Аннотация: помещаю здесь для себя, для памяти, это запись моих реальных снов, которые я целиком, или как элементы буду помещать в будущие тексты.
1.
Свадьба с шаманкой.
Спал всего часа четыре, или три, точно не помню. Но за эти три часа успел увидеть то, чего не видел никогда в жизни. Свою собственную свадьбу. Это было словно фильм, показанный с середины, очень яркий. Лето, загородные перелески, но посреди леса, очень веселого, чистого дачного сосняка стоит мой дом, квартира словно бы вырезана из нашей желтой пятиэтажки, скомкана, заново вылеплена, например - окна полукруглые, но комната - моя, стою в спальне перед зеркалом и шибко матерясь пытаюсь завязать галстук. Я не умею завязывать галстуки - сначала их завязывал мне дядька, потом Анна, я сам много раз пытался следовать руководствам и схемам, но получалась ужасная ерунда.
Я знаю, что сегодня я женюсь на Анне.
Вижу в окно дорогу белую, как польская соль, какие-то цветники, скамьи, незнакомый старик поливает из лейки дорожку, пасется лошадь у озерца - озерце рытое, в него льетс медовый на солнце каскад, именно там - за каскадом - находится церковь, где мы будем венчаться. Я знаю, что церковь в деревне называют Тишинской Богородицей, по названию чудотворной иконы, которая там находится. Я никогда не был там, меня беспокоит иное - двор понемногу начинает заполняться родней невесты, их невероятно много, наверное хватило бы на два поезда с добавочными вагонами, их наверное больше тысячи, многие странно одеты, несмотря на летнее время - в шубах, у женщин черные лакированные косы и узкие глаза, в косах - тяжелые украшения гроздьями, мочки ушей длинные, проколоты острыми осколками трубчатых костей, кто-то сзади говорит мне "это - серьги из костей журавля".
Многие женщины несут свадебное угощение - жирные пироги с мясом, котлы с чем-то вроде больших вареников или мантов, фляги с бузой, расстилают прямо на газоне пестрый ковер, бросают подушки с кистями. Мужчины держатся особняком, над клумбой развешивают красные бараньи и конские туши, молодые мужчины срезают стеклянными ножами тонкие куски мяса и кровь капает прямо на львиный зев и садовые маргаритки. Мать и отец невесты стоят на помосте, у них на груди цветные гирлянды, лица закрыты полотняными масками, старуха пишет кисточкой у них на лбу "Мать" и "Отец". Саму невесту, Анну, я не вижу. Кто-то поправляет ворот моей рубашки. Я вижу свою мать и ее брата - это единственная моя родня, которая пришла на свадьбу. Они мертвы и не скрывают этого. Оба в белом - у матери длинное в пол платье с узкой вышивкой по вороту, все красные елочки и коники.
Мама очень грустная, я спрашиваю ее, почему она печальна, мама отвечает: Я только что разговаривала с родителями невесты, они недовольны мной, очень недовольны, потому что я - умерла, с их точки зрения это неприлично, это надо скрывать, но я не хочу лгать. Они не понимают, почему ты нас не стыдишься"
Я целую ее в лоб, она смотрит на изобилие свадебного пира там, внизу. Мы ни за что не будем есть за этим столом, вино выльем в рукав, мясо тиснем собаке. Нам нельзя есть за изобильными столами, потом тяжело подниматься и уходить. Мы должны быть гораздо легче их обильного ломящегося от курдючного сала и самогона родового стола.
Та старуха, что писала имена "Мать" и "Отец" на полотняных масках моих тестя и тещи, скачет по ковру, ловко, не задевая посуды, и режет ножом гранаты, которые достает из корзины на своей голове. На груди у старухи - большой, как поднос - медный круг.
Родня невесты почтительно относится к старухе и называет ее " наша летняя большая баба". В плетеной беседке близ озера настраивают свои инструменты музыканты - это обычный струнный квартет - виолончель, две скрипки, альт, музыканты в буффонных нарядах а ля Людовик XIV, что придает всей картине еще большую нереальность. Я знаю, что они будут играть Генделя " Музыку на воде" и "Галантные фейерверки". Я начинаю понимать, что сплю, сквозь сон просачивается внятная тоска, шум дождя за окном, погромыхивание крышки гаража-ракушки - сосед собирается на работу. Я чувствую, что на моей кровати кто-то сидит, размеренно гладит меня по голове и повторяет: Феликс, слышишь - идет дождь. Слушай - идет дождь".
