Максимов Феликс Евгеньевич: другие произведения.

Бедный Генрих

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
  • Аннотация:
    Эта история произошла в городе Праге, в 1617 году, незадолго до начала Тридцатилетней войны. Когда в городе правили четыре католических наместника австрийского императора Матеуса. Когда сама земля кипела болью и призраки выходили на перекрестки. А живые ждали и пили мартовское пиво в "пивницах", и заедали солеными кнедликами и утиными крылышками в сливовом соусе. Ждали и не знали чего. Итак, вот история - Бедного Генриха. И его друга. Осенние вечера накануне большой войны.

  
  ...А вот еще была история в старом Подскали.
  
   Место это в Праге считается ночным и недобрым, в полночь и в полдень мерещатся страхи, и никто из жителей не оглядывается, если его окликнули сзади по имени.
  
  Разве что перекрестятся и скажут:
  
  - Иди от меня с Богом.
   Оно и пойдет.
  
   Или догонит и сожрет - все зависит от того в урочный или неурочный час вышел на улицу неосторожный пражанин.
  
   В переулке Под Слованами, который соединяет Плавецкую и Троицкую улицы видят Танцующую
  еврейку. Ее убили по любви.
   Еврейка танцует по субботам в огороде гильдии дубильщиков совершенно голая и плачет.
   Есть у мертвой красивой еврейки большой белый пес - на ошейнике он носил ее любовнику срамные письма. Если кто засмотрится на плясунью, пес мигом прыгает ему на спину и рыгает в затылок кипятком. Тут уж не зевай, неси дьявольского пса до самых границ Подскали, и говори ему самые ласковые слова: И умница, и золотце и колокольчик, и душенька ненаглядная, и пуховочка-плистовочка и рыбонька моя... Ну, как девке на ушко шепчут, когда завалить хотят.
  
  
   Достигнешь границ квартала - пес исчезнет, аккурат в конце мостика над илистым потоком, что течет по камням с Виноградной горы во Влтаву.
  
   Не понравишься псу - сбросит в ревущую воду и обобьет течение труп по всем валунам и перекатам. А улестишь чудовище, грянется песья туша оземь и рассыплется золотыми монетами старой или новой чеканки.
  
   Полновесными... Неистратными.
  
   Есть смельчаки, которые так обогатились. Но утопленников больше. Чтобы золото удержать, надо с того клада каждый месяц покупать свежее мясо и кормить бродячих собак в полночь под городскими виселицами, а то золото уйдет в землю, как змейка.
  
  Псы-то злые, а виселицы-то страшные, мертвецы в ладоши хлопают на ветру.
  
  А на Вытони был костел с кладбищем, там безголовые тени бродят, стерегут большие деньги - клады в мешках велел зарыть князь Вацлав по четырем углам погоста и четырех своих казначеев обезглавил и сидя вместе с мешками зарыл, чтобы стерегли, а головы вздел на перекладины церковного креста, очень справедливый был князь.
  
   Большие деньги.
  
   Там же ходит мертвая скотница Градуша, баба в соку, груди молочные, ищет свое дитя-сироту, как-то раз, оставив ребенка, пошла она отнести пиво и обед на конюшню любовнику, а дитя потянулось к масляной лампе и опрокинуло на себя...
  
   Четыре дома сгорело, и муж сгорел и сродники и скотина, а сама Градуша попала в руки служителей ада, что на конюшне играли в кости. Только не далась адовым прислужникам Градуша, отбилась от копыт, вырвалась из когтей, и с тех пор бегает по ночам, кличет сына, чтобы утолить его жажду ключевой водой из решета. Льется вода на подол, разгорается утро, рассыпается пеплом грешная мать.
  
   В том-то и беда, что матери разрешили искать дитя по понедельникам и средам, а дитя ее появляется на улицах по вторникам и четвергам - и хотели бы, да не встретиться им никак.
  
   Все дело в ребенке. У него сердце, желудок, печень и легкие - из чистого золота. Раз в сто лет взрослеет дитя на год. Сейчас ему как раз пятый годик пошел. Нужно его подстеречь, когда он выходит из камня углового дома на Плавецкой улице, где москательная лавка.
  
   Призрак вытекает из щелки меж камнями, будто дым, сгущается - и стоит напротив прохожего в белой рубашонке, а волосы горят, будто на макушке костер развели - плещут огненные языки по плечикам, тянет дитя ручонки, умоляет обметанными губами: "Мама! Пить!".
  
   Тут нужно "Отче наш" произнести, взять нож, который баба неневестная выковала на Пасху, не произнося ни единого слова, и горло младенцу-призраку перерезать от уха до уха одним ударом.
  
   А после выпотрошить привидение - и слитки золота из его утробы забрать. Те слитки, сколько от них не возьми, не убавляются. Только никто еще не решился на такое злодейство. Тяжело дитя зарезать, пусть и мертвое.
  
  
   - Враки! А вот про серебряную рыбу чистая правда! - крикнул из угла подвыпивший гуляка - после полудня палинка - мадьярская водка на абрикосовых косточках не в то горло попала, закашлялся, дружки его по спине хлопали - прокряхтелся, рассказал свою историю.
  
   "Видите ли, братцы, один ростовщик во время большого пожара на Карловой улице, когда дома вспыхивали, как вата, так спешил спасти свои векселя и серебро, что бежал прямо по телам полуживых обожженных горожан, корчившихся у него под ногами, по детям и старикам, по ворам и праведникам, по головам и ребрам, к реке, но не добежал, сам вспыхнул и провалился в подвал мучного склада, где мешки с мукой горели и тлели, как преисподний ад.
  
   За четверть часа скелет его обуглился и распался, а серебро в мешке сплавилось в слиток, похожий на рыбу. Служилые люди, который разгребали пожарище, нашли рыбу, но не тронули нечестивые деньги и выбросили во Влтаву.
  
   Когда улицу восстанавливали, случились великие дожди, вся Прага поплыла, сочились водостоки, переполнились колодцы и помойные канавы, каналы мельничные и желоба...
  
  
   И серебряная рыба, извиваясь сияющим телом в толщах мутной воды, капля за каплей, поворот за поворотом, изгиб за изгибом, вплыла в город, и нырнула в бочку с раствором, каменщики зачерпнули ее и сами не желая, вмуровали в стену нового дома.
  
   С тех пор в дальней спальне дома дети слышат плеск - будто рыба играет в омуте, и сияние ее чешуи бережет их сон, о чем они никогда не рассказывают взрослым.
  
   А старик с горящим мешком все шагает по пустынной Карловой улице, тащит свой грязный груз, и под ногами его хрустят человеческие кости - а в глазницах шипят уголья. Кто сможет без страха подставить плечо под его мешок, тот сойдет с ума, или получит золота столько, сколько сможет унести.
  
  Золото. Клады. Горящие кресты. Алая роза на шее. Три часа пополуночи.
  
  Плеск!
  
  Серебряная рыба вильнула раздвоенным хвостом, улыбнулась, не далась в руки и пропала в глухом колодце посреди двора, заключенного зданиями с игольчатыми пражскими шпилями.
  
   В доме "У попа" около Подскальской улицы видели священника в пасхальном облачении с горящим крестом, вежливую белую госпожу и широкоплечего сплавщика бревен с тесаком в руке...
  
  А в подвале под зеленной лавкой был каземат, где мучили богачей, и все они прятали
  
   Золото.
  
  Что уж говорить о ротонде Святого Креста на Конвиктской улице.
  
  Близ капеллы в круглосуточном кабаке завелся невесть чей волосатый дух.
  Он выплывал из Влатвы, мокрый, как озерный тюлень, приставал к продажным молодкам, которые промышляли в Ночной Праге. Одну шлюшку в веселом доме "У Ежиров" волосатый развратник чуть не задушил в объятиях пахнущих тиной и лягушиной икрой.
  
   С тех пор она не могла говорить, но произносила всего два слова: "Не я!", и этим словом могла выразить печаль и радость, страсть и отвращение, голод и нежность. После ночи с волосатиком девка поседела и потеряла разум.
  
   Есть на той же Конвиктской улице фигурная неправильная ограда, будто строитель старался обогнуть невидимое препятствие.
  
   Давным-давно за капеллой был сад, где росло живое священное дерево. Когда сад расширяли и дерево захотели спилить, из под зубцов пилы брызнула свежая кровь, и листья зашелестели так, будто зарыдали разом все подкидыши города. Лесоруб бросил пилу и сбежал, но хозяин дома вернулся и перевязал рану на древесной коре своим шелковым чулком и приказал обогнуть место, где росло злополучное дерево, корни которого переплелись с золотоносными жилами в толще земли.
  
  Нужно только угадать имя дерева, тогда отдаст оно угадчику
  
   Золото.
   Золото?
   Золото!
  
   В трактире "У Ежиров", в который что ни ночь тащился волосатик из Влтавы, случилась быличка. Служила в питейном зале девка из деревни, ну допустим, Петра или Яся. Точно, Яся, рыжая, росточком махонька, лицом рябенька.
  
   Однажды в Страстной Четверг пошла Яся в подвал за дровами, приплавила свечку к бочке и стала колоть лучины и увидела, что при мерцающем свете свечи каменная кладка в стене шевелится и расступается. Открылась дверь, а за ней узкий коридор, освещенный гнилостным зеленоватым светом.
  
   Храбрая девка запалила лучину, полезла в отверстие и пошла по коридору все дальше и дальше, пока не дошла до маленького подземного зала, где на полу лежала гора золотых и серебряных монет.
  
  Сияла лучина, горело золото, стояли вдоль стен полуистлевшие гробы с безносыми мертвецами.
  С каменным рокотом сомкнулась за спиной Яси стена..
  
  Один из мертвецов встал навстречу Ясе и сказал, приложив руку к ребрам, где некогда билось сердце:
  
   "Не бойся, не тронем. Мы здесь охраняем клад, чтобы он не попал в грешные руки. Будет у чехов истинный король, вот тогда потомки нашего рода придут и возьмут золото голыми руками".
  
   Сказал и повалился в гроб.
   Рука костлявая из сустава вывалилась, указала на груду золота в парчовом узле и узкую лестницу ведущую в лаз на потолке подземного зала.
  
   Вылезла Яся с узлом по лестнице в капеллу Святого креста на Страстную субботу.
  
   Колотила в запертые двери - отворили ей верные прихожане. Яся все рассказала хозяевам, те обшарили погреб, нашли груду поленьев, топор в чурбане, но ни подвижного камня, ни коридора не было, сколько ни простукивали стены.
  
  Пол в капелле на коленях исползали - ни трещины, ни люка, ни щербинки, не говоря уж о лестнице.
  
  Так и не узнали, чьи мертвецы сторожат богатство истинного чешского короля. А Яська на мертвецком золоте стала богатой невестой и вышла замуж за человека глупого и знатного.
  
  Счастлива не была.
  
  Может, завтра ночью и тебе повезет, зануда?
  
  Генрих- Филипп Фабрициус, писарь при Имперских Наместниках каждый день обедал в харчевне "Эммаус" неподалеку от дворца, где происходили заседания.
  
   Кормили его в кредит, открытый по милости имперского наместника Вильма Славаты, особенно не разгуляться было. Кредит тощий, изо дня в день одно и то же ставили на липкий стол: похлебка из пива и черного хлеба с тремя изюминами, тушеная кроличья нога с мучной забелкой и рюмка теплой водки.
  
   В обеденное время писарь-секретарь присаживался на край скамьи и быстро-быстро хлебал дырявой ложкой переперченный обед, не чувствуя вкуса.
  
   Никто не обращал внимания на торопливого едока. Чиновники в обеденное время выпивали и балагурили в своей компании, Генриха не принимали. Ишь, ты - крыса канцелярская, католический любимчик. Верно не жалуют господа прихвостня, вон и штаны в заплатах и плащ худой, латка на латке, сукно вылиняло до белесой основы...
  
   И невдомек было богатым шутникам, с петушиными перьями на шляпах, с вырезными батистовыми рукавами, какие думы посещают имперского секретаря Фабрициуса, когда он, притулившись с битой миской на краю стола, прислушивался к их побасенкам и пьяным разнузданным разговорам...
  
   Знали одно - в то время, как другие мечтают о теплых девках с Девина холма или Королевского парка, где проституток больше чем стриженых липовых деревьев, секретарь Генрих Фабрициус грезил о золоте.
  
  О кладах, которыми Прага полна, как гранат - тесными зернами.
  
  Пойди туда, я знаю куда - зарежь ребенка, подай кривому нищему, вставь ключик в замочек музыкальной шкатулки, воткни два пальца в глаза мозаичной иконы - там где камушки сердолики выпали - и получишь
  
  Золото.
  
   Потому и любили балагуры в его присутствии рассказывать золотые бредни - знали, что едва досидев до конца рабочего дня, Генрих Фабрициус, как гончая по следу, бросится искать неведомые клады в пражских переулках, простукивать стены, подстерегать призраков на перекрестках, расспрашивать старожилов.
  
   Вот уже два года скромный секретарь Генрих мечтал о кладовом золоте. Уж сколько адресов посетил, сколько старых могильников и усадеб ночью сторожил-не покажется ли золото или призрачные сторожа старинных кладов, но все впустую.
  
   Только лишняя потеха шутникам из канцелярии. Выслеживали повесы Генриха, прятались в местах, указанных в легендах и в самый укромный час, когда звезды блестели над крышами и таинственный золотистый туман плыл с холодной реки, выскакивали с факелами и трещотками из бычьих пузырей, орали и водили хороводы, совали кукиши под нос - получай свое золото, зануда!
  
   Побитый, облитый навозной жижей, хромой тащился под утро секретарь Генрих Фабрициус на съемную комнатку на чердаке кабачка "У проказницы", что на Староместской площади
  
  . Пани Эржбета, (а с давних пор по грамоте о наследстве "Проказницей" могли владеть только женщины) встречала жильца, качала головой:
  
   - Ну. Угораздило вас, Генрих...
  
   И давала лишний кусок мыла в счет месячной квартирной платы. Нужно было приводить себя в порядок, ополаскиваться из сального щербатого таза, подкручивать жидкие усы, переодеваться в чистое - и к восьми утра быть в Имперском совете, разбирать и переписывать опостылевшие бумаги.
  
   Сколько раз Фабрициус зарекался искать клады, а нет да нет и подворачивалась история - краем уха слышал, в насмешку ли рассказывали, и верить не хотел, а будто бес под ребра толкал - а вдруг правда...
  
   И снова ночь-полночь, собирался имперский секретарь, брал лопатку, воровской фонарь с затененными, кроме одной, гранями, нож и маленькую кирку и шел в заброшенные дома и церкви Праги.
  
  Золото.
  
  Ведь не даром же называют Прагу Золотой...
  
  Сколько раз, когда хохотали над ним ночные гуляки - Фабрициус закрывал лицо от их плевков полой кафтана и думал:
  
  "Для вас золото - забава. Для меня золото - единственная свобода".
  
  С утра, оттягивая нижнее веко и оттопыривая губу он гляделся в треснувшее напольное зеркало.
  Бледное вытянутое лицо. Глаз дергается.
  
  А некогда щеки его были продублены ветрами школярских дорог и залихватского безденежья.
  Всего пять лет назад приземистый коренастый крепыш Генрих, грел руки над жаровнями придорожных ярмарок.
  
  Скажи ему в те годы, что тридцати лет от роду он станет канцелярской крысой- Генрих наверное постучал бы себя пальцем по лбу.
  
  Все было у него - и розан на шляпе и пирушки и подружки и типография у Карлова моста и Пражская тюрьма.
  
   До Праги Генрих побывал и в Кракове, и в Вене, и в забытых Богом монастырях, где по ночам каменные епископы служат мессу и простаки, которым приспичило прогуляться заполночь, венчаются с мертвыми невестами.
  
   В Прагу он пришел вслед за фургоном комедиантов - карликов, за то, что он помогал выталкивать колымагу из рытвин и устанавливал на шесте шатер, сварливые человечки кормили его и давали на ночь попону ученого осла. Старик - надзиратель за труппой на представлениях прицеплял к кургузому кафтану белые крылья из тюля, и умел гадать по руке.
  
  Впрочем, плохого, он не пророчил Генриху.
  
   А потом - Пражский университет, где постоянно что - то перестраивали и штукатурили, и приходилось шнырять под лесами. И горбатые мостовые студенческой улицы Масляных ламп, которые вымеряют розовые башмачки девиц по вечерам.
  
   Генрих служил в типографии - их много было открыто при покойном Рудольфе, императоре алхимике, чего только не печатали: и крамольные гравюры, и фривольные стихи и запрещенные в остальной Европе теологические и оккультные книжки.
  
   Генриха так и поймали по глупости - он заснул на лавке в трактире и не услышал предупреждающего свиста...
  
  Стража волокла его за воротник в тюремную башню Далиборку.
  
  Там, в общей камере уже сидели все его сослуживцы - граверы, переплетчики, наборщики.
  Они не знали за что разгромили типографию, не знали в чем их обвиняют. Кого вытащили из постели, кого, как Генриха из питейной, кого из лазарета.
  
   Брали на допрос по одному, кормили селедкой, пить не давали - тайком заключенные пили мочу из ладошек.
  
   Пришел черед Генриха. Привели в кабинет, где за столом сидел тяжеловесный вельможа, разминал кулаки.
  
   - За что? - спросил Генрих Фабрициус.
  
   - Император Рудольф отрекся. Пора и честь знать. Все типографии и чешские школы закрывают - нечего ересь плодить, - скучно отозвался чиновник.- Новый император, новая метла - чище метет. Меня зовут Ярослав из Мартиниц, я твое дело буду вести.
  
   - Я не печатал еретических книг.
  
   - Вот как? А какие печатал?
  
   - Про баб, - сказал Генрих и опустил голову.
  
   Мартиниц полистал рукописные листы, нашел нужные гравюры, показал одну.
  
   - Эти что ли?
  
   На картинке резвились трое любовников на качелях среди греческих колонн, не разберешь, где мужик, где баба - все полнотелы, как тучные облака над их головами.
  
   - Ну да. Я итальянские стихи переводил.
  
   - Про что?
  
   - Про баб! - повторил Генрих.
  
   Мартиниц прошелся по комнате, выглянул наружу - никого, только стражник скучает у окна, давит мух.
  
   Хлопнул дверью.
  
  - А ну, расскажи стихи... Если не врешь.
  
   До двух часов ночи, охрипший Генрих читал Аретиновы сонеты, все, какие помнил и по-немецки и по-чешски и по итальянски. Слева, снизу, сверху, сбоку, с подмахом, с посвистом, и с кентавром и с минотавром и с лебедем и с быком и с рогатым мужиком.
  
