
  рельсы
  тянет из пасти трамвая,
  скрыт циферблатами башни.
  Мы завоёваны!
  Ванны.
  Души.
  Лифт.
  Лиф души расстегнули,
  Тело жгут руки.
  Кричи, не кричи:
  'Я не хотела!' -
  резок
  жгут
  муки.
  Ветер колючий
  трубе
  вырывает
  дымчатой шерсти клок.
  Лысый фонарь
  сладострастно снимает
  с улицы
  чёрный чулок.
  
  1913
  
  
   Начало 1914 года помечено: 'Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной. Думаю над 'Облаком в штанах''. (В. В. Маяковский. 'Я сам').
   С окончанием революционной поэмы стало понятно, что овладел. Но оставаться одному в пустом храме вселенной невозможно. Блудный сын возвращается к отцу - сцена его покаяния одна из самых пронзительных из всего богоугодного и богоборческого искусства от Возрождения до наших дней. Сродни гравюрам Альбрехта Дюрера, триптихам Иеронима Босха, чёрным картинам Франсиско Гойи.
  
  
  Если правда, что есть ты,
  боже,
  боже мой,
  если звёзд ковёр тобою выткан,
  если этой боли,
  ежедневно множимой,
  тобой ниспослана, господи, пытка,
  судейскую цепь надень.
  Жди моего визита.
  Я аккуратный,
  не замедлю ни на день.
  Слушай,
  Всевышний инквизитор!
  
  Рот зажму.
  Крик ни один им
  не выпущу из искусанных губ я.
  Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным,
  и вымчи,
  рвя о звёздные зубья.
  Или вот что:
  когда душа моя выселится,
  выйдет на суд твой,
  выхмурясь тупенько,
  ты,
  Млечный Путь перекинув виселицей,
  возьми и вздёрни меня, преступника.
  Делай, что хочешь.
  Хочешь, четвертуй.
  Я сам тебе, праведный, руки вымою.
  Только -
  слышишь! -
  убери проклятую ту,
  которую сделал моей любимою!
  
  (В. В. Маяковский. 'Флейта-позвоночник')
  
  
  
   Забрили: 'От уха до уха выбрили аккуратненько. Мишенью на лоб нацепили крест ратника'. В военкомате на вопрос писаря 'Профессия?', Владимир, замявшись, отвечает, дескать, художник. Что это за профессия - поэт? Умение чертить автомобили, которым он овладел в одну ночь, спасает от фронта. По протекции М. Горького, его откомандировывают в Учебную автомобильную школу в Петрограде. Время паршивейшее: 'Люди, слушайте! Вылезьте из окопов, после довоюете'. Земгусары развлекают своего генерала постановкой спектакля, а курсант Маяковский, изворачиваясь, рисует портреты начальников.
   В голове у него - 'Война и мир', в сердце - 'Человек':
   'Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, - солнца ладонь на голове моей.
   Благочестивейшей из монашествующих - ночи облачение на плечах моих.
   Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую'.
   В 1916-м поэмы завершены, автор же, пацифист, более не показывается на военной учёбе.
  
  
  Аптекарь!
  Аптекарь!
  Где
  до конца
  сердце тоску изноет?
  У неба ль бескрайнего в нивах,
  в бреде ль Сахар,
  у пустынь в помешанном зное
  есть приют для ревнивых?
  За стенками склянок столько тайн.
  Ты знаешь высшие справедливости.
  Аптекарь,
  дай
  душу
  без боли
  в просторы вывести.
  
  Протягивает.
  Череп.
  'Яд'.
  Скрестилась кость на кость.
  
  Кому даёшь?
  Бессмертен я,
  твой небывалый гость.
  Глаза слепые,
  голос нем,
  и разум запер дверь за ним,
  так что ж
  - ещё! -
  нашёл во мне,
  чтоб ядом быть растерзанным?
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   ''Иногда бывает: идёшь мимо буфета третьего класса, видишь холодную, давно жареную рыбу и равнодушно думаешь: кому нужна эта неаппетитная рыба? Между тем, несомненно, рыба эта нужна и её едят, и есть люди, которые находят её вкусной'.
   Господи, да ведь это же Антон Павлович о них сказал, о критиках', - обнаруживает А. Мариенгоф.
   Критика не поспевала, была убийственной, ядовитой, горенфельдовой, 'коганской' - такой, что впору вознестись на небо. Несколько лет спустя на литературном диспуте уже не Пьеро в блузе и галстуке, но Владимир Владимирович, рупор эпохи, смажет по изумлённому Ю. Айхенвальду: 'Все вы... Коганы!'
  
  
   'А вот и другой диспут в том же кафе 'Домино'.
   На трибуне Маяковский.
   За пурпуровым столом три маститых критика - Ю. Айхенвальд, Пётр Семёнович Коган и профессор Сакулин.
   Ю. Айхенвальд в очках с очень толстыми стёклами. Но и они, вероятно, недостаточно толсты. Поэтому критик всё время щурится. Неужели и у него есть желание что-то увидеть в этом мире?
   Ю. Айхенвальд - эстет. Он говорит и пишет красиво. Даже чересчур красиво. Он интеллигент. Даже чересчур интеллигент. И сутуловатые плечи у него интеллигентные, и узкая грудь, и худая длинная шея, и тонкие пальцы с белыми ногтями, и невыутюженные брюки, и высокий крахмальный воротничок, и медная запонка, сверкающая из-под чёрного галстука, неумело завязанного.
   В тот вечер мне припомнился случай с Победоносцевым. В Киевской лавре старый монах показывал ему мощи. 'Благодарю вас, - сказал учтивый Победоносцев. - Я желаю и вам после смерти сделаться такой же хорошей мощей'.
   Ю. Айхенвальд стал 'хорошей мощей' уже при жизни.
   Профессор Сакулин словно сошёл с иконы суздальского письма. У него длинные прямые волосы, длинная борода и всепрощающие глаза. Свои книги он пишет для великого русского народа, который его не читает. Его лекции, посещаемые преимущественно барышнями из хороших семейств, это не лекции, а служение во храме литературы.
   Пётр Семёнович Коган по виду более современен, чем его коллеги. Он похож на провизора из провинциальной аптеки. Горбинка на носу, шея, как у пивной бутылки, и волосы в сплошной мелкий завиток. Он говорит удивительно гладко, не понижая и не повышая голоса. Говорит с безукоризненными запятыми. Знак восклицательный, знак вопроса и многоточие отсутствуют в его речи. На моей памяти этот оратор ни разу не запнулся, ни разу не кашлянул и не сделал ни одного глотка воды из стакана. Его общедоступные лекции я слушал ещё в Пензе, будучи гимназистом, и уже тогда был убеждён, что они могли бы превосходно излечивать от бессонницы самых тяжёлых психастеников.
   Маяковский взошёл на трибуну после Петра Семёновича. Первым выступал профессор Сакулин, вторым - Ю. Айхенвальд.
   - Товарищи, - начал Маяковский, - этот Коган сказал...
   И, не оборачиваясь, поэт ткнул внушительным пальцем в сторону Ю. Айхенвальда.
   Хорошо воспитанный, интеллигентный человек ещё больше сощурился и поправил галстук.
   Минуты через три Маяковский, вторично ткнув пальцем в сторону Ю. Айхенвальда, повторил:
   - Так вот... этот Коган сказал...
   Тот, который не был Коганом и меньше всего мечтал им быть, как-то мучительно повёл длинной худой шеей, словно ему был тесен крахмальный воротничок, и дрогнувшими пальцами поправил на носу очки.
   Мы все как один блаженно заулыбались. Критики не были для нас самыми дорогими существами на свете.
   - Интересно! - сказал Есенин.
   - Тс-с-с.
   Маяковский снова ткнул пальцем в знакомом направлении:
   - Этот Коган...
   Белоснежным платком эстет вытер на лбу капли пота, вероятно холодного, и шуршаще-шелестящим голосом деликатно поправил своего мучителя:
   - Уважаемый Владимир Владимирович, я не Коган, я Айхенвальд.
   Но Маяковский, как говорится, и носом не повёл. Мало того, примерно через минуту он в четвёртый раз ткнул пальцем в несчастного эстета, который бледнел и худел на наших глазах:
   - Этот Коган...
   Ю. Айхенвальд нервно встал, вытянул шею, вонзил, как вилки, свои белые, бескровные пальцы в пурпуровый стол и сказал так громко, как, думается, ещё никогда в жизни не говорил:
   - С вашего позволенья, Владимир Владимирович, я Айхенвальд, а не Коган.
   В кафе стало тихо.
   А Владимир Владимирович, слегка скосив на него холодный тяжёлый взгляд, раздавливающий человека, ответил с презрением:
   - Все вы... Коганы!'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 241-243)
  
  
  
   'Сегодня мы все способны без труда понять его стихи, - уверяла француженка Эльза Триоле, восстановив к 1945 году уничтоженные фашистами мемуары о Маяковском, - язык нам так же привычен, как наш родной - но в то время, о котором я пишу, всё было совсем иначе. Его самые первые стихи, написанные в 1912 году - самые странные. То, как он обрывал слова, его немногословный стиль, новаторское построение предложений, сотворение совершенно новых слов - это слишком много для того, чтобы внезапно принять... В особенности, когда людям в первую очередь не хотелось утруждать себя.
   Эти стихи также странно смотрелись в напечатанном виде: он восполнял несоответствие пунктуации разбиванием строк. И этот метод позволял ему обозначать ударение и интонации, играющие такую огромную роль в его ораторском стиле'. (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт').
  
  
  
  Мутная догадка по глупому пробрела.
  В окнах зеваки.
  Дыбятся волоса.
  И вдруг я
  плавно оплываю прилавок.
  Потолок отверзается сам.
  
  Визги.
  Шум.
  'Над домом висит!'
  Над домом вишу.
  
  Церковь в закате.
  Крест огарком.
  Мимо!
  Ле́са верхи.
  Вороньём окаркан.
  Мимо!
  
  Студенты!
  Вздор
  всё, что знаем и учим!
  Физика, химия и астрономия - чушь.
  Вот захотел
  и по тучам
  лечу ж.
  
  Всюду теперь!
  Можно везде мне.
  Взбурься, баллад поэтовых тина.
  Пойте теперь
  о новом - пойте - Демоне
  в американском пиджаке
  и блеске жёлтых ботинок.
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   Пойте о новом Демоне, апостоле тринадцатом прежнем. Ему с косой саженью строф да напором сумасшедшим не лермонтовский стих нужен. Врубелю не запечатлеть этого Демона - на кисть не ложится никак. Нужен другой образчик - сюрреалист Дали или, весь в чёрном, заказчик реквиема, смерти таинственный знак. Он же пока не распят на Голгофе: так вот и будет в Летнем саду пить свой утренний кофе.
   Что? Заговор молчания? Читает сборник своих стихов 'Простое как мычание'. 'Скрутите землю в улицы!' - восклицает и чувствует здесь, на земле, каторжанин: 'гремит, приковано к ногам, ядро земного шара'. Кто же это на себя так любуется, будто дивной работой мастера, в очарованье? Кто, как не Пьеро, - пьяный, ночами ряженый. Поэт молодой и здоровый. Это - Маяковский Владимир, поэт гениальный двадцати трёх лет, апологет эстетики новой.
  
  
  Суди́те:
  говорящую рыбёшку
  выудим нитями невода
  и поём,
  поём золотую,
  воспеваем рыбачью удаль.
  Как же
  себя мне не петь,
  если весь я -
  сплошная невидаль,
  если каждое движение моё -
  огромное,
  необъяснимое чудо.
  
  Две стороны обойдите.
  В каждой
  дивитесь пятилучию.
  Называется 'Руки'.
  Пара прекрасных рук!
  Заметьте:
  справа налево двигать могу
  и слева направо.
  Заметьте:
  лучшую
  шею выбрать могу
  и обовьюсь вокруг.
  
  Че́репа шкатулку вскройте -
  сверкнёт
  драгоценнейший ум.
  Есть ли,
  чего б не мог я!
  Хотите,
  новое выдумать могу
  животное?
  Будет ходить
  двухвостое
  или треногое.
  Кто целовал меня -
  скажет,
  есть ли
  слаще слюны моей со́ка.
  Покоится в нём у меня
  прекрасный
  красный язык.
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   ''Я, товарищи, поэт гениальный'. С этой фразы любил начинать свои блистательные речи Вадим Шершеневич.
   И Маяковский примерно говорил то же самое, и Есенин, и я, и даже Рюрик Ивнев своим тоненьким девическим голоском.
   В переполненных залах - умные улыбались, наивные верили, дураки злились и негодовали.
   А говорилось это главным образом для них - для дураков.
   'Гусей подразнить', - пояснял Есенин.
   Древняя традиция. Очень древняя. Иисус из Назарета ещё посмелей был. Он забирался на крышу и объявлял: 'Я - сын Бога', 'Я сошёл с небес'.
   Евангелист замечает, что при этом зеваки обычно судачили:
   - Не Иисус ли это, сын плотника Иосифа? Ведь мы же знаем мать его и отца. Как же он говорит, что сошёл с небес?!
   А четыре родных брата 'сошедшего с небес': Иаков, Иосиф, Иуда и Самсон - тут же мозолили глаза.
   Даже нехитрые доверчивые ученики Иисуса, опять же по словам евангелиста, очень удивлялись: как, мол, такое можно слушать?!
   Значит, хочешь не хочешь, а надо признать, что мы со своим 'я, видите ли, поэт гениальный' не очень-то были оригинальны и храбры'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 217-218)
  
  
  
   В поэме 'Человек' поэт совершает метафизическое путешествие - 'навек теперь я заключён в бессмысленную повесть!' - от своего рождества до вознесения и возвращения в земной мир. На небесной тверди слушает песенку герцога из 'Риголетто', удивляется: 'Эта вот зализанная гладь - это и есть хвалёное небо?' Заглядывает в скважину облаков, видит, что важно живут ангелы.
  
  
  Один отделился
  и так любезно
  дремотную немоту расторг:
  'Ну, как вам,
  Владимир Владимирович,
  нравится бездна?'
  И я отвечаю так же любезно:
  'Прелестная бездна.
  Бездна - восторг!'
  
  
  Ну, чем ещё заняться на небесах? Стоять при въезде, интересоваться: 'Ну, как кончались? Ничего? Удобно ль?' В рампе созвездий показывать величественную бутафорию миров? Остров мёртвых - скука рахманиновская.
  
  
  Главный склад всевозможных лучей.
  Место выгоревшие звёзды кидать.
  Ветхий чертёж
  - неизвестно чей -
  первый неудавшийся проект кита.
  
  Серьёзно.
  Занято.
  Кто тучи чи́нит,
  кто жар надбавляет солнцу в пе́чи.
  Всё в страшном порядке,
  в покое,
  в чине.
  Никто не толкается.
  Впрочем, и нечем.
  
  Сперва ругались.
  'Шатается без дела!'
  Я для сердца,
  а где у бестелых сердца?!
  Предложил им:
  'Хотите,
  по облаку
  телом
  развалюсь
  и буду всех созерцать'.
  
  'Нет, - говорят, - это нам не подходит!'
  'Ну, не подходит - как знаете! Моё дело предложить'.
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   Классическая скука, - надо бы сказать. С небес из путаницы штепселей, рычагов и ручек низвергается, громыхая, страшный оползень годов: можно миры завертеть шибче и круче, можно в лени остановить. И, глядя на млечные пути, он, вознесённый, думает: 'не моя седая развеялась борода ль?'
   Ко времени возвращения на землю мало что изменилось.
   Снова поэт земными мученьями узнан, снова да здравствует его сумасшествие!
   Снова улица Жуковского...
   Нет! Прохожий смотрит на него, как дитя на скелет: это улица Маяковского уже тысячи лет. Очень странно не знать такое - он здесь застрелился у двери любимой.
  
  
  Я счёт не веду неделям.
  Мы,
  хранимые в рамах времён,
  мы любовь на дни не делим,
  не меняем любимых имён.
  
  
   Чтό за игры между жизнью и смертью? Жестокие игры, - зачем и кому они нужны?
   Нужны - Маяковскому.
   Для чего?
   Для разрешения противоречия: он, атеист, не в шутку верит в себя, как в пророка, а в своё слово, как в проповедь. Мыслимо ли безбожнику верить в такие сверхъестественные явления? Противоречие, кажется, неразрешимое для атеиста. Но не для самого творца, не для Владимира Владимировича, чьё каждое движение - огромное, необъяснимое чудо. Он пророчествует революцию и он, большевик искусства, делает её 26 февраля 1917 года, вламываясь в кабинет Родзянки и наблюдая заикающегося Милюкова. Он верит в силу своего слова, как прихожане пасторскому наставлению, и он вылизывает шершавым языком плаката не только плевки чахотки, но и всякое недомыслие, исключающее революционное обновление духа.
   Он - страж этого Духа у подножия персоналистических высот Творца: 'Я бы всех в любви моей выкупал...'
   Позже, заживо погребённый недотыкомками и недошивинками советских и постсоветских времён, он всё равно парадом разворачивает войска своих страниц и осматривает старое, но грозное оружие железных строк:
  
  
  
  Стихи стоят
        свинцово-тяжело,
  готовые и к смерти,
          и к бессмертной славе.
  Поэмы замерли,
         к жерлу прижав жерло
  нацеленных
       зияющих заглавий.
  Оружия
      любимейшего
            род,
  готовая
      рвануться в гике,
  застыла
      кавалерия острот,
  поднявши рифм
         отточенные пики.
  И все
    поверх зубов вооружённые войска,
  что двадцать лет в победах
              пролетали,
  до самого
       последнего листка
  я отдаю тебе,
        планеты пролетарий.
  
  (В. В. Маяковский. 'Во весь голос')
  
  
  
   Диалектическое разрешение личностного противоречия в событиях революции и последующем становлении советского строя вряд ли доказывало, что всё разумное действительно, а действительное разумно. Да и сама эта материалистическая диалектика со своим порядком вещей приходила в движение, срабатывала только при условии, что все ужасы реальности можно было искупить силой любви.
   Любовь, собственно, была и луной и солнцем, рождеством и вознесением, перводвигателем и движущей силой, отправным и конечным пунктом в жизни и творчестве поэта.
  
  
  Петлёй на шею луч накинь!
  Сплетусь в палящем лете я!
  Гремят на мне
  наручники,
  любви тысячелетия...
  Погибнет всё.
  Сойдёт на нет.
  И тот,
  кто жизнью движет,
  последний луч
  над тьмой планет
  из солнц последних выжжет.
  И только
  боль моя
  острей -
  стою,
  огнём обвит,
  на несгорающем костре
  немыслимой любви.
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   'Маяковский нашёл ключ к своему творчеству, - полагала Эльза Триоле, - свой голос. Строки создавались для выкрикивания. В сотнях чтениях по всей советской России он показал, как следует декламировать его поэзию. Каждый услышавший его начинал подражать его манере при прочтении поэм другим, и те, в свою очередь, начинали делать то же. Так его работы и способ их истолкования расходились по стране устно... И сегодня по-прежнему поэзия Маяковского распространяется по СССР, как лесной пожар'. (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт').
   Странные стихи, написанные к 1912 году, - зовы новых губ, - фразы, скроенные по выкриков выкройке, - образы, искрами выбрасываемые из несгорающего костра немыслимой любви, - поэзия как пожар в лесу, - всё это революционные опыты с собственной персоной и словом.
   Кто бы ещё мог жизнь прожить так? Так любить.
   Вы могли бы?..
   В середине лета 1915 года радостнейшая дата: Маяковский знакомится с Лилей Брик.
  
  
  А вы могли бы?
  
  Я сразу смазал карту будня,
  плеснувши краску из стакана;
  я показал на блюде студня
  косые скулы океана.
  На чешуе жестяной рыбы
  прочёл я зовы новых губ.
  А вы
  ноктюрн сыграть
  могли бы
  на флейте водосточных труб?
  
  1913
  
  
  
  
  *** 'Читайте железные книги!'
  
  К 1915 году Фёдор Сологуб подобрал неопровержимые доводы жизненной значимости литературных героев: они могут быть более реальны в сознании поколений, чем даже те, кто породил их своим словом, - чем сами авторы.
  
