"Если любишь цветок - единственный, какого больше нет ни на одной из многих миллионов звёзд, этого довольно: смотришь на небо и чувствуешь себя счастливым. И говоришь себе: "Где-то там живёт мой цветок...", - когда-то сказал Антуан де Сент-Экзюпери голосом самого прекрасного из всего, что когда-либо существовало на Земле.
А здесь снова идёт дождь, я ищу в его мокрой простуженной пустоте твои глаза, пытаюсь отличить звук твоего голоса от оглушительного шума непрерывно избивающих карниз капель, так не похожих на мои слёзы, никак не могу понять, как ты сумел стать абсолютно всем в этой короткой и такой неправильной жизни. Зачем ты ворвался в мою душу, зачем сейчас я выворачиваю её наизнанку перед всем миром и перед тобой, боюсь, что не хватит сил написать правду, наполнить бесчувственную, равнодушную бумагу отпечатками каждого дня и каждой ночи, капель дождя в бесконечной темноте? Я боюсь, что не смогу написать ВСЁ, боюсь, что ты просто не захочешь ещё раз прочитать навсегда подаренную тебе душу.
Не понимая, с чего начать, не зная, к чему могут привести эти строки, я вновь беру левой рукой синюю капиллярную ручку, кладу перед собой полуобщую тетрадь в залитой вином джинсовой обложке, и разбитые на клетки страницы так похожи на невыносимую решётчатую обречённость моей тюрьмы - моей последней любви, моего первого романа.
Я посвящаю его тебе, как и всю свою вряд ли хоть чего-то стоящую жизнь. Я прошу тебя, прости меня - за сумасшествие, за правду, за любовь, за всю ту боль, которую я заставила тебя мне причинить.
Прости...
ПИСЬМО ОДНОМУ ЧЕЛОВЕКУ
Наступил сентябрь, да и детство, наверно, уже закончилось, ведь рюмки стали полнее, а звёзды - дальше, и бетонные ступеньки казались совсем не такими холодными. Я смотрела на свет в чужих окнах, и люди там находились за сотни километров от меня, даже если я стояла напротив. Потели стёкла автобуса, тащившего меня на моё маленькое, неуютное дно, а я бессовестно улыбалась, и воспалённое сознание ёжилось, напрягалось всё сильнее, пытаясь уничтожить лишь одну мысль: "Он ни в чём не виноват".
Я начинаю забывать, когда, в какую дикую, безумную секунду моя жизнь превратилась в то, чем она является уже столько дней, столько вечностей. Бесконечное падение в бездну зелёного ада, извращения, впитывающиеся в мою душу - без конца и без края, без чувств, без мыслей, без всякой надежды на спасение.
Уродливые фантазии, судорожный страх утренних "завтра", кричащая всякий бред прямо на ухо безысходность, всё реже дающая знать о себе иллюзия света, которой уже невозможно верить. Автобус. На соседнем сидении скучает Алка, рядом стоит Александр Николаевич с Собакой-камикадзе на поводке, а в медленно проносящихся за стеклом многоэтажках всё щёлкают и щёлкают выключателями так не похожие на нас люди.
Этот день тяжелеет с каждым часом, с каждой выпитой рюмкой, с самого утра. Кажется, вчера было чуть легче, хотя вряд ли я помню хоть что-то о вчерашнем дне, вот только сегодня никак не удаётся напиться. Радо бы закончиться вино, а Собака всё достаёт откуда-то новые бутылки, мысли разрываются на куски, ядовито впиваются в бумагу, и я так хочу как они - порваться, впиться... Его нет, только вино, трясущееся внутри предвкушение суицида, кровавых озёр на асфальте, разодранных вен, хочется пытать себя перед смертью. Какого чёрта я не пьянею?
Безудержно плывут остановки, и что-то тухнет во взгляде - всё ощутимее. Со скрипом поднимается в памяти, встаёт во весь рост неуклюже очерченный силуэт последней, пропитой насквозь недели. Наивное предложение Алки жить всем вместе, с В., в квартире Александра Николаевича, непрерывно умолявшая остаться с ней Собака-камикадзе, в громоздком одиночестве прошёптанное кухонной форточке около четырёх часов сегодняшнего утра, уставшее "Вот так мы плавно перешли в осень", вино, вино, вино. И где-то на дне этой красной лужи, с моей любовью в обнимку, пляшет потешная собачья мечта. "Вот представь, если б щас кресло на берегу моря, 150 грамм водки, два кусочка шашлыка...", - родилась она этой ночью, где-то между советом поесть супчика и упавшей на пол белой пластмассовой пробкой.
Приехали.
- Счас Анька придёт, она мне звонила только что... она с водкой и двумя друзьями, - настороженно взглянула на Александра Николаевича Алка.
- А чё ты на меня смотришь? Я ж сказал: я не пью, - повторил в который раз воодушевлённо.
- Ну как знаешь... Будем на кухне, нужно табуреток из зала притащить. Собака, притащи табуретки.
- И открой вино, не хочу водки.
Зазвонил домофон, через минуту коридор заполнился явно стремившимися перекричать друг друга, пятью невнятными незнакомыми голосами. Извиняющиеся взгляды неумело объясняли произошедшее.
- Я ещё подругу вот с этим телом по дороге встретила, - проговорила Анька, смущённо, пьяно рассмеявшись, указывая на женщину лет тридцати пяти, державшую под руку худого, шатающегося парня с залитыми чем-то крепким глазами. - Николаевич, привет! - задорно прокричала в темноту зала.
Не принимавший участия в нашем последнем запое, хозяин квартиры не удостоил её ответом, раздражённо вжавшись в диван, потягивал джин-тоник, даже не смотрел в нашу сторону. Вслед за чуть более гостеприимной Алкой толпа двинулась в кухню.
- Тебе это вино надо? - морщит лоб Анька. - Мы сейчас водочку откроем!
