БЕЗ ГЕОГРАФИИ
Сборник расказов
Алексей Лельчук a.lelchuk@mtu.ru
Демобилизация духа
|
Какой-то евпаторийский раввин, к которому многие ходили судиться, всегда говорил (грустно и нежно) и спорщикам, и свидетелям: "И ты неправ, и он неправ, и они неправы. Идите с Богом".
Иван Бунин. "Дым без отечества"
Я тонул, ощущая, что выживу, потому что видел чёрное дно и пробивающуюся через воду молочность солнца.
Некрас Рыжий. Чешежопица. Очерки тюремных нравов.
|
1.
Его звали Отамбеков. Младший сержант Отамбеков. Имя, наверно, я тоже вспомню, но пока хватит и фамилии. Перед дембелем Башка дал ему сержанта, так что Серёга Куликов нашивал Отамбекову на дембельский китель три лычки. Но всё время в части он был младшим сержантом.
Когда мы в первый раз его увидели, он сидел в тапочках на крыльце узла связи и ковырялся в ноге. Он ходил тогда в тапочках, не в ботинках. В тапочках разговаривал с немцами, в тапочках ходил в столовую, в тапочках стоял на разводе. Тапочки это статус. Формально его тапочки объяснялись тем, что у него болела нога. Но нужно иметь статус, чтобы больная нога дала тебе тапочки.
Отамбеков был единственным южным человеком в нашей штабной роте. Так что у нас был всего один чурка, да и то он был, по выражению Сашки-артиста, "цивилизованным чуркой". Отамбеков учился в университете в Душанбе. На узле связи ему доверили дизель. Родом он был из горного села на Памире. Он дал кому-то свой адрес, когда уезжал.
Отамбеков всё приставал ко мне, чтоб я научил его английскому. Я был бы рад. Может быть, у меня от этого тоже появился бы статус. Конечно, о тапочках тогда я не мог и мечтать, но учить английскому человека, который ходит в тапочках это тоже статус. Но дело не шло дальше вялых напоминаний: "Ляля, ну когда ты научишь меня английскому?"
Как же звали младшего сержанта Отамбекова? О-там-бе-ков... беков ... бек... Бек! Отамбекова звали Бек! Точно. Сержанта Кузнецова звали Кузя, лейтенанта Дубова звали Дуб, а Отамбекова звали Бек. Когда мы из войскового приёмника в первый раз шли в столовую, и дерьмо-сержант потащил нас по жаре вокруг всей части, Бек в своих оранжевых тапочках сидел на крыльце узла связи и грел на солнце больную ногу, иногда ковыряясь в ней пальцем. Мы строем проходили мимо. Дерьмо-сержант махнул ему рукой, и Бек кивнул в ответ вяло и значительно. Мол, я цивилизованный чурка, сижу в тапочках на узле связи, а ты, знай себе, духов еби. Духи грянули: "Распрягайте, хлопцы, коней..." Дерьмо-сержант побежал заворачивать колонну правое плечо вперёд в столовую. Бек опять вернулся к своей ноге. За узлом каменистая степь дышала ковылём на ветру.
В войсковом приёмнике все сержанты были чурки. Из Станов Таджикистана, Узбекистана, Казахстана. А все духи русские. Сержанты говорили на своих языках, которые, по-видимому, все одного корня, так что они друг друга прекрасно понимали. И нас понимали. А мы ни слова не понимали из их перекриков. Ощущение было такое, будто кучка восточных оккупантов командует покорённым народом. Или, если учитывать, что действие происходило тоже в Стане Казахстане, что беки командуют взятыми в плен северянами. Причем, сдали северян в плен их же собственные северные генералы.
Я не стесняюсь здесь называть представителей южных республик так, как мы их называли в армии, так, как все их называют чурками. Дело не в южности, а собственно в чуркости. Южане тоже называли русских чурками, во всяком случае, когда хотели это выразить по-русски. Разумеется, это название оскорбительно, но я не выкину его из рассказа, чтоб у читателя не создалось впечатление, что в жизни можно обойтись без оскорбительных названий. Злоупотреблять им я тоже не буду. Мне стыдно, что мне приходится писать это слово, но изменить я ничего не могу.
Разумеется, мое представление о Средней Азии основывается в первую очередь на историях о мудром Ходже Насреддине и на стихах не менее мудрого Омара Хайама. А представление о Кавказе на рассказах Искандера, Думбадзе, рисунках Пиросманишвили и стихах Шота Руставели. В Новосибирске я знал немало студентов из южных республик, и ни один из них не был чуркой. Но когда на тебя накидывается свора подлецов, ты имеешь право назвать их чурками. Мы находились с южанами в состоянии постоянной вражды, никаких омар-хайамов среди них я не заметил. Все наши южане были чурками, кроме, может быть, Бека.
Кроме "чурок" в терминологии нашей части были также "чурбаны". Чурки это выходцы из Средней Азии. Чурбаны с Кавказа. Отличие было очень существенное. Если чурки были мелки ростом и силами и набрасывались на врага стаями, то чурбаны все были богатыри, как на подбор, и дрались один на один. Кроме того, чурки вели себя, как трусливые собаки, и при появлении немцев или превосходящих русских или кавказских сил всегда сматывали удочки. А чурбаны бились до последнего. Я даже видел однажды, как армянин из первой роты чистил физию Башке майору Очеретину. Чурки или целые стаи чурок часто были в услужении у крупных чурбанов. Чурбаны занимали стратегически важные позиции баню, прачечную, пекарню, котельную. Впрочем, кажется, как раз в пекарне сидел крупный чурочий барон. Шофёрская рота вся была чурочьим царством, и немногие служившие там русские жили, как грешники в аду.
