Лопухин Андрей Алексеевич: другие произведения.

Дерево, собака, облако и камень

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-21
Поиск утраченного смысла. Загадка Лукоморья
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сноски отсутствуют здесь (не закачиваются) и оглавление...


Андрей Лопухин

ДЕРЕВО, СОБАКА, ОБЛАКО И КАМЕНЬ

четыре штуковины pro дни, сны, труды, сомнения, опыты и открытия Савелия Мыльникова и его необычайные похождения от Ездока до Багдада через Северный Полюс и Монтрё -- с приложением сочинений оного

ШТУКОВИНА ПЕРВАЯ

  

МЫЛЬНИКОВ В СЕМИ ВЕЩИЦАХ

1. КРЫША

   У каждого человека свои природные координаты: уровень высоты не определяется ни притязаниями, ни достоинствами -- всё решает детство.

Ж.-П. Сартр

   ...Господи, ну разве мог он, Мыльников, в детстве и отрочестве своём уразуметь это вот самое -- совсем даже неконкретное и неблизкое понятие -- родина! Сейчас-то в своём десятилетнем почти отлучении от неё он заручился уже массой всевозможных -- больших и малых, серьёзных и несерьёзных, нужных и ненужных -- понятий: чёрт бы их, честно говоря, побрал!.. Они до того уже приноровились к нему, или он приноровился к ним, что появляться научились при малейшем даже намёке на хотя бы самую что ни на есть крохотную неясность, вопросительность -- как лист перед травой. Они так уже обнаглели, эти бесстыдно и суетливо выпрыгивающие там и сям поплавочки-понятия, что льстиво и, кажется, даже с блудливой ехидцей подсовывали, а точнее, подтасовывали себя до всякого ещё опыта -- a priori... Собаки эдакие!
   Это, наверное, воспитание, думал Мыльников теперь, ведь не он один страдал эдаким вот беспросветно нахрапистым всезнайством. На людях это особенно наглядно проявлялось. Когда, например, они с Валетовым обсуждали, как у них водится, очередную какую-нибудь прамблему (Валетов так это произносил): дело всегда доходило до спора, в котором каждый, радея за собственный -- во что бы то ни стало-- приоритет, навешивал на петушиную свою шею одно понятие на другое, выдумывая и объясняя их молниеносно по ходу дискуссии и болезненно неискусно лавируя промеж других, но таких же надуманных и честолюбивых, условностей...
   А тогда, в те туманно-дымчатые годы, какие такие понятия могли пылиться в детской его голове? Что-то было, конечно, из вбитого в несуразную головёнку этой премудрой семьёй-и-школой... Но в основном-то -- туман, сплошной туман, страхи, непонятности, пугливости, сплошная неизвестность, сплошная... Может, всезнайские эти понятия и расплодились потом как бы в отместку, для компенсации этой прежней его космически беспредельной неопределённости, брошенности, когда вокруг никаких координат, чтобы зацепиться...
   Теперь-то уж он понимал, что неопределённость у него, в сущности, нынче та же самая, разве что подуспокоилась, подпривыкла она внутри в мягкой и убаюкивающей оболочке прилежно накопленных за эти годы понятий: то была, конечно, защитная оболочка, без неё бы, возможно, и не выжить бы ему в жестоком этом мире... Вот-вот -- "в жестоком мире" -- это тоже ведь из сонма тех же всё заградительных пустышек; иезуитство это угодливо принижало окружение Мыльникова, так, что сам он, соответственно, возносился из него в горние выси, почти выколупливался из самого себя и где-то уже даже почти гордился собой, своим, значит, отшельничеством гордился. Был бы какой другой расклад, гордился бы другим...
   Так вот, родина... Она ведь, как и любовь, понимается только через разлуку. Сказал же вот Овидий -- "странная воля любви, -- чтоб любимое было далеко". И вот только теперь, поэтому, через десятилетнее почти отлучение от родины Мыльников знал, что это, оказывается, такое, и тянулся туда, и знал, определённо теперь знал, что вернётся, и знал, что скоро вернётся... И поэтому вспоминал. Хотя как будто и мало что мог вспомнить...
   Мыльников был книжным мальчиком. Впрочем, он ведь не сразу закрепился в этом своём несгибаемом амплуа? Когда уж закрепился, тогда всё -- этим его будущая судьба уже и решилась: некая божественная причинно-следственная машинка завертелась тогда на полную свою катушку, явив собою язвительную необратимость исторического движения, -- прошлое, прорезавшееся в настоящее, это ведь и есть уже будущее, то самое, в коем и пребывал Мыльников-настоящий, Мыльников-подуставший, Мыльников-обращённый- глазами-вовнутрь-а-значит-и-назад... А вот до безнадёжного этого книжного затворничества, то есть до отрочества, возможны ещё были варианты, был ещё у судьбы выбор, ведь не что-нибудь это было, а детство.
   Это был маленький подмосковный городок у речушки Вобли, неподалёку же извилисто струилась, таясь в укромнейших, поросших лесом низинах, редкая по чистоте и ключевой непрогреваемости речушка Осётр: обе они, удаляясь от города, впадали в раздольную и судоходную Оку... Округа вольготно дышала полями, весёлыми косогорами, лесами и лесочками, сосновыми и берёзовыми рощами, излучающими такой единственный и такой сокровенно-щемящий дух, какого Мыльников, сколько бы куда ни ездил, никогда и нигде не слыхал, и , может быть, во многом только из-за него и рвался он теперь туда, назад... Взгляд это, конечно, ретроспективный, взгляд нынешнего, ностальгического Мыльникова...
   Так вот. Начало 60-ых годов. Теснющая трёхсемейно-трёхкомнатная коммуналка в маленьком двухэтажном домике с её кухонно-затхло-трухлявым духом, откуда начинается вся его, Мыльникова, странно выборочная, непоследовательная память. Она, эта коммуналка, вспоминается им с нежностью и особенно этот вот самый дух запустенья блаженный -- Мыльников даже теперь, его вспоминая, шевелит носом, принюхивается, но чуть-чуть совсем не донюхивается до того настоящего и блаженного запаха своего детства, и это недостающее "чуть-чуть" раздражает его...
   Любое воспоминание (даже о самом счастливом и радостном), может, оттого всегда и печально, что зыбко и фрагментарно и всегда -- по богатству ощущений -- недозаполнено, как-то прямо до обидного пустотело, -- кажется, что-то самое главное всё время заволакивает прямо-таки непреодолимым туманом, а вне его остаются будто бы только нелепые и второстепенные частности -- ни к селу ни к городу...
   Ну что он помнит оттуда? Крикливую ругань соседей, скрипучие доски обшарпанного пола, допотопную ванную с несмываемо жёлтым налётом, кладовку в прихожей с ворохом старых школьных тетрадей соседской девчонки, -- он, не умеющий ещё читать, почему-то любил в них копаться, может, опять же из-за особенного их запаха? -- чернильный (у теперешних чернил не бывает такого запаха), смешанный с духом отсыревше-пожелтевшей бумаги (и бумага была тогда какая-то другая), запах, и между страницами оживали вдруг плоские и многоногие мокрицы (бррр!)...
   Но лучше всего он почему-то запомнил их коммунальный сортир: ему, маленькому, он тогда казался просторным и загадочным, -- монументально грандиозный унитаз с подходящей к нему из подпотолочного бачка ржаво-мокрой трубой со вспученной пузырями, уже почти не зелёной краской в холодной испарине, склизлые стены... Сидя на унитазе, любил он разглядывать рождённые ими удивительные сюжеты: там были и заросли джунглей, и извилистая река, по которой плыли в пироге воинствующие индейцы, и много чего ещё, а надо всем этим -- огромная хохочущая голова будто какого-то бога, голова эта знала всё обо всём; а сбоку от этого настенного (наскального!) сюжета поселился любимый мыльниковский персонаж -- лучник: со своим натянутым, изготовленным к стрельбе луком он завораживал своевольной своей отстранённостью, той внутренне наполненной отрешённостью, которая чем-то важна была тогда для Мыльникова. В этом свободном лучнике, можно полагать, заключён был уже некий судьбоносный его атом, не зря же ведь Мыльников теперь так отчётливо его помнит и видит в нём даже мистическое своё предзнаменование -- предназначение...
   Удивительно, что до той роковой своей поры, когда могучая книжная тайнопись, будто некая гравитационная воронка, начинала засасывать его в необратимые свои глубины, он был на редкость подвижным, компанейским и, как, покачивая головами, говаривали дворовые тётки и старушки, бедовым пацанёнком, или такое ещё словечко -- пострелёнок (почти, можно сказать, стрелок, лучник) -- с лукаво псевдоугрожающим сверху вниз на егозящее под ногами хулиганисто-озорное создание предпосланием: ухх!..
   Носился с дворовой детворой и, как полагается, отчебучивал соответственное возрасту. И тоже как полагается -- приходил домой грязный, исцарапанный и всё такое прочее. Нормальное, в общем, боевое мальчишечье детство.
   Но потихоньку родители начинали учить его читать, и, будучи ещё дошкольником, незаметно стал он уже серьёзным почти читателем, читал он уже хорошо, его уже и тянуть начинало в эту строну... Но улица пока ещё перетягивала...
   Потом -- школа с её казарменными порядками и нудно-силовой принудиловкой-уравниловкой... От начальной школы у него в памяти засели одни только сплошные общешкольные линейки, построения, учительские окрики и оплеухи, однообразно-прилежное складывание рук на парте... С другой же стороны неумолимо настигал его жёсткий родительский контроль -- учёба постепенно выдвигалась ими на первый план, убегания на улицу носили уже известные ограничения, и тем большие, чем больше усложнялась от класса к классу учебная программа. Вот тогда-то книга незаметно становилась главным, а потом и единственным его убеганием...
   Сохранилась его фотография той поры. Короткостриженный -- под чубчик -- детёныш с такой недетской печалью в чёрных глазах, что Мыльников, глядя сейчас на этот снимок, жалеет себя-тогдашнего, как жалел бы и совсем чужого, не себя. Пиджачишко с пятнышком от мела... Маленький старичок -- вот кем он тогда был.
   Из тех двух или трёх лет, что он проучился в этой тесной дощатой школе, в памяти смутно высветляется лишь несколько куцых, но и в чём-то показательных моментов.
   Например, он помнит, как несколько дней подряд в городе бушевала совершенно небывалая метель и на это время у них отменили занятия. И вообще, таких снежных, таких морозных и таких метельных зим, как в те годы, он даже уже больше никогда и не видел...
   Ещё он помнит один случай. У них в школе был малюсенький такой, задрипанный буфетик: там продавали обычно леденцы и бутерброды -- с сыром и колбасой. Как-то на перемене Мыльников отправился туда и у входа наткнулся на толпящихся однокашников: в буфет, оказывается, никого не пускали, на полу перед дверью была прочерчена мелом дуговая линия, за которую, значит, нельзя было заступать, -- за этим ревностно следила уборщица с угрожающей шваброй в руке, а учителя вокруг пытались разогнать столпившихся учеников. Внутри -- делал что-то дядя милиционер с огромной овчаркой на кожаном поводке. Оказывается, в буфете пропало сколько-то конфет... И вскоре вся школа была выстроена в единственном её узком коридоре, и милиционер, эдакий суровый дядя Стёпа, медленно проходил вдоль строя застывших от страха учеников, давая гигантскому псу -- одного почти с ними роста -- озабоченно обнюхать каждого из них...
   Одно из самых отчётливых воспоминаний той поры -- первая его учительница Нина Ивановна Кабанова. Она преподала ему однажды незабываемый урок: от него, поставленного в угол "за разговоры" малолетнего крохи, требовалось вымолить себе прощение, но он уже тогда был настырным малым, и он молчал, как партизан, молчал тем более и тогда, когда учительница с трогательным наименованием "первая" начала выкручивать и драть ему уши, а потом уже она схватила его за коротенький его чубчик и стала бить головой об стену...
   Так вот, в ту-то как раз пору и начинал он потихоньку уходить -- от такого вот семейно-школьного уюта -- в иное измерение удивительных и завлекательных книжных миров, что с каждым годом становились всё удивительней и завлекательней. Да, да, всё было бы иначе в его жизни, не начни он так рано ударяться во всё более запойное чтение, -- несомненно, был бы он тогда более весёлым и более нормальным -- более живым -- человеком...
   Там, в укромных нагромождениях бетонных плит (тогда в городе строились уже первые панельные пятиэтажки), где он всё чаще уединялся со своим Фенимором Купером, Майн Ридом или Жюлем Верном, именно там зачиналась и там накапливалась, уплотняясь и цементируясь до необратимости, его собственная судьба, судьба отшельника и соглядатая...
   Самое большее, о чём может мечтать и маленький, и взрослый уже человек, и старец, -- это свобода, свобода, которой не бывает, и эта сокровенная и печальная мечта объединяет всех вообще людей на земле, и, может быть, это единственное, что их по-настоящему объединяет... Каждый человек вынужден по мере сил и возможностей создавать себе собственную лазейку для убегания, собственный путь к свободе...
   Мыльников не любил читать дома, когда там были родители, которые мешали, лезли со всякими вопросами, а то и заставляли решать ненавистные математические задачи; любым способом старался он улизнуть из дома с книгой под мышкой, правда, не зимой, летом: зимой приходилось смиряться с обстоятельствами, -- но иногда, поругавшись с предками, убегал и зимой -- ничего особенного, только это довольно неуютно, сидеть неподвижно с ледяной книгой в окоченевших руках на какой-нибудь заиндевелой скамейке...
   Но однажды, когда он уже перешёл, кажется, в пятый или в шестой класс и когда в городе построили уже чуть ли не дюжину пятиэтажек, в одну из которых совсем недавно переселился и сам Мыльников, -- однажды он открыл для себя Крышу.
   Крыша -- она с тех пор обозначила новый этап в его жизни, новую точку отсчёта, так, что он мог теперь думать: вот это -- то-то и то-то -- было до Крыши, а вот это -- то-то и то-то -- было после, сначала одно, а потом другое... До этого, до Крыши, жил он слишком суженно и тесно, а тут...
   Он даже не помнит, как попал туда в первый раз, но потом (и даже зимой) -- с неизменными своими книгами ходил он уже только туда, на Крышу, и никуда больше. Само чтение приобрело новое измерение, перспективу, более значимый -- пространственный -- смысл...
   Это была плоская крыша нового пятиэтажного дома. И Мыльников стал единоличным её властелином.
   Сгорбившись над очередной книгой, сидел он обычно на надстройке с чердачным оконцем, сидел между вентиляционных колонок, зловоние от которых, в зависимости от ветра, иногда доходило и до него, но он принимал это как должное, оно не вызывало в нём никакого сопротивления, хотя там, на земле, он реагировал бы на это иначе. Просто здесь был совсем другой -- надмирный -- мир, и сам Мыльников, здесь он тоже был другой -- на редкость лёгкий и свободный...
   Иногда он прерывал чтение, разглядывал огромные облака над головой, отмечал и прогнозировал их перемещение и конфигурацию. Время от времени он поднимался и неторопливо обходил поднебесные свои владения, иногда осмеливался подойти к самому краю пропасти и замирал там на мгновение, а потом, ступая по-кошачьи осторожно и цепко, отходил назад, ближе к центру, -- и только тогда настигал его судорожный страх, замирало сердце, сбивалось дыхание... Отдышавшись, подходил к торцовому парапету, откуда любил он теперь высоким, будто божественным, взором окидывать распахнутые перед ним окрестности. Почти весь город открывался ему с одной стороны, а с другой ему открывались раздольные поля, холмы, дороги, и взблескивающая на солнце извилистая Вобля, и рощица на горизонте...
   Наглядевшись вдоволь, надышавшись простором вольготным, возвращался он к книге заветной своей, что, залежавшись без дела, успевала нагреться на солнце и уже с нетерпеньем ждала, когда он возьмёт её в руки и станет листать и читать, пробегая глазами по кирпичикам-строчкам, из коих -- за рядом ряд -- строился и поднимался всё выше тот призрачный мир, что понемногу становился для Мыльникова реальнее самой реальности, сумбурно копошащейся там, внизу, под его ногами... А ведь там, внизу шла чужая земная жизнь: там жили дети, женщины, мужчины, старики, старухи, там ели, пили, пели и ругались, мирились и рыдали, хохотали, обнимались, совокуплялись, испражнялись, спали, мылись, жарили котлеты, заваривали чай, устаивали постирушку, пялились в телик часами... Там было много всякого -- того, что было теперь, казалось, совсем не для него и не по нему, того, что он если даже и видел, то разве только сквозь уже довольно непроницаемую дымку собственной узенькой зело судьбинушки...
   Впрочем, иногда, хотя и редко, кое-что из поднебесной его жизни нисходило вдруг на бренную землю -- это были маленькие осколки чужого счастья, скромные подарки книжно-бумажной планиды.
   Однажды случилось невероятное -- в него влюбилась одноклассница. Невероятное потому, что он всегда был уверен в одном -- он может любить кого угодно, но его не может любить никто...
   Так вот, одноклассница несколько дней смотрела на него тоскливо, на переменах подходила, говорила с ним о какой-нибудь случайной чепухе, а потом как-то улучила момент и после уроков у раздевалки в неразберихе торопливо-радостного столпотворения чмокнула его в щёку и убежала...
   И по сей день носит он на себе этот милый школьный поцелуй...
  
  
  

2. УТОЛИ МОЯ ПЕЧАЛИ...

   Если мы не знаем, что такое жизнь, как мы можем знать, что такое смерть?
   Конфуций
   ...Кажется, о смерти Мыльников думал ежедневно. Хотя бы немного. Хотя бы одно микроскопическое мгновение. Но даже и в этом микроскопическом мгновении время как физическая величина теряло всякий свой смысл, происходило как бы выпадение из обыденной реальности, но странный, а может быть, и естественный парадокс: сама эта обыденная реальность не отдалялась, а наоборот, -- телескопически укрупняясь и обостряясь, вплотную к нему приближалась, и с назойливой силой так и лезла в напряжённые зрачки какой-нибудь совсем уж, казалось бы, бессмысленной, периферийной деталью.
   Например, в его мозгу могла зафиксироваться какая-нибудь трещинка на асфальте дороги; эта трещинка давно была позади, но по-прежнему ещё долго оставалась перед глазами, и, идя дальше, Мыльников воспринимал окружающее уже как бы через её, ненужной трещинки, прозрачно-призрачное изображение... Если же по дороге ему встречались живые существа -- люди или птицы, собаки или кошки, -- тогда его охватывало совсем уж, кажется, необъяснимое волнение. Каждое такое существо несло вокруг себя плотное и значительное поле, претерпевающее в каждое последующее мгновение тысячи изменений; уже издалека, когда идущий навстречу человек был ещё еле виден, Мыльников начинал потихоньку волноваться; человек подходил ближе, и Мыльников уже всем -- начинающим содрогаться -- нутром ощущал сильный напор неведомой волны; и вот наконец человек подходил вплотную, Мыльников внутренне съёживался перед тем, как оказаться в обжигающе ледяной купели нахлынувшего поля, которое кончалось не сразу, а взвихренным шлейфом ещё долго тянулось за уходящим человеком... Мыльников тогда спешил отвлечься, с надеждой смотрел по сторонам, ища спасения в хитросплетениях и изломах ветвей деревьев, с которыми он всегда чувствовал особенную бессловесную близость; смотреть на деревья он мог часами, это было одно из любимейших его занятий; рядом с деревьями ему было покойно и просторно...
   Но ушедший, может быть, уже навсегда, человек не исчезал: не эфемерная душа, а остаточная плоть его полужестов, полувзглядов, его мыслей, его ожиданий и намерений -- никуда не уходила, а поселялась в Мыльникове, и он физически ощущал, как что-то меняется у него внутри...
   Он не думал о смерти как таковой. Просто всё вокруг было настолько удивительно и непознаваемо, что становилось страшно. Всякий миг -- прекрасен и смертен, смертен и прекрасен, одно зависит от другого и не существует само по себе.
   Мыльников не боялся одиночества. Он его любил. Он уже, кажется, не мог жить иначе. Но сегодня у Дома культуры он вспомнил свою прежнюю то ли любовь, то ли сказку. Н-да... Прошло уже десять лет, как он уехал в этот маленький, сравнительно южный, городишко. Что-то там у них когда-то было (с той девочкой-одноклассницей), но теперь, в совсем уже другой, новой жизни будто забылось, спряталось в сумрачной глубине, -- в прошлой, иной жизни был иной Мыльников -- однофамилец нынешнего.
   Но вот немного пообжился, походил по каштановым улочкам, перестал замечать прихотливую особинку местного говора, потолкался и освоился в звонкой и смачной толчее классического кавказского базара (каким ещё с прошлых веков по праву слыл в округе здешний ездокский базар), где понемногу -- всё чаще и чаще -- стали попадаться ему на глаза знакомые лица аборигенов...
   И с годами на фоне сотканного кропотливым временем полотна замерцали изредка -- а потом и всё чаще -- разноцветные крестики прошлых, будто навсегда утраченных, координат. Но нет -- не утраченных. Как оказалось. Лица её (той одноклассницы) он почему-то не мог вспомнить. Никак. Но это не меняло дела. Воспоминания его вообще не отличались цельностью. Наподобие бессмысленной трещинки в асфальте.
   Так вот, когда его застало это забытое воспоминание, он решил-таки вернуться домой, на родину. Но сначала...
  
  
  
   * * *
   ... В предосеннем и предвечернем парке возле Дома культуры с аляповатыми колоннами отечественного ампира 50-ых годов Мыльников сидел на скамейке у фонтана, разглядывал клумбу с неизвестными пурпурными цветочками и чинно прогуливающихся людей -- это были преимущественно старички и старушки, иногда мимо шествовали целыми семействами, с детьми. Клонящееся солнышко ненавязчиво, мягко омывало это степенное благолепие: Мыльников слегка приподнимал голову, слегка прикрывал глаза, и ему тогда тоже доставалось немного предзакатной и пушистой ласки, тем более приятной, что в бледной своей усталости не в силах была покуситься на его внутреннюю свободу.
   На соседней скамеечке, шагах в десяти, сухонькая, беленькая и чистенькая старушка -- явно среднерусского происхождения -- рассказывала усталому старику, который был вдвое больше её и сидел, расслабленно вытянув ноги, о целительной силе корней и трав, что излечат любую хворобу, а старик кивал в ответ большой стриженой головой в картузе с прямым "сталинским" козырьком, неотрывно уставясь в свои вытянутые, будто чужие, ноги.
   -- ... Нет, ты не думай, я эти болести из тебя изгоню. Мы тебе корешочек барбарисовый содеем, теперича ить тока весны надобно ждать, его ить, корень барбарисовый, надо ить до распущения листьев копать-то, вот ить как... Оно, конечно, и осенью тожа ничаво, можно, тока апосля спадения листьев, но ить весной-то оно ить луче буить. Ты мене слухай, я те эт дело справлю, враз как рукой сыметь. Тока -- слышь? -- спокой табе нужон, пить-курить, эт табе грех теперча буить... В церкву-то ходишь? Посты блюдёшь?.. Ходи в церкву, там и спокой найдёшь, да и люди там нашенские... Сидишь ить сиднем цельный день. Што Манька померла, царство ей небесное, а табе што, хворать теперча и душу свою отпевать?.. Ты сидишь ить там, а грехи твои на табе наползають и хвори на тя кликають... А ты б, нешто дрянь сякую курить, молился б луче... Оно и спокой, и душу-то разравниваить, утишаить... А молитвы я табе разучу, я их много знаю, от сякой хворости и от души тож. Утоли печали-то своя молитвою, а то ить сидишь -- бирюк бирюком... Мы -- слышь? -- с табой наперво енту разучим, богородицину... -- И старуха, обратившись к уже заметно темнеющему небу, запричитала, зашелестела скорым своим говорком: -- Ты еси, Пречистая Дево Госпоже Богородице, утешение мое! Не гнушайся мене, сквернаго, в дерзновенном молении недостойных уст моих, и молю: угаси ми пламень греховный и ороси покаянием, иссохшее сердце мое от мрака греховнаго очисти, ум от лукавых помыслов, душевныя и телесныя язвы исцели, облегчи, Владычице, болесть, утиши бурю злых нападений, Пречистая, отъими бремя грехов моих, Преблагая, и утоли печали моя, сокрушающия сердце...
   И старуха затихла, голосок её шелестящий будто истаял в мягко темнеющем воздухе... А может, сам Мыльников уже больше не слушал, ибо подступили к нему уже свои думы, хотя и неясные пока в широкой и гладкой, будто шёлковой, тишине темнеющего парка. Мыльников ощутил вдруг, как тревожно захолонуло у него в груди, покойное равновесие незаметно улетучивалось куда-то... Ожидание предстоящего открытия водило его рассеянным взглядом: клумба, усеянная мелкими багровыми цветочками, в их искусственно выровненном бархатистом строе было что-то траурное; каплевидные, неподвижно глядящие вниз, уже ржавеющие по краям тяжёлые листы каштанов; внизу, у самых ног Мыльникова в некогда чёрных, а теперь посеревших, побитых и поцарапанных полуботинках, между двумя бетонными квадратиками виднелся махонький пучок едва пробившейся травы; казалось, что всего минуту назад этого пучка и в помине не было, -- откуда он взялся?..
   Людей вокруг становилось всё меньше и меньше. Соседняя скамейка уже опустела, и это показалось Мыльникову странным, -- он и не заметил, когда старичок со старушкой успели её покинуть...
   Маленькая девочка сидела на парапете окружающего немой фонтан бассейна, свесив ноги в его прохладную воду...
   Темнело теперь уже совсем быстро -- будто подступающий из парковых глубин сумрак торопился наверстать упущенное...
   Девочка медленно колыхала ногами тяжёлую неподвижную воду, и в быстро мрачнеющем, почти опустевшем парке еле слышались одинокие слабые струения, почти всплески, раздвигаемой воды...
   И тут пророческое воспоминание настигло Мыльникова и, радуясь, судорожно потянуло за собой другие -- обрывочные и нелепые -- погибшие, сладостно-горькие воспоминания...
   Закрыв глаза, будто ослепший, Мыльников осторожно тянулся к ней раскрытой ладонью, перебегающими пальцами касался лица, ресниц, нежных волос; он заболевал с тягучей неотвратимостью, он еле удерживался от того, чтобы не застонать, потому что -- всё-таки! -- её ведь нет! знал, что всё это ложь! чушь! но он не хотел, не хотел этого знать!.. Но всё-таки знал!!! Он не думал о смерти, он только понимал, что прошлого не существует, а существует только настоящее, процеженное сквозь память об уже не существующем прошлом. Но взметнувшееся воспоминание было теперь так неотвратимо, что Мыльников знал: ему никуда от него не деться.
   Его руки уже не взлетали подобно крыльям встревоженной птицы, -- он сидел, сгорбившись, охватив ими окаменевшую голову. Он сжался, застыл в страшном напряжении, будто умер. Всё его существо скукожилось в одну болевую точку где-то в груди... и застыло так, и не знало исхода...
   В парке было темно, только -- уже осеннее -- безлунное небо серело сверху широкой полосой, сумрачно светлели сходящиеся с разных сторон к центральной площадке с фонтаном опустевшие бетонные дорожки, а за фонтаном бесформенно туманились колонны Дома культуры...
   Центральная площадь с фонтаном была здесь самым светлым местом, неподвижная гладь бассейна ленивовато поигрывала овально-слюдяными бликами от не без труда долетавшего сюда оконного света дальних домов...
   В парке давно уже не было ни единого человека. На своей скамейке у фонтана сидел только один Мыльников -- окаменевший, сидел неизвестно сколько, всё так же стиснув голову руками. Сколько же прошло часов, дней, лет?..
   Неужели была уже ночь? Покойная и прохладная осенняя ночь...
  
  
  

3. ГЛУХОНЕМАЯ

   Откуси себе язык.
   Анри Матисс
   ... Ему вдруг неожиданно подвезло с этой командировкой, хоть и не на родину, милую родину, -- зато в не так уж и сравнительно далёкие от неё края.
   Когда крылатая железяка -- вместе с другими замершими в креслах пассажирами -- легко и обыденно, как делала это каждый день с уже многими и многими людьми, оторвала его от чуть ли не раскалённого бетона северо-кавказского аэродрома,он -- в который уже раз за последние годы -- мысленно убеждал себя, что вот: прошёл ещё один год, ещё один месяц, ещё один день... и надо ещё потерпеть...
   А терпеть оставалось где-то пятнадцать лет -- это согласно договору, заключённому Мыльниковым с этим предприятием. И здесь Мыльников вынужден подчиниться обстоятельствам, в которые он однажды сам себя и поставил: сей кабальный договор, как он иногда думал, был подписан им отнюдь не в самый светлый день его жизни. Хотя как сказать: испытал бы он столь сладостно-щемящую ностальгию, не закабали он себя тогда столь безоглядным решением. Навряд ли. Такой вот, выходит, заколдованный круг... Ну что ж -- такова его, Мыльникова, планида, такова селяви, как говаривал один, уже сейчас не вспомнить кто, или, как более очерченно изъяснялся другой, -- каждый зайчик жуёт свою морковку...
   Но где его, Мыльникова, морковка? Где его дело, его предназначение, его, наконец, ego...
   Всё в его жизни казалось случайным. На службе своей отбывал он повинность всего лишь, хоть и прилежно исполнял указания свыше, но решений ответственных -- сам -- принимать не умел. Зачем он однажды уехал из дома, забросив на свалку надежды былые, порывы младые, которые были тогда ещё в сердце, бродили в его пренаивных глазах... Годы и годы прошли, но здешним краям он казался всё ещё случайным и чуждым...
   Он сам себя, видимо, толком ещё и не понял -- слонялся безвестным осколком планеты астральной, затерянной, сгинувшей где-то во мраке вселенной... И вправду -- привык он нездешним себя ощущать за годы случайных слоняний. Пришелец по кличке Мыльников. Инопланетянин Мыльников.
   Но как-то забрезжили в нём ненароком растущие день ото дня угрюмые призраки северной его родины, туманя лежащий под носом окружающий быт запылённый, его колорит осетинский, а также армянский, чеченский, кабардинский, грузинский, а также расейско-казачий с каким-то особенным, тянущим гласные звуки за хвост говорком...
   Красно-кирпичный кремль захудалого и древнего Зарайска упорно лез, вырастал, выпирал из груди, но, как кость в горле, застревал несуразно меж рёбер, речушка Осётр, извиваясь прохладно, вытекала из сердца, но лукавый орешник и лёгкие рощи берёз её укрывали от глаз потаённых, медноствольно топорщились гордые сосны, раздвигая настырно нутряную клеть, кусты ежевики и дикой малины внимали изгибам весёлой тропинки, в лесу одинокой души бегущей теперь быстрей и быстрее, несущей уже за собой в огромных охапках волшебные запахи, запахи воли, -- настолько теперь неуступчивой, настолько навязчивой, что звуками никогда прежде не слышанной песни звучала в ушах онемевших, в прокуренной глотке оглохшей сипела и -- будто в предсмертном уже стоне -- звала, призывала, настырно влекла твоё, Мыльников, ухо к себе, чтобы прохрипеть ему последнюю свою исповедь...
   И этот призыв, эти сгущающиеся и громоздящиеся друг на друга призраки становились теперь единственной главной зацепкой в его, Мыльникова, доселе неприкаянной и обескровленной жизни. Теперь-то он уже знал, что вернётся. Вернётся, а что дальше -- там видно будет.
   И эта командировка, хоть и не на родину, но в не так уж особенно и далёкие от неё края (хотя, может, и так же почти далёкие, но по окружающей природе и человеческому менталитету всё же более ему, слоняльцу неприкаянному, родные), эта командировка предвещала ему, как он думал, нечто особенное. Он хотел бы думать -- открытия...
   ... И вот они садятся в самолёт ( а надо сказать, что с ним в командировку отправились ещё двое сотрудников -- молодые парни Роман и Борис, лет на десять его моложе и, в противоположность ему, женатыеи даже уже имевшие собственных детей); и вот они садятся в самолёт, и вскоре ревущий двигателями механизм на крыльях из лонжеронов и нервюр, обтянутых сверкающим на солнце дюралюминием, вздымает их всё выше над планетой, и, прежде чем подняться за сплошную толщу непроглядных облаков, они ненасытно припадают к овальному плексигласу иллюминаторов и глядят напряжённо на странно очужестранившуюся землю; но как бы ни напрягались они, чтобы реально осознать смысл увиденного, в них пробуждались всего лишь только теле-кино-ассоциации, суетливо и угодливо отстраняющие, отвлекающие от холодящей бездны пустого пространства, от сиротства беспощадного расставания с доселе единственной и надёжной праопорой; то был, скорее, забавный мультик, скрашивающий досуг бездумной улыбкой отгадчика детских ребусов: и дураку ясно, что эти правильные, жёлтые и коричневые прямоугольнички -- сельхозкультурно обустроенные поля, а этот зеркально взблескивающий на солнце извивающийся шнурочек -- обыкновенная река, а эти маленькие, сиротливые островки, составленные из крохотных детских кубиков, -- конечно же, это человеческие поселения...
   Эта полумысль-полуфантом будто случайно, мимолётом проскальзывает где-то на самом заднем плане, и за новыми впечатлениями, за суетой внешних событий усколзает ещё дальше назад, в такие глубины подсознания, что её уже попросту не существует; так полноценно и не родившись, она -- умирает...
   И в этом -- отчасти -- предвестие-предощущение собственной нашей смерти, оно подстёгивает, тормошит и манит что-то сделать такое, чтобы хоть как-то суметь зацепиться за гладкий и остренький краешек вечности, чтобы хоть в чём-то остаться... Есть от чего приуныть, отчаяться, не обнадёжив себя этой возможностью в свои тридцать, почти безрезультатных, лет: разноплеменные, разноязычные сомнения распинают тогда зыбкую твою плоть, до поры пульсирующую неуверенным теплом жизни...
   ... А вначале был -- арбуз. Полосатый. Хоть и маленький, но тяжёлый, как чугунное ядро. А при будущем вскрытии -- красный-прекрасный! Прекрасный арбуз: рассыпчатый, сладкий -- сахарный, с ласкающими взор вкраплениями коричневых семечек... Но это потом -- после взрезания, после сладострастного убийства пока ещё цельного шарообразного организма, насыщенного затаённо сгруппировавшейся мякотью...
   Приятно было ощущать в руках тяжесть этого загадочного ядра, приятно было пощёлкивать ноготком по твёрдо-гладкой, округлой его поверхности -- смачно длящиеся, туповато-гулкие звуки являлись в ответ, и ах как было приятно, даже, может быть, кощунственно приятней, чем головку младолетнего ребятёнка, поглаживать и поглаживать этот гладенький полосато-зелёный кругляшок и, подобно ядрометателю перед решающей третьей попыткой, замедленно и с оттяжкой перебрасывать с руки на руку, снова и снова ощущая его твердолобую тягу назад -- к тоскующей материнской груди природной землицы...
   ... А вначале была пучеглазая жара, впрочем, вполне обычная в эту пору для Кавказа. Рейс их задерживался и с часу на час всё переносился и переносился: там, куда они должны были лететь, не принимал аэродром. И они -- втроём -- изнывали под солнцем. Небо, голубоватое по краям, к центру светлеющее до бесцветности -- от яркого, непереносимо слепящего, разнузданного солнца: оно было не конкретно очерченным над головой уютным жёлтым мячиком, а безрассудно безграничной, непрерывно длящейся на пределе вспышкой... А потому всё вокруг виделось им в сплошном негативе -- засвеченный мир будто выворачивался наизнанку, в жажде спасения смещаясь, выскальзывая из обыденно привычных координат, обессмысливая время и место...
   Так что как бы ни привычна была для Кавказа эта испепеляющая экзекуция, к ней каждый год приходилось привыкать заново...
   Но вот наконец рейс окончательно перенесли на завтрашнее утро, и, благополучно отыскав место для очередного ночлега, командировочная троица отправилась охладиться на прощанье в бурных и мутных водах близлежащего Терека, а по дороге они и прикупили как раз тот самый обречённый на жадно-жреческое съедение жертвенный арбуз...
   На слегка обрывистом берегу, судорожно сбросив с себя опостылевшие одежды, они по-рыбьи раскрывали пересохшие рты, всей грудью загнанно вдыхали душную прохладу, изнурённо исторгаемую вспенённой теречной водой, и, перед тем, как броситься головой в страшные и древние глубины, прощально вздыхали и затаённо косились туда, где из вороха встопорщенной по?том одежды обиженно выглядывал на божий свет крутолобый арбузный глобус...
   ... И вот, наконец, приземленье, и напряженье касанья, удара колёс железяки о покатую земную твердь, что всем пассажирам после безродных и чужекрылых небес становится вдруг единственно родным и желанным, совсем даже домашним кругляшом.
   Всё! Прилетели! И с радостным говором, в обновлённой и счастливо осознаваемой суете народ -- по трапу -- теперь уже совсем окончательно низвергается из летучего ковчега на матушку, на твердь свою родимую, на землю.
   Белёсо-рыжая, как видно, свойская на аэродроме, собака, старчески, но отчасти и вольготно переваливаясь с ноги на ногу, подошла к самолёту и, перед тем как пометить спецсекретом правую стойку его шасси, добродушно, а может быть даже по-отечески снисходительно взглянула на поначалу ещё неуверенно тыркающуюся на месте толпу разминающих уставшие члены пассажиров -- так по-родному взглянула, будто знала каждого из них в лицо и могла запросто окликнуть по имени...
   ... У полурапахнутого окна опрятного гостиичного номера за столом сидел слегка уставший с дороги Мыльников, сидел, отдыхая блаженно, -- неспешно попивал молочко из пирамидального пакета, купленного им в гостиничном буфете, и поглядывал, вдыхая и нюхая здешний -- вкусный и жизнетворный -- воздух, то за окно, где радовал глаз уютный дворик узенькой девятиэтажки, окружённый гладко-шелушащимися стволами соборных сосен, то перебрасывал отдохновенный взор на озабоченно суетящихся у своих громоздких баулов Романа и Бориса: резвые мо?лодцы, переговариваясь и покуривая, выкладывали из них множество модных, фирменных тряпок -- всевозможные джинсы, "бананы" с кармашками и ремешками, расписанные не по-русски майки и вовсе непонятные Мыльникову вещи, -- кое-что размещали в шкафу, кое-что развешивали на спинках кроватей и стульев...
   Эти парни не знали усталости, -- ясно было, что уже сейчас, не медля, намеревались они умчать свои поджарые, упругие тела на разыскание вожделенных увеселений...
   Глядя на это их шмоточное мельтешение, Мыльников, в невольном сравнении, покосился на свой махонький, потрёпанный в боях портфельчик, сиротливо притулившийся к одной из ножек приоконной кровати: в нём свободно разместился весь его походный скарб...
   Закончив с вещами и спешно переодевшись, раскрасневшийся -- голубоглазый -- Роман заметался по номеру: тут, говорят, на третьем этаже есть одна... Он уже всё, оказывается, разузнал.
   И Роман исчез, будто его и не было.
   Теперь по номеру заметался -- кареглазый -- Борис...
   Мыльников с наслаждением допил благодатное молоко -- высосал до последней капли из дырочки в пакете, -- отнёс эту теперь гулко опустевшую пирамидку в корзину для мусора, принёс веник и стал невозмутимо сметать сигаретный пепел и обрывки бумаг, разбросанные беспутными друзьями по всему полу...
   Кареглазый Борис исчез, потом снова появился, оставляя за спиной свиристящий рокот унитазного водопада... Начал потом усердно бриться, обильно одеколониться... Стянул джинсы, напялил вместо них жёлтые "бананы"... Посидел на кровати -- как на иголках -- в напряжённо скрюченной позе. Встал. Походил по номеру подневольным хищником. Снова сел. Наконец лёг.
   Мыльников спровадил веник на место, уселся за стол -- поближе к окну...
   Рослая девчонка с короткой по-модному причёской, кокетливо осознавая своё старшинство, носилась с ватагой трезвонящей малышни вокруг песочницы...
   Упитанный, довольно ещё молодой -- без ног -- калека с аккуратно ухоженной бородкой подкатил на инвалидной коляске к одному из двух подъездов девятиэтажного дома справа. Его уже ждали: пожилые, но высокие и статные мужчина и женщина привычным слаженным движением подхватили его под руки, ловко приподняли над коляской, понесли... Неизвестно откуда взявшийся мальчишка в клетчатой рубахе и джинсах небесного цвета тоже привычно, и даже весело, запрыгнул в слишком свободную для него коляску, будто в кабриолет, и, лихо работая рычагами вперёд-назад, мастерски подкатил её к заржавелому входу сборно-металлического гаража (слева от Мыльникова и от песочницы)...
   За спиной Мыльникова хлопнула входная дверь, метнула ему в затылок лёгкий заряд воздуха, Мыльников оглянулся -- Бориса в номере не было...
   Со стороны девятиэтажки донёсся сурово-напускной, скорее всего отцовский, призыв: "Лариса!"... Не принимая этот зов всерьёз, рослая девчонка звонко пропела в ответ: "Иду!" -- и по-прежнему продолжала веселиться с малышнёй...
   Хмыкнув, Мыльников отрешился от своего сомнамбулического изоконного наблюдения, ещё раз оглядел опустевшую комнату и решительно поднялся.
   ... Со странной невесомостью в душе, что всё-таки не успела ещё -- так быстро -- перестроиться на новый лад, Мыльников, с отрешённостью междувременья поглядывая по сторонам, входил в этот вольготный лес. (Назначенное им для командировки предприятие, куда они должны были отправиться назавтра утром, тихо притулилось на городском отшибе, прямо за огромным городским парком, а то даже и почти с ним сливаясь, но только своей неухоженной безграничностью и вольнодумством этот парк напоминал, скорее, обычный лес, так и не покорённый ещё беспощадно воинствующей цивилизацией). По слухам, в глубине его бесшумно струилась зеркальная речка, притягивая и отражая в себе отдельные, нависшие над водой, мшистые валуны и чуть было не споткнувшиеся у её берегов плотные ряды елей и сосен, тополей и осин...
   Среди могучих деревьев он шагает по извилистой тропинке всё ниже и ниже -- значит -- к реке. Блаженно свежий и богатый -- травяной, земляничный, сосновый, лиственный и многим ещё безгранично богатый -- целебный лесной воздух вдыхает радостный Мыльников истомившимися лёгкими... Что ж поделаешь, что он не может ещё пока вернуться на родину! Здесь, по крайней мере, всё очень похоже... Тропинка сильно забирала то в одну, то в другую сторону, а река всё не появлялась и не появлялась, хотя влажная прохлада от неё ощущалась совсем уже явственно...
   Вдруг он увидел под ногами -- что такое? -- улитку, и такую большую, каких никогда ещё в жизни не видел! С восторгом первооткрывателя он наблюдал, как она степенно и отрешённо переползает тропинку, -- впрочем, как будто целенаправленно устремляясь в одной ей известный уголок лесной чащобы, чтобы жить там своей таинственной и недоступной жизнью.
   Мыльников поднял глаза к небу, проглядывающему сквозь верхушки как на подбор высоченных деревьев, -- лёгкая голубизна его незаметно серела по краям: то ли к будущему дождю, то ли просто к настигающему день вечеру; хоть и светло ещё было вокруг -- ненавязчиво мягкое солнышко играющими в бликах лучами пунктирно проскальзывало сквозь покачивающиеся ветви деревьев и всё ещё ласкало, нежило прояснённое мыльниковское лицо; однако вечер был уже где-то рядом и будто ждал приказа, чтобы пронизать ожидающий его воздух тайным и бережным своим сумраком...
   Вдруг огромная ворона пролетела совсем рядом -- прямо перед глазами Мыльникова, -- обдала его воздухом, испугала и скрылась за поворотом тропинки, кажется, чуть было не каркнув, а только оглянувшись как будто хитроумной пуговкой блескучего глаза... Мыльников, вздохнув, улыбнулся, пошёл дальше...
   И вот -- наконец-то! -- река! -- открылась перед ним, и так неожиданно, что он, поражённый, застыл на месте, а потом задышал с облегчением, глубоко и радостно, и помолодел сразу же лет на двадцать, и забыл, счастливчик, обо всём на свете...
   Река -- прохладная -- она возлежала в лесном ложе и будто дремала... И ни единого человека не видно было вокруг...
   Овальные листы кувшинок и ряска у берегов, кое-где большие, степенные валуны, припавшие к самой воде, будто тянулись к ней -- напиться...
   Мыльников стоял над рекой под раскрывшимся бездонным небом и глядел на её и в самом деле зеркальную, лишь слегка и местами вздрагивающую поверхность, предполагающую тягуче тяжёлую глубинность своих зазеркальных вод...
   Странная его голова, расплющенная, беспрестанно трансформировалась этим зыбким речным зеркалом: лоб норовил отплыть влево, а остальная, неузнаваемо искажённая часть лица стремилась вправо, но им не удавалось разлучиться насовсем -- существовали ещё, значит, силы, препятствующие окончательному раздвоению...
   И Мыльников пошёл обратно: деревья молча клонили к нему свои кроны, доверчиво принимая его за брата... Все мы маленькие братья, -- думал Мыльников, -- все мы маленькие природы: и деревья, и травы, и собаки, и птицы, и люди, и улитки, и облака, и камни... Все мы -- природа в природе, в общей, материнской для всех нас природе, а она, юная наша праматерь, так же беззащитна, как и мы, её неловкие, её глухонемые дети...
   Глухонемая природа, расширив глубокие свои глаза, вглядывалась в маленького Мыльникова, а он -- так же -- вглядывался в неё, будто прощаясь, будто последний раз в своей жизни, а ведь в жизни и вправду всё -- в последний раз...
   Да, у неё были большие, у неё были очень большие глаза, и, казалось, она хотела раскрыть их ещё и ещё шире, -- в неопределённом её взгляде то и дело проблескивала вселенская сумасшедшинка, -- неспособное разрешиться удивление этих глаз выходило в открытое море наружного мира и увлекало, озадачивало собой его, это живое молчаливое пространство, счастливо населённое и размеренно тягучим движением Улитки, и улыбчиво-человечьим взглядом хвостовиляющей Собаки, и покачиванием веток вознесённого над землёй мудрого Дерева, и летучей свободой парящей в воздухе Птицы, и прихотливыми изгибами неторопливо и отдохновенно струящейся средь полей и лесов прохладной -- Реки...
   Взгляд этих глаз напоминал о себе везде, где находилось место глубокой тишине и тайной свободе. И Мыльников брёл -- в этом взгляде, в его смиренном окружении, и даже растворившись в нём... Ему приятно было сознавать ничейность этих деревьев вокруг, и свою ничейность...
  
  
  
  

4. ЭКСПЕДИЦИЯ

   Я помню, что мириады лет тому назад я был козлёнком.
   Будда
   ...Мыльников научился читать шести лет от роду.
   Отец ввёл его за руку -- слегка растерянного -- в стены маленькой детской библиотеки: этот чудесный момент Мыльников запомнил на всю жизнь, он и сейчас ностальгически слышит тот -- так его поразивший тогда -- книжный запах...
   Вот именно тогда и началась эта его экспедиция...
   Он видит себя шестилетним дошкольником, сидящим на трёх, поставленных друг на друга, кирпичах в бетонной палатке, образованной из случайных нагромождений строительных плит; под ногами у него -- кустики свежей травки; лёгкие солнечные столбики проскальзывают в щели между прохладными плитами, ложатся подрагивающими пятнами на голую сырую землю, на колеблемую сквозняком травку, на пожелтевшую страницу роскошного фолианта на коленях у мальчика, на тончайшую папиросную бумагу, за которой волшебно грезится старинная гравюра, изображающая то ли самого Христофора Колумба, то ли карту с маршрутом его легендарной экспедиции...
   Затем исходная точка наблюдения резко меняется -- взмывает высоко вверх, откуда виден уже весь строительный беспорядок, среди которого магически угадывается крохотное бетонное прибежище маленького отшельника с большущей книгой на коленях...
   Этот мальчик -- ведь он был там, в бесформенных нагромождениях холодных бетонных плит, и одновременно -- его будто там и не было: уже тогда он незаметно начал выскальзывать из времени и пространства, на какие был обречён от рождения.
   Весеннее светило только-только начинает прогревать опроставшуюся от снежной коросты влажную землю... Ему бы побегать с мальчишками под этим первым мягким теплом, ему бы, Мыльникову, прогреть, укрепить в этой -- будто специально предназначенной для детей -- солнечной благотворительности начатки доставшихся ему от предков и за многие столетия неустанной работы отвоёванных у природы житейски -- теперь уже -- непривередливых истин... Ан нет, с тяжеленной книжищей под мышкой бежит он в холодные плиты, в которых нежное его тельце приобретает уже даже некую свою закалку...
   А может, и вправду необходима такая вот закалка нынешним рано-, а в чём-то и поздновзрослеющим детям? Может, и не выжить им во всё более ужесточающемся естественном и искусственном отборе ледяного конца ХХ века без эдаких -- антисолнечных -- бетонных батарей за спиной заместо херувимских крылышек давно уже похеренного, ностальгически сентиментального прошлого... Когда случилось это перерождение, после которого для ребёнка, уже родившегося с этой тоской по прошлому, знаковые символы этого прошлого, отпечатанные на подвластных тлению книжных страницах, -- есть бо?льшая реальность, нежели по-весеннему волглая земля под ногами, нежели прорастающие из неё бессмертные пучки чуткой травы, нежели упругие струйки назойливо животворного солнца, упорно продирающиеся сквозь даже самые крохотные щелочки в ледяных нагромождениях бетона?..
   ...С каждым годом Мыльникову всё больше казалось, что буквально всё в его жизни -- его прошлое, настоящее и будущее, любая мысль, любой поступок или непоступок, любая ситуация, любая мелочь -- напоминает ему о том, что он неосознанно ищет или искал; всё намекало ему, так или иначе, на его предназначение, которого он, как ни старался, не мог всё же додумать до конца. Не хватало внутренне цельной определённости, ясности в понимании самого себя и своего места во времени и пространстве.
   Когда-то в одном рассказе Мыльников прочитал, что, дескать, каждый человек рождается на свет со своим, вполне конкретным призванием, вот только не всякий может его в себе обнаружить, а тем более с успехом реализовать в отпущенный ему исторический отрезок времени. Поэтому, как явствовало из этого рассказа, одному не мешало бы родиться пораньше, другому попозже...
   Вокруг этой -- довольно спорной -- посылки и закручивался тот фантастический рассказ. Его главный герой жил в нынешнее время, но был он, оказывается, прирождённый гений по контактам со внеземными цивилизациями, и выходит, что в наше время этот его гений оставался не у дел...
   И вот теперь Мыльников предполагал за собой нечто подобное. Только не знал, где бы могло определиться его призвание -- в прошлом или в будущем...
   Где бы он ни находился, что бы ни делал, о чём бы ни думал, -- всегда это было не то, не то, или же не совсем то... Как в детской игре "холодно-горячо": дальше или ближе, иногда даже почти совсем близко, но всё равно, однако, -- не то, не то...
   И на людей, его окружающих, случайных прохожих конца ХХ века он ведь смотрел как чужестранец, с болезненно благоговейным страхом воспринимая их инородные ауры...
   Не всегда он, конечно, столь благоговейно воспринимал человеческое биополе: стоило ему попасть в места особенного скопления людей, в толпу, где конкретный человек обезличивался, -- волнение на время истаивало... Вот, например, в автобусе, летом. Давка. Жара. Чем не адовы корчи?.. Вырывался из этой давильни на свободу, ловил ртом воздух, чертыхался разочарованно -- лучше бы, ей-Богу, пешком прошёлся, -- надеялся хоть на какой-нибудь маломальский ветерок -- освежить взмокшее тело... А вместо этого мимо бесконечной вереницей проносились вонючие машины -- одна, другая, пятая, десятая -- и, будто в насмешку, обдавали его тучами мерзкой пыли: эта пыль, казалось, облепляла взмокшее его тело с ног до головы и въедалась даже будто в самый мозг, в душу...
   Он долго не мог привыкнуть к здешней испепеляющей жаре. Однако же -- привык. А куда было деваться? Жара, по крайней мере, получше осеннее-зимнего мокрушника -- эта изнуряющее нудная моросиловка буквально капала ему на мозги; и приходя с насквозь промокшими ногами и хлюпающим носом в свой, столь же промокший и тоже почти уже хлюпающий, саманный домишко, Мыльников осипшим голосом язвительно выкрикивал в потолок, за коим предполагалась, может быть, вполне уютная обитель Создателя, слова ненавистной песенки: "У природы нет плохой погоды, всякая погода благодать, дождь ли, снег, любое время года надо благодарно принимать!?"
   Затем он бросал в потолок гневную дулю, потом начинал выворачивающее кашлять (у него был уже хронический бронхит), а в перерывах между приступами то и дело повторял: "Фигушки, фигушки!"...
   Здешнее лето -- его и хаешь и клянёшь, а пройдёт оно, и молишь о прощеньи, и лелеешь в заиндевелой памяти душегрейные минуты ушедшего благолепия...
   ...Обнажённый по пояс Мыльников лежал в наполовину выгоревшей на солнце траве, подложив под голову руку, что начинала уже потихоньку занемевать... Сквозь щелочки прищуренных глаз -- сей прищур разлагал солнечный свет на известный с детства радужный спектр ("Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан") -- он видел в разноцветных столбиках света заросли своей волосатой груди, где, как в джунглях, мечась из стороны в сторону и искательно поводя усиками, полз куда-то великолепный глянцево чёрный муравей... Мыльников без сожаления терял ощущение себя, своего времени... Со смачным гудением весело проносились над ним мохнатые шмели, загадочно суставчатые кузнечики с необыкновенно упругой лёгкостью перепрыгивали расслабленную и будто бездыханную громаду его забывшегося тела... И в прохладных высотах небес -- над дрожащим маревом почти раскалённой земли, не забывшей ещё о своём праначале, -- кружил, как и водится, чуткий и зоркий орёл...
   ...Но незаметно приходила осень: здесь не увидишь тех ярких красок... Лишь листья каштанов поржавеют, скукожатся, опадут как жестянки... Американские клёны не задержат внимания своей бледноватой больничной желтизной... Покрытая толстенным слоем пыли тополиная листва и опадает в той же пыльной серости... И пошло-поехало: моросня, грязь, лужи, вечно сырые ноги, жжение в бронхах, беспрестанный кашель... И зима, она не лучше: снег, не успев упасть, растает, гололёд, и опять моросня, и дождь со снегом, и снег с дождём... И жутко промозглый ветер с Каспия -- чуть не каждый день хлещет всей этой дрянью прямо в морду, в морду!..
   И люди нахохливаются, съёживаются в себе и чуть ли уже не бегут: быстрее, быстрее -- домой, в тепло, к телевизору (нынешнему заменителю камина)...
   Один только Мыльников не спешил. Да и куда было спешить? -- его вконец размокшая хибара не отапливалась: не считать же за отопление захудалую электроплитку, на которую ставил он свой чайник, наполненный водой сантиметров на пять, чтобы грелся побыстрее...
   И пока он вскрывал свои каждодневные консервы, в нём потихоньку, помаленьку, а потом и всё явственней просыпались -- неизвестно зачем, неизвестно откуда и неизвестно чьи -- разговоры: правда, свя?зная, законченная речь до него почти никогда не доходила, -- долетали только отдельные реплики, а то и вовсе жалкие их лохмотья -- междометия, отдельные словечки, а то и совсем непонятные какие-то звуки (но всегда эмоционально окрашенные); а то даже и картины нисходили, -- правда, настолько фрагментарные, что казались случайными и бессмысленными...
   Он втыкал тупой нож в буханку хлеба, намереваясь отрезать от неё толстенный кусок, и вдруг слышал:
   -- ...Нет, господа! Позвольте с вами не согласиться... -- И замирал, прислушиваясь. -- Экспедиция не могла погибнуть так быстро. Скорее всего...
   -- Вы уверены? -- глухо встревал язвительный голос.
   -- Нет-нет, господа, -- слышался третий голос, -- давайте не будем ссориться, давайте...
   Дальше больше. Он стал привыкать к этим голосам, он уже специально их в себе вызывал: благо, этому ничто не мешало -- у него не было ни радио, ни телевизора, и никто к нему не приходил, -- единственный друг Валетов, слава Богу, женился и с головой утонул в семейных заботах. С ним они, кстати, увлекались когда-то парапсихологией, изучали гипноз и йогу... Это ему теперь, может быть, отчасти и помогало продираться сквозь толщу времён, -- а он теперь не сомневался, что эти самые голоса и картины приходили к нему из прошлого... И он вознамерился теперь зарыться поглубже. И даже выработал для этого особую технику-ритуал: с приходом темноты, а темнело уже рано, он ложился на диван, расслаблялся, раскрепощался, создавал так называемый "эффект пустой головы", то есть добивался максимальной потери ощущения собственного "Я" во времени и пространстве... И приходят к нему речи, сцены и видения, и с каждым разом всё более древние. И с каждым разом всё более непонятные -- несуразные какие-то бормотания: что-то хрипело, рвалось и булькало у него внутри...
   А потом он и сам не заметил, как помимовольно -- сначала робко, а потом всё уверенней и убеждённей -- стал помогать себе странным каким-то завыванием, будто вдруг онемел, забыл слова и мог теперь только несуразно завывать; да и немудрено онеметь: на эдакой-то глубине -- дословесной... Зверино-рыдающие звуки вплетались в эту его завывающе-диковинную песню -- это жутко клокочущее нутро подсознания выворачивалось наружу... И так -- один раз, другой, третий... И вот настал тот час, и он увидел...
   ...Вот она -- пещера, но вокруг -- никого... Потом он -- подобно птице -- воспарил, перенёсся на огромную высоту и летал там свободно, и была в этом полёте древняя тоска...
   Он ощущал себя древним, самому себе неведомым человеком, который сам ещё не знает, чего он хочет, только знает уже, что хочет -- чего-то: мучительно и сладко; от этого и раздирающая тоска, и томительно безграничная свобода выбора; зарождающееся "Я" стремится самоопределиться, загустеть, уплотниться, оформиться в конкретных пределах, но рвётся из телесной своей оболочки, лезет и расползается разнолико из собственной -- такой рискованной, беспомощной и ранимой -- шкуры...
   Тоска и счастье, бесконечная, но неясная огромность средьвселенского замысла -- щекотная неуловимость пространства и воли, рыдающий клёкот в груди, зверино-человеческий рык-стон от безмерной досады на силы, на клыкастые лапы, мешающие полудогадке-полунамёку моментально дорасти до невозможно уютного целого, тормозящие великую возможность томительно безраздельного полёта: всё перемешано, всё спутано -- пред-чувства, пред-догадки, пред-замыслы, пред-творчество, пред-счастье и пред-горе -- всё просится в руки, но нельзя ничего додумать...
   ...Огромное и будто навек заснувшее пространство. И в нём выделялся одинокий и просторный холм. Огромный человек сидел на холме у костра, ощущая его плотское тепло...
   Человек смотрит в небо и видит парящую на огромной высоте гигантскую птицу, которая отсюда кажется совсем крохотной...
   Человек сидит -- бессмысленный и усталый. Ему как будто сейчас тепло и хорошо... Но детская обида сквозит во всём его облике: бездомное желание поплакать, излить из груди -- куда? кому? -- каменные сгустки полудогадок и полусомнений...
   Со странным томлением снова и снова смотрит он в небо, где всё так же царственно парит и медленно кружится над ним дикая и вольготная птица... Дикий и вольготный человек, он ведь -- не только он, -- он и эта птица тоже. И этот огонь -- это тоже он, и этот холм, и эти непролазные заросли за холмом, и эта его уютная пещера неподалёку -- всё это он сам: большой и неделимый...
   Странные дикие звуки исторгаются его глоткой, переходят в робкие полузвериные завывания...
   Песня радости, песня горя, песня страха, песня свободы...
  
  

5. СКАЗОЧНИК

   Жила-была маленькая, милая девочка...
   Братья Гримм
   ...Как-то Валетов пригласил отметить своё тридцатилетие: тогда-то Мыльников и познакомился с Жанной, подружкой жены именинника. У неё был низкий, немного даже мужиковатый, но не без мягкости, голос: такие голоса нравились Мыльникову...
   Всё в ней говорило о завидной уверенности в себе, и окружающих это, так или иначе, угнетало, иногда смущало, сбивало с толку, невольно принуждало проглотить наболевшее слово, затаить осмелевший было взгляд... Отсюда и характер их с Мыльниковым знакомства: она лишь слегка снизошла до него, оставляя ситуацию на непрояснённом и зыбком уровне... А он-то раззявил очи...
   И то, что она была не воздушной, а неразборчиво импульсивной, тогда особенно его привлекало, то есть обманывало -- казалось загадочным... Но Жанна слишком уважала собственную независимость. Нынче-то Мыльников тоже приучил себя ценить собственную свободу, которую он понимал не как "осознанную необходимость", а как некое, изначально в нас живущее, стихийно-мистическое, безрассудное начало...
   Но прежде он должен был пройти через общепринятые искусы закабаления своего бестелесного духа посредством своей же телесно-похотливой шкуры.
   Хотя, конечно, не настолько всё однозначно.
   ...Туман их отношений и через полгода оставался таким же плотным и изнуряющим, поэтому Мыльников и был с нею столь неловок и нелеп. И она открыто смеялась над этой его самоуничижительной недотёпистостью...
   Премудрый Валетов, прознав об этих встречах, предрекал Мыльникову неизбежный крах; Мыльников с ним не спорил, а только молча кивал, кивал очумевшей своей головой, в которой сладко дремала затаённая мысль о мщении: кому и за что? -- сие неведомо было ни Господу, ни чёрту...
   Извечное противоборство полов -- этот закон легко помещался в мыльниковской башке, но практически он слишком уж быстро уставал от занудливости этой бессмысленной, по его разумению, войны.
   ...Вот бок о бок бредут они по тропинке осеннего парка, собирая печальный букет из отжившей листвы. Бледное небо над ними светлеет высо?ко... Безлюдно и тихо. Лишь дремлет старик на скамейке с газетной охапкой в руках узловатых...
   Зашуршала меж стволами огромная рыжая собака, ища чего-то в ворохе опавшей листвы...
   -- Смотри, собака... -- она улыбается умильно и букетиком осенним показывает Мыльникову куда смотреть...
   Они идут дальше, тропинка ведёт их к сокровенному уединению, лирический Мыльников шепчет восторженно "Жанна!" и на ходу обнимает её осторожно, но... Но со смехом -- с кощунственно недозволенным смехом -- она ускользает из его объятий, она даже отталкивает его тихонько и, зря понадеявшись на его дальнейшую настойчивость, видит, как он отстранился уже и поник, и смотрит в сторону, и идёт уже сам по себе...
   Но вот они молча сидят на скамейке, каждый молчит о своём... Он любит такие молчанья вдвоём, его утешает воздушная их неконкретность, а точнее, возможность в молчании длинном грезить наивно миражами родства и единства... Но Жанну безмолвие это гнетёт, и она говорит -- приземлено вполне и капризно:
   -- Обними меня...
   Но Мыльников не пошевельнётся, продлевая немоту молчанья в никуда...
   Пришла зима. Они уже почти не встречались, только перезванивались иногда по телефонным проводам, -- впрочем, звоня по вечерам после работы, Мыльников всё реже заставал Жанну у себя: всё чаще трубку поднимала её младшая сестрёнка Поля -- девочка десяти лет.
   Как-то он поначалу обознался, приняв её за старшую сестру: они болтали о какой-то чепухе, и он не сразу понял, с кем он на самом деле говорит... А когда понял, то поразился: рядом с детским простодушием ему было тепло и свободно. И возлюбил он душу ребёнка... И звонил он теперь в эту квартиру уже ради того, чтобы только поговорить с девочкой Полей.
   Бедная девочка! Родители уехали к родственникам, Жанна каждый вечер куда-то уходит, а ей приходится спать одной, в ночной темноте. А она боится темноты.
   Мыльников выслушивал её жалобы и утешал её как мог, расспрашивал о чём-нибудь, отгоняя от неё назойливые страхи.
   Например, он спрашивал её, что она любит больше всего на свете, и она отвечала ему, что любит всё... Но как это "всё"? А вот так -- я всё люблю...
   Она часто болеет ангиной, но болеть ей совсем не скучно, ей даже интересно болеть. Скоро ей должны удалять гланды, но она совсем не боится этой операции, сама не знает почему. Летом они с мамой были на море, море ей понравилось -- оно большое. У неё есть котёнок, он смешно пятится от чайника, когда тот шипит на плите. А ещё у них дома живёт маленький мышонок, о нём никто не знает кроме неё, она даже знает, где его норка, мышонок любит сладкое, и она давала ему сахар. А ещё у них в подъезде родились котята, они с подружками сделали им домик из обувной коробки, обложили её внутри разноцветными лоскутками. Но котята умерли, и девочки их похоронили в укромном уголке двора. А ещё она любит смотреть на солнышко, оно всегда разное. А ещё она любит сказки, раньше мама рассказывала ей сказки, а теперь ей некогда. Ей давно уже никто не рассказывает сказки...
   Мыльников пообещал ей тогда, что он обязательно придумает ей сказку, специально для неё, ведь он, Мыльников, не кто-нибудь, а самый настоящий сказочник...
   ...Детский рассказ как будто нелогичен, но нелогичность эта воспринимается как данность, ибо естественна, как прихотливые изломы древесных ветвей, как весёлые воздушные нагромождения небесных облаков, как перепады, волны, всплески вольготной морской воды... Вслушаешься, вглядишься внимательно в этот смешной детский лепет, и вдруг повезёт, и почуешь за ним копошение, перетирку гигантских многовековых глыб изначальной прамудрости, и устыдишься ухмылки премудропескарьей своей, стыдливо ладонью её заслонишь, хотя и не от кого заслонять, разве что от себя самого -- непознанного, тайного, который и есть и древний, и здешний, и будущий -- всегдашний и неумираемый, а стало быть самый что ни на есть подлинный и неразменный; и великим благословением прикоснётся к тебе краешком собственного подола неистребимое величие детской наивности, неискушённая правда детского миросозерцания; и средь опостылевших даров зловонной цивилизации в беспредельной печали прозреешь и, в мёртвой пустыне себя обнаружив скитальцем бездомным, возопишь в леденеющий космос: вот истина! И поймёшь, сокрушаясь, что всё уже было на этой Земле, и возвращается всё на круги своя, и трижды оплёванный Экклесиаст, печально улыбаясь неисчислимым проклятиям, снова собирает старые камни -- в тесную кучку, один к одному...
   ...И прошли с той поры годы... Многое изменилось и в самом Мыльникове, и вокруг него... Но время от времени он теперь уединялся за столом и ковырял тоненьким пёрышком на белой бумаге, но что-то всё не выковыривалось из этой жуткой её белизны...
   Но страшно и радостно было отныне, некою тайной владея, неназываемое -- называть; мучило щекотное искушение выразить, воплотить невоплощённое, но где-то там -- неизвестно где -- безусловно существующее и болезненно теперь жаждущее видимого воплощения.
   И вдруг написалась однажды эта вот странная сказка...
  
   Сказка про девочку Полю, для девочки Поли (которая очень любит сказки), когда ей исполнится 16 лет
  
   Эта сказка будет немного грустной, как все сказки, немного смешной, как все люди, и немного нелепой, как сама жизнь...
  
   I
   Если бы вам когда-нибудь довелось увидеть девочку Полю, вам непременно захотелось бы узнать, что она любит больше всего на свете. Это оттого, что если ей весело и она безоглядно смеётся при виде котёнка, играющего со своим хвостом, то уже через минуту большие глаза её потухнут и она печально вздохнёт, вспомнив, что вчера с красного клёна слетел первый осенний листок и закружился бездомно к земле и как неизвестно откуда объявился вдруг отчаянно взлохмаченный Ветер, подхватил листочек и, хохоча, умчал его за горизонт в Царство Ледяных Пещер... Если же потом она вспомнит, как совсем недавно улыбчивое Море, вдоволь наигравшись с солнечными зайчатами, мурлыкая, припадало к её ногам, в её глазах снова забеспокоятся весёлые и тёплые искорки. Вас смутит эта чудесная её изменчивость и, повинуясь привередливой привычке к постоянству, вы, конечно, захотите спросить её, что она любит больше всего на свете. Бедная девочка, этот нелепый вопрос, конечно же, приведёт её в замешательство, она была бы рада вовсе не отвечать на него, но, зная нашу беззастенчивую настырность, помолчав, всё же ответит:
   -- Я всё люблю.
   На этот раз в замешательство придёте вы сами, ведь мы знаем, что всё любить нам, взрослым, не положено. И действительно, ну как это можно, любить всё?!. Но погодите. Я расскажу вам про девочку Полю то, что знаю сам. И, надеюсь, тогда вы уже не захотите задавать ей подобных вопросов.
   * * *
   Девочка Поля была, конечно, самой обычной девочкой и, пожалуй, никогда не стала бы сказочной героиней, если бы не случай... Собственно, и случаем-то это назвать можно лишь, если на каждое самое будничное мгновение смотреть, как на чудо...
   Ну что, казалось бы, необычного в эдакой прозаической картине? Перед нами самый заурядный двор жилого пятиэтажного дома. В центре его старый, видавший виды Клён. Рядом скамейка. На скамейке с газетой в руках то и дело клюющий носом седой Старик. Под скамейкой чёрненький пушистый комочек. Это спит Котёнок. Тень от густой кленовой листвы в это время как раз приходится на Старика с Котёнком, и они в полной мере довольствуются такой желанной в это лето прохладой. Поблизости купаются в пыли юркие воробьишки. Неподалёку резвятся столь же юркие мальчишки и своими криками то и дело будят задремавшего Старика. Он поднимает голову и снова нехотя принимается за газету. А Котёнку нет до этого никакого дела. Он продолжает спать под скамейкой с тем же блаженным самозабвением. И совсем в стороне стоит странный маленький человек...
   Ну так и знайте, это стоит девочка Поля. Неужели это так уж обычно? Неужели в этом нет ничего удивительного?..
  
   II
   ...Оно царило всюду: на небе и на земле. Оно не ведало препятствий -- ни на небе, ни на земле. И свет его сочетал воедино небо и землю. И тепло его рождало и согревало жизнь всюду: на небе и на земле -- свободные птицы расслабленно парили в небе, лёгкими крылами доверчиво опираясь на истомлённое дыхание земли, истосковавшиеся по свету кроты обращали к небу слепые свои взоры, покидая на время холодные лабиринты земли, лохматые собаки и пушистые кошки, прикрыв глаза и блаженно развалившись в густой траве или в мягкой и душистой пыли, наслаждались его неторопливой и бесконечной нежностью и тоже будто парили между небом и землёй, -- всё было объято добрым его сиянием, всё исходило из него и завершалось им. Солнце! -- оно царило всюду: на небе и на земле.
   Несмотря на это, глядеть на солнце было невозможно.
   Девочка Поля несколько раз пыталась сделать это, но глаза её, будто вопреки ей самой, ослеплённые, отворачивали в сторону, и девочку Полю брала досада. "Неужели я так и не смогу разглядеть солнце? -- думала она. -- Какое же оно?"... Нет, она, конечно, знала, что солнце -- тёплое и доброе, но тем больше ей хотелось разглядеть его как следует, чтобы ещё раз убедиться: да, оно и вправду тёплое и доброе, как говорят об этом Свободные Птицы, Слепые Кроты, Лохматые Собаки и Пушистые Кошки. И она снова и снова поднимала глаза и тут же опускала их, не в силах выдержать больше одного мгновения.
   "Нет, не может быть, чтобы солнце было такое злое", -- всё больше огорчаясь, думала она. И наконец уже готова была расплакаться -- то ли от обиды, то ли от боли в глазах, то ли от всего вместе, как вдруг услышала за спиной знакомые мальчишечьи крики. Она оглянулась и увидела: полуголые и загорелые мальчишки выхватывали друг у друга какой-то маленький предмет и, торопливо поднося его к глазам, смотрели в небо. До неё доносились крики: "Дай мне!.. И мне дай!.."
   "Куда это они смотрят? Что они там увидели?" -- подумала девочка Поля и вскоре догадалась -- мальчики смотрели на солнце, на то же самое солнце, что слепило и мучило её своей горделивой недоступностью, но этим несерьёзным мальчишкам, этим хулиганам оно безропотно позволяло себя разглядывать и словно говорило: смотрите на меня, пожалуйста, мне не жалко...
   Девочка Поля подошла к мальчикам чуть ближе, но так, чтобы они её не заметили. С этого расстояния она уже смогла разглядеть, что помогало мальчишкам так долго любоваться ослепительно ярким солнцем: это была самая обыкновенная, зеленовато-мутная бутылочная стекляшка, каких во дворе можно найти сколько угодно, если только хорошенько поискать...
   А мальчишки дурачились, толкались, боролись и были похожи на маленьких, несмышлёных котят... И она вспомнила, что как раз совсем недавно они с подружками похоронили во дворе трёх совсем ещё крохотных котят. Через три дня после рождения они заснули, да так больше и не проснулись. Котята были ещё слепыми и никогда не видели солнца...
   Нет, она не стала просить у мальчишек их чудесное стёклышко, потому что не хотела, чтобы над ней смеялись. Вдобавок, сейчас она вдруг решила, что должна, обязательно должна увидеть солнце без всяких стекляшек -- открытыми глазами. Она вдруг поняла: чтобы заслужить настоящую радость, ей должно быть очень трудно...
   Тогда она снова вернулась на прежнее своё место, чтобы ещё раз попытать счастья.
  
  
  

III

   ...И снится девочке Поле сон. Уж он-то наверняка похож на сказку, этот её смешной, дурашливый сон. В этом сне многое сместилось в её сознании... Хотя так ли уж это удивительно? В жизни случаются смещения и похлеще. Хотя сны -- это ведь тоже часть жизни...
   ...Чистая и высокая ясность вокруг... Под голубыми небесами... Хотя во сне их голубизна не совсем та, что в действительности... Итак, под голубыми небесами в обычном городском дворе стоит самая простая -- скамеечка. Скамеечка и во сне самая простая. Давеча, помнится, прохладительной тенью она была заботливо укрыта от неконкретного и обжигающего, но всё же доброго и полезного -- Солнца (вера в его доброту и полезность жила в девочке Поле изначально). Конечно, Тень -- явление вовсе не столь самостоятельное, хотя и хотела бы мнить себя таковою...
   Значит так. Пасьянс на этот раз принял не совсем свойственную ему комбинацию. И сказать, что это дело рук случая, значило бы не сказать ничего. Ибо случай, по нашему разумению, есть не что иное, как стечение вполне закономерных, но неведомых нам обстоятельств. Неведомых! -- в том-то и соль. Жизнь наша щедра на заковыристые комбинации, а сон -- обстоятельство тем более простительное, ибо сон не сон без чудодейства...
   Но вернёмся к нашему повествованию. Так вот. Приоритет отбрасываемой на скамейку самовлюблённой Тени в этом не совсем логичном сне всецело принадлежал стоящему рядом и осиротевшему без газеты Старику. Бедный Старик, он, видно, устал уже стоять под солнцем, а то бы не хватался так за сердце. Но что поделаешь, его корни -- глубоко в земле. Крона его, в отличие от Клёна, это всего лишь лёгкий и редкий пух совершенно седых волос.
   На скамейке важно сидит вовсе не дремлющий Котёнок и, интеллектуально поводя усами, читает бутылочный зеленовато-мутный осколок. Простим ему (Котёнку) его горделивую осанку, -- где бы он ещё, бедняга, так сидел, как не во сне...
   Газета (бывшая-стариковская) спит под скамейкой, уютно свернувшись рулончиком. Где-то в типографиях, кстати, в это самое время печаталась свежая и более злободневная пресса, но нашей Газете, как видно, было чуждо чувство зависти -- она дремала, в ус не дуя...
   А это что такое?! Ну, мальчишки! Ну не сидят на месте. Но долой шутки, -- они заняты серьёзным делом -- воробьями барахтаются в пыли. Им можно позавидовать. Да и сами, повзрослев, они позавидуют самим себе-мальчишкам, ведь столь богатой внутренней свободы им никогда больше не испытать...
   Слегка оценив обстановку, но вовсе ей не удивляясь, девочка Поля подходит к седовласому, вросшему в землю Старику и, видя с какой болью хватается тот за сердце, спрашивает его участливо:
   -- Дедушка, что с вами, у вас сердце болит?
   И Старик отвечает, отдышавшись:
   -- Нет, дочка. Солнышко болит.
   -- А разве у вас там Солнышко?
   -- Стар я стал, дочка. Вот и болит моё Солнышко...
   И вдруг над головой неожиданно пронёсся дикий Взлохмаченный Ветер, и исчез... Тотчас всё вокруг потемнело и насторожилось в жутком предчувствии...
   И девочка Поля увидела странную вещь. Хорошо видимые в полумраке белые стариковские волосы зашевелились и вдруг застыли, приняв причудливо-прихотливую форму морозных узоров, какие мы привыкли видеть на окнах. Эта странность длилась одно мгновение...
   И снова всё стало по-прежнему: полумрак испарился, опять стало ясно и светло, и оттаявшие волосы на голове Старика опять приняли прежний вид, и всё те же были вокруг и Котёнок, читающий бутылочную стекляшку, и Газета, так же дремлющая под скамейкой, и Мальчишки, воробьиными своими крылышками поднимающие тучи пыли, -- ничего не изменилось.
   Но что это были за морозные узоры на голове Старика? К чему они? А может, было то леденящее дыхание Царства Ледяных Пещер?..
  
   А скамеечка-то состругана из Клёна...
  
  
  

IV

   Это было чудесное время, когда девочка Поля с мамой в конце августа отправились к Морю.
   Всю дорогу девочка Поля пела, смеялась, задавала соседям по вагону каверзные вопросы, то и дело показывала пальцем за окно, радуясь каждой проплывающей мимо корове, речушке или деревеньке, и невольно старалась выглядеть более ребёнком, чем была на самом деле. Всю дорогу она была рядом с мамой, что дома, к сожалению, бывало нечасто, и это радовало и утепляло её вольготное сердечко...
  
   ...Это очень здорово, что они нашли такое, почти совсем дикое, место. "Почти" -- это потому, что они были здесь не совсем одни. Но, в общем, людей было немного, и никто никому не мешал...
   Когда они нашли, наконец, приют в просторном доме бабушки Мадинат, уже слегка вечерело, и мама, взяв девочку Полю за руку, спросила:
   -- Может, ты хочешь посмотреть на море?
   Девочка Поля ничего не сказала, она только кивнула в ответ -- и глаза её заискрились лучистой глубиной и светом...
   Уставшие с дороги, они шли и молчали. Но, как никогда, им было хорошо и тепло... Будто исчезла куда-то отчуждающая их разница в возрасте. Они шли сейчас как две подруги, как два равноправных человека без суеты и без возраста, шли, крепко держась за руки, счастливые просто оттого, что они есть. А бывает ли вообще другое счастье?..
  
   А Море смотрело на них просто и открыто и узнавало в них себя...
  
  

V

   ...Уставший и упрямый, он тяжело падал на землю, и снова падал. Падал, но всё никак не мог упасть до конца. В безнадёжном отчаяньи стучал он в окна, метался, искал ответа и, не найдя, падал -- по-прежнему падал на землю.
   Девочка Поля сидела у окна и, зябко поёживаясь, безотрывно смотрела на Дождь.
   Тут же был и промокший насквозь, но не сдавшийся Ветер. Эта жестокая неприютность была ему по душе, и он хохотал прямо ей в лицо, он издевался над ней и не давал Дождю совсем упасть духом при виде её. Побратавшись с Дождём, Ветер нехотя боролся с угрюмым его падением -- изгибал в разные стороны непокорные, отчаявшиеся струи, а то и весело переламывал их, заставляя лететь почти горизонтально...
   Сквозь залитое Дождём окно девочка Поля видит искажённое лицо осиротевшего Двора, где не осталось ни одной живой души -- ни седого Старика, ни пушистого Котёнка, ни Мальчишек-воробьишек... Только одинокий Клён мужественно стоит на прежнем месте и с упрёком встряхивает порыжевшей и поредевшей своей головой...
   Девочке Поле было грустно -- так, что хотелось плакать. Сладкая горечь невыразимости нового и непонятного мира только нарождалась в зябком её сердечке и уже теснила мягкую лёгкость сказочной ясности и простоты, угрожая неизбежным возмездием взросления...
   Она и в самом деле любила всё -- лето и зиму, весну и осень...
   Ей было легко и весело принимать в себя весь этот огромный мир. И сейчас она, как и прежде, любила и Ветер, и Дождь, и Клён, и всё-всё-всё... Даже эту жужжащую в окне муху.
   Но эта любовь, прежде беззаботная и простая как былинка, становилась понемногу всё более непонятной и грустной. До конца и бескорыстно открытая всему миру, сказочной его необыкновенности, она прежде почти не замечала себя, теперь же в неё вселялось что-то тайное и сокровенное и беспокоило, требуя к себе внимания.
   Всё чаще ей хотелось беспричинно плакать, но теперь это почти не удавалось, тогда как раньше плакать было так же легко, как и смеяться...
   Начинало темнеть, а дождь за окном звучал всё так же заунывно. Но сквозь эту заунывность хоть и не очень уверенно, но пробивались уже первые такты новой музыки, новой, неизъяснимой пока надежды...
   Скоро придёт с работы мама и надо будет опять стать прежней девочкой Полей, а пока можно снова и снова слушать шум дождя, прерываемый порывами ветра, одновременно вслушиваясь в неясно проступающий из темноты голос неведомого будущего...
  

6. ЭКСПЕРИМЕНТЫ

В своём развёртывании действительность

раскрывается как необходимость.

Г.Гегель

   Сегодня у Мыльникова праздник -- он купил электрический чайник. И оказалось, вода в нём греется намного быстрее, чем на электроплитке, -- буквально за три минуты! А он, стоеросовая дубина, столько лет мучился с электроплиткой, не догадываясь о том, что электрочайник намного выгодней, ибо его нагревательный элемент греет воду изнутри -- именно это и уменьшает энергозатрату...
   Придя домой, он тут же испытал поразительные свойства благоприобретённой новинки. Сварганил чай. Напился от души. Согрелся. Закурил...
   За окном начинало уже темнеть -- включил свет.
   Новый чайник радовал глаз. Его полированная металлическая поверхность затейливо отражала самого Мыльникова и, что интересно, -- вниз головой: это намекало на относительность привычной видимости. Выпустив очередную порцию дыма и пронаблюдав, как она -- благодаря чайнику -- устремляется не вверх, а вниз, Мыльников ещё раз полюбовался на свою парадоксально поляризованную морду и подумал о ней, как не о своей, и ещё он подумал, что такие вот отстраняющие перевёртыши чрезвычайно полезны для выбивания из наезженной колеи обыденщины, для того, чтобы в потугах розыска неоднозначной истины копнуть пошире и поглубже.
   Мыльников теперь думал -- человек есть космический объект. Поэтому в человеке (как и в окружающем его мире) существуют такие неопознанные и неприкасаемые структуры, которые человеку не принадлежат. Которые ему неподвластны. И никогда не будут подвластны. Отсюда -- человек есть такая же равноправная и самоцельная "вещь в себе", как то же, к примеру, дерево, собака, облако или камень...
   Мыльников вспомнил теперь невольно, как они с Валетовым увлекались всевозможными психологическими опытами, которые каким-то загадочным Макаром задевали в них ту самую, закрытую от глаз, непознанную или, может быть, вообще непознаваемую человеческую часть, что неотделима от того целого, что неким демоническим духом живёт и дышит в потаённых глубинах каждого человека, но что, увы, как ни надрывайся, не потрогаешь руками, хорошо хоть уже не вызывает сомнений -- она существует...
   А началось всё с того, что как-то несколько лет назад, ещё до женитьбы Валетова, в сей заштатный городок, проездом, залетела чуть ли не всемирно известная (по крайней мере, так здесь разрекламированная) гипнотизёрша с таинственным именем Герда Онискевич.
   ...С людьми, приглашёнными на сцену, рыжеволосая женщина творила чудеса. Она давала им задания, и они, загипнотизированные, выполняли их с небывалым прилежанием и искусством.
   Вот здоровый, розовощёкий парень, эдакий детина, внутренне перевоплотился в хрупкую девушку, что собирается на свидание с женихом. Возможно ли это? Увидев, как неповоротливый детина с неизвестно откуда взявшимся артистизмом начинает порхать перед воображаемыми зеркалами, понимаешь, что да, возможно.
   Потом рыжеволосая попросила на сцену двух добровольцев. Мыльников сказал Валетову "я пошёл", и пока публика переваривала предложение, он уже был на сцене. Затем на сцену поднялся мужчина лет пятидесяти с одутловатым лицом, лиловым носом и лезущими из орбит красными глазами... Ассистент подал рыжеволосой две пробирки с бесцветной жидкостью.
   Мыльников сразу же вспомнил об опыте с пробирками, который видел как-то по телеку. Там группе студентов давали пробирки с водой, но не говорили, что это именно вода (только телезрителям об этом сообщили), а просили понюхать и определить -- это спирт, одеколон или, может, что-то другое...Хотя один из студентов был подставной уткой, который должен был первым взять пробирку, понюхать её (для проформы) и уверенно заявить, что это, мол, одеколон. Что он и сделал. В результате остальные студенты называли жидкость в пробирке то одеколоном, то спиртом, то водкой, но никто не опознал в воде воду. Отсюда авторы фильма делали вывод о том, что большинство людей подвержено стадному инстинкту, то есть являются конформистами.
   Поэтому увидев пробирки в руках у рыжеволосой манипуляторши, Мыльников сразу смекнул, что сейчас начнётся нечто подобное. Тут эта женщина подошла к нему и сунула ему пробирку под нос:
   -- Понюхайте, пожалуйста. Может быть, это одеколон?!. Или спирт?!.
   Но Мыльников заранее знал, что его хотят надурить, -- в пробирке, по идее, должна быть простая вода, одна только вода. Он внутренне улыбался этому своему знанию, но вдруг что-то тягучее и грузное начало наваливаться на него, отчего у бедняги задрожали руки, пот выступил на лице, вмиг пересохли губы и сердце забилось, забилось в непонятной какой-то тревоге...
   Мыльников понюхал пробирку -- вода, обычная вода, ничем не пахнет...
   Но рыжеволосая воинственной валькирией стояла над душой. Он поднял глаза и встретился с её неистовыми зелёными глазами, которые напирали на него, давили, требовали, вынуждали...
   Мыльников опять начал нюхать. Он догадался, что рыжеволосая бестия внушала ему несуществующий запах, и тогда ему стало интересно, а что если вода действительно чем-нибудь вдруг запахнет. Но нет -- вода ничем не пахла, вроде бы не пахла, хотя...
   Вдруг будто лёгким ветерком дохнуло и промелькнул-таки ароматный запах дорогого одеколона. Промелькнул и исчез. Нет -- вода, обыкновенная вода.
   Мыльников снова поднял глаза... Лицо рыжеволосой выражало доброжелательность, но он увидел или, скорее, неприятно ощутил негодующе-напряжённое к нему отношение. Хоть и с трудом, но Мыльников всё же произнёс: "Ничем не пахнет. Это вода".
   Рыжеволосая сразу же перекинулась на пучеглазого. Тот унюхал спирт, и его лиловый нос стал от этого как будто ещё лиловее. Пучеглазого оставили на сцене для других опытов, Мыльникова же поблагодарили (сквозь зубы) и отпустили на место. Но его ещё долго не оставляла внутренняя дрожь -- так рыжеволосая мстила за неповиновение.
   Но это всё так, цветочки... Самое интересное было потом, когда рыжеволосая начала демонстрировать своё "кожное зрение", а также способность определять объекты и их основные характеристики на расстоянии, не видя самих этих объектов.
   По просьбе ассистента зрители передали на сцену записки, где написали произвольные предложения, первые попавшиеся, что взбрели им в головы. Например, "мама мыла раму" или "тёща съела абракадабру"... Ассистент упрятал каждую записку в отдельный конверт, завязал магической женщине её изумрудные глаза чёрной бархатной тканью, а рыжеволосая, поднося открытую ладонь к очередному конверту, запросто прочитывала его содержимое, мимоходом -- по почерку -- определяя достоинства и недостатки характера человека, написавшего записку, да ещё к тому же давала практические рекомендации по устранению этих недостатков. Чудеса, да и только!
   Затем она, оставаясь по-прежнему с завязанными глазами, поворачивалась к залу спиной и отвечала на вопросы спустившегося к зрителям ассистента. К примеру, ассистент подходил к девушке в первом ряду и громко спрашивал:
   -- Какого цвета глаза у этой девушки?
   И рыжеволосая отвечала:
   -- Голубые.
   Затем ассистент подходит ко второму ряду:
   -- Сколько лет этому человеку?
   -- Двенадцать, -- отвечала телепатка.
   Ассистент же продвигался дальше, вглубь зала:
   -- Каков состав семьи этого мужчины?
   -- У него жена, с которой он частенько ссорится, и две прелестные дочурки, одной пять лет, а другой восемь.
   -- А как зовут этого молодого человека?
   -- Алихан Дзасохов.
   -- А во что одета эта девушка?..
   И так далее и тому подобное...
   Это всё, конечно, фокусы, мнемонические проделки, когда в речи ассистента зашифрована необходимая информация, и прочее, что носит общее шутливое название -- renyxa (реникса)...
   Они с Валетовым не довели тогда свои психологические эксперименты до какого-нибудь мало-мальски логического завершения, -- может быть, потому, что это было одним из многих преходящих увлечений безрассудной молодости: бытовая, размеренно тяжеловесная и порой скучноватая умудрённость пришла ей на смену, когда, перебирая случайно сохранившиеся протоколы былых экспериментов, умиляешься -- с высоты нынешней приземлённости -- святой наивности былых своих радений...
   Приводим здесь -- в первозданном виде -- некоторые отрывки из этих былых записей (которые сам Мыльников любезно согласился нам предоставить).
  
   "7.10.197... Занимались приёмо-передачей информации.
   1. Наиболее действенным вариантом энергообмена на данный момент считаем вариант "ЗОНД - ПОЛЕ".
   2. Выбор информации для приёма-передачи -- из семи нот основного звукоряда и пяти основных геометрических фигур (Платоновых тел).
   3. Объект "А" -- перципиент(Валетов).
   Объект "В" -- индуктор(Мыльников).
  
   Показания объекта "В":
   "Бесконечный простор. Я высоко над бескрайним полем. Ощущаю невероятную свободу, невесомую раскрепощённость -- почти полностью растворился в воздухе пространства. Чувствую, как из меня сами собой исходят волны плотной энергии с информацией "ЛЯ" и летят к перципиенту "А" по дуговой траектории (со знаком "+")".
  
   Показания объекта "А":
   "Нахожусь в пространстве. Выше меня -- ЗОНД -- блестящий металлический диск с коротким цилиндром в центре, из которого выходит антенна, примерно втрое превышающая длину цилиндра. Зонд излучает пульсирующий световой сигнал, который направлен в сторону от меня. Усилием воли пытаюсь развернуть зонд -- так, чтобы сигнал от антенны был направлен точно на меня. Зонд поворачивается, но сигнал проходит выше "перекрестья" лба. Пытаюсь направить сигнал в центр "перекрестья", и это наконец удаётся. Но неожиданно -- в момент прохождения сигнала через центр означенного "перекрестья" -- вижу световую вспышку. Предполагаю, что момент вспышки совпадает с моментом непосредственного приёма информации -- ЛЯЛЯЛЯЛЯЛЯ"...
  
   9.10.197...
   Показания объекта "В":
   "Закрываю глаза. Загадываю ноту. Концентрируюсь на ней, отбрасывая постороннюю информацию и шумы. Начало сосредоточения связано для меня с тем, что я как бы заглядываю в себя, а точнее, во внутреннюю полость своей головы, которую абстрактно представляю как чистое и свободное пространство особого рода, ограниченное сверху естественным куполом черепа (данный эффект предлагаю назвать "эффектом пустой головы"). Ритмично -- внутренним голосом, а также внутренним зрением -- повторяю задуманную ноту и стараюсь как можно сильнее, но в то же время как можно проще и естественнее послать её к перципиенту "А". В результате этого внутренним зрением начинаю видеть траекторию, по которой теперь уже почти сама собой летит задуманная информация. Постепенно сама информация и процесс её испускания осознаётся всё менее и менее конкретно, и я ощущаю всё большую свободу, раскрепощённость и уверенность в том, что существовать вообще может только данная информация, которая почти окончательно приобретает самостоятельное значение и летит к перципиенту "А" по собственной потребности. В это время (в отличие от начала сосредоточения) я спокойно воспринимаю окружающие механические шумы, которые теперь уже не могут помешать передаче информации. В это время я испытываю глубокое наслаждение, покой, умиротворение. Я невесом; точнее, меня вообще НЕТ как такового, я ощущаю вселенную и чувствую, что растворён во всей её безграничности"".
  
  
   * * *
   ...Но Валетов вскоре женился, и их бесконечные с ним философствования и эксперименты закончились. Друзья, прежде неразлучные, теперь они могли лишь изредка встречаться, а встретившись, болтали почти об одной только сиюминутной чепухе, которая для Валетова теперь, естественно, приобрела закономерную злободневность. И -- что так же естественно -- теперь они всё меньше понимали друг друга: они оказались в разных потоках, которые разносили их всё дальше и дальше... И Мыльников остался один.
   Он теперь заинтересовался деревьями.
   Деревья были удивительными существами. Мыльникова с ними многое роднило. И хотя их намного труднее было считать своими братьями, чем, скажем, собак, что претендовали на это хотя бы уже почти человеческими глазами и всеми вообще очень понятными повадками, но зато они, деревья, ввиду молчаливой своей несуетности и отрешённой сосредоточенности допускали к себе лишь столь же несуетный взор, и взор, вдобавок, ни в коем случае не снисходительный, а вот именно родственный, братский -- на равных...
   Теперь стоило ему только на них взглянуть, он тут же явственно ощущал уверенную ответную реакцию.
   А когда-то Мыльников впервые и совсем случайно взглянул на эти обычные деревья не сверху, а снизу -- откуда-то совсем уже будто из одного с ними корня. С тех пор иначе, по-прежнему отчуждённо, с дутого пьедестала царя зверей, он смотреть на них уже и не мог, не смел, не хотел: и это, может быть, оттого, что он сам для себя отметил тогда этот свой -- поначалу привычно ищущий, а потом неожиданно нашедший -- взгляд. Это открытие удивило его, обрадовало, -- и мог ли он потом смотреть на них иначе?!
  
   ...Это опять была осень, поздняя осень, предзимье, когда деревья напоминают о себе даже неискушённым в созерцании прохожим неизбежным своим оголением.
   Можно увидеть в этом оголении почти театральное действо -- трагедию... И в самом деле здесь, с одной стороны, увядание, ветшание и смерть некогда животворно-зелёной листвы, а с другой, упрямая и упругая жизнестойкость истощённо оголившихся, но не покорённых смертоносным дыханием холода благородных крон.
   Тепло одетые, опасающиеся простуды и осторожно дышащие прохладой люди проходят мимо, а деревья смотрят на них и в недобро сереющее небо с настырно обозначившейся осанкой, и в горделиво безмолвной их голизне, в мужественной её стойкости откликается всякий раз свободное волеизлияние космического, космопланетарного величия...
   Мыльников в тот день никуда не спешил. В городском парке у Дома культуры, где с некоторых пор привык он печали свои утолять, по случаю заступления первых холодов не было праздных людей -- один только Мыльников бродил одиноко у пустого бассейна, в центре которого железной корягой торчал без воды онемевший фонтан... Случилось, видимо, то самое совпадение состояний, что предположительно случается, может быть, и довольно часто, а в действительности, в некоей глубинной своей полноте и богатстве -- вряд ли когда по-настоящему удаётся...
   Мыльников глядел, глядел, смотрел, смотрел, и увидел вдруг все деревья разом -- те, что в принципе могли попасть в поле его просветлённого зрения: и он увидел их не только живыми, а и равными себе -- вот что главное...
   Мыльников взглянул на них с тоской, и тоска эта в небывало прежде доверчивом полёте коснулась оголённых веток ближнего к нему дерева... Вот тут-то и случилось (он это явственно увидел, и знал, что не ошибся!): при полнейшем безветрии всепонимающее дерево ответило ему мудро утешающим покачиванием ближних, на расстоянии чуть больше вытянутой руки, веток...
   И утешился Мыльников в сладкой печали своей, так что готов был припасть, в благодарность, к индевеющему стволу собрата -- по осени, по холоду, по воле и по небу...

7. ОБЛАКО И КАМЕНЬ

Тяжёл камень...

Притчи, 27: 3

И будет радуга в облаке...

Бытие, 9: 16

   Глядючи по сторонам света, Мыльников вдруг увидел -- камни: иные неприметны и молчаливы, как бы разбросанные случайной рукою, другие же редкие, но величественны и, чуть не до дна исчерпавши бездонность молчания, будто уже и говорящие этим своим пограничным молчанием нечто такое, от чего никак уже не увернуться...
   Прошла зима, настало лето: спасибо, парки, древние старушенции незримого рока, исправно сучили скользкую нить мыльниковской судьбы, и насучили -- постепенно и незаметно Жанна привыкла к нему, он к Жанне, и не взбрыкивали уже от взаимных своих выкаблучиваний. Лежали на теречном пляжике. Жанна дремала с улыбкой под солнцем -- светило её облекало устало: дело шло к вечеру, на мир нисходили по-кошачьи неслышные тени, каковые как раз и очертили разнообразные камешки, будто невзначай разбросанные там и сям, каковые Мыльников наш и узрел, а узрев, подивился, зафиксировал и подумал -- а чего это они лежат, о чём молчат...
   Надобно прислушаться. Но Жанна, делая существо его беспокойным и суетливым, этому только мешала. И он урывал для себя свободные от неё часы, ибо надобно было продолжить прежние эксперименты, до чего-то иного надобно было додуматься, дослушаться до смысла молчания, сладостного сакральной своей затемнённостью, подспудным своим свечением задевающего и даже щекочущего голые пятки задних мыслей оголтелого адепта... И он на время отказался от музыкального медитирования и обратился к тихой охоте за беспородными камнями, которые складывал в особые коробочки, каковых становилось понемногу всё больше и больше...
   Душными ночами, проводивши Жанну, вернувшись от неё в свою хибарку и заваривши чифирьку, Мыльников по очереди раскрывал сии коробочки, по очереди извлекал из них разномастные свои каменья, раскладывал их на кровати, а разложивши, долго их разглядывал, трогал и щупал чуткими тонкими пальцами, в которых просыпалась вдруг глухонемая память сошедших в теньтысячелетий, -- камни были разные: размером с ладонь и с ноготь мизинца, тёмные и светлые, с прожилками, вкрапленьями и без, четырёх-, пяти-, шести- и т.д. -угольные и вовсе без углов, шероховатые и гладенькие, дипломатичные и нежные, высокомерные и свойские, недотроги и льнущие к рукам, холодные и тёплые...
   Он группировал их на три кучки -- любимчики, мистики и ёжики: первые -- нежные, тёплые, гладенькие, целебные, преимущественно мягких и светлых тонов, незаносчивы, дружелюбны и просты; вторые -- тёмные, чёрные, загадочные, хотя часто также гладкие, но уже менее первых, уже попрохладнее, более угловатой конфигурации, одинокие и горделивые, непонятно почему смущающие душу; третьи же и вовсе -- совсем холодны, враждебны, грубы, топорщатся множеством углов...
   Мыльников понял, что они столь же равноправные существа, что и он, за исключением того, что они соотносились с космосом напрямую, без посредников, а Мыльников -- опосредованно, через мыслительно-словесную чехарду, полную разочарований и лжи. Сбирал их преимущественно на теречном пляжике и в горах, куда восходил иногда с ребятами из турклуба "Лоэнгрин"...
   К Жанне заходил с опаской -- боялся встретить быстро взрослеющую Поленьку, каковая с каждым днём становилась всё краше, -- благо, Жанна недавно потеряла вдруг свой певческий голос, отчего была не в духе и смотрела сущим волком, впрочем, не только на него одного... Благо, ненавистная служба заколебала -- наряды, полёты, учения, -- ввиду чего встречались реже...
   Измученный, возвращался из очередной командировки, с головой окунался в жар ездокского июля, по дороге выпивал паруездокского пива, покупал у знакомой кореянкикулёк крупных чистенькихсемечек, там же, на базарчике, неподалёку от каштанов и пирамидальных тополей прикупал килогигантских алых помидоров и пучокчеснока, распираемого собственной настырно лобастой мощью, раскрывал ворота, приветствовал престарелых хозяев, вваливался, задыхаясь, в свою хибарку, швырял вещи в угол, разоблачался до трусов, набирал воды из колонки, вода сверкала на солнце и радостно пузырилась, наполнял рукомойник, умывался , врубал дребезжащий колониальный вентилятор и старенький приёмник, варганил простецкий помидорный харч -- с молодецки угловатым чесноком и янтарным подсолнечным маслом, -- отдыхал, что-нибудь такоесозерцал... Какой-нибудь чайник. Роскошно истекающие соком дольки могучего помидора на фарфоровой тарелище. Или две чесночные головищи, что, белея сквозь прозрачно-фиолетовую плёночку, являли скрытую массу ядрёного и самостийного потенциала, чем тяготели к субъектности, каковой, так или иначе, стремится ограниться живая материя, тяготясь безысходностью покорной объектности, ища свою краску... Они тоже лежали там же, на столе. Вот. Только -- разве они ищут? Разве они -- ЕЩЁ до того как -- ещё до своего явления -- УЖЕ не нашли? Или -- дадено -- им? Свыше. Сниже. Сбоже. С кожицей прозрачно-лиловатой, скорлупчато похрустывающей при раздевании, ноготком поддеваемой -- брыкс, хрлукс, добела, наголо -- слетает засушенной стрекозой домашний траур Древнего Египта, как отлетают прошлые слова, а пришлых незнакомые ухмылки конфузят лишностью своей, никчемностью заочково-заочного перебора, -- увы, но 22 не дважды два четыре, покуда две чесночные головки лежали там же, на столе. На том же. И -- то -- жить не то чтобы сложно: внутри процесса находясь, не до того... И что с того? В нутрях процесса, в брюхе кашалота, в тенетах духа ли, тела, -- нет, не совладать, не со-владеть обозримостью необразимого необразимья необразимья, дай, внешняя система, ах, дай-то Бог -- не дам, говорит, и не проси. Система СИ. ГОСТ. Дадено сяк, и отзынь! Законстатировано, законсервировано, прошито накрепко и насквозь гробовыми гвоздями констант. Атмосферное давление. Ускорение свободного падения. Жэ, мю, гамма, пи и проч. Золотое сечение. Планка. Единая теория поля. Парадоксы пола. Война полов. Планкане проглядывается. Нутро процесса -- туманное утро отвязанного глаза...
   Заваривал чайку. Закуривал. Нехотя перелистывал настольного "Робинзона" аль чудную книжонку под названием "Принципы китайской живописи"
   "Я думаю, что самый хмурый и угрюмый человек не удержался бы от улыбки, если бы увидел меня с моим семейством за обеденным столом. Во главе стола сидел я, король и владыка острова, полновластно распоряжавшийся жизнью всех своих подданных: я мог казнить и миловать, дарить и отнимать свободу, и среди моих подданных не было ни одного бунтаря.
   Нужно было видеть, с какой королевской пышностью я обедал один, окружённый моими придворными. Только Попке, как любимцу, разрешалось разговаривать со мной. Собака, которая давно уже одряхлела, садилась всегда по правую руку своего властелина, а слева садились кошки, ожидая подачки из моих собственных рук. Такая подачка считалась знаком особой королевской милости".
  
   "Ци, или ДУХ, и ЕГО ПЛОДЫ
   Слово ци, или дух, обозначало полноту присутствия Дао в картине. Если художнику удавалось постигнуть ци, всё остальное выходило само собой. Но если он не ухватывал ци, никакая степень достоверности, красоты, мастерства или даже гениальности не могла спасти его работу. Как же разобраться в том, что такое ци? Сами китайцы много писали на эту тему, пытаясь определить тайну ци, которая составляла для них глубочайший секрет художественной ценности. В дотанский идеационный период истории китайской культуры Се Хэ (V в.) сформулировал знаменитый, но расплывчатый принцип ци-юнь шэн-дун (созвучие духа, движение жизни), но к эпохе Сун, когда мышление приобрело гуманитарную и философскую окраску, ци стало обособленным понятием в составленном Цзин Хао списке "Шести основ" живописи, а в XII в. было отождествлено с Дао в сочинении Хань Чжо, утверждавшем, что "живопись созидается творческими силами и имеет единый исток с Дао". Иными словами, дух искусства был отождествлён с духом вселенной.
   Каждый художник, как на Востоке, так и на Западе, ищет реальность за покровом видимости, но пути его поиска определены его представлениями о духе и материи. О том, что западные авторы совершенно не поняли значения термина ци, свидетельствует предложенная ими его трактовка как "ритмической жизненности". Во фразе ци-юнь шэн-дун вторая часть -- "движение жизни" -- указывает на результат "созвучий духа". Западные критики настолько привыкли подчёркивать значение материальной манифестации как указания на то, что превосходит материальное, что они упустили из виду первичность духа и вторичность формы в китайской концепции живописи. Когда Чжан Гэн называл ци "движущей силой Неба, которая внезапно открывает себя", и утверждал, что "только покойные духом могут постичь её", он говорил о трёх важнейших категориях мистического опыта -- абсолюте, медитации и прозрении. "В живописи ци-юнь проистекает из вольных странствий сердца; обретается же оно благодаря вдохновению, дарованному Небом". Оно рождается не гением художника, который только претворяет волю небес. У Даоцзы "собирал воедино свой дух и приводил его в согласие с действием Дао". Дао проявляется в искусстве как ци, а ци, будучи духовной реальностью, может быть известно только по его плодам. Хотя китайцы никогда не перечисляли специально эффекты действия ци, они постоянно обращались, имея в виду это действие, к нескольким фундаментальным понятиям, а именно: естественности (цзы-жань), непроизвольности (и), всеобщим принципам (ли), "костяку образа"(гу-фа), силе структуры (ши), изобразительной реальности (ши), времени года (цзин), движению жизни (шэн-дун), кисти (би) и туши (мо).
  
   ЕСТЕСТВЕННОСТЬ (цзы-жань) И НЕПРОИЗВОЛЬНОСТЬ (и)
   Важнейшим результатом ци было качество самосущей естественности, о которой мы читаем в XXV изречении "Даодэцзина":
   Пути людей следуют путям земли,
   Пути земли следуют путям небес,
   Пути небес следуют Дао,
   А Дао следует тому, что само по себе таково.
   Чтобы уметь выразить в своём творчестве естественность Дао, художник должен был достичь полной непроизвольности. Последняя значила нечто гораздо большее, чем спонтанность или даже индивидуальный гений, поскольку она рождалась из гармонии между художником и вселенским духом -- гармонии, родственной мистическому союзу. Китайские сочинения изобилуют сентенциями и рассказами о том, как живописцу следовало обретать созвучие с миром, таящим в себе безбрежные думы (шэнь-сы) и неопределимые идеи (мяо-и). Во все эпохи китайцы настаивали на необходимости медитации и сосредоточения духа, для того чтобы достичь высочайшего творческого состояния. Тогда художник мог "ухватить естественное без усилия". Рассуждая о присутствии ци в творчестве живописца, Цзин Хао писал:
   Сердце внемлет, кисть свершает,
   Без усилий мысли появляются образы.
   Во всяком великом искусстве непроизвольное сопряжено с неизбежным. Подобно тому как в музыке Моцарта течение от подобного к подобному или же к прямо противоположному всегда является единственно возможным, лучшие китайские картины развёртываются перед нами естественно, без усилий и с абсолютной неизбежностью."
  
