Кустов Олег: другие произведения.

Глава 3. И. А. Бунин. "Нет в мире разных душ и времени в нём нет"

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 10.00*4  Ваша оценка:


   Глава 3.
   И. А. Бунин. "Нет в мире разных душ и времени в нём нет"
  
  
   Русский писатель, автор непревзойденных по своему художественному мастерству рассказов и повестей о музыке средней полосы России, Иван Алексеевич Бунин наслаждался аккордами прекрасного и вечного ещё задолго до того, как его душа появилась на божьем свете. Наслаждался так, как наслаждаются мелодией, бесконечно повторяя и варьируя её, связывая воедино вещи, внешне не похожие друг на друга и вместе с тем предзаданные друг другу темой. Обусловленность его таланта родной землёй - аккорд, который связал воедино прекрасное и вечное, виденное им до рождения, с поэтикой полного чувств человека.
   Рождение поэта всегда событие, причём событие отнюдь не само собой разумеющееся. Появление души, полной чувств, есть чудо: "Ведь часто там, где мы должны мыслить, мы тупо стоим перед вещами и смотрим на них. Или стоим перед людьми, встреча с которыми должна нас взволновать, - а в нашей душе пустыня, ничего не возникает" (М. К. Мамардашвили). Внешние обстоятельства - не достаточный мотив для исполнения чувства; аккорд требует разрешения в душевном переживании, тогда происходит чудо. "Душа, преисполненная чувства, есть величайшее совершенство", - из "Наблюдений над чувством прекрасного и возвышенного" Иммануила Канта.
   "Я всё-таки... прежде всего поэт. Поэт! А уж потом только прозаик". Иван Алексеевич не примерял к себе маску прозаика. Душа, преисполненная чувства, выражала себя строфами: однажды они заводили метр и ритм, однажды повествовали в своей размерности. Они были живыми, как душа, и чувственными, как мысль: "Ведь на мысль тоже распространяются законы жизни. Для многих вещей нужно быть живым" (М. К. Мамардашвили). Бог оставил нам тайну - память об Иване Алексеевиче Бунине. Если живы наши мысли и чувства, то жив и Бунин. И, наоборот, если его мысли и чувства живы для нас, то, значит, живы и мы. Проза хороша настолько, насколько жива в ней поэзия: слово хорошо настолько, насколько жив его смысл.
   "Поэзия всегда желала отмежеваться от прозы. - Николай Гумилёв разделял аксиому Кольриджа о "лучших словах в лучшем порядке". - И типографским (прежде каллиграфическим) путём, начиная каждую строку с большой буквы, и звуковым ясно слышимым ритмом, рифмой, аллитерацией, и стилистически, создавая особый "поэтический" язык (трубадуры, Ронсар, Ломоносов), и композиционно, достигая особой краткости мысли, и эйдолологически в выборе образов. И повсюду проза следовала за ней, утверждая, что между ними, собственно, нет разницы, подобно бедняку, преследующего своей дружбой богатого родственника" (Н. С. Гумилёв. "Читатель").
   Смысл подлинно художественного произведения поэтичен. Бунин мог пользоваться любой формой и при этом оставаться поэтом: то, что выходило из-под его пера, "значки на бумаге", хранило печать истинного существования. Как отличны аккорды на линованном нотном стане от музыки, терзающей души, так отличен печатный текст от нетленного своего смысла. "Музыка - это то, что соединяет мир земной и мир бесплотный. Это - душа вещей и тело мысли" (Н. С. Гумилёв). Иван Алексеевич смысл этот, музыкально разлитый по городам и весям, выносил в композицию литературную. Весь опыт своего бытия, не ограниченного плотской юдолью, весь свой восторг и тоску он переливал из чаши небесной в кубок словесности.
   "Я думаю, и невозможно найти точной границы между прозой и поэзией, - соглашался Николай Гумилёв, - как не найдём её между растениями и минералами, животными и растениями" (Н. С. Гумилёв. "Читатель").
  

И разве я пойму,

Зачем я должен радость этой муки,

Вот этот небосклон, и этот звон,

И темный смысл, которым полон он,

Вместить в созвучия и звуки?

Я должен взять - и, разгадав, отдать,

Мне кто-то должен сострадать,

Что пригревает солнце низким светом

Меня в саду, просторном и раздетом,

Что озаряет желтая листва

Ветвистый клён, что я едва-едва,

Бродя в восторге по саду пустому,

Мою тоску даю понять другому...

(И. А. Бунин. "Щеглы, их звон, стеклянный, неживой...")

  
  
  
   *** "Из сонма жизней соткан этот звон"
  
   "Бунин, Иван Алексеевич - известный поэт, род. в 1870 г. в Воронеже, происходит из старинного дворянского рода. Образование получил в Елецкой гимназии", - констатирует "Энциклопедический словарь" Брокгауза и Ефрона. Известный поэт родом из детства - его первые стихотворения датированы 1886-м годом, но живописать он начал, разумеется, ранее. Желание быть услышанным - и не резким окриком голоса, не ребячьим всхлипыванием в подушку - чеканило строки: чтобы душу исполнить чувством, ему недостаточно понимать самому, надо ещё научить понимать другого.
   В 1902-м году в Орле был издан первый сборник стихотворений Ивана Алексеевича. Орловщина - родина исконно российского мироощущения: не броская своим внешним видом усадьба, дубы, Ока, Полонский и Фет. Радушные люди, мягкое "шо" в разговорах, как тёплый осенний ветер, какого не бывает в столицах. Время не меняет эти места: Тургенев охотился в здешних колках и перелесках, мальчики уходили в ночное, луга цвели и отцветали. Проходили годы и десятилетия, а барышни не научались жеманничать по-институтски.
  
   "Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. Жил когда-то в России, чувствовал её своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста вёрст. А всё не ехал, всё откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня.
   И я пошел по мосту через реку, далеко видя всё вокруг в месячном свете июльской ночи".

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  

При свече

Голубое основанье,

Золотое остриё...

Вспоминаю зимний вечер,

Детство раннее моё.

Заслонив свечу рукою,

Снова вижу, как во мне

Жизнь рубиновою кровью

Нежно светит на огне.

Голубое основанье,

Золотое остриё...

Сердцем помню только детство:

Всё другое - не моё.

  
   Величайшее совершенство души, исполненной чувства, - доминантная способность видеть и чувствовать, не утраченная с детства. Удивительно, но только в детстве мы умеем видеть и чувствовать так, чтобы обновлять старый мир своей мыслью. Мы ещё не умеем высказать её, оберегая и страстно переживая каждый её завиток и излучину, потому и обиды такие смертельные, и радости полные, неподдельные. Мысль награждает детей красотой; юные души жадны до всего нового, которое столь же естественно для них, сколь не понятно для ущербных родительских настроений. Воображаемая любовь, но только она и есть настоящая любовь; рубиновая кровь, но только она и есть настоящая кровь, в которой странствует душа: "Что я тогда знал! А как верно и сильно видел и чувствовал!"
   Настолько разные по географии места - Енисей, Ока, Миссисипи, Евфрат, а чудо одно: существование души, преисполненной чувства. "Нужно воспитывать в себе способность слушать другого, - Мераб Константинович, московский любомудр, слушал Астафьева и Окуджаву, внимал Иммануилу Канту чутко, как своему собеседнику, - поскольку, как я говорил, мы вообще живы только в тех точках, в которых проходит ток коммуникации, происходит встреча сродственного, слияние состояний, взаимоотождествление сознания у разных людей, а не чисто логический акт". Чтобы почувствовать Бунина, я самонадеянно пытаюсь воспроизвести себя самого, и наивно полагаю, что мне это удаётся, как удавалось прежде другим читателям, пусть среди них были имена Виктора Петровича Астафьева и Булата Шалвовича Окуджавы.
  

* * *

Седое небо надо мной

И лес раскрытый, обнажённый.

Внизу, вдоль просеки лесной,

Чернеет грязь в листве лимонной.

Вверху идёт холодный шум,

Внизу молчанье увяданья...

Вся молодость моя - скитанья

Да радость одиноких дум!

  
   Детство! Пожалуй, самое пленительное в нём - видеть сияние в простых и незатейливых мелочах: блеске луж, запахе бумаги, цвете штор; находить радость в тобой самим придуманных играх. Находить радость и в себе самом: ещё не нужен никто, всё уже есть в душе, - и тогда возникает невыразимая любовь, в которой память всех пращуров, ко всему сущему. Это духовное богатство, которое легко растрачивается со временем, если нет внешнего усилия над собой: "Дело в том, что естественно забыть, а помнить - искусственно". Я беру ручку и пытаюсь изложить всё, что боюсь утратить в себе, наследство, накопленное мной и поколениями до меня, но форма не поддаётся, стиль не прорисовывается сквозь сумбур нахлынувших слов и естественное моё окружение не получает жизни в стихах: "Искусственно в смысле культуры и самих основ нашей сознательной жизни, в данном случае - в смысле необходимости возникновения и существования сильных форм или структур художественного сознания, эффекты собственной "работы" которых откладываются конституцией чего-то в природном материале, который лишь потенциально является человеческим" (М. К. Мамардашвили. "Обязательность формы").
  

* * *

...Зачем и о чём говорить?

Всю душу, с любовью, с мечтами,

Всё сердце стараться раскрыть -

И чем же? - одними словами!

И хоть бы в словах-то людских

Не так уж всё было избито!

Значенья не сыщете в них,

Значение их позабыто!

Да и кому рассказать?

При искреннем даже желанье

Никто не сумеет понять

Всю силу чужого страданья!

   1889
  
   Сто лет миновало... Подросток на дебаркадере одной из енисейских деревень. Каждый день он приезжает сюда на велосипеде, чтобы проводить "Метеор", убегающий к пристаням больших городов. Джинсы, обрезанные под шорты, рельефно заключают округлые части тела. Белые поцарапанные ноги. Когда он идёт, то немного прихрамывает, - вероятно, ушиб колено. Светлорусые волосы, какие ещё встречаются в этих лесных местах. Взгляд, внимательный и молчаливый. Выражение настоящей радости и непреходящей грусти. Там - большой мир и огромные теплоходы, множество людей на улицах, пляжах и площадях. Здесь - жизнь вековая и, несмотря на обрезанные джинсы, такая же лесная, какой была до него.
   Между тем юноша перевешивается через перила, чтобы проститься с кем-то на палубе "Метеора". Лёгкая улыбка, прямой нос. Что меня поражает в его облике? Загорелое, почти смуглое лицо, что видело куда больше солнца, чем плечи? Красота губ или красота младенческой души, исполненной чувства?
  

Ангел

В вечерний час, над степью мирной,

Когда закат над ней сиял,

Среди небес, стезёй эфирной

Вечерний ангел пролетал.

Он видел сумрак предзакатный, -

Уже синел вдали восток, -

И вдруг услышал он невнятный

Во ржах ребёнка голосок.

Он шёл, колосья собирая,

Сплетал венок и пел в тиши,

И были в песне звуки рая -

Невинной, неземной души.

"Благослови меньшого брата -

Сказал Господь. - Благослови

Младенца в тихий час заката

На путь и правды и любви!"

И ангел светлою улыбкой

Ребёнка тихо осенил

И на закат лучисто-зыбкий

Поднялся в блеске нежных крыл.

И, точно крылья золотые,

Заря пылала в вышине,

И долго очи молодые

За ней следили в тишине!

  
   Другой ребёнок - некрасивый, веснушчатый, с острым носом и волчьими глазами. Приходит к дебаркадеру увидеть самый крупный на реке туристский теплоход. "Антон Чехов" - вместительный лайнер с четырьмя палубами, широкими окнами и дорогими салонами - заморской диковиной заплывает сюда однажды в неделю. Что меняет гигантский водный змей в нравах жителей, не степных и не чудесных? Что происходит в душе? Хищные улыбки городской молодёжи обезображивают. Кому они здесь нужны? "Поэзия темна, в словах не выразима"... Мы больше умалчиваем, когда говорим, и больше высказываем своим молчанием.
   В пекарне мальчик спокойный и зеленоглазый, как таёжный кедрач. Что-то выдаёт в нём внутреннее волнение, жизнь души, которая отличает людей талантливых от бесталанных. Мысли, сомнения, даже не переживание, а проникновенное отношение к душам вещей и людей, тёплое, как хлеб, который мы ожидали, и трепетное, как биение самого сердца. Брови очерчивают пологие дуги; белки глаз, которые небезынтересно наблюдать у людей непосредственных, до невероятия белые; ровный лоб. Куда бросит свой взгляд подросток? Из обнажённого осенью леса, избы рубленной и сосновой в многоцветие древнего кряжа, на Венецию островов и проток. Губы складываются в случайную улыбку; подбородок, подобно всему лицу, кажется мягким, будто игрушечным. Не таким ли Бекки Тэчер увидела Тома Сойера?
  

* * *

Один встречаю я дни радостной недели, -

В глуши, на севере... а там у нас весна:

Растаял в поле снег, леса повеселели,

Даль заливных лугов лазурна и ясна;

Стыдливо белая берёза зеленеет,

Проходят облака всё выше и нежней,

А ветер сушит сад, и мягко в окна веет

Теплом апрельских дней...

  
   Целомудрие - быть может, то определение, которое можно поставить в один ряд с неискушённостью и красотой и хотя бы что-то в них объяснить. Мы смотрим на небо, а небо смотрит на нас. Чаша целокупного восприятия целомудренно побуждает к жизни красоту и любовь. Это особенный дар: свет всегда целомудрен и потому свободен. Мы обладаем им в тот короткий промежуток времени, когда в апрельском саду, свежем своей сотой молодостью, любовь обожествляет красоту, а красота присуща всему живому, и ток от самых корней питает ветви и крону.
   Единый свет, в котором юность, красота и любовь. Не налюбоваться им, "ведь от всякого отношения к чему-либо, к людям ли, к вещам или к мыслям, мы требуем прежде всего, чтобы оно было целомудренным, - замечал Николай Гумилёв. - Под этим я подразумеваю право каждого явления быть самоценным, не нуждаться в оправдании своего бытия, и другое право, более высокое, - служить другим" (Н. С. Гумилёв. "Жизнь стиха").
   Непостижимым образом, взрослея, мы теряем не только весну, но и самоценность, и пока оттачиваем стиль и манеру, разбазариваем собственное содержание и за красками не видим более света: ровесник Ивана Алексеевича медалист Новороссийского университета Юлий Исаевич Айхенвальд, автор сочинения о рационализме Лейбница, за бунинским пейзажем не слышит самого Бунина: "Хотя он сам (как-то вяло и прозаически) говорит, что "не пейзаж его влечёт, не краски жадный взор подметит, а то, что в этих красках светит - любовь и радость бытия", но это - только неудачный комментарий к собственному художественному тексту, необязательная для нас выноска к поэтической странице". Сентенция не целомудренна: любовь и радость бытия - не выноска к поэтической странице, но тот самый мудрый и спокойный темперамент, который "единственно делает человека поэтом" (Н. С. Гумилёв); благодаря ему красками озаряется сущее.
  

