Я был бесконечно пьян. От дешевых мягких кресел ломило в спине. Я занял два места и заставлял себя верить в то, что мне удобно. Вокруг мест на 5-6 никто не сидел, а дальше по залу рассыпались безлицые с детьми. Безлицые в одинаковой пестрой одежде, преломленной темнотой, смешанной с пепельной пылью, они спали и даже не помышляли просыпаться. Ну а те безлицые, билеты которым достались рядом со мной, теперь спали в проходах. Их дети, маленькие насквозь пропахшие маслом существа, своими слюнявыми лицами смотрели мою спектаклю. Над паршивой ширмой скакали тряпичные куклы короля и его слуг. Слуги пытались помочь унылому королю обрести радость, которая исчезла вместе с пропажей яркого солнца. Пытались запретить ему пить то, что осталось от солнца, слезы. Но он, как и подобало королю, отказывался приходить в себя.
Мне нравилась эта спектакля. Детям нравились яркие куклы, которые мы с Надей ткали из газет бессонными ночами перед экзаменами. Сама история ничем не отличалась от признанных фактов, которыми с детьми принято делиться в детстве, когда у них еще есть лица. Признаться, каждый раз я ждал восторгов от девственников, может, каких-то одобряющих оваций, поддержки. Чтобы после этих каждых разов дети подходили ко мне и хвастались тем, что при совершеннолетии откажутся от масла, выберут жить с лицами, а не без.
Однако ко мне и на метр никто не приближался, ни до спектакли, ни после. Смертельное воспитание в трезвости рождало страх смотреть на реальный мир. И дети этим страхом пользовались.
К восьмому акту, когда король собрался лететь на луну высаживать рыжую хвою, меня завлек сон. Ежедневная спектакля иногда давала повод для скуки, и этот повод отлично располагался в нежелании чего-то делать и как-то жить. Удивительный доход с продажи билетов я все же получал и жил как-никак. Ни нормально, ни плохо.
**
Дима встал перед зеркалом и пощупал охапку рыжих поросших острыми волосами прыщей на щеке.
- Я ничтожество, - воскликнул он. - Растут и растут.
- От зависти растут, - парировала Надя.
Я достал из тумбы чайник и разлил в две кружки горячие слезы. Над тумбой висел плакат с Островским, у него были вырезаны глаза: там были дупла в стене, а в них - таблетки с витамином С. Я взял одну.
Надя посмотрела на две кружки краем губ и, схватив пальто, вышла в люк гримерки на потолке. Я отдал Диме таблетку, сам выпил в сухую.
- Сегодня до магазина дошел, - сказал Дима.
- Ты молодец.
- Я же тебе рассказывал, как в прошлом году я со стариками конкурс по сбору грибов выиграл? Спустя год завод обещал выпустить засоленный урожай в банках. Сегодня ночью идешь ко мне, в общем. Будем пробовать их. Облепиховые!
Затем он хотел позвонить Наде, но я его остановил. - Не нужно ее волновать лишний раз.
-Да ладно вам, разногласиям делу не поможешь.
- Было бы дело.
Он махнул рукой, схватил из шкафа с пальто пальто и вышел в открытый люк. С улицы повеяло ржавчиной. Слезы ублажали организм, и телу было непривычно легко. Вот только в голове чалились ненужные грузные мысли, то и дело к ним присоединялась Надя, смешиваясь c грузными в гурманский беспредел воспоминаний. В какой-то мере мне было странно, что она продолжает приходить на спектаклю, иногда даже задерживается в подсобке, выдавливая бодрые разговоры с Димой. Конечно, по ней видно напряжение, видно, что она ломает себя, пытается вести себя должно и нужно. Вот только действительно ли это ей нужно, я сомневался. А мысли об этом прогнал еще одним горячим чайником слез.
Ближе к закату я прибрался в зале, собрал редкие молочные зубы и пустые пачки от снотворного. В декорации наспех зашил несколько оказий, чтобы не очень позорно выглядело.
Здание театра находилось около рябинового леса. Иногда из чащи приходил парнокопытное. А я, в свою очередь, кормил его мусором. Сегодня он задерживался, хотелось так думать, поэтому я начал наслаждаться гуляющими по небу облаками. Их густые бока переливались светом серого солнца. Мне нравилось то, как они покорно совершали плавные глухие движения. Вот только совсем не нравилось, как чужие транспортные дирижабли то и дело пронзали их своим гуденьем, возвращая мое мечтательное внимание на землю. И как бы ни хотелось бороться с отвлекающими дирижаблями, я вернулся. Вернувшись, заметил парнокопытное, он тоже наблюдал за облаками. Его вислые уши плотно закрывали вязкий набор ледяных бакенбард. Я щелкнул пальцами свободной руки и парнокопытное открыл рот. Я отдал ему мусор и сел рядом, оперевшись на деревянную стену театра.
К безучастию, у него было лицо, и оно не выражало ничего особенного. Может, в лесу не перевелись слезные ручьи, а может сам парнокопытное решил не выделяться. Вероятно, решил ждать, не находясь в ожидании. Решил быть промокашкой мира, находящегося под прогрессирующей болезнью, или совсем усопшего, может быть. Я погладил лохматого так, что ладони стало холодно. Он не шевелился. Несколько мгновений мы сидели и сообща ждали того самого, непонятного неразумному глазу. Просто сидели. И эти мгновения, они исчезли с наступлением темноты, хоть и были самыми позитивными за весь недолгий день.
**
Под автострадами, возвышающимися над блеклыми пятиэтажными строениями, покрытыми пыльной шерстью, на редких узких тропинках, огороженных разных форм заборами, дремала мертвая трава. Мне она напоминала ссохшиеся лоскуты кожи, какие безлицые сбрасывают каждую весну.
Вовремя к Диме не хотелось приходить, поэтому я бесцельно брел по нижнему, оттого и подвальному, ярусу города. Со скукой, однако, было не совладать, она била меня по горлу и хотелось бесчестно кашлять. Взглядом не за что было зацепиться, темнота темнотою, а слух и близко не желал воспринимать стеклянный шелест автострады. Уже надоевшие мысли я старался всячески избегать, но в один момент мне показалось, что Дима схитрил и сумел позвать к себе Надю. Хотелось ошибаться.