   Бойкий студент понравился графу Мартиницу.
  
   И на исходе ночи вельможа предложил Фабрициусу взамен дыбы и каторги - место секретаря, но с условием, вести себя ниже травы, тише воды, бумаг не терять, на службу ходить исправно, малым деньгам радоваться, руку целовать благодетелю и обязательно, как выйдет свободная минутка - рассказывать стихи про баб.
  
   Очень у тебя это складно выходит "Адам Еву прижал к древу... Древо трещит, Ева верещит"... И какого черта такие полезные типографии позакрывали иезуиты - совсем в Праге скучно стало. Но закон есть закон, против него сдуру не попрешь.
  
   Так и принял постылую службу Фабрициус, таскал за покровителем папки, скорописью заносил в тяжелые тетради протоколы заседаний. Мартиниц скупо одаривал своего секретаря - только на обед в "Эммаусе", да на комнату "У проказницы" и хватало.
  
   С тех пор и мечтал Генрих найти самый настоящий вседозволенный клад, чтобы тут же купить себе восьмистекольную карету, коней фризских шестерик, платье парчовое, сапоги гессенские с подковами, титульную грамоту (евреи в пражском Гетто горазды подделывать дворянские верительные бумаги), да уехать из черствой Праги куда глаза глядят, в Вену или Париж, пожить наконец то не взаймы, а по-королевски.
  
  2. Золотая пыль.
  
   В кабаке "У проказницы" этажом ниже дешевых комнат жил доктор - человек весьма образованный, маловер и брюзга.
  
   Навещал больных нарядный, как на бал, гремел крахмальными пышными манжетами и воротником на испанский манер, в котором голова как курица на блюде, притом, что и рот над козлиной бородкой доктор держал сморщенной пупкой для пущей важности.
  
  Фабрициус и доктор каждый день завтракали вместе.
  
   Доктор учил секретаря отдельно есть масло, отдельно белый хлеб, отдельно вареный язык- мол, так для пищеварения полезней,
  
   Фабрициус не возражал, благо ни белого хлеба, ни языка, ни масла не видел месяцами - завтракал по малому ранжиру - кипяток да черствый калачик с солью и сырой луковицей.
  
   Доктор за столом важничал, все больше молчал, листал Летучий Листок за прошлый год, где написано было интересное про комету, неурожай в Моравии и засолку съедобных грибов.
  
   Фабрициус, о чем с ним ни заговори, любой разговор сводил на клады - вдруг услышит что новое....
  
   Доктор в клады не верил.
  
   - Я золото из чирьев, подагры и грыжи делаю каждый день.
  
   Но однажды, промакнув крученые усики теплой салфеткой, доктор сказал:
  
   - Прискорбна власть суеверий. Даже вы, молодой человек, вместо того чтобы спать или за девицами ухлестывать, бегаете за призраком золотого тельца. Вам же врут в глаза торговки на рынке и сослуживцы. Нет в Праге никаких кладов, а если и есть, все до нас откопали. Чудес не бывает. Бывают ку-рио-зы природы.
  
   - И много вы курьезов видели?
  
   Доктор замялся.
  
   - Много не много... А случалось. Вы бывали в Оленьем рву, в саду Рудольфинском?
  
   - Случалось, гулял после службы... Но далеко не заходил, уж больно в густоросли темно, тропки верной не найти.
  
   Кто же в Праге не знает Оленьего рва, тенистые террасы-сады, укромные лабиринты, речка Брусница, скачущая по туфовым камням, черные клетки с волками и рысями - издавна разводили в лесистом крепостном ущелье промысловых зверей.
  
   Редкие хищники жили отдельно в вольерах или зимних домиках-менажерах, там помимо обычного зверья содержались великолепные геральдические львы, барсы и пантеры - их дарили покойному императору Рудольфу восточные владыки, а олени, косули и серны, ручные и нежные бродили по травам доверчиво, не боясь человека, лесники сыпали им на особые бревна крупную соль для лакомства.
  
   Темным плющом, по слухам - смертельно ядовитым, заросли мощные стены Ягеллонского укрепления на южной стороне, в бойницах поселились белые совы-кликуньи.
  
   Надо рвом в вечной испарине игристых вод Брусницы будто само по себе висело коромысло Порохового моста, на севере, под мостом в огромном Королевском саду хотели разбить голландский аптекарский огород с тропическими лекарственными травами, однако сад зарос плевелами, саженцы погибли - слишком темно и влажно в Оленьем рву. Да и гулять там страшно - такие буреломы да заросли, что заблудишься, и костей не найдут.
  
   - Вот про аптекарский сад и расскажу вам, - сказал доктор - Там раньше, лет сто назад, улочка была, дома для удовольствий и отдыха богачей. Места укромные, воздух почти лесной и город под боком. Немного домов уцелело - всего четыре, да и то совсем ветхие. Когда строили на верхах Золотую уличку, велел Рудольф снести домики, для помойных вывалов - чтобы горожане Олений ров отбросами не загаживали.
   Три дома сломали - а с четвертым вышла штука... Да я заболтал вас, Генрих... Мне к пациентке пора. У ней судороги в матке и под грудями печет. Очень богатая пациентка. Случай безотлагательный.
  
   - Бога ради! Дальше! А то растравили душу!- жарко попросил Генрих.
  
   - Ну ладно - поломавшись, согласился доктор - значит так, начали ломать последний дом. Не дом, игрушка, розовый, с башенками, только обшарпанный весь, облеплен ласточкиными гнездами. Дворик внутренний вроде римского патио весь травой зарос, а посреди круглая впадина- фонтанная чаша там была или беседка - уже и не разобрать.
  
   Мастеровых согнали. Дым коромыслом - тачки, кайла, леса, бабы. Еле-еле обрушили полстены ограды - кладка то крепкая. Тут и началось. Стали прямо на стройке находить мертвых рабочих. Все здоровяки - на теле ни синяка, ни царапины. И лица блаженны, будто перед смертью Бога и апостолов узрели. Первые три раза думали - несчастный случай, а когда сам подрядчик помер, обратились к нам на кафедру.
   От самого Императора Рудольфа разрешение пришло, выяснить мол, при помощи ланцета и трепана отчего наступила смерть.
   И вот, дорогой вы мой Генрих, получил я тело подрядчика. Мужик здоровенный - под кожей сала на палец, мускулы, как у лошади тягловой. Режу ночью, ассистент светит. Вскрыли грудь-тут мой коллега чуть лампу не уронил, и было с чего. У трупа не было сердца. Вовсе. Все сосуды на месте, кровь в них запеклась, грудь не тронута, целенького его привезли, а сердца нет, будто не было. И во рту - прямо в глотке - стопкой на ребро пять золотых монет, как будто сами собой из тела выросли, даже череночки у них были... Как на яблоке, кровяные такие мясные отросточки- ножки. А умер не от удушья, а по причине медицине неизвестной.
   У остальных трупов тоже сердец не было. А золотые монеты - у кого в печень вросли, у кого в желудке навалом, у одного под кожей на ляжках и сгибах локтей.
   Ну мы кое-как трупы зашили, Рудольфу предоставили заключение - что уж наврали не помню, а только работы в том доме свернули, больше никто во двор не заходил, даже собаки это место избегают.
  
   Этот случай даже я объяснить не могу. Да, еще одно - рабочие рассказывали, что в полдень, в погожие дни над этим домом плывет сонная золотая пыль - вроде как тополиный пух или пылинки в солнечном луче - такая красота, ворожба, головокружение, будто ленивое облако клубится над развалинами. Если долго смотреть - то на руках, волосах и лице оседает золотая пыльца - и потом долго не отмывается - так и ходи, сверкай... Любовная тоска и радость бессердная человека за душу берут, будто все тело ему ласкают шелковым платком. С ума, бывало, сходили, а поделом - не лови золотую пыль, не дыши манной бесовской, на ленивое облако не заглядывайся.
  
   - На берегу Брусницы розовый дом-развалюха? - переспросил Фабрициус
  
   - Да. Купидоны на торце. Все лица изъедены ветром и дождем, лепнина обваливается, крыша в дырах...
  
   - В аптекарском саду?
  
   - Генрих, дело зряшное, там ничего кроме мышей, да штукатурки нет.
  
   - А вот это мы еще посмотрим. - и, не дослушав доктора, имперский секретарь схватил шапку и выбежал вон, будто гнались за ним собаки.
  
   -Вот как вредные гуморы человеку суету делают - сокрушался доктор. Хозяйка "Проказницы" - Эржбета поставила перед ним стакан пива
  
   - Куда это он?
  
  - За счастием, за грезой, за пылью золотой, - доктор с траурной миной пожал Эржбетину коленку, на досуге он не чуждался поэзии.
  
   Плеск!
  
   Ныряет, играет, плывет серебряная рыба по волнам красных крыш Праги, вымпела флюгарок перевирают направление ветра, вертятся самовольно.
  
   Выплывает серебряная рыба из чердачных окон, из граненых стаканов, из дверей конюшен и мастерских. Насквозь пронизывает подводные дворцы, каморки нищих, винные погребки и пивные, плещется на площадях, лавирует по переулкам, плывет против потока полуденной толпы, балуется на Староместском рыночке, где торгуют сеном, пряниками и звонкой гончарной скуделью, лечебными ягодами и медом с Драконовых гор, битой дичью и кожевенным товаром.
  
   Серебряная рыба, подруга, улыбка, там, где она плывет, стрелки городских и настольных часов показывают позавчера или послезавтра.
  
   Рыба торопится на осенний нерест в доме "У золотого колодца", на углу Карловой и Семинарской улиц. После Страстной недели вода глубоко в колодезном подземелье зазолотилась, и когда вытянули на свет полное ведро - искрилась и сияла, будто денежки детской чеканки или рыбьи чешуйки.
  
   Не наклоняйся над срубом, не смотри, как играют желтыми огоньками икринки рыбы-кладовицы, не ходи по ночам в одиночестве по переулкам, где живут мастера марионеток и вертепных кукол, станешь одной из них - запляшешь на ветру, то ли куколкой, то ли бабочкой, то ли человечком на луне.
  
  
   Полная луна над Прагой. Поздняя осень. Изломы карнизов. Высокие переходы над узкими улицами - кошка неслышно ступает по черепице, уронила осколок прямо под сапоги ночного дозора. Выгнула спину и зашипела. Гулко маршируют сапоги, завиваются над испанскими касками и широкополыми шляпами чадные языки факельного пламени.
  
   Серебряный диск над карнизами. Лунатик в белой рубахе сидит на трубе, обхватив колени, и улыбается луне и лесному сильному ветру.
  
   Плеск!
  
   Лепные Ловцы Человеков с фасадов домов и церквей забрасывают в глубоководное небо Праги трепещущие серебром неводы.
  
  Ловят серебряную рыбу.
  
  Прага опутана незримыми нитями полнолуния от погребов до шпилей.
  
  
   ...Назавтра Генрих сказался больным.
  
   В Имперском совете был рассеян, часто утирал пот, на скулах выступил багрянец, как у чахоточного.
  
   Он перепутал бумаги, посадил в протоколе кляксу, сдуру, кого не надо обругал, на обед еле притащился, хлебнул пару ложек, чуть не стошнило, рюмку водки расплескал, сам граф Мартиниц на подручного своего глядя, испугался:
  
   - Да ты в себе ли, Генрих? Как сглазили...
  
   Секретарь отвел глаза, прикусил сухую губу:
  
   - В горле першит... В глаза будто стекла насыпали. Наверное, продуло во сне, " У проказницы" сквозняки и с крыши капает, а хозяйка на ночь дров жалеет.
  
   - Ну, ступай, отлежись, на денек тебе подмену найдем.
  
   Не видел граф Мартиниц и господа советники, как выйдя за ворота Верхнего Града, секретарь Фабрициус ожил, крепко потер руки, ладонью в ладонь ударил. Вскинул бровь, встряхнулся и приосанился. Свежий, как огурчик с похрустом, напряженный всеми жилочками, как гончий пес.
  
   Заскочил в "Проказницу", переоделся в немаркий латаный кафтан, еще школярских времен, побросал в заплечный мешок хлебец с головкой чеснока, лопатку, фонарь, фляжку шнапса, подумал, повертелся по каморке и - была не была - снял кабацкое распятие висевшее над изголовьем, обдул от пыли и отправил туда же. Завязал узел на мешке. Присел на дорожку. Выдохнул. Перекрестился.
  
  
   ... Вербные лозы, плети краснотала, дикий малинник, шиповник, чертополох все намертво срослось, переплелось без просвета. Бешеные огурцы дрызгали цепкими семенами из перезрелых стручков, тянуло из подлеска поганками и могилой, сапоги по отвороты проваливались в жабий мох-кровохлебку, вьюнок похабно сунулся в рот, оттянул губу, сорвал кожу - Генрих заплевался, обрубил лозу ножом, как гадину напополам.
  
  
   Жарко в зарослях, душно, от каждого шага взлетают сонные рои осенней мошкары, зудят бессильно и рассеиваются в корягах, поросших лопухами и плющом.
  
   Прага так близко и так далеко. Верхний Град - дремлет, как старый дракон на солнце - вот оно, солнце, еле пробивается сквозь заросли в ложе великана - Олений ров, где всегда сыро и полутемно. А ведь когда то тут была тропа, вон, кое где виднеются взломанные корнями шестигранные плашки мраморных плит-мозаик. Запустили сад нерадивцы, и передохли любимые Рудольфом львы, один остался и тот слепой...
  
  Умер хозяин, крысам радость.
  
  Кашляя и поминая богову матку, Генрих выбрался на сухой пятачок, стряхнул лиственную прель с одежды, руки дрожат - все в ссадинах, не дается запросто Принцесса Шиповничек, берегут колючки и плевелы верную дорогу к нецелованному золоту.
  
  А может ну его к ляду, этот розовый дом с безносыми купидонами. Небось, давно уже рухнул с подмытого берега в водовороты строптивой Брусницы,
  
  Колокол Святого Витта умолял с вершины лесистых косогоров - пока не поздно, вернись к людям, вымойся, выпей чарочку-другую, есть ведь под половицей накопленные гроши, купи девочку на ночь, какая приглянется, бутылку рейнского вина, винограду и пряников... Кутеж, да милование, а утром на службу, как штык... К восьми.
  
  Верно доктор говорил, что в этакую глушь собаки бродячие не ходят. Собака зверь умный, просто так не полезет бока драть. А может, соврал доктор. Как все они... Смеха ради. У, паскуда.
  
  
  Генрих откупорил фляжку, протер водкой ссадины, зашипел, и крепко глотнул пару раз.
  
  Не пьянило зелье - наоборот - очнулся и от досады себя кулаком по колену стукнул. Ну уж, дудки!
  
  С полдороги не сворачивают.
  
  Фабрициус вынул из-за пазухи бумажонку - еще на службе, в архиве перерисовал основные точки плана Оленьего рва, только давно план составляли, одни тропы заросли, другие перепутались, а третьи и вовсе вспять ведут.
  
  
   Проплешину стерегли чахлые клены - искривленные сумраком и непогодой - на обдувшейся грибами больной коре - пристала щетинка от оленьих почесов, глина истоптана была раздвоенными следами. Верно... Если взять правее - будет звериная тропа, по которой егеря ездят, подкармливать оленей в зимнюю стужу, а по звериной тропе рукой подать до заброшенных домишек у подола Золотой улички. И зачем только дал кругаля по буреломам, на обратном пути надо бы точнее сверяться.
  
  
   Генрих шел долго - тропа вилась то вверх, то вниз, будто ленту разматывал и запутывал ребенок-баловень.
  
   Вот и постройки стали попадаться - античные полуколонны, обломки статуй, глядящие из валежника слепыми глазами, каменные полукруглые скамьи на львиных лапах, вздыбленные корнями мраморные плиты с латинскими надписями и знаками зодиака. Леопардовые пятна солнца свет-тень-свет.
  
   Луч отвесно и властно падал на плиту с любовной эмблемой. Мальчик Эрот держал в одной руке крылатое сердце, а в другой - потушенный факел.
   Крошечные красные паучки опутали барельеф сетью подвижного кровеносного узора. Генрих залюбовался веселой пляской паучков, топнул ногой - алые точки брызнули в расселины камня. Нет, это не трещина, это милостивая улыбка на беспечном гладком личике с ямочками. Равнодушный божок-младенец.
  
  Губы его полны пляшущих паучков.
  
  Точно, на плане указана Ротонда Амура. Конечно, хрупкая постройка не уцелела - только дуги арки, да россыпь плит с фривольными эмблемами.
  
  Дорога повернула в последний раз. Генрих споткнулся, заглядевшись.
  
   Перед ним открылась освещенная солнцем терраса с белой эспланадой, над малым водопадом, где брызги смешивались с радужками, и водная пелена рвалась вниз, в лесную темноту обрывистого ложа реки.
  
  Двухэтажный дом - розовая шкатулка для девичьего рукоделия, нежился на солнце, отцветшие шток-розы оплетали балясины бельведера, странные губчатые когтистые цветы карабкались по выщерблинам гризайлей и мозаик на фасаде, внутренний дворик был засыпан выбитыми стеклами, досками, черепицей. На карнизе проросли деревца, будто капризные девочки выбежали на крышу в ожидании гостей, да так и замерли на краю.
  
   Узорные ворота были приоткрыты, створка повисла на одной петле, процарапала в дорожке глубокие борозды.
   Генрих, едва переставляя ноги, вошел в укромный дворик и огляделся - над провалившейся крышей наклонилось глубокое нежаркое солнце. Слепило и обманывало глаза зеленым пятном, свирепая корона солнца меркла - нежное время между днем и вечером, когда все предметы слишком ясны, чтобы быть настоящими.
  
  
   На фасаде резвились купидоны - родные братья того мальчика с мраморной плиты. Только эти лепные куклы были страшны - кто без головы, у кого отвалилась пухлая ножка - и взамен торчал штырь основы, одного птицы загадили так, что под слоями помета он казался прокаженным. Их было ровно семь - по три на каждом крыле и один прямо над полукруглой дверью.
  
   Все в разных позах, но угадать замысел было уже невозможно, у одного из купидонов в кулачке Генрих заметил искусно вылепленную рукоять ножа. Его сосед лежал на спине, похабно задрав лепные окорока. Рядом с ним развалился третий, живот его был вспорот, как у беконной свиньи на бойне, из раны торчали поникшие стебельки - когда-то края утробы купидона были вазой для цветов. Под ногами гипсовых мальчиков виднелись латинские надписи: Luxuria, Superbia, Gula, здесь они выглядели, как надгробные имена.
  