* * *

Ещё и холоден и сыр

Февральский воздух, но над садом

Уж смотрит небо ясным взглядом,

И молодеет божий мир.

Прозрачно-белый, как весной,

Слезится снег недавней стужи,

А с неба на кусты и лужи

Ложится отблеск голубой.

Не налюбуюсь, как сквозят

Деревья в лоне небосклона,

И сладко слушать у балкона,

Как снегири в кустах звенят.

Нет, не пейзаж влечёт меня,

Не краски жадный взор подметит,

А то, что в этих красках светит:

Любовь и радость бытия.

  
   Именно целомудрие отличало Бунина среди современников. Его не коснулись модернистские течения, он не участвовал в новомодных проектах. Память о детстве спасала его долгие годы эмиграции с 1920-го по 1953-й, в которой он так и умер, не сумев вернуться на родину. По своему духу Иван Алексеевич, конечно же, принадлежал золотому веку русской поэзии, оберегал детскую ясность взора. Когда поэты безоглядно экспериментировали со словом, вкладывали и извлекали из него новые рифмы, смыслы, звучания, велик был риск за трансформациями утратить само слово. Хранитель пушкинского языка и культуры, благородный рыцарь слова, Иван Алексеевич Бунин основными качествами стиха полагал простоту и ясность, искренность же и вдумчивость - основными свойствами человеческой души:
   "Он свободен от чувства самовлюблённости, не кичится тем, что над миром видимым воздвиг мир своей собственной фантазии, заменил природу своими переживаниями и капризами. В его поэзии нет обоготворения своего собственного "я", нет горделивых проклятий людям "живущим во тьме", нет столь обычных противопоставлений поэта толпе. Не поёт он хвалебных гимнов экстазам и всяким иррациональным состояниям души. Его душа и видимый мир не враждебны друг другу. Ему не нужны опьянение и экзальтация для того, чтобы преобразить этот мир своей поэтической мечтой. Его мечта создаёт прекрасное царство вымысла, не насилуя мира реального, и этот последний встаёт в его поэзии преображённым, но не искажённым, не утрачивает ни одной из своих земных черт" (Брокгауз и Ефрон. "Биографии").
  

В горах

Поэзия темна, в словах не выразима:

Как взволновал меня вот этот дикий скат,

Пустой кремнистый дол, загон овечьих стад,

Пастушеский костер и горький запах дыма!

Тревогой странною и радостью томимо,

Мне сердце говорит: "Вернись, вернись назад!"

Дым на меня пахнул, как сладкий аромат,

И с завистью, с тоской я проезжаю мимо.

Поэзия не в том, совсем не в том, что свет

Поэзией зовёт. Она в моем наследстве.

Чем я богаче им, тем больше я поэт.

Я говорю себе, почуяв темный след

Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:

- Нет в мире разных душ и времени в нем нет!

  
   Сонет был написан в 1916 году. Пройдёт целая эпоха и в 1989 году в журнале "Вопросы философии" появится интервью с Мерабом Константиновичем Мамардашвили, когда, эксплицируя мысль Иммануила Канта, он скажет: "Сознание, действительно, уникально. Это нечто, существующее только в одном экземпляре; разумеется, сознание в фундаментальном, онтологическом смысле, а не эмпирически-психологическом" (М. К. Мамардашвили. "Сознание - это парадоксальность, к которой невозможно привыкнуть").
   "Поймите, - говорит поэт, - мы живы только в точках со-общения: нет в мире разных душ и времени в нём нет!" Рождение поэта всегда событие: его мысль обусловливает возможность мышления других и исполняет чувствами наши души, как музыкант по нотам разыгрывает на инструменте мелодию. "Если мы серьёзно и глубоко испытаем опыт сознания, то не исключено, что обязательно помыслим то, что мыслилось другими, до нас, или мыслится кем-то рядом, или будет помыслено после нас, совершенно независимо от заимствований, от каких-либо влияний, плагиата и т. п. Потому что мы имеем здесь дело хотя и с определённого рода "чтением" посредством слов (понятий, терминов), которые могут быть у кого угодно, но и с чтением опыта сознания. Своей души" (М. К. Мамардашвили). Совпадения неизбежны и они во благо: это обозначает, что мы, такие географически и исторически разобщённые, понимаем друг друга. Поэты, дети и цветы - целомудренные пространства со-общения цивилизаций.
  

* * *

Шумели листья, облетая,

Лес заводил осенний вой...

Каких-то серых птичек стая

Кружилась по ветру с листвой.

А я был мал, - беспечной шуткой

Смятенье их казалось мне:

Под гул и шорох пляски жуткой

Мне было весело вдвойне.

Хотелось вместе с вихрем шумным

Кружиться по лесу, кричать -

И каждый медный лист встречать

Восторгом радостно-безумным!

  
   Ощущая некую пустоту в себе самом, человек спешить организовать пространство вокруг себя людьми, вещами, впечатлениями. И всё-таки даже путешествия не могут спасти душу, бегущую за праздником жизни. Впечатления быстротечны, ощущения мимолётны, а пропасть бесчувственности не даёт покоя. Человек бросает в неё всё подряд. Под руку ему попадается всё, что может всколыхнуть его затухающую способность покачиваться на волнах удовольствия. Увы, это совсем не те чувства, если их можно назвать чувствами, что могут "ещё наполнить звуками мне душу" (А. С. Пушкин). Ведь подлинное чувство самоценно и не принадлежит одной душе, опьяняя души многих или, по крайней мере, выбирая двух счастливых в своём несчастии. Безответная любовь не может властвовать над одинокой душой: она и безответная-то потому, что уже есть ток коммуникации, точки со-общения душ.
   ...Маленький мечтатель Том Сойер не знает, как объяснить свою тоску, как дать понять её другому. Целомудренное чувство тем и терзает человека, что требует от него служения всему живому. Задира Том, который не может запомнить пару строк из Евангелия, не менее доверяет своему чувству, чем порядку вещей, к которому привык с самого рождения. Ничто не обманывает Тома. Он не догадывается, что его душа, богатая чувством, уже нашла со-общение с тысячами других таких же душ на Енисее, Оке, Миссисипи, ночными цикадами говорящих на разнообразных языках и наречиях, бывших или не бывших в тенётах плотской юдоли. Они звенят в его душе. Он подступается к ним осторожно, как если бы прикасался к цветку, и беседует с ними наедине.
  
   "Он бродил вдали от тех мест, где обычно собирались мальчишки. Его манили уединённые уголки, такие же печальные, как его сердце. Бревенчатый плот на реке показался ему привлекательным; он сел на самый край, созерцая унылую водную ширь и мечтая о том, как хорошо было бы утонуть в одно мгновенье, даже не почувствовав этого и не подвергая себя никаким неудобствам. Потом он вспомнил о своём цветке, достал его из-под куртки - уже увядший и смятый, - и это ещё более усилило его сладкую скорбь. Он стал спрашивать себя, пожалела бы его она, если бы знала, какая тяжесть у него на душе? Заплакала бы она и захотела бы обвить его шею руками и утешить его? Или бы она отвернулась от него равнодушно, как теперь отвернулся от него пустой и холодный свет? Мысль об этом наполнила его такой приятной тоской, что он стал перетряхивать её на все лады, покуда она не истрепалась до нитки. Наконец он встал со вздохом и ушёл в темноту".

(М. Твен. "Приключения Тома Сойера")

  

Ночные цикады

Прибрежный хрящ и голые обрывы

Степных равнин луной озарены.

Хрустальный звон сливает с небом нивы.

Цветы, колосья, травы им полны,

Он ни на миг не молкнет, но не будит

Бесстрастной предрассветной тишины.

Ночь стелет тень и влажный берег студит,

Ночь тянет вдаль свой невод золотой -

И скоро блеск померкнет и убудет.

Но степь поёт. Как колос налитой,

Полна душа. Земля зовёт: спешите

Любить, творить, пьянить себя мечтой!

От бледных звёзд, раскинутых в зените,

И до земли, где стынет лунный сон,

Текут хрустально трепетные нити.

Из сонма жизней соткан этот звон.

  
  
  
   *** "Ищу я в этом мире сочетанья прекрасного и вечного"
  
   Что может сказать душа поэта, величайшее совершенство среди возможных совершенств? "Этот мир лучший из возможных миров", - с точностью естествоиспытателя утверждал философ и математик Готфрид Вильгельм Лейбниц. Гармония предустановленна, материя невесома, вселенная полна. Всему причина - любовь, утешительница рода человеческого и хранительница мира. Но человек беззащитен перед голодом, болезнями и войной. Вооружая руки и набивая утробу, человек обращает свой разум против себя. Вольтер едко посмеивался над ним: "Как эта прекрасная причина могла привести к столь гнусному следствию?" Тем не менее истый француз никогда не сетовал на то, что нужно возделывать свой сад. На земле довольно зла. Что из того? Отсюда не следует потребность в оправдании бога или сомнение в аналитических выкладках атеистов. "Какое имеет значение, царит на земле зло или добро? Когда султан посылает корабль в Египет, разве он заботится о том, хорошо или худо корабельным крысам?" (Вольтер. "Кандид").
  

Ночь

Ищу я в этом мире сочетанья

Прекрасного и вечного. Вдали

Я вижу ночь: пески среди молчанья

И звездный свет над сумраком земли.

Как письмена, мерцают в тверди синей

Плеяды, Вега, Марс и Орион.

Люблю я их теченье над пустыней

И тайный смысл их царственных имён!

Как ныне я, мирьяды глаз следили

Их древний путь. И в глубине веков

Все, для кого они во тьме светили,

Исчезли в ней, как след среди песков:

Их было много, нежных и любивших,

И девушек, и юношей, и жен,

Ночей и звезд, прозрачно-серебривших

Евфрат и Нил, Мемфис и Вавилон!

Вот снова ночь. Над бледной сталью Понта

Юпитер озаряет небеса,

И в зеркале воды, до горизонта,

Столпом стеклянным светит полоса.

Прибрежья, где бродили тавро-скифы,

Уже не те, - лишь море в летний штиль

Всё так же сыплет ласково на рифы

Лазурно-фосфорическую пыль.

Но есть одно, что вечной красотою

Связует нас с отжившими. Была

Такая ж ночь - и к тихому прибою

Со мной на берег девушка пришла.

И не забыть мне этой ночи звездной,

Когда весь мир любил я для одной!

Пусть я живу мечтою бесполезной,

Туманной и обманчивой мечтой, -

Ищу я в этом мире сочетанья

Прекрасного и тайного, как сон.

Люблю её за счастие слиянья

В одной любви с любовью всех времён!

  
   Мы оставляем себя - часть в детстве, часть в юности, часть с близкими людьми, которых рядом нет ныне. Кто знает, быть может, исключительное назначение и смысл культуры состоит именно в том, чтобы собирать себя самого, разбросанного по этим эпохам и рубежам, по эрам, что, как мысли, проходят сквозь нас и таят те самые воспоминания детства, возделывать которые, как сад в своей душе, просил мальчуганов Алексей Карамазов.
   Поздний час. Звёздная ночь, когда весь мир любим ради неё одной. Звёздная ночь где-то там, будто бы в небе. Сколько было влюблённых! Сколько будет ещё страстей и душ, исполненных каноном! Евфрат и Нил, Мемфис и Вавилон. Из октября 1938-го Иван Алексеевич Бунин возвращается в свою юность...
  
   "Старая улица показалась мне только немного уже, чем казалась прежде. Всё прочее было неизменно. Ухабистая мостовая, ни одного деревца, по обе стороны запылённые купеческие дома, тротуары тоже ухабистые, такие, что лучше идти срединой улицы, в полном месячном свете... И ночь была почти такая же, как та. Только та была в конце августа, когда весь город пахнет яблоками, которые горами лежат на базарах, и так тепла, что наслаждением было идти в одной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком... Можно ли помнить эту ночь где-то там, будто бы в небе?".

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  
   Что произошло с человечеством? "Как эта прекрасная причина могла привести к столь гнусному следствию?" Что происходит с нами? Можно ли помнить ту ночь где-то там, будто бы в небе? "Бог умер" - мироощущение закрытых душ. Мы всё более привязываем себя, но не к своему саду, ведь сад открыт всем ветрам, а к столь гнусным последствиям недостатка любви. Этот мир лучший из возможных миров, иначе как был бы возможен в нём Бунин. "Мы вообще бы не могли иметь дело с миром, который полностью исчерпывался бы своими причинно-следственными связями. Если бы мир был таковым, то, с учётом того, что для "игры" такого мира мы имеем бесконечность, его информативность давным-давно исчерпалась бы. И нас сейчас просто не было бы" (М. К. Мамардашвили). Не было бы мысли, не было бы Бунина, не было бы нас. "Но этому противоречит антропный принцип: мы существуем, - обнадёживает Мераб Константинович. - Если я получил в результате исследования такой мир, который явно исключает меня самого, значит, исследование было неправильно".
   Следствие нашей забывчивости - зло, что воспроизводим под благовидными предлогами и именами. Зло погребает мысль и даже готово отслужить панихиду, если только мысль не восстанет из гроба. Однако нет такой кельи, в коей уместилась бы вся вера. Одно нужно - только видеть и дышать, чтобы прекрасное и вечное предстало нашему взору. Гласом вопиющего в пустыне звучат слова Мераба Мамардашвили из одинокой столичной кельи: "Сознание - это как бы "всепроникающий эфир" в мире. Или, как сказал бы Вернадский, громадное тело, находящееся в пульсирующем равновесии и порождающее новые формы. Творчество новых форм всегда опосредуется прохождением через хаос" (М. К. Мамардашвили. "Сознание - это парадоксальность, к которой невозможно привыкнуть").
   Можно ли помнить ту ночь? "Творчество новых форм всегда опосредуется прохождением через хаос" Последнее не без горечи сказано о родной стране, по которой то и дело проходит Мамай, течёт зерно и горят леса.
  

Канун

Хозяин умер, дом забит,

Цветёт на стёклах купорос,

Сарай крапивою зарос,

Варок, давно пустой, раскрыт,

И по хлевам чадит навоз...

Жара, страда... Куда летит

Через усадьбу шалый пёс?

На голом остове варка

Ночуют старые сычи,

Днём в тополях орут грачи,

Но тишина так глубока,

Как будто в мире нет людей...

Мелеет тёплая река,

В степи желтеет море ржей...

А он летит - хрипят бока,

И пена льётся с языка.

Летит стрелою через двор,

И через сад, и дальше, в степь,

Кровав и мутен ярый взор,

Оскален клык, на шее цепь...

Помилуй бог, спаси Христос,

Сорвался пёс, взбесился пёс!