  
   Хорошо, если суббота или воскресенье. Тогда -- баня. Откуда, блаженный, выплывал на Кирова и, скользя мимо чипков и кафешек, вплывал затем в какую-нибудь, наиболее духовитую, заводь, заказывал с ездокским пивом, допустим, хинкали: разеваешь пасть пошире и запихиваешь в неё хинкалину -- эдакий пельмень величиной с кулак, жадно жуёшь, запиваешь ядрёным пивцом...
   Выпружинивал на ту же Кирова, жмурился от ярчайшего, по обыкновению, светила, отмечал мнимые колебания вознесённых ввысь верхушек пирамидальных тополей, двоящихся в жирной пелене восходящих потоков, с полуулыбкой на усатой физии шкандыбал неспешно дальше, в сторону Центрального рынка, откуда и куда двигались, струились нескончаемые, по случаю воскресенья, волны кукольно цветистых прохожих...
   "А может быть, дождаться, упорствуя на подспудном, еёнеизбежного когда-никогда повзросления, соглядатаем слюнявымбаюкать-пестовать её физические метаморфозы, в результате которых она ведь, впрочем, обратится в обычную тупоголовую бабищу с телячьими глазами сладкоголосой суки -- скорее всего, да, скорее всего"...
   Гигантский Спрут, выпрастывая из-под кургузого асфальта свои ехидные липкие щупальца, азартно перемешивал людские потоки, сталкивал их лбами, вгонял в пот, выбивал из рук новые базарные веники, сумки и кошёлки с товаром -- на асфальт вываливались пачки крестьянского масла, дрожжей, банки растворимого кофе, шлёпались увесистые шматки парного мяса в окровавленных газетах, выкатывались и разбегались во все стороны весёлые плоды алычи и черешни -- лохматые тётки, вопя, бросались за ними вдогонку...
   Мыльников юркнул вправо, за угол "Военной книги", на Пушкина, потом свернул налево, на тихую Орджоникидзе, где, вздохнув, под сенью пыльных тополей и каштанов снова ступал на тропу пустоты и покоя... Всё ж таки Жанна разболтала в ДКпро его гитарно-песенные экзерсисы, и его теперь приглашают вступить в КСП -- раскрыть народу свои укромы, -- сходить? не сходить?.. Свернув ещё раз налево, миновал хозмагазин, детскую библиотеку, шахматный клуб и вышел к фонтану у белоколонного ДК -- зайти? не зайти?..
   Зашёл. Прохладно и пустынно. Два мальчика у кассы сообща пересчитывали мелочь -- хватит? не хватит?..
   Поднялся на второй этаж, огляделся -- где же этот КСП? Увидел -- дверь мастерской Шамиля была приоткрыта: может, он знает? Подошёл. Медленно дверь отворил, та проскрипела развязно...
   Сутулая спина Шамиля в армейской, извазюканной в краске, рубахе; переходил от одной прислонённой к стене стопки картин к другой, смотрел, переставлял, -- услышав скрип, обернулся неловко с картиной в руках, блеснул очком из-за кудрей, углядел Мыльникова:
   -- А, это ты! Заходи!.. А я тут сёдня инвентаризацию затеял, вот, систематизирую, готовлюсь...
   -- Что, на выставку?
   -- Ха! Какая там выставка! Меня отсюда выгонять собираются, вот что...
   -- Неужели?
   -- То-то и оно... Правда, это ещё не окончательно... Может, ещё обойдётся, посмотрим... Узнаёшь? -- Шамиль показывает ему портрет. -- Не узнаёшь?..
   -- Кажется...
   -- Ну!
   -- Что, Валерка? Пещеров?
   -- Ну, конечно, он, кто же ещё!
   -- Ну, да, да... что-то есть... А что это у него такое в руках?
   -- Рамки.
   -- Какие-такие рамки?
   -- Биолокационные. Он ведь у нас ещё и биолокатор... кроме всего прочего... Искатель, так сказать, неопознанных явлений... Во-от... -- И Шамиль устанавливает холст в одну из прислонённых к стене стопок, а сам усаживается на белый подоконник и закуривает. -- Между прочим -- ты не в курсе? -- у него сёдня, кажется, первый испытательный полёт...
   -- У Валерки?
   -- Ну да. Если я не ошибаюсь, конечно... Может, сходим посмотрим?
   -- Куда?
   -- Это здесь, недалеко, за конторой Серёги Пушкина...
   -- За "ритуальными услугами"?
   -- Ну. Пойдём?
   -- Пошли.
   И они пошли. По пути завернули в баню, опрокинули по кружечке. У Бюро ритуальных услуг встретили холёного, заджинсовевшего Пушкина, что завёл с Шамилём какой-то свой базар, какие-то разборки... Они зашли в контору... Мыльников ждал, ждал, да и махнул рукой, да и ушёл, а потом даже и побежал -- туда, туда, поближе к Тереку, где Валерка, может быть, уже и...
   "Художник начинает с изобразительной реальности ши, затем намекает посредством пустоты на реальность духа, пребывающего вне форм, и добивается благодаря слитности и непроизвольности деяний духа неописуемого единства хаоса. Мы переходим от зримого и счислимого к незримому и неизмеримому и вместе с тем обретаем знание целого, которое есть исток таинств бытия."
   Но прежде чем увидеть в поле под солнцем и небом просторным гигантский цветастый барабанно надутый шар, прежде чем услышать упругие львино-буйволиные выдохи мощной горелки, вбивающей в его воздухоплавательное нутро летучий теплород, он разглядел лишь покуда клонящуюся к земле безвольно-овальную тряпицу и, почему-то вспомнив некстати своё старинное кривоватое зеркало, на мгновение увидел в нём свою искажённую, будто пополам разломленную, морду, свой нос, свои усы, клоунский рот и маленькие чёрные глазёнки...
   А взлохмаченный Валерка в клетчатой рубахе уже стоял в корзине, мороковал с горелкой и балластом... Гигантский аляповато разукрашенный на манер лоскутного одеяла воздушный шар, заметно округляясь, отрывал уже ленивый бок от матушки, уже натягивал постромки...
   -- Вале-ерка! Постой! Подожди-и-и! -- Мыльников орал белугою, бежал, боялся опоздать, махал руками, будто мельница Дон-Кихотова...
   Они взмывали медленно вдвоём... С песком мешочки за борт улетали... Из-за горизонта выплывала раздольная гряда Главного Кавказского Хребта...
   Ура-а-а-а!.. Они парили над измельчавшими крышами круглого Ездока, обгоняя одинокое, живописно растрёпанное облако, увлекаемые летучим хохочущим духом Барбело в жуткую, дикую, лёгкую высь, и угол их обоюдного телескопического зрения был всеохватен и смел...
   -- Неужели это правда?! Неужели это правда?! -- то и дело вопрошал Мыльников то ли разраздольные небеса, то ли деловито-раскрасневшегося Пещерова, чья распахнутая на костлявой груди чудо-рубахаволнообразно пузырилась у него за спиной, будто это была никакая не рубаха, а самые обыкновенные крылья...
   Витать, парить, витать!
   Забыть про всё, забИть!..
   Что ж, как знать, видать, витать, может, в этом и есть предназначенье субъективированного гуманоида...
  
  
   1982-1992

ШТУКОВИНА ВТОРАЯ

  

БРАХМАПУТРА

  
  
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 1

   ...Вчера Сава поздоровался с ним ласково, впустил следом за собой в подъезд, Шурик замер у двери в квартиру, подождал, пока Сава не вынес ему кусманчик дефицитной нынче колбаски, а сегодня, помятуя об этом, Шурик увязался за Савой, когда тот отправился в заведение, именуемое "паспортный стол", чтобы продолжить там оформление странных бумажек, необходимых для получения паспорта гражданина СССР со штампом о прописке...
   Шурик -- милая дворняга в метр длиной и полметра высотой, с коричневыми пятнами на грязно-белой шерсти... Ну что, Шурик?.. Вот так, Шурик... Вот такие, Шурик, пироги... -- то и дело приговаривал Сава, подходя к внушительному зданию котельной, за которым открывалось небольшое клеверное поле, разделяющее городок Хуловицы на две половинки...
   Вот на эту, Шурик, могучую трубу мы лазили с пацанами в детстве, по этим, вот именно по этим ржавым скобам мы залезали на эту высоченную кирпичную трубу...
   Моросил нудный дождик, не первый день уже моросил, а с того самого дня моросил, как Сава приехал из тёплых краёвв свой родной городок Хуловицы... Он, этот дождик, то ослабевал, то усиливался, но никак не хотел прекращаться насовсем, он муторно зудел от осени, и осень, на дальних подступах завязнувши в грязи, заунывно шелестела в небеса -- иду-у-у! иду-у-у!!.
   Сава ступил на тропинку, по диагонали прорезающую клеверное поле, а Шурик тем временем отстал от него, проводил немного братским взором и -- побежал обратно, в родимый двор...
   В поле там и сям трудились люди -- рвали, косили, сбирали в мешки государственный клевер, и косились с лёгкой опаской на Саву -- кто его знает, кто он такой...
   Сава же приближался к притулившимся к полю частным домишкам, это был район, который здесь прозывали Старыми Хуловицами, люди здесь держали коров и коз, и надо же было их чем-то кормить...
   У домов алела гроздьями рябина: Сава сорвал пару гроздьев, опустил в небольшую сумку, что висела на плече, шёл и жевал ягодку за ягодкой...
   А вот и здание районного ОВД, и пришпандоренное к нему зданьице с той самой вывеской -- "паспортный стол".
   Внутри толпился народ -- несколько очередей струились к разным кабинетам, но самая длинная змеилась, как водится, к начальнику...
   Отстояв очередь к секретарю, Сава получил бланки заявления о выдаче паспорта, листков прибытия (2 экз.), талонов статистического учёта к листкам прибытия (2 экз.), нижайшего прошения о прописке... Но ах, какой смысл стоять в очереди к этому начальнику? -- Саве, оказывается, надо ещё сфотографироваться и получить в военкомате взамен удостоверения личности офицера военный билет офицера запаса, без чего выдача паспорта оказывается невозможной... И, засунув бумажки в сумку, Сава с радостью покидает это гнусное бюрократическое заведение...
   Он возвращался в свою половинку Хуловиц, но уже другой дорогой, и подходил теперь к группе стареньких двухэтажных домиков, среди которых проходило когда-то его раннее детство, -- всё вокруг было перерыто бесчисленными траншеями, столь привычными российскому взору...
   Сава вспомнил свой старый чердак, который он так любил... "А почему бы и не слазить?" -- подумал он теперь и двинулся к подъезду...
   Запах, особенный запах старого, совсем уже трухлявого дома шибанул ему в нос, до?ма, издревле обжитого славными легионами клопов и тараканов; сладко-вонюче-прогорклый дух коммунальных кухонь; памятное и родное укромное местечко под деревянной лестницей, ведущей на второй этаж; лестница сладко поскрипывает, шебуршит, по-старчески вздыхает по тебе; второй этажик тоже под ногами возопил, и собачонка некая за одной из трёх дверей в ответ заголосила, поэтому Сава заторопился незамеченным взобраться по железной лесенке на -- слава Богу -- раскрытый чердак; залез, но ах -- чердак совсем уже не столь добропорядочен, как прежде, напротив -- он был теперь изрядно "приголублен", а точнее -- засран голубями вдоль и поперёк, да и самих голубей шелестящих -- Боже! -- сколько их здесь -- захлопали, застучали встревожено и возмущённо крыльями своими, и так громко застучали, что Сава с опаской оглянулся, боясь, как бы часом жильцы его тут не застукали; а голуби меж тем, шумно негодуя на него, заторопились, затолпились к маленькому чердачному окошку -- на улицу, наружу, быстрее-быстрее от этого проклятого незваного гостя подальше!..
   -- Ухожу, ухожу! -- заверил их Сава и заспешил вниз...
   Снова взлаяла собачонка за дверью... заскрипела деревянная лестница -- куда же ты, милай... Куда-куда, знамо дело, куда -- фоткаться: на паспорт -- 6 на 4, да на военный билет (гори он синим огнём!) -- 3 на 4...
   Заведение, судя по расписанию на двери, через пять минут закрывается на обед. Но Сава успел щёлкнуться: мужик-фотограф был деловит и подвижен -- прошу... Сава сел, представ печальной мордой пред вспыхнувшими софитами, -- всё... Неужели так быстро? -- но мужик уже вышел за занавески и, усевшись за стол, выписывал квитанцию...
   И Сава пошёл домой... Но, представив, какая его там ожидает тоска (занудный телик с мордами вождей), раздумал возвращаться -- пошёл себе бродить...
   А вот и славный Шурик! -- подбежал, вихляя для приветствия хвостом... Ах, Шурик, как я рад тебе, твоя родная морда милее многих прочих, уж поверь мне на слово, дружище... Пойдём гулять, Шурик, -- благо, мерзопротивная моросня уж захлебнулась в собственной блевотине как будто...
   Они подходят к зачуханной районной больнице -- с тыла, с того тыла, где желтеет скромное зданьице районного морга...
   А вот и прореха в заборе -- пролезли в неё, огляделись средь запустения и хлама... Горы мусора, останки каких-то ящиков, то, сё... Походили с Шуриком туда-сюда... Сава и здесь любил лазить с детскими друзьями. Помнится, они нашли тут старое зубоврачебное кресло с педалью -- давишь на неё, и кресло поднимается... Того кресла, конечно, нигде уже не видать...
   Савва теперь всё думал, куда бы пойти работать... Одно время он почему-то хотел устроиться в морг... Нет, оно, конечно, ясно почему -- его беспокоила тайна смерти, и он вознамеривался её разгадать, или хотя бы приоткрыть немного для себя...
   Но подходя сейчас к моргу, он увидел возле него двух молодых людей в чёрном -- парня и девушку, -- и так жутко стало Саве, так страшно... Он представил вдруг лежащие на столах обнажённые бледно-зеленоватые тела бывших людей и -- содрогнулся, торопливо прошёл мимо -- не-ет, работать здесь, не-е-ет... Шурик бежал за ним, поджавши хвост...
   Выходили через главный вход...
   И вот они -- ряды пятиэтажек, панельных и кирпичных: когда-то Сава совершал экспедиции по восхождению на них...
   И от теперь опять полез на верхотуру. Панельная пятиэтажка с плоской крышей, без чердака. Крыша, залитая гудроном по вспученному и скрипящему под ногами рубероиду... Фу! -- запарился, пока залез. Но здесь, наверху, попрохладней...
   Савва оглядывал даль -- просторы, покатые поля открывались за Чугункой, -- но, странно, он не ощущал почему-то прежнего восторга...
   Просторы, поля -- всё это хорошо, но какой в них прок, если за ними не грезятся грандиозные горы, если за ними всё те же опять просторы, те же опять поля?! Да и вершина пятиэтажки стала теперь для Савы жалкой и крохотной кочкой болотной, -- то, что прежде казалось великим и грандиозным, уменьшилось в размерах, скукожилось, усохло...
   И Сава разочарованно вернулся на грешную землю. И снова его встречал хвостовиляющий Шурик, -- эх, собака ты, собака, проста и непритязательна твоя собачья жизнь! Пойдём-ка, что ли, сходим на Чугунку?.. Ну, пошли...
   И они пошли... Проходили мимо бывшей Савиной школы. Но Шурик уже снова отставал, собачьи зоны влияния, он считал, не резон ему было нарушать... Ну что ж, прощай покуда, Шурик, прощай...
   ...Вот она, давнишняя Чугунка! Сырая глинистая земля, мокрая трава... Знакомые деревья, знакомый старый пень... А вот и тропка старая вдоль полотна железки... Берёзки, осинки... Но ближе к дороге -- старые разлапистые и причудливо искривлённые, с ребристой корой, вётлы, поросшие у земли зелёным мхом... Кругом -- чёрные прогалы от кострищ с поваленными полуобгорелыми стволами, -- будто здесь располагалось стойбище первобытных людей... Пустые и битые бутылки, мутный стакан, надетый на ветку... Пустые ржавые консервные банки -- на некоторых ещё сохранились этикетки... Вот, например:
   0x08 graphic
0x01 graphic
  
   А вот другая банка -- покороче, но пошире:
   0x08 graphic
0x01 graphic
  
   ...Запотевший изнутри полиэтиленовый пакет с огрызком зелёного огурца и смятым в лепёшку красным помидором...
   А вот промокший насквозь обрывок местной газетёнки "По ленинскому пути" за 7 августа, вторник, кусок заметки под названием "Помогают совхозу":
   "Не первый год помогают рабочие РТП совхозу "Орешково" в горячую страду. Вот и в нынешнем году ремонтная бригада ремтехпредприятия поддерживала в исправном состоянии технику хозяйства, начиная с сенокоса. Помогли они совхозу и в подготовке комбайнов к главной страде года. Незаменим в бригаде слесарь-электросварщик В.К.Трудолюбов".
   И Сава пошёл дальше... Спустился к речушке Вобле, где он когда-то чуть не утонул, тогда как сейчас в ней и захочешь, не утонешь -- усохла, бедняжка, аж до махонького, еле зримого уже ручеёчка... Ондатры в ней водились... А также -- щуки, караси... Впрочем, Вобля стала походить теперь на скромную горную речушку...
   ...Где ты, где ты, славный дух Барбело?!.
   ПРИЛОЖЕНИЕ 1. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  
  

ЯПОНСКИЕ ЦАПЛИ НА ФОНЕ ЗАКАТА

   ...По дороге, на углу меж Кирова и Мира, Блантер заглянул в стекляшку, что напротив кинотеатра "Юность", и взял ещё четыре бутылочки пивца, -- одинокая петарда водяры в качестве магарыча смотрелась бы слишком уж не по-южному строго, и даже расчётливо, если знать, что Блантер не затратил на неё ни копейки, а прихватил (как это водится у "ритуальных" музыкантов) на одной из недавних свадеб.
   Валетов метался по комнате и грыз ногти.
   -- Да брось ты, в самом деле, не суетись, всё образуется! -- унимал его Блантер, раскупоривая бутылки.
   Но Валетов не унимался:
   -- Нет, нет, ничего уже не образуется, я знаю...
   -- Ладно, хватит стонать. Давай садись, выпьем.
   -- Я только пиво...
   -- А водку что, не будешь?
   -- Сейчас не хочу.
   -- Зато хоть про нашу славную группу успел тиснуть статейку, и то хорошо.
   -- А-а, ерунда, -- Валетов махнул рукой и лениво приложился к бокалу с пивом.
   -- Не скажи, -- Блантер покачал головой и, сделав несколько упоительных глотков, закурил беломорину. -- Эта рекламка нам не повредит. Зря ты ввязался в эти мафиозные дела, писал бы о культурке, не знал бы забот.
   Намедни Валетов с треском был изгнан из редакции ездокской газеты "Ленинским курсом", что усугублялось недавним уходом жены, -- ему бы, Валетову, радоваться, что его самого не выперли ещё из этой кооперативной квартиры, -- благо, она была записана на его имя.
   После всего этого он решил начать новую жизнь: занял две тысячи, нанял шабашников и те заделали ему художественную роспись потолка и стен -- разноцветные орнаменты и узоры, а одну из стен, ничем доселе не примечательную, преобразила удивительная фреска -- две японские цапли в тростниковом озерце на фоне полудиска заходящего солнца. Все дивились на эту красоту, -- вот тебе и шабашники!..
   Однако с новой жизнью у Валетова не получалось -- он во всём разочаровался и всё чаще начинал подумывать об уходе, об ускользании в мир иных мер и весов... Друзья пытались отвадить его от эдаких -- бесперспективных -- идей, чем-нибудь увлечь... Но -- бесполезно. А тут ещё это изгнание из газеты...
   Вышли на балкон. Деревья под ними распустили новые листочки. Каштаны форсили беленькими свечками. Над городом вздымались клубы пыльно-парильного воздуха -- Ездок облапила весна.
   Над ухом беспечного Блантера, почти сливаясь с грохотом пролетающих внизу грузовиков, змеино прошипел потусторонний голос Валетова:
   -- Знаешь, иногда поманит туда, вниз, так поманит, так...
   Блантер опешил:
   -- Ты что, совсем рехнулся?! Брось эти дурацкие мысли! Тебе надо развеяться, отдохнуть, отвлечься!..
   На что Валетов с печальной усмешкой ответил:
   -- Всё-то Вы знаете, профессор...
   -- Нет, это надо кончать! -- Блантер решительно выпрямился и махнул рукой. -- Давай собирайся! Пока не стемнело, пойдём прогульнёмся, проведаем Алика с Вовиком...
   Валетов смиренно переоделся в цивильное, и они пошли.
   Братья Алик и Вовик играли у Блантера в группе, а жили на Коммунистической, что на другом конце Ездока, -- братья вряд ли нуждались в проведывании, Блантер же упомянул их только для того, чтобы бесцельная, в общем-то, прогулка обрела некую осмысленность. Только вышли, он тут же взялся отвращать Валетова от его упаднических идей:
   -- Это всё весна. Авитаминоз. Интоксикация. Да будь у меня такая квартира!.. Да ещё и с цаплями японскими... да на фоне восхода...
   -- Заката.
   -- Что?
   -- На фоне, говорю, заката.
   -- Ну ладно, ладно. Тебе надо заняться делом. Устраивайся к нам на завод. Вступишь в профсоюз, займёшься художественной самодеятельностью, найдём тебе бабу, в соку, за интеллектуальный уровень, правда, не ручаюсь, а за всё остальное поручусь обеими руками.
   Возле "Юности", прямо посреди тротуара -- фонарный столб: странно им заинтересовавшись, Валетов остановился и, не глядя на Блантера, возопил:
   -- Одни его обходят слева, а другие справа -- почему? Ведь разницы как будто нет? И обходящие, решают ли они вообще хоть что-нибудь? Закономерность случая просчитана судьбой...
   -- Что-что? -- Блантер пожимал плечами, разводил руками и говорил глазами "О".
   -- Всё решено, профессор, прежде нас.
   -- Ну и ладно.
   Пошли дальше. У автостанции чернявый юнец попытался продать Валетову пакетик анаши, тот, возгоревшись очами, полез было за деньгами, но на ту беду Блантер близёхонько бдил, и операция провалилась.
   -- Что, лисицу сыр пленил?
   -- Пленил.
   -- Терпение, мой друг, только терпение, и ваша щетина превратится в золото...
   -- В золото?
   -- Тебе, мой друг, надобно обновить кровь, -- Блантер кивнул на пыльно-жёлтое здание ЦРБ, уныло возвышающееся за автостанцией. -- Аки феникс, ты должен возродиться из пепла. А для этого полезно было бы нагрянуть в пункт переливания крови, сдать застарелую кровь государству. Можно сходить в баню. Влюбиться наконец. Но с этим труднее...
   -- С чем "с этим"?
   -- С влюблением. Хотя... Тут у нас недавно одна прослушивалась...
   -- Кто?
   -- Фатима. Осетинка. Голосок ничего, но нам такой не нужен.
   -- Не нужен?
   -- Хотя... Я же не знаю где она живёт, поэтому Фатима отпадает.
   -- Отпадает?
   -- Как яйца от продналога.
   -- Как что?
   -- А на Коммунистической, между прочим, живёт одна Анджела...
   -- Которая?
   -- Армяночка. Широкая душа.
   -- Широкая?
   -- Прямо безразмерная.
   -- Вот-вот.
   -- Чего ты ухмыляешься? Хорошая девка...
   -- Я что, я ничего...
   -- То-то же.
   Шли по загогулине центральной ездокской улочки -- Кирова. Поравнялись с библиотекой имени А.С.Пушкина.
   Вздыхая, Валетов сказал:
   -- Жалко мне вас, бедолаг...
   -- Кого это "нас"?
   -- Людей. С этими вашими привязанностями, привычками, страхами...
   -- Какими страхами?
   -- Ну, например, страхом смерти.
   -- Ах, смерти... По этому поводу...
   Но Блантер не успел сказать, что он думает "по этому поводу", ибо навстречу дефилировал ведущий мастер цеха по изготовлению ритуальных (гранитных) памятников Серёга Пушкин, в джинсовом костюмчике, да ещё в обнимку с тягучей девушкою в белом (последняя не была известна ни Блантеру, ни Валетову).
   -- Ба! Кого я вижу! -- Блантер обнимается с Серёгой, девушка на время отступила... Валетов обнимается с Серёгой...
   -- Вот, знакомьтесь, моя Аннушка, невеста. Только что из Куйбышева прилетемши.
   -- То-то, я смотрю, впервые вижу! -- Блантер ручку даме жмёт. -- Очень приятно, Блантер-с.
   Валетов вынужденно повторяет ритуал и отступает.
   А Серёга снова привлекает к себе свою заторможенную, будто пьяноватую даже, Аннушку и сообщает:
   -- А мы только что от Пещерова!
   (Пещеров -- это лохмато-хрипловатый тип, что тоже играл у Блантера в группе, а дома, по ночам, записывал на маг собственноручные авангардно-шумовые сочинения.)
   -- Ну и как?
   -- Слушали его новую симфонию, Аннушке очень понравилось...
   В подтверждение этого Аннушка, не отрывая от пушкинского плеча главы в ореоле встопорщенных выжженных перекисью волос, вытянула плотоядно багровые губки:
   -- У-у-у-у-у!
   Блантер с Пушкиным понимающе рассмеялись. Валетов же безучастно стоял за блантеровским плечом и нарушал тем самым благолепие ситуации.
   -- Ну мы пошли. -- Блантер потащил Валетова за руку. -- Нам тут ещё к Алику с Вовиком надо зайти... Чао!
   -- Салют!
   А когда отошли подальше, Блантер начал выговаривать Валетову:
   -- Ну что ты, в самом деле, совсем ушёл в себя! Перед людьми неудобно. Как улитка, честное слово...
   -- Я?
   -- Ну не я же! Ты посмотри вокруг! Всё цветёт, распускается! Женщины оголяются! Весна! Дыши, радуйся!
   Валетов что-то пробурчал. Пошли дальше. У центрального -- имени Кирова -- кинотеатра выпили газировки из автомата.
   А на углу Кирова и Пушкина Блантер взял Валетова за плечо и сказал, что, мол, чуть не забыл, обещал сёдня зайти к Подъехалову, сыграть с ним партеечку в нарды, да и предстоящий розыгрыш спортлото не мешало бы с ним обсудить, а потом добавил:
   -- Что ты как неживой! Прогуляйся! Встряхнись! -- Начинало темнеть. В недалёком конце Пушкина у летнего кинотеатра шумно толпился народ. -- А то сходи в летний! Щас сеанс начинается...
   -- Схожу-схожу...
   И Блантер исчез. Валетов потоптался немного на месте, потом направился к летнему кинотеатру (хозяйки близлежащих побеленных домиков запирали синие ставни окон; из-за высоченного забора летнего кинотеатра уже вырывались утробные звуки начавшегося фильма), обогнул его и -- теперь широко и уверенно -- зашагал вниз, через парк, к Тереку.
   Гулял по прохладному берегу. Слушал бурные воды.

ЦИФИРЬКА -- 2

   В полнолуние -- а нынче было именно оно -- летучему духу Барбело прибавлялось работы.
   Он долго летал над землёй, героически противясь сладострастно бесконечному -- взасос -- лунному поцелую, но и заряжаясь попутно его остаточной гравитацией, -- пока не приспустился к душным перинам восходящих потоков Ездокской низменности, что слегка к северу от Главного Кавказского Хребта, и не завис, приспустившись ещё ниже, над территорией третьей эскадрильи гудящего ночными полётами военного аэродрома...
   Гигантские -- монстроподобные -- ракетоносцы, помаргивая ослепительными огнями и пригибая травы горячими струями двигателей, с разъярённым рёвом поочерёдно выруливали из своих капониров и устремлялись к взлётно-посадочной полосе.
   А техники и механики групп обслуживания, подготовив их к взлёту, разрозненными кучками не спеша возвращались к эскадрильскому домику. Переговариваясь, пересмеиваясь и закуривая, разбредались: кто по своим комнатам -- стучать доминошными костями, или подремать до очередного вылета, или вмазать втихаря самолётного спирту, кто в беседку-курилку -- подымить неторопливо...
   А курилка знатная была! Большая, с навесом, уютно увитая диким виноградом, с высокой скамьёю по кругу. Она, скамья, была ещё вдобавок и достаточно широка, чтобы, по случаю парящей в домике духоты, разложить свои ночные тела прямо здесь, на свежем, хоть и тоже слегка душноватом, воздухе, чем и не преминули воспользоваться некоторые чуваки.
   Савелий Мыльников тоже здесь расположился -- сидел, болтая ногами, курил и неосмысленно поглядывал по сторонам.
   Вскоре из темноты показался тягучий и вязкий в движениях Васька, заприметил Саву и, белея голой грудью из распахнутой технической куртчоночки, фуражка еле-еле на затылке, волоча ноги, прошлёпал к нему. Сел рядом. Вздохнул:
   -- Уфф! -- жёлтый луч от тусклого фонаря над входом в домик, продравшись сквозь диковатые заросли ползущего к навесу курилки винограда, диковато взбликовал у него на морде.
   Но возле курилки творилось что-то странное -- все тыркали руками куда-то в сторону ВППи повторяли:
   -- Смотри, смотри!!
   Сава посмотрел и увидел... Ослепительно сверкающая гигантская гантель скользила над ВПП, где -- на исполнительном старте -- стоял уже готовый к взлёту самолёт...
   Васька возбуждённо прошептал ему на ухо:
   -- Эн-лэ-о... Вот это да! Видал?!
   -- Знамо дело... -- в сомнамбулическом каком-то состоянии отвечал Сава, не отрывая глаз от магической гантели.
   Вдруг она совершила несколько сверхмолниеносных перемещений -- вверх, вниз, в сторону, -- она будто специально демонстрировала себя, будто издевалась -- нате-ка, дескать, смотрите!..
   Вдруг она оказалась прямо над ними -- и тут уже все, как по команде, опустили руки, прикусили языки и, задрав втиснутые в плечи головы к жуткому небу, застыли в оцепенении, будто в землю вросли...
   А летучий дух Барбело -- невидимый и неслышимый -- резво летал у них над головами -- туда, сюда, влево, вправо, вверх, вниз, и по диагонали, и так, и сяк, так и сяк, летал, танцевал и смеялся -- весело смеялся летучий дух Барбело, легко собой пронзая ночные небеса...
   ПРИЛОЖЕНИЕ 2. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  

ПАДЕНИЕ ВАЛЕТОВА

   ...Выйду, грит Валетов, на балкон, так, знаешь, поманит, нет, сначала заглянешь туда, вниз, а потом, грит, уже и поманит, так, знаешь, и полетел бы туда вверх тормашками, а сейчас, покуда, выходит, тормашки эти самые внизу, в подоплёке, обиходятся, то медленно и неуклюже, тяжко переползает жизня? по ржавым рельсам чьей-то судьбы, ибо своя-то, где своя, я-то, может, и знаю, грит Валетов, где своя, а может, и не знаю, грит Валетов, а тормашки, это знаешь что, спрашивает Валетов, это тормоза, железяки такие, грузила, рассованные по карамашкам по нашим, коих немало у нас и снаружи, и внутри, такие вот пироги, грит Валетов, одурманенная человеко-особь в одурманенном человеке-мире. Так бы, грит, и полетел вверх тормашками, полетел бы вверх, а все тормашки, заморочившие голову -- бы -- вниз...
   Но так не вышло, вышло наоборот: тормашки отлетели -- ввысь, а сам Валетов, облегчённую обнявши пустоту, низвергнулся туда, куда кудрявый Галилео швырял свои ядра-перья, что помогло ему измерить "жэ", ускорение падения свободного... Валетов пал... Покуда он летал, его свободные кармашки дышали и вздыхали, впервые все тормашки на все четыре или же, точнее, на четырежды четыре стороны-сторонки распустив...
   Покуда он летал, с каждой микросекундой неумолимо приближаясь к мачехе-земле неумолимой, покуда он летел, к чертям пославши все свои тормашки, он почти уже не успевал подумать напоследок о том, что человеко-особь составит из пяти основных частей:
   1. НАГА -- 2шт.
   2. ТУЛАВО -- 1шт.
   3. РУКА -- 2шт.
   4. ГАЛАВА -- 1шт.
   5. УХО -- 2шт.
   Позади тулова расположилась парочка рудиментарных крылышек-обрубков, -- профессор считает их закономерным атавизмом: Валетов так уже не считал, когда перекувырнулся и ахнул ТУДА, отхватив краем глаза забалконное поле с поперечным горизонтом сбоку, холмистое вольное поле, что, как знамя, встрепенулось на ветру, и зашумело, засвиристело в ушах Валетова, и чуть ли уже не застонало в костоломной истоме, как упругая, тягучая волна парного воздуха объяла перевёрнутое и очужестранившееся валетовское тело, притормозила его и, задержав, умело сбалансировала в пространстве, и...
   И время остановилось, притормозилась тяга тягучая тягот земных, тормашки слепые отпали далёко, давно испарились, когда затянулись бесстыжим узлом обстоятельства места, судьба и свобода, когда придорожное поле дохнуло случайно на некое тело в летящем пространстве, и тело, дыханием этим застигнутое врасплох, замерло вдруг в свободно распахнутых членах своих, в нежнейшей воздушной перине вольготно забылось на тысячу лет, и медленно, медленно оторопь скукоженного сердца изошла из тела в никуда, и вдали веселою лаской показалось пастушеской дудочки пенье, и свет золотой отовсюду явился на зов её звонкий, всё ближе и ближе сходилось к нему колыханье, в мерцании сладком дыханье блаженного Духа Барбело, чтоб ты про тормашки свои позабыл и услышал сквозящее слово Барбело, когда позабыл ты скорбящую глину, причуду причин скороспелых, и Барбело тебя пеленал осторожно свежей листвою небесной, и ласково, словно дитя, убаюкивал грубое тело твоё-не твоё восвояси, и ублажилось тело твоё-не твоё, отметалось, успокоилось, будто истаяло в воздухе изболевшее тело твоё-не твоё, и Барбело сказал "иди за мной", и покинул ты с лёгкостью тело своё-не своё, и вышел наружу, освобождённый от опостылевших пут безобразных, шагнул ты прямо в мягкое облако вышнего света, шагнул, и паскудное тело своё-не своё увидал обновлённым, и, тихо смеясь, ответил профессору гордо: а ведь вы не правы, профессор, признайтесь, когда экспедиция вышла из порта, святая София воспряла в надежде, что всё ещё будет, что снова на круги вселенной прозревшим вернётся надолго заблудшее семя лучистого поля атлантов, вот так вот, дружище... Скажу больше, пролетая над океаном, я очень быстро обнаружил это якобы навсегда исчезнувшее судно -- оно как раз входило в створ течения Кюрасао. Снизив скорость и приспустившись до высоты, позволяющей отчётливо разглядеть палубные надстройки, я увидел некоторых знакомых мне участников экспедиции и даже её руководителя -- Алтабаоф в этот момент поднимался как раз на мостик, для того, вероятно, чтобы проверить правильность движения судна по курсу... Мне, конечно, профессор, понятно ваше недоумение -- судно не выходило на связь, и что, мол, вам оставалось делать, как не забить тревогу... Но ведь этот вариант тоже, простите, был предусмотрен при подготовке экспедиции, учитывая все возможные в таких случаях привходящие обстоятельства... И не надо делать такой вид, будто вы это в первый раз слышите... Так вот, я завис на несколько мгновений над судном и вскоре, заняв на два порядка более верхний эшелон, покинул эту зону, потому что, как вы сами понимаете, не мог допустить, чтобы члены экспедиции обнаружили моё невольное соглядатайство, ибо это, согласитесь, нарушило бы чистоту эксперимента. К тому же я в спешном порядке должен был вернуться в родимую протоплазму -- мой неокрепший ещё потенциал нуждался в подкреплении, и я вернулся, впрочем, уже на излёте: серия ошеломляюще обсасывающих чмоков подняла меня до запределья, затем чудовищной силы разряд Аутогенна низринул меня в тошнотворное болото энтропии, и только потом заново рождённая энергия с оттяжкой отстреливает мою припечатанную зарядной перегрузкой пружину в немеренную высь целесообразной случайности и субсветовой перспективы... Барбело учит меня реинкарнации. Для начала я с юмором переливаюсь в антикварный медный подсвечник, что не один уже год романтизирует собой чахлую каморку Шамиля Шахеншахова, художника-самородка и непризнанного гения эпохи начала очередного конца... Чуя затылком взошедшую над крышей зачуханного сарая лунное тело, полновесно сосущее вокруг заторможенное пространство, Шамиль вставил в меня и любовно запалил совершенно новую свечку, затем переставил канделябр со стола на табуретку у мольберта с загрунтованным холстом и, вместе с креслом придвинувшись к нему, вперился въедливо наступательным взором в очертания ещё не предъявленного замысла, и... Моё тренировочное время подходило к концу, надо было уходить, но я по неопытности увлёкся: прихотливо подрагивая, пламя свечи отражалось на бледнеющем в сумраке холсте случайными бликами предстоящего замысла -- Шамиль подался вперёд! -- он впился когтями безумного взора в лениво ткущуюся перед ним картину, он почти уже был готов ухватить её... последнее усилие!.. Но я знал, моё время на исходе, ещё одно мгновение... И только я собрался улизнуть из канделябра -- к Барбело восвояси, -- как дверь каморки распахнулась! На пороге в ночной кружевной сорочке стояла грудастая Зинаида; смачно потягиваясь, она заканючила: ты ско-оро?..
   Всё. Я уже почти уходил... И тут я полетел в неё, но не попал и, грохнувшись о дверной косяк, изуродованный, свалился на пол... Зинаида заорала благим матом... Я затрепыхался, забился, безуспешно пытаясь вырваться из заточения... Всё, это конец...
   Я снова стоял на балконе и, перегнувшись через его перила, смотрел вниз и думал: эх, так бы и полетел сейчас вверх тормашками...

ЦИФИРЬКА -- 3

   ...Автобус подкатил к КППи остановился перед закрытыми воротами. Из домика вывалился сонный солдат комендантского взвода с красной повязкой на правой руке и вразвалку подошёл к автобусу, дверцы которого тут же растворились, и Сава выпрыгнул наружу, а солдат забрался внутрь, чтобы проверить пропуска у поварих и официанток: Сава решил доехать с ними, потому что они приезжают на работу раньше всех.
   Он оглядел территорию перед КПП, думая где бы ему лучше всего встать со своим плакатом.
   Над горизонтом -- справа от КПП -- вздымалось огромное солнце, небо было чище чистого -- предстоял жаркий день.
   Сава решил, что будет стоять здесь, возле знака "Проезд без остановки запрещён" -- при случае можно будет на него облокотиться...
   Сава достал плакатиз висевшей на плече сумки, и только собрался надеть его на шею, как вдруг удивился -- чего это автобус-то стоит и не уезжает, ведь солдат открыл уже скрипучие ворота...
   Он взглянул на автобус и оторопел: поварихи и официантки припали к окнам и пялились на него с каким-то чуть ли не сладострастным интересом...
   Это было первым испытанием для Савы в его новом качестве -- дальше будет легче... надо полагать... По спине щекотно проскользила капелька пота.
   Аэродром находился от города километрах в пяти-шести, и людей подвозили к нему на оборудованных скамейками допотопных КрАЗах и ЗИЛах, в которые народ, боясь попздать на службу, набивался как селёдка в бочку, потому что машин на всех, как водится, всегда не хватало, -- оттого и прозвали их "скотовозами"... Многие поэтому старались добираться своим ходом: хорошо тому, у кого были свои автомобили и мотоциклы -- у тех не было проблем (здесь, у КПП, располагалась стоянка для их транспорта); другие же добирались на велосипедах, самокатах, а то даже и пёхом.
   Солнце поднялось ещё выше. Прямо перед Савой, на горизонте -- сказочно зыбкая в утренней дымке -- горная гряда Главного Кавказского Хребта: чуть левее -- Столовая гора, чуть правее -- Казбек, а ещё правее -- Эльбрус...
   Вот первые велосипедисты и самокатчики показались -- солдат растворил ворота, у военных пропуски никто никогда не проверял.
   Первые "жигулёнки" показались, "москвичи", мотоциклы -- заруливают на стоянку... Водители и пассажиры с любопытством косятся на Саву -- а тому хоть бы хны! -- он достал из сумки тетрадку с надписью "Дневник голодовки" и заполняет в ней теперь первую страничку...
   А вот и первый начальник -- главный инженер полка маленький такой подполковничек по фамилии Дундуков -- подъехал на новенькой "восьмёрочке", зарулил на стоянку... И вот уже стремительно семенит к Савиному знаку, и уже на ходу начинает рубить воздух махонькой своей ладошкой -- ну прямо как шашкой:
   -- Слушай, Мыльников! Брось заниматься ерундой! Мы твоим вопросом уже давно занимаемся, ты же знаешь... Делаем, что можем... А что мы можем?! Ты же знаешь... Брось ты это дело, Мыльников! -- И уже опустив бесполезную шашку, то есть руку, с безнадёгой в голосе: -- Да-а, выдерут меня, Мыльников, за эти твои фокусы, ох, выдерут!..
   И маленький Дундуков уходит понурый: ей-Богу, Саве его даже жалко становится -- бедняжка... И точно, видать, новые времена настали, раз они так теперь разговаривают...
   Народу прибывает всё больше и больше, вот и "скотовозы" уже показались... А Сава совсем уже как будто освоился на боевом своём посту, разве что его потихоньку начинает допекать пьяное кавказское солнце...
   Вот подходит майор из штаба полка:
   -- Вчера твои документы уже отправили наверх, бросай ты всё это!..
   -- Не первый раз уже отправляете, и не первый год...
   -- Что, будешь голодать до приказа об увольнении?
   -- Именно так.
   -- А если помрёшь? -- Сава пожимает плечами, дескать, такова, значит, моя судьба. -- Ну что ж, давай-давай, теперь можно, демократия, -- и майор ехидно осклабился... -- Только к врачу не забывай заходить, с дивизии по этому поводу уже звонили...
   Сава улыбается:
   -- Ладно...
   Фу, жарища! Что днём-то будет... Башка начинает побаливать, виски давит... Сдвинул фуражку на затылок...
   И вдруг -- что такое? -- подуло ветерком откуда-то сверху, овеяло напряжённое чело, будто нежным опахалом близко-близко помахали, и виски приотпустило, и рубашку даже -- Боже! -- вдруг раздуло пузырём, и на сердце полегчало, -- что ж, неплохо для начала... Тут исчезло опахало, как его и не бывало...
   Что же было то за чудо?.. То -- летучий дух Барбело -- ангел добрый и хранитель, пролетал случайно мимо... А может, и не случайно...
   И вот наконец-то -- слава те, Господи! -- дождались -- подъезжает УАЗик командира полка, тормозит... Надо же! -- командир сидит, как сфинкс, сидит, не шелохнётся, глядит прямо перед собой, наморщив лобик, -- весь в заботах, сидит, задумчиво якобы Саву с плакатом на шее не замечая (ему полковника пора получать, а тут такое)... Но зато с заднего сиденья сползает наружу собственной персоной майор Шерстюковпо кличке "Одноклеточный". Подходит. Топчется:
   -- Стоишь?
   -- Стою.
   -- Всё-таки будешь голодовать?
   -- Угу.
   -- А может, сговоримся на чём-нибудь, а?
   -- Не сговоримся.
   -- Так, значит?..
   -- Так.
   -- Хыр-рашо-о... А втихаря жрать не будешь?
   -- А мне плевать!
   -- На кого тебе плевать?
   -- А просто так, плевать, и всё!
   -- Хыр-рашо-о-о...
   Ещё потоптавшись немного, он тяжело поворачивается и виновато плетётся обратно... Взревев мотором, машина, чуть ли не встав на дыбы, бешено срывается с места.
   Лихо!.. Ну конечно, машина-то командирская, и водитель тоже, знамо дело, командирский -- весь из себя...
   Скоро уже построение -- народу становится всё меньше. Подъезжает очередной "скотовоз" -- это, кажется, уже последний... Следом за ним "шестёрка", и всё -- больше никого.
   Сава смотрит на свои часы -- до построения остаётся две минуты. Всё, теперь уже точно никого -- дорога чиста, как слеза младенца...
   Но что такое? -- чёрная точка у горизонта, не привлекшая поначалу внимания, оказывается вдруг ревущим прямо перед тобой "че-зэтом" -- Сава даже отшатнулся назад, ударился ("чёрт!") о металлический знак... Но скакун чуть ли не на ста километрах (скорости) впивается в землю, отчаянно тормозя, -- душераздирающий свист! -- его заносит юзом -- но седоки умело держатся в седле! "Молодцы, ребята!" -- чуть ли уже не кричит им Сава с восторгом: ну конечно, он узнал этих бравых рокеров -- то известный мотоциклист-самоубийца Копиркин, а сзади -- кто же? -- ну конечно, это Васька!
   Подбегают к Саве.
   -- Привет! -- Копиркин жмёт ему руку.
   А Васька, оглядев Саву с ног до головы, обнимает его сердечно:
   -- Братан, я с тобой!
   -- Чуваки! Бежите скорее, а то опоздаете!
   -- А-а, чего там, уже опоздали, -- Васька машет рукой. -- Ну ты, братан, молодцом! Я уж думал, не увижу тебя больше!
   -- Чего это вдруг?
   -- Думал, повяжут тебя и увезут куда-нибудь подальше, что, ты наших гадов не знаешь?!
   -- Не те теперь времена...
   -- Правду, значит, по телику говорят? А я не верил, думал, болтовня это всё... Ну ладно, бывай здоров! -- хлопнули по рукам. -- Пойду Копиркина догонять. Ещё увидимся! -- и Васька побежал через домик КПП (солдат уже запер ворота)...
   Вот такие пироги... И Сава вздохнул облегчённо -- хорошо, тишина... Вот теперь бы его не трогали, дали бы спокойно доголодать до приказа... В следующий раз надо уже будет придти со стульчиком раскладным -- Мишка Валетов обещал достать...
   Но рано, рано расслабился Савелий, на стульчике захотел посидеть... Они тебе покажут "стульчик"! -- за спиной зашебуршали шаги командора, -- не успел Сава оглянуться, как услышал издевательский голос Одноклеточного:
   -- Э-эй! Иди-ка сюда, дружище...
   Сава оглянулся:
   -- Куда?
   -- Иди со мной, потом узнаешь...
   Всё это прозвучало довольно зловеще, но что было делать?
   Сава спрятал плакат в заплечную сумку и пошёл с Одноклеточным: дорогой тот сообщил ему о том, что командир полка приказал немедленно провести строевое собрание офицеров эскадрильи на тему "Беспардонное поведение старшего лейтенанта Мыльникова в то время, когда вся страна, весь советский народ во главе с коммунистической партией не жалеет своих сил для достижения полной и окончательной победы ускорения и перестройки во имя торжества демократии и прогресса! Но экстремистам неймётся, и отдельные отщепенцы позволяют себе... Ну, и так далее"...
   ...В самолётном классе учебного корпуса царил невообразимый ор: молодые, розовощёкие лейтенанты, раздвинув столы, устроили в центре класса показательный турнир по карате, их окружили офицеры постарше, которые заядло выкрикивали -- "вдарь ему, вдарь!.. по маковке! по маковке!.. давай маваша-гери, давай маваша-гери!.. что смотришь, вмажь ему по рылу!.."; где-то даже слышалось заглушаемое этими криками пение, правда, трудно было разобрать что за песня; за одним из столов зверски стучали костяшками домино сизомордые (аэродромными ветрами продутые) технари -- "рыба!"; на подоконнике перекидывались в картишки командиры кораблей и отрядов, а убелённые сединами штурмана запускали в потолок бумажные самолётики...
   Но Одноклеточный всё равно орал громче всех -- иначе никогда бы ему не бывать комэской:
   -- Малча-а-ать!! Все по места-ам!! Тишина, я сказа-ал!!!
   И действительно, в классе мгновенно установилась относительная тишина, но никто не метался -- все спокойно, и даже с некоторой ленцой, расставляли по местам столы и стулья, потихоньку рассаживались...
   Одноклеточный ещё несколько раз прикрикнул на некоторых "разгильдяев" и "болтунов", воссел за стол руководителя, с умным видом раскрыл журнал занятий, полистал его... Оглянулся на Саву и молча указал ему на обычное в таких случаях место для казни -- слева от себя. Кашлянув для порядка, начал:
   -- Итак, товарищи офицеры... Как вы уже слышали сегодня на построении, нам рекомендовано провести... Кто там болтает! Прекратите разговоры, сколько аз можно повторять!.. Рекомендовано провести строевое собрание по поводу поведения старшего лейтенанта Мыльникова, который своим поведением дискредитирует высокое звание офицера советских вооружённых сил. В то время, когда весь советский народ и вся коммунистическая... -- И вдруг он вскочил с места и подпрыгнул к Саве чуть ли не нос к носу. -- Ты хоть понимаешь, что мы из-за тебя скатимся теперь на последнее место в соцсоревновании, хоть это-то ты понимаешь?! -- Но волевым усилием он снова берёт себя в руки, одёргивает китель и, как ни в чём не бывало, возвращается на своё место. -- Товарищи офицеры, неужели вам безразлична судьба подразделения?.. Ведь поведение Мыльникова... Ведь своим поведением, ведь он подрывает своим поведением боеготовность полка, и это в тот день, товарищи, когда мы с минуты на минуту ожидаем с вами прилёта ответственной комиссии из вышестоящего штаба!..
   С мест раздаются разрозненные голоса:
   -- Да чего там говорить, и так всё ясно!..
   -- Надоели эти комиссии!
   -- Всё правильно, пускай голодует!
   И постепенно голоса становятся всё громче, всё решительней -- до тез пор, пока не воцаряется тот же самый, прежний ор:
   -- Свободу Савелию Мыльникову!
   -- Куда он только не писал!
   -- А что ему ещё остаётся!
   -- Сава, держись! Мы с тобой!
   -- Долой Одноклеточного!
   Осознав, что от этого собрания толку ждать больше не приходится, комэска бросает в бушующую толпу бессмысленные слова:
   -- Молчать, сволочи! Я вам ещё покажу! -- и, схватив Саву за руку, выволакивает его из одичавшего класса.
   Сава вырывается:
   -- Не бойся, не убегу.
   Одноклеточный разворачивается и со всего размаха бьёт ногой снаружи по входной двери, чтобы эдаким каратистским макаром её закрыть, -- та хлопает, но снова раскрывается... Он ловит её рукой и снова хлопает, ждёт, что она опять раскроется согласно третьему закону Ньютона, но она почему-то не раскрывается, странно...
   -- Пошли со мной!
   Дальше -- согласно сценарию командира полка ("делай что хочешь, но чтобы комиссия его не увидела!") -- они потопали на "губу"... Бедный Одноклеточный еле уговорил начкара принять Саву без записки об арестовании, -- начкар, молоденький прапорщик, долго не соглашался, и был прав -- не положено. Бедный, бедный Одноклеточный, совсем он с Савой умаялся... Ушёл, размахивая руками, как ветряная мельница, и чернея взмокшей спиной...
   И вот -- гремит за спиною засов, и Сава остаётся один-одинёшенек во всём белом свете... Холодные бетонные стены, зарешёченное окошко под потолком, голая кровать... Сава блаженно вздыхает -- сколько ассоциаций будит в нём эта славная камера!
   Сначала он громко декламирует:
   -- Сижу за решёткой в темнице сырой, вскормлённый неволей, орёл молодой!.. Чёрт, дальше не помню...
   Потом подходит к окошку, откуда пробивается непобедимое солнце, подпрыгивает, пытаясь выглянуть наружу, туда, где плещется свобода... Потом подходит к кровати, ложится, та в ответ дьявольски скрипит, а Сава, сладко улыбаясь, напевает:
   -- Прощайте, сестра и жена, и вы, малолетние дети, знать, горькую чашу до дна придётся мне выпить на свете... Будь проклята ты, Колыма, что названа чёрной планетой, сойдёшь поневоле с ума, отсюда возврата уж нету... Что ещё?.. Звенит звонок, пора расстаться, пора расстаться с буйной головой... Товарищ Сталин, вы большой учёный, в языкознанье знаете вы толк, а я простой советский заключённый и мой товарищ серый брянский волк...
   Он на время забывается, потом встряхивает головой, зевает:
   -- А что, здесь очень даже неплохо... И главное, прохладно... По крайней мере, здесь голодать значительно сподручней, чем загорать под палящим солнцем у КПП, на том кресте, на той Голгофе ... -- И вдруг он вскакивает с кровати и садится, свесив ноги на пол: -- Чёрт возьми-и... Они ведь теперь решат, что наконец-то со мной управились, спрятали с глаз долой... Вот гады! Не-ет, нельзя им показывать, что я им покорился... Нет уж, дудки!
   Сава встаёт, решительно направляется к железной двери и начинает дубасить её ногами:
   -- Аткрывай!
   Снова гремит засов, дверь, проскрипев, отворяется... На пороге -- выводной, рассупоненный, без ремня, не говоря уже об автомате, стоит, трёт заспанные глаза:
   -- Ч-чего ещё?
   -- Начальника позови!
   -- Кого?
   -- Начкара позови, говорю!
   -- А? Начкара? Щас...
   И он уходит, забыв запереть за собой дверь, -- вот и доверяй таким охрану и оборону...
   Наконец вот он, молоденький, зелёненький начкар:
   -- Что-нибудь случилось?
   -- Нет, ничего не случилось. Слушай моё заявление.
   -- Что-что?
   -- Заявление, говорю. Слушай сюда: если меня сейчас же не выпустят, я покончу жизнь самоубийством! Вот такое моё заявление!
   -- Как это вы покнчите?
   -- Я знаю как... Как-как... Как угодно! Головой об стену -- бац! -- и крышка, понял?! Ты вот что, главное, позвони сейчас этому, Одноклеточному... Тьфу ты!.. Позвони Шерстюкову, майору Шерстюкову позвони и сообщи ему о моём заявлении, понял?
   -- Понял.
   -- Он в канцелярии третьей эскадрильи или в учебном корпусе должен быть. А если его там не будет, звони командиру полка и сообщи, что незаконно запертый на гауптвахте Мыльников требует его немедленно освободить, иначе обещает покончить жизнь самоубийством, понял?
   -- Д-да...
   -- Ну тогда давай, иди! Вперёд!
   И Сава возвращается к старой солдатской кровати, ложится на неё, извлекает из-за пояса свою любимую книжку ("Уолден, или Жизнь в лесу" Генри Дэвида Торо), открывает её наугад и читает: "Однажды, направляясь к своему дровяному складу, вернее, куче выкорчёванных пней, я увидел ожесточённую драку двух больших муравьёв; один был рыжий, другой -- чёрный, огромный, длиной почти в полдюйма. Они накрепко сцепились и катались по щепе, не отпуская друг друга. Осмотревшись, я увидел, что щепки всюду усеяны сражающимися, что это не дуэль, а война -- война двух муравьиных племён, рыжих против чёрных, и часто на одного чёрного приходилось по два рыжих. Полчища этих мирмидонян покрывали все горы и долы моего дровяного склада, и земля была усеяна множеством мёртвых и умирающих, и рыжих и чёрных. То была единственная битва, какую мне довелось видеть, единственное поле боя, по которому я ступал в разгар схватки, -- гражданская война между красными республиканцами и чёрными монархистами. Бой шёл не на жизнь, а на смерть, но совершенно не слышно для меня, и никогда ещё солдаты не дрались с такой решимостью. Я стал наблюдать за двумя крепко сцепившимися бойцами в маленькой солнечной долине между двух щепок; был полдень, а они готовы были биться до ночи или до смерти. Маленький красный боец обхватил противника точно тисками и, падая и перекатываясь вместе с ним по полю битвы, всё время старался отгрызть ему второй усик -- с одним он уже разделался; а его более сильный чёрный противник кидал его из стороны в сторону, и, приглядевшись, я увидел, что он уже откусил ему несколько конечностей. Они сражались с большим упорством, чем бульдоги. Ни один не собирался отступать. Их девизом явно было "Победить или умереть""...
   Но тут Сава слышит за дверью возбуждённые голоса... И вот уже на пороге объявляется запыхавшийся спаситель, который пришёл дать ему волю, -- это был, кто бы вы думали?.. Да, это был сам Шерстю... тьфу ты!.. ну конечно же, Одноклеточный!..
   ПРИЛОЖЕНИЕ 3. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --

БЛАНТЕР И СЕРАФИМА

   ...Вот везение, это прямо редкая, надо сказать, редкая удача! -- подумал Блантер, потому что кому кого, а ему, да, ему досталось, совсем случайно, ему досталось провожать именно её, Серафиму. Вот это здорово! -- подумал Блантер, когда три пары, балагуря и взбрыкивая в лёгкой прохладе летней ночи, прощались с вышедшими их проводить хозяевами...
   Три пары разошлись на все четыре, нет, всё-таки три стороны, и он был изрядно доволен, что провожал сегодня именно её, и она, она тоже была этому рада, -- нас не обманешь! -- ликовал он, но где-то на периферии сознания несколько всё же досадуя, что оказался к сему моменту несколько трезвее, чем бы хотел: внутри продолжал сидеть сторожевой, эдакий критиканствующий гномик, коего, как червячка, желательно было бы сегодня заморить... Не вышло. Ну и ладно, чихать он на него хотел с Останкинской телебашни!
   А погодка! -- какая была погодка! Так приятна была теперешняя прохлада опосля дневной жаровни и парильни, лёгонькая такая прохлада -- ну прямо в самый раз! И Серафима, хоть и стеснялась ещё немного, но эдак незаметно льнула уже к нему, эдак плечиком, ну совсем почти незаметно... Впрочем, Блантер тоже льнул, и тоже почти незаметно... Да чего там, не в первый раз бросали они косяка друг на друга, и всё им было друг про друга ясно, это в том смысле, что тянуло чувственным магнитом их тела друг к другу, тянуло помимо их воли... А ночь, повторяю, была прекрасна -- звёзды испещрили небесную сферу каббалистическими знаками тайной судьбы...
   Шли они, Блантер и Серафима, по неостывшему ещё асфальту, и полная, совершенно полная луна плыла за ними, будто на ниточке привязанная, а посему не так уж страшно было шататься по ночному городу, кишевшему прожжённым хулиганьём и коварными бандюгами...
   Итак, притягиваясь плечами, шли они с таинством своих слипшихся теней на тёплом асфальте и с лунными отблесками на разгорячённых лицах и в расширенных очах... Время от времени Блантер задевал твердеющую тайными предчувствиями Серафимову грудку и в томлении замедлял это, будто бы случайное, задевание, но Серафима и сама то и дело планировала подобные задевания, и, догадываясь об этом, Блантер снисходительно позволял себе закрывать на это свои слегка уже зачумленные страстью глаза...
   Они были шапочно знакомы. И Блантер провожал Серафиму только по случаю наступления ночи и затаившихся в ней хулиганов. Но... У неё ведь тоже -- где-то промеж грудей -- затаился свой сторожевой гномик, он-то и диктовал ей по-своему когда прижаться, когда отстраниться, когда промолчать, когда захихикать зазывно, а когда и лирики кокетливой подпустить:
   -- Ой, посмотри, какая луна круглая и большая! -- И тут должно воспоследовать подкрепление в виде телесного сближения голова-к-голове и грудя-ко-грудям. Задержка дыхания. Пауза.
   Здесь Блантер как будто должен трепетать и благоговеть -- он и трепещет как будто, и благоговеет, но как-то очень уж не безоглядно, несколько даже индифферентно, надо признать, трепещет, не испытывая к означенной луне никаких таких особенных чувств. Но негоже в такой момент разочаровывать подругу, и он мычит в ответ что-то согласное. А угнездившийся в его ауре альтерэговский гномик над этим подлунным лицемерием ехидно и нагло посмеивается. Серафимин же гномик, хоть и не так категоричен, но тоже не дремлет -- бубнит себе что-то под нос и взбрыкивает невпопад промеж истекающих потом грудей...
   У них завязывается путаный разговорец о музыке, и этому есть свои причины: Снрафима -- учительница музыки в этом богом забытом южном городишке, Блантер же -- меломан и ярый ценитель джаза.
   Серафима, попав на свой конёк, в совершенном восторге тарахтит без умолку и уже готова, кажется, на всё, и ещё непринуждённей, ещё напористей припадает к Блантеру, что уже, кажется, с трудом сдерживает этот её бесхитростный напор и почти уже готов сдать свои редуты и флеши, как вдруг... В этот самый момент личный его гномик возмущённо встопорщился у него за пазухой и, мало того, вдобавок ещё и дерзко, нагло, беспардонно посмел сию идиллию прервать, он, стервец, кое-что произнёс -- в подлунной паузе он пронзительно пропищал:
   -- Одна-ако...
   Серафима и Блантер на секунду опешили, но, слава богу, не поверили собственным ушам и зашагали дальше, продолжая прежний разговор.
   Но у Серафимы между тем тоже зашебуршало за вырезом, -- может, то неуёмная девичьи душа? Кто знает... Не обращая на это своего возбуждённого внимания, разгорячённая девица поволокла Блантера куда-то в тёмную сторону от дороги и тротуара и приволокла к одному из деревьев между домами; оно было похоже на старый разлапистый то ли дуб, то ли каштан, то ли липу -- в темноте было не разобрать, да и не хотел он ничего разбирать, ибо устал и вдохновения по поводу отклонения от намеченного маршрута не испытывал. Серафима же, буквально захлёбываясь от восторга, подвела его к толстенному морщинистому стволу и с поэтическим придыханием произнесла:
   -- Смотри, это моё дерево, любимое дерево, с которым я часто общаюсь, пред коим душу свою выворачиваю наизнанку... Подойди, дотронься...
   И они припали к мудрому стволу ладонями -- он был узловат и шершав. Сколько они так простояли в тишине, пока дерево считывало с их ладоней конфигурацию их судеб, неизвестно, но за это время они будто оказались в иной, нездешней реальности, в которой могло произойти всё что угодно... А тут и впрямь произошло невероятное...
   А может, причиной тому недостаток освещения, а лунный свет, заблудившись в зарослях деревьев и кустов, создавал причудливую игру бликов и теней -- мало ли что могло почудиться при этом?..
   Но Блантер и Серафима почувствовали и увидели одно и то же, они были уверены, что не могли ошибиться...
   Из-за пазухи Блантера молниеносно выскочил крохотный лохматый человечек и, вспрыгнув на дерево, затерялся в его огромной кроне. Из-за Серафимова выреза, в свою очередь, тут же выскочил почти такой же лохматый и юркий, но с более выраженными ушами и глазами, гномик и, ловко прыгая с ветки на ветку, умчался вдогонку за первым...
   Блантер и Серафима, задрав головы, застыли на месте, будто окаменели.
   Сколько простояли они у старинного дерева, переживая увиденное, трудно сказать. Им уже становилось неловко от этого бессмысленного стояния рядом -- было уже ясно, что метафизические обстоятельства, при которых могло произойти то, что произошло, сошли на нет, ждать было бесполезно, и протрезвевшая Серафима блёклым, повседневным голосом позвала Блантера в дорогу и даже дёрнула его за руку, выводя из оцепенения: и, медленно возвращаясь к рациональной реальности, они вернулись на тротуар и направились к дому Серафимы, но с этого момента уже больше не касались друг друга, шли как чужие.
   Возле зелёных Серафиминых ворот Блантер запоздало к ней потянулся... Но Серафима, ни с того ни с сего продолжая давным-давно прерванный разговор, вдруг говорит:
   -- А из классики я больше всего люблю Шопена.
   Блантера прямо передёрнуло, он отпрянул от неё и возразил:
   -- Н-не-ет, я предпочитаю Шуберта и Шумана, Шопен для меня чересчур изнежен и слезлив...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 4

   Вот славный Сава вновь на КПП... Но такой уж он славный?
   Стоит всеобщим посмешищем у добрых людей на пути, смущает их нетвёрдые умы, строит, понимаешь, из себя борца за идею...
   Летучий дух Барбело всё не появлялся, но тому были свои причины: он улетел далёко по делам -- могут же у него быть и другие дела, помимо Савиных!..
   Но не горюй, Савелий, не грусти, Барбело скоро, с наступленьем ночи снизойдёт к тебе, когда ты, с Жанной своей распростившись, вернёшься в одинокую халупу и станешь слушать голоса вселенной, и снизойти Барбело призовёшь...
   Ну а пока в земле клубились, пучились и лезли на воздух омерзительные щупальца Гигантского Спрута, причмокивались к Савиным подошвам и нудно тянули увенчанное армейским калганом непокорное тело усталого Савы в кромешные тесные щели земли плодоносной...
   Сава устал уже стоять на одном месте и, с трудом отдирая от земли затёкшие ноги, начинал прохаживаться из стороны в сторону. Иногда наугад открывал своего походного Генри Торо: "Если повиноваться чуть слышному, но неумолчному правдивому голосу нашего духа, неизвестно к каким крайностям или даже безумствам это может привести; и всё же именно этим путём надо идти, но только набравшись решимости и стойкости. Ощущения одного здорового человека в конце концов возьмут верх над доводами и обычаями человечества. Никто ещё не следовал внушениям своего внутреннего голоса настолько, чтобы заблудиться. Пусть даже результатом будет ослабление тела, сожалеть об этом нечего, потому что такая жизнь находится в согласии с высшими принципами. Если день и ночь таковы, что ты с радостью их встречаешь, если жизнь благоухает подобно цветам и душистым травам, если она стала радостнее, ближе к звёздам и бессмертию, -- в этом твоя победа. Тебя поздравляет вся природа, и ты можешь благословлять судьбу. Величайшие достижения обычно ценятся всего меньше. Мы легко начинаем сомневаться в их существовании. Мы скоро о них забываем. Между тем они-то и есть высочайшая реальность. Может быть, человек никогда не сообщает человеку самых поразительных и самых реальных фактов. Истинная жатва каждого моего дня столь же неуловима и неописуема, как краски утренней и вечерней зари. Это -- горсть звёздной пыли, кусочек радуги, который мне удалось схватить.
   Впрочем, сам я никогда не был чрезмерно брезглив. Иной раз, если нужно, я мог с аппетитом съесть жареную крысу".
   ...Скоро уже пять вечера, а жара не спадает, воздух копошится и клубится в восходящих потоках земли пропечённой... Сава идёт в домик глотнуть водицы из солдатского бачка. А когда возвращается к месту отправления своего волеизъявления, замечает подваливающий к нему УАЗик -- тот даже специально подрулил чуть ли не впритык к позорному Савиному столбу.
   Из машины резво выпрыгнул старый сухопарый командир базы подполковник Черкесов, и стал он Саву распинать, слюною адской истекая:
   -- Пошёл отсюда на хуй! -- и дланью направленье указал: -- Пошёл отсюда на хуй, я сказал! -- сказал и снова указал. -- Позоришь здесь погоны офицера! Поддонок! Щас пришлю команду и уберу тебя отсюда силой, раз ты слов не понимаешь!!
   -- Разве это слова? -- удивляется Сава. -- Я полагаю, что скорее всего это... э-э... смердящие испражнения вашей прямой и, заметьте, единственной мозговой кишки...
   -- Что ты мне здесь чушь порешь?! -- Черкесов подносит к Савиному носу свой узловато-костистый кулак: -- Щас как дам по морде и узнаешь тогда!.. Пошёл на хуй! Для того я что ли служил тридцать семь лет, чтобы ты теперь меня здесь позорил!..
   И со словами -- "подлая тварь!" -- вдруг сдирает с Савиной шеи ненавистный плакат (фуражка Савы при этом снова улетает с его головы и приземляется на дороге) и убегает с ним к машине, запрыгивает в неё, но, прежде чем успевает хлопнуть дверью и умчаться восвояси, слышит последнее:
   -- Я себе ещё нарисую!
   Потирая чуть ли не поцарапанную шею, Сава бежит за фуражкой.
   Скоро из ворот на свободу выползает первый "скотовоз", Сава голосует, махина тормозит, по шаткой лесенке Сава забирается в кузов, где, воссоединяясь с весело гогочущими чуваками первой эскадрильи, благополучно добирается до военного городка. А оттуда, не дожидаясь автобуса, направляется прямо в редакцию местной газеты, к дружаре своему Валетову Мишке.
   Не доходя немного до улицы Кирова, у кинотеатра "Юность", встречает вдруг Вольдемара Блантера -- приобнялись по кавказскому обычаю. Но поговорить толком не удалось -- Вольдемар спешил к одному чуваку по фамилии то ли Черников, то ли Чебриков, который хотел продать ему свою "Ямаху" (клавишный электроорган), но надо ещё посмотреть, стоит покупать или нет... Сговорившись о встрече в клубе, расстались.
   Сава сворачивает на Кирова и замедляет шаг у одного из многих, разбросанных по всему городу, базарчиков, что дразнит взор его и нюх роскошным изобилием овощей и фруктов, симпатичными горками возлежащих на дощатых прилавках, тогда как терриконы арбузов и дынь возвышаются прямо на земле... "Брахмапутра, брахмапутра", -- повторял он, как лунатик, растворяясь в ароматах и слюною исходя. А торговцы меж тем, зазывая прохожих, начинают зазывать и его:
   -- Подходи, лейтенант, персики покупай! Смотри, какой пушок! Покупай, не пожалеешь! Смотри, какой -- большой, сладкий!
   -- Эй, молодой, красивый, иди сюда быстрее!
   -- Покупай, морковка отборная, чистая!
   -- Зелёненькие! Зелёненькие!
   И вот уже кавказское многоголосие ласково обволакивает всё его издёрганное тело разноцветным своим лоскутным одеялом. Сава виновато улыбается, стараясь не глядеть на вожделенные плоды и стремясь избежать искушения, безжалостной рукой отмахивается ото всех этих, как мух, назойливых торговцев. От сих переживаний его бросает в пот -- он сдёргивает с головы фуражку и судорожно ею обмахивается; сглатывает наполнившую рот слюну и наконец-таки заставляет свои настырно упирающиеся ноги покинуть этот дразнящий все слизистые оболочки Эдем и убежать куда подальше...
   Базарчик уже далеко позади, а в голове у Савы всё ещё звучат назойливо-нежные зазывы с кавказским акцентом:
   -- Эй, старшой, иды суда! Сматры, какые памидоры -- балщые, сочныи, красныи, ах вы, сахарныи маи! Нэ купищь, слущай, всу жизн жалэт будищь, што нэ купил такхой кхрасивый, вай, такхой нэчилавэчискый памидор...
   -- Пакупай дыня, дарагой, сладкый, палчыки аближещь!
   -- Агурчики!
   -- Пакупай хурма, гранат!
   -- Пыдхады, пэрчик бэри, пакупай!
   -- Лучок, чесночок!
   -- Кому зелень -- укроп, петрушка, киндза!
   -- Подходи, налетай!
   -- Нэ стэсняйся, дарагой, папробуй курага! Нэ купищь, вспамынат мэне будищь, зачэм пилоха угаварывал, а купищь, тоже вспамынат будищь, зачэм мала купил...
   -- Семечки!
   -- Орехи!
   -- Виноград!
   -- Редиска, редиска!
   -- Капуста!
   -- Баклажаны!
   -- Яблочки наливные!
   -- Айва!
   -- Черешня!
   -- Алыча!
   -- Ай, купи, всу жизнь мэне благадарит будищь!
   -- Натуральный мёд, чистый, как слеза!
   -- Падхады, дарагой!
   Замутило, закружило Саву -- так, что он выключился на время из реальности...
   ...Гигантский Спрут в груди закопошился, сдавил тисками щупалец гортань и, острожно пробираясь в гулкий череп, намеревался выдавить глаза, их изнутри натужно распирая...
   Что ж, Сава топает домой. Усталость и вместе с тем необыкновенно пьянящая лёгкость управляют его чужестранным телом -- он идёт, и его то и дело заносит то вправо, то влево. И звёздное небо качается вместе с ним -- то вправо, то влево, то вправо, то влево...
   И вот он с грохотом вваливается в свою захудалую саманную времянку, которую снимает за тридцать рэ в месяц у стареньких хозяев, чей дом рядом, в том же дворе...
   Сава включает свет... Стол. Старое драное кресло. Гитара на стене. Груды книг вповалку. Допотопный платяной шкаф с зеркалом в рост -- зеркало тоже старое, поэтому искажает, по мере возможности, картину текущей реальности, у него старческий маразм... Электроплитка. На ней -- зачуханный чайник... Сава швыряет фуражку на кровать. Пошатываясь, хватает чайник и, запрокинув голову, делает несколько крупных судорожных глотков... С грохотом ставит его обратно. Подходит к зеркалу. Долго смотрит на своё осунувшееся, вдобавок искорёженное древним зеркалом, лицо... смотрит... смотрит... Потом задирает рубашку и внимательно разглядывает свой впалый живот, выпирающие рёбра... Поворачивается, ковыляет к продавленному креслу. Осторожно в него погружается, вытягивает гудящие ноги, длинно вздыхает. Прикрывает глаза. И сколько так сидит, неизвестно.
   Он то задрёмывает, то приходит в себя, то снова погружается в толщу неглубокого сна... Ворочается, что-то мычит, шамкает губами, пытается вырваться из чьих-то могучих объятий...
   Вот он вроде бы чуть приоткрывает неподъёмные веки и как сквозь туман видит диковинную картину (при этом он видит себя со стороны): он всё так же сидит в своём старом истёртом кресле, но не где-нибудь, а на заснеженной горной вершине...
   Ветер свистит у него в голове...
   И тут он видит, что вокруг вовсе и не туман, как ему показалось вначале, это его ослепляет яркое горное солнце, многократно отражённое кристалликами фирна, отсюда эта коварная дымка, из-за которой исчезает ощущение верной опоры, -- кажется, одно неосторожное движение, и полетишь в бездну. Боясь сорваться, он подтягивает ноги к животу и теснее вжимается в кресло...
   Но тут эту почти матовую солнечную дымку пронзает сверху некий иной -- уже изумрудно зеленоватый -- луч и втыкается прямо в вершину, к самым Савиным ногам, отчего Сава ещё сильнее пугается, ещё сильнее вжимается в кресло, поднимает колени к груди...
   Но слышит сверху гулкий, как из бочки, но вполне отчётливый голос:
   -- Не бойся!
   Он слегка приспускает колени, таращит из-за них глаза и видит, как по зелёному лучу с небес, как с горки, соскальзывает туманно-бесплотный индус и зависает чуть повыше Савиной головы -- он сидит (висит) со сплетёнными в "лотосе" ногами, а руки его сложены ладонями у груди в традиционном восточном приветствии "намастэ":
   -- Приветствую тебя, Савелий! Узнаёшь меня? -- Сава испуганно пожимает плечами. -- Ну как же, ведь это я, лучистый дух Барбело! Дух, тебя опекающий, просекаешь?
   -- Угу.
   -- Мы одной крови, ты и я, и вместе мы части единого целого, ты помогаешь мне заглянуть в твой мир, пониже, а я помогаю тебе заглянуть в мой мир, повыше, так как случается, что и мой духовный мир мне иногда претит, и тогда я спускаюсь к вам, землянам, отдохнуть от напряжённой службы высшим идеалам, а когда вам, и, в частности, тебе, Савушка, надоедает копошиться в материальных закономерностях сугубо земного бытия, я помогаю вам воспарить туда, к нам, где можно вволю полетать по эмпиреям...
   И дух исчез. И всё исчезло -- снежная вершина, дымка, горы, свет нездешний...
   Сава с опаской приоткрыл онемевшие веки и увидел свою комнатушку, и с облегчением вздохнул. Надо бы перебираться в постельку... Вот только раздеваться лень... Никаких сил нету... Раздеться и в кровать, под одеяло... Только свет не забыть выключить, а то на счётчик набежит (у него во времянке был свой счётчик электричества)...
   То ли он выключил свет, то ли нет, но когда он разделся и доковылял до кровати, та была занята -- одеяло как-то странно топорщилось, а потом вдруг откинулось и чьё-то тело обнаружилось под ним... А потом всё это исчезло, как видение. Сава откинул одеяло и лёг -- лицом ко входной двери, как обычно. Только на этот раз увидел в дверях чью-то голую спину и подумал, что это, должно быть, дух Барбело, что за один раз исчезнуть не успел, а решил сделать это в два приёма -- сначала перенёс в свой запредельный мир тонкие, бесплотные слои своего тела, а теперь начал переносить слои более плотные, более материальные... А потом всё опять исчезло, и Сава увидел, как кто-то прямо сквозь него, скрипя пружинами, поднялся с кровати, и, отчётливо прошлёпав босыми ступнями по голому полу, ушёл через дверь и даже хлопнул ею за собой, да так резко хлопнул, что с потолка отвалился солидный кусок штукатурки и шмякнулся рядом с табуреткой, на которой стояла электроплитка с чайником.
   Но перед тем, как незнакомец открыл дверь и вышел, Савелия моментально бросило в пот от ужаса, ибо когда он увидел его спину, спину пришельца, он узнал в нём себя -- свою спину!..
   ПРИЛОЖЕНИЕ 4. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
   БЛАНТЕР И ПОДЪЕХАЛОВ
  
   -- Посмотри на свой нос, еврейская твоя рожа! -- говорил ему Подъехалов ехидно.
   -- А что ты имеешь супротив моего носа? -- вопрошал Блантер настороженно, зная о парадоксальности подъехаловского мышления.
   -- Иметь-то я, может, пока и не имею ничего конкретного, -- отвечал Подъехалов, -- да вот думаю только, не из-за носа ли вы такие у нас все талантливые, не прячется ли у вас в носу специальный такой мозговой филиал, эдакий мезонинчик, прозрачно замаскированный под носик, а? Как думаешь?
   -- Да брось ты, Подъехалов, в самом деле! -- Блантер замахал на него руками. -- Нашёл место шутки шутить...
   А место и впрямь для подобных разговоров было не слишком подходящее, а если учесть, что собеседники наши начали переходить чуть ли уже не на крик, то тем более -- свершающемуся в сих стенах священнодействию это грозило неуместным смущением, или даже беспардонным скукоживанием, ежели не применять здесь изобретённый классиком (Ф.М.Достоевским) глагол "стушеваться"...
   Пункт переливания крови, донорский пункт. Вот такое было место. Хорошо ещё, что народу здесь к этому времени почти не было, так, всего каких-нибудь два человека -- Блантер да Подъехалов, сидели себе в коридорчике, ждали тёть Надю, она тут в коридорчике главный была организатор и вдохновитель всех наших побед -- водила по кабинетикам, поила сладеньким чайком, облачала в белое перед заходом к лабораторной амбразуре... Но вот и она, легка на помине, появилась откуда-то сбоку -- маленькая, щупленькая, шустрая:
   -- Здравствуйте, мальчишки!
   Приятели переглянулись: прежде к этому времени уже большая толпа собиралась, а сегодня никого, только они двое.
   -- Здрась, тёть Надь... А чё нет-то никого, выходной что ль сегодня, народ-то где? -- спросил Подъехалов.
   -- Спиду, сыночки, боится народ-то, спиду...
   Ну конечно, как они сами не догадались, последний раз-то они были здесь где-то полгода назад, давка тогда была преизрядная, а теперча пожалста -- на дворе эпохальные общественные катаклизмы, и умные люди опасаются заразиться СПИДом или, как любовно окрестили сию болезнь языкастые газетчики, чумой ХХ века. Наши друзья, впрочем, тоже ведь не были застрахованы от этой чумы мерзопакостной, но что прикажете делать, ежли так хотса хоть пару деньков отдохнуть от вонючего станка (по закону, по справке за сдачу крови на производстве предоставляли двухдневный отгул), да и ваще, кровопускание чем-то сродни оздоровительной наркомании -- обменные процессы заметно активизируются, клетки организма быстро обновляются, а патологические очаги активно уничтожаются: заядлые доноры это прекрасно знают и испытывают нечто вроде ломки, если нарушают регулярность кровосдачи...
   После регистрации тёть Надя зазвала их мерить давление, и пока они проходили в кабинет, шебуршала им в спину, продолжая начатый при встрече диалог:
   -- И чего боятся? Иглы-то у нас нынче одноразовые...
   Давление у них обоих не ахти, конечно, оказалось, но они на этот счёт не волновались, им и без того были рады -- на безрыбье-то... Иглы-то они, конечно, одноразовые, но вот некоторые трубки, куда эти иглы вставляются, они-то, небось, не одноразовые, и люди, что всем этим хозяйством управляют, тоже не одноразовые, и ваще, больница -- это рассадник заразы, а чем больше развивается медицина, тем больше на свет божий является новых болезней...
   Но герои наши знали на что шли -- тоска горше всякого СПИДа терзала их задушенные мерзопакостным бытом души. Постылая работа -- ни уму ни сердцу (это у обоих), постылая жена (это у Подъехалова) -- ни уму ни сердцу, постылая пустота (это у обоих), постылая стирка (это у Блантера), постылые стоячие носки (это у Блантера), постылая килька в томате (это опять у Блантера) -- ни сердцу, в общем, ни уму, нерешённый квартирный вопрос, опять же, обоим докучал друзьям: таков расклад житейской драмы, который каждому знаком...
   И кто бы от сей жуткой, но и обыденной, надо признать, панорамы, глядишь, и всхлипывал бы где-нибудь тайком, кто бы, но не Блантер с Подъехаловым -- не на тех нарвались! Позабыв про неудачу, приходи на кровосдачу! Товарищ, а ты записался добровольцем?!
   -- А чё, в старину ведь, между прочим, все болезни кровопусканием лечили! -- браво заявляет Подъехалов.
   -- И правильно делали! -- подхватывает Блантер. -- Застарелая и больная кровяка вытекает из тебя прочь, а взамен зарождается новёхонькая -- молодая и чистая.
   Сдали наконец по 450 своих кровных граммульчиков, честно заработали свои 2-60 на рыло и, как водится, шасть в стекляшку, что супротив ЦРБ, через дорогу, ведущую к жэдэ вокзалу. Там водилась завсегда фирменная "Стрелецкая", своего рода казачий вискарь, каковым опосля кровосдачи друзья по традиции любили угощаться для восстанавления упадших сил и соков.
   Подъехалов разлил по первой, но прежде чем долбарезнуть, мёртвой хваткой вцепился в стеклянные грани русского стакана и, наклонившись к другу, с коварным придыханием спросил:
   -- Кровь-то посмотрел какая, небось, голубая?
   -- У кого?
   -- У тебя!
   -- Почему голубая? Чёрная...
   -- Как? И у тебя чёрная?! -- разыгрывая один из своих очередных спектаклей, Подъехалов изображает на лице дикое удивление и, откинувшись на спинку своего общепитовского стула, чуть не расплескивает ядрёную красноватую жидкость из стакана, зажатого мёртвым замком заскорузлой своей пятерни. -- А я-то, дурак, думал, это тока у меня одного такая, рабоче-християнская...
   Что ж, раз такое дело, хряпнули по первой "за чёрную за нашу за кровинушку"...
   -- А группа какая? -- снова, в продолжение привычного представления, с притворной заинтересованностью вопросил Подъехалов, смачно хрустя безвкусным парниковым огурцом.
   -- Вторая.
   -- А резус-фактор?
   -- Положительный.
   -- Неужели?
   -- Да, а что?..
   -- Выходит, мы с тобой одной крови, ты и я?! -- выкаблучиваясь, Подъехалов притворялся, будто впервые узнал только что, какая у Блантера кровь, -- не в первый раз, небось, сдавали вместе её, родимую...
   "Пускай себе веселится", -- думал Блантер. Зато было за что пить -- за кровное родство: и очередные гранёные стаканы исправно опрокидывались в лужёные глотки наших героев.
   Дело облегчалось известным после кровосдачи эффектом -- будто крепость напитка оказывалась чуть ли не вдвое меньше обычной, сорокаградусной, будто буфетчица тётя Маша надувала их, разбавляя оный под прилавком...
   Ан тётя Маша, добрая душа, пам-парам-парам-пара, в нарушение инструкций (до одиннадцати -- не продавать!), наливала им с утра -- знала их как облупленных: не нальёшь, изведут всю душу, не отстанут...
  
   Выходили наружу (Блантер потом вспоминал, весна тогда была или осень?), глубоко и удовлетворённо вздыхали дружеским хором, закуривали и лыбились на небо -- бледно-серо-голубенькое в яблоках облаков...
   -- Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю, -- запевал Подъехалов.
   -- Чому ж я нэ сокил, -- подхватывал Блантер, -- чому ж нэ литаю...
   И вправду, лёгкость в этот момент охватывала необыкновенная...
   В тот день, помнится, подскочил к ним какой-то егозливый замухрыжка, запросил, гундосливо канюча, сорок три копейки, которых ему не хватало на опохмелку... Нет, не весна и не осень была тогда вокруг, а где-нибудь начало марта -- предвесна... И деревья вдоль центральной улочки этого пыльного северо-кавказского городка Е. стояли ещё голышом -- чёрные гладкие каштанов стволы... Маршрут был ясен -- прямиком вдоль по загогулистой центральной имени Кирова Сергея Мироныча... Уютным тротуарчиком неспешно шли герои...
   Утлая улочка и за сто лет мало чем изменилась. Здесь многие старинные дома погрязли глубоко в земле отчизны, как полусгнившие тома в архиве запылённом, чьи вдохновенные авторы давненько сгинули в могилах, затерялись в веках... Манили их вершины света, славы, фейерверка, каким прельщаться нам без толку: мы понимаем это, поглядев на книжную на полку, на улочку то бишь с рядком любовно выстроенных домиков, над сей над улочкой взлетев, дабы более целостный и обобщённый ракурс обрести...
   Старое, зачуханное, милое -- потому и милое, что и старое, и зачуханное. Одноэтажные, редко двух- -- однако ж все сплошь кирпичные! -- домики, будто пирожные, ладные, крепкие, любовно сложенные дореволюционными дворянами, рачительными купчиками да средней руки фабрикантами. А кладка какова, а? -- любо-дорого посмотреть! -- нынче эдак не кладут... Старинные чугунные решётки на полуподвальных окошках, витой, узорчатый чугун у парадных подъездов, высокие резные двери с причудливыми медными ручками кое-где ещё, по случайности, сохранились... Мемориальная доска на одном из старейших домов утверждала, что здесь-де под руководством Сергея Мироныча состоялся Первый съезд народов Терека... Через дорогу явно церковное строение с куполообразными надстройками -- это, оказывается, бывший монастырь, а ныне школа-восьмилетка... Чудом уцелевшая архитектура стиля "модерн" синематографа "Палас", в советское время превратившегося в Дом пионеров... Местную Фату-Моргану -- романтический особняк с вознесёнными ввысь элементами готики -- прибрал к беспризорным ручонкам интернат для умственно отсталых сирот...
   Народу вокруг было навалом. Серьёзные, всё ещё тепло одетые мужики в аэродромных кепках, предвесенние бабы, героические стариканы в галифе, хромачах, в сталинских, со стоячими воротничками, френчах и не менее сталинских фуражках, некоторые чеченки щеголяли в своих всегдашних по весне красных газовых косынках, да и пружинисто вышагивающая, будто даже пританцовывающая, джинсовая молодёжь явно повеселела, распахнулась, раскрыла головы лохматые свои грядущим дуновениям весны, что помогает всё отжившее, постылое отбросить и всё начать сначала, с чистого листа...
   Подъехалов искренне недоумевал:
   -- Странно, откуда столько народу? Ну я, допустим, ладно, сдал кровь, по праву отдыхаю, а они, почему не на работе? Кто же план даёт стране?! Кто производит неустанно материальные и духовные ценности для народа своего?!
   Не тепло, но и не холодно. И какая-то жуткая лёгкость разливалась и струилась по двум обескровленным организмам, бесцельно бредущим вдоль этой предвесенней улицы, и летучий простор бессмысленной жизни наполнял их молодецкие сердца вдохновением воли и праной судьбы неподкупной...
   Позеленевшая бронза памятника Кирову с поднятой в сурово-скупом приветствии десницей... Ошуйца (левая длань) же однако подозрительно полусогнута в локте...
   -- Ха-ха, знаешь про этот памятник? -- в который уже раз спрашивает Подъехалов. Блантер притворно пожимает плечом. -- Это ведь памятник Сталину. Только потом башку ему заменили на кировскую...
   -- Правда? -- снова притворно удивился Блантер, в тысячный раз услышав от Подъехалова эту старую легенду.
   Вот старушенция -- сидит на раскладном стульчике, семечки из ведра продаёт: большой стакан 20 коп., маленький 10 коп. Взяли по большому -- защёлкали, пошли дальше, налево плюя шелухой и направо... А улица меж тем подходила к финалу.
   А вот и он, конец мейнстрима -- ресторан "Терек", -- а напротив него у газетного киоска умственно отсталый и потому премилейший мужичонка взвешивает на своих пошарпанных весах за три копейки всех желающих, гирьками двигает влево, вправо...
   Лёгкий хмель беспечности бескровной уж покидал два наших организма, что подходили к улицы концу.
   Подъехалов весил 59 кило с половиной, а Блантер -- 70 ровно...
  
  

ЦИФИРЬКА -- 5

   Куда-нибудь взбираться, забуряться сообща -- дай им это, Господи, а хлебом не корми, ребят из клуба "Лоэнгрин": такой вот странный туристический клуб, которым не менее странный Валерка заправлял Пещеров, искатель приключений от тоски, которая его снедала часто, лишь только вылезал он из пещеры или с горы спускался восвояси, где с жёнушкой ругался и плевался от суеты занятий бытовых, да и ваще... Рутина ритуальных обязательств нас норовит загнать в своё кольцо, отороченное колючей проволокой общества и государства, которые обрыдли, по всему видать, чувакам и чувихам из этого взлетучего "Лоэнгрина" и т.д. Лоэнгриновцы -- походами своими -- отрывались: в этом и заключён смысл всех путей, и дорог, и тропинок. Всяк странник -- инок. Ино-ходец. Ходок не в ногу. Ино-странец. Ино-странник. Всякому -- своё странствие, своя странность. И страна. Чудь. То самое чуть-чуть. И мера -- своя.
   За Ездоком -- в его подбрюшье -- Терек и тут же из его усмирённых небольшой плотинкой вод прудик сооружён для населения вкупе с пляжиком ("грибки", скамейки, питьевые фонтанчики, кабинки для переодевания, будка ОСВОДа и пивной чипок вполне приличный): порой там лоэнгриновцы отдельные купались по ночам.
   Ночь, темнота -- одни и те же в горах и в низинах: Барбело -- один на всех. И звёзды -- одни, но в горах они ближе и крупнее.
   Ночь -- стихия слуха. Что там, дружок, звенит у тебя внутри?
   Ночь, немота: без них этот мир не удержать в себе, ибо на свету он рассыпается на многие и мелкие осколки, в которых отражается всё и ничего.
   А ночь -- сигнал и подготовка к расставанию с этими осколками дневного бытия, когда Савелий, затаившись в самом себе, просыпался от усыпляющих зеркальных мельтешений и звёздам говорил: да! здравствуйте, ребята, с вами я...
   Здесь, в пульсирующей темноте, обнажались перекрёстные симпатические связи меж разнополыми клубными особями, сталкивались их невидимые, но взблескивающие иногда то звёздами, то луной, взгляды, происходили почти случайные касания, пожатия и проч...
   Но всё это человеческое, маленькое, полудневное мельтешилось на фоне нечеловеческом, большом, ночном и неподвижном: большое пожирало маленькое и, выходит, сводило его почти на нет. К тому же сам наш изглоданный телесным голодом Савелий здесь уже почти не существовал, а облегчённым своим весом взмывал под крылышко Барбело-другана и кружил сам-друг совместно с башкою своей опустелой. И пребывал стихией, полётом валькирий над блёклыми обликами природных вещей и предметов, раздольно разбросанных вольной рукою нечеловеческого, мёртвого создателя-сеятеля и оттого не имеющих ни собственной воли, ни права на предназначенной им вселенной.
   А уж их -- человеков -- ужимки и прыжки, чем уж так они могли его, Мыльникова, заинтересовать? Правильно -- ничем. Разве тем, чего уж никак при всём желании не избежать там ли, сям по дороге к узорочным обликам дерева, собаки, облака и камня, каковые своим существованием никак не могли на него притязать и были им за то особенно любимы.
   Гигантская и круглая лунища косила глаз на тихую водицу, её взрыхляя светлою дорожкой, и, исступлённо взблескивая, как же дорожка эта взоры привлекала, горячие и сумрачные взоры Савелия, Жанны и Серёги, Карины и сгорбленного Валерки. К луне -- гуртом -- подстраивались звёзды, на эти взоры -- тоже -- притязая...
   Какая тишина! Лишь изредка вдали какая-нибудь взлает собачара... И, восседая в "лотосе", входили друзья неспешно в транс медитативный, сливаясь в лунном свете со вселенной, и расправляя суетой дневною скорченное сердце, и прогоняя медленную прану по жилам истомлённым...
   Затем они легли -- спиной, затылком -- на песок, ещё почти горячий, руки-ноги расслабленно раскинувши на все четыре... И так же -- лёжа -- опрокинутыми взорами глядясь в звездоносную сферу, расслабленно, вполголоса переговаривались:
   -- В горах, конечно, звёзды покрупнее.
   -- Да их и больше там значительно.
   -- Ввиду разреженной и чистой атмосферы.
   -- Там, где орлы парят.
   -- Но там, куда орлы не долетают...
   -- Наедине стоишь перед вселенной...
   -- Там, где звезда с звездою говорит...
   -- Где только и становятся на место...
   -- Где всё и вся своё находят место...
   -- Где только и находит своё место...
   -- Любая вещь-в-себе и не-в-себе...
   -- Где истинный баланс находят...
   -- Находят все предметы, а также образы, идеи и...
   -- И покой...
   -- Где всякий, кто миры в себе таскает...
   -- Подобием орлу, почти взлетает...
   -- Там выпускает это множество миров...
   -- К звёздам...
   -- Туда взобравшись, всякий там восходит...
   -- К всеобщему согласию с собой...
   -- Однако же не всякий...
   -- И с миром остальным...
   -- А только тот, кто накопил в себе...
   -- Он обретает, может быть, нирвану...
   -- За годы по крупице...
   -- По крайней мере, волю и покой...
   -- По крупице...
   -- И покой...
   -- Всё мирозданье в немоте своей...
   -- И волю...
   -- Всё мирозданье...
   -- Во...
   -- Зда...
   -- И во...
   -- Все ми...
   -- И во?ды...
   -- Ре, до...
   -- Сомкнутся над...
   -- Си, ля...
   -- Над тем покоем...
   -- Соль, фа...
   -- Мировой любви...
   -- Ми, ре, до...
   -- Где та любовь в значении бесстрастия просторов...
   -- Ре, ми...
   -- И покоя...
   -- Фа, соль...
   -- И покой...
   -- Ля, си...
   -- Покой...
   -- До, си...
   -- Пока...
   -- Ля, соль...
   -- Нога...
   -- Фа, ми...
   -- Рука...
   -- Ре, до...
   -- Река...
   -- Ре, ми...
   -- Века, пока река струится Брахмапутра...
   -- Фа, соль...
   -- Ре?ки...
   -- Ля, си...
   -- Притормозит рука покоя и любви...
   -- До, ре, ми...
   -- Такой покой века замедлит...
   -- И свищет ветер...
   -- Медлит...
   -- Вечер...
   -- И снова те же звёзды и луна...
   -- Свищет и живое тело чуть...
   -- За немоту свою не отвечают...
   -- Не с ног сбивает...
   -- За волю и покой...
   -- В пропасть...
   -- Приятия смирения и смирения приятия...
   -- В пустоту...
   -- Достигнув в самовосхождении упорном...
   -- Где бури зарождаются в покое...
   -- Оставь себя на попечение вселенной...
   -- Как будто в бурях есть покой...
   -- Которая всегда ждала тебя, бродягу...
   -- И покой...
   -- Одна-а-ако...
   -- Не за горами двадцать первый...
   -- Очко.
   -- А колесо истории?
   -- Почти уж провернулось.
   -- Глаза чего-то ищут...
   -- Иных времён предвестий.
   -- Сокрытых покрывалом звёздным.
   -- О воздух междувременья!
   -- Он тяжек сонным нашим лёгким.
   -- Того, чем будем мы дышать.
   -- Лет эдак через двадцать.
   -- Нам всё равно сегодня не узреть.
   -- Сегодня обречены мы только на "сегодня".
   -- Увы и ах.
   -- Но взор наш скор, нетерпелив и жаден.
   -- Суетлив.
   -- Увы и ах.
   -- Мы норовим скорее заглянуть туда.
   -- За покрывало.
   -- Наскучило нам "здесь".
   -- Наскучило "сегодня".
   -- Наскучило родное пепелище.
   -- Наскучили нам рваные порывы.
   -- Цинизм и скепсис, ценности разъявший.
   -- Бесхозность наша и бесцельность.
   -- Бездомность наша.
   -- Во вселенной.
   -- Верно.
   -- А каково без веры?
   -- Без опоры.
   -- У случая любого.
   -- И слепого.
   -- В кандалах.
   -- Что сетовать?
   -- Мир тот же нынче, что и тыщу лет назад.
   -- И человеческий удел.
   -- Экклезиаст в нас говорит.
   -- Всё тот же, тот же, тот же.
   -- Верно. Sic.
   -- Господу Богу помолимся.
   -- Окстись, какому Богу?
   -- Мировому.
   -- Большой Взрыв -- вот Бог.
   -- Вселенной нашей?
   -- Физики вселенной.
   -- Структура мира -- это Бог.
   -- У Бога множество имён.
   -- Личин?
   -- Личинка Бога в каждом человеке.
   -- Дремлет.
   -- Куколка.
   -- Тутси.
   -- Спящей бабочки, что видит нас во сне.
   -- Ах, верно.
   -- Верую, ибо нелепо сие.
   -- Дедка за репку, бабка за дедку...
   -- Тянем-потянем, вытянуть не можем.
   -- Помоги нам, Боже.
   -- Аминь.
   -- Динь-динь.
   -- Звенит звонок, пора расстаться.
   -- Пора расстаться с буйной головой...
   Затем неторопливо поднимались, легонько разминались, приходя в себя... Начинали взбрыкивать, прыгать и перекликаться почти уже совсем человеческими голосами. Играли в салочки -- носились упоённо друг за другом, взвизгивали подобно представителям диких племён первобытных, -- эх, как бы им хотелось и вправду вернуться в те времена, где нравы простые царили, где и в самом деле всё в человеке было настолько естественно, что проблема свободы не подлежала обсуждению...
   Затем уселись на прибрежную скамейку, болтали там ногами, языками...
   Вдруг Карина вскакивает со скамейки, проносится мимо ребят и с разбега плюхается в воду: все увидели, как она -- отчаянным кролем -- погребла в сторону противоположного берега.
   Остолбенев, все с непонятной тревогой за ней наблюдают.
   Валерик медленно поднимается и смотрит вместе со всеми... Но когда Карина доплывает до середины пруда и переходит уже на брасс, он вдруг тоже срывается с места, ныряет и плывёт вслед за ней, -- благо, луна хорошо всё освещает...
   Сава:
   -- Что с ней такое случилось?
   Жанна:
   -- С ума сошла...
   Серёга (иронически хмыкая):
   -- Женские штучки...
   Но тут Сава касается Серёгиной руки, призывая его повнимательней присмотреться к центру водоёма. А там и вправду ведь происходит нечто странное -- всплески, брызги, вскрики, барахтанья -- что-то навроде борьбы...
   Жанна прижимается к Саве, судорожно хватает его за руку...
   Но Валера с Кариной уже подплывают обратно к берегу, слышится их загнанное дыхание...
   Вот они выходят на берег. Валера тут же, всем своим видом выражая обиженную горделивость, идёт одеваться, а обессиленная Карина заплетающейся походкой, спотыкаясь, как пьяная, побрела куда-то вдоль берега...
   Жанна, Сава и Серёга смотрели на неё, как загипнотизированные.
   А когда она была уже сравнительно далеко, Жанна вдруг очнулась от гипноза, бросила Саву и побежала к ней:
   -- Карина! -- Догнала её, остановила, приобняла и, успокаивая, бережно повела назад -- та в объятиях Жанны, вконец расклеившись, расплакалась.
   Валера меж тем, не оглядываясь, уходил решительным шагом в сторону города. Серёга поглядел ему вслед, а потом, недвусмысленно усмехнувшись, махнул головой в сторону девушек:
   -- Двое на? двое. Полный порядок.
   ...Две пары, простившись, направляются в ночной Ездок -- Серёга с Кариной налево, Сава же с Жанной направо.
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 5. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  

Д.ПОДЪЕХАЛОВ УСКОЛЬЗАЕТ ОТ Д.ПОДЪЕХАЛОВА

   -- Поздравляю тебя, Дормидонтушка, с финалом, -- говорил Вольдемар, сочувственно тиская руку друга, когда они выходили из серенького зданьица народного суда города Ездока. -- Отныне ты, как и я, снова свободен от этих треклятых семейных уз!.. Однако ты должен сказать ей спасибо за то, что она сделала аборт, лишив тебя счастливой возможности выплачивать алименты.
   -- Я, между прочим, не давал ей согласия на этот аборт, -- отвечал Дормидонт, -- она всё решила сама.
   -- Да-а, Мальвина женщина самостоятельная...
   -- Она мне в душу нагадила...
   -- Это в смысле, что ты не хотел этого аборта?
   -- Ну да.
   -- Ага, понятно. Но это дело прошлое. А сейчас, не ощущаешь ли ты сейчас...
   -- Не ощущаю.
   -- ...того облегчения, каковое мы обретали с тобой завсегда опосля кровосдачи, а? Пирамидон?
   -- Нет, ты знаешь, Дуремар, как-то не ощущаю... почему-то...
   -- Ну ладно, ладно, только не надо отчаиваться. Бабы -- это преходяще, а музыка вечна...
   -- Ну-ну.
   -- Нет, ты послушай... Эта формула, конечно, пошловата, но определённый смысл в ней всё-таки есть. У этих баб свои сферы влияния, у нас свои, отсюда нестыковки... ПО идее, мы должны взаимодополнять друг друга, так сказать, диалектически. Как земля и небо, каковые в один прекрасный момент соединяет в единое целое либо разряд молнии, либо сошествие Христа... А твоя Мальвина, она ведь всего лишь женщина, самая обычная баба, а ты у нас уникум, тебе Мария Магдалина...
   -- Может быть... Мальвина, кстати, сторонница матриархата и поэтому не любит христианство, где женщина по статусу ниже мужчины.
   -- Моя Серафима тоже эмансипэ...
   -- Но, может быть, по-своему они где-то правы...
   -- Могет быть, могет быть... Смотри, кто идёт!.. Эй! Сезам!
   С другой стороны дороги к ним приближался коротконогий и прыщеватый Пещеров по кличке Сезамоткройся...
   Но тут прямо у них перед носом неожиданно промчался, визжа, красный "жигуль" и обдал их всех клубами богатой ездокской пылищи...
   -- Фу ты, чёрт! -- выругался брезгливый Блантер. -- Только сегодня надел новую рубашку!
   -- Здорово, мужики! -- хрипатый Пещеров жмёт руки мужикам. -- Куда направляемся?
   Дормидонт обречённо махнул рукой, а Блантер констатировал:
   -- Вот идём с бракоразводного процесса. Отныне наш Пирамидон свободен на все четыре!..
   -- Правда?
   -- Чистейшая! Он ещё, конечно, не освоился в холостяцкой роли, но уже начинает понимать, что бабы это преходяще, а музыка вечна...
   -- А я на базар, -- сообщает Пещеров, взмахивая оранжевой авоськой, -- за овощами и разными фруктами.
   -- Молодец, -- заключает Блантер.
   -- Ну и жара сегодня, -- замечает Пещеров, косясь на электросварочное солнце, -- щас бы пивка холодненького...
   -- А что, это мысль. Пирамидон, может, сходим на базар, пивка попьём?
   Дормидонт пожимает плечами:
   -- Пожалуй...
   И Вольдемар Блантер с Дормидонтом Подъехаловым поворачивают обратно -- в сторону знаменитого ездокского базара, чтобы испить пивка за компанию с Пещеровым хрипатым. Но...
   Но тут они лоб в лоб сталкиваются с цветастой коалицией уже бывшей подъехаловской тёщи: впереди сама матрона с крашеной -- в рыжину -- шевелюрой, под ручку с ней нарочито горделивая Мальвина, сзади телепается тщедушный экс-тесть, рядом с которым уверенно ступают Мальвинина бабушка и две запятидесятилетние псевдосвидетельницы -- на суде последние красочно обрисовали присутствующим разгульный женоненавистнический характер такого-разэдакого Дормидонта...
   Столкнувшись с нашей пивной троицей, сия кавалькада, до этого живо обсуждавшая судебные перипетии, прикусила языки...
   Обе группы, осанисто косясь друг на друга, проплыли встречь, как две враждебные эскадры, только что заключившие сепаратный мир...
   -- Каковы стервозы! -- воскликнул Блантер, злобно зыркнув на уплывающую женскую команду и потрясая кулачком в душном воздухе полуденного Ездока.
   Пещеров было хохотнул, но чуткий Дормидонт, решивший, что пора позаботиться о душевном спокойствии друга, который и так уже сегодня перенервничал, осадил того категорически встопорщенным взором.
   Свернув с Орджоникидзе, миновали переулок и вышли на Кирова, а там и до базара рукой подать... Но в этот момент -- ша! -- вспотевший не на шутку Дормидонт вылетает вдруг из самого себя и оказывается где? Правильно -- в той самой парилке ездокского воздуха, -- однако единосущная и освобождённая Дормидонтова душа сию парилку уже, собственно, и не замечала, в отличие от вон тех трёх отчётливо материальных чуваков, которые подходили теперь уже к воротам гигантского базара: неожиданно облегчённый и обновлённый, словно весенняя змея, Дормидонт N2 выделял их из базарной толчеи и разглядывал сверху с затаённым и необъяснимым самому себе, каким-то даже лабораторным, любопытством.
   Вот они обогнули цветастую группу местных цыганок, торгующих прямо с рук иностранной жвачкой и отечественными дрожжами, миновали серых осанистых тёток с охапками самопальных веников, подошли к пивному ларьку, влепились в потную очередь изнывающих мужиков... И с неземным сожалением глядя на всё это сверху, Дормидонт N2 родил стерильную и бесплотную мысль о том, что всё-то им там, внизу, неймётся, всё-то им там чего-то надо, а вот ему, прохладному и летучему, ни жратвы не надо, ни пива, ни баб, ни денег -- ни-ча-во, -- я свободен и летуч, я, мол, гоняю стаи туч!..
   А когда подошла, наконец, ихняя очередь, когда отошли, лавируя с драгоценным грузом меж егозливо-взмыленных тел, в сторонку и присосались со слюновыделительным вожделением к блаженно запотевшим кружкам, когда с белопенными усами оторвались от них после первых, самых упоительных, глотков, смачно крякая и отдыхиваясь весьма удовлетворённо... Тогда-то как раз и возвернулся Дормидонт в прежнюю, родную свою оболочку, допил пиво, поставил пузатую кружку на землю, закурил, и только тогда увидел перед собой прыгающих и беззвучно раскрывающих рты Блантера и Пещерова -- они хлопают его по плечам, -- и скоро сквозь прострацию плавающего звона он постепенно начинает слышать их, пока ещё далёкие и смутно-прерывистые, голоса:
   -- Эй! Эге-гей!.. Ну чё ты, в натуре?! Закосел что ли?!.
   А Дормидонт, уж позабыв почти о забытьи надмирном иль сделав вид, что позабыл, отмахивается от занудных чуваков:
   -- Да отстаньте вы ради бога! -- и буднично добавляет: Может, возьмём по второй?..
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 6

   После возвращения в отчие Хуловицы Сава успел уже несколько раз побывать в домах своих старых друзей-одноклассников. Но никого из них так и не нашёл: одного зарезали в драке, другой попал под поезд, третий, закончив океанологический факультет Ленинградского гидромета, ушёл в слишком дальнее плаванье по морям и океанам, а бывшие подружки разъехались и переженились (хотя, кажется, по-серьёзному была ведь только одна-единственная).
   После южного бурления жизнь провинциального городка, почти деревни, где он провёл своё детство, показалась ему глухой и беспросветной. Сонной, слишком сонной. Прямо какой-то чуть ли не скандинавской. Физическая голодовка сменилась для Мыльникова голодовкой духовно-психической (сенсорной, говоря по-научному), когда он обрёл в себе белое безмолвие бездонной пустыни, чистой доски, безначальной опустошённости -- свободы?..
   Он оказался будто на Луне -- один -- по колено утонувший в её бескрайней и серой пыли: это всё-таки пыль, хоть и лунная...
   А тут ещё этот эпохальный перелом в истории его огромной и странной страны, когда народные мозги, содрогаясь, зародили в себе червячок тотального смятения и зыбкости нерушимых доселе жизненных основ. Эта ситуация курьёзно к тому же накладывалась на общепланетарный кризис идеалов и мировоззрений, когда любая мысль, любая идеология, любая вера заведомо обречены на иссушающую иронию и уничтожающий скепсис, так как пройдя многократное испытание временем, не выдержали его, сломались и рассыпались в мельчайшую пыль ископаемых веков.
   Видно, поэтому в нас снова просыпается древнейшая потребность в немудрствующей простоте.
   Ведь что такое человек? -- травоядное млекопитающее из рода шимпанзоидов, ходящее прямо на задних конечностях туда и сюда в извечных поисках пропитания и досуга...
   И, конечно, на фоне всего этого глобального спотыкания Мыльников вполне мог ощутить себя человеком безродным, человеком без свойств.
   Куда только подевалась былая его ностальгия? Потеряв погоны патриотизма, он стал свободным как никогда, но не знал куда ему идти... Патриотизм -- одна крайность, ирония и скепсис -- другая: Мыльников не хотел ни туда, ни сюда, а грезил об олимпийском покое золотой середины, наполненной ощутимой онтологической плотностью.
   Но вопрос ещё и в том, что Мыльников это вовсе не человек, а мой сомнамбулический автор, которого я (Андрей Лопухин) почти выдумал (а он почти выдумал меня): мы с ним, к сожалению, никогда не встречались, а только грезились друг другу во снах и прочих подобных местах весьма и весьма приблизительно, но большего, ввиду обоюдного нашего индивидуализма, нам и не требовалось.
   И теперь, выходит, он смотрел на этот мир с той же всё крыши, колокольни, водонапорной башни красного кирпича: он держал дистанцию. Ведь он не был человеком, как они, копошащиеся внизу в сладкой навозной жиже, непрерывно совокупляясь и с чавканьем пожирая друг друга.
  
