- Ну, вот ты и почти уже дома, парень. Удачи тебе, - рослый солдат в застиранной гимнастерке хлопает его по плечу. - Только на станции не торчи - дуй домой поскорее. Мать-то заждалась, поди...
Он кивает, улыбаясь - говорить ему все еще очень сложно.
- Погоди, - с дощатых нар осторожно, оберегая раненую руку, спускается еще один солдат - с загорелым, обветренным, изборожденным глубокими морщинами лицом. Протягивает парню кисет. - Забыл.
Он отмахивается - мол, оставьте себе, я же не курю...
- Ты не маши, - солдат хмурит брови, под которыми на мгновение прячутся добрые глаза. - Возьми, раз говорят. Мало ли - попадется в дороге хороший человек, угостишь табачком...
Пожав плечами - как с вами спорить? - он берет кисет, подхватывает с щелястого пола тощий вещмешок.
Наконец, поезд останавливается.
Он улыбается, жмет на прощание всем руки, и легко спрыгивает из вагона, навсегда расставаясь со своими кратковременными попутчиками - ранеными солдатами, отправляющимися на побывку домой.
- В рубашке парень родился, - негромко говорит загорелый.
Слова будто повисают в воздухе - и каждый из находящихся в вагоне с ними согласен в душе.
...Где-то далеко на западе грохочет война, небо затянуто черно-красным дымом пожарищ, разрывы снарядов перепахивают истерзанную землю. А здесь, в бескрайней башкирской степи, напоенной запахами разогретой на солнце земли и высоченных степных трав - тишина.
Кисет с табаком и впрямь пригодился - он отдал его водителю попутки, подбросившей его от полустанка до развилки дорог. Машина ушла влево, а его путь лежал прямо.
Он стягивает сапоги. Ноги утопают в теплой тонкой пыли - совсем как в детстве, когда он с друзьями как угорелый бежал по дороге вслед за первыми колхозными тракторами и полуторками. Как давно это было...
Под вечер, когда солнце заваливается на запад, степь, придавленная дневной жарой, понемногу оживает. Слышна перекличка немногочисленных птиц, шуршат в траве мыши, с басовитым гудением пролетают тяжелые, как пули, жуки, и даже степное разнотравье начинает шуметь под прикосновениями пробудившегося ветерка.
Он идет по извилистой дороге вдоль глубокой колеи, оставленной колесами полуторок и телег, а далеко впереди горит багрянцем закат. Кажется, что дорога вонзается прямо в багровеющее вечернее солнце - а за спиной небо наливается бархатистой темнотой, во множестве мест проколотой серебряными искрами звезд, и плывет среди них призрачным корабликом молодой месяц.
От полустанка до родной деревни несколько часов ходу. Но он идет радостно - ноги не устают, когда держишь путь домой. Да и армия привила ему привычку к долгим пешим переходам - в стужу, в дождь, в летний зной...
...Против воли вспоминается другой день. Жаркий. Страшный...
Как он полз среди воронок, захлебываясь кровью, как его забросил в лодку раненый солдат-украинец - а сам так и остался лежать на берегу, потому что спину ему разорвала пулеметная очередь, как на другом берегу его подобрал невесть откуда взявшийся старик, как трясло на ухабах телегу...
Как он, бессильно плача от боли и страха, выковыривал изо рта липкие черные сгустки заливающей горло крови - и боялся потерять сознание, потому что тогда все, конец. Как крошились сжимаемые зубы, как выгибалось раненое, терзаемой болью тело, как странно выглядели черные дорожки крови на его белых, словно присыпанных мукой руках - только не мука это была, а дорожная пыль, толстым слоем оседавшая повсюду... И как старик что-то кричал ему, а он уже ничего не слышал из-за звона в ушах.
А потом был полевой госпиталь, и загрубевшие, но все равно ласковые руки русской женщины-врача стирали с его лица страшную маску из крови и пыли, и повязки быстро краснели, набухая кровью, и кто-то просто и жутко сказал в сторону: 'не жилец'...
Он потряс головой, отгоняя воспоминания, коснулся пальцами страшного шрама на шее.