- Я не хочу водки. Собака, налей вина.
Причудливые, слегка изогнутые формы принимали строки, но опьянение по-прежнему не приходило. Со всех сторон пузырился, накидывался на жажду тишины разбросанный шум, больше всего на свете хотелось любым путём избавиться от этого вечера. Не от людей, не от алкоголя, заполнившего его целиком, от самого вечера - просто убрать дату из календаря, несколько часов из жизни, оставив на своих местах всё остальное...
- Ты не представляешь, как эта девушка поёт, - кричала Анька на ухо прибитому к табуретке пареньку.
- А ты можешь эту: приходите в мой дом... - с надеждой провыл заплетающимся языком он.
- Не могу, - покачала головой Алка.
Смеялись, наполняли рюмки, дёргали струны. Уснул, не вставая с табуретки, Анькин собеседник, и тихие, спокойные, но всё же монстры - одна за другой стадии всеобщего опьянения, всасывались в воздух, так напрасно сменяли друг друга, такие же предсказуемые, как сама жизнь.
- У нас уже шестой день запоя, - объясняла состояние Алка, - мы втроём пьём с самого утра и никак напиться не можем, только ощущение какой-то слабости.
- Ой, ты левой рукой пишешь? - удивлённо спросил усевшийся напротив меня залитый.
Слишком высокомерным получился кивок приподнятой головы, меньше всего хотелось говорить, тем более с ним.
- А что пишешь? - как назло, последовал новый вопрос.
- Роман, - уже не отрывая взгляда от тетрадного листа, неожиданно для себя самой, ответила я. - Налейте, кто-нибудь, только не водки.
- А сыграйте: приходите в мой дом, - натирая заспанные глаза, простонал Анькин друг.
- Да не знает она эту песню, тебе ж сказали! - и с табуретки вновь засопело. Мягко, отчётливо ложился на клетки свет чужих окон.
- Ну, третий тост, как говорится, за любовь! - торжественно продекламировала Анька.
Не чокаясь, выпили, я растерянно всматривалась в клеёнку.
- Где моя рюмка?
Пришедшая с Анькой женщина молча подвинула в мою сторону наполненный прозрачным хрусталь.
- Я же сказала: я не хочу водки.
- Чего ты, выпей, - ещё ближе двигала рюмку она.
- Девушка, вы не поняли? Я не хочу водки!
- Да налейте вы ей вина, я сижу далеко, - визгливо оправдывалась из угла кухни Собака.
Приготовленные ещё утром, подсохшие макароны на пластиковой, одной на всех вилке, и новое, громоздкое желание расходится по всему телу вместе с очередной дозой покрасневшего безумия. Роман. Да, ведь ещё ночью почудилось... роман о нём, об Алке, об Александре Николаевиче, Собаке-камикадзе, обо всей моей жизни, теперешней жизни. Роман... и подарить его В., только ему... только ему.
- А кто-нибудь умеет: приходите в мой дом? - сонно вопит с табуретки.
Откидываюсь к стене, невероятным кажется новый приступ истерического смеха, всё же сумевший вселиться в мой сегодняшний вечер. "Сегодняшний"... паршивое слово...
- Сыграй какой-нибудь романс, пожалуйста, - поглаживая голову вновь уснувшего друга, всё ещё посмеиваясь, просит Анька.
Алкины пальцы зажимают нужный аккорд. Я вновь хватаюсь за ручку, заболевшие остатки чувств перетекают в неряшливо пьяные буквы, и лишь одна из них - заглавная "В" молчаливо возвышается над пропастью рваных строк. Ревёт в муках расстроенная гитара, режет душу полузабытый текст, а я медленно умираю, не в силах вторить непопадающим в такт голосам, умираю под лживую мелодию, под неосознанные старания возродить то, чего больше не существует - беспричинно созданный искусственный мир света, чистоты, вечной любви. Я не знаю, о чём они поют...
Я лишь сливаюсь с темнотой, просвечивающей сквозь серое кружево окна, не знаю, где сейчас В. и почему врывающейся в кухонный шум ночью вновь будет оглушительно храпеть над ухом Собака, почему таким бескрайне далёким оказывается единственный близкий мне человек. Разлагаются иллюзии, одаривая омерзительной вонью душу, "не выйдет", - чуть слышно шепчет реальность, а струны вновь и вновь приказывают ей замолчать.
"Пожила бы ты здесь, с В., хотя бы месяц, выходили бы гулять вместе...", - вновь вползают в сознание Алкины слова. "Он не пойдёт на это, Алка", - уже сама себе отвечаю я. Воскресает в памяти "А мы заставим!". Но зачем? Зачем, если он не хочет, хоть я и люблю, зачем? Ведь ничто уже не сможет вернуть всё на свои места, не сумеет стать мартом сентябрь, да и мы уже не будем прежними. И лишь плафон, подвешенный к потолку, как далёкая, манящая своей недостижимостью звезда, заставляет верить, где-то на самой глубине души бережно хранить свою мечту, ожидание чуда, или просто звонка, а в ответ вновь подносится к опустошённой рюмке наглое бутылочное горло, расползается по кухне всё сильнее пьянеющий, невыносимо грубый, бездушный хохот.
Алка всё играла, люди постепенно расходились, упала на освободившуюся табуретку Собака, тявкнув, заскрипев, уронив лысую голову на мои колени.
- Как у вас здесь весело! - восторженно кричал залитый, вызывая в нас с Алкой искреннее недоумение.
- Весело? У нас весело? Да мы ж здесь подыхаем потихоньку!
- Я к вам зайду ещё как-нибудь, - не обращая внимания на мои слова, улыбался он.
- Заходи, - послышалась из дверного проёма насмешка Александра Николаевича. - Заходи, не бойся! Одна вот весной зашла уже - до сих пор выйти не может!
- Кто, ты? - пьяно уставился на меня залитый.
- Я.