Вот рожь горит, зерно течёт,

Да кто же будет жать, вязать?

Вот дым валит, набат гудёт,

Да кто ж решится заливать?

Вот встанет бесноватых рать

И, как Мамай, всю Русь пройдёт...

Но пусто в мире - кто спасёт?

Но бога нет - кому карать?

   1916
  
   Бесноватых рать встала... и прошла... И снова это страшное мироощущение, которое вербализовал несколькими десятками лет ранее Фридрих Ницше: "Бог умер". "Но пусто в мире - кто спасёт? Но бога нет - кому карать?" Ницше уповал на сверхчеловека: в творчестве новых форм, в расширении граней бытия он не утрачивает способность помнить ту ночь, помнить юность и детство. Иначе мы снова рабы, режущие себя, иначе нам снова придётся биться с самими собой и добивать в себе так и не воскресшего Бога.
  

Из дневника

Век суждено мне бороться,

Жить не могу без борьбы;

Видно, как в песне поётся,

Мне не уйти от судьбы.

Если враги все убиты,

Снова хочу воскресить

Тех, имена чьи забыты,

Чтобы их снова убить.

Страшно: боюсь посмеётся

Злобно над сердцем судьба:

Биться с собой мне придётся,

Резать себя, как раба.

(Ф. Ницше)

  
   Иван Алексеевич не помышлял резать себя - он не был рабом. Судьба смеялась над сердцем, а сердце помнило ту ночь, мир и благополучие, какими были исполнены русские уездные города. Божье благоволение. И душа была преисполнена чувством, величайшее совершенство среди возможных совершенств. И дом священника не утратил своего очарования, а сад своего волшебства...
   "Как все поэты, и Бунин живёт над землёй, но его небо - поэтическое обобщение земли, сочетание красок и звуков, обретённых на ней. Он - не пророк, приносящий в мир вести из потустороннего мира. Мечту о небе не нарядил он в кричащий наряд для того, чтобы сделать её отличной от земли. Его мечта - нежный покров, одевающий землю, но не закрывающий её контуров. Его "вечное" не враждебно временному, оно сплетено из нитей временного. И природа, и красота, в которых отразилось это вечное, - не аристократическое достояние избранников, а великие источники, открытые всем" (Брокгауз и Ефрон. "Биографии").
   "Братья-дервиши, - обращается Иван Алексеевич к нищим душой, к тем, кто может сказать о себе: "я знаю, что ничего не знаю", - я не ищу отрешения от видимого мира. Может быть, искажая ваше слово, я говорю, что ищу "опьянения" в созерцании земли, в любви к ней и к свободе, к которой призываю и вас перед лицом этого бессмертного, великого в будущем общечеловеческого города. Будем служить людям земли и Богу вселенной, - Богу, которого я называю Красотой, Разумом, Любовью, Жизнью, и который проникает всё сущее".
  
   "Есть нечто совсем особое в тёплых и светлых ночах русских уездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие! Бродит по ночному веселому городу старик с колотушкой, но только для собственного удовольствия: нечего стеречь, спите спокойно, добрые люди, вас стережёт божье благоволение, это высокое сияющее небо, на которое беззаботно поглядывает старик, бродя по нагретой за день мостовой и только изредка, для забавы, запуская колотушкой плясовую трель. И вот в такую ночь, в тот поздний час, когда в городе не спал только он один, ты ждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я тайком проскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертую тобой, тихо и быстро пробежал по двору и за сараем в глубине двора вошел в пёстрый сумрак сада, где слабо белело вдали, на скамье под яблонями, твое платье, и, быстро подойдя, с радостным испугом встретил блеск твоих ждущих глаз".

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  
   Братья-дервиши, философы и поэты, помнят ту ночь, видят звёздный свод над собой и ощущают моральный закон в себе - то, что от века вызывает удивление. Потому и говорят об одном и том же, напоминая человечеству, такому забывчивому и самостоятельному, о вещах живых и душах непреходящих: "Бог, который проникает всё сущее" - "всепроникающий эфир" в мире. Ныне, как и в средние века, теологи полагают, что подлинное познание состоит в познании Бога, который есть высшее добро и благо, конечная цель, абсолютная красота и вечная истина. "И вполне допустимо, - следом полагаем и мы, - что сознание может реализовываться на разных субстратных носителях, чья нервная система не обязательно организована по типу человеческой. И все глубокие философские исследования всегда строились так, что не исходили из предположения о какой-то конкретной природе субстрата сознания" (М. К. Мамардашвили. "Сознание - это парадоксальность, к которой невозможно привыкнуть").
   Это своего рода пантеизм Джордано Бруно, пантеизм Возрождения. Однако в те времена Бога опускали с небес на грешную землю и дух растворяли в природе. Ныне, настрадавшись за весь двадцатый век саморазрушения и войны, на страшное "Бог умер" мы зажигаем свет: мысль, развеянная по вселенной, коей проникнуты имена и сомнения, не может иссякнуть. Мы заявляем о невозможности смерти, разумеется, в онтологическом, а не эмпирико-психологическом смысле. Мы видим Бога не только на небесах, но и ощущаем его присутствие в любой вещи, пусть дьявольски искушающей нас. Бог есть сущее, свет и мышление. Мы поём небо и вечное стремление земли к небу. Мы - вечные странники, паладины на этом пути. Наша мысль украшает земной шар, как древнегреческий полис украшал человека. Эпохи просвещения, прагматизма, все искания и отчаяния нового и новейшего времени были одинаково бессердечны к человеку, потому что всегда предлагали ему одиночество, в то время как дух наш живой и не принадлежит ни одному из нас, ни самому всемогущему, ни самому гениальному. Это мы принадлежим ему. В своём пути мы ищем сочетанья прекрасного и вечного и не боимся иссякнуть в рабский век. Дух великого Джордано Бруно, человека, столкнувшего Землю с мёртвой точки и заставившего её пуститься по неведомым метам вселенной, как свет души, как неизменная красота, неистощимо и бессмертно озаряет наши искания.
  

Джордано Бруно

"Ковчег под предводительством осла -

Вот мир людей. Живите во Вселенной.

Земля - вертеп обмана, лжи и зла.

Живите красотою неизменной.

Ты, мать-земля, душе моей близка -

И далека. Люблю я смех и радость,

Но в радости моей - всегда тоска,

В тоске всегда - таинственная сладость!"

И вот он посох странника берет:

Простите келий сумрачные своды!

Его душа, всем чуждая, живёт

Теперь одним: дыханием свободы.

"Вы все рабы. Царь вашей веры - Зверь:

Я свергну трон слепой и мрачной веры.

Вы в капище: я распахну вам дверь

На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы.

Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.

Мы остановим солнце Птолемея -

И вихрь миров, несметный сонм планет,

Пред нами развернётся, пламенея!"

И он дерзнул на всё вплоть до небес,

Но разрушенье - жажда созиданья,

И, разрушая, жаждал он чудес -

Божественной гармонии Созданья.

Глаза сияют, дерзкая мечта

В мир откровений радостных уносит.

Лишь в истине - и цель и красота.

Но тем сильнее сердце жизни просит.

"Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,

Поющая над старой звонкой лютней!

Я мог твоим быть другом и отцом...

Но я один. Нет в мире бесприютней!

Высоко нёс я стяг своей любви.

Но есть другие радости, другие:

Оледенив желания свои,

Я только твой, познание - софия!"

И вот опять он странник. И опять

Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго

Его лицо. Враги, вам не понять,

Что бог есть Свет. И он умрёт за бога.

"Мир - бездна бездн. И каждый атом в нём

Проникнут богом - жизнью, красотою.

Живя и умирая, мы живём

Единою, всемирною Душою.

Ты, с лютнею! Мечты твоих очей

Не эту ль Жизнь и Радость отражали?

Ты, солнце! вы, созвездия ночей!

Вы только этой Радостью дышали".

И маленький тревожный человек

С блестящим взглядом, ярким и холодным,

Идёт в огонь. "Умерший в рабский век

Бессмертием венчается - в свободном!

Я умираю - ибо так хочу.

Развей, палач, развей мой прах, презренный!

Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! -

Он мысль мою развеет по Вселенной!"

  
  
  
   *** "Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне"
  
   Поэзия Ивана Алексеевича Бунина далеко не всегда находила понимание у его современников, в том числе у поэтов. В 1910 году с выходом в свет шестого тома собрания сочинений Бунина Николай Гумилёв называет его "эпигоном натурализма", бунинские стихи "подделками" - "они скучны и не гипнотизируют. В них всё понятно и ничего не прекрасно".
   Великая проза Бунина, поэтичная в каждом слове, скрадывала от глаз трепетную мысль его стихотворений. "Никакой поэт и не должен забывать, что он сам, по отношению к другим поэтам, тоже только читатель" (Н. С. Гумилёв). Читатель-друг, готовый воспринять самое пустячное проявление души пусть даже в незрелых и подражательных виршах, воспринимал Ивана Алексеевича исключительно как академика, бытописателя и душеиспытателя, наверное, ретрограда, наверное, далёкого от поэзии и полёта мысли:
   "Читая стихи Бунина, кажется, что читаешь прозу. Удачные детали пейзажей не связаны между собой лирическим подъёмом. Мысли скупы и редко идут дальше простого трюка. В стихе и в русском языке попадаются крупные изъяны. Если же попробовать восстановить духовный облик Бунина по его стихам, то картина получится ещё печальнее: нежелание или неспособность углубиться в себя, мечтательность, бескрылая при отсутствии фантазии, наблюдательность без увлечения наблюдаемым и отсутствие темперамента, который единственно делает человека поэтом" (Н. С. Гумилёв).
   Увы, не только темперамент делает человека поэтом - как много талантливых граждан взрастила бы тогда цивилизация. Столь разные по своему темпераменту, как золотой и серебряный век русской поэзии, Бунин и Гумилёв прошли по одним и тем же тропам в России, Европе и Африке. Одни и те же заповедные места открывались им, как, может быть, и теперь открываются внимательным современникам: Евфрат и Нил, Ока и Енисей, Миссисипи и Амазонка. Их руки касались того же меха и той же кольчуги, что охраняет души людей и животных. Одни и те же пейзажи очаровывали их. Одно солнце на небесах вдохновляло обоих. В оценке же того, что было ими пройдено, они расходились столь же разительно, сколь могут расходиться пути на развилке. Гумилёв - романтик, Гумилёв - экзистенциалист, пытающий жизнь, испытующий судьбу, и Бунин - вечный странник, ищущий небесного опьянения в созерцании земли: братья-дервиши, паладины мировой скорби:
  

"Но проходили месяцы... Обратно

Я плыл и увозил клыки слонов,

Картины абиссинских мастеров,

Меха пантер - мне нравились их пятна -

И то, что прежде было непонятно, -

Презренье к миру и усталость снов"

(Н. С. Гумилёв)

"А сиреневые дали Нила к югу,

К дикой Нубии, к Порогам, смутны, зыбки

И всё так же миру чужды, заповедны,

Как при Хуфу, при Камбизе... Я привёз

Лук оттуда и колчан зелёно-медный,

Щит из кожи бегемота, дротик гибкий,

Мех пантеры и суданскую кольчугу,

Но на что всё это мне - вопрос"

(И. А. Бунин)

  
   Столь по-человечески разные, они столь поразительно близки в своём мастерстве двумя словами высказать необъяснимое и объяснить беспричинное, "ведь то, что у нас болит беспричинно и есть душа, а болящая душа - это то, что немцы называют мировой скорбью" (М. К. Мамардашвили). Weltschmerz, мировая боль.
   "За последнее время я ужасно чувствую себя "поэтом"... - Таков двадцатилетний Бунин. - Всё - и весёлое и грустное - отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов, чувствую какую-то творческую силу создать что-то настоящее".
   Порою читатель пребывает в уверенности, что досконально знает поэта, и ошибается. Как непростительна эта ошибка! Скольким бесам угодна она! Видимо, не всё было понятно Николаю Степановичу в стихах Ивана Алексеевича. Много позже произойдёт "стыдное пробуждение", и Николай Степанович услышит поэзию Бунина. Произойдёт оно совсем неслучайно, ведь о той же творческой силе "создать что-то настоящее" Гумилёв восклицал в то самое время, когда сам называл Бунина "эпигоном натурализма":
  

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое тёмный ужас начинателя игры!

Тот, кто взял её однажды в повелительные руки,

У того исчез навеки безмятежный свет очей,

Духи Ада любят слушать эти царственные звуки,

Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

И когда пылает запад, и когда горит восток.

  
  
   Человек живёт в дурном сне. Он не помнит, он ничего не помнит. А чтобы понимать, надо помнить. Поэт аккумулирует опыт души, опыт мировой скорби: "надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам", - и потому способен понять. Однако и над ним тяготеет дурной сон, как беспамятность над цивилизацией, и стыдное пробуждение так же необходимо ему, как перо для бумаги: "если что-то поймёшь, то как бы просыпаешься с ощущением стыдного пробуждения от дурного навеянного сна, оглядываешься вокруг, вновь завязывая порвавшиеся духовные нити, нити годов, дней, столетий, стран. Думаешь невольно: господи, как вообще всё это могло быть и кем навеяно? Как мы могли забыть - что, когда, почему?" (М. К. Мамардашвили. "Кантианские вариации").
  

* * *

Мы рядом шли, но на меня

Уже взглянуть ты не решалась,

И в ветре мартовского дня

Пустая наша речь терялась.

Белели стужей облака

Сквозь сад, где падали капели,

Бледна была твоя щека,

И как цветы глаза синели.

Уже полураскрытых уст

Я избегал касаться взглядом,

Но был ещё блаженно пуст

Тот дивный мир, где шли мы рядом.

   1917
  
   Маленький шедевр сентября 1917-го. Нет в мире разных душ: ветер подхватывает и уносит речь; и пуст дивный мир, и времени в нём нет: лишь белая стужа облаков и полураскрытые уста. Стихотворение, прозрачное, как жест, в котором память невыговоренного смысла. Жест самопроизвольный, самоценный и целомудренный. Бунин обнаруживает, каким образом совершается чудо преисполненной чувствами души: "всё - и весёлое и грустное - отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов". В музыке души, исполненной чувством, не только Бунин и Гумилёв, но русская поэзия и поэзия вообще. По воспоминаниям Всеволода Рождественского, после одного спора с Гумилёвым Александр Блок, раздражение которого невольно прорывалось в жестах, походке и, должно быть, в интонации, не выдержав, сказал:
   "А вот я никогда не мог после первых двух строк увидеть, что будет дальше. Прежде всего я слышу какое-то звучание. Интонацию раньше смысла. Кто-то говорит во мне - страстно, убежденно. Как во сне. А слова приходят потом. И нужно следить только за тем, чтобы они точно легли в эту интонацию, ничем не противоречили. Вот тогда - правда. Всякое стихотворение вначале - звенящая, расходящаяся концентрическими кругами точка. Нет, это даже не точка, а скорее астрономическая туманность. И из неё рождаются миры" (В. Рождественский. "Гумилёв и Блок").
  