Но трагедия всей этой истории состоит в том, что русские вели себя и хуже чурок, и хуже чурбанов. Они били друг друга сильные слабых и старшие младших; они никогда не выручали друг друга в драках с чурками и чурбанами; они всегда боялись немцев и сдавали им и чурок, и чурбанов, и своих. Впрочем, в силу вялого северного характера, русские били своих духов реже, чем чурки своих. Половина русских были студенты из Новосибирска и Томска, и, таким образом, вполне подтверждали высказывание Ленина, что интеллигенция не мозг нации, а говно нации. Вторая половина русских были трактористы с Дона и, таким образом, наводили на мысль, что говно нации это не только интеллигенция.
Тогда-то я и задумался: если все подлецы, то как же отличить хорошего человека от плохого? Есть ли границы у зла и есть ли какой-нибудь закон в природе против подлости? И, в конце концов, пришел к выводу, что в природе нет никакого закона против подлости и что любой, самый хороший человек при определённых условиях может стать подлецом. А значит, следить за порядочностью нужно самому, ни на что и ни на кого не надеясь. Это убеждение помогло мне в жизни потом, после армии: я никогда не строил иллюзий и очень редко тратил время на обиды. Недостаток этого убеждения всего один: я никому не верю, а это очень трудно. И это тоже своего рода подлость.
Одним из как бы друзей, со временем превратившихся во врагов, был Жук, Колька Жуков. Он не был силен физически, но был высок, широк в плечах и смотрел на мир широким крестьянским лицом. Попал в армию он после первого курса нашего института. В духах и молодых он ходил как и все мы, шуршал на полах, стоял наряды через день, чистил сортиры. Но уже через полгода деды и фазаны стали его прикармливать: освобождать от нарядов, откладывать ему жареной картошки с кухни, делиться ворованными посылками. Почти перестали тыкать в зубы, разве что для профилактики, чтоб не зазнавался. Дедам всегда нужен полицай, чтоб присматривать за младшими. Самим им лень не только заниматься чёрной работой, но даже думать о том, кто будет ею заниматься за них. Думает об этом обычно прикормленный подлец из младших. Он тыкает в зубы своих подопечных, и при случае сам получает по зубам от своих патронов. Так что Жук стал покрикивать на нас, спихивать наряды, "делиться" с нами нашими посылками и так далее. Мне уже нaчало здорово от него доставаться. Спасла нас обоих только досрочная горбачёвская демобилизация.
Упоминавшийся выше Башка это начальник связи, майор Очеретин, наш командир, тиран и покровитель. Башкой он был прозван еще в незапамятные времена, вероятно, за невиданный размер головы, который визуально усугублялся красным цветом лица. Красный цвет лица физиологически усугублялся невиданным количеством алкоголя, которое майор Очеретин поглощал во внеслужебное время.
В соответствии со своим прозвищем, Башка был довольно умным. Наверно, он был самым умным и порядочным из высшего командного состава части. Я не считаю несколько десятков майоров и полковников, которые работали на пусковых установках говорят, там было полно практически интеллигентных людей. Мы завидовали второй и третьей батарее, которые часто дежурили на этих установках и млели там от свободы и либерализма. Ещё мы завидовали штабным, которые тоже млели от свободы, но уже не на основе либерализма, а на основе протекционизма и халявы. Тут можно порассуждать о двух возможных источниках свободы: мозги и волосатая рука и прийти к тем или иным философским выводам. Читатель может заняться этим сам.
Так что можно сказать, что на территории части Башка был самым умным командиром. От этого он часто уходил в запои и ещё чаще был просто не в духе. Он защищал нас от начальника штаба, дубоголового майора Демчука, не отдавал нас в наряды по части, распинал сидящего на коммутаторе негодяя Ситникова и так далее.
2.
Я служил в Советской Армии один год с 30 июня 1988 года по 17 августа 1989 года. Это был весь девятнадцатый год моей жизни. С тех пор прошло ещё двенадцать лет. Пожалуй, армейский опыт всегда был для меня тем самым чёрным дном, которое упомянуто в эпиграфе. После армии я знал, что вряд ли ещё раз окажусь в ситуации более мерзкой. Армию я пережил. Значит, переживу и остальное. Это придавало мне смелости для нетривиальных поступков. Это же обесценивало их результаты. Если подлость безгранична, если нет закона против зла, если добро не держится в мире само без постоянных усилий, зачем искать закон, и зачем добиваться добра?
Впрочем, наша часть была не такой уж ужасной по сравнению с другими, а наша рота была довольно спокойной по сравнению с другими. Одноклассники и сокурсники иногда рассказывали такие вещи о своей службе, что волосы становились дыбом. Да и художественная литература в начале перестройки прекрасно описала, что такое настоящая дедовщина. Так что я не могу сообщить читателю ничего нового о теперь уже Российской Армии, чего бы он не мог почерпнуть из других источников. К тому же, бoльшую часть событий своей службы я забыл. Остались только впечатления, хронологическая последовательность которых практически безразлична.
3.