- Сыграй ещё что-нибудь... - просит Анька.
- Ну счас, если аккорды вспомню...
И взбесившиеся струны, калеченые строки, а его здесь нет. Нет, сколько бы я ни ждала, сколько бы ни падала перед своими ожиданиями на подстеленные под собачью голову колени.
- А я... к тебе стремлюсь, я нагибаюсь до земли, - кричит кухне Алка, - я в этом марте, в этом марте на-авсегда...
Как привидения, все семь дней прошедшей недели, прыгают по мыслям, и уже никуда от них... Я не пила всё лето, пыталась прийти в себя, забыть его взгляд, а толку? Стихи, картины... этот район видел меня всё реже, бывало, хотелось навсегда уйти отсюда, ни о чём не помнить, но что-то шептало: рано. Потом? Потом я решилась вернуться в ту, весеннюю себя, наивно поверив в невозможное. Состарившееся лето, две подряд, полных равнодушия ночи, молчание в ответ на небрежно брошенное "люблю", слёзы, но только так, чтобы никто не видел, и может я тоже научусь сдержано и осторожно, с ледяным спокойствием молчать.
Уезжал в свою вторую командировку Александр Николаевич, приносила вина Настя. А я... я уже не могла терпеть свою трезвость, не могла сопротивляться самой себе. Говорила: "Я с вами", и дешёвое яблочное вино сквозь удивления наполняло рюмку.
- ...неблагодарно... с тобой... проводит ночи тридцать первая весна... и без сомнения ревнует ко всему... и без сомнения ревнует ко всему-у, бьёт стёкла, а я...
Да, незаметно, нежданно прокрался в серенькие жизни бездушный сентябрь. Я не появлялась дома все эти дни, я чувствую, я во всю глотку беззвучно ору себе: "Хватит!", но нет сил, чтобы остановиться, нет сил, чтобы ещё раз полюбить жизнь.
А по клеткам вновь ползут съеденные безысходностью строки. Ползут, прячась от незазвонящего домофона, утихшей телефонной трубки. Может, когда-нибудь у меня появится незнакомый мне читатель и наверняка задаст этот вопрос:
- Кто он? Кто такой этот В.? - промелькнёт над моими страницами, а что я отвечу?
Что отвечу? Я дёрну кружевную шторку, ткну пальцем в пыльное стекло. Я скажу: "Видишь ту полоску огней горизонта? Видишь те звёзды? Они - ничто!". Я расскажу о давно превратившейся в горсточку осколков зелёной рюмке, о дыме марихуаны, призрачной тишине голоса, расскажу о бездонных сумерках, о мартовских лужах... о глазах, в которых тонет небо - ночное, почти чёрное...
Что ещё? Сотни, тысячи слов в русском языке, но я не напишу его. Всё, что я, может быть, ещё могу - это рассказать свою историю, самонадеянно начав её с этого отравленного пьяными шутками и собачьим храпом вечера, не решаясь сказать хоть слово о том, как она началась на самом деле.
Совсем скоро, я точно знаю, моя ручка наберётся дерзости, прошипит страницам какое-нибудь запоздалое "я часто вспоминаю то время...", но не в эти минуты, не среди этих смешков. Думаю, нет смысла говорить о том, что предшествует тьме...
- А чё, сигарет нет больше?
- Да вроде, нет. Собака... Собак! Вина налей!
- Отвали, я сплю, чё не видишь?
... не сейчас писать мне о солнце.
- Алка, глянь, может, у себя по сумкам сигареты.
- Рюкзак мне подай.
Обрадованный щелчок зажигалки.
- И мне оставьте! - ёрзает по полу Собака.
- А Александр Николаевич где?
- В ванной на коврике спит, - нервно отвечает Алка. - Я Аньку с этим психом в зале положила, вот он и разозлился.
- Бывает.
- Ладно. Спокойной ночи.
- Угу...
Не могу шевелиться. Лежу на расстеленном по полу одеяле, Собака-камикадзе храпит всё громче, Алка ворочается с боку на бок чуть выше, в кровати, из зала доносятся стоны, а я будто бы труп. Так бывает, когда алкоголя слишком, слишком много, но опьянение исчерпало себя много часов назад, и становится плохо настолько, что уже кажется: хорошо. Странные мысли стучатся в сознание, кажется, и не мои вовсе, кажется, туман не моего прошлого бегает по ним наперегонки с точно таким же туманом, но уже будущего - тоже не моего.
Будто я с рождения здесь, а десятки городов плывут перед глазами. Может, только в детстве была в них, десятках позабытых, южных. А они плывут, укрытые вином до верхушек самых высоких зданий, и запомнятся только солнца разных цветов, даже названий нет.
Будто я уже убежала отсюда, повзрослела, доучилась. И окружают меня теперь совсем другие люди, и ни о книжках, ни о крыльях я с ними не поговорю. И нет больше ни В., ни Алки, ни Собачки под боком, рифмованные строчки давно не лежат на бумаге, только серьёзные, умные лица, цифры, и ни словечка. А главное - не знают здесь о моём прошлом, словно мне запрещено упоминать о нём. Но я-то ведь помню! И вот становлюсь всё старше и старше, и денег у меня всё больше становится, а всё ещё живу лишь потому, что храню в своей памяти жизнь. Сегодняшнюю ночь в ней храню, никому не показывая, да и показать-то её некому...
Нет, пусть уж лучше плывут, безымянные, в винных лужах, а я помечтаю со спящей Собакой о прибрежных официантах, утону в темноте его глаз, и лишь стихи и мысли когда-нибудь станут старше...
Что-то вроде птичек щебечет в открытой форточке, Собака открывает вино, мы с Алкой перебираем содержимое пепельниц в поисках остатков табака на посеревших от пепла фильтрах. В общем, приползло в нашу спальню полностью отвечающее традициям этого района утро.