К пятиэтажному зданию из кипариса, в котором жил Дима со своими стариками, я подошел, когда уже было совсем черно. В парадной огромная винтовая лестница светилась светло-желтым и лучи такого светло-желтого света наполняли плывущие мимо уснувшие облака через дыру в крыше здания. Первый этаж был наполовину вросшим в землю. А с третьего этажа в дерево были впаяны железные листы. Дима жил на пятом, самом прожелезенном, - его старики этажами ниже. Пространство среди винтовой лестницы было заполнено стволом кипарисового дерева, снизу у него была мертвая кора, а когда я дошел до этажа Димы, то увидел тянущиеся к небу зеленые ростки. Листьев не было, только часть ветвей закрывала уже знакомую дыру в крыше.
От физнагрузки сердце выскакивало из груди через еще открытую рану и ерзало под рубашкой, а иногда забегало в шерстяные шорты. Я ловил его и ставил на место. В груди жгло, но это был всего лишь истраченный кислород. Я постучал в дверь Димы и, пока он создавал нервный топот, этажом ниже из квартиры вышел глубоко морщинистый безлицый мужчина. На лице, в титьке, у него виднелись сверкающие как глаза кошки в темноте ноздри.
Дима вышел и успокоил титьколицего: - Это ко мне, дядя.
Он вздохнул и все.
Единственная комната в квартире была изрезана пожелтевшими простынями на сектора для кухни, туалета и веранды, с которой с неуверенностью вползал жженый воздух городского вечера. Я немного расстроился из-за того, что в квартире не оказалось Нади, но не дал эмоциям завладеть собой. Посреди комнаты стоял дубовый стол, на нем лежали неоткрытые банки с грибами. Они показались мне милыми, отчего я пощекотал их по мягкому стеклу. Они захихикали и покраснели. Дима нырнул в комнату сквозь одну из простыней с бутылкой слез в руках и велел мне сделать себе табурет. Я вышел на веранду, с которой был виден низкопробный район пятиэтажек. Оторвал одну из веток дерева. Дима сообщил, что инструменты в уборной. Банки в его руках прозрачно пищали.В уборной я посмотрел в зеркало на свое неинтересное и мятое, как фантик, лицо. Умылся слезами из крана, взял инструменты и вышел. Обстругал ветку, распилил ее на четыре равные части и приколотил их к сидушке, оторвав ее с паркета.
- Строители сегодня приходили, - сказал Дима, разлив слезы в стеклянные чашки. - Ты не заметил новую лестницу наверх?
- Нет.
- Будут еще этаж строить. Полностью из железа.
- Не сопротивляйся, пусть творят, что хотят, - подбадривал я его.
Он наложил мне в ладонь промасленных оранжевых грибов, но я их сунул обратно в банку. Сам он их ел как сгущенку. Быстро и невежливо.
- А знаешь, - огрызнулся Дима. - Я устал не сопротивляться.
Он продолжал. - Да и с каких пор твой протест перерос в полное отторжение мира? Протест же должен означать глубокую привязанность к своему объекту. Или ты с Надей не размышлял об этом?
- Не размышлял, - прервал его я. - Мы только и делали, что ругались. А в конфликтах не до размышлений. Теперь я уже понимаю, что молчание - единственная существующая форма протеста. Если с чем-то не согласен, то молчи, чего другого.
- Я так не могу, - вспылил Дима и закусил. Я промолчал.
- И деньги на ремонт дома нужны. Дерево погибает.
- Это его участие в жизни, не твое.
- Не могу я так, как ты... Попробуй грибы и скажи, что о них думаешь. Вроде вкусные.
- Я кроме слез ничего не ем, - ответил я ему без капли спора и зевнул. Показалось, что он не выпил вечером ни кружки, зато грибов своих поел изрядно.
- Послушал меня немного и уже устал?
Я пожал плечами. Снизу доносился храп, да и настроение было как всегда.
Вскоре мы поняли, что переборщили с дозами. Я - слез, а он - еды. Почувствовали, что желаем спать. Дима давил своим настроем поделиться урожаем облепиховых, и на момент я сдался. Грибы были вкусные, чего скрывать. Вкусные не от того, что со времени выпуска из шараги я ничего толком не ел, вкусные как слово вкусно. А потом Дима уснул. Я же с минуты две посидел на веранде, вглядываясь в сухой гляссаж темного города, а когда грибы растворились в животе, сам стал становиться темным изнутри. Без какого-либо сопротивления.
**
Самые трусливые волосы сбежали, видимо от беспорядка в голове и на голове, смешались с травой, скрылись и не подавали виду. Пускай. Муравьи обгладывали мои голые пальцы в рваных сапогах, но мне и до этого не было дела. Голова трещала, как сочное ядро арбуза. Вот только внутри она представлялась гнилой, иссиня болотной. Конечно, это состояние напоминало обычное утро. Если бы я не находился в лесу и птицы бы при сером свете сухого солнца не исполняли бы симфонии Бетховена. Да и в обычное утро к кровати уже подскочила бы ругающаяся Надя, схватила бы ремень и закрепила бы мою голову им. А потом приготовила бы компрессы из слез и утро благополучно бы завершилось.
Делая горячие решения, сам не знаешь, насколько они тебя охладят.
Из головы же что-то вырывалось наружу, что-то стремилось прямиком к солнцу, хотело что-то очень сильно солнцу помочь. Ладони судорожно шаркали со звуком по траве, натыкаясь на корни рябиновых елей, рябиновых дубов и, иногда, рябиновых рябин. Среди пения птиц и шума воздуха блуждало далекое и легкое девичье пение. Такое проказное и беспрерывно веселое. Я не верил ни пению, ни птицам, в их нотах не было никакого толка. Единственное, что казалось реальным - ослепительный серый свет, режущий глаза.
А когда свет постарался растаять и дать глазам передышку, я увидел девочку лет тринадцати, она стояла между рябин и шепталась с птицами. Шепот издали походил на сочинения Барто. Я попытался подняться, но тут же упал. Девочка обернулась, показав широкие щеки и наивное любопытство.