* * *

Когда на темный город сходит

В глухую ночь глубокий сон,

Когда метель, кружась, заводит

На колокольнях перезвон, -

Как жутко сердце замирает!

Как заунывно в этот час,

Сквозь вопли бури долетает

Колоколов невнятный глас!

Мир опустел... Земля остыла...

А вьюга трупы замела,

И ветром звёзды загасила,

И бьёт во тьме в колокола.

И на пустынном, на великом

Погосте жизни мировой

Кружится Смерть в веселье диком

И развевает саван свой!

   1895
   Так рождались новые миры в поэзии Ивана Бунина... Расходящаяся кругами точка. Мелодия, звенящая на все голоса. И хотя вьюга заметала трупы, и мировая скорбь не находила себе утешения, возмездие было предрешено, астрономическая туманность росла и обретала душу Александра Блока: "Какой-то упрямый пастор Бранд гибнет в горах, во мраке метели. Отвергнутую церковь земную заменила ему "снежная церковь" - лавина. Перед гибелью является ему призрак мёртвой жены".
  

Когда ты загнан и забит

Людьми, заботой иль тоскою;

Когда под гробовой доскою

Всё, что тебя пленяло, спит;

Когда по городской пустыне,

Отчаявшийся и больной,

Ты возвращаешься домой

И тяжелит ресницы иней,

Тогда - остановись на миг

Послушать тишину ночную:

Постигнешь слухом жизнь иную,

Которой днём ты не постиг;

По-новому окинешь взглядом

Даль снежных улиц, дым костра,

Ночь, тихо ждущую утра

Над белым запушённым садом,

И небо - книгу между книг;

Найдёшь в душе опустошённой

Вновь образ матери склонённой,

И в этот несравненный миг -

Узоры на стекле фонарном,

Мороз, оледеневший кровь,

Твоя холодная любовь -

Всё вспыхнет в сердце благодарном,

Ты всё благословишь тогда,

Поняв, что жизнь - безмерно боле,

Чем quantum satis* Бранда воли,

А мир - прекрасен, как всегда.

(А. А. Блок. "Возмездие")

  
   "И мы сидели, сидели в каком-то недоумении счастья. Одной рукой я обнимал тебя, слыша биение твоего сердца, в другой держал твою руку, чувствуя через неё всю тебя. И было уже так поздно, что даже колотушки не было слышно, - лёг где-нибудь на скамье и задремал с трубкой в зубах старик, греясь в месячном свете. Когда я глядел вправо, я видел, как высоко и безгрешно сияет над двором месяц и рыбьим блеском блестит крыша дома. Когда глядел влево, видел заросшую сухими травами дорожку, пропадавшую под другими яблонями, а за ними низко выглядывавшую из-за какого-то другого сада одинокую зелёную звезду, теплившуюся бесстрастно и вместе с тем выжидательно, что-то беззвучно говорившую. Но и двор и звезду я видел только мельком - одно было в мире: лёгкий сумрак и лучистое мерцание твоих глаз в сумраке.
   А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
   - Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле"

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  

Ритм

Часы, шипя, двенадцать раз пробили

В соседней зале, тёмной и пустой,

Мгновения, бегущие чредой

К безвестности, к забвению, к могиле,

На краткий срок свой бег остановили

И вновь узор чеканят золотой:

Заворожён ритмической мечтой,

Вновь отдаюсь меня стремящей силе.

Раскрыв глаза, гляжу на яркий свет

И слышу сердца ровное биенье,

И этих строк размеренное пенье,

И мыслимую музыку планет.

Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье!

Но страшен миг, когда стремленья нет.

  
   Я слушаю размеренное течение повседневной жизни. Я отсчитываю удары сердца, что само находит повод для волнения. Ничто не исчезает и ничто не возникает из ничего - всё только медленно переливается из одной чаши в другую. Чаши огромны, как океан, который шумит внутри и снаружи. Мысль не волнует меня, скорее успокаивает. Я думаю, что же это значит, если я вижу, слышу и сознаю, если душа может быть преисполнена чувством? Наверное, в череде дней, сумятице разговоров, непредсказуемости событий есть своя мера. Безбрежность обязательно должна знать меру - в океанских ли течениях, в воздушных ли порывах, из чего происходят шторма и ураганы; девятый вал - и после тишина...
   "Если бы у меня не было рук и ног и я только мог сидеть на лавочке и смотреть на заходящее солнце, - клялся Иван Бунин, - то я был бы счастлив этим. Одно нужно - только видеть и дышать. Ничто не дает такого наслаждения, как краски... Я привык смотреть. Художники научили меня этому искусству... Поэты не умеют описывать осень, потому что они не описывают красок неба".
  

Небо

В деревне капали капели,

Был тёплый солнечный апрель.

Блестели вывески и стёкла,

И празднично белел отель.

А над деревней, над горами,

Раскрыты были небеса,

И по горам, к вершинам белым,

Шли темно-синие леса.

И от вершин, как мрамор чистых,

От изумрудных ледников

И от небес зеленоватых

Тянуло свежестью снегов.

И я ушел к зиме, на север.

И целый день бродил в лесах,

Душой теряясь в необъятных

Зеленоватых небесах.

И, радуясь, душа стремилась

Решить одно: зачем живу?

Зачем хочу сказать кому-то,

Что тянет в эту синеву,

Что прелесть этих чистых красок

Словами выразить нет сил,

Что только небо - только радость

Я целый век в душе носил?

  
   Умиротворение Бунина чуткое к проявлениям жизни, как краски на картинах русских пейзажистов. Его мысль не скупа: она выражена оптимально в деталях пейзажей и бескрылых мечтаниях, и любовь - неизбежная амуниция формы. Любя, мы учимся постигать: чтобы быть понятой, форма окунается в любовь. Бунин, несомненно, учился у живописцев: его литературное письмо оживает перед понимающим взором. Одно только нужно, я снова повторяю мысль Бунина, - видеть и дышать:
   "Он отдаётся созерцанию и чувствует, как приближается сладострастное "исчезновение в Боге и вечности". Эта мысль о вечности мягким примиряющим светом освещает бесконечное разнообразие явлений, попадающихся ему на пути. И радости, и страдания земли находят примирение в этой мысли. Могилы и руины говорят ему не о смерти и тлении, а, напротив, о неумирающей красоте, о вечной связи между вещами в одном трансцендентальном порыве, о единой гармонии. Он верит, что, загоревшись однажды, человеческая жизнь не пропадает бесследно, что если мы сгорим без возврата, то долго не умрёт жизнь, "что горела в нас когда-то", и "красота, что мир стремит вперёд, есть тоже след былого" (Брокгауз и Ефрон. "Биографии").
  

* * *

Спокойный взор, подобный взору лани,

И всё, что в нём так нежно я любил,

Я до сих пор в печали не забыл,

Но образ твой теперь уже в тумане.

А будут дни - угаснет и печаль,

И засинеет сон воспоминанья,

Где нет уже ни счастья, ни страданья,

А только всепрощающая даль.

  
   Я вижу, слышу, сознаю. Неужели я научился прощать? Я снова возвращаюсь к неиссякаемости мысли, проникнутой чувством, - чудо-души, свободной, не подвластной никаким идолам, предрассудкам, запретам или табу. Она - время и пространство. Она мировая скорбь для всех нас и болящая душа внутри нас. Её сущность - свобода, её проявление - свет. Свет неделимый и негасимый - единый принцип того, что Рене Декарт называл "хорошим соответствием" между человеческим мышлением и окружающим его предметным миром. Гарант этого соответствия - Бог, но бог не мёртвый и не слабый. Бог, который явлен в душе, преисполненной чувства, величайшем совершенстве из возможных совершенств. "Продолжай, спеши ещё наполнить звуками мне душу..."
   Душа поэта, как сад, требует постоянного ухода и сознательного возделывания плодородного слоя. Это искусство, это горенье - постоянная работа над самим собой, не столько над техникой собирания плодов, сколько над самим садом, в коем могут произрастать столь изумительные творения. Одно ложное слово, неискренний вздох, и мысль убита в самом ростке, и чувство мертво, как мертво всё, что не целомудренно. Жив человек, жива его душа: благо мысли, проникнутой чувством, доступно каждому - стоит только к ней обратиться и каждая вещь, как слово молитвы, обретает смысл и удивляет эвристикой.
  

* * *

Христос воскрес! Опять с зарею,

Редеет долгой ночи тень,

Опять зажегся над землёю

Для новой жизни новый день.

Ещё чернеют чащи бора;

Ещё в тени его сырой,

Как зеркала, стоят озёра

И дышат свежестью ночной;

Ещё в синеющих долинах

Плывут туманы... Но смотри:

Уже горят на горных льдинах

Лучи огнистые зари!

Они в выси пока сияют,

Недостижимой, как мечта,

Где голоса земли смолкают

И непорочна красота.

Но, с каждым часом приближаясь

Из-за алеющих вершин,

Они заблещут, разгораясь,

И в тьму лесов и в глубь долин;

Они взойдут в красе желанной

И возвестят с высот небес,

Что день настал обетованный,

Что бог воистину воскрес!

  
   Единый живой организм сознания: нет в мире разных душ и времени в нём нет. В мелодии тысячи звуков и тысячи аккордов в музыке. Возможно ли разъять их, не умерщвляя единого организма? А ведь разымаем - границами, государствами и даже языками, которые не стремимся понять. Не много, не мало: буквы складываются в слова, слова в сочетания и, наконец, фразы, абзацы, повести. Подобно тому, как семь нот создают всё велеречие музыки, значки алфавита увековечивают всё прекрасное - написанное и помысленное.
   "Тут могут быть, безусловно, совпадения и иногда даже буквальные с тем, что думал, например, когда-то Платон, или подумал кто-то сейчас - за тысячу километров от нас, неизвестный нам Иванов или Чавчавадзе. Не важно. Эмпирическое указание затем, постфактум, на то, что они подумали то же самое, что говорил, скажем, Платон, не имеет значения. Вопрос о плагиате, повторяю, о влиянии, филиации идей в данном случае, на мой взгляд, не уместен" (М. К. Мамардашвили. "Идея преемственности и философская традиция").
   Восемнадцатилетний Александр Блок, как некий Иванов или Чавчавадзе, повторяет одну и ту же мысль Бунина или Платона:
  

* * *

В море одна лишь волна - быстротечная.

В небе одна лишь звезда - бесконечная.

В мире одна лишь душа - вечная.

(А. А. Блок)

  
   "Здесь идёт речь (когда я говорю об опыте сознания) о каком-то отношении или соотнесённости в сознании всего мира, о какой-то связности его до любого содержания, до любой предметной кристаллизации и, следовательно, до предметных утверждений об объектах" (М. К. Мамардашвили).
   Есть различие между намерением мысли и мыслью, намерением помнить и памятью. Всего обыденного человеческого рассуждения недостаточно для мысли, пусть даже для одной случайной мысли, ведь обыкновенно человеку во всей его суете такая мысль кажется "мечтой бесполезной" - какой прок говорить о боге, природе, смысле и предназначении... Однажды выясняется, что только этим предназначением мы и живы. "Мы идём к себе издалека. Весьма издалека, - вот так размышлением о культуре мы возделываем её плодородный слой. - И, кстати, за это время (и в пространстве), пока мы идём к себе, может многое случиться - до себя можно и не дойти" (М. К. Мамардашвили). Однажды выясняется, что мы не ведаем своей души: организуя пространство вокруг себя, мы совсем запустили пространство своё собственное и стены глухого непонимания разделяют его. Душа не поёт, музыка не рождается, техника бунтует в многотрудных руках, и беспросветное существование заключает душу в камеру пыток.
   Поэзия преображает душу. Марсель Пруст называл поэзию чувством собственного существования, а разум бесконечным чувствованием. Нужно больше видеть и знать, знать душой, исполненной чувства; и тогда память, состояние живое и непосредственное, обоймёт настоящее музыкальным счастьем мышления.
  

Вечер

О счастье мы всегда лишь вспоминаем.

А счастье всюду. Может быть, оно

Вот этот сад осенний за сараем

И чистый воздух, льющийся в окно.

В бездонном небе легким белым краем

Встает, сияет облако. Давно

Слежу за ним... Мы мало видим, знаем,

А счастье только знающим дано.

Окно открыто. Пискнула и села

На подоконник птичка. И от книг

Усталый взгляд я отвожу на миг.

День вечереет, небо опустело.

Гул молотилки слышен на гумне...

Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне.

  
  
  
   *** "Познать тоску всех стран и всех времён"
  
   Чего было больше в российской действительности - мира или войны, любви или нелюбви? Как ни странно, именно серебряный век русской поэзии и традиция русской религиозной философии дали начало исканиям по ту сторону от Добра. Как ни странно, именно стихотворную форму самовыражения избрала для себя Зинаида Николаевна Гиппиус, которая в усилии полюбить всё уединённое и неявное устраивала первые религиозно-философские собрания в 1901-1902 годах и печально слонялась у истоков русского символизма.
   "Символист - создатель своего пейзажа, который всегда расположен вокруг него, - охарактеризовал положение вещей Владислав Фелициантович Ходасевич. - Бунин смиреннее и целомудренней: он хочет быть созерцателем. Он благоговейно отходит в сторону, прилагая все усилия к тому, чтобы воспроизвести боготворимую им действительность наиболее объективно. Он пуще всего боится как-нибудь ненароком "пересоздать" её". (В. Ф. Ходасевич. "О поэзии Бунина"). Декадентство и символизм: "именно декадентство, со всеми его бытовыми и литературными проявлениями, было для Бунина всего очевиднее в символизме - и чем очевиднее, тем несноснее". Иван Алексеевич не мог остаться в стороне: "из всех крупных русских поэтов один Бунин пошёл против".
   Дьявол играет нами, когда мы фривольны в своём чувстве и мысли. Дьявол играет людьми самонадеянными, которые топят смирение на дне своей гордости, холят гнев и отчаяние и никогда не могут решиться на действие. Человек болен самомнением и ничто не заставит его отказаться выпить эту чашу до дна; его мысль рождает калек в мире образов, "и совершенство отдельных их частей не радует, а скорее печалит, как прекрасные глаза горбунов" (Н. С. Гумилёв). Вот мысль З. Н. Гиппиус:
  

До дна

Тебя приветствую, моё поражение,

тебя и победу я люблю равно;

на дне моей гордости лежит смирение,

и радость, и боль - всегда одно.

Над водами, стихнувшими в безмятежности

вечера ясного, - всё бродит туман;

в последней жестокости - есть бездонность нежности

и в Божьей правде - Божий обман.

