Незаметно и печально, словно в ритме сарабанды, с неба падали хлопья зеленой, мутной воды, брызжа и цокая при столкновении со старым асфальтом, окрашивая его чернотой его молодости. Капли скатывались вниз по красным жестяным крышам и, вытекая через водосточные трубы, воссоединялись со своими в полуторасантиметровых глубинах луж весеннего дождя.
Под порывами ветра деревья отряхивались и, недовольно шепчась между собой, мечтали переехать куда-нибудь, где их не будут надрывно истязать эти холодные майские грозовые ливни, куда-нибудь на юга, поближе к солнцу, чтобы там приобрести тот шелудивый загар пальм, которому они так завидовали, глядя на них через свинец новомодных окон офиса на третьем этаже.
Светка, как мне сказали, умерла позавчера. В телефонной трубке известие скромно звякнуло, как сообщение о курсе доллара или результате матча Лиги чемпионов, встав в сознании посередине между громкими пустяками, сказанными белым и пушистым Лужковым, и истеричной бравадой политиков поскромнее. Я стоял оглушенный, не слыша более ни слова из того, что там дальше мне говорил отец, слыша по его голосу, что он говорит это с тем вымученным усилием, что возникает после поминальной стопки горькой. Пока - и трубка неловко шмякнулась на пластиковое ложе телефона.
Я вернулся в коридор, где меня ждала раскуроченная электроплитка. В ней еще недели две назад, когда в мае ударили жуткие холода - подарок раннему дачнику - что-то сломалось: я поставил ее на полную мощность, чтобы внести могучей рукой объединенных усилий белорусской научно-технической мысли и белорусского же промышленного комплекса тепло в промерзшую комнату, но она не прониклась глубиной и ответственностью проекта, ярко вспыхнув на мгновение и наполнив воздух тяжелым запахом перегоревшей изоляции. Теперь же руки добрались до того, чтобы ее починить, а междугородний звонок прервал неловкий, как ухаживание зеленого угреватого юноши за первой в его жизни девушкой, креативный процесс общения гуманитария с достижениями прогресса.
Теперь она с распахнутым зевом ждала меня, наполовину прислонившись к розовой стенке и обнажив интимность артерий и разврат голодных металлических чресел, покрашенных белой эмалевой краской. Я с энтузиазмом вернулся к работе, еще час или полтора копался в ее чреве, тыкая то там, то сям отверткой и разводным гаечным ключом, прислушиваясь к доносившемуся из комнаты радио. Оно развлекало мой досуг веселыми мелодиями последней лучшей десятки, и я старался в такт с ней лениво ковырять инструментом, гнусаво подпевая терпимым баритоном с жутким нижегодско-английским прононсом захлебывающимся попдивам.
Наконец ремонт подошел к своему финалу, я победно включил плитку в розетку. Раздалось шипение и опять тот тяжелый запах гари - короткое замыкание. Я громко и неприлично обозвал плитку по матери и поспешно собрал и выкинул перегоревший удлинитель. Зря у меня в школе стояла пятерка по физике - деликатному обращению с электроприборами меня так и не научили.
Я подошел к раскрытому окну и закурил. Воздух был на диво свежий, прибитую к земле пыль еще не успели растревожить автомобили, и она растворилась в воде, вспоминая о заоблачных высях, где она летала над огромным городом рядом с птицами, и где она так по-детски радовалась вместе с ними тому, как они гадили на ветровые стекла и белоснежные блузы. Курилось легко и спокойно. Дым приятно щекотал легкие, наполняя их сизой грустью. После каждого выдоха воздух подергивался тонкой пеленой, сквозь которую мне начинали, щурясь, подмигивать звезды. Я подмигивал им в ответ, но дальше легкого флирта они идти не хотели.
Светки больше нет. Я затянулся и начал смаковать эту мысль, как смакует ценитель дорогое французское вино: Хм, нет-нет, немного не достает этому сбору той удивительной терпкости 78 года. Вы помните?- словно бы рассматривая эту новость в зеркале вероятности или чтения увлекательного романа.
