Майков Андрей Владимирович : другие произведения.

Границы науки и плюрализм когнитивных практик

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Выкладывается в опубликованной редакции (Санкт-Петербург, 2005). Публикация делалась под защиту, из материала собранного к дедлайну. Позднее в текст вносилось много изменений и дополнений, и ещё не меньше по-хорошему нужно сделать, было бы время. В идеале такие вещи пишутся бесконечно, с другой стороны, надо же как-то делиться идеями, хотя бы и не безупречно выраженными. Принципиально мои взгляды с тех пор не поменялись. Другой вопрос - что многие важные моменты были пройдены по верхам или опущены вовсе. Кроме того, в некоторых нюансах я пересмотрел терминологию, это уже в тексте диссертации отчасти было отражено. Ну и цифры кое-какие за три года устарели.

Федеральное  агенТство  по  образованию

Государственное образовательное учреждение
высшего профессионального образования

САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
АЭРОКОСМИЧЕСКОГО ПРИБОРОСТРОЕНИЯ

 

 

А. Г. Майков

 

 

 

 

ГРАНИЦЫ НАУКИ И ПЛЮРАЛИЗМ КОГНИТИВНЫХ ПРАКТИК    

Монография

 

 

 

 

 

 

Санктетербург
2005


УДК

ББК

   М

 

 

Майков А. Г.

 

 Границы науки и плюрализм когнитивных практик: Монография / ГУАП. СПб., 2005. 000 с.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Утверждено

редакционно-издательским советом университета

в качестве монографии

 

 

 

 

љ    ГОУ ВПО "Санкт-Петербургский
государственный университет
аэрокосмического приборостроения",  2005

 

От автора

Образованный современник воспитан на противопоставлении науки (со знаком плюс) и дилетантства (со знаком минус). Ни третьего, ни среднего быть не может. Фактически наука признана монополистом в области "теоретического" знания. Она есть высшая инстанция истины. Спорящий "с наукой" (как правило, обезличенной) заведомо неправ. Дилетантское исследование мира заведомо бесплодно (обычно здесь ссылаются на незнание дилетантом "научных методов").

Дилетанту запрещают судить даже о том, с чем он сталкивается повседневно. Никто больше не вправе жить по своему усмотрению. Есть психологическая наука, которая указывает, как жить правильно. Есть также наука экономическая, излагающая правильный способ производства и распределения благ. Есть наука политическая, повествующая о правильном устройстве государства. Все эти науки расцвели в начале XX в., одновременно с упадком религиозной морали. До этого сфера ведения науки не простиралась дальше естествознания. Возникает вопрос: нет ли в этом совпадении идеологического смысла?

Это наиболее острая сторона проблемы. Она имеет прямое отношение к общественной жизни. Но есть сугубо академические аспекты. Наукой в наши дни называют много различающихся между собой занятий.  Имеют ли все они универсальные общие черты, позволяющие логически безупречно объединять их под одной вывеской? Ответ на этот вопрос  представляется отрицательным. Скорее, мы имеем несколько разных когнитивных практик, функционирующих каждая по своим, в некоторых отношениях противоположным, принципам. Укладывание их в какой-либо общенаучный стандарт (фактически - стандарт естествознания) является прокрустовым. Более того, внутри самого естествознания дело обстоит не столь однозначно. Пансциентизм на уровне языка (тотальность термина "наука", особенно в русскоязычном словоупотреблении) навязывает исследователям неверные представления о том, чем они занимаются, и порождает деформированную институциональную систему. Оба этих обстоятельства не могут не сказываться на эффективности их деятельности.

В качестве одной из когнитивных практик рассматривается, в частности, философия. Старые споры о разделении сфер ведения между философией и наукой - частный случай разграничения когнитивных практик, который будет рассмотрен в книге в числе других.

Наконец, в свете разговоров о "конце науки", имеющих, как представляется, достаточно веские, хотя и не тотальные, мотивы, интересно рассмотреть, как соотносятся такие прогнозы с представлением о плюрализме когнитивных практик. Имеют ли они тенденцию к умиранию или некоторые, напротив, к расцвету? Чему посвятят себя интеллектуалы постнаучной эпохи?

Можно назвать эту книгу критикой сциентизма, хотя скорее критикуется сциентизм гиперстазированный, т. е. пансциентизм. Но критика эта безоговорочно стоит на позициях рационализма и не имеет ничего общего с апологиями религии, мистики, астрологии, уфологии, парапсихологии и т. п. Рассмотрение таких феноменов в задачу книги не входит. Задача в другом - показать, что рационализм гораздо шире сциентизма. Сведение первого ко второму ограничивает человеческий разум, превращает нас в тех самых "цивилизованных варваров". Фактически пансциентист является союзником клерикала, мистика и шарлатана, ибо лишает "дилетанта" права думать, да и "профессионала" ограничивает в этом праве, поскольку свобода мышления не вписывается в стандарты, условности, формальные критерии "научности".

.

Глава 1. История вопроса (собирая крупицы)

1.1. Противоположность истории и философии

 С древности и до сравнительно недавнего времени в языке было закреплено парадигмальное противопоставление "истории" и "философии" как частного и общего знания. Знаменитая "Естественная история" Плиния (24-79) была, как известно, сочинением отнюдь не историческим в современном смысле слова, но охватывала практически все известные в то время области человеческого опыта, которые, однако, рассматривала скорее фактографически, чем аналитически, и этим отличалась от философских трактатов. Более того, уже  Аристотель (384-322 до н. э.) и Теофраст (ок. 370 - ок. 285 до н. э.), жившие несколько веков раньше и с точки зрения "научной репутации" куда более весомые, пишут, сответственно, "Историю животных" и "Историю растений". Таким образом, несмотря на общий синкретизм когнитивных практик, неизбежный на ранних стадиях культурного развития, начало парадигмального деления познания мы находим уже в античности, и это, древнее, деление представляется нам более фундаментальным, чем позднейшие дихотомии научного и философского или естественного и гуманитарного.

В том же широком значении понимает историю Фр. Бэкон (1561-1626). Его громоздкая и ныне почти забытая классификация выделяет три фундаментальных рода человеческих знаний: историю, поэзию и философию. Эти роды соответствуют, по убеждению Бэкона, трем фундаментальным способностям человеческого ума: памяти, воображению и рассудку.[1] В этой триаде вызывает возражения статус поэзии, которая скорее не изучает, а производит фантазии, т. е. является способностью творческой, а не познавательной. Но это не отменяет сказанного в отношении истории и философии.

Созвучно Бэкону высказывался Гоббс (1588-1679). Философия (отождествляемая Гоббсом с наукой) "исключает также историю, как естественную, так и политическую, хотя для философии обе в высшей степени полезны (более того, необходимы), ибо их знание основано на опыте или авторитете, но не рассуждении"[2], тогда как "под наукой (scientia) мы понимаем истины, содержащиеся в теоретических рассуждениях, т. е. во всеобщих положениях и выводах из них".[3]

Термин "история" употребляется в широком смысле в названиях многих капитальных трудов Нового времени. Это, в частности, "История животных" Геснера (1516-1565), "Естественная история птиц" Белона (1517-1564), "Естественная история четвероногих" Джонстона (1603-1675), "История растений" Рея (1627-1705), "История насекомых" Реомюра (1683-1757), "Естественная история" Бюффона (1707-1788), "Естественная история растений" и "Естественная история беспозвоночных животных" Ламарка (1744-1829).

Благодаря Даламберу Бэконовская система знаний, в том числе противопоставление истории и философии, попадает в 1751 г. в знаменитую Энциклопедию[4], авторитет и популярность которой в конце XVIII - начале XIX в. трудно переоценить. Но в то же время  в соответствующей многостраничной статье рассказывается исключительно о хронологизированной гражданской истории, и ни слова - об естественной.[5] Уже Вольтер не смущается назвать свою книгу "Философия истории" (1765), а следом за ним Гердер - "Идеи к философии истории человества (1784-1791).

Противопоставление истории и философии было даже институциализировано в структуре Баварской академии наук, основанной в 1759 г., которая была разделена на соответствующие классы. "К занятиям исторического класса относились собирание исторических источников, политико-географическое описание страны, составление карт, изучение генеалогии баварских аристократических родов, истории наук и искусств в Баварии. В философском классе помимо философии должны были изучаться посредством экспериментов "действия природы", причем в первую очередь проводиться исследования полезные для повседневной жизни: химические анализы местных природных материалов, особенно для нужд сельского хозяйства, ремесел, горного дела и металлургии; астрономические, геодезические и гидрологические наблюдения и съемки; медикам надлежало изучать местные болезни людей и скота, вести учет рождаемости и смертности".[6] Однако уже в 1784 г. к этим двум классам был добавлен третий - филологический, а следующий устав 1807 г. разделил академию: 1)  на философско-филологический, 2) математико-физический и 3) исторический классы, из которых первый и третий в 1947 г. были объединены в философско-исторический, а второй стал называться классом математики и естествознания. Таким образом, некогда противоположные "история" и "философия" оказались объединены в один класс.

Более того, парадоксальное слияние истории и философии является в современных немецких университетах делом обыденным. Философско-исторические факультеты существуют в Тюбингене, Штутгарте, Франкфурте-на-Майне, Гамбурге. В университете Билефильда объединены в один факультет история, философия и теология, притом что существуют отдельно факультеты лингвистики и литературоведения, педагогики, психологии, социологии и права. Ганноверский университет включает факультет истории, философии и социологии. В других университетах философские факультеты охватывают более широкий круг гуманитарных дисциплин, но при этом идиографические (т. е. исторические в старом смысле слова) встречаются куда чаще номотетических. Типичный философский факультет немецкого университета включает в себя множество филологических и исторических (в новом, узком смысле) отраслей, искусствоведение, религиоведение, этнологию, а также такие специфические отрасли, как музыковедение и наука о спорте. Дисциплины с номотетическими претензиями (психология, социология, политология) относятся к философским факультетам заметно реже (хотя и гораздо чаще отраслей науковедческих).[7]

Как же произошло смещение понятий? Тут надо признать, что философия претерпела гораздо большую трансформацию, чем история. История сузилась, а философия поменяла смысл на противоположный. Очевидно, это случилось в тот момент, когда философия выродилась в историю философии, дисциплину действительно идиографическую, хотя сама по себе философия номотетична. Выродилась не от хорошей жизни, а потому что утратила способность к плодотворному теоретизированию, но это нам предстоит обсудить несколько позже.

В наше время почти единственный реликт старого словоупотребления - вывески музеев. Выражение "естественная история" сохранилось в названии многих из них, особенно американских", хотя и воспринимается скорее в качестве идиомы. Среди этих музеев: Alaska Museum of Natural History, American Museum of Natural History (Нью-Йорк), Berkeley Natural History Museums consortium (Калифорния), Buena Vista Museum of Natural History (Калифорния), Carnegie Museum of Natural History (Питсбург), Cleveland Museum of Natural History, Connecticut State Museum of Natural History, Dallas Museum of Natural History, Fernbank Museum of Natural History (Атланта), The Field Museum of Natural History (Чикаго), The Florida Museum of Natural History, Georgia Museum of Natural History, Harvard Museum of Natural History, Humboldt State University Natural History Museum (Калифорния), Kansas University Natural History Museum, Los Angeles County Museum of Natural History, Massachusetts Museum of Natural History, Musée National d"Histoire Naturelle (Париж) Musée National d"Histoire Naturelle (Люксембург), Muséum d"Histoire Naturelle de Genève, Museo di Storia Naturale di Firenze, Museo di Storia Naturale dell"Università di Pisa, The Museum of Natural History (Род-Айленд), Nationaal Natuurhistorisch Museum "Naturalis" (Лейден), Naturhistorisches Musem (Берн), The Natural History Museum (Лондон), Naturhistorisches Museum (Фрайбург, Швейцария), Natuurhistorisch Museum (Маастрихт), The New Mexico Museum of Natural History and Science, The Pacific Grove Museum of Natural History (Калифорния), The Peabody Museum of Natural History (Коннектикут), Pratt Museum of Natural History (Массачусетс), The Rankin Museum of American and Natural History (Северная Каролина), San Diego Natural History Museum (Калифорния), Santa Barbara Museum of Natural History (Калифорния), Sternberg Museum of Natural History (Канзас), Naturhistoriska riskmuseet (Стокгольм), University of Colorado Museum of Natural History, University of Oregon Museum of Natural History, Virginia Museum of Natural History.[8]

1.2. Здравый смысл против философии

Заслуга Т. Рида (1710-1796) состоит в реабилитации несправедливо дискредитированного "обыденного знания". Его трактат "Исследование человеческого ума на принципах здравого смысла" направлен против философов, защищающих, по его мнению, в спекулятивном угаре предельно нелепые суждения, и особенно против скептицизма Юма и предшествовавшей ему школы (Декарт, Локк, Беркли). "...Здравый смысл не содержит в себе ничего философского и не нуждается в помощи философии. <...> Философия <...> не имеет другого корня, кроме принципов Здравого смысла; она вырастает из них и питается ими. Отлученная от этого корня, она теряет репутацию, ее жизненные силы иссякают, она умирает и разлагается".[9] "Именно гений, а не его нехватка фальсифицирует философию и наполняет ее ложной теорией. Творческое воображение презирает неблагородный труд по подготовке места для фундамента, удаления мусора и переноса материалов".[10] "Я презираю философию и отказываюсь от ее руководства - позвольте моей душе пребывать вместе со здравым смыслом".[11] Правда, Здравый Смысл понимается Ридом своеобразно. Например, он выводит из Здравого Смысла основоположения религии и морали. Но центральная идея - признать самодостаточность и мощный потенциал повседневного знания - заслуживает пристального внимания и высокой оценки. Правда, отдельные инвективы против философии раздавались задолго до Рида. Позлословить над нелепостью философских мнений было даже хорошим тоном, после чего надлежало эти нелепости продолжить. Например, по Декарту, "здравый смысл разумнее всех книг".[12] У него же: "...нельзя придумать ничего столь невероятного, что не было бы уже высказано кем-то из философов". У Гоббса: "А из людей более всего подвержены абсурдам те, кто занимаются философией".[13] Но только Рид пошел дальше спорадической самокритики и впервые систематически обосновал преимущество обыденной парадигмы перед философской.

Из более поздних авторов близкую Риду позицию занимает Авенариус. Он, правда, противопоставляет, как и многие другие авторы, "хорошую" философию и "плохую" метафизику, но смысл первой видит  исключительно в том, чтобы вернуться к "чистому", "естественному" понятию о мире, не испорченному метафизическими системами, почему и называет свою философию "эмпириокритической".[14] Но, очевидно, Авенариус ценит здравый смысл не столь высоко, как Рид, поскольку считает его нуждающимся в очищении при помощи философии.

1.3. Вытеснение философии наукой

Начиная с XVII в. философская парадигма познания мира неуклонно вытеснялась научной. Этот процесс имел целый ряд аспектов, а именно:

- методический,

- структурный,

- персональный,

- номинальный,

- институциональный,

- эдукативный.

Методический аспект заключался во внедрении экспериментальных исследований, в противоположность прежним попыткам понять и объяснить устройство мира посредством чистых размышлений.

Структурный аспект выражался в противоположности единой философии и раздробленной на множество отраслей науки. Структурный аспект был неизбежным следствием методического. Эксперименты отнимало гораздо больше времени, сил и средств по сравнению с теоретическими размышлениями. Однако вплоть до сер. XIX в. внутреннее деление естествознания оставалось весьма условным и прозрачным. В доказательство этого можно привести примеры многих выдающихся ученых.

Ламарк (1744-1829) занялся зоологией только в пятидесятилетнем возрасте и только по причине отсутствия свободной кафедры по главной его специальности, ботанике. Кроме того, за свою долгую жизнь он успел написать одиннадцать томов по метеорологии, а также работы в области физики и химии.

Ампер (1775-1836), имя которого ассоциируется в наши дни с известным законом физики, заинтересовался этой дисциплиной только в 1820 г. (т. е. в 45 лет), узнав о сенсационных опытах Эрстеда, и буквально через два месяца после опубликования их результатов обнародовал собственное открытие. К тому времени он уже был избран в члены французской академии наук за заслуги в области математики (1814 г.) В конце жизни к научным интересам Ампера прибавились физика и биология, а также вопросы классификации наук.

Гельмгольц (1821-1894) по образованию был врачом. Однако его научные достижения далеко не исчерпываются нейрофизиологией, но также лежат в области термохимии, электро- и гидродинамики, общей физики, которую он обогатил конкретизацией закона сохранения энергии.

Пастер (1822-1895) по образованию был физиком. Его научная карьера начиналась с изучения поляризации света в кристаллах. Брожением он заинтересовался в той связи, что многие из исследуемых им веществ являлись продуктами этого процесса, который тогда считался химическим. Пастер смог доказать, что на самом деле брожение вызывают микроорганизмы, а также открыть метод борьбы с ними нагреванием до 50-60 градусов Цельсия, названный в честь него пастеризацией. Заодно он опроверг восходящую к глубокой древности теорию самозарождения микроорганизмов из "грязи", "миазмов" и т. п. И уже на заключительном этапе своей деятельности он обратился к изучению инфекционных заболеваний человека и животных, в частности к методам вакцинации против них. Кстати говоря, отсутствие медицинского образования доставило ему немало неприятностей в связи с обвинениями в незаконной врачебной практике.

Персональный аспект заключался в разделении труда между естествоиспытателями и гуманитариями, вследствие специфики своего предмета остававшимися верными традиционной философской парадигму и гораздо дольше сохранявшими за собой звание "философов". На первых порах совместителей было немало, например Декарт (1596-1650), Паскаль (1623-1662), Лейбниц (1646-1716). В XVIII в. подобное совместительство уже экзотично, хотя на слуху такие фамилии как Ломоносов (1711-1765) и Франклин (1706-1790). В XIX в. столь широкий универсализм становится эквивалентен шарлатанству.

Номинальный аспект выражался в замене терминов "философия", "философ", "философский" на термины "наука", "ученый", "научный". Процесс этот заметно отставал от других аспектов разделения, за исключением эдукативного. Как справедливо отмечает Хайек, "когда исследователям <...> приходилось касаться более общих аспектов изучаемых проблем, они охотно определяли свой предмет как "философский".[15] Достаточно напомнить названия трудов Ньютона (1643-1727) - "Математические начала натуральной философии" (1687), Линнея (1707-1778) - "Философия ботаники" (1751), Ламарка (1744-1829) - "Философия зоологии" (1809), Лапласа (1749-1827) - "Философские исследования вероятности" (1812), Фуркруа (1755-1809) - "Философия химии", Дальтона (1766-1844) - "Новые начала химической философии (1808), Сент-Илера (1772-1844) - "Философия анатомии" (1818) и "Принципы философии зоологии" (1830). Журнал Лондонского королевского общества, издаваемый с 1666 г. и по наши дни, носит название "Philosophical Transactions". Дж. Ст. Милль свидетельствует, что в современном ему английском языке "естественная философия" синонимична "физике", хотя и считает последний термин более правильным.[16]

Институциональный аспект выражался в формировании специфических научных сообществ, в которые входили только естествоиспытатели, но не философы. Ведущие национальные академии - английская и французская - долгое время не имели гуманитарных подразделений.

Так, основанное в 1662 г. Лондонское королевское общество (The Royal Society of London) объединяло естествоиспытателей. Гуманитарная Британская академия (The British Academy) была учреждена только в 1902 г., в связи с необходимостью представлять Великобританию в международных академических ассоциациях. При этом вплоть до самого конца XIX в. The Royal Society of London не имело внутреннего дисциплинарного деления. Правда, в 1783 г. было основано Эдинбургское королевское общество (Royal Society of Edinburgh), подразделенное на физический и литературный классы. К физическому относились математика, химия, физика, естественная история, ремесла, к литературному - литература, филология, история, археология. Однако, даже если отвлечься от локального статуса этого объединения, положение дел в литературном классе было неутешительным, вследствие чего в 30‑х гг. XIX в. он фактически перестал существовать как самостоятельная единица.

Во Франции Академия наук (Academie des sciences), созданная в 1666 г., объединяла математиков и "физиков", при этом под "физикой" понимались любые знания о "природе": физические, химические, биологические. Гуманитарное знание подобной чести не удостоилось. Существовали, правда, Французская академия (Academie Francaise), занимавшаяся проблемами французского языка, Академия живописи и скульптуры, Академия надписей и медалей, специализировавшаяся на изучении древностей, а также Академия архитектуры. При этом Французская академия была гораздо старше Академии наук, учреждена она была в 1635 г. Но они охватывали лишь малую часть гуманитарного поля и совершенно не касались социально значимых, а следовательно идеологически уязвимых, вопросов.

Принятый в 1699 г. первый устав Academie des sciences разделил научное поле на шесть дисциплин:1) математику, 2) астрономию, 3) механику, 4) анатомию, 5) химию и 6) ботанику. В 1785 г., по инициативе Лавуазье, классов стало восемь: 1) математики, 2) астрономии, 3) механики, 4) общей физики, 5) анатомии, 6) химии и металлургии, 7) ботаники и агрономии, 8) натуральной истории и минералогии. Таким образом, двумя новыми классами стали физика в современном смысле слова и минералогия.

В связи с Великой французской революцией деятельность Academie des sciences была прекращена в 1792 де-факто, а в 1793 г. де-юре. В 1795 г. решением Конвента был основан Национальный институт наук и искусств, он же Институт Франции (Institut de France). Он включал в себя три класса: 1) физико-математических наук, 2) моральных и политических наук, 3) литературы и искусств. Введение второго из этих классов было самой радикальной новацией, однако она продержалась недолго. В 1803 г. постановлением Государственного совета было утверждено новое деление Института на четыре класса: 1) физико-математических наук, 2) французского языка и литературы, 3) древней истории и словесности 4) искусств. Моральные и политические науки были исключены. В 1815 г., после реставрации Бурбонов, классы были переименованы в академии: Королевскую академию наук, Французскую академию, Королевскую академию надписей и словесности и Королевскую академию искусств.

Академия моральных и политических наук (Academie des sciences morales et politiques) была возрождена в составе Institut de France только Луи Филиппом в 1832 г. Она состояла из секций философии, морали, права, политической экономики и статистики, общей истории и философии истории. В 1855 г. была дополнительно образована секция политики, управления и финансов, но в 1866 г. ее упразднили.

Таким образом, и во Франции гуманитарные дисциплины получили академическое признание с почти двухвековым запозданием. Становление академических институций проходило без участия гуманитариев. Более того, противопоставление естественных и гуманитарных дисциплин имеет место по сей день.

Эдукативный аспект состоял в том, что по мере усложнения и специализации научных исследований занятия наукой стали требовать основательной предварительной подготовки, а именно профессионального образования. Этот аспект обнаружил себя позднее всего, только ближе к концу XIX в. До этого наука была фактически уделом дилетантов, либо не имевших высшего образования, либо получивших его совсем не в той специальности. Галилей учился на врача, но образование так и не закончил. Ньютон получил степень бакалавра изящных искусств. Докторская диссертация Эрстеда была посвящена медицине. Виет, Ферма, Гюйгенс, Лавуазье, Авогадро были адвокатами, Кулон - военным инженером, Гершель - профессиональным музыкантом. Кювье получил "камеральное", т. е. экономическое образование. Дарвин учился на богослова. Гельмгольц, как уже говорилось, был врачом, а Пастер - физиком. Паскаль, Левенгук, Ампер, Лаплас Дальтон, Фарадей высшего образования не имели.

В XIX в. разница между философским и научным подходами стала очевидной. Претензии философов на универсальное, пандисциплинарное знание обнаружили свою беспочвенность. Философам пришлось искать новое самоопределение, новую идентичность, которые принимали бы во внимание соседство могущественной науки и каким-то образом регламентировали границу с ней. При этом философы совсем не хотели отказаться от универсализма, поскольку такой отказ крайне болезнен психологически. Каждому субъекту присуща амбиция познать мир единолично. Его естественное любопытство не терпит дисциплинарной специализации, к которой обязывает наука. Поэтому многие из них решили объявить философию интегрирующей надстройкой над наукой, а некоторые даже потратили жизнь на воплощение этой идеи.

Так, по мнению О. Конта, философам надлежит, "основываясь на знакомстве с общим состоянием положительных наук [т. е. фактически на поверхностном их изучении, в основном посредством принятия на веру мнений специалистов], посвятить себя исключительно точному определению духа этих наук, исследованию их соотношений друг с другом, низведению, если таковое возможно, присущих им принципов к наименьшему числу всеобщих принципов".[17] Польза этого занятия в том, что положительная философия "проливает свет" на частнонаучные вопросы" - но как именно Конт нигде не уточняет. Единственный конкретный пример оказывается на поверку опровержением Конта, а именно Берцеллиус, по его утверждению, опроверг химические представления о простоте азота исходя из данных физиологии, что, конечно, неверно. Потратив лучшие годы жизни на гигантский "Курс положительной философии", Конт фактически наполнил его многими ошибочными и уже по тому времени устаревшими воззрениями, о чем свидетельствуют обстоятельные комментарии к русскому изданию первого тома.

Аналогичным образом высказывается Спенсер. "Истины Философии относятся к высшим научным истинам так, как эти последние относятся к низшим научным истинам. Как каждое более обширное научное обобщение охватывает и соединяет более узкие обобщения своего раздела - так обобщения Философии охватывают и соединяют самые обширные обобщения Науки. Это есть конечный продукт того процесса, который начинается простым собиранием сырых наблюдений, продолжается установлением положений имеющих большую общность и более свободных от частностей и кончается всеобщими положениями. Знание в своей низшей форме есть необъединенное знание; Наука есть отчасти объединенное знание; Философия есть вполне объединенное знание".[18]

У Маха, как и у Конта со Спенсером, философ "стремится к возможно полной всеобъемлющей ориентировке во всей совокупности фактов", тогда как естествоиспытатель "занят ориентировкой и обобщением в одной какой-нибудь небольшой области фактов", так что философ опирается на данные науки, принимаемые на веру, и пытается их интегрировать. Подтверждение нужности философии Мах, вслед за Контом, усматривает в необходимости разрабатывать "пограничные области", однако с этим гораздо лучше справятся "пограничные специалисты, а не философы. Также Мах пишет, что "философское мышление дало естествознанию и положительные ценные идеи, как, например, разные идеи сохранения".[19] Но эта идея заимствована, скорее, из обыденного опыта и в примитивном виде присуща даже животным. Что показательно, Мах, уже не претендует на звание философа-универсала и вообще философа и позиционирует себя как естествоиспытателя, интересующегося естественно-научной методологией и психологией познания.[20] Его определение философии мало заботится о своей реализуемости.

Другие предпочли вывести философию из рационального поля в идеологическое. Категоричней всех эту идею выразил Ницше. По его мнению, истинные философы являются "повелителями и законодателями", "создателями ценностей", для которых воля к истине равняется воле к власти, тогда как ученые - презренные рабы объективности, люди низкой породы, способные только подчиняться фактам.[21]

То же место отводит философии Дьюи, хотя его политические взгляды едва ли имеют что-то общее с ницшеанством. По мнению Дьюи, философия возникла из конфликта между традиционными (т. е. изначально - религиозными) ценностями и опытом, как практическим, так и теоретическим, который подвергает эти ценности критике и требует их проверки, обоснования или обновления. Поэтому философия не имеет права закостенеть. Она должна отражать идеологические потребности своей эпохи. При этом Дьюи, в точности как Ницше, современной философией недоволен. Он считает ее закостеневшей и, следовательно, нуждающейся в "реконструкции".[22]

С точки зрения конкуренции философии и науки такое решение явно эскапистское, под каким бы высокомерным соусом оно ни преподносилось. Связь между философией и идеологией, разумеется, существует, в том числе и в форме подмены. Но высокий смысл понятия "философия" всегда виделся в стремлении к истине, и поэтому низведение философии до идеологического инструмента выражает неуважение к тем, кто этого высокого смысла придерживался, да и с языковой точки зрения не оправдано, поскольку идеология имеет собственное название. Кроме того, идеологизация сужает философию до специфического круга "социально значимых" проблем, что несовместимо  ни с универсалистским статусом, ни с фактами философской истории.

Были и попытки отождествить философию с наукой. Так, по мнению, Петцольдта, философия не существует в качестве особой дисциплины, а существует только "философское мышление", которое свойственно наиболее талантливым ученым и заключается в большей широте мышления, способности охватить не только изолированную проблему, но и связи ее с другими научными областями, а также в большем эмоциональном вовлечении в исследовательский процесс и, соответственно, большей самоотдаче. Все выдающиеся интеллектуалы являются, согласно Петцольдту, философами: не только Гераклит, Демокрит, Протагор, Декарт, Локк, Лейбниц, Беркли, Юм, Кант, но ничуть не меньше Галилей, Гюйгенс, Ньютон, Блэк, Уатт, Иоганн Мюллер, Кювье, Шлейден, Дарвин, Нэгели, Максвелл, Роберт Майер, Кирхгоф, Сименс.[23]

Позиция Петцольдта симпатична уважением к рациональному характеру философии. Также она ловко сглаживает противоречия между философским универсализмом и дисциплинарностью науки. Она оставляет шанс "наиболее талантливым" (читай: амбициозным). В XIX в. такой шанс действительно был, поскольку специализация отраслей была выражена сравнительно слабо. Но в XX в. узкий подход окончательно восторжествовал. Специализация "по наукам" сменилась специализацией по "разделам наук" и "предметным областям". Тем самым противоположность ученого и философа стала еще очевидней.

Многие авторы колебались между разными точками зрения. Например, Энгельс в "Антидюринге" выносит приговор философии. "Современный материализм не нуждается больше ни в какой философии, стоящей над прочими науками. Как только перед каждой отдельной наукой становится требование выяснить свое место во всеобщей связи вещей и знаний о вещах, какая-либо особая наука об этой всеобщей связи становится излишней. И тогда из всей прежней философии самостоятельное существование сохраняет еще учение о мышлении и его законах - формальная логика и диалектика. Все остальное входит в положительную науку о природе и истории".[24] Но прямо противоположное утверждается в "Диалектике природы", вслед за Контом отводящей философии царственное место. "Естествоиспытатели воображают, что они освобождаются от философии когда игнорируют или бранят ее. Но так как они без мышления не могут двинуться ни на шаг, для мышления же необходимы логические категории, а эти категории они некритически заимствуют либо из обыденного общего сознания так называемых образованных людей, над которыми господствуют остатки давно ушедших философских систем, либо из крох прослушанных в обязательном порядке университетских курсов по философии (которые представляют собой не только отрывочные взгляды, но и мешанину из воззрений людей принадлежащих к разным и по большей части самым скверным школам), либо из некритического и несистематического чтения всякого рода философских произведений, то в итоге они все-таки оказываются в подчинении у философии, но, к сожалению, по большей части у самой скверной, и те, кто больше всех ругают философию являются рабами как раз наихудших вульгаризованных остатков наихудших философских учений. <...> Какую позу ни принимали бы естествоиспытатели, над ними властвует философия. Вопрос лишь в том, желают ли они, чтобы над ними властвовала какая-нибудь скверная модная философия, или же они желают руководствоваться такой формой теоретического мышления, которая основывалась бы на знакомстве с историей мышления и ее достижениями".[25]

Колеблется и Авенариус. С одной стороны, он разделяет линию Конта-Спенсера-Маха. Философия, по его утверждению, стремится к "единственному и высшему единству в области теоретического мышления: общему всему тому, что нам дано в опыте", в том  числе и посредством обобщения частнонаучного материала. Но он не уверен, "существует ли такое высшее единство", и отделывается тем, что "решать этот вопрос здесь не место".[26] Более того, он выдвигает другое, несовместимое с первым определение философии как процедуры очищения от метафизических предрассудков и возврата к "естественному" понятию о мире, о чем мы уже упоминали в связи с проблемой здравого смысла.

Некоторые авторы принципиально эклектичны и избегают выражать "собственное мнение", например Виндельбанд. По его словам, уже в античности возник конфликт между отождествлением "философии" и "науки", с одной стороны, и трактовкой философии как практической мудрости, искусства жить - с другой, который позднее лишь усугублялся и дополнялся многочисленными новыми разногласиями. Поскольку практически каждый заметный автор, именовавший себя "философом", высказывал свою собственную дефиницию "философии", на основании которой и строил свои тексты, достижение единого определения, которое охватывало бы все названные "философскими" учения, уже давно не представляется возможным. Соответственно, невозможно и строгое разграничение "философии" и "науки". Виндельбанд упоминает разные точки зрения, в частности определение "философии" как простой совокупности частных наук (т. е. "философия" и "наука" полностью отождествлены), а также как "наднауки", которой приписывается задача "сопоставить данные отдельных наук в их общем значении и слить их в одно общее мировоззрение"[27], которое в свою очередь может влиять на специальные науки (позиция Конта, Спенсера и Маха). Приводится и мнение, что "философия в сущности имеет дело с теми же предметами, что и другие науки, но разрабатывает их в другом направлении и в иной форме" (т. е. имеет "другой метод")[28], но с этим Виндельбанд выражает несогласие, поскольку считает методы различных философов слишком далекими друг от друга.

Но самый интересный способ решить проблему предложил Липпс. С его точки зрения "философия и есть гуманитарная наука; или наоборот: философская наука или философия как наука - это психология".[29] При этом психология тождественна для Липпса Geistwissenschaft, т. е. гуманитарной науке в единственном (что крайне существенно), а не множественном числе.[30] К ведению философии-как-психологии относятся, в частности, логика (учение о познании), этика, эстетика, история, право и религия.

Впрочем, сугубо гуманитарное понимание философии не помешало Липпсу написать книгу "Философия природы". Природа является, с точки зрения Липпса, не только объективной данностью, но и образом, конструктом, который строится в духе по итогам естественно-научной деятельности, и именно эту природу изучает философия природы (она же - метафизика), являющаяся тем самым разделом психологии. Философия природы отвечает на вопрос о "сущности и смысле естественно-научного познания <...> о значении этого познания, о его месте в познавательной сфере человеческого духа <...> о необходимых границах естествонаучного познания"[31], и тем самым является той же гносеологией. Естествовед, по Липпсу, нуждается в психологии для разрешения гносеологических проблем, и поэтому науки о духе первичнее наук о природе.

За исключением этого момента, позиция Липпса представляется наиболее здравой. Мы увидим, что гуманитарная область гораздо больше подходит для философии, чем естественная, и что в ней гораздо больше оснований для универсалистского философского подхода, чем в естествознании.

1.4. Коэноскопические и идиоскопические науки
у Бентама и Пирса

На фоне широкого обсуждения границ философии и науки оригинальный аспект дифференциации когнитивных практик рассматривают Дж. Бентам (1748-1832) и Ч. Пирс (1839-1914). Первый, к сожалению, доступный автору только в изложении второго, разделил науки на коэноскопические и идиоскопические. Пирс приводит следующие слова Бентам: "Под коэноскопической онтологией, стало быть, имеется в виду часть науки, выбирающая своим субъектом свойства, каковыми, как считается, обладает в своем обыкновении всякий индивидуум...". В то же время "идиоскопическая онтология, стало быть, составляет ветвь наук и искусств, выбирающая субъектом свойства, каковые считаются в особенности присущи различным классам, некоторые одному, некоторые другом.".[32] В силу навязчивой любви к трихотомиям, Пирс добавляет к бентамовской диаде математику, но в остальном полностью соглашается с Бентамом: "Класс II составляет философия, имеющая дело с позитивной истиной, но при этом довольствующаяся наблюдениями, которые большей частью не выходят за пределы человеческого опыта, по большей части - во всякое время его бодрствования. Поэтому Бентам называет его "коэноскопическим". <...> Класс III составляют науки, которые Бентам называет идиоскопическими. Таковы суть специальные науки, в основании каждой из которых положен особого рода тип наблюдения, добываемого силами изучающих данную науку ученых посредством путешествий или другого рода разведки, приспособлений, позволяющих получать более совершенные чувственные данные, будь то инструменты или нечто как-то тренирующее чувственность и дополняющее прилежание самого наблюдателя".[33] Итак, оба мыслителя выдвигают, в противовес традиционным, дисциплинарным классификациям знаний, деление парадигмальное, основанное в данном случае на отношении исследуемой сферы к обыденному опыту. Доступен ли изучаемый предмет в повседневной практике или требует экскурса в специальные, незнакомые большинству людей, области. Здесь возникает проблема "методологических различий", а точнее, фундаментальных расхождений в характере исследовательской деятельности. Применительно к идиоскопическим наукам функция исследователя очевидна. Он обращает свой взор на действительно новые, лежащие вне повседневного опыта и никем прежде неизведанные факты. Даже если ему не удастся прийти к каким-либо обобщениям и объяснениям, он выполнит известное количество продуктивной работы, которой смогут воспользоваться его последователи. Но когда материалом исследования является обыденная жизнь, которую испытывают, помимо исследователя, тысячи и миллионы других людей, правомерны сомнения в его способности генерировать небанальные истины. И если окажется возможным установить, что та или иная идея относительно коэноскопического опыта прежде никем письменно не высказывалась (что само по себе фантастично), невозможно доказать, что она никем не излагалась устно и не предполагалась мысленно. Таким образом, Бентам и Пирс делят всеобщее поле познания на две области, в одной из которых оказывается чрезвычайно актуальной ридовская критика учености и апология обыденного знания. Но они, к сожалению, не эксплицируют последствия этого деления и, по-видимому, не сознают их.

Вклад Пирса, однако, не ограничивается вышесказанным. Трихотомия математика - философия - идиоскопия не является первичной в пирсовской классификации познаний. Все они являются подразделениями "эвритических", или "открывающих", наук (Science of Discovery), наряду с которыми Пирс, опять же трихотомично, выделяет обозревающие (Science of Review) и практические. В то время как "открывающие" науки занимаются, как следует из названия, добыванием нового знания, "обозревающие" систематизируют его. "Под "обозревающей наукой" имеется в виду особый род занятий тех, кто ставит себе задачу придания формы результатам открытия, выполнение которой начинается краткими компендиумами и продолжается далее вплоть до попыток формирования философии науки. Такова природа гумбольдтова "Космоса", "Позитивной философии" Конта и "Синтетической философии" Спенсера".[34] Насколько перечисленные авторы согласились бы с интерпретацией Пирсом их исследовательского амплуа, вопрос спорный, но принципиальная необходимость системазации знаний, наряду с их первооткрытием, так же очевидна, как и реальность такого рода деятельности, хотя бы в форме создания учебников и справочников. Более дискуссионен другой аспект - имеет ли систематизация внутринаучную ценность или только дидактическую. Расхожее от Бэкона до позитивистов представление о познании как многоступенчатой пирамиде обобщений, на вершине которой находится философия, предполагает первое (хотя, строго говоря, вообще лишает смысла противопоставление первооткрытия и систематизации, подменяя его дихотомией экспериментальных и теоретических исследований). Но как только мы отказываемся от этого представления, научный статус систематизатора становится шатким. Переписывание материала оригинальных статей в обзоры, учебники и энциклопедии не производит никакого нового научного продукта, хотя и весьма полезно в целях трансмиссии знаний. Более того, даже структурно-дидактическая новизна зачастую имеет место только на уровне текстового выражения, но не знания как такового, т. е. первооткрыватель, вероятнее всего, представляет общую картину "в уме", но, пожалев время на пересказ банальностей, ограничивается фрагментарным изложением наиболее спорных и нетривиальных вопросов, а привилегию изложить вопрос систематически уступает другому.

Можно предъявить к Пирсу и другие претензии. Его классификация наук древовидна и тем самым линейна, тогда как реальность предпочитает многомерные деления (упрек, который может быть предъявлен и большинству других авторов). Различение "философских" (коэноскопических) и идиоскопических знаний проводится Пирсом только в пределах открывающей науки, хотя оно очевидным образом применимо и к обозревающей. Далее, у Пирса невнятен статус наук "практических". В числе таковых (список сокращен в несколько раз редактором оригинального английского издания) Пирсом упоминаются "педагогика, золотобитие, этикет, разведение голубей, практический счет, часовое дело, топография, навигация, телеграфия, книгопечатание, переплетное дело, газетное дело, дешифровка, изготовление чернил, библиотечное дело, гравирование и т. д."[35] Критерий выделения практических наук Пирс не указывает, однако замечает, что их очень много и они не поддаются классификации. Не требует большой проницательности указание на то, что "практические науки" также могут быть подразделены на коэноскопические и идиоскопические в одном аспекте и открывающие и обозревающие в другом. Объединяет же их в первую очередь утилитарный характер. Они полезны для удовлетворения насущных жизненных потребностей, но редко выступают предметом первичной любознательности и мало помогают в познании мира в целом. Кроме того, институционально они формировались и развивались в ремесленных, цеховых субкультурах, а не в субкультурах интеллектуально-теорететической ориентации, т. е. философких или научных. Таким образом, мы находим с помощью Пирса еще два различительных критерия интеллектуальных парадигм, которые, однако, рассматриваются у него синкретически. Пирс хотя и указывает на специфику различных отраслей познания, любые его проявления он, в согласии с абсолютным большинством других авторов, подводит под вывеску "науки".

1.5. Проблема специфики гуманитарного знания

Вопреки расхожему стереотипу, противопоставление естественного и гуманитарного знания вовсе не является заслугой неокантианцев. Различение "естественной и нравственной философии" встречается уже у Петрарки (1304-1374)[36] Бэкон делит "первую философию" на "естественную философию", "философию человека" и "философию божества", давая при этом понять что относится к последней скептически, что оставляет нам ту же самую диаду.[37] Подразделение философии на "естественную" и "гражданскую", или "моральную" проводится также Гоббсом (который, правда, не отличался последовательностью в многочисленных классификациях знаний).[38] Вслед за Бэконом противопоставляет науку о природе и науку о человеке Даламбер.[39] Гегель разделяет в своей системе философию природы и философию духа, посвящая им второй и третий "Энциклопедии философских наук" соответственно.[40]

Проблема специфики гуманитарного знания рассматривалась Гельмгольцем. С его точки зрения, "естественные науки большей частью в состоянии свести свои индукции к точно сформулированным всеобщим правилам и законам; гуманитарные науки, напротив, имеют дело преимущественно с высказываниями, основанными на психологической интуиции [Taktgefühl]. Гуманитарные науки должны сперва проверить достоверность источников, сообщающих им о фактах, и если факты твердо установлены, тогда начинается более трудная и важная работа по раскрытию мотивов, которыми руководствуются в своих действиях народы и индивиды, зачастую очень запутанных и разнообразны".[41] Справедливое и важное замечание, из которого следуют далеко идущие выводы, Гельмгольцем, к сожалению, не развитые.

Деление знания на номотетическое и идеографическое тоже существовало задолго до неокантианцев, только раньше первое называлось философским, а второе - историческим. Более того, позитивист Конт, с которым якобы неокантианцы полемизируют, противопоставляет "абстрактные" и "конкретные" науки. К первым относятся, например, физика, химия, физиология, ко вторым - минералогия, ботаника, зоология.[42] Аналогичное разделение проводит и Спенсер.[43]

Тогда что же нового высказали Дильтей, Виндельбанд и Риккерт? Согласно стереотипу они также противопоставили естественное знание как интересующееся общим, т. е. номотетическое, гуманитарному как интересующемуся частным, индивидуальным, т. е. идиографическому. Однако эта категорическая и по существу нелепая формулировка не встречается ни у кого из них.

Дильтей, во "Введении в науки о духе", довольствуется более скромной задачей. Он выступает с защитой немецкой исторической школы, занимавшейся подробным изучением частных исторических событий, но избегавшей каких-либо обобщений. Дильтея обидел отказ позитивистов признавать за этой школой научный статус. Поэтому он выступил с требованием расширить компетенцию гуманитарной науки в сравнении с естествознанием. В отличие от последнего, гуманитарная наука интересуется не только обобщениями, но также индивидуальными событиями, а также имеет право на оценочные и нормативные высказывания. "Назначение наук о духе - уловить единичное, индивидуальное в историко-социальной действительности, распознать действующие тут закономерности, установить цели и нормы дальнейшего развития".[44]

"Идиографические" и "номотетические" науки Виндельбанда вовсе не отождествляются с гуманитарными и естественными. Напротив, Виндельбанд в "Истории и естествоведении" протестует против такого отождествления. Как гуманитарные, так и естественные науки могут быть как идиографическими, так и номотетическими. "Классическим примером этого может служить наука об органической природе. В качестве систематики она имеет номотетический характер <...> В качестве же истории развития это - идиографическая, историческая дисциплина".[45] В качестве примеров преимущественно идиографических естественных наук Виндельбанд называет физику тела, геологию, астрономию. Он, впрочем, соглашается, что спефицика гуманитарной области в большей степени располагает к идиографии, поскольку историк выполняет задачу подобную задаче художника - во всех подробностях воспроизвести утраченную реальность.

Наконец, Риккерт, в "Естествоведении и культуроведении" гораздо чаще Виндельбанда и даже Дильтея смешивает номотетическое-идиографическое с естественным-гуманитарным, но и он согласен в принципиальном вопросе: "Исторический метод исследования проникает в пределы естественных наук, а естественнонаучный - в пределы наук о культуре".[46]

Таким образом, неокантианцы всего лишь повторили в новых терминах древнее деление знаний на "исторические" и "философские". Первые были переименованы в "идиографические", а вторые - в "номотетические". То же самое несколько ранее сделал Конт. Но есть и существенный различительный нюанс. История и философия рассматривались в качестве самостоятельных интеллектуальных практик, тогда как идиография и номотетика оказались подразделениями единой науки. Именно в этом и состоял замысел Дильтея - присоединить к науке историческое знание, невзирая на логическую нелепость такого присоединения.

В самом деле, лишение науки критерия общности размывает границы науки до бесконечности. Любой ничтожный факт получает право претендовать на научный к себе интерес, притом не какой-нибудь второстепенный, а полноправный, т. е. оказывается уравнен в правах с механикой Ньютона, происхождением видов Дарвина, менделевской генетикой и т. п. Это нелепое допущение, высмеянное, в частности, Лукасевичем[47], [48],  не имеет ничего общего с употребительным пониманием слова "наука". Более того, самим идиографам интересны далеко не любые факты, но "представляющие ценность", т. е. каким-то закономерным образом отобранные из бесконечного множества предметов и событий .Строго говоря, мы отбираем факты, интересные для себя, близкие, дорогие нам, приятные для нас и т. п. Это вполне достойный критерий, но он неприменим к номотетическим, т. е. собственно научным, исследованиям. Иначе мы вынуждены будем объявить ничтожными все "абстрактные" и "сложные" физические, химические, биологические, астрономические теории, в которых большинство из нас не способны понять даже постановки задач, не то что их решения, и которые поэтому нам совершенно неинтересны. А следовательно, мы вынуждены признать номотетику, т. е. науку, и идиографию, т. е. историю в старом значении, разнородными когнитивиными практиками, функционирующими по разным законам и с точки зрения логики не подлежащими подведению под единый знаменатель.

Таким образом, Конт, а вслед за ним неокантианцы, сделали шаг назад в сравнении с Бэконом и Гоббсом. Они запутали суть вещей и утрировали дифференциальный подход к когнитивным практикам. Дильтеевская обида не имеет рационального основания. Исторические исследования вполне самоценны вне науки. Навязчивое желание "подвести историю под науку" свидетельствует не о зрелости гуманитарного самосознания, якобы добившегося, наконец, "суверенного" статуса в царстве науки, а о его комплексе неполноценности, стремлении подражать более развитым институциональным формам естествознания и ассимилироваться ими.