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 6. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  

НУ ЧТО ТУТ ПОДЕЛАЕШЬ, ЕЖЛИ ХОТСА...

   Угрюмый Пещеров по ночам преображался. Он врубал на запись свой далеко ещё не доШАРПанный маг и с помощью подручных предметов холостяцкого быта лабал пещерную музыку недоразвитого Кайнозоя.
   Подготовительно вздрагивая, взбрыкивая и вздрюкивая, подмаргивающий Пещеров ставит замызганный чайник на раскалённую спираль видавшей виды социалистической электроплитки: для дела потребен вяжущий чрево чифирь...
   Но даже ещё не испивши горюченького, по?том истекает Пещеров, -- на редкость знойное выпало нынче лето на нашу седую башку, а ночью -- душняк беспросветный, и мухи плодятся со скоростью света и всё засирают в округе, садятся на голову нагло, на руки и ноги, затекшие в долгой отсидке каморной, умора, но мухи ведь тоже, стервозы, для музыки дикой годны... Однако Пещеров зевнул ненароком, и вот, пожалста, одна из них по имени Жозефина влетела в рот ему без промедленья: Пещеров рот прихлопнул, и хрустнуло слегка премерзко в пасти у него, но, слава богу, не совсем угробил Жозефину наш музыкальный компонист: её он бережно из пасти вынимает и нежно крылышки прозрачны обдувает, -- расправив их, взлетает Жозефина, взлетает радостно она, вопя "неужто спасена"?!.
   А во дворе собачара по имени Жук, так разлаялся Жучара, спасу нет, но пусть и он вплетается в музы?ку -- лай, гав-гав, собачка, лай, родимая, лай, излай всё это небо в духоте голодных звёзд!
   Зудели мухи в хоре заунывном, лохматый Жук, зверея во дворе, гремя цепами ржавыми, пёс облаивал луну с хрипато-подвывающим захлёбом -- то зачиналась музыка пещер... Стол-барабан, шипящий чайник, кружка, чашка, ложка, банки, склянки, старый чемодан, спичкоробок, табачный дым, ключи дырявые со свистом, гортань прокуренная, Боже, и даже колпачок от авторучки с посвистом кикиморы паскудной, стекло и гвоздь, вчерашние газеты, фольга от прошлогодней шоколадки, шурх да шурх, письмо с отказом от любимой стервы, хрясь пополам, и на четыре хрясь, вдобавок табуретка, стук да стук, да сковородка, шкворчащая на медленные звёзды, скрипящее истошно койко-место, скукоженные, право, кирзачи, пам-пара-бам и хрясь! вонючие портянки поперёк, не кирчи, начальник, вытьё твоё подлунное с присвистами, с прихлопами, с притопами притом есть замещенье уходящей популяции волчачьей, завыванья, впрочем, перемежались отдельными словами и даже, надо же, целыми выраженьями с крепостной стеною по периметру, что была попросту крохотной такой пристроечной кухонькой, снимаемой Пещеровым у неких дедки с бабкой за двадцать пять рублёв, он выл как ветр, а то и хлеще ветра, взбарматывал и хлюпал, причмокивал и пел, наярь, наярь, чтобы посуда звонко загремела, эхх, бумс и брамс, разбей всю эту утварь, ахх, аюшки, уу-тварь!..
   Пещеров варганил музыку, и, что же, ему подмогою, ей-богу, собака, взбрехивающая на дворе, уже устало, тише всё и глуше, подбрехивала больше для порядка, уныло скрючившись у будки, стальною цепью шею обмотав...
   Глубокой ночью -- звёзды колыхались на ветру -- хозяин дед Михайло по прозвищу Горбатый, выходя до ветру, но не сумев убить в себе чувство природного любопытства, заглянул со двора в зазывно горящее в ночи окошко дюже странного постояльца, который взвывал оголтело щемящим фальцетом, отчего слёзы творческого счастья струились по его щекам, порепанным фурункулёзом... А дедуся по кличке Горбатый, совсем позабыв про всякую конспирацию, буквально пришпандорился своим бугристым носом к означенному окну и замер, вылупив испуганные буркалы на невиданную оргию пещерно-родовых камланий...
   Назавтра Пещеров прокручивал свежезаписанную ораторию прохладным -- во всём белом и чистом -- друзьям: Серёга Пушкин с Аннушкой текучей, плечико в плечико, воссели на Пещерову кровать -- та, ржаво скрипнув и захохотав, в себя их погрузила до земли, они и охнуть не успели, как ноги их взбрыкнули в потолок: елозя задами и скрипя панцирною сеткой, а также и кряхтя несмазанными горловодами, они, краями тоненьких своих прозрачнейших затылков-родничков породисто дрожа, невольно взмахивали крыльями ушами и, дружно сцепившись в неразрывное целое, незаметно, но верно надувались всё нарастающим из мага гулом зудящее-взбрехивающим с воплем, звоном, криком, стоном, стуком, грюком, боем, зноем, с посвистом, с огнём и хладом, с аллюром хмурым, бурым, алым и зелёным, с хрипато пустотелой оболочкой -- тем наполнялись гулом, которым ветреная славится пещера. Прогоркло-безобыденые губы их высохли тотчас, в изнеможеньи Анна простонала:
   -- Хотса иногда вот так вот повыть -- у-у-у-у--у-у-у-у--у-у-у-у--у-у-у-у!!!
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 7

   Турклуб "Лоэнгрин" -- это маленькая такая, лет десять-пятнадцать как бесхозная, избушка на Пушкина, которую Валерка Пещеров выклянчил не так давно у новых ездокских властей, что даже в наивном перестроечном раже помогли ему даже с ремонтом, а уж вывеску Шамиль Шахеншахов такую закуролесил -- закачаешься!
   Серёга Кучер подстраивает гитару, Шамиль латает свою старую штормовку и попивает чаёк, Валерка чистит иголкой форсунку походного примуса успевает между тем косить растопыренный глаз на карту Центрального Кавказа, Карина и Жанна наводят порядок в кладовой... А Мишка Валетов показывает Савелию рукопись своей, завёрнутой редактором, статьи, в которой прослежены пути внедрения чеченской мафии в хозяйственную жизнь района.
   Потом, закончив очередную репетицию, зайдёт на огонёк и Блантер Вольдемар и, повернув фигуристый крантик уютного самовара, нальёт в стаканчик кипяточку, разбавит его заварочкой из фаянсового чайничка и отразится косорыло в блескучем зареве самоварного бока...
   Что объединяет этих совсем (на самом деле) неизвестных друг другу людей?
   Игра и случай, скука и тоска, и снова случай, страх и грёза, неведомые им самим, взаимное плетение сновидческих узоров взаимодополняемых судеб, неясные позывы, обоюдоострые симпатии, броуновское движение причин и следствий и т.д.?
   А Серёга запевает песню о пропащем сердце.
   Одни слушают, другие негромко подпевают. Валерка барабанит по примусу и косит завидущий зрак на хрупенькую Карину. Савелий импровизирует на карманной блок-флейточке, а Блантер на губной гармошке. Жанна печалит чернющие свои глазищи. И т.д.
   Жизнь наша случайна, бессюжетна -- эпизодична? Ни корней, ни листьев? Сплошной импрессионизм? Ташизм: разноцветные пятна Роршаха не очень-то и причудливо разбросаны по её, жизни, простодырому холсту, а ты пробираешься меж бугристыми его неровностями "насекомыми" своими ножками -- откуда и куда?!
   Впрочем, куда бы то ни было, но -- кривая вывезет. Авось. И мы живём, под собою не чуя ни зги. Музыка становится всё просветлённей, всё возвышенней и просторней, ей уже тесно в этой маленькой избушке, и вот уже старые кирпичные стены её растворяются, тают прямо на глазах и -- исчезают совсем, и лоэнгриновцы, напевая о пропащих своих сердцах, взмывают и темнеющее вечернее небо, распростёртое тоскливо и сладко над Ездокской котловиной Центрального Кавказа, где исподволь, осторожно начинают появляться уже и родная луна, и добрые первые звёзды; и вот уже растёт, ширится и заполняет собой всё это мягкое тёплое небо небывалое многоголосие, в котором -- в объятиях жарких -- слились навсегда и смех и рыданье, и свет и тьма, и любовь и ненависть, и глубь пещер подземных и высь вершин подлунных...
  
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 7. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
   "Я ТВОЮ МОГИ-ИЛКУ ИСКА-А-АЛ"...

Александру Дыдымову

  
  
   Дормидонт вырубил натруженный станок и начал уже сметать иссиня-фиолетовую, цветасто-побежалую стружку со станины, когда из бытовки к нему подвалил взъерошено-взопревший Блантер и, внимательно отирая трудовые руки о замасленную ветошь, поинтересовался:
   -- Ну чё, пойдём сёдня гармонию ловить, а? Как?
   -- Пойдём, -- отвечал Подъехалов, да и куда ему было деваться с его благоприобретённой на толкучке крысой Мальвиной, что по ночам смотрела на него умными бусинками глаз и будто спрашивала, ну что, падла, смотришь, чего молчишь? язык что ли прикусил, сучий потрох?..
   А как стемнело, в заводском клубе собралась вся кодла -- Вовик по кличке Слон, Алик по кличке Зёма, Пещеров по кличке Сезамоткройся, Подъехалов по кличке Пирамидон и Блантер по кличке Дуремар -- се чуваки из группы "По тонкому льду".
   Установили на скрипучей сцене аппаратуру, подключились, настроились, размялись: Сезамоткройся пробежался по барабанам -- пам-пара-бам-бам-бам-бам-тыры-дыры-дыры-дара-дам-дара-дам-дам-дам-там-трам-ум-ца-ца-бац! Слон прошёлся по струнам лидер-гитары -- блям-блям-блям-пиуууу-пиу-пиу-пиу-пи-пили-били-били-мяууу! Зёма подёргал толстые струны бас-гитары -- бумм-бумм-бумм-бамм-бамм-бумбумбуммм! Дуремар потарабанил по клавишам фоно -- фергана-фергана-брахмапутра-дрын-дрын-дрынца-ламца-дрица-ца-блям! А Пирамидон проверил микрофоны -- раз-два-три-шесть-шесть-три-шестнадцать-неслышнывсаду-дажешорохи-и-ы, -- а потом подудел немного на флейте -- фьють-фьють-фиу-фиу-фиу-тирли-тирли-тру-ля-ля!..
   Потом Сезамоткройся задал блюзовый ритм, Зёма на басе заложил под него гармоническую базу, Дуремар присовокупил к этому классическую тему Сент-Луис-блюза, и Слону с Пирамидоном ничего не оставалось, как поимпровизировать в предложенной системе координат; потом уже Слон с Пирамидоном брали тему на себя, давая порезвиться в оголённом пространстве и Дуремару, и Зёме, и Сезамоткройсю даже тоже...
   Потом всей кодлой прогнали несколько вещиц из собственного репертуара...
   И только после этого настали звёздные часы для Дуремара, каковой был признан здесь непревзойдённым спецом по вокалу.
   Начали с грузинской песенки "Где же ты, моя Сулико?" (впрочем, как потом выяснилось, ей же и закончили). Дуремар разложил её на пять голосов. Основную партию он взял себе, а остальные -- четыре -- раздавал теперь дузьям-товарищам, приглашая их поочерёдно к своему инструменту:
   -- Пирамидон, иди сюда! Так... Слушай, вот твоя, нижняя, партия: Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о... Понял? Ну-ка, повтори!
   Дормидонт пытался повторить:
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал...
   -- Нет, иска-а-а-ал, вот так... Ну-ка...
   -- Иска-а-ал...
   -- Хорошо... Дальше!
   -- Но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Нелегко-о-о-о-о-о...
   -- Нелегко-о-о...
   -- Так. А теперь полностью...
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Хорошо. Запомнил?
   -- Угу.
   -- Так, следующий. Сезамоткройся!
   Малорослый и упитанно-прыщеватый Пещеров подваливал на своих кривоватых ножках к фоно.
   -- Слушай свою партию! Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её...
   -- Нет, слушай лучше! Я твою моги-и-и-илку иска-а-а-ал... Ну-ка!
   -- Я твою моги-илку иска-а-а-ал...
   -- Так...
   -- Но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Нелегко-о-о-о...
   -- Нелегко-о-о-о...
   -- Так. Ладно. Следующий! Зёма, давай сюда!
   -- И плечистый Алик подходил поближе.
   -- Слухай, Зёма! Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о-о...
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Молодец! С первого раза хватаешь... Отваливай! Теперь Слон... Слон! Давай сюда!..
   Лохмато-кудреватый и угловатый Вовик изящно подруливает к обшарпанному фоно.
   -- У тебя, дорогой Слоняра, будет вот такая, независимая, партия, дающая джазовую окраску всему аккорду, на самой верхотуре... Фальцетом сможешь?
   -- Давай показывай!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о... нелегко-о-о...
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал!..
   -- Отлично!
   -- Но её найти-и нелегко-о-о!
   -- Отлично!.. А теперь посмотрим, кто как усвоил... Дормидонт!
   -- Чего?
   -- Давайте все сюда! Прогоним все партии!
   Чуваки кучкуются у инструмента.
   -- Пирамидон! Давай свою партию! Не забыл?
   -- Попробую.
   -- Давай.
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но...
   -- Неправильно! Я твою моги-илку иска-а-ал...
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Вот, теперь другое дело. Так. Сезам! Давай!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Нелегко-о-о... Хорошо! Слушайте пока только сами себя, не отвлекайтесь на чужие партии! Зёма, теперь ты!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Нелегко-о... Так. Слон!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о!..
   -- Отлично! Слон, молодец!.. А моя будет такая: Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о... Так, ну что, попробуем теперь все вместе? Давайте, только слушайте пока только сами себя, закрепляйте свои партии!.. Итак, три-четыре!
   -- (хором) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   Вольдемар подозрительно взглядывает на Дормидонта:
   -- По-моему, ты привираешь...
   -- Кто? Я? -- спрашивает Зёма.
   -- Нет, Дормидонт.
   -- Что, ещё раз? -- спрашивает Слон.
   -- Нет, пускай сначала один Дормидонт свою партию покажет... Ну-ка, давай, Дормидонт, три-четыре!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о...
   -- Чёрт! Я так и думал! Дормидонт, опять ты уплыл в сторону! Слушай ещё раз и запоминай! Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о... Понял? Повтори! Три-четыре!
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Вот это другой разговор! Сосредоточься на своей партии и никого не слушай! Представь, будто ты идёшь со своей партией против течения, понял?
   -- Угу. Я твою моги-илку иска-а-ал...
   -- Вот, хорошо... Остальные не забыли свои партии? Сезам! А ну-ка давай свою партию! Три-четыре!..
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Только не плавай! Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о... Понял?
   -- Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Вот так, хорошо... Дормидонт, ещё не забыл?
   -- Я твою моги-и...
   -- Ага. Ладно, давайте ещё раз, все вместе. Готовы? И-и, три-четыре!
   -- (впятером) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Так! Ещё раз! И-и, три-четыре!..
   -- (хором) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Так! закрепляйте, закрепляйте свои партии лучше! Давайте ещё разок! Зёма, чего ищешь?
   -- Курить охота!
   -- Потерпи немного! Щас нельзя отвлекаться! Слон! А ты чего мнёшься?
   -- Лошадей бы отвязать...
   -- Потерпи немного, потом отвяжешь... Давайте ещё раз. И-и, три-четыре!
   -- (впятером) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Дормидонт, не плавай! Ну-ка, ещё раз... Три-четыре!..
   -- (хором) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Во-от, уже лучше... Ладно, щас ещё разок, а потом перекур. Три-четыре!..
   -- (впятером) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Всё! Перекур! Желающие могут отвязать лошадей. Только не писайте мимо унитаза и держите в голове свои партии, прокручивайте их мысленно по кругу, по кругу!
   И чуваки разбрелись -- кто пошёл глотнуть водички, кто отлить ("отвязать лошадей"), кто потянулся за сигаретиной... И только один неугомонный Вольдемар остался за своим фоно, -- наморщив лоб и склоняясь над клавиатурой, искал и проигрывал варианты продолжения этой славной грузинской песенки... Запарившись, снял пиджак, повесил его на спинку стула, снова уткнулся в клавиатуру...
   А чуваки, утолив жажду, отлив лишнее и закурив, опять было взялись за инструменты: Сезамоткройся пробежался по барабанам и тарелкам -- драм-пара-бам-пам-ца-ца! Слон взял на гитаре несколько клёвых джазовых аккордов; Зёма успел лишь подключить басуху и дёрнуть за одну струну -- буммм; Пирамидон только подключил микрофоны через микшерский пульт, -- но Дуремар возопил:
   -- Всё! Хватит, бросайте инструменты! Прогоним вокал!
   -- Может, с микрофонами? -- спросил Пирамидон. -- Я подключил...
   -- Подключил? Тогда давайте, берите микрофоны и сюда!.. Так, взяли? Ну давайте попробуем! Я твою могилку искал... Готовы? И-и-и, три-четыре!
   -- (хором) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Ну что ж, более-менее... Надо зафиксироваться на своём голосе, добиться автоматизма, а для этого нужна определённая самодисциплина... Ещё разок! Ну-ка! И-и, три-четыре!
   -- (впятером) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   -- Более-менее... Но это пока ещё неживая, мёртвая фиксация на своих голосах, гармонии здесь ещё нет, она ещё здесь не ночевала, ибо гармония -- это нечто очень живое, самостийное и летучее, что-то пластичное, подвижное, текучее, как река... Для её достижения требуется уже более тонкая подгонка, притирка нужна более плотная, вживание друг в друга... Это, практически, знаете что? Это... любовь... любовь небесная... Да... Теперь, когда мы добились начального автоматизма ваших позиций, надо как бы себя забыть, отстраниться, освободиться от собственной зажатости, зацикленности на своих партиях, попробовать сознательно поплавать, послушать соседние партии, поискать более тонкие, более точные с ними совпадения, живые, естественные сочетания... Сопрягать теперь нам надо, сопрягать! Одно с другим, другое с третьим и так далее!
   И чуваки попытались пропеть свои партии с учётом этой новой установки, и пропели так не один раз, и не два, и даже не три, а больше.
   -- (хором) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о...
   Они пели снова и снова, и вслушивались друг в друга во все уши... И в один прекрасный момент их голоса вдруг будто впадают друг в друга заподлицо -- паз в паз -- становясь единым целым...
   И Вольдемару уже не приходится заставлять их снова и снова пропевать свои партии, они выходят со своими микрофонами на середину сцены, становятся тесным, братским кружком и поют, и поют -- всё уверенней и твёрже... Только поют уже не свои отдельные партии, а объединяющий их в нерасторжимую связку аккорд, поют а'капелла -- аккомпанемент фортепиано в качестве костылей для прежних неуверенных голосов им уже без надобности.
   Они поймали, наконец, свой момент, свою жар-птицу и, ликующе-вдохновенные, не наблюдают уже часов... Катарсис слаженного слияния -- свобода -- полёт -- гармония -- счастье... Волновой кайф космического братства...
   И только уже в третьем часу ночи Вольдемар чуть ли не силой отнимает запотевшие микрофоны у забалдевших чуваков и гонит сих вокальных обалдуев на улицу:
   -- Хватит! Закругляемся! Совсем с ума сошли! Домой же ведь пора! Завтра на работу вставать! К станку! Да и связки надо поберечь, они нам ещё пригодятся!..
   И вот уже идут они впятером по ночному городу и, будто пьяные, горланят, обнявшись, в осыпанные звёздами небеса:
   -- (впятером) Я твою моги-илку иска-а-ал, но её найти-и нелегко-о-о, долго я томи-и-ился и стра-а-адал, где же ты, моя-а Су-улико-о-о-о... Долго я томи-и-ился и стра-а-адал, где же ты, моя-а Сулико-о-о-о...
  
  
  
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 8

  
   ...Ну что ж, Москва, так Москва... Всё ж таки великая столица великой империи... Электричка на 7-30...
   С ума же ведь можно сойти в Хуловицах от тоски и скуки...
   Мазутный запах железной дороги... Толпа густеет на перроне -- джинсовая молодёжь, тётки и бабки с мешками, грибники с плетёными кошёлками, трудяги-мужики, серьёзные дамы с сумками, крашенные чувихи...
   -- ...прибывает к первой платформе! -- привычный глас вокзального репродуктора теснит напряжённо-напружиненную толпу к краю заасфальтированной платформы...
   Курильщики прощально всасывают милый табачный дым в свои закопчённые лёгкие (ах, дым отечества нам сладок и приятен!)...
   Сава мастерским щелчком выстреливает на холодные рельсы уже слишком крохотный бычок по талонам покупаемой "Астры" (per aspera ad astra ), тот оставляет в воздухе инверсионный дымный следок...
   А Савелий слегка поглядывает на привокзальный, сырой и дымчатый, рассвет, косит глазами налево и направо на приуготовленное к решающему бою людское братство -- интересные, разноцветные всё человеки, но ему никоим образом не знакомые, чужие (откуда они и куда?), где-то очень даже колоритные они, но Сава... Но Сава -- посторонний он для них человек, опутан неким коконом от них, отторгнут безнадёжно и навсегда... А ведь такие приятные лица! -- обтянутые замечательной кожей, с разнообразными конфигурациями носов, с гигантскими и совсем почти невидимыми, а вдобавок порой и начисто прикрытыми головной растительностью, ушами, со ртищами и с ротиками, бледными, карими, алыми даже, с где-то блескучими там и сям глазками и глазищами, что норовили всосать тебя в свои чудесные глубины целиком; а также и фигуристое разномастие, и как тягучая медлительность, так и одуряющая, по правде сказать, порывистость оных фигур -- всё это и многое ещё другое по некоей касательной взбаламучивало и распыляло в небеса совсем ещё заспанные, да и очи ещё не продравшие даже, мгновения Савиной, ей-же-ей, самостийности и, Савиной же, воли...
   Вот подошла, запшикала дверями, и люди полезли из электрички на воздух, а здешние притулились настырно к дверям, оставив выходящим лишь узенький такой коридорчик... И рванули вперёд, лишь последний из выходящих, а точнее, последняя тётка, выползла из вагона, но, бедной, не дали ей даже и выйти толком -- сдавили, и вот уже поволокли обратно, тётка завопила -- аааа! дайте же выйти, проклятые!.. И проклятые на полсекунды мольбе уступили, и вот, пожалте, -- тётка совершенно свободна, и уже привычно спешит по делам... А электричка меж тем толкнулась и-и-и -- пай-ехала, радёмая... А Саве места не досталось: что вы хотите? -- рязанское направление... Впрочем, ничего страшного, скоро Коломна, там много людишек выходит... Так что -- будет тебе место, будет и свисток...
   Сава рассеянно, необязательным взором, как бы заглядывая в себя, смотрит за окна, где мелькают то грациозные рябинки, то бледные и смутные осинки, то берёзки, а потом и ёлки с соснами, в конце концов, полностью завладевшие наружным пространством -- помимо неподвижной ленты болезненно тусклого неба над ними...
   Так что же, думает Сава, нужно ли мне это движение, это подрагивание под ногами, это придуманное стремление в никуда?
   Вот станция Чёрная -- несколько скудных домиков на краю леса...
   Надо же! -- дождик пока прекратил своё нудное действо, и можно остаться сухим совершенно, выйдя из укромного укрытия наружу, представ главой оторопелой пред очи тусклые небес...
   Но ехали покуда неторопко... И тут настигла Саву пустота!.. Необязательность любого действия, любого шага, бессмысленность укрома и простора, пустячных мгновений случайность и горестная несостыкованность в душе всего и вся... Ни к чему не обязывающая, неподвижная пустота сменила брахмапутру жизни резвой... Так что же, куда же, зачем?.. Эх, надо, наверно, искать брахмапутру в округе, надо искать Барбело -- где ты, Барбело?.. Даже Гигантский Спрут, и тот пропал куда-то... Только одно и осталось ему -- пус-то-та... та-та?, та-та?... мы везём с собой кота...
   Подъехали к Коломне, освободились места, и Сава уселся к окошку, грустя...
   Утром в прихожей посмотрел в зеркало -- из него выглядывал незнакомый, бородатый и патлатый, чувак, замаскировавший свою беспомощную суть под маской хиппаря и блатняги... Из глубины родительской квартиры доносился храп отца... Матушка вышла в прихожую:
   -- Зонт возьми.
   -- Не, не люблю зонтов, ты же знаешь...
   -- Всё равно возьми.
   -- Да обойдусь как-нибудь...
   -- Что ж, мокнуть будешь?
   -- Да ничё, обойдётся...
   Душно было в электричке, а за окном серятина преддождевая... Заклонило Саву в сон... Но он героически его переборол, встряхнул башкой и извлёк из сумки книженцию об удивительном, почти уже вымершем, дальневосточном народе -- айну -- предшественнике японцев на одноимённом архипелаге. Книга начиналась такими словами:
   "Когда в XVII в. русские землепроходцы достигли "самого дальнего востока", где, думалось, твердь земная соединяется с твердью небесной, а оказались безбрежное море и многочисленные острова, они были изумлены обликом туземцев. Перед ними предстали заросшие густыми бородами люди с широкими, как у европейцев, глазами, с крупными выступающими носами, похожие на мужиков с юга России, на жителей Кавказа, на заморских гостей из Индии, на цыган -- на кого угодно, только не на монголоидов, которых казаки и служилые люди привыкли повсеместно видеть за Уральским хребтом".
   Древние айны создали загадочные статуэтки догу, которые напоминают космических пришельцев в скафандрах...
   Предание айнов гласит: "Было время, когда первые айну спустились из Страны облаков на землю, полюбили её, занялись охотой и рыболовством, чтобы питаться, танцевать и плодить детей". Славились они своим воинским искусством. Бытовало поверье, что айны владеют магическими приёмами, с посощью которых могут распространять туман...
   В 1565 г. монах Людовик Фроэс в донесении руководству ордена иезуитов писал: "На севере Японии... находится обширная страна, населённая дикими людьми. Народ этот пристрастен к вину, храбр на войне, и японцы его очень боятся... На груди носят они, как уверяют, зеркало. Свой меч или саблю они привязывают к голове таким образом, что рукоятка его торчит выше плеча"... В 1622 г. сицилианец Джироламо де Анжелис в письме к главе ордена дал подробное описание островитян: "Они крепкого сложения и росту выше обыкновенного. Цвет кожи их приближается скорее к белому нежели к тёмному. Они носят длинные бороды, иногда достигающие до середины туловища. Волосы на голове они бреют спереди, так что до макушки голова у них голая... Уши у всех проткнуты, и, вместо серёг, они носят серебряные кольца... Богатые носят платья из шёлковых и бумажных материй или полотна, вышитые шёлком и украшенные шёлковыми же нашивками в форме крестов или роз"...
   В 1805 г. И.Ф.Крузенштерн, побывавший с кругосветной экспедицией у Сахалинских берегов, записывает: "...я народ сей почитаю лучшим из всех прочих, которые доныне мне известны".
   "Современная антропология, -- писал в 1971 г. М.Г.Левин, -- не может точно очертить территорию, откуда пришли предки айнов"...
   Айнский миф гласит: "Охотились они на всякого зверя, догоняя его на крыльях"...
   Айны не любили болтовни, сплетен и пересудов, но высоко ценили дар слова, умение излагать мысли не только внятно, но и изящно...
   Айны поклонялись множеству богов...
   В айнском мировоззрении не было непроходимой грани между одушевлёнными и неодушевлёнными предметами...
   Пантеон айнских божеств столь богат, что его не раз сравнивали с эллинским...
   Но что интересно. "Айны верят, -- писал К.Киндаити, -- что человек есть высшее существо и что этот мир более прекрасен, чем мир богов". Частый мотив фольклора -- восхищение, которое выражают боги при виде Земли людей. Они чуть ли не завидуют тому, как живут айны...
   Айнские шаманы обладали незаурядными способностями...
   А.М.Кондратов пишет: "Отголоски связей с древней Индией прослеживаются среди загадочных айнов"...
   Многие айнские слова поразительно схожи с латинскими, греческими, древнерусскими...
   ...Дрёма однако скрутила-таки Саву, уронил он голову на грудь и -- был таков...
   Он шёл по лесу среди дивных сосен и любовался пробивающимися сквозь их высоченные кроны лучами блаженного солнца... Чирикали птички... Но тут он выходит на широкую поляну, и в этот самый момент из небес -- на ту же поляну -- нежно приземляется белёсый шар полупрозрачный -- почти бесшумно, будто ветерок прошелестел...
   Сава остолбенело замер на краю поляны... А из шарика меж тем выплыли три широкоплечих богатыря и, встав посреди поляны, подозвали Саву:
   -- Иди сюда, не бойся...
   И Сава заковылял к ним на негнущихся ногах.
   -- Чего дрожишь? Успокойся...
   -- Я ничего, я спокоен.
   -- Ну вот и хорошо.
   Они окружили Саву -- двое стали сзади, а один (самый главный, судя по тому, что он был чуть посолидней остальных) прямо перед ним. Опасаясь подвоха, Сава озирался на тех двоих...
   Но главный опять поспешил его успокоить:
   -- Не бойся, мы не желаем тебе зла, нам только нужен твой разум...
   -- Что-о-о!? -- возопил Сава, -- разум? Вы что, с ума сошли?! -- и хотел было бежать, но не смог сдвинуться с места. -- Он мне самому нужен!
   -- Ладно-ладно, успокойся, если нужен, не возьмём... Согласись, мы ведь могли и не спрашивать... Я же сказал, мы не желаем тебе зла. Может, ты хочешь с нами полететь?
   -- Надо подумать, -- ответил Сава и аж взмок весь от напряжения.
   -- Думай быстрее, у нас мало времени...
   И тут (так и не додумавшись) Сава очнулся -- машинист объявил Люберцы... Следующая станция Савина -- Ждановская, то есть в смысле -- Выхино, в каковую её теперь переименовали...
   Пассажиры начинают уже копошиться, елозить, кое-кто уже и встаёт -- многие тоже выходят на следующей... Но Сава пока не копошится и не елозит, он ждёт, когда за окнами -- внизу -- появятся ряды голубеньких гаражей, а за ними покажутся высокие бетонные дома и толстенные полосатые трубы...
   А вот и гаражики, вот и домики, вот и трубочки -- пора подниматься!
   Пш-ш-ш-ш -- то пневматикой пшикает, затормозив, электричка...
   Народец толпится у выхода из вагона, -- что ж, и Сава с народцем этим заодно, заподлицо, заподспинку, за тютелькой тютелька, за человечком человечек -- ух! -- на платформу скользнул... Поезд за спиной грохнул дверьми и загудел себе дальше, а Сава закурил беломорину, обернулся и, воззрясь на вторую платформу, подивился, как там на павильоне зияли бледнолице гигантские следы от прежних, реквизированных теперь уже, буквищ -- "Ж", "Д", "А", "Н", "О", "В", "С", "К", "А", "Я"... А новые, выхинские буквицы, выходит, навесить ещё не успели... Это хорошо или плохо?.. А никак, -- решил Сава и, выплюнув изжёванный чинарик и нашарив в пиджаке гладенький медный пятак, ненароком припомнил хрестоматийное -- "пятак упал, звеня и подпрыгивая" -- и, ухватив боковым зрением выскребанное на салатовой масляной краске доски объявлений, изгаженной следами былых объявлений, у входа в надземное метро сакраментальное признание "Люблю Арнольда", -- пустил означенный пятак в прореху заградительно-пропускного механизма и шагнул-таки внутрь, на территорию метро, ведущую прямо к платформам непрерывно подходящих и убегающих с гулом поездов...
   Через двадцать пять минут Сава добрался до станции метро "Пушкинская" и проник в один из рукавов подземного перехода, где с раскладных столиков торговля шла наперебой -- пластмассово-резиновыми игрушками по 4-8-12 и более рублей, буклетами международной службы знакомств, сексуально-эротической литературой, газетами "СПИД-ИНФО" и "Совершенно секретно", "Атмода" и "Московские ведомости", "Русский курьер" и "КоммерсантЪ", "Гражданское достоинство" и "Дом кино"... Сава, продравшись чрез плечи и спины, распростился с несколькими рубликами и купил несколько газеток...
   Он выползал на божий свет, на Пушкинскую площадь у редакции "Московских новостей", там, где угол здания меж площадью и улицею Горького забором забран был во избежание падения на головы прохожих каких-нибудь камней ли, кирпичей с той верхотуры, где прежде размещался знаменитый Дом актёра, -- но тот сгорел недавно ненароком, хотя предполагают вероятность и вредительского поджога, -- что ж, время нонче крутое, революцьонное, за взгляды там какие-нибудь политические вполне пристукнуть могут по башке -- вот так и сдохнешь, не узнав, какую партию аль группировку благодарить за то, к чему ты сам уже, возможно, порывался, да стало недосуг, аль морок жизни неуёмной, повседневья суета вдруг твой коварный план самоубийства пресекли... Что эта жизнь? Что -- смерть? Вопросы риторичны... Камланья дикого шамана отсюда кажутся исполненными смысла и прозренья -- отсюда рок, тяжёлый рок и "Звуки му", где Петя наш Мамонов выделывал чудны?е кренделя...
   На стенах меж стендов с "Московскими новостями" расклеены листовки и воззвания, и даже есть карикатуры на родного Михалсергеича (его уже терзали к той поре, дразнили, задирали, и он в ответ невольно огрызался то налево, то направо), что злобно и дотошно повторяли реальное родимое пятно на лысине вождя, очертаньями смутно напоминающее вроде бы некое островное государство -- то ли Японию, то ль Кубу, то ль Новую Зеландию...
   Листовки звали к демонстрациям и забастовкам, на лёгком ветерочке трепыхалась бумаженция с призывом -- "Свободу Валерии Новодворской!" И тут же снова некие юнцы, а также и юницы газеты продавали самопальные, неформальные, неподцензурные, продавали уже без столиков, прямо с рук, -- газеты эти были покрамольней тех, что были в подземелье, -- к примеру, "Свободное слово" (орган Демократического Союза), "Воля" (орган анархо-синдикалистов)... Попутно эти же ребятишки сигареты предлагали и самиздатовские книжечки о происках Раисы Максимовны, о валютных махинациях Николая Иваныча Рыжкова и о неравной борьбе Тельмана Хореновича Гдляна с кремлёвской мафией... Здесь кучки мужиков и старых тёток ретиво обсуждали непорядки и, кстати, ту листовочку с призывом к демонстрации, что должна состояться буквально сегодня на проспекте Мира...
   А Сава, затурканный всем этим, снова углубился в подземелье метро, к станции "Чеховская", откуда умчался южнее, вышел на "Боровицкой", перешёл на "Арбатскую", через которую и выбрался на божий -- по-прежнему всё-таки -- свет...
   Неужто моросню заклинило на время? Похоже, так. Хотя и было -- серо, сыро и уныло, но это, право же, пустяк, потому что столько сразу на Саву нагрянуло рекомендаций по части секса и кунг-фу, не говоря уже о брошюрке "Как стать экстрасенсом", что, чуть ли не совсем затворив от всего этого свои бедные очи, он почти побежал к подземному переходу у Арбатской площади... Но и там -- безвкусно напомаженные девицы торговали импортной жвачкой и дорогими импортными сигаретками, поштучно; пузатый мужичок предлагал золотые изделия; дико пахнущие потом цыганские тётки зазывно орали "помада! помада! тени! тени!"; махонький круглый киоск распродажей дефицитного женского белья собрал вкруг себя толпу напористых особ слабого пола; журнал "Балтия" с рекламного щита обещал досыта накормить всех желающих всё тем же сексом, анекдотами про поручика Ржевского и разоблаченьями генерала КГБ Калугина, перебежавшего в стан потенциального противника...
   Прыгая аж через четыре (невысокие, правда) ступеньки, Сава пробкой вымахнул на воздух -- к преддверью легендарного Арбата. Там его столь же легендарным "Караваном" встречала джаз-банда в составе контрабаса, ударных, трубы, тромбона и сакса, что в этот момент выводил как раз своё соло: держатель серебристо-извилистого инструмента, томно прикрыв глаза, выведывал в глубинах мирозданья, какого чёрта стоит эта жизнь, когда в ней не хватает импровиза, взамен которого хлебали большевизма мы столько лет вонючую стряпню...
   А там и на Арбатову брусчатку меж псевдостарых фонарей ступал уже Савелий отрешёный, -- да-да, ему по-прежнему не удавалось уцепиться бездельными руками в эту с блудливым зудением бурлящую жизнь, ему всё никак не удавалось своё колокольно пустотелое нутро заполнить этой вопиюще вопящей мешаниной, он пребывал по-прежнему отдельно от этой колготелой кутерьмы... Смешались в кучи кони, люди, художники, фотографы, картины с голозадыми девахами, матрёшки в виде прежних и нынешних российских вождей, очередная джазуха...
   Струились встречь столпотворенья, слились над ухом и над глазом воедино и голоса, и звуки, и предметы, и товары, рубли и доллары, и прочьи глюковяки... Нос, пёс, снова морось, сетка, сумка, брючки, пиджачок, и зонтик, патлы, борода, походка, ноги, женщина, проход Кабирии-Мазины, взгляд, промельк, миг, мгновение, секунда, клоунада, пацифистские значки, а также с надписью "я агент КГБ", дедуня, дедушка, сто тридцать пять рублей, пожалуйста, без сдачи, под расчёт, дедуня, девочка, днточка, толпа, столпотворенье, столоверченье, сумасшедший дом, народ, вперёд заре навстречу, демос, демография, партократия, патлократия, демократия, демонстрация, декамерон, девальвация, прострация, проституция, конституция, деидеологизация, декорация, демонтаж, дошедши в раж, будет вам и рай, будет и свисток, без порток, покатился колобок, он не низок, не высок, дескать, тротуар, дортуар, оревуар, куда прёшь, скотина, смотреть надо, а ещё в шляпе, светофор, затор, забор, вольво, ах, какой мотор, переждём, идём, мой дом недалеко, за углом, никакого покою, вот оно, уважение к старости, нищий с костылём, сигареткой не угостите, простите, поглядишь круго?м, голова кру?гом, коммунистический интернацьонал, узбеки, чукчи, русаки, магазин украинской книги, антиквариат, соц-арт, айм сори, русский мат, пролетарьят, бамс, и в дамки, мамка, мамка, ну вотана я, вотана, на фую намотана, сексуальные анекдоты, штучка, два рубля, бля, ха-муха, бананы дают, в очередь, пожалста, только для вегетарьянцев, страна ввергнута во всеобщее венерьянство, колбаса, только по визиткам, не понимают люди, убиение братьев наших меньших суть самоубийство, изыди, кровопийца, брошюра "Кухня Кришны", "Лёгкое путешествие к другим планетам", общество "Сознание Кришны", Москва-Калькутта-Ленинград, вот, "Любовники Екатерины", детективчик Чейза, червончик, ах, какие глазищи, убиение животных тяжкий грех, убьёшь, найду везде, мол, "Инопланетяне над Россией", восемь рябчиков, популярные газеты "Антисоветская правда" и "Наше чувство горбачевизма", мужики, атас, менты!.. И газетчики исчезли... Но скоро в переулке за Вахтанговским театром патлатый бард сварганил под гитару эту песню:
  
   Кругом пророки, прокураторы,
   Христос, Пилат, Илья и Брут.
   На смертный бой зовут ораторы,
   руками машут и орут.
   А по булыжнику Арбатову
   тряслась убогая арба,
   где тихо пели мы с ребятами,
   легонько струны теребя.
  
   Когда пророки А и Б
   в гурьбе трубили о борьбе,
   мы по Арбату на арбе
   тряслись, крича ни бэ ни мэ,
   а неизвестно почему
   мы воспевали звуки "му"...
  
   Мы разглядим ужимки подлые
   политиканов-палачей
   и проплывём бродячей кодлою
   сквозь строй заманчивых речей.
   Похерим борзых повелителей,
   царьков, крышуемых ордой
   братков, богатых покровителей
   и чинодралов чередой.
  
   Когда пророки А и Б
   в гурьбе трубили о борьбе,
   мы по Арбату на арбе
   тряслись, крича ни бэ ни мэ,
   а неизвестно почему
   мы воспевали звуки "му"...
  
   Нам всё до фени, право, дочиста
   нам опостылела борьба!
   Не уповая на пророчества,
   беспечно катится арба.
   Арбатского барда сменили поэты. Один читал:
   Мы живём, под собою не чуя страны,
   отовсюду расстрелы и стоны слышны,
   а где хватит на пол-разговорца,
   там пригонят спецназ Ставропольца.
  
   Это он посылает войска КГБ
   избивать наших женщин в Баку и Москве.
   Он всегда ни при чём, он боится упасть,
   по колено в крови, он почувствовал власть.
  
   Убивайте, насилуйте, хапайте!
   Всё равно он -- любимчик на Западе.
   Его пальцы сжимают Советский Союз.
   Его диких решений я снова боюсь.
  
   Затем вышел другой, постарше и поморщинистей, и голосом хрипатым зачитал:
   МОНОЛОГ БОМЖА
   Московские ночи! В помятом плаще
   я сплю натощак в подзаборном плюще.
   Меня прогоняют с бульварной скамьи,
   но свалки, подвалы и трубы -- мои.
   А то заберусь под вагон в тупике,
   когда патрули на вокзалах в пике.
   Вселенная нянчит меня наяву,
   в которой родился и вечно живу.
   Однако в милиции -- вот чудеса! --
   дают мне лишь двадцать четыре часа.
   И дело не в бритвочке, не в помазке,
   когда я обросший бреду по Москве.
   Спешат равнодушные люди, авто.
   Без штампа прописки я в мире никто.
   Страна, как известно, у нас велика,
   но нет для бездомного в ней уголка.
   Ах, девять квадратов положено мне,
   но где положили, в какой стороне?
   Вот пригород, поле, кусты над рекой...
   Вдали от людей обретаю покой.
   Пока не убрали в законе тех строк,
   я паспорт бросаю в ночной костерок.
  
   Народ, окружавший поэта, захлопал...
   А Сава вдруг вспомнил про упоминавшуюся на Пушкинской демонстрацию, что-то неведомое, подобное младенцу в утробе, толкнуло его изнутри, он помчался назад -- мимо картин и художников, мимо матрёшек и фотографов с их фанерными лимузинами и прочей бутафорией, мимо шашлычного дыма и разноцветных зонтов, мимо встречных человечьих потоков -- и снова сверзился в глубины подземки, перебежал с "Арбатской" на "Библиотеку им.Ленина", доехал до "Кировской". перешёл на "Тургеневскую" и, благополучно доехав до следующей станции ("Проспект Мира"), выбрался, наконец, наружу и предстал перед могучим кругляшом спорткомплекса "Олимпийский"...
   Но здесь уже никого (в смысле, организованной толпы) не было... А он так хотел шагать средь весёлых и дружных рядов под старо-новоиспечённым российским триколором, под белыми андреевскими, под чёрными анархистскими, под голубыми пацифистскими и какими угодно ещё знамёнами, шагать средь плакатов с лозунгами -- "От гласности к свободе слова, от демократизации к демократии!", "Землю крестьянам, заводы рабочим!", "Власть партократии -- долой!", "Руки прочь от Литвы!"; шагать и скандировать вместе со всеми -- "далой капээсэс!", "пазор кагэбэ!", "свабоду Валерии Новодворской!", "свабоду палитзаключённым!", "свабоду-свабоду-свабоду!"...
   В его ушах нарастает гул многотысячной толпы, слышны отдельные выкрики, урезонивающие милицейские увещевания разносятся через мегафон над широким людским половодьем... Кто-то смеётся, кто-то читает стихи, некоторые -- надо же! -- даже поют: в бой роковой мы вступили с врагами, нас ещё судьбы безвестные ждут...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 8. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  

ТРУЛЯЛИЗМ ДОРМИДОНТА ПОДЪЕХАЛОВА

   -- Побойтесь Бога, Дормидонт... -- в который уже раз наставляла настырного Подъехалова богобоязненная Марфа Казимировна, высокая трухлявая старуха. -- Разве ж это дело, выходить на площадь в эдаком беспардонно вызывающем виде, разве ж это дело, вычленять единичную свою сущность из великого множества малых сих, выставлять напоказ гологоловую, сирую свою самость, разве ж это дело, скажите мне, Дормидонт, просветите старорежимную старуху!
   Тако вразумляла неугомонного Дормидонта Подъехалова уже два дни как гостившая у Блантера его столичная тётушка, когда Дормидонт после очередной демонстрации, как всегда, заходил на квартеру означенного Блантера, давнего своего товарища.
   А дело в том, что с некоторых пор означенный Дормидонт, обрив наголо свой, по правде сказать, изрядно угловатый череп и повесив на свою же изрядно же жилистую и кадыкастую шею плакат с вызывающе сакраментальной надписью "ТРУ-ЛЯ-ЛЯ", чуть ли не ежедневно -- в таком вот виде -- стал появляться на главной площади нашего захудалого города, и вдобавок, что особенно прискорбно, в непосредственной близости от самого Вождя, от его монумента, от простёртой в светлое будущее бронзовой длани, за что, видимо, и возлюбили её окрестные голуби и галки, нутром чуя это самое сие, но не умея, по слабости ума, высказать вразумительно всю эту свою пернатую любовь...
   Впрочем, богобоязненность жеманно покуривающей Марфы Казимировны вполне благополучно издыхала в дымных кольцах того же "Беломора", нанизываемых на любопытствующий хоботок её столичного носа. Да, признаться, Подъехалов и не ведал, в чём это он должен признаваться и каяться. И должен ли?.. Поэтому он, чтобы не слишком обижать старушенцию, пожимал плечами и делал многозначительные жесты руками.
   Не услышав ожидаемых откровений, разочарованная Марфа Казимировна -- к этому времени подходило уже обычно время программы "Время" -- обращалась к более разговорчивому ящику, который в свете завоёванных в жесточайших боях гласности и плюрализма обрушивал на неё планов наших громадьё...
   Потом, уже затемно, с очередной шабашки возвращался помятый и слегка осоловелый Вольдемар -- играть на свадьбах и прочих вечеринках это вам не хухры-мухры... Дормидонт облегчённо вздыхал, и друзья на цыпочках -- чтобы, не дай бог, не потревожить закаменевшую спину столичной тётушки -- занимали крохотную кухоньку, где глушили забойный чифирь и вели задушевные беседы...
   -- Я говорю только то, что я говорю, -- говорил Дормидонт.
   -- Договорились, -- говорил Вольдемар.
   -- Я говорю дом, -- говорил Дормидонт, -- это некий параллелепипед, человеком предназначаемое для своего обитания устройство, дом.
   -- А я говорю хлеб, -- говорил Вольдемар, -- это некий брикет, человеком предназначаемое для своего пропитания существо, хлеб.
   -- Я говорю стол, -- говорил Дормидонт, -- это некая квартопалая штуковина, человеком предназначаемая для удобства поглощения питающих его продуктов и для писания его рассказов конструкция, стол.
   -- А я говорю стул, -- говорил Вольдемар, -- это некая квартопалая же штуковина, человеком предназначаемая для удобства принятия состояния своего покоя, промежуточного между стоянием и лежанием, конструкция, стул.
   -- Я говорю небо, -- говорил Дормидонт, -- это некая надсубстанция, человеком предназначаемое для удобства своего выхода в астральный план пространство, небо.
   -- А я говорю земля, -- говорил Вольдемар, -- это некая опорная точка-плоскость, человеком предназначаемая для удобства восстановления своего перпендикуляра среда, земля.
   -- Я говорю сортир, -- говорил Дормидонт, -- это некое опорное очко, человеком предназначаемая для удобства принятия состояния своего покоя, промежуточного между стоянием и лежанием, посредством поглощения продуктов переработки питающих его продуктов дырка, сортир.
   -- А я говорю пустота, -- говорил Вольдемар, -- это некая энергонесущая субстанция, человеком предназначаемая для принятия состояния жизни между совокуплением и смертью религия, пустота.
   -- Я говорю ничего, -- говорил Дормидонт, -- это некое хихикающее поле, нечеловеком предназначаемая для заполнения пустоты энергия, ни-ча-во...
   -- А я говорю брысь, -- говорил Вольдемар, -- это брысь-брысь-брысь!
   -- Я говорю утварь, -- говорил Дормидонт, -- это тру-ля-ля!
   -- А я говорю утварь, -- говорил Вольдемар, -- это ууууу-тварь!
   -- Я говорю вещь, -- говорил Дормидонт, -- я говорю штуковина!
   -- А я говорю говорение, -- говорил Вольдемар, -- и говоря, я проговариваю заговорные говорильные говорилки, тутси-пупси...
   И тогда говорливый Дормидонт, судорожно раздирая измождённо-языкастый рот, горделиво договорил:
   -- Genug, я говорю, что, говоря некоторые вещи, я уже попросту ничего не говорю, то есть говорю ничего; и тогда я -- немею...
   За полураскрытым и чёрным окном Вольдемаровой кухоньки в парилке безлунного лета звенела и дрожала отдалённая "Ламбада", хихикали девки в объятьях парней, и вкруг лампады кухонной кружили комары да мухи и ночные бабочки-бабули...
   И вдруг, нежданная, в дверном проёме каменной гостиницей явилась двухметровая, о боже, Марфа Казимировна, расстроив ренессанс медитативный...
   Набычился, озлившись, Вольдемар:
   -- Хиляй отседова, проклятая старуха!
   Старуха крякнула. Свалилась наземь с грохотом. И померла.
   Такие пироги. Играть на свадьбах и прочих вечеринках это вам не хухры-мухры. К тому же, голуби мира с успехом обосрали Вождя с головы до пят, включая устремлённую вдаль бронзовую длань.
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 9

   ...И звёздный мрак объял героя... Герой вздохнул. Герой увидел... И он пошёл -- по фонарям, по фонарям, по фонарям, по фонарям... И он пошёл -- по звёздам, звёздам, звёздам, звёздам, звё...
   Ха! Сомнамбулические ноги привели его прямо к затрапезному -- грязные разводы на стенах, облупившаяся штукатурка и четыре слононогие, некогда белые, колонны -- зданию ДК. И надо же -- снова ха! -- два окошка шамильской мастерской светили жёлтым светом в темноту подзвёздного Савиного заоконья...
   Ша! -- регает Сава и, качаясь отрешённо, в эту друга мастерскую поднима-ет-ся, тса, тса, тса, тса, ламца, дрица, дрица, ца! На этажик на второй, на второй, на второй! Сава, Сава, сука, блядь, я тебя иду искать, это Сава втихомолку, про себя бормочет глухо, глухо, глухо, глухо, глухо, голо-, голова-два уха, из которой, из кторой получается уха, получается ушица прена-ва-риста-я! А какой клубится, право, от неё балдёжный запах, запах воли и свободы, цирка, цирка Шапито, у меня была квартирка, коей не было на свете, но бросай ты штучки эти и сожми себя в кулак... Так. Пришёл. И -- тук-тук-тук! Заходите! О-о, какие гости, здрасьте, чао, здрасьте, не тушуйтесь, столик маленький, но всё же вкруг него сидели -- братцы, это надо же! -- Серёга, Блантер и Шамиль, на троих бутылку водки они дружно допивали, тут пришёл голодный Сава и увидел закусон, что лежал промежду красок, между спичек, сигареток и каких-то трехамудий в виде, в общем-то, железных, не железных, а твердющих, бронебойных, нет, увы, не бронебойных, а ну как там, так -- бетонных, а точней, желе-, нет, впрочем, это будет зо-, бето-, бето-, бето-, бетонных квадратур. На печеньицах рисунок в виде жирненьких колосьев, что, когда плодоносили, умирали завсегда, умирали, умирали, умирали завсегда, а когда они под солнцем, под лампёшкой очень тусклой мирно водочку сосали, Сава руки, чьи-то руки, что вы, право, неужели, да, представьте, пожимал. А Серёга, взяв гитару, взяв за талию гитану, нет, гитару взяв, Серёга бурно что-то, что-то то-то, нет, не это, а, скажу вам по секрету, что-то против власть советов, что-то бурно, право, очень и бравурно заиграл. Средь холстов сидели други и свои хмельные струги колебали ветром трубным, излетающим с небес... Анашу они курили, забивая в папироски, и качали головами, только Сава не курил, ибо Сава это слава и надежда патриотов на скорейшие победы в офигительных боях, трах, бах, пан или пропал, впрочем, он и так был пьян, безо всяких трам-пам-пам...
   А Шамиль-то -- это ж надо! -- завтра в горы уезжает на этюды, на этюды, на этюды, на пленэр, и по этому случа?ю его други провожали, ну а Саве, так уж вышло, не успели сообщить, но ведь ты голодный слишком, и, сказать по правде, Сава, не хотели мы тревожить твой покой, твой сон тревожный, ну а может, и балдёжный, ведь, признайся, ты кайфуешь, ведь ты вспарываешь брюхо презанудной бытовухе, объявляя в знак протеста голодовочку свою, ведь, признайся, Сава, этим искривляешь ты пространство, да и время замедляешь, замедляешь, замедляешь, и становится тягучим, и тянучим, и липучим, и становится зыбучим это время вкруг тебя...
   Сава налил себе тёпленькой водички из электрического чайника, он ведь, слава богу, не объявлял пока сухую, смертельную голодовку, а посему сидел, цедил сквозь зубы оную водицу... Вольдемар, Серёга и Шамиль в это время рылись в зашторенном закутке, ища какой-то старый холст... Так уютно было Саве в этой маленькой мастерской!.. Его, правда, подташнивало и мутило, но он уже научился искусно лавировать ускользающим сознанием меж чёрными, нефтяными пятнами полного отключения...
   Стены увешаны были холстами, досками, листами с причудливой живописью и виртуозной графикой -- Шамиль в последнее время ударился в авангард, который Вольдемар любовно обзывал маразмом. В полумраке всё это разношёрстное великолепие оказывало магическое воздействие...
   И вот друзья выходят из закутка с маленьким холстом, на котором изображён тревожный ночной фонарь, -- поскрипывая на ветру, он смутно высвечивает в темноте случайный кусочек глухого городского закоулка... дело в том, что Шамиль давно уже обещал подарить эту картину Серёге... И вот Серёга берёт картину из рук Шамиля и вдруг локтём неловкой руки опрокидывает со стола служащую пепельницей замызганную банку из-под кофе -- банка грохается на пол, и куча окурков вываливается из неё наружу... Серёга ойкает, склоняется к банке, чтобы исправить свою оплошность, но Шамиль останавливает его:
   -- Стой! Смотрите, какая охренительная композиция!
   И все застывают на месте и любуются художественной кучкой из окурков и пепла рядом с опрокинутой банкой.
   -- Аванга-а-ард, -- говорит Сава.
   -- Классический маразм, -- говорит Вольдемар.
   -- Оставим так, -- говорит Шамиль. -- Вернусь, обязательно напишу эту композицию...
   Но пора трогаться: Шамиль берёт велосипед, Вольдемар отрывает от пола солидный баул с красками, Серёга ухватывает объёмную связку холстов, натянутых на разнокалиберные подрамники, а Сава -- по случаю голодовки -- идёт порожняком...
   Выйдя на улицу, пытаются закрепить баул на велосипедном багажнике сзади, а связку холстов приторочить к раме, но... Баул выскальзывает из чьих-то рук, Шамиль охает, ахает, бросается к баулу, влезает в него обеими руками -- так и есть -- припасённая в дорогу бутылка водки приказала долго жить... Шамиль, матерясь, вынимал осколки и швырял их, швырял, расшвыривал в разные стороны, и встряхивал мокрыми руками, и вытирал их о штаны... Спиртовой дух тревожил носоглотки друзей... Ну ничего, ничего, и не такое переживали... Баул всё-таки приладили... А холсты придётся нести в руках -- слишком уж гигантская связка для такого велосипедика...
   Всё-таки ночью не так жарко, да ещё и после дождя, хотя и душновато... Поначалу они ещё пытались что-то выкрикивать, петь, стихи читать и взбрыкивать ногами, но вскоре, волоча впеременку тяжёлые грузы, измудохались вконец и приумолкли... Кряхтели и шли по центральной по мокрой улице незабвенного Кирова имени, шли и кряхтели... Столбовые фонари будто парили в неземном каком-то свете и -- один за другим -- возлагали хлопья света на пустынную и влажную дорогу, меж деревьев хлопья света проплывали, или даже проникали сквозь деревья... Отражаясь от дороги, свет встречался с новым светом, что сквозил от фонаря, -- и это рождало причудливый и многомерный, но невесомо лёгкий световой театр, где своё место нашлось и древесной листве У дороги, и нашим друзьям четверым НА дороге, что шли ПО дороге, что шли по столбам, а точней, по теням столбовым, и по звёздам, и по фонарям, а точней, по тому, чем они одаряли, по свету ступали, ступали по свету ногами, по белому, белому свету...
   Меняясь, тяжёлую связку холстов волокли на себе то Серёга, то Вольдемар, а Шамиль по-прежнему вёл рядом с собой велосипед скрипучий с баулом своим...
   Наконец он не вынес этой пытки отлучения от собственных творений:
   -- Всё! -- возопил он. -- Хватит! Стоп! Отдайте мне мои холсты, мои любимые, мои проклятые холсты! Это мой крест, и я сам должен его нести! Понимаете вы, стоеросовые!.. Давайте сюда! А вы тащите велик... -- Что ж делать, поменялись ношами. -- Вот так. Но вы не горюйте, вам всё равно зачтутся ваши муки, они каким-нибудь макаром отразятся в будущих картинах, что на этих холстах появятся, уж в этом можете не сомневаться...
   -- Дай-то Бог, -- отвечает Вольдемар.
   -- Это было бы неплохо, если бы там отразились наши кровь, пот и слёзы, -- вторит Серёга.
   И ничего не сказал Савелий, ведь он единственный был налегке, хотя и шатался...
   По ночному тротуару проходил фантастически гигантский толстяк, -- а завидев ребят, поспешил им навстречу: толстяк был молод, лет семнадцати, спросил чего-нибудь курнуть... Закурил и пошёл своей дорогой, да так стремительно пошёл, как будто вовсе не толстяк...
   -- Интересная модель, -- сказал Шамиль, имея в виду фактурного толстяка.
   А Вольдемар расхохотался.
   Серёга хмыкнул неопределённо.
   А Сава промолчал.
  
  
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 9. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  

СПИ СПОКОЙНО, МАРФА КАЗИМИРОВНА!

  

I

   ...Скоро Дормидонт получил от Блантера письмо:
   "Здорово, Домидоша! Вчера, в день международной солидарности трудящихся женщин в борьбе за равноправие с мужчинами, схоронил прах любимой тётушки Марфы Казимировны, помянули с горем убитым дядюшкой Адольфом Семёнычем неизбывные добродетели покойной, полчаса назад уложил его, бедного, на скрипучую кровать и сижу теперча на кухоньке, пишу тебе енто письмецо. Курю. Балдею. Досюда доносится дядюшкин храп: спи спокойно, дорогой товарищ... Квартирка у них (то есть теперча у него) нехилая -- три комнаты, раздельный санузел, лоджия что футбольное поле, и вообще... Завтра -- митинг на Манежной в поддержку товарища Ельцина. Бурлит столица. Народу -- тьма!.. А поговорить не с кем. Потому и пишу тебе, дружара, енто самое письмишко.
   Чуешь ли ты, Дормидоша, под ногами головокружительное смещение тектонических плит, а в окружающем воздухе одуряюще-тошнотворную ломку пространственно-временных координат?! Как мы одной ногой ступили уже в иное измерение... Некая разряжено-аморфная субстанция обволокла наши оторопелые тела, размазала наши глазастые физии по блёклому холсту новоиспечённого пространства...
   М-да. А между тем -- весна... В кухонное окошко на рахиточных ножках вползает слабенькое туберкулёзное солнце. Шальная муха очнулась от спячки и полупьяными зигзагами шарахается из стороны в сторону перед моим сизым носом... Пришло время весенней кровосдачи. Но ты, Дормидонт, не ходи без меня в наш донорский пункт -- скоро я приеду и сходим вместе.
   Хотел я сходить на митинг, потолкаться в толпе, а теперь передумал -- не пойду -- дядюшку Адольфа нельзя одного оставлять: вдруг с ним что-нибудь случится...
   Увидишь Серафиму, передавай привет.
   Такие, значит, пироги.
   А покеда прощевай.
   Твой Вольдемар".
   Дочитав письмо, Дормидонт взглянул на конверт -- туда, где значился обратный адрес... А что, если взять и приехать к Вольдемару, свалиться без предупреждения, как снег на голову? Это мысль...
   Вчера на заводе Дормидонта неожиданно вытолкали в отпуск вместо Сидорчука, заядлого огородника, который упросил начальство сделать эту замену, чтобы самому пойти попозже -- к началу посевной кампании. И теперь Дормидонт был в растерянности -- что делать с этим свалившимся на его бритую голову отпуском. Не оставаться же здесь, в этом уже слишком привычном и однообразном для него Ездоке... Сделать сюрприз Вольдемару... Это мысль. Хотя... А вдруг Вольдемар уже едет теперь обратно? Приедешь, а его и след простыл... Надо самолётом -- тогда ещё можно будет застать...
   И наутро, недолго думая, Дормидонт на электричке добирается до Минвод, покупает в аэропорту за 31 рэ билет до Москвы и -- улетает в первопрестольную...
   Летайте самолётами аэрофлота!.. Что ж, Дормидонт любил летать самолётами аэрофлота (тем более, когда иного флота не было и в помине)! Но сейчас, когда уютный ИЛ-86 вбуравился в просторные небеса, настроение у Дормидонта было препаршивое -- он вдруг понял, откуда взялась эта его решимость лететь к Вольдемару: ему сейчас обязательно надо было что-то делать, надо было забыться, чтобы не подохнуть с тоски, чтобы не повеситься...
   На днях хозяева опять отчитывали его за беспорядок, за то, что накурил в ихней вонючей времянке, пропади она пропадом, пригрозили, что в следующий раз погонят с квартиры, дескать, хватит, надоело... Дормидонту тоже надоело скитаться по чужим углам. За пятнадцать лет работы в этой проклятой стране он так и не сумел заработать себе какую-нибудь завалящую квартирку... Правда, у его родителей была в Рязанской губернии своя -- двухкомнатная -- квартира, но возвращаться к ним ему пока не хотелось: родители -- те же, по сути, хозяева...
   "В этой стране, -- думал Дормидонт, глазея через иллюминатор на расстилавшиеся под ним сугробы облаков, -- человек имеет право только на внутреннюю свободу. По крайней мере, такой человек, как я. А много ли мне надо? -- захудалую клетушку о четырёх стенах, немного хлеба, немного чаю, немного курева, вот и всё"...
   Через четыре с небольшим месяца ему стукнет 33 -- распинать его никто не собирался -- кому он нужен? -- разве что сам к тому времени повесится... Вот Ельцин -- другое дело: вякнул что-то супротив Горбачёва, и пожалуйста -- все тут же готовы ему горло перегрызть, партийные бонзы и прочие... Но ведь у нас, кажется, плюрализм?.. Дормидонт говорил -- трулялизм...
   Но что такое? -- мишура суетни вдруг вылетела разом из головы Дормидонта, и отдалённые звуки моцартовского Реквиема органно загудели в опустевшем черепе... Вот и всё -- только эта трагическая моцартовская полуулыбка, и больше ничего... ничего... Ничего не было, ничего не будет -- кроме этого, кроме вот этого летящего пустого простора. В основе мирозданья -- пустота. Вся боль оттого, что всё в конце концов замкнуто на пустоту; ни один сюжет, ни одна история, ни одна жизнь, ни один смысл не имеют ни развязки, ни закругления, ни вывода... Мы всегда в середине сюрреалистического процесса... И этот вездесущий гул над нами -- свист ветра... И все мы летим из никуда в никуды... хы-хы...
   "И зачем это я попёрся в Москву? Съездил бы лучше в мою зачуханную Рязань, навестил бы своих стариков... А то взял бы, да вернулся туда насовсем, женился бы на здоровой розовощёкой рязанке, настругал бы с ней детей, пухленьких таких пумпусиков, забыл бы, к чёрту, всех своих блантеров и витгенштейнов"...
   13 лет назад они с Блантером бросили университет и тут же загремели в армию -- хорошо, что попали в одно место, в северо-осетинский город Ездок: здесь же решили остаться и по дембелю; понравился им этот край -- солнце, горы, виноград, и прочее...
   А люди, какие здесь люди -- широкие, весёлые, вольнолюбивые!..
   Они с Блантером начали тогда изучать осетинский язык: хорж -- хорошо, дарайшом хорж -- доброе утро, агаш цу -- здравствуй, бужныг -- спасибо, дон -- вода, фынц -- нос, хахта -- горы, аж да уаржин -- я тебя люблю...
   Самолёт начал заход на посадку -- печально молодящаяся, смертельно замакияженная стюардесса попросила пристегнуть ремни... И тут у Дормидонта заныл коренной зуб... Самолёт побежал по полосе, и зуб слегка отпустило... Тут Дормидонт вспомнил -- "смерть есть величайшее счастье" -- это из письма юного Моцарта отцу... Но всё это ерунда, ерунда... ерунда... Что ерунда? -- всё ерунда. Всё -- ерунда.
   Вылез из самолёта на промозглый снег с дождём, задрожал как исусик. Поднял воротник куртчоночки, съёжил плечи и заспешил со своим дипломатом в здание аэровокзала. В справочной узнал, как добраться до Вольдемара...
  
  

II

   ...Дормидонт потянулся было к кнопке звонка, но, вспомнив о замысленном сюрпризе, решил пока не звонить и тихонько толкнул дверь -- та, скрипнув, приотворилась, и, заслышав за ней голоса, Дормидонт оттопыренным ухом приникает к расщелине, дохнувшей где-то прежде уже слышанным старческим духом -- анемичным и жёлтым...
   -- ...Что вы, Адольф Семёныч, дорогой, Маргарита уже крепко осела в Мончегорске, прижилась... Конечно, ей с двумя детьми тесно в однокомнатной, но ведь она уже давно стоит в очереди на двухкомнатную, и она её скоро получит. -- Это как будто был блантеровский голос. Дормидонт приник ещё ближе. -- К тому же, не такой уж у неё с мужем разрыв... Милые бранятся, только тешатся... Они ведь даже, кажется, официально не разведены, может, ещё сойдутся...
   -- Ну, я не знаю... возможно... Но ведь она мне родная дочь, и мой долг... -- А это уже был старческий, скрипяще-пришёптывающий, должно быть, дядюшкин голос. -- Мой долг оставить дочери после себя что-нибудь существенное...
   -- Это правильно, вот это вы, Адольф Семёныч. совершенно правильно и мудро говорите, тут я с вами согласен на все сто... Но ведь и у вас есть накопления? Правда, не очень и большие... Но ведь можно мебель продать, ну, я не знаю, предметы быта, посуду, все эти ложки, ложечки, сервизы, вон их сколько у вас скопилось, можно выручить неплохую сумму... Ну, вы об этом можете не беспокоиться, я об этом сам позабочусь, ни к чему вам, дорогой Адальф Семёныч, забивать свою седую голову всей этой мишурой, вы должны жить и радоваться жизни, вы ещё всех нас переживёте, вон, весна за окном, снег тает, это просто весной обостряются все болезни, вы это знаете не хуже меня... Эх, Адольф Семёныч, дорогой! Скоро сойдёт последний снег, расцветут деревья и травы, птички запоют, и вы забудете про все свои болезни, поверьте мне! Это всё следствие депрессии от кончины вашей драгоценной супруги и любимой моей тётушки Марфы Казимировны!
   -- Ох, не говори...
   -- Да, да, нельзя вечно убиваться этим, ушедшего не вернуть, Марфа Казимировна была славной женщиной, но что поделаешь...
   -- Ох, что-то мне...
   -- Что, вам плохо?! Вам надо прилечь! Вот, выпейте это, и пойдёмте, я вас провожу в постельку!..
   Понемногу Дормидонт начал что-то смекать: в Ездоке Вольдемар снимал квартиру по договору на год, через месяц этот год заканчивается, хозяева вернутся из Магадана и Блантер снова окажется на улице, если не найдёт другое жильё, а ему, как и Дормидонту, давно уже обрыдло мотаться по чужим углам... А тут такой шанс -- больной дядюшка-дедушка... И Дормидонт прикрывает дверь и поворачивает обратно, -- может быть, ещё удастся достать билет на вечерний самолёт...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 10

   Голодовки день десятый! А точнее, начало дня.
   Сава сидит со своим плакатом на маленьком раскладном стульчике, как и прежде, у своего любимого знака с сакраментальной надписью STOP и рассеянно листает своего покетбуковского Генри Торо.
   Всё так же и в той же рассветной дымке обозначался перед ним на горизонте Главный Кавказский Хребет...
   Народу прибывало всё больше и больше.
   Подъехал Васька -- на этот раз на чьих-то "Жигулях"... Подошёл, пожал руку:
   -- Ну как, ещё живой?
   -- Знамо дело.
   -- Отощал ты сильно, ничего не скажешь... Но вроде бы уже немного мучиться осталось, я слышал, вот-вот должны подписать...
   -- Да, я тоже слышал.
   И Васька уходит, а Сава принимается за Генри Торо:
   "Мой опыт, во всяком случае, научил меня следующему: если человек смело шагает к своей мечте и пытается жить так, как она ему подсказывает, его ожидает успех, какого не дано будничному существованию. Кое-что он оставит позади, перешагнёт какие-то невидимые границы; вокруг него и внутри него установятся новые, всеобщие и более свободные законы, или старые будут истолкованы в его пользу в более широком смысле, и он обретёт свободу, подобающую высшему существу. Чем более он упростит свою жизнь, тем проще представятся ему всемирные законы, и одиночество не будет для него одиночеством, бедность перестанет быть бедностью, а слабость -- слабостью. Если ты выстроил воздушные замки, твой труд не пропал даром; именно там им и место. Тебе остаётся подвести под них фундамент"...
   Подъехал подполковник Черкесов. Выпрыгнул из машины и, как молодой олень, поскакал к Саве. Но Сава -- не будь дураком -- нагнулся и поднял из-за спины хар-р-роший дрын, заранее заготовленный для подобных случаев. Черкесов так и застыл на месте, будто вздёрнутый под узцы конь. А Сава между тем с выражением отчаянной угрозы поигрывал увесистой своей дубиной -- похлопывал ею слегка по левой ладони... Некоторое время они, как два лесных зверя, не мигая, смотрели друг другу в глаза... А потом Черкесов развернулся на каблуках и нарочито неторопливо, словно прогуливаясь, направился обратно к машине... Сава с удовлетворением вздохнул и препроводил дубину на прежнее место.
   А вот и подполковник Дундуков -- выбрался из УАЗика, подходит:
   -- Здравствуй, Мыльников. Как здоровье?
   -- Нормально.
   -- Ничего не болит?
   -- Ничего.
   -- Ну ты как, заканчивать не собираешься?
   -- Не собираюсь.
   -- Командующий дальней авиации подписал, остался только главком вэ-вэ-эс. Он бы уже давно подписал, но он В Кубинке с иностранной делегацией занят. Не сегодня-завтра вернётся в Москву и подпишет, это уж точно. Так что бросай ты это дело, а то здоровье испортишь, потом поздно будет...
   -- Буду голодать, пока не подпишет...
   -- Ну как хочешь. Если тебя собственное здоровье не волнует...
   ...Отслужив наконец-таки свою десятую смену у КПП, Сава добирается до дома, переодевается в гражданское и устремляется в ДК, а именно -- в клуб авторской песни, где под чутким руководством Сергея Кучера вершились великие дела... Ребята решили собраться, чтобы набросать программу предстоящего через два дня концерта.
   Сава подумал, что сегодня у него наступило, кажется, нечто вроде -- теперь уже -- "третьего дыхания" (второе у него уже открывалось): средний пульс 45 ударов в минуту, появилось ощущение лёгкости, некой невесомой воздушности тела... Хотя резких движений по-прежнему приходилось избегать -- после них мутило, бросало в пот, и сердце, захлёбываясь, начинало давать перебои... А так, в общем, ничего, жить можно. Ко всему человек привыкает.
   Но вот забрался под самую крышу ДК и в зобу дыханье-то спёрло, сердчишко, бедное, затрепыхало крылышками, як птичка в клетке; зашёл уже в клубную комнатушку, поздоровался с Серёгой и Вольдемаром, а всё никак ещё не мог продышаться... Вот тебе и "третье дыхание"!.. Опустился на стул, притулился к стеночке, глазки прикрыл и -- полете-е-ел...
   Друзья вокруг чего-то там бегали, кудахтали чего-то по куриному -- куд-кудах, куд-кудах... Суют, суют, суют стакан с водой прямо в рыло -- хлоп по зубам!.. Сава, конечно, сразу же открыл глаза и застонал от боли, и, отводя рукой злосчастный стакан, страдальчески заныл:
   -- Отстаньте ради бога, дайте оклематься...
   Друзья притихли, и Сава снова прикрыл очумевшие очи, но тошнотворная темнота опять набросилась на него и закрутила, завертела в неизвестном направлении... Тогда он снова раскрыл чугунные веки и захлопнул их только после того, как зафиксировал плавающий взор на уголке письменного стола...
   Минут двадцать он спал таким мёртвым, таким тихим и неподвижным сном,что чуваки даже было забеспокоились, не помер ли он ненароком, но, подкравшись поближе, приставляли уши к самой его физиономии, после чего констатировали -- нет, живой, дышит... Серёга на всякий случай побежал искать нашатырь.
   "Какой там концерт, -- сокрушался Вольдемар, -- а тем более через два дня! Тут бы как-нибудь дожить"...
   Но тут с грохотом распахивается кособокая дверь и в комнату вваливается уже где-то под завязку набравшийся Валетов: неужели это он -- весьма почётный член всесоюзного общества трезвости?! И мало того, что не на шутку шатается, он ещё и вытаскивает из кейса две петарды ординарной водяры и громко водружает их на стол -- бахх!
   Сава теперь, конечно, уже не спал, а с болезненным изумлением наблюдал удивительную картину Михаилова падения.
   А тот поворотился к столу блуждающей спиной и, с остервенением разодрав на цыплячьей шее толстый узел своего спецкоровского галстука и полусогнувшись в аляповато-пародийном реверансе, прогундосил в никуда:
   -- Наше вам... с кисточкой!
   С порога на него, изумлённо застыв, взирал запыхавшийся Серёга -- в правой руке он держал махонький пузырёк нашатырного спирта...
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 10. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  
  

ФАЯНСОВАЯ КРУЖКА С ОТКОЛОТОЙ РУЧКОЙ И СИНИМ ЦВЕТКОМ НА БОКУ

   Поговорим просто так. Поговорим о вещах необязательных и потому приятных.
   Фазиль Искандер
   ...Фазиль сказал: поговорим. Поговорим о ерунде. О пустяках, не принимаемых обычно в расчёт...
   --...Мы, дружище, зашуганы комплексами наших отцов, которые ели себе свой виноград и ни о чём таком не думали, а нам теперь от этого самого винограда оскоминой аж морды перекашивает... Но стоит взглянуть на себя со стороны, чтобы понять, что мы с тобой самые непритязательные и свободные люди в мире -- и в этом наша сила, добавлю -- иррациональная сила. Мы с тобой самые летучие, самые космические люди... Мы научились ценить то, что не имеет ни цены, ни смысла. Вот вы все говорите -- Запад, Запад, се?рвиз, се?рвиз... А я чихать хотел на этот ваш грёбаный сервиз!.. Какой смысл, говорите? А такой, скажу я вам, что его не пощупать руками и не купить за ваши паршивые доллары!.. Вот вы говорите, что мои трепыхания не стоят выеденного яйца? А я вам так скажу: каждая мелкотравчатая зга несёт в себе космический смысл...
   Такие, примерно, мысли выговаривал Дормидонт Подъехалов случайному соседу, пропивая свои остатние отпускные червонцы в одном из затрапезных кабаков Среднерусской возвышенности...
   Только что он вернулся из северо-кавказского Ездока, где прошла его прежняя жизнь, каковую оставил он год назад за ради отчей земли, где родился и взрос.
   -- Понимаешь, ты, стоеросовая твоя башка, -- объяснял он осоловелому соседу, -- понимаешь ли ты, как прекрасна и как печальна эта жизнь во всей своей прекрасности и простоте?! Когда я решил остаться в Ездоке, со мной были только две вещи, взятые на память из родного дома, старый отцовский чемодан, фибровый, с металлическими уголками чемодан да матушкина кружка, фаянсовая кружка с отколотой ручкой и синим, под Гжель, цветком на боку, это такой фантастический цветок, каких не бывает в природе, ты понимаешь, скотина?..
   Ну потом я, конечно, обжился, обзавёлся всяким скарбом, тряпьём и прочей ерундой... Мы служили там с другом моим Блантером, а потом решили там остаться... И остались... Устроились на завод. Жили себе, пели и смеялись, грустили и толковали за жизнь... Ночи напролёт пивали из этой фаянсовой кружки забойный чифирь и разводили свои философии на постном масле... От того чифиря кружка моя покрывалась тёмным таким, метафизическим налётом, от которого я почему-то не спешил избавиться... Хотя теперь я, кажется, понимаю почему... С этим налётом кружка будто сохраняла в себе все наши бессонные ночи, все споры и прозрения, которые на следующий день выветривались из наших голов неведомо куда, наутро мы уже не могли вспомнить, до чего докопались-додумались ночью, все наши великие идеи ну прямо будто языком слизывало куда-то... А вот, выходит, что а этой самой кружке они для меня как будто бы ещё оставались, сохранялись, наслаивались друг на друга таинственны чёрным налётом... Усекаешь? Всего-то лишь старая фаянсовая кружка с отколотой ручкой... Вот такие пироги... Но, понимаешь, через несколько лет меня потянуло на родину, на север... Я, правда, ещё сомневался -- ехать, не ехать... Но однажды всё-таки решился, собрался и поехал... попрощался, конечно, с друзьями тогдашними... Уезжал я, признаться с лёгким сердцем, ещё не понимая что я там оставляю... Вернулся домой... Но здесь, здесь настигла меня пустота-а-а... Это всё, конечно, сантименты, но позже я понял, что оставил там, по сути, свою молодость...
   Целый уж год я здесь проживаю, а всё никак не привыкну -- всё мне здесь как будто знакомо, но... Не знаю я, понимаешь ты, не знаю, как жить и что делать... Устроился на завод и отпуска жду-не дождусь, чтобы съездить туда, в Ездок, чтобы пустота моя родимая от меня улетела... Маялся я, маялся -- еле дождался... И вот, наконец, дождался -- поехал... Приезжаю... А там всё будто уже по-другому: хотя дома, улицы вроде бы те же, и люди... Но что-то неуловимо изменилось... Ладно. Прихожу к Блантеру, кровавый друг всё-таки...
   Здорово, грю, Вольдемар, лезу к нему обниматься, а он эдак от меня отстраняется, будто ему неловко почему-то стало от моего присутствия... Вот, грит, познакомься с моей женой... Он, оказывается, за то время, что мы не виделись, успел жениться... Так вот, выходит эдакая краля, вся из себя, важная такая, хозяйственная, проходите, грит, мне Вольдемар о вас много всего рассказывал... Ну ладно, прохожу... Пригласили они меня за стол, а сами такие чинные, важные, покушайте, говорят, это, попробуйте то... А я смотрю на этого нового Вольдемара и не узнаю в нём прежнего, моего кореша, понимаешь?.. И когда дело дошло до чая, вспомнил я тогда про свою легендарную фаянсовую кружку, которую подарил ему, моему корешу кровавому, при отъезде, и говорю -- налей-ка мне, Вольдемарушка, чайку в мою старую добрую кружечку!.. Вольдемар мой тут замялся, заменжевался, скуксился весь, но куда ж ему было деваться -- налил он мне чаю бледненького, похожего на мочу прыщавого подростка, в мою испытанную в боях фаянсовую кружку с отколотой ручкой и синим цветком на боку... Да, я ведь забыл тебе сказать... Я ведь, когда уезжал и дарил ему эту свою любимую кружку, я строго ему наказал, чтобы он ни в коем случае не смывал с неё чифирный налёт наших бессонных ночей, чтобы сохранил её в прежнем виде, как память о бдениях наших ночных, о нашем братстве смертельном... А тут смотрю, наливает он в неё свой чахлый семейный чаёк, а она сияет на меня изнутри своим девственно белоснежным нутром... кощунственно белоснежным... И, знаешь, не полез мне этот чай после этого в горло...
   Спасибо, говорю, объелся я тут при вашем семейном изобилии, даже для чая места в желудке не осталось... Жена убрала со стола, собрался я было закурить, спрашиваю у Вольдемара -- где тут, мол, твоя знаменитая пепельница, а он снова замялся: я, грит, давно уже не курю, завязал... А тут и жёнушка его подоспела -- а у нас, грит, не курят, мы, грит, ведём в семье здоровый образ жизни... Ну, извините, грю, не знал... Так-то вот... А ты говоришь... Короче, переночевал я у них на раскладушке походной да и умотал наутро на вокзал, сел на бакинский скорый N5... Билетов, правда, не было, но я сунул проводнице четвертак, так она мне быстренько отличное местечко организовала, на второй полке...
   Такие, брат, пироги... Давай, что ли, хряпнем по маленькой, а? Слышь? Эй! Так ты спишь, что ли, эй?! Ну спи, раз такое дело... А я выпью...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 11

   Часа через три, оставив Серёгу с Вольдемаром допивать валетовскую водяру, Сава с Мишкой, оба достаточно уже оклемавшиеся, вышли из ДК и отправились на переговорный пункт звонить Мишкиной жене, -- мол, всё в порядке, дорогая, жив, здоров, целую и наше вам с кисточкой...
   Мягенькая шёлковая ночь драпировала уже световые пучки фонарей на улице Кирова Сергея Мироныча, а Мишка в который уже раз плакался Саве по поводу всей этой коварной и пошлой жизни:
   -- Мы, мол, увольняем вас за систематическое невыполнение плана... Ты понимаешь, какие сволочи!
   -- Ладно, не горюй. Может, это ещё и к лучшему...
   -- Да-а-а, -- вздыхает Мишка. -- Систематическое невыполнение плана... А я ведь заваливал их материалами с ног до головы! А они их рубили под корень, в газету почти ничего не проходило, вот и получается... Просто они все, сволочи, заодно со всей этой мафией...
   Вот и узел связи. Светится огнями переговорный пункт. Сава с Мишкой заходят внутрь.
   Бог ты мой! -- заведение напоминало зал ожидания обычного советского вокзала. Прямо по курсу стойка главной чувихи, принимающей телеграммы и заказы на переговоры, слева ряд из шести телефонных кабин, в центре большой монолитный стол с двумя чернильными приборами и перьевыми ручками-царапалками , а справа на стульях, подоконниках и прямо на полу гирлянды ожидающих...
   Ленивый женский голос через громкоговоритель гнусаво объявлял:
   -- Новосибирск, пятая кабина!.. Москва, первая кабина!.. Ташкент, четвёртая кабина!.. Ленинград, третья кабина!.. Киев, вторая кабина!.. Сидоровка, шестая кабина!..
   И вот эти терпеливо ждущие своего часа человеческие гирлянды и громкоговорящие объявления и напоминали как раз о жэ-дэ вокзале. Известное дело, нередко люди ожидали назначенного разговора по нескольку часов, поэтому коротали время тем, что читали газеты, журналы и книги, а кто, откинувшись на стену или привалившись ненароком к соседу, попросту откровенно спал, а кто изливал своему соседу свою измытаренную душу, а кто без зазрения совести костерил политику товарища Горбачёва и все прелести карточной системы, а некоторые мужики периодически выходили на воздух подымить табачком...
   Мишка сделал заказ и подошёл к Саве:
   -- Ожидайте, говорят...
   -- Ну что ж, давай подождём. -- И Сава опёрся задницей о стол.
   Мишка последовал его примеру:
   -- Самое главное, неизвестно сколько ждать, то ли час, то ли два...
   -- А что ты хотел? Такая система... Мне вот матушка недавно звонила, так я целых два часа прождал, чуть с ума не сошёл! И главное, разговор потом был такой необязательный, такой пустяковый...
   Тут их разговор прервал гигантский жлоб метра под два ростом -- наклонился к Мишке и, обдав перегаром, ласковым полушёпотом предложил:
   -- Слушай, дорогой, у меня к тебе есть один важный вопрос. Пойдём, выйдем на свежий воздух...
   -- Что? Зачем? -- Мишка встревожился. -- А кто вы такой? Я вас не знаю.
   -- Слушай, выйдем на воздух, там познакомимся.
   -- А что за вопрос такой? Зачем выходить? Что, здесь поговорить нельзя? -- И Мишка недоумённо взглянул на Саву, может, тот знаком с этим странным верзилой, но Сава только пожал плечами...
   -- Дорогой, ты не волнуйся, выйдем, решим один маленький вопрос и всё... Здесь, при людях, неудобно...
   -- Почему неудобно? И вообще, что вы ко мне пристали!.. -- Мишка повысил голос, и окружающие люди обратили на него внимание.
   Сава тоже решил что-нибудь вякнуть для порядка:
   -- Чего пристали к человеку?
   -- Ну вот, и попросить нельзя ни о чём, -- чувак вдруг выказал гримасу обиженного ребёнка. -- Я же прошу всего на одну минуту, выйдем, решим вопрос и вернёшься себе обратно, тебе ведь спешить некуда...
   Мишка, добрая душа, тут же размяк:
   -- Ну, если надо... Ладно, пойдём сходим...
   И они направились к выходу. Сава пошёл сзади -- он определённо чуял, что что-то здесь неладно...
   Вышли, спустились по ступенькам... А там -- ещё два таких же амбала. Тут же втроём окружили оторопевшего Мишку и начали задирать:
   -- Ну ты, пацан!.. Щас ты у нас запоё-ошь...
   Пока ещё разминаясь, они толкали Мишку из стороны в сторону и азартно всхохатывали в предвкушении развлечения...
   Сава решил их отвлечь:
   -- Эй! -- крикнул он грозным голосом. -- Оставьте его!
   Амбалы и в самом деле перестали толкать Мишку, повернулись к Саве:
   -- Это кто там такой борзый?!
   Круг их на время распался -- и Мишка рванулся, вырвался из него и побежал что есть мочи, крикнув:
   -- Сава!..
   Сава рванулся за ним, как в старые добрые времена, когда они с Мишкой бегали по утрам на стадионе. Скорость была приличная, но преследователи не отставали и при этом ещё умудрялись орать на всю улицу:
   -- Сто-о-ой!
   Силы быстро оставляли ослабленного голодовкой Саву, но он надеялся на то, что те трое были не вполне трезвые, и если так, то надолго их не хватит...
   Заметив, что Сава совсем уже задыхается, Мишка ему прохрипел:
   -- Держись!
   Скоро уже появится Мишкина пятиэтажка... Но Сава вдруг спотыкается, падает, стонет, пытается встать, но не может... Мишка бросается к нему, помогает подняться...
   А бандитская троица уже совсем рядом, и уже радостно гогочет:
   -- Вот они, попались!
   Мишка увлекает Саву в подъезд ближайшего дома, -- надеялся, наверно, что те трое их в темноте не заметят, пробегут мимо... Но те, как назло, заметили, повернули за ними...
   Друзья взбежали на второй этаж, и Мишка стал стучать во все двери руками и ногами:
   -- Откройте! Откройте!
   Но никто не открывал, а внизу уже слышался топот погони.
   Рванулись выше -- на третий:
   -- Откройте! Откройте! Откройте!
   Без толку. Взбежали на четвёртый:
   -- Откройте!
   Взлетели на пятый:
   -- Откройте, люди! Ну что же вы?! Откройте же, сволочи!..
   На мгновение прислушались -- жлобы вроде бы уже на четвёртом... Сава показал Мишке на чердачный люк -- замка на нём, слава богу, не было... Что оставалось делать? По железной лестнице метнулись к люку, ворвались на чердак, осторожно затворили люк...
   -- Чем бы его придавить? -- шепчет Мишка.
   Но в темноте ничего не видно, глаза ещё к ней не привыкли.
   А внизу уже -- топот ног и страшные голоса:
   -- Убежать захотели! Ща-ас...
   Нечем его придавить, этот проклятый люк! Ничего не видно, только светится в темноте выход на крышу. Друзья торопятся к нему, выбираются наверх -- звёздное небо так будто и втемяшивается им в морды!.. Что теперь делать?! Куда бежать?!. Они мечутся по плоской крыше из стороны в сторону и думают -- неужели всё, неужели попались?!
   Бежать больше некуда, и тогда они прячутся за кирпичной надстройкой с отверстиями вентиляционных труб, хотя и понимают, что это бесполезно. Садятся на корточки, прислушиваются... Вроде бы тихо... Странно, пора бы им, проклятым преследователям, уже появиться на крыше...
   -- Куда они подевались? -- шепчет Сава.
   -- Не знаю.
   Друзья сидят тихо, как мышки и ждут, ждут, ждут, -- а чего ждут, и сами теперь уже не знают... Скоро ноги у них затекают, и они садятся задом на тёплую после жаркого дня гудронную крышу и снова вслушиваются в тишину, снова ждут...
   Первым не выдерживает Мишка -- тихонько поднимается, выглядывает из укрытия, выходит... За ним поднимается и Сава... Поначалу крадучись, а потом всё смелее и смелее ходят по крыше, но пока ещё поблизости от своего, ставшего уже родным, укрытия.
   -- Они, небось, давно уже ушли, -- шепчет Мишка. -- Может, им надо было нас только припугнуть?
   -- Чёрт его знает... Может, они нас на пятом этаже поджидают...
   -- А зачем им нас поджидать? Взяли бы и сюда залезли...
   -- Кто их знает, что у них на уме...
   И друзья снова бродят и бродят по крыше, поневоле задумываясь о вмешательстве высших сил, ведь на месте бандюганов было слишком глупо не подняться на крышу вслед за Мишкой и Савой...
   Сава смотрит на крупные яркие звёзды, потом, взяв Мишку за руку, останавливается и мечтательно произносит:
   -- Хочу в горы...
   -- Щас они те покажут горы...
   Снова ходят по крыше -- туда и сюда, туда и сюда... Но терпение их, наконец, иссякает, и они возвращаются обратно на чердак. Долго озираются -- вроде никого... Подкрадываются к люку, замирают. Прислушиваются... Внизу вдруг истошно завопила кошка -- друзья судорожно вздрагивают: с чего бы это кошка вдруг задумала орать? Может, там кто есть... Может, кто-то, поджидая их, не заметил под ногами кошку и наступил ей на хвост?.. Снова прислушиваются, снова ждут... Нет, вроде бы всё спокойно...
   Тогда Мишка медленно наклоняется и осторожно приотворяет люк, тот оглушительно скрипит!.. На чердак врывается узкий пучок света, друзья всматриваются сквозь образовавшуюся щёлочку вниз -- там вроде бы никого не видать... Но страшно -- вдруг злодеи затаились где-нибудь в стороне... К тому же свет после чердачной темноты кажется слишком уж ярким и слепит отчасти, размывает обозреваемую глазами картинку...
   Мишка тогда приоткрывает люк ещё немного пошире -- и они снова напряжённо вглядываются в яркий просвет, так, что глаза у них начинают слезиться, и появляется мнительное ощущение, будто кто-то там, за люком, то ли есть, а то ли нет... А Мишка меж тем снова -- кусочек за кусочком -- впускал в чердачную темноту всё новые порции жёлтого внутриподъездного света, после чего друзья снова и снова с опаской выглядывали на лестничную площадку, но нет -- там никого не было. Не было -- и всё.
   И наконец вот -- люк полностью раскрыт, -- и, мокрые как мыши, Сава с Мишкой по очереди чуть не по пояс высовываются из люка, озирают площадку и лестничный пролёт и окончательно убеждаются, что там и вправду никого нет. Уфф! -- они облегчённо вздыхают, ступают на железную лесенку и низвергаются на твёрдую основу лестничной площадки пятого этажа.
   Теперь их тревожат новые страхи -- а что если те трое поджидают их где-нибудь внизу? Как можно тише и как можно медленнее спускаются они всё ниже и ниже -- и скоро им уже кажется, что это не типовая пятиэтажная коробка времён позднего советского застоя, а чуть ли не стоэтажный небоскрёб где-нибудь на Манхэттене...
   И вот они у выхода. Останавливаются, озираются -- никого. Мишка одним глазком выглядывает на тёмную улицу -- опять никого. Медленно выползают наружу и -- по стеночке, по стеночке, быстрее, быстрее, и вот уже радостным галопом несутся они в сторону Мишкиного дома, такой же пятиэтажки -- до неё рукой подать... Подбегают к Мишкиному подъезду, останавливаются, дышат как загнанные мустанги, но щерятся уже счастливыми улыбками, хотя и оглядываются назад -- нет ли там погони...
   -- Да никого там нет! -- разухабисто кричит Мишка, и, устав от долгой и насыщенной стрессом тишины, друзья с удивлением внимают этим звукам человеческого, Мишкиного, голоса, будто помимо Мишкиной воли повиснувшего в тёплом воздухе ночного Ездока...
   Надо же, как перетрухнули!.. Уфф! Как гора с плеч!..
   Но вдруг -- что такое?! -- из Мишкиного подъезда послышались чьи-то торопливые шаги!.. Друзья встрепенулись, рванулись, спотыкаясь, к тёмной стене и, впечатавшись в неё холодеющими спинами, затаились...
   Какой-то человек выходит из подъезда -- друзья всматриваются в его фигуру и замечают, что этот человек облачён в женское платье, а стало быть это женщина, а женщин им бояться нет пока никаких оснований!
   -- Ну и шугаловки! -- с диким каким-то пробулькиваньем хрипит Савелий -- от страха бедняга аж голос потерял.
   Из последних сил они взбираются, наконец, на четвёртый, Мишкин, этаж, вваливаются в его квартиру и падают кто куда -- Мишка на диван, Сава в кресло...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 11. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  

Д.ПОДЪЕХАЛОВ ОБЩАЕТСЯ С ДУХАМИ

   С некоторых пор Дормидонт откровенно вызывал ИХ на связь.
   Отскитавшись по стране Советов, он вернулся в отчие Глуховицы, угнездившиеся в укромном уголке Среднерусской возвышенности.
   И теперь только тем и жил, что, дождавшись ночи, когда предки его затихали в своей опочивальне, выходил он на лестничную площадку своей пятиэтажки, закуривал махорочную козеногу и через грязное окно вбуравливался жутким взором в ночное небо и -- ждал, ждал и звал, вызывал ИХ на связь, и особливо настырно вызывал, ежели полнолунье над нощью пещерной царило всевластно...
   Прилетал старый друг его Блантер, спивали с ним на два голоса неизбывную "Сулико"...
   Прилетал Валетов с суицидальным блеском в очах, уговаривал отправиться с ним в экспедицию -- мне, дескать, как раз одного человечка не хватает; Дормидонт обещал подумать, на что Валетов, прощаясь, отвечал:
   -- Ну тогда мы ждём тебя с летучим духом моим Барбело на углу Пушкина и Кирова, как всегда...
   Прилетал даже писатель Тургенев, звал к праотцам... Дормидонт надерзил классику, не сдержался, на что тот посетовал, скрипнув зубами:
   -- Эх, молодёжь, молодёжь...
   Прилетала собака по кличке Жук, предлагала повыть на Луну, -- может, легче станет...
   Прилетал лохматый Пещеров и пропел Дормидонту кусочек своей новой симфонии с подзаголовком "патетическая"...
   Прилетали философы Лосев и Мамардашвили и высказали суждения о ситуациях, когда осёл и трепетная лань могут оказаться очень даже совместимыми...
   Прилетали в неразлейной обнимке классики марксизма-ленинизма и пропели трио особой тройки о сермяжной изворотливости рабочего класса, своекорыстно не желающего учиться коммунизму...
   Прилетала нижняя половина Зигмунда Фрейда и прошелестела парусиновыми штанами об отсутствующем высшем смысле...
   Прилетала обезумевшая Мария с первыми признаками беременности и простонала в кромешность:
   -- Или?, или?, лама? савахфани?...
   Прилетал академик Сахаров, одышливо, заикаясь, шептал что-то насчёт мутации ядер и эффекте последействия... в общем, всё теперь относительно...
   Прилетали братья Люмьер, утверждали, что поезд ушёл...
   Прилетали Эйнштейн с Шерлоком Холмсом, исполнили сокращённый вариант скрипичного дуэта Глюка (без репризы и фонаря)...
   Прилетали братья Покрасс, замочили -- высший класс: --
   ... и про нас былинники речистые ведут рассказ!..
   Прилетал Василь Иваныч, горестно вздыхал:
   -- Эх, за что же мы тогда кровь проливали...
   Вдруг из-за спины его выглянул ехидный Петька в папахе набекрень:
   -- А зачем же табуретки ломать?
   На что Дормидонт резонно замечал:
   -- По кочану, Петька, по кочану...
   Прилетало много ещё чего... Не прилетал лишь тот, кого казнили много лет назад в том возрасте, в коем пребывал теперь и сам Д.Подъехалов, с некоторых пор к общению с духами пристрастившийся...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 12

   Над Атлантикой была область низкого атмосферного давления; она перемещалась к востоку, к стоявшему над Россией антициклону, и ещё не обнаруживала тенденции обойти его с севера. Изотермы и изотеры делали своё дело. Температура воздуха находилась в надлежащем отношении к среднегодовой, к температуре самого холодного и самого тёплого месяца, а также к непериодическому месячному колебанию температуры. Восход и заход Солнца, Луны, фазы Луны, Венеры, колец Сатурна и многие другие значительные явления соответствовали прогнозам в астрономических календарях. Водяные пары в воздухе совсем рассеялись, и влажность воздуха была невелика. Короче говоря, стоял прекрасный августовский день 198... года, когда лоэнгриновцы принимали у себя в турклубе причудливо задрапированных в розовые полотнища и бритых наголо кришнаитов-эмиссаров из Индии с их барабанами, бубенцами, маракасами, мантрами, прибаутками и прочими экзотическими прибамбасами. И скоро с ними почти побратались: жрали что-то невероятно вегетарианское, выплясывали по кругу и зигзагами, притоптывая босыми ногами, и завывали на разные лады своё бесконечное "Харе-Кришна, Харе-Кришна, Кришна-Кришна, Харе-Харе, Харе-Рама, Харе-Рама, Рама-Рама, Харе-Харе" и так далее в духе закольцованной русской побасенки "У попа была собака"...
   Валера, пользуясь весёлой неразберихой, норовил вклиниться меж Серёгой и Кариной и как бы случайно коснуться последней (последняя всячески увёртывалась), а Жанна, угнетая ранимую гордость Савелия, увлеклась рослым и смазливым кришнаитом (не в пример последнему, Савелий, как и Наполеон, ростом был невелик, а внешность имел чуть ли не обезьянью).
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 12. Из С.Мыльникова циклоида "Блантер, Подъехалов и другие"
  
   вещица --
  
  

ЛУЖИ НЕБЕСНЫЕ

   ...Дормидонт ждал дождя... Давно уж хотелось ему поглядеться в гигантскую какую-нибудь лужу, но не ради же морды своей презанудной, не за-ради же, знамо дело, хфизиономии своей опостылевшей жаждал измождённый солнцем Дормидонт дождевых потоков с небес раскалённых: в лужах высоких он углядывал кроны дерев преклонённых, он углядывал птиц, пролетающих мимо по делам своим птичьим, галок да ворон преимущественно, а то и воробьи говорливой гурьбой прометнутся над лужей расейской -- славна провинция наша в дождливую пору раздольными лужами, что при Гоголе Николае Василиче, что нонче, всё одно -- распутица наша, сестрица, мила по-отечески нашему сердцу. Распутница наша...
   Рассупонится, бывало, распустится, расступится твердь небесная над башками чугунными сожителей Дормидонтовых по заскорузлой земле, унавоженной миллионами сгинувших предков, мириадами трав перегнивших, усопших зверёнышей, пташек, жучков и кузнечиков малых, и схлынут на жаркие, жадные наши устои тяжкие хладные слёзы Господни, и вот они -- лужи, гигантские лужи великих скорбей... Но на сих скорбях восстают к жизни, взрастают из пышащей паром земли истомлённой новые мильоны и мирьяды и тех человеков, и тех трав молчаливых, и зверёнышей тех же урчащих, и пташек ретивых, чирик да чирик, жучков да кузнечиков малых, да удалых, да шурх да шурх, и всякая тварь на земле распрямится, восстанет из праха, омоется водами вышними, встанет, замрёт на мгновенье и скажет -- Я ЕСМЬ! -- и снова, и снова в суету повседневья она обратится, в предписанное ей Господом взаимообращение, то бишь -- взаимопожиранье, не взыскуя ни дум, ни красот, чем в странном качестве исключенья токмо один человек и озабочен: таков Дормидонт Подъехалов -- по?том июльским облитый, шастает он меж людями, кои котомки свои и авоськи жаждут скорее наполнить вином и колбасами разных сортов, мылом и сахаром, и даже -- в предчувствии катаклизмов жестоких -- солью и спичками... Дормидонт же как Божия птичка живал и жевал что придётся, и дышал, и певал по утрам и вечерам славные песенки собственного сочинения...
   Но, любя босяком шалапутным шататься, а попросту, валандаться даже по лужам гигантским любя босиком, до колен закатавши штанины свои, он глядел в небеса -- белокурые бестии плавали там неторопко небольшими разлапистыми лохмотьями и смеялися вниз над задравшим чело Дормидонтом, который не замечал пролетающих рядышком женщин, кои, с интересом его оглядая, невольно всхохатывали иногда, ибо подспудно до них долетали флюиды небесных его воздыханий, что, хоть и на секунду какую-то малую, но выпрастывало их затурканную запасливыми кошёлками и сумками тайную, мягкую, нежную суть -- она с кокетливой опаской выглядывала из них одним глазком, чтобы тут же убраться обратно, в кромешную темь беспросветья, вот так вот...
   И эти пироги виражировали вкруг головы Дормидонта и кружили ему голову, он ведь тоже не дурак, и краем глаза, но видел порой что кругом вытворялось: к примеру, запарившись в джинсах, иные из них торопливо варганили шорты, штанины свои решительно отрывая, так решительно, что лохмотья в остатке свисали аляпистой бахромой, -- зато нижние ноги конечностями своими вздыхали облегчённо, и дышали на воле потом широко и свободно, коленками наружу... Маечки, плечики, лямочки, а потом, оттеняясь загаром, полосочки ладно бледнели, белели, как в Африке жаркой белеет улыбка негроида, словно... А вы говорите... Нет, Дормидонт всё замечал, всё-о-о...
   Но взирал он на мир отстранённо, через некую тайную плёнку, каковую прорвать и внедриться разведчиком в стан неприятеля-друга не то что непросто, а это для Дормидонта было уже невозможно, вот и слава Богу. Вот и ладно. Ведь "многая мудрость рождает печаль", и не во всезнании эта мудрость, а в знании незнания, в безоговорочном приятии незнания сего, окаймлённого ложным всезнайством и потугами потного быта...
   Но в том-то и радость была Дормидонта, что бродил он, бродил, да и выбродился уже за город, где в травах духмяных шатался и глядел на колеблемый жаром земным горизонт, и рубашку свою клетчатую содрал уже с плеч и ловко связал рукавами на поясе, и слушал шкворчанье цикад хоровое, отыскал несколько бледных земляничинок в траве и, медленно, тайно и ласково придавливая их язычком к пересохшему нёбу, довёл-таки до блаженно полного, с горчинкой, истаивания...
   По бескрайне покатому долгому полю дошёл до насыпи зарайской одноколейки, взобрался на эту насыпь, но сначала перемахнул через ручеёк вконец почти иссохшей речонки под названием Вобля, ручонками цепляясь за шурховатые жёлтые травы, взобрался, как сказано было, наверх, как заново на свет народился, вздохнул и пошёл, и пошёл по смолёным шпалам всё дальше и дальше... Уже далеко кучковалась провинциальная его обитель, а справа внизу безраздельно и вдаль колыхались и тучнели хлеба колхоза имени двадцатого съезда КПСС...
   Шёл и шёл Дормидонт -- за дождём...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 13

   А тут и осень подоспела в Хуловицы -- листвы понавалило преизрядно: рябина же, как водится, держалась в кровавой этой битве без особого труда (рябины в Хуловицах пруд пруди).
   Савелий на какое-то время устроился дворником недалеко от дома родителей своих, на шее коих восседать негоже было офицеру ВВС в запасе. Костры он любил с детства -- и вонь любил, какая исходит от палой осенней листвы, попавшей в костерок, эту ни на что не похожую вонь...
   Дворничьим ремеслом он владел в совершенстве (как всякий армейский служака).
   Время от времени Савелию приходилось одалживать кой-какие инструменты у дворника сопредельной территории по имени Эдуард (пацан ещё), который, начитавшись у себя в подсобке Л.Гумилёва, Ф.Ницше или кого-нибудь ещё, мог иногда ляпнуть Савелию что-нибудь эдакое -- заумно-заковыристое.
   Однажды Эдуард поймал Савелия за рукав и прокричал тому в ухо (забрызгав оное слюной):
   -- Прежняя иерархия ценностей отжила своё! Но мы, дети новой эпохи, сбрасываем с корабля современности не Пушкина с Пешковым и Гоголя с Гегелем, а ханжеское к ним отношение наших утилитарно-патриотических отцов!
   Савелия аж скукожило всего, будто он съел только что добрую гроздь кислого винограда...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 13. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  

ПРИДОРОЖНЫЙ БУЛЫЖНИК

  
  
  
  
   Лежал булыжник в чистом поле.
   Неподражаемо тяжёл.
   Самим собою подневолен.
   Непререкаем. Нем. И -- гол.
   А.Л.
  