Ты, Ляля, бля, думаешь, раз ты такой умный, йобны-врот, то все должны тут перед тобой расступаться, бля? Ебать мне, что ты меня старше, посмотри на Дюшу: он всех тут старше, старше немцев, и что? Летает! Правда, Дюша?
Так начал свою лекцию об относительности времени ефрейтор Алексей Басов, мелкий парнишка, такой же тощий, как я, но раза в полтора ниже, за время службы наработавший себе командирский голос не по росту, но вполне соответствующий фамилии. Бас сидел на корточках, прислонившись к тёмно-зелёной стене длинного тёмного коридора на узле связи, освещаемого единственным далёким окном в торце. Тощие басовы колени в трижды ушитых галифе торчали у него под самым носом, как у кузнечика.
Дюше было двадцать два года, он был старше всех в роте, кроме Саши Качура. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь называл его "Андрей", или как-то иначе, кроме как "Дюша". Он был одним из тех, кто "проваливается сквозь призыв": в период "взросления" не выполняет некоторых требований, предъявляемых к будущему деду не буреет, как положено фазану, не давит молодых, совершает какие-нибудь явные глупости, за которые наказывают весь его призыв, сдруживается с кем-нибудь из младшего призыва, или просто не ладит со своими. Он остаётся молодым до самого дембеля: шуршит, летает вместе с младшими призывами. Младше него только духи, потому что дух вообще не человек. Кроме Дюши у нас в роте был ещё один провалившийся Серёга Куликов.
Саша Качур был перестроившимся комсомольским работником из Томска, залетевшим в армию за непокорность неперестроившемуся начальству. Ему было двадцать четыре, он выглядел солидно, хоть был мал ростом, рассказывал о жене и дочке. Деды его припахивали, но бить не били.
Немцами у нас в части называли офицеров наверно, за тёмную форму, и вообще за образ врага.
Здесь время, нах, по-своему идет, продолжал Бас. Он неплохо владел русским языком, но для улучшения командирских свойств речи старался везде вставлять мат.
На гражданке чтоб я чувствовал, что человек меня старше, он должен быть на пять, на десять лет меня старше. А в армии, наху-бля, год идет за десять. Поэл? Только призвался салабон, дух шурши. Пока молодой, знаешь, какая твоя главная задача? Чтоб мне, деду, тут Бас сделал паузу, чтоб получше прочувствовать, что он, Бас, уже дед, чтоб мне было хорошо! Учиться, бля, тебе надо! Полгода отслужил стольким вещам научился, можешь сам уже духов пиздить. Еще полгода фазан. Фазан птица бурая, считай, почти взрослый человек.
Пи-и-издец, не рубишь ни ху-у-уя ты, Ляля! С кем ты разговариваешь! Ты понимаешь, салабон, насколько я больше тебя всего знаю, насколько я опытней тебя, насколько я старше тебя? Я сам, наху-бля, не могу даже представить себе, чтоб был таким, как ты.
Все понимали, почему Басу трудно представить себя в моём положении. Это были бы для него слишком болезненные воспоминания. По рассказам дембелей, на своём первом году службы Бас летал от параши к параше, как птичка.
Дальше сам знаешь, Ляля, дед, дембель и домой, Бас по-ленински протянул руку на северо-запад, где за три с половиной тысячи километров стояла его родная Москва.
Армия это жизнь внутри жизни, под конец Бас неожиданно перешёл на литературный язык. Два года прожил время другое, законы другие, люди другие, всё другое. Вышел как метлой по памяти всё забыл и живешь дальше, только, может быть, станешь чуть умнее.
Мне кажется иногда, что та жизнь, которую мы называем реальной это своего рода "армия" в большой жизни вечной души. Душа свободна: живёт, и дышит, и растёт и умнеет по своим скоростям и причинам, но в какой-то момент её запихивают в физическое тело, которое стройно марширует по времени от рождения к смерти. И душа вместе с телом вынуждена маршировать, и есть баланду, и косить траву лопатой, и смотреть архивное кино, и так далее. И ей не дано практически никаких возможностей вспомнить и связаться со своей настоящей жизнью. Ближайший город триста километров на север, телефона нет, увольнительных нет, а право переписки дано лишь очень немногим художниками, поэтам, экстрасенсам, царям и, в порядке исключения, красивым женщинам.
Разве что иногда приходят странные открытки с той стороны сны. И все.
4.
Ехал в армию я очень долго. Сначала долго ждал: шесть дней сидел на пересылочном пункте около Новосибирска, и казалось ну, скорей бы закончилась эта неизвестность. Как и все остальные, я не знал до последнего момента, куда меня возьмут. Неизвестность мучила, изматывала, хотелось ясности, тлела надежда, что ясность будет светлой. Что возьмут в приличные войска. Ясность наступила.
Солдат грузят в плацкартные вагоны по девять человек в купе. Без белья и подушек, только матрацы. Что дают есть не помню. Помню, что катастрофически не хватало воды: было очень жарко. Помню, что гуляния на нижних этажах мне быстро надоели, я залез на багажную полку и почти четыре дня провёл на ней. Помню, что на моей гитаре народ посреди ночи давал "Наутилуса": "Я так хочу быть с тобой...", что звучало очень актуально. "Наутилус" в 1988 году был свеж, оригинален и потрясающе злободневен.