Впрочем, осторожные сомнения относительного научного статуса идиографических дисциплин изредка оживали. "Скажем, география и, по крайней мере, значительная часть геологии и астрономии интересуются преимущественно конкретными ситуациями либо на Земле, либо во Вселенной; их задача - объяснять уникальные ситуации, выявляя, каким образом они возникают под действием многих сил, подчиненным общим законам, изучением которых заняты теоретические науки. В том специфическом смысле, в каком термин "наука" используется для обозначения некоторого корпуса общих правил, эти дисциплины не являются научными, точнее теоретическими...".[49] Но, как мы видим, эти сомнения заглаживались. Идиография ненаучна, но только в "специфическом" смысле слова, который может быть оставлен без внимания.

1.6. "Прояснение высказываний" Венского кружка

К эпохе третьего позитивизма традиционные способы найти место философии в сциентифицирующейся культуре очевидным образом показали свою несостоятельность. Как были вынуждены признать, Карнап, Хан и Нейрат в манифесте Венского кружка ("Научное миропонимание - Венский кружок"), "не существует никакой философии как основополагающей или универсальной науки наряду или над различными областями опытной науки".[50] Это побудило искать для философов новое занятие, каковым, с подачи Витгенштейна, было признано прояснение высказываний. "Цель философии - логическое прояснение мыслей", заявил Витгенштейн. "Философская работа состоит, по существу, из разъяснений. <...> Мысли, обычно как бы туманные и расплывчатые, философия призвана сделать ясными и отчетливыми".[51] Карнап, Хан и Нейрат расширили понимание этой работы по сравнению с Витгенштейном, для которого она имела только логическую составляющую, тогда как, согласно Карнапу, Хану и Нейрату, метафизические заблуждения имеют также аспект психологический (раскрываемый, в частности, Фрейдом) и социологический (раскрываемый, в частности, марксовыми представлениями об идеологической настройке. Логический аспект является, по мнению авторов манифеста всего лишь наилучшим образом разработанным (усилиями Витгенштейна и Рассела).[52] Новация эта была, впрочем, забыта, в том числе и самими новаторами.

Фактически Венский кружок заявил претензию на учреждение новой когнитивной практики. Консервативный термин "философия" не должен вводить нас в заблуждение, тем более что его адекватность подвергалась сомнению даже изнутри Венского кружка.[53] При всех разночтениях в понимании "философии" мыслители прошлого сходились в том, что занимаются так или иначе познанием мира, будь то в качестве самоцели или ради практических нужд. Некоторые из них, возможно, согласились бы с тем, что практикуют "прояснение высказываний". Чем еще занимался, например, Сократ? Но они весьма удивились бы такой интерпретации, в которой прояснение высказываний и познание мира - две разные когнитивные практики. Но именно на этом настаивают Витгенштейн и Венский кружок. В философии "не выдвигаются собственные "философские предложения", предложения только проясняются, а именно предложения эмпирической науки".[54] "Мы видим в философии не систему познаваний, но систему действий; философия - такая деятельность, которая позволяет обнаруживать или определять значения предложений. С помощью философии предложения объясняются, с помощью науки они верифицируются. Наука занимается истинностью предложений, а философия - тем, что они на самом деле означают".[55] "Результат философии - не "философские предложения" , а достигнутая ясность предложений".[56]

Противоположность "эмпирического познания" и "прояснения высказываний" таит  более глубокое противопоставление "лабораторно-полевого" и "кабинетного" исследования реальности, того самого, которое выразилось в разделении "экспериментальной" и "спекулятивной" философии в уставе Берлинской академии наук. Шлик и компания пытаются спасти не только философию, но умозрение в целом. Они пытаются найти для умозрения собственное поле деятельности и видят таковое в "прояснении высказываний". В донаучную пору, когда мир постигался почти исключительно созерцанием и размышлением, эта задача была лишена всякого смысла. Она стала актуальной лишь вследствие сильнейшей конкуренции со стороны науки.

К сожалению, Венский кружок предложил едва ли не наихудшее решение поставленной задачи. Самой трагической его ошибкой было сведение прояснительной деятельности к логическому анализу. Манифест Венского кружка связывает метафизические заблуждения с несовершенной формой традиционных языков, позволяющей скрыть логический абсурд за грамматически правильными высказываниями. "В обыденном языке одна и та же словесная форма, например существительное, используется как для обозначения вещей ("яблоко"), так и свойств ("твердость"), отношений ("дружба"), процессов ("сон"); вследствие этого возникает соблазн вещественного истолкования функциональных понятий (гипостазирование, субстантивирование)".[57] С нашей же точки зрения, эта проблема не имеет существенного значения. Основные неясности заключены не в грамматике, а в лексике, в многозначительности слов, которую дожно разрешать "разведением" противоречивых коннотаций. Таким образом, Венский кружок изначально направился по ошибочному пути.

Другая тяжкая ошибка заключалась в принципиально негативном, критическом характере прояснительной деятельности. Борцам с метафизикой надлежало разоблачать бессмысленности, но запрещалось выдвигать на их место собственные, более содержательные, высказывания. На практике такой запрет может привести к одному - консервации порочного словоупотребления.

Кроме того, Венский кружок интересовался в основном физической проблематикой (в силу специализации его активистов), тогда как наиболее остро неясность терминов проявляет себя в гуманитарной области. Это не могло не затруднить адекватный подход к прояснению значений. Перечисленные (и многие другие) ошибки загубили проект новой когнитивной практики на корню.

1.7. Плюрализм когнитивных практик у Фейерабенда

Господствовавшее во второй половине XX в. "постпозитивистское" науковедение (Поппер[58], Кун[59], Лакатос[60]) мало интересовалось плюрализмом когнитивных практик. Интеллектуальный прогресс рассматривался как внутринаучное явление, и даже сама наука оказалась изрядно общипана, ограничена борьбой различных теоретических школ за те или иные объяснительные модели, преимущественно глобального характера (физика, космология). Таким образом, обсуждалось не накопление знаний, а их интерпретация и полемика вокруг них, т. е. нечто вторичное. Процедура обобщения была гиперстазирована (особенно Поппером). Центральной проблемой стали "аномалии", т. е. упрямые случаи при выведении обобщений, имеющие принципиальное значение при выборе какого-либо из них. В то же время говорить о познании как кумулятивном процессе почему-то стало неприличным. Таким образом, "наука о науке" пропиталась релятивизмом, а гуманитарные отрасли познания, с их фактографизмом и коррелятивными, неабсолютными зависимостями были подвергнуты молчаливому остракизму.

Единственное громкое исключение из этой тенденции - "анархизм" Фейерабенда, выступившего в роли борца с монополизмом науки и защитника альтернативных культурных традиций, под которыми подразумеваются религия, миф, парапсихология и т. п. Фейерабенд выступает против утверждения, что "наука заслуживает особого положения благодаря своим результатам",  поскольку "этот аргумент справедлив только в том случае, если можно показать, что: а) другие формы сознания никогда не создавали ничего, что было бы сравнимо с достижениями науки, и б) результаты науки автономны, т. е. не связаны с действием каких-либо вненаучных сил. Ни одно из этих допущений не выдерживает строгой проверки".[61] Поэтому наука должна быть уравнена в правах с религией и мифом, в том числе в отношении государственного финансирования и образовательных стандартов. Наука должна быть отделена от государства, как это произошло с религией, а христианский фундаментализм имеет столько же прав быть преподаваемым, как теория Дарвина.

Кроме того, Фейерабенд критикует парадигмальную зашоренность научных институций вследствие их бюрократизации и отсутствия "демократического контроля", которая имеет следствием неэффективное расходование средств. "Дело не в том, что шайки интеллектуальных паразитов разрабатывают свои убогие проекты на средства налогоплательщиков и навязывают их молодому поколению в качестве "фундаментальных знаний". Дело не в том, что эти шайки захватили целые научно-исследовательские институты и определяют, кто может войти в их круг и пользоваться средствами налогоплательщиков. Что сказал бы несчастный налогоплательщик, если бы узнал, что его деньги расходуются на изготовление шляп, которые никому не идут, на приучение молодежи носить такие шляпы и на разработку идеологии, в которой понятие "быть пригодным для ношения" заменяется понятием "обладать эстетической ценностью"? Сама мысль о такой возможности кажется абсурдной. Однако модные забавы интеллектуалов, например лингвистическая философия или ребячество "новейшей" теории науки, оплачиваются без разговоров".[62] Он справедливо указывает на искусственное преувеличение эзотеричности науки, т. е. степени ее недоступности для непосвященных. "Согласно закону, высказывания специалистов должны подвергаться анализу со стороны защитников и оценке присяжных. В основе этого установления лежит та предпосылка, что специалисты тоже только люди, что они часто совершают ошибки, что источник их знаний не столь недоступен для других, как они стремятся это представить, и что каждый обычный человек в течение нескольких недель способен усвоить знания, необходимые для понимания и критики определенных научных высказываний. Многочисленные судебные разбирательства доказывают верность этой предпосылки. Высокомерного ученого, внушающего почтение своими докторскими дипломами, почетными званиями, президента различных научных организаций, увенчанного славой за свои многолетние исследования в конкретной области, своими "невинными" вопросами приводит в смущение адвокат, обладающий способностью разоблачать эффектный специальный жаргон и выводить на чистую воду преуспевающих умников".[63]

Упомянутые Фейерабендом допущения об эксклюзивных достоинствах науки действительно уязвимы для критики, а ее организационные формы действительно влекут злоупотребления и нелепости. Но также не выдерживают критики попытки заменить науку религией и мифом, которые являются прежде всего художественными феноменами, тогда как когнитивные элементы в них побочны; кроме того, они принадлежат массовой культуре, которая не может быть передовой интеллектуально. В противоположность науке, они иррациональны, и поэтому в последнюю очередь подходят ей на замену. Сомнительна и целесообразность "народного контроля". Если бы присяжные действительно понимали аргументацию экспертов, эксперты были бы вообще не нужны. Но даже если согласиться с этим допущением, выбор приоритетного направления научных исследований - задача несравнимо более сложная, поскольку в данном случае нет устоявшегося и общепризнанного профессионального канона истины, как подразумевает судебная экспертиза, но есть множество конкурирующих гипотез, сравнительная оценка которых требует глубочайшего знакомства с предметом. Наконец, даже если удалось бы найти вменяемых "присяжных" и организовать "демократический" механизм отбора исследовательских программ, это не обеспечит их подлинного равноправия, поскольку, как показывает политическая практика, невозможно устранить идеологическое влияние на выборщиков. В условиях сложного и туманного выбора победят и всегда побеждают авторитет и конформизм. Таким образом, оба избранных Фейерабендом направления плюрализации интеллектуальной культуры являются ложными.

Фейерабенд искусственно преувеличивает монополизм науки в современной эпохе. "Верно также и то, что теперь большинство соперников науки либо исчезли, либо изменились так, что конфликт их с наукой (и, следовательно, возможность получения результатов, отличающихся от результатов науки) больше не возникает: религии "демифологизированы" с откровенной целью приспособить их к веку науки, мифы "интерпретированы" так, чтобы устранить их онтологические следствия".[64] Это суждение происходит из специфического отбора "альтернатив", которые Фейерабенд умышленно ищет только в архаических эпохах, когда не было не только науки, но хоть какой-то "чистой" рациональности, т. е. практика миропознания нигде не существовала в обособленной и последовательной форме. Фейерабенд не замечает ни внутренней гетерогенности когнитивных практик, объединяемых термином "наука", ни когнитивной ценности внешних социальных институций: профессиональных сообществ, литературы, психоанализа. Самоценность последних отрицается, они клеймятся как проявления тотального сциентизма, якобы подмявшего под себя западное общество. Например, Американская медицинская ассоциация рассматривается как научное, а не профессиональное, т. е. утилитарное, объединение. С другой стороны, гипертрофируется миф, который якобы являлся всеобщей продуктивной силой донаучной эпохи. "Так не будем же забывать о том, что изобретатели мифов овладели огнем и нашли способ его сохранения. Они приручили животных, вывели новые виды растений, поддерживая чистоту новых видов на таком уровне, который недоступен современной научной агрономии. Они придумали севооборот и создали такое искусство, которое сравнимо с лучшими творениями культуры Запада. Не будучи стеснены узкой специализацией, они обнаружили важнейшие связи между людьми и между человеком и природой и опирались на них в интересах совершенствования своей науки и общественной жизни: наилучшая экологическая философия была в древнекаменном веке. Древние народы переплывали океаны на судах, подчас обладавших лучшими мореходными качествами, чем современные суда таких же размеров, и владели знанием навигации и свойств материалов, которые, хотя и противоречат идеям науки, на поверку оказываются правильными."[65] Почему вышеназванные достижения относятся к заслугам "мифа", а не бытовой сообразительности или профессионального опыта??? Лишь однажды Фейерабенд проговаривается, что реальность гораздо сложнее дихотомии "наука - миф", что, в частности, "на протяжении XVI и XVII столетий (более или менее) честная борьба велась между древней западной наукой и философией, с одной стороны, и новой научной философией - с другой",[66] т. е. внимание обращается на внутренние взаимоотношения интеллектуальных традиций, а не на их противоборство с иррационализмом, но это направление мысли никак не развивается. В целом, за рассуждениями Фейерабенда просматривается социальный эпатаж. Сциентизм искусственно отождествляется с господствующей социальной системой, к которой Фейерабенд имеет претензии, при этом разговор покидает плоскость эпистемологии, реальный сравнительный анализ различных интеллектуальных парадигм подменяется броской демагогией. В результате идея о плюрализме интеллектуальной культуры оказалась надолго дискредитирована, а эксклюзивный статус науки только укрепился.

1.8. Плюрализм дискурсов у Фуко и Барта

Больше сочувствия множественность интеллектуальных культур встретила у французских авторов, балансирующих на грани между философией и литературой. Так, заслугой М. Фуко (1926-1984) является экспликация плюрализма дискурсов, расшатывающего канонические границы интеллектуальных практик. "Но, мне кажется, в XIX веке в Европе появились весьма своеобразные типы авторов, которых не спутаешь ни с "великими" литературными авторами, ни с авторами канонических религиозных текстов, ни с основателями наук. Назовем их с некоторой долей произвольности "основателями дискурсивности". Особенность этих авторов состоит в том, что они являются авторами не только своих произведений, своих книг. Они создали нечто большее: возможность и правило образования других текстов. В этом смысле они весьма отличаются, скажем, от автора романа, который, по сути дела, есть всегда лишь автор своего собственного текста. Фрейд же - не просто автор Толкования сновидений или трактата Об остроумии; Маркс - не просто автор Манифеста или Капитала - они установили некую бесконечную возможность дискурсов".[67] Интерес Фуко к типологии дискурсов очевидным образом происходит из структурного анализа текстов, попыток выявить их наиболее фундаментальные свойства, не зависящие от конкретного содержания или даже жанровой специфики. Но всякий текст пишется в рамках какой-либо интеллектуальной традиции, так что разнообразие текстов отражает разнообразие интеллектуальных культур и вручает ключ к их изучению. Величие Фрейда - не в создании специфического формата текста, но в конституировании новой когнитивной практики, сумевшей завоевать повсеместное признание. Это, однако, не относится к Марксу. История социально-утопических трактатов восходит к Платону, т. е. к глубокой древности, а история революционных памфлетов - к заре книгопечатания.

Р. Барт (1915-1980) в статье "От науки к литературе" решительно поставил литературную практику вровень с научной. "Литература обладает всеми вторичными признаками, то есть всеми неопределяющими атрибутами науки. Содержание у нее то же, что и у науки: нет, без сомнения, ни одной научной материи, которой не касалась когда-то мировая литература."[68] "Кроме того, литература, подобно науке, методична: в ней есть программы изыскания, меняющиеся в зависимости от школы и эпохи (так же, впрочем, как и в науке), правила исследования, порой даже претензии на экспериментальность".[69] По мнению Барта, науку отличает от литературы  "не особый метод (в разных науках он разный: что общего между исторической наукой и экспериментальной психологией?), не особые моральные принципы (серьезность и строгость свойственны не только науке), не особый способ коммуникации (научные знания излагаются в книгах, как и все прочее) - но исключительно ее особый статус, то есть ее социальный признак: ведению науки подлежат все те данные, которые общество считает достойными сообщения. Одним словом, наука - это то, что преподается".[70] Таким образом, Барт, как и Фейерабенд, обращает внимание на институциональную монополизацию "истины". Некоторые тексты объявляются второсортными исключительно на том основании, что написаны вне научной парадигмы, т. е. фактически, вне известного круга людей, которые сами же и установили этот сомнительный критерий. И это не абстрактная опасность, а реалии жизни. В качестве свежего и скандального примера можно привести "Двести лет вместе" Солженицына. Недоброжелатели поспешили заклеймить эту книгу как "научно несостоятельную", "методологически порочную", "публицистическую" и т. п. Что характерно, в их доводах[71] почти нет содержательной критики, подобающей академической полемике. Вместо этого обсуждаются "ненаучность" и национальная пристрастность Солженицына, что вполне отражает истинную мотивацию его оппонентов.

Барт высказывает и другую важную мысль. "Природа человеческого знания непосредственно определяется социальными институтами, которые навязывают нам свои способы чтения и классификации".[72] За всяким текстом должна стоять достаточно мощная социальная сила, иначе он не будет даже написан, а тем более опубликован и прочитан. Эта сила не всегда стимулирует непосредственно. Достаточно косвенного сознания нужности, социальной востребованности и одобряемости интеллектуальной работы. Но общество делится на конкретные группы, каждая из которых имеет свои понятия о надлежащем дискурсе. Одобрение и поддержку можно найти лишь в одной из них (желательно в официально признанной и финансируемой), а для этого нужно подчиниться их правилам. Разумеется, сами эти группы не являются чем-то статичным. Они изменяются, рождаются и гибнут, борются друг с другом, усиливаются и слабеют - прекрасно вписываясь в "интеллектуальный дарвинизм" Тулмина[73], только не на уровне частных теорий и школ, а на более общем, институциональном. Однако это макросоциальные процессы, влияние на которые отдельных индивидуумов, даже талантливых, минимально, особенно если они подкреплены официальным статустом.

Барт, правда, уточняет, что под словом "наука" разумеет лишь "совокупность социальных и гуманитарных наук". Таким образом, равноправие литературы и науки, безусловно, не касается естественного знания.

1.9. Литература как преемница философии у Рорти

Барт уравнял в правах литературу с наукой. Рорти делает следующий шаг. По его мнению, "последние пять столетий западной интеллектуальной жизни можно представить себе как продвижение от религии к философии, а потом - от философии к литературе".[74] При этом философская стадия включает в себя идеалистическую и материалистическую: первая - уже в прошлом, вторая до последнего времени господствовала. "Материалистическая метафизика" считает науку ключом к решению экзистенциальных проблем человечества, т. е. в терминах самого Рорти, "искупительной истиной". Апологеты материалистической метафизики убеждены, что "широкая публика должна интересоваться последними достижениями в области генетики, физиологии мозга, психологии детского возраста или квантовой механики",[75] но не могут объяснить, почему эти достижения должны волновать нас. Их риторика всего лишь "наводит метафизический глянец на и без того полезный научный продукт". "Но все блестящие достижения современной науки исчерпали свою философскую значимость, когда стало ясно, что причинно-следственное описание событий в пространстве-времени не требует учета каких-либо нефизических сил, т. е. когда было показано, что нет никаких привидений." "Поэтому реакция большинства современных интеллектуалов на победные реляции о новых научных открытиях сводится к вялому вопросу "Ну и что?". И это (вопреки Ч. П. Сноу) - не реакция претенциозных и невежественных литераторов, снисходительно поглядывающих на честных и трудолюбивых ученых. Это вполне осмысленный ответ человека, который хочет получать знание о целях, а получает лишь знание о средствах".[76]

Отличительной чертой литературного подхода является плюрализм, допущение разных "искупительных истин" для разных людей. До этого религия и философия навязывали унифицированные экзистенциальные ценности для всего человечества: религия - ссылаясь на догматы, философия - ссылаясь на объективность. "...Вопрос "Верите ли Вы в истину?" можно сделать более осмысленным и актуальным, если переформулировать его примерно следующим образом: "Думаете ли Вы, что есть некий один и единый набор верований, который можно рационально доказать всем человеческим существам при оптимальных условиях коммуникациии который, таким образом, станет естественным завершением процессов познания?" Ответить "да" на этот вопрос -  значит принять философию в качестве наставницы жизни".

"Литература же начала утверждать себя в качестве соперницы философии, когда Сервантес, Шекспир и иже с ними заподозрили, что человеческие существа столь различны между собой (и должны быть столь различны), что бессмысленно делать вид, будто в глубинах их сердец находится одна на всех, единственная истина".[77] Позднее становлению такого подхода способствовали, согласно Рорти, Джонсон "Расселасом" и Вольтер "Кандидом". Литературная культура "ищет искупление в некогнитивных отношениях с другими человеческим существами, в отношениях, опосредуемых такими человеческими артефактами, как книги и здания, картины и песни".[78] "...Чем больше ты прочитал книг, тем больше способов человеческого существования ты узнал <...> Литературный интеллектуал не верит в искупительную истину, но верит в искупительные книги".[79] При этом литературная культура принципиально настаивает на плюрализме жанров, т. е. форм дискурса. Одному нравится читать стихи, другому - романы, третьему - философские, четвертому - религиозные сочинения. Выбор "искупительной истины" является личным делом каждого, поэтому социальная жизнь граждан должна определяться достигаемым в ходе переговоров компромиссом между множеством индивидуальных искупительных истин, а не заключаться в навязывании какой-либо "искупительной истины" другим людям.

1.10. Ироническая наука Хоргана

Но наибольший интерес в контексте настоящей работы представляет книга Дж. Хоргана "Конец науки". Эпоха грандиозного прогресса науки закончилась, утверждает Хорган. "Дальнейшие исследования не дадут великих открытий или революций, а только малую, незначительную отдачу".[80] Причиной этого являются, как ни парадоксально, предшествующие успехи науки. "...Учитывая, как далеко уже зашла наука, а также физические, социальные и познавательные границы, сдерживающие дальнейшие исследования, маловероятно, что наука сделает какие-либо значительные дополнения к знаниям, которые она уже породила".[81]

Идея эта не вполне нова. Сам Хорган ссылается на книгу Г. Стента, одного из пионеров молекулярной биологии, с красноречивым названием "The Coming of the Golden Age: А View of the End of Progress", опубликованную в 1969 г. и заявившую об умирании не только науки, но также техники, искусства и других прогрессивных занятий. В 1971 г., в журнале "Science", Стента поддержал Б. Гласс, также биолог. "Мы подобны исследователям огромного континента, - объявляет Гласс, - которые проникли к границам почти по всем направлениям и нанесли на карту главные горные массивы и реки. Остаетя еще бессчетное количество белых пятнышек. которые следует заполнить, но бесконечных горизонтов больше не существует".[82] Созвучные мысли высказали цитируемые Хорганом Р. Фейнман в "Характере физического закона", Линдли в "Конце физики" и Каданофф в "Трудных временах". Даже Н. Решер, позиционирующий себя как оптимиста, соглашается в книге "Научный прогресс" (1978), что хотя "конец науки" никогда не наступит, она будет двигаться медленней и медленней. Симпозиум на тему "Пришел ли науке конец" состоялся в 1989 г. в Миннесоте. В России идеи Хоргана поддержал химик О. Крылов. Он отметил противоречие между ростом числа публикаций и падением числа открытий, снижение фундаментальности нобелевских премий, несоответствие реальности оптимистических прогнозов середины века о перспективах развития науки. Также он распространил представление о конце науки на область химии, Хорганом не затронутую.[83]

Следствием исчерпания научного поля является, согласно Хоргану, переход к "иронической науке". "Ироническая наука напоминает литературную критику в том, что она предлагает точки зрения, мнения, которые являются в лучшем случае интересными и не вызывают дальнейших комментариев. Но она не сосредоточивается на истине".[84] Далее, на протяжении многих глав Хорган показывает, что наиболее видные представители современной науки являются уже не классическими, а "ироническими" учеными (к которым Хорган относит Виттена, Хокинга, Линде, Пригожина и многих других.) Аналогичная науке судьба ожидает, согласно Хоргана, и философию. "Конечно, философия на самом деле никогда не закончится. Она просто будет продолжаться в более откровенном, ироничном, литературном варианте, как уже практиковали Ницше, Витгенштейн, Фейерабенд".[85]

В связи с идеями Стента, Хоргана и их единомышленников возникают два вопроса: первый - статус "иронической науки", второй - интеллектуальное будущее человечества в постнаучную эпоху.

В связи с первым вопросом уместно напомнить, как понимает "иронию" сам Хорган. Концепцию "иронии" он заимствовует из литературы, которой  некогда горячо увлекался: "В коллежде я пережил этап, когда считал литературную критику самым захватывающим из всех интеллектуальных занятий. Однако как-то ночью, после большого количества чашек кофе и многих часов, потраченных на изучение очередной интерпретации "Улисса" Джеймса Джойса, я пережил кризис веры <...> одним из постулатов современной критики и современной литературы является следующий: все тексты "ироничны" - у них множество значений и нет ни одного окончательного. "Эдип-царь" Софокла, "Ад" Данте и в некотором роде даже Библия просто "морочат голову", их нельзя понимать буквально. Споры по поводу смысла никогда не могут быть разрешены, так как единственным смыслом текста является сам текст. Конечно, этот постулат относится также и к критике. Ты бесконечно возвращаешься к интерпретациям, ни одна из которых не является последним словом. Но тем не менее все продолжают спорить! С какой целью? Чтобы доказать что ты умнее, проницательнее других?.."[86]

Обращение Хоргана к науке было, по его признанию, попыткой преодолеть бессмысленность литературы и приобщиться к наиболее чистому, строгому знанию. И здесь его поджидало ошеломляющее разочарование. Наука оказалась наполнена той же самой "иронией". Есть, однако, значительная разница между литературой и наукой. Первая призвана доставлять читателю удовольствие, называемое обыкновенно "эстетическим", и если "ироническое" замутнение мыслей служит этой цели, оно не только допустимо, но необходимо. Наука же обязуется доставлять нам истину, и поэтому ирония в ней неуместна. Таким образом, "иронизация" науки превращает последнюю в специфический литературный жанр, имеющий лишь формальное сходство с наукой в аутентичном смысле слова. "Самой важной функцией иронической науки является служение негативной способности человечества", - резюмирует Хорган.  - "Ироническая наука менее схожа с наукой в традиционном смысле слова, чем с литературной критикой - или философией".[87]

Что касается второго вопроса, здесь Стент уверен в деинтеллектуализации человечества: "По мере того как общество будет становиться богаче и беззаботнее, все меньше молодых людей будут выбирать делающийся все более трудным путь науки и даже искусства. Многие повернутся к более гедонистическим целям, возможно, даже отказавшись от реального мира в пользу фантазий, возбуждаемых наркотиками и электронными приборами, подающими информацию непосредственно в мозг. Стент приходит к выводу, что прогресс рано или поздно остановится, бросив мир в статическом состоянии, которое он назвал "новой Полинезией". Приход битников и хиппи, предполагает он, сигнализировал начало конца прогресса...".[88] Останутся, правда, единичные "фаустианцы", которые будут фанатически искать альтернативное знание в условиях всеобщей интеллектуальной исчерпанности.

Хорган, однако, возражает против "безмозглого гедонизма". "Конец науки" касается главным образом фундаментальных, и гораздо меньше прикладных исследований. "Осталось множество важных и интересных вещей, которыми можно заняться: поиск новых способов лечения малярии и СПИДа, менее вредных для окружающей среды источников энергии, более точных предсказаний того, как загрязнение окружающей среды повлияет на климат. Но если вы хотите обнаружить нечто столь фундаментальное, как естественный отбор, теория относительности или теория Большого Взрыва, если вы хотите превзойти Дарвина или Эйнштейна, то ваши шансы практически равны нулю".[89] Уточнение это утешительно лишь отчасти, поскольку крушение претензий на "великие открытия" резко снижает мотивацию к научной деятельности, и без того трудной и неблагодарной. Кроме того, научный статус прикладных исследований не бесспорен. Сам факт возникновения "иронической науки" свидетельствует о недостаточности второстепенных исследования для удовлетворения интеллектуальных амбиций. Но и она тоже не спасает положение, поскольку по существу иррациональна и деструктивна, тогда как присущие человеческой природе интеллектуальные потребности нуждаются в позитивных и по возможности значимых результатах. Стало быть, необходимо развить мысль Хоргана и исследовать новые направления интеллектуальной активности в постнаучную эпоху.

1.11. Освещение вопроса в России

К сожалению, в нашей стране идея плюрализма интеллектуальных практик до сих пор не встретила понимания. Несмотря на заверения о необходимости различать "вненаучное" и "лженаучное", фактически эти понятия отождествляются. Конструктивные проявления вненаучной интеллектуальной активности остаются без внимания. Зато астрологи, уфологи и прочие шарлатаны обеспечивают выгодный контрастный материал, который позволяет затенить углубляющийся кризис науки. Крестовый поход против лженауки, при всей своей обоснованности и необходимости, отвлекает внимание от упадка собственно научных исследований и служит психологической компенсацией их низкой продуктивности.

Единственными официально признанными когнитивными практиками остаются традиционные наука и философия. При этом философия институционально интегрирована в науку. Она рассматривается как одна из наук и выступает от лица науки. При этом, как показал круглый стол "Философия в современной культуре: новые перспективы" (Вопросы философии. 2004. Љ 4), наиболее влиятельные представители философского сообщества почти единодушно дефинируют философию как "рефлексию над основаниями культуры". Таким образом, имплицитно предполагается, что рефлексировать над культурой можно только изнутри науки, а фактически - изнутри академических структур. При этом философы претендуют на исключительное право культурной рефлексии - отметая конкурентов не только вне, но и внутри академического сообщества, например выступая против замены философии культурологией. Из высказавшихся на круглом столе только И. Касавин поддержал плюрализм и конкуренцию когнитивных практик, хотя и объявил философию высшей из них.[90] Таким образом, академическое сообщество консервирует привычные институциональные формы, из представителей которых состоит. Отставание этих форм от жизни, их несоответствие меняющимся реалиям интеллектуального опыта остается без внимания и замалчивается. Высказываясь на другом круглом столе "Наука и культура" (Вопросы философии. 1998.  Љ 10), В. Степин уверенно заявляет, что наука "сохранит свой приоритетный статус в культуре".[91] Ему же принадлежит показательная метафора "аука подобна царю Мидасу, она обращает в золото все, к чему прикасается".[92] Тем самым имплицитно предполагается, что до волшебного прикосновения науки знание представляет из себя менее привлекательную субстанцию. Это и есть идеология огульного сциентизма (из-за которой подвергаются незаслуженной критике сциентизм и даже рационализм в целом) - отрицание каких-либо интеллектуальных ценностей вне научных институций.

Отдельные голоса против монополизма науки и безоблачности ее будущего раздаются, но их звучание пока слабо. Е. Мамчур считает, что "наука уже не играет доминирующей роли в современной культурной матрице".[93] По ее мнению, "господствующая ныне рациональность нуждается в критическом переосмыслении, усилия философов должны быть связаны с поиском таких ее форм, которые не были бы односторонне технологическими и узко сциентистскии. Вот только <...> речь следует вести не столько о науке и научной деятельности, сколько о человеческой деятельности вообще".[94] Однако искомые "новые формы" Мамчур оставляет в секрете.

А. Юревич и И. Цапенко.[95] признают "функциональный кризис науки" в общемировом масштабе (в связи с чем предсказывают скорое иссякание финансовой помощи российской науке западными фондами, поскольку те будут вынуждены спасать науку в собственных странах). Однако эти авторы парадоксальным образом предполагают, что кризис науки объясняется издержками слишком быстрого роста. Практика не успевает за теорией, прикладная наука - за фундаментальной. Возникает вопрос: если это так, и если наука действительно имеет ту утилитарную ценность, какую видят в ней авторы, почему бы обществу не "ускорить" прикладную науку вместо "торможения" фундаментальной. Что этого не происходит - доказывает иные, более глубокие причины кризиса, а именно исчерпывание науки в принципе. Кроме того, нельзя согласиться с авторами в высказываемом ими мнении, что наука является единственной хранительницей интеллектуальной культуры. Опровержением этого мнения как раз и послужат дальнейшие страницы данной работы.

Т. Романовская отмечает: "Начиная с 30-х годов нашего века, наука находится в постоянном кризисе",[96] - что подразумевает отсутствие вектора развития. Она же констатирует расцвет "метафизических спекуляций" внутри науки. "...В методологические спекуляции пускаются не только ученые третьего плана, неудачники от науки, ее пасынки (это было всегда), а признанные и знаменитые ученые." В числе таковых Романовская прямо называет Вагнера, Уиллера, Бома, Фейнмана, Паули, Сквайрса, Хогинга - фамилии столь знакомые читателю по более поздней и обстоятельной публикации Хоргана, вызвавшей столь громкий резонанс. Однако, в отличие от Хоргана, Романовская объясняет кризис всего лишь разочарованием в завышенных представлениях о ценности науки, в частности о ее культурно-мировоззренческом значении.

Б. Пружинин также соглашается с кризисной оценкой положения дел в науке. По его мнению, кризис заключается в вытеснении фундаментальной науки, т. е. науки в собственном смысле слова, наукой прикладной, которая является "особым типом познавательной практики" и имеет "свои особые социокультурные ориентации и методологические приоритеты".

Современная наука не может продвигаться без многомиллионных затрат на исследовательское оборудование. В то же время "промышленности нужна не наука вообще, а определенного рода сведения, обслуживающие ее прямые запросы". "Цель традиционной науки - истинное знание о мире, как он есть сам по себе. Цель прикладной - предписание для производства <...> и технологическая эффективность является здесь критерием "истинности" прикладного знания. Прикладное знание всегда приспособлено под конкретную, навязанную извне задачу, и потому оно, как правило, является локальным, релятивным и зачастую вообще фиксируется в формах столь приспособленных к конкретным частным ситуациям, что они исключают непосредственное использование такого знание для дальнейшего приращения знаний о мире".[97]

Постпозитивистская теория науки, утверждающая, что "всякое научное знание о мире является культурно-исторически релятивным", отражает, по мнению Пружинина, реалии прикладной науки, отождествление любого знания со знанием прикладным, откуда и происходят представления о "несоизмеримости знания", "полной теоретической нагруженности опыта" и "принципиальной ситуативной равнозначности любых способов представления действительности".

Самым важным и смелым в этих рассуждениях является указание на разнородность прикладных и фундаментальных исследований, неправомерность их синкретического рассмотрения в качестве единой интеллектуальной практики, что закрывает возможность утаить проблему кризиса науки указаниями на успешное развитие техники. Однако и у Пружинина объяснение кризиса является самым слабым местом. Если бы фундаментальные исследования продолжали приносить значительный экономический эффект, "спонсоры" не скупились бы на их проведение. Сокращение финансовых потоков объясняется не субъективной близорукостью "спонсоров", а объективным положением вещей.

Дальше других, опираясь на социологические наблюдения, идет Ю. Плюснин в статье "Институциональный кризис науки и новые ценностные ориентиры профессионального ученого".[98] По мнению Плюснина, традиционная "цеховая" наука вытесняется "эстрадной", в которой главным приоритетом становится уже не производство, а "презентация", промоутинг знаний. Положительным аспектом этого процесса является демократизация науки. Ученый самостоятельно зарабатывает на жизнь, его благополучие перестает зависеть от статуса в научной иерархии и "хороших отношений" с влиятельными фигурами в своей профессиональной области. Но он становится "шоу-ученым", и этим все сказано. Внутри научного сообщества происходит "бифуркация" между классическими и "эстрадными" учеными. Последние опираются на распространяющуюся грантовую систему финансирования науки.

Плюснин, как и Юревич, проницательно отмечает, что кризис науки имеет место не только в России, в связи с известными социально-экономическими трудностями, но и в общемировом масштабе, однако, опять же, упускает из виду главный фактор кризиса. "Эстрадная" наука Плюснина и "ироническая" наука Хоргана - одно и то же. Выдвижение на первый план презентационных функций возможно только благодаря исчерпыванию классических задач науки - производственных. Уже многие научные дисциплины близки к предельному познанию своего материала. Но эстрадность делает науку иронической, поскольку во всяком шоу юмор ценится больше всего.

Особо следует  отметить статью Г. Левина "Непрофессионалы в профессиональном споре"[99], опубликованную в рубрике "Философская публицистика", которой, если следовать логике автора статьи, не должно существовать в принципе, поскольку является она рассадником непрофессионализма в профессиональной среде. Интересна статья откровенным (и радикальным) выражением идеологии академического изоляционизма и монополизма, о которой обычно воздерживаются говорить публично, хотя придерживаются в мыслях и приватных высказываниях.

С точки зрения Левина существуют два типа наук - "проницаемые и непроницаемые для непрофессионала". "Науки первого типа, беззащитные перед вторжением непрофессионалов, исследуют те области человеческой действительности, которые были освоены повседневной человеческой практикой за много веков и даже тысячелетий до возникновения любых наук. Естественно, что науки, исследующие эти области, действительно унаследовали от предшествующего им обыденного, опытного знания и терминологию, и эмпирические обобщения, и основывающиеся на них практические рекомендации".

Таким образом, непрофессионал владеет дотеоретическим, опытным знанием о предмете таких наук, он может на основе этого знания вполне успешно оперировать с их предметом: выращивать урожай, предсказывать погоду, совершать торговые сделки и т. д. Непрофессионалы вполне способны обсуждать возникающие при этом проблемы между собой. Но они не видят препятствий и для того, чтобы обсудить их и со специалистом, игнорируя при этом собственно научный слой их знаний как "схоластику", "мудрствование по пустякам" и т. д. Лев Толстой поражался тому, как человек почтительно молчащий при разговоре физиков или химиков вмешивается в разговор по не менее сложным проблемам литературного творчества.

Науки второго типа осваивают те области действительности, в которые до них не ступала нога человека." Это теория атома, элементарных частиц, генетика, кибернетика и т. д. Чтобы стать участником споров внутри этих наук, нужно преодолеть довольно высокий интеллектуальный и профессиональный барьер".

В частности, Левин отводит незавидное место философствующим литераторам (Пушкину, Тургеневу, Достоевскому, тому же Толстому, а также современным латиноамериканским авторам. Он предоставляет им право  рассуждать на любые темы, но только дилетантски, а истинное знание считает привилегией профессионалов, т. е.  представителей академического сообщества.

Фактически статья выражает интересы академического истеблишмента, претендующего обладать монополией на истину и стремящегося оградить себя от какого-либо общественного контроля. Пафос статьи (не сомневаюсь, встреченной громкими "ура") отчасти оправдывается уродливым наследием советского прошлого, когда академическое сообщество находилось под неусыпным контролем и деструктивным влиянием идеологического и силового аппаратов государства, т. е. партийных органов и спецслужб. Когда Левин осуждает лысенковщину - нельзя не признать его абсолютную правоту. Но его предложения сводятся к замене одной не-свободы другой. В то время как раньше академическое сообщество было несвободно в своих внутренних делах, теперь предлагается ограничить свободу внешней критики его деятельности, правда не прямо, а всего лишь косвенно - априори дискредитируя любые критические притязания.

Ключевым моментом является противопоставление "проницаемых" и "непроницаемых" дисциплин. В отношении вторых разногласий нет. Как отмечает Левин, дилетант вряд ли полезет в непроницаемые области, поскольку не сможет даже сформулировать их задачи, не говоря уже об имитации решения.

А вот с проницаемыми дело сложнее. В этих областях "не-профессионалы" обладают, по признанию самого Левина, удивительными для непрофессионалов свойствами. Они обладают знанием о предмете, могут успешно оперировать этим предметом (более того, каждодневно это делают) и способны даже этот предмет рефлексировать и обсуждать. Однако им запрещается вступать в спор с "профессионалами", поскольку, в отличие от последних, они не могут сказать ничего умного. "Профессионалы", напротив, могут быть не знакомы с предметом и его практическим использованием, зато отлично знают его "теорию". Комичность таких рассуждений, преподносимых как научные и профессиональные, самоочевидна. Но если бы их значение ограничивалось поводом посмеяться - нам не пришлось бы тратить на них место и время. Вопрос более чем серьезный и затрагивающий каждого из нас. Нас объявляют профанами в том, что мы делаем каждый день - по работе, в быту, в творчестве, в личной жизни. Как бы мы ни были успешны в этих делах - мы нуждаемся в мудром руководстве теоретиков из числа авторитетных академических деятелей. Нетрудно догадаться, что такие теоретики могут быть только идеологами, а такая теория - только идеологией. А поскольку, в отличие от сугубо естественной науки прошлого, современная наука претендует охватить собой все аспекты человеческой жизни, нам предлагается тотальный идеологический контроль - ради нашего же блага, поскольку сами по себе мы беспомощны и несамодостаточны. Левин борется вовсе не с тоталитаризмом от лица свободы, а с одной тоталитарно-ориентированной социальной группой от лица другой. Академическое сообщество должно быть освобождено от идеологического контроля, но само должно сохранить идеологическую власть над всеми нами. Доктор психологии должен учить нас жить, доктор техники - учить работать, а доктор философии - учить всех остальных докторов. Те же самые тенденции наблюдаются, кстати, и в искусстве. Его функционеры, освободившиеся от цензуры, объявляют себя высшими и единственными носителями эстетической истины и вкуса.

"Проникновение", о котором пишет Левин, действительно происходит, но не "дилетанты" проникают в науку, а, наоборот, наука проникает в несвойственные ей сферы, в которых причастные к ним люди обладают всем необходимым знанием, в том числе  номотетическим, без участия теоретиков. Да, эти люди не читали теоретических книг, написанных людьми знающими предмет только теоретически (по другим книгам). Но источником знания является только опыт, а книги - только источником мнений. Познавая многообразие элементов опыта (в той самой практической деятельности) мы тем самым постигаем присущие этому многообразию закономерности. Так устроен наш мозг, когнитивный процесс обобщения неотделим от процесса познания единичного, и поэтому его нельзя изолировать в особую "теоретическую" стадию, доступную только теоретикам, а не практикам. Тем более это касается гуманитарных областей, которым строгие закономерности вообще не свойственны, а следовательно, решающим является знание "конкретных", "индивидуальных", т. е. "практических" нюансов, определяющих, почему рассматриваемый случай соответствует статистической тенденции или противоречит ей. Следовательно, "непроницаемые" науки - единственно подлинные науки. "Проницаемость" - свидетельство "ненаучности науки", даже если ее система высказываний стопроцентно истинна. Более того, когда научные открытия становятся достоянием практики - в силу одного этого они теряют научный статус (не говоря уже о том, что они теряют новизну и научный статус вместе с ней).

Глава 2. Критерии различения
когнитивных практик

2.1. Предметные критерии

Понятие "когнитивной практики", или, одним словом, "гносеопрактики", имеет для нас два аспекта: предметный и социологический. В предметном аспекте гносеопрактика конституируется набором ограничений, определяющим множество релевантных, подлежащих изучению объектов. Самое очевидное и давно устоявшееся гносеопрактическое деление - дисциплинарное. Попросту говоря, реальность "делится" на различные категории объектов: физические, химические, биологические, социальные и т. п. Но это деление не единственное. Кроме дисциплинарного критерия существует несколько других, а именно:

- энциклопедичность или специализированность,

- "эмпиристичность" или "эксплицистичность",

- идиографичность или номотетичность,

- новизна или повторность.

На энциклопедичность претендовала, как правило, философия. Наука, напротив, предполагает узкую специализацию. Так, однако, было не всегда. Строгое дисциплинарное деление, основанное на специальном образовании, утвердилось только в конце XIX в. Естествоиспытатели эпохи Ньютона были единым сообществом. Даже в середине XIX в., когда Конт уже поделил науку-вообще (т. е. философию) на частные науки, широкий спектр научных интересов, например одновременно физических и физиологических, был обычным делом, что подтверждают, в частности, примеры Гельмгольца (1821-1894), Пастера (1822-1895), Маха (1838-1916). Глубина специализации может быть различной. В XIX в. наука подразделялась всего на несколько отраслей. Столетие спустя одних только дисциплин "первого порядка" стало в несколько раз больше, и каждая из них была поделена на мелкие отрасли. Вообще говоря, не очевидно, что синкретическая наука XVII-XVIII в., она же "естествознание" и "натурфилософия", олигодисциплинарная наука рубежа XIX-XX вв. и современная узкоспециализированная наука вправе называться одним и тем же именем. Это можно принять или не принять. Мы это примем, и будем исходить из того, что "наука" является специализированной гносеопрактикой, не уточняя глубину специализации. Раннее естествознание мы расцениваем как переходный этап между философией и наукой, хотя переходность наблюдалась не во всех отношениях. Социологически философия была в одной части привязана к университетам, а в другой представляла собой вольную гносеопрактику. Наука же институционализировалась в академиях. Кроме того, наука принципиально эмпиристична, а философия - эксплицистична.

Эмпиристичность и эксплицистичность - самый сложный аспект, чреватый недоразумениями. В самых общих словах, смысл в том, что наука практикует экспериментальный метод или, как минимум, систематические наблюдения, философ же занимается кабинетными "размышлениями". Это общее место, трюизм, но здесь ясность и заканчивается. Что такое эксперимент - понятно каждому. Но что такое "философские размышления" - покрыто для подавляющего большинства мраком тайны. На почве непонимания вырастает множество нелепых версий. Из них наиболее распространены, в том числе среди самих философов, следующие:

Философы - пустословы и бездельники, пускающие пыль в глаза.

Философы суть идеологи, их задача - влиять на политику и культуру.

Задача философов - "учить жизни".

Любой, кто размышляет о мироздании, является философом, следовательно, все мы философы.

Философия - одна из отраслей науки, что-то вроде физики, только общЕе.

Философия - "преднаука", она сообщает основания "достоверного познания", научает отличать истину от лжи.

Философия сообщает знание о "потусторонней", "трансцендентной", реальности или же интересуется "пограничной областью" между нею и "материальным" миром, т. е. занимает промежуточное положение между религией и наукой.

Философия - нечто сродни искусству. Она конструирует красивые, но необязательно истинные картины мироздания.

Философия сообщает априорное знание о мире.

Философия занимается обобщением частнонаучного материала.

Бесчисленные эклектические комбинации вышеперечисленных.

Все эти мнения могут быть опровергнуты следующими доводами.

1. Если бы это было так, книги философов не вызывали бы стойкий интерес на протяжении многих столетий. С другой стороны, нельзя не признать, что многие философы давали повод к подобным обвинениям. Но отнести эти обвинения к философии в целом - неуважение по отношению к лучшим представителям философской гносеопрактики.

2. Многие философы не претендовали быть идеологами, а многие идеологи не претендовали быть философами.

3. "Учат жизни" не только философы, но кроме них психологи, проповедники и многие другие. В то же время философы занимаются многими другими вещами.

4. Такой либерализм умаляет звание философа и вообще лишает его смысла. С нашей точки зрения, философия конституируется тремя важными критериями: энциклопедичностью, номотетичностью и новизной. В бытовых размышлениях о мире совокупность этих признаков наблюдается крайне редко.

5. Ничего "общЕе" физики нет. Попытки изобрести "онтологию" или "метафизику" в значении "онтология" либо подменяют онтологические, т. е. физические, объекты гносеологическими (т. е. элементарные частицы и пространственно-временной континуум - "вещами", "сущностями", "феноменами", "объектами") и смешивают одни с другими, либо выдумывают, а чаще просто заимствуют из религии, потустороннюю реальность, свойства которой с энтузиазмом исследуют и относят к ведению онтологии изучение общих черт "материальной" и "потусторонней" реальности, каковая фигурирует у нас под седьмым пунктом.

6. Действительно, для молодых исследователей гносеологические вопросы весьма актуальны. Но, во-первых, философская проблематика далеко не исчерпывается гносеологической, во-вторых, стопроцентно достоверных "оснований" не существует, а вердикт "истинно" или "ложно" выносится в каждом конкретном случае не из общих принципов, но исходя из конкретных обстоятельств и конкретных законов конкретной научной дисциплины.