   Шарканье шагов гулко откликалось от стен дворика, валялась выбитая дверь, никакой травы не было, доктор все же солгал, хотя бы в этом. Посреди двора действительно виднелся круговой неглубокий провал - остатки фонтанной чаши - теперь просто покатая яма в песке.
  
   Двор усыпан был чистым речным песком с мелкими камушками. Только птичьи следы - тройчатки, да оспины давно прошедшего дождя. Генрих подобрал осколок цветного стекла - оплавленный и грязный- видимо дом горел изнутри - и верно, торчали слева обугленные балки. Секретарь покрутил в руках осколок, бросил.
  
  Вздрогнул от резкого отзвука.
  
  Послышалось.
  
  Только воробьиная стая теснилась, ерошилась и сварливо чирикала у забора, дрались за ягодки-паданцы черноплодной рябины. Птицы не боятся.
  
  Хорошо.
  
   Генрих не без робости вступил в развалины. Хотел окликнуть "Есть кто?" - мало ли, может ночуют бездомные, но не решился. Обстановка не сохранилась, лестница на второй этаж перекосилась, многие ступени сгнили и выпали, как зубы. Только кое-где на стенах еще висели лохмотья старинной обивки с тисненым узором. Анфилада комнат вела в круглый зал, с некогда высоким застекленным потолком-куполом, но теперь под слоем мусора и осколков было погребен мозаичный пол, черт ногу сломит.
  
   Генрих добрался до середины зала и задрал голову.
  
   В круглую выбоину купола оправлено было слишком синее, как из колодца, проточное небо. Оно казалось выпуклым, как сильная линза. Высокая синева была полна невесомыми отблесками. Генрих сморгнул, не веря. Лениво, томительно и медленно плыла и опускалась на дно зала ласковая золотая пыль.
  
   Небесная взвесь колыхалась в солнечном луче - крупицы, пылинки, золотые перышки, ангельская мука оседала на одежду непрошеного гостя. Казалось, что сталкиваясь в полете пылинки звенят, как стеклянные капельки. Генрих поднял ладонь "чашечкой" - поймал несколько крупинок златопада, понюхал - никакого запаха, только в сон клонит, навевает сладостную послеполуденную усталость монотонная колыбельная золотой пыли.
  
   Внезапно Фабрициус испугался, сразу вспотели ладони, он шарахнулся в темноту, яростно отряхнулся, едва нашарил мешок с брякающим скарбом. Вон отсюда... Ничего тут нет, ни брошки, ни грошика, только морок, обман, рухлядь, гнилье.
  
   Выберусь, всю одежду сожгу, волосы сбрею начисто, отмоюсь в семи водах со щелоком. Чтоб ни пылинки, ни соринки не прилипло.
  
  Во дворе отдышался, откашлялся.
  Пустынное небо над розовым домом. Воробьи по-прежнему чирикали, не замечая человека.
  
   Чего струхнул... даже стыдно... Ну, может, завтра приду, а не то стемнеет, врагу бы не пожелал тут ночевать. Промозгло от реки. И чудится всякое.
  
   Генрих, не глядя под ноги, потащился к воротам и запнулся, пропахал носом ту самую фонтанную впадину, язык прикусил, в пустом животе перебульдилась от падения голодная желчь.
  
   - Титт твою.. - Фабрициус подавился бранью, стоя на карачках, в перекличке воробьев почудилась издевка.
  
   Срыву нашарил колышек, еле видный в песке. Вот сволочи, как нарочно вбили! Генрих взялся покрепче, чтобы злобу выместить...
  
  - Тяни! - слабый-слабый вздох из земли, как любовное дуновение, как лукавство златопада.
  
  - Что? - прошептал Генрих.
  
  - Тяни... А я буду толкать, - явственно ответили ему, все так же, ниоткуда.
  
  Голос мерцал, переливался, баюкал.
  
  Звук огибал Фабрициуса по кругу, перепархивал, как птаха, с плеча на плечо.
  
  Генрих попытался разжать кулак - но пальцы запеклись на колышке, так крепко, что из под ногтя на большом пальце показалась капелька крови. Древесина исподволь налилась густым телесным теплом, будто Генрих держал за руку ребенка. В колышке даже - тук-тук - забился редкий пульс.
  
  - Тяни! А я буду толкать! - голосок задребезжал от нетерпения. И вправду, колышек вздрогнул, упрямо толкнулся наверх, больно занозив руку.
  
  Генрих без мыслей, даже не смаргивая, потянул.
  
  Колышек вышел легко, с одного рывка, как спелый огородный корень. Всего-то в локоть длиной. В песке образовалась воронка, небольшая, точно кротовая рвина.
  
  С вежливым шелестом осыпался на дно лунки песок.
  
  Генрих осторожно отложил колышек, присел, обхватив колено и склонился над ямкой.
  
  Шевельнул рукой медленно, как в масле - набрал горсть песка и ссыпал в отверстие, не сознавая что делает.
  
  Язык высох и распух, Генрих трудно дышал, не отрывая взгляда от воронки.
  
   Прах просочился вниз скоро, будто в нижнюю колбу песочных часов.
   Зашевелился.
  
   Генрих различил на дне воронки белесые зернышки, будто тыквенные, они сомкнулись, распались, перекосились, давясь песком.
  
  Зубы.
  Рот в земле.
  
  Как тихо...
  
  Генрих посмотрел в угол двора - в россыпи черных наклеванных ягод, будто распавшиеся четки, лежали и молчали воробьи. Ветерок ерошил перышки.
  
  Костенея, человек поднялся на ноги, попятился, не сводя глаз с воронки и мертвых птиц.
  
  Песок шевельнулся. Раз, другой. Как одеяло, под которым, ворочается спящий.
  
  К сапогам Фабрициуса словно нехотя поползла дорожка вспучившейся земли - будто под песком на небольшой глубине стремительно прорывал ход огромный дождевой червь.
  
  ... Он бежит очень быстро и очень далеко.
  
  Горючее дыхание опаляет ребра изнутри.
  Шею свело - и захочешь, не обернешься.
  Кончик языка прикушен.
  По ляжке течет в сапог горячая моча.
  
  Он бежит очень быстро, но как во сне, ноги вязнут в земле, будто в липком тесте, и фигурная ограда отдаляется, как линия горизонта.
  
   Золотая пыль завьюжила полмира, весь Олений Ров задыхается в золотой пыли, красные олени скачут с криком меж черных стволов, форель бьется в стремнинах Брусницы, от смертной тоски.
  
  Издалека плывет монотонная мелодия колокольного карильона, повторяется снова и снова, запутывает, тянет, как зыбучий песок.
  
  
  Генрих толкнулся обеими руками в ворота и выпал вон, покатился кубарем по дороге вниз, за его спиной с лязгом грохнулась сорванная с петли створа.
  
  На Пороховом мосту стражник нашел скорчившегося пьяницу. Потряс за плечо.
  Тот замычал, только плотнее съежился, привалясь к перилам.
  
  - Ступай домой... Скоро улицы закроют цепями.
  
  - Да... Нужно крепко накрепко закрыть все улицы, площади, переулки и двери, - внятно отозвался пьяный и пошел, пошатываясь через мост в город.
  
   Генрих часто оглядывался. Прислушивался к затихающему гомону улиц, высматривал что-то под ногами, будто потерял кошель.
  
   Мир на земле. Цокот копыт издали, разговоры, звяканье столовых приборов из окон - ужинают.
  Фонарщик пронес мимо лестницу, в жидком сумраке октября подрагивал городской светильник в обрамлении рыжей липовой кроны.
  
  
  Генрих присел на каменную тумбу у дверей "Проказницы".
  
   Во дворе кабака белели простыни на веревках, сытно несло чесночной подливой и печеным хлебом. Пробежал мальчик с обручем и хлыстиком - вечерние голоса играющих детей, чистые, нежные в каменных ущельях Праги. Вывески, подсвеченные факелами и фонарями золоченые, кумачовые, с кистями и блестками точно шествие сказочных зверей в темноте.
  
  
   - Все хорошо. Ушел, - сам себя утешил Генрих, икнул от голода, и взялся за медную кованую ручку двери "Проказницы".
  
  Потянул на себя,
  В ответ из медной глуби ручки проклюнулось тепло и ровный полнокровный рокот сердцебиения
  
   - Тяни, тяни... я буду толкать - тоненько и задорно раздался отовсюду чарующий хрустальный голосок прелестного дитяти. - Ах! Ах! Бедный Генрих... Верный Генрих!
  
  Заворочались, как медвежата, камни брусчатки, будто их выдавливал наверх горкой чудовищный росток.
  
  Генрих закрыл за собой дверь.
  Отсек наваждение.
  
  Привалился к двери спиной изнутри.
  
  Прямо на него уставилась хозяйка Эржбета, подметавшая прихожую. Бросила метлу.
  
  Генрих, тяжко налегая на перила лестницы поднялся к себе...
  
   - Четыре... Шесть... Девять, десять, одиннадцать - зачем-то заговорила вслух Эржбета, повела счет ступеням, скрипевшим под его мертвыми шагами.
  
   На каждой ступени жилец оставлял след.
  
  Горстку золотой пыли.
  
  Но когда Эржбета подошла ближе - сияющий прах рассеялся и с тоскливым хрустальным звоном исчез.
  
   3. Верный Генрих.
  
   ...Кап-п... кап-п...
  
   Дождик с утра зарядил, длинные потеки на стеклах снаружи. Хмурое небо над крышами цвета старого пряника, чадят трубы, стелется дым по карнизам.
  
  Плюют на мостовую пенистой водой львиные и драконьи раструбы водостоков.
  
  В цирюльный таз уныло каплет с потолка, таз полон, дрожит над щербатым краем черная коронка воды...
  
  Встать бы да выплеснуть в окошко.
  
  Невмоготу.
  
  Кап-п...
  
  Последняя капля переполнила таз, струйка вызмеилась, погнала мелкий сор по крашеной половице, обвила ножку кровати.
  
  Лежащий навзничь Генрих Фабрициус не вынул из-под затылка затекшие руки.
  Пусть.
  
   Кап-п...
  
   Закопченные свечами и лампами балки потолка с бородами старой паутины. На месте потерянного в Оленьем рву распятия в изголовье - светлое крестообразное пятно на засаленных тканных обоях.
  
  ...Старики говорят, что нет ничего хуже, если повстречаешь на ночной дороге Чаровника.
  
  
   Не мальчик, не птичка, полу-то, полу-другое, но все вместе - дьявол.
  
  По ночам он висит вниз головой в развилке голого дерева посреди болотистых равнин и подслушивает шаги на перекрестках...
  
   Чаровник обещает безумное веселье и опасные нежности и если привяжется, то не станет пугать, как другие нелюди, а зажурчит, зазвенит, будто сопранная струна на стеклянной скрипочке.
  
   Он - само удивление и восхищение, ласка девственницы, китайский персик, фисташковый крем, младенческая утеха, кроличий мех, шелковая подвязочка, щекотун, шалун и лжец, лжец, лжец!
  
   Чаровник любит висеть и качаться вверх тормашками, эта повадка знак его извращенной природы, перекорства и коварства.
  
   Он вплетает в волосы пакистанские бусинки, веточки кораллов и раковинки с дырочкой, но больше всего любит больную бирюзу, ворует ее из ювелирных лавок и украшает ей лодыжки и предплечья.
  
  Потому что бирюза - это косточки умерших от любви.
  
  Кап-п...
  
   Струя разлилась по половицам сильнее, очертаниями повторяя изгибчивое течение реки Влтавы и притоков.
  
   Генрих, не глядя, метнул в лужу скомканную наволочку и отвернулся к стене.
  
   Наметив жертву, Чаровник соскальзывает с развилки дерева, и порхает вокруг, как ночной махаон с ворсистыми крыльями и усиками, омахивает крыльями горячий лоб, с губ его медом льются приятные побасенки, прибауточки, нескладушки и сальности, непристойные предложения, от которых душа помраченная блаженствует, как пегая свинья в золотистой грязи.
  
   Ему ведомы все склоки и сплетни со времен сотворения мира, все самые грязные измены и аппетитные кровопролития и преступления против Господа и человека, все смертельные шуточки и уловки ловкачей и трюки трюкачей и баловство баловней и проказы проказников.
  
   Точно стеклянные шарики куролесят в горлышке Чаровника - сам его голосок будто вышел из рук кондитера-отравителя или жеманного ювелира-который паучьими молоточками перековывает оружейное железо на листовое золото.
  
  Все свои истории Чаровник прерывает на самом интересном месте. И ждет. Учащенно дышит.
  
  И стоит одураченному путнику трижды переспросить демона:
  
   - Ну, и что же было дальше?!
  
  Участь любопытного будет ужасна.
  
  В тот же миг ночной махаон-гигант оборачивается длинноволосым мальчуганом, который манит прохожего за собой, опустив лицо, затененное спутанными кудрями.
  
  Больше не нужно задавать ему вопросов, дитя нежно стрекочет, щебечет и обещает все-все-все на свете, тайные тайности, исполнения желаний, которые всякий грешник таит под спудом, не смея признаться на исповеди или во сне, извергающем семя.
  
   Шаг, другой и нет дороги.
  
   Росомашьи пустоши и котловища с мертвой дурман-водой.
  
   Дитя откидывает волну волос обеими руками. Вместо личика у него мерцающее овальное зеркалицо.
  
   В поверхности зеркалица проносятся сотни туманных образов, обольстительных и бесстыжих, и кровь стыда и желания заливает глаза безумца изнутри. И последнее самое четкое отражение - лицо жертвы с распяченными глазами и ртом.
  
  И корчится путник в шелковых коготках Чаровника.
  
  К утру окоченевшее тело лежит на мерзлой земле, подтянув колени ко лбу, как мертвый плод в утробе.
  Замершая, как беременность, смерть.
  
  Чаровник устраивается поудобнее на развилке голого дерева посреди болотистой равнины, подпирает голову кулачком и печальным колокольчиком вздыхает на зевке:
  
   - Ах-ха...
  
  После полуночи он снова выйдет за добычей.
  
  
  Кап-п....
  
  В дверь постучала хозяйка Эржбета, окликнула:
  
  - Что к завтраку не вышли, Генрих? Захворали?
  
  - Нет. Я в городе пообедаю, - отозвался Фабрициус.
  
   - Ин ладно... Дело ваше. - пожала плечами Эржбета, понесла деревянный поднос с крапивным пивом и пышками дальше, пробормотала под нос: - А голос все равно больной и гнусавый. Будто луна его высосала. Вот что с мужиками без бабьего глазу бывает...
  
   Кое-как Генрих поднялся, глянул на себя в зеркало, тускло блестевшее у оленьих рогов -вешалки, да только сплюнул. Краше в гроб кладут.
  
   Зачерпнул дождевую воду из таза, поднес пригоршни к лицу, но хрипло охнул и вскинул ладони - тяжело шлепнулись капли о дощатый пол.
  
   На дне таза рябило, играло рыбьими чешуйками - близкое стрекозиное золото.
  
   Круги по воде от краев.
  
   И голосок из ниоткуда, залепетал, заторопился, будто капризное дитя за рукав дергает:
  
   - Ах! Ах! Бедный Генрих! Генрих....
  
   Липким ПОтом обливаясь, Генрих запустил руку в таз, вынул, поморгал: на бледной ладони остались влажные монеты свежей чеканки.
  
  Профили. Гербы. Двухвостые львы. Дубовые листья. Янтарный колер шального богатства. Выстлан таз золотыми.
  
   Генрих стоял на коленях, отдирал половицу, ссыпал трясущимися жилистыми руками монеты в пыльный паз, ловил укатившиеся,
  
  Эхом маячил в ушах жемчужный голосочек:
  
   - Иди на Юдифин мост. Иди на Юдифин мост. Возьми Каролинку... Хочу Каролинку...
  
  ... Промозглый ветер по верхам стобашенного Града, черный дождь прошел, осень пахнет зеленым яблоком, хвоей, бочкой дубовой, кленовой прелью...
  Заря брезжит в пасмури.
  
  Продрогли гулящие девочки у Юдифина моста. Хрипло переругивались с товарками. Кутались в шали и плащики с капюшонами. Красные стоптанные башмачки по мостовой чок-да-чок. Девки задирали мокрые подолы, показывали прохожим тощие ноги в рваных чулках. Поперек ляжки - дешевая подвязка, кружевце ветхое. Прохожие спешили мимо молча, надвинув шляпы и башлыки на глаза.
  
  Мужчина в коричневом кафтане, в плаще суконном по бедра шел вдоль девок, опиравшихся на перила.
   На завлекательные оскалы, на отвислые груди не смотрел.
   Мразь, нищета, "гусиная" кожа от холода...
  
   Покупатель серый лицом, выбрит до синевы - на правой щеке паутиной залеплен порез.
   Генрих ворчал в пустоту, будто незримому спутнику заговаривал зубы:
  
  - Отстань! Замолчи! Я на месте, уже ищу... Замолчи, Христа ради.
  
   Помянул Христа и виски кулаками стиснул.
  
   Подошел бочком к одной - та заластилась было, оттолкнул локтем.
  
  - Отлезь, блажная! Скажи лучше, кто из вас Каролинка?
  
  - Все мы тут Каролинки! - захихикали девки вразнобой - Выбирай, какая люба!
  
   - Ай, чертовы куклы - выругалась одна в зеленом платье и чепце голландском крылатом, слезла с цепной тумбы - Горазды врать. Не слушай их, молодой, красивый, я Каролинка, меня бери!
  
   Присмотрелся Генрих, хороша девка, кровь с молоком. Из деревенских. По всему судя, недавно булыжник утюжит, еще не поистаскалась на срамном ремесле, пшеничные косы короной вкруг головы - чепец еле держится, бока крепкие, как у репки, глаза синие, коровьи.
  
  Улыбнулся Генрих блеклым ртом, показал Каролинке золотой.
  Аж подобралась вся, зарделась, потянула руку:
  
   - Дай!
  
   - После. Пошли со мной.
  
   Долго плутали в сырых зарослях Оленьего рва. Девка подбирала юбки, висла на плече провожатого, робела, болтала глупо:
  
   - Куда ведешь, молодой?... Ты же человек статочный. При таких деньгах неужто не стыдно в чертовых дебрях блукать? Или ты с причудами? Ну , тогда сразу - уговор - бей не сильно, можно по животу и по ляжкам и по жопе, в чулок песка насыпь и бей, так синяков не остается, а то мне еще работать.... а то был у меня один барин, иглами колол, свечкой жег волосья промежные, губы женские рвал, лежала потом неделю, за комнату должна...
  
   - Молчи. - шипел сквозь зубы Генрих, тащил девку за собой сквозь кусты волчьих ягод и ежевичники.
  