Я не хочу, чтобы сон обрывался, я все тянусь к матери, дядька стоит у дверей, курит, на нем мундир, но не тот, в котором похоронили, а белый китель, со шнурами, неброский, но очень ладно сидит на нем. Он курит папиросу, он без очков и волосы у него черные, как в молодости. Внизу оркестр готов был уже грянуть первые такты - но взамен вступила гнусавая дудка из козлиного рога, которую старуха достала из под юбки. Родня невесты - высокие шапки, меха, бобровые и куньи, золотые витки на висках женщин, тонкие черные усы, оливковые лица, яростные, как в японском театре брови, колышутся, колышутся, как лес, как высокий рогоз на болоте, в такт роговой музыке.
Отдаленно этот звук напоминает шофар или те таитянские трубы-раковины, которыми туземцы предупреждают о беде.
Я говорю матери: Мама, я сплю, ты сама мне сказала, что я должен слушать, как идет дождь. Ведь у нас в Москве дождь, а здесь - солнце.
Мать кивает. : Пока ты слышишь дождь, ты знаешь, что спишь. Значит, ты всегда сможешь вернуться, по звуку дождя. Эта старая женщина трубит специально, чтобы ты перестал его слышать и заблудился здесь. Сегодня очень важный день. Сегодня твоя свадьба".
Она причесывает меня. Во сне у меня длинные, как в молодости волосы, ниже лопаток. И гребень и материнское белое платье и мои волосы пахнут теми ее духами, что я второпях перед прощанием в морге вылил на ее белый платок. Я тогда флакон разбил, порезался, и от меня здОрово несло этим драным французским пробником "Лолита Лемпика".
Я выхожу к родне невесты, веду под руку мою маму, поодаль идет дядька.
Девочка совсем голая, но в меховых сапожках и в полоске меха на шее подносит мне деревянную миску с ячневой кашей, в ячневую кашу добавлеы белые кусочки сала и цветной бисер.
Я отказываюсь и родня раздраженно гудит. На своем языке они говорят, что не принимают меня, потому что я не стыжусь того, что мои мертвые - мертвы, того, что я - жив, того, что я не тот человек, которого они ожидали увидеть.
Я улыбаюсь, потому что так положено.
Невесты нет, ее приведут позже, из ритуальной бани.
Я стою один - вся долина в которой стоит дом заполнена народом. Плачет младенец, его кормит грудью большая жирная женщина, похожая на каменную тмутараканскую бабу.
Мои единственные родные - мертвые, кивают, с помоста их не удостаивают и взглядом полотняные Мать и Отец.
Теперь я должен идти на свадьбу один.
Я иду через садовые подстриженные заросли, вижу церковь, она очень маленькая, как банька или сарайчик для садовых принадлежностей, стены церкви обиты берестой, двери расписаны, как деревенский гуцульский шкаф - наивными пионами, розанами, купавнами.
Открываю дверь и вижу икону Тишинской Богородицы - она лежит на полу и через нее быстро течет очень чистая вода. Это очень праздничная мозаичная икона, каждый камушек мозаики играет под течением ручья. Но лицо у Тишинской Богородицы неканоническое, очень живое, с ямочками, на руках у нее Сын, и я понимаю, что это не ручей журчит - а Московский дождь, она усиливает этот звук, чтобы я просыпался, просыпался немедленно, иначе я никогда не проснусь.
Мне не хочется просыпаться, я боюсь, что моих родителей обидят свадебные гости. Я снимаю всё, что надел на свадьбу - как не на меня сшитый фасонный костюм, жилет дурацкий, как грудь у голубя, рубаху с жестким воротником, голый ложусь прямо в этот поток, текущий с лица мозаики, тыкаюсь лбом в колени, складываюсь втрое, в дверь церкви стучат - слышу тяжелые пчелиные голоса огромного многоголового рода, я должен подписать свадебные бумаги, немедленно, сейчас же, я не могу уйти так просто, не поставив на бумаге свое имя. Я понимаю, что меня обманывают - что если я подпишу бумагу, вместо невесты рядом со мной поставят ту самую старуху.
Анна ведь сейчас в поезде, она не спит, она торопится в Петербург, где мы условились встретиться завтра.
В этот момент наяву в дверь позвонили, пришла какая-то разносчица, торговала книгами, иллюстрированными энциклопедиями, я отказался, и проснулся окончательно только сидя в прихожей, зажав в кулаке холодные ключи. Рядом ходила кошка. Начался новый день.