  
   'Неизвестное познаётся из сравнения с известным. И кто же станет спорить против того, что мы гораздо лучше знаем Гамлета или Фальстафа, чем любого из наших знакомых? Тёмная душа тех, кого мы встречаем на улицах или в гостиных, о ком говорим: 'чужая душа - потёмки', она освещается для нас светом нетленных образов искусства. Вот они-то и есть наши истинные знакомые и друзья, все эти люди, вышедшие из творческой фантазии. Они только и живут на земле, а вовсе не мы. Они-то и есть настоящие, подлинные люди, истинное, не умирающее население нашей планеты, прирождённые властелины наших дум, могущественные строители наших душ, хозяева нашей земли. Слова их вплелись в ткань нашей речи, мысли их овладели нашим мозгом, чувства их воцарились в нашей душе. Они заставили нас перенимать их привычки и жесты, их костюмы и быт. Цели их стали нашими целями, и суждения их, господ наших, владычествуют над поступками нашими. Мы перед ними - только бледные тени, как видения кинематографа. Мы повторяем во многих экземплярах снимков чьи-то подлинные образы, совершенно так, как на множестве экранов мелькают образы многих женщин, раз навсегда наигранные некоею Астою Нильсен, знаменитою в своём мире. И мы не живём, а только делаем что-то, бедные рабы своей тёмной судьбы. И если мы сами создали это племя господствующих над нами образов, то всё же несомненно, что в этом случае творение стало выше творца. И какое нам дело до самого Шекспира и до того, кто он, Бэкон или Рутленд или так Шекспир и есть, что нам до этого, если душою нашею играет капризный очарователь Гамлет, и играет, и строит из неё то, что хочет!'
  (Ф. Сологуб. 'Искусство наших дней')
  
  
  
   Желающие усомниться в аргументации Фёдора Кузьмича могут расспросить друзей и знакомых, что им известно об Артуре Конан Дойле или об Астрид Линдгрен, кроме того, что один жил в Англии, а другая - в Стокгольме. Зато о приключениях Шерлока Холмса или о Карлсоне, который живёт на крыше, рассказов будет превеликое множество. Герои обросли легендами и анекдотами, живут своей выдуманной жизнью и, похоже, не очень-то нуждаются в изначальных творцах. То же самое с киногероями и сетевыми персонажами: взять хотя бы штандартенфюрера Штирлица или Масяню. Герои и персонажи подобны вывескам, выполняющим свою функцию и существующим без участия однажды захваченных ими мастеров света и тени.
  
  
  Вывескам
  
  Читайте железные книги!
  Под флейту золо́ченой буквы
  полезут копчёные сиги
  и золотокудрые брюквы.
  
  А если весёлостью пёсьей
  закружат созвездия 'Магги' -
  бюро похоронных процессий
  свои проведут саркофаги.
  
  Когда же, хмур и плачевен,
  загасит фонарные знаки,
  влюбляйтесь под небом харчевен
  в фаянсовых чайников маки!
  
  1913
  
  
  
   Ф. Сологуб отмечал:
  
   'Нам хочется иногда отмахнуться от этого владычества придуманных кем-то образов, избавиться от них во имя нашей жизни, нашей души. Хочется сказать:
   - Да ведь вне моей мысли нет Гамлета, и нет Офелии. Дездемона оживает только тогда, когда я о ней читаю, и простодушно-ревнивый мавр так и не задушит её, если я не открою той страницы. Значит, я живу, а они - фантомы.
   Эти фантомы улыбаются и отвечают спокойно:
   - Живи, если хочешь, мы подождём, перед нами вечность. Живи без нас, если можешь. Но что будет с тобою, если мы уйдём от тебя? Как же ты проживёшь без Гамлета и без Дон-Кихота, без Альдонсы и Дульцинеи? И что же ты, наша бедная, бледная тень, что же ты будешь, когда отойдут от плоского экрана твоей жизни наши образы?
   Та великая энергия творчества, которая в непостижимом акте созидания была вложена в художественный образ, только она и заражает читателя или зрителя. Слова обычной речи, сегодняшний быт, облики нынешних людей, - всё это для поэта лишь материал, как для живописца холст и краски. Сила не в них, а в той художественной энергии, которая заставила этот косный материал служить творческому замыслу'.
  (Ф. Сологуб. 'Искусство наших дней')
  
  
   Творческая энергия напором своим возносила Владимира Маяковского до ангельских круч и затем, неимоверная, низвергала на землю. Она непременно требовала восполнения в личностном росте и физическом 'миллионе миллионов маленьких грязных любят'. Его настойчивое 'Мария - дай!', 'Открой!', 'Пусти!' - это в буквальном смысле обратная сторона титанизма его творческого становления.
  
  
  Высо́ко.
  Глубже ввысь зашёл
  за этажем этаж.
  Завесилась.
  Смотрю за шёлк -
  всё то же,
  спальня та ж.
  
  Сквозь тысячи лет прошла - и юна.
  Лежишь,
  волоса́ луною высиня.
  Минута...
  и то,
  что было - луна,
  Его оказалась голая лысина.
  
  Нашёл!
  
  Теперь пускай поспят.
  Рука,
  кинжала жало стиснь!
  Крадусь,
  приглядываюсь -
  и опять!
  Люблю
  и вспять
  иду в любви и в жалости.
  
  Доброе утро!
  
  Зажглось электричество.
  Глаз два выката.
  'Кто вы?' -
  'Я Николаев
  - инженер.
  Это моя квартира.
  А вы кто?
  Чего пристаёте к моей жене?'
  
  Чужая комната.
  Утро дрогло.
  Трясясь уголками губ,
  чужая женщина,
  раздетая догола.
  
  (В. В. Маяковский. 'Человек')
  
  
  
   Лирический герой Маяковского - одно целое с автором. Он шагает из одной поэмы в другую, бежит, страдает, дурачится в стихотворениях, стреляется и воскресает. Он - это метафизическое путешествие, совершаемое Маяковским, его способ выхода из замкнутой субъективности через преодоление или умерщвление себя, бога, мира с целью последующего воскрешения и обновления. Прохождение поэта по 'строчечному фронту', как реализация личности в человеке, есть постоянное трансцендирование - путь, на котором, если, 'не разбрызгав, душу сумел донесть', то случаются экзистенциальные встречи с Богом, другим человеком, личностным преображением мира. Это путь не объективных сообщений, а экзистенциальных общений с другой личностью, общений освобождаемого с освобождённым, когда 'глашатай грядущих правд' обретает 'единственный человечий, средь воя, средь визга, голос'. Личность, полагал Н. А. Бердяев, способна вполне реализовать себя только на этом пути. (См.: 'О рабстве и свободе человека'. С. 447).
  
  
  Себе, любимому, посвящает
  эти строки автор
  
  Четыре.
  Тяжёлые, как удар.
  'Кесарево кесарю - богу богово'.
  А такому,
  как я,
  ткнуться куда?
  Где для меня уготовано логово?
  
  Если б был я
  маленький,
  как Великий океан, -
  на цыпочки б волн встал,
  приливом ласкался к луне бы.
  Где любимую найти мне,
  такую, как и я?
  Такая не уместилась бы в крохотное небо!
  
  О, если б я нищ был!
  Как миллиардер!
  Что деньги душе?
  Ненасытный вор в ней.
  Моих желаний разнузданной орде
  не хватит золота всех Калифорний.
  
  Если б быть мне косноязычным,
  как Дант
  или Петрарка!
  Душу к одной зажечь!
  Стихами велеть истлеть ей!
  И слова
  и любовь моя -
  триумфальная арка:
  пышно,
  бесследно пройдут сквозь неё
  любовницы всех столетий.
  
  О, если б был я
  тихий,
  как гром, -
  ныл бы,
  дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
  Я
  если всей его мощью
  выреву голос огромный -
  кометы заломят горящие руки,
  бросятся вниз с тоски.
  
  Я бы глаз лучами грыз ночи -
  о, если б был я
  тусклый,
  как солнце!
  Очень мне надо
  сияньем моим поить
  земли отощавшее лонце!
  
  Пройду,
  любовищу мою волоча.
  В какой ночи́,
  бредово́й,
  недужной,
  какими Голиафами я зача́т -
  такой большой
  и такой ненужный?
  
  1916
  
  
  
   Филистимлянский великан Голиаф был убит из пращи подростком Давидом. С этого удачного выстрела началось победоносное шествие избранника Божьего Давида по страницам мировой истории. Нехитрое человеческое изобретение, праща позволила малышу состязаться с гигантом и одолеть того на расстоянии. С библейских времён значительно усовершенствовались технические средства, оружие и орудия производства. С некоторых пор любого Голиафа они могут превратить в горстку звёздной пыли и развеять прах без остатка.
   Большевики предложили революционный способ совладать с набирающим ход техническим развитием, поставив его на службу всему человечеству путём обобществления средств производства, планирования и регламентированной - по ГОСТу! - инновационной деятельности. О душе Голиафа забыли они: считалось, что самые передовые производственные отношения определят научный и общекультурный прогресс общества. Не тут-то было! О любви забыли они. Любой революционный порыв вырождается, если исчезает любовь - изначальное вдохновение любых перемен. Тоталитарный режим большевистской России был отчаянной попыткой справиться с техногенной реальностью новейшего времени - попыткой не только отчаянной, но и обречённой, как такой большой и такой ненужный Голиаф, ибо рука, бросающая камень, не знала любви.
   Эльза Триоле, младшая сестра Лили Брик, вспоминала:
  
  
   'Я познакомилась с ним в доме подруги. Он показался мне громадным, непонятным и дерзким. Мне было всего лишь пятнадцать, и я не на шутку испугалась. Некоторое время спустя он появляется в доме моих родителей. Он продал своё первое стихотворение - 'Бунт Объектов' (которое я с тех пор не могу найти, если только он не поменял название). Дело в том, что он тратил деньги на то, чтобы 'приодеться'. Он заставил свою мать (несчастную женщину) сшить ему кофту лимонно-жёлтого цвета ниже пояса. Он носил eё без ремня с и огромным чёрным галстуком. Высокая шляпа, элегантное пальто и трость завершали наряд. Его сфотографировали в этом наряде. У меня всё ещё хранится открытка с надписью 'Футурист, Владимир Маяковский'.
   Одетый таким образом, он представился моим достаточно милым, но очень буржуазным родителям. Я плохо помню подробности его первого визита, кроме того что служанка очень насторожилась. Мне не было ещё и шестнадцати, но мне хватило хладнокровия доказать своим родителям, что я и представить себе не могла, что Маяковский может оказаться нежеланным гостем в нашем доме.
   Он стал приходить почти ежедневно, обезоруживающе вежливый с матерью, говорящий с отцом только по необходимости, и все перестали обращать внимание на жёлтую кофту.
   Мои родители устало смирились, и Маяковский был более или менее принят в наш дом. У нас он писал свои картины - его средство для существования того времени - и оставался на ужин.
   Когда меня не было дома, он оставлял свою визитку размером с обложку книги, на которой жёлтым по белому во всю ширину и высоту было напечатано его имя. Моя мать неизменно возвращала ему эти визитки и неизменно говорила: 'Владимир Владимирович, вы забыли вашу вывеску'...'
  (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт')
  
  
  
  Любовь
  
  Девушка пугливо куталась в болото,
  ширились зловеще лягушечьи мотивы,
  в рельсах колебался рыжеватый кто-то,
  и укорно в буклях проходили локомотивы.
  
  В облачные па́ры сквозь солнечный угар
  врезалось бешенство ветряно́й мазурки,
  и вот я - озноенный июльский тротуар,
  а женщина поцелуи бросает - окурки!
  
  Бросьте города, глупые люди!
  Идите голые лить на солнцепёке
  пьяные вина в меха-груди,
  дождь-поцелуи в угли-щёки.
  
  1913
  
  
  
   Для преобразований космического масштаба и космической же нелепости катастрофически не хватало обыкновенного человеческого участия - любви. Пролетарский переворот в аграрной стране! Это было почти то же, что революция на Марсе, где, в лучшем случае, найдены одни только бактерии. А ведь именно повсеместную, разумную, интернациональную, коммунистическую населённость миров воспевал друг буратин и молодёжи, вчера белогвардеец, а сегодня советский граф Алексей Толстой в своей 'Аэлите'. Позднее наиболее впечатляюще это сделал Иван Ефремов в 'Туманности Андромеды'. Фантасты! Им бы немножко необыкновенной земной любви - такой, от которой мир сотрясается, ирреальный, как в романе у Виктора Решетнёва, где лирический герой и автор - одно целое. Или - как это было у Владимира Маяковского.
   - Чего уж и помечать-то нельзя? - слышится бормотанье любителей фэнтези.
   Отчего же?! Мечтать это очень даже хорошо, если сумеете, не разбрызгав, душу свою до настоящего донести.
  
  
   'Маяковский ухаживал за мной. Он был неразговорчив, но постоянно что-то бормотал, неожиданно выпаливал слова и звуки, наверное, перепроверяя свои сочинения... Меня не особо интересовали эти внутренние муки, терзающие его на моих глазах, и я едва ли осознавала, что он поэт. Он часто просил меня поиграть на рояле, и начинал бесконечно ходить взад-вперёд за моей спиной, жестикулируя... У нас был очень музыкальный дом, стены, окна, мебель были насыщены, пропитаны звуком. Моя мать, великолепная пианистка, часто собирала квартеты, трио или два рояля, на которых играли в четыре или восемь рук. В такие моменты отец надевал шляпу и сюртук. Эти два рояля были чем-то вроде породистых знатных зверей посреди претенциозности нашей мелкобуржуазной квартиры'.
  (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт')
  
  
  
  Скрипка и немножко нервно
  
  Скрипка издёргалась, упрашивая,
  и вдруг разревелась
  так по-детски,
  что барабан не выдержал:
  'Хорошо, хорошо, хорошо!'
  А сам устал,
  не дослушал скрипкиной речи.
  шмыгнул на горящий Кузнецкий
  и ушёл.
  Оркестр чужо смотрел, как
  выплакивалась скрипка
  без слов,
  без такта,
  и только где-то
  глупая тарелка
  вылязгивала:
  'Что это?'
  'Как это?'
  А когда геликон -
  меднорожий,
  потный,
  крикнул:
  'Дура,
  плакса,
  вытри!' -
  я встал,
  шатаясь полез через ноты,
  сгибающиеся под ужасом пюпитры,
  зачем-то крикнул:
  'Боже!',
  Бросился на деревянную шею:
  'Знаете что, скрипка?
  Мы ужасно похожи:
  я вот тоже
  ору -
  а доказать ничего не умею!'
  Музыканты смеются:
  'Влип как!
  Пришёл к деревянной невесте!
  Голова!'
  А мне - наплевать!
  Я - хороший.
  'Знаете что, скрипка?
  Давайте -
  будем жить вместе!
  А?'
  
  1914
  
  
  
   'Было поздно, и мама спустилась в вечернем платье, твёрдо опустила крышку рояля и сказала Маяковскому, что ему пора идти домой спать. Отец давно спал. Ей пришлось вернуться несколько раз, прежде чем Маяковский начал медленно надевать пальто в прихожей. Он боялся швейцара, которому придётся встать из постели, чтобы открыть ворота. Вылезти из его тёплой сладкой постели посреди зимы, распахнуть дверь на морозе, столкнуться с леденящими потоками студёного воздуха, примёрзнуть рукой к заиндевелой железной ручке... Все эти факторы делали чаевые абсолютно обязательными. У Маяковского не было небходимых десяти или двадцати копеек. Я предложила ему эти копейки и видела, как в нём происходит внутренняя борьба: встретиться с гневом швейцара или принять деньги у женщины? Он взял серебряную монетку, бросил её обратно на подзеркальник, поднял её, положил обратно... И в итоге оставил. На это нужна смелость!
   На следующий день он вернулся и сказал моей матери: 'Вчера я просто дождался, когда Вы уснёте, а затем взобрался по верёвочной лестнице и вернулся через окно'. Мама слабо улыбнулась, поинтересовавшись: 'Разве Вы не по обычной лестнице вернулись?'
   Моя сестра Лиля возникла посреди всего этого. Она была замужем и жила в Петрограде. Однажды она спросила меня, что происходит с Маяковским. Почему он постоянно в нашем доме и нравится ли он мне? Она сказала, что это очень расстраивает маму и доводит её до слёз. Что? Мама плачет? Почему я не знала? И когда он позвонил мне на следующий день, я просто сказала ему, что не могу больше его видеть... потому что наши встречи вызывают у мамы слёзы'.
  (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт')
  
  
  
  Дешёвая распродажа
  
  Женщину ль опутываю в трогательный роман,
  просто на прохожего гляжу ли -
  каждый опасливо придерживает карман.
  Смешные!
  С нищих -
  что с них сжулить?
  
  Сколько лет пройдёт, узнают пока -
  кандидат на сажень городского морга -
  я
  бесконечно больше богат,
  чем любой Пьерпонт Мо́рган.
  
  Через столько-то, столько-то лет
  - словом, не выживу -
  с голода сдохну ль,
  стану ль под пистолет -
  меня,
  сегодняшнего рыжего,
  профессора́ разучат до последних иот,
  как,
  когда,
  где явлен.
  Будет
  с кафедры лобастый идиот
  что-то молоть о богодьяволе.
  
  Скло́нится толпа,
  лебезяща,
  суетна.
  Даже не узнаете -
  я не я:
  облысевшую голову разрисует она
  в рога или в сияния.
  
  Каждая курсистка,
  прежде чем лечь,
  она
  не забудет над стихами моими замлеть.
  Я - пессимист,
  знаю -
  вечно
  будет курсистка жить на земле.
  
  Слушайте ж:
  всё, чем владеет моя душа,
  - а её богатства пойдите смерьте ей! -
  великолепие,
  что в вечность украсит мой шаг,
  и самое моё бессмертие,
  которое, громыхая по всем векам,
  коленопреклонённых соберёт мировое вече, -
  всё это - хотите? -
  сейчас отдам
  за одно только слово
  ласковое,
  человечье.
  
  Люди!
  
  Пыля проспекты, топоча рожь,
  идите со всего земного лона.
  Сегодня
  в Петрограде
  на Надеждинской
  ни за грош
  продаётся драгоценнейшая корона.
  
  За человечье слово -
  не правда ли, дёшево?
  Пойди,
  попробуй, -
  как же,
  найдёшь его!
  
  1916
  
  
  
   Неистовая, по выражению Льва Кассиля, поэма 'Облако в штанах' вышла в сентябре 1915 года с посвящением 'Тебе, Лиля' на титульном листе и издательским именем Лилиного мужа Осипа Максимовича Брика на обложке. С этого момента поэт 'безвозвратно полюбил Лилю' и, за исключением поэмы 'Владимир Ильич Ленин', посвящал ей все свои произведения. А что же Лиля? Она была старше Владимира на пару лет, но уже не первый год замужем. Рассказывают супруги Брик.
   - Лиля:
   'Мы знали 'Облако' наизусть, корректуры ждали как свидания, запрещённые места вписывали от руки. Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплётчика в самый дорогой кожаный переплёт с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским ещё не бывало, и он радовался безмерно';
   - Осип:
   'Я лично вот уже четвёртый месяц только и делаю, что читаю эту книгу; знаю его наизусть и считаю, что это одно из гениальнейших произведений всемирной литературы <...> Маяковский у нас днюет и ночует; он оказался исключительно громадной личностью, ещё, конечно, совершенно не сформировавшейся: ему всего 22 года и хулиган он страшный'. (Цит. по: Б. Янгфельдт. 'Ставка - жизнь')
  
  
  Лиличка!
  
  Вместо письма
  
  Дым табачный воздух выел.
  Комната -
  глава в кручёныховском аде.
  Вспомни -
  за этим окном
  впервые
  руки твои, исступлённый, гладил.
  Сегодня сидишь вот,
  сердце в железе.
  День ещё -
  выгонишь,
  может быть, изругав.
  В мутной передней долго не влезет
  сломанная дрожью рука в рукав.
  Выбегу,
  тело в улицу брошу я.
  Дикий,
  обезумлюсь,
  отчаяньем иссечась.
  Не надо этого,
  дорогая,
  хорошая,
  дай простимся сейчас.
  
  
  
   Сделаем паузу в чтении слёзного поэтова письма. Ночь большевистского переворота Маяковский вроде как не проспал - есть версия, что до утра играл в карты с Горьким и Бриками. Принимать или не принимать Октябрь 1917-го, таким вопросом поэт не задавался. Это была его революция - пошёл в Смольный, работал, выполнял всё, что приходилось. Футуристы первые протянули руку и сказали: 'Вот, революция, тебе наша рука'.
  
  
  
  Всё равно
  любовь моя -
  тяжкая гиря ведь -
  висит на тебе,
  куда ни бежала б.
  Дай в последнем крике выреветь
  горечь обиженных жалоб.
  Если быка трудом умо́рят -
  он уйдёт,
  разляжется в холодных водах.
  Кроме любви твоей,
  мне
  нету моря,
  а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.
  Захочет покоя уставший слон -
  царственный ляжет в опожаренном песке.
  Кроме любви твоей,
  мне
  нету солнца,
  а я и не знаю, где ты и с кем.
  
  
  
   1918 год:
   'РСФСР - не до искусства. А мне именно до него.
   Заходил в Пролеткульт к Кшесинской. Отчего не в партии? Коммунисты работали на фронтах. В искусстве и просвещении - соглашатели. Меня послали б ловить рыбу в Астрахань'. (В. В. Маяковский. 'Я сам').
   С лета они живут втроём, и вместе так и утверждаются на большевистских позициях. Весной 1919-го тройственный союз, вызывающий живое любопытство соседей по коммуналке и биографов, переезжает в Москву, где Владимир и Лиля занимаются агитацией в 'Окнах РОСТА', а большевик Осип Брик 'хилое тело Христа на дыбе вздыбливает в Чрезвычайке' (А. Мариенгоф). Известно также и удостоверение сотрудника ВЧК ? 15073, выданное 19 июля 1920 года на имя Лили Брик, урождённой Каган.
  
