Аннотация: 1624 год. Провинция Кардок, карликовое государство близ Германской марки. Рождество
1624 год. Провинция Кардок, карликовое государство близ Германской марки.
Рождество
- ... Как попадали в солдатчину? Как, как... Как кур в ощип, вот как я вам скажу! Чего проще - кем от бедности откупалась родня или деревенское общество, кого заманивали дармовой выпивкой и посулами - водился в те времена бесстыднейший, доложу я вам, обычай: выпил "за здоровичко" с разухабистым дядей, так считай, что уж записан в полк, откуда сей дядя и происходит. А под хмельком, да по молодости лет на войну как на пожар соседский смотреть побежишь, едва портки одемши.
... Хотя, человек человеку рознь, я о ратных занятиях не помышлял и в юности, ан просчитался.
Случилась со мной беда под Рождество, я ушел из дому вечером, родным не сказался. Городишко
у нас плохонький, но дружный, сам не предупредишь, соседи доложат - мы, молодые, ходили колядовать на ферму - за излучиной, видите, лесок, да нет, вы не туда оборотились, из того окна лучше видно.
Так вот, до фермы ходу через него полчаса, но, как назло, я от своей ватаги колядовальщиков поотстал. Да и немудрено - мамка с отцом у меня не Бог весть какие богачи были, потому прыгал я вприковылку, как журавль на сковородке - в осенних башмаках по снегу. Подошвы, сами рассудите, дыр больше, чем разговору.
Ну, когда тебе двадцать лет от роду, худые башмаки не помеха доброй пирушке.
Как сейчас помню, вечер выдался студеный, деревья, как сахарные головы стояли, заиндевелые, небо желтым желто, а луна прямо на льду речном лежала - вся в обводе белом.
Признаться, я струхнул, задумал срезать уголок по валежинам - колко, да быстро.
Ноги сбил, забрел невесть куда, совсем уж смеркалось, живым выбраться не помышлял - или в сугробе замерзнешь, или волки заедят.
Я кричал, да никто не отозвался.
Глядь-поглядь... Есть Бог - вижу, теплится фонарь меж стволами, и лошадиная морда застит его то и дело.
Поспешил я на свет, руками замахал; стоит на опушке крытая телега, а при ней двое возчиков. Вооруженные, наглые. Не то егеря, не то лесные разбойники. Отступать-то мне уж некуда было - что ж с того, что разбойники - все-таки души христианские, не волки, не татары, авось не бросят пропадать. Возчики выслушали мои жалобы и просьбы, мол заблудился, продрог, вывели бы на тракт - по гроб жизни был бы благодарен. Головами покивали, переглянулись да и заломили мне руки за спину.
Я так и обмер, а разбойники меж тем ощупали меня с головы до пят, как кобылу на ярмарке, пальцы в рот совать стали - зубы крепки ли. Один говорит:
- Жидок! И грудь узкая, куриная. Может чахоточный. А ноги? Икры с кукиш. Дрянь-товар. Кончено дело, поехали.
Второй отбрехался
- Да брось ты. Не жиже прочих! Сойдет.
Странные разбойники побранились было, но скоро сговорились и запихнули меня в телегу, как котенка в ведро.
Тихого народу в фургоне сидело немало, потеснились, дали мне место.
Слышу, едем, снег под колесами покряхтывает, лошадь фыркает. Тряхнуло раз, другой.
Я хотел закричать, но сосед зашептал:
- Уймись, уймись, дурачина, они за шум дерутся, не разбирают, вчера двоих искровенили...
- Да кто они такие? - спрашиваю. - Людоеды что ли?
- Вербовщики. - со вздохом ответил невидимый сосед.
- Что ж они людей без спросу хватают, как куриц?
- Им платят за каждого. Они злые - улов невелик. Я с ними неделю еду, от самых Болот, раньше бурсаком был.
- Куда нас везут? - спрашиваю.
- В Германию. Там паписты протестантов бьют
- А эти паписты или протестанты?
- Бог знает - вербовщики они. - вздохнул Бурсак, и нечего я больше из него не вытянул, потому что из дальнего угла на нас хрипло гаркнули
- А-ну, заткните варежки! Мне спать охота.