- Я сегодня домой поеду, - отодвигаю горлышко от рюмки я, - мама же думает, что я не пью.
- Ага. Мошек тогда убери.
- Каких мошек?
- Из рюмок.
- Мошки-алкоголики?
- Ну.
Переплываем в кухню, и вот уже нужно бежать в магазин за этим страшным набором: бутылка вина, полбуханки хлеба, пачка сигарет, я прячусь за тёмными стёклами солнечных очков от прохожих, а тетрадь с завидным спокойствием дожидается новых исступленных фраз на липкой клеёнке. Невыносимо тяжело сдерживать в себе размашистое "Чёрт с вами! Наливайте!", Алка же собирает остатки еды в дорогу Александру Николаевичу. Да, уже завтра он снова уедет, уже завтра я вновь упаду на этот пол, проехав в одиннадцатом автобусе финишную прямую своего побега от безысходности, своего побега в безысходность.
- Возьми папиросу, хлопни винца!.. - подпевает разрыдавшемуся магнитофону Собака-камикадзе, а я из последних сил не поддаюсь непрерывным провокациям, рисую карикатуры на нас же в Алкином дневнике.
- Что тебе ещё положить? - орёт в сторону зала Алка.
- Та-ак, - слышится ответный, растянутый разыгрывающимся воображением крик, - свари два яйца, сделай салатик, картошки пожарь обязательно... У нас мясо есть? Хотя, неважно. Мясо, просто помидоров наложи... ну и всё, кажется.... А, ещё коробок спичек!
- Слышишь, родной, а тебе переспать не завернуть? - под наш с Собакой смех разъярённо вопит Алка.
Собака-камикадзе пьянеет на глазах, я пытаюсь понять, как вновь оказалась за чертой. В который раз пытаюсь... встаю с табуретки, в коридор сворачиваю.
- Ты уже уходишь? - невнятно спрашивает Алка.
- Пора.
- Мы тогда с тобой выйдем, масло подсолнечное закончилось.
И две пары очков защищают их взгляды, соседи заинтересованно умолкают на лавочке у подъезда, люди прячутся под навес остановки от выкрикиваемой Собакой матерной ругани. А я тупо вглядываюсь в стёклышки, и так жалко себя становится...
- Гулять не надоело? - строго, маминым голосом выкрикивает кухня.
- Отстань, - отмахиваюсь я, запираясь в кубике итальянского бордового цвета.
По привычке залажу на балконную раму, свешиваю ноги в темноту, смотрю, как по сложившемуся обычаю городских сумерек кто-то медленно поджигает восток, и, кажется, эти огни не родные совсем, искр его глаз нет в них. Боже, почему же вновь? Почему же я, Боже? Почему не отвечает на вопросы, не даёт подсказок безмолвная ночь, последняя за многие предстоящие страшные месяцы ночь на моём красном балконе?
Что-то кричит за дверью комнаты мама, птицы ещё громче кричат перед сном свою мёртвую, дворовую песню, люди бегут, не разбирая дороги, вряд ли именно туда, куда им нужно, книги, дав обет безмолвия ночи, беззвучной стопкой пылятся на подоконнике. Куда я? Куда несусь, чего жду за новым поворотом возобновляющегося бега по кругу? Кто я, ночь? Та ли это я, какой он меня сделал? По своей ли дороге иду?
Ночь молчит. Ночь смотрит, прищурившись. Ночь воскрешает память, сдувает с неё прах. Ночь дарит тихую кухню своей весенней сестры, ночь дарит старые песни и тёплые руки. Ночь наказывает лужами звёздное небо, смеётся звонко, как прохожий мальчишка. Передо мной плещущаяся в вине Алка, мутный взгляд Александра Николаевича, без перерыва тявкающая Собака, Эдик, даже давно забытая блондинка Юля, даже Лёшка кружат у измученного пьедестала, на котором одно лишь моё вечное солнце. Он.
А мираж золотой пылью сползает с прикрытых век, слабая, только зарождающаяся осенняя прохлада треплет ветерком почерневшие волосы, окурок глухо выпадает из пальцев. Полная луна выходит на арену тьмы, и я знаю: в такие ночи так часто не спится художникам и сумасшедшим.
Моё новое видение, задержись... не ускользай, мартовский снежок на сентябрьском карнизе... побудь со мной хоть до одного
единственного, давно потерявшего значение рассвета... разреши хоть разочек взглянуть на те крылья...
Не тай, снежок, не прячься, призрак, и может, вспомнится, может, даст сил когда-нибудь найти долгожданные отгадки и ответы. Может ручка, любимая ручка, уже потом, когда прояснятся туманы, когда лишь его взгляд и умытое дождём стекло останутся в сердце, выведет - спокойно и аккуратно, совсем не так, как теперь, тихие строчки марта, и покажется, что всё это было так давно...
Я часто вспоминаю то время. Время, когда хотелось засыпать и не просыпаться, хотелось жить снами, не возвращаясь в реальный мир, а за стеклом сияли... сияли, как нигде больше. Нигде, нигде таких нет...
Полоса ореолов, заклеившая бесцветно чёрный горизонт, ласково облизывала сердце, так приторно, что хотелось убежать отсюда. Не пускала себя, смотрела вокруг, и всё казалось таким знакомым, даже грязный бледно-розовый кафель, с трудом удерживавшийся на кухонной стене. Всё...
- Приехала бы вчера, у нас весело было, - устало говорила сидевшая напротив меня Алка. - Сегодня денег нет. Если только Эдик принесёт чего-нибудь...
- Да, Эдик принесёт, - раздался из ванной полный сарказма крик Александра Николаевича.
- Как вы вообще это дешёвое вино пьёте?
- А сама раньше? - с насмешкой спросила Алка.