   Это я. Привет!.. Лежу себе, никому не мешаю. Лелею свою независимость. Лелею своё сосредоточенное в самом себе молчание. Нет -- Молчание -- вот так... Спорить со мной тяжело. Да и не нужно. Кто хочет, пущай думает, что я дурак. Мне же лучше. Больше независимости опять же. Дескать, какой с него спрос, с булыжника. А мне это и на руку. Хотя ни рук, ни ног -- что ж -- нетути. Тем лучше. Какой спрос с безрукого да безногого. Вот и ладно, вот и хорошо. Идите своей дорогой, идите куда шли. А я помолчу вам вослед, так помолчу, что навечно застолблю в вашем мозжечке кусочек своего пространства, опосля чего вам уже не отделаться от меня, ребятки, как бы вы ни брыкались. Уж я таков. Уж я заставлю вас вспоминать обо мне время от времени. Вы пройдёте мимо, уйдёте по своим делам, но придёт время, и я всплыву со дна вашей памяти эдаким увесистым нелогичным поплавком, и вы спросите себя удивлённо: и чего это я вспомнил вдруг этот проклятый булыжник. А ничего. Просто так. Как-то. Это уж моё дело, почему я всплыл. Такова моя власть. Молчи, скрывайся и таи. Мысль изреченная есть ложь. Красиво сказано, чёрт побери. Молчанье сладостно, когда поймёшь его значенье. Когда в немых зрачках взойдёт подспудное свеченье. Это я сочинил. Хотя это, конечно, всего лишь бледный слепок с оригинала, перевод с булыжниковского. А что сделаешь, приходится прибегать к переводам. Ведь никто не слышит наши первозданные, наши смутные молчаливые голоса, что копошатся неслышно где-то на субатомном уровне слабых взаимодействий. Мы -- травы и булыжники, дерева и кирпичи -- мы, говоря по-вашенски, акыны и ашуги. Поём что видим. Без прикрас. Вот давеча потрёпанный мужик прошёл с седою бородой, с палочкой в одной руке и авоськой, набитой стеклотарою, в другой. Но прежде чем исчезнуть из ракурса моего обзора, умаялся и на меня уселся отдохнуть -- снял кепочку кургузую свою, и ей обмахивал он чахлое чело. Старик сбирал в поля пустую стеклотару. И, посидев на вашем покорном слуге, пошёл её, болезную, сдавать... Потом бежала драная дворняга и, завидев мою крутолобую фигуру, подбежала, подняла надо мной свою заднюю лапу и окропила меня слегка своей уриной, границу помечая ареала. И я ответил: спасибо, дорогая. А что мне оставалось делать. В месте моей дислокации пыльная полевая дороженька делает некий такой заворот, и я служу как раз при этом завороте. Слежу ход машинок ваших и светил. И зверушек различных. Н-да. Вот так. Что ещё. Да. Бежала мимо лёгкая девчонка и, надо же, такая стрекоза, разгадала мою глубоко сокрытую сократовскую самость, подмигнула мне лукаво и произвела меня в луговые королевичи, возложив на мой могучий булыжный лоб голубенький венок из васильков, на что я молчаливо прошептал: спасибо, дорогая. Вот так. Так-так. Прогрохотал дебильный грузовик, обдав меня горячей толщей пыли. А когда сия пыль осела восвояси, транзитный жук июньский передохнул мгновение на моей оголённой макушке, макушке, открытой ветрам и пространствам.
   Стихии -- дожди и снега -- мою осеняли башку. Собственно, я и есть сплошная башка. Ничего кроме. Усекаете? Так-то вот. Так-так. Об чём речь. Я ничего не жду. Я констатирую. Что дождь, что снег, что пыль, что грязь, что жук, что мужик -- всё для меня едино. Разрешите представиться, Булыжник. Опосля моего поворота дорога проваливается в некую такую яму. Потом подъём. Потом просторное поле, засеянное наполовину рожью, наполовину овсом. Потом крохотная извилистая речка. А там и до горизонта чем-нибудь подать. Не рукой же. Вот и я говорю, день и ночь, сутки прочь. Ночью я вижу огни пригорода, а с верхотуры на разговор со мной нарывается настырно летучий булыжник луны в лоскутном оперении звёздной пыли. Здоро?во, бродяга! Как делишки, как детишки? Вот и я говорю, что всё идёт своим чередом. Солнце всходит и заходит. Травинки и кузнечики щекочут мне бок. Всякие люди, всевозможные собаки и кошки проходят мимо -- туда, сюда, туда, сюда... Здоро?во, ребята! Вот он, атлет, культурист, опять вышел в поле. Побегал. Размялся. Подходит ко мне. Вот и я говорю, амбал, бугай эдакий. Эй, эй, куда хватаешь! Меня не так-то легко поднять. Что, слабо?? То-то же, щучонок. Иди отсюда, пока цел, бугай безмозглый. У-ух! Поднял всё-таки меня над головой! И земля уже внизу. А там, внизу... Боже мой, там растёт трава, цветут цветы, букашки махонькие прыгают. Я почти уже как солнце, как луна! Ой, страшно, страшно мне, дух захватывает... Эй ты, бугай, положь меня на место, я боюсь!.. Но что это со мной? Куда же ты бросаешь, сволочь?!. Ах! Брякс! Чмакс! Ой, мамочка, что ж делать мне теперь с собой, когда я раскололся пополам! Бедная, хрупкая голова-моя-головушка раскололась пополам. Помогите, спасите!.. Но некому спасти. Некому спасти. Некому. Некому. Некому. Что же, куда же, к чему... Ну что, ну что... Как же теперь... Вай-вай-вай. Боже, зачем ты меня оставил, нас оставил. Как теперь жить, как быть мультиплицированным... Лежал себе тихо, мирно, никого не трогал. Лежали себе, никого не трогали. Что ж это такое, нас что, теперь целых несколько, двое? Как это понимать? И кто теперь всё это констатирует -- я или я, он или он? И где теперь это "я" и это "он"? И кто из нас теперь первее -- я-один или я-два? Какое-то, ей-богу, раздвоение личности. Значит, была всё-таки личность? И кто это всё выкладывает, кто рассуждает, какая из половин? Или обе сразу? Чёрт побери, полнейшая неразбериха... Но, может быть теперь возможен диалог? Попытка диалога? Одна голова хорошо... А две? Но разве прежде, до фатального раскола, диалог был невозможен? А не испить ли нам кофию, спросила графиня. Отнюдь, ответил граф. М-да. Раскол державы. И, как следствие, передел мира. Летел себе, как неопознанный летающий метеорит, и думать не гадал, что упаду на махонький такой камушек, каковой и стал причиною раскола. Летели себе и не думали, не гадали... Проклятый культурист. Что ж теперь делать, будем жить напополам, двумя, значит, булыжниками, со-булыжниками будем.
   -- Здорово, булыжник!
   -- Здорово, коль не шутишь!
   -- Будем братьями теперча.
   -- Значит будем.
   -- Небо над нами синё...
   -- Травка вокруг зелена...
   -- И цикады, слышь, верещат.
   -- Слышу, как не слыхать.
   -- Вишь, мужик по дороге идёт.
   -- Вижу, как не видать. В кепке.
   -- Да с бородой.
   -- Знамо, с бородой. А ещё с авоськой.
   -- Правильно. А из неё скрозь дырочки товар выглядывает разный.
   -- Верно. Хлебца кусок да селёдки хвосток.
   -- Да вица бутылёк.
   -- По дороге дед пылит да махоркою дымит.
   -- А мы с тобой об ентом разговариваем...
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 14

   ...В хуловицком ДК заседал литературно-философский клуб "Логос". И чего это Саву угораздило пришлёпать сюда? Скорее всего, от одиночества и скуки.
   Этот, с детства будто бы родной ему, городишко на окраине Московской области неожиданно оказался для него чужим и неприветливым. Незнакомые люди ходили по улицам, да и внешне городок сильно изменился, оброс новыми домами, улицами, магазинами, столбами и деревьями... Как Сава ни старался взрастить в себе ощущение торжественности возвращения на берега отчизны дальней, из этого ничего не выходило. Ну ничегошеньки! В нём явно зрел исподтишка нарыв разочарования. А может, плюнуть на всё и вернуться в Ездок?..
   Он пришёл в этом новоиспечённый клуб от нечего делать. Там в уголке скромно стояла гитара -- это его слегка обнадёжило (может, обойдётся без умствований?)...
   Пришли ребята -- верховодник Гриша с растрёпанной рыжей бородищей, безусый и безбородый Юра и толстуха-поэтесса Клавдия (Гриша работал лифтёром, Юрик -- сторожем в церкви, Клавдия воспитывала в детском саду детишек).
   Клавдия читала длинные вычурно-страдальческие стишки, Гриша, тряся бородищей, горланил под гитару нуднейшие баллады о гнилости и смрадности нынешней жизни... Сава спел для знакомства парочку своих песен...
   А потом начались эти тягомотные философствования, умствования, которых Сава ох как не любил, но поневоле он тоже втянулся в дебаты. Разлагольствовали, конечно же, о смысле жизни.
   Если расшифровать нагромождения произведённого Савой словесного сумбура и сжать их до более-менее удобоваримого минимума, то его монолог сводился к следующему: жизнь бессмысленна, она просто есть, смысл действительности -- в самой этой действительности, не терпящей никаких оценок, а наш, человеческий, смысл -- в возможности осмысления этой действительности, в возможности её очеловечить, согреть своим экзистенциальным теплом, ибо через человека природа имеет уникальную возможность осмыслить и идентифицировать самоё себя.
   Далее следует такая, примерно, перепалка.
   ЮРИК. Смысл жизни рождается в душе человека. Если рождается.
   ГРИША. Правильно. Каждый может связаться с высшим духом, высшей истиной через молитву и тем самым обрести себе свой смысл, а также смысл надличный. Но ты, Савелий, этот высший смысл как будто отрицаешь, не говоря уже о высшей истине?
   САВА. Я не знаю, существует ли она, а искусственно назначать её над собой для своего удобства я не могу и не хочу.
   ЮРИК. Высшая истина -- это не выдумка, это путь каждого из нас к мудрости, добру, красоте, который каждый из нас волен либо выбрать, либо... Это путь выбора между добром и злом, и ты, выходит, отказываешь человеку в этом естественном для него выборе?
   САВА. Да не отказываю я!
   ГРИША. Весь исторический и жизненный опыт подсказывают человеку верный путь к истине -- путь к Богу. Молись Ему, и тебе откроется истина.
   САВА. А почему я должен молиться на этого твоего бога?
   ЮРИК. Нужна вера, нужно ежедневное усилие, подвиг, чтобы придти к прозрению. А попивая чаёк, истину не познаешь. Посредством молитвы, подкреплённой твёрдой верой, мы можем покинуть на время свою тварную оболочку, и тогда нам может открыться свет, свет в конце туннеля, или не открыться, ибо не всякому дано...
   САВА. А какие доказательства?
   ЮРИК. А здесь никаких доказательств не требуется. Вера -- сама себе доказательство. Святые, великомученики за веру дают нам примеры духовного подвига. Каждый волен выбирать каким путём идти и с кем -- со Христом или с дьяволом. Что тебе мешает пойти с нами за Христом?
   САВА. Я не уверен в ваших отправных посылках. Ваши исходные допущения слишком произвольны и субъективны, чтобы подорвать основы здорового скептицизма, свойственные всякому сравнительно трезвому индивидууму. Ваша болезненная вера в высшие, лучшие силы, которые должны спуститься к вам с небес и спасти от всех неприятностей, а в результате и от самой смерти, есть вера раннего, неразвитого человечества в чудеса, вера, по сути, ребёнка, что из-за слабости собственных сил прибегает к спасительной сказке об отеческой заботе свыше...
   ГРИША. Не твоя ли индивидуальная субъективность диктует тебе такой вывод?
   САВА. Хм, вполне возможно. По сути, субъективны обе крайности -- и вера, и безверие. Все наши побуждения и суждения субъективны, то есть они "человеческие, слишком человеческие".
   ЮРИК. Это прагматизм какой-то! А как же любовь, жалость, милосердие? Ведь вера приходит не с бухты-барахты, а через эти сугубо человеческие проявления духовного мира, который имеет объективные основания...
   САВА. Современная физика так не считает.
   ЮРИК. А некоторые следствия квантовой физики, между прочим, склоняют нас к признанию тончайших духовных субстанций...
   САВА. Может быть, может быть... Но эта ваша патриархальная вера кажется мне слишком надуманной, неестественной, навязанной извне... Эта ваша крестообразная любовь к ближнему, от неё попахивает дряхлым ритуальным официозом... Эти ваши, с кадильным задымлением, нудные многоречивые заклинания... Эта ваша показушная чернота и надуманная угрюмость, для кого она, для полоумных старух и старых дев?
   ГРИША. А как же Библия?
   САВА. Что Библия? Это прежде всего памятник литературы -- да, великий памятник. Но не всё в этом памятнике однозначно и одинаково гениально. Помимо великих откровений, в ней навалом занудных мест, ненужных повторов, огромное количество ошибок из-за многократных переводов с языка на язык, которые однако укоренились в традиции и поэтому никак не устраняются... Будь моя воля, я бы её отредактировал, сократил бы раза в три-четыре...
   ГРИША. В этой священной книге нет ни одного лишнего слова, и ты не имеешь права...
   САВА. Да она стала бы от этого ещё святее!
   ЮРИК. Кощунствуешь...
   САВА. Да ничего я не кощунствую! Не то, что мните вы, природа!.. Живая жизнь -- далеко не такая мертвечина, в какую её превращает ваш тупой канонический стоицизм, ваш косный, позаимствованный из чужих рук опыт, что рассыпается у нас на глазах от разложения и гнили... Живая жизнь только потому живая, что не стоит на месте, а течёт, меняется в каждую секунду вместе со всеми своими смыслами и всем, что в ней есть, поэтому всякий, кто мнит себя экспертом по жизни, есть уже заведомый мертвец, ибо жизнь всегда уже другая, не та, какой мы знали её вчера, и в этом вся её вечно юная прелесть и вечно изменчивая красота!..
   Вы ведь, чёрт вас дери, проповедуете живым людям как им жить и что им делать, и при этом исходите ведь из того, что было когда-то давным-давно, исходите из какого-то трухлявого пня, переданного вам от предков в золочёном ковчеге. Проповедовать вообще никому ни о чём нельзя, это грешно. Но уж если проповедовать, то в любом случае следует исходить из реальной живой жизни, из живого опыта, чтобы хоть какую-то этим пользу людям принести, а не завести их в лабиринты ваших патологических фантазий... Человек, он ведь не только из души состоит, а из много чего ещё другого, очень другого, из разных тканей, костей, органов, жидкостей, слизей и отходов... А вам ведь потребен эдакий высушенный Тутанхамон с возвышенной тонкой душонкой, и после этого эдакое папье-маше должно внимать вашим затхлым проповедям?!
  
   ...На свет божий выползали уже в темноте -- рыжебородый Гриша, прощально взмахнув огромной пятернёй, направился в одну сторону, богобоязненный и щупленький Юрик в другую, а Сава с безобразно шаровидной Клавдией в третью...
   Сава шёл расслабленный и молчаливый, вконец опустошённый всеми этими занудными рассуждениями, не верящий уже ни в бога и ни в чёрта, разве что только в этот безмозглый асфальт, в свои, будто спьяну, неверные ноги и вот в эту самую, извлекаемую им сейчас из пиджачного кармана беломорину... Чирк! -- вспыхнула спичка, впечатывая в сумрак с редкими фонарями у дороги Савину морду, дико искажённую контрастной светотенью...
   А пузатая Клавдия, подкряхтывая, верещала уже без умолку -- Сава не всегда улавливал общую канву её беспорядочной трепотни: словесные потоки, громоздясь друг на друга, уплотнялись, трамбовались и в конце концов чугунной уже кувалдой долбили по тоненьким струнам Савиного сознания, туго натянутым под сумрачным куполом его пустотело звенящей черепной коробки... Что-то о несчастной женской доле, о муже-алкаше, что вдобавок оказался шизофреником, как она отправилась в психушку вслед за ним, каких замечательных людей там повстречала, чуть ли не сплошь поэты, музыканты, художники, в общем, люди тонкой душевной организации, как их кололи там до полусмерти аминазином и сульфазином, от которых воля воля подчистую вырубается и наступает полнейший упадок жизненных сил, воли к жизни, отчего некоторые даже кончали самоубийством, а она почему-то не кончила, на это ведь тоже силы нужны...
   Потом рассказ перекинулся на Юрика, у того совсем уж полный комплект несчастий: отец, офицер, ушёл добровольцем в Афган, вернулся запаянным в цинковом гробу с окошечком, а там внутри неизвестно кто, мать его скоро трогается рассудком и отправляется прямиком в психушку, старший брат запил, и пил, не просыхая, до тех пор, пока не повесился на электрическом проводе, а Юрик, оставшись один, тоже было загулял по-чёрному, да вовремя одумался, ударился в религию, теперь вот устроился сторожем в церковь, потихоньку начинает помогать попу в отправлении службы и готовится поступать то ли в столичную духовную академию, то ли в коломенскую семинарию...
   А я, говорит Сава, собирался устроиться в морг, посмотреть из чего состоит Homo sapiens... А у меня, говорит Клавдия, есть один знакомый патологоанатом...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 14. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  
  

ЖИТИЕ ОДНОЙ ТАБУРЕТКИ

  
  
  
  
   Меня произвели на свет гологоловые хулиганы из спецПТУ. Молодость моя прошла в солдатской казарме среди столь же спецпэтэушных подруг.
   Что ж, хоть и грубо мы были сколочены, зато надолго -- живучесть наша испытана множеством катаклизмов, и не знаю как другие, но я пережила их с честью и вот -- дожила до старости в здравом уме и ясной памяти. Конечно, я изрядно поцарапана, морда моя испещрена ужасающими шрамами, одна из моих ног держится на честном слове и вот-вот готова уже отвалиться... Но после тех испытаний, через которые я прошла, спасибо ещё, что могу теперь спокойно об этом рассуждать, полёживая себе на смертном одре в куче покалеченной старорежимной мебели и прочих дров у задней, как водится, части районной баньки N39 РПУ БОН... С задней частью мне вообще в этой жизни изрядно повезло, подвалило, так сказать, счастья. Но, слава богу, не только с ней одной -- морду мою, распростёртую небесам, осеняли и иные части и предметы... Нет, дорогой шкаф, сожжения я не боюсь, ибо, как говаривал один мой бывший знакомый, не раз осенявший своим могучим задом задумчивый плацдарм моего седалищного личика, -- когда мы есть, смерти нет, а когда смерть есть, нас нет... Нетути нас! Так-то, дружище! Слушайте и запоминайте! В моей жизни было столько всякого, что хватило бы на десять комодов!.. Какие шутки?! Я вполне серьёзно... Если вы не против, я начну с самого начала...
   Я, кажется, уже говорила, что меня, как и остальных моих товарищей, сколотили прыщеватые спецпэтэушники... Так вот, скоро наша партия оказалась в одном из дальневосточных гарнизонов.
   Солдатская казарма -- не самое худшее из того, что выпадает на нашу табуреточную долю, -- всё-таки коллектив, организация какая-никакая, порядок, одним словом, ordnung...
   Обычно мы выстраивались по линеечке, плечом к плечу, вдоль центрального прохода казармы, и в стоянии этом всё более проникались нерасторжимым и молчаливым своим единством. Мы были молоды тогда. И мы были солдатки. Рядовые табуретки. И служба наша, конечно, имела свои тяготы и лишения. На нас, разумеется, сидели, на нас лежали и стояли... Скажу больше, на нас, случалось, даже плясали и пели...
   Помню, как-то в умывальнике, взгромоздясь на меня своими тяжеленными сапогами, один ротный стихоплёт читал своим собратьям крамольные вирши о земле и воле... После этого случая сочинитель, правда, куда-то исчез -- ходили слухи, что его упекли в психушку... Выходит, он был всего-навсего психом? А я-то, дурочка, подумала тогда, что с моего скромного пьедестала зачнётся, может быть, восхождение нового поэта... "Товарищ, верь, взойдёт она, -- читал психушник, -- заря неслыханного счастья"! А солдатики приветствовали его и бурно аплодировали... Да-а, было время...
   Подобные взлёты, конечно, случались нечасто, жизнь заполняют, как правило, блёклые будни... Мной отбивали солдаты заправленные постели, чтобы те не горбатились холмами, а смотрелись бы как идеальные кубики, -- есть такой способ... Солдаты пинали меня ногами, вымещая на мне своё зло на докучных своих командиров, отчего мои бедные ноги были вечно в несмываемых чёрных забоинах... Солдаты швырялись нами нередко друг в друга, выясняя отношения между собой... А дневальные по роте, коротая, поневоле бессонные, ночные часы, штык-ножами выцарапывали на девственных наших личиках голых девок, или имена любимых, или, за неимением последних, короткие матерные словечки, -- и всё это лежало на нас несмываемым позором, пока не наступала очередная массовая покраска...
   Но через несколько лет свершился в моей солдатской жизни -- поворот... Лейтенант Стелькин, прибывший в роту после училища на должность командира десантного взвода, забрал меня в свою пустую холостяцкую хибару.
   То было благословенное время, когда я жила осознанием себя полноценной, чуть ли не в стиле Луи-XVI, мебелью, когда я и думать забыла о своих табуреточных комплексах и сполна разрешила заложенные во мне Богом возможности...
   Из мебели у Стелькина были -- я да раскладушка, и кранты. О-о, только тогда я узнала, какое множество ролей может играть побитая и поцарапанная спецпэтэушная табуретка!.. С вальяжным видом я исполняла роль вольтеровского кресла, когда, восседая на мне, откинувшись спиной на подоконник и возложив вонючие ноги на раскладушку, лейтенант Стелькин самозабвенно декламировал по книжке Устав гарнизонной и караульной службы... Я имела честь пребывать и роскошным банкетным столом, когда Стелькин и его друзья, расслабляясь опосля тягот и лишений десантной службы, усаживались братской компанией на раскладушке пред тесно расставленными на мне бутылками с ядрёным самогоном и парой вскрытых спецназовским ножом блаженно ароматизирующих банок с килькою в томате... Эх, да что там говорить!.. Ночи напролёт на мне резались в карты -- и я видела себя в искрящемся Лас-Вегасе, на мне свершались даже изощрённейшие половые акты -- и пресловутые бордели занюханного Сохо были мне попросту смешны!.. Да-а... Это, скажу я вам... Это были годы моего Ренессанса... Однако всему рано или поздно приходит свой звездец, в смысле конец. Sic transit и так далее... Лейтенант Стелькин получил старшого и женился... А вскоре у меня появились конкуренты в лице стула, шифоньера, тумбочки и полноценной кровати с отменной панцирной сеткой. И я снова освежила в памяти позабытые было пинки и зуботычины -- жена Стелькина была та ещё стервоза...
   К тому же Стелькин теперь подолгу задерживался на службе, что, впрочем, вполне естественно, -- командировки, учения... А жена вместо того, чтобы создать надлежащий уют и скрасить тем самым суровые армейские будни, устраивала ему истерические сцены, бросала в лицо обвинения в мифической измене... И вот однажды Стелькин не выдержал, схватил меня за ногу да как швырнёт в дражайшую супругу!.. Последняя поэтому имела достаточно оснований, чтобы меня ненавидеть -- Фрейд, кажется, называл это то ли сублимацией, то ли перверсией...
   Потом у Стелькиных родился сын, которого в честь деда назвали Елпидифором. Так вот, когда Елпидифор немного подрос и встал на ноги, я обрела в нём тайного друга -- он единственный в моей жизни, кто раскусил мою тайную суть, единственный, кто смотрел на меня как на равную, единственный, кто разговаривал со мной, единственный, кто сочувственно обнимал меня и даже гладил по головке... Вы не поверите, но от такого участия я вся буквально расклеивалась и рыдала навзрыд... Мы играли с Елпидифором в разбойников, пиратов и космических пришельцев...
   Однажды вечером Стелькин-старший вернулся с учений, на которых его взвод совершил длительный перелёт по маршруту с последующим десантированием в расчётном квадрате. Жена, как всегда не разобравшись, набросилась на него -- ах ты, такой-сякой, где гулял, да с кем гулял!.. Так он что сделал: чтобы она, стервоза эдакая, испытала на собственной шкуре, что это значит лететь десять часов по маршруту с последующей выброской в намеченной точке, он схватил её в охапку, привязал ко мне намертво, вместо кислородной маски натянул на неё свой штатный противогаз, -- и так она у него "летала" до самого утра -- мычала и билась в путах... А наутро, спустя десять часов, распахнувши окно, Стелькин содрал с неё противогаз, отвязал и произвёл её десантирование в расчётную клумбу во дворе... В тот же день, забравши Елпидифора, она ушла к маме, сказав, что подаёт на развод...
   Первые несколько дней Стелькин отдыхал от стервозной супруги, а через неделю вдруг понял, что не может без неё жить (у людей так бывает). И тогда, преклонив покаянную главу, потопал к тёще. Но непреклонная супружница бесцеремонно выставила его за порог, и, горемычный, он вернулся несолоно хлебавши в свою опустевшую каморку.
   Был воскресный летний полдень. Милое солнышко запятнало своими зайчиками осиротевшую комнатушку. Весёлый щебет воробьёв доносился через распахнутое окошко... А старший лейтенант Стелькин, посидев на мне в последний раз перед дорожкой, тяжело, по-старчески вздохнул... А потом встал, взял и поставил меня на тумбочку, деловито намылил кусок бельевой верёвки, каким ещё недавно привязывал ко мне свою любимую, как оказалось, жёнушку, и полез вешаться на трубу отопления под потолком... Я тогда ещё не уразумела толком, что всё это означает, и когда он накинул петлю на шею, я не стала дожидаться, когда он начнёт сбивать меня ногами с тумбочки, а, по уже сложившейся привычке желая ему угодить, упредила это его движение -- взяла да и опрокинулась на пол сама на мгновение раньше... Мне бы, наоборот, притормозить... А когда он уже повис в воздухе и конвульсивно задрыгал ногами, и захрипел, и пена забулькала у него изо рта, тогда-то я и спохватилась -- Боже, что же я наделала! -- он ведь мог и передумать! Может, он уже и передумал, да было поздно, -- надо же мне было влезть со своей предупредительностью!.. И по сей день мучает меня совесть за друга моего Стелькина, и по сей день спрашиваю я себя -- а вдруг он и вправду тогда передумал?!.
   Бедного Стелькина предали земле, а меня вышвырнули на улицу: жена его, вдовушка, вернувшись в осиротевшую хибару, поспешила со мной расправиться -- воспользовалась случаем, знала, стервоза такая, что покойный не дал бы меня в обиду...
   Да, жизнь меня бросала в такие переделки!.. После Стелькина испытания мои не закончились. Где я только потом ни была, чего только ни видела!..
   Залётный стартех подобрал меня на улице, и стала я подсобной табуреткой на могучем крылатом "Антее". Летали мы на Ближний Восток и на Дальний, в Индию и в Европу... А однажды пошли мы как-то на Кубу с грузом братской помощи и попали в тот самый пресловутый Бермудский треугольник... В тот же миг мы исчезли и объявились на другой, неведомой планете. Окружили нас со всех сторон инопланетяне с такими вот усиками на головах и говорят -- руки, мол, вверх, сдавайтесь... Потом они нас пытали, хотели выпытать военную тайну... А потом мы от них сбежали, потому что нам пора было лететь на Северный полюс спасать героических полярников... А потом сколько всего ещё было! Вам и не снилось!..
   Над китайской провинцией Шао-Лю у нас неожиданно загорелся третий правый двигатель, мы пытались дотянуть до ближайшего аэродрома, но из этого ничего не вышло, и наш крылатый гигант разбился о скалы -- все погибли, и только я одна чудом осталась в живых... Мы были грубо сколочены приблатнёнными спецпэтэушниками, но живучесть в нас была необыкновенная!..
   Потом я попала к буддийским монахам, где познала медитацию и левитацию... Вот так берёшь, концентрируешься на седьмой чакре, освобождаешься от пресмыкательских предрассудков и эдак медленно отрываешься от земли и зависаешь...
   А потом на провинцию Шао-Лю нагрянул тайфун "Надежда", что вместе с монахом Чу-Хо унёс меня на остров Кергелен в Индийском океане. Как мы выжили, ума не приложу... Да-а, такая жизнь была... Столько в ней всего... А впрочем, знаете, не было этого, не было, ничего не было, никаких таких особенных чудес... Вы только не обижайтесь, всё, что после Стелькина, это я присочинила... Ха! Знаете, я такая фантазёрка!.. А вот я хочу вас спросить, многоуважаемый шкаф, верите ли вы в переселение душ, а?.. Признаюсь вам по секрету, мне давно уже надоело быть всего лишь заурядной табуреткой, хочу, знаете ли, побыть в шкуре, допустим, автомобильного кресла, или каким-нибудь, что ли, канапе, а то, может быть, и в облике разлапистого древа али какого-нибудь заскорузлого булыжника у дороги, или востроносой крыски, или, допустим, летающего крокодила... А что? Очень даже возможно... Нет, серьёзно, надоело мне быть табуреткой! Скукотища! А-а-а, гори оно всё синим пламенем!..
   И тут же, лёгок на помине, из баньки N39 РПУ БОН, скрипнув тыловой дверью, показался бородатый хромоногий истопник и направился прямо к этой аляповатой куче старорежимной мебели и прочих дров...
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 15

   Кроме Эдуарда неподалёку от Савы листву мели глухонемая Глафира и натурфилософ Сладейников. Если бы Сава поинтересовался их жизнью и образом мыслей, он наверняка бы узнал много интересного, и то и диковинного. Но ему лень было интересоваться.
   От встречи с любыми людьми его чаще всего одолевала заведомая скука. Хотя сам он вовсе не был высокомерным и заносчивым человеком. Кажется, всю жизнь он только и делал, что готовился к смерти. Но это только кажется. Слишком уж часто (почти всегда) его интерес к людям жестоко его обманывал. Но дело тут ещё, видимо, и в его характере. Он был осторожным анархистом. Интуитивистом. И не всегда знал, что может ждать от себя в ближайшее время. Но он был оптимист (в итоге). Хотя поводов для этого могло и не быть. В нём жила непрерывная музыка. И он плыл по её течению и был счастлив, хотя и не всегда знал об этом.
   Теперь он продолжал изучать аномальные явления, к которым всегда имел некоторое отношение. А по выходным ездил в Москву на лекции уфологической школы Владимира Ажажи, закончив которую получил свидетельство, дающее право участвовать в работах по исследованию проблем уфологии.
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 15. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  
  

ИЗБУШКА

  
  
  

1.

   Любимый паук -- мой господин Нострадамус -- переползал по коврику настенному на потолок, побеленный известью с лёгонькой примесью синьки... А я сидел в своём излюбленном вращающемся кресле в центре комнаты, а значит, и всей избушки, и глядел на паука -- покровителя моего Нострадамуса, у коего под потолком имелось по углам четыре паутиновые резиденции...
   В крохотной этой избушке я жил: ел, спал, сидел, седел и временами беседовал с господином моим Нострадамусом. Года три назад, когда я впервые увидел его, я всерьёз испугался: это был довольно крупный паук, длиной сантиметров пять-шесть, и я решил, что это каракурт... Ведь он может, думал я, ужалить меня, когда я засну... Но, к счастью, этого не случилось, и даже более того -- мы как будто подружились... Мой коврик над кроватью, коврик с испанским сюжетом; Нострадамус полюбил его и досконально изучил за эти годы, -- пожалуй, даже лучше меня. На то он и мой господин, он был серьёзен и скрупулёзен, не чета мне, невежде...
   Мы вели с ним ночной образ жизни. Мух было вполне достаточно для пропитания, изрядное их количество самостоятельно попадало в четыре основные паутиновые сети, поэтому у Нострадамуса было много свободного времени, которое он щедро делил общением со мной.
  

2.

   Например, ночи напролёт обсуждали мы с ним сюжет старого надкроватного коврика, что пространство утлое избушки раздвигал до границ аж до самых гишпанских. А в том-то и дело, что на том коврике живут и танцуют эдак себе классические гишпанцы -- кабальеро и сеньориты, в сопровождении гитары, в сопровождении... э-э... Ну да, вот так. Посматривал я, значит, на коврик сей расцветистый, на этих кабальеро и сеньорит, на ихний танец в стиле, надо полагать, фламенко, в сопровождении маленькой такой гитарки, по струнам коей ловко эдак мелькали тонкие пальцы совсем ещё молодого андалусского парня -- Хуан его, кажется, звали, или нет, что это я, совсем запутался, Хуан будет лет на десять постарше, и он отплясывал сейчас как раз в центре круга вместе с лукавой своей подружкой Беатрис, а гитаристом, ну конечно, гитаристом был Диего, сын мелкого лавочника в окрестностях Малаги... Да и сам этот парк, где собралась повеселиться эта небольшая кучка молодых людей, находился в окрестностях той же Малаги -- поэтому здесь явственно ощущалось тревожное дыхание моря, что вольготно и тяжко ворочалось в обманном и зыбком мареве Андалусского вечера...
   В пышном таком, роскошном парке, где средь кустов, ровнёхонько подстриженных под кубик, масенькая, небольшая такая площадочка, пятачок, и там танцует, впрочем, всего одна пара -- Хуан и Беатрис, -- а остальные две пары (не считая аккомпанирующего на гитаре нечётного Диего), они смотрят, посматривают так эдак недвижно, хотя и достаточно весело...
   Да, так вот. Нострадамус подсказывает мне, что, приглядевшись получше, я замечу нежные красноватые отблески закатного солнца на гонимых океанским ветром в сторону Гибралтара перистых облаках -- над головами наших весёлых и случайных героев... Хотя со временем за внешней их весёлостью стали проступать оттенки, чёрточки... Различия, в общем...
   Ну, Диего, понятно, хоть и был занят виртуозными переборами гитарных своих струн, но то и дело взглядывал украдкой на танцующих, ревнуя прелестную Беатрис к этому неуклюжему, хоть и не Дону, но зато Хуану, которому, видно, всё равно за кем приударять... Всего неделю назад он расстался с Марией, старшей сестрой Диего, она тоже была здесь, за ней теперь ухлёстывал горбоносый Франсиско, тот самый, что умел на ходу придумывать задиристые куплеты, чем каждый вечер веселил пьяную публику в кабачке старого Педро. Вот и сегодня, промочив горло порцией кальвадоса и торжествующе облокотясь костлявой спиной о дубовую стойку, он бросил на съедение завсегдатаям злачного заведения только что пришедшее на ум:
   Наш Луис попал под пресс
   распрекрасной Долорес.
   И поэтому Луис
   опустился и раскис.
   Публика радостно загоготала: и правда, долговязый Луис сегодня, казалось, был не в духе, -- вытянув свои непомерно длинные ножищи, уныло полулежал на стуле и, глядя с тоской в закопчённый сводчатый потолок, выпускал в него бездельные струйки самокрутного дыма, а рядом, склоняясь к самому его уху, как всегда, без умолку трещала о чём-то дородная Долорес... Долорес, конечно, тут же умолкла и, рассвирепев, бросилась на бедного Франсиско с кулаками -- разозлить её ничего не стоило, это все знали... Но тут под всеобщий хохот к месту побоища, опрокинув по дороге пару стульев, подоспел Хуан и спас беднягу от неминуемой гибели... А вскоре друзья уже пили за примирение, сгрудившись вокруг центрального столика... А потом, прихватив со сцены упирающегося Диего с гитарой, вывалились всей кодлой на улицу, и скоро были уже в этом парке, где и продолжили веселье...
   Хуан отплясывал, не зная усталости, -- он хоть и был неуклюж, но азарта ему было не занимать, и даже, пожалуй, в этой своей напористой неуклюжести он был по-своему грациозен, если приглядеться. Это, конечно, смотря что считать грациозностью...
   Долорес, не таясь, ненасытно и в то же время как-то бережно, по-матерински обнимала невзрачного своего Луиса, который в такт музыке неловко ударял в бубен и под этим предлогом то и дело пытался хоть немного высвободиться из этих могучих Долоресовых объятий...
   Франсиско с Марией по-детски держались за руки и, тихо напевая, слегка пританцовывали на месте...
   Да, Хуан и вправду был ярым танцором, не зря же он всегда носил с собой свои старые, доставшиеся ему ещё от бабушки, кастаньеты, которыми и выстукивал сейчас, воздев руки остывающим небесам: щёлк, щёлк-щёлк! чмакс, чмакс-чмакс!!.
  

3.

   ...Ах, избушка, трепетными ноздрями внимая упругим чернотам пространства и пустоты, неслась, кувыркаясь через голову, ты на Кудыкину гору, что зыбко мелькает, пульсирует, дразнит, зараза, то там ли, то сям ли, где нет ничего кроме мрака в игольчатых искорках звёзд оголтелых, а может, и не избушка, а кубик, гладенький кубик, вполне идеальный снаружи, он, ентот кубик, кувыркался, кувыркался, перекувыркивался -- по некоей мрачно-космически-межзвёздной спирали -- да и замер вдруг ненароком и невесомо, когда я, раздвоясь и отстраняясь, застал его в этом случайно скособоченном на три четверти -- относительно моих условных перпендикуляров -- положении...
   Хотя он-то, может, и остался в прежних своих, несгибаемых, перпендикулярах, а я, наоборот, улетучиваясь из тамошних координат, я-то, может, как раз и скособочился ненароком, апосля того, как продрался скрозь поляризацию пространства и судьбы; про время-то я уж и не говорю, ибо оно, в конце концов, и в судьбу и в пространство вмещается, можно сказать, без остатка...
  

4.

   ...Куда мне было спешить: медленно переползал я ковёр домотканый -- повдоль и поперёк, и снова повдоль, и снова поперёк...
   Вот красная нить вплетена в полотно, и жаром, застигнутым темью ночною врасплох, дышит она ненасытно и жадно, и гневно, жаждет она омовенья безумных своих устремлений... По этой дорожке багровой ползу я дотошно и долго, -- но вижу тебя я восьмым своим глазом: вот ты надо мною склонился и взором застывшим своим изучаешь меня, чтобы каждый мой шаг уследить и тайну мою углядеть... Ты этого хочешь, безумец?!
   Ползи, ползи со мною, соглядатай, ещё не знаешь ты, что я, посланец гибельной пустыни, к тебе приполз в избушку для того, чтобы напиться жадно алым соком, твоею кровью, жалкий соискатель...
   Ползи за мной...
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 16

   В маленьком зальчике клуба ездокских газовиков подходил к концу вечер клуба авторской песни имени Александра Галича. Допев в обнимку с фигуристой своей "Кремоной" очередную песню и покивав на аплодисменты, обессиленный Савелий вваливается в кулисы и, задыхаясь, падает на приготовленный для него стул.
   Видя такое дело, Серёга, прежде чем выйти на сцену, наклоняется к Саве:
   -- Может, всё-таки сидя будешь петь?
   -- Да нет, зачем? Теперь уж как-нибудь дотяну...
   -- Ага, ладно... -- и Серёга с гитарой выходит из-за кулис, останавливается перед микрофонами и начинает петь:
   -- Вечная память вам, кто ещё жив,
   кто на пути и, губу закусив,
   тяжкую ношу забытых могил,
   наших скитаний на плечи взвалил.
   Светлая память сошедшим с ума!
   Падшие, вечная память и вам.
   Сам я живу, по нервам скользя...
   Ни от чего зарекаться нельзя.
   Свечи поставим тем, кто в пылу
   землю оставил иль сел на иглу...
   Судорожно пальцы сжимают аккорд...
   Вечная память вам -- тем, кто помрёт!
   Заработав овацию, довольный Серёга возвращается на закулисную базу.
   Вольдемар встречает его объятьями:
   -- Молодец, Серёга!
   Закончив с Серёгой, Вольдемар, по возможности мягко, выталкивает со стула Саву -- Сава что-то мычит в ответ недовольно: он, оказывается, начинал уже в медитативный транс проваливаться, а тут Блантер со своей разнузданной рукой...
   -- Ну давай, Сава, давай... Твоя очередь...
   -- Разве моя?
   -- Твоя-твоя... Не заставляй публику ждать, Сава!!
   -- Да иду я, иду!
   И он идёт, а точнее, преодолевает кривоватое, населённое энергетическими сгустками, пространство и, чуть не упав, тормозит выставленной вперёд ногой у микрофонов, обращается к зрителям.
   Зрителей в зале человек 75-80. Среди них -- и ребята из турклуба... И Жанна, печальная такая, прямо горем убитая, -- правда, убитие это искусно она маскирует, но Сава уже научился вычитывать тайные знаки её физиогномии и, что ещё страшнее, успел полюбить их, несмотря ни на что! "Ты слышишь! -- кричал он Жанне (то ли мысленно, то ли нет), -- я успел полюбить твои тайные знаки, горячую твою брахмапутру успел полюбить... Зачем я бросаю тебя, Жаннушка, кровинушка моя чёрная?!"...
   А за кулисами уже закопошились, зашебуршали, встревожились:
   -- Сава! Ну чего же ты?! Давай, начинай!..
   И Сава начал:
   -- Здравствуй, приятель,
   простая моя.
   Вымокло платье,
   присядь у огня.
   И в непогоду
   нам будет тепло.
   Вечер надолго
   завесит окно.
   Присказку ласки
   оставлю дождю,
   длинную сказку
   тебе расскажу...
   Это прощальная Савина гастроль! -- и хлопала Жанна, и Мишка рядом с ней, и славная Карина, и Валерка с ней, а Славик, что Нагорный, он с ними хлопал тож -- с пониманием этого прощания хлопали... А где Васька? Ведь Сава его приглашал персонально... но что-то его не видать...
   Потом выходили Серёга с Вольдемаром и варганили такую вот песенку:
   -- Загнанная душа,
   мне всё трудней дышать,
   и задыхаюсь я,
   прошлое вороша...
   Может быть, не к добру,
   может быть, в добрый час, --
   если я и умру,
   так ведь -- в последний раз.
   Ветер меня, как пыль,
   вдоль по степи разнёс.
   Сердцу в степи -- ковыль
   слаще, чем россыпь роз.
   Пусть табуны коней
   с гривами набекрень
   мой продолжая день.
   А потом выползал Сава и отчебучивал такое:
   -- За мой непрошенный контраст,
   не спрятанный нутром,
   меня сослали на Кавказ,
   на Северный притом.
   Но должен я поклоны бить
   начальству моему --
   оно могло меня, как пить,
   сослать на Колыму.
   Стихом бил операм под дых,
   но не попал в острог,
   хоть с безработицей у них
   боролся я как мог.
   Не стал ни зэком, ни бичом
   за то, что сотворил, --
   Михал Сергеич Горбачёв
   мне волю подарил.
   Он к нам из телика пришёл,
   чтоб чудо совершить,
   чтоб доказать, как хорошо
   в стране советской жить.
   От воли пьяный и дурной,
   скажу без куражу:
   спасибо партии родной
   и ейному вождю!
   Опять выходил Серёга:
   -- Шесть часов утра, а уже
   так паскудно, муторно на душе!
   Снова на работу
   топать неохота,
   а жена с утра пораньше бесится.
   Дать бы ей по морде!
   Хоть бы до субботы,
   хоть бы до субботы не повеситься!..
   Но пока не сдох я,
   то, гремя костями,
   отбываю срок я
   жизни вместе с вами...
   Не по воле рока, а по воле мамы
   я в стране уродов вылупился в мае!
   Ты, гитара, пой, говори,
   хочешь, матом крой до зари!
   Это теперь можно,
   и хоть лезь из кожи,
   нынче даже в моде глотку рвать...
   Сгинь, навек заглохни,
   или вовсе сдохни --
   здесь на это дело начихать...
   Русские просторы,
   темень без просвета --
   или нож под горло,
   или в глаз кастетом...
   Сердце в нервном стуке --
   и в тоске мятежной
   всё равно от скуки
   кто-нибудь зарежет.
   Шесть часов утра, а уже,
   эх, такая каторга на душе!
   Выпить что ль пол-литра
   голубого спирта,
   дать жене за всё по морде да и вниз...
   Сигануть с балкона гордо и достойно --
   без меня верней достроят коммунизм...
   Но пока не сдох я,
   то, гремя костями,
   отбываю срок я
   жизни вместе с вами...
   Не по воле рока, а по воле мамы
   я в стране уродов вылупился в мае...
   И снова, совсем уже растекаясь мыслию по сцене, выволакивал себя к микрофонам вконец заморённый Сава, ненароком вспоминая героических актёров, застигнутых курносой прямо на их любимой сцене...
   Если б не Барбело, что держал его за голову, если б не Гигантский Спрут, что держал его за ноги, если б они не растягивали его -- подобно перетягиванью каната, -- Сава, наверно, давно уже сложился бы пополам, ибо выступал он уже на последнем издыхании, вдобавок, проклятые штаны норовили упасть с его отощавших чресел... Всеми силами приуготавливал Сава торжественное открытие в себе то ли пятого дыхания, то ли шестого...
   Публика, благо, всячески тому споспешествовала: ещё в начале концерта Серёга сообщил ей относительно Савиной голодовки, и теперь, помимо вдохновляющих аплодисментов, она -- в помощь Барбело и Гигантскому Спруту -- обнимала тело его нежной волной биотоков упругих и, по мере возможности, поддерживала ему даже его ниспадающие в бездыханную пропасть штаны...
   И Сава, благодарный, дарил ей теперь свою последнюю песню:
   -- Где бы ни жил, ни живал,
   заговор я замышлял...
   И в глубочайшем подполье в подвале я
   рацию долго паял
   для связи с Центром,
   чтобы он мне передал
   ("по волнам, по волнам, нынче здесь, завтра там")
   тайнопись переворота...
   Вот только ходит по пятам
   кот учёный на цепи --
   призрак коммунизма --
   брысь! прочь!..
   Но только -- чу! -- приближается ночь.
   Рыбки заснули в пруду...
   Я на заданье бреду:
   должен, согласно шифровке из Центра, я
   выискать в небе звезду,
   ту, что скрепляет
   заговор этот подпольный
   млечной печатью, а также грифом "до фени",
   то есть не мне, а звезде этой вышней
   до сих политических дел...
   Я крылья расправил и -- полетел...
   Вдруг Сава увидел Ваську -- тот, обычно медлительный и тягучий, как замороженный сироп, ворвался в зал на редкость стремительно, ворвался -- увидел на сцене Саву, стал о чём-то ему дико жестикулировать... Но Сава не должен был вникать в эти его полоумные жестикуляции, он должен был продолжать свою лебединую песнь:
   -- Призрачен мой дельтаплан...
   И воплощается план:
   через границу, согласно шифровке, я
   перелетаю в туман
   тайных просторов,
   где агентурная сеть,
   явки, пароли,
   и всё это настолько засекречено,
   что ни цээрушникам, ни кагэбистам
   никогда не прищучить меня...
   Но из тумана выплывает луна.
   Как затаившийся вор,
   я и ползуч и хитёр,
   и невидимкой с мешком за спиною я
   прыгаю через забор,
   чтобы проникнуть
   с бомбочкой тайной своей,
   что притаилась в моём рюкзаке,
   в царский дворец
   и подложить её в тайную нишу,
   чтобы на воздух поднять
   тяжких небес королевскую рать.
   А Васька уже егозил за кулисами -- боковым зрением Сава заметил, как он с диковато восторженной судорогой на морде втолковывал что-то Серёге и Вольдемару...
   Но надо было заканчивать песнопение:
   -- Я -- прековарный шпиён --
   влез на огромный рожон,
   на дельтаплане своём упоительном
   я никому не нужон,
   разве что должен
   выполнить миссию предков,
   чьи провалились безбожно
   прежде надёжные явки...
   Вот оттого-то пиявки
   долгов, спецзаданий
   в кожу вцепились мою...
   Я приготовил взрывчатку,
   но -- повязали меня, повели на допрос...
   Есть на Волге утёс, диким мохом оброс...
   Публика грянула хлопкоуборочными аплодисментами...
   Васька рвался из-за кулис:
   -- Сава! Сав-ва! Ур-ра-а-а!
   Сава покивал благодарно расцветшею мордой и, подволакивая студенистые ноги, поплёлся в расслабухе за бархатные кулисы -- встретился по дороге с Вольдемаром: тот склонился к его уху и загадочно прошептал:
   -- Свобода, Сава, свобода!..
   Что за свобода, не объяснил, а вышел к микрофонам и объявил об окончании концерта.
   А Серёга, как муху, отгоняя от носа егозящего Ваську, уже снимал с Савелия усталую гитару, уже усаживал его на стульчик:
   -- Посиди, отдохни... Соберись с мыслями.
   -- А в чём дело? -- встрепенулся Сава.
   Но Серёга шлёпнул его по плечу:
   -- Отдохни, говорю!
   И тут Васька, щекоча Саве ухо, вытараторивает распирающую его нутро новость:
   -- Сава! Приказ подписан!
   -- Какой приказ? -- Сава трёт защекоченное ухо.
   -- Какой-какой, твой приказ! Об увольнении!
   Сава, спокойный, как стог сена:
   -- Когда подписан?
   -- Сегодня. Представляешь, встречаю сейчас в ДОСе Одноклеточного, а он меня останавливает и вдруг говорит, передай, грит, Мыльникову, что приказ подписан, пускай, грит, Мыльников бросает уже свою голодовку, добился всё-таки своего, гадёныш! Ну, грит, и потрепал же он нам нервы!
   -- Ну...
   -- Грит, буквально два часа назад позвонили из Москвы...
   -- Н-ну...
   -- Ну я и помчался... сообщить... Ну, Сава! Поздравляю! -- И Васька жмёт ему руку.
   Серёга с Вольдемаром тоже начинают его поздравлять... Тут, глядь, уже и Мишка появился, и Валерка, и Карина, и Славик... И все, узнав счастливую новость, окружают Саву, поздравляют -- шум, гам... Да, молодец, мол, Сава, две недели продержался...
   А где же Жанна? Жанна где, я вас спрашиваю?! -- Сава вырывается из окружения, спускается в зал -- зрители почти уже разошлись, а те, что ещё не успели уйти, улыбались, показывали на Саву пальцами... Жанны среди них не было... Сава собрался уже было бежать, догонять, но... Постоял. Остыл. Раздумал.
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 16. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  
  

НЕ БУДЬ Я ДЕРЕВОМ...

  
  
  
  
   1. Не будь я деревом... Не будь я деревом, я было бы травинкой и росло бы себе из той же земельки-землюшечки, но было бы уже махоньким, низеньким, тоненьким и заместо сотен листочков был бы у меня один -- и листочек, и стебелёк, всё сразу, -- единой травинкой было бы я, а главное, было бы я проще, значительно проще...
   Множество новых других букашек и кузнечиков бегали-прыгали бы рядом и по мне, -- правда, здесь появляются новые трудности: мимо может протопать гигантский слон, который своим жутким топотом может до полусмерти меня напугать, так, что я до конца жизни буду помнить этот его душераздирающий топот, до конца жизни могу оглохнуть от этого умопомрачительного топота, да -- Боже! -- как это я забыл о конце жизни! -- ведь у травинки жизнь очень уж короткая, право, от весны до осени, всего-то, это уж слишком мало, -- да! -- совсем забыло, может ведь не один слон, а целое большое стадо слонов пробежать, так они меня в один миг вытопчут, так вытопчут, что я не только оглохну, но и забуду на чём свет стоит, да и, вообще, помереть могу ненароком, хоть я, травинка, и живучее довольно существо, это надо признать, но всё-таки страшно, слишком много опасностей на мою зелёную голову, -- значит, это отпадает.
  
   2. Не будь я деревом... Не будь я деревом, я было бы женщиной человеческой, я бегало бы по земле -- по той же траве -- куда угодно: туда-сюда, туда-сюда, я бегало бы, бегало бы, а потом и споткнулось бы вдруг о могучего мужика, который бы спал в разнотравье, протяжно храпя, раскинувши мощные ветви на все четыре стороны, он пахал, пахал да уморился, упал и заснул, а я об него потом бы так вот неожиданно и споткнулось, упало бы, опрокинулось бы вдруг, обвило бы всего ветвями своими, зацеловало бы до смерти, а он бы спал бы себе да спал, забывшись не на шутку, и какие тут шутки, когда я, женщина человеческая, нашла его, единственного, когда зацеловала его до смерти, ему уже не до пахоты было, а тут слоны протопотали, один бы слон, куда бы ещё ни шло, с одним мы справились бы как-нибудь, а тут -- о Боже! -- целое стадо, на что я смелая женщина и то испужалась не на шутку, однако же ринулась в бой: влюбила в себя одного слона, другого, третьего, четвёртого... Они после этого прямо-таки начисто потеряли возможность дальнейшего топотания, но всё испортил пятый слон: задрал, понимаешь ли, к небу свой хобот, вострубил на всю округу -- тут мой мужик и проснулся...
  
   3. Не будь я деревом... Не будь я деревом, я было бы птицей крыльевстряхивающей, перелетало бы с ветки на ветку и, обретши глас певучий, распевало бы во всё горло на все четыре стоны свои небесные песенки и взлетало бы выше самой высокой кроны, и смотрело бы на все деревья эдак сверху вниз и как бы говорило им: знайте наших, мы, семейство крыльевстряхивающих, поднимаемся, чирикая, до аж самых облаков и даже задеваем их белые одежды своими размашистыми крылышками, нам сверху видно всё, ты так и знай, проклятое дерево, ты, которое вцепилось намертво в свой жалкий кусочек земли, ты, которое не можешь и шагу ступить ни влево, ни вправо, ни вверх, ни даже вниз, поэтому стой и маши своими корявыми ветками, трепещи своими жиденькими листочками, глядя снизу вверх на гордое семейство крыльевстряхивающих, это тебе только и остаётся -- завидовать и трепыхаться, -- эх ты, дерево, дерево, не дано тебе подняться выше всего этого садово-паркового хозяйства; эх, было бы я птичкой крыльевстряхивающей, взмыло бы я в высшие сферы и всё бы сказало всем этим в земельку-землюшечку всосавшимся жадно кустам и деревьям, уж я бы и секунды не стояло на одном месте, уж я бы избороздило поднебесные просторы туда-сюда, туда-сюда, уж я добралось бы до этих топочущих гигантов, жадно пожирающих едва взошедшую поросль наших лучших, наших самых передовых дерев, они же ведь, слоняры, что делают -- хоботищами своими мускулистыми прямо как петлёй обхватывают податливые ветви и всю их листву подчистую сдирают, сволочи, а пасти у них такие прожорливые, что им всё мало и мало -- вот же, гады! -- было б я птицей крыльевстряхивающей, так прямо и садилось бы на их толстокожие спины и клевало, клевало, клевало бы их до тех пор, пока бы они не осознали всю пагубность своих беспардонных привычек, и бы их, ей-богу, всех бы заставило на коленях ползать, они бы у меня все на задних лапках ходили, все -- включая даже пятого слона!..
  
   4. Не будь я деревом... Не будь я деревом, я было бы обычной табуреткой, такой же, какую вижу сейчас вон под той яблонькой, человек с этой табуретки прошлой осенью обрывал плоды, да так и оставил; и вот стоит она -- скромная, хорошая, облезлая, чуть скособоченная, но это оттого, что одна её нога увязла немного в земле, но это мелочи, главное, она такая простая, такая простая, но такая при этом целесообразная, такая гармоничная, и у неё, в отличие от меня, это ж надо, целых четыре ноги, есть чему позавидовать; эх, не будь я деревом, я было бы сей табуреткой, в пику внешним красотам познавшей всеобъединяющий смысл Дао; не реагируя ни на какой ветер, я было бы высшим и мудрым покоем объято, не снисходя ни до вздорной иронии, ни до слезливой сентиментальности; эх, я было бы воистину неподкупная "вещь в себе", я бы тогда ничего не стыдилось, ни о чём не жалело, не вспоминало, не мечтало, я ничего тогда бы не хотело и не ждало; будь я обычной неказистой табуреткой, стояло бы под яблоней я просто, не обращая на себя вниманья никакого, не зная комплексов обманутой листвы, не исказивши истину вселенной ни смехом ветерка майского, ни слезами дождя сентябрьского; эх, будь я табуреткою облезлой, я соблюло бы чистоту божественного эксперимента, и никакой бы слон, будь он трижды слон, даже в мыслях своих не посмел бы вострубить мне своим иерихонским хоботом о торжестве травоядной утробы... Не будь я деревом, я позабыло бы о том, что я дерево. Не будь я древом одноногим, я было бы древесной табуреткой...
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА 17

   Чеченская мафия всё ещё продолжала охотиться за Валетовым, поэтому на пути к салону княжны Ольги (жены Пещерова, с которой он почти уже развёлся) Сава с Мишкой, завидев чёрные шляпы, на всякий случай обходили их подальше: шляпы в Ездоке носили одни только чеченцы (и притом шляпы именно чёрные).
   Обсуждали всякие высокие материи, пели песни, читали стихи, а потом, выпив и закусив, заговорили о кошках и собаках.
   Савелий сообщил, что прежде он больше любил собак, чем кошек, а теперь -- наоборот: кошки стали ему ближе и родней. И скорее всего ввиду творческого своего индивидуализма.
   Савелия и Жанну поздравляли с предстоящей помолвкой, которая и состоялась через несколько дней. Но до свадьбы дело так и не дошло, так как не один уже год Савелий исступлённо грезил об отъезде на родину и теперь ничто не могло его остановить, а тем более сыромятная лямка суетливой семейной жизни.
   А друзьям он говорил просто:
   -- Надо сменить обстановку.
   И за две недели до свадьбы он умотал (сбежал) в Хуловицы.
   По сути, перемещения в пространстве и времени не играют ровно никакой роли (Савелий понял это только теперь, в трухлявых Хуловицах): всё, что тебе нужно, можно при желании (желании, обретшим силу намерения) высмотреть у себя под ногами, там, где стоишь. Всё зависит от того, что именно тебе нужно -- либо нечто насущное, тебе органичное, либо лишнее и чуждое. Первый шаг к мудрости -- докопаться до собственной природы и начать её реализовывать. А высшая мудрость -- собственную природу преодолеть и в итоге выбрать ледяное "ничего", но на этот подвиг способны единицы...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 17. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  
  

АКРОБАТИЧЕСКИЙ ЭТЮД

  
  
  
  
   ...Кстати, о табуретке: сугубо деревянная конструкция о четырёх ногах с загадочной прорехой посерёд сидалища...
   О дайте, дайте мне мою табуретку, мою милую, мою старую и зачуханную табуретку! Дайте мне полнолунную ночь! О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить -- сумею.
   Ночи, благо, ещё тёплые... Но скоро, скоро -- уже! -- совсем скоро приковыляет горемычная осень, зальёт зыбкими зябкими дождями и засыплет жёлтыми скукожеными листьями дурную мою башку и печальную морду, и задумчивый нос, выглядывающий из-под усов, и чахлую бородёнку китайского монаха, и уши мои молодые, шуршанию-шороху оных же дождей и листвы внимающие...
   А нонче, нонче мой сарайчик сух, и огнеопасная его трухлявость не пропитана покуда безопасной сыростью ненастья, а посему я тороплюсь исполнить нонче завет неслыханной, незнаемой стихии -- хватаю за ногу скрипуче-кособокий табурет и по скрипуче -- же! -- елозящей стремянке взбираюсь на хоть и скрипучую -- же! -- хоть и трухлявую -- же! -- крышу своего воображаемого сарайчика, но всё же -- же! -- да! -- взбираюсь! А нонче -- ночь! Прочь -- дочь! -- бестолочь!
   Какие-то звездо?чки -- огненные точки -- под куполом моргают высоченным... А я в ночи карабкаюсь на крышу, таща, кряхтя, с собою табуретку: ни черта не видно! -- луна сокрылась в облаках, звездо?чек же, однако, маловато, чтобы достойно путь мой осенить...
   Но я прощаю небу это неудобство и, чертыхаясь, всё-таки взлезаю на эту свою, почти что плоскую, крышу, я, непревзойдённый ас!
   РАЗ!.. О крыша мира! Пуп земли! Родной сарай простёрся под ногами, да здравствует мой сердцу милый, мой пламенный -- в потенции -- сарай! Ни шагу назад!
   Сарай всеобщий жил своею жизнью: в нём стрекотал пространственный сверчок, даря ночному кумполу уютную перспективу традиционного романа... Но неуютна нынешняя ночь! Теперешний сарай обозначал раздрай всеобщий, всеобщую свободу катаклизма, где зыбкость крыши полуночной играла на руку противникам сверчковой перспективы. Полночная полундра вместо серенады... Всеобщее гниение подземных наших трупов вздымалось воздухом всё выше, выше, выш...
   И с ароматом ночи предосенней сладостно смешавшись, итоги подводило бытию... Но -- торопись! Седая высь уже нахохлилась в предвосхищении этюда: ща-ас...
   ДВА-с!.. Гремят шаги по ржавому железу -- так прежде гром изображали на театре, что был знаменьем свыше для актёров, изображавших синтетическую мысль режиссёра, талантливо воссоздавшего на деревянных досках сцены отображение замысла драматурга-демиурга, который, в свою очередь, буквами-значками-словами изобразил в написанной им пьесе отголоски всевышнего замысла, сто сорок вторая побочная линия которого ненароком отобразилась в туго спутанных -- кровавой лепёшкой -- мозгах означенного сочинителя...
   Я продвигался жалкими и жуткими шажками, но крыша, грохоча неадекватно, однако оставалась подо мной: тот кровельщик, что крыл её железом, давно уже, бедняга, опочил в земле сырой и думать не гадал, что кто-нибудь его ещё вспомянет, когда он отсыреет и сгниёт, заподлицо засыпанный землёю... А тучи, эх, меж тем сгущались всё густее и густее, закрыв все звёздочки почти от обозренья, воображаемая луна невидимо вздымалась всё выше и выше, сверчок, до этого шкворчащий без умолку под своей громыхающей до оборзенья крышей, вдруг в сеновальном ворохе -- умолк, затих и замер, затаился, быть может, древний ужас предвкушая... Я тоже замер, я остановился, дойдя до середины почти уже плоской крыши: установилась тишина...
   И долго так стоял, вслушиваясь в пустоту... Потом перехватил табуретку из правой -- уже затекшей -- руки в левую, и продолжал стоять, озираясь во мраке, сквозь который, попискивая, проскакивала лишь одна крохотная звёздочка. Бедняжка... Вот так и стой, замри, дурак! Умри!
   ТРИ!.. Покуда крыша не поехала моя, я торопился завершить эксперимент... Кстати, может быть, вы замечали, когда попрощаешься со знакомым человеком или, допустим, с сослуживцем по работе, а потом через пару-тройку часов идёшь по улице и его же опять встречаешь: происходит некий, я бы даже сказал, потусторонний конфуз, который классик окрестил загадочным глаголом "стушеваться", будто, как в гоголевской коляске, тебя уличили во лжи, хотя никакой лжи не было, просто это же не кореш ваш кровавый, а так, просто, знакомый, товарищ по службе, надо вроде бы поздороваться, поприветствовать его -- ведь нас так с детства воспитали! -- но как тут быть, если вы уже здоровались сегодня утром... Поэтому вы ли торопливо отводите преступный взор в сторону, либо нацепляете на свою оторопевшую морду то ли жизнеутверждающую, то ли подобострастную, то ли вовсе уже нейтральную, но определённо в данный момент не свою, чужую улыбку, или, скорее будет сказать, гримасу... Во всяком случае, я торопился, пока моя крыша только лишь поигрывала у меня под ногами, предупреждая тем самым о будущих своих поползновениях: выходит, я спешил установить свою любимую задрипанно-исцарапанную табуреточку в самый -- примерно -- центр моей почти уже плоской ночной крышки, в своём роде единственной в мире:
   ЧЕТЫРЕ!.. Тщательно, как футболист свой мяч перед пенальти, я устанавливаю свою любимую задрипанно-исцарапанную табуреточку в самый -- примерно -- центр моей почти уже плоской ночной крыши: табуретка при этом извинительно попискивает, а крыша извинительно -- же! -- покашливает -- я же ведь ещё когда говорил, ято у неё чахотка, безнадёжная чахотка, я же говорил ей -- кровью будешь харкать, падла! -- говорил, а она не верила, бедняжка... И вот пожалуйста -- результат: дрожащими руками установив табуретку, я решительно, и поэтому с грохотом, ставлю на неё свою правую -- толчковую -- ногу: бах! твою мать...
   ПЯТЬ!.. Между прочим, в мягко-шёлково-прохладном воздухе я чую жадным носом такой тихохонький печной дымок от уже издряхлевшей избушки бабки Филумены, -- небось, блины печёт, зараза, как обычно, -- в окошке её крохотном колышутся багрово-тусклые тени-блики от старой керосиновой лампёшки... Но не до бликов мне, не до блинов: я подаю напряжённый корпус вперёд и ставлю, наконец, на табуретку свою -- уже левую -- ступню -- есть! --
   ШЕСТЬ!.. И вот вздымаюсь я над табуреткой, и к небу простираю руки с мордой вместе, и кричу, ору полуистлевшим шёпотом: "Бравада! Брахмапутра! Бразилья! А-бракадабра! Бра, бра, бра"...
   Но, кажется, крыша всё-таки поехала, и я тоже, кажется, поехал, полетел, провалился в тартарары, всё заскрипело, затрещало вокруг, или нет, сначала я провалился, а потом полетел, а может, и наоборот, и я упал, и грохнулся, и, кажется, безвременно ушёл из нашей-вашей-той-то жизни, всё!.. Ха-ха, но не-ет, не всё: я, до того как провалиться, "привет, ребята!" в небо прокричал...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 18

  
   -- Ну что, Авенир Александрович, можно зашивать?
   -- Зашивай, Савелий, зашивай! Я уже посмотрел...
   И Сава зашивает смрадные внутренности очередного трупака...
   Ох, нелёгкая это работёнка -- санитар в морге, -- тело надобно принять, обмыть, представить патологоанатому, зашить, при необходимости заморозить, одеть, выдать родственникам... А вдобавок надо ещё поддерживать чистоту и порядок во всём учреждении, а оно, кроме покойницкой, включает в себя кабинеты судмедэксперта, гистологической экспертизы и предбанник для посетителей...
   И чего это Сава вздумал сюда устроиться? Уже в первые дни, лишь только поутихли первые страхи и опасения, он понял, что эта работа столь же обычна и прозаична, как, например, уборка сортира, с которой сразу же сталкивается всякий пришедший в армию новичок (салага).
   Ну что общего имеют с живым, взбрыкивающим человеком эти лежащие в углублениях мраморных столов пергаментно серые, с сизоватым отливом, предметы? Да ровным счётом ничего! В лучшем случае они хранят на себе следы образа жизни их прежних обитателей...
   Но скоро, слава богу, из отпуска вернётся тётя Надя, и Сава навсегда покинет это мрачное заведение. Во всяком случае, он удовлетворил свой, может быть, где-то и нездоровый, интерес, увидел, что внутри у человека нет ничего особенного -- аутопсия (вскрытие) позволяет разглядеть гортань, аорту, лёгкие, сердце, диафрагму, селезёнку, надпочечники, почки, мочеточники, печень, желчный пузырь, толстую кишку, тонкую кишку, матку, мочевой пузырь... Черепную коробку вскрывают вообще очень редко, поэтому мозгов Сава ещё не наблюдал, -- впрочем, он теперь об этом нисколько не жалел, он уже мог бы спокойно обойтись и без этого, потому что, кажется, понял, что человеческое в человеке имеет ко всем этим органам довольно косвенное отношение.
   ...Не успел Сава зашить труп парня семнадцати лет, убитого своей подругой-наркоманкой (29 ножевых ран), как из хирургии приволокли ампутированные там руки и ноги, а также два выкидышных зародыша, которые надо было зашить в чьи-нибудь уже отжившие своё животы. Для этой цели Авенир Александрович выбрал трупы мужчины сорока шести лет, умершего от рака лёгких, беременной женщины тридцати двух лет, зарезанной собственным мужем, парня шестнадцати лет, разбившегося на мотоцикле, и зарезанного в пьяной драке мужика тридцати семи лет.
   Эти животы зашивать было уже труднее -- из разреза норовили выпрыгнуть то жёлтая мозолистая пятка мёртвой ноги, то растопыренная пятерня мёртвой руки, то жуткая головка мёртвого зародыша... Закончив работу, Сава выбежал на воздух -- покурить...
   Рядом с моргом выстроилась батарея мусорных контейнеров, да и вокруг мусора хватало... Тут же художественно высилась авангардная свалка отживших своё машин скорой помощи -- тоже своего рода морг... Но после человеческих мертвецов этот вид, признаться, ласкал Савину душу, и Сава откровенно им любовался...
   Покуривая, он грелся под мягким солнышком, дивясь столь неожиданно наступившему теплу и понимая, что вот, наступило наконец бабье лето, когда можно будет отдохнуть немного от проклятых дождей и приготовиться к новым дождям, к осенней слякоти и прощальным символам отходящей ко сну природы... После каждой затяжки Саву слегка мутило -- это потому, что по утрам, перед уходом на работу, он теперь старался ничего не есть, чтобы при виде обезображенных трупов его с непривычки не вывернуло наизнанку, а точнее, чтобы если и вывернуло, то пустотой...
   Докуривая сигаретку, Сава увидел подъехавший к моргу салатовый "Москвич-412" с новеньким гробом на багажнике -- в машине сидели люди в чёрном. Сава стрельнул окурком в сторону контейнеров и пошёл узнать за кем (или, точнее, за чем) приехали эти люди... Получив от родственников полагающийся в таких случаях "четвертак", Сава отправился одевать своё очередное тело...
   День на этот раз оказался не самым тяжёлым -- перед обедом подвезли ещё только труп маленькой девочки девяти лет, и всё.
   По дороге домой старческой какой-то, тихой радостью снова радовался нежданному небесному просветлению, нежному солнцу, воспрянувшим к жизни, ещё лишь слегка начинающим желтеть и багроветь деревьям, грациозным рябинкам со своими щедро выставленными напоказ багряными гроздьями...
   А у самого дома встретил строй бредущей по двое детсадовской ребятни. Но строй не был выверен по строгой армейской линейке, он распадался там и сям, и это было вполне естественно для малых детей...
   Но спереди и сзади распадающейся конструкции подпрыгивали ретивые горе-воспитательницы, гневно подпрыгивали и вопили: "В строй! Немедленно в строй! Взяться за руки! Света, Коля, я кому сказала! Саша, Маша! А ну-ка, встаньте в строй! Куда, куда?! Ты смотри, какие противные! Сколько вам можно повторять! Собаку руками не трогать! Я кому сказала, не трогать собаку! Подтянись! Не отставай!"...
   Войдя в прихожую, Сава заглянул в зеркало и увидел там свою постаревшую, свою помудревшую морду, и задержался, разглядывая её поподробней. В усах обнаружил новость -- два седых волоска, почти незаметные случайному взору... Бородёнка подросла... А уши замаскировались под расцветшими патлами, прикрывшими их любезно от посторонних шумов...
   На кухне Сава поставил на газ чайник и сковородку с картошкой на постном масле, включил стоящий на холодильнике старенький "ВЭФ-12", пробежал по коротким волнам, нашёл приятную джазуху... Ну конечно же, это Майлс Дэвис, "Весенний свинг"!..
   Он сел на табуретку у окошка, сквозь которое ему подмигнуло всё то же славное солнце, привалился спиной к подоконнику, прикрыл глаза: сдавило сердце...
   Уютная пьеса Телониуса Монка "Около полуночи": неторопливейшее фоно, большие, рассеянно-раздумчивые паузы, вольготная ночная расслабуха... Вольдемар со своим саксом неплохо бы сюда вписался... Но вместо Вольдемара засвиристела на плите картошка, шепеляво загудел чайник...
   Уничтожив картошку, Сава заварил чайку. Выдержав минут семь, налил кружечку крепчайшего...
   Он пил, обжигаясь, крепчайший с черничным вареньем, и с каждым глотком тягучая, тянущая боль отпускала его сердце, отпускала...
   Но только допил до конца, она, как цветок лотоса, опять распустилась в груди... И он снова привалился спиной к подоконнику, снова прикрыл глаза...
   А приёмник в это время булькнул и самостоятельно "спрыгнул" на соседнюю волну, где шла трансляция очередного заседания Верховного Совета СССР и где сейчас как раз выступал один из его басовитых членов, который очень и очень сомневался, стоит ли нам отдавать землю -- крестьянам, а фабрики -- рабочим...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 18. Из С.Мыльникова циклоида "В порядке вещей"
  
   вещица --
  
  

В ПОРЯДКЕ ВЕЩЕЙ

  
  
  
  
   Назад, к самим предметам!
   Э.Гуссерль
   Ничего не поделаешь, таков суровый закон: всякая вещь лишь то, что она есть, и только.
   Х.Ортега-и-Гассет
   Вещи делают с человеком то, что он из них делает.
   В.Б.Шкловский
   Спустившись с дерева, я ещё раз осмотрелся кругом...
   Д.Дефо ("Робинзон Крузо")
   Главное -- обеспечить всех штанами, а потом будем бороться за то, чтобы их носили.
   М.Жванецкий
  

ПУНКТИК 1. О несводимости сознания и человеческого бытия, человеческого бытия и мира

  
   Вещи не есть то, что они есть. Что вообще есть? И как есть? И есть ли вообще?
   Я говорю камень. Я говорю яблоко. Я говорю небо. Я говорю дверь. Я говорю хлеб. Я говорю говорение. Я говорю вещь. Но вещь, а особливо "вещь в себе", не вещает ничего. А ежели вещь НЕ вещает ничего, ergo вещь вещает НИЧЕГО (без НЕ). Ergo-ergo вещь многозначительно молчит. На наш взгляд. А взгляд опирается на вещь. Взгляд на вещи. Но вещь не опирается на взгляд. На мой взгляд. Чихает она на него. С Останкинской телебашни, каковая прекрасно проглядывает из литинститутской общаги. Руководитель семинара опять скажет, что Савелий задал себе очередное упражнение, очередную формальную задачу. И будет не прав. В начале было слово. И слово было человек. Человек есть слово. Язык. Речь. Говорение. Текст. В начале был текст. В начале понятий. Смыслов. Само понятие начала (равно как и конца), как и любые понятия вообще, -- аспект языка, человека. Вещь, объект, предмет не есть слово, не есть человек. Они (первые) -- вне наименований и качественных характеристик. Логика вне-наших сущностей ускользает от нас в прорву мировой бездны. Мы не можем с ней справиться. Правда, упираемся изо всех сил. Скрипим зубами. Это наше. Ихнее -- иное. Какое? Хрен его знает. Sic!
   Мы не можем справиться. Да и не должны. Ведь мы ограничены собственными границами. И это нормально. Религии и прочие иллюзии (в т.ч. и всякая литература, и этот текст тоже) созданы -- чтобы эти (естественные) границы размыть, созданы искусственно, т.е. это искусство, т.е. сопротивление природе, натуральному порядку вещей, т.е. иллюзия сопротивления. Порядок вещей -- объективен. Взгляд на вещи -- субъективен. Человек -- субъективен, но -- пыжится выпрыгнуть из самого себя, из собственной субъектности и прыгнуть выше головы.
   Наши (мои) суждения о вещах имеют отношение не к порядку вещей, а к нашему (моему) взгляду на них. Т.е. остаётся повторить, что о чём бы мы ни говорили, мы говорим лишь о самих себе. Феноменология Э.Гуссерля. И коню ясно.
   Короче говоря, "невозможность проникнуть в предмет придаёт любому познавательному акту -- ви?дению, образу, понятию -- особый характер дуализма, разрыва между познаваемой вещью и познающим субъектом". (Х.Ортега-и-Гассет)
  

ПУНКТИК 2. Об эстетической природе человеческого восприятия

  
   Всякая вещь, всякий предмет сначала существуют сами по себе. Потом попадают в поле моего зрения, или (или "и") в поля прочих органов моих чувств, и становятся образами. Потом можно повернуться спиной, можно уйти, но образы вещей и предметов, попавших в силки моего "я", становятся элементами моего сознания, замешиваются в окрошку моего "я". Приготовление этой окрошки, где новые элементы, вступая в сложные отношения с исходными, всякий раз приводят к образованию нового единства, есть непрерывный (текучий) художественный акт. Именно поэтому человек -- категория эстетическая, это феномен, творение (Божье ли, не Божье...), и, вдобавок, творение творящее. Человек -- это и художник, и краска, и кисть, и холст, и рама; это и вселенная, и её атом; это и Бог, и дьявол, и царь, и червь, и тварь дрожащая, и другой человек, и, и, и...
   Человек -- это метафора. Эстетический объект. И субъект одновременно. Поэтому его восприятие вольно или невольно эстетизирует всё, попадающее под его (восприятия) арт-обстрел. Что мне этот камень? Метонимия. Нечто, оказавшееся в ракурсе моего взгляда на вещи и с этого момента меняющее (посредством воздействия на со-знание цепной реакции сигналов, поступивших от органов чувств) прихотливый рисунок моего (и не-моего-во-мне) "я". Поэтому мои представления о чём бы то ни было (комбинация образов) постоянно подвергаются корректировке -- рисунок непрерывно подчищается, исправляется неустанной рукой моего текучего "я", которому никогда не узнать конечного результата. Мои текучие представления, моё мировоззрение формируют во мне конкретные установки, влияющие на эстетическую своеобычность моего восприятия.
   Мы наделяем созерцаемые нами вещи их функциями. Отсюда наш оголтелый антропоцентризм. Конечно, в своём взгляде на вещи мы не свободны, и наши пристрастия лежат не только в синхронической (по горизонтали), но и в диахронической (по вертикали) плоскости. Т.е. в генетической памяти каждого из нас укромно хранится матрица архетипов, с которыми сравниваются сигналы образов, поступающих от непосредственного восприятия окружающих нас объектов.
   Короче говоря, порядок вещей сам по себе, а взгляд на вещи сам по себе. А крайняя опосредованность, иллюзорность, сюжетность человеческого восприятия -- вещь непреодолимая, ибо сидит на такой невообразимой (но образно-игровой, творческой) каше из борьбы мотивов, предпосылок, причин, следствий, образов, представлений, эмоций, инстинктов, чувств, архетипов... что приходится только удивляться той хитроумной изощрённости фильтрующих (анализирующих) и синтезирующих механизмов человеческого сознания, которые позволяют иметь на выходе хоть какие-то мало-мальски внятные суждения: было бы смешно желать чего-то большего.
   Короче говоря, "мы не можем сделать объектом нашего понимания, не можем заставить существовать для нас предмет, если не превратим его в образ, в концепцию, в идею, иными словами, если он не перестанет быть тем, что он есть, и не превратится в тень, в схему самого себя. Только с одной вещью вступаем мы во внутреннюю связь -- с нашей индивидуальностью, нашей жизнью, -- но и эта интимность, превращаясь в образ, перестаёт быть подлинной". (Х.Ортега-и-Гассет)
  

ПУНКТИК 3. О неосуществлённом замысле наивного автора

  
   В 1982 году автор был до безобразия молод и глуп, ввиду чего смел предполагать наличие разума (пусть и разной природы) у всех, без исключения, вне-наших сущностей, объектов, вещей, предметов... Он пытался написать некую вещицу, где всякие разные вещи, а также предметы и существа, рассказывали бы всякие разные вещи (штуки) о времени и о себе в форме адаптированных для русскоязычного читателя монологов, которые "выбила" из них, дескать, некая научная комиссия с помощью всяких там фантастических ухищрений, и прочее.
   Однако дальше предисловия дело тогда не пошло.
   Сему гипотетическому сочинению автор предпослал три эпиграфа. Один из Маркса: "Разум существовал всегда, только не всегда в разумной форме", парочка из Гегеля: "Всё действительное разумно, всё разумное действительно" и "В своём развёртывании действительность раскрывается как необходимость".
   А предисловие такое:
   "Уважаемые читатели! Вы, конечно, знаете о том, что совсем недавно многолетний труд Комиссии по Контактам с Окружающей Средой увенчался достойным успехом. Найден универсальный ключ к дешифровке уникальных смысловых структур любого (живого и неживого) объекта на ВСЕХ его уровнях (это кажется невероятным, ведь любой объект вмещает в себя поистине бесчисленное множество уровней различной природы). Повторяем, найден лишь ключ к разгадке (хоть это и является одним из самых эпохальных научных открытий всех времён и народов), и, может быть, потребуются усилия не одного поколения учёных, чтобы завершить этот необыкновенный по сложности и по объёму труд. Но начало положено! Нулевой цикл завершён и на его основе нам предстоит построить бесплотное здание человеческой свободы.
   Однако, закончив первый этап исследований, мы, члены Комиссии по Контактам, задались естественным вопросом: а как донести теперь сущность нашего открытия до широких масс? Сложность заключается в том, что это открытие невозможно сформулировать, основываясь лишь на реально бытующих представлениях (в том числе и научных). И мы нашли не самый, на наш взгляд, лучший, но единственный в данной ситуации выход.
   По счастью, не все учёные ограничиваются жёсткими рамками только своей -- сугубо научной -- деятельности. В нашей Комиссии оказалось несколько таких учёных, исхитрившихся, несмотря ни на что, стать профессиональными литераторами, -- этим учёным мы поручили -- опосредованно -- рассказать о нашем открытии, оперируя сугубо обыденным понятийным аппаратом.
   В будущем, когда нашему взору будут открыты смысловые значения ВСЕХ уровней любого объекта, к примеру, стола, дерева или собаки, то есть когда нам станет доступно всё внутреннее богатство этих объектов, мы в какой-то период нашего познания не сможем избежать явления, которое один из наших учёных назвал "парадоксом отождествления". При любом контакте не обойтись без отождествления (в той или иной степени), но в данном случае, если свести дело к житейской ситуации, мы, грубо говоря, начнём попросту одушевлять окружающие нас объекты, так, что и стол, и дерево, и собака станут для нас не менее разумными, чем мы сами.
   Очень грубый пример. Допустим, вы стоите рядом с деревом и задаёте ему вопрос: "Сколько будет 2х2?". Содрогание воздуха приводит к микроколебаниям листьев дерева, и уже это есть примитивная (конкретная) реакция на ваш (конкретный) вопрос. На самом деле ваша информация ("сколько будет 2х2?") передаётся не только по воздуху (это смысловая структура лишь одного уровня), но и посредством бесчисленного множества других каналов. Такое обилие каналов информации фактически гарантирует совершенную (многоступенчатую) уникальность самой информации и ответной реакции на неё. Короче говоря, когда мы спрашиваем у дерева "Сколько будет 2х2?", все процессы (на всех уровнях), происходящие в дереве и вокруг него, изменяются (перестраиваются) таким образом, что мы, определив необходимый контактный уровень с помощью найденного нами дешифровального ключа, можем трактовать эти изменения только как опосредованное отображение числа "4"... Повторяем, это очень грубая модель необычайно сложного явления.
   Мы предложили нашим уважаемым учёным-литераторам провести литературный эксперимент, имеющий некоторое отношение к нашему открытию. Суть эксперимента заключается в том, чтобы попытаться, условно отождествив себя с некоторыми окружающими нас объектами, рассказать нам о некоторых сторонах их беспредельного мира посредством элементарных человеческих понятий".
  

ПУНКТИК 4. О вещах как таковых

  
   На сессию я приехал на два дня раньше назначенного срока -- хотел занять комнату получше, а также пошататься по столице послепутчевой России, вошедшей недавно в некое Содружество Независимых Государств, что резко изменило не только порядок вещей в грандиозном пасьянсе мировой политики, но и скромную жизнь рядовых людей, невидимых с орлиных высот, куда вознеслась хотя бы вот эта Останкинская телебашня...
   Мне нужно было прикинуть, как буду я продавать книжку своих стихов, выпущенную за счёт последних сбережений моих родителей (и радетелей), -- несколько пачек этой маленькой книжонки я привёз с собой.
   Околочасовое препирательство с вахтёршей кончилось тем, что с видом редкого с её стороны одолжения я получил-таки осязаемое (хоть и временное) право на обитание в апартаментах под номером 322 -- холодный ключ с колечком и биркой, который не только для меня, но и для всякого мало-мальски нищего СеНеГальца являлся не просто вещью, вещицей, металлоизделием, но символом одного из томительнейших жизненных устремлений.
   Измождено дыша, я втащил в комнату баулы и рюкзак с вещами и книжными пачками, а разогнув верблюжачью спину, увидел эту комнату во всей её общажно-заношенной красе. Во всей пустоте её занюханной кубатуры... Правда, в углу косорыло дремала одинокая деревянная койка. Но и только. Засаленные драные обои. Бывший паркет. Прямо по курсу -- мутное окно с видом на большую пыльную рябину, сквозь которую вяло проглядывал плавающий в облаках шпиль Останкинской телебашни... Позднее на пыльных, наивно распростёртых ветвях пришлось разглядеть плоды творческой жизнедеятельности обитающих свыше существ -- сиротливый лифчик, шёлковые трусики, использованный презерватив, носовой платок, древний и драный, паутиной и пылью побитый капроновый чулок, какие-то окаменевшие навек тряпки, серпантин побуревшей картофельной кожуры...
   Получив бельё у кастелянши и застелив им трухлявую постель, прищучил двух ядовито-вишнёвых клопиков.
   Прежде чем отправиться бродить по торгово-блошиным улицам, я намеревался испить хотя бы чаю, пару строчек черкануть в дневник, перекурить с дороги... Но (опять воспользуюсь цитатой) "без стола и стула я не мог вполне наслаждаться даже теми скромными удобствами, какие были доступны мне в моём одиночестве, -- не мог ни есть по-человечески, ни писать, ни читать." (Д.Дефо. "Робинзон Крузо") Однако благодаря тому, что узенький подоконничек всё-таки достигал кровати, удалось-таки, сидя на ней (вместо стула), притулиться к ему (вместо стола) и удовлетворить нехитрые потребности моего заочно-студенческого организма.
   Новый закон о свободной торговле превратил центральные улицы, бульвары, переулки и подземные переходы под ними в сплошные блошиные рынки: торговали вещами, вещичками, предметами быта и духа, харчами и книгами, газетами и значками, лотерейными билетами и косметикой, пивом и пепси-колой, сигаретами и штанами, чаем и водкой... Сорганизовались и специализированные торговые точки: газеты, журналы, книги -- на Пушке, золото-бриллианты -- у ювелирных магазинов на Тверской и в Столешниках, картины и изделия художественных промыслов -- на Арбате...
   Я представлял, как буду продавать здесь свою книжонку -- бесплотный и, вероятно, бесплодный бред, бормотания тайного духа, моё alter ego, невероятным образом материализовавшееся в нечто объективное и отдельное от меня, ставшее вещью, предметом, который можно потрогать руками и, даже, продать...
   По дороге в общагу купил хлеб, макароны, овсянку...
   Приперевшись, вздремнул. Распластавшись поверх истёртого солдатского одеяльца, просмотрел очередную серию своего долгоиграющего сна, что, обращаясь в комбинации накарябанных на бумаге словечек, настырно вплетался в мою новую прозаическую вещь со странным названием "Дом на улице Кентавров". Досмотрев сюжет, я быстренько очнулся и овеществил увиденное на нескольких листочках туалетной бумаги -- это такие удобные квадратные листочки, каковые я обычно использовал для компактных заметок.
   В детской кастрюльке с оторванной ручкой варил макароны на кухне, кишащей оборзевшими тараканами. Обнаружив у мусоропровода замызганный дерматиново-металлический стул, притащил его в свой номер, что становился теперь не на шутку меблированным обиталищем.
   Вечерело. К макароническому пиршеству из Пятигорска подоспел собрат по перу Николай Анашкин. Рукопожатия. Приветствия. Похлопывания по плечам. Возгласы. Взбрыки. Вопросы. Ответы. Кивки. Экивоки.
   Воссели на кровать. Новообращённый стул стал столом. Столиком. Колян извлёк из своих вещей характерный бутылёк.
   Пили ядрёную прозрачную жидкость, жрали серые советские макароны. Пинг-понговались новостями и планами. Колян грезил заграницей. Я грозил скорым покорением "Дома на улице Кентавров". Трепались о природе вещей и сущности искусства: сошлись на том, что оно, препарируя реальные вещи, их разрушает и создаёт взамен новую предметность -- ирреальность.
   Стемнело. В одной из комнат выклянчили для Коляна драный матрац. Но -- не спалось. Курили. Дымили. Чесали босыми языками. Дули чаёк. Озаботились функциями окружающих вещей, контекстом их средьчеловеческого обитания.
   Некий Робинзон Крузо, оказавшись на необитаемом острове, делает самые простые, самые бытовые и как будто предельно понятные нам вещи, но мы читаем об этом с любопытством первооткрывателей -- это оттого, что значение сих вещей в этих необычных условиях сравнялось теперь с вопросами жизни и смерти, с гамлетовским "быть иль не быть". Гвозди, пила, молоток, штаны, стол, стул, зёрна ячменя и пшеницы -- драгоценнейшие вещи. Деньги -- "негодный мусор". Смена функций, привычного контекста остраняет для (от) нас этот стул, заставляет задаться вопросом -- а почему, собственно, сей стул называется стулом, а не, к примеру, столом, и так ли уж жёстко мотивированы назывательные функции этих, и других, слов?..
   Не спалось. Решили заняться переименованием вещей. В одной комнате выпросили ножницы, в другой клей.
   Пришпандоривали к вещам бумажные таблички с новыми именами:
   на стул -- "стол",
   на кровать -- "небо",
   на окно -- "тоска",
   на подоконник -- "китай",
   на чемодан -- "кастрюля",
   на кастрюлю -- "чемодан",
   на ложку -- "вилка",
   на вилку -- "ложка",
   на пачку чая -- "кровь",
   на пачку сахара -- "кости",
   на кружку -- "дверь",
   на дверь -- "земля",
   на пакет с хлебом -- "водка",
   на бутылку с остатками водки -- "брахмапутра",
   на стены -- "луна",
   на потолок -- "пол",
   на пол -- "потолок"...
   Отдыхали, сидя на небе. Добили брахмапутру. Пили кровь с костями вприкуску. Любовались луной, осмысляя случайные силуэты, оставшиеся от выдранных из неё обоев.
   Особое внимание привлёк самый большой из них: сей силуэт Николай Анашкин идентифицировал с обликом некоей незнакомки с берегов По, Сены, Темзы али Потомака, а я -- с профилем кота Мура, неспешно размышляющего над природой вещей.
  

ПУНКТИК 5. О говорении говорения

  
   Я говорю только то, что я говорю, и ничего кроме того, что я уже сказал. DIXI.
  
  
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 19

  
   Савелий устроился на хуловицкий авиационный завод -- радистом-локаторщиком Дальнего Привода (радиомаяка), что располагался в четырёх километрах от западного торца взлётно-посадочной полосы аэродрома.
   Заводской профсоюз наделил его отдельной комнатушкой в общежитии -- заглянем в неё на секунду-другую: на одной стене -- Бродского лик, напротив -- Шукшина, а между ними Мыльникова тело обреталось, меж родом и безродностью чужбины ища средоточения и воли.
   Появлялся иногда в Доме районной культурки, где всё чаще проводились теперь собрания и конференции новых националистов-коммунистов, ярым заправилой которых был бывший второй секретарь райкома КПСС Иван Иванов, борец с хуловицкими жидомасонами. Мыльников, болтающийся, как в проруби, меж Бродским и Шукшиным, ощущал себя евреем, по меньшей мере, наполовину.
   Кстати, о сентиментальных собаках и независимых кошках. Босяцкая (собачья) сентиментальность русского коллективизма есть следствие природной размягчённости, несамостоятельности, инфантильности русского человека. Отсюда и его природная -- языческая -- религиозность. И юродивая голоштанная отчаянность.
   Конечно, Мыльников, как и всякая нежная собака, сентиментальности был не чужд, но научился её приглушать, утишать, ускользать от её мягких и шёлковых лап в прохладную тишину суверенитета.
   Стихии, витающие над крышами, бесчувственны и чисты -- без человека... И бог-отец отказался от сына своего человеческого, послав его на римскую казнь во имя какой-то там веры, какой-то любви и какой-то морали...
   В Хуловицах идёт активная реставрация старых, а также строительство и открытие новых церквей. С той же лёгкой готовностью, с какой народ наш распрощался с всесильной властью компартии, бросился он (слава Богу, не весь) к ритуально-лицемерному признанию над собой Господа Бога: безумие лжи и нарочитой веры заразительно, как грипп.
   Мать Россия приучила нас достойно сносить пограничные условия нашего существования, и мы ей за то глубоко благодарны: безнадёжная неустроенность и непритязательность быта открывают нам море полётных возможностей бытия -- кроме творческого какого-нибудь улёта (лазейки) нам, русским, как бы ничего больше и не остаётся. У Лескова есть такой роман -- НЕ?КУДА называется.
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 19. Из С.Мыльникова циклоида "Женщина человеческая"
  
   вещица --
  
  

ДЕВОЧКА ДАША

  
  
  
  
   У Даши были большие, слегка навыкате, глаза. Даша была ребёнок неизвестных лет. Красные вязаные рукавички. Белая вязаная шапочка. Серенькая такая, и вдобавок взблескивающая, эдак играющая на свету, шубка. Вот, кажется, и всё. Да, чуть не забыл. Пройдут годы, Годы пройдут, так сказать, чередою неслышной. Да. Что же я такое хотел про неё, то есть про Дашу, да, про эту самую девочку, которую родители, некие такие дядя Толя и тётя Валя, когда девочка у них родилась, тут они и призадумались, как бы эту девочку назвать, то ли Машей, нет, что-то не того, то ли Лидой, нет, это что-то, как-то не туда, то ли, то ли... В общем, назвали девочку просто Дашей. Вот, такие пироги. Они, конечно, могли бы назвать эту девочку как-нибудь иначе, но... Но вот как-то взяли и назвали Дашей, хотя когда эта девочка у них родилась, она, прямо скажем, вид имела довольно жутковатый и даже, надо прямо сказать, бр-р-р, несколько, того, страшноватенький, а поэтому, ввиду этого самого, никакого такого имени, чтобы оно как-то ей, облику её, соответствовало, к себе не притягивала, -- эдакий такой красненький сморщенный комочек, эдакое прелое яблочко... Но взяли однако, махнули рукой и назвали. Да, Дашей назвали. Впрочем, это ещё ни о чём не говорит, хотя какие-то, конечно, подспудные позывы и подсознательные мотивы её родителями руководили, это, в смысле, дядей Толей и тётей Валей, уж это как водится, тут уж, как говорится, что написано пером, не вырубишь никакой секирой, а про алебарду али мачете я уж и молчу. Правда, дядя Толя был, надо признаться, далеко не мальчик. А тётя Валя далеко не девочка. Тут уж никуда не денешься: седые волоски, морщины, круги, мешки, животики и пресные глаза. И даже уже пытались разводиться. А тут тебе на -- появляется это самое яблочко мочёное неизвестно откуда. Тут призадумаешься. Однако сколько можно думать? Пущай будет Дашей, девочкой, пущай шуршат саблезубые годы, а мы будем её кормить, одевать в красные вязаные рукавички, белую вязаную шапочку и в серенькую такую, и вдобавок взблескивающую, эдак играющую на свету, шубку, а когда помрём, приткнутся к ней, чужой и повзрослевшей, наши скорбные души, а это уже всё-таки, хоть какая-то, лазейка из черноты, из могильного толчения в бессмысленной ступе времён осовелых... Так вот. Через несколько лет Даша подросла, и родители ахнули -- ах, что за чудный цветок вырос под их, дяди Толи и тёти Вали, крылышком. Но, шебурша и взбрыкивая, неминучие годы делали своё судьбоносное дело, мололи свою, фигурально выражаясь, муку?. Да-с. Даша стала большущей Дарьей Анатольевной, а дядя Толя с тётей Валей благополучно издохли. Но души их лёгкие вспорхнули из дряблых трупов весёлыми голубками и притулились навеки к тёпленькой их кровиночке, громадной теперь уже тётеньке Дарье Анатольевне, у которой, конечно, тоже были к тому времени всякие свои дела, любовь, нелюбовь, разлука ты, разлука, детишки и семья, то, сё, пятое, десятое. Но годы делали своё мукомольное дело -- шурх да шурх. И вот уже Дарья Анатольевна дряблая, дряхлая, иссохшая старуха, -- не будем подробно описывать её скукоженного облика -- он ужасен и, признаться, всецело приуготовлен судьбою прохладной к освобождающей смерти.
   Где-то там, внутри, шебуршится в ней уже маленький детский голубок, имя которому девочка Даша. Девочка Даша. У Даши были большие, слегка навыкате, глаза. Даша была ребёнок неизвестных лет.
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 20

  
   Взвалили рюкзаки, поёжили оттянувшимися назад и вниз плечами, прихватили лыжные палки и ледорубы, осмотрелись (не забыли ли чего?) и пошли, стремительно и мощно, набычив головы, склонённые к пока ещё ровнёхонькой и смачной зеленью обрамленной тропе, что повела их от роскошной поляны Таймази к взлетающему в облака заснеженному перевалу Восточный Таймази...
   ................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Горная страна излучала покой и безмятежность -- свободу.
   ...................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   За неделю Сава рассчитался с армией -- оформил "бегунок", сдал шмотки, -- а ещё через неделю его уже приветствовали горы...
   .................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Привкус соли на губах...
   .................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Летучий дух Барбело снова развевался у него над головой. Дикая пустынность и призрачность окружающего мира наполняли Саву ощущением небывалой свободы. Высшая пустота и простота этого спокойного мира была для него теперь желанней и сладостней всей той, оставленной внизу, жизни с её тесными городами, квартирами, конторами, с её мелочными заботами, дрязгами, суетой, с её занудным укладом и егозливым бытом...
   А здесь -- отдохновение, здесь -- свобода. Здесь -- огромный мир подавал ему себя как на ладони.
   В этом мудром покое и безбрежной умиротворённости сознание невольно проникается сутью вещей.
   Сава восседал перед этим простором, как статуя Будды, и этот простор весь умещался у него внутри.
   .................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Самые обыденные вещи -- чашка, ложка, кружка, хлеб, чай, дерево, трава -- обретали здесь вневременный, космический смысл.
   ...............................................................................................................................................................................................................................
   Было бы проще, если бы в человеке не соединялись в невообразимую кашу столь несоединимые, казалось бы, начала -- Божественное и свинорылое, космическое и приземлённое, верх и низ, светлое и тёмное, Барбело и Гигантский Спрут...
   ...............................................................................................................................................................................................................................
   Млечный Путь отчётливо пропахивал звёздное месиво пополам.
   .................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Вольготный дух Барбело, обнявшись с пустотой белого безмолвия, веселился и хохотал над ними всю ночь...
   ...............................................................................................................................................................................................................................
   Воздух пахнет пустотой и ёкающим под ложечкой страхом... Вчерашних мыслей о смысле жизни -- как не бывало: здесь некогда думать об отвлечённых вещах. На такой -- слишком опасной -- высоте жизнь проста и целесообразна.
   ........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
   Чем выше лезешь, тем больше неожиданностей таит в себе предстоящий путь, тем больше приходится принимать такие решения, от которых с каждым разом всё больше зависит твоя маленькая и тёплая жизнь.
   ........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 20. Из С.Мыльникова циклоида "Женщина человеческая"
  
   вещица --
  

ПАДШАЯ

  
  
  
  
   Дождь поливал без умолку уже, кажется, третий день, октябрь уж наступил вчера, и чмокает грязючка под ногами, коль сокращать дорогу, предпочтя окольному асфальту тёмные проходные дворы и рисковые, неосвещённые собачьи тропы, где перескакиваешь с кирпичика на кирпичик на отвыкших от модельных каблучков ходульных ногах, да и соскользнёшь ненароком и сослепу в мерзкое месиво расейского задворья, и проглотишь неженские чертыхания, дабы, не дай Бог, не прогневить игривую судьбу, и, охая и ахая после очередного, немыслимого при узкой юбке, прыжка, примешься, как бы нехотя, загадывать притаившимся мозжечком удачный исход сумрачной дороги, чтобы испить в кои-то веки сварганенной Зойкой вечеринки, да ещё и со свежими мужиками, которым, правда, то ли ПОД сорок, то ли ЗА сорок, но им с Зойкой и самим уже было, хоть и слегка, но за тридцать, а это край, за которым про?пасть и самоедство сродни самосожжению, они же ведь не жанныд'арк в конце концов, а осиротевшие чёрные дыры российских просторов, и что им чёрная ночь, и что им луна, что при перегоревших и раскоканных хулиганьём фонарях заполонилась промозглыми тучами совсем заподлицо, не подавая видимых признаков жизни уже, кажется, третью ночь подряд, а к шести часам теперь уже темнело, и если свернуть с освещённых улиц на задворки, сразу попадаешь в ночь, и только взблескивают и бликуют отдалёнными отсветами разнообразные лужи и однообразная грязь, и ежели попрёт тебя сюда нелёгкая от ясной околесицы, то разве что по суетливому неразумению да от кобылиной тоски, когда, застоявшись в стойле, вырываешься, расфуфыренная, на оперативный простор, а там хоть трава не расти, забыться, пусть он даже сам чёрт с рогами, пусть даже командировочный, гуляющий здесь свою последнюю, прощальную ночь, но скажет ласково, раздвинь ножки, и, что делать, раздвинешь, как миленькая, всё лучше, чем в петлю кудлатую просовывать главу, в какой таится гибельная тайна сжатой пружины, изъеденная искусом треклятым, аки ржой кропотливой, да и какая тайна, когда мимо, гогоча и курлыча, пьяно шарахаясь из стороны в сторону и разбрызгивая грязные лужи, прошкандыбала пышущая жарким перегаром троица сумеречных мужиков, исход которых она пережидала, притаившись за вонючими мусорными баками, но мужики пропали, завернув в переулок, а из мусорного бака выметнулась вдруг тёмная кошка и пулей скрылась в противоположной стороне, так её напугав, что она отшатнулась к другому баку, ударилась об него белой спиной, ахнула и схватилась за сердце, сердце, которое ещё не потеряло способности улепётывать в пятки, а значит ещё не издохло покуда, а значит на что-то надеялось втуне, хотя дорога теперь уже вовсе не сократилась, а, наоборот, удлинилась, и впору было поворачивать назад, к свету, от греха подальше, подальше от страха, от грязи и темноты, но эти мысли усыпили её героическую бдительность, она поскользнулась и ах, шмякнулась задницей в грязь, но не ушибленную задницу было ей жаль, а новомодное беленькое пальтишко с широким отворотом, каким блеснуть хотела перед Зойкой, и скрипнула зубами, и заставила себя подняться, с кряхтением и стонами опираясь на левую руку и балансируя правой с уцелевшим зонтом, хорошо, хоть зонт спасла, и быстрее, быстрее вперёд, чтобы не задумываться о беспросветном несчастии, об испохабленном пальтишке и извазюканной левой ручонке, но здесь начался уже небольшой спуск, и мокрая трава, и грязь, и она снова хрясь, грохнулась, и вдобавок проехала на недовазюканной ещё заднице пару метров вниз, и всхлипнула от обиды, зонт улетел теперь в темноту, покатился, боже, за что ей такие испытания, а вдали мельтешили огоньки домов, поигрывали скрещенными пиками недосягаемого теперь уже тепла, а она сидела и хныкала бесслёзно, и уж не вспомнить теперь сколько просидела она в горемычной этой прострации и холодеющей грязи, а мимо пробегала тусклая собачка, блеснув очами и слегка притормозив у этой томительно белеющей лёгеньким своим пальтецом странной бомжихи, что эдак запредельно и вневременно поикивала себе в темноте непроглядной, а вдоволь наикавшись, поднималась и не тщилась уже оберечь от вазюканья островки не попранной ещё белизны, и таки поднялась, опустошённая, в несколько шатких приёмов, и прежде чем пуститься в путь дальнейший, стояла, раскорячив ноги и покачиваясь на дождевом ветру, и всеми цветами радуги стекали по её лицу краски фирмячего американского грима, диковато отражающие слабеющие отсветы дальних окон, а чёрная тушь с густо напомаженных ресниц адским огнём заползала в глаза, да только в тёмной комнате все кошки темны, и дерево корявое, что рядом шебуршало остатними от листопада листьями своими, таило их сырую желтизну и думало о чём-то одиноком, и, сочувственно поглядывая на бело-грязно-пятнистый её балахон, кивало и кивало поределой своей шевелюрой, так что она тоже ощутила себя на миг таким же вот коряво сиротливым деревом среднего рода, навечно притороченным к своему месту, правда, корявым оно стало не сразу, а только лишь после того, как многие дни и долгие годы корчилось и извивалось, пытаясь выпрыгнуть из собственной судьбы, поглазеть на иные страны и моря, но хоть тресни, а дерево должно быть деревянным, впрочем, никто не в силах помешать ему кивать и кивать заунывно угловатыми ветвями этой жуткой ночной даме, которой было холодно и сыро, и время для неё застопорилось, но всё же, очнувшись, она в последний раз попыталась его запустить, и сдвинуть с места, и всё на тех же кукольно раскоряченных ногах медленно заскользила вниз, к теперь уже совсем недалёкому дну кромешной ямины, за которой должна была начаться совсем уже сносная, и даже местами заасфальтированная, дорожка, но что о ней говорить прежде времени, когда грязная тётенька, прижмурив разъедаемые тушью глазки и отклячив неповоротливый зад, так осторожно и нудно подбиралась ко дну совсем даже не глубокой ямы, что это и ей самой уже в конце концов так надоело, что она решила плюнуть на всё это дело, побежать, разогнаться и моментально очутиться на другой, безопасной уже стороне злополучной канавы, но прежде чем побежать, она уловила неожиданное затишье, воцарившееся вокруг, когда дождик иссяк и ветер издох, и корявое дерево перестало вдруг шебуршать своей наполовину плешивой главой и будто съёжилось во тьме, и затаилось, а тётенька, преодолев жаркий страх последней попытки, и-эх, сорвалась было с места в карьер, но, не промчавшись и пяти шагов, зацепилась ногой за коварно выступающую корягу и полетела носом вперёд, и всем своим распластавшимся телом шлёп! в лужу, и тишина, и конец, и осталась лежать, где лежала, на дне, хорошо хоть, не повредилась, ногу не вывернула, не сломала, и вставать теперь уже не желала, а, выпростав из-под себя руку, омыла грязной водичкой из лужи ближайшей личико и глазки, чтобы хоть не так щипало их едкою тушью, лежала, и когда одежда спереди насквозь пропиталась прохладною влагой, блаженно её принимала разгорячённой грудью, пылким животом и бёдрами тугими, а потом, чтобы не осталось на ней ни одного сухого островка, она перевернулась на спину, полежала так немного, стала вдруг судорожно расстёгивать грязное пальто, а потом добралась и до юбки, приподняв зад, стягивала её с себя руками, стянула до колен и с помощью ног окончательно от неё избавилась, то же проделала и с трусиками, потом принялась за кофточку, каковую, захватив маникюрными ногтями у горла, яростно рванула в разные стороны, и обнажила потную грудь, и тут могучая волна вожделения охватила её целиком, напружинила и моментально перевернула на теперь уже оголённый живот, раздвинула ноги и с дикою силою втиснула в грязь, и заёрзало, заелозило тело по грязи, добираясь до самого твёрдого дна, и долго ещё ёрзало и елозило, пока, содрогнувшись в последнем припадке, не разжалась пружина, и тело, иссякнув, не размякло, но ещё некоторое время оно слегка колыхалось, исходя хриплым дыханием, пока не затихло совсем, а тучи на небе меж тем уж иссохли, растрепались и рассеялись, гирлянды маскарадных звёзд явились, и луна, округлая огромная луна все тёмные задворки осветила разом...
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 21