   Стемнело. Зажглись в Верхнем граде фонари - сквозь полуоблетевшие жаркие липы и клены. По осени деревья друг с другом переговариваются яркими колерами, прощаются огнем, рыжьем и желтью. Порывы ветра швыряют на фонарные клетушки мятежную листву.
  
  Пустынны уличные росстани.
  
  Вот и дом с купидонами показался. Днем был розовый, в сумерках серый. Валяется в гравии сорванная воротина.
  
   Генрих девку во двор толкнул. Хохотнула, юбки подобрала, но вошла покорно. Разок только обернулась, тоска в глазах смертная...
  
   - Куда теперь, хороший мой?
  
   Генрих к косяку дверному привалился, прислушался, просиял больным лицом, замотал рукой, как петрушка:
  
   - Туда, туда... Ты иди, я следом...
  
  Каролинка пожала плечами. Вошла в дом. Утонула во тьме. Слышно было, как подошвы по щебню скрежещут. Ахнула... Будто от нечаянной радости. И тишина.
  
  Только сильнее запахло палой листвой и погребной сыростью.
  Ненужный золотой выпал из рук, покатился под ноги и завалился в щель у порога.
  Поникли плечи Генриха, дохнул он на ладони - окутался рот паркОм... Теплее не стало.
  
  Крикнул, опершись, как распятый на дверных косяках:
  
   - Каролинка!
  
  Нет ответа... Только ленивым сквозняком замотало, вынесло из разрушенного особняка сорванный с кос чепец. Закувыркался, белея, чепец в осот и сурепку у сорной стены.
  
  Фабрициус пошел, шатаясь, прочь по еле заметной тропке. К жилью. В город.
  
  Тиснул большие пальцы за пояс, сгорбился, как старик.
  
  И отзвуком в затылке зензивер-птаха прощебетала старую песенку на новый лад:
  Сытый голосок, масляный:
  
   - Ах! Ах! Мой Генрих... Верный Генрих!
  
   Восемь дней канули в уютный, будничный ад. С восьми утра до четырех пополудни Генрих Фабрициус сидел в архивах канцелярии и в зале заседания, отвечал невпопад, бумаги путал, получал выговоры, спрашивали его - не хвор ли, в ответ мотал головой.
  
  Часто прихлебывал из фляжки дурную водку. В обеденное время присаживался к жаровне, тщетно грел руки.
  
   Купил у еврея - скупщика краденого новый кафтан, штаны щегольские на венгерский манер, хозяйке Эржбете заплатил за полгода вперед, соврал что наследство получил от тетки из Будейовиц.
  
   Вроде поверила. Деньги взяла, только головой покачала. И заменила постельное белье на чистое, дала стеганое одеяло и велела принести в комнату ковер и хорошую порцию дров для камина.
  
  Вечерами Генрих выбирался из дому. Слушал голосок. Стерег на перекрестках.
  
   Восемь дней - восемь человек.
  Посыльный из лавки зеркальщика, пьянчуга, который из деревни приехал кроликов продавать, шлюха из хорошего дома, еврейский мальчик, который шел в хедер с бумажным фонарем, крепкая старуха, торговка требухой, молодой парень - алтарник из иглистой церкви Марии пред Тыном, печник из Нижнего города, прыщавый молодчик раздававший на углу плохо пропечатанные листки и кричавший против ветра петушиным голосом: Великая Чехия для чехов, жиды, немчура и полячишки - убирайтесь домой!...
  
   Всех и не упомнить, кого Генрих вел в дом с купидонами...
  
  Ни разу Фабрициус в своей охоте за людьми не появлялся дважды в одном и том же месте.
  И золото в тазу... Скоро уже не хватит половиц для тайников...
  
  Заливался страстный прерывистый голосок, в ушах звенел до зубной холодной боли:
  
   - Бедный Генрих... Верный Генрих...
  
   И был день девятый.
  
   И в этот день голосок смолк.
   Надолго.
  
  
  4. Зеркалицо.
  
  Ну как же так... Десять часов тишины. Ни всхлипа, ни стона, ни хохотца, ни сновидения...
  
  Господин, зачем ты меня оставил?
  
  Генрих чертил мизинцем бессмысленные вензеля по запотевшему оконному стеклу.
  
  Текла сквозь пальцы черепичная Прага, в руки не давалась, как змейка волшебная с короной на голове.
  
  Кто ты? Зачем водил к тебе людей, как тебя зовут? О многом поют в церквах, а о тебе молчат, молочай горчит, сено жухнет в стогах, сбивается масло в маслобойне, румянится каравай в устье печи, мостильщик вбивает в уличный паз новый брус, портной сметывает кройку на белую нитку, кукольница проводит черной кисточкой по надбровьям фарфоровой головки- заготовки марионетки, крестят в приделе собора младенца, нарекают Яном или Петром...
  
  У всех людей и вещей на свете есть имя, а как тебя зовут?
  
  Молчание в ответ.
  
  Страшнее взрыва на пороховом складе - тишина-шишига холостяцкой съемной комнаты.
  Тяжело шагали строжа по переулку, ударяли в колотушки, монотонно выкликали:
  
  - Дооождь! Дооождь!...
  
  И были правы сторожа.
  
  Колотили капли продленного дня в стекла, мерно и дремно.
  
  История ресторации и постоялого двора "У проказницы" тоже не чиста была.
  
  
  Владеть заведением искони могли только особы женского пола.
  
  Слушайте, жила-была в незапамятные времена бойкая женушка канатного дел мастера, муж ее постоянно отлучался в разъезды по ярмаркам и торгам, а бабенка в самом соку проводила вечера у окошка, считала прохожих, зевала, мотала клубки, бранилась с истопником и стряпухой.
  
  Наконец, устала от скуки и упросила мужа купить ей собственный кабачок, чтобы гости потягивали пивко, обедали, хвалили кухарку, чесали языки и платили по счету и сверх того на чаевые не скупились.
  
  Муж поскреб в затылке и согласился, купил домишко, обставил, как полагается, сама супруга пригласила спившегося школяра, чтобы намалевал на стенах красоту.
  
  Такое школяр намалевал, что и помянуть стыдно, не сплюнувши.
  
  Кривоногие юроды, криворукие горбачи, чирьи, в колпаках ушастых, с вот такенными елдаками, в профиль глянешь - то карась срамной, то лосиная горбинка на носу, то вор вором, плутень плутнем, дрянь да и только, а бабе в радость, знай, хохочет и по хозяйству хлопочет.
  
  Далеко ли до беды?
  
  Как то раз забрел на огонек молодой парень - с виду задохлик, башка бритая, как у рекрута, сидел у камелька, картошку пек, на все вопросы отмалчивался.
  
  Картофелину с ладони на ладонь перебрасывал. А потом отогрелся. Заговорил.
  
  И про то как капусту садят и как лен мнут, и как позвала упырица гостя в дом, и как солдат ведьме саблей руку отсек, и как в царстве попа Ивана ходят по пойменным лугам единорогие золотые кони, и что будет, если по столу в ночь Сочельника муку рассыпать под белым церковным платком, а наутро глянуть - следы отпечатаются от неведомых ног - то мертвые пращуры из земли-матери, из корней, из почвенных комков вырвали заскорузлые кости, навестили, ели заполночь пшенную кашу.
  
  Разинув рот, слушала баба, подпирала щеки руками, становилась коленками на стул, чтобы поближе. Нет да нет ледащего прохожего по тощей щеке погладит, да водки в рюмашку подольет.
  
  Уже все игроки, гульбаны и прощелыги спать завалились.
  
  Осень за оконными четвертушками сочилась.
  А она все слушала.
  В три часа пополуночи баба положила болтуна на супружеские перины под бок.
  
  Ночь скоротали, как не бывало.
  
  Утром хотела проводить, повесила парню на плечо мешок с припасами, вышла на порог в одной рубахе, простоволосая, проводить хотела.
  Вернулся муж с заработков.
  Увидел. Вскипел. Накинул бабе веревку на шею сзади, потянул. Наказать хотел, да сил не рассчитал.
  Вывалила язык, упала на колени... Задохнулась.
  
  Закричал приезжий, на мужа бросился с кулаками.
  
  Взяли его канатчиковы подручные в пинки - много ли такому надо, ребра и кадык размесили коваными сапогами.
  
   Потом, как все кончилось, струхнули. Переглянулись и спустили трепача и жену канатчика в колодец, а сверху завалили грязью и строительным мусором.
  
  Канатчик сказал - баба моя к матери уехала погостить...
  
  А как через месяц не вернулась, объявил, что померла.
  Женился на другой. Детей наплодили мал-мала-меньше. Скончался в старости, всеми уважаемым человеком.
  
  Он лишних слов не говорил. И скопил много денег в кубышке.
  
  Только с тех пор рука об руку бродят оба-два - женка дебелая в чем мать родила - рубаха то в колодце истлела да тщедушный парнишка по кабаку "У Проказницы", подновляют по ночам росписи на стенах, ищут тех, кто несчастен в любви, хотят помочь и не могут, как запоет петух, так и сгинут.
  
  
  А тогда будут свободны, когда найдется такой дурак, который каминным угольком нарисует на стене дверь для всех неотпетых и обиженных, навалится на дверь всем телом, отворит неподъемную каменную створу и... увидит августовский свет сквозь охряные и багряные кроны кленов.
  И услышит дрезденский духовой оркестр на ветру...
  Оркестр играет круглую музыку три века напролет.
  
  Там за придуманной дверью, где большой свет - смерти нет.
  Одна свобода и молодость.
  Поцелуй меня, потом я тебя, потом оба мы... Ах, душно! В горле першит, милый мой, гость непрошенный...
  
  Только дураков в Праге нет. Перевелись дураки. Все умные, все с кубышками. Никто не начертит углем дверь на глухой пожарной стене.
  
  Вот и бродят по "Проказнице" вроде как призраки.
  
  Хозяйка Эржбета в черепаховом ларчике хранила обрывок пеньковой веревки, показывала завсегдатаям:
  
  - А вот этим мой прадед прабабку удавил до смерти... За измену.
  
  - Ишь ты... Что любовь творит... - кивали завсегдатаи и заказывали еще парочку.
  
  Генрих стоял у окна, печалился. Наглухо замолчал голосок. Стыли под половицей золотые монеты.
  
  Уж обзавелся камзолом винного бархата, кое-какой мебелишкой, стал обедать за дворянским столом, подавали говядину в черносливе, пресные вафли и пиво первого разбора, сама Эржбета по ночам приходила постель греть, приводила девушек соседок не старше восемнадцати годов и каждой наутро Генрих Фабрициус дарил коралловые бусы, сырую баранью ногу, и золотой на свадьбу.
  
  Места себе не находил. Все прислушивался, не зазвенит ли голосок.
  Не отзовется ли.
  
  Я ли тебя не кормил, я ли к тебе гостей не водил... Я к тебе всей душой, всем телом, а ты мне отплатил черной неблагодарностью.
  
  Мучался Генрих, слушал молчание, пока в ушах звенеть не начинало.
  
  Неужто я один такой растяпа, что за колышек дернул и выпустил незнамо кого ?
   Надо же... Поманил и есть не просит. Какой гордый... Зову, зову, не отзывается.
  
  И уже сам себе, без посторонней помощи, Фабрициус горько приговоривал, когда оставался один и вперивался как лунатик - в медный грош, в ледяное окно поздней пражской осени:
  
  - Ах! Ах, Бедный Генрих, верный Генрих...
  
  Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая.
  
  Стал вчерашний нищий похаживать на ужины в дома безбожные и богатые, чужих дочек за щечки пощипывать, много и важно беседовал о близкой войне, о происках инородцев, о повышении цен на хлеб и молоко и о всех бедствиях минувших и грядущих, о чем любили перетирать вечерами важные господа в гостиных.
  
  Приятели завелись, веселые, кудрявые, вечно навеселе, часто одалживали денежки.
  
  Грянули пирушки, на столах плясали полуголые девки в лентах и бантах, пиликали румынские скрипчонки, ворье в ножички на столешнице играло, сальные карты тасовали, зеркала били, тузили друг дружку, масло в камин кабацкий лили из кувшина, чтобы жарче багровое вспыхивало. Генрих орал, плясал, топал невпопад, от кислого вина блевать тянуло.
  
  Но в самом темном и глубоком хмелю он помнил усопший голосок.
  
  Бывало, грянет кулаком по липкому столу и молит:
  
  - Ах... верный Генрих... - точно пароль произносит на заставе, а отзыва нет.
  
  На сороковой день Генрих проснулся в кабацкой зале - поперек него храпела девка, тронул ее лицо - пристали к ладони накладные ресницы.
  
  Дернул рукой - ай, дрянь-то какая. Щелкнул с третьего раза пальцами, подошла Эржбета, уперла руки в боки:
  
  - Чего тебе надо?
  
  - Не видишь что ли, ведьма? Опохмелиться дай...
  
  - Деньги вперед - ответила упрямая баба - да еще за гуляк твоих должок висит. Сам посуди, сколько выпили, сколько перебили.
  
  - А, да чтоб тебя...
  
  Похлопал Генрих по карманам и кошелю на поясе - пусто...
  
  Встал опухший, страшный, поплелся наверх, в комнату. Задвинул дверь стулом, вынул заветную половицу и ахнул...
  Пусто в тайнике. Только мышиные говешки в пыли засохли.
  Весь кошт прогулял, не считая.
  
  Как стоял Генрих так и сел, в голове вьюга воет отпевание, с похмелья во рту хорек насрал, что же делать, куда бежать...
  
  Ай, дурак... Сорок дней.
  
  На что надеялся?
  
  Сгреб со стола шапку и, сторожась хозяйки, вышел из "Проказницы" через черный ход.
  Долго бродил по городу кругалями.
  
  Ноябрь на царство сел.
  
  Тянуло из кухонных окон горячей корочкой-поджарочкой - хозяйки готовили гусей святого Мартина на вертеле, пекли рожки с марципаном - подковки для осеннего коня. Молодое рейнское вино везли в крестовых бочках.
  
  Фыркали в подводах веселые чалые кони с белыми челками.
  Во лбу - бубенцы и проточины-звездочки.
  
  Ноги сами вынесли Генриха в Олений ров. Голые ивы, ветлы и ясени... Только мох, да плющ на стволах, муравейники безмолвны, там и сям горела в сплетении ветвей алая рябина-бузина.
  То и дело срывались капли, вспархивали синицы - вестницы близкой зимы.
  
  Вот и розовый дом... Заполдень вовсе не страшный - бедная развалюха.
  
  Генрих вошел внутрь, покружил по комнатам. Собачей мочой смердит и плесенью. И в первой комнате среди хлама и кирпичной крошки увидел стоптанные красные башмачки, зеленое платье и пшеничные косы короной, будто парик.
  
  Каролинка.
  
  Тряпье и волосы валялись поверх кучи осенних листьев.
  
  Генрих похолодел. Думал под листьями - труп, заставил себя, разворошил ножкой от сгнившего стула труху...
  
  Ничего нет.
  Только скелетики кружевных позапрошлогодних листьев и прутья... Будто ребенок пытался сложить из осеннего сора остов для масленичной куклы. А больше ничего. И волосы рассыпались от прикосновения.
  
  Крадучись, Генрих миновал восемь комнат. В каждой - одно и то же: одежда, башмаки, волосы, ворох полуистлевших листовок с поплывшей надписью "Чехия для чехов"... не иначе того крикуна- патриота остатки, и волос не сыскать, только штаны, куртка, и сапоги вездеходы по колено.
  
  
  В девятой комнате потолок обвалился, сетчатые перекрытия оскалились, на ветру колотились длинные обрывки кожаных обоев с золотым накатом, гремели, как свитки...
  
  Генрих, как гусь, вытянул шею, заглянул в дверной проем.
  
  И услышал - хнычет кто-то от одиночества, будто собачку побили - вот и скулит.
  
  На куче кирпичей и штукатурки скорчился, как мандрагора, совершенно голый юноша лет восемнадцати, он отчаянно тер глаза, поджимал босые ноги. Плакал в голос, не надеясь, что услышат и утешат.
  
  - Ты кто? - не своим голосом спросил Генрих...
  
  Юноша, не веря, поднял зареванное лицо. Смуглый, круглолицый, кудряшки черные, короткие, будто грозди винограда сорта изабелла. Веки тяжкие от многочасового рыдания. Глаза оливковые. На лбу привядший венок из кленовых листьев. В правом ухе - серьга с длинной жемчужиной, петелька вся в крови - недавно что ли пробили?
  
  Сразу видно - послушный мальчик-барчонок из хорошего дома, тучный, что твоя сдоба, к холоду и голоду непривычный. Губы кривил, сглатывал.
  Увидев Генриха, вскочил, придержал живот одной рукой, второй срам прикрыл, бросился навстречу:
  
  - Добрый пан! Умоляю, выведи меня отсюда! Привели... Обещали золотой, раздели, бросили! Не оставляй меня... Выведи в город, скорее, родня тебе щедро заплатит... Я живу на улице Ран Христовых, что за Глиняным рынком... Ох, зябко-то как... И страшно. И чего-то есть хочется...
  
  Голос ломался, как у молодого петушка.
  
  Генрих опешил, заглянул в глаза широкие и чистые, как крымские сердолики.
  
  Услышав о награде, Фабрициус скинул с плеча плащ, укутал найденыша.
  
  - Ну, пошли, коль не шутишь...
  
  - Не до шуток мне - жалобно ответил юноша и шмыгнул носом. - К маме хочу. - и повторил тихонько - Чего-то есть хочется...
  
  Покосился на потеки на стенах, на убогий дрязг, поежился, того и гляди снова разнюнится, рева-корова
  . В анфиладе весь затрясся барчонок, повис на локте у Генриха. Тяжелый, кнур... Откормила мама. Ничего. Заплатит не скупясь, мне сейчас деньги ой, как нужны...
  
  Значит не ошибся, не один я голосок слышал и людей в купидонный дом водил.
  Отлегло от сердца у Генриха, ежели не одному вину тащить, все легче.
  
  Ойкал юноша, еле ковылял по кирпичам босыми ногами, шарахался от лиственных куч и волглой от сырости пустой одежды. Робко жался к Генриху, как жеребенок к матке.
  Генрих десятым чутьем прислушивался - не отзовется ли дом, не скрипнет ли опасно гнилая лестница, не грянет ли по половицам копытами мертвая литовская погоня.
  
  Вышли во двор.
  Светлынь. Прозрачный день, какие в начале ноября выдаются - кажется, крикни из Праги - из моравских дубрав откликнутся вороны.
  