Люблю я отчаяние моё безмерное,

нам радость в последней капле дана.

И только одно здесь я знаю верное:

Надо всякую чашу пить до дна.

(З. Н. Гиппиус)

  
   Мир Бунина - лучший из возможных миров. Бог не играет людьми и не обманывает человека. Скорее, человек обманывает Бога, когда принимает за добродетель порок и непрестанно допускает в мыслях всю ту дьявольскую раздельность, за которой более не слышно присутствие Бога. Свою душу, которая могла быть исполнена чувством, он подменяет отрицанием всего и вся. Человек смеётся над Богом, когда говорит, что не верит в него: ведь если мы понимаем друг друга, мы уже присутствуем и это присутствие есть бытие, которое не принадлежит нам, не выводимо ни из чего и которое мы вынуждены принимать как очевидность.
   "Если же взять проблему ещё шире, вся европейская культура построена на жизненном усилии. На предположении того, что человек только тогда фигурирует как элемент порядка, когда он сам находится в состоянии максимального напряжения всех своих сил. А нигилизм отказывает в такой возможности - сначала себе, а затем уже и всем другим, - Мераб Константинович тоже долго и издалека приходил к самому себе. - Я думаю, первоисточник зла - в невыносимости человека для самого себя и в обращении её вовне. Если я невыносим себе, я так или иначе разрушу и всё вокруг. В результате сначала рушится личность (а она - условие Бога), затем рушится Бог" (М. К. Мамардашвили. "Быть философом - это судьба").
   Посмеиваясь, мы уничтожаем религию, следом культуру. Затем Варфоломеевская ночь, избиение младенцев, Хиросима и Нагасаки - назовите это как угодно: подростки врываются в школу и убивают детей. Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним, и дьявол хорошо смеётся над нами. Мы так много делаем для него. Дьявол потешается над возомнившей о себе цивилизацией. И мир искушений ниспослан не духу человеческому - в нём есть всё для счастья и наслаждения, - а его двойнику, Черубине де Габриак, именам, мистифицированным нами... Кто же гневается на нас? Кто, кроме нас самих?
  

* * *

Этой краткой жизни вечным измененьем

Буду неустанно утешаться я, -

Этим ранним солнцем, дымом над селеньем,

В алом парке листьев медленным паденьем

И тобой, знакомая, старая скамья.

Будущим поэтам, для меня безвестным,

Бог оставит тайну - память обо мне:

Стану их мечтами, стану бестелесным,

Смерти недоступным, - призраком чудесным

В этом парке алом, в этой тишине.

  
   Зрелый человеческий дух устами Артура Шопенгауэра провозгласил: "Мир есть воля и представление". В противовес Лейбницу, Шопенгауэр называл этот мир наихудшим из возможных и отличался недюжинным пессимизмом. Война всех против всех - удел вещей и человека. "Годовалая птица не имеет представления о яйцах, для которых она вьёт гнездо; молодой паук - о разбое, для которого натягивает паутину; также и муравьиный лев - о муравье, которому он в первый раз роет яму; личинка жука оленя прогрызает в дереве дыру для своего превращения вдвое длинней, когда ей предстоит быть самцом-жуком, чем когда ей быть самкой, чтобы в первом случае приготовить место для рогов, о которых она ещё не имеет представления". (А. Шопенгауэр. "Понятие воли"). В неистовом желании выжить мы воюем друг с другом. В неистовом проявлении беспричинной воли к жизни мир вещей катится в тартарары.
   Мир всего лишь наше представление? Тот самый мир, по которому прокатилась совсем не игрушечная война, описанная Львом Николаевичем Толстым в его эпохальном полотне. Мир, распахнутый всем волям и ветрам, - наше представление? Не слишком ли много для одного человечества? Символизм - следствие и дитя этого опасного утверждения. "Так что устаревшим он окажется только тогда, когда человечество откажется от этого тезиса - и откажется не только на бумаге, но всем своим существом. Когда это случится, предоставляю судить философам. Теперь же мы не можем не быть символистами. Это не призыв, не пожелание, это только удостоверяемый мною факт" (Н. С. Гумилёв. "Жизнь стиха"), - подытожил начало века Николай Гумилёв: к тому времени символизм уже прочно обосновался в русской поэзии.
   Его прародитель, французский символизм, обожествлял всякую жизнь и обернулся борьбой жизни и смерти в символизме русском. Из круга символистов Стефана Маллармэ вышел Андрэ Жид, писатель-лауреат Нобелевской премии. Один из его "Фальшивомонетчиков", старый и измученный жизнью учитель музыки по имени Лаперуз сетует на сад, который не сумел возделать в своей душе:
   "Когда я был молод, я вёл очень суровую жизнь, радовался силе своего характера каждый раз, когда мне удавалось победить какое-либо искушение. Я не понимал, что, думая, будто освобождаюсь, я всё больше и больше становился рабом своей гордыни. Каждая из этих побед над собой означала поворот ключа в замке от двери моей тюрьмы. Вот, что я подразумевал, когда сказал вам, что Бог меня надул. Он устроил так, что я принял за добродетель свою гордость. Бог посмеялся надо мною. Он потешается. Я думаю, что он играет с нами, как кошка с мышью. Он посылает нам искушение, зная, что мы будем не в силах устоять; если нам все же удается устоять, то он отмщает нам еще горше. Почему он гневается на нас?"
   Не прав, совсем не прав Лаперуз. Старик забыл, как любил когда-то; он всё забыл. В борьбе с самим собой воля оказалась надуманной. Да если б только Бог захотел потешаться над нами, разве понимали бы мы друг друга, разве умели бы изъясняться? Разве солнце всходило бы по утрам и на место хорошего картезианского соответствия между мыслью и миром вещей не пришел бы хаос, тот самый, которому открывала двери и форточки Зинаида Николаевна Гиппиус:
  

Нелюбовь

  

Как ветер мокрый, ты бьёшься в ставни,

Как ветер чёрный, поёшь: ты мой!

Я древний хаос, я друг твой давний,

Твой друг единый, - открой, открой!

Держу я ставни, открыть не смею,

Держусь за ставни и страх таю.

Храню, лелею, храню, жалею

Мой луч последний - любовь мою.

Смеётся хаос, зовёт безокий:

Умрёшь в оковах, - порви, порви!

Ты знаешь счастье, ты одинокий,

В свободе счастье - и в Нелюбви.

Охладевая, творю молитву,

Любви молитву едва творю...

Слабеют руки, кончаю битву,

Слабеют руки... я отворю.

(З. Н. Гиппиус)

  
   Гиппиус отворяет, а Жид свергает:
   "Я свергаю с алтаря Бога, - писал он незадолго до смерти, - и возношу на его место человека". Какого человека, позвольте спросить? Что останется от человечества, если из него изъять Бога? Сознание - вечный факт. Какой же кошмар творится в душах русских символистов, в душах философов, что желают до конца пережить агонию и смерть Бога! "Самое ценное, что даёт нам Андрэ Жид, - отряхивает кровь с молотка коллега-фарисей, - это его решимость до конца пережить агонию и смерть Бога" (Л. Токарев). Нет, это не Бог, а они агонизируют и истребляют мысль, у них высыхают океаны и исчезает любовь.
   "В культуре (а не в религии) Бог - это символ некоторой силы, которая действует в мире вопреки нашей глупости, непониманию, неумению или нежеланию понимать некоторые состояния, к которым мы не могли прийти своими собственными силами, но которые тем не менее являются фактами. Я имею в виду нечто в мире, что и есть и без нашего на то соизволения, нечто, что бытийствует и как бы воссоздаёт себя в некоторых состояниях человека, в которых он - уже не тот, что был перед этим. И это то, к чему он не мог бы прийти простым продолжением приложения собственных сил" (М. К. Мамардашвили. "Быть философом - это судьба").
   "Gloria in excelsis Deo!",* - молитвенно сложа руки отвечает культура.
  

* * *

В дачном кресле, ночью, на балконе...

Океана колыбельный шум...

Будь доверчив, кроток и спокоен,

Отдохни от дум.

Ветер приходящий, уходящий,

Веющий безбрежностью морской...

Есть ли тот, кто этой дачи спящей

Сторожит покой?

Есть ли тот, кто должной мерой мерит

Наши знанья, судьбы и года?

Если сердце хочет, если верит,

Значит - да.

То, что есть в тебе, ведь существует.

Вот ты дремлешь, и в глаза твои

Так любовно мягкий ветер дует -

Как же нет Любви?

  
   Природа и мир вокруг нас, течение жизни, умопомрачительной городской или неспешной деревенской. Бог и душа - тайна, которая внутри нас и от которой нам некуда деться. Мы обречены разгадывать её всю свою жизнь. Кто мы, откуда мы, куда идём? И что это за голос, что выдаёт себя за наше сознание? Несчастен человек, который бежит этих вопросов, - он бежит себя самого. Неужели, чтобы постичь эту тайну тайн, загадку бытия, сердце должно пройти по закоулкам, по которым прежде блуждали тысячи душ и не всегда находили спасение? Разочарование приходит на смену влюблённости, апатия поедает стремление жить, и то, что раньше пело, ещё поёт, но надтреснутым голосом. То, что есть в тебе, ведь существует...
   "Бунин не просто окопался на до-символистских позициях. Бунинская поэтика, если в неё всмотреться, на всём своем протяжении (после ювенилий 1886-1900 гг.) представляется последовательной и упорной борьбой с символизмом. Эта борьба была тем более героической, что Бунин оказался один и не побоялся глубоких ран, которые она ему нанесла. Он вырвал (или стремился вырвать) из своего творчества всё, что могло быть в нём общего с символизмом" (В. Ф. Ходасевич. "О поэзии Бунина").
  

* * *

Как всё спокойно и как всё открыто!

Как на земле стало тихо и бедно!

Сад осыпается, - всё в нём забыто,

Небо велико и холодно-бледно...

Небо далёкое, не ты ли, немое,

Меня пугаешь своим простором?

Здесь, в этой бедности, где всё родное,

Встречу я осень радостным взором.

Ещё рассеян огонь листопада,

И редкие краски ласково-ярки;

Ещё синицы свищут из сада,

И как им тихо в забытом парке!

И только ночью, когда бушует

Осенний ветер, всё чуждо снова...

И одинокое сердце тоскует:

О, если бы близость сердца родного!

  
   "Бунин любит бродить мыслью в отдалённости времени и пространства. Он "живёт один", ему "ничего не жаль", и в то же время он живёт со всем живущим, и ему жаль всех, потому что в его высшем примиряющем обобщении, в его мысли о мировой гармонии личное страдание, - печальное в частности, - неизбежно в общем плане" (Брокгауз и Ефрон. "Биографии").
   Мыслима ли душа вне страдания, бедного-бедного страдания, заставляющего петь и плакать? Ах, всё так прекрасно понятно! Откуда же эта боль? И не поможет Спиноза сухим принципом: "не радоваться и не страдать, а понимать". Мало, мало понимать одному: чувство исполняет всю душу со всем близким и далёким, что сейчас в ней. Мысль, действительно, причиняет боль и не только душевную. Семь веков назад Мастер Экхарт из Кёльна утешил нас своей проповедью: душа сотворена по образу божьему и все вещи сотворены ради неё, весь мир был сотворён для человека и без него сотворение не имело бы смысла.
  

* * *

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,

И лазурь, и полуденный зной...

Срок настанет - господь сына блудного спросит:

"Был ли счастлив ты в жизни земной?"

И забуду я всё - вспомню только вот эти

Полевые пути меж колосьев и трав -

И от сладостных слёз не успею ответить,

К милосердным коленам припав.

  
   Так восемь чистых строк низводят на нет пессимистические усилия межконтинентального нигилизма. Всё, что накопил в душе своей человек, все богатства небесные и есть он сам, и только эта его суть воскресает в культуре, в безбрежности и неистощимости её памяти. Остальное - небытие, то, что не имеет сущности, несмотря на, казалось бы, повседневную свою значимость. "Ангельский доктор" Фома Аквинский проповедовал, что только божественная сущность тождественна с существованием - эссенция с экзистенцией. Бог является бытием простым, сущим; всякая сотворенная вещь и человек в том числе являются бытием сложным - в них сущность не согласуется с существованием. И всё-таки есть мера у безбрежности - человек сотворен по образу и подобию Божьему. И невозможное возможно:
   "Чувство меры помогало Бунину слить в гармоническое целое мечту о вечном и интерес к временному, стремление к небу и любовь к земле. Постигнуть небо значит изучить землю, приблизиться к Абсолютному значит вращаться среди преходящего и смертного. Призраки, которые он вызывает к жизни, у него не мистические чудища, а ясные свойства души, помогающие человеку приобщаться к вечному. Когда он говорит о том, что в сумраке мы сказками живём, что он внимал не раз эти "печальные и сладостные" звуки арф, мы постигаем красоту этого земного мистицизма и поэзии, ясной в самой тайне своей. Это - тайна, не вне нас стоящая и нами руководящая; это - тайна, рожденная с нами, живущая в нас, как постулат нашего духа, как неудовлетворенность, как неясный синтез универса" (Брокгауз и Ефрон. "Биографии").
  

* * *

Ты жила в тишине и покое.

По старинке желтели обои,

Мелом низкий белел потолок,

И глядело окно на восток.

Зимним утром, лишь солнце всходило,

У тебя уже весело было:

Свет горячий слепит на полу,

Печка жарко пылает в углу.

Книги в шкапе стояли, в порядке

На конторке лежали тетрадки,

На столе сладко пахли цветы...

"Счастье жалкое!" - думала ты.

  
   Женщина у домашнего очага. Чуть взошло солнце, видимое из комнатки лишь по утрам, она встречает его сладким ощущением немудрёного счастья. Она возделывает свой сад, не бунтуя и не впадая в истерию безокого хаоса. Она любит своё жалкое бытие, и цветы сладко пахнут в лицо.
   Как часто ясные свойства человеческой души - способность радоваться сиюминутному, приветливость и незлобивость - остаются пустыми призраками. Бунин вызывает их к жизни, и они помогают человеку приобщаться к Вечному, Невозможному, Абсолютному, Божественному. Это довольно поверхностное впечатление, когда мы думаем, что Бунин всего-навсего изображает природу и мир вокруг нас. Подобно мистику, Иван Алексеевич постепенно приобщает своих учеников к тайнам мироздания, тайнам, отличным от самого мироздания так же разительно, как идея стола от того стола, за которым сидим.
  

Псковский бор

Вдали темно и чащи строги.

Под красной мачтой, под сосной

Стою и медлю - на пороге

В мир позабытый, но родной.

Достойны ль мы своих наследий?

Мне будет слишком жутко там,

Где тропы рысей и медведей

Уводят к сказочным тропам,

Где зернь краснеет на калине,

Где гниль покрыта ржавым мхом

И ягоды туманно-сини

На можжевельнике сухом.