- Тебе плохо? - она стала подходить.
- Оставь, не травмируй себя.
- У тебя вся рубашка в крови.
И правда, от воспоминаний о Наде рубашка намокла от открытой раны на сердце. - Ничего страшного, - ответил я девочке. Она присела рядом и я стал разглядывать ее большую грудь: красивая и нелепая, как многие большие груди.
Сама девочка была одета в желтый алюминиевый комбинезон и белую майку. Она сорвала две-три травинки, в которых виднелись неловкие обрывки волос, и приложила к моей голове.
- Что ты делаешь? - спросил я ее, когда взгляд ускользнул с груди на плотный живот, сложившийся гармошкой.
Она поднялась и грудь ее стала казаться еще больше. - Ты, видимо, потерял свою свиту.
Я поднялся и отряхнулся. Боль в голове прошла, а девочка упиралась грудью в мой живот, и на мгновение я представил нас как неделимым целым.
- Я люблю лес, - отвечала она. - Ведь только в лесу девочки становятся принцессами и находят замок с принцем или принца с замком.
- Разочарую тебя. Я никакой не принц.
- Я это уже поняла. Дай пошутить. Как ты здесь оказался?
- Видишь ли, меня знакомый накормил пищей. А пища на меня нехорошо влияет. Вот и случилось то, что случилось.
- А..., - незаинтересованно ответила девочка. - Мне кажется, что тебе надо вылечить рану, - она показала на грудь.
В двух местах рубашка порвалась и было видно красное сердце. Наглое, изображало себя красным. Девочка почесала затылок и решила.
- Пойдем ко мне домой.
- Не надо стараться.
- Пойдем, мне не сложно.
Мы пошли через лес, она шла впереди, а я засматривался на ее упругую задницу и отставал. Меня к ней несомненно влекло, но ничего предпринимать я не хотел.
-Лес каждый раз так завораживает, как в сказке. Прихожу сюда и теряю голову. Меня Женя зовут, - сказала она. - А тебя?
Я промолчал. Имена меня совсем не интересовали.
**
По голодному бирюзовому небу плыл розовый корабль. На канатах с него свисали экраны, по которым транслировалась реклама турпутевок в космос.
Мы с девочкой спрятались у куста, на котором росли миниатюрные кувшины и графины. Реклама нас не заметила, иначе в лесу поднялась бы сирена.Корабль плыл нешумно и довольно низко, некоторые экраны бились о верхушки деревьев, становясь профнепригодными тунеядцами, но из редких отверстий корабля тут же выглядывали жестяные рукава и чинили битых.
- Я как-то дружила с одним из таких экранов, - заметила девочка, отрывая кувшин с куста. - С ним было весело. Но видел во мне только красоту.
Она запихала кувшин себе в горло. - Ее у тебя не отнять, - похвалил я ее невзначай. Она улыбнулась. Корабль ушел вдаль и в лесу стало тихо. Но не настолько, чтобы я не услышал журчащий ручей.
Пробравшись на звук к вьющемуся и сверкающему, я окунул в него глаза. Мгновением ранее на меня стала находить трезвость, а ее надо было прекращать. Девочка ополаскивала руки от липкого сока кувшинов и иногда облизывалась, хихикая. Ее смех будоражил меня в не очень качественную сторону. Из подвернувшихся под руки листьев я соорудил флягу и наполнил ее слезами. Мы отправились дальше, в этакое получасовое неосмысленное путешествие, которое не хотелось ничем прерывать.
Пятиэтажный дом, в котором жила девочка, был похож на пальму из пальмового алюминия. На третьем этаже дом был разрезан на три части и части были наклонены в разные стороны. Дом стоял на холме из гравия, вдалеке я даже заметил свой театр. Заметил так, что вспомнил про сегодняшнюю спектаклю, вероятность которой пронзила меня тонкой тревогой и выскочила в свет. Надя с Димой все равно обо всем позаботятся, проведенные с ними учебные и потом рабочие годы давали повод для доверия, а у меня была фляга и пришедшее фляге удовлетворение последним часом. Девочка, звали ее Женей, или Ксюшей, что ли, ни о чем толком не говорила в пути, иногда посматривала на мои раны и ласково улыбалась. Для своего возраста она казалась женственной и мудрой.
Во дворе ее пятиэтажки паслись жирные воробьи, противные хранители облаков в черных лицах, мы подождали, пока они поочередно срыгнут избытком тыквенных семечек, и прошли в подъезд. Поднявшись на третий этаж, мы устремились влево наискосок вверх и спустились на этаж ниже, на пятый. На дверях соседних квартир размещались мозаичные таблички. Мозаикой там были выложены схематичные постояльцы. В основном, киты и зайцы. Иногда - сороки.
Женя постучалась в дверь, к которой мы подошли. Послышался усталый рев. Дверь отворил безмордый медведь. - Папа! - Женя кинулась в его объятия. Медведь показал свое отвращение, направив отсутствие морды в мою сторону. Я кивнул, икнул и стало неудобно.
- Это мой друг, мне нужно его полечить.
Медведь пожал тем чем смог и ушел в одну из комнат. В квартире были поклеены зеленые обои и постелен голубой звонкий лист. Выглядела она не бедно. Медведь сидел в тигровом кресле у большого телевизора и смотрел его через дырявую газету. Женя попросила подождать. Она ушла к концу коридора и остановилась, как я понял, у кухни.
- Мам, где у нас нитки с иголкой?
Послышалось мычание и в коридор вышла толстая олениха в фартуке. Безмордая. Она посмотрела на меня, а потом на дочь. Женя ответила: - Я не пила, честно.
Олениха топнула копытом, схватила Женю за чуб и утащила на кухню. - Ладно, ладно, прости, - послышалось от Жени.
Признаться, в этот момент я уже заскучал. Женя выскочила из кухни, словно оказалась дома.
- Ты будешь горячее масло?
Я посмотрел на нее как-то не так, отчего она показала мне язык. Он был рыжим и мокрым. - Шучу, - сказала Женя, взяла меня за руку и повела на кухню.