  
  
  Если б так поэта измучила,
  он
  любимую на деньги б и славу выменял,
  а мне
  ни один не радостен звон,
  кроме звона твоего любимого имени.
  И в пролёт не брошусь,
  и не выпью яда,
  и курок не смогу над виском нажать.
  Надо мною,
  кроме твоего взгляда,
  не властно лезвие ни одного ножа.
  Завтра забудешь,
  что тебя короновал,
  что душу цветущую любовью выжег,
  и суетных дней взметённый карнавал
  растреплет страницы моих книжек...
  Слов моих сухие листья ли
  заставят остановиться,
  жадно дыша?
  Дай хоть
  последней нежностью выстелить
  твой уходящий шаг.
  
  26 мая 1916
  Петроград
  
  
  
   Искусство и просвещение постепенно ставились под контроль коммунистической партии и советского государства.
   С начала 1920-х годов жизнь в гостеприимном доме супругов Брик протекала при прямой поддержке заместителя начальника секретного отдела ОГПУ Якова Агранова, а чуть позже под непосредственным присмотром агентов ВЧК Л. Эльберта и В. Горожанина. С одним из них поэт работал над сценарием фильма 'Инженер д'Арси'.
   В прошлом в 1918-м остались съёмки в кино и постановка 'Мистерии-буфф' Всеволодом Мейерхольдом в декорациях Казимира Малевича, в 1919-м - газета 'Искусство коммуны' с пропагандой мировой революции и революции духа, в 1920-м - тысячи три плакатов и тысяч шесть подписей в 'Окнах РОСТА'.
   В дружественном кругу чекистов Владимир Маяковский и его лирический герой исперчены до костей. Где он, тот красивый, двадцатидвухлетний? Вывеска его - железная книга, на которой жёлтым по белому имя 'Владимир Владимирович Маяковский', - поблекла, хотя формально не утратила содержания, а только набрала вес.
   Сухо, очень сухо заверяет А. Б. Мариенгоф:
  
  
   'До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: 'Самый лучший!..' Ну, и пошла писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. 'Баня' стала 'Борисом Годуновым' XX века, 'Облако в штанах' - 'Евгением Онегиным'.
   Смех и слёзы'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Это Вам, потомки!'. С. 96)
  
  
  
  Надоело
  
  Не высидел дома.
  Анненский, Тютчев, Фет.
  Опять,
  тоскою к людям ведомый,
  иду
  в кинематографы, в трактиры, в кафе.
  
  За столиком.
  Сияние.
  Надежда сияет сердцу глупому.
  А если за неделю
  так изменился россиянин,
  что щёки сожгу огнями губ ему.
  
  Осторожно поднимаю глаза,
  роюсь в пиджачной куче.
  'Назад,
  наз-зад,
  назад!'
  Страх орёт из сердца.
  Мечется по лицу, безнадежен и скучен.
  
  Не слушаюсь.
  Вижу,
  вправо немножко,
  неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
  старательно работает над телячьей ножкой
  загадочнейшее существо.
  
  Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
  Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
  Два аршина безлицого розоватого теста:
  хоть бы метка была в уголочке вышита.
  
  Только колышутся спадающие на плечи
  мягкие складки лоснящихся щёк.
  Сердце в исступлении,
  рвёт и мечет.
  'Назад же!
  Чего ещё?'
  
  Влево смотрю.
  Рот разинул.
  Обернулся к первому, и стало и́наче:
  для увидевшего вторую образину
  первый -
  воскресший Леонардо да Винчи.
  
  Нет людей.
  Понимаете
  крик тысячедневных мук?
  Душа не хочет немая идти,
  а сказать кому?
  
  Брошусь на землю,
  камня корою
  в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая.
  Истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрою
  умную морду трамвая.
  
  В дом уйду.
  Прилипну к обоям.
  Где роза есть нежнее и чайнее?
  Хочешь -
  тебе
  рябое
  прочту 'Простое как мычание'?
  
  Для истории
  
  Когда все расселятся в раю и в аду,
  земля итогами подведена будет -
  помните:
  в 1916 году
  из Петрограда исчезли красивые люди.
  
  1916
  
  
  
  
  *** 'Ненавижу всяческую мертвечину'
  
  Грандиозность падения поэта с заоблачных высот разговоров с богом на родную большевистскую землю можно понять, просматривая плакатную 'продукцию' В. В. Маяковского 1929-30-х годов. Сам он уже ничего не рисовал - когорта советских агитаторов иллюстрировала насущную проблематику, надписи к которой 'клепал' горлан политических дел Сталина-Ленина. Это ли было занятие для футуриста в эпатажной жёлтой кофте? Маяковский носит костюм и выглядит вполне как благонадёжный московский чиновник. Его короткие железные строки бьют точно в цель, стихи стоят свинцово-тяжело, поэмы... замерли. Его деятельность 1920-х годов - творческая, кипучая, организаторская и агитационная - всё равно, как если бы Северянин в эстонской эмиграции без гроша в кармане начал зарабатывать хорошие деньги тамадой на свадьбах, а Бунин в ожидании Нобелевской премии - читать стихи в кабаках.
   'Товарищи люди, / на пол не плюйте', - это, безусловно, необходимо. Нужно учить, просвещать, напоминать, воспитывать.
  
  
  Не вытирайся
        полотенцем чужим,
  могли
     и больные
         пользоваться им.
  
  
  Мойте окна,
       запомните это,
  окна - источник
         жизни и света.
  
  
   В феврале 1906-го Владимир Константинович Маяковский, отец поэта, умер от заражения крови после того, как, сшивая бумаги, уколол палец иглой. Все, кто лично был знаком с поэтом, поражались его мании гигиенической чистоты: атлет двухметрового сложения боялся булавок и заколок, к дверным ручкам прикасался только через носовой платок.
  
  
  Долой рукопожатия!
           Без рукопожатий
  встречайте друг друга
            и провожайте.
  
  
  Товарищи,
       мылом и водой
  мойте руки
       перед едой.
  
  
  Запомните вы,
        запомни ты -
  пищу приняв,
        полощите рты.
  
  
   В агитационной текучке 'певец кипячёной и ярый враг воды сырой', бывало, утрачивал чувство иронии и тогда будто пародировал самого себя:
  
  
  То, что брали
  чужие рты,
  в свой рот
  не бери ты.
  
  
  Убирайте комнату,
          чтоб она блестела.
  В чистой комнате -
           чистое тело.
  
  
  Хозяйка,
      помни о правиле важном:
  Мети жилище
        способом влажным.
  
  
   Пошла писать губерния... Всё это - 'песни плясовой разудалый свист и вой' (Ф. Сологуб). Пьяный, пляшущий трепака, выдаёт: 'Был когда-то я поэт, / А теперь поэта нет'. Поэт без самоиронии - всё равно что памятник без пьедестала: всякий праздный гуляка приобнимет и сделает селфи на память, на полном серьёзе сбацав пафосную галиматью по заданному лекалу. Творчества ноль - обмирщённый дух и копировальная машина.
   Начитавшись агитпропа, можно ли было не в шутку относиться к 'глашатаю', называющему себя ассенизатором и водовозом, как к поэту? Да и вообще, что такое поэзия, - молодёжи, народившейся в предреволюционные годы, - в начале 1917-го половине населения Российской империи не было и двадцати лет, - вряд ли было понятно.
  
  
   '9 апреля 1930 года.
   Маяковский вышел на эстраду с температурой около 38R.
   И глотать было больно, и слезились воспалённые глаза, и сморкался он каждые пять минут в клетчатый носовой платок размером в добрую старинную салфетку.
   В зале сидели студенты Института народного хозяйства имени Плеханова, что помещался на Стремянном.
   Они не встретили Маяковского хлопками, как всегда встречали теноров и певиц из Большого театра.
   Искоса из-под бровей взглянув на студентов своими тяжёлыми воспалёнными глазами, Маяковский сказал:
   - У меня грипп, болит горло, трещит башка. Очень хотелось поваляться дома. Но потом я подумал: 'Чего только не случается на свете с человеком. Иногда он даже умирает. А вдруг и я отправлюсь, как писал, - 'в мир иной''.
  
  Пустота...
  Летите,
   в звёзды врезываясь.
  Ни тебе аванса,
  Ни пивной...
  
   Эта мрачная шутка студентами не принялась.
   Маяковский закинул голову:
   - А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете: 'При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал'. И мне, товарищи, стало очень вас жаль...
   Кто-то крикнул:
   - Напрасно! Мы не собираемся охать.
   Зал истово захохотал.
   - Как вам не совестно, товарищи! - истерически пропищала чернявенькая девушка, что стояла у стены слева.
   - Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать.
   И объявил:
   - 'Во весь голос'.
   - Валяй!
   - Тихо-о-о! - скомандовал Маяковский.
   И стал хрипло читать:
  
  Уважаемые
   товарищи потомки!
  Роясь
   в сегодняшнем
   окаменевшем говне,
  Наших дней изучая потёмки,
  Вы,
   возможно,
  спросите и обо мне...
  
   - Правильно! В этом случае обязательно спросим! - кинул реплику другой голос, хилый, визгливый, но тоже мужской.
   Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым.
   Ещё больше нахмуря брови, он продолжал:
  
  Профессор,
   снимите очки-велосипед!
  Я сам расскажу
   о времени
   и о себе.
  Я, ассенизатор
  и водовоз...
  
   - Правильно! Ассенизатор!
   Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.
   В рядах переговаривались.
   Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.
   А когда Маяковский произнёс: 'Умри, мой стих...' - толстощёкий студент с бородкой нагло гаркнул:
   - Уже подох! Подох!
   Так прошёл в Институте имени Плеханова последний литературный вечер Маяковского. На нём была моя сестра. Домой она вернулась растерянная, огорчённая'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 385-387)
  
  
  
   Растеряться впору было и самому Маяковскому. Вечер состоялся в пролетарском вузе, выпускающем 'красных директоров' - управленцев социалистической экономики. Именно ради этого светлого будущего он приказал:
  
  
  умри, мой стих,
         умри, как рядовой,
  как безымянные
         на штурмах мёрли наши!
  
  
   И ради кого, спрашивается, на штурмах безымянные мёрли наши? Ради кого устраивали карусель на дереве изучения добра и зла? Брали Перекоп, голодали, гнали буржуя аж до самого Владивостока, уничтожали как класс, то есть подчистую, помещика, кулака, капиталиста, добивали штыками царскую фамилию, - ради кого? Ради недотыкомок и недошивинок? Ради толстощёкого отпрыска рабочего класса, нахватавшегося вершков экономической науки, через пару поколений наплодящего академиков кургинянов, деканов диевых и доцентов донских? Ради клопа Присыпкина, махрового образца мещанина? Лоха и хама? В исконном значении этих слов: лох как пустое место, дырка, которая в голове звучит, и Хам, не устыдившийся наготы отца своего Ноя.
  
  
  Мы
    диалектику
         учили не по Гегелю.
  Бряцанием боёв
         она врывалась в стих,
  когда
    под пулями
         от нас буржуи бегали,
  как мы
      когда-то
         бегали от них.
  Пускай
     за гениями
         безутешною вдовой
  плетётся слава
        в похоронном марше -
  умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
  как безымянные
        на штурмах мёрли наши!
  Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
  мне наплевать
        на мраморную слизь.
  Сочтёмся славою -
          ведь мы свои же люди, -
  пускай нам
       общим памятником будет
  построенный
        в боях
          социализм.
  
  
  
   Противоречие, возникшее, когда семнадцатилетний большевик товарищ Константин, он же Володя Маяковский, после одиннадцати месяцев тюремного заключения поставил искусство выше партийной работы и весь поддался революционному порыву творческого освобождения духа, было снято возвращением к кормилу коммунистической агитации и пропаганды сразу после Октябрьского переворота:
   'Велели нам идти под красный флаг года труда и дни недоеданий';
   'Моя революция. Пошёл в Смольный. Работал. Всё, что приходилось. Начинают заседать'.
   И пока старшие большевистские чины заседали, подрастающие большевички усвоили панибратский тон и не отягощённую угрызениями совести леность духа. Леность была вопиющей, а самомнение пролетарских читателей княжеское, хоть и на графских развалинах. Самомнение хама, который уже не грядёт, а вот - пришёл, сидит, бородку отращивает.
  
  
  
  Я
  
  1
  
  По мостовой
  моей души изъезженной
  шаги помешанных
  вьют жёстких фраз пяты.
  Где города
  повешены
  и в петле о́блака
  застыли
  башен
  кривые выи -
  иду
  один рыдать,
  что перекрёстком
  ра́спяты
  городовые.
  
  
  
   25 марта 1930 года в Доме комсомола Красной Пресни на вечере, посвящённом двадцатилетию деятельности, Владимир Владимирович, говоря о литературе, как о своей окончательной профессии, признаёт:
   'Я прочту вам вещи двенадцатого года. Нужно сказать, что эти вещи наиболее запутанные, и они чаще всего вызывали разговоры о том, что они непонятны. Поэтому во всех дальнейших вещах вопрос о понятности уже встал передо мной самим, и я старался делать вещи уже так, чтобы они доходили до возможно большего количества слушателей'. (В. В. Маяковский. Выступление в Доме комсомола Красной Пресни, 25 марта 1930).
   Стенографическую запись этого вечера поэт выверить не успел. Её качество местами неудовлетворительно. Эльза Триоле приводит более суровую версию самооценки поэта, в которой недвусмысленно решается ещё одно личностное противоречие В. В. Маяковского образца богемной жёлтой кофты и чёрного галстука, состоящее в том, что лирический поэт пошёл значительно дальше партийного пропагандиста:
   'Однажды мне сказали, что мои стихи сложно понять. Я взял на себя обязательство писать так, чтобы меня поняло наибольшее количество слушателей'. (Э. Триоле. 'Маяковский, русский поэт').
  
  
  2
  
  Несколько слов о моей жене
  
  Морей неведомых далёким пляжем
  идёт луна -
  жена моя.
  Моя любовница рыжеволосая.
  За экипажем
  крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.
  Венчается автомобильным гаражем,
  целуется газетными киосками,
  а шлейфа млечный путь моргающим пажем
  украшен мишурными блёстками.
  А я?
  Несло же, палимому, бровей коромысло
  из глаз колодцев студёные вёдра.
  В шелках озёрных ты висла,
  янтарной скрипкой пели бёдра?
  В края, где злоба крыш,
  не кинешь блёсткой лесни.
  В бульварах я тону, тоской песков овеян:
  ведь это ж дочь твоя -
  моя песня
  в чулке ажурном
  у кофеен!
  
  
  
   Это, несомненно, приговор: писать так, чтобы поняло наибольшее количество слушателей и означает стать на горло собственной песне. Выбор между личностным (лирическим) и общественным (партийным) был сделан в пользу последнего. И с тончайшей настройки 'Флейты-позвоночника' и вершин 'Тринадцатого апостола' поэт спускается к умопомрачительным подвигам 'Владимира Ильича Ленина' и бюрократическо-утопическим утехам 'Бани'.
   Эстеты, эстетики, критики и философы, будущие и настоящие, не будем винить поэта за этот выбор. Эпоха какая была!
   Серебряный век русского искусства и философии.
   Революционный переворот - общественный и духовный.
   Митинги, мятежи. Надежды, разочарования.
   Красное знамя классовой борьбы.
   Шестнадцатилетние командиры полка.
   Мальчиши-Кибальчиши, плохиши.
   И - поэт, творящий пролетарское искусство!
   Об эпохе, о новом личностном преображении и освобождении восклицалось:
  
  
   'Это мой век.
   Только в моём веке красные штаны, привязанные к шесту, являлись сигналом к буре в зале бывшего Благородного собрания.
   Только в моём веке расписывались стены монастыря дерзкими богохульными стихами.
   Только в моём веке тыкали пальцем в почтенного профессора Ю. Айхенвальда и говорили: 'Этот Коган!'
   Только в моём веке знаменитый поэт танцевал чечётку в кабинете главного бухгалтера, чтобы получить деньги!
   Только в моём веке террорист мог застрелить человека за то, что он вытер портьерой свои полуботинки.
   Только в моём веке председатель Совета народных комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп.
   И т. д. и т. д.
   Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 255-256)
  
  
  
  3
  
  Несколько слов о моей маме
  
  У меня есть мама на васильковых обоях.
  А я гуляю в пёстрых павах,
  вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.
  Заиграет вечер на гобоях ржавых,
  подхожу к окошку,
  веря,
  что увижу опять
  севшую
  на дом
  тучу.
  А у мамы больной
  пробегают народа шорохи
  от кровати до угла пустого.
  Мама знает -
  это мысли сумасшедшей ворохи
  вылезают из-за крыш завода Шустова.
  И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,
  окровавит гаснущая рама,
  я скажу,
  раздвинув басом ветра вой:
  'Мама.
  Если станет жалко мне
  вазы вашей муки,
  сбитой каблуками облачного танца, -
  кто же изласкает золотые руки,
  вывеской заломленные у витрин Аванцо?..'
  
  
  
   Прежде, противопоставляя буржуазное искусство, приобретшее в эгофутуризме Игоря Северянина черты массовой культуры, личностному преображению, В. В. Маяковский клеймил Северянина, хотя и не отказывал поэту в праве на новый литературный язык и свободу творчества. После Октября ему пришлось признать, что личностное должно уступить общественному, ибо общественное - это классовое, пролетарское, передовое, большевистское. Он взялся делать дело - творить пролетарское искусство, 'поэзию массового порядка', массовую культуру социалистического Отечества. Увидеть, что с самой колыбели пролетарская культура превращается в прибежище приспособленцев, попутчиков, людей бесталанных и конъюнктурных, испорченных квартирным вопросом, доносчиков и лжесвидетелей, - было ударом. Эта замешанная на крови, сдобренная предательством, лживая культура страны-подростка не шла ни в какое сравнение с миром декадентов и пассеистов, классическим миром буржуазного порядка вещей, пусть пошлым, несовершенным, 'гений-игорь-северянинским' пространством обеих столиц, губернским мирком ростовщиков и уездным мирком передоновых.
   Быть может, поэтому, за три недели до самоубийства, в Доме комсомола Красной Пресни в кругу молодых рабочих, комсомольцев, корреспондентов 'Комсомольской правды' и работников райкома комсомола В. В. Маяковский читает 'вещи двенадцатого года', отвергая предложение председателя прочесть одно какое-то стихотворение, - 'прочту несколько стихов, потому что по одному представления не будет'.
  
  
  4
  
  Несколько слов обо мне самом
  
  Я люблю смотреть, как умирают дети.
  Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
  за тоски хоботом?
  А я -
  в читальне улиц -
  так часто перелистывал гро̀ба том.
  Полночь
  промокшими пальцами щупала
  меня
  и забитый забор,
  и с каплями ливня на лысине купола
  скакал сумасшедший собор.
  Я вижу, Христос из иконы бежал,
  хитона оветренный край
  целовала, плача, слякоть.
  Кричу кирпичу,
  слов исступлённых вонзаю кинжал
  в неба распухшего мякоть:
  'Солнце!
  Отец мой!
  Сжалься хоть ты и не мучай!
  Это тобою пролитая кровь моя льётся дорогою дольней.
  Это душа моя
  клочьями порванной тучи
  в выжженном небе
  на ржавом кресте колокольни!
  Время!
  Хоть ты, хромой богомаз,
  лик намалюй мой
  в божницу уродца века!
  Я одинок, как последний глаз
  у идущего к слепым человека!'
  
  1913
  
  
  
   В 1913 году лирический поэт ушёл в своём слове - в его глубине, силе воздействия, мысли - значительно дальше, чем мог уйти даже самый выдающийся большевистский пропагандист, значительно дальше, чем это могли себе представить 'буревестники' социалистической революции - товарищи А. В. Луначарский и Максим Горький. После Октября 1917-го стало очевидно, что поэту, одинокому, как последний глаз, надо вернуться к своим 'слепым' и либо 'подтянуть' пролетарское искусство до своего уровня, либо писать понятно для наибольшего количества слушателей. Цели партийной пропаганды требовали последнего, и жертва была принесена: 'умри, мой стих, умри, как рядовой'... Революцией мобилизованный и призванный, он 'ушёл на фронт из барских садоводств поэзии - бабы капризной'.
   'Двадцать лет - это очень легко юбилей отпраздновать, - говорит поэт в Доме комсомола, - собрать книжки, избрать здесь бородатый президиум, пяти - десяти людям сказать о своих заслугах, попросить хороших знакомых, чтобы они больше не ругались в газетах и написали сочувствующие статьи, и, глядишь, что-нибудь навернётся с этого дела. То ли признают тебя заслуженным, то ли ещё какая-нибудь, может быть, даже более интересная для писательского сердца вещь. Дело не в этом, товарищи, а в том, что старый чтец, старый слушатель, который был в салонах (преимущественно барышни слушали да молодые люди), этот чтец раз навсегда умер, и только рабочая аудитория, только пролетарско-крестьянские массы, те, что сейчас строят новую жизнь нашу, те, кто строит социализм и хочет распространить его на весь мир, только они должны стать действительными чтецами, и поэтом этих людей должен быть я'. (В. В. Маяковский. Выступление в Доме комсомола...).
   Да, 'старый чтец' умер, и большевики были ответственны за его кончину - большевики и вместе с ними поэт-общественник Владимир Маяковский. Странные девушки, стихи читавшие Блока, и молодые люди из среды гимназистов - к 1930 году что осталось от них?
   С 1922-го поэт много печатается в 'Известиях', затем в 'Комсомольской правде', 'Труде', 'Рабочей Москве', 'Заре Востока', 'Бакинском рабочем': 'В 'Правде' пишется правда. В 'Известиях' - известия'. Продолжая прерванную традицию трубадуров и менестрелей, ездит по городам и читает, агитирует. Агитировать за советскую власть в период НЭПа становится доходным занятием. Появляется банда поэтических рвачей и выжиг: 'кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки - кто их к чёрту разберёт!' - самые бездарные из которых рвут подмётки, доказывая свою партийность и воспевая социалистическое Отечество в откровенно пустых и халтурных стихах.
  