  
   Бунин - мастер. "Бунин никогда не повторяет себя, не ищет разнообразия в игре слов, сама жизнь даёт ему постоянно новые образы, в которых всё глубже раскрываются переживания его души". Бунин никогда не повторяет самого себя, как невозможно повторить мысль, однажды изреченную и ныне, как будто в первый раз, открываемую дерзновенным искателем. Да, "истинная стихия бунинской музы - природа. Бунин правдив и серьёзен в своём культе природы. Он не язычник и не декадент. Он прекрасно сочетает точность в изображении природы и прихотливую свободу в передаче рождённых ею настроений". Хотя есть ещё одна стихия бунинской музы - мир человека, ведь муза обращена к сердцу, а не только к тому, что воспела. В её разговоре с поэтом, с исполненной чувства душой, муза может быть еретичной, но неизменно святой. Пока не понимают, её, как ересь, отвергают; когда слышат, возводят храмы.
   Мастер Экхарт, чьи труды были осуждены как еретические, никогда не вступал в диалог с миром и природой: его собеседниками были бог и душа. Именно душевное спокойствие и внутреннее равновесие, согласно Экхарту, предшествуют отречению от всех земных дел и вещей и, наконец, от самого себя и преданию себя Богу. Если душа достигает этого состояния, она исключает всё, что отделяет её от неба, и тогда наступает нарождение бога в человеческой душе. В этом состоянии душа возносится над временем и пространством, и только в таком мистическом познании и созерцании бога Экхарт видел спасение и блаженство человека.
  

Собака

Мечтай, мечтай. Всё уже и тусклей

Ты смотришь золотистыми глазами

На вьюжный двор, на снег, прилипший к раме,

На метлы гулких, дымных тополей.

Вздыхая, ты свернулась потеплей

У ног моих - и думаешь... Мы сами

Томим себя - тоской иных полей,

Иных пустынь... за пермскими горами.

Ты вспоминаешь то, что чуждо мне:

Седое небо, тундры, льды и чумы

В твоей студеной дикой стороне.

Но я всегда делю с тобою думы:

Я человек: как бог, я обречен

Познать тоску всех стран и всех времён.

  
   Человек не стал богом, но бог всегда был и будет с ним - Бог религии и Бог культуры. Поэтому, подобно богу, человеку суждено узнавать себя в бесконечных видоизменениях и превращениях природы и мира вокруг. Текущая эмпирия предлагает ему постоянно экспериментировать и сомневаться во всём. Она доступна, и она обманчива. Неизменно честным по отношению к человеку остаётся лишь непреложный факт сознания, в которое включён и он сам.
   "В мышлении есть тоже такие архетипические образования, которые нельзя понять как продолжение собственных сил рассуждения, умозаключения, наблюдения, наличествующих в человеке. Их-то, например, Кант (да и не только он, а вообще всякая философия) предлагает принимать как данное. Сознание можно вывести из чего-нибудь? Нельзя. Мы вынуждены принять его как факт.
   Традиция называет их вечными фактами. Хотя это парадоксально, ведь факт принадлежит текущей эмпирии. Но ведь есть и некоторые первичные, первоначальные отношения, которые не нами созданы, но есть именно в нас и вечны в том смысле слова, что они вечно свершаются, и мы как бы находимся внутри пространства, охваченного их вечным свершением. Они никогда не позади нас и никогда не впереди нас как некое состояние, которое будет когда-то нами достигнуто (вроде идеального общества). Они всегда - сейчас" (М. К. Мамардашвили. "Быть философом - это судьба").
  

На Невском

Колёса мелкий снег взрывали и скрипели,

Два вороных надменно пролетели,

Каретный кузов быстро промелькнул,

Блеснувши глянцем стёкол мёрзлых,

Слуга, сидевший с кучером на козлах,

От вихрей голову нагнул,

Поджал губу, синевшую щетиной,

И ветер веял красной пелериной

В орлах на позументе золотом...

Всё пронеслось и скрылось за мостом,

В темнеющем буране... Зажигали

Огни в несметных окнах вкруг меня,

Чернели грубо баржи на канале,

И на мосту, с дыбящего коня

И с бронзового юноши нагого,

Повисшего у диких конских ног,

Дымились клочья праха снегового...

Я молод был, безвестен, одинок

В чужом мне мире, сложном и огромном,

Всю жизнь я позабыть не мог

Об этом вечере бездомном.

  
   Поэт ставит перед собой цели невыполнимые и стремится перешагнуть трудности непреодолимые. Форма содержит сонм жизней: архетипы прошлого в настоящем, сознание здесь и сейчас. Идти по пути наибольшего сопротивления - кредо Николая Гумилёва - не обозначает искусственного надумывания жизненных сложностей и передряг. У человека есть выбор из двух начал: с одной стороны, исполнить душу чувствами, а существование сущностью (тогда эссенция тождественна экзистенции), и, с другой, существовать, не обладая какой-либо сущностью (тогда нечему будет и воскресать). Стать мастером или изничтожить, измельчить бытие и потерять или, как говорили ранее, продать душу.
   "Бунин поставил перед собою ряд трудностей непреодолимых, - резюмировал Владислав Фелициантович Ходасевич. - Но я не могу не воздать должного тому последовательному, суровому и мужественному аскетизму, которому Бунин подчинил свою поэзию, раз навсегда отказавшись от всего, что представлялось недостаточно достойным или слишком суетным. Бунин всегда шёл по линии наибольшего сопротивления. Пусть я не разделяю многих мотивов бунинского самоограничения - всё же я не могу не признать, что во многих он оказался прав.
   Но этого мало. Не разделяя принципов бунинской поэзии, я всё же хочу сказать, что существует нечто, переступающее все принципиально-поэтические барьеры: это - самый факт бунинской поэзии, тот прекрасный факт, что, как всякая подлинная поэзия, она порою заставляет позабывать все "школьные" расхождения и прислушиваться к ней просто" (В. Ф. Ходасевич. "О поэзии Бунина").
  

Есть ли тот, кто должной мерой мерит

Наши знанья, судьбы и года?

Если сердце хочет, если верит,

Значит - да.

То, что есть в тебе, ведь существует.

Вот ты дремлешь, и в глаза твои

Так любовно мягкий ветер дует -

Как же нет Любви?

  
  
  
   *** "Где равнина дикая граничит?"
  
   Творчество, революция, гражданская война, эмиграция и смерть в эмиграции - вехи биографии Ивана Бунина, как и других русских поэтов начала 20 века, не убиенных террором родной страны. Бесноватых рать встала и пошла, дикие орды затопили дворцы и сады великого города.
   "Я полагаю, что вообще люди, которые вмешиваются в общественные дела, погибают иной раз самым жалким образом и что они этого заслуживают. - Вольтер крапал стихи. Почтенный старик под тенью апельсинового дерева наслаждался прохладой. - Но я-то нисколько не интересуюсь тем, что делается в Константинополе; хватит с меня и того, что я посылаю туда на продажу плоды из сада, который возделываю" (Вольтер. "Кандид").
   Константинополь - восточная столица государства ромеев, око мира. Там возделывает свой сад Кандид, там, за морем, с восточного выступа Фракийского полуострова дикая скифская равнина храмами возносится в небо. Храм Святой Софии, первый европейский университет, учения Платона и Аристотеля. Горожане, разодетые в шёлковые платья, что вышиты золотом, наравне с княжескими детьми ездят на конях. Новый Рим: имя Константина Великого освящает Его, тысячелетняя византийская культура в Его славе и прахе, славяне называют Его Царьградом, турки - Стамбулом.
  

Стамбул

Облезлые худые кобели

С печальными, молящими глазами -

Потомки тех, что из степей пришли

За пыльными скрипучими возами.

Был победитель славен и богат,

И затопил он шумною ордою

Твои дары, твои сады, Царьград,

И предался, как сытый лев, покою.

Но дни летят, летят быстрее птиц!

И вот уже в Скутари на погосте

Чернеет лес, и тысячи гробниц

Белеют в кипарисах, точно кости.

И прах веков упал на прах святынь,

На славный город, ныне полудикий,

И вой собак звучит тоской пустынь

Под византийской ветхой базиликой.

И пуст Сераль, и смолк его фонтан,

И высохли столетние деревья...

Стамбул, Стамбул! Последний мёртвый стан

Последнего великого кочевья!

  
   Великий город мечетей, храмов и синагог. Все земные вероисповедания, нравы, обычаи, языки и наречия. Как молитвы к мировой душе, как влюблённые из разобщённых пространств и миров, сонмы жизней стекались сюда: здесь на его узких улочках в невообразимой сутолоке и толчее меж древних башен и стен бродящие души находили друг друга.
   "Русские посещают Константинополь в большом количестве, - сообщает "Православный словарь". - Их влечёт не жажда наживы, не торговля, а историческое прошлое этого города, города - центра православия; всё то, что осталось и уцелело от древнего города дорого и священно русскому паломнику. Одним из наиболее древних памятников являются стены, имевшие целью защищать город. Теперь они во многих местах уже разрушены, так как турки относятся к этим памятникам старины весьма пренебрежительно и часто ломают их для получения камня, но тем не менее во многих местах они ещё сохранились, а также башни, построенные вдоль них".
  

За измену

Вспомни тех, что покинули

страну свою ради страха смерти.

Коран

Их господь истребил за измену несчастной отчизне,

Он костями их тел, черепами усеял поля.

Воскресил их пророк: он просил им у господа жизни.

Но позора Земли никогда не прощает Земля.

Две легенды о них прочитал я в легендах Востока.

Милосердна одна: воскрешённые пали в бою.

Но другая жестока: до гроба, по слову пророка,

Воскрешённые жили в пустынном и диком краю.

В день восстанья из мёртвых одежды их чёрными стали,

В знак того, что на них - замогильного тления след,

И до гроба их лица, склонённые долу в печали,

Сохранили свинцовый, холодный, безжизненный цвет.

  
   "Турки победоносно шествовали в Европу. В 1361 г. битвой на Коссовом поле сокрушили Сербию, а в 1393 г. завоевали Болгарию. Очередь доходила до Византии. Последним императором Византии был Константин ХI Палеолог (1448 - 1453 г.). 29 мая 1453 г. Магомет П взял Константинополь; 60.000 жителей были пленены и на храме Святой Софии утвердился мусульманский полумесяц" ("Православный словарь").
   Пал Рим, пал и Константинополь. Варварские народы вытоптали возделанные поля и разорили ухоженные жилища. Тысячи обитателей великого города кочующими птицами расселились по свету. На распутье в диком древнем поле остановился путник. Былое дремлет вечным сном могил. Чёрный ворон сидит на кресле. Жутко: жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит. И куда не направь своего коня, что-то утрачиваешь безвозвратно. Какой выбрать путь? Каким довериться письменам?
  

На распутье

На распутье в диком древнем поле

Чёрный ворон на кресте сидит.

Заросла бурьяном степь на воле,

И в траве заржавел старый щит.

На распутье люди начертали

Роковую надпись: "Путь прямой

Много бед готовит, и едва ли

Ты по нём воротишься домой.

Путь направо без коня оставит -

Побредёшь один и сир и наг, -

А того, кто влево путь направит,

Встретит смерть в незнаемых полях..."

Жутко мне! Вдали стоят могилы...

В них былое дремлет вечным сном...

"Отзовися, ворон чернокрылый!

Укажи мне путь в краю глухом".

Дремлет полдень. На тропах звериных

Тлеют кости в травах. Три пути

Вижу я в желтеющих равнинах...

Но куда и как по ним идти?

Где равнина дикая граничит?

Кто, пугая чуткого коня,

В тишине из синей дали кличет

Человечьим голосом меня?

И один я в поле, и отважно

Жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит...

Черный ворон сумрачно и важно,

Полусонный, на кресте сидит.

1900

  
   Россия - "равнина дикая", границ которой не знает путник, выбирающий свою дорогу. Любая дорога ведёт к гибели. "Жизнь - это путь к смерти. С момента рождения, с каждым вздохом своим человек приближается к смерти", - полагали древние цивилизации. И подобно путникам, народы совершают свой выбор. В 1900-м году преемница православного христианства Россия в который раз находилась на распутье:
  

Три пути

Вижу я в желтеющих равнинах...

Но куда и как по ним идти?

  
   Сказочный сюжет: путник вопрошает чернокрылого ворона. Ворон молчит: "жизнь зовёт, а смерть в глаза глядит". А если это тот самый полусонный ворон, какой однажды прилетел к Эдгару Аллану По и на все его вопросы отвечал страшным криком "Никогда!"?
  

И сидит, сидит зловещий, Ворон чёрный, Ворон вещий,

С бюста бледного Паллады не умчится никуда,

Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,

Свет струится, тень ложится, на полу дрожит всегда,

И душа моя из тени, что волнуется всегда,

Не восстанет - никогда!

(Э. А. По. "Ворон")

  
   Вопрошал не один Иван Алексеевич. России предлагали множество путей - славянофильство, западничество, коммунизм. Но как три дороги за крестом с вороном, все они ведут никуда. Роковая надпись... "О, если б навеки так бы-ыло! Цветения достигла Россия, а дальше всё будет хуже и жесточе", - мог бы согласиться поэт.
   "Вообще тогда существовало много мечтаний и утопий, особенно в России проекты нового устройства Общества и мира. На ЗаПАДе-то уже пессимизм, и лишь один ещё шанс наперёд: социализм попробовать!.. А в России - много вариантов: и славянофилы с надеждой, что она обновит мировую цивилизацию своим особым словом и спасёт; и Достоевский, хотя отверг насильственно осчастливливающий "хрустальный дворец" коммунизма, но в некоем странном для пожилого человека младенчески-телячьем восторге уповает на русский народ "богоносец" и на "всевосприимчивость" русского духа (в речи о Пушкине), так что он всё поймёт, примет и примирит... Тут ещё проекты революционеров-демократов (Чернышевский) и народников, и толстовцев, и уже марксистов; и Фёдоров - проект "общего дела", и Соловьёв со своим "Богочеловечеством" - все рвутся менять, перемешивать искусственно, из своих идей исходя, естественно сложившуюся структуру и формы. Но раз Природа и История таковым образование России соделали - значит, не без высшего смысла... По крайней мере, тут достоверность Истины-Естины, а не хлипкое мечтание. А ты имей слух, и глаз, и вкус - воспринимать Красоту наличного Бытия, а не зуди и не суди в суете" (Г. Гачев. "Русская Дума").
  

Вечер

О счастье мы всегда лишь вспоминаем.

А счастье всюду. Может быть, оно

Вот этот сад осенний за сараем

И чистый воздух, льющийся в окно.

В бездонном небе легким белым краем

Встает, сияет облако. Давно

Слежу за ним... Мы мало видим, знаем,

А счастье только знающим дано.