  
   ...И вот Сава с Клавдией, поэтической толстухой, на двенадцатом этаже. По металлической лестнице они поднимаются через технический этаж ещё выше, в каморку лифтёра, где их радостно встречает он самый -- лопато-рыжебородый Гриша, -- упираясь в притолоку кудлатой главою согбенной... Гриша жмёт руки жданым гостям и без лишних слов приглашает к столу, а вернее, к махонькому столику: Клавдии достаётся относительно цивилизованная табуретка, а кавалеры усаживаются на деревянные ящики эпохи военного коммунизма.
   На столик торжественно водружается уникальная -- по нынешним строгим временам -- бутылка водки и скупая, но вполне себе пролетарская закуска в виде пока ещё свободно конвертируемой буханки чёрного хлеба...
   Григорий наполняет единственный гранёный стакан и, прежде чем предложить его прекрасной (в кавычках) даме, разламывает могучими руками буханку и торжественным же басом возглашает:
   -- очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняеши всякое животно благоволения!
   Дама, изящно растворив могучую пасть, опрокидывает в оную первую сотню граммов зловредного зелья и, звучно сглотнув, занюхивает любезно поднесённой Григорием хлебной коркою и заявляет:
   -- После первой не закусываю!
   -- Молодец, баба! -- отмечает Григорий и наливает следующую дозу, это уже для Савы.
   -- Эх, где наше не пропадало! -- восклицает давно не злоупотреблявший Сава, но вот заглотил и он и, не силясь перещеголять бой-бабу, старательно зажёвывает опрокинутое своим аляповатым хлебным кусманом.
   -- Ну, с Богом! -- заключает тройственный круг Григорий, в третий раз до половины наполнив всё тот же гранёный, и тоже пьёт, и тоже закусывает, показывая тем самым, что ему тоже не надобно бабьей славы.
   -- Как поживает детище твоё новорождённое, Клавдия, не хворает? -- вопрошает Гриша, поводя бородою.
   -- Хвала Господу нашему Иисусу Христу, сыночек растёт на славу, -- ответствует Клавдия.
   -- Надо полагать, суждения твои о мире ныне не те уже, что были прежде, до рождения младенца, ощущения изменились? -- опять вопрошает благодушный Григорий.
   -- Известное дело... Некий ум совершенный прогремел во мне. И увидела я, что он нашёл меня среди тех, кто ищет меня. И узнала я, что жалок тот, кто не знает меня. Ибо я первая и последняя. Я почитаемая и презираемая. Я блудница и святая. Я жена и дева. Я мать и дочь. Я лоно моей матери. Я облегчающая роды и та, что не рожала. Я новобрачная и новобрачный. И мой муж тот, кто породил меня. Я мать моего отца и сестра моего мужа, и он мой отпрыск. И всё, что он желает, случается со мной. Я молчание, которое нельзя постичь, и мысль, отражённая во всех мыслях. Я глас, который многогласен, и слово, которое многолико. Я имя моего имени. Я такая и сякая. Я знание и незнание. Я стыд и дерзость. Не проходите мимо, когда прозябаю я в куче дерьма, не оставляйте меня, когда я в опале. И вы узнаете моё величие. Но не бойтесь его, умоляю. Ибо сила моя -- в моей слабости, а слабость моя -- в моей силе. Ум совершенный прогремел во мне, и великий покой вошёл в меня. Я мир, но война произошла из-за меня. Я суд и оправдание. Я безгрешна, и корень греха во мне. Но кто вы такие, чтобы судить меня? Вы те, которые гонитесь за преходящими страстями...
   -- О да-а, -- ответствовал опечаленный Григорий, -- зажравшийся мир, в котором мы живём, сегодня смертельно болен. Многие наши братья и сестры ежечасно ищут и находят погибель свою в суетных страстях. На память мою в связи с этим приходит теперь кое-что из акафиста заупокойного. Вот, например, кондак девятый: "Благословляйте, не губите скоротекущее время, каждый час, каждое мгновение приближают нас ко гробу, новая скорбь, новая седина суть вестники из грядущего мира. Они свидетели тленности земного, они возвещают, яко всё мимо течёт, яко приближается счастье, идеже ни слёз, ни воздыхания, но отрадная песнь: Аллилуиа".
   -- О да! -- возвестил Савелий в пространство, да так и оставил пасть раскрытой, и поднёс к ней хлебный кусман, и куснул чуток, и медленно потом жевал в раздумии великом...
   А блаженный Григорий меж тем продолжал:
   -- А полюбуйтесь, каково поётся в девятом икосе: "Яко древо осенью обнажается от листьев своих, тако и жизнь наша ежегодно клонится к оскудению. Праздник юности увядает, погасает светильник радования, близится отчуждённая старость, умирают друзья, отдаляются близкие. Где вы, прежде юные, радостные, счастливые? Безмолвны их гро..."
   -- Стоп! Харэ! -- это Сава не выдержал сих причитаний, исторгаемых мощным Григорием, на коем пахать бы да пахать... -- Харэ! Это понятно. Скажи лучше, какое твоё мнение о нынешней смутной жизни...
   -- О нынешней жизни? Ну это проще простого. Со жратьём обстановка в стране, конечно, критическая, вон, даже проклятые империалисты слезу пустили в нашу сторону, посылочки шлют, гуманитарку... Но у нас же и своего ведь навалом всего, только взять мы не можем, а взять не можем двояко -- либо от земли-матушки, либо от людишек, социалистическим распределением ведающих... Плесневеет, гниёт у нас всё в земле, в хранилищах, а то и под открытым небом, либо в складах да подвалах -- и это то, что не в силах уже были снести, наворовать людишки эти самые, приставленные к этому добру, да родственники этих людишек, да друзья родственников, да родственники друзей, да ненасытная номенклатура, которая, в принципе, может позволить себе плевать с высокой своей колокольни хучь на друзей, хучь на родственников, но без её, номенклатуры, благословения не смог бы, наверное, в столь откровенных и наглых размерах совершаться весь этот скреплённый круговой порукой разброд, раздрай и преступление... Бедный народ наш впал в мракобесие, панику... Эти дикие столпотворения у магазинов с портянками неотоваренных талонов... Это что-то ужасное, такое впечатление, что в ближайшее время произойдёт либо что-то очень кровавое, либо что-то очень чудесное и спасёт нас, вытащит в самый последний момент из пропасти, нас, уже летящих в неё со свистом, -- за власы за наши ухвативши... Но есть и третий -- самый, видимо, вероятный -- вариант для нашего до последней степени развращённого и с головой уже утонувшего в экскрементах греха, прости-Господи, государства: это долгое и нудное, по миллиметру в сто лет продвижение к заветным целям, намеченным историческими решениями ЦК КПСС... Надо смириться, стерпеть и уповать Господа нашего...
   -- Тебе бы на паперть, а ты здесь прозябаешь, на двенадцатом этаже, -- слегка язвительно заявляет Сава и продолжает: -- Истинное смирение доступно, по-моему, только свободному, только внутренне свободному человеку, а таких человеков мало. Да и какое смирение может быть у матери, у которой под куриным крылом семья, понимаешь, дети, обуть, одеть, и прочее...
   -- Ты прав, конечно, но... Но смирение это же не манна небесная, оно даётся неустанным трудом, освящённым верой в то, что всё не зря, что Он чад своих не оставит...
   -- Туфта. Не верю.
   -- В этом истина... А то, понимаешь, ударились в мистику, кругом сплошные астрологи, экстрасенсы, колдуны и гадалки, парапсихологи и хироманты, уфологи и буддологи...
   Но тут рыхлая Клавдия вдруг зычно зевнула и, с тоской указав короткостриженной главою на застоявшийся водочный остаток, вопросительно прохрипела:
   -- Может, добьём?..
   Григорий пожал плечами:
   -- А почему бы и нет? -- и, покумекав про себя, рассчитал, что на рыло выходит ещё в точности по 66,666666666666666666666666666666666666...(периодическая дробь) граммульчиков ядрёной жидкости.
   И снова пошли по кругу -- за мир, за дружбу, за упокой души... Начали опять с Клавдии -- бедняжка сглатывала слюну от нетерпения.
   -- Я, между прочим, собственноручно видел эту самую, как её, эн-лэ-о...
   -- Серьёзно? Где?
   -- На Кавказе... У нас как раз полёты были...
   -- Ну это ещё надо доказать, -- проканючил Григорий.
   -- Но мы же не поедем с тобой сейчас туда, а то бы я тебе показал...
   -- Нет, всё это порождение дьявола!
   Но тут вдруг проснулась уронившая главу на грудь и захрапевшая было Клавдия:
   -- А местную вчера не читали? -- Они не читали. -- А там, между прочим, написано, что в нашем загородном лесу один грибник недавно набрёл на летающую тарелку, там такая большая поляна, только он эту тарелку увидел, а она взяла и улетела, прямо у него из-под носа...
   -- Н-нет! -- замычал неистовый Григорий, -- это происки сатаны, искушениям коего мы поддаёмся теперь всё больше и больше... это знаменья грядущего апокалипсиса, ждёт нас судьба Армагеддона... И времени уже не будет... Ждёт нас великая смерть за наши грехи, смерть, которая страшнее всякой земной смерти...
   -- Смертушка ты моя ласковая, -- вдруг замычала-занудила раздобревшая Клавдия...
   -- Хватит о смерти! -- возмутился Савелий. -- Сколько можно, в конце-то концов... Вы как живые трупы, ей-богу... Знаете, вы только не обижайтесь, но я вдруг представил, что вы, да-да, вы обои прекрасно бы смотрелись у нас в морге, лежали бы себе такие голенькие, такие вот агромадные... Нет, серьёзно, под ножом Авенира Александрыча вы бы замечательно, вы бы очень даже самобытно бы смотрелись, особенно если с серо-синюшным таким, специфическим оттенком... Эх, лежали бы вы у меня такие богоугодные, такие смирные, смиренные, кроткие, терпеливые... А что у вас внутри, надо ещё посмотреть, ну-ка, сказал бы я Вениру Ляксандрычу, давайте-ка вскроем эти два трупика, эти, то есть, два бревна, не притворяются ли они ненароком, может это вовсе не человеки, давайте взглянем, на месте ли у них сердце, лёгкие, желудок, кишки, мочевые пузыри, печень, почки и прочие селезёнки и аппендиксы, ну-ка, ну-ка, дайте посмотреть, Венир Ляксандрыч, не загораживайте мне директрису своим плечом, а то я штой-то сильно сумлеваюсь...
   Откуда-то вдруг объявилась вторая бутылка... Или это почудилось? У них же только одна бутылка была с собой... Но как бы там ни было, снова пустили гранёный по кругу...
   -- Так, значит, ты записал нас уже в свои клиенты?
   -- А что? Все мы -- потенциальные трупаки... все... И некому нас пожалеть, приголубить, кроме нас самих. Гора ни за что не пойдёт к Мохаммаду, только сам Мохаммад, уняв до поры свою гордую дерзость, идёт на поклон, спотыкаясь, к подножью горы -- молчаливой и строгой...
   -- Н-да...
   Они допивают водку, доедают остатки хлеба, и Григорий читает благодарственную молитву:
   -- Благодапим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ: не лиши нас и небеснаго Твоего царствия; но яко посреде учеников Твоих пришёл еси, спасе, мир дая им, прииди и к нам, и спаси нас... -- а потом зовёт всех на крышу, проветриться...
   Но Савелий не спешит на крышу, он вспомнил своих ездокских друзей... Вспомнил, как записывали они на маг авангардную музыку стиля "маразм", и затосковал, ох, как он заскулил сейчас по джазовым мозгам Вольдемара Блантера! Эх-х... Да и по взбрыкам хрипатой Серёгиной пасти разве он не скучал, разве не скулил?.. И по делам-заботам Валетова разве не печалился?.. По Шамилевым плещущим в морду краскам разве ж не скрипел сейчас гнилыми своими зубами (в Савиной комнате Шамилевы "Окурки" были единственным живым местом)?.. По вязко-текучему и бесшабашному Василию, по героически обветренному Славику, по внимательным глазам Валерки, по доброму слову Карины, по жаркому взору Жанны, -- да мало ли по каким ещё чудны?м и чу?дным штукам не свербило нынче в почти уже усопших Савиных грудях!. Он даже вспомнил приятный запах анаши в мастерской у Шамиля, запах, который невозможно спутать ни с чем...
   Но его уже теребили, уже тащили наверх -- на крышу... И мотнув осовелой главой, он смахнул с неё лёгкие фантомы своих друзей и пошёл куда повели...
   Ах, небо! И звёздочки над головой, и городские огоньки далеко внизу...
   -- Тоска-а-а! -- вдруг застонала Клавдия, простирая толстые руки в небеса...
   -- Тоска, -- говорит Сава, -- это юго-западный ветер на озере Гарда в Италии...
   Более-менее тепло -- бабье лето...
   -- И увидел Господь, что это хорошо! -- возопил Григорий протяжно, также простерев руки к звёздам, и походил он при этом на бородатого Саваофа.
   А Сава, глядя на звёзды, вспомнил богатые ездокские базары... И цветастая брахмапутра мелькнула на секунду перед его глазами, вильнула хвостиком и... растворилась в ночной темени...
   Но тут -- ха-ха! -- летучий дух Барбело славный пощекотал ветерком затылок, прошелестел скукоженным смехом и -- будто навсегда -- пропал...
   Эх, хотя бы, что ли, этот старый слизняк объявился... Гигантский Спрут, где ты спрятался? Но нет -- молчит, не дышит...
   -- Отчего не позволено мне взлететь в это небо? -- вопрошала пьяная баба.
   -- Пока не позволено, дочь моя, -- отвечал Григорий Саваоф.
   -- Тогда отчего мне пока не позволено?
   -- По кочану, дочь моя, по кочану...
   -- Вечно ты всё испортишь... -- Клавдия обиделась на Гришу и отправилась искать счастья на другую сторону крыши.
   А Сава с Гришей тоже стали бродить туда-сюда, время от времени утешая себя то высотными мыслями, то мирной беседой.
   -- Да-а, -- грустит Сава, -- вот в горах звёзды, так это, я понимаю, звёзды! Крупные, яркие, сочные! А здесь какие-то куцые, мелкотравчатые...
   -- А, кстати, где луна? -- вопрошает Григорий, будто он и впрямь хозяин этого неба.
   -- Нету луны, отдыхает... Скоро и мы пойдём баиньки... День закончен. Зато бабье лето началось...
   -- Истинно так.
   -- Окольцуй-ка ты этот день, Григорий, заключительной какой-нибудь молитвой.
   -- Пожалте... Исполнение всех благих Ты еси, Христе мой, исполни радости и веселия душу мою и спаси мя, яко един Многомилостив...
   Хотя бы здесь, на крыше, развеивался, терялся на время из виду искусительный морок сырой повседневности, и потихоньку начинал оголяться остов чего-то большого и полузабытого, чему уже не находилось ни имени, ни чина...
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 21. Из С.Мыльникова циклоида "Женщина человеческая"
  
   вещица --
  

ОРАНЖЕВЫЙ ЧЕЛОВЕК

  
  
  
  
   ...Я всё равно ничего не слышу, да-да, я абсолютно глухой, совсем глухой старик, никому не нужный глухой старикан, вы говорите и глядите мне прямо в глаза, я по губам определю что вы мне скажете, я совсем глухой, вот видите на мне эту оранжевую курточку, я теперь подметаю этот подземный переход на Пушкинской, мы от метро работаем, меня сюда по блату устроили, дочка, правда, стесняется, что я тут работаю, но дома я не могу находиться, и за их счёт жить я тоже не могу, вот, сегодня пасха, надо бы на Новодевичье сходить, у меня там все лежат, все мои там лежат, но я сёдня работаю, ничего не поделаешь, вы меня извините, я вот тут хожу, окурочки там всякие, бумажки вот в этот свой совочек, да, вы извините, сегодня пасха, мне тут налили немножко, а то бы я вам не надоедал, поднесли мне, старому, а я не смог отказаться, слабость свою проявил, вы меня извините, пожалуйста, ну вот и хорошо, что я вам не мешаю, конечно, сёдня пасха, народ гуляет, как может, хочет забыться народ, а я вот тут окурочки, бумажки, я вас не задержу, вы извините, я совсем глухой, из-за женщины глухой, хотя женщина разве виновата, я сам виноват, никто ведь меня не заставлял, я сам, сам я её полюбил на старости лет, вы извините, вам интересно, спасибо вам, вы знаете, всю свою жизнь зла никому не делал, отец мой у Блюхера служил, в тридцать седьмом его арестовали, я до сих пор не могу выяснить когда и где его расстреляли, я сам семнадцать лет отсидел, сын за отца очень даже отвечает, а потом, я ведь лекальщик седьмого разряда, да-а, работал на тридцатом заводе, ювелирная работа, первые спутники мои, большим человеком был, а потом двадцать лет на Шаболовке дамским мастером, да-да, парикмахером дамским на телевидении, это, знаете, тоже тонкая работа, Валечка Леонтьева любимая моя клиентка была, да, двадцать лет как один день, Боже мой, счастливое было время, хоть жена моя тогда умерла от рака молочной железы, кощунство, конечно, так говорить, но мне теперь уже всё равно, теперь-то уж я могу признаться, что никогда её не любил, а смерть её встретил как свет в конце туннеля, и не только потому, что умирала она долго и тяжело, хотя жалеть жалел, человек ведь она всё-таки, была, да, и остались мы с дочкой одни, но жили мы весело и легко, какое это было для меня время, это я теперь уже могу понять, теперь-то я вижу, я теперь вспоминаю часто, тогда-то уж она, моя дочка, была мне цветочек ласковый и нежный, мотылёк мой лёгонький, и никаких таких особенных забот, что вы, разве это заботы, одно удовольствие, пока не выросла доченька, пока не схватила за горло родного отца, разве ж я думал, вот, пожалста, пасха, вот, музыканты, журналы, газеты, народ гуляет, весна, одним словом, всеобщий расцвет, а на Новодевичьем, там все мои лежат, рядышком, один к одному, а я вот в этом, мил человек, оранжевом жилетике, начальник по окуркам, да, были счастливые годы, и не думал, не гадал, но тут-то жизнь моя перевернулась, сказать ли вам, не знаю, поймёте ли меня, я тут, конечно, выпил немного, но не так уж много, но сегодня пасха, и я устал, устал, поймите, я ношу всё это, и некуда мне, спасибо, вы не думайте, теперь-то уж я, да, может такое со всяким случиться, или не со всяким, не знаю, на старости лет, но ведь любовь, что тут поделаешь, ведь, правда, такая вещь, а она моложе меня на восемнадцать лет, а я, представьте, совсем с ума спятил, це?лую, считай, жизнь прожил, и только увидел, мил человек, только пригубил эти её чудеса расчудесные, да, Светланка-то уже к тому времени улетела, своей семьёй обзавелась, вышла за полковника кэ-гэ-бэ, и я тоже, выходит, новую жисть обрёл, помолодел, можно сказать, не на шутку, это любовь, что вы хотите, она не знает пощады к тем, кто её узнает, увидит и узнает, любовь и страсть, что-то в этом такое, подземное, откуда всё произрастает, но жизнь зачинается на земле, настигая врасплох, кромешной молнии разрядом настигая нас и нашу смерть, это что-то такое, не знаю, вот, а тут как раз то, сё, новые времена, и мне, как репрессированному, в Тёплом Стане даёт Моссовет шикарную квартиру, лоджия, балкон и всё такое, мы с ней туда переезжаем, я в облаках витаю, вот награда, думаю, за всё, за все оранжевые мечты, вот расплата, но расплата впереди, так вот, приходит она однажды и говорит, прости, милый, я выхожу замуж, и это понятно, мил человек, ведь я совсем старик, хоть и объятый страстью неземной, подземной, я выпиваю эту, как её, забыл, для закручиванья волос, думал я покончить с этим делом, но тогда не вышло, с тех пор живой, хоть и глухой, да, оглох начисто, лежу в психушке, не в себе, говорю, не в своей тарелке, а Светланка мне какие-то бумаги подсовывает подписывать, а я лежу дурак дураком, галоперидолом обколотый, ничего не понимаю, и подписываю, и подписываю, потом-то я понял, но уже поздно, заграбастала квартирку дочурка, раньше в ней комнату обещала отдельную выделить, но какое там, обещанья давно позабыты, на раскладушке в лоджии живу, нет, не живу, доживаю, вот так, да нет, не холодно, она у них застеклённая, нет, не моя, теперь это их квартира, по всем законам, как положено, прекрасна земля и на ней человек, пасха сегодня, но воскрес ли Христос, я не знаю, ох, не знаю, народ гуляет, газеты, журналы, весёлая жизнь, музыкантам в банку бумажки бросают, а они играют, играют, я не слышу, что они играют, совсем, совсем глухой, начисто, говорю, совсем, да, глухой, не-ет, что вы, домой я теперь не спешу, и какой это дом, нет у меня теперь дома, вот, а есть у меня эта вот оранжевая курточка, видали, вот мой совочек, вот мой веничек, вот окурочки мои, бумажки всякие, один ребёночек у них, девочка, но я её внучкой своей не считаю, не знаю, они мне совсем как чужие, и я им совсем как чужой, вот скажи мне, мил человек, ведь я за всю свою жизнь зла ведь никому не сделал, а жизнь меня давит и давит, как последнюю гадину, давит и давит, как мерзкую тварь, давит и давит, как будто я Чикатило какой, вы не знаете, отчего это так бывает, за что, а? Не знаете?.. Вот и я не знаю...
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 22

  
   Ах, ехать и ехать куда-нибудь -- бы: непрерывно, долго, бесконечно. Но теперь как будто бы и НЕКУДА. И не на что. И незачем. Внешние притязания иссякли все. Дружба, любовь, продолжение рода? Но ему уже было далеко не двадцать лет, когда он мог ещё простодушно впечатляться подобными состояниями... Единственное состояние, доступное и близкое ему теперь -- безраздельная прострация. Нищая свобода стороннего наблюдателя. Новообращённого буддиста. Вернуться на родину значит её потерять.
   Мир имеет смысл лишь тогда, когда ему суждено погибнуть. Он должен погибнуть, чтобы мы могли ублажать себя пошлой религиозной сентиментальностью. Человеческий мир. Вечное ему не под силу. Высшее достижение человека -- в организации своего элементарного быта, в говорении (за-говорении) и глядении (за-глядении). В свободном усмирении себя. Пойти туда, не знаю куда -- бы. Скучно ли ему на свете? -- нет. Он читает Дао. Автор -- Лао Цзы.
   Он мог бы быть придорожным булыжником. Деревом. Облаком. Кошкой. Табуреткой. Но родился он собакой -- собакой и помрёт. Хотя, какая разница? В том-то вся и жуть (и суть), что разницы нет никакой -- так ли, сяк ли...
   Плыть по течению этой, вот этой секунды, и этой, и этой тоже, раствориться, растаять... Чистым и чутким быть.
   В Библии что-то музейное, трухлявое было, твердолобо-непримиримое, исступлённо-партийное, фанатически-одностороннее (при всей её, казалось бы, пестроте) -- нет, она не давала ответа. Другое дело -- Джидду Кришнамурти.
   Спокойное течение Брахмапутры. Не спеши. Не ищи -- и обрящешь. Мабуть. Уединение астероида в столпотворении звёзд. Спокойствие, только спокойствие. Постичь текучее есть. Ведь есть только есть. Переживающий должен перестать переживать -- чтобы существовало бытие. В безмолвии его движения есть то, что вне времени... И какой же русский не любит езды!? Каковая есть особый род медитации.
   На заре XXI века опыт прошлых веков нам только помеха! Забыть, отбыть, уснуть, забыться? и видеть сны... Для смеха. Будем детьми. Это лучшее, на что мы способны.
   Длинные вечерние тени легли над тихими водами Брахмапутры -- река постепенно успокаивалась к концу дня. Рыбы выпрыгивали из воды, а крупные птицы возвращались на ночь к высоким деревьям. Не было ни единого облака, небо становилось серебристо-голубоватым. Лодка, наполненная людьми, проскользила вниз по реке; люди пели что-то на хинди и весело били в ладоши, а вдали мычала корова. Чувствовался освежающий аромат вечера. Гирлянда оранжевых цветов календулы невесомо плыла по воде, что искрилась и пела в лучах заходящего солнца.
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 22. Из С.Мыльникова циклоида "Женщина человеческая"
  
   вещица --
  
  

В ТВОЕЙ ГОЛОВЕ ВЕТРЯНЫЕ МЕЛЬНИЦЫ

  
   Телесное томление таило тенденцию недовоплощённого замысла, каковой оценить не всякому дано, но ведь кому-то же дано, но кому, кому, кому, душа вылетала из истерзанного сим недовоплощением тела и отправлялась на поиски адекватного замыслу оценщика, роль которого муж по имени Александр, сделавший ей ребёнка по имени Коля, исполнить не мог никоим образом, нет, замысел этого неземного платья мог оценить кто-нибудь со стороны, только со стороны, кому не приелось ещё её неподвластное бытовухе обрыдлой долгое тело, продлённое былью небывшей, но сбывшейся в джунглях дозамысла, в покуда бескрайнем, не тронутом лекалом куске синевы шелковистой, что не возникает из ничего и просто так не исчезает, да уж, хранит материю закон, скроенный доисторическими пальцами, но не растолковать на пальцах, съеденных стряпнёй и стиркой, веянье этих, никаким кроем не предусмотренных, воланов и складок, тягучая Мэрилин измерила игры? прерогативы ценой разоблачения истомы, но мы пойдём другим путём, потом, потом, оставим на потом, а нынче, пеленая тельце кукольное Коленьки, скоренько взлетаем, коротаем вечности усмешку, вперемешку с таяньем меж пальцев нескроенного сокровенного платьица, платя скрым-тым-нымом за ясную прозрачность пустоты, откуда, аки из сребристого тумана, выплывает этакая развевающаяся на сиром ветру хламида-монада с развевающимся -- же! -- треном, али, по-русски, шлейфом, ну всякие там, конечно, выточки и фенечки, но это всё детали, хоть на них-то, впрочем, и держится, вероятно, весь ентот и не ентот мир, и строгостью страсти точёной опалён изнутри, аки зноем, источен, аки жучком, молчком мой эфирный наряд, к изножью небесных врат мой пропуск, всё надоело, хочу в отпуск, разгуляться, уехать, влюбиться, и Шурик надоел, и даже Коленька, легоненько, даже он, детина, впрочем, вымахал под два метра, уже чужой совсем, но в Савойю теперь не поеду, Андрес Сеговия, это неплохо, ноя поеду в Андалусию, точёная точность Фламенко которой в невероятном сочетании с по-никосамофракийски устремлённой куда-то свободой, куда-то туда, откуда сквозит понарошку победа, так безнадёжно тождественна всему строю моего кроя, что как будто и незачем уже кусать лакомый, быть может, локоток, но не таков итог, говорю я Шурке, не торопись меня погребать, баба ягодка опять, хоть мне и три, нет, ещё четыре месяца до пресловутых сорока пяти, я хоть нонче и не гёрл, но учёная что к чему вумэн мне больше нравится, в охвате опыта и топота копыток за спиною охладелой от обид, попыток, пыток, падок до которых наш мужик, а впрочем, всякий инородец, то есть диаметрально противостоящий Деметре древним террором убоя, ужасом пронзивший мать-сыру-землицу, но злиться незачем, здесь вечное побоище, война, а чья вина, неведомо герою, своею собственной рукой добьёмся мы освобожденья, ни бог, ни царь здесь не помогут горю, воздев горе? глаза, "нельзя" услышим, ну и что ж, даёшь скулёж небесных лож, перемелем воздушные скипетры скуки, возьмём на поруки крылатые руки, натянуты луки амурчиков, наши же, шинкуя чеснока и лука головы, хрустящие сочной горечью слезы? неутолённой, гипотетически тянутся стронуться куда-нибудь скорее, в эмпиреи, дабы умом своим не тронуться, пожалуйста, есть путёвки в Испанию, Средиземноморье, даже в Польшу, не говоря уже о Турции, бабки нужны, но сначала облачиться не мешало б в облако лилейной чистоты и непорочного света свободы и воли взамен очевидного счастья, взамен ежедневных измен самостийному духу, однако человечкам надобно конкретистых зацепок, им, вам, надо рассказать про Алексашку, Николашку и героиню, знамо дело, разъяснить, да только толку в этом нету никакого, вы спросите, а как же зовут эту нашу бальзаковскую героиню, как, может, Мария, Анна, или Антонина, а может быть, Марина, Клара, Алевтина, Дарья, Ксения, Ирина, Мэрилин, Арина, Ираида, Фрида, Галина, Алевтина, Ангелина, Новелла, Изольда, Изида, Зинаида, Людмила ли, аль Тина Тёрнер, Вера, Надежда, а может быть, Любовь, Любовь ли, не Любовь, увы, судить не нам, известно только, что это была женщина человеческая, секретная женщина, кухонька жирная пусть будет пухом ея, пущай подбирает в уме свой матерчатый час, обходя магазины, вздыхает неслышно, оглядывая призрачное отраженье в уличной витрине на фоне случайно залетевших сюда облаков, что, может быть, имели все права на снисходительность и на бесплатные уроки, как научиться женщине усталой и самой себе уже постылой сегодня жить, сей час достойно проживать, переживать, глотая любую мелочь съёмкой моментальной, эту птичку, этот камешек, собачку, кошку, хулигана, заморочку мужем, бытом, сыном, синим небом, сирым, снегом, жаждой, дикою жарой, травою, деревом, помойкой, всё вокруг глотая, принимать, переживать, но только не пережидать, терзая сердце, тело, лоно будущим хвастливым, которого вдобавок нет, терпенью у землицы надобно учиться, у матушки, ежели к ней приложить про море давно уж забывшее дряхлое ухо, должна ты услышать, что сочное лоно Деметры томлением полно, не солнечным, лунным томлением полно извечное лоно, что временем О?но повязано глухо, неужели, о Боже, её ветряные мельницы не дождались своих дон-кишотов, в Гишпании останется Фламенко, но вот сегодня, стирая, обнаружила вдруг в ванной паучка и спасла его от смерти, снесла тихонько на балкон, тот медленно обсох под солнышком отчизны сирой, лапочки расправил, сказал прощай, я тебе ещё пригожусь, ведь я волшебный паучок, и до поры уполз куда-то вниз, наверное, во двор, где бегали девчонки и мальчишки, живущие сейчас, о старости и смерти и не помышляя, учись у них, сказало облако, с высот склоняясь бесплотной головой, что ж, она печально улыбнулась, кивнула роскошной головой, убрала с лица прядь уже белеющих волос, поправила фартук, расшитый фантастическими, не существующими в природе цветочками, и отправилась на кухню проверить, как там мясо варится в кастрюле, пошла, пошла и неожиданно поймала себя на дворцово-царственной походке, надо же, женщина слушала шорох несбывшегося платья, и закрывала глаза в томлении зыбучей грёзы, и, отстраняя неудержимо дряхлеющее лицо от жаркой плиты, скрипела уцелевшими зубами, будто это могло задержать на пороге вечно шкворчаще-шипящей кухоньки эти её хитроумно увиливающие от ответа годы, годы, годы нетерпеливых, и с каждым годом всё более безнадёжных, поисков этого неслышно шелестящего шлейфом, ладно скроенного и стройного чуда, в котором не могло быть ни счастья, ни смысла, но жестокой ласке которого предстояло неминуемо покориться, а иначе и незачем жить, и незачем жечь на плите своё детство, девичество, газовую фату невесты и снова и снова впрягаться в путы семейного пота, но покуда залетает к ней эфемерида этого мифического, а может, и революционного даже, платья, покуда теплилась в ней трудная тайна телесного терпения, она согласна ждать, хоть её согласия никто уже и не спрашивал, никто...
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 23

  
   ...Медно-рыжие стволы высоченных, мачтовых сосен, жучки, паучки, взблескивающие на солнце паутинки, дикая малина, папоротник, ржавая консервная банка в траве, тоже ржавые, но местами всё ещё по-прежнему никелированные останки велосипеда, осколок зеркала, в котором отражается кусочек этого странного мира...
   Сосны качаются под ветром, скрипят -- и вправду, как мачты, или как старые двери, или как половицы под ногой, а то и протяжно попискивают, даже подвывают и жалобно плачут, как малые ребятёнки...
   Сава блуждает по лесу с рамками в руках -- ищет место поладки НЛО... Иногда он срывает какую-нибудь ягоду -- алую лесную малину, или чёрную ежевику, или розовую махонькую бруснику -- и тут же кладёт в распахнутый рот...
   Янтарно-медные шелушащиеся стволы деревьев -- почему сосен? -- просто деревьев... Сосна -- это определение расы, как у людей, например, монголоид, индоевропеец... Зачем? -- сейчас это просто человек -- Савелий Мыльников...
   Корни, змеясь, из земли выползают наружу, прямо поперёк тропы... Сава шагает по ней всё выше и выше, но вдруг спотыкается о толстый корень -- бац! -- и падает... В просторной гулкой тишине разносится поначалу лишь весёлое потрескиванье осыпающихся в пропасть мелких камешков... Но постепенно оно перерастает в бешеный грохот и гул гигантского камнепада, который, однако, резко стихает, и в Савиных ушах, как в башке очумелого контуженного, воцаряется зудящий комариный звон...
   А между тем тропинка не лезла ни в какие выси -- Боже, упаси! -- она только змеилась из стороны в сторону -- то влево повернёт, то вправо, то вправо повернёт, то влево...
   Но вот Сава начинает работать биорамками, и те уводят его в сторону от тропинки -- через колючие заросли дикой малины -- в глубь леса... Ёлки так и норовят ткнуть лапой в морду...
   Лужи в ложбинках, болотистое -- местами -- хлюпанье под ногой, но в основном ничего, нормально -- в округе песчаные почвы, что влагу сосут неустанно и, можно сказать, ненасытно... Но солнышко всё же теплеет; и, этому благу внимая, деревья и травы начинают уже потихоньку расхорохориваться -- распрямляют, покачиваясь, свои поникшие было листочки и стебелёчки, но уж, конечно, не так, как весной, -- пучеглазо и дерзко...
   Вдруг прямо перед глазами -- на сосне -- он увидел белку: взбегая наверх, бледно-рыжеватенькая, она замерла и с юрким любопытством оглянулась... В этот момент Сава ощутил необыкновенное счастье -- столь прекрасна была эта обаятельная белочка с пуговкой своего детского глаза, крохотным носиком и замершим в воздухе пушистым хвостиком... Сава и сам почувствовал себя на мгновение такой же белочкой, и мог дать голову на отсечение, что в какой-то момент они понимали друг друга совершенно, как два равноправных Божьих создания... Тут белочка снова юркнула наверх, но снова замерла, и снова оглянулась, будто в подтверждение Савиного открытия, а потом, будто очнувшись наконец от гипноза, встрепенулась и, умчавшись наверх, скрылась из глаз... Сава ещё постоял у этой сосны, глубоко вдыхая радостный воздух леса, а потом подумал: "Вот хотя бы только ради этого и стоит жить на земле"...
   Всё сначала. Всё с нуля. Переназывать вещи. Собирать камни... Белка. Птица. Дерево. Трава. Муравейник...
   Фантастически ловкие (не крылатые ли?) паучки умудряются натягивать вои летучие конструкции даже меж далеко отстоящими друг от друга деревьями: Сава специально обследовал некоторые из таких систем, -- вот, например, между деревьями слева и справа от тропы натянута ажурная паутина длиной метров пять, и кроме этих двух деревьев никаких промежуточных пунктов крепления... Как это возможно?..
   Если меж тесно стоящими деревьями трава ещё влажная, то на открытых небесам участках она уже просохла и воспряла, а воспрянув, с улыбкой внимала мягким лучам предосеннего солнца...
   Пошурхиванье, поскрипыванье, потрескиванье, попискиванье, поблескиванье, помаргиванье, проныриванье, проветриванье, простукиванье, побулькиванье, покрякиванье, покаркиванье, покрикиванье, помалкиванье...
   Мозаика звуков, мозаика бликов, мозаика взбрыков сокрытых миров... "Шёпот, робкое дыханье" листвы... Птицы пенье зачинали, карк, и треск, и щебетанье, и паренье, и летанье, поминая безоглядность и беспечную свободу развесёлого июля... Ах, не то -- ноне...
   Но своя приятность есмь -- в этой мягкости итога, в сём досыле напоследок, в этом старческом уюте, в ускользающей тревоге, где таится предсказанье, провозвестие исхода, где ведущий сей программы, севши в кресло поудобней, уж готов произнести своё вечернее прощание -- "до скорой встречи эфире!"...
   Конечно, Сава мол бы запросто сходить в редакцию местной газеты, узнать координаты грибника, а тот объяснил бы, а то даже и показал бы ему где находится та самая поляна... Но он не хотел нарушать чистоту эксперимента, считал, что должен сам заслужить встречу с местом посадки, а впоследствии, может быть, и с самими пришельцами...
   ...Сава не мог понять, откуда в нём эта тревога, этот трепет... Шёпот... робкое дыханье... Это предчувствие расставания, вечной разлуки... Предчувствие смерти? Да нет, не может быть, какой смерти? Это просто, скорее всего, подспудное осознание бренности всей этой земной жизни, всего этого великолепия -- зачем-то ведь оно было выдумано кем-то или чем-то, какое-то значение, какой-то смысл оно ведь должно, не могло не иметь в потаённой своей глубине...
   ...Но покуда дышали ещё затаённо мягкие зеленовато-рыжие мхи и кудлатые лишайники; покуда не по дням, а по часам выпрастывали из земли свои влажные и упругие ножки грибы с чёрными, бурыми, красными, жёлтыми и мало ли ещё какими шляпами; покуда от аждого глотка целительного света страстно трепетали травы и цветы; покуда калина дразнила сочной пурпурной ягодой взор пролетающей птицы, а лещина красовалась гроздьями расфуфыренных манжетами орехов; покуда могучие сосны гудели и пели, качаясь под ветром, старинную песню о янтарной слезе, вместившей в себя целый мир; покуда с опаской вылезали и вылетали из своих укрытий червячки и букашки разных сортов и мастей -- братцы кузнечики, богомолы, бабочки, стрекозы, пауки, короеды, кардиналы, клопы-черепашки, могильщики, муравьиные львы, капустные мушки, пилильщики, шершни, усачи, листоеды, бронзовки, златки, слепни, комары-кусаки, ручейники, пяденицы, жужелицы, вислокрылки, долгоножки, щитоноски, жуки-хищники, божьи коровки, светляки, щелкуны-крестоносцы, зеленоглазки, малярийные комары, пчёлы, бражники и прочие летающие, ползающие, грызущие и подгрызающие, пиликающие и подпрыгивающие, кусачие и безгласые, жужжащие и свербящие, мохноногие и лупоглазые; покуда из норок своих выползали мышки, кроты, землеройки и осторожные лисы; покуда в ночь выходили на промысел поджарые чуткие волки, саблезубые кабаны и магические медведи; покуда летали и каркали, чирикали, гикали, гукали, тирлирлюкали, кричали и ели, а то и просто сидели на ветках, чистили пёрышки и встряхивали, шебуршали крыльями своими -- воро?ны и во?роны, галки, воробьи, сороки, синички, соловьи, иволги, дрозды, поползни, кукушки, дятлы, филины, ласточки, овсянки, чибисы, трясогузки, сойки, перепела и скворцы, -- жизнь на земле продолжалась, и душные клейкие мысли о всеобщей гибели хоронились ещё где-нибудь в хитросплетениях дикой малины, в многоходовых комбинациях кольчатых червей и в лукавых тупиках подкорковых лабиринтов Homo sapiens'а...
   Сава снова останавливался, снова водил рамками вокруг себя, -- в какой-то стороне рамки сходились, скрещивались друг с другом, и Сава снова шёл вперёд по линии скрещивания, потом через некоторое время останавливался и опять определял азимут движения, и опять рамки вели его в глубь леса всё дальше и дальше... Но место посадки летающего объекта было ещё далеко -- будь оно близко, рамки сошлись бы сильнее прежнего, но этого пока не происходило...
   Солнце между тем доползало уже до своего зенита... А Сава теперь настолько углубился в лес, что и сам не знал уже где находится... Да и устал он уже порядком -- работа с рамками требовала изрядного мыслительного напряжения, надо было постоянно думать о цели поиска, не отвлекаясь по возможности на посторонние, не идущие к делу ощущения, -- Сава же всё чаще теперь сбивался с главной мысли, уходил невольно от основного вопроса -- где, где, на какую всё-таки поляну садился этот таинственный объект...
   И, желая отдохнуть, он медленно ложится на маленькой полянке у гигантского муравейника из земли, песка и пожухлых уже иголок... Он лежит и дремлет будто, и не дремлет... Несколько больших муравьёв по-хозяйски заползают на его отчуждённое тело, но он не замечает их... И хотя потом на него заползают всё новые и новые муравьи, он лежит безучастный, не обращающий на них никакого, -- казалось бы, всякому человеку присущего -- внимания...
   Но вот их становится всё больше и больше -- уже целые полчища деловитых насекомых носятся по его онемевшему телу -- по лицу, по рукам, по ногам, по груди и по животу... И вот уже они кишат на нём почти непроницаемой массой, но он по-прежнему никак не реагирует на это, будто умер уже совсем, будто на крохотной этой полянке лежит его мёртвое тело, его бездыханная оболочка, его труп...
   ...И вот из затенённого леса он выходит вдруг на резко освещаемую солнцем большую поляну: рамки здесь сходятся друг с другом совсем почти перпендикулярно, и он понимает -- всё, нашёл-таки наконец... Тем более это видно уже и без рамок -- идеальный круг диаметром, примерно, четыре метра и с дотла выгоревшей травой тому подтверждением. Сава подходит, смотрит... И делает большой шаг, вступая в пределы круга...
   И тут некая цепкая сила охватывает Саву со всех сторон, качает его и трясёт -- лес, поляна и небо над ней начинают раскручиваться вокруг него всё быстрее и быстрее... Сава слышит грохот горного обвала, который переходит в завывающе-свистящий гул...
   Но этот гул скоро сходит на нет, и Савину голову начинает распирать изнутри зудяще-звенящее марево... Причудливые символы и знаки вспыхивают в Савиной голове...
   Издалека доносился переливчатый колокольный звон -- в нём различались то низкий, гулкий звон больших колоколов ("дон-н-н, дон-н-н"), то высокий, лёгкий, детский ("дзинь-дзинь-дзинь, дзинь-дзинь-дзинь")... Но звоны на время стихали, и тогда сверху обрушивался невыносимый металлический скрежет, напоминающий звук сцепляемых с разгона вагонов...
   А Сава в это время летел, кувыркался и падал куда-то в кромешную пропасть, разгоняясь всё быстрее и быстрее, и, пронзая колокольные звоны и грохочущий скрежет, в уши ему набивался панический ветер...
   И тут Сава понял, что его (Савы) нет... Его нет, но одновременно он где-то и как-то, но всё же существует, то есть существует его некое другое, побочное "Я", что и прежде в нём существовало, но пребывало всегда в некоем подспудном, дремотном состоянии, а теперь вот проснулось и вышло на волю, чтобы заместить собой прежнее тело... И как только Сава осознал себя этим новым, другим "Я", он тут же перестал падать -- он завис, невесомый блаженно, над миром и стал парить и вольготно носиться туда и сюда, радуясь новому своему освобождению. Он навсегда забыл о своей прежней телесной тяжести, небывалая летучая лёгкость его опьянила...
   Но скоро он разглядел вокруг крохотные искорки звёзд, складывающихся в созвездия странных, незнакомых ему конфигураций... И дикий, небывалый ужас охватил его освободившееся трансцендентальное тело...
   ...Как неожиданно, особенно после плутания в лесу, где взгляд настроен на ближний фокус, как освобождено отворилось -- раз! -- распростёрлось перед ним это раздольное -- чудесно певучее -- поле: здесь от земли сразу же начиналось бледно-синее, глубокое наоборот небо с лёгкими парусниками плывучих облаков между ними... И новое, небесное дыхание открывалось у Савы, и новый, вольготно взлетающий над землёй взгляд отделялся от него, обретая отдельное, самостоятельное значение...
   Сава брёл бесцельно-вольготными зигзагами, брёл неведомо куда по этому космическому полю, пока не увидел извивающуюся вдали маленькую речушку в зарослях ивняка, а за ней на высоком холме развалины старой церквушки, что для стихийно неконкретного взора становилась теперь невольно силой могучего и сокровенного притяжения, которую нельзя уже было миновать никакими помыслами и путями... Остановившись, Сава долго смотрит на эту застолбившую горизонт церковь -- она завораживает его...
   И Сава идёт дальше, но шаг его уже преисполнен смыслом, он уже не случаен, этот его обновлённый шаг. А вот и тропинка -- она приходит на помощь, она нежно и весело принимает Саву в свои объятия и ведёт, ведёт его за собой...
   Он въедливо вглядывается в развесёлое разнотравье по обочинам тропинки, приглядывается к каждой травинке, к каждому цветочку и, нагибаясь, распознаёт их, и называет по имени, удивляясь самому себе, что вот, оказывается, не забыл...
   Здесь и гигантский, в человеческий рост, и поменьше, репейник, и разлапистый лопух, и лапчатка, и конский щавель, и ястребинка, и мать-и-мачеха, и одуванчик, и кульбаба, и повитель с бледно-голубенькими цветочками-рупорами (в детстве их причмокивали ртом), и гвоздики, и белый и розовый клевер, и цикорий, и тысячелистник, и пижма, и мелколепестник, и череда, и полынь, и серпуха, и подорожник с пушистыми пиками, и голубой колокольчик, и ромашка, и жёлтый лютик, и мурутник, и луговая герань, и мышиный горошек, и чистяк, и хвощ, и двурядная осока, и погремок, и марьянник, и льнянка, и володушка, и бутень, и болиголов, и дудник, и жабица, и лисохвост, и тимофеевка, и пусторёбрышник, и вейник, и гребенник, и бекмания, и мятлик, и луговик, и овсяница, и полевица, и заросли сочной крапивы...
   Сава приближался к речушке, к овсяному полю рядом с ней... Он по-прежнему внимательно смотрел себе под ноги, и вот, пожалуйста -- к левой штанине его джинсов прицепился случайный паучок с обрывком своей перепутанной паутинки... огромная чёрно-коричневая бархатная гусеница шевелилась у тропинки... гигантский пушистый шмель, прозудев, спикировал рядом и исчез... овсяное поле потрескивало под солнцем подобно авангардному кончерто гроссо...
   Но теперь уже его взор всё явственней, всё настырней притягивала к себе маячившая на холме церковь, -- идя вдоль речушки, он приближался к ней всё ближе и ближе: он то спускался в ложбину -- и церковь исчезала, то поднимался -- и церковь появлялась, появлялась постепенно и властно -- сначала голыми каркасами своих голов-маковок, а потом и всем остальным...
   И вот Сава у цели -- за церковью, в низине, виднелось небольшое село...
   Церковь вокруг обросла деревьями, и даже на ней самой росли небольшие берёзки, и кустики травы там и сям пробивались между кирпичами... Рядом -- старое кладбище...
   Церковь излучала нездешний покой, -- и небывалое отдохновение потихоньку уже проникало в Саву, только он начал подниматься по её полуразвалившимся и замшелым -- в желтизну -- ступенькам...
   Палатные своды. Центральный купол с висящим под ним обрывком ржавой цепи... Пыль, грязь. Груды вывороченных кирпичей и осыпавшейся штукатурки. Испохабленные, исцарапанные надписями стены. Деревянный -- прогнивший и полуразрушенный -- остов царских врат... Но, несмотря на это, блаженный покой и вышняя благодать пронизали Саву с головы до пят, небывало счастливый уют обнял его усталое тело, -- отсюда никуда не хотелось уходить: успокоилось сердце, разгладилось лицо...
   Он бродил вокруг, поднимал с пола и разглядывал обломки кирпичей и штукатурки со следами былой росписи...
   Но его снова потянуло под центральный -- светоносный -- купол...
   Встав под ним, он прикрыл глаза... а потом даже взмахнул несколько раз руками, чтобы взлететь, взмыть эдак плавнёхонько ввысь: ан нет, не выходит...
   Но чтобы раньше времени не огорчаться этой приземлённой невозможностью вольготно божественного полёта, он тут же стал изыскивать иные способы для приподнятия бренной своей оболочки до уровня воспарившего духа: но как тут было не огорчиться -- деревянная лестница, ведущая на колокольню, давно истлела и разрушилась, остались только перила; разве что альпинист мог забраться теперь наверх...
   А чем Сава не альпинист?..
   И вот уже он лезет, цепляясь за еле заметные выступы и впадины в стене, лезет на колокольню, въедливо анализируя надёжность каждого предстоящего шага, но и не задерживаясь слишком на месте, как это и делают настоящие альпинисты...
   И вот уже горный ветер -- наплывами -- засвистел у него в ушах...
  
  
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 23: из С.Мыльникова циклоида "На дворе трава"
  
   вещица --
  

ХФЁДОР, БРАТАН ПО РАЗУМУ

   Я нашёл его в лесу, нашёл совершенно случайно. Лёгкий и суставчатый -- в неестественно угловатых изломах -- лежал он предо мной бездыханно, полуприсыпанный даже слегка прошлогодней листвой и веточками-палочками, лёгкими и сухими, такими же, что беспрестанно трещали и хрумкали подо мной, когда я всё ближе подходил к нему и даже не догадывался что найду, что потеряю...
   Он и вправду не дышал. И пульс не прощупывался.
   Тогда я снова приподнялся над ним, чтобы разглядеть получше. Он был крохотный человечек, ростиком не больше метра, это точно, никак не больше метра, за это я отвечаю, хотя, конечно, в это трудно было поверить. Очень худенький. В тёмно-зелёных, защитного цвета, шортиках с проймой через плечико. И такая же защитная, с погончиками, рубашечка. Ребятёнок, да и только... В таком вот во всём защитном он практически сливался с местностью, и я бы, скорее всего, его не заметил, если бы... Если бы да кабы... А чёрт его знает, как я его нашёл. Сам удивляюсь. Обычные детские сандалеты на ножках. Коричневые. Носочки серые... Так... Я долго на него смотрел -- всё не верил... Боялся притронуться. А потом осмелел, освободил от листвы прошлогодней и веточек разных. Он не дышал. И пульс не прощупывался. А я ещё, к тому же, устал изрядно, сел, привалился к огромному рюкзаку... Шёл вдоль реки по утренней росе, ноги промокли, чавкали при ходьбе... Лица его не было видно поначалу -- голова была как-то странно вывернута, затылком наружу. Короткая мальчишеская стрижка. Короче, всё почти как у нас... Птички вокруг чирикали. Соловей...
   -- Эй, -- позвал я его, и сам испугался своего голоса -- получилось громче, чем я ожидал.
   Конечно, он не откликался. Пульса-то не было... Хотя, может, я плохо искал? Попробовать ещё? Нет, нету пульса... Неужели помер?..
   Километров тридцать к этому времени я уже точно протопал. Сидел и в сумеречном каком-то состоянии смотрел, как по его ноге ползёт зелёная букашка... Лес в этом месте подходил к самой почти реке. Светило, вздымаясь, настырными лучами пробивалось между молоденькими майскими листочками, перемигивалось на них жизнеутверждающими бликами... Тут-то я опустил глаза и обнаружил это самое... Хфёдора. Да, это он так назвался, Хфёдором, потом, когда я его оживил... Нет, ты не думай, я не волшебник, не экстрасенс какой-нибудь... Друг один показал мне как-то семь точек на теле, чтобы, значит, оживлять, я-то думал, он это ради смеха... Оказалось, точно, оживляет...
   Акупунктура такая секретная... Ожил он у меня. Хфёдор-то. Он так назвался, Хфёдором. Ну и голос у него был, противный такой, писклявый, почти ультразвук... Поначалу я, конечно, пялил на него глаза, понять ничего не мог, что он там лопочет. Это потом мы с ним кое-как столковались, говорил-то он вроде по-нашему, и не по-нашему, у него категории исходные отличались от нашенских, это я уж теперь раскумекал, а тогда я не сразу понял, что ему от меня надо: он ведь как очухался, так сразу ко мне бросился, что-то требовать начал, доказывать, а я ошалел совсем от неожиданности, да и не пойму, что он там такое писклявит, себе на уме... Но всё-таки он человек, какой-никакой, а человек, хоть и отличия некоторые имеются... Да что отличия! -- это всё ерунда, я к этому быстро привык. Главное, чтоб человек хороший был... А у него... Ну глаза чуть побольше нашенских, нос поменьше, ротик, раковин ушных -- полное, надо сказать, отсутствие, ножки коротенькие слишком, а ручки -- тоненькие такие палочки, но зато длинные, чуть не до самой земли, по четыре пальца на них, на руках-то... Ну ты понимаешь, слыхал небось... Он, правда, ничего мне про это не говорил, про инопланетянское, так что не скажу, не знаю, может, он и нашенских, только других каких-нибудь кровей, кто его знает, я не стал допытываться -- поначалу не до этого было, а потом то да сё, я и не спросил...
   Так вот, очнулся он, зашевелился, я аж крякнул от неожиданности, отшатнулся от него, а он приподнялся и сел -- совсем, знаешь, так по-нашенски... И тут он взглянул на меня, я тоже в глазищи его заглянул и чуть не заорал -- мать честная! -- зрачков-то в них совсем не было, одни сплошные бельма... Но он меня как-то всё ж таки увидел, углядел, значит, да и как бросится на меня! Но я сижу, не двигаюсь, как этот самый, как его... соляной столб! Тот, правда, стоял, а я, значит, сижу, заклинило меня от ужаса, в основном, конечно, от этих его бельм, я ж не видел таких никогда, а как-то, в принципе, ничего особенного, мало ли что у кого отличается от наших привычных норм... Бросился он ко мне и говорит, то бишь писклявит:
   -- Гамерика, макар, тугие, паруса, спасиба, дасвиданья, каторая, зверелые, пачатки, крапатала, восвояси, норка, грюкатала, грюкатала, кирпатала, причипала, драпатала, пармапала, фермапилы, кривапала, парматала, парбивала, прападала -- эта, долгая, эта, так-так!
   На этом он пока закончил, и откинулся обратно, отлепился от меня, слава Богу... Уфф! Выходит, значит, что-то у него там пропало, или сам он пропал... Ах, бедный, бедный Йорик, тебе такое и не снилось... Это он, выходит, тогда просто не отошёл ещё от своего потустороннего, можно сказать, состояния, от умственного расстройства, можно сказать. Потому-то и не мог ещё двух слов связать, бедняжка, лопотал, выпиликивал несуразные свои скрипуче-скрипичные словечки, никак не мог нужные подобрать...
   Ну я тоже всё равно как заболел, и тоже не сразу расспрашивать его стал, а потом, конечно, прикинул что к чему, подумал, а потом подполз к нему и вопросил по-братски:
   -- Ты, грю, чё, от своих отбился, а? Ну ничё, грю, не горюй, как-нибудь, помаленьку... Как, грю, зовут-то тебя, кличут, грю, как?..
   Тут-то он и проскрипел про Хфёдора... Может, говорю, чайку согреть, этоя мигом, щас примус поставлю, вода вот есть во фляге... Тут, конечно, река рядом, но пить-то из неё нельзя, вот в чём вопрос, отравленная она, река-то, давным-давно уже отравленная, так у меня вот фляга есть хорошая, я её набираю в попутных деревеньках да родничках... Запалил я примус свой походный, замастырил чайку в момент, налил в кружку, сахарку бросил, размешал, протягиваю ему, а он, ты представляешь, заявляет (совсем, видать, уже оклемался), не буду, нет, говорит, до свиданья-спасибо, я, грит, не пью, давно, дескать, в завязке... А-а, ну понятно, нахватался, думаю, где-то из нашей терминологии... А я после всего этого и сам не прочь был горяченького... Да и он, глядя на меня, тоже подзакусил маленько: у них, оказывается, харчи не такие как у нас, он из кармашка из нагрудного масенький такой брикетик извлёк, да и схрумкал его в два приёма. Схрумкал и, видать, повеселел... И вдруг пропищал совсем уже по-нашему:
   -- Нехилый прикид...
   Ну, думаю, даёт жару! И мне-то весело стало... А мы, говорю ему, в основном на чаёк нажимаем. А он мне отвечает:
   -- Они, пиют, цай, цай, цайник, лить, пить, аяй, гаряцая!
   Ну ты, грю, Хфёдор, совсем молодец, оклемался... Таким вот, значится, макаром и установили, можно сказать, контакт...
   Собрался я в путь, время у меня было расписано по минутам...
   А Хфёдор со мной запросился, а зачем, я и сам не знаю. Может, проникся ко мне особым доверием, всё-таки я, можно сказать, был теперь его спасителем... Ну что ж, говорю, пойдём... Нашёл для него место в рюкзаке -- сам он был махонький, да и лёгкий як пушинка, -- пойдём, говорю, посмотришь наши края...
  
  
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 24

   Натурфилософ Сладейников освоил немного мануальный язык глухонемых и скрашивал теперь свою дворницкую и душевно-физиологическую неприкаянность душеспасительными беседами с черноглазой Глафирой: Сладейников был подслеповат, а зрению Глафиры можно и нужно было бы позавидовать, если бы судьба-индейка при появлении на свет не наградила её абсолютной глухонемотой. "А может, это и к лучшему", -- прищурившись, думал про себя хитроумный философ-натуралист. И при этом представлял Глафиру в опрятном передничке, безмолвно снующую по кухне от плиты к столу, за которым восседает неспешно трапезничающий муж в очках-своих-консервах, и обратно -- без ругани и пререканий: феминисток натурфилософ, нет, не уважал. Уважал он чистый голос глухонемой природы. А глухонемая Глафира напоминала ему иногда безмолвную календулу, или вольноокую стрекозу...
   Вот это и есть любовь -- взаимное безмолвие, молчание вдвоём.
   В подсобке у Сладейникова глазастый жил котёнок -- в человеческих категориях он тоже был глухонемым, как и породившая его природа. Элементарно с ним общаться Сладейникову не представляло никакого труда.
   Да что там говорить! -- кто из нас не общался хоть когда-нибудь с деревом, собакой и другими представителями целокупного природного мира -- таковое общение зачастую удаётся нам лучше и чище, нежели общение с подобными себе особями, сознание которых искорёжено и расщеплено конкурирующими меж собой внеприродными устремлениями.
   Только теперь, покумекав, Сладейников понял, что он давно уже подспудно грезил именно о такой вот -- безмолвной -- спутнице: он в жизни слишком ценил тишину лесов, полей, пустынь и гор, дабы неспешная его философия могла быть поистине натуральной, без примеси того исступлённого базарного гомона, каким иные человеки продолжают поганить и рвать на куски сокровенное бытиё чистого естества.
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 24: из С.Мыльникова циклоида "На дворе трава"
  
   вещица --
  

НА ДВОРЕ ТРАВА

   ...и вот какими словами зачинался этот эпохальный роман-эпопея:
   "Граф Касраки швырнул пропотевшую черкеску красномордому с перепою денщику своему треклятому Пафнутию, апосля чего, основательно раскорячив усталые кавалерийские ноги, уселся за свой любимый дубовый стол, доставшийся ему, кстати, от его прадеда, героически сражавшегося за Царя и Отечество и сложившего за оные же забубённую главу свою в знаменитом сражении при Горюй-Задунайске, так вот... Об чём то бишь я? Ах, да... Так вот, граф Касраки воссел за стол дубовый свой и, крепко ухватив отменной дланью жестокого рубаки отменных же размеров липовую, как водится, ложку, стал жрать походным дымком курившуюся овсянку, какой расторопный Пафнутий усел наполнить помятый в боях тазик, также размеров зело немалых"...
   А на дворе, однако, сочнела и пучилась, из недр земных прогоркло душных пёрла изрядно зелёная и упругая, прямо надо сказать, трава, эдакая настоятельная биомасса -- то, как говорится, просыпалась неусыпная, однако же, природа, жизнь каковой сермяжную нам не дано постигнуть, может быть... Я, по крайней мере, осознал потерю непосредственного, естественно-травяного ощущения природной жизни: так, будто я -- сам по себе, а она -- сама по себе. Отсюда -- неудобоваримая пустота внутри, трепыхающаяся в мозгах единственно отчётливая и реальная мысль: я нереален, и все мои трепыхания нереальны, меня -- нет, я попросту кажусь кому-то в полусне, побочной грёзой промелькну в послеобеденной дремоте, допустим, такого же несуществующего Касраки, и сгину -- как и не бывало...
   Но вот трава -- она же есть?.. Да, тут двух мнений быть не может: и железно понимаешь -- но почему? -- что пред травой не волен ты качать права, что не достоин даже быть какой-нибудь букашкою, чтобы скакать в её дремучих кущах ароматных, не думая о смысле и судьбе... Заткни хлебало, ты, пачкун бумажный! Не можешь?.. Вот в этом-то и есть твоя гнилая суть -- ты можешь всё, но не писать не можешь, но нет, точнее так: ты не способен ни на что, кроме как кропать -- о Боже! -- на бумаге словесных испражнений вздор безмозглый! А впрочем, искусство -- это и есть отправление естественных человеческих надобностей. А раз сам человек и есть -- природная прореха, искривление пространства в благообразии природной гармонии, то и его искусство -- в пику естеству -- есть результат нелепости и страха, или ещё похлеще -- выкидыш нецелесообразия на фоне общей равномерной красоты...
   А на дворе была трава... Я над травой рыдал ревмя, но недоступная мне сила меня не слышала, вестимо, и понял я, что я дурак, и в отчаянье я схватил большой такой тесак... Итак, меня перекосило, и забурлила голова, опустошительная сила выблёвывала слова, но, чёрта с два, невыносимо понять, оперившись едва, что на дворе уже дрова и дело пахнет керосином...
   Трава, товарищи, трава! Она была живее всех живых, наша сила, слава и оружье, она порой весенней пёрла на дворе вопреки всему, вопреки всем идеям и словам, вопреки мне!.. А в ней, весёлой и зелёной, прыгали и тренькали-стрекотали целесообразные кузнечики и мириады прочих иерархически мудро задуманных букашек-жучков-муравьишек.
   Среди дремучих трав, по-кошачьи бережно ступая и внюхиваясь в эту благодать, извилисто пробиралась куда-то лохматая и лукаво красивая кошка... Шла кошка средь травы бойцом невидимого фронта, разведчиком всеведущим ступала, и, приподнимая переднюю лапку, вдруг замирала и, вытянув шею, вглядывалась в даль, принюхивалась, и снова отправлялась на заданье извилистой тропою следопыта...
   А на дворе трава. А я пишу никчемный роман-эпопею о графе Касраки, что вышел однажды поутру из походной палатки своей и, взглянув на слепящий гигантский диск, ненасытно вздымающийся с востока, полусонно осознал -- хоть, пускай, на секунду -- тщедушность и тленность ратных дерзаний своих и, медленно рассупонивая ширинку, подумал, в связи с переломной эпохой, какую витающий над ним автор корячился отобразить в романе своём, в эпопее: "Предметы стронуты со своих насиженных мест-ячеек, со своих психоэкологических ниш, как перед переездом на новую квартиру, посему -- немеет глыбистое тело, и пустота смердящим духом заполняет члены, и вязнет в плотном воздухе до времени уставшая рука, пытаясь выхватить сверкающий палаш из прежних ножен".
   ...Кстати, о кошках... Неизвестно почему Касраки вдруг вспомнил давний случай, который будто бы забыл давно и прочно, но нынче вдруг припомнил ненароком -- похожим это становилось на знаменье: он как-то с бала даму провожал... А дама несмолкаемо болтала, -- точнее, мило лепетала ерунду, какую только дамы могут лепетать, а кавалеры сладко этому внимают лопотанью, блаженно ожидаючи сближенья, коим неминуемо должны, обязаны, по ихним разуменьям. разрешиться часы и дни томительных свиданий.
   Уже смеркалось, а точнее, смерклось... Касраки вёл под ручку даму и, теребя томительно признание в груди, послушно вглядывался в панораму небес согласно настоянию дамы, лепечущей о звёздах и луне, какие они, право же, чудны?е, или чу?дные, что для Касраки было всё равно, коли по чести говорить... По чести коли говорить, предпочитал Касраки обозреть всю панораму шедшей рядом дамы, а коль не обозреть, то представлять хотя бы в богатом, право же, воображенье те закоулки, тропы и пути, куда хотел направить пыл вояки, свой неусыпный гренадёрский пыл... Сии дороги будущих его боевых походов были, однако, сокрыты балдахином матерчатых приличий, сокрывших истину с тех пор, как яблоко зелёное вкусили ещё не ведавшие ханжеских ухмылок Адам и Ева, божеские дети...
   Так значит, кошки: они им встретились на жизненном пути. Одна из кошек -- как будто бело-рыжеватая, хоть в темноте серые, они и есть все серые, но всё же... Там газовый фонарь у подворотни им бросал под ноги луч туманно-голубой... И граф сказал:
   -- Мадам, смотрите, что за кошка, и хвост какой богатый у нея, как у лисицы, право же, пушистой... -- И, это говоря, Касраки припадал горячей мордой к локонам нежнейшим...
   В ответ всплеснула дамочка руками:
   -- Ах, милый граф, шарман, созданья эти как я обожаю! В моём именьи этих сладостных созданий, вы не поверите, но обитает целых штук двенадцать, аль ринадцать, я точно, право, не припомню, но слугам я наказываю строго, чтобы за ними ревностно следили, чтобы кормили вовремя и чтобы их содержали в должной чистоте.
   Но вдруг -- внимание, читатель! -- из близлежащей прифонарной подворотни вдруг вылезла, а сказать точнее, вызмеилась очередная, другая, теперь уже и впрямь серая, да, кошка, -- иль не кошка?..
   Граф Касраки с дамой принагнулись разглядеть поближе средь полумрака это существо: о Боже правый! -- о да, была то кошка, но какая!.. Короткошёрстая, но главное, глядела, озиралась загнанно и содрогалась конвульсивно, к земле со страхом прижимаясь, как будто опасаясь некоего разоблачения на голубом на газовом свету...
   А дело в том, что кошка эта отличалася от первой (что уже скрылась где-то в темноте) тем, что без хвоста была и без ушей...
   Опалённый в грозных схватках граф Касраки с дамою под ручку в ужасе отпрянули от этой не для бальных залов предназначенной картины... И дама вырвалась из кавалеровой руки и, заслонив своими тонкими в длинных матерчатых перчатках чёрных ручками свои прелестные глаза, вдруг зарыдала отрешённо, забыв мгновенно о бархате ночного опахала, о блеске звёзд и лунном зове томном, о милых женских штучках, что так кокетливо доселе расточала...
   Та изуродованная, должно быть, мальчишками кошка всколыхнула в ней дремавшие на дне души её сумбурной, забытые доселе страхи, та кошка пробудила древний ужас, что пребывает в каждом человеке, в его неподотчётной, тёмной глубине...
   Граф содрогнулся, увидев перед собой сотрясаемую и скрюченную рыданьем хриплым древнюю старуху...
  
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 25

   Этой ночью Серёга Кучер с Вольдемаром Блантером провожали Саву на поезд.
   Кроме могучего Савиного чемодана с ними были ещё Савина гитара, Савина же флейта и Вольдемарова скрипка... Да, с ними ещё была Савина картина (30х30, масло), что подарил ему убитый горем Шамиль, когда они минут двадцать назад весёлой кодлой ввалились в его разгромленную мастерскую. На холсте была написана та самая художественная кучка окурков, спонтанно выпавшая из опрокинутой на пол пепельницы, каковой славно служила жестяная банка из-под кофе...
   Серёга тащил чемодан, Вольдемар скрипку с гитарой, а Сава парил -- налегке -- с флейтой и драгоценной картиной, которая, чем больше он её разглядывал, казалась ему с каждым разом всё гениальнее, -- разглядывал, и потому неизбежно отставал.
   Вольдемар наставлял его, обернувшись:
   -- Да убери ты её в чемодан! Ещё налюбуешься, будет время...
   Добрались до вокзала, узнали в кассе, что поезд прибудет согласно расписанию -- без двадцати четыре, -- и пошли слоняться вокруг -- оставалось ещё два часа свободного времени...
   Бродили спереди вокзала, сзади вокзала и с боков вокзала. Наслаждались мазутным духом дороги, любовались супрематически взблескивающими под луной рельсами, балдёжно вслушивались в сюрреалистическую перекличку составителей поездов...
   Маялись отсутствием курева, особенно после очередного -- где-нибудь за углом вокзала -- принятия на грудь...
   Потом решили выйти к дороге у привокзальной площади и поклянчить курева к редких ночных прохожих -- любовников, преступников и бандитов... Но не за просто так, конечно, а за исполнение очаровательных музыкальных произведений.
   Вышли. Встали. Взяли наизготовку инструменты -- Серёга гитару, Вольдемар скрипку, а Сава флейту...
   -- Громадяне! Подайте закурить! -- умолял Серёга глухую темь.
   -- Братья ездокчане! Нет в жизни счастья! Подайте несчастным махры щепотку! -- вторил ему разомлевший Вольдемар, разгребая руками душный воздух ночного Ездока, будто он потерпел кораблекрушение и плыл теперь в бездонных водах океана навстречу собственной погибели...
   Играли -- "Шумел камыш", "Чубчик кучерявый", "Поручика Голицына", "Бублики, горячи бублики", "Эх раз, ещё раз" и многое другое, короче, то, что под скрипку идёт хорошо...
   Вот только подавали плохо. А если честно, совсем не подавали, хотя и прохожих-то ведь было с гулькин нос... А если честно, совсем не было. То есть почти не было. Прохожие были... Прохожие были, есть и будут... Только попадались какие-то слишком уж пугливые. Да и то правда -- в Ездоке такие штуки покуда не практиковались. Это вам не Арбат. Это Ездок.
   -- Эх, прощай, Ездок! Прощай, мой маленький пыльный Ездок!
   Тут какой-то хмырь подлетел:
   -- Мыжики, закурить не найдётся?
   -- Откуда?
   И хмырь слинял.
   Курева так и не настреляли. Зато наигрались и напелись вволю -- отчего, взмокнув, совсем почти протрезвели. Снова отправились на вокзал.
   В вонючем душняке зала ожидания, где основалось цветистое лежбище чуть ли не целого цыганского табора, находиться было невозможно, да и негде. Посему вышли на перрон -- но и здесь скамейки были полностью оккупированы разношёрстной публикой с чемоданами, баулами, мешками, узлами, живыми индейками и ещё Бог знает чем...
   Тогда сделали так: отошли слегка в сторону от здания вокзала, продрались сквозь подстриженные кубиком кусты и очутились на небольшой лужайке с американским кленочком по центру. Здесь и расположились, благо, сюда долетали отдельные вокзальные отблески, поэтому друзья, хоть и не слишком отчётливо, но могли всё же как-то разглядеть нереальные морды друг друга, не говоря уже о взбескивающих на них очах и об искрящейся внутренним светом очередной бутылке северо-осетинской водяры, которую Вольдемар привычным движением музыканта извлёк откуда-то из своих широких штанов.
   -- Сава, ты уже, наверное, всеми мыслями на родине, в своих Лухови...
   -- В Хуловицах! Да, я уже наполовину там.
   -- Давай!..
   -- А жить будешь с родителями, да?
   -- Ну...
   -- Закусывай, вот сырок "Дружба"...
   -- Фу! Гадость какая!
   -- Надо же, у Мишки опять желудок некстати разболелся!
   -- Ничего, мы с ним дома простились.
   -- вот мы здесь сидим, а Шамиль там сейчас мастерскую свою разбирает... Насрали человеку в душу!..
   -- Да, работал человек спокойно в своём закутке, никому не мешал, нет, надо обязательно отобрать, выгнать человека на улицу... Кому, интересно, этот закуток понадобился?
   -- Да вроде отделу культуры.
   -- Отделу бескультурья!
   Что такое? -- из-за кустов вдруг с треском вывалилась скрюченная и грязно-косматая, в лохмотьях, старуха-ведьма и жутко просипела:
   -- Ребятки, подайте бутылочку пустую на пропитание...
   -- Да нате, возьмите ради Бога...
   И старуха утрещала обратно...
   -- Ну и жара!
   -- Эта вечная ездокская духотища!..
   -- Даже ночью нет продыху...
   -- А какой воздух в горах!
   -- У нас в Хуловицах климат подходящий, умеренно-континентальный...
   -- Может, пойдём прогульнёмся?
   -- Пойдём.
   ...Прощайте, прощайте, широколистые каштаны и раскидистые шелковицы, взлетающие пики тополей и тихие абрикосы, прощайте, лукавая повитель винограда и просветляющие душу виноградные вина, прощайте, смачный фыдчин (с бараниной) и пахучий олибах (с бараньим сыром), хинкали (с бараниной) и люля-кебаб (из баранины), прощайте, сладкая воздушная кукуруза и солёный калмыцкий чай (с молоком и бараньим жиром), прощайте, солидные "аэродромные" кепки и уютные войлочные шапочки, высокие папахи стариков и скромные косынки женщин, прощайте, велеречивый Терек, бурлящий могучими водными узлами, и молчаливые горы, томящие сердце, -- прощайте, прощайте!..
   Встретили военный патруль -- два солдата во главе с офицером... Ба, да это Копиркин! -- Сава узнал в офицере бывшего сослуживца.
   -- Приветствую вас, товарищ старый лейтенант!
   -- Сава? Здорово!
   Постояли, побалакали. Сава спросил про Ваську, как он там, не допекает ли его Одноклеточный...
   -- Да вроде ничего...
   И -- хлопнули по рукам.
   ...Дышит, клубится и лепится к телу душная брахмапутра ездокской ночи.
   Золотые крестики назойливых звёзд нежными стилетами вонзаются в омытые междувременьем глаза Савелия, не знающего теперь уже толком, куда же он всё-таки едет и откуда уезжает...
   И вообще, он ясно теперь понимал, что в данный момент его нет ни в Ездоке, ни в Хуловицах, и на земле, ни на небе, ни тем более где-нибудь между ними...
   Вот именно, то самое бесплотное состояние междувременья... междупространствия... Когда эти глаза -- не твои глаза, эти руки -- не твои руки, эти ноги -- не твои ноги... Это уже как бы и не глаза вовсе, и не руки, не ноги, а нечто неопознанное, улетающее... Уже не своё, но ещё не чужое...
   Свобода, она, кажется, где-то далеко, где-то там, где нас ЕЩЁ нет, или УЖЕ нет...
   Встречали поезд диким авангардом -- фри-джаз, местами переходящий в полнейший маразм: Серёга выпендривался на гитаре, Вольдемар истязал скрипку, а Сава вдохновенно насиловал флейту, вдобавок Серёга с Вольдемаром вплетали в общую какофонию жутко взвывающие и взбарматывающие что-то на ушельском языке голоса...
   Народ на перроне прямо обалдел. И только цыгане почувствовали себя в родной стихии -- загорланили что-то своё, цыганское, и пустились в пляс -- ай-нэ-нэ-нэ-нэ, ай-нэ-нэ-нэ-нэ!.. Поезд уже подошёл к перрону, уже затормозил и встал, а они всё играли, всё горланили -- ай-нэ-нэ-нэ-нэ, ай-нэ-нэ-нэ-нэ!..
   В ближайших к перрону вагонах пассажиры воспряли ото сна, недоумённо пялились в окна...
   Летучий дух Барбело хлопотал над вагонами и торопил в дорогу.
  
  
   Х Х Х
   ...Поезд встал посреди дороги между Орлом и Тулой... И стоял там уже битых полчаса... Люди повылазили из вагонов, бродили по траве, дети собирали какие-то блёклые лютики...
   Сава тоже вылез из вагона и тут же заприметил в лесозаградительной посадке, рядом с дорогой, роскошное изобилие зазывно алеющих гроздьями рябин...
   ...Сава держит на весу грузную кисть рябины и любуется ею: срывает ягодку, бережно опускает в рот и бережно жуёт, морщится, но снова срывает, и снова морщится, мучительно сладко жмурится, куксится, его даже перекашивает всего, но он снова срывает, снова любуется, и снова жуёт, -- терпкая кислятина, горькая сладость аж всего его передёргивает, но что поделаешь -- таков вкус его родины, -- поэтому он готов продолжать это мазохическое действо до бесконечности...
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 25: из С.Мыльникова циклоида "На дворе трава"
  
   вещица --
  
  

ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ...

   Я люблю чёрный хлеб. И тем сильнее, чем он чернее. Белый любить -- с жиру беситься: я так считаю, я так считаю для себя сугубо, уж извините... Вот я беру кусманчик чёрного и жую -- эдак внимательно и... В общем, я люблю чёрный хлеб. Нет в этом ничего особенного, ну совершенно ничего; настолько ничего, что я прямо неловко себя чувствую, что отрываю вас, читатель, от более практических, нежели чтение сей чепухи, дел... Хотя неужели всё-таки, спрашиваю я сам себя, в этом, в этом моём обыденном, до смехотворности обыденном пристрастии нет уж вовсе никакой тайны?..
   Оттого ли что ржаной?.. Вкус здесь для меня важен или цвет, а может, и всё вместе? Вкус и цвет, на коих, как известно, не требуется товарищей. А что мне товарищи? Чихал я в таком деле, в интимном таком деле чихал я, чихал я в интимном таком деле на товарищей, ибо... Короче: я чёрный хлеб люблю жевать, пережёвывать, глотать и насыщаться -- да-да, этим вот самым чёрным хлебом эдак взять и насыщаться, насыщаться! Как-то вот так вышло, знаете ли, и ничего тут не поделаешь, ну ничегошеньки... Вот. Люблю я чёрный хлеб хватать, хватать заветными зубами, заблудшими предварительно в дебильных дебатах о судьбах отчизны и мира, да, да, и целого мира, снег-то выпал уже, и продолжает ещё идти, продолжает свергаться с... Да и морозновато, да я вот сел эдак в электричку, съездил-ка в Москву, в матушку, да и привёз на окраину свою, вёрст 120 буить, парочку почернее... Он у нас, московский-то, за пирожное... Нет-нет, никаких идеологий, философий никаких, у нас-то ведь и чёрный московского-то побелее, наш-то побелее буить, говорю, дак нет, мне уж подай почерней: люблю я чёрный хлеб... извините...
   Съездил я, значится, на электричке нашенской... Но прежде чем съездить, я в неё сел, залез то есть, взобрался, воссел, внедрился, забурился... В обчем, отыскал, хоть и с трудом, слободное место, воссел на него и поехал себе с Богом...
   Ах, електричка, милая сестричка... Так полюбил я ея... Никто тебя не трогает, не лезет в душу, и ты никого не трогаешь, кажный пассажир, он слободен, он сам по себе, но также и в доверительном, тёплом, понимаешь ли, единении со всеми остальными пассажирами: то бишь здесь в наличности редкий симбиоз -- уединение в единении, и одновременно -- единение в уединении. Семейная, прямо-таки, домашняя цаит атмосфера: хто жуёт колбаски кус, хто глядит в окно, мурлыча популярные мотивы, хто читает газетёнку али Чейза детектив, хто с соседом обсуждает заявленья Горбачёва, хто с горячечным надрывом и брюзжа слюною страстной кроет зло и вдохновенно и во всех российских бедах обвиняет он евреев, благородная девица, не теряя время даром, вяжет спицами кофтёнку премодню-чу-ю, бабка сказывает сказку малолетнему внучку, хто спивает а-капелла на три голоса "Ламбаду", ну а я сижу тихонько и на это всё гляжу... И только тут в милой моей электричке настигает меня преблаженно то самое душевное равновесие, к коему в конце-то концов, ежли сказать по чести, к коему и стремится, по правде-то говоря, кажная гомосапиенсная особь...
   Стучат колёса: тык-тырдык, тык-тырдык, летят, летят за оконцами лесочки и поля, летят церквушки, золотые купола...
   Эх, пассажиры, вот ведь какие, любят, эдак слегка маскируясь, разглядывать друг друга, и где-то даже изучать. Глазу приятно разнообразие красок и лиц... А я гляжу на девоньку, пригожую такую, у ей глазёнки-глазоньки большущие такие, каковскими она меня прям-таки вмывает в себя, и я таю, обращаюсь прям-таки в сомнамбулу, теряю красную пролетарскую нить и царя голове, и растекаюсь мыслию по древу, по дубинушке стоеросовой, и забываю я. дубина, куда я еду и зачем... А ведь за хлебушком я еду, за единым, и больше ни за чем: не след табе об ентом забывать. А девонька всё ж таки хорошенькая, ай, хорошенькая, так бы и влюбился бы, ей-Богу, если б можно было. А почему, собственно, нельзя? -- Нель-зя. -- Нет, ну почему же? -- А потому же: нельзя и всё.
   Стучат колёса: тык-тырдык, тык-тырдык, -- тс-с-сщ-щ-щ...
   "Выхино" -- моя остановка. Вздыхаю я, прощаясь в мозгах с дорогим моему херцу электрическим людом, и выхожу на перроновый хруст грязно и грузно утоптанного снежка, белолицего некогда снежочка -- когда парашютировал с небес...
   Прежде чем отправиться в знакомую мне булочную, читаю по привычке объявленья, что поналеплены обильно у входа в здешнее метро. И между прочих обнаруживаю такое:
   "Товарищи если кто из адмонисрации или сотрудники нашёл у стены паспорт Нахумова Алексея Митрофановича тогда передайте в АХО института геологоразветка а то моя говорит тебе старому профнепригодному ироду чуть пенсию учреждение не задержало хоть ты старый пионер нефтеразветки".
   И такое:
   "Продаются дёшево две собачки (кутёнок и мама) породы ротвейлер. Играют плохо, но характер ласковый. Мама грызла туфлю размером 37-38. Поймана, наказана -- больше не будет. Кутёнок стоит на задних лапках"...
   А дальше, жалко, кто-то оторвал листочек беспардонно...
   Короче, купил я пять кругляшек "Орловского" и домой, на электричку. По дороге, в киоске, купил вчерашнюю "Вечёрку".
   И снова стучат колёса: тык-тырдык, тык-тырдык... А я себе читаю про себя важнейшие новости дня в духе торжествующего плюрализма и гласности:
   "Вот уже вторую неделю, как сообщила только что в редакцию москвичка П., на верхушке берёзы, что возле дома N51 по Профсоюзной улице, на уровне пятого этажа сидит кошка. Слезть она самостоятельно не может и печалит своим мяуканьем и несчастным видом сердца детей и женщин. С просьбой о помощи жидбцы обращались уже в РЭУ, милицию, исполком, к пожарным и даже в райком партии".
  
  
  
   20.07.90
  
  

ЦИФИРЬКА -- 26

   ...Электричка -- дык-тыры-дык! -- везёт Савелия в Москву, а Савелий глядит за окно, где пожухла трава и скурвились листья, где низкое небо, сплошь в перемешанных охладевшим ветром сумрачных тучах, давит на темя судорожным предчувствием вечного кочевья, сиротской неприкаянностью и окаянством сырости и тлена...
   Всё те же обшарпанные, замызганные домишки, всегдашние ржавые железки, гомонящие галки, улетающие к тёплым, райским землям, морщинистые бабки в платочках переминаются с ноги на ногу, заскорузлые деды с пилами и топорами заготавливают дрова на зиму, пьяный мужик в телогрейке тычет палкой в грязного гуся -- всё это наше расейское, отчаянное, родимое, отчее, кровное, заклятое, заброшенное, христаради-расхристанное...
   Время от времени мы начинаем новую жизнь, но новые дела и заботы быстро становятся привычными, и уже, смотришь, снова та же всё канитель, и снова будни, всё те же будни телепаются друг за другом нудною чередой о одного верстового столба к другому, от одной мелкой радости, через тысячу вёрст, к другой... А что остаётся в памяти? Полу-намёк, полу-жест, полу-взгляд...
   "Нет, всё-таки мы не умираем насовсем", -- думал Сава, глядя за окно, где поздняя осень вершила своё прохладное дело... Да и в электричке становилось уже довольно зябко -- отопительный сезон здесь ещё не начинали... А зима уже не за горами... А Сава ехал за горами: сверху, с багажной полки, радовал глаз буйно оранжевый цвет его горно-спасательного, как он его называл, рюкзака, к коему приторочена была верная, в чехле, гитара...
   Что ж, Сава возвращался на чужбину, на родную чужбину, он шёл туда, куда вели его свободные ноги скитальца и транжира...
   Улыбайся, созерцатель! Думай свои мысли и говори свои слова, лови мгновение за хвост! И пой, наконец, свои весёлые песни...
   Вот так, стоило только освободиться от себя, от своей утробно-сердечной узколобости, и небо за окном раздвигалось, раскрывалось, распросторивалось, освобождаясь от порабощающего человечьего взора, что пребывает в рабах же у собственного, окольцованного обменом веществ, организма...
   Но -- глядь! -- за окном, будто высосанные из туч, распростёртых по небу, Савиным взором отдельным, появляются и парят во все стоны редкие мухи первого снега, но если касаются сырой и промозглой земли -- то всё-таки тают... Да-да, зима не за горами... А Сава едет за горами... И может теперь уже подвести некоторые итоги.
   Все наши мелкие и крупные неутыки оттого, что мы до сих пор не знаем, как мы, человеки, устроены, -- в нас упрятаны все мировые разгадки. Кто мы, откуда мы и зачем?.. Хотя -- зачем солнце, зачем галактика М13, зачем инфузория-туфелька, зачем барракуда, зачем Брахмапутра, зачем Волго-Дон, зачем Монте-Карло, зачем Сюзи Квадро, зачем папа Карло, зачем Монтеверди, зачем Рио-Гранде, зачем Аппалачи, зачем Куросава, зачем Монтесума, зачем Карадаг, зачем биш-бармак, зачем Аюрведа, зачем Карагёз, зачем Барабашка, зачем полтергейст, зачем Чипполино, зачем мандалино, зачем Пиккадили, зачем дихлофос, зачем наши руки, зачем вертолёты, зачем наши ноги, зачем голова, зачем эи ночи, зачем эти крыши, зачем эти звёзды, зачем почему?.. Скорее всего -- низачем. Разве что зачем в нас колготится это самое "зачем"?..
   Мы и в чём не отдаём себе отчёта, а точнее, мы отдаём себе ложные отчёты, мы не знаем свой начальный, свой исходный отсчёт...
   Мы рождаемся и живём наугад, наудачу -- а вдруг повезёт и поймём? Не поймём... А может, в этом и есть вся прелесть и истома нашей жизни -- скакать несуразным аллюром в кромешном просторе сиротства, глотая оскомину смерти, смеясь над собою и плача, покинув тщедушное тельце, глазеть на него с верхотуры и, взмыв к небесам, напоследок разбиться о звёзды башкой...
   Затем и жизнь, что бессмысленна, затем и счастье... Затем и эти островерхие горы, чтобы острее ощутить фонтанирующую бессмыслицу этого счастья, отчаянную победу нелепой свободы над обрыдлой теснотой и тленностью повседневной жизни, чтобы замедлить, а то и отнять у неё её замороченное время и развернуть судорожно исчезающую секунду до размеров великой эпохи...
   На Курском вокзале егозливые и гомонящие толпы сограждан цветастыми взбрыками обтекают и толкают Савелия в плечи, спину и бока и ещё более растравливают в нём неизбывное и горько-сладкое с кислинкой ощущение временности, непостоянства, неустроенности, скитальческой бездомности транзитной жизни... Но, несмотря ни на что, Сава здесь явно в своей тарелке, в летающей тарелке междувременья, несущейся к новым и свежим пределам, к новым ландшафтам и новым просторам...
   Поэтому -- всё-таки -- Сава беспечен и счастлив, за гигантскими стеклянными стенами Курского вокзала лепятся, носятся и кружатся настырные хлопья нового, первого снега, шатается Сава со своим высоким оранжевым рюкзаком и приооченной к нему гитарой средь разноречивых и разномастных народов и стран, в этом Ноевом ковчеге он свой, и улыбается невольно, глядя на себя и на них с отстранённых небес, и, отстояв в зигзагообразной очереди, покупает себе эскимо, и, откусив от него маленький кусочек, чувствует как заломило зубы -- ну точно так же, как от ледяной водицы горной, и становится в очередь к одной из многочисленных касс, а когда подходит его черёд, нагибается к окошечку и говорит нарумяненной кассирше:
   -- Один до Ездока.
   А взяв билет, пробирается подземными переходами к своей платформе и, оказавшись на ней, судорожно вдыхает в себя воздух отъезда, всматривается в рельсы и шпалы и радостно различает их блаженную железнодорожно-мазутную вонь...
   Но лёгкая, лёгонькая такая тревога -- куда ж от неё денешься? -- всё же присутствует и здесь, витает и кружится над головой, перемешиваясь с летучим и первым кружением снежным...
   Народ прибывал -- и Сава углядывал в нём теперь оживлённое множество брахмапутристых, кавказских лиц... Баулы, сумки, чемоданы, коробки, ящики, какие-то рулоны...
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 26: из С.Мыльникова циклоида "На дворе трава"
  
   вещица --
  
  
  

В ЛУЧАХ ВОСХОДЯЩЕГО СОЛНЦА

   ...получается, я сам нанёс себе удар по черепушке...
   После удара по башке человек заново опознаёт, сличает, инвентаризирует мир в себе и себя в мире. Сменяются место и время: либо в человеке, либо в наружном мире, либо там и сям одновременно, по очереди или попеременно с наложением взаимным (интерференция)... Сам удар также может исходить как снаружи, так и изнутри, и как угодно ещё откуда, куда и сколько...
   Лет семь назад кагэбэшники свалились на нас -- снаружи -- аки град на голову: мы, юные бумагомаратели, были тогда наивны и светлы, а ваш слуга покорный состоял аж даже в монолитных рядах славного офицерского корпуса -- не исключено, что именно погоны защитили его (меня) тогда от тюряги: нас взяли тёпленькими при подготовке второго номера самиздатовского журнала "Ракурс", -- именно тогда я впервые отметил эти славные советские решётки -- в виде детского солнышка в нижнем углу с разлаписто и жизнеутверждающе восходящими лучами в остальной части окошка -- в районном отделе КГБ.
   Это был удар снаружи: нас продала пригретая баба на нашей груди (Елена Чухлебова) -- Стенька Разин был умнее -- "и за борт её бросает в набежавшую волну", ибо баба на корабле, Стенька Разин ведал, видно, что это такое по существу...
   Но мы простили ей сей бабский грех, мы, признаться, были ей даже благодарны: не имея доступа к печатному станку, мы так или иначе обрели заинтересованного и зверски дотошного читателя, хотя бы и в лице паразитов-гэбэшников... Да что там говорить, эта славная женщина желала нам только добра, и пусть она простит нам по-первости необдуманные проклятья, насылаемые нами на бедную её головку...
   Как бравый ахфицер, я писал армейские стихи:
   Я нашёл в лесу волчонка,
   что почти окоченел...
   Я прижал его к тулупу
   и дыханьем отогрел.
   Караульного тулупа
   агромадный балахон,
   он на мне висел так тупо,
   что я вспомнил: ведь бараном был когда-то он...
   На часах стоял в сугробе
   с Калашниковым верным на ремне,
   когда увидел бедного волчонка -- вроде
   закоченелого, надо признаться, вполне...
   Даже с мудрым Калашниковым, плечо отягчающим,
   волчонку жизнь подарил -- нехай!
   Да, на своей груди его пригрел...
   Даже не помешал сему несподручный малахай.
   Пришли иные годы и ветра, что было также похоже на удар, точнее, на солнечный удар, ибо после того, как сверху спустили указание о ветре перемен, наш полк спешно переходил на обслуживание более передовой, модернизированной боевой техники, в связи с чем взрастала бдительность... И вот мы красим новые решёточки -- в виде, да-да, того же детского солнышка с лучами восходящими надежды, -- чтобы поставить их на спешно засекреченные окошки наших боевых помещений...
   Я люблю Россию-мать. Её усталую, искорябанную и позабытую морду, её, похожие на мозоли, круги под глазами, но от искромётно дерзкого блеска в этих глазах, от него никуда ведь не деться!..
   А что? -- люблю я всё старое, истёртое, обшарпанное... Такая вот обшарпанная, в разводах, стена, замызганный подоконник под зарешёченным окошком, да и сама решётка, бедная, из прута на восемь, мы извазюкали её жидкой белой эмульсионкой прямо по ржавчине, отчего наружу в итоге проступил некий грязно-охряный оттенок, и волосяные следы торопливо небрежной кисти...
   Ничего-то мне не нужно, любоваться бы этой всеобщей измызганностью... И ещё -- грузинского чаю покрепче, курева, тело-душе-греечку какую-нибудь а плечи, да -- что там ещё? -- ящик какой-нибудь, перевернёшь его, и вот, пожалте, готовая табуретка, кирзачи -- разведчики неизведанных троп... И никаких сюжетов! -- сплошной сюр и импрессьон...
   И я писал стишки:
   Мозоль в России больше, чем мозоль,
   она любима... Но в широком поле
   ей ворог злой на раны сыплет соль...
   Стерпели всё российские мозоли!
   Страна неслась в лаптях и кирзачах,
   с лопатой и кайлом наперевесе,
   навстречу солнцу в радужных лучах,
   топча окрест зачуханные веси.
   И, выполняя родины приказ,
   нам разум дал кормилом да по рылу,
   а вместо жизни -- жадный унитаз,
   который наша партия вскормила.
   Бац-бац! -- удар по башке -- и давно погребённое былое, подобно гоголевским мертвецам, поднимается наружу...
   Я долго жаждал воли и свободы... И вот наконец, посредством двухнедельной голодовки, исхудавший, но счастливый, я покидаю монолитный офицерский строй... Здесь просматриваются попеременные удары -- то снаружи, то изнутри, с интерференцией в итоге...
   Я возвращаюсь в родные края, которых не видел, можно сказать, 14 лет, я начал всё сначала, я очутился на свободе гражданинской...
   А на дворе -- события грандиозус... Разваливаясь и клокоча, скрипя и стеная, гигантское государство переходило на рыночные рельсы... А мне и дела нет, ха-ха... Труха, вы знаете, труха мила моей душе по-прежнему... А посему с любовью нежною обозревать я продолжаю милые трущобы, зачуханный расейский быт, что не об очень, очень многом говорит, что столь же непричёсан, что безотчётен столь же, сколь и я, любитель авангарда и фольклора, космополит и русский человек, голова-два-уха... К тому же, признаюсь, моя любовь навек -- джазуха! Во всяком случае, русский человек вовсе не чужд медитации, чему эта самая джазуха чрезвычайно способствует.
   А вокруг клокотала и вопила очередная перестройка... И я писал стишки:
   Шебуршанье газетное
   расшаркиванье
   обшариванье бед
   а бедам сто лет в обед
   новости новости
   повести временны?х лет
   и вре?менных
   бременны?х лет
   и бере?менных
   мальчиками-гнойничками
   нами
   голытьбами
   крохоборы и духоборы
   заискрили лбами
   ироды и уроды
   крупноблочной породы
   в железобетонном замесе
   скуля о капээсесе
   мчатся в экспрессе
   и мочатся в тамбуре
   на
   а я заяц
   а я
   слушаю огромными ушами
   и чихаю чихаю
   на
   Но где она, желанная свобода?!. Как-то с балкона я увидел грязную (а когда-то была белоснежной!) и уже порядком одичавшую болонку, что ловко охотилась в траве за жуками и кузнечиками и -- с голодухи -- аппетитно их пожирала... Я долго наблюдал за ней с тоской... Болонка, а в мужском роде как -- болон, что ли?..
   Итак, болон Чапа жил у Хозяина в квартире: етьба, комфорт, всё это было у болона Чапы, но... Да, не было только одного у болона Чапы -- свободы... И, естественно, болон Чапа тосковал по тому, чего не было -- по свободе... Ах, бедный, он так тосковал, что в конце концов готов был сбежать от Хозяина на вольный простор, где не было ни запретов, ни стен и где обретались -- пусть и голодные, пусть и холодные -- но свободные, о да, свободные дворняги...
   Болон Чапа долго, аж целые годы, обдумывал план побега, но что-нибудь всякий раз мешало ему совершить его, тем более что с каждым годом мечта о побеге принимала всё более эфемерные черты... А между нами говоря, болон Чапа просто-напросто перестал уже верить в её так называемую сбыточность... "Красивая мечта, -- думал болон Чапа, -- но на то она и мечта, чтоб быть красивой и не сбываться чтоб"...
   И то правда, "несбыточная мечта" -- так очень даже говорят, но разве говорят -- "мечта сбыточная"? Увы... Да-да, увы, с годами, как понял уже проницательный читатель, решительности у болона Чапы поубавилось. И сей факт был бы чрезвычайно и даже -- о Боже! -- ужасно печальным, если бы не случайность, обозначаемая нами таким излюбленным многими (Достоевским, например) словечком, как "вдруг"...
   Итак, вдруг болон Чапа потерялся, совсем, повторяю, случайно: на прогулке ненароком забежал как-то не в ту степь, а Хозяин, странное дело, и искать его даже не стал, -- признаться, болон Чапа давно ему надоел... Что ж, это бывает...
   Во всяком случае -- болон Чапа получил-таки вожделенную свободу! Мечта опустилась на землю -- предлагается следующий образ сего благословенного события: из воздушного шарика со свистом вылетает романтический эфир -- шарик из благообразной, совершенной формы быстренько обращается в довольно неприглядную, сморщенную на вид тряпочку, что тихонечко, без аплодисментов и криков "браво!" -- шёпотом -- низвергается на не особливо цветущую, как оказывается при ближайшем рассмотрении, на изрядно даже замусоренную, замызганную землю низвергается наша мечта, а теперь уже, по правде сказать, жалкая мечтушка...
   К тому ж, опять-таки -- зима. Жрать нечего. Ночевать негде. Через какой-нибудь часик-другой дрожь пробирает уже нещадно и...
   Ай, мамочки ро?дные -- что, где, куда ж податься бедному нашему болону?! Что ж, ты хотел свободу? ты её получил! -- ответили небеса, и почапал бедняга -- куда ж почапал он? -- туда же всё, туда -- на поиски крова и пропитания. А выдохшийся шарик, бывший шарик, ставший мерзопакостной тряпочкой, остался лежать средь прочей мерлехлюндии -- навеки!
   На фронтоне предприятия, где я теперь работал, прилепились гигантские буквы:
   "СЛАВА ВЕЛИКОМУ СОВЕТСКОМУ НА...ОДУ!"
   Ура! Извините за выражение, выпало из народа революционное "эр", только и осталась что слюнявая "ода" на потребу оголтелым сионистам... Окошки же означенного предприятия украшены были всё теми же решёточками в виде восходящих лучей надежды и любви...
   Посему и воспарял в сих лучах восходящих гигантский НА...ОД, растерявший в боях с ветруганом все свои революционные эры...
   С наганом в башке сидела вахтёрша у входа... Младая бабища в шинели чернющей сидела, и глазом своим лошадиным она пропуска проверяла, что раскрывались пред ней исключительно в развёрнутом виде, с оригиналом сверяя родство фотографических слепков, пришпандоренных в уголочках -- нижних и левых -- да-да, означенных пропусков... Наган имелся, однако же, и в кобуре, что на ремне поясном обитала с тоской безнадёжной -- последнее по причине всегдашнего неприменения содержимого кобуры, означенной выше...
   Так кто же всё-таки придумал эту славную решётку, эстетически оформленную в виде вздымающегося солнца? Автора!.. О богиня утренней зари! О Аврора! Ба-бах! -- итог: всё гениальное просто: телогрейка, метла, кандалы, колесо, лопата, гвозди и кирка, а также и решётка, из жертвенно унылого крестообразия так художественно преображённая в светлое солнце коммунистического далека?!..
   Милое старьё и свобода пустоты. Очевидная и, может быть, давно поднадоевшая истина: чтобы что-то оценить, надо это что-то потерять. Но истины -- её ведь попросту не существует: истина -- это невидимая личинка пустоты, туго закукленная, замотанная, зарешёченная тысячью условных, и часто случайных, установок, то есть истина -- это её личина (её пустота), истина -- это её вольные и невольные со-глядатаи, со-по-путчики, это её со-дорожная, её при-дорожная пыль. Может, поэтому и люблю я, чёрт возьми, все эти исцарапанные тумбочки и драматические табуретки, эти истёртые, скрипуче-продавленные и чудом убежавшие свалки диваны и гигантские кресла эпохи позднего пролетарского интернационализма...
   Вот, пожалста, в ночи суровой пишу я эту чепуху, а предо мной, купаясь в лучах моего любовного взора, -- закопчённый, зачуханный чайник -- сколько он стрелял, сколько отстреливался от вероятных полуночных противников, а выжил, выстоял назло заокеанскому империализму и, уцелевши, заслужил под конец нечеловеческую нежность пустоты... А что? -- он греет водицу чуть ли не вдвое быстрее новячего... Всё просто, всё очень просто -- в том-то и сложность...
   На днях доказывал я матушке своей о том, что радость, счастье не бывают без печали, без тоски... Она меня почему-то не поняла, и я этому очень -- про себя -- удивился. Сидела матушка за старой и пошарпанной, латаной-перелатанной самопряхой, толкала, покачивала ногой педальку, уютно и размеренно, как колыбельку с дитём, и со славным, со смачным деревянным скрипом вращалось красивое колесо -- сучила мама нитку из кудели, стародавней пахнущей деревней, живым барашком пахнущей...
   Я выходил сейчас в подъезд перекурить, поглядывал из окна на уютно бушующую метель, и вспомнил об этом -- с печалью... И ещё подумал: вот подохну, и меня не будет, -- захотелось танцевать и улыбнуться...
  
   4.07.90
  
  
  

ЦИФИРЬКА -- 27

   Столкнувшись с жирненьким, татарского вида, юнцом и еле протиснувшись меж самодовольным его животом и торцом деревянной скамейки, Савелий выходит в тамбур.
   ...Но может, память драгоценнее реальности? Память-память...Но память ведь кроме прошлого, прошедшего, хоть и отдалённо подслеповатым перебором, желаниям угождая тайным, но провидит, не готовит даже, а и переживает уже это ускользающе-влажное, это будущее, предстоящее. Да. Прошлое, нет, прошедшее -- закольцовывается, сливается объятьями, тесными и страстными, с будущим, нет, с предстоящим, а слившись, окружают, берут в раскалённые клещи бледное, нежное, сонною жилкой дрожащее, горло мечущегося настоящего, нет, мгновенного, нет, непреходящего, неподвижного, нет -- горло, за горло уже, или ещё, мёртвого тутошнего, посюстороннего, синекура которого только, выходит, нирвана, прострация, пустошь почти-небытия, ибо настать, наступить, разродиться ещё толком не успев, оно, настоящее, даже не ойкнув, поскальзывается на прозрачном льду повседневья и проваливается в преисподнюю прошедшего, прошлого, канувшего, проканавшего...
   А будущее?.. Нет. Савелий встряхивает обкуренной головой. Нет. Вот -- настоящее, младое, незнакомое. Только оно народилось на свет, только начинает оглядывать, вращая округлёнными любопытством глазами, все эти разноцветные штуковины мира, как -- ах, Боже ж ты мой! -- с разных сторон хватают его и тянут: вниз -- прошлое, этот подземный, подпольный Гигантский Спрут, а вверх -- будущее, этот игривый и стремительный, не знающий границ летучий дух Барбело; тянут-потянут и -- напополам раздирают, хохоча и беснуясь... М-да. Савелий глядит на аляповатое стечение заунывного заоконного дождя-со-снегом, с трудом -- сквозь колёсно-вагонное талдыченье -- вслушивается в его (дождя-со-снегом) обстоятельное шебуршание. Это почти верно -- хорошо там, где нас нет. А точнее будет так -- мы есть там, где нас нет. То есть -- в прошлом и будущем. В прошедшем и предстоящем. Где-то есть гигантская гора, некая сакральная пирамида, где в неприкосновенности хранятся сонные сокровища нашего прошедшего и нашего же предстоящего, и если гора не идёт к Мохаммаду... Тогда Мохаммад закуривает сигарету и отправляется в путь. Туда и обратно. И снова туда. И снова обратно. Сава снова закуривает. Вот дундуки, думали, что я истязаю себя голодовкой, так, дескать, хотел уволиться... Да что говорить! Плакат на шее -- это ведь только так, маскарад, мишура, показуха. А голодовка, и не только она, но и отстранённое, выпавшее из общего униформенного строя, бдение, глядение, -- они сместили, стронули в нём его время и, через внутреннее очищение, заставили выстукивать по каким-то иным, вневременным, законам, приоткрыли Саве слегка полог созерцания, за которым предметы теряли обыденно привычные связи и плавали сами по себе, как в невесомости, и не имели смысла, и наслаждались, веселились тихо в этой своей бессмысленности, и смеялись над Савой, над мировою тайной, в которую он вцепился побелевшими-посиневшими руками и боялся выпустить, эту лёгкую бриллиантовую шкатулку, -- она была пуста, пуста! Пуста, он догадывался об этом, но боялся окончательно признаться, раствориться и исчезнуть... Эх, дундуки, что ему эта ваша свобода! От чего свобода-то, -- может быть, от униформы, может быть, от нарядов, может быть, от армейской суетни и тревоги в ночь-полночь?! Ха! Он ведь и сам ещё этого не знал, не понимал, ничего-то он, дурак, не кумекал ещё, да и сейчас...
   Скользкие какие-то, подземельно-подпольно-жуткие сны. Привычные, впрочем, кошмары, где обычная смерть являлась -- лучшим спасением -- в белых одеждах свободы и воли...
   Мокрый снег за окошком косой пеленой трепетал, сберегая нахохленный пока уют вагонных пассажиров, отгороженных ею от внешних просторов, отчего движение казалось иллюзорным. Кое-кто ещё стряхивал поднебесную влагу с разношёрстных плеч, с ещё непривычных шапок и шапочек, беретов, кепок и редких шляп. Кто-то всё время шастал -- туда-сюда -- по проходу... Саву бил, отчасти и нервный, озноб. Дык-тыры-дык. Впрочем, время от времени кошмары перемежались взмывающе-полётными снами, блаженно всемогущими витаньями -- этого не отнять. Правда, ему долго не давалась наука преодоления гравитационной обречённости, но в результате -- да -- далась, серьёзно, без шуток...
   Но он дрогнул в самый последний момент и вот -- вместо поезда дальнего следования нумер пять -- снова дыктырыдыкал на родимой рязанской электричке, решив, что нет, сматываться ещё рано, надо ещё раз попробовать... Ещё одна попытка, ещё один рывок...
   Голубизна выхинских гаражиков внизу, -- заляпанная промозглым снежно-дождевым месивом, почти уже не проглядывалась, зато, передвинув поближе фокус неуютного взора, он прочитал на дверном стекле: "НЕ ...СЛОН..." Что такое? Какой такой "слон"? И почему "не"? НЕ ...СЛОН... А кто же, если не слон?..
   Ему представилась африканская саванна, жёлтое тепло и огромный добродушный слон, волнообразно-нежно взмахивающий опахалами просторных ушей... А когда затянулся поглубже, когда успокоился и приземлился, то догадался, что кто-то просто-напросто намеренно стёр некоторые буковки из настоятельного призыва - "НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ!"
   Витать! -- не прислоняться! Витать -- не прислоняться!
   Смотреть...
  
