Всё в нашей жизни связано самым загадочным образом, чему подтверждением может служить появление этого моего рассказа. Однажды, мы разговорились с одним из моих коллег - зимовщиком Антарктической станции Новолазаревская. Как это водится почти во всяком разговоре, не имеющем целевого направления, перескакивая с одной темы на другую, коснулись мы темы городской жизни в дореволюционной России. Тема сама по себе интересная, и она самым естественным образом, вывела нас на упоминание имени Гиляровского, которому, как никому, удалось воспроизвести в весьма красочных описаниях жизнь дореволюционной Москвы, нередко вдаваясь при этом в классовые противоречия, имевшие место быть среди её обитателей, в годы, которые были им описаны в известной книге "Москва и москвичи". В своей книге он выступает в роли исследователя, взявшегося за описание различных слоёв населения Москвы: наблюдая их быт, и характерные его особенности. Таким образом - эта книга стала своеобразным журналистским исследованием жизни одного из мегаполисов России, и ни на что другое она не претендовала. Наш же разговор, тем более, не претендовавший на исследовательскую глубину поднятой в нём темы, тоже был далёк от чего-то серьёзного, и скорее, походил на обмен впечатлениями от давно прочитанного, в которых сравнение утерянного с обретенным, почти намеренно приобретало окраску гротеска, и отнюдь не в пользу современных реалий столичной жизни. Тема, поднятая нами, постепенно сама себя исчерпала, и вскоре - увяла окончательно. По всей вероятности, нечто подобное подтолкнуло когда-то Агнию Барто написать своё стихотворение для детей, начинавшееся известным вступлением: "Дело было вечером, делать было нечего..." Каждый из нас нырнул в свою норку - комнатный отсек, где занялся обычными своими делами, в которые, временами, входит и ничегонеделанье; чаще - чтение, для которого Антарктические дали предоставляют множество возможностей, заменяющих обычную скуку. Чем-то подобным занялся и я, но недавнее упоминание имени Гиляровского зацепило моё сознание каким-то ярким воспоминанием, от которого мне было трудно отделаться, и, постепенно, в памяти моей всплыло происшествие, закончившееся тяжелым ранением моей задницы. Да, да, - именно её, ибо она пострадала благодаря самому Гиляровскому, с его "Москвой", и населявшими её москвичами.
Идёт август месяц 1948 года, вернее, август уже заканчивается, и в ближайшие дни меня ждёт не очень любимая мною школа. Я только что вернулся из деревни, находящейся в Псковской глубинке, в которой был практически лишен чтения, из-за полностью лишенных всех видов литературы домов местных крестьян. Теперь, я, пытаясь наверстать упущенное, "проглатываю" всё, что мне попадает в руки, совершенно не обращая внимания на соответствие моему возрасту читаемой литературы. Соседка по лестничной площадке, - мой театральный благодетель - Нина Борисовна, время от времени, кроме контрамарок в театр Консерватории, давала мне читать свои книги, подборка которых была лишена детской тематики, что меня не слишком смущало. Она же, - рассуждала вообще просто: "У тебя в памяти останется то, что тебе будет понятно, непонятое - отпадёт само, как не нужное тебе". При этой её моральной поддержке, совсем незадолго до этого, в моих руках оказался "Декамерон", кстати, показавшийся мне совсем неинтересным, скорее, даже скучным. Сегодня, сразу после того, как я сходил для неё в магазин, она, покопавшись на полках книжного стеллажа, сняла с одной из них книгу, передавая которую мне, сказала: "Читай, Дима, её внимательно, особенно, обрати внимание на язык, которым она написана. Тебе эта книга должна понравиться!" С таким напутствием, и с книгой подмышкой, названной неизвестным мне Гиляровским, скучно: "Москва и москвичи", я и выкатился во двор, а со двора, уже на улицу, где намеревался занять единственную гранитную ступеньку, навечно, со времён революции, закрытого парадного входа лестницы, на последнем этаже которой живёт мой приятель - Лёнька Нуткин, пока ещё не вернувшийся с дачи. На этой ступеньке я намеревался караулить возвращение своих дворовых приятелей из летних пионерских лагерей, да дач, доступных родителям некоторых из них. Через неделю - другую, наши дворы начнут заполняться дровами, завозимыми жителями дома для своих печей, и тогда, с дворовым футболом будет покончено, а обстоятельства, вытурят нас в окружающие наш район обитания сады и парки, в которых возникает масса проблем с их сторожами и мильтонами, тоже, надо сказать, - не подарком. Этот мой пост на гранитной ступеньке, предполагал первичность информации о тех, кто сумеет сегодня вернуться в наш дом, а это означает уже кое-что существенное в нашей ребячьей жизни. Сама же книга, гарантировала мне достаточно продуктивное времяпрепровождение, не отягощаемое скукой. В предвкушении сочетания приятного с полезным, я плюхнулся задом на гранит ступеньки, и,.. тут же взлетел с него, мгновенно ощутив в своём заду раскалённый штырь, вставленный в правую ягодицу. Книга с "москвичами" отлетела на только что покинутую ступеньку, а я, вращаясь словно дервиш, в его длительном танце, вопил так, словно меня резали по живому. Мои вопли были услышаны не только на улице, где сразу же вокруг меня стали собираться недоумевающие зеваки, но и во дворе, где совершенно случайно в этот момент оказалась Ритка - дочка жестянщика, не имевшая, в общем-то, привычки ошиваться в первом дворе. Её привычным местом обитания был второй двор, среди поленниц вечно находящихся в нём дров. Именно она оказалась первой, поспешившей мне на помощь, и, более того, правильно оценившей создавшуюся ситуацию. Она остановила моё безостановочное вращение волчка, запущенного ловкой рукой, и, поняв из моего бессвязного крика, что я сел жопой на что-то раскалённое, стала искать это нечто необычное для обычной лестничной ступеньки. Она-то и увидела первой, прибитую моим задом огромную осу, которую кто-то из взрослых, находившихся здесь же, обозвал шершнем. Рита проявила необыкновенную деловитость и сообразительность, которой явно не хватило взрослым.