Солнце уже зашло. Но это его вовсе не беспокоило - дорогу домой он мог найти и в полной темноте. Сейчас между ним и окраиной деревни, где находился его дом, оставалось лишь пшеничное поле. Он шел по его кромке, ноги несли все быстрее - он уже видел теплящиеся в ночи огоньки окон. И ближе всех - родное окно, окошко их дома, стоящего на отшибе. Что-то сейчас делает мама?
Он машинально сорвал незрелый колос, растер в ладонях, забросил в рот молодые зерна.
Вот он и дома...
Перемахнул через невысокую ограду, ветром пронесся между грядок, распахнул никогда не запиравшуюся внешнюю дверь, двумя шагами пересек сени... и остановился. Из-за двери доносилось металлическое постукивание, скрип песка, иногда плескалась вода - похоже, мама чистила чугунок. Он поправил ворот, натянул сапоги, пригладил волосы и только потом осторожно постучался.
В комнате сразу стало тихо. Потом послышались торопливые шаги.
- Кто там?
Он сглотнул горячий шершавый комок. В горле мгновенно пересохло, словно туда сыпанули сухой дорожной пыли.
- Мама... это я...
Голос был хриплым, чужим.
За дверью послышался придушенный вскрик - так бывает, когда человек прикрывает себе рот ладонью, испугавшись чего-то.
- Мама... открой, это я!
Шорох - словно она оседает на пол.
- Мама? Это я, твой сын!
Короткое позвякивание - она берется за щеколду, и вдруг отдергивает пальцы, словно обжегшись.
- Сын? - слышится из-за двери. - Мой сын погиб...
- Нет, мама, я не умер! - хрипит он, превозмогая боль в горле. - Я живой, я вернулся...
- Похоронка пришла месяц назад, почтальон прочитала - сказала, сын погиб смертью храбрых...
- Да нет же! - вскрикивает он, и закашливается - в едва зажившем горле дерет, словно наждаком. - Это ошибка, ошибка, мама! Я твой сын, я вернулся! Открой же!
Он дергает дверь - и тут же за ручку тянут изнутри.
- Уйди! - стонет мать. - Ты не мой сын, мой сын погиб... Ты гуль, ты дух - и если я впущу тебя, душа моего сына никогда не обретет покоя!
Он замирает, потрясенный. Он знает это древнее поверье - если в ночи придет давно сгинувший человек, то его нельзя впускать в дом, будь то хоть самый близкий твой родич, ибо это может оказаться не человек вовсе, а гуль. И если отворить ему, если впустить под крышу, то душа человечья погибнет. Как бы ни было больно, как бы ни хотелось распахнуть двери, нужно молиться Создателю, молиться и ждать - ждать восхода вечного солнца. А там - как повернется. Если растает ночной гость в солнечных лучах, значит, не зря ты держал дверь на запоре, а уж коли окажется человеком - отворяй без страха, да радуйся встрече...
- Мама..., - дрожащие губы слушаются с трудом.
- О, Аллах, всемилостивейший и милосердный, - быстро шепчет она за дверью, - ты забрал у меня мужа, ты забрал у меня сына, и тебе больше некого у меня забрать... Так хотя бы дай же ему покой!
Он лихорадочно соображает.
- Сейчас я подойду к окну - ты посмотришь, и увидишь, что это я! - наконец находит он решение.
- Не-е-ет! - слышно, как она бросается к окну, задергивая старенькие шторы, что-то грохочет, катясь по полу - возможно, тот самый чугунок, что она начищала. - Что тебе стоит принять облик моего сыночка? Молю, оставь меня!
Она бессильно плачет, подвывая.
- О, Аллах, за что мне такие муки? Я все потеряла, я осталась одна, мне незачем жить - забери мою душу, но не губи душу моего сына!
- Нет, мама, нет! - хрипит он, ударяя кулаком в дверь. - Это же я!
Он сползает по двери, кривя рот в беззвучном плаче, скребя пальцами неподатливое дерево.
Мама вновь бросается к двери.
- Сыночек, милый мой, ненаглядный, кровинка моя, - слышится сквозь рыдания, - если это и в самом деле ты - подожди до утра, подожди, пока не пропоют петухи, пока не взойдет солнце...
- Мама...