7. "Потусторонняя" реальность очевидным образом заимствована из религии. Никаких проявлений этой реальности науке зафиксировать не удалось, поэтому она должна быть признана фантазией, а все разговоры о ней - в лучшем случае беллетристикой, в худшем же - теологией под маской философии или выражением психического нездоровья.

8. Фактически это подмена философии искусством и дискредитация звания философа. Как и в первом случае, у философа отбирают истину и его превращают в болтуна.

Но наиболее важны последние два пункта, не считая эклектического, поскольку в основе их лежат те самые недоразумения, которые мешают нам понять природу эксплицистических гносеопрактик.

9. "Априорная" сфера, в которую некоторые выталкивают философию, легко оборачивается "трансцендентной", рассмотренной под седьмым пунктом. Но побуждает к этому выталкиванию другая причина - подмена противоположности эмпиристического и эксплицистического противоположностью эмпирического и спекулятивного. Коль скоро философ не ездит в научные поля с приборами для экспериментов и лабораторными журналами, делается вывод, что он вообще не обращается к опыту. Предположение это абсурдно и оскорбительно для философа. Опыт философа отложен в его сознании, и именно он является предметом "размышлений", а не "априорные истины" и тем более не "фантазии". Каким образом эти размышления могут быть продуктивны - нам предстоит разъяснить в дальнейшем. Но уже сейчас надо подчеркнуть ошибочность трактовки, лежащей в основе десятого пункта.

10. Эмпирическое часто противопоставляется не спекулятивному (умозрительному, априорному), а теоретическому. Предполагается, что эмпирик (т. е. наблюдатель или экспериментатор) приносит теоретику "сырые" данные. Теоретик же ищет в этих данных закономерность и придумывает для нее объяснение, т. е. собственно теорию. При этом желательно, чтобы теория не только согласовывалась с уже полученными эмпирическими результатами, но и предсказывала итог новых экспериментов.

Это, во-первых, слишком узкое понимание термина "теория", к гуманитарной проблематике практически неприложимое. В данной работе "теорией" именуется любой систематичный номотетический дискурс. Во-вторых, здесь смешиваются две задачи: обобщение лабораторной статистики, подведение единичных измерений под общую формулу и объяснение, почему формула такова, а не иная. Первая задача самодостаточна, а вторая может вообще не иметь смысла. Закон всемирного тяготения и закон Кулона - фундаментальные законы природы. Объяснить их нельзя. Более того, теоретик может понадобиться только в одном случае - когда экспериментатор невежествен. Либо он не знает математические формулы, либо данных его собственного эксперимента недостаточно для обобщения, а о результатах, полученных коллегами, он не знает. "Объяснить" явление - совсем другое. Это подразумевает раскрытие его механизма. Допустим, у нас спрашивают: почему старые люди умирают от сердечных приступов? Мы объясняем в самых грубых чертах, что с возрастом стенки сосудов обрастают отложениями (атеросклеротическими бляшками), в том числе и коронарных, т. е. снабжающих сердечную мышцу, сосудов. Вследствие этого повышается риск закупорки сосуда, вызваннной тромбозом и спазмом. Обескровленный участок сердечной мышцы мертвеет, и, если поражение достаточно обширное, сердце больше не справляется с перекачкой крови. Никаких цифр объяснение не потребовало. При этом оно было получено не размышлениями теоретиков, а исследованиями эмпирицистов, прежде всего патологоанатомов, которые выяснили, что у скончавшихся от инфаркта людей коронарные сосуды забиты отложениями. Таким образом, эмпиристика сама по себе конституирует теорию, для этого не нужно специальных людей. Таким образом, ошибочно видеть в теоретиках "второй этаж" познания. И тем более ошибочно строить третий этаж из философов, якобы обобщающих результаты конкретных наук.

Идеографические гносеопрактики  интересуются единичными вещами, номотетические - закономерностями. Благодаря Виндельбанду значение этих терминов разъяснять не требуется.

Наконец, новизна подразумевает получение знаний, ранее не известных человечеству. Однако повторные гносеопрактики тоже имеют ценность. Например, все мы обучались в школе "азбучным" со взрослой точки зрения вещам.

2.2. Социологический критерий

В социологическом аспекте гносеопрактика конституируется прежде всего "референтной группой", т. е. сообществом людей, заинтересованных в результатах предпринимаемых интеллектуальных исканий. Заинтересованность может выражаться двояко: одобрением, пониманием, сочувствием с одной стороны и экономическим поощрением с другой. Это верно не только в отношении когнитивных практик, но и в отношении любых видов деятельности.

Наиболее фундаментально различие экзотерических и эзотерических практик. Первые имеют референтной группой всех образованных людей. Вторые - узкий круг лиц, как правило, но не обязательно "специалистов" в какой-то области. Современная наука не просто специализирована, она эзотерична. Результаты научных исследований, как правило, понятны только специалистам и публикуются в журналах "только для специалистов". Позиция философии двойственна. Некоторые философы обращаются к широким массам, другие - к узкому кругу коллег. Наконец, публицист принципиально обращается к широкой общественности.

Референтная группа может задавать дискурсивный формат гносеопрактики. Так, результаты научных исследований должны излагаться в виде статей, соответствующих ряду формальных требований. Статьи должны быть написаны сухим, безличностным и безэмоциальным языком (как правило, английским). Они должны строго соответствовать теме и не содержать посторонних экскурсов. Собственные результаты автора должны предваряться ссылками на исследования предшественников. Формат дискурса может влиять на формат самой гносеопрактики. Например, обязанность цитировать предшественников может подменить собственно исследовательскую работу доксографической.

Недовольство референтной группой или задаваемым ею форматом может отпугнуть потенциальных адептов гносеопрактики или даже спровоцировать ренегатство. Допустим, человека интересуют общественные проблемы. Он может стать социолого или публицистом. При этом он противник сухой стилистики и в то же время человек тщеславный. Его не устраивает известность в узких научных кругах, он хочет "народной славы". И поэтому он предпочитает публицистическое поприще научному. По той же причине другой человек может предпочесть академической психологии психоаналитическую практику или даже заняться сочинительством психологических романов. Третий может предпочесть карьере физика карьеру инженера.

Различие референтных групп может конституировать несколько когнитивных практик вокруг одного и того же предмета. С другой стороны, единая с социологической точки зрения гносеопрактика в аспекте предметных критериев может представлять собой эклектичный конгломерат. Более того, наложение когнитивного и социологического плана может породить терминологическую путаницу.

Именно такая путаница имеет место вокруг термина "наука". В социологическом понимании "наука" конституируется институциональной системой. Принадлежность к "науке" определяется работой в учреждениях, именуемых "научными", наличием "ученой степени", т. е. признанием заслуг гносеопрактика академическим истеблишментом, но в первую очередь тем, что его референтной группой является академическое сообщество, представляемое тем или иным отраслевым подразделением.

С другой стороны, есть предметные критерии научности. Само собой, ученый должен стремиться к знанию, а не к заблуждению, к истине, а не ко лжи, вольной или невольной. Кроме того, от любой научной работы безусловно требуют новизны. Самая очевидная нестыковка связана с критерием номотетичности. Без него предмет науки будет размыт океаном ничтожных фактов, поэтому этот критерий неотъемлем. Но в то же время социологически к науке относят идиографическую историю.

Критерий специализированности не столь строг сам по себе, а в некоторых аспектах даже вреден, но он сурово подкрепляется социологически. Референтная группа обязывает исследователя к узкой специализации.

В отношении эмпиристичности-эксплицистичности дело обстоит наиболее путанно. Философия принципиально эксплицистична. Наука противопоставила философскому эксплицизму эмпирицизм, но в принципе одно не отменяет другое. Совершенно точно наука не требует эксплицизма, но допускает ли она его? Вопрос коварный. С одной стороны, противопоставление экспериментаторов и теоретиков, казалось бы, однозначно демонстрирует принятие эксплицистического подхода. С другой стороны, разбор функций теоретика выявляет их надуманность. На практике теоретизирование допускается, но только в связи с эмпиристикой, задаваемой догматическими представлениями об их соотношении. Теория "выводится" из эксперимента, а точнее надстраивается над ним, что поощряет некорректные экстраполяции или недоказанные объяснения, не вытекающие из эксперимента, а всего лишь согласующиеся с ним. Такое сомнительное теоретизирование встречает одобрение, тогда как более адекватные его формы заклеймены в качестве "ненаучных" и табуированы. Им угрожают не только обвинения в спекулятивности, но и более коварные нападки, ставящие им в вину отсутствие новизны. Теория гораздо уязвимее к таким обвинениям, чем эксперимент. Легко найти "похожую" теорию и сказать, что между ними нет разницы. Наоборот, экспериментатор всегда имеет дело с "новым" опытным материалом, даже если принцип эксперимента тот же самый. Более того, обвинения в адрес теоретика часто имеют реальное основание. В каком-то смысле эксплицистический продукт действительно не нов. Когнитивная новизна - более сложная вещь, чем кажется на первый взгляд. То, что ново в одном отношении, может быть старо в другом. Эта тонкость главная, которую нам предстоит разобрать.

 

Глава 3. Эксплицистическая деятельность

3.1. Необходимость эксплицистического подхода наряду
с эмпиристическим и требующие его применения ситуации

Проанализируем подробнее деятельность теоретика. Зачем  "размышлять" над фактами? Что вообще представляет собой процесс "размышления"? Очевидно, эксплицистика начинается там, где факты сами по себе сложны, неясны, противоречивы. Теоретик "задумывается" о них, т. е. фокусирует на них внимание, старается "лучше разглядеть" репрезентации проблемных фактов в сознании. "Лучшее видение" достигается, в том числе, восполнением пробелов, "пропущенных ракурсов", для чего теоретик может обращаться к специальной литературе или даже брать на себя функции эмпирициста.

Но не является ли эмпиристический метод принципиально предпочтительным по отношению к эксплицистическому. Разве не лучше обратиться к сами фактам, а не к их репрезентациям? Разве не лучше проводить реальные манипуляции над объектами, а не "вращать" их в сознании, как кубик Рубика. Ответ положительный - предпочтительней. Лучше, если вопрос может быть решен эмпиристически - именно так его и нужно решать.

Однако эмпиристический подход возможен не всегда. Ему препятствуют следующие обстоятельства:

- невозможность эксперимента по техническим, этическим или иным причинам,

- "теоретическая нагруженность" экспериментальных результатов,

- психологизм проблемной области,

- многофакторность проблемной ситуации,

- эксплицистическая "засоренность" при отсутствии неразрешенных эмпиристических вопросов.

Мы не можем пробурить скважину до центра земли. Мы не можем совершить путешествие в другую галактику. Мы не можем воспроизвести события прошлого. Мы не можем изменять в научных интересах политические решения правительств. Мы не можем ставить опасные для здоровья опыты над людьми. Некоторые технические ограничения постепенно преодолеваются, и это главный двигатель научного прогресса. Но в отношении других нет никаких надежд на их устранение.

"Теоретическая нагруженность" предполагает следующее. Некоторые объекты не доступны прямому экспериментальному объединению. Их нельзя увидеть даже в самый лучший микроскоп или, наоборот, телескоп. Это объекты микрофизики и космологии. Мы можем судить о них только косвенно. Но по мере нагромождения одних косвенных экспериментов на другие в "строгие рассуждения" легко может закрасться ошибочная гипотеза.

Психологизм свойствен любой гуманитарной проблематике. Любое общественное явление сводится к поступкам отдельных людей, в социальном измерении составляющих "общественные движения" и выражающихся в учреждении "социальных институций". Но главным инструментом психологического исследования служит самопознание. Поступки других людей "понимаются" только по аналогии с собственными. Эта аналогия не может быть полной, поскольку мотивационные системы разных людей отличаются, как и жизненные ситуации, в которых разные люди находятся. Поэтому мало "влезть в шкуру" другого человека, представить себя на его месте, нужно учесть моменты различий. Тем не менее возможность понимания определяется тем, что в большинстве отношений мотивация людей одинакова. Мы можем учесть единичные различия, смоделировать, как бы мы вели себя, если бы наша мотивация отличалась от той, которая есть, по такому-то пункту, но если бы пунктов было много, если бы моменты различий преобладали над моментами сходства, моделирование оказалось бы слишком сложной, практически невыполнимой задачей. В то же время основной метод самопознания - интроспекция, и таким образом любое гуманитарное исследование оказывается в конечном итоге интроспективным. Но интроспекция - это и есть "размышления", "теоретизирование".

Многофакторность - также отличительная черта гуманитарных дисциплин. Из всех объектов природы психика устроена сложнее всего, в том смысле, что ее функционирование определяется ассоциативными связями между нейронами, и не только в статическом, анатомическом (структура синаптических контактов), но и в динамическом, физиологическом (направление "мозговых волн" электрической активности) аспекте. Морфология этих связей позволяет обусловить поведение объекта (т. е. собственно человека) десятками и сотнями мотивационных факторов.

Человеческая мотивация не просто сложна, она эклектична, противоречива, переменчива и иерархична. Мотивов не только много (сложность), но они действуют одновременно (эклектичность), в том числе. в конкуренции друг с другом (противоречивость), подвержены изменениям (переменчивость) и подразделяются на конечные (гедонистические) и утилитарные (иерархичность), при этом, в силу инерционности психики, утилитарная мотивация постепенно становится самоценной, т. е. "раскрутившись" на какое-то занятие, бывает сложно остановить себя, даже если оно потеряло смысл, перестало быть целесообразным и, более того, оно начинает ошибочно приниматься за самоценное. Разнообразию мотивации соответствует разнообразие форм поведения, каковое осложняется разнообразием обстоятельств (исторических, этнических, социальных, возрастных), в которых находятся те или иные субъекты. И в свою очередь разнообразию форм поведения, реализующих в различных ситуациях различную мотивацию, соответствует разнообразие социальных институций, в которых дело осложняется тем, что принадлежащие к ним люди имеют разные мотивационные системы, а следовательно, понимают смысл этих институций по-своему и пытаются навязать его другим, а также тем, что любые институции инертны, будучи приспособлены к той социально-исторической ситуации, в которой они зародились, они отчасти сохраняют устаревший уклад в новых условиях, а отчасти "реформируются", т. е. приобретают под старой вывеской новое содержание, что усугубляет путаницу.

Присутствие не одного десятка мотивационных факторов лишает смысла эмпиристические методы, даже если они практически реализуемы и этически допустимы. Мотивационные факторы невозможно изолировать друг от друга. Можно поместить человека в примитивную экспериментальную ситуацию, в которой его выбор искусственного ограничивается единичными возможностями (нажать на одну из нескольких кнопок, пойти направо или налево и т. п.), но такие экспериментальные ситуации имеют мало общего с реальным поведением в реальной жизни. Если же исследовать реальную жизнь, возникают другие проблемы. Одни и те же поступки, в частности ответы на вопросы тестов, могут быть обусловлены разными комбинациями мотивационных факторов. Поэтому недостаточно, хотя и необходимо, изучать поступки людей. Нужно спрашивать у них о мотивации их поступков, которую люди, как правило, скрывают и искажают, да и сами могут заблуждаться в отношении нее. Но даже если мотивация будет установлена, она не может быть измерена количественно, по крайней мере в чистом виде. Мотивацию задают, скорее, сравнительные отношения "это предпочтительней этого", которые по природе своей сопротивляются квантификации. "А" может быть лучше "Б", "Б" - лучше "В", а "В" лучше "Г". Но нельзя сделать из этого вывод, что "А" лучше "Г" на три единицы. Оно просто "лучше", как и в случае с "Б". Поэтому любая социологическая статистика строится на шаткой почве.

Эксплицистическая "засоренность" порождается терминологическими злоупотреблениями. Задумаемся, например, над простым вопросом: что такое "число"? В Большом Энциклопедическом Словаре (2002) написано: "Число - одно из основных понятий математики; зародилось оно в глубокой древности и постепенно расширялось и обобщалось". Далее следует памятное по школьным учебникам перечисление: числа бывают натуральными, отрицательными, дробными, иррациональными, комплексными. Но перечисление и определение - совершенно разные процедуры. Определение предполагает выделение общего признака или признаков, конституирующего или конституирующих специфику тех или иных объектов, тогда как перечисление суть составление списка объектов, удовлетворяющих этим признакам. Когда признаки не выделены, перечисление теряет строгий смысл и становится в лучшем случае вспомогательным дидактическим средством, а в худшем случае - профанацией.

"Число" - наглядный пример эксплицистического засорения. По своему начальному смыслу "число" - синоним "количества". Таковым оно и является в любом нематематическом контексте, например, когда мы говорим о "большом числе участников демонстрации". Засорение происходит только в профессиональном математическом узусе. Количества могут быть натуральными или дробными, но бессмысленно говорить об "отрицательных", а тем более о "комплексных", или даже об "иррациональных" количествах. Количество - то, что может быть измерено в натуральных или дробных единицах. "Иррациональное число" не может быть измерено. Оно представляет собой символическое выражение того или иного бесконечного ряда. Таким образом, математики вносят в термин "число" двусмысленность. Они называют "числами" не только количества, как в обыденном узусе, но и ряды. И это не единственнная двусмысленность. "Отрицательное число" состоит из двух элементов: "количества" и "знака" - которые, кстати, явным образом разделяются в письменном обозначении. "Знак" превращает число в "отношение". Должен ли сотовый оператор оказать мне "предоплаченные" в размере пяти долларов услуги связи или я должен заплатить сотовому оператору пять долларов за услуги, оказанные в кредит? Находится ли некоторая точка левее или правее, выше или ниже по оси координат относительно произвольно выбранного пункта. Но количество и отношение - не одно и то же. Нет оснований объединять их в одну категорию "число", тем более беря не все отношения, а только одну из их разновидностей. Кстати говоря, знак "минус" может вводить в заблуждение. Температура, строго говоря, не бывает отрицательной, поскольку это количество кинетической энергии в молекулах вещества. Существует абсолютная шкала температуры - шкала Кельвина, по отношению к которой шкала Цельсия сдвинута на 273 единицы с целью удобства, которое состоит в том, что температура на поверхности Земли лежит, как правило, в пределах 0 Ђ 50 ºС, и измерять такую температуру в абсолютных единицах не совсем удобно. Наконец, комплексные числа вообще являются фикциями, которым не соответствует ничего в реальности.

Таким образом, введение "отрицательных", "иррациональных" и "комплексных" чисел - достижение сомнительное. Тем самым понятие "число", само по себе азбучно простое, искусственно превратилось в путанное и многозначное. Важно отметить, что эта путаница никак не сказывается на нашем умении производить вычисления. Однако она вносит хаос в наше сознание.

Двусмысленность "чисел" - далеко не самая проблематичная. В этой ситуации можно легко решить проблему "возвращением к истокам", к "наивному" пониманию "числа" как количества. Но в большинстве случаев, особенно в гуманитарной области, возвращаться не к чему. Терминологическая путаница существует изначально, засоряя в одинаковой степени как обыденный, так и профессиональный узус. Она может корениться в многовековой традиции, а может лежать на совести конкретных теоретиков, недостаточно разъясняющих значение неологизмов или делающих это противоречиво, или же определяющих одни и те же слова вопреки другим теоретикам.

Например, слово "социализм" имеет два основных значения. Во-первых, "социализмом" именуют административно-командную экономическую систему, в которой средства производства сосредоточены в руках государства. Во-вторых, "социализмом" именуют "справедливый" общественный строй, при котором все нуждающиеся обеспечены необходимым минимумом продуктов питания, одежды, лекарств; старики получают пенсии, инвалиды - пособия; образование и медицинская помощь бесплатны; трудящимся гарантированы выходные дни, ежегодный оплачиваемый отпуск, страховые выплаты в случае болезни и т. д.

Многие мыслители и политики связывали "справедливый" общественный строй с национализацией экономики, а "несправедливый" - с экономикой частной. Но эта связь - надуманная. Социальные гарантии могут быть обеспечены и в частной экономике, благодаря вмешательству государства, которое собирает налоги и тратит их на социальные нужды. С другой стороны, государственная экономика может пренебрегать социальными гарантиями и, тратить, например, все средства на военные нужды.

Из таких двусмысленностей легко делать софистические выводы в чьих-то политико-экономических интересах. Не нужно платить пенсии, рассуждает миллиардер, потому что это социализм, а социализм - это государственная экономика, которая, во-первых, неэффективна, во-вторых, сопряжена с тоталитаризмом. Нужно устроить революцию, рассуждает будущий диктатор, чтобы национализировать экономику, потому что национализированная экономика - это социализм, а социализм - это социальные гарантии. Таким образом, софистические выводы, основанные на двусмысленностях, можно повернуть в любом желаемом направлении.

Проблема в том, что оба значения "социализма" примерно равноправны, одинаково распространены в обиходе, словарях, теоретических работах и породили вокруг себя равновеликие терминологические гнезда. Любое упоминание "социализма" в тексте понуждает нас догадываться, какой именно "социализм" имеется в виду, и нет гарантий того, что контекст позволит это установить, как и того, что понимание "социализма" данным автором окажется однозначным.

Но и это не самый сложный случай. Во-первых, разных пониманий одного термина не обязательно два. Их может быть сколь угодно много. В случае "философии" мы без труда нашли десять разных пониманий, не считая эклектических. Тем сложнее авторам уберегать себя от двусмысленностей, и тем сложнее читателям угадывать авторское понимание из контекста. Во-вторых, двусмысленность необязательно лежит на поверхности. Обнаружение подводных камней может требовать немалой опытности и проницательности и, соответственно, наталкиваться на сопротивление менее опытных и проницательных, хотя, возможно, более авторитетных оппонентов. И при этом аналитика легко заклеймить за "ненаучный" подход на том основании, что он пренебрегает эмпиристикой.

3.2. Интуитивное и рассудочное знание

Вторая претензия к аналитику - что он "не говорит ничего нового". С одной стороны, математик "знает", что числа бывают натуральными, отрицательными и иррациональными. С другой стороны, он знает, уже без кавычек, что в математическом обиходе "числами" называют количества, а также некоторые отношения и ряды, в обыденном же употреблении - только количества. Такое положение вещей неудовлетворительно в двух отношениях. Во-первых, налицо двусмысленность слова "число", расхождение его значений в обыденном и в профессиональном узусе. Во-вторых, именно профессионалы дефинируют число незаконным энумеративным способом, объединяя при это под одной вывеской разнородные вещи. С таким же логическим основанием можно объединить в понятии "число" продукты питания, валенки и товарно-денежные отношения. Это объединение нельзя признать ни ложным, ни логички бессмысленным, хотя оно бессмысленно практически. Но поскольку продукты питания, валенки и товарно-денежные отношения не имеют между собой ничего общего, кроме того, что существуют в реальном мире, любые общие суждения о них, кроме нескольких банальностей, которые можно сказать о любых вещах, будут ложны, в чем и состоит практическая бессмысленность энумеративного конструирования понятий. Но этот момент понятен немногим. Математик имеет несколько эристических контраргументов. Во-первых, математик может сказать, что "он - профессионал" и "ему виднее", а с нами, дилетантами ему разговаривать не о чем. Во-вторых, он может сказать, что каждый имеет право определять термины на свой лад. В‑третьих, он может сказать, что коль скоро энумеративная дефиниция не содержит ни лжи, ни бессмысленности, к ней не может быть претензий. В‑четвертых, математик может объявить, что без нас и лучше нас знает, чем является каждая из категорий "чисел", а следовательно, нам нечего добавить к его знанию, и при этом оскорбится тем, что его заподозрили в невежестве.

Очевидно, первый аргумент не является содержательным и представляет собой попытку узурпировать право на истину. Второй и третий аргументы спекулируют на пробелах в гносеологической грамотности. Но вот последний скрывает под собой нечто важное. Сознание математика разделено на два пласта. Первый, вербальный, подчинен энумеративной дефиниции. Второй, предметный, содержит понимание того, чем, собственно, является каждая из разновидностей "числа". Анализ второго пласта обличает порочность первого, но мало кто занимается таким анализом. Именно латентность конфликта между вербальным и предметным сознанием позволяет ему тлеть сколь угодно долго. В то же время любая критика первого пласта эристически дезавуируется предъявлением второго.

Более того, в типичном случае дело не ограничивается порочной энумерацией. Мы часто пользуемся числами, но редко выдвигаем теоретические суждения о них. Напротив, гуманитарные понятия не имеют сами по себе утилитарного приложения, зато легко и часто становятся предметом размышлений и обсуждений. Мы можем, не погрешив против истины, энумеративно заявить: "социалистическими" называются, во-первых, социально справедливые общественные системы, во-вторых, общественные системы с государственной экономикой. Однако на практике уточнения "во-первых" и "во-вторых" не откладываются в сознании. Вместо этого имеют место две ассоциативные связи: "социализм - это справедливая общественная система" и "социализм - это общественная система с государственной экономикой". Тем самым имплицитно подразумевается, что справедливыми являются общественные системы с государственной экономикой, что, разумеется, ложно. Логическая ошибка в том, что энумеративные отношения не являются транзитивными. Но, во-первых, как мы только что указали, эти отношения фиксируются в сознании в той форме, которая никак не указывает на их энумеративность, а, наоборот, соответствует форме неэнумеративных высказываний, во-вторых, любые ассоциативные связи транзитивны в силу устройства нашей психики, и как раз поэтому специфическая энумеративная форма высказываний не может прижиться в сознании. Двусмысленное слово всегда конституирует заблуждение, независимо от нашей воли и во многих случаях вопреки ей. Чем чаще двусмысленное слово попадает в фокус сознания, тем глубже мы пропитываемся софизмом. Но такие слова постоянно витают вокруг нас. Мы читаем их в книгах, слышим в телепередачах, разговорах, наконец, мы сами думаем этими словами.

Отличие "умных" людей - в навыке "отлавливания" некорректных транзитивностей. Это предполагает постоянную самоцензуру мыслей, их соотнесение с реальной картиной вещей. Самоцензура не может быть тотальной, поэтому при всем желании можно выявить лишь малую долю латентных лексических софизмов, но даже это поднимает человека на качественно иной интеллектуальный уровень. Он понимает, что его сознание преисполнено двусмысленностями и софизмами. Именно поэтому он относится к своим мыслям с осторожностью и скепсисом. Наоборот, глупый человек легко доверяется софизмам. Он охотно принимает, что справедливая общественная система предполагает государственную экономику. Это становится его убеждением, а в самых тяжких случаях, к счастью редких, он пытается воплотить его в жизнь. Беда глупого человека - в отрыве слов от фактов, в наивном предположении, что первые соответствуют вторым. Глупый человек мыслит одними словами, тогда как умный - еще и фактами. Но важно понимать, что и глупому человеку факты известны, он знает, что могут существовать и фактически существуют "справедливые" общества с частной экономикой и "несправедливые" с государственной. Но он не обращает на эти факты внимания, они складированы мертвым грузом на задворках его сознания.

Таким образом, мы вынуждены признать сложное устройство когнитивной функции. Традиционная гносеология не допускает середины между "знанием" и "незнанием. Знание либо есть, либо его нет. Мы же видим, что знание может существовать на одном уровне сознания и отсутствовать на другом. Эмпиристическая деятельность доставляет нам "картину вещей". Но она должна быть подкреплена адекватным словесным выражением этой картины. В противном случае мы будем заблуждаться на уровне вербального сознания (которое для большинства людей является основным), несмотря на то, что в сознании предметно-образном "картина вещей" представлена вполне удовлетворительно.

Но тем самым обнаруживает двусмысленность и острую проблематичность, казалось бы, элементарно простой критерий новизны. Признавать ли новым только то, что впервые попало в сознание, или также и то, что впервые расширило предметно-образное знание до вербального? В каком-то смысле познание первого рода, т. е. эмпиристическое, является количественным приростом, а познание второго рода, т. е. эксплицистическое, качественным улучшением знаний. Поскольку над этим вопросом не задумывались, то и ответ на него не дали. Но если следовать не букве, а духу научного кодекса, приходится констатировать презрение к эксплицистическим занятиям под предлогом их "внеэмпиричности". Эти тонкие соображения понуждают нас пойти по строгому пути и внести в определение "науки" критерий эмпиристичности.

Вербальное сознание мы далее будем называть "рассудочным", а предметно-образное - "интуитивным". Это мотивировано существованием субстантивных грамматических форм: "рассудок" и "интуиция" - а также, естественно, тем, что обе пары терминов имеют примерно одинаковый смысл. Основной коннотацией слова "рассудочность" является строгость. Это подразумевает, что рассудок принимает во внимание некоторый строго установленный набор данных и обрабатывает их согласно некоторым строго установленным процедурам, например математическим вычислениям или логической дедукции. Каждый мыслительный шаг может быть отслежен, зафиксирован и проверен. Интуиция, наоборот, имеет дело с "непосредственным восприятием", т. е. таким, которое не уложено в категориальные рамки (как мы выяснили, заведомо ложные) и представляет собой "поток сознания". Интроспекция потока сознания неформализуема. И чем меньше строгой привязки к "категориям" - тем больше шансов уловить важные нюансы. Это означает предпочтительность интуитивных методов в применении к любому многофакторному явлению, в котором число детерминирующих обстоятельств превышает "емкость" рассудочного мышления, составляющую, как известно из психологии, 7Ђ2 единиц, т. е. прежде всего к большинству гуманитарных вопросов. Конечной целью является, однако, преобразование интуитивного материала в рассудочный, т. е. потоком сознания должны быть приданы адекватные понятийные формы.

3.3. Утилитарная бесполезность эксплицистики

Эксплицистическую деятельность не назовешь благодарной. Как мы выяснили, эксплицист поставлен академическим сообществом вне закона. Его если и терпят, то не одобряют. Но и практических выгод эксплицистика принести не может, поскольку наше поведение детерминируется в основном интуицией, а не рассудком. Это целиком совпадает с точкой зрения психоанализа, представители которого, несмотря на множественные частные разногласия, единодушны в том, что наши поступки мотивированы не сознательными, а подсознательными факторами, т. е. психоанализ говорит в других терминах то же самое, что и мы.

Критики часто обвиняют психоанализ в "неверифицируемости", т. е. в бездоказательности. Это обвинение может быть справедливо по отношению к частным положениям частных психоаналитических теорий, но не к основному по психоанализа, провозглашающему решающую роль подсознательной мотивации. В самом деле, латентную мотивацию по определению нельзя показать напрямую. Но возможно показать несоответствие сознательных убеждений фактическим поступкам. В этом состоит важнейшая часть психоаналитической процедуры, которая является одной из разновидностей эксплицистического метода и, пожалуй, самой популярной из них. Это несоответствие заставляет признать реальность латентной мотивации. Существование подсознательного доказывается также гипнозом и различными экспериментальными методиками, например 25‑м кадром. Но самый прямой путь постижения латентной мотивации - интроспекция. Более внимательное вглядывание внутрь себя, а также отказ от предрассудков себя позволяют обнаружить многие ранее скрытые мотивационные факторы, будь то по подсказке психоаналитика или без таковой.

Наш гносеологический анализ вносит немаловажную лепту в обоснование психоанализа. Как мы увидели, содержание рассудка изобилует двусмысленностями и вытекающими из них нелепостями. Если бы мы начали жить в согласии с ними, нас немедленно поместили бы в сумасшедший дом. Однако подавляющее большинство людей совершает рациональные, целесообразные поступки, именно потому, что руководствуется интуицией, а не рассудком.

Но из этого следует, что перенос знания в рассудок ничего не добавляет в бихевориальном аспекте, и более того, в случае несоответствия содержания рассудка содержанию интуиции, которое является делом вполне обычным, решающее слово принадлежит последней. В то время как наука по определению открывает человечеству новые вещи и новые свойства вещей, могущие найти техническое применение, эксплицистика всего лишь удовлетворяет интеллектуальное самолюбие.

Большинство людей, даже если обладает интуитивным знанием, отнюдь не спешит его эксплицировать, поскольку интеллектуальных амбиций не имеет, а практической выгоды это занятие не приносит. Эксплицистика привлекает интеллектуалов, а остальным представляется пустым, утомительным занятием.

Но в то же время люди не могут не рефлексировать свою жизнь. Это естественный психический процесс, от которого невозможно устраниться. Поэтому большинство из них следует по легчайшему пути. Они некритически принимают самые простые, а также самые лестные для себя объяснения, которые, к тому же, предпочитают черпать из "авторитетных" источников, а не находить самостоятельно, притом "авторитеты" подбираются, опять же, по принципу простоты и удобства, и при этом понимаются превратно, в меру ограниченности читающего. Диссонанс между интуицией и рассудком является социальной нормой. Лишь исключительные люди способны ему противостоять.

Единственная область применение эксплицистики - "общественное мнение". Идеологи - главные мусорщики эксплицистического поля. Они умышленно вносят путаницу в умы людей с целью софистически укоренить ложные, но выгодные кому-то мнения. Промывка мозгов не обязательно имеет внешнего заказчика в лице государства или крупного бизнеса. Истеблишмент в любой профессиональной области или субкультуре навязывает низкостатусным членам выгодные для себя, а не для них убеждения.

Спрашивается, какой в этом смысл, если убеждения не являются решающим мотивационным фактором? Смысл в том, что политическая борьба требует обосновывать свою точку зрения перед оппонентами. Даже тоталитарная власть, проводя те или иные непопулярные меры, заинтересована обосновывать их квазирациональной необходимостью, дабы сохранять популярность и не возбуждать народный гнев. Обсуждение носит формальный характер, победит в любом случае точка зрения силы. Но сам факт обсуждения, хотя бы и формального, позволяет впоследствии легитимизировать принятые решения, сделать вид, будто победившая сторона одержала верх благодаря слову, а не финансовой, бюрократической или военной мощи.

Дополнительная сложность состоит в том, что эксплицистами не рождаются, а становятся. Всякий эксплицист должен сперва преодолеть собственные предрассудки, навязанные в детском возрасте родителями, школой, традицией, политической средой. В детском возрасте почти невозможно сопротивляться идеологическому давлению, поскольку способность суждения не развита, а опыт мал. По мере взросления подросток, юноша, молодой человек сталкивается с многочисленными несоответствиями между заученными догмами и реальной картиной вещей. Подавляющее большинство мирится с этим. Ничтожное меньшинство начинает с этим бороться. Но когда эксплицист осуществит перестройку своего рассудка - он неизбежно столкнется с социальным неприятием, непониманием и отторжением, как в бытовой, так и в профессиональной среде, а также с идеологическим прессингом, который хотя и ослаб за последние два столетия, но наивно думать, что совсем исчез.

3.4. Эксплицистика и терминотворчество

Важнейшая проблема эксплицистики, как мы уже выяснили, терминологическая. Рассудок оперирует терминами, тогда как интуиция - "непосредственным восприятием". Принципиальный недостаток интуиции в том, что без словесного закрепления знание не обладает устройчивостью. Оно "всплывает" в нужных обстоятельствах, но не задерживается в сознании, легко теряется. Как выразился по этому поводу Дж. Ст. Милль, "мысли сами по себе ускользают из поля непосредственного умственного созерацания; имена же удерживают их при нас".[100] Антагонизм интуиции и рассудка в макросоциальном масштабе имеет следствием неустранимую порочность языка, выражающего не подлинную картину вещей, а концепты массового сознания и идеологемы. "Неизлечимость" языка определяется его коммуникативной функцией. Любой эксплицист и, вообще, любой человек, конечно, имеет право на введение неологизмов, т. е. на словотворчество. Но никто не обладает единоличной властью делать неологизмы употребительными. Выжить могут лишь те из них, которые принимаются социумом, но позиция "социума" определяется позицией его большинства, заведомо чуждого новациям эксплициста, не понимающего и не желающего их понимать.

Вышесказанное не означает призыв смириться и сидеть сложа руки. В противоположность обывателю, интеллектуал имеет внутреннюю потребность в экспликации, а следовательно,  в модернизации языка. Даже если его неологизмы не встретят понимания, эксплицист имеет внутреннюю потребность в них, чтобы иметь возможность адекватно мыслить. К сожалению, даже в интеллектуальной среде необходимость радикального лексического обновления понимают не все. Большинство приспосабливает под свои экспликации существующие слова. Но этот выход неудовлетворителен, поскольку слова невозможно освободить от бремени устоявшихся значений, как бы смутны и противоречивы они ни были. Эти традиционные значения будут отягощать даже собственное сознание эксплициста, а остальные, скорее всего, не заметят новшество, не обратят внимание на смысловую разницу. И если оно получит общественный резонанс, путаница значений только усугубится. Старые значения никуда не денутся, к ним только прибавится еще одно. Поэтому нужны новые лексические единицы, с ясно и недвусмысленно установленным значением, не испорченные противоречивыми традициями узуса. Изобретение таких лексем - дело очень тонкое. Они должны органично вписываться в язык, создавать иллюзию, будто они были в языке всегда, просто их забывали употреблять, а также легко образовывать производные словоформы.

Правда, исключить из языка существующие слова тоже невозможно. Унификация их значений - неизбежный предмет борьбы между эксплицистами. Но эта унификация невозможна без неологизмов, которые должны восполнять утрачиваемые коннотации. Кроме того, перегруженные значениями термины плохо подходят на роль базовых теоретических понятий. Поскольку унифицированное определение должно максимально отражать традиционный узус, а иначе оно выжить не сможет, оно должно вобрать в себя максимум непротиворечивых атрибутов, из-за чего оно оказывается скорее частным, чем фундаментальным. Следовательно, базисом подлинной эксплицистики служат именно неологизмы, а не традиционные термины.

Вообще говоря, любой эксплицист действует в условиях лексического дефицита. Поэтому любое обогащение лексики должно приветствоваться и поощряться. Даже если неологизмы создаются для неподобающих нужд, если они ложатся в основание нелепых теорий, если их цель не в развенчивании, а в усугублении заблуждений, в дальнейшем они могут быть пересмотрены, снабжены конструктивными дефинициями, а кроме того они могут закрепить ту или иную схему словообразования, так что последующие конструктивные термины, созданные по аналогии с ними, будут восприняты более естественно. По той же причине опасна монополизация интеллектуальных практик в пределах единственного языка, будь то английский или любой другой (хотя этим, конечно, радикально облегчается коммуникация между исследователями). Моменты "непереводимости" с одного языка на другой являются мощнейшим резервом эксплицистики, а кроме того, - незаменимым инструментом в исследовании понятийного генезиса. С другой стороны, бессмысленна замена "хороших" терминов "плохими", как может получиться из тенденции к минимализации языка, сокращению его лексических средств как части общей тенденции к простоте рассудочных конструкций.

Таким образом, мы можем сформулировать оптимальную методику борьбы за соответствие языка реальности и, следовательно, рассудка - интуиции, благодаря которой эта борьба будет не совсем бессмысленной, но даже в этом случае новации имеют мало шансов войти в обиход. Соответственно, эксплицист-терминотворец едва ли может надеяться на лавровый венок, славу и почести. Только внутреннее тяготение к истине служит верным мотивом к его занятию, а социальные стимулы, наоборот, отвращают от него.

3.5. Эксплицистика и текстуализация

В принципе можно придумывать слова, не складывая их в текст, т. е. чисто абстрактно можно помыслить эксплицистику без текстуализации. По идее, к моменту текстуализации эксплицистическая работа должна быть уже завершена, поскольку адекватный реальности текст не может быть написан без адекватных реальности слов, в противном случае мы будем иметь дело с лжеэксплицистикой. Другими словами, в эксплицистике, как и в науке, можно логически разделить производство интеллектуального продукта и выражение его результатов на бумаге.

Однако мы уже отмечали, что всякий интеллектуальный продукт стремится к эстернализации, поскольку исследователь нуждается в социальном одобрении своего труда. Эксплицист в этом смысле ничем не отличается от ученого. И более того, в случае эксплицистики связь с текстуализацией гораздо теснее. Их сближает уже то, что обе они носят лингвистический характер, но есть и более веские причины.

Первая из них состоит в том, что слова умирают без употребления, в том числе для неологиста, и только употребление слов, хотя бы самим неологистом, может выявить их жизнеспособность или мертворожденность, удачность или неудачность, однозначность или двусмысленность. Текстуализация оказывает на эксплицистику обратное влияние, она подвергает эксплицистический продукт проверке и побуждает вносить в него изменения и дополнения.

Во-вторых, в применении к эксплицистическому продукту трудности текстуализации усугубляются. В научных текстах значительное место занимают описания экспериментальных процедур, которые наиболее близки к идеалу "протокольного языка", т. е. содержат менее всего двусмысленностей. Наоборот, в эксплицистике разбор и преодоление двусмысленностей составляет основную проблему. В сознании эксплициста неологизм соответствует репрезентации (образу) предмета. Но этот образ интросубъективен и не подлежит экстернализации. Поэтом эксплицист должен найти лексические средства для дефинирования неологизмов. Но эти средства сами по себе многозначны. Поэтому разъяснение одного только неологизма может занять десяток страниц.

Кроме того, язык научных текстов более формализован, дальше отстоит от живого естественного языка. Поэтому к нему предъявляется гораздо меньше эвграфических требований. Наоборот, в эксплицистическом тексте резко выражен конфликт между строгой дескриптивностью и "хорошим стилем", "эвграфией". "Стилистически безупречный", "эвграфичный" текст должен избегать лексических и синтаксических повторов, хотя, по сути задачи, мы приписываем узкий круг предикатов узкому кругу субъектов. Отсюда - стремление всякого языка к избыточности, парадоксальным образом уживающейся с его недостаточностью. Полная ясность и однозначность на уровне рассудка отнюдь не гарантирует таковую на уровне текста. Напротив, мы выполняем задачу многовариантного преобразования, т. е., грубо говоря, одной и той же мысли соответствует множество синтаксических конструкций, выбор которых определяется сложными эвграфическими условиями их "гармоничного сочетания". На этом этапе принципиально важно удержаться в пространстве синонимии и не перейти к паронимическим конструкциям, т. е. избежать семантических искажений. Здесь нужны огромная аккуратность, а также отличное владение предметом и языком. Перед читателем же стоит обратная задача - преобразовать полиморфный текст в единообразную мысль. Эта задача гораздо проще, как всякое преобразование от многого к единому проще преобразования от единого к многому, но и в этом случае критично соблюсти синонимические границы, как в лексическом, так и в синтаксическом отношениях.

 Систематизировать научные тексты также значительно легче. Структура типичного научного текста однозначно определяется экспериментальной процедурой. Типичный научный текст более концентрирован на какой-то одной проблеме, поскольку связан с каким-то одним экспериментом. Эксплицисту же приходится анализировать сложную систему ассоциативных связей и коннотаций, ему гораздо сложнее прочертить границу между релевантным и иррелевантным. Эта система многомерна, тогда как текст линеен. Тем самым эксплицистический текст всегда оказывается хуже мысли, а его автор обременяется проблемой "группирования проекций", т. е. выбора порядка, в котором описываются разные стороны предмета. Любой выбор имеет недостатки, хотя бы в меру неравноценности различных позиций перечня. Начало и окончание субъективно значимей середины. Кроме того, ассоциативные связи между различными аспектами предмета искажаются их случайными соседством или удаленностью.

Более того, практический смысл эксплицистических новаций, прежде всего языковых, может быть обоснован только в широком контексте, в приложении неологизмов к самым разным аспектам проблемной области, в каждом из которых они неожиданно для читателя обнаруживают свою необходимость, и становится удивительно, как же раньше обходились без них. Таким образом, несправедливо упрекать эксплицистов в "лирическом многословии". Многословие вытекает из природы их деятельности (хотя, конечно, все слова должны быть по делу). В эксплицистике более уместны крупные жанры, которые сопряжены с рядом технических проблем. С одной стороны, эксплицист должен рассмотреть предмет всесторонним образом. С другой стороны, в реальных знаниях реальных людей всегда есть какие-то пробелы, которые приходится "обходить", отвлекая от них внимание, или подвергать себя потенциальным обвинениям или, в худшем варианте, что-то додумывать, выходить за рамки своей компетентности. В этой же связи усугубляется проблема новизны. "Всестороннее" описание всегда содержит банальности. Принципы полноты описания и новизны конфликтуют между собой. Далее, социальные ожидания от текста, особенно многолистажного, предполагают наличие лейтмотива, некой "стержневой идеи", пронизывающей весь текст и выступающей по отношению к нему чем-то вроде ярлыка, классифицирующей и позиционирующей этот текст в ряду множества других. В научном тексте лейтмотив конституируется экспериментальной процедурой. Эксплицист же не только обходится без готового лейтмотива, причем в тексте гораздо большего формата, его понуждают изобретать лейтмотив "из ничего", вводить его там, где ему не соответствует ничто в реальности, т. е. расставлять искусственные акценты и подчинять изложение произвольному плану. Наконец, создание обстоятельных текстов, какими должны быть в идеале тексты эксплицистические,  затянуто во времени, по ходу которого, особенно в случае большой занятости автора, над ним постоянно нависает угроза "потерять мысль", пересмотреть взгляды, лексические конвенции, систематические принципы. Проблема большого формата актуальна не только для эксплицистов. Не менее остро с ней сталкиваются авторы учебников, на которых, кстати, косвенно возлагается эксплицистическая обязанность переводить статьи и монографии с научного языка на понятный. Но авторы учебников свободны от некоторых других обременений. От них не требуют новизны (хотя, с другой стороны, ее запрещение тоже ограничивает свободу текста). Их не привязывают к эмпиристике, а скорее, наоборот, - к вторичным источником. Их не заставляют писать в "научном" формате.

О сложностях систематизации прекрасно написал Л. Шестов. "Материал давно готов - осталась только чуть ли не внешняя скомпоновка. Но то, что я принимал за внешнюю обработку, оказалось гораздо более существенным, чем мне казалось <...> в конце концов "идее" и "последовательности" приносилось в жертву то, что больше всего должно оберегать в литературном творчестве - свободная мысль. Иногда незаметное, пустячное на вид обстоятельство, например место, отведенное той или другой мысли, или случайное соседство уже придавали ей нежелательный оттенок <...> А все "потому что", заключительные "итак", даже простые "и" и невинные союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в "стройную" цепь размышлений. - Боже, какими беспощадными тиранами оказались они! <...> самое обременительное и тягостное в книге - общая идея. Ее нужно всячески вытравлять..."[101]

Мы  выяснили, что львиная часть этих и других сложностей составляет специфическую проблему эксплицистики. Именно в эксплицистике типична ситуация, когда сложнее всего - словесно оформить мысль, когда основные силы тратятся на решение лингвистических проблем. В связи с этим эксплицистика обнаруживает удивительное сходство с литературой, хотя цели их, по идее, совсем разные. Эксплицист, как и ученый, стремится выразить истину, а литератор - предъявить читателю виртуальную реальность в том виде, в каком она доставит наибольшее удовольствие. Непонимание характера этого сходства открывает дорогу мистификациям эксплицистики, которую освобождают от необходимости соответствовать истине под предлогом ее общности с литературой. Но в другую крайность впадает научный канон, в котором отрицание всего литературоподобного прописано едва ли не первым пунктом. Формат научной статьи приспособлен для изложения экспериментальных процедур, но совершенно не подходит для эксплицистических нужд. Не только эксплицистическая деятельность классифицируется как ненаучная, но даже в большей степени эксплицистический текст признается ненаучным текстом. В то же время эксплицист больше, чем кто-либо другой, нуждается в тексте. В противоположность эмпиристической, экспериментальная процедура может считаться законченной только после написания текста. Это понуждает эксплициста к поискам внеакадемического дискурсивного формата, а следовательно, внеакадемической референтной группы.

3.6. Эксплицистика и гносеосферы

Удельный вес эмпиристических и эксплицистических задач в различных предметных областях определяется не только возможностью эмпиристического подхода, который, вообще говоря, предпочтителен, т. е. факторами, перечисленными в начале этой главы, но и текущим состоянием дел в них, т. е. тем, насколько эмпиристические задачи уже решены. В некоторых областях эта "решенность" по природе своей значительна, а в других  - невелика. В связи с этим возможно и полезно провести гносеологическое деление реальности, суть которого излагается ниже.

