"ИЛ-18" заходил на посадку. Приникнув к иллюминатору, Константин с радостью узнавал проплывающие внизу площади, проспекты, даже отдельные здания, но к радости примешивалось тревожное чувство — много воды утекло, пока он учился в Питере...
Мощное, ртутно поблескивающее тело реки разделяло город надвое. Отчетливо были видны все четыре моста, связавшие лево- и правобережье. И простор, бескрайний простор, куда ни кинь взгляд!..
А каких-нибудь два тысячелетия назад здесь кочевали легендарные скифы... Константин невольно хмыкнул — "каких-нибудь два тысячелетия..." Но мысли его тотчас снова настроились на торжественно-романтический лад. Быть может, под гранитным плато, из которого вырастают многотонные быки построенного в прошлом веке моста, до сих пор покоятся кости скифского героя первочеловека Таргитая... Со строительства этого, самого первого, моста и начинался Новосибирск...
Я возвращаюсь к тебе, мой Город — мысленно, говорил он.— Потому что здесь я родился и вырос. Здесь мой дом. Самолет на мгновение провалился в воздушную яму, и чувство свободного парения отдалось в нем ни с чем не сравнимым ощущением собственного могущества, какое бывает лишь в молодости: если бы весь мир вдруг стал чистым холстом — он смог бы переписать его наново!.. Но тут он запнулся, осознав чрезмерный пафос своего внутреннего монолога, и смущенно покосился на соседей, словно те могли подслушать его сокровенные мысли. Однако соседям было не до него, и он вновь погрузился в размышления.
И уже с ностальгическим оттенком явились ему Питер и родная Академия художеств — Институт живописи, скульптуры и архитектуры имени Репина. И засвербил, завертелся в мозгу червячок сомнения: может, поторопился уехать?.. Через год обещали выделить мастерскую... Правда, плохонькую и на двоих, да в Питере, и это счастье... Стоп! Прервал он себя. Это говорит тоска по студенческим неповторимым годам. Я не вижу себя вне своего города — вот в чем суть. И потому я возвращаюсь.
"Самолет произвел посадку в Толмачево... Температура за бортом... Просьба до полной остановки самолета..." Трап пружинисто заходил под ногами — дома! Тренированный взгляд художника мгновенно вобрал и здание аэровокзала, показавшееся устаревшим, и множество серебрившихся в лучах восходящего солнца авиалайнеров, похожих на стаю сказочных птиц. Вольный степной ветер принес горьковатый полынный дух. Константин вдохнул полной грудью, засмеялся — и шагнул в неизвестность.
По трапу сбежал молодой человек лет двадцати восьми, в потрепанных джинсах и с рюкзаком. Закатанные рукава выцветшей клетчатой рубахи, небрежно заправленной в джинсы, открывали жилистые рабочие руки. Был он среднего роста, нормального телосложения и, что называется, без особых примет. Разве только стрижка "под Иванушку" да слегка курчавившаяся темная бородка... Волосы у Константина Николаевича Гребнева тоже темные, с пепельным оттенком, а глаза серые и беззастенчиво пристальные.
В глубине улицы открылся желтый шестиэтажный домина с круглой башенкой, в которой когда-то дежурил пожарный. Шум ближайшего перекрестка разбивался о монументальную громаду здания, эхом отскакивал от его стен, долетая порой до ажурных балкончиков и полукруглых окон верхнего этажа.
Дрогнуло сердце, потеплели глаза. Скрипнула приветственно дверь подъезда. Почти бегом поднялся на пятый этаж, словно вместо рюкзака за спиной выросли крылья.
Звонок. Тишина. Шаги... Мама! Он обнял и закружил красивую женщину без возраста, она отстранилась — эмоциональные всплески по-прежнему не приветствовались. Увы, в этом доме ничто не меняется!..
— А где отец? — справившись с чувствами, спросил он.
— Принимает душ. Ах, Константин,— она старалась не улыбаться, чтобы не было лишних морщинок,— ты все тот же!
В конце длинного коридора появился мужчина в махровом халате, с осанкой римского сенатора. В его волнистых волосах была заметна проседь. Отец и сын молча обнялись, потом отступили друг от друга.
— Повзрослел, — наконец произнес отец.— Или это от бороды старше кажешься? А мы тебя попозже ждали.
—Такси!— чуть пожал Константин плечами. — Кстати, выглядите вы с мамой потрясно — неужели я ваш сын?
— Тренинг... Твоей матери до сих пор дают тридцать пять.
Мать потуже затянула поясок шелкового халата и позволила себе улыбнуться.
А ведь она действительно не меняется — с удивлением подумал он.—Даже волосы не поседели — может, незаметно потому, что светлые? И держится, пожалуй, еще прямее. Эгоцентризм — рецепт бессмертия. Жаль, отца засушила.
— Теперь прими ванну,— она брезгливо осмотрела его одеяние,— чистое белье я приготовила.
— Бу сделано! — он шутовски отсалютовал и промаршировал в ванную, досадуя на мать: не может без демонстрации власти. И эта механическая правильность голоса... Или ему показалось?
Завтракали в благоговейном молчании. Величаво пробили массивные настенные часы, витиевато изукрашенные красноватой медью. Наконец отец не выдержал:
— Почему ты ничего не рассказываешь? Академия художеств... Туда не каждый попадет...
— Академия художеств ощутимо повысила его культурный уровень,— с иронией заметила мать.— Явился как нищий какой-то и с рюкзаком.
—Мода сейчас такая,— добродушно встал на его защиту отец.—Представь, в моем институте солидные мужи тоже в джинсы влезли—удобно.
— Каков поп — таков и приход,— отпарировала она.
— Я в джинсах даже на даче не хожу,— обиделся "поп".
Она пренебрежительно повела плечом.
— Что думаешь делать, сын? — отец смотрел испытующе.
— Разве можно было вбить в голову этого упрямца, что в наше время художник— не профессия! Девяносто процентов из них становятся со временем халтурщиками, запивают, опускаются. Я много раз предупреждала: нельзя учиться на художника. Есть ли у тебя талант? И... на кого ты сделался похож?! С этой бородой...— щеки у нее порозовели.