Потом, уже в части, с "Наутилусом" была еще одна история, когда результатом очередного налёта начальника штаба майора Демчука на нашу казарму был приказ смотреть ежевечерне программу "Время". В первый же день сразу после "Времени" шёл концерт "Наутилуса". Деды позволили молодым вылезти из коек. "Наутилус" пел про гороховые зёрна: "Нас выращивают смену, для того, чтоб бить об стену..." Казалось, что это революция, что наутро всё будет по-другому. Наутро всё оказалось как всегда. Но революция произошла через несколько месяцев студентов отправили домой, на год раньше срока. По-моему, эта горбачевская "амнистия" была самым человечным эпизодом перестройки. Возможно, единственным человечным. Без политики, без философии, без расчётов. Просто вернуть детей матерям. Теперь "Наутилус" поёт, как все.
А в том плацкартном вагоне все пели, как "Наутилус".
Нам не сказали, куда мы едем. По солнцу и по названиям станций мы понимали, что едем на юг. Иногда стояли посреди степи. Через три дня доехали до Алма-Аты. Постояли на вокзале, увидели вдалеке горы. Потом поехали на север, еще дня полтора. Высадились на станции с казахским названием. Потом оказались в пыльном городе, в огромной четырехэтажной казарме с внутренними залами размером с баскетбольную площадку. Проторчали там дня два. Вымылись в душе.
Нашу партию стали разбирать по частям. Мы узнали, что попали на большой полигон в центре Казахстана, у озера Балхаш. Что город называется Приозёрск, секретный. Что можно остаться в городе в "учебке", получить за полгода младшего сержанта и потом поехать в часть. А можно сразу попасть в часть. И что можно попасть в большую часть, а можно на маленькую точку. Гадали, что лучше. Играли в карты, играли на гитаре, знакомились, трепались, обменивались адресами и телефонами. Иногда в зал выходил офицер, зачитывал фамилии, люди брали свои вещи и уходили. Навсегда. Приходили новые партии из других городов.
Интересно наблюдать, как через пару дней общения в незнакомой толпе, как в кювете с проявителем, начинают проступать отдельные характеры, истории, личности. Становятся уже почти видны лица. Вдруг почти проявившееся лицо вытаскивают из кюветы и кладут на его место новый снимок, еще совершенно белый. И он тоже начинает медленно проявляться в разговорах, играх. А какие-то лица, которые залежались в кювете, уже проявились окончательно, всем видны.
Потом набрали автобус таких же, как я, и мы поехали. Ехали часа три. Сначала вокруг мелькали воинские части, развалины, аэродром, мастерские, опять развалины. Потом пошла голая пустыня с невысокими холмами. На некоторых холмах торчали антенны и пара домиков. Потом въехали в белёное КПП, сделали круг по части, вылезли из автобуса. В бане разделись, бросили свои вещи и больше никогда уже их не видели. Оказались в чёрном заплесневелом каземате. Получили три машинки для стрижки волос и указание побрить друг друга наголо. Я взялся за одну из машинок, получалось неплохо.
Помылись из чёрных кривых кранов холодной водой с хозяйственным мылом, получили х/б. Когда вышли бритые, в одинаковом х/б, на свет божий, выяснилось, что все незакреплённые черты лица новых почти товарищей почти совсем смылись опять все на одно лицо. Стали заново проявляться. Но уже в другом проявителе.
5.
Первый месяц мы провели в войсковом приёмнике. Сейчас я понимаю, что это был всего месяц, но за этот месяц прошла целая жизнь.
В роте сто двадцать человек. Четыре взвода по тридцать человек. Во взводе три отделения по десять человек. Все солдаты оказались русские. Все сержанты как я уже написал.
Подъём за сорок пять секунд. Можно успеть, если не надевать носков, не завязывать шнурки на ботинках, ремешок просунуть в петлю, застегнуть штаны на одну пуговицу, а х/б на две. Но не у всех это получается сразу. "Отбой!" сорок пять секунд, чтоб всё снять и влететь в койку. "Подъём!" "Отбой!" "Подъём!" На десятый раз этому научиваются все, кроме нескольких тормозов, которые сразу идут в наряд. Пять минут на умывание и уборку постелей. Можно успеть, если бежать в умывальник по очереди с двумя нижними койками, а застилать постель и шнуровать ботинки по очереди с соседом. Два торса не вмещаются в проход между койками, так что, пока один убирает свою постель, второй шнурует. Потом наоборот. Еще несколько человек не успели эти будут мести плац вместо политзанятий.
По лестнице вниз бегом. В колонну пoчтыре (по четыре) становись. Дерьмо-сержант щеголял изъятыми у кого-то из духов электронными часами с секундомером. Если мы не успевали за минуту, звучала команда "Рота, на центряке в шеренгу по три становись". Центряк это центральный проход в казарме, на втором этаже. Полетав по лестнице вверх-вниз, мы трогались к столовой. Три раза вокруг казармы с песней. Раз, раз, раз, два, три. Потом команда "делай раз". На "делай раз" вытянутая левая нога поднимается на уровень колена и ждёт команды "делай два". Ждать может долго. Минуту, две, пять. Дерьмо-сержант гарцует вокруг строя. Ноги тяжелеют и гнутся к песку. Дерьмо-сержант высматривает опустившиеся ноги вдоль рядов, подбегает, пинает, орёт. Жара. Ноги опять опускаются. Сержант опять подскакивает и пинает. Мимо марширует другая рота. Её сержант орёт что-то нашему. Потом проходит ещё одна рота, с русским сержантом, который орёт так, что мы можем понять:
Эй, дерьмо, кончай их ебать, голодные останутся. Дёма тебе по уши вставит.