  
   ПРИЛОЖЕНИЕ 27: из С.Мыльникова циклоида "На дворе трава"
  
   вещица --
  

ШУРИК

   Вот мы и пришли. Щас, щас, замок открою... Вот, это наш Дальний Привод. Заходи, Шурик, заходи, не стесняйся. Да-а, сёдня морозец. Ну ничего, до весны совсем немного осталось, небось дождёмся. Как, Шурик, дождёмся?.. Вот и я говорю, авось как-нибудь и перекантуем... Проходи-проходи! Что, запах странный? Это Серёга вчера дежурил, накурил... Я, правда, тоже этим делом балуюсь... Вот, смотри, это наша аппаратура, приводной передатчик, точнее, два передатчика, это на всякий пожарный случай, в авиации дублирование аппаратуры -- важнейший принцип... Ладно, пошли в комнату отдыха, проверять сёдня не будем, ветер сёдня северный, поэтому нас сёдня трогать не должны. Пойдём, щас поставим чайник на нашу зачуханную электроплитку, послушаем радио России, почитаем "Робинзона Крузо", ты знаешь, это моя любимая книжка, её Даниэл Дефо написал, да... Да, Шурик... Ты, садись, садись, хватит принюхиваться, щас привыкнешь, оклемаешься с дороги, придёшь в себя и привыкнешь. Это так всегда на новом месте, и запах, и всё вообще кажется каким-то чудным, непривычным, а пара-тройка дней пройдёт и, глядишь, всё будто как и надо, будто сто лет здесь прожил... Да, Шурик, это, брат мой, авиация, взлёт, посадка, курс, глиссада, привод, радиомаяк. Без нашей аппаратуры посадить самолёт на аэродром дело, прямо скажем, проблематичное, особливо ночью али в непогодь, да-а... Такие, значится, пироги. А ты здесь, говоришь, первый раз?.. Ну-ну... Остальные, говоришь? Остальные по графику, мы тут по графику работаем, как сторожа какие-нибудь на стройке. Ну што, немного оклемался? И к запаху, небось, привык, да? То-то же. А обогрев у нас тут электрический. Домик ничего себе, в самый раз, стены кирпичные, чуть ли не в полметра толщиной. Вот и я говорю, живи не хочу. Зарплата тут, конечно, не ахти, поэтому здесь и работают такие вот чудики, навроде меня. Какие чудики? Ну такие, которым времени свободного надобно поболее. Один чудик -- фермер-плантатор, выращивает разные там огурцы-помидоры, бычки-шашлычки... Другому просто лень вкалывать где-нибудь у станка или на стройке, али ещё где... А третий, тот вообще "трое сбоку, ваших нет", бумагомарательством занимается, в литинституте, понимаешь ли, учится...
   Вот такие у нас тут пироги-мироги, усёк? А ты говоришь... Щас, Шурик, вода согреется, чай будем пить. Правда, плитка, собака, того, слабо греет, придётся ещё минут тридцать-сорок обождать... А мы што, мы можем и подождать, спешить нам с тобой некуда, правда?.. Эх, а похавать-то у нас сёдни и нет ничего, я же ведь не знал, что тебя встречу, а сам я привык довольствоваться малым. Вот хлебца кусман, да сахарочку немного. Хочешь сахарку? Не хочешь? А хлебца? Тоже не хочешь? Ну тогда отдыхай. Или вот, в окно погляди, тоже дело. Вот и я говорю, виды отсюдова открываются, залюбуисси!! Поля заснеженные, рощицы кой-где вдали виднеются, небеса распространныи, раздольныи, ххырашо-о! Главное, што человеков нет ни единого, одна природа, зайца даже можно углядеть, ежели приглядываться получше, он же ведь, собака, белый весь, со снегом сливается... Одним словом, тишина и спокой. Ежели, конечно, полётов нету. Да и то сказать, в последнее время полёты редко у нас бывают. Небось слыхал, выпуск боевой техники сократили, а конверсия нонче буксует. А мы вот теперча празднуем тишину и спокой. И чаёк попиваем. И в ус не дуем. Радуемся, значится, в плебейской своей простоте и задушевности никчемной, каковых меж людями, увы, не находим. Да-а... Я и Робинзона-то поэтому люблю, за его неегозливость, за тот же самый спокой, умиротворение... Чайник-то, вишь, уже зашебуршал, заверещал, собака, но это, ты знаешь, Шурик, такой хитрый чайник, это он поначалу гордость свою выказывает, в самолюбии своём изгаляется, внимания к себе требует особого, верещит, чтобы о нём слишком не забывали, а кипеть, дай бог, если минут через пятнадцать-двадцать закипит, он такой, да-а... Хитрющий, собака. Да. Ты сиди, Шурик, отдыхай покуда. А я закурю. "Беломор" теперь пять рублёв за пачку. Это ежели успеешь купить.
   Я тут давеча библию перелистывал, на Пятикнижие, в основном, нажимал. И вот что я тебе, Шурик, скажу. Ежели убрать летописи ихней еврейской истории, притчи там разные и сказки, то что остаётся? Остаётся эдакий свод правил ихнего общежития, коммунистического общежития. Жили они эдакими станами, коммунами, в шатрах, ну, наподобие наших туристов, которые в палатках... И там, значит, всякие правила, чтобы промежду них порядок был и здоровый образ жизни. Особливо два таких вот правила у меня в голове прямо торчком стоят. Слухай, Шурик, сюда. Такое вот правило. Кажный еврей завсегда должон иметь при себе небольшую такую лопаточку, чтобы, ежели приспичит ему облегчиться, чтобы он выкопал себе где-нибудь в сторонке ямку, испражнился, а потом, значится, закопал бы всё это как полагается. Гигиена! Усёк? А вот другое правило. Ежли, допустим, два мужика промеж собой драку учинят, а к ним подойдёт некая баба и захочет их разнять, это ещё ничего, дело не в том, что разнять, а как разнять, вот в чём дело. Написано почему-то, что ежели она, эта баба, ухватит одного из дерущихся за его детородный, понимаешь ли, орган, то эту самую её руку, каковой она, такая-сякая, ухватывала за это самое, надлежит отрубить под самый под корень. Во-от, такие законы. А ты говоришь... Вишь, забурлило, пар пошёл. Вот теперь пора заваривать. Радио, говоришь? Приёмник у нас хороший, ламповый, "Рекорд" называется, ему уже, небось, лет тридцать, а пашет хоть бы хны! Ща-ас, чайку сварганим. А чё его включать? Радио России всё равно только в два начинается. Кажется, там сёдня Наталья Пална Бехтина ведущая. А может, и Игорь Палыч Зорин. Они там тоже по графику работают, как и мы. Коллеги. Прямой эфир, понимаешь ли. Поток сознания. А чё, мы с тобой, Шурик, тоже, небось, смогли бы побалакать в прямом эфире о том, о сём... А? Как считаешь? Только темы были бы у нас с тобой попроще, про чаёк, про снежок за окном, про белого зайца какого-нибудь в просторах полей... Да-а. Ты, я гляжу, Шурик, меня прямо с полуслова понимаешь. Ты настоящий братан. И не спорь. Не спорь. Чужой, скажешь тоже. Ты мне теперча братан, ибо талантом внимания ты наделён особым, и не спорь. Я знаю что говорю. Талант внимания без ущемления собственной воли и свободы, это, братец ты мой, не каждому даётся. Это не грубая лесть. Это свободное глядение, это слух и нюх.
   Чуешь? Вот простая, казалось бы, деревянная табуретка... Побитая, поцарапанная, скособоченная. Уже, выходит, не простая. Уже, выходит, какую-никакую, а свою судьбу имеет, и несёт её на собственном лице. Одна нога у неё, вишь, на честном слове прилеплена. Сядешь на неё, а она проскрипит тебе пару слов на своём языке. Сколько она перевидела всего, переслыхала!.. А эта дряхлая тумбочка, на которой приёмник стоит? А этот вот, прости-господи, стол, он и зачуханный, и страшный, и покалеченный, разбитый, туда-сюда играет, но зато привычный, зато родной...
   А эта вот обшарпанная стена?.. Да что там говорить! Я потому и Робинзона люблю, что там вся чудесность простых вещей налицо. Понимаешь? Вот Робинзон попадает на необитаемый остров. И что он делает? Он не спрашивает что да зачем. Не разводит антимоний. Не решает мировых проблем. Не думает о смысле жизни. Ему надо укрыться от дождя, и он делает себе простенькое укрытие из подручного материала. Он делает стул. Он делает стол. Ему надобно похавать, и он изничтожает зверушку, и заметь, без всякой задней мысли о добре и зле. А костёр, огонь -- это уж совсем чудо из чудес... Да-а. И мы понимаем космическую ценность всех этих простых вещей. Вот стул. Стол. Хлеб. Соль. Может, всё-таки куснёшь хлебца-то? А, Шурик? Вот, это другое дело. Теперь и чайком можно побаловаться. С сахарком вприкуску. Вообще, конечно, если сильный мооз, у нас здесь бывает довольно прохладно. Щас, правда, морозец не совсем сильный, но всё-таки, десять градусов. Ежели с улицы заходишь, то кажется тепло, а посидишь немного, уже прохладно... Ах, горяченький!.. Ща-ас, отогреемся... И вот, Шурик, какой выходит казус. Живёт человек сам по себе, живёт со своими простыми вещами, и как-то, представь, обходится без императоров там всяких и министров, без денег и прочих лапсердаков и аэродромов. Сечёшь? Живёт сей человек в мире, где он ни от кого не зависит, кроме самого себя, то есть что? А то, что он живёт, аки господь бог, то есть обладает абсолютной свободой. И это на необитаемом острове? -- можешь ты спросить. А я тебе отвечу -- именно так. И вот... И вот он идёт по берегу моря, идёт по влажному песку, и вдруг натыкается на свежий и отчётливый след голой человеческой ноги... И он застывает, будто громом поражённый. И его охватывает ужас... Кумекаешь? Во-о... Человек оказывается в условиях, когда обычный след обычной человеческой ноги становится чудом. И в глазах Робинзона воскресает древний ужас. И заметь, сей древний ужас живёт и в нас тоже, и он говорит нам о том, что человек человеку аки саблезубый тигр, аки лев рыкающий. Так-то. Это древний животный ужас. Ты, Шурик, не смотри, что у меня борода и что морда у меня скушная. Что борода? Что морда? Одна видимость. Я тайно молод, я тайно весел, и ты это, конечно, сразу же заприметил, как только меня увидел, ибо, Шурик, чутьё у тебя, без сомнения, отменное. И не спорь. Ну ладно, щас включу приёмник. Так. Вот, весёленькая музычка! Потанцуем, а?.. А вот чечётка, смотри! Та-да, пам-барам, та-да, пам-барам! Бац! Бац-бац! И-эх! А вприсядку? Могём! И-эх! и-эх! и-эх! Вот!.. А ты говоришь, холодно... Ну ладно, теперь у нас по плану подремать. Хочешь подремать? Пущай приёмничек мурлычет, а мы, Шурик, с тобой маленько подремлем, ага?.. Ну вот и ладно. Эх-ха-ха...
   ...Ты смотри, уже телефон звенит! Да! Отбой? Ну хорошо, спасибо, понял. Вот, Шурик, и закончилось наше с тобой дежурство. Пошли домой собираться. Так. Так... Всё, пошли. Дверь -- на замок. Так. Эх, погодка! Пошли. Пошли. Слышишь, как снежок-то хрустит. Щас, до деревни дойдём. А там и до трассы рукой подать. Смотри, какой наст намёрз, будто асфальт под ногами. И как ты меня нашёл, удивляюсь я, Шурик. И что ты во мне нашёл, не пойму. И будто мы знакомы уже много лет... Ты смотри, как мороз-то разохотился! А ну-ка, догони! Эй, Шурик! Давай наперегонки до деревни! Эге-гей, Шурик!..............................................................................................................................................
   Фу! Откуда эта свора собак? Шурик, ты куда?! Шурик!.. Эх, Шурик, увидел сучку, и забыл обо всём на свете... Что ж, так и надо. Всё правильно. Да... Ну тогда я пошёл. До трассы рукой подать.
  
   1982 - 1992

ШТУКОВИНА ТРЕТЬЯ

ДОМ НА УЛИЦЕ КЕНТАВРОВ,

или POST-МЫЛЬНИКОВ В ТРИДЦАТИ БЛИКУЮЩИХ БОРМОТАНИЯХ БЕЗ ПРОЛОГА И ЭПИЛОГА

  
   Горит звезда, дрожит эфир,
   Таится ночь в пролёты арок.
   Владислав Ходасевич
  
   Сон и явь -- две равноценные реальности.
   Фёдор Тютчев
  
   Меня интересуют повторяющиеся сны, прерванные и продолжающиеся, сон во сне, сон наяву, явь во сне.
   Яков Друскин
  
  
  
  
   1.
   Мыльников нашарил в пыльном мешке старую морщинистую картофелину. Она целиком умещалась в его кулаке. Этого слишком мало, подумал он. Надо поискать получше. Запалив дюймовый огарок свечи, он склонился над мешком. Нет, пусто: одна земля. Что ж. Он выпрямился, задул свечу (экономия - мать порядка). За окошком смеркалось. Ну ничего. Главное, зиму пережили, теперь не пропадём. Жанна ушла от него, когда кончились дрова. Когда в печке исчезли все книги, все стулья, шифоньерчик и раздвижной стол. Но маленький кухонный столик он ей сжечь не позволил. Он сделал его собственными руками в позапрошлом году. И Жанна ушла к Манукянцу. У Манукянца по части дров были какие-то левые связи. И не только по части дров. Ходили слухи про энзэшные галеты и даже, кажется, шоколад. Но, слава Богу, наступила весна. Дрова теперь не нужны. Нужна вода и нужен, хотя бы, хлеб. А с этим теперь тоже. Не очень. Эх-х. На столике (том самом) сумрачно и диковато взблескивал вонючий примус. Керосин вчера кончился. Только и остался, что запах. Мыльников вздохнул и, стискивая в руке сморщенную картофелину, опустился на перевёрнутое ведро. Вспомнился старый сон, полузабытый и ускользающий. Поймать бы за хвост. Некий чужестранный город. Без людей. Черепица. Брусчатка. Плутающие закоулки. Арки. Крепостные стены. Виадук. Уличить себя в проблесках-блёстках-бликах щекочущей пустоты. Трудно поймать себя за собственный хвост. Особенно там, где его нет. Мыльников было поднялся, но его вдруг резко мотануло в сторону, волна дурняка крутанула нутро, с привычной спешкой потянулся он к продавленной скрипучей кровати, где, скрючившись, поплыл и провалился- --
  
   1.
   Лелеял сон. Облекался капсулой безвременья, щекоча рудиментарный хвостик беспамятства -- замшелую пустоту.
   Слонялся, потерянный, по гладенькой и выпуклой брусчатке навсегда обезлюдевшего города, что начинал уже западать в нетерпеливо ликующую пасть зыбучего сумрака.
   Притротуарные фонари не зажгутся -- и надо спешить: подбежал к солидным лакированным дверям под грациозным козырьком с кисейно-металлическим, ласково-беседочным узорочьем. Замер на верхней, всего-то лишь третьей, ступеньке, разрисованной извилисто-ломкими трещинками, аки иссохшими веточками миражного Эдема с побуревших гравюр Альбрехта Дюрера...
  
   2.
   Во всяком случае, лёгкость необыкновенная. Правда, и слабость, а под ложечкой сосущая силы воронка чуть ли не чёрной дыры. Волнообразные накаты дурноты. Кабы не злость. Обида: те же, но с обратным знаком, накаты. За окном в мёртвой тишине грязного вечера, астматически прочухиваясь, пропыхтела "кукушка", один из последних символов захиревшей жизни. Чёрт, куда он запропастился (брусок)? Ножичек вострый дэ-бэ, аки бритва. У Жанны такой низкий, где-то мужиковатый, с эдакими замшевыми обертонами (как эм-бэ сказал бы Блантер) голос. Подвижная. Стройная. Живая. Да, живая. И будет жить во мне всегда. Е-бэ-жэ. Убью, как собаку. Но иногда, где-нибудь на окраине, случается встретить случайную кошку. Собаку -- вряд ли. Заколебали (мерзкие вши!)! Щас ножичек подправлю, и наголо, наголо. Жалко, воды нету. Нетути. Река отравлена. Грунтовые воды тоже. Дождей не было. Очередной привоз через два дня. Эм-бэ. Ищи-свищи. Понемногу темнеет. Жанна. Сука. У Манукянца под землёй, кажется, железобетонный бункер. Запасы харчей. Регенерация воздуха и воды. Стерва ты моя. Любимая. Посмотреть бы в твои глаза. О чём думает человек, подползающий к последнему краю? Проваливается ли в иное измерение? Западает ли в сон? Имеет ли запасной выход? Что делает он со всеми этими -- вещими -- вещами? Забирает ли с собой эту ржавую железную койку, эти убогие грязные стены с глубокими трещинами и следами от содранных (на растопку) обоев, когда их очертания назойливо напоминают известные архипелаги, материки и континенты, а то и лица, фигуры каких-то людей, иногда знакомых, полузнакомых, иногда и вовсе неведомых. Что он делает с этим раскоканным зеркалом, останки коего однако уцелели в своей квадратной рамке деревянной, пока разве что чудом не истлевшей ещё в скоропостижном пламени печном. Протерев рукавом остресканное зеркало, Мыльников брил перед ним (насухую) шелушащуюся кожу своего завшивевшего черепа и убеждался, что да, нож теперь был достаточно остёр. Не хуже бритвы. Темнело. Что ж, пора. Не забыть противогаз. И флягу. В сумрачном зеркале мелькнул его новый, оголившийся череп. Граммофонное ухо. Хлопнула дверь. Посыпалась штукатурка.
   2.
   Странно, таблички с названьями улиц и номерами домов были кем-то сорваны, и, видимо, совсем недавно, -- следы от этих табличек светлели на углах домов пугающе отчётливо, и даже как будто подсмеивались надо мной (над ним), когда я (он), миновав очередной поворот и ступая на очередную улицу, поднимал к ним свои, порядком уже уставшие, глаза. Но потом, когда мне (ему) это вконец уже осточертело, когда стало ясно, что тот, кто проделывал всю эту зловещую операцию по срыванию табличек (кому и зачем это могло понадобиться!?), проделал её на редкость добросовестно и чисто, я (он) решил дать безымянным улицам и переулкам свои названия.
  
   3.
   Несколько дней назад, в одну из ночей, город (его мыльниковскую сторону) потряс небывалый взрыв. Из окон мыльниковской избушки (саманной времянки) повылетали тогда все стёкла. Покосилась крыша. Треснули стены. С одной из них сверзилось старинное зеркало в раме. И разбилось. Но осколки (большие и поменьше) остались в этой старинной раме, которая уцелела (старое -- значит сработано на совесть). Как потом выяснилось, в эту ночь была взорвана городская водонапорная башня. В злодеянии подозревалась банда людоедов и террористов под водительством Ивана Новицкого, безносого карлика, за голову которого Центральная Комендатура обещала вознаграждение (10 литров спирта). Но Мыльников уже ничему не удивлялся. Чуть не вывалившись из кровати, он проснулся и хлопал глазами. Не мог понять что случилось. Продавленная панцирная сетка, напоминающая гамак, удержала его в скрипучих своих объятиях. Истекая потом, силился вспомнить только что виденный сон: взрывная волна вышибла его взашей из иногородних плутаний. Какие-то колонны, капители, арки, шпили, черепица. Доспать бы сон. Но недосуг. Терзали вши зачуханное тело. Зажечь свечу. И сбрить волосья. Хотя бы это. Похавать бы. И жажду утолить водицею. Ёк. Физкульт-привет. Эх, Жанна. Гадина. Родная. Паскуда. Но ты по-своему права. А мне терять теперча нечего. Окромя скукоженной картофелины, уставшей ждать своего часа. Покрепче спрячься, дорогая мадам. Раздватричетырепять, я иду тебя искать. Хлопнула дверь. Посыпалась штукатурка.
   3.
   Город взнуздан сношеньями внешними -- так бы хотелось мне думать. Город забыт навсегда, отрешён и заброшен. Однако же чист и опрятен на удивленье. Однако же пуст совершенно, безлюден как будто. Вот оно -- "как будто". То-то и оно, что как будто он мёртвый, но кто-то -- ночами -- всё время здесь ходит, стучит каблуками... Сплошными, бездонными (белыми?) ночами... Кто? Г-н Кеман не в счёт. Здесь он такой же случайный бродяга, что и я. Он.
  
   4.
   И он решил немного поплутать. В одну из ночей. За два дня до привоза обеззараженной воды. Поискать воды ли, хлеба, Жанны, жаждой не томимой уж под крылышком укромным Манукянца. В глаза её взглянуть, прежде чем подохнуть. И может быть, прижучить чем-нибудь её, хотя навряд ли. Просто надо было что-то делать. Хоть что-то. Куда-то деть себя. Скользнуть, хотя бы, в пустоту. Во всяком случае, у себя на Вокзальной-29 он больше не мог находиться. Благо, для выхода имелась формальная причина -- промысел жратья и жаждоутоленья. А хлопнув дверью и услышав, как посыпалась за спиной застарелая штукатурка, Мыльников злорадно ухмыльнулся и зашагал в сторону железнодорожной насыпи. На его правом бедре болталась сумка с противогазом и иными мелкими вещицами, с коими тягостно было расстаться, на левом продолговатая двухлитровая фляга из нержавейки, сваренная мужичками на работающем тогда ещё заводе (месяц назад разогнали последних рабочих).
   Одна из немногих оставшихся у него от прежней жизни ценных вещей -- хоть и старенький, но вполне надёжный ещё будильник: какой в нём, казалось бы, нынче прок, разве что отмечать начало и конец комендантского часа... Но в нынешнем распаде ориентиров и опор стрёкот старого будильника -- это уже было немало, и Мыльников почитал его за музыку безвременья, за Моцарта и Баха пустопорожнего андеграунда, где царствуют чёрные черви, он ещё хоть как-то ориентировался по нему в той могильной тьме, где пребывал теперь, где доживал... А уходя, сощурившись, вгляделся в пожелтелый циферблат с двумя чёрными стрелочками: та, что короче, глядела налево, та, что длиннее, туда же, но чуть пониже, и это, как помнится, значило -- 21-40. На эти цифры можно было опереться, или положиться, или так: эти цифры можно было пустить в дело, из них можно было вылепить некий -- липкий -- намёк. Господин Намёк, владения коего простираются внутри и вовне явлений и тел. Хотелось не только положиться на, опереться на, но и опериться, облечься в это самое блёклое, но время от времени бликующее, облако Намёка, хотелось домыслить эти голодные цифры, эти знаки некоего шифра -- 21-40. Но хлопнула дверь. Посыпалась штукатурка.
   4.
   У г-на Кемана солидный, фигурально родственный корабельному рулю, нос, но он же и сон, ибо являл своё альпийское великолепие лишь в профиль, анфас же означенный руль, хоть и взнюхивающий непрерывно и сладострастно флёр стрекочущей и призрачной жизни, терял свою горделивую чайлд-гарольдовскую роль и мнимую отдельность, вынужденный считаться с отяжелевшей поперечиной немотно стиснутого рта, мешками добропорядочно, красно выбритых щёк, осовелой мудростью влажных, навыкате, глаз цвета, может быть, хаки и прочими причиндалами неуёмного всё-таки, и посему неуловимо бликующего лика.
  
   5.
   Для многих прошедшая зима оказалась последней. Не мудрено, что Жанна выбрала жизнь. У каждого свой болевой порог, порог чувствительности, за которым человек за себя не отвечает. Сей человек расползается (резиноподобно), мечется и бликует меж человеческим и животным. Когда обезвоженное сознание скручено животными мыслями о тепле и о хлебе насущном, человеческое тихо ускользает, прячется в дремоту и сон, западает, до лучших времён, в спячку, анабиоз: пространство иссыхает, скукоживается, свёртывается в точку, и время его бережно притормаживает, становясь осторожней и тише. Тик. Так. Так, сказал бедняк, денег нет, а кушать хочется. Деньги давно отменили. А у железнодорожной насыпи, под обглоданными (зелень дочиста обгладывал изголодавшийся за зиму люд), под жалкими кустами -- кучи ржавых консервных банок, а в носу зазывно щекочется мазутный запах странствий, и в который уже раз в голове встопорщивается красивая мысль о дальней дороге, о благодатных краях, об Аркадии, где в тепле и покое пасётся твоя парнокопытная воля... Но куда ему ехать? -- везде то же самое. Чёрт возьми! -- Мыльников хлопнул себя по лбу: только сейчас вспомнил про друга своего Валетова, который уезжал куда-то к родственникам, но недавно опять вернулся, -- у того в пятиэтажке на улице Мира был установлен фильтр-регенератор водопроводной воды... Хотя, ах, как же я забыл, ведь водонапорную башню недавно взорвали... Злодеи Новицкого...
   Какая тьма! Ни зги. Пойдём вдоль жэ-дэ. Пустая фляга на бедре, а на другом противогаз. Невозможная духота (промозглость зимняя забыта и, теперь, смешна). Хоть бритый череп, хорошо, обманчивой прохладой холодит (по случаю свежебритости).
   Туда, туда -- к вокзалу! где ещё теплится хоть какая-то жизнь, куда два раза в сутки ещё подходит дряхлая "кукушка" с несколькими вагонами для тех беглецов, каким удалось заполучить разрешение на выезд из города.
   5.
   Лелеял сон. Облекался капсулой безвременья, щекоча рудиментарный хвостик беспамятства -- замшелую пустоту. Сон старый, давнишний -- забытый. То есть настолько, что его не было нигде. Нигде? Нигде. Но... да. Но. Сон, сон, сон. Что-то такое... выпирающее, выколупливающееся, аки нос любопытствующий, принюхивающийся к запредельному сумраку нежилой пустоты. С опаской сладострастного нетерпения заглядывающий из тесного бытия в загробные просторы пульсирующего небытия, слегка отдающего паникадильным ладаном, -- но сии попытки, как и предполагалось, оказывались бесполезными, разве что иногда... Иногда. Да, иногда удавалось всё же коснуться загогулиной взнюхивающего носа (то бишь самым его кончиком) гладенькой прохлады парапетного гранита, а то и покатой чистенькой брусчатки, что вздымалась над склонённым, с проплешиной, затылком г-на Кемана и затем убегала вправо, за угол серого, взблескивающего затаёнными напоказ окнами, трёхэтажного, непоправимо опрятного особняка.
  
   6.
   А вот и она -- бывшая водонапорная башня, а теперь аляповатая гора обломков и колотого кирпича. А кругом -- затаившаяся тишина, ни единого человечка, тёмное небо, ни единой звезды, ни единого огонька. Милое дело -- покопаться в обломках и останках: всегда найдёшь что-нибудь эдакое, ладное сердцу, каковое ещё взбрыкивает в этой захиревшей груди. Посмотрим-посмотрим... Но тут вдруг, истерично визжа, из обломков пулей выметнулась обезумевшая чёрная кошка. Её, не отставая, преследовал какой-то бесформенный комок. И настиг почти сразу же на песчано-глинистой тропинке неподалёку, на фоне которой удалось разглядеть персонажей необычного действа. То была битва не на жизнь, а на смерть. Бесформенный комок оказался четвёркой разъярённых крыс, что в мгновение ока разодрали бедную кошку на части и теперь, огрызаясь друг на друга, торопливо пожирали плоды своей кровавой охоты. Каждый выживает как может. А умирает -- в одиночку. Однако у крыс только разыгрался аппетит, а бедной кошки уже как не бывало. Оглядываясь по сторонам и взнюхивая острыми усатыми носами, они приходят к закономерному выводу, что пойманного ими существа больше не существует, -- могло даже показаться, что они, бедняжки, чуть ли не вздыхают от разочарования, но цепь молниеносных умозаключений приводит их к единственному решению, результаты коего Мыльников наблюдал воочию (правда, безлунно-беззвёздный сумрак заботливо сокрыл от него слишком уж изуверские детали скоропалительной развязки), -- четыре, пискляво повизгивающие, крысы набросились друг на друга, и сожрали друг друга самым элементарным образом, сожрали настолько, что от всех четырёх буквально ничего не осталось (nihil): вот вам задачка из высшей математики. Вся каверза в том, что каждая из четырёх крыс жрёт трёх остальных и делает это практически одновременно. В результате -- полнейшая пустота, аннигиляция, ноль. Идеальное самоубийство. Не остаётся ничего -- ни хвостов, ни начал, ни концов. Чистота и порядок. Das Ordnung.
   6.
   Ха-ха -- неужели?! -- за углом ядовито жёлтым флагом мелькнула убегающая фалда колоколообразного плаща г-на Кемана. Истерическая стремительность походки и аляповатая рассеянность ускользающего облика облекают сего г-на взвихренной аурой экзотики и тайны, что, явно за ним не поспевая, турбулентно курчавилась где-то сзади, будто даже с выражением некой неловкости и досады на своём несуществующем, облачно-двойническом лике...
  
   7.
   Рыскал в груде опалённых кирпичей и железяк, что-то искал, а может, попросту утолял привычку к лазанью по свалкам, оставшимся от судорожного человечьего быта, чем давно уже не он один промышлял, а многие из малых сих, хладом ли, голодухой ли заловленные в сети сего промысла, для какого изобретали даже сподручные орудия -- особын палки-цеплялки и крючки... Куда ж бежать отсюда, куда же ехать, -- на тысячи километров, куда ни глянешь, повсюду одно и то же -- глад, мор, холера, тиф.
   Старый кореш Валетов говорил ему как-то, что собирается бежать через южную границу в Турцию или Иран, вот только семья тянет его за душу, опасается он, что ежели поймают, могут отыграться на его близких, а у него маленькая дочка Дашенька, а то, что он с ними, с женой и дочкой, разошёлся, это, дескать, ещё ничего не значит. Вот тебе -- другое дело, можно бежать, говорил он Мыльникову, детей у вас с Жанной нет, терять нечего. А если поймают? -- спрашивал Мыльников, хлопая глупыми глазами. Пускай ловят, отвечал Валетов, всё равно подыхать. Надо, дескать, пробовать, пытаться, крысы, и те бегут с тонущего корабля, а чем мы с тобой хуже этих крыс? Тогда нам надо лететь на Луну, отвечал Мыльников сердито, а то и куда подальше.
   А Валетов после этого ни к селу ни к городу, как бывший журналист, произносит такую вот, вполне себе газетную, тираду. Да, говорит он, человек такая скотина, не будет он человеком, пока не дойдёт до самого края, пока глотку себе не перегрызёт, и если бы только это. Ему ведь этого мало, он ведь перед самой своей погибелью камня на камне вокруг себя не оставит, он ведь так вокруг себя засрёт весь этот дивный и бессмысленный, то есть его человеческому умишку недоступный, мир, он ведь до того извалтузит его, до того испоганит, чтобы на тысячи лет вперёд расквитаться с этой хироумно закрученной пружинкой, с этой перпетуум мобиле, именуемой ещё таким вот жужжащее-зудящим словечком -- ж-ж-жиз-з-знь...
   Если бы это было так, то всё было бы слишком просто, думает Мыльников, отбрасывая в стороны куски бетона, кирпича, арматуры, металлических прутьев, уголков, какие-то ржавые трубы, вентили и краны... Ему приглянулись два маленьких бронзовых краника и пяток латунных гаек на четырнадцать, каковые, уходя, он забирает с собой: при случае можно будет попытаться обменять их на что-нибудь съедобное.
   7.
   Ха-ха -- неужели?! -- за углом мелькнула как будто зыбкая фигура г-на Кемана, или это только почудилось? Его развевающийся оранжевый плащ? Или нет? Или да? Мало ли что может теперь уже померещиться? Во всяком случае, у г-на Кемана огромный -- особенно в профиль -- нос (сон), подобный корабельному рулю, -- впрочем, подобный же нос ничуть не мешал, а возможно даже и где-то споспешествовал легендарной птичке Сирин выкаблучивать изощрённым своим горлышком слишком чудесные и непосильно диковинные звуки, -- сей нос послужил ей, видимо, породистым резонатором с миражным отсветом полуистлевшего клейма какого-нибудь чуть ли не Страдивариуса, али как?..
  
   8.
   Он зашёл на вокзальчик, чтобы до прихода "кукушки" успеть поглазеть на живых, живучих людей, ещё до судорог объятых какими-то невозможными желаньями, надеждами, ещё алкающих чего-то в этой жизни, ещё как-то планирующих своё гипотетическое будущее, ещё цепляющихся за своё в нём законное, по их мнению, место.
   В тусклой синеве аварийного освещения кишмя кишела вонючая толпа импульсивно-жилистых тел, мелькающих грязными, спутанными до колтуна, патлами, бритыми, после тифа, головами-тыквами, прижимающих к себе какие-то тряпки, котомки, узлы, мешки, рюкзаки, допотопные чемоданы.
   Эти забытые богом людишки лежали, сидели, стояли, дёргались, егозили, метались с места на место, что-то бессвязно выкрикивали, перекликались, матерились, шептались, шушукались, щерились, шебуршали бумажками с разрешеньями на выезд, грызли сухари, чихали, сморкались. кряхтели, харкали, чесались, ловили и щёлкали ногтями вездесущих вшей...
   И тут Мыльников встречает у окна всклокоченного Блантера (они познакомились ещё в то, почти уже нереальное, время, когда Вольдемар со своим ансамблем играл у Мыльникова на свадьбе):
   "Ба, кого я вижу!"
   Но Вольдемар не сразу узнаёт свежевыбритого друга:
   "Ты что, после тифа?"
   "Да нет, бог миловал, это для вентиляции. А ты что это с чемоданом? Уезжаешь?"
   "Да, уезжаю. К сестре".
   "Далеко?"
   "В Мончегорск. Несколько пересадок сделать придётся".
   "А что там хорошего?"
   "Да ничего хорошего, и сестра меня там не особенно ждёт, у неё самой своя семья, дети..."
   "Зачем же ехать?"
   "А я, может, до конца и не доеду. Сойду где-нибудь по дороге, попробую куда-нибудь приткнуться, не получится, дальше поеду, поищу свою жар-птицу".
   "Что ж, может, ты и прав. Слушай, ты Манукянца не знаешь?"
   "Что-то, кажется, слышал, знакомая фамилия. А кто такой?"
   "Да так, местный бутлегер... Ну ладно, бывай".
   И они обнялись, догадываясь, что прощаются навсегда. Тут же в ночной перспективе послышалось пыхтение паровоза -- он приближался к вокзалу и вот уже, шумно прочухиваясь, начинал тормозить. Толпа встрепенулась и, вопя, ломанулась к выходу на платформу. Блантер схватился за чемодан:
   "Ну, будь здоров, не поминай лихом. Передай привет Валетову, а то мы с ним так и не попрощались".
   "Хорошо, давай дуй, а то не сядешь".
   И Блантер помчался к выходу, лихо ввинтился в визжащее месиво давящих друг друга тел, и в нём утонул, и что же, конечно, Мыльников вспомнил о крысах, вездесущих зверьках востроносых...
   8.
   Через пару-тройку месяцев он, то есть я, благополучно её забыл. Это я, то есть он, так думал, то есть это он мог бы так подумать, если бы он её забыл. То есть я. Выходит, он не забыл, раз через пару-тройку месяцев и несколько одутловатых в безысходном безвременье дней он увидел её во сне, то есть я (это так говорят обычно -- "увидеть во сне", на самом же деле не "увидеть", а как-то совсем иначе, хотя бы, допустим, при-видеть, или до-видеть, или над-видеть, -- так ли, не так, но всё-таки...). Он привидел, предугадывал её, мадам Ю., в слякотной своей, в чмокающей, в нутряной, хлюпающей своей, в осенней спячке он как бы даже из-за неких кустов тайным шпионом за ней наблюдал, соглядывал за ней сквозь туман заторможенных реакций своего сна, сна своего отчуждённого от самого себя организма. То есть я. Ай, ихь. Ю.
  
   9.
   От вокзала до кирпичной пятиэтажки на улице Мира, где жил Валетов, было подать рукой, и Мыльников не преминул отправиться туда, несмотря на позднее время: во-первых, они давно не виделись, во-вторых, Валетов расстался с семьёй и, небось, от тоски помирает, в-третьих, привет передать от Блантера, в четвёртых, попробовать одолжиться питьём и жратьём, а в-пятых, спросить про Манукянца, как бывший газетчик, он может знать его адрес.
   Сократив дорогу тёмными переулками, Мыльников миновал уютный дворик со скамейками и столиками, укрывшимися под арочными сводами ивовых ветвей, зашёл в подъезд и поднялся на четвёртый этаж. На его осторожный стук долго никто не отзывался. Наконец он услышал испуганный голос Валетова:
   "Кто там?"
   "Я это, я".
   "Кто "я"?"
   "Не узнаёшь? Свой я, свой, открывай!"
   "Ах, это ты, щас..."
   Неужели у меня изменился голос, подумал Мыльников, а впрочем, он вполне мог теперь измениться, я же его со стороны не слышу, а со стороны ведь совсем иное воспринимается, нежели изнутри... Наша жизнь меняет нас необратимо, а мы сего не замечаем, таинственные процессы внутренних изменений хитроумно от нас укрываются, они будто играют в прятки с нами, то есть мы-изменённые играем в прятки с нами-неизменными, а ведь неизменны лишь нами же созданные о самих себе иллюзорные образы...
   Валетов долго разбирается с многочисленными замками, наконец приотворяет тяжёлую дверь, выглядывает наружу; поправив очки, вглядывается сквозь полумрак в обритый и шишковатый мыльниковский череп, на котором играют, вдобавок, дикие отблески вздрагивающего пламени свечи, долетающие сюда из квартиры, и, словно улитка (только значительно быстрее), водворяется восвояси и захлопывает дверь перед носом страхолюдного пришельца.
   "Ты чё, с ума сошёл? Это ж я, Мыльников".
   "Не похож".
   "Неужели я так изменился? Ну ты и шугаловщик. Ну сбрил я шевелюру, исхудал, пообносился, почернел... Ты, между прочим, тоже сам на себя не похож, только одни очки и остались, остального не узнать, сгорбился, обмяк, сник и даже как-то заострился, ушёл в нос, если так можно выразиться... Открывай, собака, а то хуже будет, нос откушу и скажу, что так и було, видчиняй!"
   9.
   То ли осень, то ли весна -- непонятно, ни рыба ни мясо (междувременье); тоненький ручеёк в ложбинке меж тротуаром и обочиной покатой брусчатки... Но слабо различимый шум как будто далёкого водопада, или чего-то ещё? Или это ничейный шум в ушах? Хотелось бы это как-нибудь выяснить, -- но сейчас было не до этого: покинуть пределы города, хотя бы на время прервать поиск, сейчас это представлялось слишком преждевременным. Иногда -- впрочем, не так уж и редко -- моросил заунывный, и оттого зовущий в тёплый уют укрома, зевотно-раздирающий, дождик. Но страшно было даже и подумать о том, чтобы где-нибудь и как-нибудь, хотя бы ненадолго, прикемарить, -- постоянно находясь у обрыва, у вот-вот готовой раскрыться фиолетовой пасти с по-змеиному раздвоенным язычком неведомой тайны, приходилось то и дело заклинать своё, так и норовящее ускользнуть, сознание: бдительность, бдительность, блюди ея, блюди!..
  
   10.
   Что ж, пришлось открывать, удивляться, извиняться и пропускать внутрь, на кухню, только тихо, пожалста, а то мои там спят, вот видишь, садись, керосин кончился, можешь лампу потрясти, видишь, пустая, а на свечах тоже далеко не уедешь, их ведь тоже, раз-два и обчёлся, я шёпотом, потому что мои там спят, сколько тебе можно повторять, да, мы снова сошлись, в это трудное время лучше быть вместе, да, я, видать, тоже изменился, все думы о семье, увяли розы, глаза потухли, мысли пожухли, но, странное дело, раньше думал о смерти, ты же помнишь, а теперь о жизни, чёрт её дери, корова её забодай, молочка бы дочке моей е помешало бы, но где его достать, а тут ещё террористы Новицкого башню взорвали водонапорную, так что с водой теперь напряги, но тебе, так и быть, выделю стаканчик попить из своих запасов, а больше не могу, жена у меня, дочка Дашенька, пять годиков, жалко её, бедняжку, представляешь, Центральная Комендатура начинает выпускать новую газетку, или информационный листок, чёрт его знает, и мне предложили работу, предложили подумать, наверно дам согласие, кушать-то хочется, газетка называется -- "Именем народа", говоришь, Манукянца, нет, как же, слышал про такого, у него связи с Комендатурой, даже можно сказать, шишка, а вот где живёт не скажу, знаю только, что где-то в районе то ли Коммунистической, то ли Орджоникидзе, да, кажется, харчами промышляет, но его конёк это ром, виски, бренди, шоколад, нет, про твою Жанну я не слышал, честное слово, это очень странно, теряюсь в догадках, мы теперь с тобой поменялись ролями, а как теперь твоё сочинительство?..
   Мыльников молчал, думал, медлительно попивал водичку из гранёного стакана, что неминуемо, рано или поздно, но должна была подойти к концу и обнажить стеклянное, с трещинкой, дно... Ты знаешь, мне давно уже снится один чудак по прозвищу Андрей Лопухин, которому давно уже снится, что он пытается вспомнить чьё-то давнее воспоминание о сне, где некто ищет чего-то в странном, обезлюдевшем городе, маленьком городе западноевропейского типа, этот некто пробует разгадать загадку, которая лежит, свернувшись, как червь, в сердцевине бытия, и плутает в лабиринтовых переулках, плутает, ищет чего-то, ищет...
   Тут Валетов резко встаёт (отчего пламя свечи встрепенулось и заходили по стенам огромные тени) и смотрит встревожено поверх бритой -- бликующей -- мыльниковской головы. Мыльников оглядывается и видит -- на пороге комнаты стоит маленькая девочка в белой ночной рубашонке, трёт глазки и тихо плачет.
   "Что, Дашенька, на горшочек хочешь?"
   "Не-ет".
   Валетов подходит к девочке, гладит её по взъерошенной головке, что-то ласково шепчет, отводит в комнату, через несколько минут возвращается.
   "Дашеньке опять приснился кошмар".
   "Что за кошмар?"
   "Ей давно уже снится один и тот же кошмар, будто она одна в космическом пространстве, без родных и близких, нет и земли, ни солнца, но вдалеке, со всех сторон, видны маленькие звёзды, и она невесомо парит в кромешной черноте вселенной, совсем одна, правда, парит вместе с любимой, с квадратной своей песочницей, в которой она сидит и вместе с которой парит..."
   "А жена что, спит?"
   "Наломалась за день, спит как убитая".
   "Где наломалась-то?"
   "Знамо где, на спецработах".
   "Ну ладно, я пошёл".
   "Давай. Только будь осторожен, по улицам бродят каннибалы Новицкого".
   10.
   Город -- многоуровневая структура, составные элементы которой линия, угол, овал и прочее, хотя на принципиальных пересечениях они, так или иначе, тавтологичны, и к тому же (и это ещё более усложняет задачу) математически доказано, что кроме трёх уже открытых геометрий -- евклидовой, сферической, Лобачевского-Римана -- существует ещё, по меньшей мере, семь геометрий, не известных миру.
   Освободиться от очередного рабства -- значит перейти на новый (иной) уровень структуры: там -- новое (иное) знание, свежий (иной) взгляд, и прочее.
   Фрейд доказывает, что Моисей, оказывается, был египтянином, чем повергает в уныние благоверных иудеев.
   Неопалимая купина зазывает к иному уровню структуры, заигрывая со вторым законом термодинамики.
  
   11.
   Душняк страшенный, бог ты мой! И жрать охота. Если бы не продналог, он бы ещё продержался. Хозяева (дед с бабкой) померли, и им с Жанной достался от них саманный домик и клочок земли, где сажали картошку, и тем жили, но потом ввели продналог и всё, лафа кончилась, начался голод, а Жанна ушла к Манукянцу. Тогда Мыльников пошёл на спецработы, но таким, как он (со своей землёй), платили только одной водой -- получался замкнутый круг, ни там ни там. По весне в ход пошли травы, почки и побеги. Знакомый врач устроил ему освобождение от спецработ (если уж на них оказался, надо было на них отработать минимум полгода), как будто бы умирающему от рака, и вот уже месяц прошёл, а он всё ещё не подох, и теперь это может вызвать нежелательные подозрения у властей... Надо было что-то срочно предпринимать...
   На заднем плане свербила крамольная мыслишка -- а что если взять и забуриться в знаменитую банду Новицкого, банду отчаянных людоедов и террористов, которые не только весь город держат в страхе, но посягают уже и на соседние районы. День ото дня ряды этой банды крепчают и ширятся, и не мудрено, если скоро они станут полновластными хозяевами всего региона. Голова Ивана Новицкого -- безносого уродца с заячьей губой, рыжей бородой и пиратской косичкой -- оценивалась властями в десять литров спирта-ректификата (а спирт считался полноправной валютой), за которые можно было выручить, к примеру, десять мешков картошки или пятьдесят буханок чернушки...
   Мыльников пьяно плетётся по улице Мира и, засунув правую руку в противогазную сумку, нежно поглаживает боковые ложбинки своего волшебного пятиугольного камня, каковой почитает он за своё alter ego, потом ощупывает кресало и кремень, жалкую картофелину про чёрный день и разные другие ценные вещички, с которыми он никогда не расставался и в которые прятал иногда свою самость, как это делают вальяжные и влажные улитки, с головой втягиваясь в укром своего походного спирального домика и будто говоря при этом наружным угрозам -- чур меня, чур!..
   11.
   Зона поисков сужалась, и в то же время расширялась -- чем меньше оставалось в городе неизведанных мест, тем более вероятной становилась предполагаемая необходимость выхода за его пределы, а это уже -- срыв в иное измерение, смерть. Но в то же время -- что есть время? Мера отношений между событиями?.. В таком случае время играет роль только тогда, когда события оторваны друг от друга и разложены на некотором расстоянии друг от друга в удобной для стороннего обозрения диспозиции. Но не надуманна ли сия операция, не кощунственна ли? Стоит ли отрывать шестерёнки часов друг от друга, стоит ли ломать ладно устроенный механизм, разрушая тем самым его божественное -- самодостаточное -- единство? Тайна времени -- всё упирается в неё. Пока упирается. Аки парнокопытный слонорог.
  
   12.
   Душняк страшенный, бог ты мой! И жрать охота. Спасибо, Валетов угостил водичкой, это продлит мою агонию на некое дополнительное время икс.
   Однако во время голодухи обмен веществ замедляется -- отсюда имеем пропорциональное замедление персонального времени, заторможенность реакций испытуемого, что приводит к смене его пространственно-психологической и ценностной ориентации, а значит, к смещению мотиваций его поступков.
   Раньше улица Мира была такой чистенькой и светлой, здесь любили прогуливаться всевозможные пары и молодёжные кучки, а теперь вот только один дежурный фонарь у перекрёстка, где она пересекается с Кирова, кто такой был Киров, никто уже не помнит, Кирова, Кирова, улица Кирова, повторяют как попки, а почему она Кирова, а не Мирова, никто сказать не может, Киров, это был, кажется, один из членов Комитета Спасения Южного региона в стародавние ещё времена, когда по дорогам ездили четырёхколёсные машины, которые заправлялись гидролизным спиртом, а по улицам свободно разгуливали коровы, которых ещё называли почему-то говядиной и которых на душу населения приходилось столько же, сколько сейчас крыс...
   Мыльникова томит желание дождя, духота стоячего -- без единого ветерка -- воздуха облепляет его, жаждущее вибрации, осоловелое тело, он вспоминает про свою добрую старую лютню, которую два года назад чуть не бросил в печь и, дабы впредь не поддаться соблазну, запаял её в три плотных полиэтиленовых мешка и зарыл, похоронил за избушкой у забора. Безлунно-беззвёздное небо, и фонарь у перекрёстка Кирова и Мира -- Мыльников подставляет оголённую голову под конус стонущего света и, выбираясь из-под его жуткого жёлтого спуда, ступает на изъеденный рытвинами асфальт перекрёстка (за правым плечом остаётся бывший кинотеатр "Юность", а теперь общежитие для спецрабочих), идёт дальше, пока слева над ним не нависает мрачное здание затемнённой больницы -- оно будто всем своим видом ему угрожает, оно наводит на него такой ужас, что невольно он берёт правее, ещё правее...
   12.
   Я, он, я, он, я, мы -- sic! мы строили этот город, лепили, блик за бликом, день за днём, за ночью ночь... Я, он, я, он, я, мы -- просыпались, выползали из мешанины, из тумана, из тьмы, из морока непрочитанных снов (впрочем, кто-то из нас в этот момент, наоборот, погрязал во всё это, совершая встречное движение), выходили из одного сна и попадали в другой, и снова просыпались, и снова оказывались во сне, и опять просыпались, и теребили, и перебирали свои -- аки скупого лыцаря -- сокровища: виадук, крепостные стены, бойницы, брусчатка, арки, домики, дома, домищи, охряные, серые, бордовые, бредовые, пурпурные стены, укромные подворотни и тупики, тротуарчики, фонари, собачьи тропы, кладбище, костёл, ратуша с городскими часами, ратушная площадь, городской театрик, аптека, магазины с голыми витринами, почта, река в бетонных берегах, парапеты, дугообразный мост, музей минералов...
   Я, он, я, он, я, мы прикусывали нижнюю (нижние) губу (губы): так-так-так, это, то, сё, это, так-так-так... что же ещё? И вдруг меня, его, меня, его, меня, нас осеняло -- ах! -- башня! Ещё должна быть башня -- за крепостной стеной у виадука; точнее, была (а не должна быть), или будет, или чёрт его знает что... Заброшенная башня на холме. Полуистлевшая винтовая лестница (деревянная) -- опасно на неё ступать, она скрипит, хрипит, и с каждым шагом вниз летят её отдельные куски -- приходится быть осторожным.
  
   13.
   Эх, Жанна, думает Мыльников, хотел бы я заглянуть тебе в глаза, хотя что бы я мог там увидеть: страх? -- нет, боль? -- нет, раскаяние? -- нет, или, может, хотя бы сомнение? -- нет, нет и нет -- никаких сомнений, а деловитую утробно-телесную уверенность -- вот что я смог бы в них увидеть, в этих её, всегда откровенных, глазах, о, эти глаза, я доберусь до них, клянусь, клянусь, я в них развоплощусь, я посмеюсь, я растворюсь, но моя улыбка изнутри раздвинет её стиснутые зубы и вырвется на свободу, и я успокоюсь, забыв её иглоукалывающее тело... По спине и груди пробежали мурашки, и его передёрнуло волной восторга... Но тут случилось...
   Когда он почти уже миновал площадь бывшей автостанции перед ЦРБ и вот-вот собирался пересечь улицу Богдана Хмельницкого, слева из-за больничного забора вырвалась группа лохматых людей с дротиками и с дикими воплями ринулась ему наперерез. Мыльников рванулся вправо и помчался по Богдана Хмельницкого, прижимаясь к домам, чтобы, может быть, найти подходящий переулок, куда бы можно было свернуть и скрыться от погони. Среди прочих воплей он различил за спиной крики -- "мясо! мясо!"...
   То был знаменитый клич людоедов Новицкого.
   13.
   А может, это убежище, пещера, а может, и лазейка, щель в иное, аки прореха пространства сего во спасение, убегание от-сюда туда, или из туда в сюда, что это, изнанка сознания, мира, личина, а может, наоборот, первейшее их лицо, может, сие равноправная половина жизни, а может, и большая, главная её часть?.. Первое, второе... Чепуха. Реникса. Все эти наши приоритеты. Натуральный ряд. Обряд. Инвентаризация пространства. Мессианство ложного постоянства. Постоянство ложного мессианства. Ложь приемлемой правды. Правда приемлемой лжи. Что следует за чем? Чем следует за что?
   Ориентиры сиры в зыбучих песках времени. Ориентиры временны. И в самих себе разуверены. Преднамеренно или непреднамеренно? Мы не уверены. Там, вдалеке, на холме, башни зыбучее тело в сумраке будто бликует, и оттого зазывает, вздымаясь над тесным скоплением крыш черепичных наблюдательным знаком особым...
  
   14.
   Он тут же оторвался от них метров на двести, но вспомнил, что где-то здесь жил Шамиль, знакомый художник, вот он, его кирпичный домик, и Мыльников затарабанил в окна и ставни: "Шамиль! Шамиль! Открой! Шамиль!"
   Но никто не открывал, и он побежал дальше, но эта задержка позволила бандитам сильно сократить разделявшую их дистанцию. Он вынужден был разогнаться во всю свою возможную прыть и при этом ещё "качать маятник" (то есть уворачиваться от гипотетических пуль, дротиков или стрел)...
   Их (оглоедов Новицкого) было где-то человек пять-шесть, двое из них вырвались далеко вперёд и были уже совсем близко, а он, потеряв слишком много сил на предыдущем спурте, начинал уже задыхаться и кашлять. А на повороте с Грозненской на Кирова над головой у него пролетел шальной дротик, пролетел и вонзился в газон меж дорогой и тротуаром. Пробегая мимо, Мыльников выдернул его из земли и, вместо того, чтобы свернуть куда-нибудь туда, где потемнее, помчался, безумный, прямо к перекрёстку Кирова и Пушкина, где на столбе одиноко маячил дежурный фонарь, полетел, как бабочка, на погибель свою...
   Только он оказался в конусе коварного света, в левое плечо ему сзади тут же воткнулась пущенная из лука стрела: на мгновение он встрепенулся, замер, покачнулся, взмахнул руками, застонал и метнулся вправо -- к летнему кинотеатру; не добегая до него, опять повернул направо, потом налево, где дорога проваливалась, будто в яму...
   Здесь уже было прохладнее -- там, за одичавшим парком, несёт свои чёрные воды всклокоченный, узловато-порожистый Терек... И только тут он запоздало слышит характерный -- шелестящий и хлёсткий -- свист пущенной в него стрелы, той стрелы, что вонзилась в его левое плечо...
   Несоразмерно широкими и неверными шагами, еле держась на ногах и мотаясь из стороны в стону, подобно загулявшему пьянчуге (но не выпуская трофейного дротика и правой руки), Мыльников заворачивает в укромную и прихотливо изгибающуюся улочку Достоевского, через пролёт неизвестно откуда взявшейся арки вваливается в подворотню двухэтажного особняка и падает навзничь.
   14.
   С башни открывается вольготное дыхание пространства, глаз отдыхает, безвременьем грезя; на ровнёхонькой столешнице ничейных полей, бледно-жёлто-сереющих пожухлыми травами, голая чёрная рощица, не догнав горизонта, застыла на месте, заловленная ловкой петлёю мутной верёвочной речки. Здесь, наверху, пыль, запустение, обломки рассыпавшейся мебели, каких-то шкафов, стульев, птичий помёт.
   С двух сторон круглой площадки -- готические, наподобие бойниц, окна с наполовину выбитыми стёклами.
   Куда бы присесть... Между прочим... Да. Если здесь навести относительный ordnung, эта башня могла бы послужить неплохой штаб-квартирой. Здесь можно было бы и ночевать, -- в городе это становилось теперь с каждым днём всё опасней: засыпая, volens-nolens теряешь бдительность...
  
   15.
   Мыльников только было заорал от боли (и тем самым пришёл в сознание), как рот ему тут же зажала маленькая, но сильная ладошка. "Тише, тише, -- прошептала Жанна, -- прошу вас"... Голос Жанны. А почему "вас"? Мыльников повернул голову, и в тусклом свете сорокаваттной, может быть, лампочки увидел склонившееся над ним удивительно знакомое лицо. Та же короткая стрижка... Но это была не Жанна. Юная девчушка лет шестнадцати.
   "Вот, -- она показала ему извлечённую из плеча стрелу с окровавленным наконечником. -- Хорошо, что удалось извлечь", -- сломала её пополам (острый щелчок пробежал по бетонным стенам и потолку крохотного помещения) и брезгливо отшвырнула в сторону. Прошептала: "Сейчас обработаю и перевяжу, вот только спущусь, возьму из аптечки что нужно, а вы пока полежите, только тихо". Она приложила палец к губам, подкрепила его требовательным взглядом, поднялась, отошла в центр помещения и, с трудом приподняв металлический люк подвала, скрылась внизу.
   Мыльников лежал ничком на мешковине в крохотном бетонном помещении с низким потолком и без окон. В потолок была вделана слабая лампа в автомобильном плафоне.
   Боль в раненом плече слегка притупилась, и Мыльников всё вспомнил. Убегая от людоедов, он был поражён стрелой, а потом, по счастливой случайности, попал во двор двухэтажного коттеджа на Достоевского. Потом потерял сознание. Упал.
   Где же он сейчас? И сколько прошло времени?..
   Девушка скоро снова появилась, обработала и перевязала Мыльникову раненое плечо, и сделала это на редкость умело и бережно. Оказывается, она полтора года назад закончила курсы санинструкторов и, когда начались тяжёлые времена, служила сначала в инфекционном диспансере, а потом подрабатывала иногда в гарнизонном госпитале в качестве медсестры. Мыльников, кряхтя, сел и привалился спиной к оштукатуренной стене.
   "Спасибо вам за всё".
   "Не за что. Ну как вам, лучше?"
   "Да, хорошо, спасибо. А как вы меня нашли?"
   "Я хотела закрыть окно в мезонине и услышала внизу ваши стоны".
   "Так вы живёте в этом коттедже на Достоевского?"
   "Да, на Достоевского, 7".
   "А где мы сейчас?"
   "А это у нас такой флигелёк за домом, здесь бомбоубежище".
   "Бомбоубежище? Странно... Что-то вы мне кого-то напоминаете..."
   "Я вас тоже где-то видела, только не помню где".
   "А вы живёте с родителями?"
   "Нет, с сестрой. А дом этот -- её мужа".
   "Да? А кто её муж? Может, я его знаю?"
   "Манукянц".
   "Что-о?!"
   "Манукянц".
   "Манукянц? Да-а, дела... Может, и сестру твою старшую Жанной зовут?"
   "Да, Жанной".
   "А ты тогда случайно не Поля?"
   "Поля! А откуда вы знаете?"
   "Да я же Мыльников, бывший твой родственник! -- Он закрыл лицо правой ладонью. -- Надо же, ноги сами привели..."
   Мыльников не видел Полю несколько лет, за которые она сильно повзрослела (да и сам он теперь стал неузнаваем). Сразу после курсов её направили в холерное отделение, но Манукянц её оттуда вызволил. Как член местного Комитета Спасения, он имеет доступ к региональному НЗ, вдосталь отоваривается неотравленными продуктами и чистой водой, всем, чем угодно, поэтому, в общем, живут они неплохо, но Мыльникову здесь находиться опасно. Поэтому решили, что Поля сбегает сейчас за водой, заодно прихватит что-нибудь перекусить, и он тут же исчезнет. Будто его и не было. Он протягивает ей свою двухлитровую флягу из нержавейки: "Надо же, Поля, тебе уже шестнадцать"...
   Поля убежала, а Мыльников свернул козеногу и закурил, и выпустил рупором плотную струйку дыма, и вздохнул: "Ша, живём покеда"...
   15.
   Башня, а точнее, её верхняя, смотровая площадка приняла наконец-то более-менее божеский вид, -- вся рухлядь была выброшена из окна, остался лишь маленький ломберный столик, хлипкий стул, с удобными, впрочем, подлокотниками, что делали его почти креслом, и старый кованый сундук вместо кровати или канапе; вместо недостающих стёкол в окна пришлось вставить фанерные кусочки от бывшего шкафа; но большую часть времени заняла борьба с вездесущим голубиным помётом (гуано), что непроницаемым слоем покрывал собой всё и вся.
   Когда я закончил с уборкой, почти уже стемнело. Смурное небо хранило скорбное молчание по поводу луны и множества раскалённых звёзд. Несколько минут, довольный проделанный работой, я победоносно восседал в своём капитанском кресле за своим комендантским столиком, думая о том, что вот, теперь я комендант этого -- энского, энного... города. Комендант города Эн.
   Потом, ввиду полнейшей бесперспективности окружающей меня темноты, я перебрался на сундук, разбросав на нём предварительно своё старенькое, потёртое пальтецо и подложив под голову сумку с противогазом. Уснуть и видеть сны...
  
   16.
   Поля убежала, а Мыльников прикемарил, и приснился ему Лопухин, который сидел и в клубах табачного дыма писал (Мыльников вместе с дымом неким облачным духом верхоглядно вился у него над головой):
   Поля убежала, а Мыльников прикемарил, и приснился ему Лопухин, который сидел и в клубах табачного дыма писал (Мыльников вместе с дымом неким облачным духом верхоглядно вился у него над головой):
   Поля убежала, а Мыльников прикемарил, и приснился ему Лопухин, который сидел и в клубах табачного дыма писал (Мыльников вместе с дымом неким облачным духом верхоглядно вился у него над головой):
   Поля убежала, а Мыльников прикемарил, и приснился ему Лопухин, который сидел, сидел, а потом прикемарил, и приснился ему Мыльников, который сидел, сидел и в клубах табачного дыма писал (Лопухин вместе с дымом неким облачным духом верхоглядно вился у него над головой):
   Поля убежала, а Мыльников прикемарил немного, потом очнулся, огляделся, вздохнул и прикемарил опять, и снова очнулся, закемарил, очнулся, встрепенулся, чёрт возьми, сонная твоя рожа, что ты сидишь, и поднялся, кряхтя, и ноги размял, удивился, что плечо почти не болело, повязка мастерски наложена, ничего не скажешь, противогазную сумку через левое, нет, теперь через правое плечо, и вперёд. Стоп. Открыл противогазную сумку, произвёл отчётную инвентаризацию укромных своих вещичек:
   ножичек (свежезаточенный) -- раз;
   небольшой (умещающийся в ладони) пятиугольный жёлто-коричневый с прожилками и вкраплениями камень (с приятными ложбинками по бокам) -- два;
   скрученный в трубочку, старый, потёртый автобусный билет N368451 (в память о временах, когда ещё ходили автобусы) -- три;
   осколочек от раскоканного настенного зеркала (походный вариант) -- четыре;
   две, уже просроченные, продуктовые карточки (на хлеб и на спички) -- пять;
   небольшой, но пухленький, блокнотик (в котором и пишет всё это, при участии Лопухина, наш Мыльников) -- шесть;
   чернильный, химический, карандашик (которым и пишется это самое сие) -- семь;
   пяток латунных гаек (латунь -- мягкий и тёплый металл) и два бронзовых (твёрже и холоднее) краника -- восемь;
   морщинистая (вялая) картофелина -- девять;
   кремень, кресало и трут -- десять;
   кисет с махоркой и клочком приказа Центральной Комендатуры с призывом к усилению бдительности и обещанием награды за голову людоеда и террориста Ивана Новицкого (ведро спирта) -- одиннадцать;
   свечи огарочек (дюймовый) -- двенадцать;
   и длинный (шёлковый) шнурок -- тринадцать...
   Любовно перебрав-перетрогав означенные вещички, Мыльников уложил их обратно, на известные им места, застегнул сумку дерматиновым ремешком и шагнул к массивной железной двери.
   16.
   Ха-ха -- за г-ном Кеманом с его Смит-и-Вессоном мне было не угнаться, да я и не считал его уже своим конкурентом -- пущай себе бегает, сколько ему угодно, я ему не помеха: у нас с ним разные задачи...
   Главное то, что сегодня я впервые увидел мадам Ю. Но -- как нашёл, так и потерял, -- заслышав у себя за спиной мои торопливо семенящие шаги, она завернула через пролёт арки в ближайший двор и исчезла: двор, как выяснилось, оказался проходным и вывел меня на ратушную площадь. Слева сквозь туман зыбко виднелся мост через реку, а справа высилось над крышами домов здание ратуши, на круглых часах которого сквозь будто намеренно разодравшиеся туманные клочья отчётливыми ножницами выглянули (словно подмигнули) стрелки: 21-40.
   Ах, значит сейчас 21-40? Ясно. Хорошо. Без двадцати десять. Всего-то лишь 21-40. Не так уж и поздно. Два с лишним часа до полуночи. Вряд ли это что-нибудь значит, но всё-таки...
  
   17.
   Снаружи всё то же царило беззвёздно-безлунное небо, и ночь продолжалась как будто всё та же, и дом двухэтажный по-прежнему спал, и видел сны...
   Окна темны, Поли не видно. Тишина. Мыльников, тихо прикрыв за собой дверь потаённого флигелька, сделал несколько шагов в сторону бесформенной скалой нависшего над ним в темноте особняка. Вдруг из-за туч вырвалась огромная луна и всё осветила разом, и вспыхнули, мёртвые доселе, арочные окна особняка, что из бесформенно-хищной скалы тут же обратился в сооружение небывалой красоты и грациозности. Как молнией, насквозь прошитый неожиданным лунным светом, Мыльников рванулся к резной двери под узорчатым козырьком и дёрнул за ручку. Но дверь не отворилась. Он подождал немного, успокоился. Попробовал ещё раз -- странно, но на этот раз дверь отворилась, и так легко, будто и до этого вовсе не была заперта.
   Мыльников осторожно вошёл и, стараясь побыстрее миновать тёмную прихожую, устремился в помещение, из приотворённой двери которого вырывался и причудливыми отсветами ложился на блестящий паркет гостиной лунный свет. Судя по всему, это была кухня. Именно была, потому что теперь здесь царил ужасный беспорядок -- следствие, видимо, совсем недавнего погрома. Холодильник, шкафы, ящики -- всё было раскрыто настежь. Кругом валялись ложки, вилки, ножи, банки, бутылки, пакеты, осколки разбитого телевизора...
   Мыльников медленно поднялся на второй этаж. Ступая по мягким коврам, подошёл к спальне -- дверь была чуть приоткрыта, из-за неё сквозил тот же лунный свет. Затаив дыхание, шагнул в комнату и обмер: у огромного арочного окна, наполовину забранного витражами, стояла роскошная кровать, на которой, зачарованная лунным светом, недвижно лежала обнажённая Жанна. Мыльников подошёл и опустился перед ней на колени. У неё было перерезано горло, и вся постель пропиталась её кровью. Он склонился над ней и заскулил по-собачьи. Ему вторил откуда-то иной скулёж, но поначалу он этого не замечал. А потом, когда этот -- другой -- скулёж перешёл уже в надсадный вой, он, весь в поту и крови, отшатнулся в ужасе от кровати... Но волчий вой всё продолжался, и даже нарастал...
   Он тяжело поднялся и, дрожа, попятился к двери, и только тогда ужасающий вой прекратился. Но Мыльников заметил какое-то шевеление под кроватью... Потом там кто-то снова заскулил, Мыльников попятился и увидел, как из-под кровати выползает большая чёрная собака, глаза её мерцают, и он почему-то подумал -- а где же сам Манукянц?..
   Собака медленно ползёт в его сторону, потом замирает, задирает морду и снова принимается выть -- протяжно и жутко...
   Мыльников срывается с места и бежит вон из проклятого дома, задевает с разбегу стоящий в прихожей велосипед -- тот с грохотом падает...
   Выбежав из дома, Мыльников замирает на месте и прислушивается -- ему показалось, что со стороны парка донеслись чьи-то слабые вскрики.
   Где Манукянц? Где Поля?..
   Вдруг неизвестно откуда его настигает прилив небывалых и бешеных сил, он молниеносно перерождается в дикого и чуткого зверя -- всё видит, всё слышит и готов на всё.
   17.
   Впрочем, перформансировался я в разных (в раз-два-три-и-тэ-дэ) ипостасях, по крайней мере две из которых можно определить достаточно точно -- как "я-я" и "я-он": об остальных судить не нам.
   "Я-он" открывает тяжёлую стеклянную дверь с надписью "POST" и входит в сумрачно-мёртвое помещение почты. Пусто. Никого. Только в углу, у телефонных кабин, замерла-затаилась, надеясь, может быть, слиться с сумраком (на улице, впрочем, было довольно светло, даже почти солнечно), длиннополая мадам Ю. "Я-он" тоже замер, напрягая взор и тем самым пытаясь вычленить оную мадам из сумрачной её неотчётливости. Но -- тщетно. Почти. Долго сия продолжалась дуэль. И -- наконец! -- мадам Ю. не выдержала, шевельнула ногой, и -- длинная пола её подлого пальто колыхнулась, сумрак вокруг неё дрогнул, закачался... "Ага, -- "я-он" по-рыбацки навострился, -- пора подсекать"...
  
   18.
   Он снова слышит какие-то слабые вскрики со стороны парка, и тогда он срывается с места и бежит -- туда, быстрее! Но возле арки у выхода на улицу замечает Полю -- она лежит в скрюченной позе с дротиком в горле, но он, лишь на секунду задержавшись возле неё, выбегает на улицу и устремляется к парку.
   Теперь, когда небо прояснилось, и всё вокруг озарено гирляндами крупных звёзд и пятнистым жёлтым диском огромной луны, вся улица и начинающийся за ней парк открывались перед ним всеми своими извивами и закоулками -- он так и вонзался в них дикими глазами!..
   Но скоро он вспоминает о дротике и бежит назад, выдёргивает его из Полиного горла и опять бежит туда, туда, к парку, но скоро вспоминает о велосипеде в прихожей, и возвращается назад, выкатывает из дома новёхонький дамский велосипед, садится на него и мчится вниз, туда, к парку...
   Он долго ездил по растресканным дорожкам и извилистым тропинкам меж одичавшими зарослями деревьев и кустов, но так никого и не встретил. Старый полуразрушенный амфитеатр (Колизей в миниатюре), где в былые времена проходили народные гулянья с песнями и плясками, он оставил на сладкое. Наконец, прочесав периферию и сузив круг поисков до предела, он выезжает на центральную поляну, и перед ним открывается сияющий, и будто даже фосфоресцирующий в лунном свете белокаменный амфитеатр с ажурной аркадой по окружности. Миновав пролёт одной из арок, он уверенно выкатывается прямо на арену...
   Он отбрасывает велосипед в сторону, снимает и швыряет туда же противогазную сумку, вытаскивает из-за пояса испытанный дротик, задирает бритую башку к лунному, Каином запятнанному, диску и начинает выть -- сначала тихо, будто разгоняясь, а потом всё громче, всё уверенней, будто пытается взмыть в серебряно-игольчатую высь: "У-у, у-у, у-у-у-у! У-у-у-у-у! Выходи-и на бо-ой! выходи-и-и на бо-о-о-ой!"
   И он наконец выходит -- толстый безносый карлик с косичкой и огромной бородой; он выходит из-под арки и, лениво похлопывая по крохотной ладошке широким лезвием огромного мачете, направляется прямо к Мыльникову, и вот уже вторит ему по-детски писклявым голосом: "Мя-асо! мя-а-асо! мя-а-а-асо!!"
   Наконец, навопившись вволю, они замолкают, становятся друг перед другом и, что-то взвизгнув, бросаются в смертельную схватку.
   18.
   Выбегал из башни у виадука. Бежал через долгое ровное поле, цепляющее за ноги проволочно-жухлой, хрустящей и пыльной травой прошлогодней, спотыкался, и снова бежал, оставляя за взмокшей спиной крепостные стены заклятого города, бежал куда глаза глядят, хотя бы к той вон чёрной голой рощице.
   Старый гигантский орлан прицеливался и, опахала огромных крыльев сложив, с высот настигал и, ловко отодрав очередной клок мяса, снова взмывал, улетал -- детёнышей надобно было кормить, они его ждали, горланя в гнезде на башне у виадука...
   Окровавленный, вопящий в небо, размахивающий руками, взбежал на крутой, обрывистый берег реки, и побежал бы дальше, если бы не опрокинулся с обрыва и не полетел вниз головой, -- и долго летел и летел, кувыркаясь, и снова срывался с обрыва, и снова летел, кувыркался, летел и срывался, размахивающий руками, бежал, вопящий в небо, взмокшей спиною вперёд, окровавленный, задом наперёд взбегал, у виадука, на башню...
  
   19.
   "Славная штуковина", -- думает Мыльников, отирая раздольное лезвие мачете о траву. Ведро спирта за голову людоеда... Вот она, голова, пожалуйста, лежит рядом, только вот в противогазную сумку не влезает, хотя...
   Ему удаётся прицепить безносую башку к велосипедному багажнику, туда же он приторачивает и мачете. Всё его тело горит неземным огнём, и, кажется, луна, как пустынное солнце, и светит, и греет, и разжигает, и ворошит в нём безумные угли.
   Он запрыгивает на велосипед и покидает поле битвы -- он знает, куда ему ехать, быстрее, туда, к яростной прохладе ревущего Терека!..
   Сбросив с себя постылую одежду, пропитанную потом и кровью, он бросается в лунные воды и чуть не задыхается от восторга. Но сильное течение скручивает его по рукам и ногам, он уже хочет выбраться на берег, но не тут-то было -- его уносит всё дальше и дальше вниз по течению, он пытается, но не в силах его побороть.
   В конце концов он сдаётся и отдаёт себя в руки ревущего провидения. Но скоро он уже с трудом удерживается на поверхности, всё чаще уходит под воду, несколько раз его ударяет о камни, но пока не настолько, чтобы в очередной раз не выбраться на узловато-искрящуюся, и будто уже хохочущую, поверхность реки...
   Его уже почти принесло к взбыченному над водой мосту, когда в очередной раз он напоролся на преграду, но теперь это был уютный островок, ласкающий мягким песочком, и сирый Мыльников вползает на него, подобно земноводным, и падает ничком, подобно Робинзону. Полежав, посидев, отдохнув и собрав остаток сил в кулак, он отправляется в свой очередной последний путь -- к берегу.
   Теперь он оказался совсем на другой стороне города. Кое-как доковылял до окраины. На его счастье окна мастерской ритуальных услуг горели слабым, но живым огоньком керосиновой лампы, -- в одно из них он и постучал.
   Когда бессонный Шамиль отворил ему кривую дощатую дверь, ослабевший Мыльников упал на его драгоценные руки, руки художника-оформителя последних врат.
   В цветистом окружении искусственных цветов и траурных лент Шамиль омыл ему раны, одарил его трудовыми штанами в живописных пятнах серебрянки, выцветшей офицерской рубашкой, накормил собачьей колбасой с сухарями, взбодрил чифирём и спиртом, и -- о, Боже! -- подремав с полчасика, Мыльников будто воспрял из мёртвых, и прояснилась, и возрадовалась его бедная голова, будто Всевышний каждую в отдельности извилинку в мозгу омыл ему водицей ключевою...
   "Шамиль, братан, ублажил, помирать буду, тебя позову"...
   19.
   Улица Кентавров, 7. Трёхэтажный, до неприличия опрятный, с остренькими рельефами, домик: в сосущем сиянии полнолуния его будто распирает изнутри пустотелая сила негроидного пространства.
   Комендант Ай изваянием застыл на ступеньках. Его тянет спрятаться от вездесущего сияния под узорчатый козырёк. Он, однако, медлит. Боится всколыхнуть стоячий сумеречный воздух. И почти не дышит.
   Череда изумительно правильных окон с их глубинной чернотой и вогнуто-выпуклыми лунными отблесками нависает над ним космическим гнётом неизвестности. Надо бы шагнуть. Решиться. Он почти не дышит. Комендант Ай. Улица Кентавров, 7.
   Кто-то подкрадывается сзади. Комендант резко оборачивается. Никого. Вроде бы. Но там, на другой стороне, тёмные арки подворотен. В одной из них что-то как будто шевельнулось... Кошка? Откуда бы ей здесь взяться?..
   Большая -- белая -- кошка.
  
   20.
   Мыльников подумал (или увидел во сне?), что этот снящийся ему Лопухин заснул (если он вообще просыпался) и доспал до того места в своём сне, где Мыльников записывал в своём блокнотике (сидя рядом с закемарившим Шимилём в мастерской ритуальных услуг) именно вот эти самые слова, переписанные Андреем Лопухиным, а точнее, Мыльников пишет и видит его невидимую руку в своей правой руке, которая всё это сейчас пишет. "Слушай, ты, Лопухин, падла эдакая! Прекратишь ты или нет?!" -- думает Мыльников после того, как заснул и ему приснилось, что закемаривший Лопухин, претерпевая зеркально-гадательное умножение, увидел во сне Мыльникова, что, в свою очередь, тоже заснул и увидел во сне очередного Лопухина, который, записывая всё это (через мыльниковскую руку), перебирал в голове варианты гипотетической судьбы Мыльникова и его дублёров, но при этом, пиша о себе как о Мыльникове (т.е. в третьем лице), Мыльников испытывал некоторую неловкость, потому что отношения между зеркальными дублёрами строились на обычно спящих в их самосознаниях (и потому не принимаемых в расчёт) элементах, деталях, атрибутах, носах, усах, трусах, ушах, причёсках и т.д. (и на их видимых и невидимых вариантах), неловкость от некоего рассогласования между системами основных, укоренившихся иллюзий (зеркал) и иллюзий вариативных, побочных, периферийных (как казалось раньше), ввиду чего последние, многократно отражаясь, переотражаясь, перепереотражаясь (и как ещё угодно) друг в друге, приводят к смене приоритетов, к смещению (смущению) первенства первых и прочее, и всё и вся меняются (мешаются) местами со "вся и всё", и с чем угодно, большое может быть малым (или не быть), а малое -- большим (или серо-буро-малиновым средним), и как ещё угодно (кому?), здесь сам чёрт не разберётся, ибо любые разбирательства тавтологичны, и времени при этом уже попросту не существует (или, не в чистом варианте, оно, как в детстве, замедляется до-нельзя), высшая мудрость -- в отсутствии всякого времени, в тождестве всего и вся, всех форм и состояний.
   Переотражаясь друг в друге, Мыльников и Лопухин писали в том числе и о закономерностях судьбоносных сцеплений: судьба допускает варианты своего разрешения, но эти варианты располагаются на разных (частных) уровнях общей системы, а посему, только упредив (угадав) свой частный уровень, мы можем получить ответную половинку исходной рыбки.
   Покидая предбанник бомбоубежища, писал Мыльников в своём походном блокнотике, наш Мыльников был явно не в себе (жар, лихорадка) -- то давала о себе знать рана в левом плече, нанесённая троглодитами Новицкого; он был в некоем сноподобном (сомнамбулическом) состоянии и думал -- либо всё это ему приснилось, либо он сам кому-то приснился, а скорее всего, и то и другое вместе.
   В это время на небе появится так долго жданная -- и к тому же совершенно полная -- луна, и все явления предстанут перед Мыльниковым в новом свете. Застыв, он будет долго глядеть на этот элегантный двухэтажный коттедж с мезонином. В тёмных окнах многократно отразится луна.
   И вдруг Мыльников поймёт, что здесь, у этого, воспламенённого луной, особняка его (Мыльникова) попросту нет. Но рана на левом плече была! И горела истошным огнём! Он потрогал повязку на левом плече, -- значит, и Поля была. А его -- не было.
   Потом он долго стоял у входа в особняк, и даже несколько раз брался за дверную ручку (он и сейчас ещё помнит её медную прохладу). Припадая здоровым плечом к стене, он то и дело впадал в забытьё, и всё, что он увидел потом внутри дома, пригрезилось (приснилось) ему в горячке этого забытья: он так и не решился (или не смог) войти внутрь (дверь была заперта). Но даже если и вошёл, хотя бы в прихожую, даже если и выкатил оттуда велосипед, как бы он взобрался на него и поехал? -- он физически не смог бы этого сделать, учитывая его тогдашнее состояние.
   Да, он поднял дротик, валявшийся возле арки, но Полин труп -- его там не было. Далее. По освещённой луной парковой дорожке он действительно доковылял до Терека, веющего благодатной прохладой. Но только и всего.
   Пройдя вдоль берега до моста, он заворачивает в город и попадает в мастерскую ритуальных услуг, где в данный момент и находится, и пишет этот вот самый текст (не без помощи означенного Лопухина).
   20.
   Г-н Кеман утверждает, что дымоходы засорены и давно не чищены. Необходимо начать с дымоходов, утверждает г-н Кеман, склонив плешивую главу набок и почёсывая безымянным пальцем крутолобую горбинку своего самостоятельного носа.
   Необходимо отогреть это захолодевшее в самом себе пространство, без этого никуда, говорит г-н Кеман, никуда без этого. И в качестве доказательства бережно обёртывает свою худую, жилисто-кадыкастую шею длиннющим, в жёлто-багровую клеточку, шарфом. Встаёт и, запахивая на груди утопически-жёлтый плащ, собирается уходить. Но несколько медлит. Смотрит на понурого за столом коменданта сверху вниз. Язвительно улыбается.
  
   21.
   Сколько можно цеплять крючками подсознания щекотку мурашей, что пробегают по телу прищуренной тайны, полноту бытия собой заключающей? Как, чёрт возьми, покончить с этим лысым Мефи... то есть с Мыльниковым этим израненным (аки Сан-Себастьян), истерзанным судьбой и голодухой, как? -- спрашивал сам себя Мыльников, нервно грызя карандашик. -- И чем здесь может помочь проклятый Лопухин? Ничем. Сумка-то противогазная осталась при мне, ведь ни в какой я Терек не бросался, да и блокнотик, в котором я всё это пишу, вот ведь он, родимый, ведь именно в нём пишу я в этот самый момент эти вот самые словечки. А последние такие -- "эти вот самые словечки". Опять же карандашик, коим пишу эти вот самые словечки... А последние такие -- "эти вот самые словечки"...
   Значит сумка со мной. А она со списком своих (моих) сокровенных вещичек открывает некоторые возможности для реализации кой-каких закономерных вариантов.
      -- Ножичек (вострый, аки бритва). Пустить кровь -- себе ли, людям.
      -- Волшебный камень (пятиугольное второе "я" героя). Засунуть в край какого-нибудь угла, подарить кому-нибудь с напутственным смыслом, отпустив тем самым поплавать в миру энергетику своего двойника.
      -- Старый автобусный билет N368451. Номер, комбинация цифр -- требующий разгадки шифр, код судьбы. Попытаться разгадать.
      -- Зеркальце (осколочек большого настенного зеркала). Носитель отстранённой (отслоенной) от субъекта информации, помогает идентифицировать события. И поможет.
      -- Две продуктовые карточки (просроченные). Использовать в магических манипуляциях со временем.
      -- Блокнотик. Объективизатор, щекотатель подмышек сознания, биополеуловитель, носитель сего (и не сего) списка, многоуровневый отражатель. Щекочет. Коль захочет.
      -- Карандашик (чернильный). Стрела, дротик силовых линий судьбы. Участвуя в объективации-инвентаризации пространства, кормится кармой кормчего (хозяина).
      -- Пяток латунных гаек и два бронзовых краника (со взорванной башни). Возможные улики, позволяющие заподозрить героя в терроризме.
      -- Старая картофелина. Сожрать сырой, отравиться и сдохнуть.
      -- Кресало, кремень, трут. Поджечь дом N7, Центральную Комендатуру, али чего ещё.
      -- Кисет и клочок приказа ЦК с обещанием награды за голову Новицкого. Выйти на главаря Новицкого, предложить ему закурить и, воспользовавшись заминкой, выхватить мачете и отрубить злодею голову -- спирт наш.
      -- Огарок свечи. Прежде чем относить отрубленную голову в ЦК, запалить свечку на помин его (Новицкого) зачуханной души.
      -- Шёлковый шнурок (достаточно длинный). Достаточно длинный, чтобы на нём повеситься.
   21.
   Сон во сне. Вижу картинку -- статическую, одну и ту же: смутный фрагмент своего носа и далее -- своё лежащее на спине тело со ступнями вдали. Начинаю делать какие-то движения -- ничего не меняется: та же картина. Двигаю рукой, ногой -- ничего, та же недвижная картинка.
   Поднимаю руку, держу её перед глазами, но -- не вижу, а вижу всё ту же первоначальную картинку.
   Что это, какая-то особая форма слепоты? Заторможенность мозговых реакций? Страшно, ежели так. Начинаю осторожно, медленно подниматься -- картинка всё та же, никак не меняется. Встаю! -- лежу всё так же. О, ужас!..
   Старый кованый сундук пуст. Затхлой утробой голодной цепко магнитит, и тянет, и сосёт, и вчмокивает в себя спелёнутое плутаньями лукавыми комендантово тело, однако.
   Пущать не велено. Спать, спать.
  
   22.
   Покинув роскошный сарай ритуальных услуг, шагал наш герой, благолепием чинным объятый, и время от времени поглаживал свой откровенно улыбающийся живот, который, в благодарность за ласку, комментировал дефилирующие мимо достопримечательности: "Посмотрите направо, перед вами РДК, толстые белые колонны, социалистический ампир... Посмотрите налево, шахматный клуб, а что там сейчас, не знаю и знать не хочу... Так, это -- некогда вечный -- огонь... А вот это, посмотрите же направо, спецресторан "Свободный Терек", щурится зарешёченными бойницами... Господа, выходим на Кирова, между прочим, центральная улица города. Там вон, справа, Коммунистическая, чуть подальше, слева, Орджоникидзе, пройдёмте дальше, товарищи..." Но не доголубил, не дослушал Мыльников родную животину вплоть до логического своего конца -- напоролся на комендантский патруль.
   "Стоять на месте! Я сказал, стоять! Документы!"
   "Щас, щас... Вот, пожалуйста".
   "Так. Это понятно. А где пропуск?"
   "Какой пропуск?"
   "А вы разве не знаете, что через двадцать минут комендантский час начинается?"
   "Но ведь ещё целых двадцать минут..."
   "Ну и что?"
   "За двадцать минут я успею добежать до дома".
   "Сомневаюсь. -- Начальник патруля издевательски ухмыляется и, засунув паспорт Мыльникова в карман своей стянутой портупеей гимнастёрки, лениво добавляет: -- Пойдёте с нами".
   С Комендатурой лучше не связываться, думает Мыльников, могут пришить что угодно, любое дело. Обыскав, найдут у него гайки и краники со взорванной террористами башни, стоит доказать, что они оттуда, и вот уже улика. По законам военного времени -- расстрел на месте. В парке найдут дротик с его отпечатками -- ещё один расстрел. На Достоевского могут найти флягу из нержавейки. А что если на трупах Жанны и Полины найдут его следы? А если отыщут велосипед? И мачете? И голову людоеда?.. На голову, однако, надейся, а сам не плошай. Кстати, почему они, людоеды, не захавали Жанну с Полиной? Может, были уже слишком сыты? А может, они вообще женщин не хавают, а только мужиков?.. Тогда хоть можно было бы как-то объяснить исчезновение мифического Манукянца, присовокупив к этому последующие крики в парке (если только он не скинулся немецкой овчаркой, что пряталась в спальне под кроватью)...
   Его привели в одно из отделений Центральной Комендатуры, что располагалось в здании бывшей музыкальной школы на Кирова. Здесь в эту ночь дежурил полковник Мильдзихов. Он оказался на удивление приятным собеседником и добрейшей души человеком.
   "Господин полковник, разрешите водички".
   "Ради Бога, пожалуйста".
   "А время не подскажете?"
   "21-40".
   "А до комендантского часа, между прочим, ещё целых двадцать минут".
   "Но поймите, в городе полно головорезов, Новицкий, опять же, гуляет на свободе, и мы не можем рисковать вашей жизнью после того, как вы оказались у нас в гостях. Открою вам маленький секрет -- у нас горит план по задержанным, а это, как минимум, лишение доппайка. Вот отдохнёте до утра в нашей импровизированной камере, а утром попьём с вами чайку и пойдёте себе спокойненько. Договорились? Вот и хорошо. Утро вечера мудренее".
   "Вы полагаете?"
   Хлопнула дверь. Посыпалась штукатурка. Лязгнул импровизированный засов. А может, он и прав, этот нежный полковник? А может, это они так всем задержанным говорят, чтобы те не ерепенились, а мирно шли волчаре в пасть?..
   Как бы там ни было, Мыльников блаженно растянулся на кушетке и моментально запал, пропал, соскользнул, провалился туда, откуда нет возврата.
   22.
   А что, если крикнуть и попытаться услышать эхо?
   Нет. Ещё рано. Ещё не составлена карта. Ещё г-н Кеман продолжает отпускать свои язвительные намёки. Мадам Ю. ещё не нашлась. Да и стоячий воздух тревожить покуда опасно. Кошка же, как назло, убежала за предполагаемой крыской.
   Поэтому -- покуда -- сокройся и таи.
   Сокройся и таи.
  
   23.
   Гигантский орлан кружил над башней уже третий день.
   То ли в надежде обнаружить исчезнувшее с тех пор гнездо со своими прожорливыми орлятами, то ли ещё по какой нужде, а то ли без всякой нужды и без цели гигантский орлан кружил у виадука над башней, откуда его наблюдал ненароком бессонный комендант Ай, что, за хлипким ломберным столиком восседая, на обороте одной из найденных им в мебельной рухляди пожелтелых фотографий огрызком драгоценного карандашика рисовал план одного из городских секторов.
   Улица Кентавров. Улица Пик. Улица Семерых Сыновей. Улица Орфея. Улица Фортинбраса. Переулок Орка. Переулок Януса. Переулок Тацита. Дедалов тупик.
  
   24.
   Впрочем, целиком сохранилось только три фотографии...
   Вот одна из них. Неизвестный субъект в надвинутом на глаза щегольском кепсоне, за которым скрывалось лицо, -- были видны лишь слегка выступающий подбородок и надменный рот с папиросой в уголке.
   Неведомый субъект в помятом, но ещё дорогом костюме.
   Незнаемый субъект на крыльце дома с гигантской резной дверью в тени кисейно-узорчатого навеса-козырька, -- эта же тень косо резала субъекта пополам: нижняя его половина в отражённом, и потому искажающем, свете бликующего солнца была сдвинута относительно верхней, подобно демонстрационной ложке в стакане воды, и вдобавок чуть ли не сходила на нет, размазываясь в слепящих, интерферирующих отражениях многочисленных лучей: не поверив яркости солнца, неизвестный фотограф при съёмке слишком раздвинул шторки диафрагмы, или затянул время выдержки, или и то и другое вместе...
   Этот дом показался коменданту знакомым. Уж не Кентавров ли 7?..
  
   25.
   Рассвет занимался своими делами над башней.
   Комендант Ай на случайном клочке рисовал очертания неуловимой мадам Ю., которую он когда-то благополучно забыл. Бессонная ночь сновидений подходила к концу своего оргиазма, так и не завершив предписанного замысла.
   Поджимали сроки. Понимая это, комендант Ай задним умом, из-за такта, пытался свести воедино расползающиеся, разлохмаченные ниточки мотиваций и предпосылок.
   Судя по всему, предстояла последняя -- решающая -- попытка. Не использовать её было бы досадной слабостью. Вчера неподалёку от башни, на свалке останков ненужных, своё отслуживших, предметов, он раскопал обломки старинного велосипеда, а потом отыскал и некоторые к нему запчасти. Ему удалось собрать упрощённый, почти первобытный, вариант двухколёсной машины.
   Теперь, обретя таким образом новую мобильность, комендант надеялся интенсивность поисков повысить...
  
   26.
   Вот улица Батар. Она -- эге! -- утыкана, будто случайным судьбы мановеньем, разномастными и разнокалиберными, с фасадами напоказ и не, старинными и не слишком, жёлтыми и серыми, двухэтажными и трёх, домиками и домами, над крышами коих, покатыми и плоскими, тихо расползались бледнолицые облака, осеняясь пастью синевы и из-за них выскакивающего солнца, краешка которого лучи ксилофонными палочками пробегали по ребристым крышам, так что в прозрачном воздухе утра, казалось, прохладно звучало -- тирилим-пом-пом-пом-пом, тирилюм-пум-пум-пум-пум, тирилим-пом-пом-пом-пом, тирилюм-пум-пум-пум-брамс!..
  
   27.
   Стоило бы взмыть, взлететь, воспарить над городом, чтобы окинуть его разом -- единым надмирным взором, аэросъёмка, уж это попроще, нежели снизу вникать в переулков и улиц бесчисленных плутовские плутанья...
   Чего, казалось бы, проще -- взмыть, и-ехх! -- по параболе снизу -- вж-жик! -- и в небо! Он пробовал несколько раз... Бесполезно. Орлану можно, а ему, будь он трижды комендант, нет, ему, видите ли, не позволено, именно, значит, в этом сне и не позволено. Дескать, в других пожалуйста, а здесь свои табу, свои тотемы... Помучиться, дескать, надобно ему, выстрадать горбом своим и страхом. Нюхом.
  
   28.
   Комендант Ай выбежал из-под арки, где подстерегал мадам Ю., и рванулся за мелькнувшей мимо него белой кошкой вверх по улице Кентавров.
   Из подворотни напротив вслед за ними метнулся оранжево-широкополый г-н Кеман, но комендант, приметив его боковым зрением, продолжал бежать с прежней резвостью, -- эта огромная белая кошка была одним из немногих свидетелей происшедших в городе событий, и в этот момент комендант ставил её много выше этого длиннополого пройдохи, от которого всё равно не добьёшься ни слова в простоте, который чихал на причины и следствия, от экивоков и недомолвок которого уже буквально рябило в глазах, и вообще... огромная белая кошка с зелёными искрами в раскосых глазах казалась искренней и строже...
   Когда они подбежали к дому N7, его тяжёлая узорчатая дверь вдруг наполовину растворилась, дохнув чёрным разреженным зевом, кошка, взвизгнув, юркнула внутрь, и дверь тут же захлопнулась. Комендант несколько раз подёргал за холодную медную ручку, услышал за спиной заунывный скулёж, оглянулся...
   На него виновато смотрела огромная востроносая собака -- роскошная рыжая колли.
  
   29.
   Крыска за мышкой, кошка за крыской, собачка за кошкой, комендант Ай за ними за всеми, а мадам Ю. где-то сзади и сбоку недальновидной тенью длиннополой... А гигантский орлан -- в небесах.
   Устав за всеми ними гоняться, комендант Ай ушёл к себе за город -- миновал центральные ворота, замыкающие собой крепостные, с бойницами, стены, полуразрушенный виадук и, взобравшись на башню, хотел было вздремнуть на старом своём сундуке, но, с минуту поколебавшись, достал из противогазной сумки длинный шёлковый шнурок, свой старый складной ножичек, спустился, сел на велосипед и поехал к речке.
   В рощице срезал ореховую палку, согнул из неё лук, также срезал палочки для стрел, а потом долго обследовал песчаный берег в поисках особенных, тоненьких и остреньких камешков для наконечников. Теперь-то уж он им всем покажет, где раки зимуют! То есть крысы. То есть оборотни. И двойники. И сновидения.
   Кстати, о сновидениях. Когда комендант снова взобрался на башню и прилёг на свой старый добрый сундук, хитроумный сон набросился на него чуть ли не с диким воплем, чтобы коменданту опять снились печальные похождения некоего голодного месье М. в некоем душном ночном городке, прозябающем в предчувствии холеры. Войны и мора. А за петлёй реки трубил надсадно парнокопытный слонорог.
  
   30.
   Ах ты, потёртое родное пальтецо! Во сне прохладно, зябко -- комендант проснулся, натянул пальтецо повыше, съёжился, потёрся небритым подбородком о шерстисто-лысоватый его воротник и опять, и опять задремал, чмокая губами и краем дремотного сознания успевая легонько коснуться случайной или неслучайной мысли о тех трёх загадочных фотографиях, где были призрачно уловлены бликующие облики неизвестных ему людей, которые явно не хотели сниматься, прятали глаза, и прочее, но их всё-таки каким-то образом заставили сняться, а может, попросили, заманили, завлекли...
   Месье М. во сне коменданта истекал потом, но вонзил-таки дротик в тёплое дрожащее горло полковника М.. И там три раза повернул своё орудье. Ровно три раза. Горячая кровь вырвалась оттуда на свободу и забрызгала собой белое голое тело месье М., липкое, потное тело. Выдернув дротик из горла, месье отшвырнул его в сторону и проглотил сухой угловатый комок в своём уже горле.
   А прежде чем уйти, он взял со стола гранёный стакан и наполнил его чёрной кровью, бьющей из горла полковника М., -- жажда мучила месье преизрядная: ведь был давно уж пуст полковничий графин, а где теперь искать воды...
  
   1982 - 1992
  

ШТУКОВИНА ЧЕТВЁРТАЯ

УЛЫБКА ДРОМАДЕРА

   Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! По телеку объявили, что ровно через 13 часов 20 минут на планету Земля (на Европу) обрушится гигантский астероид Дедал -- Европа обречена: бежать поздно -- надо ехать, по меньшей ере, за Урал, но и там шансов на выживание немного, к тому же предыдущие предупреждения об этом светопреставлении не были столь безапелляционны и потому возымели мало действия. Кто-то, правда, поверил и успел уехать. Но большинство осталось. Не поверили. Или махнули рукой. Положились на судьбу. На Всевышнего. Или на иллюзорную крепость привычного, налаженного быта.
   На экране - циферблат со стрелками, отсчитывающими последние часы нынешнего человечества: осталось уже (ещё) 13-10. Хорошенькое дело. Савелий прежде не верил: мало ли что говорят по телеку. Тем более в ночь на первое апреля.
   А теперь -- что же -- приходится верить. Очень уж убедительно излагают. Хотя сомнения свербили...
   С некоторых пор он как будто перестал особенно уж бояться смерти. Он вроде бы даже усмехнулся эдакому -- последнему -- известию... Но всё же, всё же... В груди его прокуренной что-то затрепыхалось: надо было что-то делать, куда-то идти...
   Но тут циферблат из телека исчез и в эфир пошла информация Си-эн-эн: нет, надежды его наивные не оправдались -- Си-эн-эн подтвердило информацию Берлина, Парижа, Лондона и Москвы. Америка надеялась выжить, но шансов на спасение у неё было немного -- астероид слишком уж велик: в результате столкновения с Дедалом Земля может стать своего рода Икаром, ха-ха, то есть попросту может соскочить со своей орбиты, -- дальнейшие её эволюции несовместимы с человеческой жизнью при любом раскладе.
   Волей-неволей задумаешься о последних (они же и первые) вопросах бытия. Каждый час, как последний? Что ж...
   В последнее время сочинитель Савелий Мыльников испытывал изнуряющую депрессию. Но -- весна, безумно взвывающие за окном мартовские коты... Разглядывая себя в зеркало, он думал: "Может быть, меня ещё посетит вдохновение прежних -- ювенильных -- лет?"
   Сава мнил себя скрытым аристократом, затерявшимся потомком древних русских князей: он усматривал черты утончённости в своём облике, а его изящным и чувствительным рукам с тонкими длинными пальцами было явно сподручней управляться со струнами, клавишами, беличьей кисточкой или авторучкой, чем с киркой, лопатой, мастерком или ломом. О врождённом аристократизме ему говорила также и его странная неприязнь к уличной пыли...
   А сейчас, пытаясь углядеть свой профиль с помощью двух зеркал, он вдруг сделал открытие: лицо эн фас есть лицо внешнее, общественное -- маска. Лицо эн профиль есть лицо внутреннее, личное -- тайное, сокровенное. Сам человек знает, как правило, своё лицо эн фас, но свой истинный профиль обычно не знает -- и боится его, боится!..
   На экране снова появился циферблат: до конца света оставалось 13-00. А за тонкими стенами и окном Савиной каморки уже поднимался и рос панический гул расхристанных человеческих голосов (скоро они станут звериными)...
   Расчётный эпицентр падения гиганта располагался в районе украинского города Белая Церковь.
   Чтобы раздробить астероид, американцы раньше хотели запустить в него 30 сверхмощных ядерных ракет типа "Атлас", но когда тот приблизился на расстояние, достаточное для более точной оценки, им пришлось с сожалением констатировать, что подобная ядерная атака уже мало что может изменить -- слишком уж велики его размеры.
   Между тем гул встревоженных голосов за пределами Савиной каморки продолжал нарастать, а кое-где и переходил уже в диковатый рёв, ор и визжание...
   На улице грохотали уже там и сям отдельные выстрелы, восторженно салютующие очередному концу света.
   Пьяно растрёпанный голос под окном отчаянно затянул прощальную дедовскую песню: "Врагу не сдаётся наш гордый "Варяг", пощады никто не желает"...
   А Сава уже метался из угла в угол своей комнатёнки и вспомнил почему-то о заначенной бутылке водки, оставшейся ещё с Рождества, и боялся выглянуть в окно, за которым только что раздался истерический звон разбитого стекла, тяжёлый грохот и визгливые разливы трёхэтажного мата...
   И тут в хлипкую дверь Савиной каморки настойчиво и даже как-то нагло постучали...
   "Организованный" преступник и террорист по кличке Копчёный ткнул в Савин живот чёрным стволом калашникова: "Собирайся, писатель, будешь нашим заложником в детском саду".
   Далеко идти не пришлось -- детский сад находился поблизости. Бывало, проходя мимо него, Сава любовался простодушными детскими играми и заслушивался щебетом детских голосов, что в тёплую погоду был слышен уже издалека и даже служил Саве своеобразным метео-ориентиром навроде обнадёживающего прилёта весенних птиц...
   Вскоре всё выяснилось. Три доморощенных террориста Копчёный, Лохматый и Никсон захватили детский сад-пятидневку с девятью заложниками и дали местным властям 12 часов для того, чтобы те обеспечили им за это время 500 тысяч долларов и перелёт в столицу Ирана Тегеран с близлежащего аэродрома фирмы "ФиГ".
   Главарь террористов Копчёный оказался на редкость обходительным головорезом. Он изложил Саве обстановку: заложниками в детском саду оказались уже бывшие там четверо детей (Маша-Даша-Миша-Паша), няня (Нина), воспитательница (Люся) и сторож (Семёныч). Но, рассчитав минимально необходимое количество и качество заложников, бандиты решили прихватить ещё хотя бы парочку таковых в соседнем доме (не без коварной подсказки неких соседей), и вот -- прихватили: игрою случая ими оказались художница Валя Телегина и сочинитель Савелий Мыльников.
   Перед тем, как заточить Савелия в привилегированную одиночную камеру игровой комнаты, Копчёный проинструктировал его примерно так: нам-де надо скрасить наш далеко не весёлый досуг длиною в 12 часов, а так как ты у нас как-никак литератор, то тиснешь, мол, ты нам роман вот на этих обойных рулонах, на каждую, дескать, главу, главку, кусок отводим тебе, любезный, только пять минут, не больше, уж будь добр укладываться в жёсткий сей регламент, а написав очередной кусманчик, просовывай его, мол, под дверь столовки, где наша крепостная художница наскоро оный проиллюстрирует и передаст благодарным читателям, то бишь нам, вашим покорным слугам, которым спокойнее знать, что их подопечные заняты каким-то общественно-полезным, а главное, непрерывным и ритмическим делом, а не умножают количество маеты и тревоги на единицу бессонной площади сего славного детского учреждения, вверенного нам волей Божьего Провидения... Примерно так сказали.
   Ну что ж. Понятно. Значит, за час он должен выдать 12 глав-пятиминуток, а за 12 часов заточения соответственно - 12?12=144, то есть -- дюжину дюжин. Но что, прости-Господи, можно написать за пять минут? Придётся ведь брать с потолка что попало...
   Дюжина дюжин. Чередование чисел. Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять. Кстати, с Валей Телегиной Савелий был уже знаком и даже клал на неё когда-то свой сумрачный экспериментальный глаз...
   А входя в свою игровую одиночку, он очень свежо ощутил в себе старую мысль о том, что да, конечно, мы только персонажи, куклы-голыши на театре военных действий мировых стихий.
   Всё это несомненно смахивает на грандиозный розыгрыш в кубе, подмигивающий подтасовками, странными совпадениями и намёками.
   Так он подумал. Но всё-таки решил, что в ящик сыграть мы ещё успеем, попробуем-ка сыграть напоследок в скоропалительно-беглый роман и тем овладеть этим склизким Христом, ибо Христос -- это рыба, та ещё... К тому же славные террористы в достатке снабдили его отличным баночным пивом -- пописывай и попивай, попивай да пописывай -- ну чем не здорово?!.
  

ДЮЖИНА ДЮЖИН

   1. 00.00-00.05
   Судьба и случай сыграли со мною в орлянку. Жребий выпал мой. Игровая комната теперь моя обитель. На 12 часов. А будто на 12 лет. 144 пятиминутки. 144 месяца. Дюжина дюжин.
   А время, оно тикает и колышется ванькой-встанькой: тик-так, так-сяк. Плюшевые мишки, чебурашки, арлекины и прочие куклы глядят своими пристальными пуговичными глазками мне в спину, вонзаются в затылок -- ничего не попишешь, они, эти очи всамделишных кукол, владеют отныне моим хорохористым временем, которое не терпит бессловесного ступора, а сплетает связи и узлы на память о зыбучих песках караванных путей зоревых, каких не позволим забыть в назиданье потомкам весёлым, что как-нибудь ненароком и вспомнят, глядишь, о Савелии Мыльникове, случайном авторе сей повести печальной, каковая, может статься, их слегка развеселит, немного развлечёт, расшебуршит, расшелестит, разъерепенит, когда они упрутся сумрачными лбами в молчащей вечности осушенное дно.
   Однако время не терпит -- за шкирку хватает, увы. Пора уже, право, начать мне мой скромный рассказ. Прошу извинить мои беглые взбрыки -- они продиктованы дрожью в коленях, проистекающей от сияния обоюдоострого дамоклова меча социального заказа, нависшего над сирой башкою вашего покорного слуги. Итак -- и пора бы уж! -- я начинаю.
   В 70-80-ых годах я служил на Кавказе, пока не ушёл в отставку и не вернулся в родные Хуловицы -- тихий уездный городок в ста верстах от Москвы.
   Имение моё пришло в упадок, сбережений я не имел, и, не без труда вглядываясь в своё безрадостное будущее, я по приезду, признаюсь вам, изрядно приуныл.
   Но делать нечего, надо было как-то начинать совсем новую для меня жизнь -- и я начал...
  
   2. 00.05-00.10
   Там, в северокавказском Ездоке, где некогда бывали Пушкин-Лермонтов-Толстой (и Киров, и Андропов и т.д.), где долго служил я офицером ВВС и писал свои песни и сказки, там я оставил привязанности и иллюзии, а вывез в отчие Хуловицы почти что голенького себя да нелепую неприязнь к уличной пыли, когда она поднимается, взлетает, взметается с земли и зверем бросается тебе в лицо, когтями впивается в глаза, залезает препротивно в нос, в рот и в уши... Правда, я вывез оттуда ещё и опыт общения своего с параллельными мирами и наблюдения кой-каких неопознанных объектов, -- но об этом не хотелось бы особенно распространяться...
   Написав штук 200 песен, я завязал с авторской песней и зарыл свою лютню в землю. Меня увлекло альтернативное направление в музыке. Мы начерно записали с Блантером в Ездоке несколько авангардных композиций. Но это всё требует среды и единомышленников, а таковых в Хуловицах я не находил. И дело заглохло. Надо было зарабатывать на хлеб. И я пошёл работать на военный авиазавод. А в стране меж тем складывалась очередная революционная ситуация. Долго ещё, словно больные зубы, дёргали меня ездокские воспоминания: оказалось, что родную чужбину поменял я на уже чуждую родину.
  
   3. 00.10-00.15
   Армия треклятая снится мне чуть ли не каждую ночь; подсознания не обманешь: что мы ненавидим, то мы и любим, что любим, то и ненавидим; а ежели обобщить -- к чему при-страстны, тому и под-властны. Воленс-ноленс. Ванька-встанька. Армия чёртова чем хороша: она насквозь сюжетна -- а это что-нибудь да значит в этом океане бессмыслицы, что глотает куцые, наши сирые жизни-жизняночки со всеми их бренными, и без того на ходу гниющими, потрохами...
   Я, может быть, рвался не столько из армии на вольные хлеба, сколько из североосетинской ссылки на родину -- в Россию, Русь-матушку: из ездокской котловины в самый центр Среднерусской возвышенности... А точнее, дело вовсе не в родине, а в моём полупотрошёном организме, который просто потребовал вдруг очередного качка сюжетного маятника: думаю, уважаемый Копчёный, впрочем, как и Никсон с Лохматым, меня поймёт, поймёте вы меня, дурака стоеросового: подкатывают в жизни такие моменты, когда легче, может быть, сдохнуть, чем продолжать барахтаться жуком шестилапчатым в неизменном и неизбежном навозе окружающего бытия.
   Был у меня в Ездоке кореш -- Блантер, у которого тоже был свой дружара -- Подъехалов, но этого последнего я видел редко, хотя и прослышал, что он, как и я, возвернулся в те же расейские палестины... Мне почему-то сейчас показалось, что наш уважаемый Копчёный оченно уж смахивает на этого самого Подъехалова. Ведь вот уже почти 15 минут, как начался всемирный праздник тотального розыгрыша и смеха, и я в связи с этим подумал, а что если Копчёный это вовсе не Копчёный, а Подъехалов (в порядке бреда), что если мои литературно-художественные друзья решили капитально меня разыграть, дабы, может быть, на что-нибудь эдакое подвигнуть... Впрочем, даже если это и не розыгрыш, я не в обиде -- вы, уважаемые мои террористы, отнеслись ко мне наилучшим образом, ведь лучшее отношение ко мне это дать мне бумагу, перо и принудить поиграть в роман: а я, дурак, и рад сыграть, и рад забыться... Я, заложник этого несомненно-сомнительного мира, этой свихнувшейся солнечной системы, увеселительной этой, висельной вселенной...
  
   4. 00.15-00.20
   Возможны два типа взаимоотношений с судьбой: либо с ней играть-бороться, либо плыть по течению судьбинских годин. Но самый идеальный вариант (третий) это плыть посерёдке, искусно лавируя между крайностями, меж левыми и правыми порогами, оставаясь, впрочем, тем же -- по вертикали -- дерьмом между молотом и наковальней, между верхом и низом, между жизнью и смертью, между небом и дном. Оставаясь минутною стрелкой на циферблате ненашей реальности, -- а она ведь и вправду не наша: этот мир придуман не нами, он нам навязан как условия игры, и каждый из нас, в силу собственной природы, делает свою игру. Медам, мсье, делайте вашу игру! Какое уж там добро и зло -- нет никакого добра и зла, а есть заведомая комбинация фигур и сил: каждый выпутывается как может, и утешается как может, и чем может. Наш сюжет -- это время -- отношение бытия к небытию. Хау дую ду. Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита!
  
   5. 00.20-00.25
   И я бежал из Ездока -- я бросил всё и бежал, подстёгиваемый мнимой своей ностальгией, этой горящей и несгорающей во мне купиной: но не по родине я, как выяснилось, тосковал, а по жизни неохватной и полной, всеобъемлющей жизни. Моё бегство -- это жажда экспедиции, новизны, тяга к смене положений, обусловленная поисками призрачного смысла и земли обетованной, выхода из рутинной пустоты несуществования, из космического и неизбежного одиночества, из клети семейной и всякой иной предопределённости, это поиск русской, стихийно безграничной воли, это убегание туда-не-знаю-куда... Извечное устремление дитячьего русского духа: и всё-то ему мало, и всюду ему тесно, узко, не вольно, всё бы ему, дикому, юному, зыбкому, непоименованному, взбрыкивать да уничижаться в гордой неуследимости и наготе; и вот, глядите, падшие под его летучей, но необоримой, ношей -- грязные и драные бродяги и алкаши, недалёкие, казалось бы, людишки распоследнего дна, как они рассуждают о вселенной и высшем смысле, -- люди, которые, не получив всего, выбрали ничто, и вот -- валяются под щербатыми расейскими заборами в лужах собственной мочи и блевотины...
   В провинции жизнь однообразна и скучна: то и дело слышишь, как в Москве совершаются грандиозные грабежи, изощрённые заказные убийства и великолепнейшие теракты; а у нас в Хуловицах то поросёнка украдут, то пьяные подерутся, то муж порежет изменницу-жену... И вот теперь-то -- наконец-то! -- случилось и у нас: террористический акт с захватом заложников -- ах, как это здорово, как это славно!..
   Трое отважных смельчаков бросили вызов грандиозной государственной машине и возвысили над ней свой героический глас: а подать сюда самолёт и пятьсот тыщ долларов, ну-ка! Вот это по-нашему, это по-русски! Я ведь уже почти умер от скуки и тоски в захудалой своей квартирке, но тут приходите вы и предлагаете совершить интереснейшее и отчаянное по смелости приключение, и я снова воспрял к жизни: только прошу вас, братцы, как дадут самолёт, возьмите меня с собой в Багдад, я знаю, как заинтересовать Саддама Хусейна, я ведь не только словоплёт, но и авиационный специалист, работник оборонки... Я сумею идеологически обосновать наше бегство, как исход из страны, продавшейся американскому капиталу, в страну, где под мудрым волением Аллаха (ля илляга аль рахим!) торжествует единственно справедливый мир истинного Ислама (да благословит всех нас Аллах!).
  