  
  
  Неважная честь,
         чтоб из этаких роз
  мои изваяния высились
  по скверам,
      где харкает туберкулёз,
  где блядь с хулиганом
          да сифилис.
  И мне
    агитпроп
        в зубах навяз,
  и мне бы
      строчить
         романсы на вас -
  доходней оно
        и прелестней.
  Но я
    себя
      смирял,
          становясь
  на горло
      собственной песне.
  
  
  
   'Очень трудно вести ту работу, которую хочу вести я. Работу сближения рабочей аудитории с большой поэзией, с поэзией, сделанной по-настоящему, без халтуры и без сознательного принижения её значения.
   Здесь две трудности. Одна трудность такого характера, что и поэты зачастую пишут так, что их не поймёшь. Я вот привожу всегда пример и люблю его приводить. Я был на юге и читал стихотворение в газете. Целиком я его не запомнил, только лишь одну строфу:
  
  В стране советской полудённой,
  Среди степей и ковылей,
  Семён Михайлович Будённый
  Скакал на сером кобыле́.
  
   Я очень уважаю Семёна Михайловича и кобылу его, пусть его на ней скачет, и пусть она невредимым выносит его из боёв. Я не удивляюсь, отчего кобыла приведена в мужском роде, так как это тоже после профессора Воронова операция мыслимая, но если по кобыле не по месту ударение сделать, то кобыла занесёт, пожалуй, туда, откуда и Семён Михайлович не выберется. Таким образом, стихотворение, которое рассчитывали сделать героическим, на самом деле звучит юмористически, то есть благодаря неумелости автора, благодаря <отсутствию> отточенности в его пере, вместо того чтобы эффект получился ударный, за Будённого, получилось смешно. Люди сидят и везде смеются над этим стихотворением. А это бывает очень часто, даже с нашими очень прославленными поэтами'.
  
  (В. В. Маяковский. Выступление в Доме комсомола...)
  
  
  
  От усталости
  
  Земля!
  Дай исцелую твою лысеющую голову
  лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
  Дымом волос над пожарами глаз из олова
  дай обовью я впалые груди болот.
  Ты! Нас - двое,
  ораненных, загнанных ланями,
  вздыбилось ржанье оседланных смертью коней.
  Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
  мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
  Сестра моя!
  В богадельнях идущих веков,
  может быть, мать мне сыщется;
  бросил я ей окровавленный песнями рог.
  Квакая, скачет по полю
  канава, зелёная сыщица,
  нас заневолить
  верёвками грязных дорог.
  
  1913
  
  
  
   Валентин Петрович Катаев (1897-1986) за руку привёл в литературу младшего брата Евгения, - тот три года прослужил инспектором одесского уголовного розыска и 'первым его литературным произведением был протокол осмотра трупа неизвестного мужчины'. Евгений мог похвастать отличными рекомендациями уездного уголовного розыска и пришёл с ними в МУР, откуда был трудоустроен надзирателем в больничное отделение Бутырской тюрьмы. На проезд до Бутырки и обратно к месту жительства уходило почти всё его жалованье. И тогда обретший известное положение в рядах заправил советской литературы В. П. Катаев, ничтоже сумняшеся, 'решил сделать из него профессионального журналиста и посоветовал что-нибудь написать на пробу'. После долгих препирательств Евгений Петрович, не сделав ни одной помарки, за час исписал требуемых шесть страниц:
  
  
   'У него оказался чёткий, красивый, мелкий почерк, унаследованный от папы. Я пробежал написанные им шесть страниц и с удивлением понял, что он совсем недурно владеет пером. Получился отличный очерк, полный юмора и наблюдательности.
   Я тотчас отвёз его на трамвае А в редакцию 'Накануне', дал секретарю, причём сказал:
   - Если это вам даже не понравится, то всё равно это надо напечатать. Вы понимаете - надо! От этого зависит судьба человека.
   Рукопись полетела на 'Юнкерсе' в Берлин, где печаталось 'Накануне', и вернулась обратно уже в виде фельетона, напечатанного в литературном приложении под псевдонимом, который я ему дал.
   - Заплатите как можно больше, - сказал я представителю московского отделения 'Накануне'.
   После этого я отнёс номер газеты с фельетоном под названием 'Гусь и доски' (а может быть, 'Доски и Гусь') на Мыльников и вручил её брату, который был не столько польщён, сколько удивлен.
   - Поезжай за гонораром, - сухо приказал я.
   Он поехал и привёз домой три отличных, свободно конвертируемых червонца, то есть тридцать рублей, - валюту того времени.
   - Ну, - сказал я, - так что же выгоднее: служить в Бутырках или писать фельетоны? За один час сравнительно лёгкой и чистой работы ты получил больше, чем за месяц бездарных поездок в Бутырки.
   Брат оказался мальчиком сообразительным и старательным, так что месяца через два, облазив редакции всех юмористических журналов Москвы, весёлый, общительный и обаятельный, он стал очень прилично зарабатывать, не отказываясь ни от каких жанров: писал фельетоны в прозе и, к моему удивлению, даже в стихах, давал темы для карикатур, делал под ними подписи, подружился со всеми юмористами столицы, наведывался в 'Гудок', сдал казённый наган в Московское управление уголовного розыска, отлично оделся, немного пополнел, брился и стригся в парикмахерской с одеколоном, завёл несколько приятных знакомств, нашёл себе отдельную комнату, и однажды рано утром я встретил его на Большой Дмитровке:
   ...он, видимо, возвращался после ночных похождений. Тогда ещё не вывелись извозчики, и он ехал в открытом экипаже на дутиках - то есть на дутых резиновых шинах, - модно одетый молодой человек, жгучий брюнет с косым пробором, со следами бессонной ночи на красивом добродушном лице, со скользящей мечтательной улыбкой и слипающимися счастливыми глазами.
   Кажется, он спросонья мурлыкал про себя что-то из своих любимых опер, а к пуговице его пиджака был привязан на длинной нитке красный воздушный шарик, сопровождавший его как ангел-хранитель и ярко блестевший на утреннем московском солнышке.
   Меня он не заметил.
   Проплыл мимо, мягко подпрыгивая на дутиках, и я как старший брат, с одной стороны, был доволен, что из него, как говорится, 'вышел человек', а с другой стороны, чувствовал некоторое неодобрение по поводу его образа жизни, хотя сам вёл себя в таком же духе, если не хуже'.
  (В. П. Катаев. 'Алмазный мой венец')
  
  
   Шёл 1923 год.
   В. П. Катаев был прав, убедив своего брата стать журналистом. Советская литература таким образом получила блестящего сатирика Евгения Петрова (псевдоним Е. П. Катаева), соавтора 'Двенадцати стульев' и 'Золотого телёнка'. В среде литературных дельцов и пролаз, в шуме царства базаров новой экономической политики это был случай не из разряда несчастных.
  
  
  Шумики, шумы и шумищи
  
  По эхам города проносят шумы
  на шёпоте подошв и на громах колёс,
  а люди и лошади - это только грумы,
  следящие линии убегающих кос.
  
  Проносят девоньки крохотные шумики.
  Ящики гула пронесёт грузовоз.
  Рысак прошуршит в сетчатой ту́нике.
  Трамвай расплещет перекаты гроз.
  
  Все на площадь сквозь туннели пассажей
  плывут каналами перекрещенных дум,
  где мордой перекошенный, размалёванный сажей
  на царство базаров коронован шум.
  
  1913
  
  
  
   'Вначале на выставке мне часто говорили, что я часто ругаю Жарова. Я приведу одну строчку из его стихотворения: 'От горящей домны революции отошёл великий кочегар'. А на самом деле какие кочегары при домнах бывают? Не бывает их. И если отошёл кочегар от домны, то нечего ему там вообще было делать. То, что поэт хотел сделать настоящим революционным образом, по существу стало ничего не значащей, пустой фразой. Значит, товарищи, с одной стороны, зачастую писатели пишут так, что или непонятно массе, или, если и понятно, то получается глупость.
   Значит, нужно сделать <так>, чтобы, не уменьшая серьёзности своих вещей, сделать стихотворения нужными массе, то есть когда стихотворение возьмут, положат на руку и прочтут его пять раз, <и> скажут - хотя было и трудно понять, но понявши, мы обогатили свой мозг, своё воображение, ещё больше отточили свою волю к борьбе за коммунизм, в борьбе за социализм.
   Второе. Зачастую наша аудитория бывает очень средней грамотности. Опять-таки мой излюбленный пример. Вот т. Шафир ещё в 1923 году выпустил книжку о том, что понимает крестьянин Воронежской губернии. Как раз была сельскохозяйственная выставка, и везде говорили, что построен такой-то павильон, и вот он опрашивал крестьян, кто понимает слово 'павильон'. Оказалось, что никто не понимает. Наконец один поднял руку, говорит: 'Я понимаю'. Это, говорит, главный, который всеми повелевает, - это и есть 'павильон''.
  
  (В. В. Маяковский. Выступление в Доме комсомола...)
  
  
  Мы
  
  Лезем земле под ресницами вылезших пальм
  выколоть бельма пустынь,
  на ссохшихся губах каналов -
  дредноутов улыбки поймать.
  Стынь, злоба!
  На костёр разожжённых созвездий
  взвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.
  Дорога - рог ада - пьяни грузовозов храпы!
  Дымящиеся ноздри вулканов хмелем расширь!
  Перья линяющих ангелов бросим любимым на шляпы,
  будем хвосты на боа обрубать у комет, ковыляющих в ширь.
  
  1913
  
  
   Футуризм умер в 1918-м с организацией группы 'Коммунистический футуризм', в котором само собой не могло быть места перьям линяющих ангелов, боа с хвостами комет. Разве что 'улыбкам дредноутов на ссохшихся губах каналов' - тому немногому, что осталось после ударного возведения плотин на реках Амударья и Сырдарья от некогда богатого рыбой Аральского моря.
   В 1923-м В. В. Маяковский организует ЛЕФ - Левый фронт искусств, в который входят Б. Пастернак, О. Брик, В. Шкловский, Н. Асеев и другие: 'Товарищи, дайте новое искусство - такое, чтобы выволочь республику из грязи'. В. В. Маяковский воюет с бандой из Российской ассоциации пролетарских писателей, учреждённой в 1925 году и лозунг 'пролетарской культуры' подменяющей лозунгом 'учёбы у классиков'. Количество членов РАПП быстро возросло до 4 тысяч и с такой высоты человечьих вый и задов моськам из ассоциации было удобно брехать и облаивать за 'нарушение литературно-трамвайных правил' не только А. Б. Мариенгофа и М. А. Булгакова, но и отцов всего этого 'пролетарского искусства' М. Горького и В. В. Маяковского.
   'Певец воды кипячёной' неустанно пропагандирует лефовские теории производственного искусства, социального заказа, литературы факта - пропагандирует и задаёт образцы. Он пишет 'Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского', 'Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?', 'Немножко утопии про то, как пойдёт метрошка', 'Нигде кроме как в Моссельпроме', поэму 'Владимир Ильич Ленин', чтение которой в Большом театре сопровождается двадцатиминутной овацией. В поисках 'речи точной и нагой' В. В. Маяковский превращается в агитатора, горлана-главаря, пускай самого одарённого, но одного из тех, для кого 'поэзия - пресволочнейшая штуковина' и кто в 'тёрке' режима всегда готов смазывать шатуны, шестерёнки и коленвалы грядущего авторитаризма.
  
  Вред - мечта,
        и бесполезно грезить,
  надо
     весть
        служебную нуду.
  Но бывает -
        жизнь
           встаёт в другом разрезе,
  и большое
      понимаешь
           через ерунду.
  Нами
     лирика
        в штыки
           неоднократно атакована,
  ищем речи
      точной
          и нагой.
  Но поэзия -
        пресволочнейшая штуковина:
  существует -
        и ни в зуб ногой.
  
  (В. В. Маяковский. 'Юбилейное')
  
  
  
   'Ярый враг воды сырой' обличает и сетует:
  
   'Очень легко написать стихи такие, чтобы вас не раздражать: 'Марш, марш вперёд, рабочий народ!' 'Товарищ комсомол, построй огромный мол!' 'Красное знамя, раздувай пламя' и прочие вещи. Это очень понравится и на другой день забудется. Всю свою жизнь я работал не над тем, чтобы красивые вещицы делать и ласкать человеческое ухо, а как-то у меня всё устраивалось так, что я неприятности всем доставлял. Основная работа - это ругня, издевательство над тем, что мне кажется неправильным, с чем надо бороться. И двадцать лет моей литературной работы - это, главным образом, выражаясь просто, такой литературный мордобой, не в буквальном смысле слова, а в самом хорошем! - то есть каждую минуту приходилось отстаивать те или иные революционные литературные позиции, бороться за них и бороться с той косностью, которая встречается в нашей тринадцатилетней республике'.
  
  (В. В. Маяковский. Выступление в Доме комсомола...)
  
  
   Недотыкомки и недошивинки, марающие ручки входных дверей, показывают поэту, что такое настоящий 'литературный мордобой' - пролетарский, беспощадный. В начале апреля 1930-го из свёрстанного журнала 'Печать и революция' по указанию руководителя Госиздата изымается приветствие 'великому пролетарскому поэту по случаю 20-летия работы и общественной деятельности'. Выставку, посвящённую его юбилею, ни один из видных литераторов и руководителей государства, на кого В. В. Маяковский надеялся и кому по-человечески доверял, не посетил.
   - Знаете, художников много, главначпупс - один.
   На театральных подмостках пьесы 'Баня' и 'Клоп' успехом не пользуются. В литературных кругах усиленно муссируются слухи, что поэт исписался.
  
  
  Исчерпывающая картина весны
  
  Листочки.
  После строчек лис -
  точки.
  
  
  
   'Эстетики меня ругают: 'Вы писали такие замечательные вещи, как 'Облако в штанах', и вдруг - такая вещь'. Я всегда писал, что есть поэзия инженерного порядка, технически вооружённая, но есть поэзия массового порядка, являющаяся с другим вооружением, с вооружением рабочего класса. В области халтурщины я не работал, но я никогда не отказывался ни от какого стихотворения, ни на какую тему современности, начиная от стихотворения о кулаке и кончая стихотворением о кошке и о кошачьих шкурках Госторга и т. д.
   С другой стороны, я говорил и писал о непосредственном внедрении в производство. Очень часто говорят, что писатель должен войти в производство, а для этого какой-нибудь Катаев покупает за сорок копеек блокнот, идёт на завод, путается там среди грохота машин, пишет всякие глупости в газете и считает, что он свой долг выполнил. А на другой день начинается, что это - не так и это - не так. Я считаю, что нужно, по крайней мере, с производственниками совместно работать, а если не это, то нужно другое участие во всей будничной работе цеха. Я понимаю <эту> работу так, чтобы выполнялся лозунг - не совать руки в машину, чтобы выполнялись мероприятия, направленные к тому, чтобы электроток не разбил рабочего, чтобы не было на лестнице гвоздей, чтобы не шевелили стремянку, чтобы не получить удара молотком. Я своим пером, своими рифмами к этому призываю, и это не менее важно, чем самые вдохновенные темы волосатых лириков'.
  
  (В. В. Маяковского. Выступление в Доме комсомола...)
  
  
  
  Товарищ!
      да приучись ты
            держать жилище
                    опрятным и чистым.
  
  
  С одежды грязь
         доставляется на дом.
  Одетому лежать
         на кровати не надо.
  
  
  
   Поэт объясняет правила литературной работы, как технику безопасности на производстве, как правила гигиены. Куда там! Это было бы 'не менее важно, чем самые вдохновенные темы волосатых лириков', если бы новоявленные бонзы социалистического реализма уже не повытаскивали из-за голенищ свои сапожные ножички, обнаружив, что перед ними не 'всесильный божище', а всего лишь человек, 'крохотный божик' сапожного цеха.
   'В работе сознательно перевожу себя на газетчика. Фельетон, лозунг. Поэты улюлюкают - однако сами газетничать не могут, а больше печатаются в безответственных приложениях. А мне на их лирический вздор смешно смотреть, настолько этим заниматься легко и никому кроме супруги не интересно'. (В. В. Маяковский. 'Я сам').
  
  
  Раз в неделю,
        никак не реже,
  бельё постельное
         меняй на свежее.
  
  
  Не стирайте в комнате,
            могут от сырости
  грибы и мокрицы
         в комнате вырасти.
  
  
   Студенты, будучи в курсе последних веяний, новостей и событий, улюлюкают 'газетчику' всею оравой, убеждая, что земля поката: 'сядь на собственные ягодицы и катись!' Рабочая молодёжь присутствует на литературном вечере поэта, расспрашивает, заглядывает в глаза с интересом. Но чтό рабочая молодёжь? Кем она ведома? Не тем же ли улюлюкающим сбродом, на борьбу с которым не хватает ни времени, ни здоровья? Гераклов труд по очистке Авгиевых конюшен: 'Много езжу за границу. Европейская техника, индустриализм, всякая попытка соединить их с ещё непролазной бывшей Россией - всегдашняя идея футуриста-лефовца'. ('Я сам').
   Чтобы соединить технику с непролазной бывшей Россией, одного фронта искусства мало. А. С. Пушкин тоже предлагал, чтобы по образцу Англии общество строили - с газончиками лужаек и обеспеченными горожанами в таунхаусах. Тогда бы каждый ребёнок знал, что ассенизатор и водовоз - самые необходимые для городской жизни профессии. Поэту, футуристу-лефовцу, личности деваться некуда - приходится отступать, энтузиазм уходит в песок: действительность туга и не выкраивается по диалектико-материалистическому чертежу машины времени. Ему ставят на вид:
   - Попрошу-с не упирать на личность! Личность в истории не играет особой роли. Это вам не царское время. Это раньше требовался энтузиазм. А теперь у нас исторический материализм, и никакого энтузиазму с вас не спрашивается.
   - Мечтателей нам не нужно! Социализм - это учёт.
   - А я вас попрошу от имени всех рабочих и крестьян меня не будоражить. Подумаешь, будильник! Вы должны мне ласкать ухо, а не будоражить, ваше дело ласкать глаз, а не будоражить.
   Как же это прежде было у классика? Как справлялся с толоконными лбами, как превосходил среду ватников Бенкендорфов и Дундуковых? К 125-летнему юбилею невольника чести у В. В. Маяковского в грудной клетке уже не стук, а стон. Будто бы снова пускаясь в метафизическое путешествие: 'У меня, да и у вас, в запасе вечность. Что нам потерять часок-другой?' - беседует он с А. С. Пушкиным на простыне Тверской улицы об агитках, которые мог бы ему доверить, о хорошем слоге, о жизни, о посмертной славе, о своём...
  
  
  Я люблю вас,
        но живого,
              а не мумию.
  Навели
     хрестоматийный глянец.
  Вы
    по-моему́
         при жизни
              - думаю -
  тоже бушевали.
         Африканец!
  Сукин сын Дантес!
          Великосветский шкода.
  Мы б его спросили:
           - А ваши кто родители?
  Чем вы занимались
            до 17-го года? -
  Только этого Дантеса бы и видели.
  Впрочем,
      что ж болтанье!
             Спиритизма вроде.
  Так сказать,
       невольник чести...
                пулею сражён...
  Их
   и по сегодня
          много ходит -
  всяческих
      охотников
           до наших жён.
  Хорошо у нас
        в Стране советов.
  Можно жить,
        работать можно дружно.
  Только вот
       поэтов,
           к сожаленью, нету -
  впрочем, может,
         это и не нужно.
  Ну, пора:
      рассвет
         лучища выкалил.
  Как бы
     милиционер
           разыскивать не стал.
  На Тверском бульваре
           очень к вам привыкли.
  Ну, давайте,
        подсажу
            на пьедестал.
  Мне бы
     памятник при жизни
              полагается по чину.
  Заложил бы
        динамиту
            - ну-ка,
                дрызнь!
  Ненавижу
      всяческую мертвечину!
  Обожаю
      всяческую жизнь!
  