А там Дёма? Бля-я-я! кричит наш сержант и оборачивается на роту. Делай два! В столовую бегом-арш. Вторую батарею обо-гнать.
На входе в столовую стоит начальник штаба майор Демчук шуплый чернявый шибздик в плечистом пиджаке и широченной фуражке. Он любит порядок. Приёмник опоздал на двадцать минут, теперь солдаты не успеют поесть и качество боевой подготовки понизится. Это неправильно, товарищ сержант. Вы меня поняли? Учтите это в дальнейшем. Вы занимались строевой подготовкой? Похвально, но надо этим заниматься после развода. Сержант весь горит: такой выволочки он давно не получал.
Еду мы получали по очереди с раздачи. Два куска хлеба, каша с куском сала, баланда с капустными волосами, чай-мочай и два кругляка масла размером с пятак. Сержанты брали несколько кусков хлеба, несколько кругляков и чай. Потом им в роту кухонный наряд приносил жареную картошку, которая должна была быть сварена в нашем супе, жареную рыбу или свинину, которую мы должны были есть на ужин, и сладости из наших посылок. Съев бутерброд и выпив чай, сержант командовал: "Рота, на выходе из столовой в колонну пoчтыре становись!" Мы успевали выхлебать баланду или проглотить кашу. И то, и другое съесть удавалось редко. Баланда была обжигающе горяча, так что пот с носа капал прямо в тарелку. Казахстан, лето, солнце вставало рано.
После обеда еще два круга по части с "делай раз" из-за Демчука.
Говорят, тем, у кого рост выше метр девяносто, положено две порции. При нашей системе это было бы бесполезно успеть бы съесть хоть одну. Но рост давал свои преимущества: самые высокие шагали первыми в колонне и первыми получали свою порцуху. Так что мне обычно удавалось съесть и суп, и кашу я был правофланговым в первой шеренге.
Кроме того, заявлять о недостатке еды молодым не полагалось. За просьбу положить добавку можно было потом в роте получить в зубы. Деды и блатные рубали втихомолку в каптерке и ходили сытые. Молодым полагалось "стойко переносить лишения и тяготы военной службы". "Что, ненарубываетесь, салабоны?" презрительно говорил сержант, проходя мимо группы молодых, жалующихся друг другу на дерьмовый обед.
Потом нас заново учили жить. Во-первых, ходить. Оказывается, первые восемнадцать лет мы все ходили неправильно. Нас учили тянуть носок, заносить ногу прямо, не сгибая в колене, идти в ногу с соседом, смотреть в затылок идущему впереди, не наступая ему при этом на пятки. Моя правофланговость и здесь меня выручала: я не должен был ни на кого равняться и никому не наступал на ноги. Вся рота равнялась на меня, а у меня хорошее чувство ритма, так что маршировали мы славно. Впрочем, при команде "делай раз" моя поникшая нога была у всех на виду.
Во-вторых, нас учили новой гигиене. Бельё необязательно для человека. Можно месяц ходить по жаре в одном и том же х/б, пришивая каждый вечер к нему воротничок чистой стороной. Носки менять и стирать с мылом тоже необязательно. Можно месяц ходить в одних носках, прополаскивая их вечером в холодной воде. Можно чистить унитазы безопасной бритвой не нужно никаких моющих средств. Можно мыть полы без швабры, но об этом впереди.
Потом, зимой, мы научились и новому отношению с холодом. Оказывается, можно стоять на плацу в двадцатиградусный мороз в тоненьком шарфике, на два пальца выступающем над воротом суконной шинели, под которой только х/б и бельё. Оказывается, можно ходить по еле тёплой казарме в пластиковых тапочках без носков. Оказывается, можно мыться в бане холодной водой и после этого выходить на мороз с мокрой головой. И самое интересное оказывается, именно так можно прожить целый год, ни разу не заболев ни гриппом, ни насморком.
Учили ли нас стрелять в войсковом приёмнике? Нет, не учили. Мы занимались сборкой-разборкой автомата Калашникова и один раз ходили за горку на стрельбы вместе со всей частью. Каждому дали по три патрона. Мы их честно выстрелили. После этого оружие в мои руки не попадало.
6.
Через десять лет после армии я занимался историей Катастрофы европейского еврейства во Вторую Мировую войну. Весь мир знает о том, какие страдания пришлось пережить евреям в Европе в довоенное время и в концлагерях. Нашлось достаточно свидетельств и обвинителей. Но разговаривая лично со стариками, пережившими Катастрофу, мы поражались двум вещам. Во-первых, тому, что среди них было много и таких, которые относились к своим былым страданиям вполне равнодушно, не испытывая ни горя, ни обиды: как к тяжёлой болезни, которую им удалось превозмочь. Горевали по погибшим родственникам, но не по себе. Во-вторых, что после этого они молчали пятьдесят лет. Почему?
С моего дембеля прошло двенадцать лет. Я брался за эту повесть несколько раз, подступался и так, и эдак, но, написав пару страниц, всегда останавливался. Мне не было стыдно, мне не было страшно или больно. Я не чувствовал обиды на своих дедов, офицеров, министра обороны. Я мог бы рассказать всё любому, кто меня бы об этом спросил. Но спрашивали редко. А сам я рассказать всё по порядку так и не собрался. Почему?