Константин подчеркнуто элегантно промокнул салфеткой уголки рта:
— Дорогая мамочка, не забывай, что мне уже не двадцать! Жребий брошен. Рубикон перейден. Ну, и так далее...
— Рубикон... Все иронизируешь...— она презрительно поджала губы.
— И вот что, родители, поставим-ка точки над "i"! Домой я возвратился не потому, что не смог устроиться в Центре. Мог — но не захотел. Поймите: этот город — мой! Я здесь на свет появился. Я с ним связан навсегда.— Он умолк, аккуратно отложил скрипящую от крахмала салфетку.— Вопрос исчерпан?
— Я его узнаю! — трагически произнесла мать, обращаясь к мужу.—Это он, дед — твой отец! Через него наш сын стал бродягой. Уму непостижимо: лазить всю жизнь по каким-то курганам и откапывать полуистлевшие черепа...
— Дед был неистовым человеком — я благодарен ему.
— О боже...— она глубоко вздохнула.— Помню, помню: волосы всклокочены, глаза горят, квартира — не квартира, а скифский могильник... И ты уродился в него.
— Ой ли? — вдруг подмигнул Константин.— А твой отец? Он ведь тоже по молодости золотишко мыл в тайге.
— ?!
— Сын...— попытался вмешаться отец.
— Мне бабушка рассказывала. Я к ней прошлым летом заезжал в деревню. Юморная старушенция.
— Ты... был... у матери?.. Почему она не написала?
— Извини, она тебя вроде побаивается.
— Ну хорошо, поговорим о другом.— Снова в голосе ее появилась механическая правильность.— Что ты собираешься делать?
— Работать,— он вздохнул с облегчением: грозу пронесло.— Мне студию обещали.
— С месяц назад я твоего друга повстречал,— оживился отец.— Этого... Медведева.
— Володьку? Ха-ха! Он в прошлом году ко мне в "общагу" заходил — с Байконура в Питер по делам мотался.
— "Общага",— поморщилась мать.— Ну что за лексикон у современной молодежи? Был бы ты нормальным человеком, тоже бы работал на Байконуре.
Но Константин уже не слышал ее...
Прозрачные двери главного институтского корпуса сошлись за спиной. Ребята сбежали по обледенелым ступеням крыльца и разом посмотрели на светившееся табло: 21.15; —9®.
— На конечную? — спрашивает Володя.
— Можно,—отзывается Костя. И они сворачивают налево.
— Видел расписание экзаменов? Последний—философия. Давай досрочно?
— Да ну ее! Что это Вера тебя так долго пытала? Ждать умаялся.
— Ха! — выдыхает Володя.— Забыл мои перпендикулярные отношения с английским?
По притихшему вечернему проспекту вьется поземка. Вокруг фонарей золотистые шары света. Галактическими островами блестят вдали огни реклам.
— Интересно,— задумчиво говорит Володя,— куда нас после института занесет?
— В конструкторском бюро штаны протирать будем.
— Открыл Америку! Я вот на Байконуре хочу работать.
— Заждались там тебя,— веселится Костя.
— Коть... я давно спросить хотел... Почему ты в научное общество не пошел? У нас скоро сам Лобанов семинар вести будет.
— А! — с досадой отмахивается Костя.
— Ну что "а"? Лобанов — это Лобанов!
— Слышу я, не вопи!— некоторое время он молчит, потом начинает серьезно и сосредоточенно: — Ты понимаешь, я вдруг увидел собственную ограниченность — и мне сделалось страшно. Мы стали рационалистами, почти машинами. Изостудия, в которой я занимаюсь,— это другой мир. Искусство пытается объять вселенную, а наука — расщепить и исследовать. Посмотри... сюда... на рукав... Снежинка прекрасна. Мохнатое ледяное совершенство.
— Пиит да и только,— фыркает Володя.
— Не желаю быть фанатиком!
— Поехали с орехами... В науке ты или фанатик — или никто. Брюллов нашелся...
— Машину, пользующуюся законами логики, создать можно, а вот чувствующую... Мысль кодируется электрическими импульсами,— продолжает Костя,— их можно расшифровать. А вот отчего мне хочется ни с того ни с сего завыть от тоски-печали, глядя на малюсенькую снежинку, кто объяснит?..
Вовка издает протяжный и выразительный свист.
--
Завыть от тоски-печали... Тяжелый случай. Бежим, наш автобус!
— Константин! Он встрепенулся:
— Да, мамочка, прости, задумался.
— Повторяю, в три полдник, в восемь обед — сегодня воскресенье. Если у тебя возникнут срочные дела...
— Какие срочные дела — только приехал!
— ...если у тебя возникнут срочные дела, то к полднику можешь не являться, но обед!..
— Идет, к обеду буду непременно,— и он склонил буйну голову.— А теперь, если высокое собрание не возражает, пойду сосну.
— Конечно, отдыхай,— спохватился отец. Мать милостиво кивнула.
Его комната осталась прежней. Массивный, обитый узорчатой материей диван, казалось, признал хозяина и раздулся от радости. Константин потрепал его спинку, как верного пса, и сел, утонув в упругой диванной плоти. С улыбкой оглядел родную комнату. Монотонно отбивали время старые английские часы, подаренные деду экзальтированным профессором-англичанином, а позднее перешедшие в безраздельную собственность внука. Китайские болванчики на письменном столе кивали в такт каждой проходившей под окнами машине. Они стояли на своих неизменных местах: передвинь на сантиметр, и мать сделает выговор. Ее механический мир выверен, как часы в гостиной. Словно когда-то давным-давно кто-то неведомый завел этот ее мир, и закрутились, завертелись его колесики —отец, она, Константин... Он всегда находился в состоянии войны с этим механическим миром. Вот и сегодня, пробыв дома не более часа, готов бежать на край света. Он широко зевнул — сказывались проводы и бессонная ночь в ленинградском аэропорту — стряхнул с ног расшитые тапки и растянулся на диване. Знакомый запах тисненой материи ассоциировался с детством, кружил голову...
Светло и радостно в комнате. Котя глядит на яркие солнечные пятна — они стелются по полу теплым, добрым ковром. Стоит сунуть в свет руку, как сделается щекотно и смешно. Если быстро спрыгнуть с кровати на солнечное пятно и оттолкнуться ногой, то заскользишь, заскользишь куда-то в сказку.