  
   "Бытие и Жизнь в любых условиях и строях - всё и полностью целиком есть. И если ты сам богат натурою и духом, ты и вокруг богатство и красоту и четкость форм (что так ценно, во аморфности сыроземли российской) узришь; а коль беден - то всё не по тебе, и всё менять-перераспределять, чтоб чужим обогатиться, затеешь, особенно власть взять, коли плохо лежит..." (Г. Гачев. "Русская Дума").
  

Окно открыто. Пискнула и села

На подоконник птичка. И от книг

Усталый взгляд я отвожу на миг.

День вечереет, небо опустело.

Гул молотилки слышен на гумне...

Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне.

  
   Как воротиться в дом? Нет прямого пути. Поэт прокладывает свой путь, по которому следуют тысячи спасённых душ. Как нелегко им выйти к нему - как трудно первопроходцу его отыскать! Это не крестовый поход с символом веры: распутье поглотит любое земное войско. Молчание и монашество приводят сюда, паломники и отшельники встречаются на пути. Нет границ у земных путей и все они бренны; строги тротуары мысли, чувство требует воспитания и нет предела его совершенству: храм поэзии скрывается за облаками. Одно нужно - только видеть и дышать. Одно можно - только смотреть на небо. Цивилизации научаются видеть и дышать у своих пророков, у поэтов - смотреть на небо.
   "Византия имела весьма важное историческое значение. В течение 1000 лет она отражала напор азиатских народностей от Европы, просветила светом христианства многие варварские народы, выработала свою культуру, науку, литературу, право, государственность и была очагом православия, светочем истинной и неповреждённой веры Христовой, хранительницей учения вселенской Церкви" ("Православный словарь").
   "Может ли русский писатель жить и писать вне России?", - однажды спросила Бунина знакомая художница.
   "Да, - ответил он, - иные не могут, если нет глубочайшей и ничем не рушимой связи с прошлым, кровной связи с Русью. А иные могут".
  

Родине

Они глумятся над тобою,

Они, о родина, корят

Тебя твоею простотою,

Убогим видом чёрных хат...

Так сын, спокойный и нахальный,

Стыдится матери своей -

Усталой, робкой и печальной

Средь городских его друзей,

Глядит с улыбкой состраданья

На ту, кто сотни вёрст брела

И для него, ко дню свиданья,

Последний грошик берегла.

  
   Эмиграция почтительно раскланивалась перед отечественным классиком, за спиной поговаривали о его злоключениях в семейном кругу. Пути назад не было. Бунин был лишён возможности вернуться в Россию не физически, но духовно: те, кто обещал ему радость родного очага, сами того не ведая, лукавили - большевистский режим сделал поэта невозвращенцем. Андрэ Жид увидел страну времён социалистического строительства и террора; Ивану Бунину не суждено был вернуться в страну своего детства. "Эмиграция сделала Бунина своим любимцем. - Владислав Фелициантович в его присутствии снимал шляпу. - Если не ошибаюсь, М. О. Цетлин заговорил о Бунине как об очень крупном писателе. Вслед затем, на самой заре эмигрантской литературы, один из авторитетных её голосов, голос З. Н. Гиппиус, в похвалах Бунину взял и самую высокую ноту".
   Зинаида Николаевна без ложной скромности любила брать самые высокие ноты. И всё-таки, как стилист, Бунин достиг высот, по справедливости оценённых ещё при своей далеко не безоблачной жизни, - эмигрировав в 1920-м году во Францию, в 1934-м он становится лауреатом Нобелевской премии по литературе. Тогда ему было 63 года. Но и после Бунин создаёт прозу действительно составляющую золотой фонд русской литературы - таковы "Темные аллеи", сборник рассказов, стихотворений о любви, написанных им в период с 1937-го по 1953-й год.
  
   "Должно быть, у вас обширное и великолепное поместье? - спросил Кандид у турка.
   - У меня всего только двадцать арпанов, - отвечал турок. - Я их возделываю сам с моими детьми; работа отгоняет от нас три великих зла: скуку, порок и нужду".

(Вольтер. "Кандид")

  

* * *

Под окном бродила и скучала,

Подходила, горестно молчала...

А ведь я и сам был рад

Положить перо покорно,

Выскочить в окно проворно,

Увести тебя в весенний сад.

Там однажды я тебе признался, -

Плача и смеясь, пообещался:

"Если встретимся в саду в раю,

На какой-нибудь дорожке,

Поклонюсь тебе я в ножки

За любовь мою".

  
   Каким образом возможно разделить творческий путь, путь души, по годам и датам, на стихи и прозу? Земная дорога с самого распутья, рождения-зарождения, ведёт к звёздам, хотя не каждый видит их. Куда бы ни двинулся человек, его жизнь протекает в формах времени и пространства, а мысль - поверх эмпирии. Цивилизации приходят и уходят, но духовный опыт не иссякает, вновь и вновь совершается чудо исполненной чувством души и память священно хранит бытие: "Структура же самого опыта сознания открывает нечто удивительное. Она позволяет эмпирически далёкому стать близким, а близкое связать с будущим и т. д. То есть сближение точек при этом происходит поверх эмпирии" (М. К. Мамардашвили. "Идея преемственности и философская традиция").
   В интервью "Московской газете" в 1912 году Иван Алексеевич пояснил, что не принимает "деления художественной литературы на стихи и прозу. <...> Поэтический язык должен приближаться к простоте и естественности разговорной речи, а прозаическому слогу должна быть усвоена музыкальность и гибкость стиха". "А что стих есть высшая форма речи, - мог бы добавить Николай Степанович, - знает всякий, кто, внимательно оттачивая кусок прозы, употреблял усилия, чтобы сдержать рождающийся ритм" (Н. С. Гумилёв. "Жизнь стиха").
   Братья-дервиши, лесные мальчики, по скорбным путям разбросала вас жизнь. Не было сада на земле: его всякий раз вытаптывала бесчисленная варварская орда, бессмысленная в жажде наживы, ненасытные черви выгрызали его корни. Есть сад другой - и мы об этом знаем - неуничтожимый, прекрасный, вечный; явление его - наша речь. Потому в поздний час дорога над распутьем, над безобразием и тягомотиной вещественности, живой поэтической речью устремлена в самое сердце, туда, где невысокой зелёной звездой сияет настоящая жизнь.
  
   "Дорога была опять знакома. Всё прямо, потом влево, по базару, а с базара - по Монастырской - к выезду из города.
   На выезде, слева от шоссе, монастырь времен царя Алексея Михайловича, крепостные, всегда закрытые ворота и крепостные стены, из-за которых блестят золочёные репы собора. Дальше, совсем в поле, очень пространный квадрат других стен, но невысоких: в них заключена целая роща, разбитая пересекающимися долгими проспектами, по сторонам которых, под старыми вязами, липами и берёзами, всё усеяно разнообразными крестами и памятниками. Тут ворота были раскрыты настежь, и я увидел главный проспект, ровный, бесконечный. Я несмело снял шляпу и вошёл. Как поздно и как немо! Месяц стоял за деревьями уже низко, но всё вокруг, насколько хватал глаз, было ещё ясно видно. Всё пространство этой рощи мёртвых, крестов и памятников её узорно пестрело в прозрачной тени. Ветер стих к предрассветному часу - светлые и тёмные пятна, всё пестрившие под деревьями, спали. В дали рощи, из-за кладбищенской церкви, вдруг что-то мелькнуло и с бешеной быстротой, тёмным клубком понеслось на меня - я, вне себя, шарахнулся в сторону, вся голова у меня сразу оледенела и стянулась, сердце рванулось и замерло... Что это было? Пронеслось и скрылось. Но сердце в груди так и осталось стоять. И так, с остановившемся сердцем, неся его в себе, как тяжелую чашу, я двинулся дальше. Я знал, куда надо идти, я шел всё прямо по проспекту - и в самом конце его, уже в нескольких шагах от задней стены, остановился: передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за стены же дивным самоцветом глядела невысокая зелёная звезда, лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная".

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  
  
  
   *** "Покорность грустной участи своей"
  
   Вздрогните, немые уста! Ответьте поцелуем на поцелуй! Божественный глагол коснулся чуткого слуха поэта! Трепещи, суетный свет, - звенит святая лира! Теперь и пустынные волны, и широкошумные дубровы, и весь сонм жизней, из которых соткан этот звон, "шумом рек и водопадов, шумом, диким и созвучным, как в горах раскаты грома", из сотен стихов льётся в сказках и легендах!
  

Если спросите - откуда

Эти сказки и легенды

С их лесным благоуханьем,

Влажной свежестью долины,

Голубым дымком вигвамов,

Шумом рек и водопадов,

Шумом, диким и созвучным,

Как в горах раскаты грома? -

Я скажу вам, я отвечу:

"От лесов, равнин пустынных,

От озёр Страны Полночной,

Из страны Оджибуэев,

Из страны Дакотов диких,

С гор и тундр, с болотных топей,

Где среди осоки бродит

Цапля сизая, Шух-шух-га.

Повторяю эти сказки,

Эти старые преданья

По напевам сладкозвучным

Музыканта Навадаги".

  
   Если спросите, что это за строчки, какой такой Фенимор Купер запел в русских стихах, то в ответ услышите имя классика американской литературы Генри Уодсуорта Лонгфелло. Если поинтересуетесь, какой такой космополит, Гомер в Отечестве своём, вдруг столь вызывающе заговорил на русском языке, какой такой русич Баян заиграл на гуслях, проникшись прелестями североамериканских штатов, то, к удивлению своему, обнаружите имя русского классика Ивана Алексеевича Бунина.
  

"Если спросите, где слышал,

Где нашёл их Навадага, -

Я скажу вам, я отвечу:

"В гнёздах певчих птиц, по рощам,

На прудах, в норах бобровых,

На лугах, в следах бизонов,

На скалах, в орлиных гнёздах.

Эти песни раздавались

На болотах и на топях,

В тундрах севера печальных:

Читовэйк, зуёк, там пел их,

Манг, нырок, гусь дикий, Вава,

Цапля сизая, Шух-шух-га,

И глухарка, Мушкодаза".

  
   Цивилизации разобщены эпохами и материками, как проклятием пространства и времени. Власти и пророки вершат их судьбы. Языки естественными преградами общения разделяют народы и государства, столь отличные по строю мышления, называемому менталитетом. "И хоть бы в словах-то людских не так уж всё было избито!" Язык ведёт нас по колее, проложенной нашими предками, и мы думаем, соблюдая стиль и жест, укоренённые в архетипах сознания. Наша речь - игра; мы более умалчиваем, чем выговариваем, и умудряемся быть разобщёнными даже в своём языке.
   Поэт - спасительный мост над пропастью непонимания, единственная возможность вести речь над горизонтом и далеко за ним. Один поэт слышит другого за тысячи километров и миллионы часов поверх эмпирии народов, государств и языков. Хосе Ортега-и-Гассет, испанский космополит, в споре с коллегами по Коллеж де Франс приводит, на первый взгляд, необычную формулировку - уравнение языка:
   "Вот она: мы никогда не поймём такого поразительного явления, как язык, если сначала не согласимся с тем, что речь в основном состоит из умолчаний. Существо, не способное отречься в разговоре от очень многого, не смогло бы говорить. И каждый язык - это особое уравнение между тем, что сообщается, и тем, что умалчивается. Каждый народ умалчивает одно чтобы суметь сказать другое. Ибо всё сказать невозможно. Вот почему переводить так сложно: речь идёт о том, чтобы на определённом языке суметь сказать то, что этот язык склонен умалчивать. Но вместе с тем мы начинаем понимать, что переводу прекрасно удаётся раскрывать секреты других эпох и народов, которые они хранят в своей враждебной разобщённости, короче, он смело объединяет человечество. Ибо, по словам Гёте, "только в общности всех людей осуществляется полнота жизни человечества" (Х. Ортега-и-Гассет. "Нищета и блеск перевода").
  

Если б дальше вы спросили:

"Кто же этот Навадага?

Расскажи про Навадагу!" -

Я тотчас бы вам ответил

На вопрос такою речью:

"Средь долины Тавазэнта,

В тишине лугов зелёных,

У излучистых потоков,

Жил когда-то Навадага.

Вкруг индейского селенья

Расстилались нивы, долы,

А вдали стояли сосны,

Бор стоял, зелёный - летом,

Белый в зимние морозы,

Полный вздохов, полный песен.

Те весёлые потоки

Были видны на долине

По разливам их - весною,

По ольхам сребристым - летом,

По туману - в день осенний,

По руслу - зимой холодной.

Возле них жил Навадага

Средь долины Тавазэнта,

В тишине лугов зелёных.

Там он пел о Гайавате,

Пел мне песнь о Гайавате, -

О его рожденье дивном,

О его великой жизни:

Как постился и молился,

Как трудился Гайавата,

Чтоб народ его был счастлив,

Чтоб он шел к добру и правде".

  
   Генри Лонгфелло родился в 1807 году, умер в конце века в 1882-м. Если вспомнить другого американского романтика Эдгара Аллана По, его жизнь укладывается внутри этих дат: 1809 - 1849 гг. Тем не менее, никто из литературных современников Лонгфелло не знал такой прижизненной славы, как он сам. В этом отношении соперничать с заморским поэтом мог разве что Виктор Гюго. Между тем Гюго писал, что называется, на злобу дня. Его стихи рисковали завоевать славу детей своего времени: привередливые эпохи и чужеземные материки, казалось, останутся к ним глухи. Исключительно редко галльский гений позволял себе быть отстранёно лиричным:
  

* * *

Так чувствуешь в душах и грязь, и красу,

Как видишь в прудах, что уснули в лесу,

И синее небо с разводами туч,

На шелковой ряби играющий луч,

И тину во мраке угрюмого дна,

Где чёрным чудовищам воля дана.*

(В. Гюго)

  
   "Иное дело "Песнь о Гайавате" или "Перелётные птицы". - Таким видится "век девятнадцатый, железный" в конце века двадцатого. - Тут нет ничего случайного и преходящего. Тут царствует нетленная красота, высокая гармония осуществлённой художественной истины. Поэзию Гюго сравнивали с зарифмованным фельетоном-однодневкой. Стихотворения Лонгфелло воспринимались трепетно, словно они были высечены резцом по мрамору. Предполагалось, что любой его строке гарантировано бессмертие.
   Так думали в ту пору американцы, так смотрели на Лонгфелло и в Европе. Мало кем в середине прошлого века американская литература принималась всерьёз, но Лонгфелло был исключением. Одних русских переложений знаменитого "Псалма жизни" к 1900 году, когда появился классический перевод Бунина, насчитывалось более десяти. В Германии, во Франции картина была точно такой же. И даже в Китае изящные веера украшали строками из Лонгфелло" (А. Зверев. "...Эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем").
  