Вероятно, потому же: если закона против зла нет, то зачем об этом сообщать окружающим? Пока они этого не знают, они стараются жить и живут, стараясь, так что можно к ним присоединиться. Ведь мне тоже надо жить. А жить можно только веря, что закон против зла есть, пусть даже это всего лишь постоянные безнадёжные усилия по творению добра.
После армии мне часто везло в жизни, так что в конце концов я уверился, что и против добра закона тоже нет. Хорошего человека можно иногда встретить в самых немыслимых условиях. Значит, закона вообще никакого нет такой из этого следует вывод. Как же тогда мы живём? Этот вопрос был бы уместен в устах философа-атеиста, но ведь я за последние годы ощутил ещё и Божий Промысел в каждой вещи. Верующий человек, утверждающий, что в мире нет закона не нонсенс ли?
По-видимому, нонсенс, но, тем не менее, факт. Так что возвратимся к озеру Балхаш.
7.
Само озеро я видел два раза когда ко мне приезжали родители. Наша часть находилась в восьмидесяти километрах от Приозёрска, и увольнительные нам не полагались. Только в том случае, если к солдату приезжали родители, его отпускали в город на двое суток. Единственное и, вероятно, самое сильное моё впечатление от первого родительского посещения, которое я и запомнил, было вот какое: на второй день я по собственной инициативе взбежал вверх по лестнице в гостинице. До этого я наслаждался возможностью всходить по ней медленно и не торопясь. Да и сил не было, пока родители не накормили меня в ресторане и привезёнными домашними вкусностями.
С названием "Балхаш" у меня связано ещё одно воспоминание о самом секретном оружии Советской Армии, которое никогда не удастся выведать никакой иностранной разведке. Это уникальный способ мытья полов. С помощью этого метода можно без швабры очень быстро и очень чисто вымыть очень большие площади пола. Называется метод, я думаю, в каждой части по названию ближайшего крупного водоёма, потому что первым действием является выплескивание на пол полного ведра воды. У нас этот метод назывался "Балхаш". За сохранение этого секрета можно ручаться, ведь никогда, кроме как в армии, мужчина в нашей стране не будет мыть пол в большом помещении, а женщины в армии не служат.
Я являюсь хранителем ещё одной крупной государственной тайны, она связана с так называемой "засекречивающей аппаратурой связи", которую мне пришлось обслуживать согласно своей военной специальности.
Перед окончанием войскового приёмника к нам пришел майор и стал задавать вопросы и распределять нас по ротам. Первым вопросом было: кто умеет печатать на машинке? Несколько человек вышли вперед. Я подумал и честно решил, что не умею печатать на машинке, ведь до этого печатал только на клавиатуре компьютера. И не вышел. Скромность украшает человека, но не солдата. Ведь фактически вопрос означал: "Кто хоть раз в жизни видел печатную машинку?" "Умеющие печатать" пошли работать в штаб и жили, в общем, неплохо до самого дембеля. А узнав о моём компьютерном прошлом, майор отправил меня на сложную техническую должность.
До меня в ЗАСе сидел рядовой Вербицкий неплохой, в общем, парнишка из донских казаков. Я стал приходить к нему на стажировку. Моей задачей было каждый день утром вытащить кусок перфоленты с паролем из опечатанной коробочки, вставить его в большой ящик с кнопками и ручками и затем в определённой последовательности нажать и повернуть десяток кнопок и ручек. Верба делал это виртуозно, а у меня никак не получалось. Я всё время какую-нибудь ручку или кнопку забывал. Почему? Я до сих пор не понимаю. Верба мне довольно спокойно все объяснял и много раз показывал, а в зубы начинал тыкать костлявым кулаком, только когда совсем выходил из себя. Я до сих пор этого не понимаю, ведь к тому времени окончил два курса технического вуза. По-видимому, это и есть какая-то страшная государственная тайна.
Но в конце концов я научился менять пароль на ЗАСе и прослужил там почти полгода. После утренней установки пароля в мои уставные обязанности входило весь день сидеть напротив этой машины и ждать смены. В ночную смену не нужно было менять пароль, просто выключить аппаратуру, бросить бушлат на пол напротив киловаттки и спать. Кроме этого, в мои неуставные обязанности входило за час до конца смены вымыть полы на своей станции, в коридоре и на тех станциях, где со мной в смене дежурили деды.
К весне меня перевели на соседнюю станцию, за стенкой, где стояла-таки печатная машинка. Но печатать на ней мне всё равно не пришлось, потому что она печатала сама. Она была подключена к ЗАСу и печатала на длинных бумажных полосках длинные ряды цифр, которые я быстро и умело клеил в столбик на стандартный телеграфный бланк. После этого наступала самая приятная часть моих обязанностей: я клал секретную телеграмму в портфель, опечатывал его пластилиновой печатью и нёс в штаб. Это были целые полчаса свободы. Относительной свободы.