Из кухни приходит короткий металлический звук — бабушка нечаянно звякнула чугунной сковородкой. Дед занимается гимнастикой, и надо ждать. Мальчик садится в постели, коротко вздыхает и украдкой смотрит на солнечных зайцев—хитрые зайцы незаметно подбираются к гардеробу. Урра! Дед закончил свои упражнения! И вот уже скифский богатырь Таргитай верхом на коне мчится на сражение с ужасным грифоном. Дед-грифон страшно рычит и скалится, но богатырь побеждает и издает торжествующий вопль. Заходит бабушка, и Котя с разбегу утыкается в ее мягкий живот. Она целует его в макушку. Щекотно. Он ежится. Бабушкин добрый живот и ее желтый, пахнущий кухней, передник охраняют его мирок.
После завтрака он тайком утаскивает на балкон дедову книгу про скифов и, сидя на огромном сундуке, разглядывает цветные картинки. Но едва до слуха долетает мелодичный звон колокольчика, как он вихрем врывается в комнату. Рыбалка! Дед собирается на рыбалку!!
Они долго едут в красно-желтом автобусе, потом идут лесной тропкой, вьющейся среди папоротниковых зарослей. Папоротники эти напоминают резные длинные перья и скрывают мальчика почти с головой. Выше — шершавые стволы сосен и небо. Шумит лес, словно хочет объяснить, растолковать что-то маленькому человеку. Лесная непонятная жизнь пощелкивает и посвистывает в зеленых кронах голосами невидимых птиц, скользит у ног юркой ящеркой. Тропинка вдруг расступается — и открывается глазам простор огромной сибирской реки. Солнечные лучи рассеиваются мелкой волной, отражаются от воды — и река словно сияет.
А вечером пылает костер и из сгустившейся вокруг тьмы доносятся шорохи, от которых по спине бегут мурашки. И тогда начинает казаться, что костер вовсе не костер, а гигантский глаз циклопа. И над рекой медленно подымаются светлые фигуры, сотканные из речного обманного тумана, и плывут к берегу, и оседают, запутавшись в кустах тальника.
— Деда, скоро? — почему-то шепчет Котя.
Дед сосредоточенно подносит ко рту расписную деревянную ложку и пробует дымящуюся уху — хороша! Она вобрала в себя дым костра, запах остывающей земли и густой лесной дух. А потом издалека, из глубокой древности, приходит голос деда, и мальчик зачарованно слушает, глядя на огонь...
— Жил да был в древнегреческом городе Проконнесе человек по имени Аристей. И прослышал он о таинственных заморских странах. Помолился своим богам, ступил на корабль купеческий и поплыл вместе со своими друзьями через море Эгейское на северо-восток. Миновали они Геллеспонт, Пропонтиду и через Босфор попали в Понт Эвксинский — наше Черное море. Трепали утлое суденышко дикие штормы, завывали в снастях ветры буйные, грозясь в клочья изорвать паруса, но плыл отважный кораблик все вперед и вперед. Наконец доплыли они до устья Дона. Разные племена населяли тогда степные просторы, частенько нападали они и на купеческие корабли. Да, видно, не зря молился Аристей своим богам, не зря приносил им жертвы и курил благовония. Поднялись путешественники вверх по Дону до места, где сейчас Волго-Донской канал. Там переставили корабль на волокуши и перетащили в Волгу. Древние, они сообразительными были! Долго ли, коротко ли: из Волги — в Каму, из Камы — в Чусовую, и так до самого Великого Каменного пояса. Так древние греки Уральские горы называли. Они считали их краем Ойкумены, краем Земли то есть. Но наш Аристей отправился еще дальше. По реке Исети приплыл он в Тобол, из Тобола в Иртыш... Отважный был путешественник. Столько за свою жизнь повидал, что, вернувшись в Грецию, написал поэму знатную — "Аримаспея". Племя аримаспов тогда по берегам Иртыша — Исети обитало...
Негромкий, но отчетливый голос деда — голос человека, привыкшего к чтению лекций, становился то низким, задумчивым, то сухим и "научным", то оживленным и страстным.
— Рядом с аримаспами жили загадочные исседоны. Геродот называл аримаспов одноглазыми, а Аристей писал об исседонах, что "каждый из них имеет один глаз на прекрасном челе". Одноглазые — и прекрасное чело. Странно?
— Странно...— эхом отзывается Котя.
— Именно странно! — все более увлекается дед. — Ведь синеглазые и золотобородые люди — редкость для Сибири. А что если сверкающий глаз во лбу — бронзовое зеркало?! Тогда все становится на свои места, и тогда понятны слова Эсхила, который в "Прикованном Прометее" писал: "Берегись остроклювых, безгласных псов Зевса, грифов и одноглазой конной рати аримаспов". А вот наш Василий Татищев считал, что по берегам Тобола, Иртыша, Оби обитали "иперборейские скифы", особенно ценившие золото и коней необычной, золотистой, масти. У этих лошадей были изящные небольшие головы и стройные легкие ноги. Лошадь хоронили рядом с воином. А налобные маски коней и седельные покрышки изукрашивались грозными грифонами...
В оранжевых всплесках огня видятся мальчику бородатые скифские воины, тела которых татуированы жуткими грифонами, гибкими рогатыми кошками и кругломордыми рыбами. Взблескивают бронзовые зеркала-бляхи, привязанные ко лбам, устрашая соседние воинственные племена. Вдруг огромная тень легендарного грифона заслоняет солнце, с дикими криками обнажают воины короткие бронзовые мечи... А в жарких очагах светлобородые исседоны плавят драгоценное золото и выковывают сверкающие пластины с изображениями богов и героев: человекоптицу верхом на горном баране, крылатого всадника, небесного тигра...