Все сникли, пришипились, и я туда же - поплакал малость в рукав, что в моем положении, сударь, простительно было, но сразу задумал бежать и крепко задумал.
С тем и уснул. Видение мне представилось огорчительное - до рассвета чудились препакостнейшие вороны, величиною с кобыл, которые скакали по снегу в красных сапогах. Воронами я любовался недолго, как есть сонного вывалили меня в снег и задали тулумбаса, взамен утреннего "Радуйся, Мария".
Тут же стояли и товарищи мои по беде, жмурились, прятали руки в рукава.
Было позднее утро, ясное, вафельное, все, знаете, в эдаком инеистом сверкании, но морозное - продирало до кишок.
Нас было семеро. По каким сусекам и сливным ямам вербовщики наскребли нашу бравую гвардию - не ведаю.
Один - жидконогая жердь, глаз дергается, другой - сутулый и в разбитых очках на переносье, что твой аптекарь (это давешний Бурсак), я - бобок бобком, лицо, как у щелкуна, на подбородке бородулька нарождается - слабый клок ваты, одно сокровище - волосы у меня тогда были рыжие, пушистые, как у мамзельки, и длинные - проходу мне не давали зубоскалы.
Наша повозка стояла на выгоне, осевши в снег по ступицы, лошадка измученная трясла торбою. Вербовщики - оба швабы тертые, похожие лицом, как оказалось братья - облачены были в подобие мундирных курток, поверх которых навертели они для утепления всякого тряпья.
Они разглядели меня при солнечном свете, и помятое мое лицо и худосочие наградили жеребчьими шутками, но вроде остались довольны.
Тут нечего было и думать о бегстве - нарочно остановились на открытом холме, пока до лесу доберешься - трижды застрелят или поймают.
Чтобы отвлечься от тоски, я начал осматриваться и приметил среди прочих давешнего крикуна (узнал по голосу), он отчитывал жиденка, мол, руки у него кривые.
Жиденок, видите ли, не расторопно чистил крикуну сапоги. Юнец выглядел постарше меня, за счет роста и изрядной толщины поначалу принял я его за третьего вербовщика, но бывалый Бурсак меня просветил:
- Он не чета нам, блохам. Его силком на войну не тащат, он сам напросился. - при этом бурсак поглядывал в его
сторону уважительно и с боязнью.
Утоптали место, старший вербовщик - Кунц - натаскал хворосту для костра, мне же сунули кошелку с луком да тупой нож.
Лук на морозе чистить, милый сударь, дело зряшнее и болезненное: скоблил я его, больше кромсая, и оттаивал собственной, миль пардон, жопой лунку в сугробе, покуда не воздвиглись предо мною рыжие сапожища с отворотами, начищенные жиденком до блеска.
Я твердо решил головы не поднимать, но обладатель сей доблестной обуви соблаговолил опуститься на корточки, расставясь и упершись лапами в круглые колени, как, снова миль пардон, баба за сараем, что я ему тут же и сообщил и, стойко вытерпев оплеуху, услыхал:
- Заткнись, Лисявка рыжая.
Так я получил новое имя. До конца моих военных приключений пристала ко мне эта досадная Лисявка. Нет бы Лис, или на худой конец Лисица... Но прозвище, как жена, раз окрутили - не открестишься, тяни лямку до могильной ямки.
Впрочем у других тоже не было христианских имен: кто Дышло, кто Манюня, кто Бурса, кто Конек-Пердунок, кто... а, да Бог с ним, что язык похабщиной поганить. Потом уж я узнал, что прятать крестильные имена ведется у ландскнехтов, так они обманывают военную смерть - авось обознается она сослепу, пуля мимо свистнет, палаш мимо рубанет, взрывная бочка глаз не выжжет, ядро минует, мимо проскачет, другому череп в жижу растворожит...
Жиденка, хоть и был он выкрестом, прозвали Зец-зец Трефный; а мой собеседник, важная птица, именовался Рылом.