  Юноша наклонился, закрыл лицо ладошкой. Солнце его вызолотило с головы до пят, как ягненка пасхального. С венка кленового капала ноябрьская влага.
  
  Присмотрелся Генрих - что за притча... Смочив во рту кончики пальцев, юноша смазывал слюной ресницы, чтобы сойти за плачущего. А щеки, веки и губы у него горели не от слез, а просто так... Сами по себе. От радости.
  
  - Что ж ты делаешь, падла! - заорал Генрих и шарахнулся, чуть на копья ограды не наделся.
  
  Медленно обернулся найденыш и молвил, улыбаясь, ямочки на щеках заиграли ... Так знакомо.
  
  - Ах, ах... верный Генрих. Здравствуй. Это я. Пойдем домой. Что-то мне очень жить хочется.
  
  И распахнул полы дареного плаща. Вместо персиковой наготы со звоном просыпались из-под складок чеканные золотые монеты. По колено в золоте стоял и смеялся молодой. Рассыпался осенний венок.
  Загребал золото в горсти и подбрасывал.
  
  И летела беспечно над головой его кудрявой, смоляной, ветреной - золотая пыль на все стороны света.
  
  - Бери меня! Не жалко! - и досадно вырвал из ушка серьгу - и даже не заметил боли, скорее всего он ее и не чувствовал.
  
  И почудилось ошалевшему Генриху, который на корточках сгребал монеты, не глядя на дарителя, не смеющееся лицо нечаянного найденыша, в обрамлении коротких и пышных, как у цыганенка, кудрей а ... выпуклое зеркалицо отражающее все, что было, есть и будет на этой старой счастливой и теплой земле.
  
  
  4. Птица-Найденыш.
  
  
  Высоко летят наши птицы, далеко растут наши дети.
  Играют красноперые форели городского черепичного солнца.
  Прага - город-рыба с дымчатым Градом на горбу.
  
  Бродит в бочке брага, клюквенное вино на окошке вызревает в пузатой стеклянице, душистым горошком и плющом оплетены оконные рамы и решетки.
  
  Прага говорит в переулках, полотно ее сурово, что с лица, что с изнанки, ржаные лепешки с тмином немилостиво остывают под чистым церковным полотном на сосновых со слезой струганных досках в пекарне.
  
  Пенным кипятком сердятся брыкливые пороги Влтавы под пролетами моста.
  Постоит приезжий, опершись на каменные перила, посмотрит вниз.
  Закружится голова, проморгается, да и пойдет себе потихоньку, забыв про дела, не разумея рыночной и уличной речи.
  
  На что жалуется скрипочка тюремного рыцаря Далибора?
  
  Что за тесто людское спеет без дрожжей для опресноков за глинобитными стенами неприступного Еврейского города?
  
  И чем живут простые люди за расписными ставнями именных особняков Верхнего и Нижнего града?
  
  Вот хотя бы за ставенками гостеприимного дома "У проказницы"?
  Что ни ставня - то прорезное сердечко или трефовый клеверок карточной масти.
  
  
  Минула полная неделя с тех пор, как Генрих Фабрициус привел в дом закутанного босого юношу, да что юношу - мальчика вчерашнего...
  
  Разглядев его востренькие, точно перчинки, черные глаза, детские кудерьки на лбу, избыток и спелость телесную, кровь на мочке уха, Эржбета- хозяйка нахмурилась - откуда бы такой сметанный рот взялся?
  
  Матерь Божья, да под плащом то он голый, что кочерыжка, срам какой...
  
  - Братец мой двоюродный... - буркнул Генрих, ссыпал на стол в пустом по неурочному времени господском зале, горсть монет - В Прагу приехал из Будейовиц, легковерный он, вот и ограбили его до нитки в кабаке на заставе. Бывает. В людях нет людей... Одно ворье и барыги в городе. Куда только наместничество смотрит.
  
  Вот странность, Генрих говорил, вроде разборчиво и насупив брови, серьезничал, а персиковый спутник его только губами алыми шевелил, опережал слова - будто по складам все его речи подсказывал.
  
  Эржбета монеты пригребла в фартук. Поджала губы.
  
   - Ну, живите, велю вторую кровать поставить. Да смотрите, больше пьянства да безобразия не допущу, попановали вы изрядно, постояльцы жалуются. Ишь ты, деньжищи какие... Вы что же, Генрих, у жидов заклады оставляете? Или в карты вам везет, как назло. То навоз, то золото. Чудно мне. Уж не знаю, то ли к страже бежать, то ли помалкивать, как Лотовой жонке.
  
  Генрих в лоб бабе глянул. Веско пришлепнул ладонью последнюю монету.
  Оскалился.
  
  
  - Сама посуди.
  
   И поволок братца на лестницу под локоток. Хозяйка золотой надкусила. Спрятала.
  И промолчала.
  
  Тем же вечером принесли в комнату кровать с периной и купецкими подушками. Ужин состряпали особливый - с уткой в черносливовом соусе, с шепталой и кнедликами из отборной картофи.
  
  Стали жить Генрих и Найденыш.
  
  Генрих на службу с утра опухший ходил. Найденыш в комнате сидел, позевывал, листал лубочные книги. Спал до вечера или смирно сидя у окошка, шелушил тыквенные семечки.
  
  Как смеркнется, оба по кривым переулкам погуливали, где не ходят, а шляются, выкресты водку тминную предлагают, картинки срамные из под полы продают задорого, игроки в кости друг друга на ножи сажают и продажные девки из подвальных окон кажут вымена набухшие с бумажными цветами на сосках.
  
   В первое воскресение до устатку побродили по ярмарке Генрих и Найденыш, так с тех пор про себя называл юношу Фабрициус.
  
   Осенний день ласково томился, плыл заревой багрянец над сизыми черепицами Староместской площади, люди с торгом и божбой продавали под навесами у каруселей всякий дрязг.
  
   Похрупывала под ногами солома и ореховые скорлупки. С привизгом, хохотали девки на "гигантских шагах" вкруг расписных столбов кружась, завивались юбки и косы, взлетали ножки белые в полосатых чулках. На пятачках заваривались танцы. Девушки гарцевали кобылками, парни вензеля выписывали, будто подошвы горят.
  
  Пляши, душа, без кунтуша, люби пана без жупана!
  
  Генрих отворачивался. За золото и не таких кобыл покупали, и не такие ляжки щупали. С души воротит.
  
  Купили какого-никакого товару : глазурных пряников-гусарцев, копилку - бочоночек с дразнилкой выжженной на бочке "дураково счастье", грамотные часики с живым механизмом.
  
  Тяжело шагал Генрих вдоль прилавков, пузатенький, кругленький Найденыш катился под боком кубышечкой, прихватывал за локоть, тянул за полы все к новым и новым чудесам.
  
   В игрушечном ряду разбежались глаза - будто радугу опрокинули с небес, Найденыш аж зашелся от счастья, выцепил острым взглядом нужное, задергал Генриха за прорезной рукав и жалобно заклянчил, снизу вверх в глаза заглядывая:
  
   - Ой, смотри, Генрих-сердце... Курочки! Купи курочек. Хочу курочек!
  
   И точно кривой игрушечник продавал среди прочей пестрой дряни деревянных раскрашенных цветами и елочками курочек на "сковородке" с шариком противовесом на ниточках, качнешь шарик - заклюют курочки по доске с деревянным стуком, будто гробочек мышки заколачивают молоточками.
  
   - Почем курочки? - сквозь зубы спросил Генрих.
  
   - По деньгам, добрый пан, по деньгам! - залебезил торговец, аж согнулся.
  
   Купили.
  
   Найденыш в курочек впился что твой лис в сало... Так до дому и не отпускал, тащил игрушки в охапке, сиял, как медный грош, на всю улицу позорил. Свободной холодной ладонью хватал Генриха за руку. Теплела рука Найденыша. Остывала рука Генриха.
  
  
   Генрих приметил, что Найденыш и часу не может без того, чтобы к живому человеку не прильнуть. На ярмарке то в самую толчею протискивался. То руку кому пожмет, то по плечу хлопнет, то пушинку с рукава снимет, то дитя по русой головке приголубит с поцелуем, то, играючи, прихватит под задок девушку - та ему оплеуху отвесит - а он улыбается, доволен, ему лишнее прикосновение, что сироте - пряник.
  
   На ярмарку собирались - Найденыш бледен был, поясок на польской сборчатой курточке слабенько болтался, а возвращались с торжища - румянец на щеках округлевших, как у трубача, а пояс только что не лопался на телесах, пряжка врезалась глубоко в мякоть плоти.
  
   - Раздобрел... Ты чего? - Генрих осмелился и по пряжке щелкнул ногтем, отозвалось пузо тугое с подзвоном хрустким, как спелый арбуз.
  
   - Ах, ах, Генрих... Ничего... - тающим от сытого сладострастия тенорком отозвался Найденыш и облизнул воспаленные на ветру губы.
  
  Отвернулся, приложив пальчик ко рту в знак молчания.
  
   Дома Найденыш грамотным часикам удивлялся и радовался, поставил забаву на подоконник, рядом с осенними цветами "золотыми шарами" в бутылке. Эржбета трактирщица свежесрезанные из палисада принесла, сделала уважение богатым гостям.
  
   И на стену комнаты из собственной спальни вынесла и повесила гобеленные коврики "Брачный пир" с красивыми женщинами, лилеями и павлинами и "Королевскую охоту" вытканы были, там где моль не поела, борзые остромордые псы и сохатый лось и всадники в алых куртках и кабан с красной пастью и копьем в горбине. Загонщики с медными трубами и сокольники с вабилами.
  
   Подперев щеки ладонями, Найденыш рассматривал часики, трогал мизинцем резьбу. Искаженно отражался в земляничном, лимонном, щавелевом стекле цветного окошка - арлекинскими ромбами в свинцовом переплете.
  
   Точно шли часики.
   Новая хорошая вещь. Вкусно краской пахнет, кое-где еще до конца не просохло.
   Судя по всему, работал умный мастер.
  
   Тут тебе и младенчик-куколка в птичьем гнезде, и розовый куст и роза на нем, и церковка и венец на ней, и озеро из осколка зеркала и серая уточка на глади... И немецкая надпись над цифирным кругом:
  
  "Если ты меня не покинешь, то и я тебя не оставлю..."
  
   Найденыш любил повторять эту фразу нараспев, до бесконечности, заводя часики или балуясь с курочками.
  
   Курочек он мог крутить часами, забравшись с ногами на постель. Обопрется щекой о круглое колено и завороженно смотрит.
  Шарик качается на путанице нитей.
  
   - Люблю, когда вещи ничего не значат и не имеют цены, - задумчиво говорил Найденыш. - Ничегошки люблю и простотаки. Купи мне завтра волчок, вот что... Нет, купи пару. Мальчика и девочку".
  
   Курочки, курочки, курочки клюют, долбят клювами незримое просо на пестрой доске.
  
   Глаза и сердце выклевывают.
   Совести горчичные зернышки. Песок и бисер, мелкий бес.
  
   Гороховая дробь, пустошный щелк, Генрих от него на стену лез... Зубы в деснах и суставы зудели, как злой солью посыпанные.
   А ночи долгие, осенние, когда свеча и масляный светильник спорят с тьмой еле живыми фитилями.
  
   Две белые постели изголовьями к окну.
  
   На одной - без сна вертелся Генрих, в чем днем ходил - даже сапоги не снял.
  Прислушивался.
  Молился не во здравие. А чтобы вот... раз и все кончилось.
  Пиши пропало: страшный сон, наяву все устроится само собой, и опять жизнь потечет честно и бедно.
  
   На второй постели - Найденыш. Ровно и мирно дышит. Левую руку к сердцу приложил. Веки лунные сомкнуты. На столике - стакан с водой. Ночная подвода громыхает по мостовой окованными колесами, тащится лошадка в никуда, по темной Праге. Возница дремлет, облачная ночь клубится над скатами крыш и печными трубами.
  
   Дрожит в такт колесам кромка водицы в стакане.
  
   Грудь юноши и теплый купол живота под простыней приподнимаются в глубокой дреме.
   Дыхание. Ягнята в хлеву. Тепло. Янтарь. Младенчество.
   Спит?
   Или делает вид?
   Бог весть.
  
   Часы через улицу отбили четверть - дыхание соседа прервалось. Тишина.
  
  - Неужто? ... - даже мысленно Генрих не смог сказать себе "помер". Приподнялся на локте, точно. Не дышит.
  
   Полчаса слушал, наконец встал.
  
   Фабрициус склонился над спящим со свечой.
  
   Лицо Найденыша выцвело, глаза запали, под нижними веками - разлилась синева, выступили реденькие смертные веснушки. Челюсть ослабла - меж губами - зубы - блеклый перламутр. Складки строгие треугольные по углам рта. Преставился.
  
   Милостив Бог. Прибрал.
   Найденыш открыл глаза. Генрих свечку уронил.
   Юноша глубоко вздохнул и проговорил сонно, как котик на печке урчит:
  
   - Добрых снов, мой Генрих. Дай-ка мне руку и посиди со мной, я темноты боюсь.
  
   Так вцепился в ладонь, что Генрих поневоле просидел до утра в изголовье.
   Будто пили его большими глотками, молоко жизни утекало сквозь посиневшие ногти в бездонную мглу.
  
   Хорошо хоть Найденыш больше людей заманивать не просил, только требовал, чтобы Генрих водил его в тесные места, в кабаки да на рынки, как на пасеку... Кормился по своему.
  
  Генрих день ото дня слабел.
  
  Новую дырку в поясе пробил, стал шаркать загребущими башмаками, стариковский запашок появился, как из курятника.
  Исподлобья сычом смотрел, на вопросы "как дела" - гавкал кобелем из подворотни "как сажа бела..." и спешил мимо доброхотов по коридорам и крутым лестницам к залу заседаний Наместников с толстой кожаной папкой под мышкой.
  Служба, чтоб ее... С восьми до восьми по регламенту на цирлах прыгай.
  В печенках сидит чиновное обхождение.
  
   Вроде и денег теперь куры не клюют (опять куры... тьфу, грех) , можно было бы и бросить, но стоило Генриху подумать, что без службы он целыми днями будет дома сидеть и с добрым соседушкой переглядываться, мух давить и курочек слушать, так тошнота табачная под горло катила и ноги дрожали.
  
  Со вторника упорные проливные дожди хлестали пражские рыжие крыши и сады.
  
  Рябые куры ноября проклевали круглые кровли.
  
  По всему городу - капли, ручейки, лужи, затончики, сорные водоворотцы в горбинках мостовых, мокрые башлыки и соломенные нахлобучки на шляпах прохожих.
  
   У баб подолы мокрые по колено, как ни подбирай... Поплыли площади. Лошадиные копыта со щетками в бурунах цокали, вразнобой говорила ливневая вода в сточных решетках. Нахохлились комочками под кровлями вяхири, замерли комочками грачи и галки в монастырском парке.
  
   Зычно чавкали по текучим мостовым подошвы. Не поспевали за спешащими тенями волнистые дождевые отражения, опрокинутые наоборот.
  
   ... Найденыш уплетал вторую тарелку пивного супа с клецками, хлебал заразительно, вприкуску с зубчиком чеснока и ломтем черного кислого хлеба, поддерживал запекшейся корочкой ложку, чтобы ни капли не пропало.
   Вблизи он и вовсе не казался красивым - кожа смуглая, лоснится, мясистый весь, игристые зрачки под ресницами, на левый глаз весело сбегает вихор кудрявый. Паренек миляга, Масленица веселая, панибрат-увалень, с таким хорошо первое пиво пить, песни петь и скамьи в трактире раскачивать, или яблоки воровать в саду у злой старухи, или в снежки играть по первоснежью на Сочельной площади. Чтобы румянец во всю щеку, шапка потерялась, хохот, синева на высотах городских и вот уже зимние фонари затеплились и снова хлопья повалили.
  
   Точь-в точь Ганзель, нагулявший бока и мордашку в клетке Пряничного Домика. Того гляди сливки из под ногтей потекут.
   Знать по вкусу пришлась ему из жареной ведьмы человечья буженинка?
  
   - Признайся, Найденыш, ты.... мертвец? - оба кулака уронил на стол Генрих. Взглянул прямо, как из самопала застрелил.
  
   - Скорей уж - живец, - усмехнулся юноша. - Не болтай глупости.
  
   Наколол гречневую клецку с салом на деревянную спицу, с причмоком обсосал густой навар и улыбнулся блаженно.
  
   - Не-ет! Ты меня не путай, не улещивай, пащенок. Нашел дурака, думаешь, нечто я не помню, и про колышек, и про косы Каролинкины, и про...
  
   - зашипел Генрих, как ошпаренный гусак. Вскочил, из угла в угол заметался.
  
   - Хочу в сад. На музыку. Ты обещал. - гнул свое Найденыш, гонял по столешнице хлебные крошки, то и дело царапал ребро ладони о шляпку крепко, но криво и досадно вбитого гвоздя.
  
   - Я тебе сейчас устрою музыку! - прикрикнул Фабрициус, как на ребенка слабоумного - Слышишь! Добром отвечай, что ты такое есть!
  
   - Не обижай меня, Генрих. - тихо и сухо попросил Найденыш и сдвинул гуцульские брови. Отставил пустую тарелку. Потянул с угла стола окаянных своих курочек. Скучно закачал шариком. Зацокали клювики.
  
   Генрих от звука этого гусиной кожей пошел, волосы на загривке дыбом стали. Язык прикусил.
   Налетел на юношу с воплем:
  
   - Навязалась преисподняя мразь на шею! Безымянного изведу!
  
   Вырвал игрушку из мягких ладоней и в камин с размаху хряснул.
  
   Взвились искры, завоняло жженой краской, в трубе загудело и ухнуло.
  
  Юноша посмотрел на пустые руки свои. Слились брови, побежала по лбу морщина, как трещина. Привстал, подушечками пальцев выдернул из столешницы гвоздь, будто иглу из масла.
  
   Прошелестел, как шелкопряд на кладбище.
  
   - Ты обидел меня, Генрих.
  
  Попятился Фабрициус, задом в угол, где щипцы каминные и совок стояли. Сглотнул.
  
  Темной глыбиной маячил за столом Найденыш. Губы кривились. Веки отяжелели, как чугунные. Ресницы слиплись.
  
  И догадался Генрих, что он силится заплакать, но не может.
  
  Юноша наклонил кудрявую голову, как бычок. В горле заворчало на низах, так что и человеческому уху не услышать, а будто кожу сдирает.
  
   Словно упругий горячий воздух из кузнечных мехов била в лицо Генриху черная подземная обида, неизбывная, немая и в то же время надсадная, на крик.
  