Олениха размешивала кипящее в кастрюле масло. Выключив конфорку озоновой печи, она достала из серого гарнитура тарелку, наполнила ее маслом и вышла с кухни. Слезы во фляге заканчивались, а восполнить запас в квартире не было возможным: даже на слезопроводных кранах стояли масляные фильтры. Я не отпускал руку Жени и смотрел на ее родинки, сложившиеся девой. Почувствовав мой взгляд, родинки смутились и разбежались с руки кто куда.
- Они стесняются незнакомых, - констатировала Женя.
Окна на кухне были на полу и потолке. Заклеены они были серебрянной ватой. Рану на сердце Женя зашила ананасовыми нитками. - Кислота ананаса прижжет тебе рану и та не раскроется никогда!
Она мило улыбнулась и на краю улыбки я заметил одну из сбежавших родинок. Сидя на коленях передо мной, она закрывала ларец с нитками; в горле неприятно ныло: от паров масла трезвость наступала быстрее. Мне захотелось схватить Женю и расцеловать в голову. Желание стремительно закипало, до острой боли в затылке. Мне не хотелось ему сопротивляться, сопротивление означало прямиком стать безлицым, меня морозил страх. Фляга оказалась совсем пустой, а Ксюша сказала: - Смотри, иголки пахнут елью!
Ее больше ничего и не захватывало. Я вскочил и выбежал из квартиры и из дома. Распугав дворовых воробьев, я ринулся в кусты и стал слизывать с растений слезы. С каждой каплей становилось легче, но боль в затылке не проходила так же, как и ледяная дрожь в груди и животе. Я опротивился. Я стану одним из них. Я стану безлицым.
Позволив себе кричать горько и тошно, я повалился навзничь и так же уснул.
**
К вечеру я вернулся в театр и, пройдя мимо гримерки, в которой Надя с Димой о чем-то беседовали, лег в постель на чердаке.
Постель была холодной. Будто рядом стоящие коробки в спешке собранных Надиных вещей охлаждали ее. Через моменты тело зачесалось. Сотни мелких пауков спешили меня беспокоить. Это беспокойство создавало беспорядок в неприбранной голове. Почесаться значило сопротивляться постельным паукам. Не чесаться значило терпеть их присутствие. Многозначительная гнилая ерунда. Вся моя бытийная жизнь.
Ананасовая кислота приятно щипала в области сердца. Внизу слышался шорох детей и пластиковый скрежет безлицых. А затем послышался голос Димы.
"В одном из разноцветных царств жил-был король. Ох, как любил король смотреть на солнце! Он смотрел на него днями и ночами, не зная усталости и скуки, а оно, Солнце, дружелюбно пускало яркие, почти золотые, лучи в ответ.
Но однажды случилось непозволительно страшное. Болотный дух рябинового леса захотел все внимание Солнца перетянуть в царство мокрой земляной жижи и колючего мха... "
**
Весь оставшийся сентябрь я находил Женю в лесу и гулял с ней, сам не понимая того, хочу я ее или нет. Наивное детское сознание, наполненное, как мне казалось, восхитительно взрослым представлением серого света, не давало мне даже половины покоя. Она, в свою очередь, начала ко мне привыкать и видела в моем лице старшего брата больше, чем принца.
Я показал ей свой замок в отсутствие приятелей, сыграл для нее свою спектаклю. Спектакля оказалась ей не по душе, конечно, но мне было все равно.
Все чаще я обходился без слез. Она пыталась пичкать меня едой и горячим маслом и у нее это получалось. Потому с каждым днем я проваливался в неведение и иногда сам не осознавал, какой момент времени проходил мимо, виляя хвостом. То и дело я заставал спросонья случайные события, в которых то подрабатывал с Жениным медведем в литейном цеху, то слушал, сидя в тигровом кресле, Женины рассказы о птицах, то клеил с ее родителями пластиковую плитку в гостиной, то слушал, сидя в тигровом кресле, Женины рассказы об экранах, то хотел ее молча, то не хотел ее совсем.
Олениха, по словам Жени, уговаривала меня съедать на три литра горячего масла больше, чем обычно, а я сидел в тигровом кресле и растягивал улыбку так, что щекам было больно. А это значило, что лицо, мое противное, изрешеченное, лицо было на самом видном месте.
А мне на него было теперь совсем наплевать.
Часть вторая
После полудня меня разбудил шум в гримерке. На случай возобновления студенческих дуэлей, я взял из тумбы ржавый револьвер того времени. Спустившись вниз, увидел у открытой гримерки калоши Димы.
Дима лежал на полу, распластавшись. Лицо он прикрыл скрещенными руками, а на животе у него стояла вязаная кружка с горячими слезами. С мгновение я наблюдал за тем, как она трясется с каждым ударом сердца Димы: брадикардия.
- Рано пришел, - наконец, разбудил застывший воздух я.
- Я сбежал, - он сел ровно и посмотрел в окно. По улице гуляли озабоченные облаками воробьи. Из кустов торчала октябрьская влага. Дуло. Я потянулся и закрыл люк в потолке, затем сел рядом с Димой.
Вдалеке виднелась пятиэтажка пальмой, в которой жила Женя с предками. Тут же я стал вспоминать ее черты, запертые в опостылой девичьей одежде. В миг я ее захотел настолько, что был готов вырваться из тела и полететь потоком дневного ветра навзничь, но в ближайшее время с ней встретиться не получалось. Родители положили ее на ежегодные масляные капельницы для несовершеннолетних. По идее, продолжительность капельниц не превышала в общем и двух дней, но в этом году безмордые решили увеличить срок прокапывания, видимо из-за свиданий со мной. Дима молчал, а в голову ударила знакомая боль. Часть черепа треснула в районе левого виска и потекла кровь. Я упал. Дима ровно дышал. Будто слезы успокоили его. Будто он не замечал моих ситуаций. - В наш дом поселился парень молодой. Пятнадцатилетний, - выдал он.
Я корчился от боли, старался подползти к трюмо со слезами. - Возьми мою кружку, - зазаботился Дима.