Как будто в ответ ей, фальшиво улыбнулся переведённый на целлофан, наклеенный на откинутую крышку старой газовой плиты, снимок белых пушистых котят на ярком цветастом фоне, перестал дымиться затушенный об хрустальное дно пепельницы окурок, умолкли последние зимние звёзды. После нескольких настойчивых звонков Алка открыла дверь.
- Истинные готы ходят только в оранжевых куртках! - послышался из темноты коридора голос Эдика.
Ещё минута. Он влетел в кухню, громко, вульгарно пожал мне руку... всё такой же Эдик. Пододвинув табуретку, уселся рядом. Вышел из ванной Александр Николаевич.
- Принёс чё-нибудь?
- Я и не собирался, - спокойно ответил Эдик, переводя на меня безразличный взгляд. - Ну, рассказывай, как ты докатилась до такой жизни?
- За два года, которые мы с тобой не виделись, ты так и не придумал новый вопрос? - покачала головой я.
- Ай!.. Пойдём лучше, поговорим с тобой, как мужик с мужиком.
В зале зажглись два мутных плафона люстры, наградив липким сиянием засохшие лужицы яблочного вина, приютившиеся на тёмной полированной столешнице. Вслед за Эдиком прижимаюсь спиной к разложенному, забросанному нескромно серым ситцем дивану, джинсы вытирают запятнанный пол. Да, вслед за Эдиком, рядом с Эдиком, хоть всего две недели назад говорила, что больше никогда не увижу ни его, ни Алку. Как же я любила это слово - "Никогда". Каждый, наверное, любил его лет в восемнадцать...
- У меня девушка появилась - Вика, - прерывает тишину Эдик, - единственный понимающий меня человек. Так одиночество в толпе надоело, это вообще самое худшее, - морщится он. - А когда где-то встречаешь понимание... Я, например, знаю, как мы с ней умрём! Залезем вдвоём в ванну и вскроем вены. Встретились два суицидника...
- Угу... а я вот ошиблась. Думала, что всё делаю правильно... теперь сижу здесь с тобой.
- Тоже бывает, - проговаривает равнодушно. - Поверь, и ты совсем скоро встретишь действительно своего человека.
- Если бы ты был прав, - усмехаюсь я.
Усмехаюсь, зная, что врёт он всё, что никого я не встречу. Слишком многого жду, слишком много теперь нужно, и ни деньги, ни шикарные иномарки с многоэтажными коттеджами. Нужен человек, всего лишь человек, который полюбит мои стихи, вернёт меня к строкам, к кисточкам. Человек, сумеющий подарить мне прежнюю меня, с дождями и закатами солнца, любящий те же книги, ту же музыку, те же звёзды.
Я слишком сильно устала от повседневности на тот момент, устала от всего, во что меня превратила самая большая ошибка в моей жизни. Я уже начала прощаться с прошлым тогда, я вернулась к Алке, я, как и много лет назад сидела на потёртом полу рядом с Эдиком, знала, что его догадка не может оправдаться, что моей мечты, что любви, найдущей силы выжить и цвести в сердце всю жизнь напролёт, несмотря на боль и разочарования, так же, как и человека, в душе которого я смогу утонуть навсегда, не существует в реальности.
Неожиданно погас свет, а уже через полчаса, завернувшись по пояс в полотенце, Эдик сидел передо мной за кухонным столом, безжалостно мучая колёсико неподатливой зажигалки.
- Самое смешное, что ещё два часа назад я был у своей девушки, - хватаясь за спичечный коробок, говорил он.
- И нормально себя чувствуешь?
- Как видишь. Знаешь, ведь это разные вещи. Люблю-то я только её.
- Не знаю, - задумчиво проговорила я, - по-моему, ты не прав. То есть, зачем тебе другие, если ты её любишь?
Эдик пожал плечами.
- В любом случае я буду с ней. Если двум людям где-то наверху предначертано быть вместе - они будут. А остальное, это так, - он махнул рукой, - привычки.
Мы молча погасили свет в кухне, под доносившееся из спальни ритмичное дыхание, на ощупь добрались до постели.
- Приятно засыпать, когда есть что-то тёплое и родное под боком, - послышался тихий голос Эдика.
Душной и неудобной оказалась первая здешняя ночь...
Бывает, беззвучно, невнятно живёшь в этом мире, и вдруг настолько резко ощутишь собственное падение, саму возможность становиться всё ниже и ниже, настолько резко, что научишься этим дышать. И дай Бог, чтобы хватило страха, хватило осторожности, боязни перемен, или чего-то там ещё. Дай Бог, чтобы хватило сил сдержаться, не поставить над своей душой этот зловещий эксперимент.
Ещё вчера всё было иначе, я просто искала Алку. Ту самую Алку, с которой мы редко успевали считать литры выпитого спиртного, количество потраченных денег и безумных идей. Алку, от которой я по непонятным даже для себя самой причинам ушла в другой, как оказалось абсолютно ненужный мне мир масочной размеренности, наполненных скукой и безразличием, ничем не отличавшихся друг от друга вечеров, проводимых перед безжизненно голубым экраном. Вечеров, забытых ручкой, бумагой, кистью в руке, потерявших интерес ко всему, чем я жила когда-то. Я не читала книг, я не слышала музыки, для меня не существовало даже заката солнца, медленная, отчаянная самоликвидация заслонила собой всё, чем я дышала раньше, всё, во что верила, во что теперь могла вложить изголодавшуюся за многие месяцы бессмысленности душу.