Степень относительности моей свободы зависела от того, кто сидел в это время на телефонном коммутаторе. Если там сидел негодяй Ситников, то я старался как можно быстрее прошмыгнуть по коридору мимо всегда открытой двери, чтоб тот не успел дать мне задание: например, сбегать в магазин и принести ему кулёк печенья и пачку сигарет. Кроме того, от Ситы можно было ни за что получить по морде. Кроме того, Сито мог позвонить в роту и сообщить дедам: мол, к вам направляется свободный кадр, пользуйтесь. Деды могли послать на перехват молодого с заданием. Это неприятно. Лишний раз ходить в магазин было опасно. По дороге или в самом магазине можно было наткнуться на немца, который обязательно стукнет Дубову, что солдат с секретным портфелем отклонился от курса. За это можно было назавтра залететь в наряд. И, кроме того, получить от дедов или Ситы за невыполненное задание. Так что с Ситой на коммутаторе мой маршрут был опасен и быстр.
Если на коммутаторе сидел кто-нибудь из наших, вся сила телефонной связи оборачивалась на увеличение степени моей свободы. Димка Устюжанин сообщал мне, где дислоцируются в данный момент наши деды и немцы, что творится в роте, что на почте, что в магазине. Устик звонил мне на станцию в подходящее время, и мы вместе планировали маршрут. Складывали наши скудные финансы и строили мой путь так, чтоб приобрести как можно больше еды, которая скрасила бы нам следующую ночную смену. Кроме того, зная, где примерно меня может подстерегать дед или немец, я мог по ходу дела отклоняться от маршрута в пространстве или времени. Если я знал, что никто в ближайшее время не собирается с проверкой на узел или в роту, я мог задержаться в штабе у секретчиков в комнате с кондиционером. Я мог заглянуть в роту и перекинуться парой слов с дневальным, если он был из наших. Я мог зайти на почту и без лишних ушей спросить, не пришла ли мне посылка. Или тайно вынести оттуда припрятанную для меня почтальоном посылку.
Почта, естественно, находилась под пристальным вниманием дедов, и Толик Варкентин не всегда успевал сообщить нам о пришедших посылках до того, как их разворовывали деды. Но иногда ему удавалось спрятать посылку в нычке и уничтожить квитанцию. Тогда счастливому получателю оставалось только на некоторое время выпасть из поля зрения дедов, вынести посылку с почты и перепрятать её в свою нычку или съесть содержимое на месте. Толик обычно просил поделиться с ним конфетой или куском колбасы. Деды, потроша посылки, тоже делились с Толиком добычей, но я могу себе представить, насколько ему было приятнее получать мзду за благородный поступок, чем за невозможность предотвратить подлость. Так было поначалу. Через полгода деды прикормили и Толика, так что мы почти совсем перестали получать наши посылки.
Нычки, секретные, никому неизвестные места, куда можно было заныкать ценные вещи, были почти у каждого. На каждой станции был пролом в стене за шкафом или вентиляционная труба под потолком, или отвинчивающаяся стенка аппаратуры, где хранились консервы, конфеты, записные книжки, ножи с ручками из сайгачьих копыт и дембельские альбомы. Секретность нычек была условной: деды передавали нычки по наследству сменявшим их на станциях молодым и, конечно, знали всё. Так что иногда можно было прийти на смену и увидеть свою нычку пустой. Более того, даже немцы знали обо всех нычках. Однажды, когда Башка решил наказать за что-то весь узел, он демонстративно распотрошил самую секретную, неизвестную практически никому нычку на станции линейной связи, в которой самые крутые деды хранили святая святых свои дембельские альбомы. Нычка располагалась внутри вентиляционной трубы в запертой комнате, и залезть в неё можно было только пробравшись под самым потолком по релейным стеллажам. Но обычно деды позволяли молодым пользоваться нычками и соблюдали определённый статус-кво.
Все имена, которые я тут упоминаю, подлинные. Я не стал их изменять по той самой причине, по которой обычно это делают. Я не хочу случайно обидеть невиновных и ничего не имею против того, что виновные на меня обидятся. Все мы были в здравом уме и ясной памяти, когда совершали друг по отношению к другу подлости и благородные поступки, все наши дела записаны в большой книге жизни, и скрывать их было бы самообманом. Я сам не совершал подлостей в армии, как не делали этого Устик, Димка Крышня, Саша Качур, Серёга Куликов, прапорщик Москов, Гриша Горин, ещё один Гриша, сержант, чью фамилию я забыл, и многие другие, чьи имена и фамилии я, к сожалению, тоже забыл. И многие, наверно, не совершили бы их, останься мы в армии на второй год. Но в книге жизни записано также, что я и многие из перечисленных не совершали и благородных и мужественных поступков. Я не проломил голову табуреткой никому из дедов за приказы, унижающие моё достоинство, я послушно бегал, мыл, работал, недосыпал, недоедал. Я не помог никому из своих избежать унижения, я не вступался, не возражал, не боролся. Я не выступал против преступного попустительства немцев офицеров. Я был совершенно растерян и подавлен на протяжении целого года и надеялся, что отделаюсь лишь зуботычинами и ночным мытьём полов. Мои надежды, в общем-то, оправдались.
У меня не было душевных сил ни противостоять давящей меня подлости, ни изменить тем немногим моральным принципам, которые я усвоил в первые восемнадцать лет жизни. И ко второму году службы я понял, что я тоже один из провалившихся сквозь призыв, что Жук, Варкентин, Подгорный, мелкий Вовка и другие, чьи имена я забыл, уже успели сколотить свою компанию будущих дедов, и меня в этой компании нет. Так что досрочная горбачевская демобилизация была для меня действительно спасением. Я демобилизовался духом тем же, кем и призвался.