Я сжал губами кружку, какую Дима оставил на подгнивающем полу и от бессилия стал лакать. Перемудрив с отчаянием, я раздавил кружку в осколки и слезы ринулись бегать по полу, проникая в раскрепощенные половые поры. Я слизывал слезы с пола, наполняя язык занозами. Боль от заноз тут же становилась лучшим другом боли головной, и я ничего не мог поделать, кроме как удивляться дружелюбности болей. Полегчало. Я выдохнул, посмотрел на Диму и не смог скрыть своего крика - половину лица его затопила прозрачная мокрая пленка.
Одного глаза не было совсем, второй уплыл под высохшую рыжую бровь. Нос врос внутрь и теперь на его месте воняли черные ноздри. Прыщей, которых так боялся Дима, не было, как и не было скул: кость в месте заросшего лица была гладкой. Половину рта закрывала слипшаяся простыня, а из другой половины, распахнутой наизнанку, виднелись желтые зубы.
Я не обратил внимания на изменившийся голос Димы, подумал, что он всего лишь плачет. Иногда слезы заставляют плакать.
А теперь, рассматривая, вне сомнений, единственного друга детства, я хотел ругать себя за отсутствие сочувствия. Мне было просто неприятно, Как от кислотного дождя, или запаха витамина С. Дима молчал. Он сидел против портрета Островского и разыгрывал соперничество с безглазым. Я налил ему тройную дозу полуобеденных слез и, присев рядом, приобнял виновного. Была ли это катастрофа или обычный подвиг времени, не знаю. Дима сказал мне, что его не устраивает здешняя зарплата, что он уходит из театра.
Впрочем, я и сам не особо желал иметь безлицего рабочего. В теле стало тяжело от того, что придется работать самому. Может быть, первое время. Потом я мог бы заставить работать Женю, или найти кого-нибудь со стороны.
Позже пришла Надя. Она сняла пальто и, оставшись в кофте по природе цвета высохшего лимона с рисунком зеленого и живого солнца, которую я подарил ей на один из скучных праздников, села с нами рядом. Завидев измененное лицо Димы, Надя заплакала.
- Не плачь, - еле выговаривал слова Дима. - Я буду с этим бороться.
От его сложных слов и присутственного плача Нади мне стало душно и я вышел в люк. Моя комната на здании в виде дырявого сапога выглядела прохудившейся и сдавшейся. По небу сломя голову неслись облака. Казалось, время спасается. Хочет скрыться и в глубине пазухи вспоминать о себе молодом. Некоторые слова Димы и Нади были слышны и здесь - их обтекал октябрьский ветер без всякого удовлетворения. Дима решил привести в порядок свое жилье, поклеив обои, выкинув все простыни. Застеклить веранду. Надя его поддерживала как могла. Но от тона ее поддержки моросило значительней, чем от ветра.
Вдали неизменным отпечатком высилась пятиэтажка пальмой. Я вспомнил о Жене, всего лишь второй раз за день. Потом посмотрел в открытый люк, на Надю. А затем в парадные двери театра стали стучаться безлицые. Монотонным отвратительным стуком.
**
Дима уже ехал в такси к себе и к своим старикам. Я раскрыл на сцене ширму и взял куклу короля. Свет в зале погасила Надя, она же включила магнитофон и прожекторы. Я увидел, как мое привычное место в зале занято каким-то толстым ребенком, насквозь пропитанным маслом, и, опасаясь нарастающей злобы, утонул в истории.
После спектакли ко мне подошла молодая ярколицая львица. Из ее аккуратного ротика торчали изящные острые зубы. Мне не хотелось сидеть в гримерке с Надей и считать, кто кого перемолчит, поэтому я ответил львице интересом. Она представилась студенткой ПТУ культуры, работающей над докладом про выпускников. Я решил гримасничать.
- Вот скажите, все выпускники мгновенно становятся безлицыми, а вы...
- Я не все. Я автор громких пьес.
- Никогда о вас не слышала.
- Это довольно-таки скромная профессия, знаете ли.
Дерзость удалась, и я завладел ее вниманием. Она повелась, но продолжить я не смог: из гримерки вышла Надя и стала кидаться в меня взглядами, поэтому пришлось сворачивать беседу со львицей и возвращаться к запланированному игнорированию.
Мы сидели друг напротив друга и молчали. Горячие вечерние слезы позволяли не смотреть друг на друга. Однако, в конечном счете, мне надоела скрипучая тишина.
- Где живешь сейчас?
- В гостинице, в центре, - со знакомым в голосе стеснением ответила Надя.
- Хорошо.
Удовлетворившись ответом, я снова погрузился в томное состояние. Так мы и сидели на протяжении часа, опустошая кружку за кружкой, пока слезы в чайнике не кончились. В подвале еще оставались запасы, но у меня не было никакого желания мести по сусекам.
- Может, прогуляемся? - предложила Надя.
Мне хотелось спать, больше от разочарования прошедшим днем, нежели от усталости. Не дождавшись ответа, Надя продолжила. - Давай. Сейчас или никогда?
Этот вопрос показался мне донельзя девчачьим и я парировал: - Завтра.
Надя вздохнула, оделась и была такова.
**
Всю неделю я проводил молчанки с Надей. Спектаклю мы отрабатывали на голом и скептическом профессионализме, пили после горячие слезы, будто по блудной традиции, молчали и смотрели в окно гримерки. Я не мог привыкнуть к этому и чувствовал себя притесненно, и надеялся, что она чувствует себя так же.
Поэтому выбраться лишний раз с Женей в лес было сродни глотку свежих слез. Тем более, я скучал по Жене. Всегда, когда Надя стремилась залезть в мою голову, совершенно нечаянно, я переключал свои мысли на мягкую как снежные сливки кожу Жени. Сейчас она шла рядом и будила меня прикосновением ладоней. Комары бесновались от густого кисельного воздуха рябинового леса. Вели они себя достаточно отчужденно и не мечтали о нашей крови.