Снова дедова квартира. Вечер. Котя примостился в углу дивана. От оранжевого абажура с длинными шелковыми кистями уютно. Дед сосредоточенно читает потрепанную толстенную книгу, отчеркивая нужное красным, остро отточенным карандашом. Мальчик сдержанно вздыхает: если у деда в руках карандаш, разговаривать с ним нельзя. Подходит к окну и взбирается на стул. В окнах напротив — разноцветные огоньки, а выше — мигают звезды, долго и зачарованно смотрит на них Котя, потом садится на широкий подоконник рядом с жасминовым деревцем. Гибкие стебли опираются на гладко обструганную палочку и, переплетаясь, образуют шаровидную крону. В ее темной зелени загадочно мерцают белоснежные цветы. Котин нос утыкается в цветок, и волна запаха, свежего и притягательного проходит по телу. Он начинает рассматривать цветы: бутон... еще... а вот этот распустился только сегодня — его раскрытые лепестки будто светятся... этому пошел третий день, и он сделался розоватым, а нежное тельце прочертили лиловые прожилочки... Пальцем дотронулся до цветка — и тот упал на ладонь. Еле уловимый аромат увядания исходил от него. Мальчик осторожно кладет цветок на подоконник, слезает на пол и направляется к детскому столику.
И вот уже его карандаш бежит по бумаге: нежный розовый цветок, а рядом — сражаются исседоны с одноглазыми аримаспами, и топчут врагов вскинувшиеся на дыбы кони. А на другом рисунке пирующие исседоны пьют волшебный напиток из оправленных в золото черепов. Котя нарисовал черепа, и вдруг ему делается страшно, будто исседоны где-то рядом. Отбросив альбом, он испуганно озирается: дед читает, а бабушка пишет письмо. Мальчик берет альбом и раскрывает перед нею.
— Да ты у меня художник! — она ласково гладит внука по голове.— Дедушке покажи...
Дед одобрительно хлопает его по плечу.
— Костя! Кон-стан-тин, — его трясут за плечо, — вставать пора! Уж восемь близится...— шутливо пропел отец.
— Восемь? Вечера? Не может быть! — он трет лицо ладонями, отгоняя сон.— Прилег на минуту... столько припомнилось...— Сладко, до хруста в суставах потягивается и ласково проводит по тисненой обивке дивана.
В ЛАБИРИНТЕ ПАМЯТИ
Завтрак Константин тоже проспал — время уже близилось к полудню. На спинке стула, стоявшего возле дивана, висели выстиранные и отглаженные джинсы. Он потянулся, встал и зашлепал в ванную. Из ванной отправился на кухню, печатая мокрые следы на линолеуме. Оглянулся: следы напоминали полумесяцы. Мурлыкая песенку, открыл холодильник и с удовлетворением обозрел съестные припасы — после безалаберной студенческой жизни они радовали душу и желудок. Позавтракав, вернулся к себе, влез в родные джинсы и опасливо взялся за рубашку — кажется, она была даже подкрахмалена. Однако излишне пристойный вид его раздражал: расстегнул верхние пуговицы и закатал рукава. Настроение резко подскочило, и, сунув в карман джинсов ключи, он легкомысленно запрыгал по лестнице вниз.
Ух и жарища стояла на улице! Он шел не спеша, с любопытством всматривался в лица прохожих, окидывал внимательным взглядом знакомые до малейшей трещинки здания, вспоминал хитрые проходные дворы. Это был его Город, безалаберный, невоспитанный, молодой, но — его. Знакомыми улицами вышел на Красный проспект, тянувшийся через весь район. Лет двадцать назад над Городом пронесся ураган, который повыворачивал с корнем росшие здесь старые тополя, на смену им насадили березки, темно-хвойные ели, изящные рябинки. Опасались, что не приживутся лесные жители в городских условиях, но те прижились.
Константин шел к Театральной площади. Ему казалось, что он слышит неумолчный гул — подспудный ритм жизни города. Огромное, застроенное каменными зданиями пространство создавало ощущение собственной малости. Волна воспоминаний: оперный театр, Моцарт — первое прикосновение к вечности...
Он заставил себя возвратиться в настоящее и поспешно вышел из прохладного полумрака театрального подъезда. Постоял, давая глазам привыкнуть к яркому свету, сбежал по ступеням в сквер, свернул на проспект и через четверть часа был на набережной.
Песчаный пляж возле коммунального моста был усыпан загорающими. Он вдохнул речной ветерок и весело устремился к воде, но вдруг остановился. Здесь! Он подсознательно понимал, что рано или поздно придет сюда, что встречи с прошлым не избежать. Да... этюдник стоял тут... И скамейка, на которой он сидел, вот она. Поразительное в тот день было небо!..
Прозвенел последний в семестре звонок.
— Конец! Свобода! — загалдели все.
— Поздравляю вас с началом экзаменационной сессии и желаю сдавать без хвостов, — в голосе преподавателя сквозило добродушие.
— Будем стараться! Только вы не очень сыпьте! — послышалось в ответ.
— Очень не буду,— усмехнулся он и покинул аудиторию.
И тотчас вскочил староста Гена:
— Групповое собрание! Всем остаться!
— Опять? На той неделе было! Сколько можно?
— Заниматься надо как следует — и собраний не будет,— огрызнулся Гена, подходя к преподавательскому столу.
— Кончай базар! — мощный голос комсорга перекрыл шум.— Генке в деканате вчера выговор влепили — наша группа вторая с конца по успеваемости!
Сделалось тихо, и староста заговорил:
— В общем так, ребята... В нашей группе была самая низкая успеваемость в течение семестра. Следующая неделя— зачетная. Критическое положение сложилось у двоих. За прошлую контрольную неделю у Гребнева — восемь десятых балла, у Лифшица—ноль девяносто три. Ниже некуда. Деканат их к зачетам допускать не хотел, но я и профорг поручились. Все. Пусть объяснят, в чем дело? Давай, Гребнев! Константин поднялся и уставился в пол.
— Чего в молчанку играть? Говори! Может, что дома не так?
— Че говорить-то!—громко выкрикнул Петька Лебедев, сидевший за последним столом.—Оне-с смысл жизни постигают!
— Заткнулся бы ты, Лебедь, сам на ладан дышишь!—прервал его Володя Медведев.
— Я... Мне трудно объяснить так сразу...— сбивчиво заговорил Константин.—Дома все в порядке... Я постараюсь наверстать... Больше не повторится!
Следующее утро выдалось блеклым. Серое облачное месиво висело низко над городом. Стараясь не шуметь, Константин оделся, сунул в холщовый мешочек несколько бутербродов, забрал приготовленный с вечера этюдник и осторожно притворил за собой входную дверь — свобода!