Виды видавший парень, конопатый, злой, как жеребец зимой с перекорма; мы все драненькие-латаные, а он разодет был что твоя Масленица; похоже даже вербовщики побаивались его за силу и бешеный нрав.
- Все, Лисявка, готовься, как приедем, тебя наголо обстригут. С твоей головенкой, что с факелом бегать - первый же мушкетер снимет. Ты не думай - там до смерти ближе, чем от "Отче наш" до "аминь".
- А ты-то что хорохоришься, по твоей туше тоже поди не промахнуться. - пробовал огрызаться я, хлебая пустенькое варево с луком и свиным ухом, на семерых делили - никому не досталось.
- Молчи уж, говнюк... - нарочито тоненько, что при его баске не выходило, тянул Рыло. - Меня с малолетства один палач заговорил, теперь я буду деньги грести на войне, а ты разве килу наживешь.
И, склоняя ко мне щекастую рожу свою, обрамленную белыми вихрами, шептал:
- Бежать хочешь? Я те ноги-то повыдеру! Война быстрее нас бегает, запомни.
Думая о родителях, у коих я был единственной, пусть с вершок, но отрадой, я готов был убить мерзавца. А он, ухмыляясь, сидел на отобранной у жиденка куртке и строил мне обидные рожи.
Задерживаться на дневке мы не стали, скоренько поели, запряглись и тронулись.
Рыло ушел на кОзлы к швабам, а когда вернулся, несло от него водкой, и, турнув нас, бедолаг, он захрапел.
- Куда бежать! Какое там бежать? С ума сошел! - замахали на меня, стоило мне начать заранее придуманную речь. - Забудь, если жить не надоело.
Трефный Зец-Зец вспомнил моего предшественника, Фертика, которого вербовщики пристрелили за длинный язык и попытку к бегству. - Из него мозги вывалились - поддакнул жиденку Бурсак - Я сам видел. Серые, как клецки, и салом пахнут.
Остальные заспорили, икая с голодухи, что вкуснее: клецки или сало, меня больше никто не слушал.
Я смекнул, что и вправду попал, как лися в капкан: с одной стороны - жалкие овцы, с другой - кулаки да самопалы.
Что, собственно говоря, долго рассказывать о нашем пути. Лезвие, по коему поганые магометане ходят в свой нечестивый рай, и то показалось бы шуткою.
После Рождества нещадно мело, жандармские заставы на перепутках держали нас по суткам, то ли сверяя напутные бумаги, то ли
пьянствуя вскладчину с нашими истязателями.
Умер в дороге жиденок Зец-зец во сне, как кур на насесте, мы его с утра за плечо тронули - а он, брык - и опрокидонт на спину. Синий весь. Выбросили на обочину, даже снегом не закидали.
Взамен него посадили толкового паренька, сына сельского лудильщика по прозвищу Зоб, верткого и хлипкого, как сопля.
Поначалу мы сдружились, но, вытянув из меня замыслы о бегстве, пащенок донес, и далее меня везли связанным, даже по нужде водил меня брезгливый вербовщик Кунц, как телка на веревке.
Сейчас смешно, а тогда не до смеха было - я за кустом хоронюсь, Кунц кривится, как от кислого, смотрит в сторону и орет хрипло: - Сссы что ли!
А Зобу подарили кусок старой попоны за стукаческие труды. В приближении германской марки швабы спохватились и принялись нас школить. Мины их с каждой милей становились все кислей - из нашей артели трудновато было состряпать стоящих вояк: Бурса, к
примеру, ни зги не видел без своих стекол (вы, сударь, как человек, очки носящий, понимаете); я сроду не терпел драк - папенька прочил меня в нотариусы.
Подлец Рыло и здесь дал нам жару - учение ему не требовалось, несмотря на изрядную толщину, он оказался превосходным фехтовальщиком, кулачным бойцом и все то с яростью, с матерком, даже старшего вербовщика, бывало, в шуточном бою, укладывал, как девку.
Никогда не встречал столь истового поклонника войны. Покинуть милую нашу тихую провинцию, судя по всему, немалое состояние, жизненные блага, ради сомнительного тепла батального костра.