   Вспыхивали ниточки. Горели и коробились курочки.
  
   Найденыш медленно сдавил гвоздь в кулаке, разжал, ссыпал из ладони на стол ржавый прах.
   Сделал шаг. Другой. Третий.
  
   Половицы стонали и гнулись, будто высечен был юноша из камня.
  
   Генрих зажмурился. Все молитвы из памяти вылетели, как голуби.
  
   В нижней зале Эржбета, напевая под нос, подметала перед ужином, скоро должны были спуститься голодные постояльцы. На кухне стряпки сбились с ног, тянуло густо и сытно печевом и варевом.
  
  Ливень, слабея, колотил в слепые окна, как младенец в матке толкался.
  
  В вечерний час хозяйка сама любила по дому хлопотать, где пыль подмахнет, где салфетку заменит в деревянном кольце с крестами, где сухие цветы - бессмертники разбросает.
  
   Шорк... Шорк...
  
   Зашебаршилось по углам, возня вздрогнула. Тайные мелкие дела начались.
  
   Эржбета обернулась, заложила локон за ухо рассеянно и уронила помело, хотела зареветь, да только костяшки кулака прикусила и глаза распахнула.
  
   Из всех щелей, закутов, подполий, лазов и кладовок, полезло, заскакало, задрыгалось.
   И хлынуло лавиной.
   Эржбета едва успела на лавку вскочить. И крахмальный ворох юбок выше колен задрала.
  
   Пол зашевелился волнами. Тараканы рыжие и черные, блохи, клопы, древоточцы, козявки, вертячки, мусорные клубы, пухоеды и моль... Все что годами по углам жило, кормилось, копилось, все, что свечками, чертыхаясь, жгли гости и горничные травили морилками и персидским порошком - покатилось под дверь "Проказницы" и далее вон со двора под дождь.
  
   А следом за мелочью - из погреба, навострив хвосты порскнули крысовины заслуженные, пасюки молодые и седые, и общим потоком - мыши - рыжие, серые, пегие. Крысы волокли кто гнездо войлочное с пискливыми детенышами, кто ветошь, кто пупку колбасную с веревочкой, кто обглодок сальной свечки.
  
   Мыши-беженцы, перебирая лапками, катили яйца. Лили горькие слезки.
   Накатили валом и схлынули.
  
   А в последних рядах за отстающими трусил любимец Эржбеты - рыжий кот Усан. Хвост трубой, мордой моргает и уши рваные прижал. По шерсти от грудки до "штанов" - потрескивали искорки.
  
   На спине его разместились и ехали самые дряхлые мыши - гроздями облепили.
   Толкнул Усан крутым лбом свою дверку в двери прорезанную, взвыл, как черт, и был таков.
   Схлынул насекомый крысиный исход.
  
   Эржбета на задницу плюхнулась, подняла голову - покачивались на балках светильни на цепях, легонько, будто от горного сотрясения.
  
   Кому расскажи, поднимут на смех...
  
  ... Найденыш над Генрихом навис, обдал горячим кабаньим выдохом, протянул руку.
  
   И легонько погладил по скуле.
  
   - Прости меня. Мы оба вспылили. Давай мир делать. Ты меня только, слышишь, не обижай.
  
   Как во сне, Генрих сцепил с ним мизинцы, потряс.
  
   - Мирись, мирись, мирись и больше не дерись, - старательно выговорил Найденыш. - Не будешь больше?
  
   - Не буду... - еле ворочал языком Генрих.
  
   - Вот хорошо! - обрадовался Найденыш, отошел к подоконнику, кое-как взгромоздился рядом со своими часиками, обхватил колено и глянул в темные потеки с той стороны стекла.
  
   - Так и быть. Я тебе скажу всю правду. Я не мертвец. Я - лярва.
  
   - Курва? - не в лад пошутил Генрих.
  
   - Ля-ярва. - добродушно протянул Найденыш. - Меня так грамотеи называют. А простота - грехоедом кличет. Имей терпение, я тебе все растолкую, коли тебе от правды легче. Вот странные вы люди - человеки, золота у меня просили, власти просили, этого вот дела... - он палец в кулак просунул и поводил похотливо - просили о-го-го как, но чтобы правды... Ты первый. Эх, мне бы бумаги выхлопотать. С печатью. Чтобы имя человеческое получить... Такое время - без грамоты никуда. Не век же тут с тобой куковать.
  
   Он похлопал по подоконнику, пригласил садиться рядом. Достал между рам хранившийся килишек водки. Налил стопку и оторопевшему Генриху подал. На блюдце изюм размок, для закуски сгодится.
  
   Генрих выпил, вроде порозовел.
  
   - Ну а теперь слушай. - начал Найденыш.
  
   5. Грехоед.
  
   - Невмоготу дома, - взмолился Генрих. - Дышать хочу.
  
   Вышли на улицу.
  
   Брели под дождем бок о бок. Алый кафтан, зеленая куртка. Верный Генрих и Птица-Найденыш.
  
   Глубокая осень, влажное кружево пражских отражений, тает на булыжной мостовой.
   Каменные короли в коронах вороньих замерли. Плачут лики черные.
   Голые клены молчат.
  
   - Знаешь, что такое - лярва? Греческий учил? - осторожно спросил Найденыш. Полупустая флага брякала на бедре.
  
   - Ну, вроде, привидение.
  
   - Сам ты привидение. Вот ты умер...
  
   - Нет, - крикнул Генрих - Врешь!
  
  
   Торговка с коробом прянула в канаву. Растаяла за отвесным дождем.
  
   - Тише, глупый, это к слову пришлось. Вообрази: ты умер. Что осталось?
  
   - Тело в могиле, чает воскресения, душа на суд Господень, - ответил Генрих, как учили.
  
   - Так-так.
  
   Найденыш потянул Генриха в потаенный сад, посреди - колодец, сложенный из камня-дикаря.
  
   Стояла и ждала ледяная вода.
   Найденыш нагнулся, подобрал осколок кирпича.
   Разжал пальцы.
   Бульк...
  
   Плес ласково заволновался в гулком желобе.
  
   Ржавели над колодезем плакучие ивы.
  
   Роняли узкие листья - китайские желтые поцелуи.
   Найденыш печально сказал, присев на край колодца:
  
   - Камень - плоть на дне. Душа на ветке шелестит, облетит листва, не останется и памяти. А круги пошли по воде. Один, другой, третий... Вот я и есть такой круг, не душа, не мясо. Серединка на половинку.
   Помнишь розовый дом с ангельчиками в Оленьем рву? Восемьдесят лет назад, еще до большого пражского Пожара, выстроил тот дом молодой богач. Веселый был, черноглазый барчонок-сластена. Лет двадцати без малого. Единственный наследник. Родители померли, когда еще дитем был, опекун по пьяной лавочке в Сочельник замерз. До той поры жил барчонок, как мышка в коробочке, надзор за ним строгий держали. А как остался один - поскакал черт по бочкам. Стал наследство мотать, хоромину семигрешную отгрохал, хочу, говорит, на земле Счастливую Аркадию видеть воочию. Вот прям тут, в Оленьем рву желаю острова Блаженных, страну Шлаураффию и Телемскую обитель. Книжный был человек. Пар в голове. Отстроился, книг навез со всего света. Хрустали-бархаты, песцами и чернобурами полы выстилали. Потолок в зале стеклянный - видно как небо меняется и текут сутки и времена года.
   Завел друзей - всякой дряни по лопате. Два мужика, три бабы. Бедовые люди. Ясное дело, на таких дурачков шулера и шлюхи падки, как мухи на обод нужника.
   Дом в Праге известен стал, в окна корки померанцевые швыряли, на вертелах каплуны да гуси, вино молодое, музыка допоздна, танцы-песни, павлины белые в саду орали, нищие и те сыты вповалку на дворе спали. Ну, понятное дело... не без этого. Все со всеми. Молодая кровь блуда просит.
  
   Доигрался барчонок. Под хмельком размяк, взгрустнул - надо же - дом полная чаша, а один, как крест на белом свете, ни сестер-братьев, ни даже тетки или племяшки завалящей, что будет, коль помру.
   Взял да на горячую голову подмахнул дарственную на дружков своих. И на дом и на угодья и на весь достаток. Сам догадаешься, что в ту же ночь случилось или подсказать?
  
   Генрих отвернулся.
  
   - Убили?
  
   - А то, - кивнул Найденыш. - Парни-то сначала не решались, жребий тянули, друг дружку подзуживали, наконец нашлась смышленая девушка, повела барчонка в постель, а тот уж спьяну еле тащился, ну позабавилась с ним, как уснул, положила подушку на личико и сверху навалилась. Тю-тю, Счастливая Аркадия.
  
   Зарыли труп под фонтанной чашей. Вниз лицом, чтоб не встал. Потом дележка шла, грызлись. А тут пожар, полгорода в бегах, не до наследства стало. Сбежали убийцы со всем, что могли на себе унести, остальное мародерам да страже досталось.
  
   Генрих вспомнил провалившуюся по кругу землю посреди двора окаянного дома.
  
   - Ты и есть убитый?
  
   - Упаси Господи, Генрих. Я только чуть-чуть на него похож. Как оттиск печатный, смазанный.
  Кости бедняги в земле тлеют, где душа - мне знать не положено. Да и была душа-безделушка, точно лейденская капелька с хвостиком. Знаешь, такой фокус - отломишь стеклянный кончик и разлетается хрупкая капелька. Их еще называют батавскими слезками. Слезки продают цыгане из города Пешта. По грошу за дюжину. Для баловства. Детям нравится, хоть молотком колоти - крепкая капелька, а волосок - стеклянный "крак" и - треск, сверк и золотая пыль.
  
  Генрих осмелился, взял Найденыша за руку.
  
  - Я ничего не понимаю... По-людски растолкуй.
  
   Найденыш ладонь отнял, нахмурился:
  
   - Вот этого не надо. Я сейчас не голодный. Не трогай меня. Лярвы или грехоеды это вроде как отпечаток страстей человеческих и жизни недожитой. Похоти, радости, ярости выплеск напоследок. Умер парень молодой или мальчик - убит, сгорел от лихорадки или рака безвременно, вот и получается такое, как я. У женщин иные дороги. Какие - мне не ведомо. Мы друг друга не видим. Только иной раз чую на щеке - будто теплая рябь пройдет и минет. Значит нава-девочка близко гуляет. Знак подает, чтобы посторонился. Я тогда ей кланяюсь и говорю: добрый день, пани. У них спины нет, вся внутренность наружу, они редко на люди показываются.
   Ищут папоротный цвет, чтобы от уродства избавиться. Ты если пойдешь искать - будь осторожен, навочки за этот цветок от отчаяния и загрызть могут, если поперек них полезть. Для женского полу красота - важное дело.
   Я - желание, Генрих. Я - взрыв батавской слезки. Из желания появился, желанием человеческим кормлюсь, как желание переполнит меня до предела - лопну и разлечусь в золотую пыль, что ты в моем доме ловил. Рассеюсь по небу... Буду летать, играть на солнце, в тополином пуху, буду счастлив без памяти.
   А пока среди людей гуляю. Дышу. Прикасаюсь. Нравится.
   Ты хорошо желал, Генрих... Сильно тянул, я славно - толкал. Спасибо тебе. А то бы мне до страшного суда скучать под колышком.
  
   - Вроде упыря что ли? Ты ж тех восьмерых заел.
  
   Найденыш фыркнул с презрением:
  
   - Кровососы эти? Вот еще. Терпеть их не могу. Выдумали тоже, задрыги пыльные, в гробу спать. У меня гроба нет, не было и не будет! Да я к кладбищу не подойду на пушечный выстрел, еще чего, страсть какая! Сами-то клопы клопами, а гонор до неба! Людей они, видите ли, презирают. И вообще упырей не бывает, все это бабкины сказки. Я до конца людей беру только если мне встать нужно или сильно испортили. А так я вон даже, полезный - никогда ничего даром не хапаю, всегда взамен отдаю - хочешь золота - получай, ты ж, гляжу на дукаты уже смотреть не можешь, любовью обделен - будет тебе любовь: выслушаю, утешу, по голове поглажу, может, совет дам. Захвораешь - исцелю, опухоль высосу, грудную жабу изведу или водянку подсушу. Многие из наших при пожилых женщинах пристраиваются - тех, кого дети бросили во вдовстве. Живем вроде как компаньонами, читаем на ночь, пряжу на руках в распялку держим, пока старуха клубок мотает, вроде кошки или приживалы, а все лекарство от одиночества. И ей веселее жить и нам корм... По разному бывает - кто радостью упивается, кто блудом, кто от страха людского отщипнет, от ненависти, от гордости, от корысти, от нежности или зависти. От томления, лени или даже... равнодушия. Не до смерти берем, вроде как кровопускание. Курочка по зернышку клюет, а сыта бывает.
  Дети едят хлеб, Генрих, разве псы не имеют права подбирать крошки под столом?
  
  - Погоди... Я значит желать буду, а ты с моего хотения - жиреть?
  
  Найденыш помолчал, тайно улыбаясь сквозь дождь. Промокли короткие кудри.
  
  Капли лениво поклевывали круглую черную воду в колодце. Клином плыли над красными кровлями и колокольнями дикие гуси. Косматые облака ненастья преследовали стаю.
  
  Генрих продрог и охрип:
  
   - Ну уж нет. Я человек крещеный. - и размашисто замахнулся на грехоеда крестным знамением - Вот тебе: Во имя Отца, Сына...
  
   - И Святого Духа. Амен. - скучно отозвался Найденыш и в кулак зевнул.
  
   - Тогда я самого злющего ксендза найду. Такого, чтоб его сам Христос боялся. Он тебя наверняка зааминит. Назад в землю вобьет по самую маковку.
  
   - Ах, ах, милый Генрих, найди мне ксендза - зарделся Найденыш - я сам думаю по духовной линии. Может служкой или послушником пристроиться. При монастырях нашего брата пруд пруди. Там сла-адко и бесплатно, как на пасеке.
  
   - Придумал! Буду бесстрастным, как валун в болоте. Не буду ничего хотеть, помирай с голоду, лярва проклятая! - и в гневе, Генрих отвернулся и руки на груди в замок сцепил.
  
   Найденыш не возразил, только пристально взглянул в колодец.
   Вода с плеском пошла в пляс. Винтом завился водоворот.
  
   То всплыла на немой зов и заиграла вольная большая рыба, жаркие жабры, раздвоенный хвост, золотая, золотая, золотая чешуя.
  
   Генрих не выдержал, перегнулся через край, без памяти стал хватать и грести руками - скользко, и форель колдовская звенит, как монисто из динаров, насмехается, слепит сиянием.
  
   - Шляпой, шляпой лови! - с хохотом подначивал Найденыш. - на дно ляжет!
  
   В последний миг подхватил Найденыш Генриха за пояс - иначе как пить дать сверзился бы рыболов в колодец.
  
   Рыба вильнула и ушла вниз - последний промельк золота сгинул.
  
   Стемнело.
   Лоснилась мостовая под фонарем, дурман и дрема на миру, марево окутало верхние этажи и островерхие мансарды.
  
  Дома Генрих развесил у камина мокрую насквозь одежду, кутался в одеяло, кашлял.
  
  Мерно и точно чикали грамотные часики на подоконнике.
  
  Слышался только шорох листов - Найденыш любопытно зарылся в бумаги, которые Генрих Фабрициус принес из Имперского совета, где секретарствовал. Протоколы заседаний, приказы мелочные, копии грамот. Давно уже Генрих не обращал внимания, что переписывает, что нумерует, что копирует, что начальству подает.
  
   Найденыш не столько читал государственные нудные повестки, приказы и канцелярскую сухотину, сколько принюхивался к ним. Чуть на зуб не пробовал.
  
   Наконец Найденыш аккуратно разложил бумаги по порядку, застегнул ремешок папки и поднял голову:
  
   - Генрих, Генрих, что же ты мне сразу не сказал... Как же я сам раньше не почуял. Хотя мне простительно, я считай, новорожденный, глупый еще, как цыпленок-вылупок необсохший.
  
   - О чем ты? - сонно пробормотал Генрих.
  
   - А о том, что в папке твоей - война.
  
   - В совете господа слова о войне не молвят. Только о благе Империи. И о порядке. И о том, что страна наша скоро кэ-эк разогнет спину , встанет с колен и всему миру дулю в харю! Какая еще война?
  
   - Большая. - ответил Найденыш. - Как рыба.
  
   - Да пошел ты! - Генрих запустил в соседа подушкой, натянул одеяло кулем на голову и захрапел.
  
   Найденыш в длинной ночной рубахе подошел со свечой к окошку, распахнул створу, пламя с фитиля длинно рванулось. Сквозняк. Свежо. Осень на вкус - медная окись.
  
   Услышал обрывок разговора с улицы - расходились из нижней пивнушки "У проказницы" гуляки-пражаки.
  
   - ... Грибов нынче в лесу - тьма тьмущая, жена с матерью две кадушки поставили солить, а уж насушили... Грибной год. И мальчиков много родится. Поп говорит, скоро мужские святцы кончатся, а бабы все тащат и тащат крестить сыновей...
  
   Ночь - черная буйволица-великанша незримо и трудно вышагивала по крышам, тело вполнеба как новоотлитая пушка или многопудовый колокол. Ведерное вымя ее переполнено временем - древняя грозная тяжесть. Глубоко в земной толще переплелись корневища городов - не выкорчевать ни палом, ни порохом.
  
   Поблескивали на шкуре ночной коровы звезды в полыньях облаков - лейденские капельки, батавские слезки.
  
   - Хорошо, - шепнул Найденыш и потушил свечу.
  
  
   6. Камышовая корзинка.
  
  
   - А золото ему Змок таскает. Обрушится в трубу огненной цепью - искры, дым коромыслом, серная вонь. Змок свернется клубком в изголовье и всю ночь чеканит горячие монеты двойным железным языком.
  
   - Какой еще Змок?
  
   - А такой. Змок, он Змок и есть. Много знания не надо, чтобы змока завести. Три ночи ходи на церковный двор, да примечай, где черная свинья копает землю рылом. На четвертую ночь свинья поднатужится и снесет яйцо в яму. Вроде гусиного, с рыжим крапом. Скорлупа мягкая, как у гадюки кожа. Хватай свиное яйцо левой рукой и беги, не оглядывайся. Дома носи под мышкой девять суток, нельзя слово молвить, бриться, мыться и есть мясо. Спи сидя, чтоб не раздавить яйцо. А потом - хоп! Треснет скорлупа и выскочит из яйца змок. Шелудивый, гребень набекрень, скачет на тонких ножках, вроде чернявого цыплака или гусенка голенастого. Влезет змок на плечо и крякает: "Теперь мы с тобой друзья навеки".
  