Я вспоминал Светкину квартиру двумя этажами ниже нашей, ее родителей: тетю Риту, стройную, горделивую даму с некоторыми простительными претензиями, дядю Сашу, добродушного полнеющего сердцееда, каждый день потягивавшего пиво в скверике перед домом. Вспомнил ее сестру, с которой я учился в одном классе, высокую светловолосую девушку с удивительной улыбкой и стройными длинными ногами, так похожую на мать, вспомнил наши робкие, развратные попытки амура, которого мы оба испугались, может быть от того, что жили слишком рядом и слишком с детства.
Еще четче я вспомнил саму Свету. Я не помню ее младенцем, но хорошо помню ее совсем маленькой. У нее что-то было с ногами, кажется рахит или что-то вроде того, и ей приходилось носить такие смешные штуки, вроде кандалов, которые бы держали ее ноги на одинаковом расстоянии при ходьбе. Из-за этого ее, кажется, дразнили, хотя точно не помню, сам ее я вроде не дразнил, чувствуя в этом какую-то затаенную подлинку.
Светка очень дружила с моей младшей сестрой, поэтому, когда они подросли, они начали вместе находить парней. Светка всегда была гадким утенком, поэтому, может, и ходила с моей сестрой, которая была ее на год младше, чтобы как-то компенсировать не данное ей Богом житейским авторитетом, а год разницы это так важно, когда ты еще не разменял третий десяток.
Я очень хорошо представляю их балкон, выходящий на широкую светлую улицу, застроенную кирпичными советскими многоэтажками. Напротив их окон было два дома. Один, девятиэтажный, плавно переходил в пятиэтажку, в которой находился называемый на домашнем языке универсам напротив. Его (магазин) отремонтировали года три-четыре назад, а до этого приходилось бегать в магазин на улице Восточной, что было раза в три дольше и раз в пять неприятнее, так как путь лежал мимо школьного здания, вызывавшего своим серым, формально-радостным видом неприятные ощущения в низу живота. В том же доме напротив располагались овощной, книжный, обувной и круглосуточный продуктовый, который, впрочем, разорился в последний мой приезд полгода назад. С самого дома начала опадать плитка. Помню, целый пласт ее, серой от налипшего бетона, упал в полуметре от какого белокурого десятилетнего мальчика, он еще долго озирался в шоке, пока его бабушка охала в окружении голосящей, соболезнующей толпы, а по голым ногам в разноцветных шортах в подсолнухи медленно-медленно стекала кровь из десятка порезов осколками.
Под самими светкиными окнами находился киоск Союзпечати. Я видел ее глазами, как приближаются плиты тротуара, покрытые мелкой сеткой трещин. В некоторых их них уже много лет росли былинки травы, безжалостно удаляемые работниками ЖЭКа каждую весну, чтобы уже через две недели снова подниматься над грязными плитами, подтачивая их из-под низа.
Тело рассекало воздух с легким свистом, и я уже мог хорошо видеть, как я упаду: половина тела попадет на клумбу, засаженную кроваво-красными тюльпанами, а ноги останутся лежать на тротуаре, перекинувшись через бордюр клумбы, высокий, сантиметров 30, сделанный из осколков гранита. Сланцевые грани его ярко блестели на солнце, но я не жмурюсь. Самого удара о землю я представить не могу. Только общий план: тело в красных тюльпанах.
Той ночью я пошел гулять на Воробьевы горы. На смотровой площадке открывалось огромное перевернутое корыто Москвы, залитое огнями, среди которых угадывались золоченые купола Храма Христа Спасителя с его евроремонтом, сталинские высотки, церетеливский неуклюжий Петр, красный огонь сигнальных фонарей Шаболовской телебашни. Это море электрических солнц было неподвижным, и в этом была его прелесть. Она словно было нашим ответом звездам, создавая с ночным небом абсолютную гармонию хаоса двояковыпуклой линзы.
Ночью я тяжело спал, было жарко даже при открытой форточке, в которую врывались шумные вздохи поздних машин и фырканье их гудков. У соседей все также играло радио, Европа плюс, кажется, а я заснул под ритмичный хит Шер Can you live without me.