  (В. В. Маяковский. 'Юбилейное')
  
  
  
  
  *** 'Мастерская человечьих воскрешений'
  
  Философ и футуролог Николай Фёдорович Фёдоров (1829-1903) надеялся с помощью науки собрать рассеянные молекулы и атомы, чтобы 'сложить их в тела отцов'. Урождённый Тамбовской губернии, внебрачный сын князя П. И. Гагарина, он полагал, что это наше общее дело - объединение человечества, когда умершие и живущие ныне, благодаря искусству, религии и науке, воссоединятся в одном большом разумном союзе бессмертных существ. Ибо чтό это за воскрешение, чтό за счастливая вечная жизнь, если рядом не будет матери, семьи, друзей? По признанию К. Э. Циолковского, 'изумительный философ' заменил ему университетских профессоров. Ф. М. Достоевский, веривший 'в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно будет на земле', в сущности был совершенно согласен с его мыслями и 'прочёл как бы за свои'. Л. Н. Толстой гордился, что жил в одно время с подобным человеком. Философ В. С. Соловьёв утверждал, что со времени появления христианства 'проект' Н. Ф. Фёдорова есть 'первое движение вперёд человеческого духа по пути Христову'. Все они, столь разные вершины равнинного по преимуществу ландшафта русской культуры (равнинного в том смысле, что один не заслоняет другого), принимали заоблачный проект 'московского Сократа', мнение о котором суммарно составил Н. А. Бердяев:
  
  
   'Николай Фёдорович Фёдоров - гениальный самородок, оригинал и чудак. Это характерно русский человек, русский искатель всеобщего спасения, знающий способ спасти весь мир и всех людей. В недрах России, в самой народной жизни немало есть таких людей, но в лице Фёдорова этот русский тип нашёл своё гениальное выражение. Ведь поистине это характерная черта русского духа - искать всеобщего спасения, нести в себе ответственность за всех. Западные люди легко мирятся с гибелью многих. Западные люди больше дорожат утверждением ценностей, чем всеобщим спасением. Но русскому духу трудно примириться не только с гибелью многих, но даже нескольких и одного. Каждый ответственен за весь мир и всех людей. Каждый должен стремиться к спасению всех и всего. И русская душа ищет способов всеобщего спасения, вырабатывает планы и проекты спасения, то социальные, то научные, то моральные, то религиозные и мистические. В этом русско-славянском прожектёрстве всемирного спасения своеобразно сочетаются фантазёрство с практическим реализмом, мистика с рационализмом, мечтательность с трезвостью'.
  
  (Н. А. Бердяев. 'Религия воскрешения')
  
  
   Октябрьский переворот подменил утопический, казалось бы, проект общего дела по Н. Ф. Фёдорову не менее утопической коммунистической перспективой по К. Марксу и В. И. Ленину. Как же так? Нужно ли быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что верить в 'коммунистическое далеко', как в построенное на земле свободное общество творческого труда, верить в силу науки и техники и исключительно разумное её применение в кольце врагов или, более того, когда 'враг повсюду', - идеализм из ряда вон выходящий, идиотический. Убеждать, воспитывать, 'вбиваться слов напором' - звериный быт (Ф. Сологуб), кондовый быт и тяжёлую плоть (Н. А. Бердяев) этим не одолеть.
   В 1923 году в поэме 'Про это' В. В. Маяковский признаёт:
  
  Я снова лбом,
        я снова в быт
  вбиваюсь слов напором.
  Опять
     атакую и вкривь и вкось.
  Но странно:
       слова проходят насквозь.
  
  
   И. А. Бунин в самых резких выражениях высказывается о происшедшей подмене:
  
   'Но вот наконец воцаряется косоглазый, картавый, лысый сифилитик Ленин, начинается та эпоха, о которой Горький, незадолго до своей насильственной смерти брякнул: 'Мы в стране, освещённой гением Владимира Ильича Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина!' Воцарившись, Ленин, 'величайших гений всех времён и народов', как неизменно называет его теперь Москва, провозгласил:
   'Буржуазный писатель зависит от денежного мешка, от подкупа. Свободны ли вы, господа писатели, от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии в рамках и картинках, проституции в виде 'дополнения' к 'святому искусству' вашему?'
   'Денежный мешок, порнография в рамках и картинках, проституция в виде дополнения...' Какой словесный дар, какой убийственный сарказм! Недаром твердит Москва и другое: 'Ленин был и величайшим художником слова'. Но всего замечательней то, что он сказал вскоре после этого:
   'Так называемая 'свобода творчества' есть барский анахронизм. Писатели должны непременно войти в партийные организации''.
  (И. А. Бунин. 'Маяковский')
  
  
  
  Необычайное
  
  Стихает бас в комариные трельки.
  Подбитые воздухом, стихли тарелки.
  Обои,
     стены
        блёкли...
           блёкли...
  Тонули в серых тонах офортовых.
  Со стенки
      на город разросшийся
                Бёклин
  Москвой расставил 'Остров мёртвых'.
  Давным-давно.
         Подавно -
  теперь.
      И нету проще!
  Вон
    в лодке,
        скутан саваном,
  недвижный перевозчик.
  Не то моря,
        не то поля -
  их шорох тишью стёрт весь.
  А за морями -
         тополя
  возносят в небо мёртвость.
  Что ж -
     ступлю!
         И сразу
            тополи
  сорвались с мест,
         пошли,
            затопали.
  Тополи стали спокойствия мерами,
  ночей сторожами,
          милиционерами.
  Расчетверившись,
          белый Харон
  стал колоннадой почтамтских колонн.
  
  (В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   Пассеист И. А. Бунин изобличает громко, во весь голос, неистово и неинтеллигентно, как, собственно, на митингах это делал сам В. В. Маяковский, бросая в массы стихи нового, столь непонятного Бунину, рода:
  
  
   'И вот Маяковский становится уже неизменным слугою РКП (Российской Коммунистической Партии), начинает буянить в том же роде, как буянил, будучи футуристом: орать, что 'довольно жить законами Адама и Евы', что пора 'скинуть с корабля современности Пушкина', затем - меня: твёрдо сказал на каком-то публичном собрании (по свидетельству Е. Д. Кусковой в её статьях 'До и после', напечатанных в прошлом году в 'Новом Русском Слове' по поводу моих 'Автобиографических заметок'):
   'Искусство для пролетариата не игрушка, а оружие. Долой 'Буниновщину' и да здравствуют передовые рабочие круги!'
   Что именно требовалось, как 'оружие', этим кругам, то есть, проще говоря, Ленину с его РКП, единственной партией, которой он заменил все прочие партийные организации? Требовалась 'фабрикация людей с материалистическим мышлением, с материалистическими чувствами', а для этой фабрикации требовалось всё наиболее заветное ему, Ленину, и всем его соратникам и наследникам: стереть с лица земли и оплевать всё прошлое, всё, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаянное богохульство, - ненависть к религии была у Ленина совершенно патологическая, - и самую зверскую классовую ненависть, перешагнуть все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении РКП, неустанно воспевать 'вождей', их палачей, их опричников, - словом как раз всё то, для чего трудно было найти более подходящего певца, 'поэта', чем Маяковский с его злобной, бесстыдной, каторжно-бессердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью даже в тех дубовых виршах, которые он выдавал за какой-то новый род якобы стиха, а этим стихом выразить всё то гнусное, чему он был столь привержен, и все свои лживые восторги перед РКП и её главарями, свою преданность им и ей. Ставши будто бы яростным коммунистом, он только усилил и развил до крайней степени всё то, чем добывал себе славу, будучи футуристом, ошеломляя публику грубостью и пристрастием ко всякой мерзости'.
  
  (И. А. Бунин. 'Маяковский')
  
  
  
  Деваться некуда
  
  Так с топором влезают в сон,
  обметят спящелобых -
  и сразу
     исчезает всё,
  и видишь только обух.
  Так барабаны улиц
           в сон
  войдут,
     и сразу вспомнится,
  что вот тоска
        и угол вон,
  за ним
     она -
        виновница.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   В одном из сонетов Иван Алексеевич определил своё кредо: 'Познать тоску всех стран и всех времён'. Что ж так? 'Всех стран и всех времён', а свою родную передоновщину, откуда взвились кострами синие ночи, проглядел. Удивительно, что автору 'Зойки и Валерии', 'Музы', 'Позднего часа' не приходило в голову, что влюблённый человек, а Маяковский любил неизменно и верно: 'Подъемля торжественно стих строкопёрстый, / клянусь - / люблю / неизменно и верно!' - воспринимает мир во многом глазами своей любимой. И ему это простительно, даже если у той в комоде припрятано удостоверение агента ВЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ.
   А Лиля Брик жила хорошо (!) и в годы гражданской войны, и после. Подобно героине 'Циников' А. Б. Мариенгофа, она сходилась с нужными людьми и расходилась с ненужными, крутила-вертела романы, снимала-меняла мужчин, как перчатки, на глазах спокойного, как удав, законного супруга и взрывоопасного, как вулкан, любовника.
   В конце 1922 года у Лили начался роман с руководителем Промбанка А. Краснощёковым, который едва не увёл 'нашу жену' из тройственного союза с Осипом Бриком и Владимиром Маяковским: 'Их и по сегодня много ходит - / всяческих охотников до наших жён'. Лиле непременно нужно было балансировать на грани добра и зла. По требованию 'рыжей бестии' Маяковский и Брики два месяца жили отдельно. Чувства и размышления поэта за время этого непродолжительного вроде бы разрыва с декабря 1922-го по февраль 1923-го воплотились в одном из самых пронзительных произведений В. В. Маяковского поэме 'Про это'.
  
  
  
  Последняя смерть
  
  Хлеще ливня,
        грома бодрей,
  Бровь к брови,
        ровненько,
  со всех винтовок,
          со всех батарей,
  с каждого маузера и браунинга,
  с сотни шагов,
        с десяти,
             с двух,
  в упор -
      за зарядом заряд.
  Станут, чтоб перевесть дух,
  и снова свинцом сорят.
  Конец ему!
       В сердце свинец!
  Чтоб не было даже дрожи!
  В конце концов -
          всему конец.
  Дрожи конец тоже.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   При всей своей всесоюзной известности и мордобойной генеральской славе со стороны поэт производил впечатление одинокого человека. Один, как палец. А. Б. Мариенгоф приводит сравнение, что запало ему на ум от его маленькой тёщи, у которой и сын был художник, и дочь - актриса, и любимый внук, а всё равно - 'одна, как палец'.
  
  
   'Я не бывал у него в доме, и он не бывал у нас. Как говорится - шапочное знакомство. Или верней - шляпочное. Но эти свои фетровые шляпы нам приходилось снимать при встречах довольно часто: на Тверской, на Петровке, на Кузнецком мосту, на Бульварном кольце 'А', на вокзалах, на дачных дорожках. А здоровались за руку - в театрах, в клубах, в кафе, в Литературно-художественном кружке, на вернисажах, в Центропечати, в Наркомпросе, в издательствах. И всякий раз при этих случайных встречах я думал о нём: 'Один, как палец!'
   Потому что никогда я не видел Маяковского вдвоём или в тесной дружеской компании. Никогда не видел его с весёлым, молодым и счастливым глазом.
   А если доводилось нам перекинуться несколькими фразами, он либо острил, либо пытался острить, словно не имел права бросить слово-другое просто так. От этого становилось тяжело, скучно и как-то не по себе.
   Я как-то сказал Есенину:
   - Маяковский, словно старый царский генерал, который боится снять штаны с красными лампасами. А вдруг без этих штанов и генералом не окажется!'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 248)
  
  
  
   В Москве Брики и Маяковский занимали комнаты одной коммунальной квартиры: по комнате Маяковский и Осип Брик, в третьей, самой большой, шторкой была отгорожена кровать Лили. Охочие до слухов современники наушничали, что бордель по сравнению с этой квартирой - просто церковь: двери не закрываются сутками, в большой комнате много народу, играют в карты, флиртуют и проч. и проч.
  
  
  Газеты,
      журналы,
          зря не глазейте!
  На помощь летящим в морду вещам
  ругнёй
      за газетиной взвейся газетина.
  Слухом в ухо!
         Хватай, клевеща!
  И так я калека в любовном боленьи.
  Для ваших оставьте помоев ушат.
  Я вам не мешаю.
          К чему оскорбленья!
  Я только стих,
         я только душа.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   28 февраля 1923 года окончился срок разлуки поэта с Лилей и Осипом Брик. Страсти улеглись. Летом того же года они отправились в Германию на одном из первых авиарейсов компании 'Дерулюфт'. Потом три недели провели под Гёттингеном, отдыхая на старейшем морском курорте Германии острове Нордерней в компании с Виктором Шкловским, Романом Якобсоном и тёщей-пианистской, прибывшей на свидание с семьёй Бриков из Лондона.
   Трудоголик-поэт по факту содержал Лилю и её мужа. Прихоти и желания выполнялись неукоснительно: в 1928 году из Парижа Маяковский доставил ей автомобиль 'Рено'. Импортные сумочки, одежда, обувь, шёлковое бельё, вещицы для дома, сувениры, - что ещё? В ответ на любовные письма Лиля обыкновенно напоминала о деньгах.
  9 ноября 1924 года Владимир Владимирович сообщает ей из Парижа:
  
  
   'Первый же день приезда посвятили твоим покупкам, заказали тебе чемоданчик - замечательный - и купили шляпы, вышлем, как только свиной чемодан будет готов. Духи послал; если дойдёт в целости, буду таковые высылать постепенно.
   Подбираю Оське рекламный материал и плакаты. Если получу разрешение, поезжу немного по мелким французским городкам.
   Ужасно плохо без языка!
   Сегодня видел в Булонском лесу молодого скотика и чуть не прослезился.
   Боюсь прослыть провинциалом, но до чего же мне не хочется ездить, а тянет обратно читать свои ферзы!
   Скушно, скушно, скушно, скушно без тебя.
   Без Оськи тоже неважно. Люблю вас ужасно!
   От каждой Эльзиной похожей интонации впадаю в тоскливую сентиментальную лиричность.
   Я давно не писал, должно быть, таких бесцветных писем, но, во-первых, я выдоен литературно вовсю, а во-вторых, нет никакой весёлой жизнерадостной самоуверенности.
   Напиши, солнышко.
   Я стащил у Эльзы твоё письмо (ты пишешь, что скучаешь и будешь скучать без меня) и запер себе в чемодан.
   Я писать тебе буду, телеграфировать тоже (и ты!), надеюсь с днями стать веселее. Повеселеют и письма.
   Целую тебя, детик, целуй Оську, весь
   ваш Вол.
   Целуй Лёвку, Кольку, Ксаночку, Малочку и Левина. Все они в сто раз умнее всех Пикассов.
   V. Majakovsky.
   Paris (это не я Парис!).
   9/XI-24 г.'
  (В. В. Маяковский. Письма, наброски и другие материалы)
  
  
   В письме к Кисе от 25 мая 1925 года порядок действий расписан по пунктам:
  
   '1) Смотреть за Оськой по договору и пугать его ежедневно, чтоб сдавал всё вовремя. Не верить ему.
   2) Подобрать срочно карточку для полного собрания. Если нужно, увеличить мою карточку - я снимался на Тверской, не доходя Страстной площади, по правую руку от Столешникова, бывш. 'Джон Буль'.
   3) Торопить сестру, Осю и всех с 'Лефом'.
   4) Торопить со сказкой из<дательство> 'Прибой' (Софийка, Пассаж).
   5) Получить по выходе сказки деньги по договору.
   6) Числа 15 июля зайти на Дмитровку Большую, в изд. 'Московский рабочий' к тов. Кантору относительно 2 из<дания> 'Сказки о Пете' и, если можно переиздать, получить деньги, 12 % с номинала.
   7) Числа 15-20 июня зайти в 'Московский рабочий' и получить от тов. Кантора 25 черв<онцев> за 'Париж'. Из них десять отдать Лёве.
   8) По получении 2-ой сказки сдать её в 'Прибой' и получить 15 черв<онцев>.
   1, 2, 10, 100, 200) Не болеть!
   9) Все получаемые от меня стихи сдавать в редакции и 50 % гонор<ара> слать мне, остальное себе.
   10) Беречь книги (мою автоколлекц<ию>) и пополнять её всеми вышедшими.
   11) Если будут просить отрывки, дай из 'Летающего пролетария' любой отрывок (50 % гонорара внося тов. Гуревичу, 'Вестник возд<ушного> флота', Юшков переулок)'.
  
  (В. В. Маяковский. Письма, наброски и другие материалы)
  
  
  
   В 1926 году Владимир Владимирович купил квартиру в 'переулке Маяковского', тогда ещё Гендриковом переулке. Вместе с ним прописку по новому месту жительства получили супруги Брик. 'Наша жена' взяла на себя обстановку квартиры, одну из четырёх комнат которой, откинув будничную чушь, занял поэт. У него еженедельно собирались участника ЛЕФа. На правах хозяйки 'салона' Лиля Брик встречала коллег из ОГПУ Якова Агранова и Льва Эльберта, режиссёра Льва Кулешова, танцовщика Асафа Мессерера, писателя Юрия Тынянова, художника Фернана Леже и молодого борца за советскую власть в Кыргызстане Юсупа Абдрахманова.
  
  
  От выгод -
       на вечную славу сворачивал,
  молил,
     грозил,
        просил,
           агитировал.
  - Ведь это для всех...
           для самих...
                для вас же...
  Ну, скажем, 'Мистерия' -
              ведь не для себя ж?!
  Поэт там и прочее...
           Ведь каждому важен...
  Не только себе ж -
           ведь не личная блажь...
  Я, скажем, медведь, выражаясь грубо...
  Но можно стихи...
          Ведь сдирают шкуру?!
  Подкладку из рифм поставишь -
                 и шуба!..
  Потом у камина...
          там кофе...
               курят...
  Дело пустяшно:
         ну, минут на десять...
  Но нужно сейчас,
          пока не поздно...
  Похлопать может...
           Сказать -
                надейся!..
  Но чтоб теперь же...
           чтоб это серьёзно... -
  Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.
  Катали пό столу хлебные мякиши.
  Слова об лоб
        и в тарелку -
              горохом.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   Успех 'именитого скомороха' не был безоговорочным. 'Медведь' в костюме Пьеро или Арлекина, побиваемый или побивающий, постоянно вынужден был доказывать необходимость подлинного поэтического искусства для молодой советской страны и недостаточность того места, которое отводили ему в этом искусстве Коганы, Победоносиковы, Оптимистенки - кудреватые Мудрейки, щёлкающие языком на сиюминутных политических счётах. Хотя и старые, с трёхсотлетним партийным стажем, большевики, ведшие свои учреждения к социализму по гениальным стопам Карла Маркса и согласно предписаниям центра, нельзя сказать, что были от него в восторге.
   Биограф вождя пролетарской революции и 'по совместительству' управляющий делами Совета народных комиссаров РСФСР в 1918-20 годах В. Д. Бонч-Бруевич (1873-1955) рассказывал:
  
  
   'В 1919 г., в Кремле красноармейцами был устроен литературно-музыкально-вокальный вечер, на котором, между прочим, должна была выступить артистка Гзовская. Ленин решил пойти послушать и пригласил меня пойти вместе с ним. Мы сели в первый ряд.
   Гзовская задорно объявила 'Наш марш' Владимира Маяковского.
   Артистка начала читать. То плавно ходя, то бросаясь по сцене, она произносила слова этого необыкновенного марша:
  
  Бейте в площади бунтов топот!
  Выше, гордых голов гряда!
  Мы разливом второго потопа
  Перемоем миров города.
  
   - Что за чепуха! - воскликнул Владимир Ильич. - Что это, 'мартобря' какое-то?..
   И он насупился.
   А та, не подозревая, какое впечатление стихи производят на Владимира Ильича, которому она так тщательно и так изящно раскланивалась при всех вызовах, искусно выводила:
  
  Видите, скушно звёзд небу!
  Без него наши песни вьём.
  Эй, Большая Медведица! требуй,
  Чтоб на небо нас взяли живьём.
  
   И после опять под марш:
  
  Радости пей! Пой!
  В жилах весна разлита.
  Сердце, бей бой!
  Грудь наша - медь литавр.
  
   И остановилась. Все захлопали. Владимир Ильич закачал головой, явно показывая отрицательное отношение. Он прямо смотрел на Гзовскую и не шевелил пальцем.
   - Ведь это же чёрт знает что такое! Требует, чтобы нас на небо взяли живьём. Ведь надо же договориться до такой чепухи! Мы бьёмся со всякими предрассудками, а тут, подите пожалуйста, со сцены Кремлёвского красноармейского клуба нам читают такую ерунду.
   И он поднялся.
   - Незнаком я с этим поэтом, - отрывисто сказал Владимир Ильич, - и если он всё так пишет, его писания нам не по пути. И читать такие вещи на красноармейских вечерах - это просто преступление. Надо всегда спрашивать артистов, что они будут читать на бис. Она под такт прекрасно читает такую сверхъестественную чепуху, что стыдно слушать! Ведь словечка понять нельзя, тарарабумбия какая-то!
   Всё это он сказал вслух отчётливо, ясно и стал прощаться с устроителями вечера, окружившими его плотным кольцом. Наступила неожиданная тишина, и он, торопясь, прошёл сплошной стеной красноармейцев к себе наверх в кабинет.
   Владимир Ильич долго помнил этот вечер, и, когда его звали на тот или другой концерт, он часто спрашивал: 'А не будут ли там читать нам 'Их марш'?..' Его задевало, что словом 'наш' Владимир Маяковский как бы навязывал слушателям такое произведение, которое им не нужно.
   Его отрицательное отношение к Маяковскому с тех пор осталось непоколебимым на всю жизнь. Я помню, как кто-то упомянул при нём о Маяковском. Он только кинул один вопрос: 'Это автор 'Их марша'?..' - и тотчас же прервал разговор, как бы совсем не желая ничего больше знать об этом глубоко не удовлетворявшем его поэте'.
  