Женя рассказывала бессмысленные истории про капельницы, они смешивались с хрустом сухих листьев и костей под ногами, их украшало тяжелое медовое дыхание, которое то и дело Женя приводила в порядок. Чтобы избегать желания, я попадал в собственноручные замкнутые круги: старался навести мысли о Наде. Но сконцентрировать свое внимание на впалом почти что черном от пустых переживаний лице Нади было трудно. Да и я мало думал о ком-то еще. Когда среди невыносимых от скуки будней сбегал навещать Диму, рассказывал ему только о девочке и о женщине и о том, как в других сторонах света, быть может, Женя могла быть нашей с Надей дочерью. Тогда, быть может, мы отдали бы ее в спортивные секции и намеренно лишили ее приятного лица.
А сейчас ее плотная, подобная изувеченному праздником ангелу, ручка искала в моей ладони удовлетворение. Я чувствовал, как редкие волосы на ее руке заряжены от моих мыслей и, казалось, все ее тело хотело уединиться со мной в лоскутах брошенных деревьев. Ее ляжки терлись друг о друга и я представлял, что между ними теснилась потная пресная влага. Ох, как я хотел слизать эту влагу своим опухшим от прошлых заноз языком. Все это впечатление обольщало почти незаметно, исчезало и приходило вновь, горячей волной. Сама Женя сейчас думала о чем-то несущественном. Таком как пироги с маслом. А я хотел пирог с ее начинкой. Я был уверен, что насытюсь таковым.
Решившись, я повалил Женю на серые опавшие листья и рвал в клочья комбинезон. - Что ты делаешь?
- Убиваю твое хорошее мнение обо мне.
Я разорвал нестриженными ногтями майку и вкусил большую левую грудь и большой коричневый сосок. Рукой я проникал в ее тесто, влажное и солоноватое. Женя стеснительно стонала и била меня по голове своими конфетными кулаками. Ногами она уже выкопала достаточное количество ям и мы становились ниже преступного уровня земли. Я чувствовал себя непобедимым, кусал складки ее живота и тут же жадно целовал искусанное. Второй рукой стягивал с Жени трусы, не замечая ее истерик. Наконец, она сдалась. Неподвижно лежала и растворяла зрачки в кислоте. Я раздвинул ее ляжки и вкусил слабо окрашенную шерстку, а затем и то, что ниже. Меня трясло и я видел себя со стороны неуклюжим хищником. Сняв шорты, я овладел Женей, почувствовал сладость облегчения, которое снизошло на меня неприятной трезвостью. Я видел, как Женя морщилась и закрыла глаза, две струйки ее кислоты образовывали ручейки, я стал их слизывать и, чувствуя вкус масла, видел, как трезвость проходила, придавая мне сил двигаться дальше, опустошая Женю. И я двигался дальше, утопая в желании, мне хотелось слиться с девочкой и быть погребенным с ней прямо здесь. Прямо сейчас. Она была похожа на растрепанную детскую куклу. Из губ вырывались одинокие пузырьки слюней. Внезапно стало холодно и страшно. Я остановился и вышел из нее.
Ее лицо превратилось в красную кашу из кислоты и слюней, оно было недвижимым. Ее глаза смотрели тупо вверх, не придавая значения окружающему миру. Быть может, ей было слишком плохо. Или слишком хорошо. Не знаю.
**
Я убежал. Как время бежит и спасается от нас. Я не желал ни оседлать его, ни гнаться с ним вперегонки. Оказавшись в центре города, я завалился на скамью у мэрии. Прямо рядом с памятником президента, у которого было лицо. Посреди сквера росли клумбы беззубых цветов. Одинокая семилетняя девочка каталась на самокате под дешевую инструментальную музыку из колонки, вмонтированной в рот памятника. Когда музыка не играла, памятник вещал свои пожелания безлицему народу. Но не сейчас. Сейчас она заливала всех и вся холодной дребезжащей мелодией.
Поодаль была колонка со слезами. Я напился и умылся. Наверняка, Женя уже побежала домой. Меня мутило от себя и от своего запаха. Даже некоторые прохожие по скверу существа меня принимали за бедняка и бродягу, подавая вид отвращения под острой запеченной коркой безразличия. Слезы не спешили помочь, и прийти в себя долго не получалось. Мысли все еще были с Женей и в Жене, наслаждаясь ее воздушным теплом и кислым запахом.
Рядом с мэрией, стена в стену, находилось здание кривых зеркал. Я же решил отвлечься. За жертвенную плату, головы безлицых превращались в сочные фрукты. Я бродил по зеркальным коридорам и, видя себя в отражениях, не понимал, почему отражения не принимают причудливые формы. Будто зеркала были заурядными и скучными. Мне не хотелось видеть в них себя настоящего.
От эмоционального опустошения тело было тяжелым. Хотелось слез, но это слепое желание уже так надоело.Как и эта одинаковая серая погода, надоела, одинаковые безлицые. Надоели эти мысли. Мысли эти. Приводящие к одинаковым событиям. Теперь мне казалось, что я не могу сравнивать себя с ходом времени. Всю жизнь я стоял на месте, считая свои обычаи традициями культуры. Таковой культуры меня. А время, оно плыло по своему жалкому течению, относительно его никто не двигался вообще. Никогда. И это нельзя было связать ни с взрослением и каким-то мистическим остолбенением, ни со смертью солнца. Ни с чем. Покинув зеркальные заведения, я отправился к клумбам. в которых нашлось удачное место для вечернего дрема, однако и в них мне помешали. Та львица, студентка с докладом, узнав меня, поспешила посягнуть на мой интерес.
- Мы в прошлый раз не поговорили толком.
- Вы знаете, что скоро и вы потеряете свою морду, - ответил я ей, не имея никакого интереса ни к разговору, ни к дальнейшему течению времени.
- Но...
- Все ваши телодвижения, знаете, не ведут ни к чему, кроме как к потере вашей милой мордочки.
Она была в бесформенном черном платье, с подвязанными голубой розой желтыми волосами. В кедах.
- Мне все равно нужно с вами поговорить. Доклад сам не напишется.
Она была настойчива и явно чувствовала ко мне больше, нежели просто молодое любопытство. Ей было не больше 19-ти и она явно была не девственна. Я предложил пройти в театр. Предложил горячих слез.