У реки не было ни души. Он сел на отполированный водой и солнцем добела ствол дерева и долго сидел, отдавшись движению облаков и бегу волн, пытаясь проникнуться, пропитаться настроением природы. Но против воли в голову лезли назойливые мысли: будешь инженером... всегда профессия... кусок хлеба... вдруг у тебя нет таланта... загубишь свою жизнь... шу-шу-шу...
К черту! Резко вскочил, опрокинув прислоненный к стволу этюдник. Надо работать!
...Двумерный картон, на котором писался этюд, обретал глубину третьего измерения, оживал множеством цветовых оттенков. Негромко и басовито певший над водохранилищем ветер виделся Константину зеленоватым, а в облаках преобладала жемчужно-серая гамма. Все!.. Он потряс кистью руки, отгоняя усталость, потом пошел вдоль берега. Вернулся и бросил на этюд свежий взгляд—не то!! Поднялась жгучая досада. Пространство... нет пространства... Снова сел на ствол и стал глядеть в небо. Да, именно так!.. Попробуем...
Затекла рука. Он посмотрел на горизонт — на этюд, снова на горизонт и удовлетворенно перевел дух. Напряжение спадало, уступая место чувству облегчения и внутреннего равновесия.
Собравшись, зашагал было уже домой, и вдруг — снова остановило небо. Предвечернее солнце расцветило его, словно гениальный колорист. Вновь расставил треногу этюдника возле одинокой скамьи и принялся готовить палитру, примериваясь к будущему фейерверку заката.
Работалось отчаянно и быстро. Хотелось уловить, запечатлеть, передать бесконечное множество оттенков, вписать в свой этюд то живое и трепетное, что зовется воздушной средой. Несколько мазков кисти — он закончит этюд!
— А облако у вас кричит...— вызывающе произнес за спиной женский голос.
Он зло обернулся и — замер.
Была ли она красива?.. В первый момент он не смог бы ответить на этот вопрос. Среднего роста, изящная. Совершенные формы тела подчеркивал зеленый комбинезон. Высокая, ослепительной белизны шея. Длинные, слегка вьющиеся пряди медных волос, которые словно оттягивали назад голову. Она стояла раскованно и покойно, абсолютно уверенная в себе. Внутренняя скрытая энергия, казалось, окружала ее невидимым полем.
--
Вы что-то хотели сказать? — спросила она, великодушно давая время свыкнуться со своею красотой.
— Да, — хрипло выдавил он, — нет...
В ее глазах вспыхнули насмешливые искры.
— Вы — кто? — зачарованно бухнул он.
— Я?.. Диана...— она улыбнулась тонкими губами.— А вы — будущий живописец?
— Нет,— он облизнул пересохшие губы,— я учусь в электротехническом.
— У вас есть еще работы с собой?
Он поспешно вытащил этюды. Она рассматривала их внимательно и со знанием дела.
— Вы и портреты пишете? Если бы я попросила вас написать мой портрет?
— Да... Напишу...
— Ну что же... вот мой телефон...— она достала из сумочки записную книжку, вырвала листок и небрежно набросала цифры. Протянула,—позвоните, как сможете! — и снова улыбнулась ускользающей, неопределенной, завораживающей улыбкой.
Он следил за ней взглядом: она удалялась стремительно и непринужденно, а за спиной языками пламени бились рыжие пряди волос.
В понедельник он с головой окунулся в дела. Списывал у кого-то пропущенные лабораторные работы, сдавал накопившиеся зачеты. До постели добирался в третьем часу ночи, а в семь уже снова заливисто трезвонил будильник. Дни мелькали кадрами кинохроники. Наконец из дверей института вышел образцово-показательный студент Гребнев, в руке у него свято сияла синяя потрепанная зачетка, в которой медленно высыхала последняя, самая заветная, подпись.
Все. Конец. Сдал — думал он.—А зачем?.. В наше время диплом много значит. Время-время-время! Преступно терять время! И вдруг — перед глазами зазмеились тяжелые медные пряди. Диана! Я же свободен! Совершенно свободен! Он кинулся к телефону. Длинные безучастные гудки. Наверное, на работе... Он попытался представить ее лицо — и не смог. Что-то неуловимое, русалочье было во всем ее облике.
Дома Константин подошел к зеркалу и долго рассматривал свое отражение с округлым, юношески мягким подбородком и детски пухлыми губами. Ему хотелось видеть себя мужественным и волевым, а тут... Он вздохнул. И румянец этот идиотский! Огорченно отошел от зеркала и взялся за карандаш. Легкими линиями попытался набросать лицо Дианы. Отвел на расстояние вытянутой руки — не то!
Вечером осторожно снял трубку и, почти не дыша, набрал номер.
— Алло,— вкрадчиво произнесла она в самое его ухо,—слушаю...
— Здравствуйте, меня зовут Константин Гребнев, — торопливо проговорил он заготовленную фразу,— мы с вами на набережной в воскресенье разговаривали, помните?
— Да... Помню... Нам нужно встретиться. Приходите ко мне завтра часика в четыре. Придете?
— Конечно!
Раздался короткий грудной смешок:
— Адрес запишите!.. Фрунзе пятьдесят пять, квартира двадцать семь. Записали? До завтра, Константин Гребнев!..
— Молодой человек! Молодой человек! — он понял наконец, что обращаются к нему.— Вы же сгорите, у вас спина совсем красная,—сочувственно говорила ему слоноподобная дама в кокетливой соломенной шляпке с розовой лентой.
— Спина? Спасибо... спина...— он почувствовал, что плечи действительно припекло, и направился к воде.
Долго плавал, а потом как был мокрый влез в джинсы. Хватит! Приказал себе. Навспоминался.
И снова он шел по своему Городу, и вел его тот же инстинкт, что заставляет лететь к своему дому увезенного за тридевять земель почтового голубя. В уютном внутреннем дворике, который четверть века назад представлялся целым миром, Константин присел на вросшую в землю скамью. Окна бывшей дедовой квартиры на втором этаже. Много лет назад один малыш пытался покорить там солнечные пятна. А вот в этой песочнице играли с Володькой...
— Это моя формочка!—раздался сердитый детский голосок.
Константин встряхнул головой, отбрасывая воспоминания, и обнаружил, что сидит на краю песочницы и фигурной формочкой лепит пирожные, а рядом стоит девочка на крепеньких ножках и ревниво наблюдает за его действиями.