  (Цит. по: А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 205-207)
  
  
  
   Первый русский марксист Г. В. Плеханов (1856-1918), прочтя философское сочинение В. И. Ленина 'Материализм и эмпириокритицизм' (1909), заметил, что Ленин, конечно же, первоклассный философ, в том смысле, что по философии он в первом классе. Разбирался ли В. И. Ульянов-Ленин в искусстве и философии? И мог ли судить об авангардизме В. Маяковского или, скажем, о модернизме Ф. Сологуба? Не в этом дело. Гений политической конъюнктуры, В. И. Ленин превосходным своим чутьём распознал сразу, что все эти вознесения живьём на небеса, разговоры с богом, посягательства на творца - это 'Их марш'. Маяковский, конечно же, блудный сын, но не из его пролетарского стада. Внук астраханского мещанина, потомственный дворянин волчьим глазом своим отличил отпрыска столбового дворянства, которое после казни старшего брата Александра младший Ульянов ненавидел всеми фибрами души. 'Тарарабумбия какая-то - словечка понять нельзя', - врёт, всё он понял и то, что сотворил со страной, тоже понимал, когда, тяжело больной, писал 'Письмо к съезду'. Было это уже в 1922-м, когда по причине немощи Ленин не мог более возглавлять Совнарком и РКП(б), и коммунисты избрали новым вождём тов. Джугашвили (Сталина), тяжёлую хватку которого к тому времени изведали на себе тов. Крупская и её супруг.
   Не из-за этого ли картавого судии поэт принял решение стать на горло собственной песне - 'взял на себя обязательство писать так, чтобы меня поняло наибольшее количество слушателей'? В. В. Маяковский был подлинный революционер, а не злой гений 1917 года, и освобождение всей массы народа он понимал, прежде всего, как духовный переворот, преображение быта путём утверждения новых общественных отношений, искоренения эксплуатации человека человеком, создания необходимых условий свободного труда. 'Мы разливом второго потопа / Перемоем миров города'! Оттого и прыгала радостная Гзовская под его марш, оттого и строились полки пролетариата и крестьянства, что думали: лучше жить будем. Откуда им было знать, что монополия государства на средства производства означает чекистскую монополию диктовать образ жизни и устанавливать благонадёжность мышления, а также лишать свободы и отымать саму жизнь?
  
  
  Пристаёт ковчег.
          Сюда лучами!
  Прѝстань.
       Эй!
         Кидай канат ко мне!
  И сейчас же
        ощутил плечами
  тяжесть подоконничьих камней.
  Солнце
      ночь потопа высушило жаром.
  У окна
      в жару встречаю день я.
  Только с глобуса - гора Килиманджаро.
  Только с карты африканской - Кения.
  Голой головою глобус.
  Я над глобусом
         от горя горблюсь.
  Мир
     хотел бы
         в этой груде го́ря
  настоящие облапить груди-горы.
  Чтобы с полюсов
          по всем жильям
  лаву раскатил, горящ и каменист,
  так хотел бы разрыдаться я,
  медведь-коммунист.
  Столбовой отец мой
           дворянин,
  кожа на моих руках тонка.
  Может,
      я стихами выхлебаю дни,
  и не увидав токарного станка.
  Но дыханием моим,
           сердцебиеньем,
                 голосом,
  каждым остриём издыбленного в ужас
                   волоса,
  дырами ноздрей,
          гвоздями глаз,
  зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
  ёжью кожи,
       гнева брови сборами,
  триллионом пор,
          дословно -
               всеми по̀рами
  в осень,
      в зиму,
         в весну,
            в лето,
  в день,
      в сон
  не приемлю,
        ненавижу это всё.
  Всё,
    что в нас
        ушедшим рабьим вбито,
  всё,
    что мелочи́нным роем
  оседало
      и осело бытом
  даже в нашем
        краснофлагом строе.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
   Не приемлю, ненавижу это всё даже в нашем краснофлагом строе, - говорит поэт. 'Это всё' - жуть обыденщины, привычный феодальный уклад имперского государства, рабье холопство и авторитарный государев диктат на манер ручного управления. Пафос неприятия В. В. Маяковским всего, что 'в нас ушедшим рабьим вбито', вбито сословно-родовым строем, ушедшим, как обнаруживается, недалеко и не навсегда, это пафос декабристов К. Ф. Рылеева, В. К. Кюхельбекера, П. И. Пестеля, С. П. Трубецкого. Это пафос многих вышедших на Болотную площадь 6 мая 2014 года. Пафос революционного освобождения духа, революционного преобразования обыденной жизни, во что верили, на что надеялись, что любили, ибо верили, надеялись и любили иное будущее, совсем иное в сравнении с тем, что имеем изо дня в день.
  
  
  Что мне делать,
         если я
            вовсю,
  всей сердечной мерою,
  в жизнь сию,
  сей
   мир
      верил,
         верую.
  
  
   Что делать? Ответом на этот вопрос виртуозно манипулировало политическое руководство РСДРП(б), а именно - В. И. Ленин и Л. Д. Троцкий. Эта вера, этот пафос революционного преобразования жизни, духа, быта умело использовались большевистской пропагандой, начиная с января 1905 года и на протяжении более чем полувековой истории всё время, пока 'народ и партия шли нога в ногу'. Партия - ум, честь и совесть нашей эпохи, - провозгласил вождь в 1917-м в статье 'Политический шантаж', монополизируя за большевиками право на истину в предзакатные дни многопартийной и бесцензурной России.
  
   'Луначарский добавляет: ''Сто пятьдесят миллионов' Маяковского Владимиру Ильичу определённо не нравились. Он нашёл эту книгу 'вычурной и штукарской'.
   Да и по словам Горького, 'Ленин относился к Маяковскому недоверчиво и раздражённо: 'Кричит, выдумывает какие-то кривые слова, и всё у него не то, по-моему, - не то и мало понятно''.
   Отношение как на ладони. Однако никому и в голову не приходило запрещать Маяковского, уничтожать Маяковского, зачёркивать Маяковского красным цензурным карандашом.
   Он продолжал издаваться, печататься, даже в ЦО.
   Выиграла ли от этого наша поэзия?
   Как будто выиграла.
   Четырнадцать держав шло на нас с мечом и огнём. Хлеба выдавали для первой категории по полфунта на день. А цензуры не было. Мы знали только РВЦ, то есть: 'Разрешено военной цензурой'. Если никаких военных тайн поэт или прозаик не разглашал, этот штамп РВЦ ставили на корректурные листы без малейшей канители. А уж за эпитеты, за метафоры и знаки препинания мы сами отвечали'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 207)
  
  
  Вера
  
  Пусть во что хотите жданья удлинятся -
  вижу ясно,
       ясно до галлюцинаций.
  До того,
      что кажется -
     вот только с этой рифмой развяжись,
  и вбежишь
       по строчке
           в изумительную жизнь.
  Мне ли спрашивать -
           да эта ли?
                Да та ли?!
  Вижу,
     вижу ясно, до деталей.
  Воздух в воздух,
         будто камень в камень,
  недоступная для тленов и крошений,
  рассиявшись,
        высится веками
  мастерская человечьих воскрешений.
  Вот он,
      большелобый
           тихий химик,
  перед опытом наморщил лоб.
  Книга -
      'Вся земля', -
             выискивает имя.
  Век двадцатый.
  Воскресить кого б?
  - Маяковский вот...
   Поищем ярче лица -
  недостаточно поэт красив. -
  Крикну я
   вот с этой,
   с нынешней страницы:
  - Не листай страницы!
  Воскреси!
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   К концу ХХ века с клонированием овечки Долли вопрос телесного воскрешения превратился в вопрос прикладной технологии, сильно озадачившей законодателей. И хотя вернуть к жизни тело возможно, используя любую живую ткань организма, даже ноготь и волос, клонирование людей запрещено в большинстве развитых стран. Что будет если клонировать, к примеру, В. И. Ленина, у мумии которого в Мавзолее до сих пор растут ногти и волосы? Покается ли его клон в грехах 'праотца'? Или найдётся значительная часть населения, готовая снова затащить 'Ильича' на броневичок ради новых апрельских тезисов?
   Проблема, разумеется, не в Ленине и, тем более, не в Маяковском. Клонировать тело - дело технологии и позволение закона. Душу спасать надо. Но душа это и есть слова, что не расходятся с делом. У поэта, философа, провидца это всегда так: его дело это и есть его слово. Верно и обратное: его слово воплощается в жизнь.
  
  
  Надежда
  
  Сердце мне вложи!
   Крови́щу -
   до последних жил.
  В череп мысль вдолби!
  Я своё, земное, не дожѝл,
  на земле
   своё не долюбил.
  Был я сажень ростом.
   А на что мне сажень?
  Для таких работ годна и тля.
  Пёрышком скрипел я, в комнатёнку всажен,
  вплющился очками в комнатный футляр.
  Что хотите, буду делать даром -
  чистить,
   мыть,
  стеречь,
  мотаться,
   месть.
  Я могу служить у вас
   хотя б швейцаром.
  Швейцары у вас есть?
  Был я весел -
   толк весёлым есть ли,
  если горе наше непролазно?
  Нынче
  обнажают зубы если,
  только, чтоб хватить,
   чтоб лязгнуть.
  Мало ль что бывает -
   тяжесть
   или горе...
  Позовите!
   Пригодится шутка дурья.
  Я шарадами гипербол,
   аллегорий
  буду развлекать,
   стихами балагуря.
  Я любил...
   Не стоит в старом рыться.
  Больно?
   Пусть...
   Живёшь и болью дорожась.
  Я зверьё ещё люблю -
  у вас
   зверинцы
  есть?
     Пустите к зверю в сторожа.
  Я люблю зверьё.
          Увидишь собачонку -
  тут у булочной одна -
            сплошная плешь, -
  из себя
      и то готов достать печёнку.
  Мне не жалко, дорогая,
             ешь!
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   'Вот мы с Никритиной сидим ночью в Литературно-художественном кружке, который тогда помещался в особняке какого-то бывшего посольства, почти насупротив нашей Богословской квартиры.
   Подходит Маяковский:
   - Можно присесть?
   - Пожалуйста, Владимир Владимирович, - радушно приглашает Никритина.
   Я придвигаю третий стул:
   - Прошу.
   - Благодарю.
   Он садится, закуривает и смотрит исподлобья на никритинские серьги, стекающие с мочек двумя тонкими струйками зеленоватой болотной воды.
   - Какие красивые у вас... серьгеи! - каламбурит Маяковский.
   Никритина принуждённо улыбается.
   Маяковский берёт карточку с дежурными блюдами и мрачно читает её, словно это извещение о смерти близкого человека.
   Мне подают на закуску великолепный телячий студень с хреном в сметане.
   Маяковский переводит на студень тяжёлый взгляд и спрашивает:
   - Вы, значит, собираетесь умывальником закусывать?
   Я отвечаю коротко:
   - Да.
   Студень действительно похож на мраморный умывальник, из которого я мылся в детстве. Образ точный. Но закусывать умывальником невкусно.
   Мрачновато, мрачновато!'
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 248-249)
  
  
  
   Свой успех у мужчин Лиля Брик объясняла просто:
   'Надо внушить мужчине, что он замечательный или даже гениальный, но что другие этого не понимают. И разрешать ему то, что не разрешают ему дома. Например, курить или ездить, куда вздумается. Ну а остальное сделают хорошая обувь и шёлковое бельё'. (В. В. Катанян. 'Лиля Брик. Жизнь').
   Взгромоздясь на бабочку поэтиного сердца, она сводила его с женщинами, которые могли хотя бы отчасти заменить её, и с той же лёгкостью разводила: 'Володечка, до меня доходят слухи, что ты серьёзно решил жениться на студентке Наташе. Не делай этого! Пожалуйста!' И Маяковский послушно следовал её указаниям и не женился.
   Устрицей из раковин вещей смотрела она на поэта.
   Виктор Шкловский описал эту любовь втроём в сценарии к фильму 'Третья Мещанская', снятому Абрамом Роомом в 1927 году. Его упрекали в бестактности по отношению к Маяковскому и Брикам, однако Лиля сама, будучи писательницей и переводчицей, придумывала сценарии (в 1928-м - 'Стеклянный глаз', в 1929-м - 'Любовь и долг') и участвовала в съёмках агитационного фильма 'Еврей и земля' у того же А. Роома.
  
  
  Любовь
  
  Может,
    может быть,
        когда-нибудь,
         дорожкой зоологических аллей
  и она -
     она зверей любила -
              тоже ступит в сад,
  улыбаясь,
      вот такая,
           как на карточке в столе.
  Она красивая -
         её, наверно, воскресят.
  Ваш
    тридцатый век
           обгонит стаи
  сердце раздиравших мелочей.
  Нынче недолюбленное
            наверстаем
  звёздностью бесчисленных ночей.
  Воскреси
      хотя б за то,
           что я
             поэтом
  ждал тебя,
       откинул будничную чушь!
  Воскреси меня
        хотя б за это!
  Воскреси -
       своё дожить хочу!
  Чтоб не было любви - служанки
  замужеств,
       похоти,
          хлебов.
  Постели прокляв,
          встав с лежанки,
  чтоб всей вселенной шла любовь.
  Чтоб день,
       который горем старящ,
  не христарадничать, моля.
  Чтоб вся
      на первый крик:
             - Товарищ! -
  оборачивалась земля.
  Чтоб жить
       не в жертву дома дырам.
  Чтоб мог
      в родне
         отныне
             стать
  отец,
     по крайней мере, миром,
  землёй, по крайней мере, - мать.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   Этакая жажда жизни, что и по смерти - телесное воскрешение!
   Верил, верует в жизнь эту, этот мир.
   Верует во всесилие грядущей науки, как во всемогущество Господа Бога.
   Общее дело - воскрешение всех умерших. И это уже совсем не по К. Марксу и В. И. Ленину, но по Н. Ф. Фёдорову, Ф. М. Достоевскому, В. С. Соловьёву.
   Верует в собственное воскрешение, а потому - 'мельчайшая пылинка живого, ценнее всего, что я сделаю и сделал', ведь если впереди вечность и с нею - жизнь, сколь ничтожно всё сделанное за два десятка творческих лет!
   Нет противоречия между железной поэзией городов и абсолютной ценностью пылинки живого, - ибо воскрешение, - вера, надежда, любовь. Как же это по-христиански в годину большевистского мятежа! И где? В Столице Мира - в самом сердце краснофлагого строя.
   Верует: одно не уничтожит другое и учёные люди будущего научатся воскрешать, - надо только сохранить свой комочек жизни, хотя бы пылинку его.
   А пока весь он - боль и ушиб.
   Он раскроил пропахший ладаном предрассудок от Москвы до Аляски.
   Он, бесценных слов транжир и мот, обсмеян у сегодняшнего племени, - обсмеян, как длинный скабрезный анекдот.
   Он, воспевающий технику, видит идущего через горы времени, которого не видит никто.
   Грядущие люди, кто вы?
   Кто вы, большелобый тихий химик?
   Спаситель? Не тот ли это, ныне повзрослевший, тихий мальчик из приюта Триродова?
   Вам завещал поэт сад фруктовый своей великой души.
  
  
  
  Спаситель
  
  Вон
    от заставы
         идёт человечек.
  За шагом шаг вырастает короткий.
  Луна
    голову вправила в венчик.
  Я уговорю,
       чтоб сейчас же,
             чтоб в лодке.
  Это - спаситель!
         Вид Иисуса.
  Спокойный и добрый,
           венчанный в луне.
  Он ближе.
       Лицо молодое безусо.
  Совсем не Исус.
         Нежней.
             Юней.
  Он ближе стал,
        он стал комсомольцем.
  Без шапки и шубы.
          Обмотки и френч.
  То сложит руки,
         будто молится.
  То машет,
       будто на митинге речь.
  Вата снег.
       Мальчишка шёл по вате.
  Вата в золоте -
         чего уж пошловатей?!
  Но такая грусть,
        что стой
            и грустью ранься!
  Расплывайся в процыганенном романсе.
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
   Любить - поэту жизненно необходимо: 'На мне ж / с ума сошла анатомия. / Сплошное сердце - / гудит повсеместно'.
   Без любви не разрешалось ни одно из его личностных противоречий, тезисы и антитезисы которых сходились в диалектическом синтезе 'поэтова бреда' лишь во имя любви.
   Он боролся за свою любовь так же, как за социализм: горячо, рьяно, всем сердцем.
   - Ни социализма не смогли устроить, ни женщину, - самое тяжкое обвинение, бросаемое под занавес его пьесы мадам Мезальянсовой главначпупсу тов. Победоносикову.
   Он боролся за любовь, и она стала его проклятием.
   Всё, что угодно: 'Хочешь, четвертуй. / Я сам тебе, праведный, руки вымою', - снова и снова взывает он, - 'Только - слышишь! - убери проклятую ту, / которую сделал моей любимою!'
   Аборты, которые Лиле Брик пришлось сделать по молодости, лишили её возможности иметь детей.
   Когда после поездки в Америку где-то то ли в Мексике, то ли в США у В. Маяковского родилась дочь и он рисковал при встрече привязаться к ребёнку, по просьбе Лили Эльза Триоле знакомит поэта с красивой русской эмигранткой Татьяной Яковлевой. Спустя неделю поэт предлагает новой возлюбленной руку и сердце и - небывалое! - пишет посвящённые Яковлевой стихи. По возвращении В. Маяковского из Парижа в Москву Лиля Брик - 'Какому небесному Гофману / выдумалась ты, проклятая?!' - расценивает это его предложение и посвящение как измену и прилагает все усилия, чтобы сделать поэта невыездным.
  
  
  Романс
  
  Мальчик шёл, в закат глаза уставя.
  Был закат непревзойдимо жёлт.
  Даже снег желтел к Тверской заставе.
  Ничего не видя, мальчик шёл.
  Шёл,
  вдруг
  встал.
  В шёлк
  рук
  сталь.
  С час закат смотрел, глаза уставя,
  за мальчишкой лёгшую кайму.
  Снег хрустя разламывал суставы.
  Для чего?
      Зачем?
         Кому?
  Был вором-ветром мальчишка обыскан.
  Попала ветру мальчишки записка.
  Стал ветер Петровскому парку звонить:
  - Прощайте...
        Кончаю...
             Прошу не винить...
  
  (В. В. Маяковский. 'Про это')
  
  
  
  
  *** 'Как живой с живыми говоря'
  
  Массовая культура западных стран вызвала к жизни своих гениев: 'Биттлз', 'Абба', Энди Уорхол, Давид Сикейрос, Коко Шанель, Ив Сен-Лоран - лишь некоторые из них. У массовой культуры страны Советов был только один гений - В. В. Маяковский: 'А мне, ты думаешь, / светить легко? / - Поди, попробуй! - / А вот идёшь - / взялось идти, / идёшь - и светишь в оба!' (1920). Но и с ним мудреватые Кудрейки старались разделаться поболезненнее и поскорее, оравой окололитературных шакалов вгрызаясь и раздирая на кусочки телесную и словесную его плоть. Ниже - лишь некоторые из них.
  
  
  
  Сельвинский
  
  Чтоб жёлуди с меня
   удобней воровать,
  поставил под меня
   и кухню и кровать.
  Потом переиздал, подбавив собственного сала.
  А дальше -
   слово
  товарища Крылова:
  'И рылом
   подрывать
  у дуба корни стала'.
  
  1930
  
  
  Безыменскому
  
  Уберите от меня
   этого
   бородатого комсомольца! -
  Десять лет
   в хвосте семеня,
  он
   на меня
   или неистово молится,
  или
   неистово
   плюет на меня.
  
   1930
  
  
  
   'Не вздумайте повеситься на подтяжках!' - кричит ему вслед 'доброжелатель' из числа 'собратьев' по творческому цеху, а потом исписывает гладкими воспоминаниями сотни страниц, мол, был я свидетелем встречи Маяковского с Мандельштамом: 'Они не любили друг друга. Во всяком случае, считалось, что они полярные противоположности, начисто исключающие друг друга из литературы. Может быть, в последний раз перед этим они встретились ещё до Революции, в десятые годы, в Петербурге, в 'Бродячей собаке', где Маяковский начал читать свои стихи, а Мандельштам подошёл к нему и сказал: 'Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр'. Маяковский так растерялся, что не нашёлся, что ответить, а с ним это бывало чрезвычайно редко' и т. д. и т. п. (В. П. Катаев. 'Трава забвения').
   И получает, по всей видимости, писатель Катаев за эти свои драгоценные мемуары, за отвар трав и отравы вар, хороший гонорар. Иначе, зачем жил, для кого писал? Багрицкий в его воспоминаниях птицелов, Маяковский - командор, Есенин - королевич. А сам он чувствует себя в веках королём: оставил по себе корону - 'Алмазный мой венец'. Алмазы-то настоящие, только огранка не соответствует ценности и король - из дворецких, на недошивинку смахивает. Видно, совсем нас, потомков, за дураков держит: тут недоговорил, там чуток передёрнул:
   - Гениально просто, - и дальше подробная цитата из Маяковского - размышление об океане.
   А посреди цитаты: 'писал он где-то'.
   Где-то? Катаев не помнит где....
   Как же так? Разве так часто путешествовал пролетарский поэт по Атлантическому океану, что современник совершенно запамятовал, о чём это, когда и где? Пренебрежение выпирает, самомнение распирает. Обидно: был же у него брат, Евгений Петров, тоже одарённый сочинитель, а не лжесвидетельствовал, не играл в недомолвки, выгадывая себе с хитрой расчётливостью одессита некий бонус в виртуальной иерархии отечественной литературы.
  