8.
Я не стал бы писать о демобилизации духа только ради того, чтоб сообщить, что на свете много подлецов. В этом не нужно никого убеждать. Но есть ещё одна государственная тайна, и, видимо, не только нашего государства.
Как-то зимой я стоял "на тумбочке" после отбоя. Функции дневального по роте трудно объяснить с точки зрения логики. Он должен стоять на небольшом постаменте у входа в роту между знаменем и тумбочкой с телефоном и ни за что не покидать своего поста. Он должен отвечать на телефонные звонки и в экстренном случае громко звать на помощь дежурного сержанта, который в это время кемарит где-нибудь в каптерке. Не только покинуть тумбочку, но даже присесть рядом на стул, и даже облокотиться о стену ни в коем случае нельзя. В общем, тумбочка это род пытки неподвижным стоянием.
И вот я стоял на тумбочке, рота улеглась спать, и Сашка-артист из секретного отдела вышел на центряк погулять.
Ну-ка, Ляля, знаешь, сколько мне до приказа? Ну и ладно. Мало, Ляля, мало. Скоро домой, поступлю во ВГИК... Ты знаешь, что я поступаю во ВГИК? Я тебе не рассказывал? Так слушай.
Слушать на тумбочке не запрещается.
Я знал с самого начала, что ВГИК это риск. Могу не поступить, и тогда лечу в армию. Родители говорили иди в Пед. Но мне нужен ВГИК, я актёр по натуре. Мне было всё равно, я думал, армия даёт человеку жизненный опыт, послужу два года и с новым, так сказать, жизненным опытом, буду поступать. Понюхаю, так сказать, пороху... Ведь настоящий актёр должен, к-хе, к-хе, знать ту, к-хе, к-хе, реальность! тот широкий жизненный горизонт, да-с, который ему предстоит играть.
Артист, заткни ебало, раздался из казармы голос кого-то из дедов. Спать мешаешь.
А что мы здесь имеем, Ляля? Сашка заговорил тише и сделал вполне театральный жест рукой, хуева туча дерьма-с. Как мы летали, когда были молодыми, как мы летали... Мы вас жалеем, вы тут, как в санатории, по сравнению с тем, что выделывали дембеля в прошлом году. Ну, Кузя, Сито и вся эта шарашка они, конечно, сволочи, они и на гражданке такими были и будут, но у нас есть несколько человек, которые не утратили, да, Сашка встал в позу Сатина из пьесы "На дне", когда тот говорил фразу про человека, который звучит гордо, да, они не утратили человеческого облика. Я, Серёга, Колька мы стараемся относиться к вам по-человечески. Ну а Гриша он просто святой.
Я благодарю Бога! Сашка пал на колени и поцеловал ротное знамя, я благодарю Бога, что Дёма отправил меня в штаб, где я могу сидеть весь день и приходить сюда только к отбою, помыться, постираться. Ты видишь, это носки, я иду стирать их сам. Мне претит мысль, что моё бельё будет стирать кто-то другой, хоть это и полагается мне по статусу. Я не доверил бы тебе своих носков, Ляля, да, кроме того, мне тебя жалко. И вообще, обрати внимание, что все из нашего призыва стирают свои носки сами. А год назад нам приходилось стирать не только свои, да-с.
Через десять минут Сашка вернулся из умывальника с чистыми носками.
Кстати, ты не видел мой альбом? Совершенно не хочется спать, а мне надо раскрасить страницу. Ах, чёрт, я же его отдал на узел. Кого бы послать?
По коридору проходит Серёга Вербицкий, мой шеф, и Сашка машет ему рукой:
Эй, Верба, дорогой, пожалуйста, сгоняй на узел, принеси мне из коммутатора альбом. Что значит, сам сходи? Как ты разговариваешь со старшим по призыву? Ты не видишь, я постирал носки? Не пойду же я на узел в тапочках. Верба, бля, ты доиграешься у меня. Я не могу послать Лялю, он на тумбочке. А если сюда Дёма заявится? Тогда найди мне молодого. Нет тогда иди сам.
Но Вербицкий не отвечает и направляется вглубь казармы. Сашка подбегает к нему и со всей силы бьёт в ухо.
Ты охуел, дед? оборачивается к нему Верба, иди подними с койки молодого.
Они все на смене, отвечает Сашка и бьёт Вербу по другому уху. Хуй-ли ты выёбываешься, подонок?! Ты, блядь, вспомнишь у меня, как разговаривать со старшим по призыву!
Верба бурый фазан, он ставит Сашке подножку, и оба валятся на пол.
Таких историй было много. В душевные минуты деды любили рассказать о том, как им надоело быть дедами, как им надоел этот порядок, как они хотят быть честными и добрыми. Как они скучают по любимой девушке, по любимым родителям, по любимому городу. Деды из студентов делились познаниями в любимых науках.
В душевные минуты офицеры делились примерно такими же чувствами Даже майор Демчук. Многим из них вполне можно было верить. Многие из них на гражданке вправду были и будут честными и добрыми. Но... Но, по-видимому, в определённых обстоятельствах часть человеческой души временно демонтируется за ненадобностью, человеческий дух де-мобилизуется и уступает место другим частям сознания. Это нонсенс, но, тем не менее, факт.
|
|