- Снимай портки! - скомандовала она, и сама тут же принялась расстёгивать мои короткие штаны, больше напоминавшие шорты на лямках.
В этот момент, я был слишком далёк от чувства обычного для меня стеснения, так как зад мой продолжал полыхать адским огнём, а правая моя нога вдруг перестала меня слушаться, став словно парализованной. За моей спиной я слышал сопение Ритки, пытавшейся извлечь оставленное в моей заднице жало шершня. Ритка сидела на корточках, и одной рукой придерживала моё, всё ещё не знавшее покоя тело, пальцами другой что-то пытаясь извлечь из моего зада.
- Всё! - наконец-то, произнесла она, и, выпрямившись, - скомандовала, - одевай свои портки!
Легко сказать, - одевай! Мой зад, к этому моменту, уже не втискивался в сей предмет одежды, нависая всей правой половиной над их горловиной. Так и повела она меня за руку до моей квартиры, со спущенными штанами, которые я придерживал за расстёгнутые лямки, волочащиеся за мною по земле. Правая моя нога полностью, к этому моменту, перестала слушаться, и её налитую болью тяжесть, я тащил словно горящее бревно, вставленное в мой зад вместо ноги. Сдав меня на руки соседке, Рита ушла, а я в этот день, да, и на следующий, так и не вспомнил о покинутом мною Гиляровском, с его "москвичами". Два дня я высоко лихорадил, и от головной боли впадал временами в беспамятство, сопровождаемое бредом. Только на третий день я пошел на поправку, и первым, о чём я вспомнил, была книга Гиляровского, до которой мне в день встречи с шершнем, не было дела. Я загрустил, представляя себе, как буду держать ответ перед Ниной Борисовной, всегда безотказной в плане обеспечения меня книгами и контрамарками в Консерваторию. На третий день моей болезни, меня неожиданно навестила Рита, принесшая с собою Гиляровского.
- Я его прочитала! - сказала он, - Стоящая книжка!
Никогда прежде, с книгой в руке я её не видел, а Гиляровский и шершень, в моих понятиях, с тех пор, объединены.
Сорок пять лет спустя, ко мне в хирургическое отделение поступил пострадавший, севший, извините меня за выражение, своею ж-пой на раскалённую почти до бела кухонную плиту. На плиту он свалился с высокой табуретки, сломавшейся под ним, стоя на которой, он менял перегоревшую потолочную лампочку. Этот человек был крупен и грузен до неприличия, и в момент своей "присядки" на плиту, на нем были одеты эластиковые спортивные штаны, которые мгновенно расплавились, и намертво прилепили зад несчастного к плите. Опереться руками о раскалённую поверхность плиты он не мог, и только вмешательство жены спасло его от превращения в жаркое. У человека этого оказался, в конце концов, ожог ягодиц четвёртой степени, потребовавший затем от меня неоднократных вмешательств, пластического свойства. В конечном итоге, он выписался из отделения практически здоровым, но со шрамами на обеих ягодицах, демонстрирующих парную мишень. Так вот; времени у нас с ним для обсуждения темы получения им ожога, было более чем достаточно, и я, обуреваемый профессиональным любопытством, задал ему нескромный вопрос: "Как же вы терпели такую боль, уважаемый, ведь вы же жарились заживо"? Сей человек не лишен был чувства юмора, и ответ его демонстрировал этот своеобразный юмор: "Пока подо мною шкворчало, - мне было больно, а затем, - я привык, и боль исчезла"! Юмор - юмором, но, вспомнилась мне тогда моя встреча с шершнем, двухдневная боль от контакта с которым превышала все другие болевые ощущения, испытанные мною в своей дальнейшей жизни, а этих ощущений, поверьте мне на слово, - было с избытком. Вот и думай потом; что лучше: сидеть на раскалённой плите, или сесть на шершня?