  
  Мелкая философия на глубоких местах
  
  Превращусь
   не в Толстого, так в толстого, -
  ем,
   пишу,
   от жары балда.
  Кто над морем не философствовал?
  Вода.
  Вчера
   океан был злой,
   как чёрт,
  сегодня
   смиренней
   голубицы на яйцах.
  Какая разница!
   Всё течёт...
  Всё меняется.
  Есть
   у воды
   своя пора:
  часы прилива,
   часы отлива.
  А у Стеклова
   вода
   не сходила с пера.
  Несправедливо.
  Дохлая рыбка
   плывёт одна.
  Висят
   плавнички,
   как подбитые крылышки.
  Плывёт недели,
  и нет ей -
   ни дна,
  ни покрышки.
  
  Навстречу
   медленней, чем тело тюленье,
  пароход из Мексики,
   а мы -
   туда.
  Иначе и нельзя.
  Разделение
  труда.
  
  Это кит - говорят.
   Возможно и так.
  Вроде рыбьего Бедного -
   обхвата в три.
  Только у Демьяна усы наружу,
   а у кита
  внутри.
  Годы - чайки.
  Вылетят в ряд -
  и в воду -
   брюшко рыбёшкой пичкать.
  Скрылись чайки.
  В сущности говоря,
  где птички?
  
  Я родился,
   рос,
  кормили соскою, -
  жил,
   работал,
   стал староват...
  Вот и жизнь пройдёт,
   как прошли Азорские
  острова.
  
  3 июля 1925
  Атлантический океан
  
  
  
   'Океан - дело воображения, - писал поэт в путевых заметках 'Моё открытие Америки'. - И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой.
   Но только воображение, что справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида, - только это воображение есть Атлантический океан'.
   Уничтожительная критика обрушивалась с обеих сторон, и если слева безыменских и сельвинских было не счесть, справа антагонистической противоположностью авангардиста В. В. Маяковского был первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе (1933) И. А. Бунин, который, не запамятовал о путешествии поэта за океан.
  
   'Горький посетил Америку в 1906 году, Маяковский через двадцать лет после него - и это было просто ужасно для американцев: я недавно прочёл об этом в московской 'Литературной газете', в почтенном органе Союза советских писателей, там в статье какого-то Атарова сказано, что на его столе лежит 'удивительная, подлинно великая книга прозы и стихов Маяковского об Америке, что книга эта плод пребывания Маяковского в Нью-Йорке' и что после приезда его туда 'у американских мастеров бизнеса были серьёзные причины тревожиться: в их страну приехал великий поэт революции!'
   С такой же силой, с какой он устрашил и разоблачил Америку, он воспевал РКП:
  
  Мы
  не с мордой, опущенной вниз,
  мы - в новом, грядущем быту,
  помноженном на электричество
  и коммунизм...
  Поэтом не быть мне бы,
  если б
  не это пел:
  в звёздах пятиконечных небо
  безмерного свода РКП.
  
   Что совершалось под этим небом в пору писаний этих виршей? Об этом можно было прочесть даже и в советских газетах:
   '3-го июня на улицах Одессы подобрано 142 трупа умерших от голода, 5-го июня - 187. Граждане! Записывайтесь в трудовые артели по уборке трупов!'
   'Под Самарой пал жертвой людоедства бывший член Государственной Думы Крылов, врач по профессии: он был вызван в деревню к больному, но по дороге убит и съеден'.
   В ту же пору так называемый 'Всероссийский Староста' Калинин посетил юг России и тоже вполне откровенно засвидетельствовал:
   'Тут одни умирают от голода, другие хоронят, стремясь использовать в пищу мягкие части умерших'.
   Но что до того было Маяковским, Демьянам и многим, многим прочим из их числа, жравшим 'на полный рот', носившим шёлковое белье, жившим в самых знаменитых 'Подмосковных', в московских особняках прежних московских миллионеров! Какое дело было Владимиру Маяковскому до всего того, что вообще свершалось под небом РКП? Какое небо, кроме этого неба, мог он видеть? Разве не сказано, что 'свинье неба вовеки не видать'? Под небом РКП при начале воцарения Ленина ходил по колено в крови 'революционный народ', затем кровопролитием занялся Феликс Эдмундович Дзержинский и его соподвижники. И вот Владимир Маяковский превзошёл в те годы даже самых отъявленных советских злодеев и мерзавцев. Он писал:
  
  Юноше, обдумывающему житьё,
  решающему -
  сделать бы жизнь с кого,
  скажу, не задумываясь:
  делай её
  с товарища Дзержинского!
  
   Он, призывая русских юношей идти в палачи, напоминал им слова Дзержинского о самом себе, совершенно бредовые в устах изверга, истребившего тысячи и тысячи жизней:
   'Кто любит жизнь так сильно, как я, тот отдаёт свою жизнь за других'.
   А наряду с подобными призывами не забывал Маяковский славословить и самих творцов РКП, - лично их:
  
  Партия и Ленин -
  кто более
  матери истории ценен?
  
  Я хочу,
  чтоб к штыку
  приравняли перо.
  С чугуном чтоб
  и с выделкой стали
  о работе стихов
  от Политбюро
  чтобы делал доклады Сталин'.
  
  (И. А. Бунин. 'Маяковский')
  
  
   Всё в точку.
   Пафос русского человека понятен: И. А. Бунин, по крайней мере, честен.
   Не лгал и В. В. Маяковский. Вот же признавал: 'Бру́клинский мост - да... Это вещь!' - и громил Америку за всё хорошее.
   Что же, у себя в отечестве видел наполовину? Не ведал всё то, о чём поначалу восторженно восклицали А. Б. Мариенгоф ('..хилое тело Христа / на дыбе вздыбливаем в Чрезвычайке'), С. А. Есенин ('О, кого же, кого же петь / В этом бешеном зареве трупов?'), смолкшие один после 1922-го, другой - после 1925-го. Летопись революции запирал в стол в Крыму - М. А. Волошин, в Ленинграде - Ф. Сологуб. В Москве до поры до времени прятал, куда подальше, черновики 'Доктора Живаго' Борис Пастернак.
   Разве что Лиля Брик породнила 'чудотворца всего, что празднично' с людоедским режимом? Ослепила? Оглоушила, чтобы не слышал крика, 'рыжая бестия'? Или сам 'списал' красный террор, голод, раскулачивание на издержки военного времени, потому как опять же у него - любовь, у отечества - социализм, - дела первейшей важности.
   - Светить всегда, светить везде...
   Трудно установить, поскольку если что хотел 'рассказать по-человечьи', то ложилось 'в стол', а стол в квартире с супругами Брик, переписка перлюстрируется, багаж проходит досмотр, и даже парижские знакомства и издательские дела, что называется, под колпаком сладкой парочки из ОГПУ.
   Тверская - это ведь не Бродвей.
  
  
  Бродвей
  
  Асфальт - стекло.
   Иду и звеню.
  Леса и травинки -
   сбриты.
  На север
   с юга
   идут авеню,
  на запад с востока -
   стриты.
  А между -
   (куда их строитель завёз!) -
  дома
  невозможной длины.
  Одни дома
   длиною до звёзд,
  другие -
   длиной до луны.
  Янки
   подошвами шлёпать
   ленив:
  простой
   и курьерский лифт.
  В 7 часов
   человечий прилив,
  в 17 часов -
   отлив.
  Скрежещет механика,
   звон и гам,
  а люди
  немые в звоне.
  И лишь замедляют
   жевать чуингам,
  чтоб бросить:
   'Мек мо́ней?'
  Мамаша
   грудь
  ребёнку дала.
  Ребёнок,
   с каплями и́з носу,
  сосёт
   как будто
  не грудь, а долла́р -
  занят
   серьёзным
   бизнесом.
  Работа окончена.
  Тело обвей
  в сплошной
   электрический ветер.
  Хочешь под землю -
   бери собвей,
  на небо -
   бери элевейтер.
  Вагоны
   едут
   и дымам под рост,
  и в пятках
   домовьих
   трутся,
  и вынесут
   хвост
  на Бру́клинский мост,
  и спрячут
   в норы
   под Гу́дзон.
  Тебя ослепило,
   ты
   осовел.
  
  Но,
   как барабанная дробь,
  из тьмы
   по темени:
   'Кофе Максве́л
  гуд
   ту ди ласт дроп'.
  А лампы
   как станут
   ночь копать,
  ну, я доложу вам -
   пламечко!
  Налево посмотришь -
   мамочка мать!
  Направо -
   мать моя мамочка!
  Есть что поглядеть московской братве.
  И за́ день
   в конец не дойдут.
  Это Нью-Йорк.
   Это Бродвей.
  Гау ду ю ду!
  Я в восторге
   от Нью-Йорка города.
  Но
   кепчонку
   не сдёрну с виска.
  У советских
   собственная гордость:
  на буржуев
   смотрим свысока.
  
  6 августа 1925
  Нью-Йорк
  
  
  
   После октября 1917 года любое событие своей жизни В. В. Маяковский превращал в агитационные строчки, в событие исторического масштаба. Это не означает, что ему нужно было из кожи лезть, чтобы оставить след в истории. В. В. Маяковский был из тех людей, которые и есть сама история. Как Лев Толстой, Иван Тургенев, Михаил Лермонтов. Или - даже в большей степени - как Андрей Болконский, Базаров или Печорин. Всё потому, что лирический герой В. В. Маяковского и есть он сам, а искусство, если это искусство, а не пустая забава, тем или иным способом раскрывает наиболее общее понимание культур-интентума своей эпохи.
   По словам Ф. Сологуба: 'Оно только кажется обращённым всегда к конкретному, к частному, только кажется рассыпающим пёстрые сцепления случайных анекдотов. По существу же искусство всегда является выразителем наиболее глубоких и общих дум современности, - дум, направленных к мирозданию, к человеку и к обществу. Самая образность, присущая искусству, обусловливается тем, что для высокого искусства образ предметного мира - только окно в бесконечность. Высокое внешнее совершенство образа в искусстве соответствует его назначению, всегда возвышенному и значительному'. (Ф. Сологуб. 'Искусство наших дней').
   И. А. Бунин и В. В. Маяковский - наиболее яркие художники в корне отличных, взаимоисключающих эпох понимания. Так случилось, что жизнь одного охватила жизнь другого, но если И. А. Бунин всю свою творческую жизнь положил на осмысление мира и понимание Духа, который сотворил мир, то В. В. Маяковский всегда был обращён к пониманию исторического, к марксистскому пониманию духа, порождённого миром. (См.: О. Б. Соловьёв. 'Понимание и культура'). Отсюда, кардинальные различия в художественном языке: язык классической пушкинской эпохи у И. А. Бунина и ограничение отвлечённых поэтических приёмов (гипербол, метафор, самого способа построения образов), иронический пафос в описании мелочей, введение фактов различного исторического калибра и изобретение приёмов для обработки хроникального и агитационного материала у В. В. Маяковского.
  
  
   'Помню рассказы Марины о Мережковском и Гиппиус, о Бунине. Она не любила их.
   - Они - в самом правом крыле эмиграции, среди уже тех ограниченных, которые до сих пор решают, какой великий князь будет царствовать - Кирилл или ещё кто то. Когда монархов уже не может быть. Они держатся особняком, необычайно гордятся! каждый - собой (хоть бы - друг другом!). - Голос Марины дрожал неуловимой игрой иронии. - Меня - не выносят. Я прохожу - не кланяюсь. Не могу. А Бунин - так высоко несёт себя - как на блюде! Сам перед собой благоговеет. Он один 'великий писатель земли Русской'. Смешно! Когда было тут, в Париже, выступление Маяковского, зал был полон. Но знаешь, как его встретили? Полным молчанием. Все эти ничтожества! Ни одного аплодисмента. Тогда я встала и одна обратилась к нему, приветствовала его. Должен же был кто нибудь такому русскому поэту в зале, где сидят русские, faire les hommages de la maison '.
  (А. И. Цветаева. 'Воспоминания')
  
  
  Слушайте,
   товарищи потомки,
  агитатора,
   горлана-главаря.
  Заглуша
   поэзии потоки,
  я шагну
  через лирические томики,
  как живой
   с живыми говоря.
  
  
   Имел ли горлан-главарь право на неудачу хотя бы на родине? Право на ошибку, левый или правый уклон?
   - Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути? (Б. Л. Пастернак).
   Провал 'Бани' был катастрофой.
   Обстоятельства складывались драматически сразу после премьеры в театре у Мейерхольда:
  
   'Жидкие аплодисменты. Актёры разбежались по уборным, чтобы спрятаться от Маяковского. Шныряли взглядами те, кто попадался ему на глаза. Напряжённые, кисло-сладкие улыбки. От них и со стороны тошнило.
   Словом, раскрылась обычная картина неуспеха.
   А у Маяковского дома уже был накрыт длинный стол 'на сорок персон', как говорят лакеи.
   Явилось же пять человек.
   Среди них случайно оказалась актриса Художественного театра Ангелина Осиповна Степанова.
   Её увидал Маяковский в вестибюле и пригласил:
   - Поедем ко мне выпить коньячку.
   Отказаться было неловко.
   За ужином он сидел во главе пустынного стола. Сидел и мрачно острил. Старался острить.
   Непригодившиеся тридцать пять приборов были, как покойники.
   Встретив на другой день Николая Эрдмана, Ангелина Осиповна сказала ему:
   - Это было очень страшно.
   - Да. Вероятно. Не хотел бы я очутиться на вашем месте. И на его тоже. На его и подавно'.
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 387-388)
  
  
  
  Гандурину
  
  Подмяв моих комедий глыбы,
  сидит Главрепертком Гандурин.
  - А вы ноктюрн сыграть могли бы
  на этой треснувшей бандуре?
  
  1930
  
  
  
   Гандурин подмял комедий глыбы, цензоры - стихи и поэмы, банда рвачей и выжиг - репутацию, Лиля Брик - личную жизнь, Вероника Полонская, последняя любовь поэта, - надежду что-то в ней изменить, болезнь - голос и хорошее самочувствие, Наркоминдел - свободу передвижения, студенты Плехановки - веру в лучшее будущее.
   Тупик.
   'Выходов нет'.
   Бежать хотя бы из добровольного заточения в апартаментах Гендрикового переулка - ада чекистских побасенок и ручного управления под надзором 'рыжей бестии'. Но куда? От любви не убежишь. Да и потом: дорога - рог ада - ничем не лучше.
   'Вот и не очень-то я удивился, когда узнал, что Маяковский выстрелил себе в сердце, - резюмирует А. Б. Мариенгоф. - Это не было для меня громом среди ясного неба. Какое уж там ясное!'
   И всё-таки не в этом причина: жить можно и в тупике. Пропагандисту, агитатору, полпреду стиха 'глазами в сердце въелась богоматерь', и это противоречие не могло быть разрешено никакой диалектикой.
   И, - более не пропагандист и не агитатор, никакой не полпред, - он всего лишь поэт, - распятый оплёванный голгофник, которого не миновала чаша сия.
  
  
  Хорошее отношение к лошадям
  
  Били копыта.
  Пели будто:
  - Гриб.
  Грабь.
  Гроб.
  Груб. -
  Ветром опита,
  льдом обута,
  улица скользила.
  Лошадь на круп
  грохнулась,
  и сразу
  за зевакой зевака,
  штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
  сгрудились,
  смех зазвенел и зазвякал:
  - Лошадь упала!
  - Упала лошадь! -
  Смеялся Кузнецкий.
  Лишь один я
  голос свой не вмешивал в вой ему.
  Подошёл
  и вижу
  глаза лошадиные...
  
  Улица опрокинулась,
  течёт по-своему...
  Подошёл и вижу -
  за каплищей каплища
  по морде катится,
  прячется в ше́рсти...
  
  И какая-то общая
  звериная тоска
  плеща вылилась из меня
  и расплылась в шелесте.
  'Лошадь, не надо.
  Лошадь, слушайте -
  чего вы думаете, что вы их плоше?
  Деточка,
  все мы немножко лошади,
  каждый из нас по-своему лошадь'.
  Может быть
  - старая -
  и не нуждалась в няньке,
  может быть, и мысль ей моя казалась пошла́,
  только
  лошадь
  рванулась,
  встала на́ ноги,
  ржанула
  и пошла.
  Хвостом помахивала.
  Рыжий ребёнок.
  Пришла весёлая,
  стала в стойло.
  И всё ей казалось -
  она жеребёнок,
  и стоило жить,
  и работать стоило.
  
  1918
  
  
  
   Именно так погиб Фридрих Ницше, поэт и философ: шёл по городу, увидел - извозчик бьёт лошадь кнутом по голове, перехватил руку. Когда смогли освободить от зажатого в кулаке кнута, Ницше был невменяем. На протяжении десятка лет его пытались образумить в лечебнице, - как раз в те годы, когда его сочинения получили известность, а имя стало знаменитым, - но он был потерян для общества, ибо гений его более не желал возвращаться к людям.
  
  Мне
   легше, чем всем, -
  я
  Маяковский.
  Сижу
   и ем
  кусок
   конский.
  
  (В. В. Маяковский. 'Хорошо!')
  
  
   И В. В. Маяковскому с его талантищем и размахом 'вырвать радость у грядущих дней' не удалось:
   - Для веселия планета наша мало оборудована.
   Предсмертная записка поэта, составленная за два дня до самоубийства, гласила:
  
  'Всем.
   В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник ужасно этого не любил.
   Мама, сёстры и товарищи, простите - это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.
   Лиля - люби меня.
   Товарищ правительство, моя семья - это Лиля Брик, мама, сёстры и Вероника Витольдовна Полонская.
   Если ты устроишь им сносную жизнь - спасибо.
   Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
  
  Как говорят -
  'инцидент исперчен',
  любовная лодка
   разбилась о быт.
  Я с жизнью в расчёте
   и не к чему перечень
  взаимных болей,
   бед
   и обид.
  
   Счастливо оставаться.
   Владимир Маяковский.
   12/IV-30 г.
  
   Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
   Сериозно - ничего не поделаешь. Привет.
   Ермилову скажите, что жаль - снял лозунг, надо бы доругаться.
   В.М.
  
   В столе у меня 2000 руб. - внесите в налог.
   Остальное получите с Гиза.
   В.М.'
  
  (В. В. Маяковский. Письма, наброски и другие материалы)
  
  
  
  Сергею Есенину
  
  Вы ушли,
   как говорится,
   в мир иной.
  Пустота...
   Летите,
   в звёзды врезываясь.
  Ни тебе аванса,
   ни пивной.
  Трезвость.
  Нет, Есенин,
   это
   не насмешка.
  В горле
   горе комом -
  не смешок.          
  Вижу -
   взрезанной рукой помешкав,
  собственных
   костей
  качаете мешок.
  - Прекратите!
   Бросьте!
   Вы в своём уме ли?
  Дать,
  чтоб щёки
   заливал
   смертельный мел?!
  Вы ж
  такое
  загибать умели,
  что другой
  на свете
   не умел.
  Почему?
   Зачем?
   Недоуменье смяло.
  Критики бормочут:
   - Этому вина
  то...
   да сё...
  а главное,
   что смычки мало,
  в результате
  много пива и вина. -
  Дескать,
   заменить бы вам
   богему
   классом,
  класс влиял на вас,
   было б не до драк.
  Ну, а класс-то
   жажду
  заливает квасом?
  Класс - он тоже
   выпить не дурак.
  Дескать,
   к вам приставить бы
   кого из напосто̀в -
  стали б
   содержанием
   премного одарённей.
  Вы бы
  в день
  писали
  строк по сто́,
  утомительно
  и длинно,
   как Доронин.
  А по-моему,
   осуществись
   такая бредь,
  на себя бы
   раньше наложили руки.
  Лучше уж
   от водки умереть,
  чем от скуки!
  Не откроют
   нам
   причин потери
  ни петля,
   ни ножик перочинный.
  Может,
   окажись
   чернила в 'Англетере',
  вены
  резать
  не было б причины.
  Подражатели обрадовались:
   бис!
  Над собою
   чуть не взвод
   расправу учинил.           
  Почему же
   увеличивать
   число самоубийств?
  Лучше
   увеличь
   изготовление чернил!
  Навсегда
   теперь
   язык
   в зубах затворится.
  Тяжело
   и неуместно
   разводить мистерии.
  У народа,
   у языкотворца,
  умер
  звонкий
  забулдыга подмастерье.
  И несут
   стихов заупокойный лом,
  с прошлых
   с похорон
   не переделавши почти.
  В холм
   тупые рифмы
   загонять колом -
  разве так
   поэта
   надо бы почтить?
  Вам
   и памятник ещё не слит, -
  где он,
   бронзы звон
   или гранита грань? -
  а к решёткам памяти
   уже
   понанесли
  посвящений
   и воспоминаний дрянь.
  Ваше имя
   в платочки рассоплено,
  ваше слово
   слюнявит Собинов
  и выводит
   под берёзкой дохлой -
  'Ни слова,
   о дру-уг мой,
   ни вздо-о-о-о-ха.'
  Эх,
   поговорить бы и́наче
  с этим самым
   с Леонидом Лоэнгринычем!
  Встать бы здесь
   гремящим скандалистом:
  - Не позволю
   мямлить стих
   и мять! -
  Оглушить бы
   их
   трёхпалым свистом
  в бабушку
   и в бога душу мать!
  Чтобы разнеслась
   бездарнейшая по́гань,
  раздувая
   темь
   пиджачных парусов,
  чтобы
  врассыпную
   разбежался Коган,
  встреченных
   увеча      
   пиками усов.
  Дрянь
  пока что
   мало поредела.
  Дела много -
   только поспевать.
  Надо
  жизнь
   сначала переделать,
  переделав -
   можно воспевать.
  Это время -
  трудновато для пера,
  но скажите
   вы,
   калеки и калекши,
  где,
   когда,
   какой великий выбирал
  путь,
  чтобы протоптанней
   и легше?
  Слово -
   полководец
   человечьей силы.
  Марш!
   Чтоб время
   сзади
   ядрами рвалось.
  К старым дням
   чтоб ветром
   относило
  только
   путаницу волос.
  Для веселия
  планета наша
   мало оборудована.
  Надо
  вырвать
   радость
   у грядущих дней.
  В этой жизни
   помереть
   не трудно.
  Сделать жизнь
   значительно трудней.
  