... За веру? Что вы, сударь, он был сущим безбожником... О какой еще вере вы говорите... Разве есть иная, кроме евангельской? А, это образно... Понимаю, вы человек, по всему видать, ученый, это мы тут, забурели в глуши, университетов, как видите, у нас не водится, одни кабаки, да виселицы.
... Итак, от военной науки мы уставали так, что я уж и не думал о бегстве, добраться бы до телеги и спать.
Я завидовал умершему жиденку, грешным делом.
Один случай мне запомнился крепко. Мы стояли на последней заставе, где отечество попрощалось с нами лишь неприютными взгорками да черной братией елок, обступивших разъехавшиеся грязло дороги.
Швабы ушли браниться со сборщиками подорожной, оставя нас на попечение Рыла, который был на удивление трезв и беспокоен - все теребил вожжи, оглядывался и бледен был, что сырая глина.
С носу у меня текло, ноги опухли и стали, как кубышки, но, не смотря на хворое состояние свое, я сообразил, что
сумею убежать сегодня.
Днем раньше я все таки допек осторожного Бурсу, настращав его различными horreurs de la gerre (ужасами войны, прим. переводчика), частью со слов все того же Рыла, частью фантазейными.
Выдумка наша была проста, как боб, - Бурса украл нож, которым скоблили лук и резали мерзлые буханки, по очереди мы наточили его о железную дугу тележного крепежа.
Мои путы орудие взяло с первого разреза, я примотал веревку для вида.
Теперь представился случай; мы пошептались и решили, что Бурса займет окаянного Рылу разговором, а я подойду сзади и зарежу надсмотрщика.
А там - лес черен, путан - ищи свищи.
Но когда Бурса вылез из-под полога, Рыла близ лошади не оказалось; Мы заозирались - нашего бравого вояки нигде не было.
- Куда он делся, черт жирный... - шепнул Бурсак - и вдруг выпучился, что твоя жаба.
- Лисявка, гад буду - он...сбежал.
- Ты что, межеумок, головой подумай, на кой ему бежать, он же с а м с в о е в о л ь н о собрался на войну.
- Да говорю тебе, сбежал!
Пока мы препирались - упустили время, подоспел Кунц, кликнул любимчика, но тщетно. Братья выпрягли лошадь, старший охлюпкой взгромоздился на нее - погнал по снегу вдогон. Догнали его скоро. У кромки леса, на холме.
Беглец задохнулся и подвернул на лесном пенье ногу. Мы видели- Рыло карабкался по склону, от войны, от нас, от вербовщиков, будто от черта и вдруг, замерев, сам пошел навстречу догонявшим, устало свесив руки.
Швабы были столь изумлены, что даже не били его, он и сам не мог объяснить своего поступка. Казалось, точили его смертный ужас и тоска. Не человеческая тоска, а, знаете, такая у зверей бывает перед смертью или ненастьем - живой души-то в них нет, одни глаза, да грудной хрип.
Скорее всего виновницей нелепого побега была пьяная горячка, доведшая Рыло до краткого помутнения рассудка.
Он и вправду слег, маялся в жару пару дней, мы надеялись, что помрет, да как же, помер один такой.
Швабы нянчились с ним, покуда не смог он вставать; как видно, за продажу Рыла в полк они чаяли получить жирный куш.
Стервец дни напролет валялся в телеге, лопал вдвое больше нашего брата, но к водке не прикасался, хотя вербовщики подносили и не раз.
Иная услада заняла его - он наконец-то увидел задворки войны и не пропускал ничего с жадностью ищущей собаки.
Однажды Рыло подарил мне украшенные бисером ножны, выменянные у девки-рылейщицы, отставшей от полка.
- Не порежься, Лисявка. Я бы тебе советовал засунуть свой ножик в жопу, но она у тебя даже на это не годится. А резать горло сзади не сподручно. Надо сбоку. Или сразу в печень колоть.
Он знал о ноже и о том, что я хотел его убить!
Я выбросил бесполезное оружие той же ночью и предался бездне черного отчаяния, рисуя в мечтах самые кровожадные образы мести. Он толкал меня на грех!..