Вряд ли моё прошлое тронет эти страницы, я начала свою историю с двадцать четвёртого февраля 2005-го года, с того самого дня, когда у меня не осталось больше сил убивать себя, и в памяти неожиданно воскрес призрачный, невнятный голос, рвущий гитарные струны бой, любимые всем сердцем, горячие, странные Алкины песни, так часто звучавшие в стремительном полёте нашего с ней одного на двоих прошлого. Как никогда, захотелось вновь услышать их, вновь довести до предела своё сознание, дойти до черты, упасть на дно. Мне хотелось вспомнить всё, чего я чуть не лишила саму себя, так сильно хотелось, что уже не имело значения, к чему это может привести. Хотелось вернуться, хотелось перевернуть мир, стать собой. Тяжело сейчас говорить об этом, тогда же хотелось сойти с ума настолько, чтобы пути назад уже не было, хотелось тех же сумасшествий в чужих лицах, даже ставить памятники самым отъявленным хотелось. И главное - жить, забывая о реальности, забывая о смерти, забывая обо всём остальном. Хоть и последние дни, но жить.
Из всех давно забытых, затерявшихся в выброшенных блокнотах номеров телефонов старых знакомых, мне удалось вспомнить только номер Эдика. Ещё полгода назад я упрямо игнорировала его попытки объяснить мне бесполезность моего ухода от себя самой, а теперь трясущейся рукой записывала под его диктовку цифру за цифрой, предвкушая удивление Алки, явно не ожидавшей услышать в трубке мой голос.
- Ну как ты? - спрашивал не менее удивлённый моим звонком Эдик.
- Уже лучше, - отвечала я. - Кстати, ты был прав. Всё это действительно было зря.
- Я же тебе говорил, - самодовольно звучало на другом конце провода. - Хочешь, давай пообщаемся как-нибудь.
- Мне нужно с Алкой увидеться.
- Так мы с ней рядом. Ты Александра Николаевича знаешь?
- Нет.
- Заодно и познакомитесь. Алка сейчас у него. Звони, договаривайся, приезжай. Я тогда тоже зайду.
Прошло около часа, за тёмными окнами одиннадцатого автобуса медленно плыл уличный февраль, заснеженные прохожие разбегались по несомненно ждущих их домам, а я всё сильнее дрожала, вжавшись в холодное, обтянутое растрескавшимся коричневым дерматином сидение, старалась угадать, что ждёт меня в совершенно незнакомом, пока ещё чужом месте, какие люди, какие звёзды встретят меня там, и как изменится моя жизнь после того, как сонный, уставший водитель объявит, наконец, нужную мне остановку. Я не знала, что еду домой.
Да, вчера всё было совсем, совсем по-другому, а сереньким февральским сумеркам всё равно. Говорят без конца о закрывающихся дверях, не знают, куда везут меня, да я и сама вряд ли что-то об этом знаю. Уехал за зарплатой Александр Николаевич, и мы с Алкой разбежались по домам. "После четырёх", - бросила она на прощанье, пообещал зайти Эдик.
Несколько часов в плену надоевших "я дома", и снова бег в никуда, с пересадками, лишь потому, что уже никак не победить щекочущее мысли неумолимое падение. Шепчет на ушко отвратительное "ещё", а вокруг лишь снег и остановки... снег и остановки. А впереди бездна.
Ну ничего, ничего. Ещё пару дней с ними, а потом убегу. Вернусь домой, к маме, всё будет по-прежнему. А впереди коварно щурится, облизывается, проглатывает целиком.
Ну ничего, ничего...
На одной из полок холодильника ютились четыре винные бутылки, напротив сидела Алка, сбоку от неё вгрызался в обернувший стеклянное горлышко целлофан, наслаждаясь скромной зарплатой заводского электрика, Александр Николаевич. Всё наполнялся и наполнялся табачной горечью спёртый воздух крошечной вечерней кухни.
- А нам этого хватит? - неуверенно спрашиваю Алку.
- Чуть что, ещё возьмём.
Первая рюмка в той кухне... конечно же, я не помню её, как и первых опьянённых новыми стенами фраз. Мне казалось, пролетит мимо какое-нибудь крохотное "сегодня", останется незамеченным, незнакомым, люди эти коснутся сердца редким двухкомнатным воспоминанием, всё будет как-нибудь, или совсем никак. Разве же я упаду с ними по-настоящему? Разве есть что-то, что они смогут мне дать? Алка сыграет пару старых песен, Александр Николаевич откроет пару новых бутылок, в ветре промелькнёт всё так давно потерянное, я вдохну глубоко и исчезну вновь. Здесь ведь нечего искать и кафель - розовый...
...с трудом удерживался на цементированной стене, часто звонил телефон, пьяное "Заходи" без разбора бросалось в трубку, сохли в тарелке маринованные помидоры.
- А кто зайдёт?
- В., - наполняя рюмки, отвечал Александр Николаевич.
- Подожди, я же его знаю, - слегка заплетался язык, - это наркоман, сосед Эдика?
- Уже не наркоман, - исправила меня Алка. - Давайте пить.
Зазвенели рюмки, нагло брызнул на джинсы помидорный рассол, синхронно защёлкали зажигалки. "Хоть бы Эдик не пришёл", - беспричинно проносилось в мыслях, всё сильнее пьянеющий смех не давал просочиться тишине. И резало воздух, взрывало всё вокруг непобедимое желание падать. Предвкушение дна не давало покоя, отвратительное, рычащее, вызывающее нечеловеческий страх... я ждала его всем сердцем, не в силах понять природы этого ожидания, я хотела вновь ощутить его колкий, ядовито мутный песок под ногами, отдать на растерзание всю себя, и если повезёт, если только повезёт, узнать то, что ещё ниже.
- Помнишь, как раньше с тобой пили? - прервала бурлящий поток пугавших даже меня саму мыслей Алка.
Я кивнула, рассмеялся Александр Николаевич:
- Так вот, так как здесь не пьют нигде!
- Да ладно, мы раньше не так ещё!.. - отмахнулась я.
- Угу! Алка перед первым запоем в этом районе то же самое говорила, потом орала на всю хату: "Девять утра, а мы уже пьяные!".
- Поверь, здесь всё по-другому, - поднимая рюмку, значительно произнесла Алка.