Издавна люди различали "внешний" и "внутренний" миры, познаваемые посредством "экстероцепции" и "интероцепции" (или, в терминах Локка, "ощущения" и "рефлексии") соотвественно. Первый доступен восприятию всех субъектов, а второй, состоящий из ощущений от внутренних органов, мыслей, фантазий, сновидений, индивидуален для каждого. Таким образом, разница между ними гносеологическая; онтологически же субстратом обоих является материя. К этим двум мирам Поппер, как известно, добавил третий - мир знаковых систем, который являет собой нечто промежуточное, пограничное, смешанное. Знаки существуют во "внешнем" мире, но вызывают закономерные ассоциации во "внутреннем" и тем самым служат унификации "внутренних" миров разных субъектов.

Однако не обязательно расчленять реальность исходя из категоричной анатомической противоположности внешней и внутренней рецептивных систем. Данное членение построено на индивидуальной гносеологии, тогда как эта наука имеет также социальный аспект. Мы вправе выделить некие области реальности по их причастности к жизненной практике тех или иных социальных групп, т. е. по тому, сталкиваются или не сталкиваются с этими областями в своей деятельности представители рассматриваемых сообществ. Этот, социально-гносеологический, критерий, конечно, не будет столь непроницаем и строг, но в нашем контексте он имеет немаловажное значение.

Прежде всего, мы должны отметить общую для всех нас реальность, с которой мы имеем дело независимо от принадлежности к какой-либо социальной среде. Это реальность физических и культурных процессов, с которыми мы регулярно сталкиваемся в обыденной жизни, не прилагая к этому познанию никаких специальных усилий. Мы знаем, что ходим по земле и дышим воздухом, что выше нас находится небо, по которому перемещается солнце. Мы знаем о смене дня и ночи, зимы и лета; о различии живых и неживых предметов, животных и растений, разумных и неразумных существ. Мы знаем, что такое семья, государство, общество, труд и отдых, чувства, мысли, слова. Что люди рождаются, взрослеют, стареют и умирают, оставляя после себя потомков.

Эту общеизвестную область реальности мы будем называть "экосферой". Она далеко не сводится к короткому перечню тем, но включает в себя неисчислимое множество обстоятельств, нюансов, вещей и событий, которые постигаются нами в меру нашего соприкосновения с ними. Багаж экосферных знаний составляет (наряду с умениями) так называемый "жизненный опыт", неточно противопоставляемый "научному опыту". Экосфера делится, в свою очередь, на "гомосферу" и "гетеросферу". Гомосфера - общечеловеческое экосферное знание. Напротив, гетеросферные знания суть знания отдельных социальных групп, этносов, субкультур, не связанные, однако, с профессиональной деятельностью. Самый наглядный пример таких знаний - языковые. Все мы владеем родным языком и не знаем подавляющего большинства иностранных. Также различия могут быть обусловлены религией, политикой, бытовыми условия и традициями. Очевидно, например, что живущие в джунглях дикари имеют совсем другую экосферу, чем цивилизованный человек.

Далее мы выделяем "профессиосферу", т. е. область профессиональных знаний, которая (подобно гетеросфере) складывается из множества частных областей компетенции отраслевых специалистов (некоторые из которых могут, впрочем, пересекаться). "Техническое", "медицинское", "агрономическое", "юридическое" знания принадлежат именно к этой категории. Неотъемлемый признак профисферного знания - его утилитарность, практическая востребованность, встроенность в хозяйственный процесс.

Наконец, реальность, остающаяся за пределами экосферы и профессиосферы, т. е. не известная ни обывателю, ни кому-либо из профессионалов, называется нами "экзосферой". В отношении экосферы и профессиосферы эмпиристика, по определению, является пройденным этапом. Эмпиристика - прерогатива экзосферных областей. Следовательно, только экзосферные исследования вправе называться "научными". Обратное, однако, неверно. Эмпиристически изученный фрагмент экзосферы может стать объектом эксплицистики. Смещение проблематики из эмпиристики в эксплицистику происходит по мере накопления эмпиристических данных. С другой стороны, его быстрое техническое освоение означает перенос в профессиосферу или даже экосферу. В таком случае его экзосферная бытность оказывается сопряжена с эмпиристикой, а профессиосферная (и экосферная) - с эксплицистикой.

Главная специфика гуманитарного знания - в его преимущественно экосферном характере, который озвучен в самом его названии. Экосфера есть то, что непосредственно наполняет сознание человека; это, естественно, в первую очередь он сам и его собратья по обществу, а также инструменты и продукты его и их деятельности. Таким образом, гуманитарные отрасли, в противоположность естествоведческим, являются по преимуществу эксплицистическими, а не научными; следовательно, они функционируют иначе и оцениваться должны по другим параметрам. Искусственная сциентификация, каковая усиливалась на протяжении XX в., с одной стороны, искажает смысл гуманитарных изысканий, с другой - размывает критерии научности. Принадлежность гуманитариев и естествоведов к одному интеллектуальному сообществу (а именно к научному) лишь номинальна.

То же самое можно сказать о профессиональном знании. Изложение на бумаге общеизвестных в кругу специалистов сведений нельзя назвать производством нового знания; это лишь эксплицистика, а не наука. В этом "технари" подобны гуманитариям, а не "естественникам". Технические "науки" столь же иллюзорны, сколь гуманитарные. Более правильно вести речь о технической и гуманитарной эксплицистике, которые, правда, разнятся в одном важном отношении. Миссия "технарей" обычно проще. Они, как правило, свободны от необходимости распутывать сложные ассоциативные связи.

Итак, гуманитарное, техническое и естественное знание приблизительно (но не строго!) соответствуют экосфере, профессиосфере и экзосфере; при этом, как следует из определения, научный статус может иметь лишь последнее из них. Позиции гуманитария дополнительно ослабляются гетеросферным фактором, порождающим проблему, которую можно образно назвать проблемой антрополога и чукчей. Допустим, некий этнограф приходит в чукотское стойбище, дабы описать нравы и обычаи местных жителей. Пару лет он обитает среди аборигенов и за это время становится знатоком их национальной культуры. Потом он возвращается в столицу, где доводит свои открытия до широкой научной общественности. Он публикует статьи в журналах, выпускает монографию, читает лекции и выступает на конференциях. Научная общественность принимает его открытия с восторгом и интересом. Его увешивают регалиями, приглашают на работу в престижный университет, дают государственную премию. Так, вполне заслуженно, наш антрополог становится корифеем, однако чукча воспринял бы происходящее с большим недоумением. С его точки зрения все "открытия" антрополога являются трюизмами, известными в чукотском племени даже детям, к тому же большей частью мелочными, не достойными внимания. Чукча, вероятно, сделает вывод о глубоком невежестве белых людей, которые не знают самых элементарных вещей и почитают мудрецом недоучка. И по-своему он будет прав.

В самом деле, работа "социологов", "этнологов", "антропологов", "культурологов" сводится большей частью к изучению тех или иных субобществ. Но эти субобщества сами себя прекрасно знают; "открытия" исследователя, с их точки зрения, являются банальным эпифеноменом их повседневной рефлексии; поэтому он не вправе претендовать не только на научную, но подчас даже на эксплицистическую новизну. То обстоятельство, что научный статус социологов, тем не менее, считается безупречным, обнажает легализованную узурпацию истины академическим сообществом. Подразумевается, что знание становится знанием, лишь попадая в собственность академических институций, а до той поры его как бы не существует. Но фактически знание чукчи ничем не хуже знания академика. Социолог совершает лишь акт коммуникации между социальными группами, одной из которых выступает академическое сообщество, а другим - "объект исследования".

Сказанное о гуманитарном знании большей частью верно и в отношении философии. Многие постулировали "субъективный", "мировоззренческий" характер этой интеллектуальной практики, что как раз выражает другими (менее точными) словами представление об экосфере и нашем познавательном отношении к ней. Естественно, в экосфере преобладают гуманитарные аспекты, поэтому философия всегда, даже в древности, тяготела к гуманитарности. Однако философия, как правило, не ограничивалась гуманитарным, даже если делала на нем акцент, но, напротив, подчеркивала свой универсальный характер, за пределами экосферы оборачивавшийся, впрочем, конфузами.

Типовая эксплицистическая ситуация конституируется двумя обстоятельствами. Во-первых, сложностью причинных связей. Во-вторых, хорошим знакомством с предметом. Наоборот, эмпиристическая ситуация - простотой причинных связей и плохим знакомством. В то же время существует корреляция. Гуманитарные объекты являются наиболее сложными и в то же время лучше всего знакомыми, а естествоведческие простыми, но "стартовые знания" о них минимальны. В силу обеих этих причин в гуманитарных областях преобладает эксплицистический подход, а в естествоведческих - эмпиристический. В то же время корреляция нестрогая. Во многих разделах биологии сложность устройства и функционирования изучаемых объектов сочетается с ограниченностью наших знаний о них. С другой стороны, математические объекты просты и хорошо известны одновременно.

3.7. Эксплицистика и "конец науки"

Различение эмпиристики и эксплицистики выводит на поверхность скандальные мировоззренческие выводы, которые подрывают просветительскую веру в конечное торжество миропознания, в достижимость окончательных, прочных и ясных представлений об устройстве Вселенной. По Хоргану, современная наука достигла пределов познания в большинстве фундаментальных вопросов и тем самым исчерпала себя. Вследствие этого она стала "иронической", т. е. утратила конструктивный познавательный характер и уподобилась искусству в вольном обращении с реальностью. Это очень близко к истине, но не совсем точно.

В действительности познание мира останавливается в шаге от последних пределов, а именно там, где заканчивается наука и начинается эксплицистика. Эта дистанция не имеет ничего общего с традиционными агностическими идеями - идеей трансцендентной реальности по ту сторону феноменального мира в онтологическом (т. е. объективном) аспекте и идеей принципиальной неверифицируемости познаний в аспекте гносеологическом (т. е. субъективном). Знаменитая "ничейная земля" Рассела, отданная им на откуп философии, виделась ему принципиально непроходимой, допускающей только вопросы, а не ответы. Он, правда, избегает окончательных выводов, но высказывается в том смысле, что "как бы ни была мала надежда получить ответы на подобные вопросы", заниматься ими можно и нужно, только не ради познаний, а ради сомнений.[102] Еще пессимистичнее Спенсер, по мнению которого уже первые метры "непройденной" земли являются вотчиной религии.[103] Вопреки таким представлениям неприступность "последних рубежей" науки имеет, как ни обидно, технические, а не фундаментальные причины, что обнаруживается эксплицистическим анализом естествознания. Как отмечалось выше, его успехи были обусловлены прогрессом экспериментальных методов, планомерно превращавших смутные, ускользающие факты в очевидные, легко доступные наблюдению. Таким образом удавалось устранять эксплицистические сложности, обходиться преимущественно рассудком при минимальном обращении к интуиции. Но по достижению предельных микро- и макромасштабов, которые уже не поддаются экспериментальному воздействию, мы принуждены обходиться едва уловимой интуитивной очевидностью, переводимой в устойчивую рассудочную форму только эксплицистическими методами. Между тем прискорбное состояние гуманитарной эксплицистики, несмотря на повседневное соприкосновение с ее объектами, не оставляет надежд на успех интуиции в "последних вопросах" физики и космологии: не только экзосферных, но еще и зависящих от дорогостоящих экспериментов и сложных вычислений.

В конечной стадии естествознания, отчасти уже наступившей, а отчасти приближающейся, эмпиристическая база становится вполне достаточной для построения исчерпывающей теории мироустройства (а точнее, множества соприкасающихся теорий, описывающих те или иные аспекты мироздания). Однако преобразование фактуальных данных в теоретические построения не будет осуществляться должным образом. Даже если время от времени талантливые одиночки будут выдвигать и отстаивать верные теории (что само по себе - надежда, но не уверенность), их предложения будут отвергаться истеблишментом, как это привычно в гуманитарных отраслях и не только в них. И в лучшие времена продвижение передовых идей было занятием неблагодарным. Но в силу объективного прогресса науки, связанного с совершенствованием экспериментальных методов, истина, хотя и с запозданием, торжествовала над ложью, по крайней мере в принципиальных вопросах. В ситуации же "конца науки", т. е. трансформации науки в эксплицистику, эксперимент уже не может прояснить истину. Социологические процессы в академическом сообществе будут развиваться в регрессивном направлении. С целью имитации продуктивной интеллектуальной деятельности в условиях исчерпания экспериментального и теоретического поля будут выдвигаться квазинаучные фикции, заведомо сомнительные гипотезы, лжетеории, дополнительно затемняющие эксплицистическое пространство и сменяющие друг друга по законам моды. Явная бесплодность данных занятий побудит правительственные органы к постепенному сокращению финансирования академических учреждений. Но вряд ли оно будет прекращено совсем, потому что непройденность "последних рубежей" законсервирует в массовом сознании чувство неудовлетворенности, а стало быть, и желание исправить положение дел. Тем не менее престиж и выгодность занятий миропознанием будут планомерно дискредитироваться. Коллапсирующее академическое сообщество, подобно всякой социальной структуре в состоянии "дегресса", усилит ксенофобию в отношении инакомыслящих (не оттого что обскурантистские элементы станут сильнее сами по себе, а оттого что ослабнет оппозиционный приток "свежей крови"). Между тем прохождение "последних рубежей" миропознания (задача, сложность которой трудно недооценить) едва ли возможно в рамках чистого любительства, особенно в постиндустриальном обществе, ориентированном одновременно на труд и гедонизм, что с одной стороны подразумевает отрицание класса рантье, могущих тратить жизнь на независимые интеллектуальные изыскания, а с другой - искушает либерализацией и верификацией удовольствий, гораздо более доступных, ярких и надежныхем космология и физика микрочастиц. Таким образом, талантливым нонконформистам, потенциально способным прорвать застойную ситуацию, предстоит благоприятная конъюнктура.

В связи с книгой Хоргана  полезно заметить также следующее. Его теория "иронической науки" сохраняет истинность вне зависимости от признания или отрицания эксплицистического тупика, т. е. от допущения, что познание мира достигает "последних пределов" или останавливается "в шаге" от них. Исчерпание поля познания (неважно, является ли оно полным на самом деле или только представляется таковым) в любом случае стремится компенсироваться на ниве искусства. Но характер иронии в двух случаях разнится. При достижении экспликативной ясности не составляет труда отличить иронические высказывания от истинностных, при отсутствии - юмористическое легко принимается за серьезное и приобретает тем самым статус заблуждения.

Глава 4. Идиографическое знание

Причины выделения идеографии в отдельную когнитивную практику уже были указаны нами в первой главе, в связи с критикой неокантианства. Вкратце повторим и дополним сказанное. С древности существовало деление знания на "философию" и "историю", т. е. знание общего и знание частностей. Однако в XIX в. оно было предано забвению, к чему приложили равные усилия как позитивисты, так и их неокантианские оппоненты. Научная парадигма, пришедшая на смену философской, интроецировала в себя также и исторические (в традиционном значении этого слова) исследования. Стали различать номотетические (изучающие общее) и идиографические (изучающие частное) науки. Однако эта интроекция размывает границы науки до абсурдных пределов. "Научными" становятся любые ничтожные факты, наравне с самыми фундаментальными теориями, и нет, строго говоря, никаких оснований предпочитать вторые первым. Неизбежно приходится ограничивать пространство идиографических исследований, для чего используется "ценностный" критерий - личный интерес, близость, важность, приятность для нас. Но этот критерий, очевидно, неприменим к исследованиям номотетическим.

Против этого, вероятно, возразят, что общее слагается из частностей. Поэтому идиография является предварительной стадией по отношению к номотетике, а вместе они как раз и образуют единую в отношении общего и частного науку.

Ошибочность такого возражения в следующем. Общее не образуется механическим сложением частностей. Для установления закономерности нужно, как правило, не так уж и много частных случаев. Если же,  зная закономерность, мы продолжаем интересоваться частными случаями или  интересуемся ими без намерения подвести под какую-либо тенденцию, что среди прочего проявляется в предпочтении случаев, плохо подходящих для обобщений, частные случаи, несомненно, интересуют нас сами по себе. На практике не составляет труда различать номотетическую и идиографическую интенции, или, по меньшей мере, преобладание какой-либо из них. Например, основные принципы грамматики универсальны для всех языков, поскольку все языки имеют целью сообщать информацию об одной и той же реальности. Следовательно, для понимания этих принципов достаточно знать родной язык, а изучение чужих мало что может добавить. Мы изучаем чужие языки на 99% из идиографического, а не номотетического интереса. Так же и в других дисциплинах, особенно гуманитарных, но не только в них. Все социальные транзакции, невзирая на их специфику в различных обществах, определяются базовыми человеческими влечениями - голодом, сексуальностью, жаждой власти, стремлением к безопасности, любопытством. Все экономики - от первобытной до постиндустриальной - регулируются одними и теми же базовыми законами - стремлением к богатству и избеганием трудовой деятельности, законами спроса и предложения, эффективностью разделения труда и т. п. Тем не менее нас интересует, какие конкретные формы принимают общие закономерности в уникальных культурологических ситуациях. Как конкретно реализуются семейные и производственные, сексуальные и властные отношения в современном западном обществе, с одной стороны, и в примитивных племенах - с другой, или, допустим, в разных субкультурах, начиная от голливудской и заканчивая мормонской и меннонитской. Нас интересует, почему римские патриции эксплуатировали рабов, а современные капиталисты - вольных служащих, хотя те и другие мотивированы одинаковым стремлением к прибыли. Все таксономически родственные животные и растения имеют сходное устройство и принципы жизнедеятельности. Тем не менее мы интересуемся особенностями отдельных биологических видов, даже если они ничего не добавляют в номотетическом разрезе. Все районы земного шара подчиняются общим климатическим законам, но это не мешает с интересом обсуждать, почему дожди в Санкт-Петербурге идут чаще, чем в Таллине. Все города подчинены одной и той же архитектурной функциональности, однако мы интересуемся именно различиями в их архитектуре. Говорить об этом дальше банально, скучно и бессмысленно.

Идеографические исследования и тексты по меньшей мере в двух отношениях неоднородны. Во-первых, они могут быть посвящены единичному объекту или совокупности объектов, выделенной по какому-либо признаку. Примеры того и другого - буквально под рукой, например: жизнеописание выдающейся личности и биографический справочник, инструкция к прибору и каталог продукции, путеводитель по стране и географическая энциклопедия. Правомерен вопрос: не является ли само по себе систематизированное собрание фактов их, как минимум имплицитным, обобщением? Отрицать это обстоятельство бессмысленно, но оно не отменяет изначальную расстановку акцентов. Коль скоро мы интересуемся прежде всего частными случаями, а их невольное обобщение является побочным продуктом, можно и нужно относить такое исследование к разряду идиографических.

Во-вторых, идиографический текст может ограничиваться констатацией фактов (как в случае исторических хроник), а может анализировать их причины и следствия. Здесь снова напрашивается связь между идиографией и номотетикой на том основании, что частное объясняется главным образом подведением под общее. Однако главная трудность состоит, как правило, не в плохом знании общих принципов, а в плохом знании фактов, что подтверждает номотетический, а не идиографический акцент. Гуманитарный предмет составляют в конечном итоге поступки людей, которые производны от их мыслей. Проблема - выяснить, что было на уме у действующего лица или, при более сложной социологической постановке задачи, что составляло характерные особенности менталитета тех или иных социальных групп, побудившие их к сонаправленным действиям. Но даже применительно к здравствующим и близким нам людям их мотивация не всегда понятна, а тем более в отношении незнакомых и давно умерших, особенно если от них не осталось воспоминаний или эти воспоминания скудны и недостоверны. В практической жизни, и особенно в политике, подлинная мотивация обычно скрывается. Мы не имеем правильного представления ни об истинных намерениях действующих лиц, ни о той закрытой информации, которая побудила их осуществлять свои намерения тем, а не иным образом. Сведения, если и рассекречиваюся, то спустя значительное время, когда умирают очевидцы событий, а их потомки уже не чувствуют "дух эпохи", "атмосферу времени", не осознают очевидные для современников экономические, политические, культурные факторы. Эту потерю для нас не могут восполнить никакие "общие принципы", а только тщательно идеографическое изучение интересующих нас событий, а также эпохи в целом.

Глава 5. Тезавристика: сохранение
и воспроизводство знаний

5.1. Латентность тезавристической проблемы

Последний критерий научности - новизна. Отношение к нему всегда было двусмысленным. С одной стороны, его важность и неотъемлемость от науки общепризнаны, в том числе в нормативных документах, регламентирующих оценку тех или иных текстов как научных или не-научных. С другой стороны, любой дискурс, когда-либо признанный научным, считается научным навсегда. К науке относят не только актуальные, в данный момент решаемые проблемы, но также всю совокупность уже решенных, весь объем интеллектуальных достижений прошлых эпох. Не существует легитимной практики переноса познаний из науки в какую-либо другую институциональную систему, т. е. допускается, конечно, что научные открытия могут (и даже обязаны) находить прикладное применение. Но оно считается несамодостаточным, способным осуществляться только под внешним научным руководством.

Стало быть, де-факто статические представления о науке до сих пор влиятельней динамических. В этом заключается порочная двусмысленность, порождающая путаницу в теории и двойные стандарты в практике. Необходимо разделить на бумаге и на деле функцию производства знаний, с одной стороны, и  их сохранения и воспроизводства - с другой. Эту вторую функцию мы будем называть термином "тезавристика", а людей, ею занимающейся, - "тезавристами". В противоположность тезавристике, производство нового интеллектуального продукта, независимо от его научного, идиографического или эксплицистического характера, мы будем именовать "неогнозией", а людей, ею занимающихся, - "неогнозистами".

Обе модели научной истории - кумулятивистская и революционистская - успешно игнорируют тезавристическую проблематику. С точки зрения революционистов, дело обстоит следующим образом. Ни в какой момент человечество не располагает истинным знанием, но только приближением к нему. "Знание" прошлых эпох опровергается современным "знанием", но и оно будет опровергнуто позднейшими научными открытиями, и так до бесконечности. Поэтому сохранять тезавристам нечего. Именно на этой идее покоятся фальсификационизм Поппера-Лакатоса, теория парадигм Куна, а также и диалектическая теория познания.

Абсурдность этих представлений очевидна всем, кроме их апологетов. Чудовищное допущение - видеть в научном знании только ошибки и неточности, отрицать какие-либо положительные моменты, годные для сохранения в качестве доказанных истин. Безусловно,, в любой момент научные теории полны заблуждений, которые со временем исправляются или отбрасываются. Но объявлять любую научную идею прошлого ложной, отрицать какую-либо преемственность и постоянство в содержании науки - очевидное противоречие здравому смыслу и всей научной истории. В действительности шаткость и непрочность теоретических конструкций, их смена из поколения в поколение по законам моды свойственны не науке в подлинном смысле слова, а эксплицистике. В науке же наличие или отсутствие прогресса определяют эксперименты, которые имеют дело с упрямыми фактами и вследствие этого обречены на достоверность, если только не проводятся безграмотно и предвзято. Содержание экспериментов, которое и есть аутентичное содержание науки, очевидным образом формируется раз и навсегда, обнаруживая в дальнейшем абсолютную стойкость к чередованию теоретических веяний.

Кумулятивисты обходят проблему иначе. Они забывают, что люди смертны, и носители знаний в их числе. Фиксация знаний в научной литературе является для них достаточным условием кумуляции. Однако надежда на книгохранилища иллюзорна. Знания существуют в головах, а не в книгах (банальность, но так часто упускаемая из виду). Прочтение текста о каком-либо предмете не может служить исчерпывающей заменой прямому знакомству с этим предметом. Во-первых, как бы авторитетен ни был автор, всегда есть сомнение в истинности тех или иных его утверждений, особенно если они не строго фактуальны, а содержат экспликативно-обобщающие элементы. По существу, мы лишь принимаем нечто на веру, но не совершаем подлинный акт познания. Естественно, устранить сомнения может только обращение к предмету как таковому, т. е. повторению экспериментов, когда-то проделанных автором. Во-вторых, значение многих терминов (вообще или в контексте данной темы) может быть непонятно или понятно неверно без обращения к предмету как таковому. Грубо говоря, пока мы не увидим жирафа воочию или хотя бы на фотографии, мы не будем иметь адекватного представления о значении слова "жираф". В-третьих, книжные описания экспериментов не могут сравниться по наглядности и полноте восприятия с экспериментами вживую. Следовательно, они плохо откладываются в памяти, закрепляются там с трудом и непрочно, в ассоциативном разрыве с тематическим контекстом. Они существуют лишь в рассудке, без подкрепления интуицией. В них, по определению, присутствует только общая тенденция и выпадают все нюансы, могущие оказаться ключевыми при более глубоком и подробном изучении проблемы. Следовательно, они не только бледны сами по себе, но и выпадают из экспликативно-эвристического процесса, как внутри узкой предметной области, так и в более широком масштабе. Резюме из этого однозначно и безжалостно. Эксперименты прошлых эпох необходимо регулярно повторять, а не учить по книгам. К сожалению, в действительности происходит наоборот. Эксперименты, кроме самых простых, не повторяются почти никогда. Учебный процесс сводится к беглому пересказу научных открытий, который обычно ограничивается конечными выводами и не отражает сложный путь их получения, вследствие чего эти выводы становятся подвисшей в воздухе догмой.

5.2. Тезавристика в институциональных рамках
системы образования

Современное общество возлагает тезавристические функции в основном на систему образования. Но образование и тезавристика - далеко не одно и то же. Образование - наполнение чьей-то головы знаниями, его собственными усилиями или с помощью других людей. В отличие от тезавристики, оно привязано к субъекту, а не к объекту. Если наполнить умы всех людей максимально большим, но одним и тем же комплектом знаний, задача образования будет выполнена блестяще, а вот задача тезавристики - хуже некуда.

На практике, правда, образование привязывается к утилитарным целям, исходя из которых оно должно быть разнообразным. Бессмысленно учить всех людей одной и той же профессии. Но этот прагматизм также задвигает собственные задачи тезавристики. Он ставит во главу угла подготовку специалистов. Следовательно, сохраняемые знания отбираются не по теоретической, а по прикладной ценности, и, если в какой-то предметной области последней не имеется, то эта область легко может быть предана забвению.

Неудовлетворительное выполнение тезавристической функции системой образования объясняется как принципиальным расхождением приоритетов, так и многочисленными изъянами этой системы, общими и частными. Речь идет, прежде всего, о высшем образовании, поскольку именно оно несет львиную долю тезавристической нагрузки. Образование школьное, как известно, универсально, в том смысле что все дети должны получить примерно одинаковый комплект знаний. Это элементарные знания, относящиеся в основном к экосфере или близкие к ней, с точки зрения взрослых - банальности. К заведениям, осуществляющим подготовку по рабочим специальностям, слово "образование" вообще применимо лишь с натяжкой, поскольку они обучают главным образом навыкам, а не знаниям.

Книжно-лекционный, нон-экспериментальный метод, уже подвергнутый критике чуть выше, является первым и главным недостатком существующей образовательной системы, чреватым как для тезавристических, так и для утилитарных целей, поскольку не может обеспечить должное знание предмета. Естественно, это замечание не относится к историческому образованию, в случае которого знакомство с предметом может быть только опосредованным. Номотетическое знание, особенно гуманитарное, также может нуждаться в примерах из прошлого, хотя решающая роль должна отводиться живому опыту. Любое доксографическое обучение, т. е. изложение конкурирующих взглядов различных теоретиков по какому-либо вопросу, само собой, может быть только книжно-лекционным. Наконец, ограничением на проведение обучающих экспериментов может выступать их дороговизна. Хотя в затратах на такие эксперименты не следует скупиться, поскольку они решающим образом определяют качество образования, очевидно, имеется разумный лимит допустимых затрат. Тратить на образовательные задачи мощности сверхдорогостоящих ускорителей или спутников, а тем более специально строить их под такие задачи, бессмысленно и неосуществимо. Но во всех случаях когда эксперимент (или просто наблюдение) практически возможен, независимо от номотетической или идиографической природы предмета, этот эксперимент должен быть главным инструментом обучения. И если уж стоит выбор - подготовить тысячу дилетантов или десяток знатоков - предпочительно, на мой взгляд, второе.

Второй недостаток нами также упомянут. Образование сообщает только результаты открытий, но не знакомит с их процессом, т. е. открытия подаются не в качестве знаний, а в качестве догм, и фактически система образования воспроизводит не знания, а догмы, на истинность которых мы можем только надеяться. Принимая во внимания утилитарные цели образования, это логично и объяснимо, хотя, при более глубоком рассмотрении, плохое качество теоретической подготовки не имеет оправдания ни в какой шкале ценностей.

Третий недостаток - чрезмерная широта учебных планов - прямо связан с первым и со вторым. Широта не может быть достигаема без поверхностности, а поверхностность создает вакуум, заполняемый широтой. Пристрастие к гипершироте психологически понятно. Контраст между углубляющейся специализацией, с одной сторон и расширением знаний о мире - с другой, во-первых, неприятен, а во-вторых, недостаточно быстро осмысляем. Даже в науке между объективной потребностью в очередной дифференциации и ее субъективным осознанием и практической реализацией имеется значительный временной лаг, который в отношении образования, разумеется, еще больше, поскольку образование следует по стопам науки. Однако мириться с этим недостатком нельзя, поскольку он существенно подрывает качество образования. Каждый знает из собственной студенческой жизни, насколько лицемерно "обучение" большинству дисциплин в сложившейся вузовской практике. Отводимых учебных часов не хватает даже на беглое книжно-лекционное изложение, не говоря уже о живом и обстоятельном знакомстве с предметом. Теории вульгаризируются и сводятся к набору штампов, буква которых нередко противоречит духу этих теорий. Единственным методом их "понимания" является зазубривание, а единственным надежным средством сдачи экзаменов - заготовка "шпаргалок". Долговечность приобретаемых таким образом "знаний" исчисляется, как известно, двумя днями после проставления оценки, а вот отвращение к  предмету сохраняется на всю жизнь.

 Представим, как может выглядеть борьба за специализацию учебных программ на практике. Будут выкидываться "общеобразовательные", "эрудиционные" курсы, составляющие, в силу относительной живости, понятности и разнообразия, единственную отдушину книжно-лекционной системы. Но углубления в узкую профессиональную область не будет. Дробление учебной программы на множество мелких курсов составляет основополагающий принцип современной системы высшего образования. Поэтому возникшие пустоты, скорее всего, будут заполнены "пограничными" дисциплинами, малосодержательными или малорелевантными, и поэтому ранее не попадавшими в учебный план. Кроме того, подлинное углубление предполагает пересмотр книжно-лекционной парадигмы в целом, что вряд ли случится на практике в обозримом будущем. "Общеобразовательные" курсы в диапазоне от физкультуры до философии в принципе также являются резервом специализации. Очевидно, они включаются в учебные планы из общегуманитарных, а не профессиональных соображений, и если уж строить систему образования на принципах здравого смысла, студенты должны иметь в этом моменте право выбора. Хотят ли они иметь более сухую и сжатую учебную программу или более разнообразную и обширную? Логично, на мой взгляд, выдавать две категории дипломов, соответствующие тому или другому выбору.

Четвертый недостаток свойствен образованию институтскому, в противоположность университетскому, т. е. нацеленному на подготовку практиков, утилитарных специалистов, а не теоретиков, будущих ученых. Сложилась традиция превратно понимать задачи такого образования, а именно предполагается, что можно и нужно уделять поменьше внимания теоретической подготовке, и побольше - подготовке практической.

В этом есть вопиющая несуразность. Вузы в принципе не призваны и не способны обеспечивать практическую подготовку, по крайней мере в существующем их виде, особенно принимая во внимание повсеместное господство книжно-лекционного метода. Практическую подготовку может дать только опыт профессиональной деятельности, а не сидение за партой. Следовательно, институты должны давать в первую очередь качественную теоретическую подготовку, и в этом отношении они ничем не отличаются от университетов. Абсурдно читать лекции о том, что гораздо проще, быстрее и результативней усвоить в ходе профессиональной практики.

Теперь о несоответствии задач образования задачам тезавристики. Система образования преследует цель наполнить головы наибольшего числа студентов наибольшим количеством учебного материала, потребного, по мнению составителей учебных программ, в их будущей профессиональной деятельности. Следовательно, приоритетами являются: 1) прикладное значение в ущерб теоретическому, 2) доступность в ущерб глубине, 3) универсальность в пределах специальности в ущерб доскональному знанию частных моментов. Все эти приоритеты прямо противоречат приоритетам тезавристики.

В принципе от большинства студентов и не требуется становиться тезавристами. Зато преподаватели вузов являются самыми подходящими кандидатами на эту роль. Тем не менее существующая система высшего образования препятствует выполнению ими тезавристических функций.

В самом деле, тезавристические заслуги преподавателей никак не поощряются. Их статус предполагает совмещение функций, однако не совсем тех. Не образовательной и тезавристической, как должно быть по здравому устройству вещей, а образовательной и научной. Между первым и вторым вариантами существует принципиальная разница, которая в настоящее время недопонимается, как и вообще разница между наукой и тезавристикой. Совмещение преподавания и тезавристики естественно, а преподавания и науки искусственно и нелепо, поскольку преподавание и тезавристика едины в интересе к уже установленному, найденному знанию, а преподавание и наука имеют противоположную направленность, так как наука, в отличие от преподавания и от образования, интересуется нерешенным, гипотетическим, дискуссионным, т. е. не прошлыми достижениями человечества, а текущей работой по расширению границ познания. Разумеется, здесь нет абсолютной, непроницаемой границы. Никто не запрещает ученому преподавать. По мере разрешения им тех или иных научных проблем, он сам становится тезавристом по отношению к собственному знанию, перешедшему благодаря его усилиям из актуальной науки в архивную. Даже логично, если он захочет поделиться своими достижениями с широкой аудиторией. Кроме того, наука и преподавание могут совмещаться на тех же общих основаниях, на каких могут совмещаться любые разнородные виды деятельности. Многие люди имеют двойную квалификацию и могут обращаться к той, которую считают побочной, например, ради подработки. Но это не отменяет общих принципов целесообразности в совмещении или разделении соответствующих функций.

Карьера преподавателя складывается в наши дни из получения "ученых степеней" и "ученых званий". Первые даются за научную работу, вторые - за собственно преподавательскую. При этом тезавристическая деятельность не премируется никак. Более того, не существует институциональной площадки для тезавристических публикаций. Установленные рамки понуждают публиковать либо научные работы (статьи, монографии), либо учебно-методические. При этом молчаливо предполагается, что вторые выполняют также тезавристическую функцию. Но это не так. С тезавристическими обязанностями они справляются из рук вон плохо, поскольку содержат в основном "азы", небходимые и достаточные для студентов.

5.3. Тезавристика в институциональных рамках науки

Неспособность системы образования справляться с тезавристическими задачами закономерно приводит к перекладыванию их на плечи науки (а точнее всех неогнозических практик, объединяемых под этим названием). Наука (т. е. неогнозия) негласно объявлена "тезавристом номер два". В пользу этого создана красивая идеология. В наше время нельзя заниматься наукой (т. е. неогнозией) без предварительной подготовки, в ходе которой будущий ученый знакомится с достижениями предшественников, исследовавших тот же самый предмет, и тем самым автоматически становится тезавристом по отношению к ним.

Против этого идиллического представления есть ряд возражений, общих и частных. Самое веское - наибольший прогресс науки составляет исследование новых предметных областей, в которых предшественников нет по определению. Напротив, застревание в уже пройденной проблематике, с точки зрения науки, есть признак стагнации.

Далее, применительно к "тезавристике-в-науке" (а вернее, к "тезавристике-в-неогнозии) приобретают двойную тяжесть трудности, о которых уже было сказано применительно к "тезавристике-в-образовании". Знакомство с научной (т. е. неогнозической) деятельностью предшественников осуществляется бегло, по книгам и в пределах конечных выводов. Тезаврист-в-науке (т. е. тезаврист-в-неогнозии) должен обработать гораздо больший объем информации. Не то, что признано самым главным, самым истинным, самым прикладным, а, по идее, всю историю исследуемого вопроса, потому что, в отличие от студента, он не может удовольствоваться предзаданной расстановкой приоритетов - "это важно, а это не важно", "этот прав, а этот не прав", "этот велик, а этот ничтожен" - но должен выработать такую систему приоритетов для себя сам. Принимая во внимание длину и ширину современной научной (т. е. неогнозической) истории, это слишком грандиозная задача для одного человека, при решении которой неизбежно приносятся в жертву либо качество, либо количество, и в обоих случаях - собственно научная (т. е. неогнозическая) работа.

Есть и трудности технического свойства. Во-первых, обучение студентов осуществляется групповым методом. Это позволяет разделить себестоимость тезавристического эксперимента на всех обучающихся. В науке же (и вообще в неогнозии) каждый движется по своему пути. Соответственно, все расходы ложатся на него лично. Во-вторых, студенту предлагается готовая учебная программа, где перечислено, что ему надо знать и где это можно найти. Наоборот, тезаврист-в-науке (т. е. тезаврист-в-неогнозии), по идее, должен лично перелопатить всю массу научных (т. е. неогнозических) журналов и другой литературы по своей дисциплине, когда-либо выходившей в свет. Эта задача, разумеется, невыполнима на практике. Поэтому отбор "релевантного" материала всегда оказывается произволен.

5.4. Тезавристика в практической деятельности

Прикладное применение научных исследований облегчает тезавристическую нагрузку, возлагаемую на образовательные и научные институции. Тезавристические функции встраиваются в хозяйственную деятельность, что избавляет от необходимости специально их организовывать и оплачивать. Однако не из всякого знания можно извлечь практическую пользу. Как уже говорилось, эксплицистика не добавляет в практическом отношении ничего нового по сравнению с интуитивным знанием, поскольку поступки детерминируются главным образом подсознательной, а не рассудочной сферой. Гуманитарные идиографические знания, как правило, имеют только "духовную" ценность и бесполезны в улучшении благосостояния их обладателя. Судьба научных знаний наиболее благоприятна, но тоже не всех. Трудно представить, например, какую выгоду мы можем извлечь из космологии или из изучения глубоководных рыб. Какие-то химические вещества оказываются полезны в производстве красок, удобрений, лекарств, а к другим интерес теряется за ненадобностью. Знание анатомии и физиологии человека необходимо для лечения болезней, но аналогичные сведения о пингвинах, имеющие тот же порядок общности, в лучшем случае любопытны.

Кроме того, в научном эксперименте фундаментальные свойства объекта по возможности изолируются от всего побочного, что служит известной гарантией простоты. Наоборот, в техническом отношении важны прикладные проекции фундаментальных свойств, что не только смещает акценты от общего к частному, но и осложняет понимание множеством второстепенных связей, за которыми легко "не увидеть леса".

Наконец, механизм технических устройств часто скрыт под кожухом. Оператор имеет дело с "показаниями приборов" и "рычагами управления", т. е. в каком-то смысле с "черным ящиком", с некоторым набором входов и выходов. Даже если теоретически он знает принцип действия, скрытый в "черном ящике", это, строго говоря, не знание, а вера, хотя и подкрепляемая убедительными практическими доказательствами.

В силу этих причин практическая деятельность далеко не всегда является удовлетворительным тезавристом, равно как тезавристика-в-образовании и тезавристика-в-науке, и, следовательно, мы нуждаемся в специализированной институциональной системе тезавристики.

5.5. Идиографическая тезавристика.

Далее необходимо вспомнить о синкретизме "науки" в расхожем понимании, о ее сложносоставности из разнородных когнитивных практик, из которых каждая нуждается в тезавристическом воспроизводстве, но имеет в этом отношении свои нюансы.

Первый случай - идиография. Здесь очевидно стремительное разрастание тезавруса практически во всех областях знаний. Ярче всего оно проявляется в гуманитарных дисциплинах. Каждое новое поколение человечества поставляет для гуманитарных гносеопрактиков новый идиографический материал. Более того, с каждым поколением человечество становится многочисленней, и хотя в наши дни этот процесс замедлился, население нашей планеты продолжает расти. При этом всеобщее усложнение и диверсификация человеческой жизни стремительно увеличивают количество социально значимого идиографического материала. Древние общества, в которых подавляющее большинство населения занималось неспециализированным трудом, сначала охоте и собирательстве, а потом в сельском хозяйстве, отличались вследствие этого идиографическим однообразием. Коллективный портрет такого общества совпадает с индивидуальным портретом любого из его членов (кроме, конечно, единичных эксклюзивных ролей, таких как вождь или шаман). Напротив, современному обществу свойственна тончайшая специализация функций, которая продолжает углубляться и концептуально трансформироваться. Эта специализация предопределяет внутрисоциальные различия в образе жизни и менталитете, подверженные столь же скорым изменениям. Все эти нюансы должны быть отображены в идиографическом слепке поколения, а задачей тезавристов является сохранение всех таких слепков. Кроме того, современные люди живут гораздо дольше, чем в прошлом. Человечество добилось не только сокращения ранней смертности (в основном от инфекционных заболеваний), но и продлило среднюю продолжительность старости, в которой человек располагает максимумом свободного времени для самовыражения. Те же последствия имеют сокращение рабочего дня и автоматизация труда в домашнем хозяйстве. У современных людей гораздо больше возможностей проявить индивидуальность, что значительно прибавляет работы идиографам. Наконец, современные информационные технологии позволяют сохранять для потомков гораздо больше событий. Древнейшим шагом на этом пути было изобретение письменности. В отношении дописьменных культур мы не имеем никаких сведений, кроме скудных археологических, если только эти культуры не становились объектами внимания более цивилизованных соседей. Следующее революционное изобретение - печатный станок. Книги стали существовать не в единичных, а во многих экземплярах, что спасает нас от безвозвратности их утерь. Третья революция наступила в XIX в., когда были изобретены средства фото-, аудио- и видеозаписи. Последнюю, четвертую революцию совершил Интернет. В его пространстве любая информация становится доступной из любой точки земного шара, если только доступ к ней искусственно не ограничивается паролями и шифрами (обычно с целью взимания платы за доступ), при этом стоимость размещения информации и доступа к ней пренебрежимо мала. Помимо очевидного удобства доступа к информационным ресурсам - прямо с рабочего места, без необходимости приезжать в библиотеки, архивы и т. п. - мы приобрели абсолютную демократизацию информационного пространства. Публикация и дистрибуция информации больше не зависит от книгоиздателей, медийных компаний и прочих посредников. Для нахождения нужной информации достаточно сделать соответствующий запрос в поисковой системе, т. е. снимаются всякие барьеры для перехода информации из приватного качества в публичное. Для идиографа это означает очередное прибавление работы. Та информация, которая раньше оставалась латентной и обычно безвозвратно терялась после кончины заинтересованных лиц, теперь интенсивно размещается в блогах, на персональных сайтах и тематических порталах. Более того, возможность моментальной, бесплатной и общедоступной публикации является мощным стимулом для экстернализации своих мыслей и наблюдений, равно как для мультимедийного запечатления событий своей жизни, т. е. способствует не только опубличиванию приватной информации, но и увеличению производства информации в целом. Естественно, помимо этих скачков, информационное пространство расширялось эволюционно, вследствие распространения всеобщей грамотности и общего повышения культурного уровня с одной стороны и удешевления инструментов и материалов для сохранения и копирования данных с другой.

В силу всех вышеперечисленных обстоятельств положение идиотезавристов незавидное. Они, понятное дело, не могут и не должны запоминать все. Но кто даст критерий отделения мух от котлет, сиюминутного и ничтожного от достойного "войти в вечность", особенно если дело касается самовыражения и вкуса? Есть, правда, и другие моменты, которые, наоборот, облегчают жизнь идиографам. Чем полнее люди протоколируют свою жизнь - тем меньше приходится ломать голову над лакунами. Чем совершеннее средства коммуникации - тем проще идиографам находить нужную информацию. Наконец, процессы глобализации планомерно сокращают культуральные различия между регионами земного шара (что, однако, с лихвой компенсируется интросоциальной дифференциацией культуры). Но все эти "послабительные" моменты имеют гораздо меньший вес, чем "отягчающие".

В естествознании идиографический материал тоже накапливается, хотя и не так стремительно. Биологи планомерно открывают множество новых организмов. Химики планомерно синтезируют множество новых веществ. Даже принципиально ограниченные области знаний, например география, имеют ресурс разрастания "в глубину", т. е. за счет более обстоятельного изучения деталей, ранее представлявшихся малозначительными и недостойными внимания.

На пересечении гуманитарного и естественного пространства возникает "третья реальность" техники, все глубже проникающая в экосферу и занимающая львиную часть профисферы. Техника функционирует по законам естествознания, но производится и управляется людьми и во благо людей (хотя не всегда во благо их большинства). Экономическая предпочтительность массового производства накладывает строгие ограничения на модельный ряд эквифункциональных устройств. Однако освоенные современной техникой функции чрезвычайно разнообразны, и их число продолжает интенсивно расти. Кроме того, полная унификация эквифункциональных устройств противопоказана из экономических соображений, а именно из необходимости поддержания конкуренции. В самое последнее время разнообразие устройств стало вытесняться разнообразием программ, обеспечивающих их функционирование, как это происходит в первую очередь с компьютерной техникой. Но это не облегчает суть дела, а совсем наоборот, поскольку программное обеспечение открывает гораздо больший потенциал сложности, чем аппаратная часть. Наконец, как сами устройства, так и программы для них, становятся с каждым годом сложнее и сложнее. Сложность миниатюризируется: на крошечном участке устройства умещаются миллионы рабочих элементов. Производство устройств выстраивается в длинную цепочку. Конечные устройства собираются из более простых, те из третьих, и так несколько раз, так что совокупное число составных частей устройства измеряется сотнями и тысячами. При этом используемые в производстве материалы также не являются природными, а изготовляются в сложных производственных циклах. То же самое верно в отношении программного обеспечения. Ассемблер и языки высокого уровня, операционные системы и прикладные программы составляют разные этажи программного мира, внутри которых также обнаруживается иерархия процедур, программных модулей и т. п. Таким образом, стремительное приумножение идиографического материала в технике является очевидной данностью.

Правда, техника доставляет меньше всего проблем тезавристам. Техника по определению утилитарна. Пока техника востребована обществом, всегда будут специалисты по ней, поскольку в их существовании есть прямая экономическая целесообразность. Если  техника устаревает, она теряет для человечества всякий смысл.

Если же идиографический материал не востребован практикой, если он ценен исключительно как память или в каком-то ином личном отношении, как это имеет место в большинстве гуманитарных случаев, или если его ценность только перспективна - для каких-то пока возможных в будущем, но пока непредставимых прикладных или научных нужд, как это нередко бывает в естествознании, - интеллектуальных сил тезавристов может хватить лишь на самую незначительную часть такого материала.

Смягчает проблему только одно. Факты проще всего восстановить по их бумажному описанию, а тем более с помощью мультимедийных средств, которые абсолютно бессильны в отношении номотетического материала. Факты можно собрать в справочники, к которым обращаться по мере надобности. И только самые важные из них достойны перманентного тезавристического внимания. Однако справочники должен кто-то составлять. Кто-то должен систематизировать разрозненную идиографическую информацию или хотя бы ссылки на нее. Информационный взрыв понуждает перенаправить тезавристическую деятельность в идиографии с "живого" воспроизведения фактуальных знаний на составление и пополнение справочников, баз данных, библиографических каталогов (разумеется, онлайновых - так как бумажные очевидным образом изживают себя). При этом по мере дальнейшего переполнения информационного пространства физический перенос информации из первоисточников в справочники будет вытесняться собиранием гиперссылок. В традиционных терминах это означает вытеснение содержательных справочников библиографическими, а профессию составителя справочников (которая, впрочем, и без того эфемерна) профессией библиографа. Благодаря этому тезавристы будут избавлены от необходимости внимательно читать текст, достаточно будет бегло просмотреть его на предмет соответствия теме. Но это случится при любом раскладе, поскольку нарастание информационного потока выше критического предела лишает тезавристов возможности не только поддерживать информацию в памяти, но и однократно знакомиться с ней. В квалификации тезавриста решающим становится не знание самих фактов, а знание способов их узнать. Впрочем, с точки зрения пользователя, нет разницы - путешествовать по гиперссылкам внутри одного сайта (справочника) или между разными (каталогом и каталогизируемыми текстами). А в интересах полноты и достоверности (неискаженности) информации библиографическая система является единственно правильной, так как не позволяет тезавристу каким-либо образом искажать текст (остается, правда, возможность недобросовестного подбора ссылок, утаивания части из них.