— Здравствуй,—сказал он,—так это твоя формочка?
Она кивнула, глядя на него исподлобья.
— А я когда-то жил вон там,—он указал на окна дедовой квартиры.
Девчушка недоверчиво рассмеялась:
— А вот и врешь! Там жил дедушка-колдун. Давно-давно, еще до революции. Он ходил по ночам в степь, разрывал могилы и ел мертвецов.
Ну и ну! Изумился он. Вот это так народный фольклор!.. Занимайся после этого наукой... Пожиратель трупов!..
Вошел в подъезд, раскрытая пасть которого в детстве напоминала ему таинственный вход в пещеру с сокровищами, и остановился под нахлынувшей лавиной знакомых запахов. Зачем ты пришел сюда? Может быть, потому, что истинно счастлив ты был только здесь — когда прекрасный, вечный и добрый мир был соткан из солнечных пятен, а время текло так медленно, что его словно бы не было вовсе?
Потом он ел мороженое на площади Калинина, пил квас на улице Пушкина. Взглянул на часы и поразился: восемь! Погиб!
Предательски заскрипела входная дверь, когда он попытался бесшумно приоткрыть ее.
— Константин Николаевич явиться изволили? — громко поинтересовался отец.
Влип все-таки! Он с деланной независимостью заглянул в гостиную:
— Родителям — нижайший поклон...
Стол был накрыт на три персоны. Девственной белизной сияла его тарелка.
— Мам, я больше не буду...
— Нужно уважать не только себя, — сухо заметила мать, придвигая тарелку.
Он начал было оправдываться, но махнул рукой и ушел к себе.
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
— По распределению... ммда...— "главный" перебрал все бумаги на своем обширном столе, но нужной не обнаружил.— Странно... минуту...—принялся выдвигать ящики стола, потом выпрямился, нахмурился и, словно что-то вспомнив, подошел к двери кабинета и распахнул ее: — Марь Петровна! Вы где? Здесь молодой человек из Ленинграда пожаловал, приказ на него заготовлен?.. Вот и я помню, что был. — Он вернулся к столу и обратился к Константину: — За вами закрепляется бывшая мастерская Степанченко. Бывшая... мм-да... Он от нас в Харьков подался. Мастерская хорошая, просторная, правда, немного запущенная. Но Вы у нас молодой, энергичный — ремонт сами произведете. Прежний-то хозяин характер склочный имел, вместо работы все больше тяжбами занимался. И что человеку неймется? — он вздохнул. — Квартира была трехкомнатная почти в центре. Мне в отдаленном районе дали— и ничего, живу, хотя поближе не мешало бы. И мастерская у него была в самом центре. Живи да радуйся... Нет. Все не по нему, все не так. Все казалось, что его светлую личность вниманием и славой обошли.
Константин слушал вполуха, жлобские замашки прежнего владельца мастерской его не волновали. Он рассматривал "главного": небольшого роста, животик, голубые, чуть навыкате, глаза, высокий лоб с залысинами, возраст — за пятьдесят. Этот человек выступал сейчас в образе апостола Петра, вручающего ему ключи от рая — собственной мастерской.
— Сначала Степанченко задумал одного нашего заслуженного художника опорочить. Сколотил коалицию — ринулся в бой. Мы вначале, конечно, не очень-то, но потом собрались и соответствующий отпор организовали: не заслужил потому как достойный наш товарищ такого с ним обращения. После вызвали Степанченко на ковер и вразумить постарались. На время подействовало. А потом — опять за свое. Ну что за человек? — и он развел руками, удивляясь всей непостижимости людской натуры и черной неблагодарности Степанченко. — Ммда... Вы, стало быть, с академией за плечами? Солидно... К нам какой судьбой? А, понятно!.. Город у нас что надо! Промышленный, развивающийся. Культурный слой в состоянии непреходящего бурления находится. Я хочу сказать, формируется. Из Европы — в Сибирь... Это я понимаю! Это по-нашему. Даже патриотично. Ныне в почете больше наука. Науку — в производство. Туда науку, сюда науку. Я не против, конечно. Вот только на живопись, на искусство вообще зачастую как на нечто второстепенное смотрят...— он грустно покивал головой, дернул себя за мочку уха и продолжал: — Если бы не ваша академия... Мастерскую, ее ведь заслужить требуется... Но опять же и монументалист с академией нам нужен.
— Я не склочный, — сказал Константин, — и коалиций сколачивать не буду.
— Ммда... Я не к тому...— и перевел разговор в практическое русло. — Работа есть работа. Хотя ее постоянный творческий накал гарантировать нельзя. Сами подыскивайте что-нибудь, договаривайтесь. С орудиями производства тоже не всегда... Предупреждаю, импорт — кисти там колонковые, краски — распределяем как можем, по справедливости. Чтобы никаких обид!..
Улица Советская тянулась через весь район параллельно Красному проспекту. По ней можно было изучать генеалогию молодого города. Строился он от реки. Поэтому приречная часть улицы несла на себе отпечаток начала века, средняя — тридцатых годов, а самая дальняя от реки бурно строилась, приобретая современный архитектурный облик.
Вожделенное здание мастерской оказалось обычной, сложенной из светлого кирпича пятиэтажкой. Фасадом оно вытянулось вдоль Советской, а торцом выходило на церковь, шестиглавый Вознесенский собор, деревянный, выкрашенный веселой голубенькой краской с позолоченными маковками. Неподалеку от собора задиристо возвышалось современное сооружение, этакая фуражка с высокой тульей, выполненная в стекле и бетоне и увеличенная в сотни раз, — цирк. Подобное соседство представлялось Константину весьма символическим и не без иронии.
С трепетом душевным он обошел дом: высокие, многостворчатые окна верхнего этажа говорили, что мастерские находятся именно там. Медленно, проникнутый сознанием значительности настоящей минуты, поднялся. На площадку выходила только одна дверь. Постоял, дождался, пока уляжется волнение, и позвонил. За дверью кто-то завозился, потом уронили что-то тяжелое— но дверь не отпирали. Он позвонил снова, нетерпеливо и настойчиво. Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель выглянул человек.