Было десять утра. Часы стояли, но я позвонил по 100. Хлебнул ледяной воды из холодильника, долго кашлял. Вскарабкался на подоконник, завел эти точеные часы Le Roi de Paris, левая скважина - восемь оборотов - ход, правая - девять с половиной - бой.
Пустил маятник и послушал, как он щелкает в такт дождю в пустой комнате.
2. Мулло (цыганский камень)
Необходимое примечание - наяву не могу припомнить ничего, что могло бы вызвать этот сон именно сейчас, цыганская тема, конечно, меня всегда интересовала, но сейчас отложена в долгий ящик, музыку цыганскую последний раз слушал очень давно, что интересно, практически весь сон сопровождался очень странным сумрачно-веселым цыганским "саундтреком", пел цыганский хор с преобладанием мужских голосов - но ни одной знакомой песни я не разобрал - все быстрые, вроде "Ручеечка" или "Очей", но звучащие как-то странно, тревожно, будто поют, произнося цыганские слова наоборот. Сам сон в антураже очень яркого, аляповатого и пошлого фильма ужасов. Будь у меня дети, я бы их на премьеру не повел категорически. Чтобы не портить им вкус.
Средняя Россия. Глухомань, берендеево царство - отсюда сто верст скачи, ни до чего путного не доскачешь. Налево пойдешь - коня потеряешь, направо пойдешь - жизнь потеряешь, прямо пойдешь - жив будешь, да себя позабудешь.
Ноябрь, короткие дни, выгоревшие проржавелые последними листьями перелески, плоские и смутные луговины, три цвета - грязь, ржавчина, войлок. Небо низкое, серое, как валяный сапог. Все собеседники - лисы да лоси, росомахи да коростели - или кто там еще по ночам в буреломе хрустит и тоскливым голосом на голых березах жалуется то ли по-птичьи, то ли по-бабьи.
В косматом редколесье - круглое спокойное озеро с топкими берегами, тростник, рогоз, телорез, стальная неколебимая вода. На берегу стоит охотничий домик, крылечко с резьбой, эдакий "приют-эрмитаж", уединенная барская забава в глухом месте для особых баловств и заговоров.
В доме недавно поселился некий молодой человек, приезжий. Пожалуй, в первый раз мне сложно о нем говорить "я", то, что я видел его глазами и "был" в его теле, дела не меняет. Человек этот совершенно отличен от меня наяву, по жестам, по ощущениям тела, сейчас забавно сознавать, что он был выше меня ростом примерно на голову, соотвественно совершенно иная "точка зрения", трудно описать это несоответствие, но читалось во всем: в манере листать книгу, вставать или садиться, даже посадка в седле отличалась от той, современной, спортивной, к которой привык я.
Итак, для простоты, назовем его Валетом.
Валет уже месяц жил в охотничьем доме совершенно один. Дом ему не принадлежал, но и покинуть его он не мог,задерживали смутные, запутанные причины. Вышла необходимость на некоторое время лечь на дно, затаится, переждать опасные обстоятельства.
Из деревни, находящейся неподалеку, раз в день приезжал человек, не говоря ни слова, стряпал обед, забирал стирку, привозил свечи и почту, а писем Валет получал много, все докучные, деловые письма -вскрытыми конвертами забросал весь стол, нужное письмо не приходило и ожидание затягивалось, что Валета раздражало, хотя и не так сильно, чтобы начертить на его лице хоть одну морщину.
Дом был обставлен уютно и дорого, имелась даже маленькая библиотека. По вечерам Валет валялся на софе, читал книги, все больше чувствительные, пил сам с собой домашнее вино, короткими днями - шатался по окрестностям, то верхом, то пешком, стараясь не попадаться на глаза людям. Одиночество его не тяготило, он был совершенно самодостаточным человеком. Дом ему нравился, Единственное, что всерьез беспокоило его в добровольной ссылке - скука. Решительно нечем себя занять, до зубной боли - скука. А скука - единственная вещь, которую Валет считает противоестественной.
Рассвет не отличался от сумерек. Ноябрь. Верховой гул ветра.
Валет просыпается от навязчивого, будто из-под земли, цыганского пения. Поют с той стороны озера, в овраге - тишина и открытая местность не губят, но усиливают звук.