5.6. Эксплицистическая тезавристика

В отношении эксплицистики тезавристическая миссия особенно затруднена, независимо от тяжести тезавристической нагрузки. Сама природа эксплицистических проблем способствует укоренению заблуждений и ущемлению истины. Эксплицистическая правота по природе своей труднодоказуема. В то же время ошибочные суждения складываются легко и при поверхностном взгляде кажутся убедительными. Эксплицистическая истина имеет меньше всего шансов закрепиться институционально. Наоборот, эта счастливая участь выпадает, как правило, заблуждениям. Выдающиеся умы, которые всегда в меньшинстве, не имеют средств убедить большинство, поскольку таковые средства, хотя и относятся к интерсубъективной реальности, лежат внутри сознания доказывающего и не могут быть экстернализованы. В то же время именно большинство устанавливает "официальную", "научную", "общепризнанную" истину, поскольку при невозможности устранить разногласия совместным обсуждением решение не может быть вынесено рациональным образом, но только с позиции силы, т. е. в лучшем случае "демократическим" большинством, а в худшем - чьим-то волевым решением (которое, скорее всего, выражает мнение большинства, поскольку полномочия принимать волевые решения делегируются тем же самым большинством).

Однако во многих случаях ни одна точка зрения не может собрать вокруг себя большинство голосов. Это типично для психологии, социологии и других гуманитарных дисциплин, каковые являются основным полем эксплицистических споров. Многочисленные группировки ("школы") защищают свои теоретические системы. Каждая из них солидаризируется в каких-то вопросах с одними конкурентами, в других - с другими, в третьих - с третьими. Некоторые со временем набирают популярность, другие теряют ее. Какие-то школы могут исчезнуть совсем, но их место занимают новые.

Отсутствие единодушия ставит тезавриста в крайне затруднительное положение. Перед ним стоит выбор: занять точку зрения какой-либо из сторон (как вариант - свою собственную) или стать эклектиком. В первом случае ему не избежать ярлыка ангажированности, даже если воззрения его школы абсолютно истинны, а оппоненты повсеместно пребывают в жестоком заблуждении (что, впрочем, является фантастической ситуацией). Такому тезавристу предложат занять узкую нишу, его объявят внутренним тезавристом своей школы, но никак не тезавристом проблемной области в целом.

"Настоящим" тезавристом будет считаться только эклектик, который будет добросовестно цитировать различные точки зрения. Это уже не тезаврист в подлинном смысле слова, т. е. не тезаврист знаний, а тезаврист мнений. Логично, правда, предположить, что в массе заблуждений будет сохранено также зерно истины. Можно даже понадеяться, что когда-нибудь наши потомки смогут вынести относительно этого зерна окончательный вердикт. Но сам тезаврист не в состоянии отделить истину от лжи.

Такие тезавристы известны издавна, и называют их обычно доксографами. Попробуем разобраться, насколько способны доксографы справиться со своей задачей, которая сама по себе является серьезным отступлением от тезавристического идеала. Доксографы избавляют себя от необходимости отличать истинные мнения от ложных, но зато обременяются необходимостью запоминать множество мнений вместо единственной истины. Естественно, имея дело со множеством теорий, каждую из них доксограф может изучить только поверхностно, в общих чертах. И даже при таком подходе сомнительно, чтобы его сил хватило на всех. Скорее всего, он ограничится только самыми "значимыми", т. е. самыми авторитетными или самыми популярными теориями.

"Поверхностность" и "общие черты" выражаются двояко. Во-первых, из множества утверждений данной теории доксограф отбирает только "самые важные". Во-вторых, он ограничивается "конечными выводами" и оставляет без внимания совокупность предварительных рассуждений. При этом доксограф сталкивается с множеством принципиальных трудностей.

Во-первых, проблематично установить "аутентичное" содержание той или иной теории. На практике каждая из них имеет ряд версий, не только принадлежащих разным лицам, но и выражающих изменение взглядов одного и того же автора в разные периоды жизни.

Во-вторых, проблематично отделить "ядро" теории от второстепенных, потенциально допускающих элиминацию утверждений, а связи с этим - "важные" для публики аспекты теории от малоинтересных.

В-третьих, эксплицистические споры принципиально происходят на шаткой лексической почве. Восстановление мысли автора по тексту (т. е. герменевтика) является крайне сложной задачей, поскольку большинство используемых терминов имеет множество значений, и при этом лишь в редких случаях авторы утверждают себя ясными дефинициями. Более того, вполне вероятно, что многие термины автор сознательно или бессознательно использовал в различных местах в разных значениях, вследствие чего терминологическое прояснение одной части текста не помогает терминологическому прояснению другой, а, наоборот, осложняет его. При этом полезно разобраться: позволяет ли переформулирование текста в однозначных терминах привести его в адекватный истине вид или же смешение значений приводит автора к ложным выводам (скрытым софизмам). Особенно трудна герменевтика текстов на чужих языках. Перевод, как правило, искажает лексические тонкости, вследствие чего далеко не является адекватным выражением мысли автора. Герменевтик должен не только иметь на руках оригинальный текст и знать соответствующий язык, но и владеть этим языком в совершенстве, чтобы уметь различать весь спектр коннотаций. То есть герменевтик должен быть полиглотом, но при этом тщательное изучение языков вступает в конфликт с необходимостью изучать сам предмет, о котором пишут разноязычные авторы. Почти такие же трудности представляет чтение старых текстов, даже на родном языке, поскольку за многие десятилетия и даже века значения слов успевают претерпеть впечатляющие метаморфозы.

В-четвертых, многозначность языка составляет главную, но не единственную герменевтическую трудность. Не только язык текста отклоняется от "языка мысли", но и логика текста отклоняется от логики размышления. Связь между различными утверждениями теории не всегда очевидна. Являются ли те или иные положения взаимозависимыми или формулируются безотносительно друг от друга, и если ответ на первый вопрос положителен, какова именно логическая цепочка - такого сорта неясности, как правило, умышленно оставляются без ответа, поскольку в противном случае текст становится чрезвычайно уязвимым для критики.

В-пятых, для исчерпывающего понимания текстов, как правило, недостаточно их самих. Любая система утверждений покоится на аксиоматических, с точки зрения этой системы, предпосылках, которые, однако, принимаются не произвольно, а из представлений автора об "очевидности". Эти представления далеко не всегда совпадают с представлениями других людей, особенно если они живут в разных эпохах, разных странах и принадлежат к разным социальным группам. В глазах читателя "очевидности" нередко выглядят "странностями", для объяснения которых приходится обращаться к биографии автора, его характеру с одной стороны и "социокультурному контексту" с другой, т. е. к свойственным той или иной эпохе и той или иной социальной группе стереотипам мышления, по отношению к которым автор занимает конформистскую или фрондирующую позицию.

На практике полноценный разбор одной только теории может занять всю жизнь доксографа (и при этом далеко не приблизиться к завершению). Поэтому в большинстве случаев доксографы пренебрегают герменевтикой. Теории просто цитируются, при этом смысл цитируемых постулатов лишь кажется очевидным, а на самом деле покрыт мраком тайны. Более того, если один и тот же термин фигурирует во многих теориях, как правило, принимается ("для простоты"), что в каждой из них он имеет ровно то же значение, что и во всех остальных, хотя в действительности дело обстоит противоположным образом, и эта заведомо ложная предпосылка служит основанием для вульгарного сопоставления теорий.

Таким образом, мы вынуждены признать, что в подавляющем большинстве случаев доксограф не разбирается толком ни в одной из теорий, о которых пишет, т. е. тезавристическая задача не выполняется даже в ослабленной постановке (сохранение мнений), не говоря уже про полноценную (сохранение знаний).

Все эти пессимистические соображения как раз и явились основанием отложить рассмотрение вопроса о величине и динамике эксплицистического тезавруса, поскольку в данном случае эта величина имеет второстепенное значение. Естественная логика подсказывает, что трудоемкость тезавристики определяется в первую очередь объемами тезаврируемого материала. В случае идиографии эта логика абсолютно верна. Но в приложении к эксплицистике она нуждается в существенном уточнении. Здесь решающую роль играет не количество, а качество материала, т. е. его сложность. Достаточно нескольких теорий, чтобы обеспечить тезавристу головную боль на всю жизнь. Но при этом эксплицистика не стоит на месте. Появляются новые и новые теории, которые вначале, как правило, приближают нас к истине, а затем начинают удалять, поскольку истинные экспликации уже выдвинуты и дальнейшая новизна достигается умышленным искажением картины вещей.

5.7. Научная тезавристика

Относительно благополучно обстоят дела в науке как таковой, науке в узком смысле слова. Номотетизм ограждает сциентотезавриста от лавинообразного потока фактов. Закономерностей по определению во много раз меньше, чем частных их проявлений, хотя и гораздо больше, чем представлялось в прошлом, поскольку в эпоху экспоненциального роста науки человечеству открылись многие новые пласты реальности. В то же время эмпирицизм предохраняет от бесчисленных туманностей и двусмысленностей, до неузнаваемости искажающих действительность, толкование которых многократно сложнее, чем собственно познание вещей.

Однако сциентотезавристика имеет свою специфическую сложность, которая уже обсуждалась нами ранее. Эксперименты не принято повторять, кроме самых простых учебных демонстраций, потому что это слишком дорого. Поэтому объектом сциентотезавристики выступают, как правило, "результаты экспериментов", т. е. лабораторные отчеты, преобразованные сначала в научные статьи, затем в монографии и наконец в учебники. Но это фактически подменяет знание верой, а кроме того, снижает "качество осознания" до неудовлетворительного уровня, поскольку лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, прочитанное в книге не может сравниться глубиной понимания с наблюдавшимся воочию. Эта проблема снимается, хотя и с некоторыми оговорками, если предмет переходит из экзосферы в профисферу. Профессиональная деятельность специалистов в соответствующей области служит лучшей гарантией сохранности и воспроизводства научных результатов, поскольку техники, подобно ученым, имеют дело с "живым" объектом, существующим в реальности, а не в книге. Но в противном случае однажды вспаханная целина зарастет. В отсутствие специальных тезавристических институций даже "результатам экспериментов" не гарантирована сохранность в "коллективном сознании" человечества (хотя они потенциально доступны из библиотечных хранилищ). Что же касается полноценной тезавристики знания, а не веры, пусть даже достоверной и научной, об этом приходится только мечтать, и прежде всего по экономическим причинам. Таким образом, и в отношении науки тезавристическая миссия оказывается трудновыполнимой, несмотря даже на сравнительно малый объем тезавруса. В каком-то отношении малость сциентотезавруса иллюзорна. "Знать закон природы" подразумевает знать (вживую, а не из книг) все те экспериментальные данные, которые доказывают справедливость этого закона, а это на несколько порядков сложнее, чем заучить лаконичную формулу. Тем не менее это обозримый объем умственной работы, которую ограничивает в основном недоступность потребного инструментария.

5.8. Современность как переломный этап между эпохой
неогнозии и эпохой тезавристики

Современное положение дел характеризуется необычайным обострением тезавристической проблемы, особенно в контексте институционального совмещения тезавристики и науки. Экспоненциальная кривая роста науки (а точнее, всей совокупности неогнозических практик), которой так гордится двадцатый век, оставляет под собой такой же экспоненциально растущий интеграл накопленных знаний, нуждающихся в воспроизводстве. Пока экспоненциальный рост продолжался, тезавристическая проблема решалась по принципу пирамиды. Научное (т. е. неогнозическое) сообщество становилось от поколения к поколению многочисленней, что позволяло распределять тезавристическую нагрузку сравнительно небольшими порциями между многими участниками. Но все пирамиды рано или поздно рассыпаются. Как только рост науки (т. е. неогнозии) стабилизируется (а тем более замедляется или останавливается вовсе), что выражается в численной стабилизации или даже сокращении научного (т. е. неогнозического) сообщества, тезавристический груз становится непомерным, особенно если принять во внимание размеры современного тезавруса. Именно это произошло в конце ХХ столетия. Даже если бы наука (т. е. неогнозия) продолжала иметь перед собой необъятные горизонты, дальнейший экспоненциальный рост научного (т. е. неогнозического) сообщества в условиях замедления демографического роста, очевидно, невозможен. В скором времени всем землянам пришлось бы заняться наукой и забросить остальные сферы деятельности.

Почему же кризис до сих пор не проявил себя со всей остротой? Латентность тезавристической проблемы указывает на фактическое вытеснение науки (т. е. неогнозии) тезавристикой. Возросшая тезавристическая нагрузка выдерживается благодаря облегчению научной (т. е. неогнозической). Номинальные ученые (т. е. неогнозисты) фактически занимаются воспроизводством старых знаний, а не открытием новых.

Относительная безболезненность этой подмены объясняется исчерпанием материала науки в современный исторический период, приближением науки к "последним границам" познания, о котором мы уже говорили ранее. Высвобождаемые ресурсы негласно направляются в тезавристику.

Однако этот процесс далеко не безоблачен. Во-первых, исчерпание материала, как мы уже выяснили, не распространяется на идиографию. Наоборот, вал идиографического знания нарастает ускоряющимися темпами. Поэтому идиографы страдают от тезавристического бремени больше всего. Парадоксальная ситуация, когда эксперты в какой-то области культуры разбираются в истории этой области лучше, чем в настоящем, вполне обычна, и не только вследствие консерватизма образовательных программ или предубеждения к современникам, но и в силу того, что разобраться в лаконичном, компактном прошлом бывает легче, чем в огромном многообразии сегодняшней культурной жизни.

Во-вторых, даже если темпы прироста нового знания снижаются, тезавристическая нагрузка (при стабильной численности академического сообщества) продолжает возрастать, хотя и не столь стремительно, поскольку общее количество знаний по-прежнему увеличивается. Момент прекращения экспоненциального роста познаний, с одной стороны, и академического сообщества - с другой, является критическим. Последнее "экспоненциальное" поколение успело значительно нарастить тезаврус, однако число тезавристов осталось на прежнем уровне, т. е. налицо резкое увеличение тезавристической нагрузки

В‑третьих, несоответствие номинальных (неогнозических) и фактических (тезавристических) функций является благодатной почвой для недоразумений и злоупотреблений. Интеллектуальные ресурсы систематически отвлекаются на иррелевантные и бесполезные задачи. От неогнозиста требуют освещать историю вопроса, а от тезавриста - выдумывать новизну. Критерии оценки интеллектуальной работы становятся противоречивы, следовательно сами оценки - произвольны. Неогнозическую беспомощность текста можно закамуфлировать тезавристическим многословием, даже если текст претендует выполнить именно неогнозическую функцию. С другой стороны, самый добросовестный неогнозический труд может быть дискредитирован обвинениями в "отсебятине" и тезавристической некомпетентности.

Сочетание двух процессов - разрастания тезавруса и исчерпания науки - радикально смещает приоритеты интеллектуальной деятельности. Ранее производство превалировало над воспроизводством. Теперь, наоборот, воспроизводственная функция вытесняет производственную. Это порождает ряд проблем, которые к настоящему моменту не только не решены, но даже не осмыслены.

Главную проблему мы уже отметили - отсутствие институциональной системы, выполняющей тезавристические функции и, как следствие - возложение тезавристической нагрузки на неспецифические институции, решающие совсем другие задачи и отвлекаемые от этих задач.

Другие моменты так или иначе связаны с психологией восприятия тезавристической ситуации. Субъективно она означает очередное разочарование познающего индивидуума. Он претерпел уже много огорчений. Естественная универсальная любознательность раз за разом ограничивалась сужением дисциплинарных рамок в связи с разрастанием каждой из дисциплин. Он узнал, что фундаментальные задачи решены до него, а на его долю остались второстепенные вопросы. Он обманулся в своих надеждах на финансовую и организационную независимость, ибо экспериментальная техника с каждым десятилетием становилась сложнее и дороже. Он напрасно лелеял мечты о народной славе, ибо круг людей, способных оценить его достижения, сузился до считанных десятков, а то и единиц, несмотря на то, что общее количество "профессиональных интеллектуалов" выросло на несколько порядков. Теперь же у него отнимают славу первооткрывателя. Это веский повод для депрессии, особенно в переходный период, пока новое положение вещей не стало привычным.

В этой связи особенно важно понять самоценность тезавристики. Как однажды вспаханное поле зарастает без дальнейшей обработки, так и однажды усвоенное человечеством знание теряется без планомерного воспроизводства. И если в прикладных областях это воспроизводство может происходить само собой, гуманитарные знания, составляющие возвышенное понятие "культура", нуждаются в специальных тезавристических усилиях.

Тезавристическая ситуация уже известна общественности как ситуация "постмодернистская", с той лишь разницей, что постмодернистское "сказано все" следует заменить на тезавристическое "все познано". Это, конечно, не абсолютная истина, в разных сферах дело обстоит по-разному, и тем самым тезавристическая, она же постмодернистская, ситуация наступила далеко не в полной мере, но тем не менее кое-где она уже плотно ощутима, настойчиво требует осмысления и реагирования. В этой ситуации постмодернизм предлагает иронизировать и цитировать, что интересно и плодотворно по отношению к художественной литературе, но применительно к вопросам познания имеет следствием нигилистическое отношение к истине, каковое мы и видим в описанной Хорганом "иронической науке", а также в постмодернистской, и не только постмодернистской, "иронической философии". По определению ирония уместна в отношении лжи, которая тонко высмеивается, но высмеивать истину бессмысленно. Смеяться над истиной может только варвар. Более того, ирония - эксплицистический метод, коль скоро она разоблачает замаскированную ложь. Как только вся ложь будет раскрыта, ирония потеряет смысл. Это, разумеется, утопия. Люди никогда не перестанут лгать.. Но ложь будет повторяться, понуждая к тому же самому иронизаторов, вследствие чего ироническая истина так же приестся, как и обычная. Расцвет иронии обусловлен как раз тем, что эксплицистика еще далека от постмодернистской ситуации (и в то же время уже свободна от идеологического прессинга). Не исчерпанию серьезностей, а исчерпанию тоталитаризма обязаны мы этим расцветом.

Не менее опасна идеология цитирования. В гносеологическом аспекте она прямо предполагает подмену познания верой, самостоятельного изучения предметных областей - заимствованием чужих мнений (а фактически - выгодных кому-то идеологем). В художественном аспекте этот момент более закамуфлирован. В позитивном смысле цитирование выражает обычно скрытую полемику. Цитированное подвергается сомнению, переосмыслению, критике или, по меньшей мере, выражает солидарность против общих оппонентов. Но есть и негативный смысл, когда художественность отождествляется со знанием цитат, т. е. самостоятельное и релевантное художественным задачам творчество подменяется реферированием классиков, список которых определяет, опять же, идеологема.

Эти негативные аспекты постмодернизма побуждают противопоставить ему другую концепцию - концепцию тезавризма. Постмодернистская ирония либо не имеет отношения к постмодернистской ситуации и, более того, несовместима с ней, либо деструктивна, как в отношении когнитивных, так и в отношении художественных ценностей. Поэтому ирония, которая сама по себе, в качестве мощного эксплицистического и экзистенциально-терапевтического инструмента, заслуживает высокой положительной оценки, не может служить выходом из ситуации культурного пресыщения. Еще меньше на эту роль подходит культ цитаты. Тезавризм отказывается от безнадежных попыток обмануть тезавристическую ситуацию, искусственно изобрести новизну там, где она объективно исчерпана. Он сознает свою вторичность, но не считает ее постыдной. Наоборот, он гордится своей миссией - миссией воспроизводства культуры. Но он настаивает на полноценном, а не на внешнем ее воспроизведении. Он не довольствуется изучением и реферированием культурных продуктов прошлых эпох. Он создает такие продукты сам, и не по аналогии с классикой, а из внутреннего побуждения, рискуя, между прочим, отклониться от тезавристической миссии и сделать нечто новое.

Глава 6. Судьба философии

6.1. Кризис философии

Судьбу философии можно назвать трагической. Универсализм этой когнитивной практики, занимавшей некогда практически монопольное положение, выражал надежду каждого из нас единолично постичь устройство мира, т. е. сформировать в собственном сознании такую его репрезентацию, которая отражала бы все наиболее важные его законы. Как стало ясно в наши дни, эти надежды утопичны и основаны на глубокой недооценке сложности и разнообразия природы, особенно биологической. Другой иллюзией оказалась эксплицистическая вольность. Философ мог быть независим экономически, организационно и институционально, поскольку не нуждался в дорогостоящем инструментарии и обслуживающих его лаборантах. Наконец, он был свободен от хлопот, связанных с претворением экспериментов в жизнь.

Ситуация радикально изменилась в Новое время. У философии появился сильный конкурент - наука. Экспериментальный метод науки радикально расширил горизонты познания, вывел искателей знаний из экосферы в экзосферу. Стремительное расширение когнитивного поля вынудило разделить исследовательский труд по отраслевому принципу, и с каждой эпохой специализация только углублялась.

Таким образом, философия и наука отличаются по двум критерием. Философия универсальна и эксплицистична. Наука дисциплинарна и эмпиристична. Эти критерии взаимосвязаны, но приоритетность их в каждом случае разная. Для философа важна универсальность, что понуждает его к эксплицистичности. Для ученого важна эмпиристичность, что понуждает его к дисциплинарности. Философия (а следовательно, эксплицистика) древнее науки (а следовательно, эмпиристики), поскольку эксперименты возможны только тогда, когда имеется надлежащий инструментарий, и таким образом критически они  зависят от технического прогресса.

Различные аспекты вытеснения философии наукой уже обсуждались нами в начале книги. Но все они относились к области естествознания, в которой перевес эмпиристических методов над эксплицистическими не может вызвать сомнений и возражений (хотя, вообще говоря, ошибочно отождествлять естествознание и науку, поскольку в нем есть место и для эксплицистики, с другой стороны ,научный подход применим в какой-то мере и к гуманитарной проблематике). С гуманитарным знанием дело обстоит гораздо сложнее. Его отраслевая дифференциация не может быть в достаточной мере объяснена расширением предметной области, поскольку такого расширения никогда не было, ни в конце XIX - начале  XX в., когда произошло институциональное оформление "гуманитарных наук", ни в какой-либо в другой исторический период.

В истории взаимоотношений философии и науки можно выделить четыре этапа:

- философский,

- синкретический,

- коэкзистентный,

- научный.

Первый и последний этапы характеризуются подавляющим преобладанием соответствующих парадигм. Синкретический этап охватывает XVII-XVIII вв. На протяжении этого периода философский и научный подход были слабо дифференцированы. Это выражалось, во-первых, в том, что естествоиспытатели часто величали себя "философами", а свои трактаты - "философскими", во-вторых, в том, что в естествознании того времени обычным делом был универсализм, в‑третьих, в том, что многие выдающиеся умы с одинаковым успехом выступали в обеих ипостасях. Границы коэкзистентного этапа примерно совпадают с XIX в. В эту эпоху мы наблюдаем параллельное существование философии и науки, причем первая специализируется в основном на гуманитарном, а вторая - на естествоведческом поприще. Строго говоря, это была уже не совсем философия, а "философия-наполовину", поскольку универсалистская амбиция была ограничена экосферным антропоцентрированным знанием, а в каком-то смысле даже гораздо меньше, чем наполовину, поскольку экзосфера гораздо меньше экосферы, но, с другой стороны, субъективное значение их примерно одинаково. XIX в. дал нам удивительную плеяду гуманитарно ориентированных мыслителей, таких как Шопенгауэр, Кьеркегор, Ницше, Маркс, Бентам, Милль. От лица науки человечеству не было предложено ничего подобного. Тем не менее гуманитарная философия уступила место "гуманитарным наукам". Спрашивается: почему.

Частично парадокс можно объяснить подражанием. Революционные успехи естествознания, имевшие огромные последствия в технике и в идеологии, были предметом зависти гуманитариев, не имевших ни пространства, ни инструментов для подобного рывка. Унизительное положение гуманитарных отраслей в XIX в. не имело аналогов ни в прежние эпохи, ни впоследствии. Вины самих гуманитариев в этом не было, так как они работали добросовестно, а их отход на второй план был всего лишь результатом сравнения, навязанного объективными, но преходящими обстоятельствами, которые, тем не менее, спровоцировали своего рода комплекс неполноценности.

Простейшим средством добавления солидности было копирование диверсифицированной структуры естествознания. Пределы его объективно шире, и гуманитарии попытались компенсировать эту широту номинальным дроблением своего предмета. Кроме того, отстутствие термина аналогичного "естествознанию" способствовало размножению специальных наименований частных гуманитарных дисциплин, ясных границ между которыми до сих пор не проведено.

Разумеется, гуманитарные знания не могли и не должны были существовать без какой-либо внутренней системы. Вопрос не в этом. Мы различаем в физике механику, акустику, оптику, науку об электричестве, науку о тепле, физику частиц и т. д., но при этом настаиваем на существовании "физики в целом", физики как чего-то единого. Напротив, отрицание единой гуманитарной дисциплины укоренилось благодаря соответствующей пустоте в языке, по крайней мере в русском. Существуют только отдельно взятые экономика, лингвистика, психология, социология, культурология и т. п., которые уподобляются не акустике или оптике, но физике, химии, биологии, т. е. номенклатурным единицам более общего порядка. В официальном ваковском классификаторе наук эта деформация была юридически закреплена.

Но есть ли, в сущности, какая-то разница между двумя номенклатурными схемами? Есть, и значительная, поскольку тем самым задаются концептуальные рамки допустимого. Претендующая на всеобщность гуманитарная теория априори дискредитируется, представляется таким же шарлатанством, как попытки интегрировать разнородные отрасли естествознания средствами метафизики. Слабость к этим нелепым попыткам всегда служила главным обвинением против философов. Но универсалы-гуманитарии, хотя и являются их наследниками, находятся в другой ситуации, в которой не заслуживают данных упреков. Целостность гуманитарного знания является не мифом, но реальностью. Наоборот, его искусственное разбиение замутняет положение вещей. Гуманитарные теории обрекаются на неполноценность, на частичное, а не всестороннее освещение своего предмета. Экономисты, психологи, социологи обсуждают одни и те же феномены человеческой жизни с непересекающихся позиций. Разногласия между ними диктуются самой парадигмой исследования. Они существуют как бы в разных пространствах, где не слышат, не видят и не помогают друг другу.

Правда, для многих чрезмерная дифференциация безразлична или даже удобна. Неприятности она доставляет теоретикам, а для исследователей, собирающих фактографический материал, например антропологов, наезжающих в дикие племена, или, психологов коллекционирующих клинические описания, только облегчает самоидентификацию. Тем не менее столь грубое и плохо мотивированное покушение на универсалистскую амбицию философов-гуманитариев, по идее, должно было вызвать с их стороны решительный отпор. Почему этого не случилось -  вопрос действительно интересный.

Проливает свет на эту загадку сравнение способов бытия философии и науки. Первая предпочитает универсальность ценой глубины, а вторая - глубину ценой универсальности. Но это имеет важные социологические последствия. Философия склонна апеллировать к широкому читателю, т. е. быть экзотеричной, а наука - к узкому кругу экспертов, т. е. к эзотеричности. Никто не способен единолично объять бесчисленные проблемы частных наук, да и вряд ли кому-то это интересно. Поэтому академическое сообщество по природе своей тяготеет к дроблению, к замыканию мелких исследовательских групп в узких предметных полях. Напротив, универсализм философа конгениален универсализму интеллектуального обывателя, который стремится к целостному познанию своей жизненной среды, а не к углублению в подробности малозначительных вещей и событий.

Историческая смена науки философией, вообще говоря, закономерна, потому что глубина имеет большую ценность. Всеобщий выбор универсальности на заре цивилизации был обусловлен только недоступностью глубины. Но измерение глубины присуще главным образом естественному, а не гуманитарному предмету. Неоправданная детализация гуманитарных теорий незамедлительно приводит к утрате концептуальной ценности, к растворению в бесконечном пространстве ассоциативных связей и вырождению реальных закономерностей в ничтожные, статистически недостоверные корреляции. Таким образом, дробление гуманитарных отраслей нельзя объяснить общими соображениями исторического прогресса. Практикуемый философами целостный подход к гуманитарному предмету, т. е. к жизненной среде каждого из нас, по-прежнему актуален. Этим не отрицается оправданность и полезность эзотерических гуманитарных практик, например, в изучении древних языков, примитивных культур, экзотических религий, которые не представляют интереса или же слишком сложны для среднестатистического интеллектуала. Однако полное вытеснение экзотерического подхода эзотерическим по-прежнему выглядит странно.

Зато мы можем разглядеть критическое условие жизнеспособности интеллектуальной практики - наличие референтной группы. Композиторы исчезнут вместе с меломанами, художники - вместе с любителями живописи, литераторы - вместе с читателями. Никто не будет вкладывать огромный труд в создание интеллектуального продукта, если знает, что этот продукт не будет востребован даже при самом счастливом стечении обстоятельств, т. е. если продукты данного рода в принципе не пользуются спросом. Таким образом, причиной вырождения философии является потеря общественного интереса к философскому жанру, по крайней мере в традиционных его формах. Нам необходимо понять причину этой стремительной утраты на рубеже XIX-XX вв.

Причина проста. У философии появился молодой и сильный конкурент - психоанализ. Он смог переманить внимание экзотерического читателя, потому что лучше удовлетворял его интеллектуальные потребности. Необходимо понять источник превосходства психоанализа над философией, а также причину его возникновения около 1900 г., а не раньше или позже.

Традиционно философия пыталась сочетать онто- и антропоцентризм. Это сочетание не было частным проявлением универсализма, но выражало двойной акцент на космологию, с одной стороны, и экзистенциальное учение - с другой. Второй акцент был, строго говоря, противоположен универсализму, несовместим с ним. Однако между ними была тесная связь, которую впервые выразил, по-видимому, Эпикур. Учение об устройстве мира предшествует учению о человеке и его благополучии, является предпосылкой и фундаментом такого учения, потому что условия счастливой жизни диктуются окружающей средой, познаваемой в концептуальных рамках "натурфилософии", "космологии", "физики".

По этой причине даже самый антропоцентрированный античный мыслитель не мог избежать натурфилософской проблематики. Однако подходящих средств для физических исследований у него не было. Поэтому объективные данные подменялись гипотезами и фантазиями, имевшими догматический статус, ибо малейшее сомнение в натурфилософском фундаменте лишало смысла главную, экзистенциальную часть учения. Аналогично вели себя средневековые теологи, с той лишь разницей что плюрализм догматов сменился монополией христианской онтологии.

Эмансипация и прогресс естествознания внесли ясность в онтологические основания экзистенциальной теории. Бог был изгнан из универсума. Его место заняло безличное и фатальное Всемирное Тяготение. Позднее, уже в XIX в., из микрокосмоса человека была изгнана Душа, нематериальная и бессмертная. Функции Души были переданы Нервной Системе, вполне телесной, а стало быть, тленной.

Трагическая оплошность философов состояла в анахронизме. Он выражался даже не столько в консервации устаревших физических и биологических представлений в духе мистической натурфилософии и витализма, хотя и это имело место в немалой степени, но главным образом - в изжившем себя концептуальном подходе, соединяющем онтологию и экзистенциальную теорию. От учителя жизни, а именно эту миссию по-прежнему видел в философе релевантный ему массовый читатель, уже не ждали рассуждений об устройстве Вселенной, даже самых интересных и правильных. Более того, как только были разоблачены невежество философа в этих вопросах, с одной стороны, и оторванность их от практики - с другой, онтологические разглагольствования вовсе перестали терпеть. Нужны были конкретные советы по улучшению жизни, управлению чувствами и поступками, достижению целей, преодолению комплексов и т. п.

Правда, некоторые попытки перестроиться философами предпринимались. У самого порога парадигмальной революции вошло в моду словосочетание "философия жизни", которое выражало смутное осознание изменившихся реалий и задач. Но скинуть онтологическое бремя философы так и не смогли. Они надеялись обойтись частичным смещением центра тяжести или даже спроецировать экзистенциальную теорию на онтологию, что еще глубже втягивало их в обскурантистское болото.

Бросается в глаза отсутствие преемственности между философией и психоанализом. Последний возник в среде медиков, конкретно - неврологов и психиатров, т. е. в среде практиков, а не теоретиков, и притом естествоведов, а не гуманитариев. Тем самым его основатели были максимально дистанцированы от академической гуманитарной традиции, вещавшей в основном с философских кафедр. Они находились на самом дне культурного андерграунда и, вероятно, не могли предугадать грядущую мировую славу.

Философия, между тем, активно претендовала стать основательницей психологии. В этом направлении трудились Шопенгауэр, Спенсер, Фехнер, Вундт, Джеймс, Липпс, Бенеке и многие другие. Но все они оказались на обочине прогресса. Их вклад в психологию не столь уж мал, но ограничивается второстепенными вопросами. Этот парадоксальный феномен заслуживает отдельного комментария.

В самом деле, мы критиковали только что анахронизм философов, которые цеплялись за устаревшую онтологию и избегали чисто психологического дискурса. Теперь же мы хвалим их за намерение стать основателями психологической науки, но удивляемся их неуспеху. Ключевой момент в объяснении этого парадокса - специфическое понимание психологии, которая сводилось к учению об ассоциации идей в духе Юма и Дж. Ст. Милля. Оно оставляло в стороне самое интересное - чувства и поступки. Последние вверялись другой дисциплине - этике, безропотно тянувшей воз предрассудков, идеологических запретов и онтологических псевдооснований.

Либерализация экзистенциальной мысли рано или поздно наступила бы и без вмешательства психоанализа, как результат постепенной эволюции академической гуманитарной традиции. В таком случае история философских экспедиций в психологию оказалась бы не столь бесславной, а расщепление гуманитарного предмета не столь катастрофическим. Но изменившиеся экономические, политические и культурные условия потребовали немедленного обновления экзистенциальных теорий.

Передовой характер психоанализа по отношению к академической гуманитарной традиции, представленной в лице философии, объясняется не только многовековой идеологической замкнутостью последней, но и объективными обстоятельствами. Философы размышляли о человеческих судьбах в стенах кабинетах, в отрыве от жизненной практики. Если они и обращались к экзистенциальному опыту - то исключительно к своему собственному, в отношении которого не могли быть объективны, да и статус "учителей жизни" не оставлял концептуального пространства для самокритики.

Напротив, психоаналитики каждодневно сталкивались с реальностью. Вольно или невольно они вживались в своих пациентов, проникались их чувствами, заботами, радостями и страданиями. Они интроецировали опыт многих индивидов, что делало их знание жизни более полным. Это богатство опыта было первым преимуществом Фрейда и его последователей. Второе преимущество заключалось в том, что опыт их пациентов выражал не просто жизнь, но наиболее болезненные, интимные и конфликтные ее проявления. Репрессивная мораль, насаждаемая церковью, государством и философской ортодоксией, среднестатистическому обывателю представлялась терпимой, а то и выгодной. Деформации личности, вызывавшие психические и соматические страдания, нарушения социализации и самоидентификации, фобические, обсессивные и истерические проявления, в большинстве случаев не переходили критической черты между условным здоровьем и клиникой. Основная тяжесть репрессивной морали падала на сравнительно небольшой процент населения, который, к тому же, был приучен скрывать свои мучения. Вдвойне табуировались их "неприличные" причины. О них запрещалось не только говорить вслух, но и думать, и, само собой, ответственность за них возлагалась на индивида, а не на общество.

Фрейд нарушил табу на обсуждение невроза и разбор его причин, сперва внутри терапевтической процедуры, а затем и в общесоциальном масштабе. Но это нарушение не было его личным капризом. Оно вытекало из профессионального долга врача и характера подлежащих излечению патологий. Осознать экзистенциальное значение невроза должен был непременно медик, а не кабинетный теоретик, потому что невроз как таковой является профессиональным предметом первого, а не второго.

Разумеется, психоанализ могла породить только достаточно зрелая психиатрия, становление которой требовало, в свою очередь, приличного состояния общих биологических, медицинских и неврологических знаний. Психогенное происхождение неврозов должно было стать очевидным, а это требовало продвинутой дифференциальной диагностики. Надо было научиться без затруднений отличать невроз от шизофрении или от органического поражения мозга. Еще раньше следовало отвергнуть мистические представления о психопатологии вроде вселения злых духов или божественного проклятия, т. е. сначала должна была укрепиться уверенность в органической природе психических растройств, основанная на материальном понимании души. Последнее должно было стать общепризнанным, по крайней мере в медицинских кругах, а для этого требовалось, в свою очередь, убедительное торжество естествознания над религией. И уже затем, после этих двух шагов, стало возможным осознание разницы между материальным и органическим, закладывающее основу учения о неврозах. При неврозе отсутствуют изменения в нервной ткани, т. е. в органическом смысле человек здоров. Проблема коренится в надорганической сфере, т. е. в функциональных нарушениях нервно-психического аппарата.  Тем не менее по своему субстрату эта сфера материальна. Она не является чем-то потусторонним, трансцендентным. Психоанализ родился тогда, когда неудачи в поисках органических причин психических расстройств стали приводить не к религиозно-мистическим спекуляциям, а к всестороннему анализу патогенных факторов социальной среды. Проделанный психиатрией путь не покажется долгим, если вспомнить, что преследования материализма прекратились, и то не полностью, только в XIX в., и только в XIX в. психиатрия сформировалась как отрасль медицины, тогда как раньше психических больных изолировали и заковывали в кандалы, но не пытались лечить. Более того, вплоть до XVI-XVII вв. отсутствовали даже специальные заведения для их содержания, что закрывало путь систематическим наблюдениям.

Изменение социальных условий, сопутствовавшее научному и техническому прогрессу, также было необходимо для возникновения и распространения психоанализа. При ужасающей нищете основной массы населения в средние века проблема неврозов замыкала список человеческих бедствий и была бесконечно далека от актуализации. С другой стороны, привилегированные классы могли позволить себе любые чудачества. Если даже невроз случался, он был терпим социально и внутриличностно. Кроме того, индивиды с психическими отклонениями абсорбировались церковными институциями, в первую очередь монашескими, где их ненормальность не только принималась лояльно, но даже сакрализовывалась. Проблема неврозов обострилась в буржуазном обществе, с одной стороны удовлетворившем базовые витальные потребности, а с другой - наложившим всеобщую трудовую повинность, вследствие чего невротические расстройства стали нетерпимы как для самих невротиков (в силу повышения стандарта жизни), так и для общества (в силу их пониженной экономической производительности). Таким образом, вся совокупность предпосылок для зарождения психоанализа, как внутренних, так и внешних, сложилась примерно к 1900 г.

Психоанализ, в отличие от кабинетного философского умозрения, не питал иллюзий насчет автономности "духовной" жизни, восходящих к дуализму картезианства, христианской догматике и первобытному анимизму. Тесная связь между "материей" и "духом" представала наблюдениям психоаналитика в предельно конкретных проявлениях. "Депрессия", "меланхолия", "неврастения" оказались следствиями сексуальной депривации. С другой стороны, нарушение психического равновесия влекло соматоподобные и даже чисто соматические расстройства (псевдоэпиллептические припадки, конверсионные параличи и слепоту, нарушения пищевой, дыхательной, половой и других функций), масштабы которых даже в наше время плохо исследованы. В этом состояло третье преимущество психоаналитического подхода. И, наконец, статус врача обязывал психоаналитика прилагать реальные усилия к излечению невротика, т. е. к устранению патологии. Это практическое требование побуждало стремиться к теоретической истине и ставило вне закона репрессивные экзистенциальные учения. Таким образом, четвертым преимуществом психоаналитика была большая интеллектуальная дисциплинированность, обусловленная конкретикой и актуальным этическим содержанием решаемых задач.

Маргинальный жизненный материал психоаналитической практики оказался гораздо более ценным эвристически, чем заурядный экзистенциальный опыт кабинетного теоретика. Как это часто бывает в биологии, функции были поняты из дисфункций. Более того, обнаружилась неприятная шаткость границ между душевным здоровьем и неврозом. В современном обществе "душевное здоровье" подразумевает вовсе не счастливую, радостную, благополучную жизнь, но, скорее, отсутствие "грубых дефектов". Стрессы, волнения, тревоги, фрустрации, от которых не избавлен никто, в любой момент грозят трансформироваться в клинические нарушения. Тем не менее патогенные социальные условия и деструктивные личностные установки раз за разом одобряются репрессивными экзистенциальными теориями, особенно религиозными.

Психоанализ не имел бы всеобщего социального резонанса, если бы оставался в пределах клинической области. Его успех вытекает из того, что клинические методы оказались применимы и были применены к "психопатологии обыденной жизни". Психотерапия расширилась до практической психологии, имеющей дело не с больными, а со здоровыми. К сожалению, эта экспансия произошла не во всех отношениях корректно. Зачастую клинические понятия слепо переносились на обыденную жизнь, что заложило фундамент новой репрессивности. Оказалось очень легко представить всех людей нервно-психическими больными, подлежащими насильственному лечению, т. е. психологизированное общество уподобилось всеобщей клинике.

Несмотря на эти издержки, психоанализ проявил колоссальный теоретический и практический потенциал. В его лоне зародилось множество конкурирующих экзистенциальных теорий. Их авторы, такие как Юнг, Адлер, Фромм, Хорни, Салливан, Берн и многие другие, приобрели мировую известность. Благодаря конкретному, обстоятельному и свободному от постороннего материала изложению экзистенциальной проблематики они легко перехватили у философов почетный статус "учителей жизни", а с ним и экзотерического читателя.

6.2. Последствия психологизации

С чисто интеллектуальной точки зрения вытеснение философии психоанализом - событие со знаком "минус", поскольку тем самым произошло сужение кругозора, давшее благодатную почву для разговоров о "цивилизованном варварстве". Положительные моменты в этом тоже есть. На протяжении многих веков философы вели себя не совсем честно. Они умышленно объединяли экзистенциальные дискурсы со множеством других, в широком диапазоне от эстетики до космологии, интересных не столько читателю, сколько им самим. Это напоминает манеру плутоватых продавцов подсовывать залежалый товар вместе с ходовым. Долготерпение покупателей в отношении этих уловок объяснялось неясностью границ между экзистенциально релевантными онтологическими проблемами и всеми остальными загадками мироустройства. При общей незрелости теоретического миропознания любой вопрос из любой области знаний можно было "притянуть за уши" к экзистенциальному дискурсу. Только эмансипация экзистенциальной теории от онтологии положила конец этим манипуляциям. Разбираться в тонкостях предметных связей стало излишним. Релевантность сохранила только непосредственно экзистенциальная проблематика. Любая другая априори отбрасывалась.

Кроме того, обратная сторона сужения кругозора - его углубление. Люди потеряли интерес к онтологии, зато гораздо лучше разобрались в собственной жизни. Крах философии является, таким образом, триумфом гуманизации. Гуманизировалась и среда человеческого обитания. Дикари живут в тесном контакте с природой, которая является как поставщиком средств к существованию, так и источником всевозможных опасностей. Цивилизованный человек изолирован от природы. Его отношения с ней многократно опосредованы обществом. Благополучие цивилизованного человека определяется не удачной охотой и не умением спрятаться от тигров, а успешностью социальных транзакций. Переход от язычества к монотеизму выразил эту перемену в религии. Человек начал поклоняться не одушевляемым природным стихиям, а трансцендированной социальной власти. Дальнейшими стадиями разрыва с природой стали переход от натурального хозяйства к товарному (от аграрного общества к индустриальному) и от производительного труда к организационному (от индустриального общества к постиндустриальному). Наконец, само общество перестало быть враждебной стихией, подобной ураганам и наводнениям. Тоталитаризм показал свою неэффективность в индустриальных, а тем более постиндустриальных, условиях и повсеместно вытесняется демократическим правлением, мягким и предсказуемым. Классовые различия, хотя и не сгладились, но потеряли остроту. Приемлемый уровень жизни бедных лишил их стимула к революционной активности. Таким образом, натуралистический экос не только трансформировался в социальный, но и сузился до транзакций в малых группах: корпоративных, семейных, субкультурных. Это объективно способствовало кризису широкого философского подхода к экзистенциальной проблематике и усилению узкого психоаналитического.

Однако экзистенциальное пространство познания и дискурса для многих является слишком тесным. Естественное человеческое любопытство простирается гораздо дальше "шкурного" интереса. Поэтому, при всей важности экзистенциальной проблематики, существует потребность в более широком гносеопрактическом формате, открытом не только для цехового академического сообщества, но для всех заинтересованных интеллектуалов.

Поиск альтернатив особенно важен ввиду того, что к концу XX в. психоанализ растерял теоретическую продуктивность и трансформировался в массовую психологическую культуру, часто вульгарную и идеологически ангажированную. Позднейшие добавления в психоанализ имели в основном инструментальный, технический характер, т. е. посвящались методам психокоррекции, управлению психологическими группами и т. п. Написанная для специалистов-психологов, эта литература не представляет ни фундаментально-теоретического, ни популярного интереса. С другой стороны, Фрейд и  большинство его последователей не отличались ясностью языка. Наоборот, злоупотребление сленгом служило заграждением от вторжения "дилетантов", способом эзотеризовать психоанализ и повысить тем самым собственную значимость. Потребность в переводе "с психоаналитического на понятный" способствовало вытеснению классики психоанализа популярной психологической литературой, которая в настоящее время доминирует на рынке. Как нетрудно убедиться, качество этой литературы обратно пропорционально тиражам. Глубина дискурса минимальна. Тематика носит утилитарный характер: "Как найти мужа", "Как бороться с депрессией", "Как продвинуться по службе". Содержание потакает капризам читателя, ради которых охотно отступает от теоретических достижений психоанализа. Рекомендуемые методы примитивны и часто заведомо иррациональны, т. е. рассчитаны исключительно на эффект внушения. О применимости простых и общих рекомендаций к конкретной личности и об их осуществимости в конкретных социальных условиях никто не задумывается. Проповедуется безусловный оптимизм и обещается стопроцентная панацея. Потенциальные неудачи априори дезавуируются "недостаточным желанием" разрешить проблемы. Технология написания таких книг мало отличается от популярных детективов или женских романов. За раскрученными псевдонимами скрываются никому не известные батраки, приноровившиеся производить очередной "шедевр" за пару недель и сменяемые по мере творческого истощения. Между тем этот же читательский сегмент некогда занимали Эпикур и Сенека, Монтень и Паскаль, Шопенгауэр и Ницше. С одной стороны, это оказывало негативное давление на их экзистенциальные дискурсы, стремилось принизить их до уровня понимания массовым читателем. Но с другой - читатель заимствовал философскую широту кругозора, а не замыкался в собственном дао. Более того, внутреннее развитие психоанализа невозможно без привлечения более широкого философского контекста. Абстрагированность от социальных реалий, сосредоточение на внутреннем мире субъекта в контексте психоневрологической лечебницы - один из самых ощутимых изъянов во всех версиях психоаналитической традиции. Соответственно, социализация психоанализа, к которой он так настойчиво призывает своих пациентов, но избегает сам, является главным интеллектуальным резервом.

6.3. Политоведение

Наряду с психологической тематикой заметное место в интеллектуальной жизни XX в. занимает политическая. Из всех теорий политические - самые востребованные. Власть нуждается в идеологии для оправдании своих действий. Но пропагандистские акции порождают ответную реакцию как со стороны индивидуалов, так и со стороны организованной оппозиции.