Вы, кто любите природу -

Сумрак леса, шёпот листьев,

В блеске солнечном долины,

Бурный ливень и метели,

И стремительные реки

В неприступных дебрях бора,

И в горах раскаты грома,

Что, как хлопанье орлиных

Тяжких крыльев, раздаются, -

Вам принёс я эти саги,

Эту песнь о Гайавате!

Вы, кто любите легенды

И народные баллады,

Этот голос дней минувших,

Голос прошлого, манящий

К молчаливому раздумью,

Говорящий так по-детски,

Что едва уловит ухо,

Песня это или сказка, -

Вам из диких стран принёс я

Эту песнь о Гайавате!

Вы, в чьём юном, чистом сердце

Сохранилась вера в бога,

В искру божью в человеке;

Вы, кто помните, что вечно

Человеческое сердце

Знало горести, сомненья

И порывы к светлой правде,

Что в глубоком мраке жизни

Нас ведёт и укрепляет

Провидение незримо, -

Вам бесхитростно пою я

Эту песнь о Гайвате!

Вы, которые, блуждая

По околицам зелёным,

Где, склонившись на ограду,

Поседевшую от моха,

Барбарис висит, краснея,

Забываетесь порою

На запущенном погосте

И читаете в раздумье

На могильном камне надпись,

Неумелую, простую,

Но исполненную скорби,

И любви, и чистой веры, -

Прочитайте эти руны,

Эту Песнь о Гайавате!

  
   Иван Алексеевич начал переводить поэму, когда ему было 26 лет. Затем многие годы он совершенствовал стих, "чтобы, доведя возможности языка до предела понимания, перевод высвечивал манеру говорить, свойственную переводимому автору" (Х. Ортега-и-Гассет). Простота строки Лонгфелло, как и всё то, чему открыто будущее, наиболее сложна для перевода. Отсутствие рифмы предъявляет самые высокие требования к поэтическому языку. Мастерство переводчика предполагает мужество отказаться от себя самого и строчка за строчкой воссоздавать услышанное, будто бы в другой жизни, в своей культурной и языковой среде. Печатью иного существования отмечен бунинский перевод: аккорды прекрасного и вечного бесконечно варьируются и звучат, как если бы они от века звучали на божьем свете. В 1903-м году его труд получил Пушкинскую премию Академии наук.
  

На четвёртый день до ночи

Он лежал в изнеможенье

На листве в своём вигваме.

В полусне над ним роились

Грёзы, смутные виденья;

Вдалеке вода сверкала

Зыбким золотом, и плавно

Всё кружилось и горело

В пышном зареве заката.

И увидел он: подходит

В полусумраке пурпурном,

В пышном зареве заката,

Стройный юноша к вигваму.

Голова его в блестящих,

Развевающихся перьях,

Кудри - мягки, золотисты,

А наряд - зелёно-жёлтый.

У дверей остановившись,

Долго с жалостью, с участьем

Он смотрел на Гайавату,

На лицо его худое,

И, как вздохи Шавондази

В чаще леса, - прозвучала

Речь его: "О Гайавата!

Голос твой услышан в небе,

Потому что ты молился

Не о ловкости в охоте,

Не о славе и победах,

Но о счастии, о благе

Всех племён и всех народов.

Для тебя Владыкой Жизни

Послан друг людей - Мондамин;

Послан он тебе поведать,

Что в борьбе, в труде, в терпенье

Ты получишь всё, что просишь.

Встань с ветвей, с зелёных листьев,

Встань с Мондамином бороться!"

  
   Миф? Конечно же, миф, ведь мир поэта - тот самый мир, который не требует социальных преобразований. Нет, он не оторван от действительности. Что есть действительность, кроме того, что мыслим о ней, кроме того, что остаётся в песнях? Сказка? Миф, как и вся человеческая история и культура, сколь наукообразно её не излагай? Проверить историю экспериментом, как это привыкли делать с природой естествоиспытатели, нет возможности, человек не в силах. И надо ли ему это? Последствия неверия в исторический и культурный опыт обходятся нам слишком дорого, особенно в последнее время. Мифом только и жив человек: именно с ним душа исполняется чувством. Кто в детстве не верил сказкам, кто в юности не верил в любовь, кто в старости не верил в жизнь вечную, да был ли жив он? При написании поэмы Лонгфелло использовал записи известного этнографа Скулкрафта, который много лет провёл среди оджибуэев. Поэт не стремился к житейской достоверности - для мифа она безразлична:
   "...и поэтическое, и мифическое бытие есть бытие непосредственное, невыводное. - За "Диалектику мифа" мифотворцы новейшего времени отправили Алексея Фёдоровича Лосева на строительство Беломорско-Балтийского канала. - Образ и в поэзии и в мифологии не нуждается ни в какой логической системе, ни в какой науке, философии или вообще теории. Он - наглядно и непосредственно видим. Выражение дано тут в живых ликах и лицах; и надо только смотреть и видеть, чтобы понимать" (А. Ф. Лосев. "Диалектика мифа").
   Откройте глаза! К знакомым мелодиям ухо готовьте! Поэт поведает о любви, несчастной и великодушной, о дружбе, верной и бессмертной, о чувствах вечных, что дымящейся кровью из горла потчуют нас. Чтоб не были забыты они - ведь забывать это так естественно! - художник находит краски, музыкант звуки, поэт слова. И надо только смотреть и видеть, чтобы помнить и понимать мысль, речь и знак: "Поэзия, как и вообще искусство, обладает характером отрешённости в том смысле, что она возбуждает эмоции не к вещам как таковым, а к их определённому смыслу и оформлению" (А. Ф. Лосев). Лёгкий сумрак и лучистое мерцание глаз любимой затмевает звёзды на небосклоне, и души совершают восхождение к ним:
  
   "А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
   - Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле".

(И. А. Бунин. "Поздний час")

  

"Посмотри, как быстро в жизни

Всё забвенье поглощает!

Блекнут славные преданья,

Блекнут подвиги героев;

Гибнут знанья и искусство

Мудрых Мидов и Вэбинов,

Гибнут дивные виденья,

Грёзы вещих Джосакидов!

Память о великих людях

Умирает вместе с ними;

Мудрость наших дней исчезнет,

Не достигнет до потомства,

К поколеньям, что сокрыты

В тьме таинственной, великой

Дней безгласных, дней грядущих.

На гробницах наших предков

Нет ни знаков, ни рисунков.

Кто в могилах - мы не знаем,

Знаем только - наши предки;

Но какой род иль племя,

Но какой их древний тотем -

Бобр, Орел, Медведь - не знаем;

Знаем только: "это предки".

При свиданье с глазу на глаз

Мы ведём свои беседы;

Но, расставшись, мы вверяем

Наши тайны тем, которых

Посылаем мы друг к другу;

А посланники нередко

Искажают наши вести

Иль другим их открывают".

Так сказал себе однажды

Гайавата, размышляя

О родном своём народе

И бродя в лесу пустынном.

Из мешка он вынул краски,

Всех цветов он вынул краски

И на гладкой на бересте

Много сделал тайных знаков,

Дивных и фигур и знаков;

Все они изображали

Наши мысли, наши речи.

   В предисловии к переводу "Песни о Гайавате" Иван Алексеевич сказал о "редкой красоте художественных образов и картин в связи с высоким поэтическим и гуманным настроением" поэмы: "Лонгфелло всю жизнь посвятил служению возвышенному и прекрасному". Лонгфелло, бостонский затворник, переводил "Божественную Комедию" Алигьери и писал лирические песни в разгар гражданской войны. Будни профессора Гарвардского университета были исполнены никому не слышной музыкой, что удивительными аккордами мифотворчества ложилась на его душу. Генри Уодсуорт Лонгфелло созидал историю и себя в ней; прекрасному и вечному не за страх, а за совесть служил Иван Алексеевич.
   "Должна ли наша страна стать страной песни? - Вопрошал восемнадцатилетний Лонгфелло. - Будет ли она когда-нибудь вызывать романтические ассоциации? Станет ли поэзия... и на нашей земле дышать тем очарованием, которым дышит на островах Греции?".
   Как благородно! Как мифично! И этому посвятил свою музу русский поэт и небожитель Иван Алексеевич Бунин. "Люди вечно одержимы тоской, безумием, маниями, страдая от всех тех недугов, которые Гиппократ назвал божественными. - Хосе Ортега-и-Гассет полагал утопичным всё, что ни делает человек. - Ибо человеческие дела неосуществимы. Удел - привилегия и честь - человека тщетно стремиться к задуманному, олицетворяя собой чистый порыв и живую утопию. Он неизменно идёт к поражению, ещё до битвы получая пулю в висок" (Х. Ортега-и-Гассет. "Нищета и блеск перевода").
  

Но я люблю, кочующие птицы,

Родные степи. Бедные селенья -

Моя отчизна; я вернулся к ней,

Усталый от скитаний одиноких,

И понял красоту в её печали

И счастие - в печальной красоте.

Бывают дни: повеет тёплым ветром,

Проглянет солнце, ярко озаряя

И лес, и степь, и старую усадьбу,

Пригреет листья влажные в лесу,

Глядишь - и всё опять повеселело.

Как хорошо, кочующие птицы,

Тогда у нас! Как весело и грустно

В пустом лесу меж чёрными ветвями,

Меж золотыми листьями берёз

Синеет наше ласковое небо!

(И. А. Бунин. "В степи")

  
   Ивану Алексеевичу суждено было, подобно перелётным птицам, покинуть родные места, но разве те усилия, что были потрачены им на то, чтобы и Россия стала "страной песни", ушли никуда? Только это и осталось... В 18 лет он уже всё сказал о своей жизни, о своём 75-летнем юбилее, который в отличие от юбилея Лонгфелло, не сделался национальным торжеством. Но что ж... "Покорность грустной участи своей" Итак, 1889 год, Ивану Бунину 18 лет, он сын обедневшего помещика, слово "поэт" ещё иронически берётся в кавычки:
  

Мне вспоминается былое счастье,

Былые дни... Но мне не жаль былого:

Я не грущу, как прежде, о былом, -

Оно живёт в моём безмолвном сердце,

А мир везде исполнен красоты.

Мне в нём теперь всё дорого и близко:

И блеск весны за синими морями,

И северные скудные поля,

И даже то, что уж совсем не может

Вас утешать, кочующие птицы, -

Покорность грустной участи своей!

  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Айхенвальд Ю. Иван Бунин и его стихотворения // Бунин И. Свет незакатный. М. Центр-100. 1995.
   2. Блок А. Собрание сочинений. Т. 1. Стихотворения. Т. 3. Стихотворения и поэмы. Т. 5. Проза. М. Л. Государственное изд-во художественной литературы. 1960-62.
   3. Бунин И. Стихотворения. М. "Молодая гвардия". 1990.
   4. Бунин И. А. Стихотворения и переводы. М. "Современник". 1986.
   5. Бунин И. А. Тёмные аллеи. Кемеровское книжное изд-во. 1984.
   6. Вольтер. Б-ка всемирной литературы. М. Изд-во "Художественная литература". 1971.
   7. Гачев Г. Русская Дума. М. "Новости". 1991.
   8. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М. "Современник". 1990.
   9. Гумилёв Н. С. Стихотворения и поэмы. М. "Современник". 1990.
   10. Жид А. Избранные произведения. М. "Панорама". 1993.
   11. Зверев А. "...Эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем" // Лонгфелло Г. У. Песнь о Гайавате. М. "Художественная литература". 1987.
   12. Кант И. Сочинения в 6 томах. Т. 2. М. "Мысль". 1964.
   13. Кошечкин С. Счастьем простым дорожить... // Бунин И. Стихотворения. М. "Молодая гвардия". 1990.
   14. Лонгфелло Г. У. Песнь о Гайавате. Поэмы. Стихотворения. М. "Художественная литература". 1987.
   15. Лосев А. Ф. Миф. Число. Сущность. М. Изд-во "Мысль". 1994.
   16. Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М. Изд. группа "Прогресс". 1992.
   17. Мамардашвили М. Кантианские вариации. М. Аграф. 1997.
   18. Михайлов О. Бунин-поэт // Бунин И.А. Стихотворения и переводы. М. "Современник". 1986.
   19. Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М. "Вся Москва". 1990.
   20. Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Кн. 1. Изд-во "Сирин". 1991.
   21. Ортега-и-Гассет Х. Что такое философия? М. "Наука". 1991.
   22. По Э. А. Собрание соч. в 2 томах. Т. 2. Воронеж. "Полиграф". 1995.
   23. Полный православный богословский энциклопедический словарь. Т. 1-2. Репринтное издание. 1992.
   24. Пушкин А. С. Сочинения в 3 томах. Т. 2. М. "Художественная литература". 1986.
   25. Серебряный век. Серия "Школа классики". М. "Аст Олимп". 1997.
   26. Твен М. Собрание сочинений в 8 томах. Т. 4. М. "Правда". 1980.
   27. Токарев Л. Послесловие // Жид А. Избранные произведения. М. "Панорама". 1993.
   28. Ходасевич В. О поэзии Бунина // Серебряный век. Поэзия. Серия "Школа классики". М. "Аст Олимп". 1997.
   29. Шопенгауэр А. Избранные произведения. М. "Просвещение". 1993.
   30. Энциклопедический словарь. Брокгауз и Ефрон. Биографии. Т. 2. М. 1992.
  
  
  
   * в полную меру (лат.)
   * Слава величию Господа! (лат.)
   * Перевод О. Б. Кустова.
  
  
  
  
   148
  
  
  
  

Оценка: 10.00*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
В.Корн "Артуа.Звезда Горна" С.Бадей "Стремительный полет" О.Лукьянов "Лилис" Е.Гордеева "Закон притяжения" А.Тьма "Клинок Белого Пламени" В.Проскурин "Путь Феникса" Д.Казаков "Путешествие на Запад" В.Гвор "Поражающий фактор" Н.Бульба "Время перемен.Воплощенные" О.Филимонов "Уходя,гасите всех" Е.Никольская "Красавица и ее чудовище" М.Николаева "Фея любви,или Демон в юбке" А.Бобл "Мемория" А.Левицкий "Аномалы" А.Матвеева "Досадный случай" Е.Звездная "Катриона.Принцесса особого назначения" И.Петров "Повелитель войны" О.Демченко "Бремя удачи" А.Орлова "Любовь до гроба" Ю.Зонис "Боевой шлюп Арго" А.Кленов "Игра без правил" В.Поляков "Шаг за грань" О.Верещагин, А.Ефимов "Шаг за грань" А.Мегедь "Серый страж" Е.Белецкая, И.Эльтеррус "Лучшее место на земле" С.Лысак "Капитан Летающей Ведьмы" Ю.Новикова "Путь за грань" С.Гатаулин "Вирус" В.Кувшинов "Лэя" М.Михеев "Охота на невесту" Ю.Иванович "Отец Императоров-5.Демоны обмана"

Как попасть в этoт список

Сайт - "Художники"
Доска об'явлений "Книги"