... Конечно же я покаялся, сударь, что за вопросы?...
... Ехать по разоренному Марсовыми слугами краю - дело для молодого разумения не веселое: волки, пугавшие по ночам лошадь; раздетые трупы в запорошенных снегом руинах; горелая висельная дрянь; гадкие слухи о каких-то бабах-косарихах и приведениях, которых в сожженных городах шлялось больше, чем погорельцев и мародеров, унизительная деревянная ложка, висевшая у меня на шее, драгоценность, верная подружка в боях за лишний глоток хлебова, в коем больше болталось сора и грязи, чем крупы.
Я плохо знал немецкую собачью речь, не помнил название мест, которые мы проезжали.
Каждый оборот колеса губил мое спасение - сказались вороны в красных сапогах, виденные мною во сне.
Я боялся войны и ненавидел Рыло, ее олицетворявшего; сколько таких молодчиков наедали себе ряшки на страданиях народа во времена прискорбной бойни.
Даже швабы наши приуныли - возвращение в отчизну их не радовало, а перед зрелищем распада, всеобщего грабежа и запустения блекли все их заманчивые байки о военной славе, камзолах со шнурами, звонких дукатах и сговорчивых красавицах.
Швабки, за исключением шлюх и солдатских женок, ходили рохлями, рядились в отрепья и пачкали лица, но все равно то одна, то другая либо светила синяком во всю щеку, либо переставляла ноги дугой, как, миль пардон, опроставшаяся корова. Солдатня не щадила ни малолеток, ни старух - баба она и есть баба, была бы щелка между ног, а уж отмычка на нее найдется.
Мы катили сквозь затяжные оттепели, обнажилась по перелескам влажная земля, воздух напоен был сырым вонючим теплом, и облака по ночам неслись как клубы белого дыма.
Ночи стали болезненно светлы; сколько раз я ни просыпался за полночь, неизменно видел, как поблескивают в сумраке открытые глаза Рыла. Он лежал без сна на спине, закинув пухлые руки за голову.
Не знаю уж, о чем он думал, но мне чудилось, что он следит за мною.
В одну из таких окаянных ночей, он заметил, что я бодрствую, и, не обернув лица, спокойно молвил:
- К утру приедем. Терпеть не долго. Держись.
Я не утерпел:
- Все-то тебе известно, что ты - пророк или гадальщик?!
Он по обыкновению лениво усмехнулся, рассеяно поглаживая круглое брюхо.
- Дурак ты, Лисявка, честное слово... Я просто разумею по-немецки и умею читать ландкарты. Спи себе.
- Что ты мне, нянька!? - обиделся я, на что он только легко рассмеялся в ответ.
Рыло не ошибся, проснулись мы уже на тесной рыночной площади, моросил дождь.
Сейчас не вспомню, что это был за городок, кажется в мирное время, славился он не то резными трубками, не то дутым цветным стеклом, а в те лихие поры был запружен разнородной солдатней и штатской сволочью со всей Европы.
Уцелевшие горожане от таких добрых гостей потеряли охоту к прогулкам и сидели, как мышки, взаперти.
- ... А за любым войском, Лисявка, вечно, как послед за сукою, тащится немеренное племя: здесь тебе и скупщики краденного и обдиральщики трупов, и нечестивые попы, и расхожие бляденки, чьи выкидыши киснут по всем канавам; здесь торговцы мясом гнилых коров; подделыватели писем; приживалы, слюноеды, и крючники, сжигающие чумных мертвецов. Ни хрена себе паноптикум, а, Лисявка?
Они родились наперед войны и будут жить дольше нее. Но вся помянутая публика, это так, мелкашка, чертов бздех в сравнении с другими. Знаешь, кто тут самый лакомый кусок? Не знаешь. Век живи, век учись. А это такие господчики, которые орут о спасении Родины и Немецком герое. Понимаешь, корешок, родину хайлом спасать, это тебе не мудями на виселице трясти, тут с умом надо подступать, дельце прибыльное. Но не самое прибыльное, заметь. Есть и другие промыслы... Я хочу их видеть.