Я многого не помню. Время и алкоголь стёрли из памяти клубки чьих-то фраз и звонки домофона, только полные рюмки всё ещё стоят на своём законном месте, как и открытая Александром Николаевичем новая трёхлитровая банка маринованных помидоров, и гитарные струны так же рвутся под Алкиными пальцами...
Прижав к спинке дивана исписанный текстами песен блокнот, "Я в этом марте, в этом марте навсегда..." - вопили мы с Александром Николаевичем, не попадали в такт, забывали о соседях, обо всём остальном, пока кто-то пил на темнеющей кухне. Вряд ли мы знали, кто... вряд ли кому-то, кроме тумана, было разрешено быть в тот вечер...
Только вино, журча и насмехаясь над нами, медленно расплывалось по рюмкам.
Кромешная прокуренная тьма, как током по нелепым сновидениям - чьи-то губы, чьё-то дыхание, размытый чёрной акварелью силуэт. И ничего не видно, кроме случайных, тёплых прикосновений. Чёрный всё сгущается, нападает сон, кажется, Эдик.
- Пойдём, покурим, - испуганно шепчу акварели.
По темноте, хватаясь за стены, ползём к кухне. Щёлкает выключатель. В.!
- Слава Богу, я думала это Эдик, - всё ещё пьяно улыбаюсь недоумевающему взгляду.
Вырисовывается на захламлённой клеёнке одевшее зелёно-стеклянный костюм чудовище, летят к потолку струи дыма - каждая о чём-то
своём. Чудовище, мешаясь с помидором, врывается в измученный организм, а В. отодвигает рюмку, наполняя нашедшийся в шкафчике стакан.
- Может, музыку? - спрашиваю я.
А он говорит о тишине...
Боже, как же много слов равнодушными птицами выпорхнуло из памяти на волю забвения. Сколько бы я отдала сейчас, чтобы вспомнить те пьяные запутанные разговоры, как же мало значения они имели в ту ночь...
Разливается вино, дымится в трясущейся руке сигарета, бесшумно ложится на карниз снег, молчит в углу гитара, и старенькая люстра своим мягким светом всё старательнее вытесняет из сознания растерзанные мечты о солнце. Прыгают по стенам непонятные фразы, сливается с его глазами разбросанная по форточному стеклу ночь, чёрная обводка необычно расползается по векам. Странные глаза...
- Интересно, а сколько сейчас время? - задумчиво спрашивала я, В. безразлично пожимал плечами в ответ, и время исчезало, как и всё остальное.
Пошатываясь, натыкаясь на углы, мы брели обратно в спальню, безумно улыбались встреченным на невыносимо долгом пути Александру Николаевичу с Алкой, радостно кивали после их вопроса об остатках вина. Начинало светлеть за окном, и молчаливые стены с расплывчато-коричневыми букетиками обоев внимательно выслушивали недовольное "Не надо, давай спать"...
Вот, вот оно, кажется, то самое начало. Господи, какой же я была тогда? Не знаю, не могу вспомнить. Наверное, маленькой, наверное, глупой, и уж точно гораздо в большей степени наивной, чем сейчас. Забегая вперёд, скажу: счастье и падение, счастье и алкоголизм, счастье и дно несовместимы.
Какой я была тогда? Не знавшей ничего об этом.
Я не считаю особенно интересной свою историю, эта пролитая на бумагу жизнь, к сожалению, вполне обычна, и похожие мысли когда-то возникали у многих. Больше всего на свете я боюсь сказать не то, что должна, боюсь быть банальной, знаю, как часто буду казаться читателю смешной. Но я ничего не преувеличиваю, ничего не преуменьшаю, просто есть он, есть моя жизнь, мои в ней ошибки и эта тетрадь. Просто я больше не могу не писать об этом.
- Вино ещё осталось, похмелитесь, - стоя у входной двери, говорил Александр Николаевич. - Я не надолго. Вечером В. обещал ещё денег принести. Отдыхайте.
- Твоя мать хоть не объявится? - озабоченно спрашивала Алка.
- Не, она ж в больнице, - звучно целовал её на прощанье.
Лёжа в постели, я тёрла слипшиеся веки. Алка уже стояла в дверном проёме спальни, дожидаясь моего подъёма.
- Что вчера было? - до сих пор заплетающимся языком спрашивала я.
- Откуда я знаю? - смеялась она в ответ. - Пошли похмеляться.
Не изменившаяся за несколько часов кухня пестрила разбросанными рюмками, блюдцами и помидорами, окурками из перевёрнутых пепельниц. Что-то жёлтое нежно избивало окно, Алка доставала из холодильника полупустую бутылку.
- Откуда у нас столько вина?
- Ты что, не помнишь? - продолжала хохотать Алка. - Мы же с Александром Николаевичем вчера два раза ещё в магазин ходили, В., вроде, пару бутылок с собой притащил.
- Кстати, а где он? - морщилась от выпитого я.
- На работу пошёл. С накрашенными глазами, как и Александр Николаевич. Помнишь хоть, как мы вчера их красили?
- Смутно.
- А я помню, - опять наливая, говорила Алка. - Александр Николаевич ещё в твоих чулках по квартире бегал...
- Всё, вспомнила, - рассмеялась я.
Смех не утихал ещё долго, всё яснее вырисовывались перед глазами белые кружевные чулки, рвущиеся на волосатых ногах, умудрившийся снять с себя всё остальное, разрешивший накрасить себя Александр Николаевич, хаотично носившийся из комнаты в комнату.
- Я ночью В. с Эдиком перепутала, - рассказывала я. - Просыпаюсь, думаю: какого чёрта Эдик делает со мной в постели?
- Здесь ещё не такое случается, - понимающе улыбалась Алка.