  1926
  
  
  
  
  
  ____________
  
  
  
  
  
  
   В начале 1960-х свою версию хроники самоубийства В. В. Маяковского изложил А. Б. Мариенгоф:
  
   'Я не слишком люблю цитировать. Но когда сам мало знаешь, это бывает необходимо.
   Начну с коротких выписок из стихотворения Маяковского, о котором в то время мы и понятия не имели:
  
  Ты одна мне
   ростом вровень,
  Стань же рядом,
  с бровью брови...
  
   Дальше:
  
  Иди сюда,
   иди на перекрёсток
  Моих больших
   и неуклюжих рук...
  
   И ещё:
  
  Я всё равно
   тебя
  когда-нибудь возьму,
  одну,
   или вдвоём с Парижем.
  
   Стихотворение написано в ноябре 1928 года.
   Ей было восемнадцать лет. Она жила, как вы уже поняли, в Париже. По словам Якобсона, друга Маяковского, Владимир Владимирович познакомился с ней в 'докторской квартире'.
   Ещё стихи. И даже 'в изящном стиле'. Так названы они автором.
  
  Мы посылаем эти розы Вам,
  чтоб жизнь
   казалась в свете розовом.
  Увянут розы...
   А затем мы
  к стопам повергнем
   хризантемы.
  
   Маркиз Якобсон сухо объясняет: 'Уезжая из Парижа в Москву в начале декабря 1928 года, Маяковский принял меры, чтобы парижская оранжерея еженедельно посылала цветы...'
   Дальше:
  
  Дарю
   моей
   мои тома я.
  Им
   заменять
   меня до мая.
  А почему бы не до марта?
  Мешает календарь и карта.
  
   Это написано на первом томе 'Собрания сочинений', только что вышедшем в Москве.
   Дальше:
  
  Второй. Надеюсь, третий том
  снесём
   собственноручно в дом.
  
   А на четвёртом томе со стихами гражданской войны:
  
  Со смыслом книга,
  Да над ней
  Клониться ль Тане кареокой...
  
   И т. д.
   Из Москвы Маяковский пишет ей:
  
   'Письма такая медленная вещь, а мне так надо каждую минуту знать, что ты делаешь и о чём думаешь. Поэтому телеграммлю. Телеграфь, шли письма - вороха того и другого'.
  
   А в январе двадцать девятого:
  
   'Твои строки - это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная'.
   'Сижу сиднем из боязни хоть на час опоздать с чтением твоих писем. Работать и ждать тебя - это единственная моя радость'.
  
   И - телеграммы, телеграммы, телеграммы:
  
   'Очень затосковал';
   'Тоскую невероятно';
   'Абсолютно скучаю';
   'Тоскую по тебе совсем небывало';
   'По тебе регулярно тоскую, а в последние дни даже не регулярно, а ещё чаще'.
  
   И - опять же с образцовой профессорской сухостью Якобсон доводит до нашего сведения: в октябре человек 'получит из Парижа письмо бесповоротно прощальное'.
   Дальше:
   'Несколько месяцев пройдёт, и жизнь поэта оборвётся прежде, чем в Париже узнают от приезжих из Москвы, что в разрешении на визу за границу Маяковскому было в сентябре наотрез отказано'.
   Всё.
   Какая же 'любовная лодка' разбилась? Явно их было две. А возможно - три.
   Да и только ли разбились любовные лодки?
   И всё же выстрела Маяковского я не понимаю.
   Не понимаю теперь. И не понимал тогда'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 392-394)
  
  
  
   Последние две строки звучат так, как будто отмахивается А. Б. Мариенгоф от фактов: 'не понимаю теперь', 'не понимал тогда'. И это после признания, что самоубийство В. В. Маяковского не было для него 'громом среди ясного неба':
   - Какое уж там ясное!
   Что же, в таком случае, не понятно?
   Анатолий Борисович не понимает или делает вид, что не понимает, так же, как Владимир Владимирович не допускал мысли или принимал вид, что вроде как не в курсе того, что почта перлюстрируется и, исходя из этого, предпринимаются соответствующие действия.
   Какие действия?
   Юную Таню, несомненно, заставили написать 'бесповоротно прощальное' письмо, при этом заставляли её скорее всего те же люди, что и познакомили. Проверенная в боях агентура ни на миг не выпускала поэта из своего прицела. Это ведь был Маяковский, а не Самуил Маршак. И Вероника Полонская, актриса и фактическая свидетельница самоубийства поэта, не случайно была замужней дамой - ещё одним 'стажёром' из списка Лили Брик, разве что без удостоверения ОГПУ.
   Впрочем, и это тайное когда-нибудь станет явным.
  
  
  
  Земля наша обильна
  
  Я езжу
   по южному
  берегу Крыма, -
  не Крым,
   а копия
  древнего рая!
  Какая фауна,
   флора
   и климат!
  Пою,
   восторгаясь
   и озирая.
  Огромное
   синее
   Чёрное море.
  Часы
   и дни
   берегами едем,
  слезай,
   освежайся,
   ездой умо́рен.
  Простите, товарищ,
   купаться негде.
  Окурки
   с бутылками
   градом упали -
  здесь
   даже
  корове
   лежать не годится,
  а сядешь в кабинку -
   тебе
  из купален
  вопьётся
  заноза-змея
   в ягодицу.
  Огромны
   сады
   в раю симферопольском, -
  пудами
   плодов
  обвисают к лету.
  Иду
   по ларькам
   Евпатории
   обыском, -
  хоть четверть персика! -
  Персиков нету.
  Побегал,
  хоть вёрсты
  меряй на счётчике!
  А персик
   мой
   на базаре и во́ поле,
  слезой
   обливая
   пушистые щёчки,
  за час езды
   гниёт в Симферополе.
  Громада
   дворцов
   отдыхающим нравится.
  Прилёг
   и вскочил от кусáчей тоски ты,
  и крик
   содрогает
   спокойствие здравницы:
  - Спасите,
  на помощь,
   съели москиты! -
  Но вас
  успокоят
   разумностью критики,
  тревожа
   свечой
   паутину и пыль:
  'Какие же ж
   это,
   товарищ,
   москитики,
  они же ж,
  товарищ,
   просто клопы!'
  В душе
  сомнений
   переполох.
  Контрасты -
   чёрт задери их!
  Страна абрикосов,
  дюшесов
   и блох,
  здоровья
   и
   дизентерии.
  Республику
   нашу
  не спрятать под ноготь,
  шестая
   мира
   покроется ею.
  О,
   до чего же
   всего у нас много,
  и до чего же ж
   мало умеют!
  
  1928
  
  
  
   Все три 'любовные лодки' разбились о быт. А если к Лиле Брик, Тане Яковлевой, Веронике Полонской 'пришвартовать' ещё и американку с дочерью на руках, а также студентку Наташу Брюханенко, которая любила, любила, да так и не вышла замуж, то все четыре или даже пять подчалок обнаружится в житейском море.
   Какой прок в пересчёте? То была одна большая любовная лодка, а быт - это совсем не пелёнки-распашонки и жилая площадь в Гендриковом переулке. Быт - это сам образ жизни советского человека, образ жизни безыменских и сельвинских, победоносиковых и гандуриных, катаевых и присыпкиных, кудреек и мудреек, недотыкомок и недошивинок, деканов диевых и доцентов донских, чекистов и иже с ними, - ничем не лучше, а во многом подлее, страшнее, низменнее, чем самая отъявленная передоновщина и скопидомное мещанство.
   Этот быт с некоторых пор, и поэт не мог отрицать это, непомерной тяжестью 'в звёздах пятиконечных неба безмерного свода РКП' навалился ему на плечи.
   И вот этим... - 'любящим баб да блюда'... - жизнь отдавать в угоду?
   Тогда уж лучше - 'вдвоём с Парижем', лучше - 'в баре подавать ананасную воду'.
  
  
  Письмо Татьяне Яковлевой
  
  В поцелуе рук ли,
  губ ли,
  в дрожи тела
   близких мне
  красный
   цвет
   моих республик
  тоже
   должен
   пламенеть.
  Я не люблю
   парижскую любовь:
  любую самочку
   шелками разукрасьте,
  потягиваясь, задремлю,
   сказав -
   тубо -
  собакам
  озверевшей страсти.
  Ты одна мне
   ростом вровень,
  стань же рядом
   с бровью брови,
  дай
   про этот
   важный вечер
  рассказать
  по-человечьи.
  Пять часов,
   и с этих пор
  стих
   людей
   дремучий бор,
  вымер
   город заселённый,
  слышу лишь
   свисточный спор
  поездов до Барселоны.
  В чёрном небе
   молний поступь,
  гром
   ругнёй
   в небесной драме, -
  не гроза,
   а это
   просто
  ревность двигает горами.
  Глупых слов
   не верь сырью,
  не пугайся
   этой тряски, -
  я взнуздаю,
   я смирю
  чувства
   отпрысков дворянских.
  Страсти корь
   сойдёт коростой,
  но радость
   неиссыхаемая,
  буду долго,
   буду просто
  разговаривать стихами я.
  Ревность,
   жёны,
   слёзы...
   ну их! -
  вспухнут веки,
   впору Вию.
  Я не сам,
   а я
   ревную
  за Советскую Россию.
  Видел
   на плечах заплаты,
  их
   чахотка
   лижет вздохом.
  Что же,
   мы не виноваты -
  ста мильонам
   было плохо.
  Мы
   теперь
   к таким нежны -
  спортом
   выпрямишь не многих, -
  вы и нам
   в Москве нужны,
  не хватает
   длинноногих.
  Не тебе,
   в снега
   и в тиф
  шедшей
   этими ногами,
  здесь
   на ласки
   выдать их
  в ужины
   с нефтяниками.
  Ты не думай,
   щурясь просто
  из-под выпрямленных дуг.
  Иди сюда,
   иди на перекрёсток
  моих больших
   и неуклюжих рук.
  Не хочешь?
   Оставайся и зимуй,
  и это
   оскорбление
   на общий счёт нанижем.
  Я всё равно
   тебя
   когда-нибудь возьму -
  одну
   или вдвоём с Парижем.
  
  1928
  
  
  
   Будучи двойственным по своей природе, человек расщеплён: подчинённый законам, он сам творец своих целей.
   В 1918-м поэт обменялся кольцами с Лилей Брик.
   На том, которое подарил В. В. Маяковский, были выгравированы её инициалы 'ЛЮБ'. Лиля Юрьевна носила его на золотой цепочке до последних дней, пока в преклонном возрасте не застрелилась от несчастной любви к молодому кинематографисту, а буквы всё продолжали складываться в одно бесконечное люблюб-люблюб.
  
  
  Если
   я
   чего написал,
  если
   чего
   сказал -
  тому виной
   глаза-небеса,
  любимой
   моей
   глаза.
  
  
  
   ...Об одном своём полуприятеле-полуписателе В. В. Маяковский сказал:
   - Он хорошо настроен, потому что плохо осведомлён.
   В 1927 году в поэме 'Хорошо!' поэт ностальгически вспоминает двенадцать квадратных аршин жилья, на которых они втроём ютились в революцию, вспоминает, как в оборванной шапчонке на салазках вёз полено - 'тушею, твёрже камня', - и так и зашёл с ним в обнимку, как едва не угорели с углей:
  
  
  Я
   много
   в тёплых странах плутал.
  Но только
   в этой зиме
  понятной
   стала
   мне
   теплота
  любовей,
   дружб
   и семей.
  Лишь лёжа
   в такую вот гололедь,
  зубами
   вместе
   проляскав -
  поймёшь:
   нельзя
   на людей жалеть
  ни одеяло,
   ни ласку.
  Землю,
   где воздух,
   как сладкий морс,
  бросишь
   и мчишь, колеся, -
  но землю,
   с которою
   вместе мёрз,
  вовек
   разлюбить нельзя.
  
  (В. В. Маяковский. 'Хорошо!')
  
  
  
   После поэмы 'Хорошо!' тема любви к Лиле Брик в творчестве Владимира Маяковского не воскресала.
   Необходимость наново вдохнуть жизнь, решить - сделать бы жизнь с кого, революционно обновить быт и освободить дух выпалила в сердце свинцовым зарядом.
   'Послушайте! Ведь, если звёзды зажигают...'
   В револьвере была всего одна пуля.
   Брики путешествовали за границей.
   Накануне непоправимого Лиля послала ему открытку.
   - Посмотрите, какой большой мозг, какие извилины! - восклицает патологоанатом. - Насколько он интереснее мозга знаменитого профессора В. Ф.!
   В Москве расцветает весна.
   Толпа рекой течёт с Красной Пресни мимо гроба к Арбату.
   Детей подымают на руки, говорят: 'Вот это Маяковский'.
   Поэт не думал умирать: дома стоит несколько пар крепких, недавно купленных, подкованных железом ботинок.
  
  
   'Госиздат.
   Маяковский стоит перед конторкой главного бухгалтера, заложив руки в карманы и широко, как козлы, расставив ноги:
   - Товарищ главбух, я в четвёртый раз прихожу к вам за деньгами, которые мне следует получить за мою работу.
   - В пятницу, товарищ Маяковский. В следующую пятницу прошу пожаловать.
   - Товарищ главбух, никаких следующих пятниц не будет. Никаких пятых пятниц, никаких шестых пятниц, никаких седьмых пятниц не будет. Ясно?
   - Но поймите, товарищ Маяковский, в кассе нет ни одной копейки.
   - Товарищ главбух, я вас спрашиваю в последний раз...
   Главный бухгалтер перебивает:
   - На нет и суда нет, товарищ Маяковский!
   Тогда Маяковский неторопливо снимает пиджак, вешает его на жёлтую спинку канцелярского стула и засучивает рукава шёлковой рубашки.
   Главный бухгалтер с ужасом смотрит на его большие руки, на мощную фигуру, на неулыбающееся лицо с массивными челюстями, на тёмные, глядящие исподлобья глаза, похожие на чугунные гири в бакалейной лавке. 'Вероятно, будет меня бить', - решает главный бухгалтер. Ах, кто из нас, грешных, не знает главбухов? Они готовы и собственной жизнью рискнуть, лишь бы человека помучить.
   Маяковский медленно подходит к конторке, продолжая засучивать правый рукав.
   'Ну вот, сейчас и влепит по морде', - думает главный бухгалтер, прикрывая щёки хилыми безволосыми руками.
   - Товарищ главбух, я сейчас здесь, в вашем уважаемом кабинете, буду танцевать чечётку, - с мрачной серьёзностью предупреждает Маяковский. - Буду её танцевать до тех пор, пока вы сами, лично не принесёте мне сюда всех денег, которые мне полагается получить за мою работу.
   Главный бухгалтер облегчённо вздыхает 'Не бьёт, слава Богу'.
   И, опустив безволосые руки на аккуратные кипы бумаг, произносит голосом говорящей рыбы:
   - Милости прошу, товарищ Маяковский, в следующую пятницу от трёх до пяти.
   Маяковский выходит на середину кабинета, подтягивает ремень на брюках и: тук-тук-тук... тук-тук... тук-тук-тук... тук-тук.
   Машинистка, стриженая, как новобранец (вероятно, после сыпного тифа), шмыгнув носом, выскакивает за дверь.
   Тук-тук-тук... тук-тук... тук-тук-тук... тук-тук...
   Весь Госиздат бежит в кабинет главного бухгалтера смотреть, как танцует Маяковский.
   Паркетный пол трясётся под грузными тупоносыми башмаками, похожими на футбольные бутсы. На конторке и на жёлтых тонконогих столиках, звеня, прыгают электрические лампы под зелёными абажурами. Из стеклянных чернильниц выплескивается фиолетовая и красная жидкость. Стонут в окнах запылённые стёкла.
   Маяковский отбивает чечётку сурово-трагически. Челюсти сжаты. Глядит в потолок.
   Тук-тук-тук ... тук-тук-тук ...
   Никому не смешно. Даже пуговоносому мальчугану-курьеру, который, вразлад со всем Госиздатом, имеет приятное обыкновение улыбнуться, говоря: 'Добрый день!' или 'Всего хорошего!'
   Через несколько минут главный бухгалтер принёс Маяковскому все деньги. Они были в аккуратных пачках, заклеенных полосками газетной бумаги'.
  
  (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 249-251)
  
  
  
  Тропики
  
  (Дорога Вера-Круц - Мехико-Сити)
  
  Смотрю:
   вот это -
   тропики.
  Всю жизнь
   вдыхаю наново я.
  А поезд
   прёт торопкий
  сквозь пальмы,
   сквозь банановые.
  Их силуэты-веники
  встают рисунком тошненьким:
  не то они - священники,
  не то они - художники.
  Аж сам
   не веришь факту:
  из всей бузы и вара
  встаёт
   растенье - кактус
  трубой от самовара.
  А птички в этой печке
  красивей всякой меры.
  По смыслу -
   воробейчики,
  а видом -
   шантеклеры.
  Но прежде чем
   осмыслил лес
  и бред,
   и жар,
   и день я -
  и день
   и лес исчез
  без вечера
   и без
   предупрежденья.
  Где горизонта борозда?!
  Все линии
   потеряны.
  Скажи,
   которая звезда
  и где
   глаза пантерины?
  Не счёл бы
   лучший казначей
  звезды́
   тропических ночей,
  настолько
   ночи августа
  звездой набиты
   нагусто.
  Смотрю:
   ни зги, ни тропки.
  Всю жизнь
   вдыхаю наново я.
  А поезд прёт
   сквозь тропики,
  сквозь запахи
   банановые.
  
  1926
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Бердяев Н. А. О рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической философии // Н. А. Бердяев. Опыт парадоксальной этики. М.: ООО 'Издательство АСТ'; Харьков: 'Фолио', 2003. С. 423-696.
   2. Бердяев Н. А. Религия воскрешения ('Философия общего дела' Н. Ф. Фёдорова). См.: http://krotov.info/library/02_b/berdyaev/1915_186.html
   3. Бунин И. А. Маяковский. См.: http://bunin.niv.ru/bunin/rasskaz/pod-serpom-i-molotom/mayakovskiy.htm
   4. Катаев В. П. Алмазный мой венец. М.: ДЭМ, 1990. С. 5-214.
   5. Катаев В. П. Трава забвения. М.: Вагриус, 2007.
   6. Катанян В. В. Лиля Брик. Жизнь.
  http://royallib.com/book/katanyan_vasiliy/lilya_brik_gizn.html
   7. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127-428.
   8. Мариенгоф А. Б. Это Вам, потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17-126.
   9. Маяковский В. В. Выступление в Доме комсомола Красной Пресни, 25 марта 1930 // Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 12. Статьи, заметки, стенограммы выступлений. М.: ГИХЛ, 1960.
   10. Маяковский В. В. Письма, наброски и другие материалы // Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 13. М.: ГИХЛ, 1961.
   11. Маяковский В. В. Я сам // Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 1. Стихотворения, поэмы, статьи 1912-1917. М.: ГИХЛ, 1955.
   12. Сологуб Ф. Искусство наших дней.
  http://az.lib.ru/s/sologub_f/text_1915_iskusstvo_nashih_dney.shtml
   13. Сологуб Ф. Звериный быт. http://www.fsologub.ru/lib/short-story/short-story_26.html
   14. Соловьёв О. Б. Понимание и культура: Интенции понимания в социокультурной среде. Saarbrucken: LAMBERT Academic Publishing, 2011. https://www.lap-publishing.com/catalog/details/store/ru/book/978-3-8433-1012-3/Понимание-и-Культура
   15. Толстой А. Н. Торжествующее искусство. http://oldyalta.ru/30-yaltinskiy-kurer.html
   16. Триоле Э. Маяковский, русский поэт.
  http://royallib.com/book/triole_elza/mayakovskiy_russkiy_poet.html
   17. Цветаева А. И. Воспоминания. М.: Астрель, Дом-музей Марины Цветаевой, 2012.
   18. Янгфельдт Б. Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг.
  http://royallib.com/book/yangfeldt_bengt/stavka__gizn_vladimir_mayakovskiy_i_ego_krug.html
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"