- Подожди до утра, - горячо шепчет она, заливаясь слезами, - пусть я буду всю жизнь перед тобой виноватая, пусть ты больше никогда не назовешь меня матерью, за то, что я не узнала тебя, за то, что я не поверила тебе - но только подожди, подожди...
Он молчит, он кивает, словно она может видеть его через толстые доски.
- Хорошо, мама, я подожду... Только ты не плачь, пожалуйста...
Он садится, прислоняясь спиной к двери - не зная, что она сейчас сидит точно также, и что странный торопливый перестук, который безотчетно ловит его обострившийся до предела слух - это биение ее сердца, сердца самого родного ему человека, женщины, давшей ему жизнь.
Медленно ползут минуты. Пахнет пылью и старой соломой. Слышно, как под полом тихонечко шуршат мышки. Серебристый луч лунного света, пробивающийся через щель над внешней дверью, медленно ползет по стене, отблескивает на кривом лезвии лежащего на скамье серпа. Он протягивает руку - прямо возле двери стоит небольшая кадушка с водой, на крышке лежит все тот же потемневший деревянный ковшик. Кадушку и ковшик много лет назад, незадолго до своей смерти, сделал его отец - сделал для него, для любимого сына, и поставил в сенях, чтобы он мог напиться воды, не забегая домой. Ему не было тогда и десяти лет, но он хорошо помнит, как причитали женщины, и как мать, глядя куда-то вдаль поверх людских голов, стояла рядом с телом отца, которого свела в могилу болезнь, как дрожали слезинки в темных глазах, как загрубевшие руки мяли платок... Тогда он подошел к ней и прижался так сильно, как только мог прижаться маленький мальчик, и под плотно стиснутыми веками было горячо, и сердце колотилось в горле...
Зачерпнув ковшиком воды, он сделал несколько глотков.
- Я всего на несколько дней приехал. После госпиталя домой на побывку отпустили... Меня не сильно ранили, - спохватывается он, - все уже зажило. Просто говорить пока немножко трудно...
Она молчит - но он понимает, что мама ловит каждое его слово, и что она благодарна за то, что он говорит - потому что сидеть в тишине и ждать просто невыносимо. Ждать тяжело, особенно когда больше всего хочется поверить в то, что за дверью и в самом деле ее сын, а не бесплотный дух, когда хочется скинуть щеколду и распахнуть дверь...
- Я подожду, мама, - говорит он. - Скоро уже утро...
Медленно ползут минуты. Луч лунного света, проделав томительно-долгое путешествие по стене, исчез - луна скрылась за облаками. Но даже в царящей темноте он различает окружающие предметы, все, что ему так хорошо знакомо. Словно ничего и не изменилось с тех пор, когда он ушел на фронт.
- А немца мы скоро обратно погоним - так наш командир сказал. Как дойдем до Берлина - так и война кончится... Славная жизнь тогда настанет, - говорит он.
Он говорит и говорит. Это больно, в горле першит и приходится время от времени делать глоток воды из ковшика - но каждое его слово не дает оборваться той тоненькой ниточке, которая связывает их сейчас. Его слова - будто огонек свечи в непроглядной темноте, к которому с разных сторон протягивают руки два человека...
Медленно ползут минуты.
За дверью слышится шорох, снова звякает щеколда... Он вздрагивает, понимая, что она хочет сделать.
- Нет, мама, нет! - он вскакивает и наваливается на дверь, не давая матери открыть ее. - Подожди, не надо! Утро совсем скоро!
Она снова опускается на пол - он слышит, как шуршит ткань ее одежды. Еще она беззвучно плачет - об этом он догадывается по тому, как чуть заметно подрагивают доски двери.
- Не плачь, мама, - мягко говорит он. - Не плачь...
- Сынок, прости меня, - всхлипывает она. - Я верю, что это ты, но...
- Не плачь, мама... все будет хорошо. Утро совсем скоро...
Медленно ползут минуты.
Он говорит - негромко, пересиливая боль в горле. Говорит обо всем, что только взбредет в голову - чем кормили в госпитале, как тяжело копать окоп в глинистой земле, как шипят в снегу винтовочные гильзы... Она слушает, чутко ловя каждое его слово.
Небо на востоке алеет, заливается светом, первые лучи солнца золотят верхушки деревьев.