Не возникало мыслей о возвращении домой, о прежней жизни, обо всём остальном. Растворяясь в винной пустоте, я всё острее ощущала приближение мутного песчаного ожидания, казалось, оно выворачивает наизнанку весь мир, меняет, разбрасывает моё сознание, как надоевшие детские игрушки. Казалось, я стою над бескрайней пропастью, из которой, дымясь, извергая клокочущие огненные струи, выныривает сплошь покрытый неукротимым весельем и язычками пламени, необъятных размеров киноэкран, показывающий нас с Алкой, литры выпитого вина, переодетого в ночную кухню В., Александра Николаевича, танцующего на табуретке под заполняющий собой абсолютно всё порывистый закадровый смех. И утренняя головная боль, и обрывки воспоминаний вчерашнего безумства, и колеблющий кружевную шторку запах заканчивающейся зимы, всё это становилось лишь частицами пылающего миража - теряющегося в сумасшедшей агонии киносеанса над пропастью.
И лишь одно, лишь одно чувство прожигало насквозь, щемило сердце - безнадёжное одиночество. Ведь никто, казалось, никто не думает, не чувствует так же, ведь никто не решиться падать вместе со мной.
- А что с мамой Александра Николаевича?
- Что-то с психикой, - объяснила Алка. - Девушек терпеть не может, вечно по больницам валяется. А мы, пока её нет, здесь.
- И долго она ещё в больнице будет? Домой как-то не хочется...
- Понимаю. Около недели.
- А ты вообще давно с Александром Николаевичем? - вспомнился ещё прошлым вечером возникший вопрос.
- Почти год. Постараться ему пришлось, конечно, - улыбнулась она. - Хотя ты знаешь, он - сука редкая. Спит со всем, что движется... в общем, здесь все такие.
Алка открывала очередную бутылку. Забытые вчерашние желания, не прощаясь, исчезали, навеки растворялись в чём-то незнакомом, но уже успевшем влюбить в себя продрогшие чувства, в чём-то совершенно новом, загадочном, пронизывавшим собой всё вокруг, не оставляя места ни для чего другого. Хотелось всё новых рюмок, всё новых людей, историй. Хотелось убежать от всего мира, остаться здесь, сегодня, испытать на себе все грани неизмеримого, всепоглощающего безрассудства, даже умереть здесь, лишь бы не заканчивалась эта манящая своей непостижимой дикостью, скалящаяся, хохочущая новизна. Лишь бы никогда не превратилось в прошлое это ни на что не похожее место.
- Я когда в первый раз попала на этот район, - рассказывала Алка, - недели две не могла выбраться. Ещё ж приехала в белых шмотках, с гипсом на руке. Уезжала - всё было серое, в вине, ещё в каких-то пятнах, гипс весь разрисованный... А сейчас ты во всём светлом приехала, - смеялась она.
- Я хоть переоделась, - хватаясь за наполненную рюмку, указывала я на тёмно-синие спортивные штаны Александра Николаевича,
потрёпанную мастерку его матери.
Солнце поднималось всё выше, а мы, как будто назло ему, падали в пропасть. И не существовало ничего слаще, ничего свежее нашего падения.
- Знаешь, - перебиваю скачущие по налитым вином и кровью губам воспоминания, - так на дно хочется... просто падать, зайти за черту,
как когда-то, только ещё дальше, сойти с ума... просто сойти с ума...
- Бывает, - щурится в жёлтом Алка.
- Эй, сумасшедшие, подъём! - ворвался в сны смех Александра Николаевича.
Потолок всё ещё белый, это хорошо, наверное. Вот только в мыслях одно сплошное недоразумение, а солнце только собирается садиться, скрывая предпоследние лучи за бледными комочками туч. Оказывается, когда-то расстелили на полу одеяло, уснули с Алкой в обнимку, а скоро уже вечер. Потом ночь, утро и новые тайны.
- У нас ещё есть что-нибудь? - мямлила сквозь сон Алка.
- Да, я купил, - успокаивающе прозвучало где-то вверху. - Давайте поднимайтесь быстрее.
И вновь кроваво-красной рекой по опустевшему сознанию - всё плещет и плещет. Очень хочется не есть. Вообще не есть, вспомнить, как это возможно. Только вино, табачный дым и помидоры из уже третьей по счёту трёхлитровой банки. Больше не пугает идиотское "хочется", может, привыкла? И так интересно: сколько же я выдержу?
Какие-то вопросы, восклицания, шутки. По рюмкам разливаются всё новые темы приятной дружеской беседы. Как же хорошо здесь, спокойно, можно сходить с ума, можно... кажется, даже всё. Ни грусти, ни боли, ни одной минуты злобного будничного вечера, только расчерченная необъятным количеством алкоголя, радостным смехом кухня. Только Алка, Александр Николаевич, свобода. Свобода!
Через минуту после звонка новые голоса заполнили коридорную тьму, набитый стеклянным скрежетом пакет упал в угол.
- Знакомься. Собака-камикадзе, - проговорил Александр Николаевич, усаживая передо мной пришедшую вслед за В. лысую, небритую собаку в чёрном кожаном ошейнике с торчащими во все стороны шипами.
И сразу упали на пол, уже впятером, но всё так же - пили, пили, пили. Говорили о чём-то, улетали куда-то... мимо проплывали растерзанные бездонным снегопадом лица, розовые квадратики стен, и становилось слишком, слишком громко, слишком тяжело терпеть.
- Александр Николаевич, - жалобно звала я, стуча по его плечу. - Александр Николаевич, пойдёмте пить в спальню. Не могу больше с ними.
- Щас пойдём, - оборачивался Александр Николаевич, и вскоре семьсот пятьдесят красных миллилитров под руки тащили нас в спасительную тишину комнаты.
- Достала эта псина, - раздражённо шептала я, а в ответ ложилась рука на спину, необдуманно, незаметно.
Корчится, вертится февральская ночь, как и всё перед закрытыми глазами - кружится, хныкает. Тёплые, но чужие - снова чьи-то прикосновения, снова наугад.
- Там ваша девушка в зале, - с упрёком вырываются непонятного происхождения слова.