Политоведение - более широкое явление, чем академическая политология. Оно ни в коем случае не эзотерично. Наоборот, оно стремится к широковещательности. Часто оно рассчитывает произвести политический эффект, т. е. оказать влияние на ход событий в обществе, и в этой мере не является чистой гносеопрактикой. Но и бескорыстных резонеров среди политоведов хватает.

Политоведение равнодушно к критерию общности. Оно интересуется как политической теорией, так и частными политическими событиями. Не имеет значения и новизна, зато крайне важна актуальность. Никто не запрещает политоведу повторять прописные истины, если тот считает их забытыми, недостаточно осознаваемыми, и видит необходимость их напомнить. Но мало кто будет внимать рассуждениям политоведа о событиях тысячелетней давности. История политоведению интересна, но в основном недавняя (в пределах столетия), события которой важны для понимания современности, ибо именно они предопределили то или иное развитие событий.

Политический дискурс, как правило, сопрягается с экономическим, что вполне оправданно. В наше время экономика - важнейший аспект политики. Сопряжение социологии с экономикой, а психологии с культурологией, по-видимому, неслучайно. В своих базисных потребностях человек привязан к производительной системе общества. В "надстроечных" же, "возвышенных", человек обретает автономию, поскольку его собственная интропсихическая сфера (память, воображение, разум) скрывает неистощимые запасы духовного материала. Интерес к политико-экономическим вопросам свойствен, вероятно, более прагматичным людям, тогда как психолого-культурологической проблематикой увлекаются, скорее, романтики. Впрочем, интерес к теоретизированию - вообще романтический, в противоположность утилитарной деятельности.

Политоведы не образуют единого сообщества. На этом поле играют самые разные игроки. Во-первых, это профессиональные политики и политические пиарщики. Во-вторых, журналисты, которые, пожалуй, заметнее всех. В‑третьих, представители академического сообщества. В‑четвертых, склонные к публицистике литераторы. В‑пятых, обычные граждане, из тех, кто активно пытаются дознаться до политической правды.

Основной площадкой политоведческого дискурса являются СМИ. Только они поспевают за злободневностью. Книга, даже при нынешних ускоренных издательских темпах, быстро может потерять актуальность к моменту публикации. Да и много ли злободневных событий достойно толстого книжного формата? Далее, только известное авторское имя может обеспечить раскупаемость книги, тогда как СМИ сами по себе являются брендом и дополнительно страхуют себя подпиской. С другой стороны, нельзя назвать СМИ демократичной площадкой. Политоведов обычно хватает штатных, закрывающих дорогу сторонним авторам. Другой недостаток - невозможность развернуть пространный дискурс. Впрочем, обе проблемы практически потеряли актуальность благодаря Интернету, и особенно блогам. Возможность высказаться в произвольном формате получил каждый. При этом сложилось сообщество политоведов, обеспечивающее не только круг читателей, но и оперативную обратную связь, часто провоцирующую активные дискуссии. Популярность ведущих Интернет-политоведов сравнима с популярностью печатных авторов, и очевидно, что перспектив роста гораздо больше у первых, чем у вторых.

В каком-то смысле психология и политика - две половинки экосферной гносеопрактики, каждая из которых в действительности несамодостаточна, ибо зависит от другой. Те или иные формы синтеза неизбежны, и ведут нас к тому самому философскому синкретизму, который был утерян в XX в.

6.4. Частичное восстановление философии

Философия в исконном понимании умерла. Она не может конкурировать с науками на поле естествознания, которое несравнимо обширнее гуманитарного. Но в пределах последнего универсалистский и эскплицистический, а следовательно, философский, подход может и должен быть реабилитирован. Это уже не абсолютный, а лишь относительный универсализм, поэтому использование термина "философия" не вполне правомерно. Строго говоря, следует ввести какой-нибудь неологизм, например "гуманитаристика", и противопоставить его пандисципинарному универсализму философии, с одной стороны, и мелкодробным "гуманитарным наукам" - с другой. Но, понятности ради, стоит пойти на компромисс и употреблять термин "философия" в ограниченном, реформированном значении.

Перспективы такой философии более оптимистичны. В отличие от естественных отраслей, гуманитарное номотетическое познание не только допускает, но и требует универсализма. При этом конкретные гуманитарные дисциплины тоже необходимы, но занимаются преимущественно идиографией. Разумеется, обновленная философия должна вести диалог с гуманитарными идиографиями, уважать их и в надлежащих случаях уступать им место. Разумеется и то, что универсализм не бывает абсолютным. Каждый философ имеет излюбленную проблематику и ту, которую предпочитает обходить стороной. Более того, философский процесс не обязательно осуществляется философами в строгом смысле слова, но, возможно, узкоспециализированными гуманитарными мыслителями, потому что интересующие их проблематики все равно тесно связаны друг с другом. Мы возражаем против одного - современного положения дел, когда философия фактически отрицается, а частнодисциплинарный подход абсолютизируется.

Очевидно, что восстановленная философия не вписывается в сложившуюся институциональную систему. Поэтому она может выражать себя только в "вольном дискурсе". Но философы растеряли экзотерических читателей, у которых сформировался резко негативный образ философии, не имеющий ничего общего с ее пониманием как гуманитаристики. Столь же чуждо это понимание и профессионалам. Поэтому, при всей привлекательности такого формата, внедрение его сталкивается с большими трудностями. Не отказываясь от этой задачи в принципе, мы вынуждены искать альтернативные средства выражения.

В наше время проще всего выражать философские идеи через литературу. В отличие от строго дискурса, многие художественные произведения, в том числе интеллектуальные, находят десятки тысяч читателей. В эпоху, когда все "сказано", беллетризация дискурса вдвойне привлекательна, так как позволяет "подновить интерес" к пройденным темам. Но не всякая теория может быть беллетризована. Поэтому приходится цепляться за любую возможность самовыражения: научные издания, дневники, мемуары, пресса, Интернет, вплоть до разговоров на кухне и в кабинете психоаналитика. Хотя в перспективе нужны, конечно, собственные сайты, журналы, книги, отделы в торговых магазинах.

Будем называть реформированное понимание философии "гуманитарной философией". В мировоззренческом аспекте гуманитарная философия противоположна сциентизму с одной стороны и иррационализму с другой. Сциентизм не плох сам по себе. Наука - двигатель прогресса. Более того, на протяжении XIX в. сциентизм был важным элементом общественного сознания. Наука того времени была гораздо демократичнее нынешней. Понимание большинства научных вопросов было доступно любому образованному человеку. В то же время образованных людей стало гораздо больше по сравнению с XVII-XVIII вв. И именно в XIX в. сложилась рационалистическая картина мира, не допускающая "чудес", "божественных вмешательств" и прочей мистики, доказывающая, что наша душевная жизнь имеет субстратом биологическую ткань. В XX в. это уже стало банальностью и потому растеряло социальный резонанс. Вместе с тем научная проблематика ушла далеко в экзосферу, перестала быть понятной и интересной подавляющему большинству образованных людей. Соответственно, лишился прежнего смысла сциентизм. Он даже принял опасные черты. Наука заявила об исключительном праве на истину и вторглась в несвойственные ей гуманитарные области, в которых также претендует быть всеобщим советчиком, руководителем и судьей.

Гуманитарная философия, напротив, постулирует автономность большинства гуманитарных вопросов от науки, защищает право каждого человека, независимо от наличия или отсутствия академических регалий, самостоятельно определять и выражать истину, которая не может считаться второсортной на том основании, что была выдвинута рядовым гражданином, а не научным авторитетом. Гуманитарная философия констатирует дивергенцию научной и экзистенциальной проблематики. Она понимает, что интеллектуальный потенциал человечества должен находить реализацию в пределах экосферы, поскольку экзосфера слишком обширна, сложна и далека от повседневной жизни. Привязка рационализма к научности де-факто убивает рациональность и открывает простор "цивилизованному варварству". Таким образом, гуманитарная философия является инструментом против иррационализма, потребность в котором обусловлена тем, что прежний инструмент, сциентизм, сделался негодным в новых исторических условиях. Гуманитарная философия настаивает на строгом различении рациональной критики сциентизма, с которой он солидарен, и попыток заменить знание невежеством, предрассудками и мистикой, подорвать авторитет истины и навязать главенство веры, за которой всегда скрывается идеология.

Глава 7. Знание, растворенное в культуре

7.1. Кризис институций чистого познания

Институции чистого познания находятся в наше время в кризисе. Он имеет глобальный общемировой и специфический российский аспекты. Первый связан с обсуждавшимися нами феноменами исчерпания и дегуманизации науки. Второй имеет общеизвестную экономическую природу. Экономический шок постиг общество со сложившейся сциентистской традицией, в котором наука была, если и не самой выгодной, то, по меньшей мере, престижной профессией, занимавшей целое сословие людей. Финансирование науки было не везде щедрым, но всегда регулярным. Пропаганда научных ценностей являлась одной из приоритетных задач государственной идеологии. Тем более жестоким ударом стали реформы девяностых годов, в результате которых финансирование науки фактически прекратилось.

При всей чудовищности сложившейся ситуации она в некотором отношении является поучительной. Беспрецендентный и безусловно варварский эксперимент по "закрытию науки" в сциентистском обществе представляет известный социологический интерес. Что происходит с людьми, воспитанными на сциентизме в условиях шоковой десциентизации? Куда направляется естественная когнитивная интенция, усугубленная рационалистическим воспитанием. Маргинальная ситуация в российской науке в гипертрофированном виде выражает некоторые общемировые тенденции, в связи с чем заслуживает теоретического внимания.

Не получая финансирования, когнитивная интенция едва ли может существовать в чистом виде. Она растворяется в быту или интегрируется в другие виды деятельности, имеющие либо гедонистическую (писательство, популярная психология), либо экономическую ценность. Рассмотрим же знание, не существующее в чистом виде, но интегрированное в разнообразные формы культуры.

7.2. Обыденное знание

Обыденное знание суть знание экосферное. Одно из его названий - "жизненный опыт". Он есть у всех и складывается из каждодневных ситуаций, в которых нам приходится анализировать обстоятельства и принимать решения, быстро забываемых, но оставляющих след где-то в глубинах сознания. Богатство жизненного опыта зависит в основном от возраста, но само по себе не гарантирует принятие правильных решений, поскольку ситуации, в которых эти решения надо принимать, с возрастом тоже меняются. Кроме того, человеческая память не совершенна. Поэтому старики далеко не всегда поступают умнее молодых.

Философы строят свои теории на том же самом жизненном опыте. Этот опыт имеет, как мы выяснили, преимущественно интуитивную форму и противоречит рассудочным рассуждениям тех же самых людей, но именно первый, а не вторые определяет по факту их действия. Следовательно, конформистская философия только усугубляет заблуждения. Она не имеет никаких преимуществ перед обыденным знанием, но лишь усугубляет недостатки последнего. Именно на этом строится критика философии с позиций "здравого смысла". С другой стороны, философы стараются исправить обыденные заблуждения, и на этом строится критика "здравого смысла" с позиций философии.

К философу предъявляются более строгие критерии, чем к носителю обыденного знания. От первого требуют общности и новизны. Второму прощают частности и банальности. Преобразование жизненного опыта в оригинальные теории - непростая задача, требующая много сил, таланта и времени. Именно эти усилия выделяют философа из общей массы, не позволяя утверждать, что "философом является каждый". Но эти усилия сопряжены с риском. Погоня за общностью и новизной легко приводит к ошибкам, и в этом отношении непритязательная "обыденная мудрость" более надежна в сравнении с любыми философскими системами.

Но "общая масса" сама по себе неоднородна. В ней выделяется небольшая группа людей, которых можно назвать "интеллектуалами". Эта группа избегает формализации. Она не совпадает с каким-либо профессиональным сообществом, например академическим. Далеко не каждый представитель "интеллектуальной профессии" автоматически является интеллектуалом. И наоборот, таковым может быть человек без всяких интеллектуальных регалий. Наличие или отсутствие "интеллектуальных хобби" тоже не является решающим признаком. Многие интеллектуалы растворены в обществе, их нельзя вычислить даже по кругу общения. Но всех их отличает критическое отношение к общепринятым мнениям и склонность разбираться в спорных вопросах самостоятельно. Их трезвые суждения проявляются не в формализованных системах, а в "кухонных" разговорах за "жизнь".

Всякое суждение об "обыденном знании" должно различать "обычных людей" и "латентных интеллектуалов". Легко дискредитировать "мудрость" и "здравый смысл", связав их с людьми, далеко не мудрыми и не здравомыслящими. Но есть и обратный риск переоценки обыденного знания, распространения положительных качеств интеллектуалов на "серую массу".

Черно-белое противопоставление "профессионалов" и "дилетантов" разбивается о факт существования "латентных интеллектуалов". Последние, по определению, не амбициозны, поэтому "официальным интеллектуалам" обычно не приходится опасаться их критики, и самооценка последних бывает в этой связи сильно завышенной.

Ошибочно видеть в "скрытых интеллектуалах" резерв философии, который можно "призвать" в случае обострения кадрового дефицита. Они, как правило, не хотят становиться философами, публицистами, учителями жизни, ибо предпочитают более простую и более практическую жизнь. Это альтернативный способ бытия интеллектуала, предопределяемый, видимо, соответствующими психотипологическими качествами. Но глупо недооценивать ум людей только потому, что они его не выпячивают. Построенная на такой недооценке социология знания будет грубо искажать действительность.

7.3. Профессиональное знание

Многие профессии можно назвать "парциальными гносеопрактиками". Это относится к так называемым "интеллектуальным профессиям", понятие которых расплывчато. Оно чаще всего ассоциируется с техническими специалистами, а именно с теми из них, которые работают со сложными техническими устройствами. Технических специалистов высокого уровня подготовки называют обычно "инженерами", менее продвинутых - техниками. Словарь Ожегова пишет по этому поводу: "инженер" - технический специалист с высшим образованием, а "техник" - со средним. Очевидно, эксплуатация простых устройств, например автомобилей или водопроводных систем, не может быть признана интеллектуальной профессией. Но есть большая разница между эксплуатацией устройств и их проектированием, которая совершенно скрадывается в общем наименовании "инженер". Проектирование является гораздо более творческим, интеллектуальным занятием, в том числе и проектирование простых устройств. Проектировщик стоит гораздо выше эксплутационного специалиста. В свою очередь элитой проектировщиков являются изобретатели, которые разрабатывают не отдельные устройства, а "принципы" их функционирования. Но проектировщики всегда в меньшинстве, и возможность трудоустройства в таком качестве зависит от наличия развитой промышленности. В то же время в странах с депрессивной наукой в таком же состоянии находится обычно и промышленность, особенно высокотехнологичная. В таких странах судьба технического специалиста сводится обычно к эксплуатации импортной техники.

Развитие компьютерной техники существенно изменило функции проектировщика. Мало создать само устройство ("аппаратное обеспечение", "хардвейр"), нужно разработать процедуры управления им ("программное обеспечение", "софтвейр"). Специфика этой работы породила новый термин "программист", обычно не относимый под понятие "инженер", хотя по существу это разновидность инженерии. С другой стороны, сложность компьютерных устройств и программного обеспечения обусловила разделение "юзеров" ("пользователей") и "админов" ("сетевых администраторов", "системных администраторов". Первые обладают только простыми навыками эксплуатации компьютеров (работа с предустановленными программами), а вторые умеют решать любые эксплуатационные задачи (сборка компьютеров, установка и удаление программ, диагностирование и устранение неполадок, организация сетей).

Многие виды современной техники, и прежде всего компьютерной, меняются стремительными темпами. Знания устаревают буквально за несколько лет, а в некоторых аспектах даже быстрее, например ассортимент компьютерного "железа" (процессоров, материнских, звуковых и видеоплат, устройств хранения информации) меняется каждые полгода-год. Это понуждает к постоянному переучиванию, усвоению больших объемов новой информации, что и позволяет отнести компьютерных специалистов к разряду наиболее интеллектуальных профессий.

С другой стороны, технические знания недостаточно удовлетворяют интеллектуальные потребности человека. Во-первых, это чаще всего идиографические знания. Основную информационную нагрузку создают не "принципы", которые более-менее одинаковы, а особенности конкретных устройств. Во-вторых, эти знания чрезвычайно преходящи. Разбираться в устаревшем оборудовании не имеет практически никакой ценности. В‑третьих, это дегуманизированные знания, их направленность противоположна антропоцентрированному "естественному любопытству".

Похожие претензии можно привести ко многим "гуманитарным" профессиям. Как мы выяснили ранее, номотетическое гуманитарное знание носит эксплицистический характер и в связи с этим не может иметь практической ценности. Таким образом, в утилитарной части гуманитарное знание еще более идиографично, чем естественное. Что, например, должен знать юрист? Он должен знать законы, и не законы вообще, а законы конкретной страны, и не всякие, а действующие. При этом законы, а особенно подзаконные акты, постоянно обновляются. Юридические знания лучше вписываются в вектор "естественного любопытства", но юридическое отношение к истине не только допускает, но требует пренебрежения ею. Адвокат должен защищать клиента независимо от его виновности, что предполагают сознательную ложь. И даже если правота на стороне клиента, ложь все равно бывает необходима с целью убедить в этой правоте суд. Более того, адвокат вынужден апеллировать к законам, даже если считает их несправедливыми. Таким образом, профессия юриста плохо совместима с интеллектуальной щепетильностью. Юрист должен относиться к истине с циничным пренебрежением. Искателям истины в юриспруденции делать нечего.

Компетентность экономических специалистов (в большинстве обычных бухгалтеров) тоже состоит преимущественно в знании законодательства, которое идиографично и переменчиво. Кроме того, в их работе больше всего рутины и меньше всего творческого элемента.

Идиографическими являются и знания переводчика. Они наиболее устойчивы, поскольку язык - структура консервативная, меняющаяся медленно. Кроме того, они выгодно отличаются тем, что в процессе перевода может актуализироваться эксплицистическая проблематика, поскольку сопоставление языков во многих случаях выявляет двусмысленности каждого из них. Однако переводчик, как правило, не имеет полномочий завершить эксплицистическую процедуру, т. е. развести двусмысленность по разным терминам. Он должен переводить иностранный текст на существующий язык, а не придумывать свой, за исключением случаев, когда иноязычный термин не имеет аналога. С другой стороны, филологические знания имеют два веских минуса. Во-первых, нам интересны прежде всего вещи, а не их названия в чужих языках. Во-вторых, освоение иностранных языков в значительной мере строится на коммуникации, а коммуникативная установка в значительной мере антагонистична когнитивной.

Интеллектуальной профессией можно назвать и журналистскую, коль скоро работа журналиста состоит в поиске и распространении информации. Однако новости, по определению, идиографичны и представляют лишь узкозлободневный, а также, как правило, узколокальный интерес. Сбор информации часто носит механический характер, а отношение к ней пассивное. Главной обязанностью журналиста является донесение информации, а не ее комментирование. Кроме того, журналист радикально экзотеричен. Он должен ориентироваться на вкусы и интеллектуальные способности читателя. Наконец, он зависим от издательской политики.

Решать интеллектуальные задачи приходится и в бизнесе. Успешный бизнес должен строиться на знании рыночной среды: что выгодно продавать и где. Но это знание в высшей степени идиографическое и преходящее. Рыночная обстановка меняется весьма быстро. Уходят одни игроки и появляются новые. Устаревшие продукты вытесняются более современными. По мере этого и вследствие выхода на рынок новых конкурентов цены постепенно снижаются. Все это нужно учитывать при принятии бизнес-решений. Но все же более важны умение и настойчивость в проведении этих решений в жизнь, поэтому гносеопрактическую составляющую бизнеса следует признать второстепенной.

По совокупности сказанного мы можем выделить три критерия "интеллектуальной профессии". Во-первых, она предполагает принятие решений на основе анализа информации, во-вторых, требует специальных знаний и, в‑третьих, имеет дело с большим информационным потоком. В разных профессиях каждый из этих критериев выражен в разной степени, а в некоторых может даже выпадать. Не следует путать интеллектуальный труд с квалифицированным, поскольку неинтеллектуальные профессии тоже могут требовать квалификации. Наличием таковой отличается, например, токарь от грузчика. Но квалификация токаря, в отличие, допустим, от квалификации программиста, заключается главным образом не в знаниях, а в умениях.

Итак, о большинстве интеллектуальных профессий можно сказать следующее. Они обеспечивают частичную реализацию когнитивных потребностей. Для других профессий человек с такими потребностями просто неприспособлен. Но эта реализация недостаточна. Сфера профессиональных знаний имеет мало пересечений со сферой "естественного любопытства". Эти знания являются, как правило, идиографическими и представляют преходящий интерес. Поэтому насытиться ими так же сложно, как низкокалорийной едой, которая еще и скудна, ибо когнитивный компонент большинства профессий является далеко не единственным.

7.4. Культура самопознания

Простой способ умерить фрустрируемые интеллектуальные потребности - подменить изучение мира изучением себя. Предметом познания философа является универсум. Амбиции психопрактика скромнее. Его интересует "душевная жизнь" (которую нам представляется более удачным именовать относительно свежим термином "экзистенция" и отличать таким образом от жизни биологической, эпитет же "душевная" представляется не совсем удачным, поскольку, во-первых, восходит к анимизму, во-вторых, обозначает преимущественно "внутренний мир", но не внешнее его выражение (поведение), в-третьих, подразумевает главным образом эмоциональные процессы и упускает когнитивный компонент. Психопрактик интровертен даже по отношению к философу, который, в свою очередь, интровертен по отношению к ученому. Ученый интересуется внешним миром, философ тоже, но, будучи эксплицистом, он имеет дело преимущественно с репрезентациями мира в сознании. Психопрактик же интересуется не миром, а собой. С другой стороны, его интровертность не следует преувеличивать. Во-первых, самопознание не обязательно интроспективно. Свои поступки мы наблюдаем в значительной мере экстероцептивно. Во-вторых, человек неотделим от среды, он существует не сам по себе, а в постоянном взаимодействии с нею. "Психика", "душа", "личность" является, по существу, набором реакций на те или иные внешние раздражения (не всегда очевидных и немедленных, как в случае павловских рефлексов, но часто имеющих латентный и отложенный характер). Таким образом, самопознание заключается в расширении способов взаимодействия со средой, а не в отрешении от нее, что, однако, не отменяет эксплицистических задач по осмыслению (анализу) этого взаимодействия. Как и всякое познание, самопознание может происходить эмпиристически и эксплицистически, и каждый, в зависимости от возможностей и личных пристрастий предпочитает тот или иной метод, но никто не может обходиться только одним из них. Общение с психологом, по идее, является эксплицистическим диалогом (или, если угодно, диалогической эксплицистикой), хотя на практике обычно преобладают более примитивные способы взаимодействия. С другой стороны, психологические тренинги являются преимущественно эмпиристическими мероприятиями. Эти противоположные тенденции наблюдаются не только при взаимодействии с психологами и психологической субкультурой, но и в обычной повседневной жизни. Одни люди предпочитают размышлять о своей жизни, анализировать ее, тогда как другие - наполнять ее событиями. Таким образом, противоположность экстраверсии/интроверсии проявляется в двух отношениях: предметном и методическом. В предметном отношении экстравертная установка на миропознание противоположна интровертной установке на самопознание. В методическом отношении экстравертная установка на эмпиристику противоположна интровертной установке на эксплицистику. Наука экстравертна как в предметном, так и в методическом отношении. Философия экстравертна в предметном, но интровертна в методическом. Психотренинг интровертен в предметном, но в методическом экстравертен. Психоанализ интровертен в обоих отношениях.

В-третьих, самопознание неотделимо от познания других людей. Окружающая индивида среда - это прежде всего общество. И коль скоро самопознание осуществляется через взаимодействие с внешней средой, главным его методом является общение. Более того, опыт любого человека интересен нам в качестве дополнения к собственному опыту. Мы можем прожить только одну жизнь, в которой испытать на себе ограниченное количество событий. Другие люди проживают альтернативные жизни, альтернативные события, о которых могут поведать нам, лично или посредством текста. Эти события могут быть интересны нам из "абстрактного" любопытства, а могут служить основанием практического выбора. Чужая жизнь есть собственная жизнь прожитая при других обстоятельствах. Поэтому опыт познания себя и опыт познания другого человека тождественны. Познание себя есть познание других. Познание других есть познание себя. (И таким образом нарциссическая эротика неотличима от коммуникативной.)

Восточная культура имеет многовековую традицию эмпиристической психопрактики (медитация, йога). В западной культуре психопрактики прижились только в XX в., в форме психоанализа, т. е. в эксплицистической своей разновидности. Термин "психоанализ" расплывчат. В узком смысле под ним понимается методика Фрейда, а "еретическим" школам предлагается употреблять другие названия (например, "аналитическая психология" Юнга, "индивидуальная психология" Адлера) и т. д. Однако это противоречит буквальной расшифроке слова "психоанализ" и содержит в себе идеологему, имплицитное предположение, что только метод Фрейда является "истинным" психоанализом, а еретические методы ложны. В более широком понимании, охватывающем многочисленные постфрейдистские школы, "психоанализом" является всякий метод, удовлетворяющий следующим критериям:

1. Этот метод претендует разрешать "психологические проблемы" и, в частности, излечивать "неврозы".

2. Источник психологических проблем и, в частности, неврозов видится в области "бессознательного" (или "подсознательного"), а способ избавления от них предполагает их осознание при помощи тех или иных когнитивных процедур (например, метода свободных ассоциаций или анализа сновидений).

3. Эти процедуры могут осуществляться только под руководством компетентного специалиста (психоаналитика, психотерапевта, психолога).

4. Процесс осознания сложен и долог, в частности, по причине "сопротивления" клиента, поэтому психоанализ неизбежно использует различные методы и затягивается на  годы.

Но и это, более либеральное, определение не охватывает все коннотации "психоанализа". Вообще говоря, психоанализ необязательно является терапевтическим инструментом, и как раз в этом качестве его эффективность наиболее сомнительна, вследствие чего он был постепенно вытеснен другими методиками. Но психоанализ удовлетворяет важнейшую часть нашей когнитивной потребности - потребность в самопознании (которая является, к тому же, потребностью эротической) и поэтому представляет ценность независимо от утилитарного "выхлопа". Это объясняет, между прочим, парадоксальную привязанность многих клиентов к психологам, несмотря на отсутствие терапевтического прогресса.

В наше время более актуальными формами психологической культуры являются разовое или эпизодическое психологическое консультирование, с одной стороны, и психологические тренинги  - с другой. В обоих случаях услуги удешевляются, но в первом варианте - за счет сокращения их объема, а во втором - за счет разложения стоимости на группу клиентов. При этом удельное внимание психолога на каждого из них сокращается соразмерно численности группы. Естественным выходом из ситуации является замыкание клиентов друг на друга. Этим "групповая психотерапия" (а точнее, групповой психоанализ) отличается от психологического тренинга. Групповой психоанализ предполагает единство группы (которая поэтому немногочислена: 6-8 человек). Процесс происходит в общем кругу (как правило, это расставленные соответствующим образом кресла или стулья со свободным внутренним пространством - чтобы не отгораживать участников друг от друга). Как и в случае индивидуальной работы психолога с клиентом, участники посвящают себя обсуждению проблем друг друга, их причин и методов разрешения. Преимуществом групповой работы является, помимо удешевления стоимости, плюрализм жизненных опытов и точек зрения, недостатком - возможность обсуждать в каждый момент времени только одну проблему одного человека. В психотренингах, наоборот, практикуется дробление группы, или же сам процесс таков, что не монополизирует внимание на ком-либо из участников. Психолог тем самым оказывается вне игры, становится в роль наблюдателя, поскольку не может участвовать во всех мини-группах одновременно. Из этого вытекают два следствия. Во-первых, процессы в мини-группах должны быть по силам их рядовым участникам без вмешательства психолога. Во-вторых, они должны подлежать удобной регламентации, контролю и управлению, чтобы их можно было начинать и заканчивать по команде ведущего и, желательно, синхронно. Следовательно, из обоих соображений, это должны быть достаточно простые процессы. Но эксплицистика не бывает простой. Поэтому в психотренингах решительно преобладает эмпиристический подход к самопознанию. С другой стороны, во взаимодействии тет-а-тет психолог обязан отстраняться от клиента во избежание слишком тесной эротизации отношений, что понуждает предпочитать, пусть даже неумело, психоаналитический, т. е. эксплицистический, метод.

Взаимодействие психолога и клиента является когнитивной практикой для обоих участников. Клиент видит в психологе источник информации, которая поможет ему разрешить свои проблемы. Но изначально психолог ничего не знает о клиенте. Сперва он сам должен разобраться в клиентских проблемах, а потом уже что-то советовать.

Помощь психолога клиенту может быть троякой: сочувствие, консультирование и психокоррекция. Сочувствие, на первый взгляд, не имеет отношения к когнитивым задачам, но это совершенно не так, поскольку оно предполагает понимание, и именно отсутствие понимания среди близких заставляет людей обращаться к психологам. Как правило, испытывающему жизненные трудности человеку доводится слышать "сам виноват", в том числе от родных, близких, друзей. Уровень психологической культуры не позволяет большинству членов общества понять объективный, а в ряде случаев даже клинический, характер проблем, да и сами эти проблемы как таковые. Даже при искреннем побуждении к сочувствию оно дезавуируется стеной непонимания. Оказавшийся в проблемной ситуации человек страдает не только от проблемы самой по себе, но также от снижения самооценки и от потери "смысла жизни", поскольку в расхожие представления о последнем разрешение экзистенциальных трудностей не входит. Общепринятый "смысл жизни" рассчитан на человека не слишком успешного, но и не слишком страдающего. Любое выпадение из шаблона, в том числе и в лучшую сторону, затрудняет ориентацию человека в собственном бытии, поскольку ориентиром фактически служит социальный пример, т. е. смысл жизни, как правило, находится с помощью стадного рефлекса. Но отклонения в сторону благополучая расслабляют, а в сторону кризиса, наоборот, обостряют рефлексию. Задача психолога (а тем более психотерапевта) - авторитетно подтвердить клиенту, что даже если его поступки кажутся нелепыми в контексте социальных стереотипов и они действительно ошибочны в частностях или не приводят к успеху в силу объективных помех, в целом они единственно правильны, поскольку единственно адекватны специфической жизненной ситуации клиента. Кроме того, психолог подтверждает с высоты своего статуса, что проблемы клиента обусловлены прямо или косвенно внешними причинами и ни в коем случае не свидетельствуют о его внутренней слабости, порочности и т. п. Если психолог не способен даже на это - он несостоятелен как специалист. Между тем эта задача только кажется тривиальной, а на самом деле требует глубокого понимания личности клиента и обстоятельств его жизни. В противном случае его клиентодицея будет неубедительна. Даже если психолог искренне стремится к пониманию и сочувствию, а значит, соблюдает тактичность и дружественность интерпретаций по отношению к самооценке клиента, его неискренность непременно будет распознана.

Консультирование предполагает, что клиент спрашивает у психолога, как ему лучше поступить в той или иной ситуации. Психологу необходимо в сжатое время в этой ситуации разобраться, а кроме того, понять мотивацию конкретного клиента и посоветовать то, что подходит именно ему, поскольку в одних и тех же обстоятельствах для разных людей может быть предпочтителен разный выбор. Решение необходимо мотивировать понятными и убедительными для клиента аргументами, что является не менее сложной задачей, поскольку жизненный опыт психолога и клиента отличаются друг от друга. То, что очевидно психологу "из опыта", клиенту, аналогичного опыта не имеющему, может и даже должно показаться голословным утверждением, которое если и будет принято на веру, то лишь на рассудочном уровне, тогда как решающие мотивировки лежат на уровне интуиции. Имей клиент собственный опыт - он не обращался бы к психологу. Ситуацию спасает только то, что за советом обращаются в случае сомнений, когда даже слабый довод в какую-либо сторону может стать решающим. Тем не менее аргументация психолога должна выдержать логическую и психологическую верификацию. Если доводы непоследовательны либо если они излагаются неуверенно (или, наоборот, слишком категорично), едва ли они возымеют действие. С другой стороны, перед клиентом стоит задача довести до психолога наиболее полную информацию о ситуации и своих интересах в ней, а затем критически воспринять рекомендации, убедиться, насколько возможно, что обстоятельства и мотивы поняты психологом адекватно и совет его является разумным, а в противном случае возразить, вступить в дискуссию, по результатам которой либо согласиться с психологом, либо поступить вопреки ему.

Психокоррекция, частным случаем которой является утилитарный психоанализ - наиболее сложный и длительный вид взаимодействия психолога с клиентом. Она предполагает, что причины экзистенциальных проблем лежат в психике клиента, и для их решения клиента надо тем или иным способом "переделать". Способ этот в любом случае интеллектуальный, предполагающий обсуждение, а не действие, поскольку в противном случае отношения эротизируются и выходят из плоскости психологии.

Примитивный вариант психокоррекции - "рациональная" (а точнее сказать, "рассудочная" психотерапия), в которой причины экзистенциальных проблем сводятся к неправильным убеждениям, разоблачить которые и выдвинуть на их место более конструктивные составляет задачу психолога. Доведение до клиента правильных представлений о жизни считается достаточным условием для того, чтобы он скорректировал свои поступки и благодаря этому преодолел свои трудности. С технической точки зрения этот процесс подобен консультированию, только обсуждаются не частные ситуации, а общие тенденции в жизни клиента.

Неудачи "рациональной психотерапии" (а точнее говоря, рассудочной психокоррекции) обусловлены тем, что решающие мотивационные факторы лежат в области бессознательного. Наличие "правильных" представлений о жизни не помогает решению экзистенциальных проблем, и, наоборот, их отсутствие не вредит душевному здоровью и успешности в делах. Убеждения людей и их поступки слабо связаны друг с другом. Коррекция убеждений может обогатить клиента интеллектуально, но вряд ли окажет существенное влияние на его действия. Посредственный клиент тем и удобен для психолога, особенно посредственного, что в его отношении легко создать видимость коррекционных подвижек. Клиент, хотя и не без колебаний, но соглашается с психологом по каждому из пунктов. Но когда список исчерпан - проблема по-прежнему не решена, а двигаться дальше некуда. В случае же умного клиента такая ситуация имеет место изначально. Его взгляды на жизнь в коррекции не нуждаются. Психолог может их только испортить. Отсюда недоумение: что с таким продвинутым клиентом делать.

Более "продвинутые" психокоррекционные практики подчеркивают, что обращаются к бессознательному, а не сознанию. Ради этого они прибегают к утонченным процедурам, таким как метод свободных ассоциаций или анализ сновидений. Эти процедуры действительно позволяют раскрыть теневые стороны клиентской личности (удовлетворив тем самым нарциссическое любопытство), но в терапевтическом отношении они столь же бесплодны. Коль скоро сознательная часть психики почти не является детерминантом поведения, перевод каких-либо бессознательных содержаний в сознание не может иметь терапевтической ценности. Проблема невротика не в том, что зверь желаний заперт в клетке бессознательного, из которой вытаскивается в сознание как на волю. Барьер сознания для зверя абсолютно проницаем и не является ограничительным фактором. Сдерживают зверя совсем другие причины, главным образом социальные. Недостаточность когнитивных процедур психоанализа признал уже сам Фрейд и дополнил их так называемым "переносом", т. е. отработкой проблемных влечений клиента во взаимодействии с психоаналитиком. Акцентирование Фрейдом травматических ситуаций раннего детства обусловлена как раз желанием осуществлять перенос избегая эротизации. Когнитивная часть психоаналитической процедуры сводится в этом варианте методики к лицемерному обоснованию релевантности переноса, объяснении клиенту почему его проблемы (внешне невропатологические, а внутренне эротические) решаются реминисценциями в детство.

7.5. Культура эрудиции

Эрудиция - последнее прибежище фрустрированного интеллектуала. Первая ступень его падения - исход из экзосферы в экосферу, из естественного знания - в гуманитарное, из эмпиристики - в эксплицистику. Вторая ступень - мутация философа в эрудита, производителя знаний - в потребителя, номотетика - в идиографа, неогнозиста - в тезавриста.

Эрудит по определению вторичен. В эрудической культуре истина определяется не согласием с фактами, а согласием с "научной точкой зрения", которую эрудит, будучи дилетантом, подвергать сомнению неправомочен. Кроме того, интересы эрудита определяются конформистскими соображениями. В обществе бытуют представления о том, какими знаниями должен обладать "интеллигентный", "образованный", "культурный" человек. Именно этими знаниями стремится запастись эрудит, потому что именно они подтверждают его статус в глазах других эрудитов. Таким образом, эрудит попадает в рабство традиции. Он должен читать "правильные" книги и журналы, интересоваться "правильными" темами и персоналиями. Уклонение от мейнстрима понижает его статус. Таким образом, эрудиты консервируют и унифицируют культуру.

От эрудита не требуется ни глубины знаний, ни системности в интеллектуальных занятиях. Типичное его чтение: учебники, энциклопедии, научно-популярные издания, как правило, по простым вопросам, допускающим изучение урывками в часы досуга или по выходным.

Качество знаний эрудита не играет роли. Важно только их количество. Поэтому эрудическая культура часто приобретает спортивный характер. Она концентрируется вокруг интеллектуальных шоу ("Что? где? когда?", "Брейн-ринг", "Своя игра", "Как стать миллионером"). Но и в одночестве эрудит склонен соревноваться сам с собой. Например, он тестирует эрудицию с помощью кроссвордов. Каждый такой тест доказывает эрудиту востребованность его ума, на самом деле фрустрированную. Но доказательство получается неубедительным. Эрудита тревожит сомнение, не тратит ли он жизнь на бессмысленную суету, на скучные, чужие, малозначительные и никому, включая его самого, не интересные вещи. Поэтому он превращает свою деятельность в игру, которая по определению не нуждается в экзистенциальном оправдании.

В какой-то мере эрудиты спасают кризисную культуру. Но они не способны продвигать культурное развитие. Самобытное теоретическое мышление вступает в конфликт с культом эрудиции. Эрудит крайне экстравертен. Он растворяется в вещах. Теоретик же "вбирает вещи в себя", где подвергает всестороннему рассмотрению, т. е. он, наоборот, - интроверт.

Глава 8. Внеакадемические дискурсивые
площадки

8.1. Дискурсивная литература

Рассмотрим подробнее демократичные дискурсивные площадки, предоставляющие возможность высказывания всем желающим, независимо от их академического статуса, поскольку с этими площадками связано будущее не только философии, но и обширных пластов неинституционализованного "народного" знания. Старейшей площадкой такого рода является художественная литература. Кроме того, аналогичные функции выполняет фольклорный жанр анекдота. Наконец, принципиально новые возможности внеакадемического дискурса открывает Интернет, и особенно блоговые сервисы.

Произведения литературы часто характеризуют как "философские". Это не всегда подразумевает положительное отношение к ним, к тому же представления о "философскости" у всех свои, но принципиально реальность таких произведений сомнений не вызывает. "Философские" произведения выражают те или иные идеи, т. е. вкладывают в художественный контекст тот или иной дискурс.

Что примечательно, "философская литература" гораздо живее самой "философии", а объясняется это очень просто. Под "философствованием" в контексте литературы понимаются практически любые рассуждения, тогда как "профессиональная философия" так или иначе ограничивает свою область до весьма узких пределов, хотя и для каждого - своих. Поэтому, во избежание бесконечных недоразумений, лучше говорить о "дискурсивной" литературе.

Понятие "литературы", а точнее "художественной литературы", само по себе не менее расплывчато. Наивные люди видят критерий "художественности" в вымышленности событий. Это мнение безошибочно верно в отношении популярных романов детективного, любовного или фантастического жанра. Однако стихи почти всегда автобиографичны. Они рассказывают о реально пережитых чувствах. Пушкинское "я вас любил" подразумевает, как известно, самые конкретные события, происходившее вовсе не с лирическим героем, образ которого в принципе не может быть вписан в скромные рамки стихотворения, а с самим поэтом. Автобиографические романы - тоже не редкость. Поэтому необходимо дифференцировать автобиографическую художественную литературу от не-художественных автобиографических произведений.

Отсюда возникает искушение отождествить художественную литературу с "мастерством слова", эвграфией. Поэт или автобиографический романист не просто повествует о своих переживаниях, но делает это "изящными" языковыми средствами. Однако "хороший стиль" потребен не только в художественных, а в любых текстах, за исключением разве что канцелярских документов. Мемуары могут быть написаны самым блестящим языком, но оставаться при этом всего лишь мемуарами. Кроме того, произведения "бульварной литературы", те самые любовные романы и детективы, красотою слога как раз не отличаются, ибо сочиняются стахановскими темпами. Что же тогда объединяет эти разновидности литературы?

Ответ заключается в следующем. Смысл мемуаров - в их документальности. Жизнеописание последовательно протоколирует события, не с идеальной, разумеется, полнотой и всегда с элементом предвзятости, вольной и невольной, но в безусловном подчинении главной цели - составить достоверную "картину жизни".

Напротив, автобиографический художественный текст, даже эпопейного формата, всегда избирателен в подаче материала. Материал должен волновать, задевать, вызывать сочувствие (или антипатию), и когда это случается, читатель говорит "мне нравится эта книга". Поскольку наша жизнь в типичных своих проявлениях банальна, монотонна и обыденна, то и фрагменты выбираются сообразно их яркости, живости, волнительности.

Разумеется, волновать может не только художественный текст, но также проповедь, философский трактат, заметка в журнале или научная статья. Специфика художественного текста состоит в том, что он конституирует виртуальную реальность, по отношению к которой читатель является созерцателем, вуайеристом, но в то же время строителем, поскольку реконструкция слов в образы предметов, лиц и событий происходит в сознании читателя, и в этом вуайеристском, но вместе с тем демиургическом отношении заключается гедонистический смысл литературы. Имеют ли виртуальные конструкты литературы прообразы в реальной жизни или являются вымыслом - значения не имеет, поэтому между литературой вымысла и нон-фикшеном нет никакой противоположности. Важно лишь одно - чтобы эти конструкты отвечали гедонистическим чаяниям, чтобы в них воплощались фрустрированные потребности, вожделения, мечты читателя. Более того, двойственность тяготения к нон-фикшену и вымыслу заложена в природе наших желаний. С одной стороны, мы имеем "простые" потребности в "простых" удовольствиях, например сексе, и в их отношении никакая фантастика не может сравниться с обыденностью, с метким воспроизведением насыщенных эмоциональным содержанием подробностей. С другой стороны, во многих отношениях реальность не может нас удовлетворить. Мы не можем жить вечно, не можем путешествовать в прошлое или будущее, не можем летать и  вообще многое в принципе не можем. Но даже если реальность к нам нейтральна, даже если она благосклонна к нам, она досаждает нам однообразием и скукой, а потому любое инобытие (т. е. вымысел) для нас притягательно, и плюс к этому, ощущение себя как деструктора реальности и творца зазеркалья потакает нашей амбиции властвовать над миром.

Интенция дискурса (в том числе мемуарного) - сообщить информацию о предмете. Интенция художественного текста - доставить удовольствие с помощью этого предмета. В первом случае сообщаемая информация необязательно истинна; целью пишущего вполне может быть введение читателя в заблуждение. Но и в этом случае, может быть, особенно в этом случае, текст позиционируется как информирующий, сообщающий, освещающий "объективное" положение вещей.

Строгая дискурсивность, ассоциируемая в обыденном языке с "научностью", имеет в основе три фактора, каждый из которых препятствует дискурсу иметь гедонистическое наполнение. Во-первых, далеко не все вещи имеют для нас эмоциональную ценность. Большинство объектов науки нам безразлично, то же самое можно сказать и о технических знаниях. О существовании многих вещей, исследуемых наукой, мы даже не подозреваем. Во-вторых, во многих научных дискурсах задействован тяжеловесный математический аппарат, или  другие причины осложняют понимание даже для специалиста. В-третьих, такие дискурсы номотетичны, они затрагивают общие свойства какого-либо рода вещей и тем самым лишают их яркости, живости, наглядности.

Однако эти факторы присутствуют далеко не всегда. Освещаемый дискурсом объект вполне может быть эмоционально привлекательным, доступным пониманию и идиографическим. В таком случае дискурс всегда будет иметь гедонистический привкус, а следовательно, художественный смысл. Банальный пример, чтение сексологической монографии доставляет удовольствие, сравнимое с удовольствием от порнографического романа. Конечно, во втором случае впечатления интенсивней, познавательная же ценность, наоборот, сомнительна, а то и отрицательна, что и позволяет нам расценить сексологическую монографию как дискурс, а порнографический роман - как художественный текст, но в этом случае различия ощутимо размываются.

Особенно глубоко смешение дискурсивности и художественности в исторических исследованиях. Они по определению идиографичны, т. е. имеют дело с конкретными объектами, образ которых воссоздают. И, что не менее существенно, отбор этих объектов осуществляется, по определению, аксиологически, т. е. историка интересуют "важные", "значимые", "интересные" события. Авторы исторических романов преследуют те же цели. Конечно, их отношение к фактам гораздо более вольное. Они додумывают историю на свой вкус, легко принимают спорные гипотезы, дополняют реальные события вымышленными сюжетными линиями. Историк же обязан быть документален и, более того, доказательно документален, что отягощает текст ссылками на источники и рассуждениями об их достоверности, а также о правдоподобности тех или иных гипотез. Поэтому художественные реконструкции истории - более яркие, но это не всегда преимущество, так как при прочих равных достоверное превыше вымышленного.

Дискурс может вплетаться в художественную канву различными способами. Как минимум, любой художественный текст является имплицитно литературоведческим дискурсом, поскольку пишется исходя из каких-то принципов, установок, правил, и коль скоро автор решается представить написанное на суд общественности в качестве художественного произведения, он заявляет о том, что эти принципы, установки, правила обеспечивают надлежащее исполнение художественной миссии. Критики могут с этим не согласиться, т. е. подвергнуть сомнению не исполнительское мастерство писателя, а исходные пункты его творчества, ориентиры, ценности. Это и порождает самые непримиримые (но далеко не бессмысленные) скандалы в литературных сообществах, а также среди художников, театральных деятелей, кинематографистов. С этим же связана двумысленность слова "критика". "Критиком" в русском языке именуют всякого рецензента, и соответствующую область деятельности называют именно "критикой", а не "рецензированием". Видеть в этом только имманентное злобство природы человеческой, а особенно природы критика как несостоявшегося и оттого завистливого писателя, несколько наивно. Более глубокая причина кроется в том, что позитивно окрашенное, одобрительное по отношению к автору литературоведение страдает излишностью. Автор уже выдвинул свои принципы своим текстом. Оспорить их - осмысленное действие, хотя и не всегда справедливое. Но повторение высказанного, хотя бы и имплицитно, попахивает вторичностью, эпигонством.

Всякая лирика является дискурсом о чувствах. Лирику не только разрешается, но даже предписывается писать нон-фикшен. Хотя в теории лирическому герою допустимо отличаться от автора, на практике это дискредитирующее обстоятельство и повод для скандала. Впрочем, сама возможность такого несоответствия в некотором отношении удобна и полезна, поскольку слишком интимные, откровенные моменты переживаний могут быть приписаны лирическому герою.