— Здравствуйте,— вежливо заговорил Константин и располагающе улыбнулся,—мне нужна мастерская Степанченко. Я ее новый хозяин.
— Пройдите,— негромко ответил человек, отступая в темный коридорчик и нашаривая выключатель.
Вспыхнула лампочка под потолком, и Константин с любопытством оглядел незнакомца. На вид ему было лет под сорок. Высокий, худой, в перепачканной красками блузе. Гладкие, темные с проседью волосы свисали до плеч и на лбу перехвачены грязной тесемкой. Зеленоватые, немного раскосые глаза смотрели на непрошеного гостя напряженно и как-то испуганно.
— Тут три мастерских, — пояснил он сухо, — две двери справа — моя и Петра, его сейчас нет. По коридору прямо — кухонка и туалет. Мастерская Степанченко — слева. — Он говорил, казалось, через силу.
— Ну, значит, соседи! Давайте знакомиться— Константин Николаевич Гребнев. На днях вернулся домой из Ленинграда.—И сразу ощутил неловкость, потому что художник, занервничав, спрятал руки за спину.
— Грязные, простите, руки...— забормотал он. — Иван Васильевич Лапин я, с вашего позволения. Работаю сейчас, извините,— он отступил назад и бочком, бочком ретировался к себе.
Константин открыл свою видавшую виды дверь и невольно присвистнул. Не слишком походило это бывшее обиталище Степанченко на творческую лабораторию художника-живописца. Грязно-серые стены и потолок, на полу — груды мусора... И все же это была хорошо освещенная просторная мастерская. Собственная мастерская!
Он распахнул окно, впуская ветер, вмиг разогнавший застоявшуюся духоту. Присел на подоконник и внимательно огляделся: ремонт требовался основательный. Что ж — не белоручка! Справа от двери оборудую себе закуток, поставлю столик, притащу надувной матрас. Книжная полка не помешает. Стены фреской распишу — не пустовать же такому пространству!..
Еще он подумал о том, что из Ленинграда прибудет скоро багаж, отправленный им по железной дороге, и что холсты, краски и все самое необходимое на первое время у него имеется. Дальше — видно будет...
Позволив себе немного помечтать, он набросал в уме целую программу действий и, не откладывая, энергично приступил к ее осуществлению. Нашел во дворе метлу, потом постучал к соседу и попросил ведро с тряпкой, которые тот почему-то обнаружил на своей книжной полке. И — за дело!..
Наконец окинул довольным взглядом повеселевшее помещение, вернул взбудораженному Ивану Лапину орудия труда, попрощался с ним и пошел домой.
За ужином он сообщил о своем временном переселении в мастерскую, на период ее ремонта, и в результате последовавшей за этим легкой бури получил к "новоселью" любимый диван, часть дедовых реликвий и ведро для мытья полов. Ближе к ночи, свернув надувной матрас и одеяло, отправился туда, мурлыкая песенку.
В пустой мастерской надул матрас, погасил свет и, не раздеваясь, лег.
...Желтоватый электрический свет мягко освещает театральное фойе. Котя с отцом солидно прохаживается в ожидании мамы по ледяно-гладкому полу. И наконец она появляется — в шелковом, шуршащем облаке бордового платья, с ниткой сверкающих бус, пахнущая чуть приторными "вечерними" духами.
Для Коти это совершенное, особенное, ни на что не похожее место—театр!.. Человек растворяется в его пространстве, делается незаметным и маленьким, но зато оживают портреты артистов, таинственно и завораживающе звучат имена — Дон Жуан, Кармен, Риголетто.
С величавой торжественностью угасает хрустальная люстра — блистающий сказочный дворец. Скульптуры греческих богов и богинь отступают во мрак своих ниш. Шепчет и покашливает темнота. Потом — музыка...
А дома мальчику мешает уснуть неопределенное беспокойство. Он переворачивается с боку на бок, вздыхает, плотно зажмуривает глаза — сон не идет. Тогда он включает настольную лампу и пытается читать. Бесполезно. В воображении звучит, бесконечно повторяясь, одна мелодия; та, та-та-та-та, та-та, та-та...
Отложив книгу, он мечется по комнате, но вдруг застывает перед окном... По зеркальной поверхности озера плывет белоснежный лебедь с гордо изогнутой шеей.
Та, та-та-та-та, та-та, та-та...
Он трясет головой, босиком шлепает в кухню и, припав губами к струе, пьет из-под крана холодную воду.
— Ты еще не спишь? — удивленно спрашивает, заглянув в кухню, мать. — И снова некипяченая вода! Быстро в постель!
— Счас...— бурчит он, утирая губы ладонью, и шлепает обратно.
Волшебный лебедь в серебряной короне влетает в окно.
Мальчик бросается к столу, лихорадочно шарит в поисках карандаша и тотчас успокаивается, ощутив в пальцах деревянное граненое тельце. Сейчас... шепчет он, сейчас... И открывает альбом. Бегут, бегут линии по бумаге, сплетаются, расплетаются — и в какой-то неуловимый миг оборачиваются вдруг легким силуэтом парящей в танце Одетты.
Хорошее было времечко... с грустью думал Константин, лежа на пружинящем надувном матрасе. Все сильнее наваливалась на него дремота, и уже стены мастерской виделись ему в яркой причудливой росписи. Потом от одной из них отделился золотой грифон с телом льва, расселся в продавленном кресле и... До сознания Константина вдруг дошел посторонний звук. Кто-то отпирал входную дверь, потом протопал в кухню, басом чертыхнулся. Петр — подумал он и попытался снова задремать, но тяжелые шаги приблизились к его двери и замерли. Раздался уверенный стук.
Перед ним стоял высокий широкогрудый парень лет тридцати, с сильными, хорошей формы руками.
— Я — Петр Федоров, — сообщил он густым голосом. — Ну а ты, значится, Константин Николаевич Гребнев?..—окинул беглым взглядом прибранную мастерскую. — Уже потрудился? Дело. Идем, фирменным чаем угощу! — и двинулся в кухню, уверенный, что новичок последует за ним.
Убранство кухни составляли обшарпанная электроплита, таких же достоинств холодильник, колченогий стол с пятнами сигаретных ожогов и несколько табуретов. На столе сиротливо стояли два немытых стакана и алюминиевый чайник с вмятиной на боку.