   6. 00.25-00.30
   Менты, как я погляжу (в окошко своё зарешёченное), наш детский садик уже оцепили. Скоро здесь будут спецназ, омон и представители властей.
   За выполнение первого условия (микроавтобус) я бы посоветовал выпустить четырёх детей, за выполнение второго условия ("бабки") -- нянечку и воспитательницу, а за выполнение третьего (подготовленный самолёт с подготовленным экипажем) -- сторожа и Валю Телегину. А Мыльникова, дескать, выпустим только после выполнения последнего условия -- то есть после удачного перелёта в Багдад. Я ведь авиационный технарь и во время полёта смогу контролировать действия экипажа (чтобы не завезли куда-нибудь не туда).
   Я всю сознательную жизнь боялся рисковать -- от этого все мои беды и неудачи, от этого жизнь моя дурацкая пресна и тягомотна. Но теперь всё, хватит -- надоело! Только теперь я понял, что пора мне в этой жизни совершить что-нибудь отчаянное: рискнуть, сыграть и выиграть, или погибнуть -- пан или пропал! Благо, бумажных рулонов обойных здесь в достатке: детский садик уже старенький, собирались, видать, затеять косметический ремонт по случаю заступлению первого весеннего тепла...
   Значит так: на втором этаже -- в спальной комнате -- под охраной крепыша Никсона у нас четверо детишек (Миша-Паша-Маша-Даша), няня Нина, воспитательница Люся и хромоногий сторож Семёныч; внизу -- в столовой -- специалист местного народного промысла художница Валя Телегина, а в игровой комнате я, Савелий Мыльников, а в предбаннике -- босс-главарь Копчёный со своим заместителем по боевой подготовке Лохматым, так?..
  
   7. 00.30-00.35
   Сутулясь, заглянул уважаемый Копчёный, пыхнул пару раз неизменной сигаретой в уголке скептического рта, пнул носком сапожка лежачего Микки Мауса -- тот, пискнув, улетел в угол...
   "Твои предложения могут пригодиться. Если ты не блефуешь".
   На что я ответил:
   "Ля илляга иль Алагу Мохаммад Расуль Улла!"
   "Что это значит?"
   "Нет Бога кроме Аллаха и Мохаммад -- посланник Его!"
   "Ага, пойдёт".
   И пошёл в свой предбанник обсуждать, видать, с Лохматым виды на меня...
   Между прочим, знаменитый Эдемский Сад, где согрешили Адам и Ева, находился как раз на территории нынешнего Ирака (в междуречье Тигра и Евфрата).
   Думаю, требовать надо именно ИЛ-76 -- самая подходящая и надёжная для нашего случая машина.
   Риск -- благородное дело; бледный лик судьбы-рока-фатума приобнажается на огненном фоне смерти, и в том её, смерти, целебная сила; в обратной её перспективе время движется вспять, чтобы мы вычитывали (вычитали) в судьбах своих зеркальные параллели, совпадения и инобытийные вехи-напоминания.
   Отец мой в своё время тоже служил техником ВВС. На Камчатке. Недалеко от знаменитой Долины гейзеров. Я, между прочим, там и родился. На той диковинной земле среди вулканов и гигантских трав. И там же, когда мне было год или два, я впервые всерьёз умирал: вдруг перестал дышать, закатил глаза, начал синеть. Но, кажется, выжил, откачали. Может быть.
  
   8. 00.35-00.40
   Ничего себе, первоапрельская шутка! А впрочем, я, может быть, и не прочь был бы умереть, а точнее, не всё ли в конце концов равно, жить или не жить?
   Ладно, шутки в сторону. Итак, когда мне было год или два, я чуть было не умер, но -- выжил, хоть и с трудом: причина того, первого, умирания неизвестна до сих пор. Есть упоение в бою и смертной бездны на краю. Второй раз я умирал в три года, когда Гагарин взлетел в ближний космос, а наш ТУ-104, на котором мы летели с Камчатки в Москву, попал в грозу, то есть попала молния линейная в него, и он рассыпался на мелкие кусочки: отец уволился из военной авиации по случаю сокращения в этой самой авиации, когда Хрущ сокращал армейский контингент, но вместо этого, хитрюга, начал строить ракетные войска стратегического назначения, каковые потом и построил успешно, но дело не в этом, а в том, что самолёт рассыпался в мелкие кусочки над тунгусской тайгой, и все погибли пассажиры безвозвратно, когда Гагарин Юрий вкруг земного шарика уж полвитка, должно быть, совершил, должно быть, я погиб уже, ещё тогда. И я уже не я. И нет меня. Так вот. Может быть, вы заметили, что мы проживаем с вами за одну жизнь множество жизней, множество разных эго? Так вот. Я и потом ещё множество раз нарождался и множество раз умирал. Но дело не в этом.
   Лучше, по-моему, так:
   1) за автобус -- двух детишечек;
   2) за 500 тыщ (а лучше 2 лимона) баксов -- Нину и Люсю;
   3) за ИЛ-76 (с хотя бы одним опытным пилотом и одним опытным штурманом) Семёныча и оставшуюся малышню;
   4) за успешный перелёт в Багдад -- Вальку Телегину и вашего покорного слугу.
   Думаю, Валентинка не будет против. Мы с ней когда-то познакомились на одной респектабельной даче, где мило обсудили разные эстетические вопросики, на многие из которых взгляды наши удивительным образом совпали, -- правда ведь, Валентина?..
  
   9. 00.40-00.45
   Ума не приложу, как Валечка умудряется иллюстрировать этот мой сивокобылиный бред. Художникам не надо ничего объяснять -- они ладят с необъяснимым и безъязыким напрямую.
   Если нельзя убежать, надо расслабиться и постараться получить удовольствие. То бишь наше жизнетворчество и наша жизнестойкость заключаются в умении выколупливать свой кайф из любой, пусть и самой препохабной, ситуации. Аки из дерьма -- алмазы. Аки князей -- из грязи.
   В 1022 году сошлись тьмутараканский князь Мстислав Владимирович и касожский князь Редедя со своими войсками в очередном споре за сопредельные земли. Хоть и надоело уж им спорить и воевать. И порешили они поставить точку, и сошлись в персональной схватке на виду у окруживших их ратников.
   И вот -- ловкий и опытный Мстислав убивает булатным мечом бедолагу Редедю. А по случаю сей победы выпускает пленённых касогов, желает проигравшим битву противникам всего самого наилучшего, и для окончательного скрепления искреннего своего миролюбия выдаёт замуж за убиенного горем сына Редеди свою раскрасавицу-дочь. И от этого брака пошёл на Руси достославный княжеский род, имя которого впоследствии досталось вашему покорному слуге. Может быть.
   В той давней авиакатастрофе погибли все, исключая меня: они, погибшие, исключили меня из списка новосельцев забытийного царства, куда они отбыли тотчас же после собственной гибели, -- мягкие лапы гигантской лиственницы приняли на себя исподнебесный удар малолетнего тела и вынесли его за скобки общей судьбы моих воздушных солетальцев.
   Меня нашли на третьи сутки в семи километрах от места основного падения обломков, когда Гагарин давно уже (тоже) приземлился и принимал поздравления от высоких особ. Мне было тогда два или три года, то есть где-то между двумя и тремя.
   Я всего этого как бы не знаю, или не помню, но через некоторое -- тёмное -- время оказываюсь вдруг в окружении неведомых мне папы-мамы-бабушек-дедушек и узнаю, что я являюсь (или являлся?) последышем знатного рода, ведущего свою генеалогию от касожского князя Редеди, а через жену его сына аж от самого князя Владимира-Красное Солнышко... Ну там ведь, в этом самолёте, много всякого народу летело, а в таком возрасте, между двумя и тремя, меня, как я теперь думаю, вполне могли принять за другого, тем более, что я был тогда в шоке, ничего не помнил, ничего не говорил... Либо меня разыграли, либо я сам разыграл. А может быть, всех нас, вместе взятых, разыграл кто-то ещё более всеведущий...
   Во -- Копчёный, Лохматый, смотрите -- кажись, микроавтобус подкатил, фирменный, вроде бы даже "Нисан"...
  
   10. 00.45-00.50
   Отлично -- Лохматый с калашниковым и гранатой, придерживая ментов на безопасной дистанции, проверяет минивэн. Но денег в автобусе нет. Лохматому объясняют, что деньги будут попозже, -- нет, Лохматый отрицательно мотает головой, это нас не устраивает, мы не согласны, автобус принимается только вместе с бабками... Молодец, Лохматый! Менты пожимают плечами, один из них хватается за рацию, нервно объясняет кому-то ситуацию... Лохматый возвращается восвояси.
   Судя по всему, они ждут денег из Москвы, откуда прибудут, видимо, и спецы госбезопасности, которые должны действовать похитрее...
   Конечно, какой я вам советчик... Но, может быть, новая записка для ментов с уточнёнными условиями выдачи заложников могла бы состоять из таких пунктов:
   1. За минивэн с деньгами -- Машу и Дашу.
   2. За безопасную дорогу к аэродрому (прямо к трапу) -- Нину, Люсю и Семёныча.
   3. За готовый к перелёту в Багдад ИЛ-76, за опытного пилота, серьёзного штурмана и надёжного бортинженера, а также сухой паёк и выпивку -- Машу, Пашу и Валентину (эти трое должны быть выпущены лишь на исполнительном старте, то есть перед самым разбегом для взлёта).
   4. За успешный перелёт в Багдад -- экипаж и авиатора-литератора.
   Ну как - неслабо? Остаюсь ваш бортлитератор Сава Мыльников.
  
   11. 00.50-00.55
   Мстислав и Редедя не жаждали кровопролития, и потому сошлись один на один: это практиковалось тогда и на Западе, и на Востоке.
   Совершенно полная луна, просачиваясь через зарешёченное окно (решётка в виде восходящих лучей солнца), пытается заигрывать с мутной водой и вялыми рыбками в шарообразном аквариуме...
   Я же в световом коконе настольной лампы за столом у двери в столовую выброшен из всякого повседневья и этой луне -- посему -- сопричастен...
   Иудео-хазарская община Тьмутаракани, наместником которой был Мстислав, контролировала северо-восточный рынок Причерноморья, на который, ввиду его богатства, претендовали и касоги Редеди... Ах, какие замечательные арабские скакуны были у Мстислава! А также и отборнейшие беговые верблюды -- дромадеры (одногорбые то есть).
   Хоть двор детсада и освещён, но прибор ночного видения нам (вам) бы не помешал. Кстати, я бы посоветовал затребовать ещё и бронежилеты. Уже затребовали? Или нет?..
   Время прошедшее, непрошедшее, давнее, недавнее, что с ним делать?.. Время -- это универсальные устойчивые отношения между событиями. Устойчивые. И универсальные. Сорок лет назад пулковский астроном Н.А.Козырев высказал идею о превращении времени в энергию -- о том, что время способно порождаться и поглощаться материальными телами. И не только высказал, но и доказал опытным путём. А недавно несколько учёных повторили опыт уже покойного профессора и подтвердили тем самым его, казалось бы, невероятные, выводы (опыт с маятником-гироскопом).
   Нежные замшевые губы, огромные ресницы -- это дромадер.
  
   12. 00.55-01.00
   Экзотический зверь дромадер -- ваш слуга и пустынь Пифагор, это я, дармовой пионер, покоряющий свой перекор...
   Американцы после второй мировой войны под большим секретом (в рамках ЦРУ и ВМС) проводили эксперименты по воздействию сверхсильных магнитных полей на материальные объекты. В результате -- на некоторое время им удалось сделать эсминец "Элдридж" невидимым. Вот такие бывают дела.
   Боже мой, перед тем как оказаться в коварных сетях террориста Копчёного (два часа тому назад), я увидел по телеку жуткую передачу о гигантском астероиде, который вот-вот (осталось 11 часов) упадёт на Землю и превратит всех нас в невидимую пыль, но ведь всё это говорилось в ночь на первое апреля, которое сейчас наступило, и получается, что это всего только розыгрыш, ведь это может быть правдой, ведь правда? Просто в ночь на первое апреля шустрая бригада ночной молодёжно-развлекательной программы решила разыграть этот коварный спектакль, чтобы такие дураки, как я, всерьёз засомневались...
   Может, и этот теракт с захватом заложников -- это тоже большая и жуткая шутка?..
   Немудрено и запутаться. Нельзя ведь всему одинаково доверять.
   А первопричины, непротиворечивая реальность -- где-то там, за стеной. Всем знанием владеть зараз нам не дано, увы. А посему остаётся -- по возможности -- не судить. Принимать то, что есть. Чтобы самим себя не обыграть.
  
   13. 01.00-01.05
   Не зря, видать, в детстве было у меня любимое одеяло -- верблюжье: тёплое и загадочное, самое надёжное и крепкое.
   Есть в дромадере что-то от ребёнка, от сфинкса что-то, и от буддийского монаха -- ламы, от Пржевальского, Роборовского и Гурджиева, от Аверроэса и Тэмуджина... Детская непосредственность Алисы и Нэша, стойкость Набокова и Карбышева. Ласковые замшевые губы. Долговязая замедленность движений. Выпуклые дивные глазищи под эмиратом пушистых девичьих ресниц. Вид в профиль -- см. пачку сигарет "Camel", вид эн фас и в Ў -- см. рекламный ролик шоколада "Пикник". Это я -- ваш покорный слуга -- дромадер. Тьмутараканский верблюд. И смысл его -- экспедиция. "Кэмел-трофи"...
   За запертой дверью столовой, под которую я всучиваю эти свои обойные страницы, -- то ли завывание, то ли мычание слышится мне: неужели Валентина, более-менее освоившись в новой обстановке, уже что-то там про себя напевает? А как твои, Валечка, дочка и муж -- в Москве, небось, аль на даче... Твой муж похож на правоверного христианина, он пишет высокодуховные пейзажи и, кажется, не очень-то приветствует твои модернистские изыски. А дочке твоей необходимы южное тепло и горный воздух. И вот моя душа, она, признаюсь, того же просит в последние годы -- южного тепла и горного воздуха. А несколько годков я вот там-то как раз и служил, где всего этого навалом, -- рядышком с Главным Кавказским Хребтом (ГКХ). Н-да...
  
   14. 01.05-01.10
   Один французский учёный, расшифровывающий по заданию Ватикана древние кумранские манускрипты, нарушил недавно обет молчания, который он дал папе, и поведал миру о том, что две тыщи лет назад с неба низверглись на сверкающих дисках странные пришельцы (даётся их описание), которые совершили много полезного и оставили свои предсказания исторического будущего Земли где-то, кажется, до третьего тысячелетия включительно, то есть до её, Земли, окончательной гибели. Там предсказано, в частности, явление антихриста (по описанию -- вылитый Гитлер), а в 1994 году -- расцвет большой земли на северо-востоке (по описанию -- вылитая Россия), где-то в районе 2000-го года -- рождение огромной азиатской империи за некоей (судя по всему, Великой Китайской) стеной...
   Тут у меня в игровой комнате неизвестно откуда появилась вдруг сонная -- и, прошу заметить, беременная -- кошка, которая чем-то неуловимо смахивает на нашу Валю Телегину, исключая, конечно, факт беременности, каковая всё-таки сама по себе вовсе не лишена своеобразного обаяния, -- не зря же ведь в моду вошли недавно (не без помощи знаменитого "Пентхауза") беременные фотомодели -- и в облачении, и "ню".
  
   15. 01.10-01.15
   Но, чёрт возьми, ведь то сообщение об астероиде Дедал прошло ещё за час до начала этого дурацкого первого апреля! И выходит, что оно было сделано на полном серьёзе, или как?! Не знаю, что и думать. Хорошо хоть, добрейший Лохматый только что подбросил мне ещё пару банок пива, парочку сникерсов и пару же пачечек славного Кэмела: спасибо, ребята, -- красиво умирать не запретишь. Русские, они завсегда любили (и умели) умереть красиво. И даже при отсутствии знаменитой тельняшки.
   Умение подчистую рассчитаться с собственной жизнью, начинающей уже размазываться в нечто неопределённо-слюняво-старческое, это, друзья мои, вовсе не слабость, а сила. Я, признаюсь, недавно пытался, да не смог (именно ведь из-за слабости своей и не смог!). Ведь поэту нужны впечатления сугубо первозданные -- без искажающих наслоений усталости и скуки.
   А снег ещё и вполовину не растаял... И хочется тепла весеннего, так хочется. И кошке моей беременной, что трётся сейчас о мои ноги и косится снизу на мою пасть, грызущую сникерс и лакающую пивцо, -- ей, видать, тоже хочется понежиться под солнышком, разлегшись-распластавшись в стране дремучих и сочных трав... М-да.
   А вообще-то, мы бесимся с жиру, когда не находим (вдруг) под рукой самих себя, когда надеемся, ничтоже сумняшеся, на лёгкие лазейки там ли, сям... Когда, не научась довольству самым малым, не принимаем с добром и благодарностью всего того, что даёт нам каждый день поднебесной жизни, -- ведь каждая весна через торопливый и буйный расцвет природы спешит нам об этом напомнить, снова и снова, из года в год... Боже мой, ну когда же научимся мы наконец не канючить беспрестанно по поводу и без, а ценить и ловить всякое просветлённое мгновение этой жизни, делая душу свою сухой и ясной -- летучей, как птичка... Ведь всякий раз стискивать зубы -- это какое же беспокойство для организма, а? Вы со мной согласны?
  
   16. 01.15-01.20
   Помните, как отсекали "Титаник" хладные воды Атлантики от... От чего? От коловращений и паник?. Помните, как отсекали "Титаник" хладные воды Атлантики от -- коловращений, борений и паник... От чего же ещё? Ото всяких там забот, от человеческих забот? И зевот? От тех, кто ещё живёт? Крадёт? Кто платит ещё и живёт?.. Помните, как отсекали "Титаник" хладные воды Атлантики от коловращений, преданий и паник тех, кто расплачивается и живёт?..
   Там, в хладных этих водах, навсегда остались истомлённые тела 1502 человек...
   А этот наш -- истончившийся уже -- ХХ век, этот, если по-римски, уже из двух состоящий крестов, из распятий, что он такое нам навертел-накрутил?! Что уж мы узнали точно, так это то, что человек, оказывается, хуже, намного хуже, чем мы о нём думали и сто, и двести, и триста, и тысячу лет назад; но, несмотря на то, он в то же время -- изощрённее, сложней, многообразней. Вот что мы узнали. И сколько чёрной крови вкусили... А смыслов лучших не нашли. Помните, как потакали народы веку и Риму второго креста, как православили иродов роды эти кровавые наши уста?..
  
   17. 01.20-01.25
   А я уж часом думал, что вы, господа террористы, вовсе даже и не читаете эти мои, поневоле беглые и сумбурные, зарисовки, -- так нет, оказывается, читаете: только что заходил г-н Лохматый и отчитал меня за морализаторство и вербальное самолюбование. Что ж, согласен: откровенным дидактическим проповедям не место на этих обойных детсадовских страницах, а место -- хоть какой-нибудь игре, какой-никакой интриге...
   И, уж конечно, меня на моём подневольном месте нетрудно поставить на место. На моё место. А я и рад не роптать и смиряться притворно и тайно -- благо, не так уж я прост, аки перст... Это я, одногорбый верблюд, завербованный в путаный путь, и меня, заплутавшего тут, пустяки -- переплюнуть и пнуть...
   Честно сказать, я всегда был убеждён в том, что человек поступает хорошо или плохо не потому, что он хорошо или плохо воспитан, а потому, что он так устроен изначально, таковым рождён. И ведущие американские невропатологи супруги Дамасио доказывают наличие в человеческом мозгу особого "морального центра", повреждение которого (наследственное или благоприобретённое) с неизбежностью приводит к аморальному поведению. Посему любые традиционные попытки перевоспитания "оступившегося" индивида обречены на провал. И каждый из нас обречён на свою -- непререкаемую -- тропу... Наша (ваша) узкая тропа устремляется на Ближний Восток.
   Это я, пилигрим и собрат тем, которым и верят, и врут, на которых везут и стоят и Багдад, и Бомбей, и Бейрут...
  
   18. 01.25-01.30
   Официозная -- т.н. большая -- история есть история императоров, царей, князей мира сего, а наша история, история отрешённого от высокопоставленных интриг быдла, сокрыта в сумрачных глубинах однообразной и будничной пыли, но наше копошение в ней тоже исполнено своих великих прозрений, побед и поражений, мы тоже деятели -- делатели -- истории, складывающейся из невзрачных, крохотных историек, каковые, кроме нас самих, никому не интересны.
   Эти бесконечные споры о противостоянии между Западом и Востоком, эти глобалистские разлагольствования и упражнения со штангенциркулем над подопытным шариком бессловесного глобуса -- это глубоко чуждо характеру моего устройства: придел моей свободы (лазейки) невелик, но зато он мой навеки, мой закуток, моя конурка, камерка моя... Увы, я понял это сразу.
   В начале 80-ых мы с Валетовым Мишкой разбрасывали по Ездоку антибрежневские листовки. Тогда же я сочинил катехизис революционера 80-ых годов, который по настоянию проницательного Мишки удалось уничтожить до того, как гебисты вплотную подступили к разработке нашего дела.
   Теперь-то я понимаю, что нам тогда, ввиду нашей молодости, было необходимо ощутить поле творческого напряжения, которое рождается между полярными зарядами, а по сути, так: молодые люди, терпящие неудачу в любви, с головой бросаются в компенсирующую деятельность, какая в тот -- горячечный -- момент подворачивается им под руку.
   Конечно, ситуация ядерного противостояния между Западом и Востоком была тогда столь напряжённой, что поле этого напряжения волей-неволей влияло и на повседневную жизнь внутри самих этих противостоящих друг другу общностей, разделённых пресловутым "железным занавесом". А теперь, когда этот занавес, этот пояс невинности, истаял в прах и мы, блаженные восточники, вкусили наконец прелестей западной жизни, нам остаётся заключить: никакая жизнь не лучше, любая жизнь вполне стоит другой, ибо ключевой смысл не в образе жизни, а в степени и качестве игры, в какие возведена и вовлечена эта наша приземлённая жизнь, какой бы она в конце концов ни была...
  
   19. 01.30-01.35
   За нашу с Мишкой Валетовым поимку молодой ездокский гебист по фамилии Зыков (ехидный красавчик) получил благодарность и повышение по службе. Но наши армейские гебисты отмазали нас от суда и тюрьмы. А потом и новые времена вовремя подоспели.
   Эх-ха-ха, сколько же на нас на всех наслоилось всякого разного, чтобы мы забыли о простом и детском своём первобытии, о том, как это так -- ступать по зелёной росистой траве босиком, босиком, босиком! Мы запутались в бесконечных мудрствованиях, в лукавых ловушках мышления, пресыщенного самим собой.
   На рубеже веков кричим -- ау! пришла пора сбосить с себя громоздкие одежды вонючей цивилизации и начать всё сначала!
   Всё изжито, избыто, изрыто и сверзается в тартарары... Но, устав упираться в корыто, прозреваю другие дары: через драные дыры в кулисах, сквозь тибетские горы муры -- вижу край задремавшей Алисы и эдемского рая миры...
  
   20. 01.35-01.40
   А не разыгрываем ли мы друг друга, мы все? Ведь это так на нас похоже...
   Извечные человеческие привычки, правила игры -- насколько они безусловны, насколько вариабельны?
   На данном -- трёхтысячелетнем -- этапе своего развития Мысль человеческая в большинстве своих ипостасей могла бы уже подвести некоторые окончательные итоги.
   Помню, как одна обольстительная девушка учила меня игре на теноровой флейте, -- инструмент был один, а нас было двое: превосходно было сие странное -- через пригубливанье мундштука-посредника -- эротическое действо... К чему я вдруг это вспомнил? А бес его знает, к чему! Преднамерение моё -- в непреднамеренности. Всё случайное и необязательное -- неслучайно и обязательно. Будем в вальсе кружиться по кругу, по кругу, ум-ца-ца, ум-ца-ца, по кругу, по кругу, распустим орнаментальные свои россказни и проказы.
   Что бы там (и здесь) ни было, надо с пользой и в своё удовольствие провести (вокруг пальца) оставшееся время -- хоть пан ты, хоть пропал...
  
   21. 01.40-01.45
   Ба, что это там такое случилось? -- что за стрельба на втором этаже?! Что случилось?! Вопли, крики, плач... Боже, что там такое?! Я ничего, совсем ничего не понимаю. По Нейгаузу, талант включает в себя три неизбежные составляющие -- страсть, интеллект и технику. За окном -- неясные тени мелькающих тел... или тела мелькающих теней... Может, приехали спецназовцы и сделали попытку через солярий проникнуть на второй этаж, чтобы оттуда захватить весь детский ад?! Но могут ли они так рисковать жизнью заложников?! Не знаю. Ничего не знаю. Могу только гадать. В башке сплошная смута -- какое тут писание?
  
   22. 01.45-01.50
   Кажись, попрыгали, попадали со второго этажа... Видно, Никсон держал оборону. Будто бы стоны чьи-то со второго этажа доносятся -- или нет? Против лома нет приёма. Ведь у Копчёного, кроме автоматов и гранат, наготове солидная мина, которой он мог бы разнести всех нас в пух и прах. Какая, какая тревога в груди...
   "Я думаю, Харди, что нашему судну пришёл конец", -- сказал старпом Мэрдок старшему стюарду второго класса. Под судном, конечно, подразумевался легендарный "Титаник".
   Беспокойство. Егозливое сердце... Ах, да чихать я хотел на всю эту трехамудию! Есть такой славный английский телесериал по Вудхаусу -- "Дживс и Вустер": так вот, Берти Вустер -- герой, очень близкий моему внутреннему складу. Берти -- человек безответственный, беспечный, плывущий по течению наружных обстоятельств, неунывающий, лёгкий, подвижный, хоть и ленивый, некрасивый, но обаятельный и самобытный, простодушный, естественный и органичный, искренний и эмоциональный, безобидный и мирный, отчего часто попадает впросак... Он ценит свой покой и волю своих, нелепых подчас, проявлений.
   Установилась тишина: я больше ничего не слышу -- ни снаружи, ни внутри, в аду часов и досугов дитячьих...
  
   23. 01.50-01.55
   Оказывается, про Красную Шапочку нам всю жизнь беспардонно врали с позиций благочинного соцреализма. Я сам совсем недавно прочитал у братьев Гримм подлинный текст этой, как ни странно, совершенно трагической сказочки: волк, нарядившись бабушкой, сожрал Красную Шапочку совершенно по-настоящему и необратимо. Тогда как в советском варианте, откуда ни возьмись, появились добрые охотники, которые вспороли хитрому хищнику брюхо и выпустили бабушку с девчонкой на свободу -- живых и невредимых.
   Соцреализм -- почти по Голливуду -- есть царство грёз, что подлежит разоблаченью лишь тогда, когда пришла пора сменить систему мифов, без коих человек на свете этом не жилец. Станислав Ежи Лец был гений парадоксов и друг юмора высшей очистки, а обе эти ипостаси суть сёстры-близнецы.
  
   24. 01.55-02.00
   "Сумбур вместо музыки" -- так звалась одна из статей супротив гениального Д.Д.Шостаковича в незабвенной "Правде".
   А ведь Д.Д.Шостакович в музыке это П.Л.Капица в физике (не только в специально-специфическом, но и в социально-общественном смысле). Дэ-Дэ зачинал переход к нонешней полистилистике. Синергетике.
   Что же делать, раз я, демиург-дромадер, заслан-завербован кем-то (более высшим, неведомым мне, демиургом) в экспедицию, цели и задачи которой мне неизвестны. Поживём -- увидим. Желтокнижник песчаных морей, прохожу за барханом бархан, чтобы вызнать у мира скорей, чем закончится этот роман.
   Ведь вот -- Берти Вустер, он ведь личность, демиург (как и всякая личность), хоть и попадается то и дело в мышеловочные ситуации, из которых его то и дело вываживает "умный" слуга Дживс.
   В том и закавыка, что назначение человека, помимо прочего, определяется его исходной (природной) психической конституцией: что естественно (нравственно) для Вустера, то неестественно (безнравственно) для Дживса. Есть ещё культурно-исторические стереотипы, национально-территориальный менталитет: что благородно и богоугодно для Тэмуджина, то для Пушкина бесчеловечно и дико, и наоборот.
  
   25. 02.00-02.05
   Нет, воспитание и среда играют, конечно, определённую роль в становлении каждого человека, но ведь бывают такие природные предрасположения, уклониться от которых человек сам по себе не волен.
   Согласно своим обрядам древние племена и даже представители высокоразвитых цивилизаций совершали человеческие жертвоприношения -- плохо это или хорошо? Назвать это дикостью было бы только отговоркой. Всё сложнее. Ценность человеческой жизни целиком и полностью обусловлена инстинктом самосохранения.
   И какая-нибудь бродячая собака имеет прав на эту жизнь несколько не меньше нашего. И является полноправным носителем собственного смысла. И я приласкал эту собаку не потому, что я такой добрый, а потому, что так мне захотелось. Удовлетворяя собственные прихоти, мы обретаем смысл.
   Ба! -- снаружи теперь светло, как днём: омоновцы, чтобы лучше контролировать наш бедный детский кораблик, цепко взяли его в перекрестье своих прожекторов. Кажись, я вижу там, средь ментовских уазиков, угловатый инкассаторский броневичок -- неужели бабки подвезли?
   Из груды игрушек я выбрал себе здесь две особенные -- ваньку-встаньку и старый металлический волчок с облупленными боками: вот они, покоятся на моём столе -- один непреклонно стоит, а другой отдыхает покуда...
   Уютно ироничный Эйнштейн в широкополой шляпе с чёрными ещё усами -- вылитый Чарли Чаплин: от великого до смешного...
  
   26. 02.05-02.10
   Лохматый забирает у омоновцев мешок с деньгами, а Копчёный передаёт им Машу и Дашу, которые зевают и трут кулачками глазёнки... Надо же. Значит, всё пока идёт по плану? Значит, мы должны сейчас грузиться в автобус и ехать на аэродром?
   Значит -- времени у меня больше не осталось. А кошке, ей всё до фени, беременной и вечно голодной, -- пялит на меня сощуренную свою мордуленцию и, тихонько подмяукивая, просит жрать.
  
  
   27. 02.10-02.15
   Мне отсюда слышно -- Копчёный с Лохматым пересчитывают баксы: и это верно -- нельзя слепо доверять хитроумному противнику. Что же, что же, а мне-то что делать?! Всякое бывает, всякое. Вот недавно выяснилось, что Роберт Пири до Северного Полюса, оказывается, не дошёл, хотя долгое время считалось, что он был первым. Но, чёрт возьми, это, в конце концов, не главное: главное, что шёл, падал и снова шёл, главное, что экспедиция была... Система Пири оказалась открытой -- перспективной.
   Разные бродячие истории крутятся в голове.
   Историйка про чету советских каннибалов, которая убивала человеков и хавала ихнее мясо в разных кулинарических видах, как-то -- пельмени, колбасы, соленья, антрекоты, ростбифы, люля-кебабы, шашлыки, паштеты и проч. Несколько лет назад была об этом нашумевшая статья, кажется, в журнале "Смена".
   Бродячая история про сало, когда муж некоей жены симулировал автоповешенье, а соседка на виду у этого псевдоповешенного полезла в кладовку за салом, а псевдоповешенный как рявкнет ей в спину "положь сало!", после чего соседка замирает со шматом стибренного было сала в ловких руках и -- падает замертво -- хлоп!..
   Я вынужден писать (варганить) на скорую руку, на живую, как говорится, нитку, цепляться за случайные концы и блики и брать сюжеты, что называется, с потолка...
   Что взбредёт мне в голову с потолка, что взбрендит в очередные пять минут -- я не знаю, но знаю, что взбрендит неспроста и неслучайно.
  
   28. 02.15-02.20
   Природа создаёт горы и долины, а люди ставят везде заборы и указательные знаки.
   Люди не замечают, как со временем меняются их восприятие, мышление, вкусы. Но об этих изменениях сигнализирует чуткое передовое искусство. Джон Кейдж ещё лет двадцать назад писал об изменениях наших взаимоотношений со временем -- о новом восприятии звука, ритма и тишины. Многие ещё и не догадываются, как сильно -- кардинально -- изменился человек уже хотя бы за последние 50 лет. Да и вообще -- о большинстве сил, руководящих нашей жизнью, мы ничего не знаем. Где-то в 1976-1977 годах каждый день ровно в 8 часов вечера на протяжении нескольких месяцев у меня, подобно небольшому трансформатору, начинал греться правый висок, что продолжалось всякий раз в течение двадцати минут. Потом начались странные сны и видения. И специфические контакты с иным разумом. Расширение спектра воспринимаемых частот. Всё-таки это очень верно, что мы за одну календарную жизнь проживаем несколько (а может, и великое множество) разных (иногда и очень разных) жизней. То есть мотивы наших поступков, идей, побуждений зачастую определяются суммой этих разнородных и неведомых нам сил.
   Что-то, слышу, какое-то замешательство в предбаннике нашем. Лохматый зовёт Никсона, что-то про сторожа. Копчёный же советует Лохматому самому подняться на второй этаж и привести сторожа сюда, вниз.
  
   29. 02.20-02.25
   Дерево, собака, облако и камень, сполна реализуя свой статут и едва касаясь нас шершавыми боками, простираются, струятся и растут. Сторож Семёныч отыскал в своей каморке рентгенометр, с помощью которого хитроумнейший и не теряющий бдительности Копчёный (вот что значит интеллектуальный террор!) проверил полученные баксы на предмет радиации и обнаружил, что они меченые, то есть специально облучённые (80 мкрен/час), что сильно уменьшает возможность их легального использования.
   А менты в это время через свой матюгальник приглашают нас в автобус, чтобы следовать в аэропорт, на что Копчёный, приоткрыв входную дверь, бросает им мешок с испорченными деньгами и кричит, чтобы они заменили деньги на нормальные. Но менты не могут понять в чём дело, ведь не могли же их мозжечковые головы заподозрить в Копчёном столь невероятную проницательность, каковая есть проницательность самой природы. У дромадера -- два верхних века: одно внутреннее, другое внешнее -- причём, через внутреннее он видит вполне пристойно. Всё это придумано для защиты дромадерова зрения от песчаных бурь. Природа, если ей надо, продумывает всё до мельчайших деталей: в системах подстраховки, в сложных дублирующих системах изобретательность природы налицо. Поэтому вопрос -- в чём причина гибели динозавров? -- остаётся открытым.
  
   30. 02.25-02.30
   Через приоткрытую входную дверь спецназовский майор проводит с Копчёным переговоры-уговоры по поводу замены денег. Копчёный стоит на своём. В результате -- майор возвращается восвояси. Что это за растительность на стенах? Эдакими висюльками, эдакими водорослями свисает из глиняных горшочков чуть не до пола, а также оплетает натянутые вдоль стен верёвочки... Кажется, традесканция, да -- так вроде бы называется это диво.
   А из новых подходов к энергоинформационным процессам следует, что растения суть существа разумные.
   Дерево, собака, облако и камень: каждая из этих систем в отдельности есть одно, а вместе -- другое.
  
   31. 02.30-02.35
   Броневичок-то! -- завёлся, развернулся и поехал куда-то, -- видать, за новыми деньгами в Москву, а это ещё целых четыре часа (два туда и два обратно)... Селин говорил, что люди в большинстве своём тяжёлые и тупые. И это правда.
   Надо начать новую жизнь, ступить в новую воду, снова стать свободным, стряхнуть с себя прах и лохмотья прежних жизней: надо расквитаться со своим прошлым.
   Ездок -- это солнце, жара и, главное, горы. Ах, я любил, с раздольных гор спустившись, когда яркие краски впечатлений ещё не потускнели в радостно взбудораженной голове, побродить по городу, вальяжно влача за собою своё же усталое, развинченное в суставах тело, поглазеть на прохожих инопланетным покуда взором...
   Как хотелось мне тогда сказать им всем: люди! я знаю, что вам надо -- вам надо подняться в горы и взглянуть на себя с убелённых снегами высот поднебесных... Горы -- это лучшее, что я знал в жизни. Не зря, не зря Ф.Ницше искал своего сверхчеловека именно в горах.
  
   32. 02.35-02.40
   Валечка, чтобы тебе помочь, скажу, что Ездок -- это такой же махонький городок районного масштаба, как и наши Хуловицы, но только ещё более скученный, тесный, запутанный (узкие кривые улочки), но от этого и более уютный, а ведь он, Ездок, ещё и достаточно старинный, с сохранившимися в центре столетней (или чуть меньшей) давности особнячками. В центре -- Красная площадь (а официально -- улица имени 25-летия Октября) с огромным памятником Ленину. Рядом -- зигзаг центральной улицы Кирова (с одноимённым памятником), ведущий прямо к главной достопримечательности -- гигантскому базару, рядом с которым протекает мутный Терек. Поперёк и вокруг улицы Кирова причудливыми узлами заплетаются улицы Мира, Вокзальная, Богдана Хмельницкого, Пушкина, Достоевского, Орджоникидзе, Коммунистическая и др.
   Ездок -- это южный форпост европейской России: он, кстати, и строился лет, примерно, 200 назад как форт-крепость, и поныне живут там потомки запорожских, ставропольских и терских казаков. А также и представители многочисленных кавказских и не только кавказских народов (осетины, кабардинцы, чеченцы, ингуши, балкарцы, кумыки, дагестанцы, армяне, греки, татары, грузины, азербайджанцы, персы, немцы, корейцы и т.д.). По данным тамошней статистики, в Ездоке проживают представители аж 34-ёх наций и народностей! -- можете себе представить, насколько атмосфера ездокской жизни пронизана совершенно особенным, ни на что не похожим, колоритом, описывать который я просто не берусь. Пушкин, побывав в тех краях, поперхнулся, бедняга, калмыцким чаем, после чего отозвался о нём весьма нелестно, а зря. Лично я пристрастился в Ездоке к этому необыкновенному напитку, который можно сравнить разве что с питательным бульоном: в горах, в степи, в походе он незаменим, ибо восстанавливает силы, поднимает тонус, утоляет жажду и делает всё это в превосходной степени.
  
   33. 02.40-02.25
   Какое там небо, на юге, какие звёзды! Была у меня там одно время любимая кошка Любимка, которую я не забыл. Любимка очень любила спокойную гитарную музыку, и я часто ей играл. Кошка была редкого ума. Я любил с ней подолгу беседовать, хотя, конечно, смысла слов она понять не могла, но интонацию улавливала очень тонко; поэтому наиболее адекватно она воспринимала музыку и стихи, где роль интонации важнее, чем где бы то ни было ещё.
   Было у меня там несколько любовишек, однако девушек, по-своему славных, но, как водится, недалёких, отпугивала в результате моя чересчурная непредсказуемость и непрактичность.
   Но особая статья -- это моя Жанна, натура неординарная, с огромными чёрными глазами и низким, замшевым голосом, которую, как и Любимку, я тоже не забыл. Она армяночка, я звал её Багирой...
   Жанна сломалась на том, что сравнивала меня со своими предыдущими ухажёрами: там, где они действовали определённо и последовательно, я поступал иначе, разбивая нелюбимые мной поведенческие стереотипы. Прознав о моём намерении уволиться из армии и уехать в Хуловицы, она сбежала от меня к Манукянцу, с которым живёт и поныне.
  
   34. 02.45-02.50
   Я служил в стратегической авиации, обслуживал ядерные ракетоносцы (ТУ-95), которые по нескольку суток без посадки (с дозаправкой в воздухе) с разведывательными и иными целями облётывали стратегические объекты (авианосцы, РЛС и т.д.) США и других стран НАТО (и не только) над нейтральными водами морей и океанов и вдоль границ стран Варшавского Договора.
   Каждый раз в течение многих лет в день открытия очередного съезда партии (КПСС) самолёты нашего полка, демонстрируя высочайшую боевую готовность, радировали съезду аж с самого Северного Полюса, куда однажды слетал и я, то бишь дошёл до рубежа, до которого не дошёл и сам Роберт Пири... А дело было так.
   Во время предполётной подготовки наша группа (группа РЭБ/РТР) в аварийном, как водится, порядке меняла передатчик помеховой станции (СПС-2).
   Я, с головой угнездившись за 13-ым шпангоутом, кряхтя, докручивал последние болты... Вдруг один болт, негодник, выскочил из паза и закатился неизвестно куда. Пора было вылезать из самолёта -- уже запустили двигатели... Но я в неудобнейшей позе продолжал шарить между самописцем (МСРП) и тросами управления, и вот нашёл, но самолёт дёрнулся -- мы начали выруливать на старт, и я снова уронил этот дурацкий болт... Стрелок-радист уже задраивал надо мною гермолюк -- я пытался было что-то кричать, но, ввиду тесноты и неудобства моего положения, тревожный глас мой прозвучал слишком слабо, да и шум двигателей довёл его вдобавок до состояния жалкого писка. Но тут во мне возопил профессиональный долг -- я снова отыскал свой болт и на исполнительном старте ввинтил-таки его в надлежащее место! С огромной своей отвёрткой я воспрял и рванулся к гермолюку (ибо мне никак не улыбалось отключиться после подъёма на разреженную высоту), но -- мы уже взлетали и меня бросило вниз, на мой чёрный и прекрасно отъюстированный передатчик. Потом стало полегче, я снова потянулся к гермолюку и принялся стучать в него (обклеенного зелёным перкалем) своей внушительной отвёрткой. В конце концов стрелок-радист открыл гермолюк и, глядя на меня дикими глазами, впустил к себе. А когда он доложил обо мне (по СПУ-7) командиру корабля, тот, отругав меня трёхэтажным матом, приказал не дёргаться и сидеть тише травы в проходе между штурманом и борттехником. А через восемь часов мы пролетали над белым безмолвием Северного Полюса и штурман по такому случаю угощал меня домашним салом, галетами и горячим кофе (с коньячком).
  
   35. 02.50-02.55
   Чего уж там, конечно, я опасался чересчур безоглядно влюбляться в Багиру, в эту удивительную, необыкновенную женщину, испугался, что вконец потеряю себя, чёртова эгоиста...
   Она была профессиональная певица, пианистка, училась играть на саксофоне, лазила в горы, прыгала с парашютом, играла в большой теннис, гоняла а авто... Такую женщину должна любить широкая и героически щедрая душа, каковой я, увы, не обладаю. Душа от рожденья добра и нежна, в ней чудо чудесное зреет... Но даже зверушке ласка нужна, иначе зверушка звереет... Я и стишки успеваю тут набрасывать по ходу дела.
  
   36. 02.55-03.00
   Однако случайность сих бормотаний и экзерсисов, друзья мои, обманчива, поверьте: я отвечаю за всё головой (здесь, Валечка, можешь набросать плаху с башкою лохматой на ней под нависшим мечом палача). Как и за эту вот маленькую миленькую мышку, что неторопливыми зигзагами пробегает перед индифферентным носом моей беременной и, может быть, именно поэтому особенно миролюбивой кошки (не зря, видно, стену за моей спиной украшает радужный лик преподобного кота Леопольда, обрамлённый текстом его легендарного воззвания: "Ребята, давайте жить дружно!").
   Может быть, смысл человеческой (или только сугубо моей?) жизни -- в периодическом её сбивании с инерционно-обыденного панталыку? Чтобы всякий раз заново её переосознавать, перетасовывать, перетряхивать -- освежать, оживлять? Ущипнуть себя за руку и -- заново -- удивиться: а ведь это я! -- и я живу! -- и могу ущипнуть себя за руку! -- и впервые взглянуть и увидеть вдруг это вот дерево, эту собаку, это облако и этот камень!
   Удивляюсь, следовательно существую.
  
   37. 3.00-3.05
   Надо написать книгу о прощании с миром. Это значит понять, что есть самое главное в жизни.
   В прошлой жизни я был собакой: собаки, которых я встречаю на улице, явно об этом догадываются, потому что смотрят на меня так странно, так узнавательно, то есть совсем не так, как на прочих прохожих, -- они чуют, что я тоже, отчасти хотя бы, собака.
   Савелий никогда не умел быть достаточно нужным, зато он умел быть посторонним. И, может быть, это единственное, что он по-настоящему умел.
   Однажды бабьим летом в Ездоке он пошёл за хлебом в магазин и метрах в 60-ти прямо перед собой увидел рыжего мальчика, который просто сидел, выставив коленки, на бордюре тротуара: этот мальчик на его глазах превратился в средних размеров рыжую дворнягу, что тут же встала и убежала, и скрылась из глаз: Савелий вертел головой в разные стороны, но не находил её нигде...
   Неужели это был обыкновенный оборотень?..
   Это непросто -- стать посторонним самому себе, но Савелий должен был им стать. Гордой и преданной дворнягой. Персонажем третьего лица.
  
   38. 3.05-3.10
   Он (я), Савелий, предан был -- но чему и чем, кому и кем? -- вот в чём вопрос. А ответ таков: он предан -- прошлому и прошлым.
   Но, согласно Талмуду, мы проходим сквозь неподвижное -- стоячее -- время, но ведь и некую формулу прошлого мы всё-таки уносим с собой. И если формула сия не решена, если метеоритный кусок этого прошлого топорщится в нас своими острыми углами, то как нам дальше жить -- с эдаким камнем за пазухой?
   Убежать, забыться, забиться в дальний и тихий угол -- вот оно, иногдашнее стремление затурканного человечка, вся жизнь которого есть вечное бегство -- от непогоды ли, от тоски ли, от скуки ли, от смерти ли, от жизни ли, да мало ли от чего ещё...
   Моё прошлое осколками калейдоскопа рассыпается у меня в руках, и, не успев составить из них какого-нибудь мало-мальски цельного узора, я снова от чего-нибудь и куда-нибудь убегаю. И из этого детского сада тоже убегу. Копчёный врывается в игровую комнату, а меня -- нету. Я исчез: только по столику меж остатков обойных рулонов, ванькой-встанькой и обшарпанным волчком обескуражено мечется застигнутый врасплох мышонок...
  
   39. 3.10-3.15
   А между прочим -- свой первый побег из этого детского сада я совершил ещё в далёком детстве: за мной была организована погоня. В горячке побега я случайно угодил в бассейн городского фонтана, где чуть не утонул, -- тут-то меня и изловили. И отлупцевали нещадно.
   Всю жизнь я куда-то убегал... Но судьба -- это ведь выбор неизбежного. А чтобы убежать от поражения, надо убежать от страха. Моя выдумка насчёт гипотетического сходства этого детсадовского теракта с первоапрельским розыгрышем -- это ведь тоже попытка побега, которая, как и все прочие, тоже не удалась: дело-то, оказывается, нешуточное.
  
   40. 3.15-3.20
   Россия = вольготный, ленивый, разлапистый простор (его генетическое ощущение для всякого русского несомненно).
   Россия = земля + воля + доля = Запад + Восток + Северный Ледовитый океан.
   Россия = ностальгия + побег = УЛЁТ.
   Россия -- страна-призрак, огромный "Летучий голландец". А то и Атлантида -- град Китеж...
   Привычной нам России больше нет. На её месте мы имеем на сегодня лишь развалины и лохмотья. Рыдать бесполезно: на месте прежней России начинает потихоньку появляться (всплывать) новая -- иная -- страна, не похожая, опять же, ни на какую другую.
   Ход истории неумолим. И он таков, каков есть. Всё случайное и необязательное -- неслучайно и обязательно.
   А русский народ похож на девочку-дикарку из приёмника-распределителя, не ведающую кто её мама, кто её папа.
   Россия -- детский сад для трудных детей.
  
   41. 03.20-03.25
   Ах, Россия, Боже мой, это такой извечный -- рассупоненный и расхристанный -- детский сад человечества. Полигон. С воспитательницей, нянькой, игрушками. Манной кашкой для расплывчатых мозгов. Всё как полагается. Край извечно безответных вопросов, одних и тех же: "что делать?", "кто виноват?" и "куда ж несёшься ты, дай ответ"... Нет, не даёт ответа, не даёт почти ничего, только надежды, обещания да предвестия новых напастей и смут... Впрочем, такая скотина человек, вечно всем недоволен: зачем-то ведь понадобилось Богу и природе всё это мировое разнообразие-разноцветие. У всякого народа, у всякой страны своё, иным непосильное, достоинство, своя слава.
  
   42. 03.25-03.30
   Ой ты, степь широ-о-о-ока-ая, сте-епь раздо-о-ольная-а... Славная песенка. А перед глазами незабываемая картинка -- Тихонов-Штирлиц, конспиративно отмечая день рождения Советской армии, печёт в камине картошку и мысленно напевает эту просторную русскую песенку: в белой рубашке, при галстуке, а руки извалтузил, и физиономию... Глотает какое-то заграничное пойло из фужера: гранёные стаканы в третьем рейхе дефицит...
   А г-н Платон говорит, что человек это выдуманная игрушка Бога, а посему - надо жить играя, ибо только играя человек сможет снискать милость небес и прожить согласно своей природе. Все мы, в сущности, куклы, утверждает г-н Платон, и касаемся истины разве что пяткою левой ноги.
   На побеге, как структурной сюжетной пружине, строится множество произведений литературы, а особенно детища её -- кино...
   Уж перед смертью-то можно сказать, что вся жизнь прошла в неволе, взаперти. Всегда мечтал о путешествиях, экспедициях: Индия -- Тибет -- Иран -- Африка -- Австралия -- и т.д. Хотя мудрецы считают, что можно далеко не ходить, не ездить, а всю вселенную высучить -- из себя. Это, конечно, мудро и особенно ласкает сермяжно-юродивое сердце, когда сидишь за решёткой, орёл молодой, вскормленный неволей, и знаешь, что убежать никуда нельзя...
  
   43. 03.30-03.35
   Путевые заметки невыездного чайника. Не был даже в Питере, не то чтобы в Ташкенте или же на Кушке, но был зато на Северном Полюсе... Верблюд не прочь иногда убежать из дома и забыть о том, что он прирученный.
   У дромадера приличная скорость -- лошади иногда не угнаться.
   И ещё: дромадер не плюётся -- он улыбается. Хоть и может сильно укусить. Гармонизирует гормоны. А мелкому, суетному человеку кажется коварно непредсказуемым. Величественно умиротворён, хоть иногда и строптив. Загадочен. Он -- сфинкс. Домашний, тёплый, но вместе с тем -- диковатый, нездешний. Диковинный. Степенный. Вальяжный. Стремительный. Добродушный, но без телячьих нежностей. Надменный, а скорее экономный. Выносливый. Стихийный. Ускользающий от определений. Высматривает что-то на горизонте -- поверх голов. Он будто не бежит -- плывёт. И улыбка его -- не улыбка, а что-то совсем иное, нечеловеческое. Улыбка сфинкса.
   Не улыбка, а отдалённое напоминание о преодолённом ужасе древнего знания, на котором всё и держится ещё в этом -- нашем покуда -- мире.
   Ошеломительная мобильность армии Пугачёва по-своему замечательна: у него были не только лошади, но и верблюды...
  
   44. 03.35-03.40
   Ах, щупальца опутавшего страну террора я хаять не стану (не моя епархия). Кстати, по латыни террор значит ужас.
   У любимого мной Бакста есть картина под названием "Terror antiquus" -- древний, то бишь, ужас (знаешь, Валюнчик?). В ней повествуется о захватывающей дух гибели мифической Атлантиды.
   На переднем плане -- удивительнейшая статуя Афродиты с голубкой на плече. Титанические волны Всемирного Потопа. Последние островки ещё непогребённой суши. Диагонально-крылатый размах гигантской птицы вдали -- солнечный луч, случайно пробившийся сквозь воинственные нагромождения повелевающих волнами туч, коснулся этой птицы и, срикошетив от неё чисто и тонко, словно божественный перст (или стилет), указующе вонзился в композиционную -- вдали -- сердцевину гордого острова, восторженно ускользающего в грандиозную космическую пучину...
   Терроризм процветает во многих богатых странах, живущих в режиме демократии.
   Чую, чую -- скоро нам хана... Это год назад можно было безнаказанно продержать заложников целых 12 часов, а нынче в операциях по захвату террористов СПЕЦНАЗ изрядно поднаторел, и чую я, что скоро ожидание наше закончится, -- и мне-то уж точно тогда хана, т.к. спецназовцы могут с боем захватить первый этаж (и будут жертвы), им главное -- спасти детей и женщин, поэтому, зная теперь кто где находится, они более хитроумно будут работать со вторым этажом... Так что, я думаю, не лучше ли прямо сейчас отказаться от денег и немедленно ехать на аэродром, а потом лететь не в Иран, а куда-нибудь в Европу (в Швецию, например, или в Норвегию), где можно спокойненько сдаться властям. Был же недавно случай -- один чувак угнал самолёт в Швецию, потом этого чувака арестовали, судили, дали там же года два, и он сидел в хороших условиях (а других там не бывает), да ещё и деньги ему вдобавок там платили, которые он не тратил, а по выходу накопил неплохую сумму и получил вид на жительство. А?..
  
   45. 03.40-03.45
   Но, с другой стороны, ежели они рискнут с боем брать первый этаж, Копчёный наш запросто успеет взорвать мощнейшую свою бомбу, а тогда уж и первый этаж, и второй -- все мы, как один, отправимся тогда к праотцам, а этого бы как раз и не хотелось...
   Пойми, Копчёный, за то, что ты разгадал их уловку и послал за новыми деньгами, за обиду за эту они тебя не простят в любом случае -- ты что, ментов не знаешь? Они и заложниками, на худой конец, могут пожертвовать... Скоро уже рассветёт: кому будет на руку этот рассвет -- им или нам?..
  
   46. 03.45-03.50
   Лариса П., учитель по перу, сказала умудрено и красиво, что, мол, писатель начинается тогда, когда ему, суровому бойцу, есть в этом мире защищать кого.
   А я что, кого я защищаю? Террористов? Или... Я прилежный солдат в мальчишеском отряде Питера Пэна, в отряде по защите разлитой в природе простодушной детскости и безадресной нежности -- пан-детскости, пан-нежности -- поэзии чудесных мелочей, защите милых побочных сиюминутностей, безразличных большинству деловитых и взрослых людей. Я защищаю то, что понарошку, невзначай, неподотчётно, а в конечном-то итоге -- музыку, музыку бесполезных безделиц (на первый взгляд -- бесполезных, на первый взгляд -- безделиц).
  
   47. 03.50-03.55
   Но я не боец, не агрессор, а только защитник собственной шкуры, носительницы не моего, а всевышнего замысла. Защищая себя, я должен защищать и моих террористов, и надеюсь, что спасёмся мы -- вместе.
   Как бы не пролилась -- чья бы то ни было -- кровь.
   Ещё вариант: а что, если лететь сначала якобы в Иран, а в районе Кавказа неожиданно перенацелить самолёт на Махачкалу, после чего затеряться в горах и тайно пересечь границу (естественно, в этом случае, с деньгами)...
   Валюнчик, нарисуй меня в горах -- я так по ним тоскую и не прочь бы снова в них побывать, даже и такой ценой: когда я теперь гляжу на наши среднерусские небо и облака, мне поневоле мерещатся в них горные вершины.
   Чую, чую нутром недалёкую развязку...
   Кто-то там наверху стонет -- или мне кажется? Мышка рядышком скребётся...
  
   48. 03.55-04.00
   Чёрт... в свете настольной лампы я для этих ребят в бронежилетах как на ладони: только что один из них что-то делал с окном (слева от меня), но я, изобразив испуг, замахал на него руками, и он вроде отвалил... Конечно, Копчёному из-за меня незачем рисковать -- если со мной что случится, ему вполне хватит женщин и детей, -- а спецназовцам, с другой стороны, тоже вроде бы не резон рисковать жизнью заложников. В принципе.
   Жаль, мне не видно отсюда детсадовского входа... Объективно оценить нашу ситуацию мне в моём положении практически невозможно, а от гаданий толку мало.
   В возможности нашего летания не может быть никаких сомнений: чтобы летать, надо, подобно Питеру Пэну, быть весёлым, бесхитростным и бессердечным. Хочется раствориться в музыке, стать музыкой сентиментальной, на грани слёз, лёгким быть, чистым и прозрачным -- и что нам тогда эта смерть на рассвете!.. Есть несколько мелодий, друг Горацио, что и не снились нашим мудрецам... И пусть он падает себе, огромный этот астероид -- мы зацепимся за пространство тончайшей волною побочной гармоники, не всякому уху доступной, на грани случайного подразумевания...
  
   49. 04.00-04.05
   В основе мира -- очень простые вещи, которые велики и которых немного. Это понимаешь перед смертью, что отметает преходящее и оставляет неподвижное, большое и, вместе с тем, очень простое и очевидное: три-четыре мелодии Моцарта, две-три мелодии Верди, одну-две Глинки, Чайковского, Рахманинова, кого-нибудь ещё, и напоследок ещё разочек Реквием Моцарта, вот и всё. Небо, земля, солнце. Остаётся не только непреходящее и великое, но обязательно ещё и насущное, питающее Дух неисследимый: мир спасёт не просто красота, а насущная красота.
   Ещё до нашего с вами рождения -- рождение наше подспудно подразумевалось пространством в виде некоей необязательной пунктирной мелодии. Но мелодия эта со временем становилась всё отчётливей, всё насущней, и вот уже звучала в небесах и листве, и тогда нам уже ничего не оставалось, как взять и родиться.
   Как, Валечка, странно сталкивает нас подмигивающая судьба, ты не находишь? -- здесь нарисуй пролетающих мимо друг друга случайных и легчайших бабочек, окраской своей неказистых как будто, но изощрённых в единственном роде... ветер несётся вкруг них, завихряясь и толкая их, упирающихся, навстречу друг другу -- лоб в лоб...
  
   50. 04.05-04.10
   Прошу прощения у вас, мои дорогие: проза моя факультативный характер имеет, первичен во мне стихоплёт (так зачастую прозывали меня и в глаза и за сослуживцы мои боевые в Ездоке, и я тогда на это обижался, а теперь уж дожил до того, что и сам себя так прозываю). У меня тут на столике отдельно громоздятся мои приватные стихоплётные клочки, где я промежду прочим успеваю ещё и накрапывать стишки, что мне не только не мешают громоздить сие сумасбродное повествование, но наоборот -- помогают, а именно -- они, эти мои стиховым узлом закрученные строчки, играют роль запала, мозговой подкорки, энергетической подпорки подневольному писчебумажному труду, от коего сознание моё то и дело норовит отбрыкнуться...
  
   51. 04.10-04.15
   Конечно, ты, Валечка, помнишь, как полтора года назад мы познакомились с тобой на одной учёной даче, даче некоего физика-ядерщика, которую вы тогда снимали с мужем, тоже художником, христианствующим, как я понял, пейзажистом. Ты показывала мне филигранные изделия в духе народных промыслов а ля рюс, которыми вы зарабатывали себе на жизнь и свободное творчество... Мы говорили с тобой о моей последней повести, о твоих странных и притягательных картинах, что висели на стенах твоей комнаты. Но больше всего мне понравился твой автопортрет в гостиной, что испытывал удивительные метаморфозы при изменении ракурса зрительского взгляда или когда кто-нибудь открывал или закрывал дверь одной из комнат... Потом в каминном зале состоялось застолье -- с водкой, картошкой в мундире и приправами из неведомых мне трав, которые ты то ли выращивала на дачном участке, то ли сбирала в близлежащих лесах и полях... Кто-то из гостей, загоревшись полюбоваться на пламя экзотического камина, уговорил вас с мужем его растопить, а через час (или два) дочурке вашей стало плохо и вскоре выяснилось, что она угорела: тебе уже было не до разговоров... Потом мы пару раз встречались с тобой на улице, здоровались и уходили по своим делам. После этого я не видел тебя почти целый год. И вот теперь -- надо же! -- игривая судьба бросила нас в объятия совместного издательского проекта, который, в силу своей специфики, понуждает нас расслабиться и попробовать получить мазохическое удовольствие.
  
   52. 04.15-04.20
   Хотя вряд ли перед самой смертью в голове будет крутиться нечто слишком грандиозное -- нет, скорее уж привяжется какой-нибудь ехидный пустячок, какой-нибудь чижик-пыжик.
   Но дайте, дайте мне музыку -- печальную и простую, чистую и горькую, как... как музыка, печальней, светлей и свободней которой нет ничего на свете; дайте мне эту музыку, чтобы я слушал её в тихой мягкой темноте, чтобы я слушал и ничего уже не хотел и не ждал, чтобы вольготный покой полнокровного небытия продул мои забитые бытом поры, чтобы, забытый Богом, я растворился в разреженном воздухе и чтобы стал я везде и всюду -- сразу и навсегда.
  
   53. 04.20-04.25
   Попутный стишок:
   Помните, как отсекали "Титаник"
   хладные воды Атлантики от
   коловращений, преданий и паник
   тех, кто расплачивается и живёт?
   Помните, как потакали народы
   веку и Риму второго креста,
   как православили иродов роды
   эти кровавые наши уста?
   Помните, -- скинув истлевшие тоги,
   новые боги внимали нам?.. Но
   канули в Лету кануны, итоги,
   глыбой "Титаника" пали на дно.
   Помните, -- кинувши роскошь и пустошь,
   долю и волю земли и небес,
   рядом на тризне хрустели капустой
   ангел-хранитель и брат его бес?..
   Помните хлопоты, проводы, скуку
   и тягомотины слякоть и гнусь,
   песни хмельные про степь и разлуку?..
   Хватит, я больше туда не вернусь!
   Это, может быть, прощание с ХХ-ым веком...
  
   54. 04.25-04.30
   Есть люди клана и люди клина: первые -- с людьми, вторые -- отдельно, будто заноза в миру. Я отношусь ко вторым -- стою один будто в выжженной пустыне. Всё мне в этом (вашем) мире странно, диковинно, чудно?. И только где-нибудь в диких горах я чувствую себя в своей тарелке.
   Из года в год прислушиваясь к пульсациям мировых энергий, невольно становишься их апостолом и слугой.
   Травы, цветы и деревья растут, улыбаются и трудятся изо всех сил: растительный мир есть главная производительная сила планеты, без которой все другие лишены всякого смысла.
   Дерево, собака, облако и камень, сполна реализуя свой статут и едва касаясь нас шершавыми боками, простираются, струятся и растут. Земля и камень, став частью сложных структур, тоже суть живые субстанции, т.е. объекты-субъекты энергоинформационного обмена. Высокоорганизованные животные способны испытывать не только т.н. животную, но также и интеллектуальную, эстетическую радость, способны её по-своему выражать -- улыбаться -- кто глазами, кто ртом, кто телодвижениями, кто ушами, кто хвостом, а кто и всем этим одновременно...
   Улыбка Джоконды не более загадочна, чем улыбка дромадера. Да и весь этот мир -- улыбка Бога. И слава Богу. Аминь.
  
   55. 04.30-04.35
   Касожское княжество вполне сродственно моей чернявой масти. И бытовало оно, кстати, совсем неподалёку от теперешнего Ездока, что располагается в особой котловине меж Чёрным и Каспийским морями, в которой под воздействием, может быть, повышенной влажности и перепадов давления скапливаются плотные клубы пыли, напоминающие по виду промышленный смог.
   Теперь-то я понял, что Юг (сентиментально-животрепещущий) милее мне, чем Север (леденяще-усыпляющий). Хотя...
   Всяко по-своему красно. Жадная всеядность русского духа швыряет нашенского человека из стороны в сторону -- отсюда все его (духа и человека) падения и взлёты.
   Чу! Какое-то странное шебуршание доносится с крыши...
   Наш детский сад окружён, должно быть, основательно. За окном -- непрерывный шум подъезжающих и отъезжающих машин. А мне на всё уже начихать -- я рву и рву обойные рулоны на куски и, склонившись над ними, высучиваю из себя тончайшую паутинку своей судьбы и не хочу ничего больше ни знать, ни слышать.
  
   56. 04.35-04.40
   Уж конечно, попав в пасть Серому Волку, Красная Шапочка была обречена, т.е. ей ничего не оставалось, как попросту начать перевариваться. И смешно было бы обвинять хищника за его хищнический нрав. А наши террористы, Валентина, к тому же не только не проходимцы, а по-своему довольно милые люди, не чуждые даже эстетике: по дороге сюда г-н Копчёный мне признался, что он, оказывается, бывший работник советской культуры -- баянист, массовик-затейник и режиссёр массовых преставлений; он также обрадовал меня сообщением о том, что его боевой товарищ г-н Лохматый -- почти готовый философ, ибо является обладателем могучего сократовского черепа и однажды по молодости закончил вдобавок три курса философского факультета МГУ, откуда был изгнан за совращение юных студенток филологического факультета... Третий г-н тоже обладает некоторыми внушительными способностями: Никсон -- бывший стройбатовский прапорщик, борец-каратист и силовик-затейник, -- но, несмотря на всё это, он, Валечка, эти наши с тобой экспромты (как позже сообщил мне уважаемый г-н Копчёный) читать наотрез отказался.
   Не пойму, что у тебя там за шум, Валентина? Будто грохнулось что-то на пол -- стол? И наверху какое-то движение опять. Нечего, нечего, незачем мне гадать, я должен успеть что-нибудь ещё написать, что-то очень важное, что свербит у меня внутри и сё никак не может вырваться наружу.
  
   57. 04.40-04.45
   Г-н Копчёный давно уже ко мне не заходит, и его можно понять -- время идёт, растёт и риск каких-нибудь хитростей со стороны спецназовцев, и надобно блюсти бдительность: атмосфера становится напряжённой, вот-вот что-то произойдёт...
   Да, зыбко наше нынешнее существование. Можно подумать, что вся человеческая жизнь -- это откровенный блеф. Но нет, нет, не блеф, не обман, не сказка, а удивительная, роскошная реальность, огромная, ничем не измеримая правда. Но дело в том, что средь этой необозримой правды мы сего лишь куклы. Игрушки. Ваньки-встаньки и волчки. Шахматные фигурки. Нами и с нами играют помимо нашей воли, поэтому -- отчего бы и нам не сыграть в свою собственную игру?
   Великая правда жизни держится на че-пу-хе. Всем правит случай, а точнее, всем правят те силы, причин которых сокрыты от наших узкополосных глаз, и потому -- не ошибается ли тот, кто принимает эту жизнь слишком уж всерьёз?..
   Счастливые часов не наблюдают, они за-любовываются, за-игрываются, как дети, а ведь для детей времени и вправду не существует, времени вне игры.
   Хитрющая Шахерезада приумножила свою последнюю ночь аж в тысячу раз...
   Забуриться, забиться в узкую лазейку убегания, заиграться, забыться, но забыться не в душном угаре глухоты и мрака, не в укрытии под лоскутным одеялом, сшитым бесстрастными и дряхлыми, но безнадёжно живучими парками-мойрами, а в безоглядной игре (борьбе) с текущей (ткущейся) реальностью, а значит и с собственной немощью, вялостью, ленью и собственным страхом и неведеньем...
   Но и собственное удовольствие -- вещь немаловажная. Ведь мы обретаем смысл, когда не устаём удовлетворять собственные прихоти.
  
   58. 04.45-04.50
   Своя поэма найдётся для всего малого в этой жизни, которая прекрасна щемящей своей неизвестностью, непонятностью. А мы обречены на выжимание-высекание хоть какой-нибудь маломальской радости из всего, из чего только можно (и нельзя). Весёлая бедность! Коль будем живы -- не помрём! Меньше имеешь -- меньше теряешь: легче живёшь (т.е. с меньшим скарбом на плечах) -- легче помрёшь. Зачастую лучшим певцом оказывается безголосый, лучшим поэтом -- косноязычный, лучшим мудрецом -- дурак.
   Так вот. Вернулся я после увольнения из армии в подмосковные свои Хуловицы, поработал дворником, санитаром в морге и только потом устроился на наш оборонный авиационный завод (с аэродрома которого и собираются теперь улететь наши детсадовские ребята-террористы), а параллельно с этим влился в ряды местной литературной мафии (шучу). Наезжал время от времени и в Москву. Но тамошняя мафия меня решительно отвергла. Впрочем, я и не слишком навязывался.
   После жаркого Ездока здешние Хуловицы показались мне холодным и безрадостно сонным местечком. Да, здесь е было той обильной пыли, что так меня допекала в Ездоке, но здесь не было и тех жгучих звёзд, и своевольных гор, и вавилонского разномастия наций, говоров и нравов, и жгучих женщин и страстей, и многого другого, простого и сложного, к чему душа моя, не ведая того, успела там за годы прикипеть.
   Боже, Ездок такой по-южному уютный и по-восточному причудливый, тесно и ненавязчиво перепутанный-перевязанный узкими и ласковыми улочками, где совсем немудрено забыться и заплутать, что я и делал невольно в течение энного количества лет, не догадываясь (внутри процесса) о безотчётном счастье подобного забытья и плутания...
   В Хуловицах забыться и заплутать невозможно.
  
   59. 04.50-04.55
   Террорист Кибальчич Николай в царской тюрьме зря время не терял -- успел перед смертной казнью сочинить платформу, взлетающую на реактивной тяге. А Эварист Галуа в тех же обстоятельствах решил (как будто бы) теорему Ферма (хотя в математике это одно и то же, что в физике изобрести вечный двигатель). А я вот вымечтал себе перед смертью загадочную улыбку сфинкса-дромадера.
   Каждый час -- как последний. Казалось бы, в такие часы надо озаботиться чем-то самым важным и сокровенным, отбросив от себя всё мелкое, наносное, случайное. Но в критические моменты жизни человеку зачастую приходят на ум и становятся навязчивыми воспоминаниями именно всевозможные мелочи. И это неспроста, т.к. случайное -- неслучайно и необязательное -- обязательно.
   В поисках истины мы стремимся проникнуть в сердцевину бытия и человека, а там на самом деле -- пустота, ничто, ноль.
   Человек есть то, чем и как он себя окружает.
   Смысл мира -- в его структуре, а человек -- это сплошное лирическое отступление. Сплошные одёжки. А в душу заглянешь -- обыкновеннейший крокодил!..
  
   60. 04.55-05.00
   Ещё один недавно рождённый стишок:
   Экзотический зверь дромадер,
   ваш слуга и пустынь Пифагор,
   это я, дармовой пионер,
   покоряющий свой перекор.
   Это я, одногорбый арап,
   завербованный в путаный путь,
   и меня, как обугленный труп,
   пустяки -- переплюнуть и пнуть.
   Это я, пилигрим и собрат
   тем, которым и верят, и врут,
   на которых везут и стоят
   и Багдад, и Бомбей, и Бейрут.
   Желтокнижник песчаных морей,
   прохожу за барханом бархан,
   чтобы вызнать у мира скорей,
   чем закончится этот роман.
  
   61. 05.00-05.05
   А почему бы перед смертью вместо Моцарта не послушать, к примеру, битловскую "Мишел"? А то и вовсе что-нибудь отчаянно весёлое и бесшабашное? Да-да, вот именно. Незатейливость и бесшабашность, мудрая простота и лёгкость, графическая отчётливость и жизнетворная первозданность битловских мелодических гармоний -- для меня это тот идеал жизни и творчества, ради которого можно не торопиться с подыханием.
   Но безболезненное умирание, да ещё и в ясном сознании, это, скорее всего, удел немногих счастливчиков. А посему нелишне потренироваться в умирании заранее.
   Кажется, К.Г.Юнг, комментируя Тибетскую Книгу Мёртвых ("Бардо Тодол"), говорил, что внешний мир и личный опыт по природе своей символичны и что в действительности мир отражает нечто лежащее, спрятанное в самом субъекте, в его сверхсубъективной сущности.
   А умирание? -- это ведь только один из эпизодов жизни, которая может стать настолько безграничной, насколько этого захочет сам человек, носитель этой жизни.
  
   62. 05.05-05.10
   ...-- Дура ты, дура, -- говорил я ей, -- дело не в деньгах, а в изюминке, которую можно отыскать в любой, самой что ни на есть страхолюдной, девке. Наплюй на моду. Будь озорной и фантазийной. Вместо того, чтобы быть модной "как все", ты должна стать волнующе самобытной. Вместо того, чтобы шокировать своим стадно-подражательным безвкусием, ты должна сбивать с толку тонкими и хитрыми отклонениями от принятой всеми нормы, поэтому некоторые твои недостатки (не все!) можно (и нужно) обратить в неподражаемые природные достоинства, каковыми они на самом деле и являются, только об этом тебе ещё никто не говорил, потому что никто ещё по-настоящему не пытался сделать из тебя не куклу Барби, а самоё тебя, ибо то славное и прекрасное, что есть у тебя внутри, должно быть и снаружи, и только тогда ты будешь чувствовать себя легко и органично -- в собственной шкуре и в своей тарелке.
   С этого момента я стал для неё настоящим диктатором. Я подбирал ей одежду из того, что у неё уже было, только заставлял её что-нибудь отпороть, подшить, подгладить, добавить... Я сделал ей легчайший макияж. Я сделал ей новую причёску. И всё, что я сделал, было совсем несложным -- просто я заставил её понять о себе то, чего она до сих пор не понимала. Я сместил акценты: то, что прежде казалось назойливым и вздорным, стало теперь неуловимо стремительным и воздушным, а что казалось стальным и непреклонным, стало естественным, тихим и ласковым, как летнее облако и спокойное дерево.
   Но потом случилось то, чего и следовало ожидать: то, что видел только я один, влюблённый и шальной, -- увидели все. Она стала пользоваться успехом, о котором не могла и мечтать. Прежде она была почти обречена любить одного меня, а теперь у неё появился выбор. И она бросилась в этот омут с головой. И забыла о моём существовании.
  
   63. 05.10-05.15
   Что-то я всё дрыгаюсь, мечусь из стороны в сторону -- а всё потому, что пытаюсь придумать историю, складную, ладненькую такую историйку. Но история в том, что в глубине души не хочу я выдумывать никаких историй, а хочу чего-то совсем другого, о чём так сразу и не скажешь. Могу пока только сказать, что я хочу текстуально прожить двенадцать отпущенных мне кем-то (не важно кем) часов. Я хочу взять это время в свои руки и наполнить его гулкие, пустотелые болванки пульсациями вопрошающего сознания. Да, господа, мы, видно, с вами не такие сильные придумщики и нам не сварганить сказку о Бермудах, Багамах, Гавайях и т.д. Чистота нашего предполагаемого авантюризма сильно подпорчена этим зажравшимся, циническим веком, когда даже достоевские страсти и истерики слишком нам даже смешны и -- уже -- скучны.
  
   64. 05.15-05.20
   Сейчас, в самом конце ХХ века, нас не удивишь ни высокими, ни низкими порывами, ни их всевозможными переплетениями. Так какова же тогда наша с вами историческая роль?
   Последующие поколения рано или поздно забудут нас, как мы забыли цивилизации, что прошли 3, 5, а то и 10 тысячелетий назад, и начнут всё сначала, как 2 тыщи лет назад начали и мы с вами, христианствующие пожиратели природных богатств и, соответственно, самих себя, детей своих и внуков. Так что в этом смысле мы ничуть не благородней кошек и собак, а точнее даже, реальные наши поступки выстраивают эту традиционную иерархию с точностью до наоборот. Голова у нас не в ладу с руками: первая мелет о высоком и вечном, а вторые, будто ехидно усмехаясь, делают чёрное, сатанинское дело. Но наша ли в том вина? Ведь так устроен мир. Наш мир. Иные философы пытаются уже сегодня осмыслить мир без нас -- бесчеловечный мир. Человек неисправим. Это ясно. И никто не виноват. Это тоже ясно. Салют.
  
   65. 05.20-05.25
   Хиленьким человечкам надобны подпорки -- мифы, мечты, идеалы. Игра -- дабы забыться, заиграться. Но без игры человеческая жизнь невозможна. Если живы, то -- играючи.
   Покой и волю можно обрести только между серьёзом и несерьёзом. Есть некая золотая середина. Баланс фаз и амплитуд. Духовно-телесное равноденствие. Сосуд Грааля. Который носишь в себе и боишься расплескать.
   Обойные узоры -- цветочек в цветочек, цветочек в цветочек... Высшая мудрость орнамента. Схема цепной ядерной реакции есть символ-орнамент и жизни, и смерти, и любой эволюционно-размножающейся системы... А явление любого нового явления это всегда (снова и снова) взрыв (и новая тавтология). Слово-за-слово -- куча-мала. Всякий орнамент, всякое говорение-бормотание, плетение-сказывание -- самодостаточны.
  
   66. 05.25-05.30
   Г-да Копчёный и Лохматый уже не возмущаются моими "обойными" разлагольствованиями, -- видать, не до того. Лохматый как будто бегает то и дело на второй этаж, а потом они с Копчёным о чём-то возбуждённо спорят...
   Да и Валентина не успевает уже, видимо, иллюстрировать (перлюстрировать) эти мои обрывки, судя по тому, как они-последующие, просовываемые мной в поддверную щель, упираются в предыдущие, и с каждым разом запихивать их туда становится всё труднее. Ау, Валентина! А может быть, ты (она) заснула? Было бы немудрено. Но мне деваться некуда -- я должен по-прежнему блюсти свой текстуальный долг: когда пишу poem, я глух и нем.
   В окружающем океане бессмыслицы, суеты и многоэтажного розыгрыша -- что остаётся делать? А то: цепляться за первые попавшиеся мелочи и, чтобы не сойти с ума, как-то эти мелочи между собой компоновать, структурировать, аки кубики, складывать, складывать, складывать... дабы хоть какой-нибудь смысл из всего этого всё-таки извлечь, пусть даже его и нет (сделаем).
   Счастье можно обрести только там, где стоишь.
   Слава Богу, наш мир многомерен, многослоен -- то бишь устроен он по принципу матрёшки, которая, кстати, придумана вовсе не в России, а в Японии.
  
   67. 05.30-05.35
   Всё исхожено, излажено, изгажено. Единственный выход -- игра, орнамент, сказка, ласка.
   Чарли Чаплин: игра (танец) с драными, каши просящими, ботинками, т.е. -- игра с тем, что под руками, т.е. всегдашняя готовность к этой игре. Таковая готовность -- счастливый дар. Никуда не денешься, жизнь немыслима без игры, без танца, без своего оригинального ритма. Никуда не денешься, назначение жизни всё то же -- любовь (гармония, баланс, орнамент, системная организация, структура?); структурная основа любви -- игра, игровая пульсация между жизнью и смертью, хотя, в конечном итоге, жизнь и смерть не антиномии, а -- одно. Одно из главных отличительных свойств человека -- изобретательность.
   Изобретательность есть умение, ловкость, искусство оперировать, жонглировать, жуировать далековатыми, случайными вещами и овеществлёнными понятиями (впрочем, все понятия случайны, хотя в ином ракурсе всё случайное -- неслучайно, т.е. часть какой бы то ни было структуры); изобретательность есть открытость, готовность в любой момент включиться в игру мировых стихий.
  
   68. 05.35-05.40
   Любительская философия отличается от профессиональной (а точнее -- псевдофилософия от просто философии) тем, что первая подгоняет свои теории под уже готовые обстоятельства человеческой жизни с целью эту жизнь хоть как-то оправдать, тогда как вторая -- наоборот -- сама формирует, диктует жизни эти её обстоятельства, а не плетётся у них на поводу.
   Псевдофилософ (треполог) варится в самой гуще жизни, не в силах отказаться (отстраниться) от её вседневного и жадного морока. Истинный же -- чистый -- мыслитель (идущий до конца и дальше) приходит к сознательному отказу от жизни, от её искушающих-иссушающих пут и удушающих свивальников ("термин" Л.Н.Толстого).
   Профессиональный же писатель (в традиционном понимании) есть профессиональный треполог.
   Мели, коса (ПИСА-), пока роса (и дверь не слетела с пе-ТЕЛЬ).
  
   69. 05.40-05.45
   Президент Ельцин издал Указ о борьбе с организованной преступностью: шеф ФБР мистер Фри, гостивший в Москве с целью передачи опыта оной борьбы в свободнейшей из свободных стран, Указ сей одобрил, несмотря на его, Указа, некоторые антиконституционные вольности, которые могут теперь позволять себе правоохранительные органы в отношении гипотетических преступников.
   Лариса Богораз и Егор Гайдар выступили против.
   Что-что, а свобода в печати достигла у нас невиданных размеров -- о каких только преступлениях не приходится читать в нынешних газетах и журналах!
   Вот тут в походном блокноте, который всегда со мной, есть такой кармашек, где хранятся небольшие вырезки с заметками из газет о приметах нашей нынешней преступной жизни, -- придумывать ничего не надо. Одни заголовки чего стоят...
   Налёт по брачному объявлению. Гранатой разворотило ползада. Коррупция среди депутатов. миллион за головы террористов. У Святого Иоанна украли иконы. Попыталась отрезать язык мужу. У студента-археолога конфискован пулемёт "максим". Перехвачен груз оружейного плутония. Под видом питьевого спирта продаётся растворитель. Кровавая месть. Бои идут уже на Садовом. На улице раздели догола. Монахов зарезал брат Сатаны. Разгром банды фальшивомонетчиков. В Москве появился медведь-убийца. Редактор газеты "день" схвачен с грузом оружия. Дети зверски убили старуху. Почти половина водки в Москве -- ядовита. Пора придумывать намордники для людей. Изнасиловал собственную мать.
  
   70. 05.45-05.50
   Пытался провернуть тестя через мясорубку. Каждый десятый доллар -- фальшивка. Сифилитики поднимают голову. Сдавал внаём чужую квартиру. Налёты на поезда продолжаются. Депутат принародно справил нужду. Долго мне будут сниться во сне те голубые глаза на сосне. Гостей столицы будут сажать. Искусное ограбление. Попала под лошадь. Как инопланетянин судебное заседание сорвал. Пытался выкрасть тело Ленина. Задавил трёх цветочниц. Смерть в цистерне спирта. Пассажиры избили машиниста. Женщина-вампир. Нападение на цистерну со спиртом. С топором на пистолет. Новый вид бизнеса -- похищение женщин. Коммерсанту-пакистанцу выбили глаз и отняли миллион долларов. Авария на газопроводе в Хуловицком районе. Улица смерти. Долг платежом красен. Арестован начальник арбатской милиции. Отстрел воров в законе продолжается. Ребёнок утопил собственную мать. Маньяк охотится на школьников. Арестованы торговцы оружием. Кочегара бросили в топку. Депутат Госдумы Скорочкин подозревается в убийстве. Террористы обещают рубить детские головы. Толпу разметало взрывом гранаты. Самосожжение на Красной площади. Заболевание сифилисом в детских садах. Кто заказывал смерть?
  
   71. 05.50-05.55
   Крысы блокируют выходы из метро. Вспышка трихинеллёза. Дочку назвали... Диктатурой. Из музея похищены октябрятские звёздочки. В похоронном оркестре -- глухонемые. Жертва помешательства. Фестиваль талантов в Кащенко. Жителей Подмосковья косит дифтерия. Ворона-вампир. Кот пил кровь ребёнка. Создаётся профсоюз бомжей. Открыта продажа шпионских чернил. Расплющило дверьми электрички. Скорпион на Ленинском. Сына назвали... Ваучером. Не оживляйте Ленина! Рыжий залез в ухо. Мировой рекорд по щекотанию пяток. Утонул в бочке с водой. Петухи нападают на людей. Бросился с башенного крана. Тузик сожрал хозяина. В Москве -- нехватка презервативов. 45 лет под кроватью. Москва на грани мыльных бунтов. Вино -- в молочных пакетах. Налажено производство унитазов повышенной комфортности. Страхование от полтергейста. Пушкин признан узбеком. Эпидемия педикулёза в Подмосковье. От нашего мяса даже кошки дохнут. Улицы Москвы заполонили змеи. Увеличены пособия на похороны. Бультерьер напал на ребёнка. Прохожий утонул в луже. Полностью ослеп от спирта "Ройял". Как вызвать понос у комара. В роддоме -- вспышка сифилиса. Москва в кольце радиации. Генеральские папахи отменены. На столичных прилавках скоро появятся беговые тараканы. Москва превратилась в апельсиновый рай. Михаил Горбачёв редактировал газету "Юный сталинец". Гремучие змеи в Москве. Жить станет лучше, жить станет веселей. Сифилитики вышли из-под контроля. Прыжок с парашютом во славу Господа Бога. Трёхлитровые презервативы. Алкоголики скупают гигиенические пакеты. Астероиды угрожают Земле. Каждый сотый заражён СПИДом. Гробы дорожают. 28 октября -- конец света. Создаётся Машина Времени.
  
   72. 05.55-06.00
   "Учёные ВНИИ "Радиоприбор" полагают, что каждой точке во Вселенной соответствуют своё время и пространственные координаты. Вычислив траекторию движения, например, Земли, можно переместиться во времени при помощи так называемых "чёрных дыр". Однако на конструирование такой мощной Машины уйдут годы, а изобретатель менее мощного, говорят, аппарата уже испытывает его, отправляя путешествовать во времени обыкновенных... комнатных тараканов".
   Брюхатенькая кошка не дозволяет забыть о себе, жмётся к моим ногам. А ведь в Древнем Египте кошки почитались, как священные животные. А, кажется, в Ираке или Иране священным животным до сих пор считается собака. Недавно я встретил на улице небольшую беленькую собачку, которая мяукала буквально по-кошачьи (святой крест!).
   Настольную лампу можно выключить -- чего ей зря гореть?
   У ОМОНа имеются в наличии слезоточивый газ "Черёмуха", спецсредство "Заря", производящее шумосветовой эффект...
   Плотность текста пропорциональна плотности затраченной на него крови. Но моему весёлому духу чужд истерично-страдальческий пафос Достоевского и Толстого. Внутренне сильный человек великодушен поневоле, а слабый вынужден быть коварным. Изобильно-радостное разнообразие жизни. А почему бы и не подурачиться перед смертью? "Только когда жизнь хорошенько стукнет нас по башке, из нас высыпается вся мелочь" (Андрей Кнышев). Трусость, жадность, любовь, страх и т.д. -- все эти чувства доступны не только человеку, но и многим животным. Только реакции животных -- прямей, природней, простодушней. Человек же есть система слишком многослойная, многоуровневая ("Чёрный ящик"), где первоначальный входной сигнал претерпевает воздействие множества сил, прежде чем на выходе окажется часто неожиданная результирующая реакция. Человек не может просто ждать: он ищет, создаёт всё новые и новые смыслы, снова и снова моделируя, складывая из подвернувшихся под руку кубиков разорванной реальности виртуальные -- спасительные -- миры...
   Чу! -- что это там за шум у входа в детский сад моей неприкаянной души?!
  
   73-80. 06.00-06.40
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
  
   81. 06.40-06.45
   Когда начинается действо, слова не нужны уже. Почти. Они только ещё поспевают на вдумчивых дрожжах воспоминаний, а действо, насытившись чем Бог послал, уже молоком убегает кипящим на воздух, на простор неизведанных прерий -- ему не до прений, ему некогда: потом поговорим, говорит оно скороговоркой, все слова и вопросы потом, а сейчас, ради Бога, отстаньте, бежать не мешайте, шипит оно, расшибая башку о раскалённые плиты пространства и воли.
   Да, наконец-то оно началось -- действо! -- и каким бы оно ни было, всё лучше, чем предаваться бесплодному ожиданию в разреженном эпицентре пустотелой неизвестности.
   Пораскинув, видать, мозгами, спецназовцы решили не рисковать с таким "организованным" преступником, как Копчёный, а играть по-честному.
   В шесть часов прибыл броневичок с "чистыми" баксами (три лимона), Копчёный их по-быстрому проверил, и вся наша заморённая десятка (семь заложников и три бандита) тесной кучкой погрузилась в микроавтобус, где мы впервые смогли друг друга разглядеть в минуты наивысшего страха, когда чёрные стволы трёх АКМ-ов напыженно уткнулись в жертвенные наши бока и спины (хотя в магазинах детских игрушек можно сейчас такое оружие найти, что и не отличишь от настоящего).
   Свою диковинную мину с батарейками Копчёный пристроил у себя на груди, курточные карманы Лохматого растопыривали скрежещущие друг о друга "лимонки" (а сократовскую лысину усеяли весёлые росинки весеннего пота), Никсон же волок одной левой самое дорогое -- мешок с американскими "лимонами". Копчёный -- смуглый, поджарый, упругий, как пружина; Лохматый -- тяжеловатый, неловкий, с пузцом; а Никсон, ясное дело, -- Шварценеггер...
   Меня же, собаки, заставили нести упаковки с пивом, закуской и сникерсами.
  
   82. 06.45-06.50
   Автобусик, хоть и фирменный, да махонький -- мы еле в нём поместились -- пришлось няне Нине посадить на колени Мишу (или Пашу -- они ведь неразличимые близнецы), воспитательнице Люсе -- Пашу (или Мишу), а мне -- Валечку, славную девочку, -- не к Никсону же ей было садиться или к Лохматому, сверкающему оторопевшим своим черепом и, будто зубами, клацающему кургузыми "лимонками" в карманах; к тому же Никсон лелеял на коленях этот чёртовый мешок с "лимонами"...
   Перетрухали вроде бы все изрядно, даже хромоногий и седовласобородый сторож Семёныч, ветеран войны и труда, который последним забрался в автобус и тут же заметался, раскрыл рот, пытался было что-то крикнуть, но Никсон осадил его: "Тихо, папаша, усохни!". Семёныч тут же сник, ослаб и сел прямо на пол. А Никсон захлопнул за ним дверь, хохотнул и торжественно объявил: "В тесноте -- не в обиде!". И снова хохотнул. Уж Никсон-то точно не перетрухал, он был единственный, кто на протяжении всей операции оставался одинаково невозмутим, всё ему было до фени. Как об стенку горох.
   "Тем лучше, -- отвечает хитрый Копчёный на реплику Никсона о тесноте, -- если что, будем ближе к эпицентру взрыва и тем труднее ментярам будет нас разлучить".
   Нина и Люся -- обычные тётки.
   Миша и Паша -- обычные детки (малолетки)
   Художница Валя Телегина -- особая статья.
  
   83. 06.50-06.55
   Предметы нашего особого пристрастия -- ухищрений описательных обязательно избегнут, а посему -- и не будем пытаться.
   Валя шепнула мне на ухо, что как же это, дескать, получилось, что жили мы в одном доме, и даже в соседних подъездах, а узнали об этом только здесь, в когтистых лапах судьбы, а потом добавила что-то навроде того, что о таком приключении она не могла и мечтать... Я же блаженно притулился к её нежной спинке, а потом подумал и поцеловал её тихонечко в позвоночную впадинку. Ей понравилось (мне так показалось).
   Весна нынче на среднерусскую нашу возвышенность явно не поспешает: мы двигались на наш хуловицкий аэродром меж хоть и осовелыми, но ещё солидными, по обочинам дороги, сугробами, медленно продирались сквозь промозглый туман, сопровождаемые почётным спецназовским эскортом, озаряющим и оглашающим городские улицы, а потом и загородные окрестности мигалками и душераздирающими сиренами.
   Миша и Паша дрожали от холода (где-то чуть выше нуля), хотя и от страха, возможно, тоже. И мы с Валечкой тоже уже начинали дрожать, но не от холода уже и не от страха...
  
   84. 06.55-07.00
   И вот мы въезжаем на рулёжку, где нас ожидает красавец ИЛ-76 с включённым турбогенератором и озабоченная группа крутопузых и крутогрудых полковников и генералов; тут же вдруг оказываются и юркие фотокоры-тараканы, беспрерывно щёлкающие своими чёрно-блескучими камерами.
   Перед восшествием на борт могучего корабля попрощались, как уговорено, с Ниной, Люсей и Семёнычем, который благодарно жал нам всем руки, а то норовил и обнять...
   Сначала под коварным прикрытием Копчёного на борт поднимаются дети (Миша и Паша), потом озирающийся Лохматый, Валя, я и Никсон-Геркулес.
   На середине трапа Валечка вдруг оступается, я ловко её подхватываю (роняя "сникерсы" и пиво), но она как неживая и начинает уже оседать, Никсон напирает мне на спину, и тогда, поднатужившись, я поднимаю Валентинищу на руки, и таким вот акробатическим макаром мы кое-как взбираемся на корабль: глаза у Валентины умиротворённо прикрыты (в обморок что ли, думаю, грохнулась?), но только мы взобрались, она вдруг глазки свои туманные растворяет, приподымается (находясь всё ещё, между прочим, на моих руках) и присоской своего рта впивается мне в губы -- вот как обостряются (и убыстряются) чувства в экстремальных условиях, ухх!
  
   85. 07.00-07.05
   Через мегафон-матюгальник генералы-начальники в последний раз предупреждают, просят одуматься, внять мольбам и страданиям родителей, братьев и сестёр, жён и мужей ни в чём не повинных заложников и т.д. (Ах, а я и не заметил там, внизу, никаких родственников -- их спрятали, наверно, где-нибудь на КДП, чтобы шальная пуля часом не достала.)
   Но Копчёный орёт срывающимся дискантом -- требует подать сейчас же экипаж: и экипаж подают, аж целых пять человек -- два пилота, штурман, радист и бортинженер. Но наш Копчёный оставляет лишь двоих -- старшего пилота и штурмана, а остальных (молодых и крутоплечих) отсылает обратно. Оставшиеся же -- пилот и штурман -- старые, опытные, седые, красномордые. Копчёный их обыскивает и командует: "Запускайте движки, будем выруливать!"
   Лохматый в это время осматривает нос самолёта, а Никсон -- хвост (на предмет наличия-отсутствия затаившихся спецназовцев).
   Пилот и штурман поднимаются наверх -- в кабину.
   "А Копчёный-то, -- думаю я, -- оказался хитрее, чем я думал". Т.е. незачем было тянуть волынку и выяснять, готов ли самолёт к вылету, -- они бы не рискнули его давно уже не подготовить...
   Лётчик уже запускал двигатели, Лохматый с Никсоном доложили о чистоте носохвостовых отсеков, а мы с Валюшей и детишками сидели тесной кучкой на десантных сиденьях по левому борту (я, правда, слегка отстранялся, записывая в блокнот свои, никому уже теперь не нужные, главки).
   Копчёный ознакомился с входной, герметичной, дверью, внимательно её закрыл, после чего я проконсультировал его о порядке выруливания: вот -- тронулись, едем, поворачиваем, подходим к полосе, значит сейчас остановимся на "исполнительном старте", -- а там уже скраешку и машина наготове стоит. Вот -- вышли на ось полосы, стоп! Стоим на исполнительном -- надо выдавать заложников, как договаривались.
   Открываем дверь, выбрасываем трап, прощаемся с близняшками и милой Валентиной -- ах -- она целует меня протяжным поцелуем и тянет за собой, но Копчёный крепко держит меня за плечи, да я и сам, признаться, не склонен так рано покидать сие могучее судно, всем своим реактивным рёвом зовущее в далёкие дивные дали...
   Подняли трап. Задраили дверь. Но штурман спускается к нам, проверяет ещё раз герметичность отсеков, исправность всех систем и уходит восвояси -- всё, можно лететь. Движки взревели что есть мочи, -- наша махина срывается с места...
   Рука с авторучкой трясётся. Разбег.
  
   86-91. 07.05-07.35
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
   .....................................................................................................
  
   92. 07.35-07.40
   Ура, летим, какое счастье! парам-парам-парам-пара! 30 минут полёта (разбег, взлёт и выход на эшелон). Нас ждёт диковинный Багдад, нас ждут арабы, шариат, а также ишаки и дромадеры. Тигр и Евфрат. Сирийская пустыня. А если проникнуть в портовый город Басру, можно попробовать уплыть через Персидский залив куда-нибудь подальше... Никсон пошёл вздремнуть в отсек лежачего отдыха экипажа (впереди, под кабиной), а мы с Копчёным и Лохматым развернули перед собой штурманскую карту и прикидываем план своих иракских похождений.
   До Басры возможны три варианта пути -- речным (по Тигру), жэ-дэ и автотранспортом. Мы с Копчёным могли бы сойти за арабов (он копчёный, я чернявый), а вот как быть с бледнолицым (бледнолысым) Лохматым и красно-рыжим Никсоном -- это вопрос...
   Копчёный считает, что я, как заложник, буду им полезен для того, чтобы спокойно добраться до Басры, а может, и дальше. Экипаж же придётся выдать после успешной посадки в Багдаде.
  
   93. 07.40-07.45
   Летим-летим! Поглядываю через иллюминатор на сплошные перинообразные поля облаков, вольготно распростёршиеся под нами. А у меня созрела коварная мыслишка, которую я нашёптываю Копчёному после того, как Лохматый суровой матросской походкой отлучается в сортир: а что если после Багдада нам взять и разделиться на две группы -- Лохматый с Никсоном пускай забирают свои два "лимона" и отправляются в одну сторону (хотя бы в ту же Басру), а мы со своим "лимоном" в другую, но более "хитрую", сторону, а именно: затерявшись в базарной толпе, покупаем арабскую одежду, двух дромадеров, нанимаем проводника и одним из караванных путей перебираемся через Сирийскую пустыню в Саудовскую Аравию... Копчёный мнётся, пожимает плечом, но видно, что всерьёз заинтересовался. Ведь он не дурак и должен понимать, что без какой-нибудь особой, нестандартной хитрости, без некоего хода конём тут никак не обойтись. Ведь ставка слишком велика: жизнь + свобода + "лимон".
  
   94. 07.45-07.50
   Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбёжка любая, а помирать нам рановато, есть у нас ещё в Багдаде дела...
   Вдруг подумал, а ведь мы будем пролетать почти над самым Ездоком. Над владеньями касожского князя Редеди. Мишка Валетов недавно мне написал, что бросил работу в газете и занялся коммерцией; Серёга Кучер женился и с гитарой (как и я) практически завязал; Жанна вышла за Манукянца; Блантер играет теперь структурированный фри-джаз и получил в наследство от почившей тётки квартиру в Москве, куда и собирается теперь переехать; Шамиль разочаровался в живописи, тронулся умом и совершил попытку самоубийства... Ездок теперь -- крупнейший на Северном Кавказе коммерческий узел. Но прежние ориентиры на месте: Киров (памятник) -- стоит, базар -- бурлит, Терек -- тоже. И ГКХ по-прежнему вспарывает ленивое брюхо дымчатого горизонта...
   Не-ет, это не тоска по чужбине, это -- ностальгия.
  
   95. 07.50-07.55
   Экспедиционное судно продолжает свой призрачно-магический полёт. А я до сих пор никак не могу поверить в случившееся. Ведь времени прошло так мало. А будто целая жизнь пролетела. А скорее, так -- лохмотья прежней жизни сброшены в прорву безбрежного небытия, и теперь начнётся новый этап, новая эпоха, полная невероятных приключений и впечатлений.
   Время от времени поднимаемся в кабину, узнаём, как проходит полёт, успокаиваем всё ещё встревоженных Петровича (лётчик) и Африканыча (штурман), -- дескать, не боись, ребята, всё будет тихо, мирно и спокойно. Только качок Никсон, боров, толоконный лоб, дрыхнет, как и прежде, без задних ног.
   А сейчас -- сидим мы с Копчёным внизу, и вдруг из кабины спускается к нам Лохматый и, насупив белёсые брови, сообщает, что Петрович в панике из-за того, что обнаружил какую-то неисправность, по вине которой всех нас с минуты на минуту ожидает неминуемая катастрофа. Мы с Копчёным вскакиваем, начинаем метаться и устремляемся уже было к самому Петровичу за подробностями, но неожиданное хихиканье Лохматого останавливает нас, -- мы смотрим в его бесстыжие глаза, а он, как ни в чём не бывало, ехидно выхрюкивает: "Первый апрель -- никому не верь!"
   Негодующий Копчёный набрасывается на него с чистосердечными кулаками. И он прав -- уже давно никакой не Первый апрель!..
  
   96. 07.55-08.00
   Посмурневший Лохматый обиженно притулился в сторонке и бережно прикладывает какую-то железяку к свежему синяку под левым глазом. Копчёный штудирует карту. А я кошу осовелый глаз в раз-раздольные небеса.
   Мир авиации -- особый мир. Люди авиации -- особые люди, владеющие особой, авиационной, романтикой, что где-то сродни романтике горных вершин.
   Между прочим, секрет птичьего полёта до сих пор не раскрыт. Планер, самолёт -- они ведь соответствуют лишь механике птичьего планирования (определяемой законом Бернулли), но движители у них -- у самолёта и птицы -- разные. Когда-то, имитируя птичий полёт, пытались создать устройство, прозванное махолётом, но из этого так ничего и не вышло -- секрет так и остался нераскрытым.
   Для расчёта подъёмной силы крыла используется формула Н.Е.Жуковского (привожу по памяти, поэтому могу и ошибиться):
  
   Y = Cy ? ?V2/2 ? S ;
  
   где Y -- подъёмная сила,
   Cy -- коэффициент подъёмной силы,
   ? -- плотность воздуха,
   V -- скорость,
   S -- полезная площадь крыла.
  
   97. 08.00-08.05
   "Вот как возьму, подожгу самолёт, -- грозится всё ещё обиженный Лохматый из своего угла, -- вот как возьму, пущу "красного петуха"", -- хотя эта его обида кажется по-первоапрельски напускной. "Я те пущу, я те пущу!" -- огрызается Копчёный, но уже совсем примирительно.
   Как-то Шамиль, показывая нам с Серёгой Кучером огромную абстрактную картину с живописными алыми пятнами на девственно белом фоне, откомментировал её довольно диковатой предысторией про красного петуха.
   Затевалась роскошная свадьба. Петуху отрубили голову, и он бегал в запоздалой панике там и сям, тыркался в безголовом крике в разные стороны, судорожно размахивая крыльями и брызгая восторженной алой кровью, пока не ворвался через приоткрытую дверь в тихую и светлую, ожиданьем исполненную, комнату новобрачных, которые в это время уже зарегистрировались в ЗАГСе и возлагали лицемерные цветы к памятнику воинам-освободителям... Страшный петух в последнем, предсмертном усилии разворошил белую кружавчатую постель до основания и затих навсегда... В результате, упреждая гипотетические результаты первой брачночи, он, безголовый слуга Сатаны, подвёл ей невольно преждевременный, и уже окончательно недвусмысленный, итог.
   Розыгрыш случая, хмельная ухмылка судьбы: кровавая подмена. Подставка. Подчистка. Шулерство. Блеф. Жребий. Русская рулетка. Но коли уж случилось -- так тому и быть. А потому и обман (обмен) и жестокая правда -- одновременно, вместе, в неразлучной спайке, заодно. И вообще -- всё всегда вместе, едино, неразлучимо и неразличимо. А антиномичность, контрастность, драматизм (а в конце концов, и понятийность, и категориальность) -- неизбежные структурные свойства человеческого мышления и языка, обречённые на моделирование и схематизм.
   На подобных концепциях наш бедный Шамиль, видать, и свихнулся.
   Час полёта на исходе. Клонит в сон: надо хоть немного подремать.
  
   98-115. 08.05-09.35
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
   ..............................................................................................
  
   116. 09.35-09.40
   С ума сойти! -- уже 15 минут, как я еду в минводовской электричке в сторону родимого Ездока... Но всё по порядку.
   Через полтора часа полёта спускается к нам штурман Африканыч и, представьте себе, заявляет, что мы сейчас уже на подходе к Минводам и что было бы, дескать, не лишним нам туда сесть, чтобы проверить второй двигатель, который вроде бы начал барахлить, а это опасно, т.к. впереди горы, где, если, не дай Бог, что случится, сесть будет негде и т.д.
   Копчёный морщит свой длинный нос, а потом, оглядев меня с ног до головы, эдак задумчиво говорит: "А ну-ка, пойди-ка взгляни..."
   Копчёный постепенно начинал мне доверять -- я это для себя отметил. Нелишне было бы его в этом чувстве укрепить.
   Поднявшись в кабину вслед за Африканычем, я осмотрел двигательные приборы (хотя прекрасно знал, что это можно было сделать и внизу, на месте бортинженера, где эти приборы дублировались), показания которых не вызывали никаких опасений, а потом взглянул на Петровича, ведущего активные переговоры с землёй: заметив моё присутствие, он осёкся на полуслове.
   Спустившись, я, чтобы доказать Копчёному свою лояльность (в результате чего мне удалось бы усыпить его бдительность), сказал ему правду (о которой, как я понял, он и без того догадывался, а значит попросту хотел меня проверить): се двигатели в норме, а поэтому приземляться в Минводах нет никакой необходимости. Так я ему сказал. И он улыбнулся, что прибавило мне решимости для исполнения моего хитроумного плана.
  
   117. 09.40-09.45
   Под сиденьем бортинженера укромно лежал парашют. А на приборной доске отчётливо выделялись кнопки открытия-закрытия створок грузового отсека. Я давно уже их заприметил.
   "Пойду скажу им, чтоб не смели садиться", -- сказал Копчёный то ли Лохматому, то ли мне (а скорее всего, нам обоим) и полез в кабину. Лохматый снова отправился в сортир. А я, дрожа за каждую секунду, метнулся к парашюту, напялил его на себя и защёлкнул лямки в нагрудном замке, а потом нажал красную кнопку открытия створок и поспешил в хвост самолёта. А Копчёный в это время спустился от Петровича с Африканычем и, увидев как я, облачённый в парашют, жду в хвосте самолёта, когда же откроются его створки, обескуражено заорал: "Эй, ты куда?!" Лохматый же, не заметив меня, возвращался на своё место, но, услышав Копчёного, тупо уставился на него непонимающими глазами. Створки не спешили раскрываться, а раскрывшись на ширину приклада, и совсем застопорились, так что я начал изо всех сил дубасить их ногами, после чего они опять начали двигаться, но всё равно слишком уж медленно для того, чтобы я без помех со стороны моих соглядатаев смог бы покинуть захваченный ими корабль. Копчёный схватился было за автомат, чтобы пристрелить меня как собаку, но потом подумал и отказался от этой "мокрой" затеи, так как боялся, видимо, повредить жизненно важные системы самолёта, а может быть, решил, что тратить на меня патроны было бы слишком расточительно, а может, он хотел, чтобы вся операция до конца прошла "по-сухому", -- чёрт его знает. В конце концов, у него остались ещё Петрович с Африканычем...
  
   118. 09.45-09.50
   Короче, проявив поначалу некоторую нерешительность, Копчёный быстро пришёл в себя (надо иметь в виду, что всё это длилось в течение каких-нибудь секунд) и прокричал Лохматому следующий текст: "Чего смотришь, дубина, хватай писателя!"
   И они набросились на меня, когда я, кряхтя и матерясь, пытался протиснуться со своим парашютом в слишком ещё узкую щель между створками и когда нижняя половина моего бренного организма болталась уже на свежем воздухе, а верхняя, как было сказано, кряхтела и т.д. Интересная штука жизнь!
   Мы ведь летели на высоте, по меньшей мере, десяти тысяч метров, и когда створки стали раскрываться, мы начали испытывать на себе пагубные последствия разгерметизации -- нам уже почти нечем было дышать: Копчёный с Лохматым вцепились в меня и пытались поднять обратно, но из-за недостатка воздуха силы их быстро улетучивались, и только поэтому мне удалось-таки от них улизнуть. Створки, что до этого заедали, наконец вдруг резко ускорили своё движение, и я тут же полетел вниз, подобно мешку с камнями. Копчёный же вовремя отпрянул от меня и от растворившейся перед ним бездны, а вот Лохматый запоздал на какую-то долю секунды и... полетел вслед за мной.
  