Более того, лирика - единственная полноценная площадка для дискурса о чувствах. Их претендует исследовать психология, но с двумя важными ограничениями. В сложившейся традиции психологического дискурса описываются и анализируются, во-первых, чужие, во-вторых, патологические чувства. Психолог пишет не о личных переживаниях, а о том, что ему поведал клиент. Клиент же приходит к психологу по причине недовольства своим эмоциональным состоянием. Оба этих обстоятельства меньше всего способствуют объективности. Психолог пропускает слова клиента через призму личных установок, убеждений, интерпретаций, а также через традицию той или иной психоаналитической школы. Кроме того, психолог односторонне повествует о нарушениях, девиациях, болезнях и оставляет без внимания норму, благополучие, здоровье. Это быстро приводит к профессиональной деформации сознания. Патологическими вскоре становятся любые чувства, а норма - фикцией из платоновского идеального мира. Любое проявление душевной жизни ассоциируется с тем или иным диагнозом: "неврозом", "психопатией", "акцентуацией". Софистическим оправданием этих манипуляций служат разговоры об "объективности" и "профессионализме". Сообщать о собственных переживаниях - это считается "субъективным", а потому "ненаучным" подходом. О чужих и с чужих слов - это уже "объективно". Рассказывать о самом себе - любительство. Делать выводы о малознакомых людях - профессионализм. Вот почему лирическая литература жизненно необходима именно в качестве дискурса. Это единственный шанс "пациента", которым является каждый из нас, рассказать свою правду. У лирика никто не спрашивает диплом психолога. И никто не может дезавуировать его слова на том лишь основании, что имеет этот диплом. Разумеется, "своя правда" может оказаться ерундой. Например, психиатрический больной может поведать о заговоре против него, организованном коварными врачами с целью выведывания секретов лазерного оружия, которыми больной обладает. Но такие маргинальные случаи не оправдывают прямое или косвенное ограничение свободы высказывания.

Лирический дискурс, как и всякий другой, может ошибаться. Более того, существует традиция лирического жанра, которая навязывает его канон. Любовь там должна быть единственной и вечной, дружба бескорыстной и преданной, поступки честными и порядочными. Заманчиво отождествить своего лирического героя с такой безжизненной, но высокоморальной куклой. Но дискурс от лица этой куклы будет насквозь лжив, как лжива сама традиция, представляющая собой очередной идеологический миф, никогда не отражавший реальное положение вещей и сформированный методом замалчивания основного потока истории, так что "традицией" становится в итоге нечто противоположное ему. Это важная проблема, но не специфическая по отношению к лирике. Аналогичные "традиции" существуют во всех жанрах дискурса, и повсюду здравые рассуждения становятся возможны лишь по преодолению этих "традиций".

В отношении оригинальности, "интересности", эвристичности лирические дискурсы тоже разнятся, как и все другие. Одни авторы глубоко психоаналитичны, другие зарисовывают поверхностные душевные веяния. При этом собственно художественные достоинства тех и других лежат в отдельном измерении. Психологическая тонкость может сочетаться с художественной примитивностью, тогда как заурядные чувства могут быть выражены изящно и волнующе. Но ничто не мешает умному лирику быть стильным (и это, конечно, оптимальный вариант), а посредственный мыслитель может быть и плохим литератором (что есть вариант наихудший). Объективная оценка лирической дискурсивности должна принимать во внимание все эти категории. Легко соблазниться ошибочными обобщениями, ознакомившись только с одной из них.

Проблема в том, что очень мало людей знают современную лирику. Для большинства она ассоциируется исключительно с Бродским, поэтом далеко не дискурсивным. В рейтинге интересов пользователей www.livejournal.com, который будет подробнее обсуждаться нами в заключение разговора о дискурсивной литературе, Бродский единственным из поэтов второй половины XX в. преодолел планку в 50 голосов и даже оказался в лидерах рейтинга (484 голоса). Из здравствующих авторов этой чести не удостоился никто (Городницкий известен большинству в качестве барда, а не поэта, и свои 53 голоса заработал, скорее всего, именно в этом качестве.) Ближе всего к порогу оказался Губерман - 47 голосов, по 25 - у Иртеньева и Пригова, у Вознесенского - 22, у Евтушенко - 15. У ведущих петербургских поэтов единичные голоса или ноль. Для сравнения, общее число авторов, преодолевших планку в 100 голосов - 54. Из них всего 14 поэтов, из которых 11 отечественных, и 3 зарубежных. Помимо Бродского это: Маяковский (481), Цветаева (479), Хармс (478), Ахматова (432), Пушкин (270), Есенин (244), Мандельштам (232), Пастернак (231), Блок (229), Шекспир (218), Лорка (133), Лермонтов (131) и Бодлер (112). Таким образом, 3 автора представляют XIX в., 11 авторов - первую половину XX в. и только один автор - вторую половину XX в. Для сравнения, у прозаиков подавляющее большинство авторов здравствующие или  недавно умершие. Из сорока одного автора XIX в. представляют всего три автора: Достоевский (464), Чехов (305) и Гоголь (205) первую половину XX в. представляют восемь авторов: Толкиен (956), Ремарк (475), Булгаков (475), Набоков (464), Гессе (388), Кафка (311), Бунин (182), Хемингуэй (101). Большинство (29 авторов) - здравствующие и недавно скончавшиеся. Таким образом, современной поэзии для читателей как бы не существует. Развитие этого жанра закончилось, как может показаться, Серебряным веком, и судят о возможностях поэзии по образцам того времени, далеко не самым совершенным. Вследствие этого лирика недооценивается вообще и дискурсивная лирика в частности. Понятия о "философской поэзии" не простираются дальше тютчевского "умом Россию не понять". Тютчевым же исчерпываются представления о "философствующем поэте", каковым его можно назвать лишь с натяжкой. Дискурсивная лирика сформировалась только в советское время в творчестве таких авторов, как Губерман, Стратановский, Голь. Много дискурсивных стихотворений у Городницкого, Нестеровского, Каминского, Кушнера (вопреки его идеологии "чистой поэзии"), Розенфельд, Эзрохи. Чтение этих авторов не оставляет сомнения в способности лириков выдвигать оригинальные, смелые и актуальные идеи.

Позволю себе привести ряд примеров. Вот, допустим, поэтические рассуждения Кушнера[104] о судьбе советского интеллигента.

 

Нечто вроде прустовского романа,

Только на языке другом и не в прозе,

А в стихах, - вот чем занят я был, Ориана,

Альбертина, Одетта, и на морозе,

А не в благословенном Комбре, Бальбеке,

Не в Париже с сиренью его, бензином,

И хотя в том же самом железном веке,

Но железа прибавилось в нем, в интимном,

Но с поправкой на общие беды, плане,

То есть после Освенцима и на фоне

Стариков, засыпанных в Магадане

Снегом, звездами, тучами... "встали кони".

 

Нечто вроде прустовского романа

По количеству мыслей в одеждах ярких,

Только пил из граненого я стакана

Чаще, чем из бокала, и та, с кем в парке

На скамье целовался, носила платье

От советской портнихи по два-три года,

И готовились загодя мероприятья

Юбилейные, громкие, в честь Нимрода,

И не поощрялся любовный шепот,

Потому что ценился гражданский пафос,

Но я знал и тогда: это опыт, опыт,

А не просто ошибка и скверный ляпсус.

 

А вот диссидентский манифест Геннадия Григорьева.[105]

 

Мы построим скоро сказочный дом

с расписными потолками внутри.

И, возможно, доживем до...

Только вряд ли будем жить при...

 

И, конечно же, не вдруг и не к нам

в закрома посыплет манна с небес.

Только мне ведь наплевать на...

я прекрасно обойдусь без...

 

Погашу свои сухие глаза

и пойму, как безнадежно я жив.

И как пошло умирать за...

если даже состоишь в...

 

И пока в руке не дрогнет перо,

и пока не дрогнет сердце во мне,

буду петь я и писать про...

чтоб остаться навсегда вне...

 

Поднимаешься и падаешь вниз,

как последний на земле снегопад.

...........................................................................

Но опять поют восставшие из...

И горит моя звезда - над.

 

А это рассуждения Стратановского об эвтаназии и религии.

 

Монах скандалит с врачом

 

Как? Умирающему - укол

Морфия?

     Чтоб не стонал, не страдал

Чтоб без боли из жизни ушел?

                   Так, что ли?

Нет, не выйдет без боли!

       Проклята, проклята плоть

В назиданье - страданье

   и мерзко забвенье счастливое

Созерцает из бездны

   Хозяин болезни, Господь

Трепыхания Иова.[106]

 

Ну и немного из Губермана:[107]

 

Пахан был дух и голос множества,

в нем воплотилось большинство;

он был полнейшее ничтожество,

за что и вышел в божество.

 

   * * *

 

О чем хлопочут червяки?

Чего достигнуть норовят?

Чтоб жизней их черновики

в питоны вывели червят.

 

   * * *

 

Смотрю, что творят печенеги,

и думаю: счастье для нации,

что русской культуры побеги

отчасти растут в эмиграции.

 

В общем, та же социология, психология, культурология, только не в сухом, академичном изложении, а так, чтобы "взяло за душу". Дискурсивная лирика демонстрирует своими лучшими образцами две важные истины. Во-первых, лирическая проблематика не исчерпывается любовными причитаниями. Самый широкий спектр гуманитарных вопросов оказывается в теснейшей, чувствительной близости со "струнами души". Во-вторых, акт инсайта - одно из самых сильных положительных ощущений. Поэтому момент постижения истины - важнейший в гедонистической квинтэссенции художественного произведения.

Здесь возникает, впрочем, проблема: только понятный читателю, когда-то испытанный им самим инсайт может возбудить в нем задуманные гедонистические ощущения, или же, в самом оптимальном случае, читатель как раз приближается к инсайту, и этот инсайт происходит в момент прочтения художественного произведения, т. е. читатель не вспоминает когда-то пережитое им сильное чувство, а испытывает его прямо сейчас. Это высшее сочетание дискурсивности и художественности, к сожалению редкое, поскольку духовные пути автора и читателя должны в какой-то момент идеально совпасть, книга должна попасть к читателю именно в тот момент, когда он "почти" созрел, не раньше и не позже. В противном случае инсайт не случится или (второй вариант) окажется уже в прошлом, а значит, не будет пронзительного чувства первооткрывания чего-то важного и прекрасного. Слишком опытному читателю содержание инсайта может показаться банальным, это опасность противоположная читателю-дилетанту, который рискует не просто пропустить "место инсайта", и - пропустив - счесть произведение скучным, но, опираясь на свои незрелые представления, обвинить автора во лжи. Автор может и в самом деле ошибаться, выдавать за инсайт ослепление, и кстати, находить при этом не меньше поклонников, чем самый тонкий, проницательный психолог. 

      Качественный уровень инсайтов - один из критериев противопоставления интеллектуальной и массовой литературы. Последняя может быть вообще равнодушна к дискурсивности и выполнять сугубо развлекательную фукнкцию, но может и претендовать на "философичность", только примитивную Пресловутый Коэльо - злободневный тому пример. В принципе, не только дискурсивная, но и всякая лирика специфична по отношению к читателю, чувства которого должны так или иначе совпадать с чувствами автора.

Можно придраться, насколько инсайтообразующие идеи новы в строгом смысле слова, не встречалось ли раньше что-то похожее в творчестве какого-нибудь малоизвестного психолога, социолога, философа или, допустим, другого литератора, и насколько это похожее, если оно будет найдено, является тем же самым или все же несколько другим. Ответить на данный вопрос со всей уверенностью в каждом конкретном случае затруднительно. Это, опять же, общая проблема гуманитарных дискурсов, но дискурсы художественные особенно уязвимы к этим обвинениям, поскольку, во-первых, литератор - всегда любитель, а на любителей смотрят косо, как это они могут опередить мыслью профессионалов, во-вторых, нестрогость формулировок, образность и метафоричность изложения облегчают недоброжелателям поиск источников "заимствования". Но даже если предшественники будут документально выявлены, это не играет на практике никакой роли. Дискурсивная ценность художественного текста вторична по отношению к гедонистической. Она является всего лишь приятным бонусом. И если даже отнестись к ней со всей щепетильностью, значение имеет только относительная новизна для реальных читателей данного текста, а не абсолютная, для всех населяющих планету субъектов, включая узких специалистов в тех или иных предметных областях.

Лирические формы - как правило, малые формы. Наоборот, в романе много действующих лиц, и интерсубъективные события превалируют над личными переживаниями. Поэтому романный дискурс является в большей степени культурологическим. Даже если герои от начала и до конца выдуманы, они представляют свою страну, эпоху, социальную, этническую, религиозную, культурную среду. И это может быть самым интересным, если, конечно, автор пишет о том, что знает, если он лично причастен к тем социокультурным пластам, из которых вышли его персонажи. В этом глубокое преимущество педантичного реализма, даже в ущерб яркости и динамичности сюжета.

Типичным "культурологическим" романистом является Бакли. Будучи спичрайтером Джорджа Буша старшего, он написал два романа "Суматоха в Белом доме" и "С первой леди так не поступают" о закулисной жизни ближайшего президентского окружения. Не менее удачны другие сатиры Бакли на американскую жизнь. "Зеленые человечки" разоблачают истерию вокруг летающих тарелок, развернутую ЦРУ с целью выбить ассигнования на космические исследования. В романе "Здесь курят" обнажается лицемерная подноготная борьбы сторонников и противников курения, не гнушающихся, в том числе, и подтасованными научными исследованиями. "Господь мой брокер" - пародия на популярные книги в жанре "помоги себе сам" и "как разбогатеть", якобы написанная бывшим неудачливым брокером, ушедшим в монахи и приноровившимся использовать "божьи знамения" сперва для биржевых спекуляций, а потом для производства в монастырских стенах фальшивого вина.

Также немалый культурологический интерес представляют произведения "маргинальных" авторов, например Берроуза, Уэлша, Ширянова, повествующих о жизни наркоманов, с которой среднестатистический "добропорядочный" читатель вряд ли отважится ознакомиться лично. То же самое можно сказать об "экзотических" романах, например о малайской трилогии Берджесса.

 В некоторых случаях дискурс встраивается в роман в чистом виде, т. е. рассказчик забывает на время о сюжете и начинает рассуждать на отвлеченные темы. Хрестоматийный пример - "Война и мир" Толстого, в которой классик теоретизирует о событиях 1812 г. Во внушительном, за сотню страниц, формате романа такие отступления сравнительно неприметны, это даже один из способов нагнать листаж, хотя и не добавляющий, конечно, сюжетной динамики. Более тонкий метод - вложить теории в уста персонажа, и лучше не сплошным текстом, а лаконичными, притянутыми к контексту фрагментами. Здесь открываются широкие просторы для пиар-акций. Не сдерживаемый канонами строгого дискурса, литератор может позволить себе высмеивать и пародировать идеи, с которыми несогласен, а также их носителей. Наоборот, собственные или близкие к ним убеждения он может преподнисти в сочувственном и возвышенно-романтическом контексте, изобразить своих единомышленников людьми положительными, остроумными, интересными.

Но в принципе механическая интеграция дискурса в художественный текст является не лучшим ходом. Писатель располагает более мощным методом, который и составляет главную суть дискурсивной литературы. Идею не обязательно высказывать в явном виде. Идея может быть выражена на примере, и если пример достаточно ярок, такая форма подачи информации даже более эффективна. Здесь-то и оказываются востребованы возможности литературы. Писатель может сконструировать самую выразительную и убедительную иллюстрацию, подтверждающую истинность и значимость того или иного теоретического утверждения. В реальных частных случаях всегда присутствует элемент размытости, противоречивости, недосказанности. Писатель же умышленно оперирует "идеальными", часто гротескными, типами и ставит их в "идеальные", часто фантастические, ситуации, в которых релевантные дискурсу обстоятельства проявляют себя в предельной полноте.

Полезно подкрепить и разъяснить этот тезис доказательствами из литературной практики. Вопреки агрессивной пропаганде формализма, большинство шедевров "современной классики" выражают в художественной форме ту или иную мысль.

Например, "Хазарский словарь" Павича[108] - ядовитая пародия на исторический дискурс, который оказывается на поверку собранием тенденциозных мифов, а не достоверных фактов. Как известно, в этом романе представлены три одинаково фантастичные, сюрреалистические версии истории хазарского царства, составленные по христианским, мусульманским и иудейским источникам. Иронический эффект усугубляется имитированием наиболее строгой формы дискурса - словарно-справочной. Как и подобает словарю, каждая из трех его версий представляет собой совокупность упорядоченных по алфавиту статей, подкрепленных, для пущей объективности, ссылками друг на друга, в том числе и на иноверческие части словаря. Можно ли назвать тезис о мифологичности истории новым? Нельзя. Но высказал ли его кто-нибудь хотя бы с десятой долей павичевской убедительности? Никто.

Другой известный роман Павича - "Внутренняя сторона ветра".[109] Его герои, Геро и Леандр, заимствованные из греческой мифологии, являют собой образец идеальной любви. Точнее говоря, они - идеальная пара, люди оптимально подходящие друг другу. Надо полагать, именно этот аспект побудил Павича обратиться к малоизвестным мифологическим персоналиям. Страсть Тристана и Изольды подчеркнуто случайна, она результат выпитого по незнанию любовного зелья. Также и во внезапной страсти Ромео и Джульетты уместно заподозрить подростковую гормональную бурю, сдобренную подростковым же бунтом, и не более того. В противоположность этим классическим персонажам, павичевские Геро и Леандр идеально дополняют друг друга - как половинки книги, читаемой с двух сторон. Но в ожидании, что половинки сойдутся, читатель оказывается жестоко обманут. Каждый из героев проживает свою жизнь в поисках другого, но им не суждено встретиться. Более того, они не смогли бы встретиться даже при самых счастливых обстоятельствах, потому что живут в разных эпохах. Мысль, что идеальным любовникам никогда не суждено встретиться, наверно, уже не раз высказывалась, хотя трудно вспомнить такие примеры, но говорил ли кто-то об этом с такой же выразительной силой? Ответ отрицательный.

Кундеровская "Невыносимая легкость бытия"[110] рассказывает о том, что сломанная жизнь, потраченная на суетные и нелюбимые дела, неуклонно катившаяся по нисходящей и безвременно оборвавшаяся автокатастрофой, не оставив после себя даже потомства, такая жизнь, обладает, несмотря ни на что, удивительной гармоничностью и цельностью, которые не то что превыше трагизма, но, как минимум, независимы от него, и нет уверенности, что идеально сложившаяся, позволившая в полной мере реализовать свое призвание, жизнь оказалась бы более счастливой и осмысленной. Тема вообще-то избитая. Какой моралист не рассуждал о том, что для счастья нужно мало. Но Кундера говорит не совсем то и совсем не так.

Другой кундеровский роман о социализме, "Шутка"[111], противопоставляет успешного партийного карьериста Павла Земанека и неудачника Людвика Яна, при активном участии Земанека, отчисленного из университета за шутку с политическим привкусом в любовной открытке и отслужившего несколько лет в стройбате, на рудниках. Спустя годы Людвик находит возможность отомстить Земанеку, переспав с его женой, но месть оказывается липовой. Земанек использует адюльтер как повод для развода с целью освободить вакансию супруги для молодой студентки. Бесплодность мести земанекам, бесполезность погони за их процветанием и респектабельностью - это, пожалуй, и есть идея романа. Многие, вероятно, и без Кундеры догадывались, что за земанеками порядочным людям не угнаться. Но многим ли авторам удавалось снять вопрос "почему", не аргументами, которым всегда можно противопоставить возражения, а единственно убедительным: "вот, смотри".

На противопоставлении построен также роман Елинек "Любовницы".[112] Две молодые сельские женщины из низших социальных слоев, работницы швейной фабрики, обе выходят замуж через беременность, но одна по расчету, за физически отталкивающего толстого электротехника, будущего мелкого предпринимателя, а другая - за красавца-лесоруба, безвольного и безмозглого пьяницу. Первая становится респектабельной домохозяйкой. Участь второй печальна: панель, развод, отлучение от детей, увядание на конвейерном производстве. Нова ли мысль? Лирический канон возносит любовь и осуждает расчет. То же самое можно сказать и о канонической морали. В их контексте "Любовницы" выглядят скандальным откровением, но какая мать не внушала дочери, что чистые и возвышенные чувства должны быть подкреплены материальным фактором. И все же сравните наставления меркантильной мамаши с романом Елинек и почувствуйте разницу.

"Парфюмер" Зюскинда[113] - история маньяка-убийцы, выродка и чудовища, жившего в XVIII в. и эксплуатировавшего феноменальную способность к различению запахов. Какой дискурс может быть вложен в этот сюжет? Идея, между тем, удивительно проста. Предельная форма влечения к объекту - поглощение его. Другими словами, предельной формой любви является убийство. Влекомый запахом любви, который он чувствует стократно острей, чем любой другой человек, парфюмер Гренуй убивает самых красивых женщин и извлекает из их тел вещество, этот запах содержащее. В конечном итоге он применяет его на себе и оказывается разорван толпой на клочки. Проницательность Зюскинда вторглась в область табуированную даже для психоаналитического дискурса, но в то же время исключительно акутальную и архетипическую, что и предопределило колоссальный успех романа. Зюскинд, пожалуй, истинный первооткрыватель. Хотя тема садизма интенсивно обсуждалась как психологами, так и литераторами, никто не решался придать ей столь всеобъемлющее значение. Напротив, садизм интерпретировался в качестве перверсии. Фрейдисты, например, связывают его с примитивным удовольствием младенца от кусания материанской груди проросшими зубами.

Одно из преимуществ литературы перед строгими дискурсами - возможность провести в виртуальном пространстве романа социальный эксперимент, по каким-то причинам, техническим, экономическим или этическим, неосущестимый в реальной жизни. Каноны научного исследования тоже допускают моделирование как один из методов, но модель должна быть строгой, т. е. из некоторого количества предпосылок должно быть выведено в согласии с некоторым набором правил некоторое множество следствий. Но применительно к человеческой мотивации подобная строгость немыслима. Попытки формализовать мотивацию набором алгоритмов низведут человека до примитивного робота, на живых людей совершенно не похожего. К тому же всегда можно оспорить исходные постулаты и этим дискредитировать всю модель. С точки зрения строгого дискурса, правдоподобие модели не служит доказательством истинности постулатов, которая должна быть установлена заранее, вне рамок виртуального эксперимента. А поскольку модель заведомо примитивна и неправдоподобна, опровергнуть постулаты не составит труда. Преимущество литератора, как ни парадоксально, в отсутствии строгости. Все алгоритмы уже есть у него в голове, в его собственной системе мотивации, которую он никогда не сможет разложить по полочкам, но всегда сможет действовать исходя из нее. Автору достаточно вообразить себя на месте героя, и герой будет вести себя как живой человек. Единственное ограничение - если автор не знает, что бы он стал делать в описанной им же ситуации, ответить на этот вопрос не сможет и его герой. Можно, конечно, выбрать стратегию наугад, но она с высокой вероятностью окажется надуманной и неправдоподобной. Но это сразу же увидят читатели, и автору не поверят. Наоборот, реалистичность героев и их поступков в глазах читателей, т. е. соответствие их собственным мотивационным системам, приложенным к моделируемым событиям, послужит доказательством правильности эксперимента. Правда, на практике эта схема не работает, поскольку многие люди обладают превратными представлениями о собственной мотивации, и в связи с этим приходится апеллировать к некой читательской элите, которую каждый определяет на свой лад, но это уже проблема эристическая, а не фактуальная.

Пример виртуального эксперимента - "Повелитель мух" Голдинга.[114] Вследствие крушения самолета группа детей оказывается на необитаемом острове при полном отсутствии взрослых. Трудно представить подобное в реальной жизни. Шанс выжить в авиакатастрофе ничтожен, а тем более не повредив ни единой косточки, и совсем фантастически выглядит факт выживания только детей и гибели всех взрослых. Столь же невероятно предумышленное забрасывание детей на необитаемый остров с целью изучения их групповой динамики. И даже если какой-нибудь "гитлер" даст добро на подобный эксперимент, трудно представить, в каких кустах спрячутся наблюдатели, чтобы не нарушить чистоту исследования. Тем не менее сама ситуация абсолютно реалистическая, нереалистичны лишь подходы к ней, предшествующие возникновению этой ситуации обстоятельства.

Как показывает Голдинг, среди спасшихся детей разворачивается борьба за власть, в которой сторонники силы одерживают верх над сторонниками разума. Раскрепощение диких инстинктов оказывается более популярной линией поведения, чем координация усилий по возвращению на большую землю. Сторонники разума переходят к сторонникам силы. Дело доходит до убийств, и только случайное появление взрослых предотвращает большую трагедию. Нова ли мысль о том, что дети бывают агрессивней и нетерпимей взрослых? Нисколько. Криминальные сводки изобилуют жуткими историями о детях-убийцах. Из собственного детства каждый может почерпнуть неприятные воспоминания о дворовых нравах: о дедовщине, издевательстве над слабыми, мелком хулиганстве. Тем не менее роман Голдинга имеет полемическую ценность в отношении, например, профессионального психолога Фромма, видевшего в детях исключительно чистоту и невинность. Голдингу можно, конечно, возразить, что его вариант развития событий - не единственный. При иных обстоятельствах могли одержать верх конструктивные силы, будь, например, их лидер харизматичнее, а его оппонент - слабее телом и духом. Но важна не абсолютность голдинговского сценария, а самая его возможность, жизненность, реалистичность.

Не менее примечательный эксперимент описывает Берджесс в романе "Заводной апельсин".[115] Его главный герой, молодой человек по имени Алекс, имеющий в свои юные годы солидный криминальный стаж, попадается в руки полиции и приговаривается за тяжкие преступления к длительному сроку заключения. Но ему доводится отбыть лишь малую часть срока, поскольку он соглашается стать подопытным кроликом в новейшей программе медицинского перевоспитания преступников. В основе программы - бихевиористический метод. У бывшего преступника вырабатывают сильнейшее условно-рефлекторное отвращение к актам насилия. Манипуляции психиатров достигают успеха. Алекс приучается покорно сносить физическое и психическое насилие над собой. Его избивают, а он лишь закрывает лицо руками и лижет агрессору ботинки. Его комнату в родительском доме занял квартирант, и он не выгоняет чужака, а сам уходит из дома.

Реализуемость этого заманчивого метода борьбы с преступностью по ряду причин весьма гипотетична, но это не мешает задуматься, что было бы, если бихевиористы сумели бы внедрить свою революционную новацию в жизнь. Ответ на этот вопрос нам подсказывает Берджесс. "Излеченный" от насилия Алекс оказывается в роли вечной жертвы и, поставленный в невыносимое положение, совершает акт самоубийства, выбросившись из окна, однако по счастью остается жив, и в связи с разгоревшимся скандалом врачи "разгипнотизируют" его психику. Тем не менее Алекс больше не возвращается на путь криминала, поскольку взрослеет, остепеняется и находит место в обществе. Легко обвинить Берджесса в банальности. Мол, всем понятно, что если подавить психотехническими манипуляциями агрессивные импульсы, то человек сам станет жертвой насилия, но многие ли вообще задумывались о возможности таких манипуляций, и если задумывались, написал ли кто-то из них произведение, сравнимое с "Заводным апельсином"?

Аналогичному анализу можно подвергнуть и другие известные произведения мировой литературы, что могло бы стать темой отдельной диссертации. Однако не все хорошие романы построены на какой-то идее. Наряду с "идейными" романами бывают и лирические, построенные в основном на сопереживании герою. Блестящим примером такого текста является в частности "Любимая игра" Коэна. Но среди романов первой величины это, скорее, исключение. Разбирать плохие романы сложнее и скучнее, поскольку их посредственность проявляется среди прочего в корявом и невнятном изложении идей, а также в том, что сами эти идеи примитивны или ложны. Но в любом случае неудавшиеся образцы не могут служить мерой жанра.

Какие выводы мы можем сделать? Во-первых, художественность неразрывно сопряжена с дискурсивностью. Формы этого сопряжения разнообразны. Практически любой художественный текст является в то же время и дискурсом. Во-вторых, не все жанры дискурсивны в одинаковой мере. В‑третьих, решающим преимуществом художественного дискурса является выразительная сила. Писатель может не быть пионером в высказывании каких-то идей, но он может впервые озвучить их с неотразимой доходчивостью, и не только для специалистов, а для  самой широкой аудитории.

Недоброжелатели могут упрекнуть писателя в недостатке доказательности, но этим страдают и чистые гуманитарные дискурсы. Математическая, или хотя бы физическая, строгость в них невозможна, поскольку практически все закономерности носят вероятностный характер. Более того, основная задача гуманитарных теорий - эксплицистическая, а следовательно, апеллирующая к едва уловимым тонкостям интуитивного схватывания. В этом свете живая реальность литературы, воздействующая не только на рассудок, но и на интуицию, даже доказательнее сухих теоретических рассуждений.

Всем перечисленным формам сопряжения дискурсивности и художественности следует противопоставить одну порочную. Можно встраивать дискурсивные элементы в художественный текст, но нельзя встраивать художественные элементы в дискурс. Это, как мы уже обсуждали, не относится к эвграфии. Дурной язык не красит никакой текст, в том числе и дискурс. Но коль скоро дискурс по определению претендует сообщать нечто о реальности, любое отклонение от реализма к вымыслу равносильно лжи. Здесь есть ассиметрия. Нестрогий по определению текст не может пострадать от элемента строгости. Но строгий от нестрогостей пострадает непременно. На это можно возразить, что не всякий дискурс имеет целью сообщить истину. Некоторые дискурсы, напротив, сочиняются ради дезинформирования. Но речь не об удовольствии или выгоде, получаемой дезинформаторами, а о том, что страдает истина, носителем которой дискурс предполагается быть по своему статусу. Этическая оценка подобных текстов должна исходить из того, что они являются заведомым обманом.

Способов артифицировать дискурс ровно столько же, сколько вообще способов извратить истину: выдумывание или перевирание фактов, их подтасовка (т. е. тенденциозный подбор), нарушение логики в рассуждениях, ссылка на авторитетные, но ложные мнения и т. д. Наиболее одиозные примеры такого мошенничества можно найти в дискурсах с явной или подразумеваемой приставкой "пара" ("парапсихологических", "паранаучных", "астрологических", "уфологических"), а также в религиозных текстах, но было бы наивно верить в существование какой-либо непогрешимой категории дискурсов, например академических статей или монографий. Уязвимость артифицированных дискурсов - в несоответствии цели и средств. "Доказывать" миф псевдорациональными средствами излишне. Его гедонистическое содержание притягательно само по себе. Тем не менее парадискурсы сочиняются в больших количествах. Спрашивается, зачем? Мотиваций может быть несколько.

Во-первых, некоторым доставляют удовольствие софистические упражнения, логическая игра в развертывание выводов из предпосылок, безотносительно истинности последних или даже умышленно вопреки ей. Особенно часто этим злоупотребляли философы, а именно те, кто заявляли претензию на обладание "внеэмпирическим", "априорным" знанием о мире и строили из каких-либо "эмпирических" постулатов "метафизические", "спекулятивные", "умозрительные" системы.

Во-вторых, парадискурсы часто пишут психически нездоровые люди, которым телепатия, магия, летающие тарелки и т. п. искренне представляются реальными вещами. Они, следовательно, не считают свое занятие художественным творчеством, но, наоборот, категорично убеждены в строгом соблюдении научных канонов. Подсознательно парафеномены являются, тем не менее, художественными конструктами. В той же ипостаси они предстают любителям тайн и сенсаций, никогда не имевшим с ними дело в психотическом опыте, но тяготеющим к вере в них из гедонистических мотивов.

В-третьих, мистификация реальности является для некоторых авторов способом продемонстрировать свою избранность, мнимое обладание каким-либо особенным, недоступным и непонятным для остальных знанием.

В-четвертых, и это самое существенное, миф испрашивает доказательств и трансформируется тем самым в парадискурс тогда, когда насильственно распространяется на нежелающих в него верить, т. е. становится идеологической догмой. Это типичная участь религиозных мифов. Всякая религия вырастает из секты, объединяющей узкий круг единомышленников, а точнее, единоверцев. В этом узком кругу миф, как и полагается, самоочевиден, бесспорен и свободен от необходимости себя доказывать. Но амбиция навязать миф инакомыслящим, расширить его статус из субкультурного до макросоциального, а то и планетарного, вынуждает прибегнуть к софистическим ухищрениям, к подведению под неправдоподобные мифосуждения правдоподобной "доказательной" базы. Оппонентов эти доказательства не убедят, как бы ни надеялись наивные адепты мифа. Единственный способ восторжествовать - силовое насаждение мифа. Тем не менее лжедоказательства необходимы. С их помощью можно имитировать интеллектуальную победу, сделать вид, будто оппоненты были повержены не мечом, а словом, что не только престижней и праведней, но косвенно подтверждает правоту догматов, ведь логичнее же предположить, по крайней мере неумудренному в казуистике обывателю, что истина победила ложь, а не ложь победила истину. Именно такая "интеллектуальная" победа была, в частности, одержана христианством над язычеством.

Важнейшее достоинство литературы - популярность. Немногие люди покупают философские книги, но очень многие читают интеллектуальную прозу. Чтобы убедиться в этом, достаточно посетить любой приличный книжный магазин и сравнить ассортимент этих жанров, а также тиражи. Художественной литературе отводится половина торговых площадей, философской - пара прилавков. Не менее убедителен анализ интересов пользователей www.livejournal.com, проведенный автором этих строк в октябре 2004 г. Из 110 философов только Ницше, Сартр и Камю интересовали в указанный период более, чем 100 пользователей (на момент снятия данных 320, 210 и 193) соответственно. Из них двое являются по совместительству писателями, и более того, лауреатами Нобелевской премии в области литературы. Полухудожественный стиль дискурса свойствен и третьему лидеру рейтинга. Планку в 50 пользователей преодолели только три автора: Платон (61), Шопенгауэр (60) и Кант (52). В списке литераторов (307 фамилий) цифры несравнимо выше. Бесспорный рекордсмен, Толкиен, набрал (вместе с "Токлиным") 956 голосов. Планку в 400 пользователей, непосильную ни для кого из философов, преодолели еще 19 авторов из списка: Стругацкие (532), Маркес (486), Бродский (484), Маяковский (481), Цветаева (479), Хармс (478), Лукьяненко (477), Кортасар (476), Булгаков (475), Ремарк (475), Довлатов (472), Мураками (472), Пелевин (467), Достоевский (464), Набоков (464), Борхес (444), Ахматова (432), Кастанеда (423), Кундера (420). Планка в 100 пользователей оказалась по плечу еще 35 авторам: Гессе (388), Павичу (358), Кафке (311), Чехову (305), Брэдбери (298), Фраю (284), Желязному (283), Пушкину (270), Воннегуту (264), Коэльо (246), Есенину (244), Фаулзу (243), Мандельштаму (232), Пастернаку (231), Блоку (229), Акунину (218), Шекспиру (218), Гоголю (205), Бунину (182), Лермонтову (176), Лему (168), Хайнлайну (165), Веллеру (145), Паланику (134), Лорке (133), Зюскинду (131), Сорокину (128), Мисиме (127), Перумову (126), Улицкой (125), Шекли (121), Сэлинджеру (116), Бодлеру (112), Лимонову (102), Хемингуэю (101). В действительности диспропорция даже больше, поскольку в настоящее время пользователями www.livejournal.com являются в основном наиболее образованные представители российского общества и русскоязычной диаспоры, вследствие чего в топ-списке оказались, как правило, высокоинтеллектуальные писатели, тогда как Донцова набрала всего двадцать одного поклонника, а Маринина - десять, а следовательно, голоса их весьма многочисленных читателей остались в массе своей неучтенными. Фактически только писатель, но не философ, имеет шанс достучаться до масс.

И с точки зрения внутрицеховой социологии литератор имеет бесспорные преимущества перед философом. Хотя ничтожная часть писателей добивается общественного признания и доля представителей дискурсивной литературы в топ-листе, к сожалению, меньше всего среди современных отечественных авторов, найти сообщество единомышленников и в их же лице читателей и ценителей не составляет труда. Созданная в советские годы сеть литературных объединений охватывает едва ли не каждый районный центр, а трибунами для никому не известных любителей изящной словесности часто выступают районные газеты. В одном Санкт-Петербурге функционирует несколько десятков литературных обществ на любой вкус и уровень (объединяющих в среднем порядка 20 человек). Еще теснее литературное пространство Рунета. Только на сайте www.stihi.ru было зарегистрировано по состоянию на 22 октября 2004 г. 61778 (!) авторов. На сайте www.proza.ru - 20500 (!) авторов. Таким образом, философствование через литературу является самым простым и доступным способом донести свою мысль до людей.

8.2. Анекдот как "народный дискурс"

Бытовой рационализм, "здравый смысл", "народная мудрость" находит выражение в анекдоте. Анекдот - последняя форма фольклора. Давно ушли в прошлое мифы (в исконном смысле слова), народные сказки и песни. Это умершие жанры. Их образцы сохранились в книгах, некоторые    из которых, например сборники сказок, пользуются даже популярностью. Но эти жанры больше не воспроизводят себя. Нужда в них отпала. Сказки пишут писатели. Музыку сочиняют композиторы. "Народная память" сохраняется не в мифах, а в архивах и трудах историков. Объяснительная, "философская" функция мифа перешла к ученым. Развлекательная - опять же, к литераторам. Анекдот - единственное исключение из этой тенденции. Он по-прежнему актуален, и, более того, его кристаллизация произошла, по-видимому, в относительно недавнем прошлом.

Генезис анекдотов не столь важен. Рождаются ли они из спонтанной шутки, которая поначалу транслируется по знакомым и лишь позже попадает в какой-нибудь юмористический сборник или на сайт, или же анекдоты сочиняют специально, или же их "вынимают" из литературных произведений, это вопрос достойный внимания, но не в нашем контексте. Как бы то ни было, авторы анекдотов нам не известны. Анекдот по определению не имеет такого атрибута, как автор. Сочинитель анекдота заведомо отказывается от копирайта.

На практике мы помним, в лучшем случае, рассказчика анекдота, который тоже услышал его от другого человека, а тот - от третьего, и так почти до бесконечности. Рассказчика помнить важно, чтобы не пересказать анекдот ему же, но вся предшествующая история анекдота не имеет значения.

Анекдот по определению смешон, другими словами, он всегда содержит в себе "юмор". И рассказывают его с целью развлечь, позабавить собеседника, доставить ему удовольствие. Таким образом, анекдот является художественным произведением.

Но в то же время многие, хотя и не все, анекдоты дискурсивны, а строго говоря, "философичны". Существуют четыре категории анекдотов, не считая многочисленных смешанных форм: композиционные, лингвистические, транзакционные и дискурсивные.

Композиционные анекдоты построены на изящном параллелизме. В чистом виде встречаются редко. Как правило, параллелизм служит художественным фоном дискурсивного анекдота или для разыгрывания нескольких сценариев в анекдоте транзакционном. Единственное исключение - специфическая категория метафорических анекдотов, в которых герои договариваются общаться на зашифрованном языке.

 

Два алкоголика договорились: кто наутро достанет пива, сразу же звонит по телефону и говорит, что купил газету; если достанет вина - говорит, что купил брошюру, а если водки - книгу. Наутро первый звонит второму: - Бросай все, приходи. Дядя Вася из деревни рукопись привез.

 

Лингвистические анекдоты строятся на игре слов.

 

Объявление у деканата: "Студенты имеющие хвосты и не сдавшие языки будут повешены на втором этаже".

 

В штабе ракетных войск: - Сегодня пришел приказ о сокращении штатов на 10%. Всем понятно? - Да... - А теперь детали: Я думаю, надо начать с Техаса, Флориды, Алабамы...

 

В транзакционных анекдотах разыгрывается мини-сценка или просто диалог, где один из участников демонстрирует остроумие, а другой, как правило, является простаком, но при этом произносит или совершает нечто напыщенное, лицемерное, претенциозное. Вот классические примеры.

 

Посетитель ресторана, не застав гардеробщика, вешает на шубу записку: "Чемпион по боксу, попробуй возьми!" Однако, закончив ужин, обнаруживает, что шуба украдена, а на крючке - ответная записка от вора: "Чемпион по бегу, попробуй догони.

 

Начальник тюрьмы обращается к смертнику, сидящему на электрическом стуле: - Ваше последнее желание? - Пожалуйста, держите меня за руку. Мне так будет спокойнее.

 

Поймал старик золотую рыбку. Она взмолилась и говорит деду: - Отпусти меня, дед, я любое твое желание исполню. - Хочу быть Героем Советского Союза! - И остался дед один-одинешенек с двумя гранатами против пяти танков.

 

Однако второй участник не обязательно глуп. Его роль может заключаться в подыгрывании шутнику, в создании контекста для шутки.

 

Идут два pядовых по казаpме. Им на встpечу идет стаpшина. Один pядовой дpугому говоpит: - Давай, Вася, со стаpшиной пошутим!!! - Хватит!!! Уже с деканом пошутили!!!

 

Новый русский тонет в Темзе и кричит: "Help me! Help me!" Через некоторое время ему отвечает флегматичный голос гуляющего по набережной джентельмена: "Ты бы лучше не английскому, а плавать учился".

 

Клиент - психотерапевту:

- Все у меня в жизни хорошо, но не хватает острых ощущений. Все я уже перепробовал: и с парашютом прыгал, и с аквалангом нырял и т.д. Хочется чего-то нового.

- Ну... тогда заведите себе любовницу.

- У меня их три, не помогает.

- Тогда расскажите о них вашей жене.

 

Анекдот может быть одновременно лингвистическим и транзакционным. Во многих случаях игра слов вообще не может быть выражена без диалога.

 

- Вчера мой друг сломал за пять минут сервер.

- Он что, хакер?

- Нет, он идиот.

 

Двенадцать англичан насилуют немку. Немка кричит "Nein! Nein!" Трое англичан отходят.

 

Попутно, кстати, дискурсивный анекдот о галантности английских джентельменов. Окажись на месте англичан американцы, они вряд ли прислушались бы к пожеланию девушки.

Интересующие нас дискурсивные анекдоты представляют собой мини-пародии на какой-либо социальный типаж или социальное явление. Обычно дискурсивность сочетается в анекдоте с транзакционностью, но встречаются и "чистые" примеры дискурсивных анекдотов.

 

1991-й год. Старушка стоит посреди улицы с пустой авоськой и пытается вспомнить: "Была я уже в магазине или еще нет?"

 

Хоронили тещу - порвали два баяна.

 

Некоторые дискурсивные анекдоты пародируют профессиональные документы, инструкции, рекомендации.

 

Автоответчик на телефоне доверия:

"Добро пожаловать на нашу горячую линию срочной душевной помощи!

Если вы слишком импульсивны - несколько раз быстро нажмите 1.

Если вы чувствуете себя зависимым - попросите кого-нибудь нажать 2.

Если у вас множество личностей - нажмите 3, 4, 5 и 6.

Если у вас мания преследования - мы знаем, кто вы и чего хотите, просто никуда не уходите, а мы пока отследим ваш звонок.

Если у вас шизофрения - слушайте внимательно и тихий голосок подскажет вам, какую цифру нажать.

Если у вас депрессия - неважно, что вы нажмете... никто все равно не ответит..."

 

Средство от бессонницы. Нужно лежать с закрытыми глазами и медленно считать про себя: "Раз - бегемотик прыгнул через забор, два - бегемотик прыгнул через забор, три..." Самое главное - нужно добавлять "гоп-гоп-гоп" после каждого 2343267-го прыжка!

 

Промежуточной формой являются полутранзакционные дискурсивные анекдоты, в которых диалог вырождается до безличностных вопроса и ответа. Наглядным образцом служит популярная юмористическая серия про армянское радио.

 

У армянского радио спрашивают: - Почему у "Запорожца" двигатель сзади?

Армянское радио отвечает: - Чем думали, туда и поставили.

 

То же самое из профессионального юмора:

 

Чем отличается проститутка от психотерапевта?

Ее услуги со временем дешевеют, а его - дорожают.

 

Чем отличается неврастеник от шизофреника?

Неврастеник знает, что 2 x 2 = 4, но при этом беспокоится. Шизофреник уверен, что 2 х 2 = 5 и при этом спокоен.

 

Тоже промежуточную, но чуть более транзакционную разновидность дискурсивного анекдота представляют собой виртуальные диалоги с безличными участниками, в которых все реплики, кроме последней, в принципе можно убрать и сократить таким образом анекдот до афоризма, но из художественных соображений делать это не стоит, поскольку, во-первых, диалогичность оживляет текст, во-вторых, факультативные реплики служат выгодной прелюдией, придают анекдоту формальное изящество.

 

Спорят три друга.

Первый:

- Жизнь начинается в момент рождения.

Второй:

- Жизнь начинается в момент зачатия.

Третий:

- Жизнь начинается, когда жена с детьми уезжает на дачу!

 

Помимо живости и формального изящества, синтез дискурсивности и транзакционности служит удобным способом высмеять характерные недостатки тех или иных социальных типажей. Высмеиваемый типаж, попросту, ставится в роль простака.

 

Прапорщик объясняет перед строем солдат карту звездного неба.

- Товарищи солдаты, слушать меня! Прямо над вами сейчас находится Полярная звезда.

- Товарищ прапорщик, дык шапки спадают.

- Понял. Рота! Два шага назад! Шагом ма-арш!

 

Особенно красивый трюк - спровоцировать простака на двусмысленную реплику, которая, как ему кажется, выставляет собеседника в глупом виде, но может быть изящно повернута против него самого.

 

У солдата спрашивают на призывном пункте, в каком роде войск он хочет служить.

- В генеральном штабе.

- Вы что, идиот?

- А это что, обязательное условие?

 

Еврей на Красной площади спрашивает у милиционера:

- Скажите, зачем вокруг Кремля такая высокая стена?

- Это чтобы дураки не лазали.

- Простите, а туда или оттуда?

 

Пародия в анекдоте не обязательно злая, другими словами, бывают не только сатирические, но и юмористические анекдоты. При этом пародия может быть обоюдоострой, задевая не только простака, но и хитреца.

 

Абрам и Сара видят в окно, что к их дому приближается Хаим.

- Опять что-нибудь клянчить будет, - сокрушается Абрам.

- Надо придумать, как отказать ему, - советует Сара.

Заходит Хаим.

- Уважаемый Абрам, ты будешь на выходных пользоваться своей дрелью?

- Да Хаим, извини, мы как раз собираемся заняться ремонтом.

- Вот замечательно, тогда ты, наверно, мог бы одолжить мне на воскресенье удочку.

 

В этом анекдоте есть простаки и хитрец, но нет отрицательных персонажей. Ситуация жизненная. Хаиму нужна удочка, а Абраму не хочется одалживать свои вещи всем подряд, но в то же время отказать Хаиму неудобно. Абрама нельзя упрекнуть в богатстве, а Хаима - в бедности, но обоим приходится слегка мошенничать в своих интересах, что и становится поводом для пародии.

Важное место занимают анекдоты, дискурсивный смысл которых состоит в манифестации "заднего плана" транзакций, т. е. в какой-то момент персонажи анекдота начинают говорить или делать не то, что "принято" по этикету или диктуется прагматическими сображениями, а то, что они думают или хотят сделать на самом деле. Таким образом, анекдот выступает в качестве миниатюрного психоаналитического дискурса.

 

Мужик звонит, спрашивает:

- Это ты, любимая?

- Нет, это я, - отвечает жена.

 

Беседуют муж с женой.

- Дорогая, ты мне можешь сказать, когда у тебя бывает оргазм?

- Но дорогой, не звонить же мне по этому поводу тебе на работу.

 

Окно молодой девушки находится напротив окна молодого человека. Каждый вечер повторяется одна и та же картина: он выключает свет, прячется за штору и наблюдает, как девушка раздевается. Однажды утром у него раздается телефонный звонок.

- Алло! Вам звонит девушка из квартиры напротив. Вы вчера случайно не заметили, куда я дела свои колготки?

 

Как явствует из этой истории, девушка, во-первых, знала о подглядываниях молодого человека, во-вторых, не возражала против них. Наоборот, ей было приятно его внимание, поэтому она не пряталась, не вешала занавески, а раздевалась у него на глазах. Однако она играла с ним, делала вид, что не замечает его присутствия, во-первых, чтобы не спугнуть его, во-вторых, чтобы "соблюсти приличия". Но когда ей позарез понадобилось найти колготки, она раскрыла карты и попросила у молодого человека помощи. Тем самым она внезапно прервала стереотипное и фальшивое течение транзакций и манифестировала настоящую свою мотивацию, чем, наверное, сильно удивила молодого человека.