Петр по-хозяйски вымыл стаканы и сел на покачнувшийся под ним табурет:
— Ты к нам по распределению? — спросил он, разливая по стаканам почти черный чай.— И откуда тебя принесло?
Константина покоробило его нарочитое тыканье, но он хотел быть вежливым. Во всяком случае, пока...
— Так-так... Я вот в Красноярске учился,—задумчиво сказал Петр, не обращая внимания на недружелюбный тон его ответов. Потом вдруг посмотрел Константину в глаза и спросил жестко:
— Ну а мастерскую как заработал, может, расскажешь? Люди вон годами ждут!..
— Смени пластинку, приятель! — прервал Константин. — Из вежливости информирую: блата у меня нет, мохнатой лапы — тоже, зятем никому не довожусь!
— Интересно девки пляшут по четыре сразу в ряд...— Петр нахально разглядывал его своими красивыми, с поволокой глазами.— И зятем никому не приходишься?
— Вот что — хватит! Не люблю судейского сословия, — с угрозой заговорил Константин.— Что тут у вас творится — не знаю. Да и знать, по правде говоря, пока не желаю. Разберусь, со временем, — он сделал большой глоток, обжегся и зло поставил стакан, расплескав чай.
— Чего раскипятился? — более дружелюбно спросил Петр. — Обидно: явился из Ленинграда какой-то гастролер, ему мастерскую сразу выделяют... Тут на нее многие зубы точили — так что врагами ты уже обзавелся! — Он неожиданно хмыкнул: — А за прием извини! Тут до тебя такая сволочь обитала...— он даже зажмурился.— Вот я и подумал, грешным делом, что и ты из серии ловчил. Справочки о тебе кой-какие навел. Да ты не морщься — се ля ви. По всем параметрам сошлось, что ты мужик нормальный, и о мастерской ни сном ни духом. Повезло просто. — Он долил себе чаю.— Дело а том, что некто Сидорцев, который на эту самую мастерскую претендовал, личный враг нынешнего "главного". А тут ты под руку подвернулся со своим распределением. Главный и сделал ход конем: принялся громогласно ратовать за приток молодых дарований из Европы. И добился-таки своего — утер нос Сидорцеву!
— Что, Сидорцев этот, хороший человек? — глухо спросил Константин. Разговор был ему неприятен.
— Какой наив!—умилился Петр. — Скажи мне, друже, что сие значит—"хороший человек", и я скажу, кто ты! Об этом товарище не беспокойся: громче всех орет об истинном соцреализме, под сурдинку ляпает халтуру и мечтает о прижизненном памятнике. — Не вставая, он развернулся на своем табурете, залез в холодильник и принялся сооружать толстенные бутерброды.— Плохо, что Иван сейчас сбежал... Ты на него не обижайся, он — человек! — голос его потеплел...
Стало быть, ход конем — рассеянно думал Константин, попивая чай.—Ход конем...
— Не бери в голову!—проницательно заметил Петр. — Перемелется — мука будет. На вот бутерброд...— сам он ел с удовольствием. — Целый день в бегах...— пояснил с набитым ртом. — Сейчас дожую — и милости прошу к нашему шалашу! Покажу свои работы.
Мастерская Федорова вид имела обжитой и рабочий. У окна — мольберт с начатой картиной. В углу продавленная раскладушка, покрытая клетчатым пледом. По стенам с продуманным щегольством развешены полотна, написанные сочно и броско. Преобладали женская натура и пейзаж. Дальняя стена мастерской была занавешена тяжелыми портьерами.
— Там я старые работы держу, — пояснил хозяин, проследив за взглядом Константина, и, не удержавшись, поинтересовался:
— Ну как?
Константин впился взглядом в холсты. Он то подходил к ним вплотную, оценивая качество грунтовки и фактуру, то отходил, хмурясь, словно взвешивая что-то на внутренних весах. Мазок у Петра был густой, плотный, обильный, кисть шла свободно и раскованно.
— Когда критиковать начнешь? — кашлянул смущенно Федоров.—Валяй! Я по умной критике соскучился...
— Критиковать? — Константин усмехнулся в бородку. — Я не искусствовед, а художник. Поэтому постараюсь рассказать, как я тебя увидел. Идет?.. Пляшешь ты от импрессионистов. Они дают простор твоей душе. А душа у тебя — ох какая широкая!.. Твой идеал — свет, воздух, простор, чистые тона. И еще мне показалось, что импрессионисты для тебя уже пройденный этап, в некоторых работах проклевывается собственная твоя манера. Вон те две женские головки вылеплены верно и крепенько, и масло здесь работает как надо. Ну а эта обнаженная натура — блеск. Тебе удалось передать живой трепет женского тела, фактуру нежной кожи.
— Захвалишь, — перебил Петр.— В лице его проступила застенчивая, тщательно скрываемая мягкость.— Как ты главное сразу ухватил...— с некоторым удивлением проговорил он. — Понимаешь, женское тело для меня — это... синоним прекрасного. И, если чувствую, что вещь получается, мне кажется, будто я сам Микеланджело! А порой что-то разладится внутри и...
— Точно, — Петр хлопнул его по плечу. — Пожалуй, мы сдружимся, парень!
А еще через час они вновь сидели в кухне за бутылкой вина и праздновали знакомство.
— Стоишь перед холстом, — исповедывался Петр, — чистым и незапятнанным, — и рука не поднимается. Потому что в самом твоем нутре таится страх, что ничего не выйдет. И даже будто слышишь, как он над тобой ехидствует... Чертова закавыка состоит в том, что ты вроде бы представляешь, как надо делать, а начинаешь работать — и не выходит!
— Ха-ха! Слушай, хочешь, я тебе секрет открою? Ты когда-нибудь писал акварелью красную черепицу на южном солнце?.. Потрясный цветовой эффект, просто потрясный! Вот я и пытался его передать. И то и се намешивал — никак! Думал, что рехнусь, но нашел... нашел...— Константин понизил голос: — Надо красной охрой лессировать по красноватому цвету. Полная иллюзия солнечного света на красных крышах!
— Хм, смотри ты... Мотаю на ус... Да здравствует солнечный свет!
— За солнечный свет! — с чувством поддержал его тост Константин.