По пути она задавала общие вопросы, которые страдали банальностью, от них чесался нос. Я отвечал обще. Наподобие: "Вообще, мне нравится мое дело. Оно меня занимает"; или "К политике меня не притягивает. Не хочу чувствовать себя жалкой железкой". И тому похожее. Время от времени она смеялась, не случайно. Она знала, когда распустить свою глотку и выдавить привлекательный смешок.
Стемнело.Я разлил в кружки вскипяченные слезы из подвальных запасов и наблюдал за строящей скромность львицей. Она даже не была похожа на львицу, скорее на протестующую кошку, пытающуюся что-то смыслить в мертвой моде. В зале Надя отдувалась за двоих на спектакле. Я не чувствовал ни к ней, ни к львице ничего, мне было наплевать на все мои чувства и на чувства присутствующих субъектов в моей жизни. Мне было наплевать на чувства в общем ключе, на чувства как состояния и тонкие материи.
- Вероятно, мне нужно идти, - прошептала львица. - Останьтесь, - прошептал я.
Мне было наплевать. Если Надя хочет, если ей нужна эта корявая спектакля, пусть ею занимается. Мне было наплевать. Мне наплевать, говорил я про себя и знал, что львица пододвигается ко мне ближе, невзначай.
Я рассмеялся и поцеловал ее в пасть. Ее усики щекотали мои ноздри изнутри и я легко возбудился. Мы поднялись наверх и на пороге комнаты я сорвал ее платье, как удачно подвернувшуюся штору. Она податливо изогнулась и зашла на кровать на четвереньках. Я вздернул ее за хвост и тут же овладел ею. Изнутри она была мягкой и доброй.
С каждым моим движением, она издавала нежный рык. Нами завладела тысячная доля жгучего, эта доля металась под кожей, делала наши движения согласованными и такими нужными друг другу. Мы светились, как раньше светилось солнце. Издавали звуки, какими раньше баловалось солнце. Мы упивались подобием прошлого солнца. Или, хотели быть похожими на нужное солнце. Или, я хотел этого, не она.
А потом вновь все приняло вид вредной пустоты.
**
Надя не вернулась в гостиницу. Она закрыла театр изнутри накануне, решив дождаться утра. Заснуть она не могла, поэтому всю ночь искала занятие. Три раза плакала. Третий - ближе к утру. В разгар луны она решилась пройти наверх. Она применила цыпочки. Стоя у кровати, на которой спали Он и львица, Надя наблюдала. Ее лимонная кофта черствела с каждым мгновением. В один момент она решила задушить львицу и лечь вместо нее. Хотела обнять Его и быть уверенной, что он этого не заметит. Он спал. Кто б знал, что ему снилось. Возможно, та жирная малолетка, про которую рассказывал Дима. Бедный Дима! Надя вспомнила про него и тут же забыла.
"Я убью их. Убью его и эту усатую шлюху. А затем найду жирную и убью ее."
Надя достала из тумбы ржавый револьвер и коробку патронов. Спрятала их в широких штанах и вышла.
"Они проснутся утром. Кошка проснется первой, захочет уйти до рассвета. Тут то я ее и убью. А затем поднимусь в комнату и убью его."
Она присела у окна гримерки и поняла, что трясется. Ей было страшно, но пришедшая невзначай власть покрывала страх ситцевым абажуром.
"И тогда я освобожусь от чувств к нему. Освобожусь от поганой болезни. Убить - единственно верное решение. Единственно верное."
Она думала о том, где бы подстеречь львицу. "Вероятно, она выйдет через парадный, - размышляла Надя. "Выход нужно заставить чем-то, вдруг эта сука соберется уйти незаметно."
Она стала двигать шкаф с пальто, но побоялась выдать шумом свою причастность. "Не пойдет. Лучше убью их сейчас. Поднимусь и изрешечу обоих."
Надя выпила кружку слез залпом. Подумав, опустошила еще одну и поднялась в комнату. Он и львица все еще спали. Все еще в таких же невесомых положениях. Она вскинула револьвер в направлении кровати и зажмурилась. Бездушная тишина, царящая вокруг, забиралась в голову Нади и давила на все тело с особым старанием. В кисти ударило ледяной молнией, лицо неспешно растворялось в кислоте, Надя выдохнула. А затем услышала царапанье стен снаружи. Она выглянула в окно и увидела парнокопытного. Его ледяная шерсть мерцала в свете сухой луны и казалась драгоценностью.
**
Парнокопытное царапал дверь пожарного входа. Часто он поглядывал на второй этаж и хотел было издать звук, но стеснялся. Устав и разочаровавшись, он ушел обратно в темный лес.
Редкие совы освещали пустую влагу грустных рябиновых елей. Голод был сильнее сна, он вел парнокопытного от зарослей к зарослям, каждая из которых то и дело оказывалась пустой. Голод не верил этому, оттого в животе парнокопытного бесновались розовые пузыри. Вдруг в одной из зарослей парнокопытное почувствовал смолистый запах подостывшего мяса.
Остановившись у сочного трупа, парнокопытное решал в голове сложнейшие математические задачи. Вычислив, он укусил труп за складки на толстом теле, отчего тот встрепенулся, вскочил и посмотрел парнокопытному прямиком в глаза.
Трупом оказалась девочка, лет тринадцати. С нее лохмотьями свисал серый комбинезон. Она смотрела на парнокопытного так, что ему было стыдно за свои кусачие действия. Затем девочка улыбнулась и погладила парнокопытного по ледяной шерсти. Ладони стало неприятно, но весело. А парнокопытному стало легче.
Он заметил, что девочке холодно. Сжалясь, он прилег и громко выпустил воздух из всех своих отверстий. Шерсть распалась на две части и теперь лежала полушубком. Парнокопытному осталось отойти в сторону, предложив помощь. Девочка вновь улыбнулась и погладила его по длинному носу. Он встрепенулся и убежал прочь.
**
Завернувшись в теплую ледяную шерсть, Женя ступала по знакомым лесным тропам. Она не хотела домой и вопросов.