   Не зевай, проси у него богатства. По ночам летает змок искристым помелом, клюет старые клады, набивает зоб. Змок твой дом золотом засыплет. От погреба до кровли. Змок верный и преданный. С ним непросто развязаться. Он даже помереть тебе не даст, пока его другому дураку, как заразу не передашь. А иначе змок так и будет скакать под лавкой, гадить и крякать: Чего тебе, человечек, надо, чего еще душе угодно? Прабабка моя, богатющая женщина, которая змока по молодости завела, как-то раз устала от его кряканья и передразнила: Чего надо, чего надо? Да хоть дерьма!
   Веришь - наутро весь двор был дерьмом завален. Неделю разгребали батраки вилами...
   Прабабка ревмя ревела. Нарочно ведь сказала - думала змок на дерьме надорвется, даст ей покоя. Как же... Пока в узелок его не завязали и на перекресток не снесли, откуда его нищий утащил, так и маялась прабабка поверх земли. В гроб легла, нашла отпетого мужика, за чекушку водки. Говорит ему - зарывай живую... Он трижды холм насыпал, трижды могила выплевывала гроб. Змока знаешь как кормить надо?
  
   - Ну?
  
   - Ровно в полдень снимай рубаху, портки и нательный крест. Голышом ложись плашмя на половицы. Стукни под левый сосок кулаком и зови: "Цып-цып, поганец! Кушать подано, чтоб ты сдох!" Змок тут же - прыг на ребра. И клюет, клюет, клюет. Клювом долбит прямо в сердце.
  
   - А наш Генрих тут причем?
  
   - Повторяю, дуралей: золото ему Змок таскает - истинный крест, провалиться мне на месте, если вру, - так болтали промеж собой в обеденное время имперские писари и секретари на гулких лестничных пролетах Людовикова крыла Пражского королевского дворца
  
   - День добрый всей честной компании... - сквозь зубы здоровался Генрих Фабрициус, проходя мимо бездельников и сплетников.
  
   - И тебе того же... - отводили глаза писари и крючкотворы. - Долгих лет.
  
   В нетопленном зале с гербами и витражными окнами кивали на дубовых скамьях безликие заседатели.
   На помосте - четыре наместника императора Матеуса, австрийские ставленники.
   Слова вязкие, смутные. Молоточек по кафедре клюет.
   Бормотание имперских протоколов.
   Писари в перерывах дуют на руки, один бублик жует, второй блоху ловит под мышкой. Перхают старики.
   Скука под сводами, как дым, клубилась.
  
   По вечерам темные окна - глазницы тянули теплую жизнь по капельке, будто красный сок из-под ногтей.
   Морось застилала ржавые клетушки фонарей. У фонарного столба - пьяный попрошайка в шапке с кожаными "ушками" на коленях жестянка для мелочи, ничья собака, голодная вялая девка с зобом. На пальце - колечко с ключами. Шепчет каждому встречному:
  
   - Пошли со мной, у меня есть комната... Я в рот беру недорого.
  
   Спешат по переулку, сутулясь, прохожие граждане - мешки. Возникают и тают в жидком старушечьем пятне света. Один за другим. Мимо.
   Обложной дождь.
  
   Генрих Фабрициус сидел на бронзовой тумбе с цепью в устье улочки, впадающей в Староместскую площадь.
  
   Мусолил из кулака баранку.
   Нецелый зуб с подсосом ныл.
  
   Нанес ветер и дождя и снега, то-то худо тем, кто без ночлега... Мил милУю просит, отвори оконце, прошлой ночью сон чудной я видел. Как травою поросло подворье, а на траву роса в полдень пала, а на росу попадали стрелы... Не тревожься, друг ты мой сердешный, не травою поросло подворье, это горесть наша с тобой друг по другу. Не на траву роса в полдень пала, это наши с тобой слезы друг по другу, не на росу попадали стрелы... это наши кудри твои да с моими, наши с тобой кудри друг по другу.
  
   Не было у Генриха милки, не потому что урод или бессильный, а по лености. Не было у Генриха дома - съемная комнатенка, а на соседней кровати - черноглазый преисподний гость. Не потому что нищий или бездельник, вовсе нет...
  
   Был Генрих из той породы людей, что с полузакрытыми глазами живут. Ходят, шаркают, смотрят в окно немытое, зевая, крестят рот и приговаривают "авось все само как-нибудь устроится, перетопчемся, подождем еще один день, день да ночь, сутки прочь, вот чаек с ромом в кружке остыл, вот книга занимательная с картинками, игра настольная "лото- бочоночки", без проигрыша, без выигрыша, зато с отдохновением. А там уж и спатеньки охота... А еще пара лет, а потом еще пяток, а там и десять, двадцать, тридцать, ан глядишь - могилка зевает за порогом, пора уж туда, где нет ни смерти, ни воздыхания, на вечную боковую.
  
   Генрих думал на неделе завязать в узелок хлебца с чесноком, корейки, все теплое нацепить на себя, да податься в бега от "Проказницы" и Найденыша, по волчьи, на перекладных, к торговому обозу пристроиться, ноги унести и от службы и от черной дружбы.
  
  Мало ли в мире мест, где прокормиться грамотному можно, в учителя, в начетчики. Не поползет же за мной выкормыш мерзкий под землей... Не посмеет. И золота его не возьму в дорогу, пусть задавится своей сатаниной мздой!
  
   Уже даже узелок тайком собрал, замотал в скатерку припасы, затянул четыре уголка. Выкурил полтрубочки на лестнице Эржбетиной пивницы.
  
   Решительно через плечо узел перебросил и пошел прочь.
  
  Дошел до Пороховых ворот, и ниже по улице, на мостах мыкался, смотрел, как призраком вздымаются в дымке древние башни Градчан.
  
   А люди ходят под дождем с ножами. Глаза бирючьи. Веки набрякшие, как могильные грибы. Скалятся. Говорят нехорошее. Над погостами галки черными тучами поганили небо.
  
  
  Узелок промок, несло от него чесноком, махоркой и польской колбасой.
  
  Страшно одному.
  Генрих сунулся в торговые ряды, помаялся между мужиками. Кто в Словакию везет зеркала, кто горшки, кто битых кур. Никто даром не берет попутчика. Человек подозрительный, мямлит Бог весть что, усишки сивые, гнусные. И глазом косит - верно врет. Злые мужики на базаре, крепкие у них кони, прямо в лицо фыркают, пар от боков, хрупают овес из торбы, копытят солому на мостовой. Мужик жамкал в лапищах Генриховы лацканы, дышал в лицо перегарищем:
  
  - Скользкий ты, др-руг... Не годишься в дорожные товарищи. Иди себе. Пусть тебя Янчик возьмет.
  
   - Не возьму - хрипел с крытого воза Янчик - у меня Зузка насносях, выйдет ей перепуг от длинноносого, она мне аистенка родит. Гони его, нам не надобно.
  
   И мог бы Генрих настоять, шутку отмочить, проставиться мужикам, но руки опустил.
   Понурил голову и поплелся по городу.
  
  Лужи под дождем морщатся, кивают с дверей литые львиные головы и медные молотки.
  
  Хлеб пекут. Пахнет сытно и сыро. Генрих постоял у поленницы, поотдирал с березовых дров бересту.
  
   Вышла баба, плеснула с порога помои, прикрикнула:
  
   - Шляется тут пьянь! Шел бы работать.
  
   За спиной ее - кухня вся в теплом свете - посуда расписная на полках, вязки лука и грибов. Надрывно орало в люльке невидимое дитя. Терся о косяк, выгибая спинку, полосатый домашний кот.
  
   - Ухожу... ухожу. - отмахнулся Генрих.
  
  - Да постой, - разглядев, поманила баба, протянула баранку с маком. - На, помяни меня.
  
   Генрих взял, поклонился. Побрел в арку, зажав подачку в кулаке.
  
   Заполночь вернулся домой. В комнате ни огня, ни дыхания. Грамотные часики стоят. Маятник замер. Не плывет уточка по зеркальному озерцу, не машет крыльями лесная птица над гнездом с младенцем, не болтается колокол в церкви с венцом, не распускается на соломенном кусте бумажная роза.
  
   Ушел Найденыш без спроса. Генриха бросило в жар, ссыпался по лестнице, стукнулся в комнату хозяйке. Нет. Как уходил - не видела.
  
   Плохая ночь. Генрих спать укладывался, ворочался, опять вскакивал, воду пил, то зажигал, то гасил свечу.
  
  Забывался ненадолго, быстрые сны бились под веками, как пескари в решете.
  
  Рассвет серенький. Заворочался ключ в двери. Неслышно вошел Найденыш. Швырнул на вешалку мокрого бархата берет со сломанным перышком и латунными бляшками.
  
   - Где ты был? - не открывая глаз, спросил Генрих.
  
   - Гулял под фонарями - нежный равнодушный голосок, с легкой одышкой. Значит - сыт.
  
   Найденыш неспешно переоделся в ночную рубаху, умывал личико в тазу, дробил каплями отражение. Влез по-турецки на перину, подвинул к себе лампу, достал кожаную сумочку-ташку венгерского тиснения, а из нее - грамоту.
  
   Прицокнул сладко, погладил себя по выпуклому животу ленивой ладонью, пристально рассматрел бумагу. Титул киноварными буквами выведен, печати, вензеля. Водяные знаки. Или показалось?
  
   Генрих спустил на холодные половицы желтые ноги. Пришатнулся к соседу, сблизили головы.
  
   - Ну вот, Генрих... Теперь я не просто так себе прыщик из Старого города, а юнкер Станислав фон Штаккельберг, баронского звания, все чин чинарем. Верноподданный. С именем. Смотри, как красиво. Буковки.
  
   - Погоди - Генрих плечи Найденыша стиснул, развернул к себе.- Где ты это взял? Подделал?
  
   - Подлинник. - важно возразил юнкер, блеснул очами- черносливинами, озорно и счастливо, показал кончик языка - Где взял, там уже нету. Ты не беспокойся, я не зазнайка. Ты меня зови теперь просто Сташеком. А в хорошие дни - Сташенькой. Договорились? А я, как в гору пойду, тебя не забуду прихватить. Друзей, Генрих, в беде не бросают.
  
   Сташек на спину повалился, дрыгнул ногами в полосатых чулках по колено, сладко зарылся в стеганое одеяло и напоследок пальцами щелкнул.
  
   По щелчку быстро-быстро заходил маятник часиков.
  
   - Господи твоя воля... - выдавил Генрих и лег вниз лицом. - Юнкерок, значит.
  
   На следующий день Генрих в архиве ратуши поднял на уши всех стариков, которые за конторками дремали, точно кучерские лошади у поилки. Пытался выяснить имя хозяина розового домика в Оленьем Рву. Документы вытащили. Пылища... Жучком переплеты поточены. Генрих листал лихорадочно, двадцать, тридцать, шестьдесят лет назад... А дальше - пшик.
  
   Старики только головами качали.
  
   - Пожар был большой в Праге. Четыре дня бушевало пламя. Королевские архивы сгорели дотла... Росписи о дворянстве, городские книги Живых и Мертвых. Копий в те годы не делали. После пожара много самозванцев объявилось, их еще называли "погорельцами", огонь вранье покрывает.
  
   С того дня Генрих Фабрициус стал крепко выпивать.
  
   Мутно, будто не хрусталик в глазу, а булыжник.
  
  Вечера напролет маячил в подвалах, где в стену бочки вмуравлены с подтечными кранами.
  
   Шатался от фонаря к фонарю - нищий, девка, собака. Собака, девка, нищий
  Фонарная ворвань шипит и капает за шиворот.
  Отдает ветер мокрым войлоком и дымом.
  
   - Ай, мать твою - Фабрициус тряс кулаком, ватным языком грозил слезным небесам.
  
   Пасмурно. Ни рассвета, ни заката. Грязь, свинец, наждак, холстина.
  
   Во дворах упражнялись согнанные из деревень солдаты в серых кафтанах, с выдохом кололи пиками мешки с песком на перекладине. В последнее время солдат стало в Праге на удивление много.
   Бритый новобранец на обрубке бревна прикорнув, лупил каленое яичко.
   Второй маялся по двору, загребал опилки сапогами - выдали на складе как мертвецову справу, на гнилой дратве, не по ноге.
  
   Заклянчил у товарища: Дай куснуть хоть белка. Хоть скорлупку облизать.
  
   - Самому мало - буркнул новобранец и в два приема - хап-хап сжевал яйцо. Потек желток по подбородку.
  
   - Жила! Давай хоть споем тогда...
  
   - Давай
  .
   Сели рядом, обнялись за плечи, раскачались, затянули, в такт пикинерской разминке и уханью фельдфебеля: Бей! Коли! Бей! Ко-ли!
  
   "Добровольцев брали,
   В трубы заиграли
   Гнать насильно станут
   Еще громче грянут
  
   Было нас одиннадцать
   А погибло десять
   Правда ль что в плену меня
   С трупами повесят?
  
   Будут виться во поле
   Вороны над нами
   Станет, паны, не над кем
   Быть вам господами..."
  
   Пустыми глазами смотрел на солдат Генрих. Расхристанный, скулы ржавые, прорешка мокрая, в руке - хвост надгрызенной редиски.
   Плыли серые кафтаны и пики, шатались лошади у коновязи, качались тяжкие мешки, из рваных дыр песок сочился.
  
   Зыбкое время. Слякоть.
  
   - Штатский, табачку отсыпь! - крикнул новобранец.
  
   - Нету...
  
   - Ну так ступай к черту в табакерку. Там тебе место.
  
   - Что ты о черте знаешь, я черта вот тут ношу - и двинул Генрих себя в грудь кулаком, зашелся кашлем, в подвздошине запищало.
  
   - Своя ноша не тянет. А ты брось черта, брось!
  
   - И брошу! - пьяно топнул ногой Генрих. Потащился в кабак - допивать.
  
   - Веселый дядя, - смеялись серые кафтаны.
  
   В подворотне потешник показывал кукол - перчаточек над убого раскрашенной ширмой. Горбоносый паяц в красной рубашке и колпачке кривлялся, махал дубинкой, визжал на сыром ветру через пищик:
  
   - Я ль не Герой! Не Святой Георгий второй! Победитель дракона, именуемого женой! Сатаной! И смертью самой!
  
   Стояли зрители - человек пять, лица сухоцветы. Порывы ветра с реки взметывали рваные юбки трактирной подавалки с кувшином. Послали ее в лавку за постным маслом, загляделась на паяца, все забыла и про холод и про долги.
  
   Генрих за девушкой пристроился, смотрел представление, насморочно дышал в суконный воротник. Посмеивался со всеми.
  
   Так расхрабрился, что сам не заметил, как схватил девку за теплые бока, притянул к себе.
  
   Ух, полюблю! Стоя. Прямо тут бы, к стене ее притиснуть, бедра задрать, насадить на вертел утку и ай.... хорошо жить.
   Та кувшин выронила - в куски. Потекло под размокшие башмаки масло.
   Девка за голову схватилась. Обернулась к Генриху и тихо сказала, как зарезала:
  
   - Отойди от меня.
  
   А лучше бы закричала... Генрих шляпу поплотней надвинул, большие пальцы за пояс тиснул и пошел этак с вывертом. Очень обиделся на глупую девку. Вот ведь дура. Да кто на нее кроме меня польстится, вон и губа раздрызгана от лихорадки и руки в цыпках, фефела, фря подзаборная. Я ль тебе не мужик?
  
   Я ль не герой... не святой Георгий второй...
  
   Да кто, если не я.
  
   Вспомнил, как в огне корчились деревянные ярмарочные курочки. Эх, не так надо было. А вот сейчас выпью я сладкой водочки и узнаю... как надо.
  
   Повеселел Генрих, очнулся за круглым столом в забегаловке. Воск поплыл по медной ноге подсвечника. Под потолком ходили пиковые тени.
  
   Вроде и жаровни в зале там и сям понаставлены и сизый дым плывет под балками, а Фабрициус передернулся от внезапного озноба, зубы стукнули.
  
   Напротив сидел замшелый шишок в косматой поддевке, допивал чужие стаканы. Заметил, что Генриха знобит, погрозил пальцем
  
   - Э, парень... Это гусь прошел над твоей могилой!
  
   - Гусь?
  
   - Так люди говорят, когда в тепле мурашки холодные прошибают.
  
   - Нет гуся, нет могилы. - крикнул Генрих, шишок провалился.
  
  Что есть мочи Генрих замолотил по столу шкаликом:
  
   - Повторить! На святое дело иду!
  
   ... "У Проказницы" время позднее. Будний день. Завтра всем чуть свет подниматься. Город рано ложится спать. Еще пахнет в зальце шпекачками и фасолевым супом, но уже неспешно шляется прислуга, собирает со столов огарки, служанки сметают сор в совки и подолы, на кухне звякают мисками и переговариваются судомойки.
  
   За крайним столом засиделся кудрявый юнкер, прихлебывал гретое пиво, глядел как огненные змейки перебегают по угольям. Щеки изнутри телесной алостью налились.
  
   Эржбета устало вытянула ноги на скамеечке, спустила чулки, туфли сбросила - отекли голени и стопы, тяжко, с утра на юру, как веретено. А уж не девочка.
   Осень - бойкое время, сплошь ярмарки, да еще из деревень в город текут на заработки, комнаты переполнены.
  
   - Хотите разотру? - предложил юнкер, сделал последний глоток
  
   - Зачем это? - баба опешила,оправила подол с шитьем, кинула косой взгляд..
  
   - Я умею. Будет легче. А то у вас кровь застоялась, вот и венки выперли на ногах. - сонно журчал голосок.
  
   - Давай, коль не шутишь. Да, все спросить недосуг было, как тебя звать?
  
   - Станислав. - юнкер встал на колени, взял в ладони ногу Эржбеты, подул легонько, размял пальцы, косточку на щиколотке. Левая рука - ледяная, правая - теплая. Эржбета прижмурилась, отпускала тяжесть, широким колким теплом возвращалась кровь в малые протоки, разглаживались бугорцы вен. В ушах зазвенело.
  
   Уголья в камине подернулись пеплом.
  
   Юнкер отнял руки, сел верхом на стул напротив, улыбнулся.
  
   - Полегчало, тетенька?
  
   Эржбета удивленно повела ступнями... Пощупала колено.
  
   - Как новые приделал. Хоть пляши. Ты, часом, не колдун.
  
   - Нет, тетенька. Я сирота. Меня бабушка вырастила и кое-чему научила. Штука нехитрая, в любой деревне костоправ за плошку сметаны и не такое творит. - юнкер потянулся, закинув руки за голову, с треском отлетела от куртки пуговица зацокала по половицам.
  