   119. 09.50-09.55
   Мы летели, как песчинки песочных часов...
   Мне просто повезло: качок Никсон, если бы не спал, уж он-то не отпустил бы меня в свободный полёт со скоростью "жэ" = 9,81м/сек...
   Вскоре Лохматый меня догнал, а потом и перегнал. А я, не без труда вытянув руки и ноги на все четыре стороны, выправил кое-как свой мешочный полёт.
   Но -- сознание моё мутилось, какие-то картинки вспыхивали в мозгу: то я видел прекрасную пустыню и весёлый зигзагообразный караван, то глинобитные и саманные домики, то одинокий детский садик в непролазной тайге неподалёку от Подкаменной Тунгуски, то неприметного Эйнштейна, пересекающего на пароме Эльбу близ Гамбурга, то маленького мальчика, падающего вместе с обломками ТУ-104 в район падения Тунгусского метеорита, то схватку Мстислава и Редеди, то грандиозную и медленную гибель гигантского "Титаника", то Робинзона, то Колумба...
   Лохматый тоже догадался распластаться над быстро приближающейся землёй, лечь грудью на воздушный поток, и тогда я его догнал, и несколько мгновений мы падали почти рядом -- он изо всех сил пытался подобраться ко мне поближе -- я запомнил его искажённое лицо, оскаленный рот, полные ужаса глаза... На какое-то мгновение он почти дотянулся до моей левой руки, но тут я стал почему-то от него отставать. До земли оставалось уже не больше километра, и я дёрнул за кольцо -- вытяжной парашют потянул за собой основной, а тот, раскрываясь, с силой вздёрнул меня, подсекнул, как подсекают на крючок глупую рыбёшку, и я... потерял сознание.
   Но скоро пришёл в себя, и вовремя -- подо мной обозначились черепичные крыши, как я позже узнал, станицы Новопавловской, рядом с которой проходила железная дорога (на горизонте же расстилалась дивная панорама ГКХ). Я успел подтянуть стропы и приземлился на окраине станицы. Ко мне подбежали крепкие мужики -- местные казаки: я подарил им свой парашют и узнал, что рядом со станицей находится железнодорожная станция, где останавливаются некоторые поезда, идущие на Махачкалу, Владикавказ, Грозный и Нальчик через г.Прохладный. Тут я вспомнил про беднягу Лохматого (упокой, Господи, его грешную душу!) и спросил у казаков, не видели ли они тут случайно ещё одного упавшего с небес -- бледнолысого и бледнолицего -- человека, но нет, они никакого такого человека не встречали, -- видимо, Лохматый упал где-то в стороне от этого места.
   Короче говоря, я поспешил на станцию, где скоро и подсел на электричку "Минводы - Прохладный", -- в ней я сейчас и еду, и пишу эти вот самые слова и словечки, за которыми кто-то стоит и судит, и рядит, но изменить ничего не может, ибо и сам он верный слуга времени и судьбы.
   Сварганил здесь, в электричке, ещё один, совсем коротенький, стишок. Время -- песок -- про-странство -- странствие -- страница, ещё одна, ещё... Белое безмолвие размеренной вечности. Строение мира -- размеренно. Вот он, стишок:
   ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ
   Заедает среда четвергом
   Шелестение белых песчинок:
   Всё течёт и течёт глубина
   Сверху -- вниз.
   Меня заели образы песка, пустыни, дромадера, экспедиции, неведомой мне традиции и прочие фигу-рации и транс-ля-тиции...
   До Прохладного осталось двадцать минут. Пойду-ка в тамбур -- покурю.
  
   120-140. 09.55-11.40
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
   ...............................................................................................
  
   141. 11.40-11.45
   Только в Прохладном (за которым кончается Кабардино-Балкария и начинается Северная Осетия) я вспомнил, что в Северной Осетии -- чрезвычайное положение, вызванное осетино-ингушским конфликтом. Я добрался до Ездока на попутке, но сначала мне пришлось обойти КПП на трассе в Прохладном, что было небезопасно.
   Уже 15 минут, как я сижу в квартире у Валетова: его фирма имеет в Ездоке сеть магазинов по продаже ширпотреба. Он собирался куда-то уходить, но, встретив меня, решил остаться.
   Жизнь моя, видно. Подбирается к своему логическому финалу (но об этом позже). Я должен сейчас описать последние перипетии своей экспедиции, начавшейся тридцать с лишним лет назад в восточно-сибирской тайге у Подкаменной Тунгуски и закончившейся здесь, сейчас, в касожском становище Редеди.
   Водитель высадил меня чуть раньше непосредственного въезда в город, -- чтобы я не нарвался на дежуривший там патруль, и я отправился пешкодралом в обход -- через посёлок Кирзавод.
   Я шёл и с трудно передаваемым восторгом вдыхал в себя крутую ездокскую пыль. Ах, здесь уже весна в разгаре -- травка зеленеет, солнышко блестит, курага зацветает, ишаки орут, как немазаные механические сочленения, выдвинув свои телескопические фаллосы навстречу вожделеющей Деметре...
   Перед самым Кирзаводом меня укусила в правую лодыжку какая-то странная маленькая змейка...
  
   142. 11.45-11.50
   Довольно быстро я дошёл до Вокзальной, но на подходе к Мира ногу начало выкручивать и дёргать, как больной зуб, и к пятиэтажке Валетова я дохромал уже с немалым трудом.
   Вот и подъезд валетовского дома, наконец-то я до него доковылял. Но вдруг, хлопнув дверью, из подъезда вываливается стремительный Блантер, и мы сталкиваемся с ним лоб в лоб! Невероятно! "Вольдемар!" -- вскрикиваю я восторженно, когда он собирался уже бежать дальше, потому что меня не узнал. Тогда он резко тормозит, вглядывается в меня непонятливым взором и наконец узнаёт, хлопает себя по ляжкам и т.д. Оказывается, он только что от Валетова, который по старой дружбе делает его группе рекламу, промоушен то бишь. "Что-что?" -- спрашиваю я. "Промой уши! -- объясняет он, -- то есть Мишка делает так, чтобы нас услышали и узнали веско, грубо, зримо. Мы ведь собираемся на джазовый фестиваль в Монтрё"... А-а, понятно... Чао! Салют!
   Лодыжка правая моя начинала как будто уже завывать, перед глазами плыли радужные круги и восьмёрки, и сам я, ковыляя на четвёртый этаж, уже уплывал в зелёные-синие дали, и приплыл в живописно-лучезарное Монтрё, что было такого же среднего рода, как и его чудесные уютные озёра, -- но приплыл-таки обратно, когда предо мной предстала любовно обитая дерматином валетовская дверь с глазком.
  
   143. 11.50-11.55
   Я смотрю, Мишка обзавёлся тут всякими дорогими штуковинами -- стереокомплексом, принтером, факсом и т.д. Мебель обновить ещё не успел: в комнате по-прежнему стоит тот самый сервант, на котором отыскали мы, помнится, оставленные гебистами следы, когда они проводили у нас свои тайные обыски. А были ведь ещё слежки, провокации, допросы. Следовавшие одна за другой кончины Брежнева, Андропова и Черненко спасли нас от тюряги: после каждой смерти гебисты на время затихали, пытаясь угадать и упредить направление очередного государственного курса, наши пухлые дела то и дело откладывались в сторону, пока совсем не слегли в долгий ящик, а там подоспела и спасительная для нас эпоха здравствующего ныне Горбачёва.
   Сидим с Мишкой за кухонным столом. Вмазали за встречу, закусили. Попиваем пивцо во здравие партии любителей пива. Здешнее пиво лучше баварского -- руку на отсечение...
   Вот-вот, говорит Мишка, должна заявиться его очередная новая жена: разбогатев, он стал изрядно конкуретноспособным женихом -- девицы гроздьями вешаются ему на шею; прежде жизнь была прямой и одноколейной, а теперь приходится выбирать.
   Кухонный приёмник сообщает последние астрономические новости. Французские астрономы открыли гигантский кокон размером в 290 миллионов световых лет, который состоит из 27000 звёздных скоплений.
   Обломки огромной кометы Шумейкера-Леви-9 обрушатся на Юпитер с 16 по 22 июля. Если бы такие обломки упали на Землю, от нас бы ничего не осталось.
   Великий русский писатель и диссидент Солженицын возвращается на родину после двадцатилетней эмиграции.
   "Что ты там всё пишешь?" -- спрашивает Мишка.
   "Да так, ерунда, -- отвечаю я. -- Повесть о смешном и случайном стечении мелочей. Путевая проза".
   "Ну что ж, выпьем тогда за то, чтобы наши желания всегда совпадали с нашими возможностями".
   "Выпьем".
   Приёмник одарил нас попсовым шлягером сезона.
   Играй, играй, шарманка, играй, по белому свету бродить заставляй...
   А моя пухнет прямо на глазах. Меня мутит, тошнит и крутит-вертит вдоль и поперёк.
   Я медленно взмываю над собой и плавно плыву-уплываю сквозь тайгу и недвижные горы времён в касожские вольные степи.
  
   144. 11.55-12.00
   Должен сознаться, что все предыдущие приключения, начиная с парашютного бегства, -- чистая выдумка, предназначенная для ублажения тюремного досуга. Хотя, конечно, пролетая над Минводами, я грезил о Ездоке, но и только.
   Час двадцать назад мы благополучно приземлились в Багдаде, и нас благополучно повязали и посадили в какую-то совершенно первобытную тюрьму -- разговаривать даже не стали.
   Вот мы и сидим вчетвером в этом бетонном мешке и совсем ничего не знаем. Полная неизвестность: пан или пропал? И почему это меня, в отличие от Петровича с Африканычем, посадили вместе с этими бандюгами, ведь я заложник?! Значит есть какие-то основания считать меня их сообщником? Ладно. Будем ждать. А может, и не будем. Я, во всяком случае, намерен перейти в третье лицо и улизнуть в лазейку очередного побега.
   Хорошо хоть, мой блокнот не отобрали.
   Здесь довольно тепло, даже жарко.
   Только что нас покормили (рис с финиковой пастой, ячменные лепёшки и даже молоко), после чего вся моя бравая троица уныло взгромоздилась на нары, и стол в центре камеры снова остался в полном моём распоряжении.
   Никсон почти сразу же заливисто захрапел, Лохматый засипел, а Копчёный, нет -- Копчёному не спалось: он ворочался, кряхтел, вздыхал и почёсывал свой фаллический нос.
   А я снял свой правый ботинок и извлёк из-под его стельки революционное лезвие с крейсером "Аврора" на обёртке...
  
  
  
  

*

  
   Савелий взмахнул промасленной пластиночкой и изящно полоснул ею по венам на запястье своей собственной левой руки: вишнёвая спелая кровь затолкалась упруго наружу -- забрызгала радостно брюки и бетонный бесчувственный пол...
   "Пускай пророк Даджал аль-Харис помянет меня в своих молитвах".
   Дикий восторг содрогнулся у Савелия в животе, и он то ли хрипло засмеялся, то ли зарыдал...
  

КОНЕЦ "ДЮЖИНЫ ДЮЖИН"

  

*

  
  
   Савелий поставил точку, подвёл черту и размял свои затёкшие сочленения. И вдруг он услышал мёртвую тишину. Первоапрельский денёк разливался раздольно разлапистым солнцем, и эти его разлапистые разливы настырно буравили сонные стёкла детсадовских окон и плескались на полу и на стенах, и хлопали Савелия по его осунувшимся за ночь щекам... А он покрутил туда-сюда застоявшейся, скрипучей шеей и, поднимаясь на почти чужие ноги, подумал, что ах, уж конечно, игра с хаосом, со смертью, их структурирование -- сие есть человеческое дело.
   Он обошёл-обшарил все комнаты и закоулки тишайшего детского сада, но никого не нашёл.
   Его забыли. Может быть. А может и не быть.
   Детсад -- пуст: лишь беременная кошка да шуршащая где-то в углу мышка...
   Впрочем, кошка, деловито изогнувшись вертикальной дугой на коврике между Микки Маусом и Дональдом Даком, уже зубами вытягивала из собственного причинного местечка крохотных и мокрых котят -- одного... другого... третьего...
  
   ПОЛНЫЙ КОНЕЦ
   1993-1994
  
  
  
  
   1982-1994
  
   Последнее приложение:
  
   ПОСЛЕДНЯЯ ПОВЕСТЬ ПОКОЙНОГО САВЕЛИЯ МЫЛЬНИКОВА
  
  
   ОТ ИЗДАТЕЛЯ
   Эту -- последнюю -- повесть покойного брата я обнаружил на его письменном столе в изрядно растрёпанном, фрагментарном, а местами и черновом, почти непрописанном, виде. Поэтому, чтобы подготовить её к печати, мне пришлось привести её в относительно божеское состояние -- что-то подправить, причесать, переставить местами, не нарушая при этом оригинального строя авторского замысла и стиля.
   Сава любил гулять по крышам. Любил подходить к самому их краю и мечтать, как вот сейчас прыгнет, как полетит... И вот -- догулялся, допрыгался: сверзился с девятиэтажки, что на улице Жуковского Николая Егорыча, и разбился вдрызг -- случайно или нет, никто не знает.
   Был Мыльников, и вот -- нет Мыльникова. "...вот, я лягу в прахе; завтра поищешь меня, и меня нет" (Иов, 7:21).
   А.Л.
  

ЗА ПАЗУХОЙ У РАЯ

  
  
   Ивану Новицкому
   Глава I
   1. Этой весной Алексей Разов бомжевал вдоль жэ-дэ ветки "Москва-Рязань" и промышлял продажей газет и журналов на станциях и в электричках.
   2. Но с приходом первого летнего тепла, когда вагоны и вокзалы уже начинали захлёбываться потной духотой твердолобо егозящего народа, его потянуло на вольный, несуетный воздух, потянуло переменить обстоятельства и ракурс жизнеглядения, отправиться то есть в новый какой-нибудь путь.
   3. А тут, ночуя как-то в зале ожидания жэ-дэ вокзала города Коломны, он услышал сквозь дрёму, как две аляповато-базарные тётки не без негодующего матерка сетовали на трудности, с которыми им всякий раз приходится добираться до родимого своего городка по имени Зарайск, что, как назло, укромно притаился в стороне ото всех основных путей и дорог, на каком-то странном и диковатом отшибе Московской губернии...
   4. От местных бомжей и транзитных пассажиров он потом узнал, что в старину Зарайск был одним из главных форпостов, защищавших западные границы Рязанского княжества, а потом и южные границы тогдашней Московии от набегов монголо-татарских и прочих племён, что там пролегал знаменитый Астраханский тракт, благодаря чему старинный сей город процветал, но после 1847 года дорога эта стала проходить через Рязань, а прекрасный, загадочный и задумчивый Зарайск незаметно погрузился в вековечное сонное забытьё.
   5. Бомжующих развелось нынче в России немало, и всё бы ничего, но они ведь и конкуренцию друг другу составляли немалую. Потому и драки меж ними случались, и поножовщина ставила иногда последний крест на несчастной наземной судьбе какого-нибудь бездомного забулдыги, что рискнул, например, подобрать пустую бутылку-"чебурашку" на чужой, то есть занятой прежде другим бродягой, территории.
   6. Так что в это самое время Разову как раз очень уж обрыдло толкаться среди скоплений взвинченных людей, а тем более конкурирующих бродяг, надоели все эти их бесчисленные разборки, захотелось ему от всех от них куда-нибудь удалиться -- посторониться.
   7. Поэтому и решил он съездить в этот самый загадочный -- отстранённый от дорожно-торговых сует -- Зарайск, посмотреть что это такой за город, какие там люди и как они живут. Почему бы нет?..
   8. На респектабельном автобусе-экспрессе можно было доехать прямо до Зарайска, но денег у Разова хватало только до Сарыбьева, а ждать, когда удастся ещё заработать, он больше не мог -- решил ехать немедля. А там, дескать, будет видно, что да как.
   9. Автостанция в Коломне обычная -- суетливая и пыльная. Какие-то тётки и бабки с мешками. Юные девки и парни -- студенты. Женщины и мужчины. Мужики и бабы. Дети. Запахи пота и гнили. Гомон, тары-бары. Тающее мороженое роняет невольные капли на горячий асфальт. Жара. Но разов, недавно искупавшийся и слегка постиравшийся в Оке, чист и прохладен. Голоден, хром, бородат, беззуб, тосклив, но -- прохладен. И готов к чему-то очередному новому. Неведомому. Снова готов к иной -- свежей -- дороге.
   10. И когда не приходилось уже сомневаться, что он сидит и едет, что он глазеет за окно на улетающее в прошлое пространство, заполненное городской окраиной, старыми домишками и дощатыми сараями, пыльными тополями, золотыми и зелёными куполами подновлённых церквей, привольным изгибом Оки с пристанью, баржами, катерами и уютными рыбаками, а ещё небом, безусловным небом, -- тогда уж Разов вовсю доверился вольному течению необязательного сознания, отдался на откуп неведомой и бестелесной силе, которая позволяла сбросить с себя труху сует земных и уподобиться ангелам небесным.
   11. Экраном окна отринутые, тамошние человеки уже не такими козлами казались, как в толкотне привокзальной, вонючей али в ей подобных, стеснённых земными страстями, местах. Тому, кто обитает на небесах, обычная земная жизнь казаться должна бы раем.
   12. Душе иметь пристанище пристало, иначе смерть, иначе жизнь пропала, иначе некуда идти, и незачем идти.
   13. Усумнившийся Фома прежде должен был удостовериться, проверить. А на слово он никому не верил. Он должен был убедиться. Ему сказали, что Христос воскрес из мёртвых. А он так хитро прищурился и сказал: не знаю, не знаю, ребятки, не знаю... доверяй, но проверяй, обещаньями сыт не будешь... если всем верить... Вот такой он, Фома, один из лучших учеников Христовых. Поверили же прежде всего не лучшие, а худшие...
   14. Когда смотришь на мир из автобусного окна, кажется, что никто ни в чём не виноват.
   15. Смотреть и видеть, видеть и смотреть: не переделывать мир, а понимать его и принимать, примиряться с ним и умиротворяться в нём -- вот назначение человека.
   16. Разову по душе было это безоглядное движение, эту случайная дорога, этот необязательный и неутомительный путь, когда морок докучливой повседневности оставил тебя наконец в покое, когда из окна общественного транспорта смотришь на мир, которому ты ничем не мешаешь быть таким, каков он есть.
   17. Разов об эту пору изжил в себе множество жизней, и всё ему было в них смешно и не нужно, будто он играл всё время в игру "холодно-горячо" и притрагивался то к чему-то одному, то к другому, но неведомый внутренний голос отвечал ему на это всё чаще и настойчивей: не то, не то, не то -- холодно, холодно, холодно.
   18. Его прокляли его родные и близкие, когда он отказался жить по их образу и подобию. Его прокляла его страна, когда он служил ей верой и правдой. Всю свою жизнь убегал он от этих тяжёлых проклятий, но никак не мог убежать: там ли, сям, но они настигали его с механической неотвратимостью железного рока.
   19. Едешь куда-то, едешь, отдавшись провидению, которое не требует от тебя глубокомысленных выводов о сущности бытия, потому что эта сущность -- перед твоими глазами, свободная и бесхитростная, как и ты сам в этот момент, в тот момент, когда ты едешь, когда ты смотришь, когда ты лёгок, бездумен и прост, подобно пушинке тишайшей...
   20. Лёгок, бездумен и прост.
   21. Лёгок, бездумен и прост.
   И чист.
   22. Чем кумекать, кто виноват и что делать, лучше уж мы будем ехать себе в общественном нашем транспорте по бескрайней и пыльной дороге, будем глазеть из окна безотчётно, и пусть нашим умом станет наш растопыренный глаз -- доверимся ему.
   23. Оказалось, что Сарыбьево -- дикая деревенька в голом поле рядом с дорогой на Зарайск. Здесь не подзаработаешь. Бутылки не сдашь. Тут даже и магазина нет. А автостоп нынче уже, кажется, не особенно в чести.
   Тогда он махнул рукой и решил ковылять сугубо пешкодралом. А через пару километров свернул в сторону и потопал по шпалам старой зарайской чугунки, почти заросшей одичалой лесополосой отчуждения.
   24. Да и пришла ему пора подразмять наконец свои страннические ноги -- погода установилась чудная, травы и деревья вовсю раззеленелись, птички небесные раскудрявили разнохарактерные свои песнопения...
   25. Ах, лето -- раздолье для бомжа! И комары, кусающие по ночам его спящее где-нибудь в траве или на случайной скамейке или на дощатых ящиках давно немытое тело, -- не помеха. И даже дождь. И даже ветер. Закалённый российский бомж, он не чета хилому парижскому клошару. К тому же в России каждый -- немножко бомж.
   26. Разов любил, ловко балансируя, шагать по одной из рельс, подобно канатоходцу, и мог пройти таким макаром не один километр: при этом душа его шелушилась и освобождалась от всякой мишуры, очищалась и опрощалась неимоверно, не говоря о хромоте, которая на это время непонятным образом покидала его страждущую ногу (левую) совершенно. А вокруг непрерывно распевали птицы, по ногами изобильно алела нежнейшая земляника, а по обочинам дороги встречались кусты, безъягодной покуда, ежевики и дикой малины. Воздух здесь был фантастически ясным и свежим, и вообще -- множество прочих прикрас вдоль и окрест дороги сей струилось.
   27. Разов пересвистывался с птицами: придумает какое-нибудь своё коленце, начнёт его высвистывать, а птички ему отвечают, то бишь обыгрывают, интерпретируют по своему разумению это его коленце, -- так они и общались, и не токмо соловьи или иволги ему отвечали, но и певчие классом пониже тоже норовили не отстать, тоже хотели внести посильную лепту, свою зело приглядную особинку в общее благолепие ангельского разговора.
   28. Птицы отвечали ему из своего древесного, ветвистого, тенистого укрома непринуждённо и весело, они с Разовым понимали друг друга, и не так ведь много нужно было для этого понимания -- мир и естественная свобода.
   29. Он шёл неспешною развалочкой зеваки, глазел и любовался по сторонам -- на дерево, траву, птицу. Бывали и редкие встречи -- с кротом, например, аль с кукушкой. Или с явлениями и объектами, каких он не умел назвать. Многим травинкам и цветам не знал он имени, многим деревьям не знал он имени, многим птицам, многим облакам на небе...
   30. Встретил дятла, птицу в красной кардинальской шапочке, которая самозабвенно долбила своим доблестным клювом по тоненькой сосёнке, выискивая под её корой вкусненьких насекомых.
   31. Совсем незнакомые травы, птицы, насекомые кружили вокруг разноцветные свои хороводы...
   32. Да, имён многих растений и зверушек он не знал. Но ведь множество существ на нашей планете ещё никем не открыто, не зарегистрировано, а значит и не носит на себе выдуманных человеком имён.
   33. Кипрея (то бишь Иван-чая) бледно-фиолетовые и пирамидально-горделивые цветы, похожие на пагоды и на цветы же свечкообразные каштанов, которые только не фиолетовые, а белые, как платье невесты или свежий снег, или... холодильник. Иван-чай, как и многие другие среднерусские цветы, съедобен вполне и целебен.
   34. Хвощи и папоротники.
   35. Берёзы и дубы.
   36. Осины, липы, тополя... ёлочки-сосёночки...
   37. Гигантские -- выше человеческого роста -- зонтичные.
   38. Подберёзовики и подосиновики Разов съедал сырьём.
   39. Бабочки порхают -- шоколадницы, капустницы и ещё эдакие пеструшки, а совсем уже изредка встречался роскошный Павлиний Глаз.
   40. Кургузо-бородавчатая акация стручками помавает...
   41. Изредка под ногами стеснительно синели махонькие колокольчики.
   42. Там и сям раскинулись жёлтые дивизии дикой сурепки.
   43. Упоённое пиликанье цикад вкупе с мадригалами птиц рождало сочный симфонический эффект.
   44. Песцово-перламутровые мхи расстилали перед ним свои нежные коврики.
   45. Шмели, похожие на маленьких уютных медвежат, ласково одомашнивали не только эту жёлтую сурепку и прочую пыльценесущую -- цветущую -- растительность, но и весь доступный глазу окоём пространства.
   46. Однажды бабочка Павлиний Глаз, как верная собачка, долго летела впереди и благословляла его на дальнейшую дорогу, садясь время от времени на ржавую рельсу и как бы оглядываясь -- идёт ли ещё за ней товарищ Разов, не потерялся ли где-нибудь ненароком...
   47. Идёшь по шпалам, знаешь, что сзади никого нет, но вдруг так захочется оглянуться, никой мочи нет, и оглядываешься, точно зная, что никого нет, и точно -- нет... Может, это за спиной твоею бдительно зрящий Бог? -- думаешь ты... Или же это тот неподвластный тебе мир, для которого ты только мелкая и жалкая козявочка, мир, который принимает от нас разные имена и лики, оставаясь при этом и больше их, и выше.
   48. Две редкие дикие гвоздички встретились вдруг.
   49. В этом размеренном движении по бескрайней дороге есть созерцательная отрешённость, когда ты только смотришь и молчишь, и кроме этого ничего больше не делаешь, ничего больше не хочешь; смотришь без всякого умысла, объятый благодатной раздумчивостью пространства, которое никому ничем не обязано, и ты, как мелкая часть этого пространства, тоже при этом не стеснён никакими обязательствами и нуждами, и никто тебя при этом не судит, и ты никого не судишь, никто тебе не нужен, и ты никому не нужен, тебя почти что нет, и нет тебе никакого дела до самого себя, и слава Богу, что нет, в тебя вошла прострация пространства, ты непреднамерен и чист, ты прост, бездумен и пуст, и пусть, и пусть, и славно, и легко... ты сам на время стал дыханьем лёгким Бога...
   А летней безоблачной ночью, когда ты пускаешься в путь, ты всё равно не один, кто-то незримо и тихо и тайно всё время рядом, подобно луне неотлучной, что верной собачкой разделит с тобою сиротство, бескрайность и мрак, покой и волю...
   50. Было время, когда не было времени, когда мир был сотворён из ничего...
   51. Голый человек перед лицом вселенной -- один на один.
   52. Временами отклонялся от слишком уж прямолинейной железки и ступал на случайные тропы и просёлочные дороги -- блуждал зигзагами.
   53. Многоголосое, многоглазое, духовитое среднерусское разнотравье...
   54. Замшево-мягенькая полынька...
   55. Толстокожая и холодная мать-и-мачеха...
   56. Семейные пучки прохладного подорожника с самозабвенной преданностью бросались ему под ноги.
   57. Хавал скорлупу и дикий лук...
   58. Разов давно уже был невольным вегетарианцем, и не по причине каких-то благородных соображений, а ввиду полного почти отсутствия ведущих, силовых зубов. А для поедания страннику здесь при дороге, окромя прочего, в изобилии были доступны щавель с бодрящей кислинкой, сладенькие цветки клевера, горькие листья и стебли одуванчика...
   59. Иерархия пожирания в природе. Чем, в принципе, травоядные благороднее плотоядных? Ничем. Растения -- такие же живые существа, как и животные, только отличаются иной конструкцией... В природе все кого-то (друг друга) пожирают. Корова пожирает траву, человек пожирает корову. Иерархия сия должна быть продолжена: и человека кто-нибудь должен пожрать целиком. С потрохами. Но если человеческой плотью могут кормиться и львы, и тигры, и черви, и папаша Сатурн и т.д., то кто пожрёт его душу? Бог?..
   60. Так что никакой благости в самой природе не существует. Волки зайчиков жуют... Борьба за выживание. Насилие в природе -- в природе вещей. Но экспансия человека настолько чрезмерна, что он сокрушает ею не только всю эту природу, но и себя самого. Чем выше в иерархии существо, тем оно чрезмернее, тем больше выходит оно за рамки необходимого и достаточного, тем больше оно свободно в выборе своей судьбы, тем больше и разнообразнее его проявления. Может быть, истинная ценность человеческой жизни -- в изощрённом разнообразии вариантов, картин, ракурсов, представляемых Всевышним для свободного выбора.
   61. Кургузый цикорий далеко разбрасывал свои щедрые небесные сигналы.
   62. Зверобой с жёлто-ржавчатыми соцветиями...
   63. Стройные рябины...
   64. Сочный конятник со смутным багровым налётом...
   65. Серовато-неброско белела скромница-кашка.
   66. Желтоокие ромашки наивно помаргивали искренними белыми лепестками.
   67. Вальяжный лопух распахивал небу свою широкую стать, охраняя её булавами рослого репейника, норовящего запрыгнуть выше человеческого роста.
   68. Мириады разношёрстных метёлок...
   69. Глянцево-жёлтые цветки куриной слепоты. Существует детское поверие: если часто на них смотреть, можно-де ослепнуть...
   70. Прохладный кожистый копытник...
   71. Грациозная, изящная крапива...
   72. В чём же главные ценности этого гибнущего мира?..
   73. Как здорово смотреть на пропадающий вдалеке путь, смотреть на вольную его перспективу! Разов любил стихийные зигзаги вьющейся в полях просёлочной дороги, то бишь дороги, аль тропы, простецкой, земляной, проложенной не стеснённым строгими обязательствами транспортом аль путника вольготными стопами.
   74. Набрёл на свежескошенное сено и заёрзал ноздрями, завздыхал, завнюхивался, блаженно прикрыв глаза, а потом вдруг -- брыкс! -- рухнул, упал, повалился расслабленной мордой в это невесомое и нежно покалывающее облако сенного духа.
   75. Соблазнясь всё новыми и новыми обещаньями троп и дорог, следовал Разов их прихотливым изгибам и довольствовался покуда немотой одинокого созерцателя.
   76. Распростёрши гигантские крылья, над овсяным полем в поисках мышей и прочих грызунов виражировал величественный ястреб, главарь здешнего птичьего царства.
   77. Но бдительный чибис настойчиво расспрашивал Разова о его социальном происхождении и требовал будто мандата на право ступить в этот затаившийся от суетных взоров мир.
   78. Встретил на тропе крохотного мёртвого кротика, а чуть позже крота побольше, и тоже, к сожалению, мёртвого. Эти кроты одеты были будто в нежный чёрный бархат...
   79. Плутая, он отклонялся невольно от цели своего путешествия и почти уже забывал мобилизующий смолистый запах железной дороги...
   80. Как-то возле маленькой рощицы он увидел кукушку и подивился её невзрачной, неброской раскраске. Она, кукушка, была как воробей, но больше размером, изящнее и грациознее... Она сливалась с фоном, травой и деревьями, почти заподлицо. Но когда вдруг удаётся её углядеть, тогда уже трудно оторвать от неё заворожённых глаз, из поля зрения которых она в конце концов неизвестно куда исчезает, оставляя тебя в недоумении сожаления. Было очень странно, что эта невзрачная птица оказала на Разова такое магическое воздействие, от которого он долго не мог освободиться. Подобное воздействие испытывал он, когда случалось ему влюбиться вдруг в женщину, которая ему при этом ничем особенным не нравилась, которая вовсе не была красива и даже, напротив, имела в себе что-то несуразное, несоразмерное, а то и почти уродливое.
   81. А ещё такие маленькие голубенькие бабочки-бабулечки...
   82. Смертельно бледные цветочки повители...
   83. Стада коров и отары овец во главе с монументальными пастухами и юркими подпасками оживляли недвижность неоглядных пейзажей, предвосхищая скорую встречу с мирными пейзанами, скромные жилища которых уже завиднелись на покатом горизонте.
   84. Встретил в поле скорченное тело человеческое, мужичье, неподвижное -- лежит себе, будто камень какой притропиночный, бездыханный... Мёртвый? Живой? пьяный-не пьяный? Лень было Разову это уточнять. А честно сказать, Разову было плевать на него совершенно -- прошёл мимо и даже не оглянулся.
   85. За рощей -- пруд, а у пруда -- сельцо, уютное, компактное, дворов не больше двадцати.
   86. Славные гусёнки благородной и стройной эскадрой грациозно проплывали по блаженно зеркальной глади пруда под неотлучным присмотром пристроившейся к ним в кильватер матушки-гусыни.
   87. Две милые ондатры (молодожёны), почти невидимые на полусгнивших ивовых пнях, выглядывающих из-под воды у самого берега, ловко восседая на задних лапках, изящно чистили острыми мордочками свои мокрые шкурки, которые постепенно высыхали и роскошно распушивались под задумчивым предвечерним солнцем.
   88. Одинокая лошадь, а точнее, одинокий конь клонил архитектурную выю к сочной траве, из шара земного произрастающей навстречу этой вые.
   89. Петухи, куры и курёнки егозили вкруг, клевали что-то, ковыряли, ничего не брали в головы свои небесные, птичьи...
   90. Козы белые, чёрные, коричневые, пятнистые -- с умными квадратными зрачками и нестрашными рогами -- тоже тут, вкруг домиков, паслись.
   91. А корова ив самом деле священное животное -- индусы правы. Кошмаром плотоядной мошкары затюкана бедняжка.
   92. Местные християне -- бабки и дедки -- оглядывали его вполне беззлобно -- хоть и с ног до головы. В любом случае, несмотря на свой, столь же затрапезный, вид, он был для них чужаком. А он и вправду был таким -- уж надо, надо сознаться.
   93. Да и зачем ему, Разову, люди-друзья, человеки-попутчики, когда он часами пересвистывался с птицами, перемукивался с коровами, переблеивался с козами и баранами, разнообразно переговаривался со случайно очутившимися рядом собаками и кошками... Даже порой с комаром разговаривал он, когда тот усаживался на его голую руку или на лоб, чтобы испить юродивой бомжевской крови... Сделав своё кровавое дело, комар улетал, а Разов, прихрамывая, продолжал ступать по всё новым и новым пространствам земли, обсуждая текущие вопросы вселенной с мохнатыми шмелями и бабочками-шоколадницами.
   94. Славные дети играли со светлым козлёнком: он их бодал понарошку, он прыгал и бегал за ними, а они тоже бегали за ним, хватали его за маленькие рожки, они обнимали его за шею и целовали, а он весело помахивал маленьким хвостиком и в ответ умильно тыкался блаженной мордочкой в их ангельские личики...
   95. А тут завечерело, небо засмурнело и опрокинулось вдруг беспощадным крупнокалиберным ливнем -- Разов в секунду промок, съёжился, скорчился и почти заскулил. Он проходил как раз мимо тесного сельского кладбища, при котором юродиво ютилась полуразрушенная церквушка: под её-то своды он и устремился в надежде переждать сию нежданную непогодь.
   96. Взошёл и содрогнулся: в хлюпающе-чмокающем капелью полумраке при немногих задуваемых свозняками свечах страшные дряхлые старухи бормотали гунняво и страстно святые молитвы...
   97. Старухи разбрелись по домам, а Разов прилёг у импровизированного алтаря... Бог явился к нему в образе солнца и сказал:
   -- Салют.
   -- Привет.
   -- Куда идёшь ты, странник блаженный, скажи.
   -- Знамо дело, куда.
   -- Так куда же?
   -- Туда, где тепло, светло и мухи не кусают.
   -- Так куда же, куда?
   -- На кудыкину гору.
   -- А где же гора сия, в каком краю лежит?
   -- Стоит.
   -- Для тебя стоит, а для меня лежит.
   -- Ну, может быть. Человек предполагает, Бог располагает.
   -- Вот именно. -- Бог пуще распалил свои лучи, и Разов зажмурился, ослеплённый.
   -- Святой Грааль, должно быть, я ищу.
   -- Грааль?
   -- А может быть, Фавор.
   -- Фавор?
   -- Россию, светом умытую.
   98. После дождя бесчисленные метёлки удерживали в себе мириады водяных бисеринок, отчего казалось, что травяной покров окутали сонные влажные облака...
   99. Увязалась за ним странная белобрысая собачка -- пёс. Ну что с ним будешь делать, раз хочет идти за мной, пущай идёт, бродяге пёс не в тягость, -- решил Алексей и придумал ему имя -- Брат.
   100. Пастух при баранах с транзисторным приёмником на груди и в офицерской плащ-палатке на плечах. Из приёмника вылетал русский шлягер "Два кусочека колбаски"...
   101. Рухнуть в тенёк под стожок духовитый и следить за классически степенным ходом облаков, незаметным суетному взору, как незаметно движение минутной стрелки... Не думать о том времени, когда снова посмутреет небо, польют холодные дожди... Где-нибудь в Африке али в Индии -- вот где раздолье бомжу! Эх, Разов был бы не прочь побродяжить там, а ещё -- в Италии, Испании, Австралии, Южной Америке... Где нет российской земней холодрыги, которая любой жары страшнее.
   102. Уж лето через свой зенит перевалило. Земляника отошла, а ежевика, малина заплодоносила... Ещё Разов пожирал, размочив во рту слюной, священные зёрна овса и пшеницы. Рябина кисло-горьких ягод сигнальные гроздья дарила. И первая картошка уже в земле обыденной взросла... Земля изнемогла от поношений, и Разов говорил хвостовиляющему Брату:
   -- Она достойна участи иной, хвалы, любви нежнейшей, ласки и покоя.
   -- Да-да, согласен я с тобою совершенно, -- ответил пёс ему на языке своём собачьем.
   103. Любование миром, обожание и обожение лечит изорванную душу (красота спасёт мир, если спасёт, именно в этом смысле).
   Но вороны, вороны и галки, примелькавшись, были почти так же незаметны, как воробьи или же, допустим, мухи обыкновенные: привычная обыкновенность рутинной повседневности отнимает у созерцания радость чудесности, дающую жизни человеческой смысл счастья бескорыстного любования, смысл рая на земле.
   104. То, что не мельтешит, не егозит перед глазами непрерывно и занудно, то, что редко и далеко, что ещё не разложено по полочкам на слишком уже очевидные элементы, то и заманчиво, загадочно, целостно, интересно, аппетитно, то и влечёт, интригует, надеждой бликуя -- щекоча... Всё чудесное является таковым лишь при наличии дистанции надлежащей, и чем дистанция эта больше и непреодолимей, тем чудесное сие чудесней.
   105. В расслабленном покое забытья и блаженства бредёшь по извилистой тропинке куда глаза глядят -- и шёл бы так вечно...
   Но -- набрёл на извилистую речушку, осеняемую согбенными ивами. Решили здесь с Братом разбить бивак -- передохнуть, искупнуться, простирнуться, пораздумать у бивачного костра о своей блаженной собачьей жизни.
   Бомжи бывают двух родов -- вонючие (опустившиеся) и невонючие (не опустившиеся): первые -- уже не совсем человеки, вторые -- ещё не совсем бомжи. Разов относился -- ещё, покуда -- ко вторым, ещё цеплялся почему-то за жизнь человекообразную, ещё хотел чего-то...
   106. В том, прежнем, мире его все прокляли, прошляпили, продали, и он всех тоже проклял, прошляпил и продал. А в этом новом, нынешнем, мире он всё открывал заново, всё начинал сначала. По крайней мере, пытался. Хотел. Хотел жить. Жить, чтобы понять. Уловить что-нибудь -- себе, собственной предвечной, первобытийной душе потребное. Без посторонней -- инородной, всезнающе-ушлой -- помощи. Своим умом дойти до своего. И только.
   Самое ценное, дорогое, родимое, самое человеческое, человечное -- оно всегда махонькое, приватное, личное, личностное, малоприметное, малопригодное, сиюминутное, необязательное: накапливаясь, сгущаясь, уплотняясь, осаждаясь на дно, оно в итоге и образует то, что становится вечным -- бесценным.
   107. Когда Брат, самозабвенно гоняясь за полевою мышкою, приотстал, случилось чудо: Разов нос к носу встретил настоящего белого журавля -- огромную, величественную птицу. Застыв, они несколько мгновений смотрели друг другу прямо в глаза... а потом журавль спокойно, и даже медленно, с достоинством повернулся, спокойно разбежался, расправил гигантские крылья, поднялся слегка над притихшей землёй, а потом ещё долго и торжественно поднимался всё выше и выше, улетал всё дальше и дальше, пока не исчез в никуда.
   108. Он будто навсегда прощался с этим миром, с этой землёй, с этой планетой.
   109. Почти напоследок слонялся он славно с глазами вовне -- слабый, маленький, чуть живой, человечек, раздавленный той самой сизифовой глыбой, которую человечество вот уже две тысячи лет усердно волокло на свою немыслимую голгофу.
   110. -- Понимаешь, Брат, в конце второго тысячелетия уже ни в чём нельзя быть уверенным. Ни в чём.
   -- Понимаю, потому и виляю. Хвостом.
   111. Разов вдруг снова набрёл на чугунку, которая вела прямо к Зарайску без каких бы то ни было загибов и следуя по которой он совсем скоро мог бы уже быть у цели. Но рядом он увидел огромную, зловонием исходящую, свалку. В ужасающей этой клоаке мошкарой копошились люди, в которых разов сразу же распознал бомжей первого сорта. И он бежал отсюда прочь -- скорей, в поля, где вольный чистый дух, что веет, где хочет, но только не здесь.
   112. Жёлто-глинистые дороги. Уходящие вдаль, они то взмывали на холмы, то исчезали в пологих оврагах, то сближались, то пересекались, то снова разбегались, огибая леса, посевы, кроткие рощицы, деревеньки, сёла, церковки и кладбища, -- так они меж собою безмолвно общались, глухонемые русские дороги, вольготные российские узлы...
   113. До того, как заняться продажей газет и журналов, Разов работал глухонемым, в качестве которого торговал порнографическими картинками в поездах дальнего следования и премного в том преуспел.
   114. Как-то Разов под сенью дубравы полудремал, полдневный зной пережидая, и к нему явились трое мужей-грибников -- корзины их были пусты: уловление грибов для них в тот день было неудачным. Они склонились над Разовым, потому что подумали: если не грибы, то, может быть, удастся уловить чью-нибудь заблудшую душу -- хотя бы вот этого, лежащего под древним дубом чудака.
   А чудак, бедняга, так отощал, притомился, что не реагировал уже ни на звуковые, ни на световые сигналы, словно стал он совсем уже слепоглухонемым представителем отбросов общества неустанного потребления. Брат притомился тоже и сладко спал, уткнувшись ему в плечо.
   115. Случайная старуха помогла заплутавшему Разову выйти на реку Осётр, которая должна была привести их с Братом к подножью славного Зарайска.
   116. Разов с Братом уже устали, как собаки, измучились вконец, когда вдали показался им на смутно колеблющейся горе подсвеченный справа закатным солнцем город с кусочком крепостной стены, верхушками церквей и башен, уютными скопленьями простеньких домиков, оправленных обильной зеленью дерев.
   117. Алексею вдруг показалось, что каких-нибудь два-три года назад он видел этот город в одном из своих странных пророческих снов.
  
  
   Глава II
   1. Руся Голубкина (по паспорту "Русь"), тонкая девушка с тонкой душой, проживала в Зарайске по Большой Садовой улице вдвоём с двоюродной своей бабушкой Анной Николаевной, которую все звали попросту Нюсей, и работала на почте, что на углу Советской и Карла Маркса, работала обычным почтальоном и, может быть, не обратила бы на себя наше внимание. Если бы не одно, определяющее в её жизни, обстоятельство: ещё каких-нибудь два-три года назад Руся Голубкина была глухонемой.
   Говорила она, конечно, ещё очень и очень плохо, многие слова полностью не выговаривала, не артикулировала, а лишь пунктирно их как бы намечала, но общий смысл доброжелательный слушатель так или иначе всё равно схватывал -- и счастливой Русе этого вполне хватало.
   2. Да, она была счастливой -- несмотря на кривоватые зубки, предъявляющие эту свою кривоватость именно тогда, когда Руся пыталась выговаривать наиболее трудные для неё слова, а такие были пока в большинстве; несмотря на свои слишком редкие, и вдобавок какие-то пегие, волосы, которые жалкими сосульками свисали чуть ниже плеч, а иногда она подвязывала их обычным конским хвостом; несмотря на "нефигуристую" свою худобу...
   А всё дело в том, что вся она светилась таким удивительным и загадочным внутренним светом, при котором эти её так называемые недостатки не только не бросались в глаза, а даже уже и обращались в достоинства особого рода.
   3. Но родилась она не в Зарайске на реке Осётр, а в Белой Церкви на реке Рось, где служил её отец, офицер-алкаш, погибший потом там же по пьяной лавочке. А мать её потом исчезла -- пропала без вести. Пока Руся скиталась по спецраспределителям и детдомам, милиция разыскивала её родственников, которые все в один голос отказывались взять на себя заботу о бедной глухонемой сиротке. Но потом отыскалась наконец двоюродная бабушка. Которая её и приютила: Нюся приютила Русю.
   4. И как ей было не светиться, когда после беспросветной бездны горя и мрака она вдруг получила от судьбы такой подарок, который навсегда отлучил её от отчаяния и неверия в предвечную Божескую благодать.
   5. А баб-Нюся редкая была старушка, что бы она, Руся, без неё делала, как бы жила, и жила бы вообще, это вопрос. Баб-Нюся далеко не Божий одуванчик, почти всегда она бодра, весела, напориста, по крайней мере внешне, по крайней мере все должны видеть, что удары судьбы ей трын-трава. Она уже, конечно, и рыхла, и бесформенна, и морщиниста, и чем только не больна, и еле ходит, почти не ходит, ноги у неё из-за варикозного расширения вен уже почти и не ноги, а два неповоротливых бочонка. Видно, терять ей в жизни больше уже нечего: муж её давно помер от рака желудка, сына зарезали какие-то бандиты прямо рядом с домом, так что она успела даже услышать его последние, кровью булькающие, слова -- "мама, всё хорошо, мама, всё..."
   Так что теперь ей и солнце хорошо, и дождь хорошо, и снег хорошо, всё ей теперь нипочём и хоть бы хны, и на любые подножки судьбы баб-Нюся знай себе повторяет: "Семь бед, один ответ -- живы будем, не помрём!"
   6. Но после того ночного происшествия, благодаря которому Руся вдруг обрела дар речи и слуха, баб-Нюся резко сдала, перестала ходить на рынок и почти уже не занималась по хозяйству, а лежала, охая и кряхтя, перед бубнящим телевизором. И посему Руся теперь всё чаще возилась на огороде, кормила козу, кур, уток, кошек и собак, ходила на рынок, в магазин, за водой и за керосином.
   7. Соседка Мариванна, истая прихожанка Никольского собора, подарила Русе библию, освящённую отцом Евлогием (Овсовым): Руся читала её вслух и так училась выговаривать слова, а баб-Нюся следила за Русей и поправляла, если что не так.
   8. "Возвеселится пустыня и сухая земля, и возрадуется страна необитаемая, и расцветёт как нарцисс. Великолепно будет цвести и радоваться, будет торжествовать и ликовать; слава Ливана дастся ей, великолепие Кармила и Сарона; они увидят славу Господа, величие Бога нашего. Укрепите ослабевшие руки, и утвердите колена дрожащие; скажите робким душою: будьте тверды, не бойтесь; вот Бог ваш, придёт отмщение, воздаяние Божие; Он придёт и спасёт вас. Тогда откроются глаза слепых, и уши глухих отверзутся". (Исайя, 35:1-5)
   9. Домашние зверушки здорово скрашивали пустоты её неказистого жития, утешали её неловкую, прибитую к земле душу, из которой потихоньку начинали уже прорезаться крохотные крылышки надежды.
   10. -- Цыпа-цыпа-цыпа-цыпа!
   -- Утя-утя-утя-утя!
   -- Кыс- кыс-кыс-кыс!
   -- Дружок-Дружок-Дружок!
   -- Шарик-Шарик-Шарик!
   -- Машка-Машка-Машка!
   11. Ночной насильник подарил ей речь и слух, и она ему за то бесконечно благодарна, хотя тип это был, без сомнения, довольно богопротивный: эдакий гигантский боров. Выходит, что самое отъявленное зло способно иногда приносить и добрые плоды.
   Этот случай -- ещё один повод для того, чтобы усомниться в самостоятельном, раздельном существовании добра и зла.
   12. Роскошное пиршество звуков обрушилось на её бедную голову после той роковой ночи, как гром среди ясного неба. Будто рухнула последняя целомудренная преграда между её внутренним и внешним миром, и этот внешний -- шумящий, вопящий, грохочущий -- мир пожрал, растворил в себе целиком её круглое беспомощное "я"... Ведь она впервые в жизни слышала все эти бесчисленные звуки: скрип двери, лай собаки, мяуканье кошки, кряканье утки, блеянье козы, мычание коровы, гулкий звон колоколов, пение ртиц, шум проезжающих машин, шелест ветра в листве, шипение закипающего чайника, шарканье тяжёлой поступи баб-Нюси, гул пролетающего самолёта, стук каблуков, разнообразные человеческие голоса... -- всё это поэтому было слишком невероятной, фантастической, непосильной музыкой для потрясённой Руси, каждый звук слишком сильно будоражил её сознание и загромождал его лавиной неведомых ярких миров. Потом уж, когда поутихли первые потрясения, первые именины голоса и слуха, эти сбившиеся в кучу звуки понемногу в её голове подуспокоились, разъединились, огранились и распределились по своим законным местам в иерархии восприятия ею многообразных мировых сигналов.
   13. Давно уже Руся чаяла узреть лицо Бога, а вместо него нарвалась на чудовище, на волосатого и жирного насильника, облик которого, однако, показался ей очень знакомым. Кого-то он ей напоминал -- вот только кого?
   14. Голос Робертино Лоретти её поразил.
   15. Изображения Бога на иконах имеют свою древнюю традицию, но... так ли Он выглядел, как изображают Его на иконах, особенно поздних и современных? Ведь это только грубые, поверхностные образы, в убедительности которых Руся очень сильно сомневалась. Она решила, что должна сама отыскать это лицо среди множества всяческих лиц.
   16. "Для чего скрываешь лице Твое..." (Иов, 13:24)
   17. Славная мордуленция кота Семёна -- разве она не есть воплощение Божественного промысла?
   18. Собралась было Руся поливать огород, но тут после стольких дней изнуряющей жары грянул наконец тёплый летний ливень. Баб-Нюся по этому поводу удовлетворённо вздыхает из своего угла-убежища: слава Богу... Когда она увидела, что Руся каким-то Божественным образом излечилась от своей глухонемоты, после чего с удвоенной энергией отдалась хозяйственным, домовым заботам, она, прежде изо всех сил бодрая и неустанная, как-то успокоилась, обмякла, покорилась многолетней усталости -- жизнь её как бы уже закончилась: она и не надеялась на такой счастливый исход.
   19. Голос Владимира Высоцкого её поразил.
   20. У водяной колонки встретила Руся пьяненького соседа Серёгу Панарина -- со съёженным лицом, чужими, колеблющимися ногами и костлявыми руками слепца, сумбурно разгребающими встречный воздух: Серёга опять залил глаза и снова искал дорогу домой.
   21. Голос отца Евлогия (Овсова) её поразил.
   22. Древний Зарайск вольготно дремал на холме у слияния Осетра и крохотной Монастырки. На самом краю сего холма среди прочих притулился милый бревенчатый домик баб-Нюси и Руси.
   23. Газет и журналов зарайцы выписывали мало, но письма писать любили, а особливо, конечно, получать. Владельцам частных домов Руся предпочитала передавать корреспонденцию лично в руки. Вот Никанор Фомич Ведмедь, статный усатый дядька, получил письмо от родственников из заграничного Харькова, по поводу чего, на радостях, угостил её чаркой чарующего компота.
   24. Насильник был огромен, толст и волосат.
   25. Бывшая её глухонемота носила нейросенсорную подоплёку.
   26. Хорошо, если за порогом дома твоего поля, просторы невиданные, холмы и овраги, перелески, рощицы, речушки извилистые, и всё это дышит вольготно и длинно под высоким приглядом пригожих небес, и ветер зазывно колышет траву и листочки дерев неусыпных, и веет где хочет, и приносит с собою вечернюю прохладу отдохновения опосля духоты и полдневной истомы, и приносит летучие очерки будущих вздохов и лиц.
   27. В храме -- всегда -- больше женщин, чем мужчин: Бога ищет женщина, ей Он нужнее. Она мечтает угадать Его лицо, сблизиться с Ним, сродниться...
   28. Голос Луиса Армстронга её поразил.
   29. Картинка в Русиной памяти из прежних времён: огромный жирный поп, окутанный кадильным облаком, беззвучно раскрывает рот...
   30. "Бога никто никогда не видел". (1 Ин., 4:12)
   31. На огороде у забора Руся обнаружила маленький муравейник: юркие муравьи жили собственной полнокровной жизнью...
   32. Есть, правда, у зарайцев одно любимое издание -- газета "Зарайская жизнь".
   33. Все -- всякие -- лица представлялись Русе, в конечном счёте, милыми и пригожими, всякий -- любой -- человек казался ей изначально благородным и великим, но только не всякий человек знал это про себя, а она, Руся, как бы уже знала, про-чувствовала, про-чуяла каким-то тайным своим чутьём...
   34. Баб-Нюся:
   -- Пора тебе, Руся, искать жениха. Ты опять теперь девка в соку, да ещё и полноценная, на всё теперь сподручная.
   -- Скажешь тоже, баб-Нюсь.
   -- Вот, к примеру, Васька Сыроглотов, чем не завидный жених?
   -- Да ведь он дурак, баб-Нюсь.
   -- А ты дурочка.
   Васька Сыроглотов жил от них через дом, рядом с Панариными.
   35. Всякий, кто читает библию, вычитывает в ней своё, наиболее в данный момент близлежащее к сердцу... "В начале было Слово", а у Руси в пору её глухонемоты, Слова не было -- значит не было и начала, которое появилось у неё только теперь. После её изнасилования, равного родовым мукам: только тогда она полностью, вся, окончательно и родилась, только тогда началась.
   36. Зарайск весь утопает в зелени и дышит стариной. В нём царят тишина и уютный покой... Правда, и здесь случаются иногда и склоки, и встряски, и преступления, неизбежные для маломальского скопления разнонастроенных человеков, но это не меняет общую картину заброшенности, позабытости, отрешённости от сутолоки мировых событий.
   37. Руся пала подобно зарайской святой княгине Евпраксии, которая погибла, но воспряла вновь из тлена в памяти народной. Руся была осквернена на территории кремля -- прямо против святого собора.
   38. "Слушайте, глухие, и смотрите, слепые, чтобы видеть". (Исайя, 42:18)
   39. Вечером в один из домов окраины с пастбища возвращались корова с тяжёлым выменем и маленький телёнок. Ивовым прутиком их погонял парнишка в клетчатой рубахе -- сын здешней знахарки. Их нагонял, взметая придорожную пыль, ветер из дальних полей. А за ветром шёл, хромая, усталый Бог. Какая-то женщина взглянула из окошка прямо в глаза Богу, но тут же стыдливо отвела свой взор, отвернулась от окна и, подойдя к столу, нарезала хлеб к ужину.
   40. Зарайск -- позабыт-позаброшен в стороне от магистральных путей цивилизации -- что это за город такой чудной? Всем на него наплевать, но ведь и ему, возможно, наплевать на весь этот остальной, упившийся своими высоколобыми достижениями, мир.
   41. Увидеть лицо Бога, восполнить себя отчётливым, сильным, опорным Спасителем, Господом, Господином, как женщина восполняет, округляет себя мужчиной... И всё же -- и так, и не так: мужик может быть и плотским, и сильным, а Бог может быть и хромым, и тщедушным, и бестелесным, почти прозрачным, ибо Бог это прежде всего Дух, а потом уже всё остальное.
   42. Город незаметно вознесён на гору, откуда открывается лёгкая, воздушная, вольготная перспектива раздольной низины, волнистых полей, перелесков и рощ: Зарайск стоял на уровне небес.
   43. Господь говорил Моисею: "Лица Моего не можно тебе видеть; потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых". (Исход, 33:20)
   44. Зарайск был ещё в составе Рязанского княжества, когда в 1237 году, не имея достаточных сил для отпора войску хана Батыя, князь Юрий Рязанский послал к нему сына своего Феодора с богатыми дарами. Но Батый, дескать, ответил, что сии дары умиротворят его только тогда, ежели князь присовокупит к ним свою красавицу-жену Евпраксию, от чего князь с негодованием отказался. И тогда Батый повелел Феодора умертвить. Прознав об этом, убитая горем Евпраксия взяла на руки малолетнего своего сына Иоанна и бросилась с высокого терема на землю зарайскую...
   45. Прежде чем ослепнуть, можно всё же успеть Его разглядеть. В полёте. Увидеть Его даже ценой собственной жизни -- разве Он того не стоит?!
   46. Руся глядела на жирное, лоснящееся лицо попа и думала: какое же тогда лицо у Бога?..
   47. Голос вороны её поразил.
   48. Баб-Нюся удивлялась: Руся намывала полы по два раза на дню, непрерывно чистила-драила, что-нибудь стирала, то и дело расставляла цветы в банках с водой где только можно -- воздух в доме разливался просто райский!.. Будто она ждала к себе какого-то высокого гостя...
   49. Не было в Нём никакого особого вида или величия, а наоборот -- Он был презираемый всеми бомж: дабы неизбранные Его не узнали, дабы узнали Его одни только избранные.
   50. Конечно, людишки слабы.
   51. Всё, что существует в мире, человек погребает под себя, всё старается подтасовать и переделать себе на потребу ненасытную. А посему -- человек нуждается в жёстких рамках и ежовых рукавицах.
   52. Правда, в храме не просто женщины, а женщины потерпевшие, по преимуществу сугубо личными утратами подвигнутые к Богу.
   53. Всё и так, и не так, и сяк -- в зависимости от настроения. Что неизбежно -- того не избежать: ну и ладно, и пусть. Просто хочется света. Веры-надежды-любви.
   54. Изведав все возможные закоулки ужаса и тошноты, человек просыпается для наивной радости и счастья -- вопреки всему.
   55. Чтобы терпеть, чтобы сносить свою жизнь, Серёга Панарин должен был периодически закладывать за воротник -- после работы в "Зарайской жизни", где он, впрочем, оказался совсем недавно, а прежде он был трактористом, каменщиком, лесником.
   Они с Русей в детстве часто играли вместе, и их взаимопониманию нисколько не мешала Русина глухонемота.
   -- Эх, Руська, жаль, конечно, что ребёночек твой не выжил, зато благодаря этому ты теперь можешь слышать и говорить. Бог дал -- Бог взял.
   Бог дал Серёге жену, парализованную тёщу, четверых детей, корову, свинью и т.д.
   56. Через семь месяцев после своего кремлёвского падения Руся родила слабенького Ивана, который ещё через семь месяцев умер от кровоизлияния в мозг. А в Русином мозгу до сих пор ещё бился и корчился, не зная исхода, его безутешный, недоумевающий крик.
   57. Но надо было гнать от себя слишком уж мрачные мысли. Иногда удавалось отвлечься и развлечься, повергая в том числе и новорождённый слух неожиданным впечатлениям. Вот, в киноконцертном зале "Победа" гастроли блюзовой группы Вольдемара Блантера из Москвы: ходили с подругой, тоже почтальоншей, Галей Голых, смотрели, слушали. Солистка Серафима пела напористым басом на английском языке.
   58. Измаявшись вконец, Руся как-то вдруг решила: к чёрту туман, недомолвки, намёки, абстракции! Ей нужен был Бог живой и чётко -- реально, практически -- очерченный, со своим конкретным, узнаваемым ею, лицом. Она устала бояться быть кощунственной, устала витать в смертельно отвлечённых облаках.
   59. Голос саксофона её поразил.
   60. Зарайский кришнаит Портянкин получал письма из Индии от некоего господина Рамдаса. Пугая соседский люд, этот Портянкин с утра до ночи долбил по барабану и медитировал, медитировал, медитировал. А свои диковинной расцветки трусы, которые поручал продавать каким-то бабкам на городском рынке, он, видимо, шил по ночам...
   61. Падение Евпраксии с малолетним Иоанном в обнимку -- оно ещё как будто продолжается, ещё длится, дрожит струной серебряной в пространстве, в котором нет места глупой шкале времени, в котором все мы держим ответ: здесь и сейчас.
   62. Голос дождя её поразил.
   63. В огненной лаве времени случаются иногда поразительные язвы, прорывы, провалы, чёрные дыры вневременья, из которых нас холодом бездны пронзают неподвижные зраки судьбы.
   64. Когда дождь за окном, тянет зевать...
   65. Углядеть, распознать, угадать среди окружающих её лиц лицо Бога, то есть такое лицо, которое полностью, всецело бы отвечало всей силе её любви-приятия-прощения-надежды...
   66. Кстати, насильник Руси ею пока не опознан, в ту ночь она, выходит, оказалась ещё и слепой; к тому же в милицию она о нём не заявляла.
   67. "В жару гнева Я сокрыл от тебя лице Мое на время..." (Исайя, 54:8)
   68. Не пред ликом Господа предстать, а перед лицом -- живым и человеческим, а значит это будет уже не лицо собственно Бога, а лицо Его если и не сына, но всё равно посланника, то есть человеческой Его ипостаси, человеческого воплощения.
   69. Совершенная луна не даёт ей уснуть. Она слышит продолговатый скрип старых досок под своими ногами, пугливое позванивание тарелок в буфете...
   70. Взор обладает качеством: как посмотришь, так и увидишь. Руся это хорошо знала. Посмотришь зло -- увидишь зло, посмотришь добро -- увидишь добро. В одном и том же лице, если захочешь, можешь узреть и дьявола, и Бога. В лице своего насильника она узрела ангела-хранителя, одного из его, невероятных по человеческим меркам, воплощений.
   71. "Когда Ты совершал страшные дела, нами неожиданные, и нисходил, -- горы таяли от лица Твоего". (Исайя, 64:3)
   72. Вечное ищи в сиюминутном. Алмазы -- в грязи. Звёзды -- в пыли придорожной.
   73. И в грязи можно найти алмазы. Даже если их там нет и в помине. Ибо не может человек жить без веры и любви.
   74. Вообще-то, очень даже может. Но не хочет. Не должен.
   75. "Ибо не вечно буду Я вести тяжбу и не до конца гневаться; иначе изнеможет предо Мною дух и всякое дыхание, Мною сотворённое". (Исайя, 57:16)
   76. Руся лежала, откинув русую голову на маленькую подушку, дыша приоткрытым ртом легко и чисто, глаза её были отдохновенно прикрыты -- она спала, свободная для снов и ожиданий медленного Бога.
  
  
   Глава III
   1. Промокши до последней нитки под дождём, впору съёжиться, потерять уверенную крепость прямоходящего организма, отпустить узду самостоянья и застучать зубами неудержимый стэп блистательного Фреда Астера... Но ежели вовремя перейти скачкообразно на совсем иной, расхристанно-пофигительный уровень, ежли расправить грудь, раззудить плечо, укрепить нутряную оборону коконом такого сознания, которому сей дождик проливной не только трын-трава, а даже в особливую некую радость и кайф, то так оно всё и окажется -- особливо радостно и кайфово. Особенно, ежели хотя бы самого что ни на есть временного, зыбкого и случайного пристанища ещё, увы, не нашёл. Не обрёл.
   А город меж тем уже окутывала нежная влажная тьма.
   2. Разов, конечно, не приключений себе на голову искал, но ответы на извечные российские вопрошания, а значит не собственного четырёхугольного счастьишка, а значит те самые искал "покой и волю", "обитель дальнюю трудов и чистых нег", каковые без уловления всеобщего благолепного смысла уж никак невозможны...
   Безденежный, сирый. Голодный вступил он в зарайские приделы, осеняемые предосенним уже дождём, а значит не только сирый вступил, но ещё и сырой. Искал он, может быть, некую толстенную Голубиную Книгу, где записаны ответы на все безответные вопросы, где найти приют заброшенному сердцу и душе, навек уязвлённой бескрайними просторами и вольготным ветродуем, за которым бредёт невидный собою вечерний Господь, калика перехожий без определённого места жительства. Бомж высшего сорта.
   3. Брат куда-то запропал -- город, видать, вскружил ему собачью его голову пиршеством новых завлекательных запахов... А Разов нашёл себе приют под рыночным прилавком -- свернулся по-собачьи в ворохе пыльной соломы и оцепенело затих. А руки лодочкой сложил под правым ухом, как настоящий маленький ребёнок. В колыбельке.
   4. Крохотный, оказывается, уютный очень городочек За-райск -- мирный, мягкий, плавный, низенький, старинный, с тихими и ласковыми лицами неторопливых жителей, с парками, липовыми аллеями и садами, с покатой, на самой горе, центральной площадью (Революции), с торговыми рядами рынка и, конечно, древними кремлёвскими стенами на краю горы...
   5. Того счастья, какое Разов испытывал при общении с растениями, животными и небом, он никогда не испытывал при общении с людьми, даже самыми простодушными, самыми бесхитростными, самыми чистосердечными и незлобивыми.
   6. Здесь, в провинции, легче обнаружить высоту ничем не стеснённых небес, которые молча тебе говорят, а значит легче почуять присутствие Бога.
   7. Собаки в Зарайске вольны и улыбчивы -- хвосты их уверенны и возвышенны: собаки сии не шарахаются в испуге от людей... и кошки здесь гуляют тоже вполне спокойные -- как у себя дома. Во всём здесь дышит укоренённость и умиротворение.
   8. Наконец Разову удалось временно подрядиться на погрузочно-разгрузочные работы в одну полуподпольную строительно-коммерческую фирму под названием "Радуга-М"...
   9. Частные коровы паслись чуть ли даже не в самом центре Зарайска. Есть в коровах эдакая несуетная, степенная отрешённость -- оттого, видать, индусы и считают их святыми. Но почему тогда святыми считаются у них ещё и обезьяны? Наверно, из-за своего пофигизма, из-за умения довольствоваться малым и сохранять, по возможности, присутствие вездесущей праны...
   10. "Взыщите Господа и силы Его, ищите непрестанно лица Его". (1 Пар., 16:11)
   11. Алексей всё ещё ночевал на свежем воздухе -- то на рынке, то на берегу Осетра, то на городском кладбище. А ночи к той поре становились уже прохладными, и стало у Алексея прихватывать поясницу, и пошёл он тогда в баню. А там один балагуристый мужик дал ему странный совет: "Так у тебя радикулит? Запомни, как схватит, скажи своей бабе, пусть идёт в магазин, берёт бутылку водяры, ты из горла сосёшь и даёшь ей эту бутылку, уже пустую, пусть она тебе покатает по спине этой самой бутылкой, и всё -- утром встанешь как будто ничего и не было... Главное только, чтоб баба не ругалась, а сама шла в магазин, по-доброму, иначе рецепт не сработает..."
   12. Расхристанность во Христе есть русское юродство. Обретение Христа через его кощунственное развенчание, через отрицание всех ценностей и святынь, сквозь площадную нищету тела и духа, сквозь мазохически блаженное самоистязание; упасть, чтобы подняться, стать ничем и обрести всё ("кто был ничем, тот станет всем"): в этом состоит русская воля и русская вера. Русский человек неорганизован, зыбок, текуч, но божественно интуитивен. Он по природе своей есть безумный мистический анархист во Христе: такую вот гремучую смесь, такой прогорклый дух носит он в тёмных глубинах своей истерзанной души, каковая рано или поздно, там ли, сям, но разорвётся в клочья, взлетвоздух, а там-то уж освобождённый наш русский дух, глядишь, и встретится нос к носу с безличным Святым Духом всего вселенского мира.
   13. "...нет в Нём ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нём вида, который привлекал бы нас к Нему. Он был презрен и умалён пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лице свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его". (Исайя, 53: 2-3)
   14. Разов молится:
   -- Господи, Ты знаешь, как люблю я солнце, упаси меня, Боже, от дождя, упаси мои дырявые ботинки от мокроты треклятой, упаси бедные ноги странника убогого от сырости и гнили во имя Отца, Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
   15. Руся молится:
   -- Господи, мой Боже, Вседержитель, Ты знаешь, что многие россияне живы только одним огородом, а солнце палящее сушит нещадно плоды неустанных трудов наших, из матушки-земли взрастающих, молю тебя, Господи, даждь нам днесь дождичка благодатного, небесного во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.
   16. Люди, живущие вдали от нервозной столичной беготни своей маленькой, простой, немудрящей жизнью, они ведь и не очень-то во что-то верят, они лишены чрезмерных страстей, исступлений, фанатизма, их неказистая жизнь размеренна, равномерна, нетороплива, несуетлива, а то даже и ленивовата...
   17. Пыль -- пустыня -- Палестина -- Бог -- Россия.
   18. Что ж ты в пыли, как земляная лягушка, бьёшься и скачешь, расейское сердце, брось, перестань: не всё ли уже отстенало, не всё ли уже отметало, не всё ли кургузое, грязное, склизлое, злобное пора бы уж в землю зарыть навсегда?!
   19. Россия ищет Бога: Россия ищет новый образ Бога в мире.
   20. Разнося почту по домам, Руся невольно знакомилась с людьми, озабоченными не столько проблемами заполнения личного живота и устройством своего приземлённого быта, сколько устройством мира и изготовлением духовного смысла всеобщего бытия, и так как Руся тщилась отыскать вокруг себя сокровенное лицо Бога, закрывающего зараз все вопросы и все сомнения, то к этим людям она невольно приглядывалась и прислушивалась, а со временем ей удалось даже проникнуть на собрания их отчасти засекреченных сект.
   Подружка Галя Голых навела Русю на инженера узла связи Фарбаржевича, который оказался одним из лидеров секты афеян, знахарка тётя Мотя подсказала ей адресок Оглядкина, подвизающегося в секте доброверцев, а сосед Серёжа Панарин познакомил её с художником Иванчуксом, что заправлял местным отделением секты пустоверцев. В каждой секте её снабжали многочисленными прокламациями и брошюрами, которые она хранила теперь вместе с библией, подаренной Мариванной.
   21. Авраам поселился у дубравы Мамврийской; у дуба ему явились три мужа-ангела -- ветхозаветная Троица. (Бытие, 13-18)
   22. "Я -- Тот, Который есть". (Исход, 3:14)
   23. Берёза и дуб есть древесные столпы русского духа, русской крепости и русской сени. Русские веси-древеси, аки шубой медвежьей, обнимают уютно вольготное волглое тело непрерывно рождающегося русака и баюкают песней тоскливой и долгой...
   24. Разов знакомился с достойными примечательностями Зарайска, посещал местный музей, прилеплялся к вереницам экскурсантов, а чуть позже у него появился даже свой персональный гид -- Серёга Панарин, с которым он познакомился у стоянки кроманьонцев, что у входа в кремль, где археологи очищали от земли очередные мамонтовы бивни, орудия труда и быта древних этих человеков; Серёга помог ему устроиться в археологическую бригаду землекопом широкого профиля.
   25. Стоянка людей каменного века, кроманьонцев, возрастом около двадцати тысяч лет обнаружена на площади Пожарского, у входа в кремль. Из шурфов подняты кости и бивни мамонта, а также тысячи кремневых резцов, пластин и орудий.
   26. "Жизнь всех существ и тварей, даже блох и вшей, должно ценить наравне с человеческой". (Исса)
   27. Серёга Панарин приютил Алексея в своём сарае -- на душистом сеновале. В непосредственной близости от блеющих агнцев, мудрой коровы с огромными влажными чёрными очами и ритуальными рогами, на которых держатся кроткие небеса и Млечный Путь, рядом с добродушно похрюкивающей свиньёй, подёргивающей ласковыми ушками и тыкающейся любознательным пятачком во все углы и закоулки, рядом с неугомонно егозящими курами и царствующим петухом...
   28. Примерный год основания Зарайска -- 1146. Сначала город защищал деревянный острог, внутри которого в 1531 году был выстроен каменный кремль. С 1237 по 1673 гг. город подвергался набегам монгольских и крымских татар, а в начале XVII века -- польско-литовских интервентов.
   29. В зарайском историко-художественном музее хранятся картины Тропинина, Рокотова, Левицкого, Иванова, Шишкина, Айвазовского, Бакста, Соколова, а также иностранцев Ризенера, Молинари, Мангляра, Барду, Лаша, Гертнера, Радига, Христинека.
   30. В ту роковую ночь Руся оказалась на территории кремля у Никольского собора, чтобы ожить древлим духом и ощутить первозданную наготу веры и воли.
   31. Голос гобоя её поразил.
   32. "И приведу вас в пустыню народов, и там буду судиться с вами лицеем к лицу". (Иезекииль, 20:35)
   33. В братской могиле рядом с Благовещенской церковью покоится прах трёхсот воинов-арзамасцев, пришедших вместе с рязанским ополчением на помощь зарайским ратникам и павшим в битве с польско-литовскими захватчиками 30 марта 1608 года.
   34. "Поднимите глаза ваши на высоту небес..." (Исайя, 40:26)
   35. Миша Фарбаржевич говорит, что подлинный афеизм не отрицает существование Бога, но допускает возможность Его несуществования. В отличие от атеистов, требующих, чтобы человек занял место отсутствующего Бога, афеяне призывают действовать так, как если бы Бог был, хотя бы Его и не было на самом деле. В этом они видят высшее развитие человеческого: утратив веру в Бога, продолжать жить по-божески, творить добро и правду на земле, не ожидая никакого небесного воздаяния. Быть без Бога как с Богом: это -- высшая зрелость. Удаленцы от Бога явленного приближаются к Богу сокровенному -- каков Он есть, когда Его нет.
   36. Древняя рукописная книга "Зарайское евангелие" (1401г.0 найдена в Зарайске в прошлом веке. Хранится в Российской государственной библиотеке.
   37. Мой отец -- отчасти я. Я -- отчасти мой отец. Сын Божий -- отчасти Бог. Сын Божий -- отчасти человек. Человек -- отчасти Сын Божий. Всё то, куда я вкладываю себя, становится отчасти мной. Все те, кто вкладывает в меня себя, делают меня своим alter ego. Через каждого из нас представительствует Бог.
   38. Руся Голубкина -- косноязычная, рябая, кривозубая, неловкая, худая, но -- но чуткая, глубокая, плавная, летящая, с такими чёрными чудесными глазами... негритянскими глазами... татаро-монгольскими...
   39. Паша Оглядкин говорит, что доброверцы верят в слабость добра. Мы не верим ни в какие социальные, политические, философские системы. Всякая система служит угнетению и расколу людей. Где система добра, там наибольшее зло. Истинное добро всегда творится по частностям, вне системы, беспричинно, ненарочито, непроизвольно, незаметно, естественно, а то и случайно. У людей, творящих добро, лица красивы и глаза светятся -- это стихия, инстинкт, порода. Думают ли они о Боге? Надеются ли на загробное воздаяние? Верят ли в перевоплощение душ? Нет...
   40. В 1610 году воеводой Зарайска стал князь Дмитрий Пожарский, тот самый, который застынет потом на Красной площади рядом с Мининым...
   41. Голос мухи её поразил.
   42. Художник Иванчукс говорит, что специфической, ещё не осознанной формой русской религиозности пустоверцы считают врождённый инстинкт Пустоты. При этом Пустота трактуется как безразличная Всейность, где всё растворяется во всём и перестаёт быть чем-то в особенности.
   В степи нет разницы между "здесь" и "там", вообще нет никакой разницы... Если Бог и не сотворил степь, то Он обитает в ней. Степь -- это негатив, отснятый с Того, Кто называется Бог: её пустота -- изнанка Его полноты...
   Быть может, первый день творения потому и не начинался над русской, "безвидной и пустой", землёй, что она сохраняется Богом для чуда и откровения последнего дня.
   43. Множество чудодейственных родников окружают Зарайск, они насыщены радоном. Один из источников почитается здесь святым и называется -- Белый колодец.
   44. Расстебай Васька Сыроглотов не способен быть столь качественным и целеустремлённым насильником, какой был у Руси (НА Русе) в ту страшную-лучшую ночь. И вялый мозгляк Фарбаржевич тоже не способен. И Никанор Фомич Ведмедь, который в молодости, по его рассказам, водил трамваи по улицам пыльного Харькова... Оглядкин слишком маленький и вообще... Брадатый живописец Иванчукс -- этот пустоверец по своим физическим параметрам вполне бы справился... Да, чуть не забыла, ещё отец Евлогий (Овсов), да... его лукавые сальные глазки, борода, шевелюра, брюхо, твёрдое, как арбуз, круглые жёлтые щёки, прозрачные розовые уши, и ряса, и крест...
   45. В 1550, 1556, 1566 и 1571 годах Зарайск посещал Иван Грозный.
   46. Белый колодец: древний источник, родник на берегу Осетра. 19 июля 1225 года здесь состоялась передача иконы св. Николы Чудотворца удельному князю Фёдору Юрьевичу, доставленной из Корсуни (Херсонеса) священником Евстафием, его женой Феодосией, их сыном Евстафием-вторым и клириком Апоницей.
   47. "И тотчас отверзся у него слух, и разрешились узы его языка..." (Марк, 7:35)
   48. Бог должен быть мужчиной, мужиком, фаллосом, производителем свежих энергий, солнечных и лунных.
   49. Руся молится:
   -- Господи, родимый, спаси наши бедные помидоры от заразы-фитофторы, иначе нам удачи не видать, Боже, не оставляй без присмотра плоды неустанных трудов наших ныне и присно и во веки веков. Аминь.
   50. Евстафий-второй впоследствии стал выдающимся писателем Древней Руси. Им написан цикл "Повестей о Николе Зарайском", куда вошли:
   1) "Повесть о принесении иконы св. Николы Зарайского из Корсуни",
   2) "Повесть об убиении Батыя",
   3) "Повесть о Евпатии Коловрате",
   4) "Похвала роду рязанских князей",
   5) "Род служителей чудотворца николы Зарайского",
   6) "Коломенское чудо",
   7) "Повесть о разорении Рязани Батыем".
   51. голос комара её поразил.
   52. Памятник-надгробие князю Фёдору, княгине Евпраксии и их сыну Ивану, которые погибли в 1237 году, сооружён князем Гагариным в 1665 году в виде шатра, под коим -- три гробницы с крестами.
   53. Баб-Нюся отчаянно слегла. Врачи отказались её забирать...
   54. Великое поле -- деревня на берегу Осетра: в окрестностях деревни, в долине Осетра под тем же названием в декабре 1237 года воевода Рязани Евпатий Коловрат сформировал из оставшихся в живых ратников отряд из 1700 всадников и устремился отсюда вдогонку за войском Батыя, который, разорив Рязань, направлялся к Суздалю. Позже, в 1378 году Дмитрий Донской устраивал здесь смотр войскам перед выступлением на Вожское сражение.
   55. Баб-Нюси хриплый смех её поразил.
   56. Битва на реке Воже (омывает зарайские земли с юга).
   В 1378 году Мамай послал мурзу Бегича на Москву. Дмитрий Иванович Донской разгромил моноготысячное войско Бегича. Эта победа была закреплена через два года в битве на Куликовом поле.
   57. В связи с угрозой со стороны интервентов и белогвардейцев на Петроградском фронте в 1918 году Гатчинская авиашкола была эвакуирована в Зарайск -- так появилась здесь Первая Зарайская школа красных военлётов (памятник, мемориальная доска).
   58. Добропорядочные фарисеи и умные (ушлые) книжники ждали пришествия помпезно-респектабельного царя, светского принца, а пришёл простодырый бродяга, бедный знахарь и бомж, да ещё к тому же левацкий пропагандист. Босяк. Хиппи. Поверили наивные, без-умные, у-богие, больные, отбросы общества, отщепенцы и маргиналы. Поверили не головой, а сердцем. Сердцем, разуверенным во всём.
   59. Множество селений в Зарайском крае принадлежало деду А.С.Пушкина, а также тётке его Сонцовой, и, кстати, несколько селений принадлежало (в совместном владении с дедом А.С.Пушкина) прадеду Натальи Гончаровой, будущей жены означенного А.С.Пушкина.
   60.Памятник на площади Урицкого -- "В память славных воинов 140-го пехотного Зарайского полка, геройски сражавшихся за свободу Болгарии в русско-турецкой войне 1877-1878гг.".
   61. Знахарка тётя Мотя произвела над недужною баб-Нюсею несколько магических ритуалов с водой, солью, углём и печною глиною, давала ей пить травяные отвары и нашёптывала на ухо заговоры и заклинания, Руся тоже делала, что могла...
   62. Всё самое скверное на земле происходило и происходит только от человека, всё зло -- от него, поэтому нет ему прощения, поэтому -- он обречён...
   63. Руся молится:
   -- Господи, на всё Твоя воля, Владыка, наказывай, но не убивай, поднимай упавших, исцеляй болезных, молю Тебя, мой Боже, осени милостию Твоею рабу Божию Анну, прости ей всякое прегрешение вольное или невольное. О, Господи, ниспошли с небес целебную твою силу, коснись телес, угаси огонь, укроти страсть и всякую тай ную немощь, исцели рабу Твою Анну, подними её с одра болезни целой и невредимой, даруй ей Твою небесную благодать и животворную волю. Спаси, Господи, рабу Твою Анну, молю тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
   64. Умиротворить, оприютить то, что уже есть на земле, успокоить зарвавшийся, свихнувшийся мир мужских приоритетов, отдохновить усталое человечество -- это под силу только женщине, женскому то есть началу.
   65. Начало нынешней обувной фабрике в Зарайске в 1858 году положил немецкий промышленник Август Редерс. А в 1903 году швейцарские акционеры возвели здесь прядильно-ткацкую фабрику, которая была оснащена английскими машинами и станками...
   66. Заброшенность российская, сиротство наше, отчаянная неприкаянность, заклятое наше, родимое, отчее окаянство, юродство наше Христа-ради-расхристанное, и пыль-то наша дорожная не слаще ли нам ихних рахат-лукумов и шоколадов, и нищета наша -- не есть ли она, братие, слобода и волюшка наша (вот и в словечке сём -- голытьба -- не углядим ли с вами и голое поле, и голые задницы, и гульбища наши безбрежные, и глупую детскую мечту о высях голубиных, таящих в себе до времени Последнее Слово, последнюю истину мира и человека); а то и есть, что слобода-то наша с особинкой буить, нашенская-то слободушка, и куплена сия ценой той самой нищеты, да не простой нищеты, не согбенной да не гуннявой, а голытьбяной, то бишь зело раздольной да кучерявой.
   67. Руся заговаривает баб-Нюсю от упадка сил и прочих недугов:
   -- Слухай, слухай поскорей, чтобы не было больней. За лесами, за полями, за жаркою пустыней, за долгою долиной, на море на Окияне, на острове на Буяне стоит высокая, могучая гора каменна, стоит гора вольготная, весёлая, солнышком осиянная. Неведомы ей ни страх, ни вздох, ни оторопь, ни горе, ни брань, ни рогатый чёрт, ни мамка, ни тятька, ни страхолюдный дядька, ни пономарь, ни царь, ни сам Господь-батюшка. Вкруг ея ветры гуляют холодныи, малахольныи, задиристыи, а ей хоть бы хны, стоит себе да посмеивается. Силушка в ней недюжинная, немеренная, крепость в ней несокрушимая, всякая от нея лихоманка отскакивает. Облака белые, кудрявистые в гости к ней захаживают, вместе они под солнышком играются, свету его чистому, ясному радуются. И на сие издалека глядючи, обернусь я, Анна Николаевна, соколом красным и вылечу, могучая и свободная, из окошка не в окошко, из дверей не в двери, из ворот да не в ворота, и полечу я, Анна Николаевна, над лесами, над полями, над жаркою пустынею, над долгою долиною, над морем над Окияном прямо к острову Буяну, где стоит высокая, могучая гора каменна, солнышком осиянная. И взовьюсь я, Анна Николаевна, птицей соколом, ветром вихричем выше той высокой горы каменной, выше белых облаков кудрявистых прямо к раздольному солнышку. Буду я, Анна Николаевна, водить дружбу вольную с братцем солнышком, буду ясной и радостной -- знаю, что говорю, знаю, что делаю. Замыкаю свой заговор семьюдесятью семью замками, семьюдесятью семью цепями, бросаю ключи в Окиян-море, под бел-горюч камень Алатырь. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь, аминь, аминь.
   68. Разов молится:
   -- Человече Божий, святый Алексей, душа моя взыскует града Божия, душа моя изгойская ищет приюта душе одичалой, душа моя ищет обетованный град Китеж, который, аки старый сом, влажный, восстал бы ото сна на застойном и сумрачном дне забытья и безвременья...
   69. Голос воробья её поразил.
   70. Вольное, сильное, слабое, нежное, влажное -- где оно, русское сердце? -- в пыли придорожной: лежит-не лежит, колыхается, мечется, бьётся, бунтует, барахтается, булькает, бухает, бредит -- норовит разъяриться, разъерепениться настолько, чтобы вырваться из замшевых душных объятий и выпорхнуть, взмыть на чистые просторы прохладного воздуха, но сил его странных на это не достаёт: клокочет оно и стенает, но иногда и затихнет устав, и услышит тогда сквозь завывание ветра далёкий и призрачный плач Ярославны и узрит в небесах замутневших предсмертный Евпраксии взор...
   71. С детства Разов обожал дряхлые чуланы, кладовки, закутки, замшелые подземелья, погребы, подполы, подвалы, зачуханные закоулки и тупики... уютную праматери утробу... С детства окружающие люди представлялись ему зыбкими тенями докучливых призраков, бликующих в его нечеловеческом сознании... С детства блуждал он один меж деревом и собакой, меж облаком и камнем...
   72. Разов с Панариным сиживали на берегу Осетра с бутылочкой ядрёной прозрачной жидкости, без которой задушевный разговор в России изрядно затруднителен.
   Серёга Панарин рассказывает:
   -- ... заниматься коммерцией? Не-ет. Уж я не рискую: не способен, так и не надо. Это дело сложное. Не, я не в состоянии. Да я и не смогу просто. Мой шурин коммерсант, у него ларёк коммерческий, вот он может... Слушай, я однажды в жизни продавал. Вот честно признаюсь, продавал поросят.
   -- Своих?
   -- Да. У нас выросла свинья, и вдруг она опоросилась, неожиданно так. А куда их девать? Ну давай продавать, значит. Вот я их посадил там, сколотил ящик, привёз, значит, в район, стою. У меня взяли одного поросёнка, по тем временам, за 70 рублей, это же были огромные деньги, пошёл в пивную, этих, остальных поросят оставил старушке, говорю: ты посмотри за ними... и пошёл в пивную. Поросёнка первого пропил, вышел, стал раздавать просто так, пьяный уже. Одного продал...
   -- А остальных там много было?
   -- Шесть было.
   -- И остальных тоже начал раздавать?
   -- Ну да, начал.
   -- Кому?
   -- Ну просто так, ха-ха... Они визжат... Я грю: люди, кому нужен поросёнок? Я ж не повезу их домой обратно...
   -- Продажный пыл у тебя что ли пропал после первой продажи?
   -- Пропал, пропал.
   -- А жена тебя потом не разругала за это?
   -- Разругала, разругала...
   -- Да-а...
   -- Я тут стою, мне нужно скорей, а они не берут, прицениваются. Берите, грю, просто так, вы меня освободите... Потому что их ведь нужно кормить уже, время подходит, они хрюкают, орут -- уи, уи, уи... А тут женщина одна подошла и говорит: слушай, я у тебя беру двух поросёнков, но я тебе даю деньги. Понимаешь, грит, мне жалко тебя просто, зачем ты это делаешь? Мне так стыдно стало... И она мне дала 50 рублей -- за двух. Хоть что-то... Не нужно, не нужно так делать! -- она говорит... Я первого сходу за 70 отдал и уже решил, что проблем не будет...
   -- Эйфория...
   -- Да, я думал, проблем нет, щас набегут, мне денег навалят. А потом... застой...
   -- Так обычно и бывает... Тут терпение нужно...
   -- Да, терпение... А в итоге нужно было их домой забирать... Вот это у меня была один раз коммерция... Мы тогда ещё в деревне жили... Жена, правда, занималась ещё помимо меня, она пыталась там вместе с шурином...
   73. Ночью Зарайск безмолвен и глух, но, подобно кошке, затаён, навострён и строго осторожен, объятый безлюдной пустынностью улиц и дыханьем безвременной бездны. И часто ночами Разов, бессонный, бродил кошачьей поступью по этому безответному городу, чтобы надышаться его упоительным сном, тускло брезжущим звёздами полузабытых уже воспоминаний.
   В одну из таких просторных ночей он встретился нос к носу с рыжим котом, чья полосатая морда была охвачена какой-то прямо-таки дьявольской ухмылкой. Сей кот, непрестанно подмяукивая, поманил его за собой и привёл извилистой тропой, невидимой при дневном свете, к махонькой лазейке в толстой стене зарайского кремля, что хитроумно уходила в глубину зарайской земли и становилась причудливо извилистым подземным ходом, -- в его холодной темноте Разов, обмирая сердцем, проплутал всю ночь и только наутро, спотыкаясь и падая, добрался наконец до полузаваленного замшелыми булыжниками выхода на берегу туманного Осетра неподалёку от Белого колодца... Но куда исчез тот странный рыжий кот, и был ли он вообще?.. А на зубах скрипела горькая русская земля...
   74. Серёга Панарин рассказывает:
   -- ...то, что мы выращиваем, еле-еле ещё хватает, иы даже тянем иногда, тянем, тянем... С кормами проблемы... Всё, что выращиваем, подчистую съедаем, до весны даже не хватает... Ну ты представляешь, семь человек семья, семь "я"... На семена опять же надо хоть что-то оставить... Эх, Лёха, у нас лишнего ничего нету, поверь мне... Раньше хлеб дешёвый был, брали хлеб скотину кормить... А теперь мы берём хлеб только для нашей еды... В общем, мы берём каждый день четыре-пять булок хлеба, а бывает, спать уже ложимся, а парень мой спрашивает, а нет ли хлеба, а бывает, что и нету уже, вот так, там уже не о скотинке речь, скотинка уже кормится с огорода, сено ещё заготавливаем... Коровка у нас, как мать родная, прямо молились на неё, скорее бы она растелилась, вот как не стало молока, заревели, стали на хлеб занимать... Но щас, слава Богу, она растелилась, Надька говорит, теперь всё, теперь проживём, с голоду не помрём...
   75. В обнимку с солидным куском мамонтова бивня шатался Разов по скучным ночным улицам, меж дряхлых, прежде купеческих и иных, помельче, домиков и бещликих хрущёвских пятиэтажек, окна которых почти сплошь были смертельно темны и безответны, и шептал ожесточённо: ищу человека... И не находил, и скрежетал зубами, и выл почти по-волчьи...
   76. Серёга Панарин рассказывает:
   -- Жена у меня, конечно, и как женщина, и как человек -- на сто процентов... Надежда Николаевна... Надо сказать, она мне доверяет: иногда, там, ей нужно, там, в больницу попасть, не зовёт никого, а говорит: Сергей Михалыч, надеюсь на тебя. Я грю: Надюша, всё будет нормально... Ну и пытаюсь, там, почаще придти, чтоб ей показать, что всё нормально, уж я выдержу... Пьяница-то пьяницей, но дождусь... пусть она выйдет, я потом напьюсь! Кстати, она меня и притащит, и уложит... Но у меня не бывает такого, чтоб по шесть дней, обычно два дня: первый день я пью до упада, второй день уже так, опохмеляюсь, но бывает, что опять напиваюсь, но на третий день всё, кранты... Жизнь не даёт особо разгуляться -- начиная от жены, детей и кончая работой... А тёща ж у меня парализованная лежит , я ж её ворочаю... Пятнадцать лет она уже лежит... Жена уже за одно это благодарна мне... Изба, конечно, маловата... Одна горница -- шесть на шесть -- на семь человек... Вот что я сделал: у тёщи кровать стоит в углу, так я взял её досками перегородил и всё... но оно ж слышно всё... толку мало... такой домишко -- зашёл, сразу попал в муравейник... Вот иногда гости, там, приходят, удивляются, как можно так жить... Сам представь, шесть на шесть, ну что это, скворешник... Зато когда у жены хорошее настроение, она говорит: в тесноте -- не в обиде. Вот Сергей Михалыч щас придёт, поможет... А тёща любит, когда я её ворочаю, иногда сын мой приходит, так она на него кричит, на внука-то а я зять, вроде как человек посторонний, так она сдерживается... Я её ворочаю, а жена любит, чтоб со мной именно, потому что тёща уж терпит... Кряхтит, ну ей же больно, ноги ж не работают, они болтаются, ничего почти не работает, всё отекает, отмирает потихоньку, а что ещё не умерло, болит, болит страшно... Я её ворочаю, а она терпит... А когда сын мой приходит, она начинает орать: о-ой! Схватил ты меня опять, бес, отпусти!..
   -- А сколько лет-то ей?
   -- Ей за 80 уже.
   -- А кто у тебя ещё есть?
   -- Мать ещё, а отец давно умер, он молодым умер, тоже выпивал...
   -- А мать-то где живёт?
   -- На юге, в Ставропольском крае, станица Сотниковская.
   -- Так ты что, оттуда, значит, родом?
   -- Ну да, я после школы уехал... Так там детей вместе с моей матерью у деда было 12 человек, и половина из них в тридцать третьем году умерла от голода, а те, что выжили, выжили благодаря базару в Ездоке, там, в Ездоке, был знаменитый на Северном Кавказе базар, так они туда пешком ходили, продавали там разные тряпки и покупали еду, и поэтому выжили... Вот дед у меня с мешком шёл оттуда, а мать была ещё девчонкой тогда, она ему помогала, и она выжила... Так вот, сядут они обочь дороги, он ей там кукурузину достанет из мешка -- на, поешь, Мотя... -- погрызёт... Вот она и выжила... а многие погибли... Из двенадцати человек детей шесть умерли чисто от голода, четверо умерли от разных болезней, а двое, значит, выжили, всего двое... Странное, Алексей, дело, ведь Ставрополье -- тучный край, а люди мёрли от голода, как мухи, почему?
   -- А у нас так всегда и было: чем тучнее, тем голоднее...
   -- Кстати, дед у меня там в колодце прятался. Приходят белые, он раз -- в колодец. Приходят красные, он раз -- в колодец. А он, дед, казак у меня был, но знал, что за это ему достанется и от красных, и от белых... Хоть он уже и в годах был, но у него спрашивают: ты за кого? А он ни за кого, он за семью. Заезжает тачанка, он раз -- в колодец, потому что рисковать собой не мог, ему потом семью содержать надо... Уехали -- он вылез.
   -- Да, края там богатые, не то, что здесь, в Нечерноземье.
   -- Вот я ещё помню, что был я маленький, где-то около пяти лет, я с отцом еду, значит, на лошади, на дрожках еду, и вот я сколь запомнил, это полынная степь, вот мы едем, едем, и я ещё удивляюсь, вот эта дорога, значит, она там спускается в какую-нибудь долину, а потом уже поднимается, и она как ниточка там, там же далёкое расстояние, и я говорю, па, а как наша тележка не свалится, как она на этой ниточке сможет держаться, когда мы на неё заедем, ведь мы упадём, а отец говорит, ничё, она потом, говорит, расширится, не боись... А я потом подумал, я не мог это представить, я долго думал, я думал, что она такая и есть -- тонкая ниточка дороги...
   -- Перспектива...
   -- Да, но речь не о том. Я вот запомнил -- полынь, полынь, полынь... Теперь нету этого, всё распахали. Этих степей уже нету. С отцом когда я ездил. Теперь только озимые и прочее... А тюльпаны -- ой, тюльпаны... Короче, глянешь, видимо-невидимо. И мак. Мак, он крепкий, выносливый, где посевы, лесополоса, он на опушку выйдет, он будет себя держать, а тюльпан нет, он ранимый... Как распахали поля, и тюльпан стал исчезать... А мак держится... есть такое... Мы такие этих маков... прям охапки целые... мы их просто ели... ну не то, чтоб для красоты... Знаешь, крестьянин, обычно он красоту как понимает...
   -- Утилитарно?
   -- Если полезно, то и красиво. Вот этих маков нарываем, едем, значит, и эти головки просто едим. Это красиво, это вкусно...
   -- Ну да, конечно, народная мудрость в том и состоит, что всё красивое полезно... Вот Туполев, например, говорил, что летают только красивые самолёты.
   -- Да-да, вот это и есть, точно. Согласен.
   -- А высшая красота есть высшая необходимость.
   -- Крестьянин, он так и смотрит: вот эта сосна красивая, я её срублю, сани сделаю. А этот ольшаник -- это уже некрасиво, какой-то бестолковый, бесполезный бурелом... Вот я однажды сирень садил под окошком, тесть подошёл так, долго смотрел молча, а потом и говорит: не-е, сирень некрасивая, посадил бы лучше рябину, от неё хоть ягоды можно в дело пустить, рябиновку сделать на самогоне...
   77. Лошадиная фамилия была ему, отцу Евлогию, к лицу. Вылитый Фернандель! Он тоже ночами любил бродить по пустынному Зарайскую Он тоже чего-то искал. Разов иногда попадался ему на глаза. И когда их взгляды, осеняемые лунными отблесками, встречались, они друг друга будто узнавали, они будто когда-то давным-давно где-то уже встречались, и даже что-то обсуждали, какие-то небесные проблемы, или земные... Или бродяжили вместе по российским просторам и пели, и пели псалмы...
   78. Серёга Панарин рассказывает:
   -- А дед у меня ещё в первую мировую воевал.
   -- А он живой ещё?
   -- Да нет, давно помер. Так вот, как у него получалось: идут русские в атаку...
   -- Ну.
   -- Четырнадцатый год...
   -- Ага.
   -- Он тоже бежит -- ура! -- в первых рядах. Потом отступают. На следующий день то же самое: ура! И опять отступают. Надоело ему бегать туда-сюда, и он как приспособился: ура! -- наши наступают, а потом отступают... а он там, поближе к немцам, дерево нашёл, залез на него и думает: всё равно ведь наши на следующий день снова пойдут в атаку, и я снова буду в первых рядах... Но в этот раз, отступив, наши больше уже в атаку не пошли, и он оказался на немецкой территории и попал в плен.
   -- Надо же!
   -- Три года был там...
   79. Руся совсем с ног сбилась: настала осень, прибавилось хлопот по хозяйству, и баб-Нюся, уже встающая с постели, требовала особого присмотра... Пришлось срочно взять отпуск.
   80. Археологи свернули раскопки, рассчитались с подсобными рабочими и умотали в свою Москву. Разбогатевший Алексей за какой-нибудь час просидел в ресторане весь свой заработок и, грезя о душистых сеновальных глубинах, извилисто поковылял в сторону панаринского дома на Большой Садовой.
   81. Руся готовила на керогазе куриный бульон для недужной баб-Нюси, прислушивалась к цоканью по крыше звонких дождевых подковок и время от времени поглядывала в кухонное окошко, будто ждала кого-то в гости: но это была всего лишь давняя привычка -- на самом деле она давно уже никого не ждала.
   82. Под действием изнуряющих дождей роскошная, шелковистая, легчайшая, мягчайшая, тишайшая, душнейшая, радушнейшая придорожная пыль обратилась в слюняво чавкающую под ногами грязючку. Он шёл, почти калека, хромоногий Разов Алексей, калека более духовный, нежели телесный: ушкуйный дух его усох, иссяк, истёрся в пыль, не видя в окружающем дождливом сумраке ни выхода, ни смысла.
   83. Голос премудрой осени её поразил.
   84. Алексей споткнулся о камень и рухнул мордой на обочину дороги, попытался подняться, но тут ему вступило в поясницу -- бац! -- он взвыл белугой на всю улицу и рухнул обратно, в чавкающее месиво придорожной грязюки.
   85. Руся уложила Разова на диванчик, ещё не зная, что он Разов, и, прежде чем обмыть ему извазюканную в придорожной грязи физиономию, ухватила его, беспомощного, за сиротливые уши, притянула к себе, прижала, притулилась немотной щекой к диковатой щеке родного чужестранца: она нашла... В этом залепленном грязью лице она вдруг прозрела лицо своего насильника и Бога -- на фоне звёзд, на фоне земной пыли...
   Но тут баб-Нюся призовёт её из своего закутка и в итоге просипит:
   -- Всё, Русечка, я уми... у... ми... ми... ра... раю... рая... у... рая... -- и затихнет навсегда.
  
   1995
  
  
   Раскроем карты: родина Мыльникова -- крохотный городок Хуловицы, что неподалёку от Зарайска -- на границе Московской и Рязанской областей, хотя в прежние (до 1929 года) времена он, как и Зарайск, относился к Рязанской губернии.
   Спасибо таким учителям, они учат нас неврастенической мудрости ХХ века.
   Раскроем карты: помимо деревьев Мыльников гляделся и в другие, информацию несущие, объекты, а в частности, -- облака, каковые, ограничивая тропопаузу (нижний слой тропосферы), неким опосредованным образом отражали собой положение сущностей и полей, громоздящихся НАД мыльниковской головой; а также гляделся он, к примеру, в каменья различных размеров, некогда разбросанные ПОД означенной головой и, в отличие от бустролетучих облаков, концентрирующие в себе тяжёлые фракции означенных полей и сущностей, то есть наименее мобильные и наиболее медитативные их составляющие.
   Раскроем карты: сей маленький северо-кавказский городишко -- Ездок, что относится ныне к Северо-Осетинской автономной республике, но прежде (до 50-ых годов) принадлежал однако Ставропольскому краю.
   Раскроем карты: старший лейтенант Мыльников служил техником ВВС, и не на предприятии вовсе, а в полку дальней авиации, и не договору согласно, а воинской присяге и суровым законам страны Советов.
   ездокским
   в украинский город Белая Церковь на ремзавод для приёмки самолёта -- раскроем карты.
   на сокровенную Украйну
   Гостиница авиационного ремзавода располагалась в живописном районе на окраине Белой Церкви.
   Рось: по одной из версий, название самой России произошло от имени этой древней реки.
   Человек целиком себе не принадлежит, он раздваивается по оси абсцисс, по оси ординат и сикось-накось. Больше того. Человек, он ведь ещё и растраивается, четвертуется и т.д. Он бликует. Он мерцает. Он -- текуч.
   Летучий дух Барбело уже, пожалуй, с тех самых пор начинает понемногу опекать нашего странного Мыльникова.
   и не без помощи летучего духа Барбело.
   Сей рвущийся ввысь дух беспрестанно урезонивался прилипчивым символом материально-телесного низа, эдаким многоруким Шивой сумрачных соблазнов и испепеляющих искушений -- Гигантским Спрутом, чьи мускулистые щупальца хватают адепта барбелизма за ноги и норовят умыкнуть его в пучину первичных инстинктов и слюняво чавкающих рефлексов.
   после службы
   помимо того, что он субъект
   ещё в то же время и
   Ездок
   т.е. "чепуха", если латинские буквы читать, как русские
   мне -- А. Лопухину
   субъект, принимающий информацию
   субъект, передающий информацию
   потренькивал, бывало, на старенькой своей лютне, сочинял маленькие песенки -- забывал через это армейские заморочки: но Жанна, не без ехидства, сбивала его спанталыку -- и голос, видите ли, не поставлен, с трудом попадает в тональность, и смысл туманен, облачен, клочковат, плавающ туды-сюды, и ваще...
   но не отступивших от нас
   в породах камней Мыльников не разбирался (впрочем, это его мало волновало), он их чуял всем своим существом -- этого ему было достаточно
   однако же чем-то и они ему приглянулись, раз однажды принёс их домой, выбрав из многих прозябающих под ногами
   младшую сестричку Жанны
   с перелётами в Белую Церковь, Шауляй, Кидайняй, Тарту, Семипалатинск, Серышево и даже Анадырь
   знаменитого
   за двугривенный (двацульник, двадцать копеек)
   на углу Кирова и 25 лет Октября
   жареных на постном масле
   или пару
   или пару
   попавшее на глаза
   постоянная Планка
   планка для прыжков в высоту
   Дж.Роули. Принципы китайской живописи. М., " Наука", 1989, 160с.
   Даниэл Дефо. Жизнь и удивительные приключения морехода Робинзона Крузо. Пересказ К.Чуковского. Переиздание. М., "Дет. лит.", 1976, С.129-130.
   Дж.Роули. Принципы китайской живописи. М., "Наука", 1989, С.55-57.
   знаменитым
   али -- олибах, фыдчин, люля-кебаб
   знаменитым, ездокским
   аль субботы
   Поленьки
   безумным
   что пролегала параллельно Кирова
   Доме культуры
   Клуб самодеятельной песни
   Валерка Пещеров -- альпинист, композитор-минималист, воздухоплаватель, вегетарианец, родоначальник кришнаитства в здешних -- ездокских -- краях.
   не в ту, где был Мыльников, другую
   да-да, того самого
   мысленно
   Дж.Роули. Принципы китайской живописи. М., "Наука", 1989, С.118.
   клетка -- крупная
   Земли
   в крупную жёлто-красно-бело-сине-зелёную клетку
   Что ж. Угол зрения муравья и собаки, улитки и кошки -- он вполне может вместить в себя отдельно лежащий на земле камень; угол зрения птицы и жирафа, дерева и, может быть, слона -- он вполне может вместить в себя отдельно летящее в небе облако; угол зрения отдельно витающего человека -- ведь он вполне может вместить в себя муравья и птицу, собаку и жирафа, улитку и дерево, кошку и даже, может быть, слона, ведь он, этот раздвижной во все стороны угол, то и дело без устали возносится от камня к облаку, и он же, что бы ни случилось, неизменно возвращается обратно -- от лёгкого облака к камню, припавшему к земле...
   из Ездока
   неэлектрофицированная железнодорожная ветка, протянутая от Хуловиц к Зарайску и обсаженная небольшой заградительной лесополосой
   взлётно-посадочной полосы
   контрольно-пропускному пункту
   на плакате надпись: "10 лет не могу уволиться из армии. 19 июня начал голодовку. Требую немедленного увольнения!!!"
   так называемая "Перестройка"
   командир Савиной -- третьей -- эскадрильи
   Река бога Брахмы (санскрит). Сава любил это загадочное слово безотносительно к его значению, которого он даже и не знал; оно означало для него щедрую прихотливость южных красок, в этом слове он слышал музыкально-звуковую квинтэссенцию Востока, Индии, индуизма, йоги и буддизма, сокровенную звукопись, мантру, заклинание, подключающее неофита к высшему знанию и просветлению седой древности.
   (лат.) через тернии к звёздам
   Ч.М.Таксами, В.Д.Косарев "Кто вы, айны?", М., "Мысль", 1990
   Отечественный сюр! Пою тебя, люблю! В бессмыслице твоей укромы Витгенщтейна в обнимку с вольным Хармсом, настойчивые, ищут Мандельштама; в объятьях смрада твоего старик Державин в своём шлафроке дремлет, в дыму отечества с головкой утонув, посасывая вместо трубки кунстштюк твоих далековато-привычных понятий...
   Стихи автора
   Стихи С.Б.
   Стихи Геннадия Гадёнова
   Кстати, небезызвестный Наппельбаум подсвечивал фотографируемые объекты всегда лишь только одной, и вдобавок достаточно тусклой, лампой, так что одухотворённая физия очередной знаменитости как бы полувыплывала из многозначительной темноты, окончательно с ней не расставаясь, что подчёркивало вневременность чёрно-белого облика...
   ДОС -- дома офицерского состава.
   Сава не мог жить без крепкого чая, а в месяц теперь давали по талонам по пачке на рыло; если бы не матушкины запасы, он бы вряд ли мог позволить себе эту простительную слабость...
   Выходит, вернулся с родной чужбины на чужую родину: никого из прежних друзей не нашёл; встречал на улице смутные лица бывших одноклассников -- да они его не узнавали, проходили мимо, сквозили глазами насквозь... "Меня нет, я призрак, дух Барбело, я облако или камень, дерево или собака, я тень параллельного мира, сон сна сна сна"...
  
  
  
  
  
  
  
  
  

274

  
  
  

ГОВЯДИНА ТУШЁНАЯ

Госагропром Казахской ССР

высший сорт

масса НЕТТО 338г.

перед употреблением разогреть

Семипалатинский ордена Трудового Красного Знамени

мясоконсервный комбинат им.М.И.Калинина

г. Семипалатинск

Цена I и II пояса 87к., цена III пояса 92к.

ГОСТ 5284-84

Состав: говядина, жир, лук, специи, соль

  

ГЛОБУС

страна происхождения Венгрия

ЛАНЧЕН МИТ

ВЕС НЕТТО: 400г., экспортёр: ТЕРИМПЭКС, Будапешт

сохранять на прохладном и сухом месте

Содержание: свинина без костей, картофельная мука, соль, поташные

нитраты, поташные нитриты

  
  
  

 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Н.Любимка "Долг феникса. Академия Хилт"(Любовное фэнтези) В.Чернованова "Попала, или Жена для тирана - 2"(Любовное фэнтези) А.Завадская "Рейд на Селену"(Киберпанк) М.Атаманов "Искажающие реальность-2"(ЛитРПГ) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга третья"(Уся (Wuxia)) Л.Лэй "Над Синим Небом"(Научная фантастика) В.Кретов "Легенда 5, Война богов"(ЛитРПГ) А.Кутищев "Мультикласс "Турнир""(ЛитРПГ) Т.Май "Светлая для тёмного"(Любовное фэнтези) С.Эл "Телохранитель для убийцы"(Боевик)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Мартин "Твой последний шазам" С.Лыжина "Последние дни Константинополя.Ромеи и турки" С.Бакшеев "Предвидящая"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"