"На капельницах девочки говорили, что ночью замок принца отыскать легче. Может, сейчас получится".
Ей было больно внизу живота и в груди. Россыпь укусов и засосов по телу то щипала, по чесалась, давая вспоминать про своего обидчика, и Женя вспоминала..
"Он говорил, что его не интересуют имена. Принцев должны интересовать имена. Зачем я доверилась ему? Зачем?"
Рассветало. Женя стала видеть далекие беспечные облака. Их непривычная для октября весенняя серость остужала тяжелую горящую от горького зуда голову девочки. "Красивые. Вот бы к ним улететь в небо и парить там, как воробьи... Вот бы."
Серые лучи делали утренний обход по чаще леса. Женя заметила, как в одном месте стоит непроглядная темнота. Ни один серый луч не решался зацепиться за нее, оттуда веяло вязким ржавым воздухом, на первую ощупь неприятным. Женя вспомнила, как в детстве ей рассказывали истории про мертвое солнце, вместе со сверстниками из детдома она ходила на спектакль про короля, который был очень плох и скучен. Рассказанную в детстве историю она видела не такой грустной, да и королевства там никакого не было. Солнце само было виновато в том, что захотело рассмотреть поближе спрятанные людьми углы. От того и померло. Померло от своего любопытства. Вглядываясь в совсем черную стену леса, Женя вдруг захотела пройти в нее, узнать, что на самом деле там находится. "Может, там и живет принц." - выдумала она.
Женя вошла в темноту и тут же почувствовала дикий холод, он затмил все ее чувства так, что она долго ничего не видела и не слышала. Ей не было страшно, она размышляла о том, как может выглядеть принц этой земли, а закончив размышлять, кричала.
- Эй! - кричала Женя в холодной темноте, но звук не распространялся далеко. На момент она почувствовала себя дома, под одеялом, холодным от открытого окна.
- Эй! - кричала Женя вновь и вновь и вдруг начала понимать, что ее голос дает ей видеть странную железную фигуру вдалеке.
Женя побежала. Под ногами она чувствовала глубокий мягкий мох, будто на дне озера или сна. Буквально через два метра она остановилась, запыхавшись. Кислорода с течением темноты было все меньше.
Фигура действительно была странной. Она подсвечивалась ярко-белым, отчего была похожа на железную. Жене показалось, что это старый замок. Она скрыла расцарапанные ляжки шерстью щедрого животного и глубоко вздохнула. Массивная и тонкая, высотой уходящая в рассеянную темноту, уже явная деревянная фигура была покрыта яркими, белыми веснушками, они издавали глухие щекотливые звуки. Боль между ног теперь казалась Жене приятной и необходимой.
- Здравствуйте! - закричала она, на что веснушки резко погасли, из них потекла черная жидкость, чернее чем все вокруг. Жидкость вмиг укутала фигуру.
Женя испугалась. Ей не хотелось, чтобы замок так просто растворился в буднях. Она подошла ближе, но неведомая сила отбросила ее метров на двадцать. Женя ударилась о что-то мягкое головой, боль в теле разожглась новой волной.
Черная сила стремительно подобралась к ней и стала забирать ее ноги в темноту, Женя сопротивлялась, но зазря. Сила тянула ее все ближе к себе, но внезапно сдалась. Тишина стихла. В опустошенной близи Жене удавалось слышать лишь свое тяжелое дыхание, редкое и непривычное. И тут фигура разразилась настолько ярким светом, какой Женя не видывала никогда. К ней подобрались яркие лучи, от них уши заложило приятным стрекотом, по животу разлилось тепло.
Ей открылась невероятно зеленая опушка хвойного леса, покрытая яркими цветами. Вокруг летали краснобородые птицы. Под спиной она почувствовала влагу, там журчал ручей, предлагая себя. Окунув в ручей руку, она почувствовала невообразимую легкость, тамошняя жидкость была нежней и слез и масла вместе взятых. Женя набрала жидкость в ладонь и попробовала. На вкус жидкость была никакой, без всякого вкуса. Женя принялась пить из ручья, опустила в него все лицо. Из носа потекла кровь, и ручей окрасился красным. Женя чувствовала свой вкус, напиток обжигал ее губы, он связывал девочку со всем вокруг, и она хотела остаться такой навсегда. Лучи создавали тепло в животе, оно отдавало в пах и, ерзая по мягкой земле, Женя невольно постанывала от свалившегося счастья.
Краснобородые птицы присаживались на цветы и бесцеремонно сношались, потом сразу лопались, образовывая новых птиц, которые тут же находили себе пару и бросались сношаться.
Не прошло и часа такого блаженства, как Женя начала понимать, что вкус ручья приобретает тухлый оттенок. Она подняла голову и увидела россыпь деревянных построек с шуршащими стенами, птиц с сигаретами в клювах и с колясками, полными таких же птиц, с сигаретами. Взрослые птицы теперь не лопались, а жирнели, они отбирали у более мелких сигареты и совсем мелких птиц, сношали их и становились все больше. Лучи, разогревающие Женю, стали ей противны, она схватила их и вытащила из себя. В теле зажурчал содовый осадок. Лучи обжигали ладони Жене, они не собирались сдаваться и стремились снова овладеть девочкой. Она била их, кричала, но лучи оказались сильнее, они схватили Женю за горло и резким щелчком вскрыли грудную клетку. Овладев сердцем, лучи поспешно удалились к фигуре, Женя рыдала и обливалась кровью. Содовый сгусток, оставшийся после соития, дал ей немного сил. Женя поднялась и направилась к фигуре, спотыкаясь о деревянные постройки сношающихся птиц.
Лучи открыли в фигуре рваное отверстие, укрыли в нем сердце и фигура по мановению своему погрузила все происходящее на опушке в темноту. Но украденное сердце светилось, и самой фигуре было не скрыться.
Женя добралась до фигуры и стала бить ее кулаками. "Отдай!" - кричала Женя. "Отдай! Это мое сердце" - кричала она.
Фигура ловко игнорировала девочку, а Женя, утратив все силы, мокрая от крови и пота, сдалась.