  Эржбета на пуговку наступила.
  
   - Сирота... Который тебе год?
  
   - Девятнадцатый. Как бабушка померла в прошлом году, так и подался в Прагу к Генриху, буду учиться, стану большим человеком.
  
   - Ну, скидывай одежку. Пришью... - Эржбета взяла шкатулку для рукоделия, юнкер сонно следил за иголкой.
  
   Хозяйка завязала узелок. Подергала.
  
   - Ткань добротная. И фасон красивый. Руки ноют, сто лет мужского шматья не латала, с тех пор, как овдовела, а потом сынок мой помер - во Влтаве утонул, поплыл на лодочке, да попал в стремнину... Только лодочка и выплыла. Вы с ним сверстники.
  
  
   Юнкер поблагодарил, неторопливо оделся, Эржбета сзади подошла, оправила на плечах, и принюхалась к воротнику, к теплым с ореховым отливом кудрям. Пощекотала ямочку на полной шее.
  
   - Что за духи такие? И не разберешь то ли мяткой, то ли геранью пахнет. Или нет молоком докрасна томленым... И опять нет. Будто яблоки на Рождество с корицей пекут.
  
   - Нет, тетушка... Это не духи. Это я. - голос - святочный воск.
  
   - Правда?
  
   - То правда, что не было у тебя никогда никакого сына, тетушка. Ты бесплодная. - обернулся Сташек через плечо - половина лица свечным сиянием из полутьмы вылизана алым, вторая в тени... Белки глаз сально блеснули. - Как у собаки или коровы - ложная беременность. Всем про сыночка врешь, вот уж сколько лет... Привыкли - верят. Показываешь крестильную рубашку, по вороту с кружевцем, прядь волос и лошадку шведскую. На колесиках. А только сорочку ты сама сшила, лошадку купила у разносчика, а локон у девочки состригла. Поводырка со слепым лирником пришли милостыню у тебя просить под Новый год. Уж больно тебе ее волосы понравились, льняные, дунь - взлетят... Подала девочке грошик, и взамен попросила с виска локон.
  
   Женщина грузная, как мучной куль, сидит на скамье у потухшего очага. Рот провалился. Онемел. Свесились из под чепца седые пряди. Ладони на веках. Сквозь пальцы соленое потекло. К запястью пристали рыбьи чешуйки, кухонная мука...
  
   Упорное горе - тише смерти. Бесплодная женщина не кричит. Сочится в землю полынными каплями.
  
   Юнкер гладил Эржбету по плечу, лицо его понемногу становилось отражением ее тоски - набрякли веки, в углах рта морщины прорезались, подбородок по бабьи отек.
  
   - Не плачь, тетушка. Дал Бог ясли, даст и барашка. Вспомни, сон под пятницу, о прошлой неделе.
  
   Эржбета руки уронила, взглянула, как из проруби - расплывался зал и юноша и росписи срамные на стенах.
  
   - Было...
  
   - Будто идешь ты, по мостам, по набережным, вдоль речки Чертовки и мельничные колеса кружатся у красных домов по берегам. Людей нет. На три шага впереди шведская лошадка-каталка сама собой катится. А ты все идешь и идешь, прижимаешь к животу большой горшок. А в горшке - белая пшенная каша с брусникой. Тяжело бремя, мутит, ляжки сводит. А несешь, не бросать же.
  
   - Было...
  
   Юнкер присел на корточки, положил голову на колени бабе.
  
   - А речка все быстрей, листья желтые и червонные так в лицо и летят, а горшок кипит без огня, руки жжет, каша преет, пухнет.... вот сейчас вылезет. И вдруг ты - бах! и роняешь горшок на мощеный мост...
  
   - Вот ты где! Не трогай её! - Генрих пинком отшвырнул юнкера от бабы.
  
   Хлопала и ныла на сквозняке дверь.
  
   - А горшок закричал истошно и вдребезги. Сама разгадывай. Сон в руку. - закончил Найденыш, не глядя на Эржбету.
  
   Та словно очнулась, склочно закричала на пьяного Генриха:
  
   - Жилец называется, нечего мне полы копытами гадить, грязи натащили с площади, хоть горох сажай. Идите к себе, там уж вам накрыто, остыло все. А буянить будете, я дворника позову, в канаве переночуете, и денег мне ваших не потребно!
  
  
   ... Дверь заперта накрепко
  
  . Генрих в тарелке поковырял, отставил. Найденыш вытащил из корзинки картошку, подкинул поленьев в камин.
  
   - Углей надо много. Мы напечем картошки. По осени самое милое дело. С ладони на ладонь перекидывать и золой солить, правда, Генрих? Как приговаривают, когда картошку студят? Прыг-скок, прыг-скок, колобок мучнистый, будь еще мучнистей.
  
   Фабрициус ладони от колен отнял - остались на штанах потные пятна - пятерни.
  
   Отер горящее лицо. Губы облизнул. Мерзко во рту, поскоблил язык о зубы... налет кислый.
  
   Юноша копошился у камина.
  
   - Все дожди и дожди... - зачем-то сказал Генрих.
  
   - Завтра переменится ветер, облака двинутся на Дунай. - отозвался юнкер. - Будет холодно и ясно.
  
   Фабрициус головой помотал - в голове мешанина - то кукла на перчатке мотается, то гусь топчется на могиле, то проваливается воронка гравия и перегноя и рот.
  Рот в земле.
   Жар у меня... Простыл? И в низу живота сводит, до ветру просится... Некстати.
  
   Нога на ногу сел Генрих, смотрел открыв рот на соседа.
  
  Вякала на одной ноте кабацкая песня, которую пьяная девка верхом на бочке горланила:
  
   Матушка родная, что со мной творится,
   Все перед глазами колесом вертится,
   ВЕртится- вертИтся, голова кружится,
   Паренек пригожий наяву мне снится.
  
   Матушка родная...
  
   Штаккельберг сидел спиной, ворошил кочергой в камине. Ровно ревело пламя на поленьях. Хорошая тяга.
  
   Из игрушечной церковки на грамотных часиках выскочил на пружинке черный монашек, тенькнул молоточком в колокольчик,
   Четверть первого.
  
   Генрих встал, проблеял не своим голосом:
  
   - Сташенька? Ты спать хочешь?
  
   Найденыш молчал, не обернулся. Отложил кочергу на кирпичный испод камина. Звякнуло.
  
   - Не хочу.
  
   - Ну так я тебя убаюкаю!
  
   Генрих прыгнул, навалился всем весом на спину гостя и толкнул его в камин головой.
   Боролись. Горбились от ярости спины.
   Картошка раскатилась.
   Генрих держал тварь за пряди на затылке, не давал подняться, рукав рубахи вспыхнул, Фабрициус замычал, но пальцев не разжал.
   В глазах красное с черным черное с красным, красное, красное, красное, черное...
   Схватил под подбородок из последних сил дернул - хрустнула шея. Обмякло тело юнкера. Только ногами, как лягушка раз-другой дрыгнул и все.
   Генрих трижды поднял и опустил горячую кочергу на затылок Найденыша.
   Понесло паленым ворсом, краской и воском.
   Шипел жир и вспыхивая, вспархивали и трещали волосы.
   Генрих откатился, заколотил рукой по полу, сбил пламя с рукава. Волдыри на локте вспухли.
  
   Скоро соседи за стеной почуют гарь. Надо бежать. Надо.
   Лежит?
   Лежит.
   Ничком в жару.
  
   Генрих встал на четвереньки, по стене поднялся, подопнул башмак юнкера. Не шевелится.
   Генрих глазами поискал распятие - нет, только светлый след на стене.
   Распахнул окно, чтобы чуть-чуть выветрилась вонь.
   Жадно задышал дождем...
   Надо собрать деньги.
   Узелок давно ждет.
   Сначала в окно... Там крыша сарая, переберусь, потом через забор... Собаки Эржбета не держит.
  
   Генрих сплюнул, отер сажу со щеки, вытянул из-за кровати поганый окаренок. Брызнула струя, запенилась. Генрих стряхнул последние капли.
   В носу свербит. От дыма что ли. Пригляделся... В чаду лениво и любовно, как пылинки в луче сквозь витражи храмины, кружилась, оседала на стены, на стекла, на цифирь мертвых часиков, обволакивала голову тончайшего помола золотая пыль.
   Посверкивала, точно нити паучков летунов в осеннем сосновом лесу.
   Лился отовсюду, стеклистый осенний звон, последняя песенка.
  
   Труп содрогнулся.
   Подтянул одно колено.
   Второе.
   Обернулся.
   Подошел и крепко обнял.
  
  
   ... Пасмурные тучи двинулись к Дунаю на рассвете. Над хлебными кровлями, над флюгерами и трубами, над чердачными окнами и бельевыми веревками, над хвойными туманами Оленьего рва и восьмигранным собором, над синими пролетами Карлова моста, над ярами и провалами, над Еврейскими Печами и Жижковым холмом.
  Ноябрьский рассвет окрасил охрой и забросал червонцами путаницу переулков, крытые рынки, Ольшанское кладбище, и вязкие заводи прудов, барочные балконы с гербами и морозную корону Святой Марии Пред Тыном и раковинные завитки фасада Богоматери Снежной, детей дарующей.
  
   Рвались клубы облаков, как отары с горы - и вот уже полосы света полились по черепице и головам монастырской капеллы на Слованах - будто смахнули наискось пыль со старинного зеркала и поднесли к очам великую венчальную свечу.
  
   Румяные школяры наперегонки бежали по улице, лупили друг друга сумками с завтраком, останавливались, дули на кулаки, поднимали воротники.
   Бррр! Первые заморозки, хрусткие, точно капустный с воском лист.
  
   Пешеходы дробили слабые льдинки. С лязгом отворялись ставни лавок. Иней затуманил надписи на вывесках.
   Сменяется продрогший караул перед воротами Имперского Града.
   Над ротиками маскаронов - живой парОк. По площадям тащат платформы с бочками рыжие тяжеловозные лошади.
   Город намертво прикован к небу сизыми дымами труб.
  
   - ... Почему по человечески не спросил? Развязаться со мной проще простого. Плюнул бы через плечо со словами: "Друг, друг, друг - ты мне не нужен" И все. В сей же миг я бы поклонился и вышел вон. Уговор дороже денег, а я всегда соблюдаю правила.
   Ах, верный Генрих, бедный Генрих...
  
   - огорченно проговорил Найденыш.
  
   В распахнутое окошко торопился воровской лесной ветер.
   Студил нежные девичьи щеки юнкера, играл с его до блеска вымытыми локонами, тревожил новорожденную кожу - Найденыш был обнажен до пояса, вздрагивал живой и теплой мякотью на боках, рассеянно обрывал сгоревшие лохмотья когда-то дорогой рубахи.
   Сташек прибрался в комнате.
  
   Перевернутый стул поднял, заправил постели, собрал картошку, замел и ссыпал в камин все сгоревшее, черное, грязное, ночное, вонючее, вытряхнул в окно полосатый половичок.
  Выставил за дверь окаренок с мочой.
  
  Порылся в рундучке, достал свежее бельишко. Накинул рубаху, белую и новую.
  Ополоснул руки в тазу.
  
   "Проказница" только-только начала просыпаться. Зевала, почесывалась, звякала бритвенными приборами. Слышалась утренняя перекличка девичьих голосов - Эржбета с прислугой пошли на реку прать белье по первому холоду.
  
   Найденыш снял со стены гобелен с "королевской охотой", присел на кровать и вяло пошевелил то, что лежало на одеяле.
   Ивовые веточки, сквозные прошлогодние листья, овсяная солома, пустая одежда, обувь, ногти и зубы, как миндальные орешки. Копенка волос, полоска усов.
   Бережно собрал все до последней порошинки и запеленал в гобеленную ткань.
   Маленький сверток получился.
   Юнкер крест накрест перетянул его голубой ленточкой, заправил уголок "конвертика".
  
   Поднял сверток на руки, и, покачивая, походил по комнате.
  
   Ни одна половица на его шаги не откликнулась.
  
   Егерская куртка. Плащ цвета деревенского хлеба. Набекрень берет, вместо перышка на нем - беличий хвостик.
   Медные квадратные пряжки на башмаках.
   Юноша бредет по набережной, раскланивается с незнакомыми прохожими.
   Очи перчинки, губы - розаны. Яблочко-сердечко.
   Дурачок?
   В руках у юноши - простая ноша - камышовая корзинка.
   В корзинке сверток.
  
   Сташек спустился по мокрым ступенькам к лодочному причалу на игристой городской речке Чертовке.
  
   Зыбаю, колыбаю, баю малу детку
   Мать придет с погоста,
   Принесет конфетку...
  
   Закряхтел в корзинке сверток, заворочался.
   Затянул скрипучим писком
   - Нннааа.... Нннааа...
  
   - Тшш, тише ты. - шепнул Сташек, раздвинул камыши, прислушался, по-лисьи растянул крупные хитрые губы.
  
   Стучали вальки прачек, толкались бабы на мостках ниже по течению за поворотом реки.
  
   - Бета! Лови простыню! Тонет! - горошинками рассыпался колкий девичий смех.
  
   Юноша разжал руки.
  
   Камышовая корзинка плюхнулась в воду, он оттолкнул ее легонько - и вот, поплыла, милая, далеко.
  
   То ли скрип, то ли писк сильнее стал.
  
   Свесив ноги, сидел Найденыш, отражался в воде перевернутым валетиком.
  
   Круги и осенние пузыри в ряби. В мелкой волне балуется солнце.
  
   - Ну... Ну же... Брось простыню, глупая баба! Лови, что дома не знаешь... - сердился он незнамо на что, подгонял.
  
   - Девки! Гляди! Плывет!
  
   - Щенок что ли? Аль подкидыш?
  
   - Не вижу.
  
   Эржбета бросила валек. Как сука щенная, зубами клацнула. Зыблется в плесе корзинка... И близко и далеко.
   Надрывается сверток, белая ручка выпросталась из свивальника. Баба по пояс ухнула в холодную реку, потеряла чепец, побрела, потом поплыла, схватила корзинку, глянула в сморщенное от крика личико.
  
   - Моё.
  
   Метались по мосткам прачки, галдели, протягивали ей вальки, как палки. Косоглазую Каченку послали спешно за водкой - растирать и внутрь.
  
   Полуживая Эржбета повалилась на доски. С платья ручьями хлестала. Пальцы заколели. Красные, как мясо.
   Стала греть дыханием корзинку, кое-как раскидала пелены.
  
   - Мальчик.
  
   По мосту над прачечной кутерьмой в ногу шагали левой-правой, левой-правой, понурые солдатики в баню, тащили под мышками желтые мочалки и казенные обмылки в серой бумаге.
  
   Станислав фон Штаккельберг знал, что к полудню прискачет чванливый нарочный из Дворца, завертит казенную коняшку во дворе, станет хрипло требовать секретаря Фабрициуса на срочное заседание.
  
  Юнкер будет отговариваться, разводить руками, что знать не знает и ведать не ведает, а потом возьмет нарочного за перчатку теплой лапкой и предложит свои неоценимые услуги.
  
   И понесет в кожаной папке на властные имперские столы бумажную войну, в которую не верят старики с трубками у ворот, пражанки со связками сушеных грибов, и кровельщики и плотники и гончары и трубочисты и крысоловы и стеклодувы и пивовары.
  
   Сташек-отличник быстро привыкнет к службе. В штат зачислят, грамота и рекомендации хорошие, работник прилежный.
  
   Бывший начальник Генриха, Ярослав Борита из Мартиниц отметит новичка, будут вместе ночи напролет стихи про баб читать.
  
   Найденыш улыбнулся, вот лезут докучные мысли, не до них.
  
   Еще четыре часа до нарочного. И позавтракать успею и что соврать придумаю.
  
  ... 23 мая 1618 года мятежные протестанты города Праги ворвались в зал заседаний и выбросили из окна ненавистных австрийских наместников императора Матеуса их секретаря. Чудом никто из них не погиб, под обстрелом свергнутому правительству удалось бежать.
  
  Бунтовщики провозгласили свободу совести, свободу вероисповедания, и еще какую-то свободу, но какую именно, никто так и не смог вспомнить.
   В тот день всем было весело.
  Так в Европе началась Тридцатилетняя война.
  
  Найденыш сорвал камышинку, повалился на спину на причале, закинул ногу на ногу.
  Улыбка.
  Млечная испарина от выдоха.
  
  - Скоро нашему полку пополнение.
  
  Сквозь осеннюю высоту неба он видел большие черные поля...
  По бороздам шагают шеренги неживых мальчиков. Первых покрошат в атаке, задних выбьют из засады, средних выкосят картечью.
  Падают люди в хляби и урвины.
   Немногие поднимаются. Ядро расквашивает ряды. Смыкаются. Бегут. Колят. Палят.
  Кони месят грязь.
  Залп.
  Вселенская пустота
  
  Скоро в Европе будет много новых мертвых молодых мужчин.
  Вранье:
  Нет ни коней, ни мальчиков, ни пушек, ни окопов, ни надолбов, ни палаток.
  Только муравьиные холмики.
  Колышки в головах.
  Легко тянуть, тяжело толкать.
  По всему свету расселялась золотая пыль.
  Если ты меня не покинешь, то и я тебя
  Не оставлю.
  
  

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Демченко "Нет чужих бед" В.Горъ "Демон.Кн.4.Перемирие" С.Ким "Чужая жизнь" Ю.Иванович "Миры Доставки.Кн.1.На древней Земле" П.Горьковский "Черный парус,адские берега" Т.Патрикова "Особенности эльфийской психологии" А.Сухов "Охотник" Л.Кондратьев "Товарищ Ссешес" Ю.Фирсанова "Рыжее братство.Точное попадание" А.Бобл "Последняя битва" М.Белозеров "Войны Марса" Т.Форш "Космический отпуск" А.Кленов "В понедельник я убит" С.Непейвода "Наследники Предтеч" Д.Север "Эорпата" Н.Щерба "Свободная ведьма" А.Вербицкий "Безжалостный край" А.Владимиров "Волонтер:Нарушая приказы" В.Коваленко "Боевые паруса.На абордаж" Е.Малиновская "Последняя жизнь нечисти" И.Бондарь "Кровь в огне" А.Спесивцев "Флибустьер времени.Сарынь на кичку!" В.Чиркова "Женись на мне,дурачок!" А.Валерьев "Форпост:найди и убей" Я.Тройнич "Леди и рыжая сеньорита"

Как попасть в этoт список

Сайт - "Художники"
Доска об'явлений "Книги"