Композиционно-дискурсивный анекдот неожиданным и красивым способом сочетает банальные сами по себе факты или же выстраивает в ряд несколько самоценных пародий для усиления художественного эффекта. Примером первого может служить анекдот про великих евреев.

 

Было пять великих евреев.

Соломон сказал, что главное в человеке - голова.

Христос - что сердце.

Маркс - что желудок.

Фрейд - что гениталии.

А Эйнштейн сказал, что все относительно.

 

Второй трюк чрезвычайно употребителен в компаративных этнических анекдотах.

 

Секс по-французски: двое французов занимаются любовью.

Секс по-английски: два англичанина подсматривают в замочную скважину, как сношаются два француза

Секс по-американски: два американца снимают кино о том, как два англичанина наблюдают через замочную скважину за сношающимися французами.

Секс по-советски: двух русских имеют на партсобрании за то, что они посмотрели порнографический фильм, снятый двумя американцами.

 

Возможен смешанный случай, когда параллелизм объединяет смешное с несмешным, и этим контрастно усиливается комический эффект смешного.

 

Экзаменационный билет по физике.

Для института: "В чем измеряется сила тока?" Варианты ответа: а) "в вольтах", б), "в амперах", в) "в омах".

Для техникума: "Сила тока измеряется в амперах?" Варианты ответа: а) "да", б) "нет", в) "не знаю".

Для военного училища: "Сила тока измеряется в амперах?" Варианты ответа: а) "да", б) "есть", в) "так точно".

 

Последний вариант мог бы составить анекдот и без первых двух, тогда как первый вариант сам по себе не содержит ничего смешного.

Также существуют гибриды дискурсивного и лингвистического анекдота.

 

Прапорщик объясняет солдатам: - Сапоги надо чистить с вечера, чтобы с утра одевать их на свежую голову.

 

На съезде партии Брежнев произносит "Идея!" Все берутся за блокноты, ручки, собираясь записать, что он сейчас скажет. "Иде я нахожусь?" - продолжает Леонид Ильич.

 

Смысл этих анекдотов, очевидно, не только в том, чтобы посмеяться над забавными каламбурами, но также и в том, чтобы гротескно показать невысокий интеллектуальный уровень типичного прапорщика или же снижение умственных способностей у престарелого генерального секретаря.

В анекдотах самого высокого класса используется сразу несколько трюков. Проанализируем знаменитый анекдот о военном, дипломате и девушке.

 

Если военный говорит "да", это значит "да". Если военный говорит "нет", это значит "нет". Если военный говорит "может быть", это не военный.

Если дипломат говорит "да", это значит "может быть". Если дипломат говорит "может быть", это значит "нет". Если дипломат говорит "нет", это не дипломат.

Если девушка говорит "может быть", это значит "да". Если девушка говорит "нет", это значит "может быть". Если девушка говорит "да", это не девушка.

 

Налицо дискурс о типичном поведении военного, дипломата и девушки. В принципе все то же самое можно переписать сухим академическим языком и в сухом академическом формате. Более того, для многих молодых людей, плохо знающих военных дипломатов и девушек, этот дискурс реально поучителен, т. е. имеет когнитивную ценность безотносительно художественной. Однако  сухой академический формат уничтожил бы изящество этого дискурса. Его красота - в параллелизме и в элегантном восхождении от простого к сложному (от военного к девушке). Но ко всему этому анекдот украшает игра слов. Слово "девушка" имеет два смысла: молодая женщина и девственница. Следовательно, вывод "это не девушка" может быть истолкован двояко. С одной стороны, по аналогии с военным и дипломатом, он может подразумевать, что у девушек не принято отвечать мужчине согласием прямым текстом. Вместо этого, желая "соблюсти приличия", они выражают расплывчатое сомнение. Но с другой стороны, есть разница между девственницей и сексуально опытной женщиной. Если девушка все же говорит "да", она не просто нарушает стереотип, подобно сказавшему "может быть" военному и сказавшему "нет" дипломату, но впридачу к этому имплицитно сообщает мужчине, что она уже дефлорирована.

Дискурсивные анекдоты смешны в той мере, в какой пародия отражает гротескно концентрированную действительность, и в героях анекдотов узнаются реальные люди в реальных ситуациях. Например, в этнических анекдотах - реальные русские, украинцы, евреи, грузины, англичане, французы и т. д., в бытовых - реальные мужья и жены, тещи и зятья, в профессиональных - реальные военные, психиатры, программисты. Если анекдот окажется лжив - он не будет смешон. В этом отношении анекдоты подобны шаржам в изобразительном искусстве, поскольку в обоих случаях художественность заключается в гиперболизации характерных черт.

В то же время производимый анекдотами эффект далеко не исчерпывается шаржированием. Анекдоты затрагивают, как правило, замалчиваемые, табуированные, идеологически ангажированные темы, как-то: этнические социокультурные особенности, изнанка семейных отношений, политика, профессиональная этика. Гипербола в анекдоте компенсирует преуменьшение, отрицание или искажение "неудобных" фактов официальным дискурсом (массмедийным, академическим, религиозным, метафизическим, педагогическим). Любой дискурсивный анекдот, не обязательно политический, является выражением диссидентства, антиидеологии, контркультуры. Анекдоты как бы дополняют картину мира второй половинкой, без которой нет и быть не может истины, а есть ее подтасовка. Соответственно, чтение и слушание анекдотов - вторая половина образования, неофициальная, никем не признаваемая и не подкрепляемая никакими дипломами, но именно она, а не школа, и не вуз, обучает молодого человека "жизни", сообщает ему правду о его будущем, да и зрелому человеку может открыть глаза на многие важные вещи. Рассказчик дискурсивных анекдотов выступает в роли ментора, учителя, гуру. Составитель сборника анекдотов подобен автору учебника. Держатель сайта анекдотов - архивариусу, хранителю базы знаний о "жизни". Если же анекдоты рассказывают друг другу равноискушенные люди, они не только развлекают друг друга, но и обмениваются жизненным.

Здесь есть и другой аспект. Знающие анекдоты, пересказывающие их своим друзьям люди могут в то же время быть конформистами и с доверием относиться к "официальной правде". При этом они могут "разумно" жить, т. е. совершать поступки из рациональной, а не пропагандистской мотивации, но искренне считать себя приверженцами последней. В таком случае анекдот выполняет частично экспликативную функцию, которую, правда, не доводит до логического завершения. Он обнажает подоплеку идеологизированного дискурса, несоответствие номинального, "словарного" значения слов фактически именуемым этими словами вещам, но не пытается снять такого рода двусмысленности.

В заключение этой части нашего исследования осталось сказать следующее. Подобно любому другому дискурсу, анекдот может быть построен на ложной идее. Он может преследовать ту или иную идеологическую цель, например, дискредитацию каких-либо социальных групп, разжигание презрения и ненависти к ним. Кроме того, анекдот может быть неудачен с чисто художественной точки зрения. Наконец, он может быть превратно понят читателем, без должной скидки на свойственный жанру гиперболизм. Но эти издержки не могут умалить художественное, когнитивное и социальное значение анекдота. Наконец, необходимо отметить, что анекдот не конституирует собой особую интеллектуальную практику. Трудно представить профессию "сочинитель анекдотов" или даже такое хобби. Если кто и практикует подобное творчество, оно входит одной из составных частей в формат художественной литературы. Но дело даже не в формате, а в том, что накопленный тезаурус анекдотов обрекает автора на повтор давно придуманных шуток. Вместе с тем приобщение к этому культурному феномену, как в пассивном, так и в активном аспекте,   т. е. как слушанием анекдотов, так и их рассказыванием, является важнейшей составляющей имманентного рационализма повседневной жизни, актуализацией потребности в истине, присущей каждому цивилизованному человеку.

8.3. Демократизация дискурса благодаря блогам

До последнего времени формат анекдота был практически единственным, в котором бытовая мудрость могла текстуально себя зафиксировать. Но, как отмечалось выше, будучи коллективным творчеством, анекдот не мог конституировать собой интеллектуальную практику. Вследствие этого побочный продукт повседневной жизнедеятельности и имманентной ей рефлексии в виде спонтанных наблюдений, обобщений, гипотез, теорий в лучшем случае влачил интросубъективное существование где-то на периферии сознания, а в худшем - терялся вовсе, как всякое не-экстернализованное знание. В принципе интеллектуал мог озаботиться текстуализацией своих озарений, но к этому не было никакого стимула, поскольку его дискурс практически не имел шансов найти читателя, отсутствовала даже принципиальная схема такого контакта, которая могла бы быть реализована на практике, а следовательно дискурсант не мог получить за свои труды практически ничего: ни доведения их до заинтересованных читателей, ни понимания и одобрения, ни экзистенциальной поддержки своего интеллектуального волонтерства, ни, тем более, его коммерциализации. К тому же у него отсутствовал стимул развивать свои открытия, систематизировать их, развертывать в полномасштабные теоретические системы.

Это прискорбное положение вещей, которое было таким, и даже хуже, на протяжении всей истории человечества, сдвинулось с места в самое недавнее время, буквально в первые годы нового тысячелетия. Технической базой произошедших изменений стали современные информационные технологии, а именно Интернет, но не сам по себе, а благодаря специфическому его приложению к нуждам "народного дискурса", которое было реализовано далеко не сразу (поначалу никто даже не прогнозировал его появление и не задумывался о нем). Этим специфическим приложением является "блоговый" сервис, позволяющий любому желающему вести в Интернете так называемый "живой журнал", именуемый также Интернет-дневником. Физически блоговый сервис привязан к обычному серверу, на каких "хостятся", а вернее, "коллокируются",  любые сайты, т. е. к некоему компьютеру с постоянным высокоростным подключением к Интернету, расположенному желательно в приспособленном для подобных нужд центре с резервным электропитанием, запасным Интернет-каналом и другими условиями для бесперебойного функционирования. Также и в программном отношении блоговый сервис реализуется как обычный, хотя и достаточно сложный, сайт. Идея проста. Каждый пользователь дневникового портала получает в распоряжение что-то вроде виртуальной тетради, в которую записывает любые тексты, помещает любые рисунки (с ограничением только на предельный размер) и вставляет любые гиперссылки на другие Интернет-ресурсы, в том числе свои собственные. Любой пользователь Интернета может прочитать сделанные записи ("посты", "постинги") и прокомментировать их, если только автор не установил ограничение на доступ. В свою очередь автор или любой другой читатель может ответить на сделанные комментарии, возразить на них или, может быть, что-то уточнить и дополнить. Таким образом, вокруг записи может развернуться дискуссия, подобная форумной, при этом автору предоставляется возможность конструировать собственный дизайн дневника, выражая тем самым свою индивидуальность, и с этой же целью использовать "юзерпики", называемые иначе "аватарами". Юзерпиком может быть фотография автора, его портрет или любое другое изображение, которое автор пожелал ассоциировать со своей персоной. Юзерпиками (которых может быть несколько) сопровождаются также комментарии автора к чужим дневникам. Тем самым автор становится узнаваем для общественности, а кроме того, облегчается визуальный поиск его реплик среди других комментариев, поскольку картинки легче различить с первого взгляда, чем "никнеймы" (или, просто, "ники"), т. е. имена, которыми пользователи обозначают себя на блоговом портале. В то же время блоггер свободен от многочисленных забот, обременяющих владельцев персональных сайтов. Ему не нужно заказывать и оплачивать IP-адрес, доменное имя, DNS-поддержку и хостинг. А главное, ему не нужно "строить" свой сайт, т. е. заниматься веб-программированием, и в этой связи особенно существенно следующее. Создание "простого" сайта, состоящего из одной или нескольких статических страниц, требует минимальных профессиональных навыков. Такие страницы легко конструируются с помощью специальных редакторов, что вполне под силу любителю, не знающему даже HTML. Но такие "простые" сайты не обеспечивают возможность общения с читателем. Реализация интерактивных функций, аналогичных тем, которые предоставляют блоговые порталы, требует глубоких познаний в программных средствах Интернета и значительных трудозатрат, связанных с написанием кода и его отладкой. Любителю эта задача не по плечу, а найм стороннего программиста - удовольствие дорогостоящее и вряд ли целесообразное, поскольку посещаемость подавляющего большинства персональных сайтов оставляет желать лучшего, а затевать интерактивность ради единичных эпизодических посетителей несоразмерно затратам и хлопотам.

Ничтожной посещаемостью страдают не только персональные сайты, но и виртуальные представительства малоизвестных организаций и неформальных объединений, будь то коммерческие структуры, государственные учреждения или творческие группы. Малопопулярный ресурс не только ограничен в интерактивном инструментарии, из-за чего не может организовать эффективный контакт с заинтересованными посетителями, но и не способен этих посетителей удержать, побудить их возвращаться на свои страницы снова и снова. Подавляющее большинство пользователей помнит единичное количество Интернет-адресов, среди которых несколько популярных поисковых систем, несколько новостных сайтов, несколько развлекательных (эротика, онлайновые игры, музыкальные архивы) и, наконец, несколько таких, к которым имеет личное отношение. В последнюю категорию входят его персональная страница, если таковая имеется, его почтовый сервер, сайты сообществ, в которых этот пользователь состоит, форумы, в которых этот пользователь активно участвует, и может быть два-три сайта "по интересам". На все другие адреса пользователь приходит либо через поисковые системы, либо по гиперссылкам. Проблема малого сайта не только в том, что он представляет интересы малоизвестного частного лица или сообщества. Не менее важно то, что такие сайты содержат мало информации, пусть даже интересной, и обновляются редко и скудно. Даже если хозяин персонального сайта обременяет себя каждовечерним докладыванием какой-нибудь мелочи, даже если сайт представляет два-три десятка авторов, каждый из которых, допустим, раз в неделю выкладывает новый материал, этот информационный поток далеко не достаточен для "привязывания" посетителей, поскольку, во-первых, лишь малая часть этой информации может оказаться интересной каждому конкретному посетителю, если только он не является личным поклонником автора, и, во-вторых, каждый такой проект конкурирует с десятками и сотнями себе подобных, а также с крупными информационными порталами, которые, хотя и не специализированы, но пропускают через себя достаточно большой поток информации, к которому малый сайт не может даже приблизиться, так как обслуживается одним человеком или немногими энтузиастами в "свободное от работы в время", тогда как крупные порталы, посещаемые многими тысячами пользователей, существуют на коммерческой основе, зарабатывая деньги баннерной рекламой и тратя их на содержание десятков сотрудников, организовывающих и обслуживающих информационный поток. Поэтому пользователи никогда не привязываются к малым сайтам, если только не находятся в личном отношении к ним. Они могут занести любопытный малый сайт в "избранное" браузера, но, скорее всего, никогда не воспользуются этой ссылкой, и если когда-нибудь попадут на этот сайт снова, то через посредство поисковой системы или по чьей-то наводке.

Таким образом, за исключением лично причастных людей, малый сайт имеет только эпизодических посетителей. И лишь немногие из скудного их числа могут захотеть прокомментировать авторские материалы. Но какие инструменты для этого они имеют? Самое простое - разместить на сайте адрес своей электронной почты и номер ICQ. Обеспечиваются эти сервисы внешними ресурсами, т. е. такой способ обратной связи не требует программирования сайта, а лишь указания короткой контактной информации. Но контакт через электронную почту или ICQ является вторжением в личное пространство. С точки зрения вежливости, нарушение личного пространства незнакомого человека должно иметь веские причины и находиться в рамках  "любезности". Желание выразить согласие или несогласие с какой-либо идеей дискурсанта крайне редко отвечает этим требованиям. Любая статья многократно меньше автора. Вполне уместная в локальном пространстве статьи, критика автоматически становится мелочной в соотнесении с автором в целом. Более того, критика несовместима с любезностью, особенно принципиальная критика, а любую другую мы только что отбросили по причине малой важности. Аналогично, слишком бурный восторг, поддержку и одобрение высказывать невежливо, поскольку, во-первых, это будет воспринято как грубая лесть, во-вторых, одобряемый будет поставлен в неудобное положение тем, что не имеет ни основания, ни способа ответить своему поклоннику взаимностью, тогда как умеренные симпатия и согласие тоже неуместны, поскольку маловажны. Наконец, анонимный контакт (с "левого" почтового ящика или ICQ) априори является моветоном, а на раскрытие собственной личности комментатор готов далеко не всегда. По всем этим причинам электронная почта и ICQ не могут служить эффективным средством обратной связи. Зато опубликованный на сайте адрес почты будет обнаружен поисковыми роботами спамеров.

Другие сравнительно простые варианты - гостевая книга и форум, для реализации которых имеются стандартные средства. Гостевая книга - лучший вариант. Форум же на малом сайте нежизнеспособен из-за низкой посещаемости. Но даже в гостевой книге захочет отметиться незначительный процент пользователей, и к тому же ее пространство неспецифично по отношению к каждому конкретному материалу, опубликованному на сайте.

Итак, малые сайты не обспечивают ни регулярную посещаемость, ни эффективную обратную связь. Кроме того, счетчик посещений, наличествующий, кстати, не всегда, не дифференцирует интерес посетителей к отдельным материалам, а в случае коллективных сайтов - даже к отдельным авторам. Но это мелочь в сравнении с еще одним принципиальным недостатком - проблемой индексации. Поисковые системы уделяют основное внимание большим, массово посещаемым порталам, особенно новостным, узкий список которых переиндексируется несколько раз в сутки, тогда как малые сайты могут оставаться без внимания долгими месяцами. Но именно через поисковые системы на малые сайты попадает подавляющее большинство пользователей, за исключением лично причастных к владельцам. Таким образом, выложенная на сайт информация далеко не сразу становится общедоступной. Хотя любой может обратиться к ней, если знает, по какому адресу она находится, адрес этот практически никому не известен, как и само существование этой информации. Интернет-публикация состоит фактически из двух этапов: размещения и индексирования. Первый этап обеспечивает теоретическую возможность доступа к информации, а второй - практическую возможность ее нахождения. Каждая поисковая система индексирует информацию в свой момент, и когда это момент наступит, т. е. через какое-то время поисковый робот данной системы доберется до сайта, где размещена информация, никому не известно, если только сайт не причислен к избранной категории "общественно важных". По мере непрерывного разрастания Интернет-пространства работа поисковых роботов замедляется. С другой стороны, апгрейд поисковых систем на какое-то время ускоряет индексацию.

Но к чему все эти разговоры о посещаемости, индексируемости и обратной связи? К вопросу об ограниченной эффективности малых, в частности персональных, сайтов как площадок для публичного выражения дискурса. Даже с этими ограничениями возможности Интернета - огромный прогресс. Размещение информации в Интернете имеет целый ряд преимуществ. Во-первых, оно практически ничего не стоит. Цена на дисковое пространство ничтожна, по сравнению со стоимостью бумаги, и постоянно снижается. Во-вторых, доступ к информации можно получить из любой точки земного шара, а не только в книжном магазине или библиотеке, где нужной книги может и не быть. В‑третьих, размещаемая информация становится доступна мгновенно, хотя и не сразу попадает в поле зрения поисковых систем. В‑четвертых, рано или поздно поисковые системы найдут и проиндексируют информацию, если только они были оповещены о существовании сайта и если он оказался за какие-то прегрешения в их "черном списке" В‑пятых, автору необязательно соизмерять публикацию с форматом книги или хотя бы статьи. Текст может быть любой величины от афоризма до бесконечности. В‑шестых, отсутствует какая-либо цензура. Контент своего сайта автор определяет единолично.

Однако при всей важности этих преимуществ их мало для того, чтобы пространство Интернета конституировало особую когнитивно-дискурсивную практику. Малые сайты не могут удовлетворить потребность дискурсанта в референтной группе и этим мотивировать его к интеллектуальной активности, поскольку в силу ряда причин они не могут обеспечить интерактивность.

До последнего времени эту задачу не решали и крупные, массово посещаемые порталы. Более того, они к этому не стремились. Гиганты Интернета выполняли в подавляющем большинстве одну из следующих функций: поисковую, почтовую, новостную, архивную.

Исключение составлял только литературный дискурс. Создатель знаменитой сетевой библиотеки www.lib.ru (функционирует с 1994 г.) Максим Мошков дополнил ее проектом "Самиздат" (www.zhurnal.lib.ru), дающим возможность публикации всем желающим. К концу 2004 г. на этом сайте насчитывалось свыше 14 000 аккаунтов. Затем появились специально задуманные под свободный доступ порталы. Первым таким проектом стала, согласно обзору C. Караковского[116], "Стихия" (www.stihija.ru) в 1999 г. Этот сайт продолжает существовать на момент написания данного текста, но популярность его низка (по состоянию на конец 2004 г. около 750 аккаунтов). Вскоре был раскручен проект "Российская Национальная Литературная Сеть", ядро которого составили сайты www.stihi.ru и www.proza.ru, на момент написания этих строк - безоговорочные лидеры среди демократичных литпроектов. К концу 2004 г. число аккаунтов на этих двух сайтах достигло 90 000 (!), из них примерно три четверти на www.stihi.ru. В 2000 г.  появился "Термитник" (www.termitnik.org), в конце 2004 г. насчитывавший 4 500 аккаунтов. Все перечисленные сайты предоставляют возможность комментирования текстов, обеспечивающую авторам обратную связь.

Косвенную выгоду с популярности литературных ресурсов получил и дискурс, ибо его элементы присутствуют в литературе в немалых количествах. Что же касается чистого дискурса, его неудача объясняется двумя причинами. Во-первых, литература более популярна. Она более гедонистична и в ее отношении бытует меньше комплексов. Литератору позволительно быть любителем, но не дискурсанту, от которого требуют, и сам он требует от себя, специального образования, даже если дискурс сугубо гуманитарный. Во-вторых, литература более удобна в плане социализации. Она представляет собой более-менее единое тематическое и аксиологическое пространство. Любой писатель считает другого писателя своим коллегам. И даже если он исповедуют разную эстетику, в принципе это не мешает получать удовольствие от текстов друг друга. Напротив, дискурсивое поле, в том числе гуманитарное, поделено на множество областей. Интересующийся, скажем, психологией обычно безразличен к политике, а любитель математики равнодушен к театру и кино. Но даже наличие общего интереса не гарантирует взаимопонимания, поскольку противоположные точки зрения, в отличие от альтернативных эстетик, исключают друг друга.

Однако литературные порталы не могут заменить дискурсивные, да и собственную функцию они выполняют не идеальным образом. Главный их недостаток - отсутствие читателей. Авторы варятся в собственном соку, знакомятся с текстами друг друга и комментируют их. Читательское и авторское Интернет-пространство, как, впрочем, и оффлайновое, существуют как бы в параллельных мирах, практически не имеющих точек соприкосновения.

В связи с отсутствием подходящих для публикации дискурсов порталов, главными интеллектуальными площадками Интернета оставались долгое время различные форумы, привязанные к ресурсам широкого профиля, например http://talk.mail.ru, или тематическим сайтам, например http://eva.ru, http://doktor.ru. Возможность спорить появилась у пользователей Интернета раньше, чем возможность развернуто излагать точку зрения. Зачином форумной дискуссии служит либо вопрос "объясните мне", обычно исходящий от новичка, простофили, внешнего человека, не вхожего в узкий круг форумных тусовщиков, либо категоричное утверждение "я думаю так-то", вырванное из подкрепляющего и разъясняющего контекста и часто намеренно провокационное, исходящее, наоборот, в типичном случае от старожила форума. Появление новой темы "топика" стимулируют интеллектуальную активность тусовщиков, которые начинают формулировать собственные взгляды на данный вопрос и подвергать критике ранее высказанные мнения. Таким образом, форумный дискурс не просто дискуссионный, но реактивный. Идеи рождаются не изнутри сознания интеллектуала, по мере накопления им наблюдений, обобщений опыта, а вследствие случайного тормошения тех или иных предметных областей. В какой-то мере реактивность присуща любым размышлениям. Читая чью-то книгу, мы можем ухватиться за интересную мысль и развить из нее свои умопостроения. Аналогичный эффект может иметь случайная фраза в разговоре, критическое замечание, фрагмент телепередачи. Но в форумном дискурсе реактивность становится абсолютным принципом. Диалоговый формат вынуждает развивать мысль пошагово, в ответ на очередную реплику оппонента в дискуссионной ветке. Уход оппонента с форумной площадки (лег спать, занялся работой, кончилась карточка) обрывает логическую цепочку. Вынужденная краткость и лоскутность, как правило, не позволяют выразить позицию в достаточно полном и аргументированном виде. Только в контексте других форумных дискуссий начинает прослеживаться связь между суждениями диспутанта по данному конкретному поводу и его более общими, принципиальными установками и взглядами. Ограниченный таким форматом дискурс выполняет функции игры, коммуникации, "выпускания пара", но вряд ли может претендовать на что-то большее.

Изобретение и практическая реализация блогинга решили сразу несколько важных задач. Во-первых, появилось универсальное пространство дискурса, не ограниченное ни форматом, ни социологией интересов его обитателей. Формат живого журнала абсолютно свободный, и при этом на дневниковых сайтах пересекаются тысячи людей с самыми разными интересами. Интернет-дневники не обязательно являются, и даже, как правило, не являются, дневниками в классическом смысле слова, т. е. тетрадками для записи происходящих с автором событий и переживаний. Такие дневники тоже есть, и в немалом количестве, но котируются они не слишком высоко. О серьезных авторах нельзя сказать, что они переносят свои дневники из тетрадок в онлайн. Классических, оффлайновых дневников у них могло никогда и не быть.

Во-вторых, блогинг идеальным образом реализовал интерактивность. Популярный автор немедленно получает комментарии на интересные посты.

В‑третьих, блогинг связал авторов и читателей. Эта связь имеет два аспекта. Первый аспект - в том, что авторы и читатели более не разведены по разным сайтам, а находятся в едином пространстве и тесном общении. Более того, авторы и читатели - одни и те же люди. Каждый автор не только пишет сам, но и читает других, и заинтересован в том, чтобы найти новые интересные журналы, поэтому начинающие авторы могут рассчитывать на известное внимание к своим текстам. Если, допустим, среднестатистический автор имеет френд-ленту из 50 дневников, то он может надеяться, что и его будут читать 50 пользователей. Гарантий, правда, нет. Наиболее популярные авторы имеют тысячи поклонников. Другие довольствуются единичными френдами. Зависит это от многих обстоятельств: пользовательского стажа, оффлайновой известности автора, политики френдования (многие зафрендованные пользователи отвечают взаимностью из вежливости), активности в комментировании чужих дневников, участия в пользовательских сообществах, миссионерской активности (привлечения к деятельности сайта своих знакомых, которые, естественно, становятся читателями) и в какой-то мере даже от контента. Некоторые пользователи выступают преимущественно в читательской ипостаси, другие - преимущественно в авторской. Однако собрать минимальное читательское сообщество по плечу каждому.

Второй аспект - в прикреплении авторов и читателей друг к другу механизмом френдования. Свежие записи всех избранных в друзья авторов составляют френд-ленту. Даже если кто-то из зафрендованных коллег долго ничего не писал, его возвращение тут же будет отмечено появлением во френд-ленте. Если же автора в ленте нет, значит он не выкладывал в свой журнал ничего нового.

Это только первичные преимущества живых журналов по сравнению со старыми формами самовыражения в Интернете, из которых вытекают еще более важные следствия.

Во-первых, абсолютный демократизм блогинга вывел из тени огромный пласт культуры - то, как живут, думают и пишут многие тысячи простых людей, не являющихся ни в коем смысле ни литераторами, ни учеными, ни публицистами. Каждый становится документалистом собственной жизни - массив информации, непосильный для профессиональных историков. Более того, блогинг стимулирует людей размышлять и высказывать свои суждения, поскольку дает им читателя, а также и тем, что раскрепощает дискурс. Живой журнал не обязан быть правильным, последовательным, систематичным. Автор может выкладывать свои мысли любыми порциями, обрывать их в произвольном месте, продолжать в случае появления дополнений или очередного свободного вечера, а также чередовать одни темы с другими. Ему дозволительно использовать любые лексические средства, выражать эмоциональное отношение, пренебрегать строгими доказательствами и ссылками. Благодаря всему этому экстернализуются идеи, которые в прошлом наверняка остались бы невысказанными. Имманентные повседневному бытию рационалистические интенции наконец обрели полноценную форму выражения.

Во-вторых, была преодолена замкнутость на узкие референтные группы. С одной стороны, дневниковые сайты позволяют найти единомышленников по всему земному шару, что выручает при их отсутствии в точке проживания автора. С другой стороны, несмотря на естественное группирование людей с одинаковыми интересами, они не образуют замкнутый круг. Каждый дневниковый сайт - единое пользовательское сообщество. К любому автору приходят "читатели со стороны", не входящие в "группу по интересам". Кроме того, эти группы пересекаются между собой. Разносторонний автор притягивает к себе несколько таких групп.

Первый и по сей день наиболее популярный блогинговый портал - www.livejournal.com. Он был создан 19‑летним американским программистом Бредом Фицпатриком в апреле 1999 г. с целью ведения собственного дневника. Затем сервисом начали пользоваться его друзья, а через некоторое время наплыв пользователей принял лавинообразный характер. Как утверждают злые языки, на первых порах этому способствовали девушки из webcams, заводившие дневники и подававшие пример своим поклонникам. С целью финансирования сайта были введены платные аккаунты, предоставлявшие пользователям дополнительные возможности. На эти деньги содержалась команда разработчиков сайта во главе с Фицпатриком. В сентябре 2001 г. доступ на сайт был ограничен. Для создания нового дневника требовался теперь специальный инвайт-код, который можно было получить у действующего пользователя. Каждый бесплатный пользователь мог подключить одного нового. Платный - пятерых в месяц.[117] Инвайт-коды, тормозившие развитие сайта, были отменены только в конце 2003 г.

Первый русскоязычный пользователь сайта появился, по сведениям "Независимой газеты", еще в сентябре 1999 г. Однако до 2001 г. русскоязычный сегмент ЖЖ практически отсутствовал. ЖЖ-миссионером в России стал тартусский филолог и публицист Р. Лейбов. От его первой записи в дневнике (www.livejournal.com/users/r_l/13503.html), сделанной 2 января .2001 г., принято отсчитывать историю русского ЖЖ.[118] К концу февраля 2001 г. в России было зарегистрировано всего 40 пользователей сайта и еще около полусотни в странах СНГ. Общее количество аккаунтов составило к тому времени около 50 000, из них более 80% в США, а почти все остальные - в других англоязычных странах (Великобритания, Канада, Австралия, Сингапур). В неанглоязычных странах, в основном в Германии и Бразилии, менее тысячи пользователей.[119] К маю 2001 г. число пользователей в России достигло двух с половиной сотен.[120] Уже тогда наблюдатели отметили миграцию пользователей в ЖЖ с других интеллектуальных площадок. "Место нынче в сеи только одно - и оно называется LiveJourna". "Реально ЖЖ убил все подписные листы и форумы, в которых появлялись "старожилы Рунета"."[121] Помимо Лейбова активную роль в пропаганде ЖЖ сыграл известный сетевой журналист А. Носик.

По состоянию на 26 октября 2004 г. www.livejournal.com насчитывал почти 5 млн пользователей, из них почти 2 млн активных (в мае 2005 г. - уже свыше 17 млн) Ниже представлены более подробные данные официальной статистики сайта http://www.livejournal.com/stats.bml на 26.10.04.

How many users, and how many of those are active?

Total accounts: 4 940 633

... active in some way: 1 970 546

... that have ever updated: 3 682 451

... updating in last 30 days: 1 351 040

... updating in last 7 days: 871 082

... updating in past 24 hours: 333 389

Are males or females more likely to maintain journals?

Male: 1 078 902 (32.9%)

Female: 2 202 969 (67.1%)

Unspecified: 988 963

The following are the 15 most popular countries LiveJournal is used in:

United States - 2 388 602

Canada - 161 863

United Kingdom - 125 642

Russian Federation - 85 044

Australia - 56 111

Germany - 16 255

Philippines - 15 538

Singapore - 13 903

Netherlands - 11 436

Japan - 10 279

Ukraine - 9 677

New Zealand - 8 295

Finland - 8 260

Brazil - 6 312

Israel - 6 014

Возраст большинства пользователей от 15 до 25 лет (русскоязычный сегмент, в значительной степени эмигрантский, несомненно, старше). Почти все аккаунты (98,1%) бесплатные.

В Рунете конкуренцию ЖЖ составили такие сайты, как www.liveinternet.ru, www.journals.ru, www.diary.ru. Эти сайты привлекали демократизмом, отсутствием деления пользователей на платных и бесплатных и подчас более удобным сервисом. Тем не менее их популярность не может сравниться с www.livejournal.com.

На www.diary.ru зарегистрировано по состоянию на 26 октября 2004 г. свыше 34 тыс. аккаунтов. О www.li.ru и www.journals.ru можно судить только косвенно, сравнивая количество пользователей разных сайтов в одних и тех же городах. По www.diary.ru и www.li.ru цифры примерно одинаковые, по www.journals.ru - примерно в 2 раза меньше. Если брать критерием активности обновление хотя бы раз в месяц, по аналогии с www.livejournal.com цифры должны быть поделены примерно на четыре, что составляет около 8 тыс. пользователей для www.diary.ru и www.li.ru и около 4 тыс. пользователей для www.journals.ru.

Из этих цифр можно предположить, что среди пользователей Рунета www.livejournal.com приблизительно на порядок популярнее альтернативных сайтов. Другой косвенный метод, сравнение числа пользователей, имеющих те или иные интересы, на www.livejournal.com, с одной стороны ,и на www.diary.ru и www.journals.ru показывает в обоих случаях примерно 20‑кратную разницу.

В 2003-2004 гг. интерес к блогингу проявили международные гиганты Интернет-бизнеса. В феврале 2003 г. "Гугль" купил у компании "Пира Лабс" сервис www.blogger.com, функционирующий, как и www.livejournal.com, c 1999 г. В декабре 2004 г. собственный блогинг www.spaces.msn.com запустила (в бета-версии) "Майкрософт". (Оба сервиса - бесплатны.) Под Новый год  произошли важные перемены в судьбе самого ЖЖ. Сайт был продан Фицпатриком компании "Сикс Апарт", также имеющей собственный (платный) блогинг www.typepad.com. Но среди русскоязычных пользователей все эти ресурсы пока что непопулярны.

С точки зрения состава участников и качества текстов www.livejournal.com выгодно отличается от конкурентов. Объясняется это в первую очередь личностями первых активистов ЖЖ - Лейбова и Носика, приведшими на сайт значительную часть российской интеллектуальной элиты. До сих пор литераторы и журналисты составляют в ЖЖ наиболее заметные сообщества. Среди прочих блоги на сайте ведут популярные прозаики Житинский, Горчев, Лукьяненко, журналист Кононенко, основатель www.lib.ru Мошков. Перечень таких дневников, содержится, в частности, в списке друзей виртуального пользователя www.livejournal.com/users/famous_ru. Аналогичный список с расшифровками персоналий: http://www.livejournal.com/users/ansate/39466.html.

Особо стоит отметить, что, блогинг стирает грань между жизнью и текстом, не только в аспекте экспансии дискурса в повседневность, но и в аспекте экспансии письма в коммуникацию. ВременнАя дистанция между написанием текста и его публикацией сводится к нулю. Автору не нужно обивать пороги редакций, ждать положительных отзывов рецензентов и включения своего произведения в издательский план такого-то месяца такого-то года (а тем более годами доказывать свою состоятельность в качестве автора). Его текст не надо верстать, печатать, везти в книжный магазин, в котором он будет куплен, а затем прочитан, читателем через несколько месяцев, если не лет. Не нужно ждать и индексации поисковыми системами, поскольку текст попадает во френд-ленты заинтересованных читателей немедленно. Более того, не нужно ждать, когда текст будет написан целиком. Готовый фрагмент поступает читателю немедленно. Текст не просто может быть откомментирован, он предъявляется читателю в качестве коммуникативного акта, на который автор рассчитывает получить ответную реплику. Кроме того, блогинговый автор предельно личностен. По определению он выкладывает в сеть не просто свой текст, а свою жизнь, это подразумевается "форматом" дневника. Даже самый отвлеченный постинг воспринимается в контексте личности автора, как один из штрихов к его портрету. Этим блоггер противоположен форумному диспутанту, который нигде не показывает себя в цельном виде и является чем-то вроде эха, которое не существует само по себе, но только в откликах на чьи-то крики. Безличность форумщика часто усугубляется анонимностью или маскировкой под разными никами. В его отношении действительно можно говорить о смерти автора. Наоборот, блоггер - концентрированный автор. Он - не абстрактная строчка в заголовке книги, а живой субъект, наделенный внешним обликом (юзерпиком), временнОй протяженностью, внутренним содержанием (текст дневника находится как бы внутри автора, тогда как по отношению к книге автор - что-то вроде бирки), интерактивностью (автор вступает в диалог с читателями), эмоциональностью (любой контент - выражает чувства автора, а кроме того, автор эмоционально реагирует на реплики читателей, обижается на критические замечания и, наоборот, радуется похвале, спорит с оппонентом и страдает в случае недостаточного внимания к себе). Осязаемость и интерактивность автора, вкупе с теми же свойствами читателя и отсутствием кастового барьера между ними, придают их отношениям сублимированный эротизм. Процесс письма-чтения является вместе с тем процессом флирта, и это служит дополнительным стимулом к письму (и чтению). Вследствие этого живые журналы - не просто глас народа, дискурсивная площадка для тех, кто не имеет других площадок, но и привлекательный инструмент самовыражения для всякого дискурсанта.


Научное издание

 

 

 

 

 

Майков  Андрей Владимирович

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГРАНИЦЫ НАУКИ И ПЛЮРАЛИзм Когнитивной практики

Монография

 

 

 

 

 

Редактор Г. Д. Бакастова

Компьютерная верстка А. Н. Колешко

 

Сдано в набор .12.05.05. Подписано к печати 13.06.05. Формат 60ґ84 1/16.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л. 10,34. Усл. кр.-отт. 10,47. Уч. зд. л. 11,13.
Тираж 100 экз.  Заказ Љ

 

Редакционно-издательский отдел

Отдел электронных публикаций и библиографии библиотеки

Отдел оперативной полиграфии

СПбГУАП

190000, Санкт-Петербург, ул. Б. Морская, 67



[1] Бэкон Фр. Великое восстановление наук // СС: В 2 т. М., 1977. 1978. Т. 1. С. 148.

[2] Гоббс Т. Основы философии // СС: В 2 т. М., 1989-1991. Т. 1. С. 80.

[3] Там же. С. 235.

[4] http://upload.wikimedia.org/wikipedia/en/5/58/ENC_SYSTEME_FIGURE.jpeg

[5] История в Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера. Л., 1978.

[6] Копелевич Ю. Х., Ожегова Е. П. Научные академии стран Западной Европы и Северной Америки. Л., 1989. С. 223.

[7] Информация с официальных сайтов по состоянию на март 2005  г.

[8] http://www.ucmp.berkeley.edu/subway/nathistmus.html

[9] Рид Т. Исследование человеческого ума на принципах здравого смысла. СПб., 2000. С. 205.

[10] Там же. С. 97.

[11] Там же. С. 100.

[12] Декарт Р. Рассуждение о методе. Т. 1. С. 257.

[13] Гоббс Т. Левиафан //Собр. соч.: В 2 т. М., 1989-1991. Т. 2. С. 78.

[14] Авенариус Р. Человеческое понятие о мире. М., 1909.

[15] Хайек Фр. Контрреволюция науки: этюды о злоупотреблении разумом. http://www.libertarium.ru/libertarium/contrrev

[16] Милль Дж. Ст. Огюст Конт и позитивизм. М., 1897. С. 41.

[17] Конт О. Курс положительной философии. Т. 1. Спб., 1900. С. 2.

[18] Спенсер Г. Синтетическая философия. Киев, 1997. С. 28.

[19] Мах Э. Познание и заблуждение. М., 1909.С. 11.

[20] Там же. С. 3.

[21] Ницше. Фр. По ту сторону добра и зла // СС:: В 2  т. Т. 1. С. 334-335.

[22] Дьюи Дж. Реконструкция в философии . М., 2001.

[23] Петцольдт Й.. Проблема мира с позитивистской точки зрения. Спб., 1909.

[24] Энгельс Фр. Антидюринг // Маркс К., Энгельс Фр. Избр. соч.: В 9  т. Т. 5. М., 1986 .С. 20.

[25] Энгельс Фр. Диалектика природы . Т. 5.  С. 538-539.

[26] Авенариус Р. Философия как мышление о мире согласно принципу наименьшей силы (Пролегомены к критике чистого опыта). Спб., 1912. С. 28-29.

[27] Виндельбанд В. История философии. Киев, 1997. С. 14.

[28] Там же.

[29] Липпс Т. Психология, наука и жизнь. М., 1901. С. 30.

[30] Там же. С. 1.

[31] Липпс Т. Философия природы. М., 1914. С. 6.

[32] Пирс Ч. Принципы философии. СПб., 2001. Т. 1. С. 187.

[33] Пирс Ч.. Указ. соч.. С.187.

[34] Пирс Ч. Указ. соч. С. 142-143.

[35] Пирс Ч. Указ. соч.. С. 189.

[36] Петрарка Фр. Слово, читанное знаменитым поэтом Франциском Петраркой Флорентийским в Риме на Капитолии во время его венчания лавровым венцом // Эстетические фрагменты. М., 1982. С. 38.

[37] Бэкон Фр. Указ. соч.. С. 199.

[38] Гоббс Т. Левиафан. С. 62.

[39] http://upload.wikimedia.org/wikipedia/en/5/58/ENC_SYSTEME_FIGURE.jpeg

[40] Гегель Г. Энциклопедия философских наук. М., 1975-1977.

[41] Helmholz H. Über das Verhältnis der Naturwissenschaften zur Gesamtheit der Wissenshaften // Philosophische Vorträge und Aufsätze. Berlin, 1971. S. 93-94.

[42] Милль Дж. Ст. Огюст Конт и позитивизм. С. 36-37.

[43] Спенсер Г. Опыты  научные,  политические и философские. Минск, 1998.

[44] Дильтей В. Введение в науки о духе // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX-XX вв. М., 1987. С. 128.

[45] Виндельбанд В. История  и естествоведение. С. 12.

[46] Риккерт Г. Естествоведение и культуроведение. Спб., 1903.

[47] Лукасевич Я. О науке. http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/onauce.html

[48] Пукасевич Я. О творчестве в науке http://philosophy.ru/library/lukasiewicz/tvor_nau.html

[49] Хайек Фр. Указ. соч.. http://www.libertarium.ru/libertarium/contrrev

[50] Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Научное миропонимание. Венский кружок. http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html

[51] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Философские работы. М., 1994. Т. 1, С. 24.

[52] Карнап Р., Хан  Х., Нейрат О. Указ. соч.

[53] Там же.

[54] Карнат Р., Хан Х., Нейрат О. Указ. соч.

[55] Шлик М. Поворот в философии // Аналитическая философия. - М., 1993. С. 31.

[56] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. Т. 1. .С. 24.

[57] Карнап Р., Хан Х., Нейрат О. Указ. соч. http://www.philosophy.ru/library/carnap/wienerkr.html

[58] Поппер К. Предположения и опровержения. М., 2004.

[59] Кун Т. Структура научных революций. М., 2001.

[60] Лакатос И. Фальсификация и методология научно-исследовательских программ. М., 1995.

[61] Фейерабенд П. Наука в свободном обществе // Избр. тр. по методологии науки. М., 1986. С. 511.

[62] Фейерабенд П. Против методологического принуждения // Там же.. С. 132.

[63] Там же. С. 135.

[64] Фейерабенд П. Наука в свободном обществе // Там же. С. 512.

[65] Фейерабенд П. Наука всвободном обществе. С. 515.

[66] Там же. С. 513.

[67] Фуко М. Что такое автор? - http://philosophy.ru/library/foucault/aut.html

[68] Барт Р. От науки к литературе // Избр. работы. М., 1994. С. 375.

[69] Там же. С. 376.

[70] Там же. С. 375.

[71] Двести лет вместе или два по сто лет одиночесства? http://www.plexus.org.il/texts/krug_stol.htm

[72] Двести лет вместе....

[73] Тулмин Ст. Человеческое понимание.  М., 1984.

[74] Рорти Р. От религии через философию к литературе: путь западных интеллектуалов // Вопросы философии. 2003. Љ 3.

[75] Рорти Р. Указ. соч. С. 38.

[76] Там же. С. 39.

[77] Рорти Р.  Указ. соч. С. 34.

[78] Там же.

[79] Там же. С. 35.

[80] Хорган Дж. Конец науки. СПб., 2001. С. 13.

[81] Там же. С. 30.

[82] Хорган Дж.  Указ. соч. С. 42.

[83] Крылов О. В. Будет ли конец науки? // Российский химический журнал. 1999. Љ 6.

[84] Хорган Дж. Указ. соч.. С. 15.

[85] Хорган Дж. Указ. соч. С. 97.

[86] Там же. С. 9.

[87] Хорган Дж. Указ. соч.. С. 52.

[88] Там же. С. 22.

[89] Там же. С. 436.

[90] Философия в современной культуре: новые перспективы: Материалы круглого стола // Вопросы философии. 2004. Љ  4. С. 31-32.

[91] Наука и культура: Материалы круглого стола // Вопросы философии. 1998. Љ 4. С. 6.

[92] Степин В. Наука и лженауки //Науковедение. 2000. Љ 1. С. 6.

[93] Наука и культура... С. 20.

[94] Там же. С. 28.

[95] Юревич А. В., Цапенко И. П. Функциональный кризис науки // Вопросы философии. 1998.  Љ 1.

[96] Наука и культура. .. С. 32.

[97] Наука и культура... С. 37.

[98] Плюснин Ю. Институциональный кризис науки и новые ценностные ориентиры профессионального ученого // Философи науки. Новосибирск., 2003. Љ 2 (17).

[99] Левин Г. Непрофессионалы в профессиональном споре // Вопросы философии. 1996.  Љ 1. 

[100] Милль Дж. Ст. Система логики силлогистической и индуктивной. М., 1900. С. 534.

[101] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. М., 2004. С. 4.

[102] Рассел Б. Проблемы философии. Новосибирск, 2001. С. 103.

[103] Спенсер Г. Синтетическая философия. С. 16-23.

[104] Кушнер А. На сумрачной звезде. СПб, 1994.

[105] Григорьев Г. Алиби. Л., 1990.

[106] Стратановский С. Тьма дневная. М., 2000.

[107] Губерман И. Гарики. М., 2000.

[108] Павич М. Хазарский словарь. СПб., 2001.

[109] Павич М. Внутренняя сторона ветра. СПб., 2001.

[110] Кундера М. Невыносимая легкость бытия. М., 2002.

[111] Кундера М. Шутка. М., 2002.

[112] Елинек Э. Любовницы. СПб., 2001.

[113] Зюскинд П. Парфюмер. СПб., 2002.

[114] Голдинг У. Повелитель мух. СПб., 2001.

[115] Берджесс Э. Заводной апельсин. М., 2002.

[116] Караковский С. Публикация в интернете: история и практика: Руководство для пользователей. - http://www.lito.ru/text/6477

[117] За стеклом // Хакер. 2004. Љ 69. - http://www.megalib.com/books/388/094/1.htm

[118] Секретарев Н. Три года наедине со всеми // Независимая газета. 2004. 20 февр.

[119] Петров И. LIVEжурналистика: Дрангнах Остен. - http://gondola.zamok.net/016/16lab.html

[120] Кузнецов С. Проект: девяностые. - http://www.russ.ru/netcult/nasnet/20010504.html

[121] Там же.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"