ДЖУ
Всю осень Джу писала короткие стихи на рельсах сварочным электродом. За искрой
оставалась линия из бугров и потёков, да и хорошим почерком Джу похвастаться не могла. И всё
же, то был её взлёт, какой случается раз в жизни. Ни до, ни после, так хорошо ей не было. Мы
двигались на северо-запад, за нами ложились готовые пути, шрамированные стихами - только
для тех, кто знает, где искать. Может, только для нас самих.
Любая колея заканчивается тупиком. Наверное, некоторые поймут: если писатель пишет,
когда-нибудь он поставит последнюю точку. Хрупкая штука, сущей ерунды хватит, чтобы всё
поломалось. Достаточно услышать неверное слово, и больше уже ничего не пишется. Исчезает
равновесие внутри... или, наоборот, всё становится ровно и спокойно, ничто не заставляет
говорить с бумагой. Верно, с железом.
Мы без конца подкалывали Джу, порой грубо и неумно - просто по привычке, но она не
обращала внимания. Ей бы стоило отправить стихи куда-нибудь, но она сказала, что они никому
'там' не нужны, и продолжила выжигать их на рельсах. Наверное, она писала стихи для железа,
а не для газетной бумаги, и вовсе не ради того, чтобы их касались руками. Джу хватало
упорства, она пошла в отца и братьев, да иначе не поставили бы её с нами. Для неё было важно
оставаться такой - немногословной и прямой, носить тяжёлые ботинки до середины икры и
мешковатую одежду цвета табака, а после работы ходить с нами к Большому Повороту -
смотреть на скоростные поезда, щуря глаза от холодного ветра, набегающего вслед за
прошедшим составом. Формой скоростник вроде многоножки, но в движении его можно сравнить
только с несущейся во весь опор собакой - когда шерсть развевается на ветру. Больше, чем с
шутками или за куревом, к Джу никто не лез.
Моросил дождь, и жёлтые листья на деревьях вдоль дороги начинали чернеть, оставаясь
на ветвях. Кто-то говорил, что так происходит каждую осень, а другие - что это из-за плотности
магнитных полей. Воздух рядом с поездами пахнет почти как в грозу. Почти. Есть в нём привкус
рукотворного искрящего электричества, но если отвернуться к подтопленным лугам и зарослям
гнилого борщевика, кажется, что этот запах был всегда, что он - часть природы.
Закончилось всё в один день; слабый магнит, железка... нет, это не из-за поезда. Никто
не подходит близко к скоростникам. Не ближе, чем на бросок ветра в лицо. Это стальной лист,
обшивка опоры... их переносят магнитом, цепляя целую пачку. В тот раз, наверное, подцепили
больше, чем следовало; у магнита сил не хватило на нижний лист, и тот соскользнул. Видели,
как падает лист картона? Вот так и железка падала, только у самой земли развернулась краем и
попала в Джу. Пока там разбирались, всё ли в порядке с её страховкой, руку пришивать было
поздно. Как бывает - всё равно что от трупа, или другого человека. Не приживётся. Потом
выяснилось, что доктора осторожничали не зря - страховка у Джу была палёная.
У калек меняется походка, из-за того, что сместился центр тяжести. Меняется взгляд.
Может быть, она просто стала несколько иной. Стала иначе видеть себя... и то, что вокруг. Какая
разница, сколько у поэта пальцев, и важно ли, что у него нет правой руки от самого плеча? Джу
никогда не обращала внимания на наши грубые шутки - когда смеялись над ней, её стихами и
неровными, детскими буквами, разве мог её сломать лист железа? Я думал, нет. Помню, Толстый,
начав слепнуть, ушёл на старые пути, в шпальники, и работал до самой смерти; но, даже
перестав отличать ночь ото дня, он оставался прежним сквернословом и шутником. Для его души
ничего не изменилось.
Я уже сказал, что это была последняя хорошая осень.
Отряд наш расформировали давным-давно, но мне, бывает, за едой или в постели лезет в
голову выдуманная глупая и противная сцена - как какой-то бедняга трахает Джу, а она
обнимает его одной рукой и смотрит в пустой белый потолок.
А ещё я вспоминаю лица страховщиков, которые читали её стихи, согнувшись над
рельсами, и вот тогда мне становится совсем скверно.
4 марта 2005 - 10 октября 2006
|