Очень скоро Валет узнает, что в овраге остановился очень странный цыганский табор. Конечно же, Валет не показался им, но из любопытства, подкрался достаточно близко, чтобы все увидеть и услышать.
В таборе нет женщин - человек пятнадцать мужчин, отвратительных, заросших грязью и нечистотами, в сопревших лохмотьях, от младенца-ползунка до здоровенных нерях лет тридцати - с опухлыми лицами врожденных кретинов. Они собрались вокруг еле живого от сырости костра и поют, сменяя друг друга, поют безостановочно. На рогоже близ костра умирает патриарх табора - баро. Он не просто баро - он отец всех этих выродков от малого до великого. Баро опузатевший, губчатыми наплывами, как березовый гриб - старик. Он долго околевает, разинув слюнявый рот, его лохмотья были когда-то довольно богатым костюмом - но теперь все напялено на трухлявое бревно. Цыгане поют, потому что он умирает.
Валет узнает из их разговоров (цыганскую речь он знает плохо-бедно, к счастью, сыновья Баро переходят на русский язык) что по обычаю этого племени, сыновьям запрещено хоронить мертвого отца и даже прикасаться к нему нельзя, недопустимо и просить об этом гауджо - то есть не-цыган. Похоронить их отца может только "цыганская кровь" из другого табора. Нарушение запрета приведет к чудовищным последствиям. Сыновья в отчаянии - в окрестностях нет иных цыган. Значит труп отца останется поверх земли, что еще хуже.
Валет внимательно прислушивается к их разговорам и песням - это развлекает его не надолго, он разочарован - цыгане не красивы, зеркальца, бисер и перья, кое-как пришитые к ветоши, только подчеркивают их убожество, неуместно, неуместно, как косметика на мертвеце. Из оврага смердит раскисшей глиной, бесконечной поздней осенью, телесной кислятиной, гнилыми головешками, дерьмом.
И вдруг из пары брошенных фраз, Валет узнает, что таборные ублюдки владеют единственным сокровищем - цыганским камнем. Видно, что табор голодает, но даже при смерти они не расстанутся с сокровищем, которое передают из поколения в поколение. Валет слышал легенды о чудо-камне.
Цыганскому камню нет цены. Алмаз "Орлов" или жемчужина "Пелегрина", все коронационные драгоценности по сравнению с ним - фальшивка. Говорят, первые цыгане увезли его из Индии, когда-то, как ведется в восточных сказках - сокровище было вставлено в разверстый рот богини Кали, пожирающей черной матери - плясуньи.
Сами того не подозревая, цыгане сидят на миллионах, вот уже два месяца никто из них не пробовал хлеба и многие из них не переживут близкие зимние морозы.
Сыновья царапали щеки и пели, пели, пели, сквозь слезы, исступленно глядя на труп. Теперь они в безвыходном положении - им нельзя уйти и бросить отца, похоронить его они, по суеверию своему не могут - им осталось только сидеть в последнем овраге-гноилище и бессильно следить за страшной работой разложения.
Дома за легким ужином Валету приходит в голову великолепная каверза, затея, которая может развеять тягостную скуку, он даже щелкает пальцами от удовольствия, и раскрошив хлеб на тарелке, торопится в соседнюю комнату, где стоят сундуки с разнообразным тряпьем.
Он доставал и отбрасывал разнообразные маскарадные тряпки, что-то прикидывал на себя, что - то отметал сразу, улыбался быстро, под кожей токайским белым вином вспыхивало невероятное, преисподнее веселье, такое веселье, которое наяву мало кто пробовал, испанцы называют это состояние "дуэнде". http://arty-shock.ru/articles/duende.html
Отличная лихорадочная ночная работа. Валет нашел нужное, бросился к зеркалу, а зеркало старое - волнистое, очень мутное - лица своего не разберешь, только смутный абрис, но и этого достаточно, для прелести переодевания, для двуликой лукавой игры. Вскинутые голые руки, от затылка вверх взбили массу волос, в пряди он, мурлыкая песенку, вплетал ленточки, белые, красные, золотые, перья и стеклянные бусины, колокольчики и косточки. Ловко затягивал на груди шнуровку черного бархатного корсажа, расшитого стеклянными капельками - траурными слезками, шуршал бесконечными пестрядинными подолами, оборками, повязывал на бедра то так, то эдак сумасшедшие павлиньи шали, алые, синие с золотым, с турецким узором, индусские, нехристов нерест узора рябил и вертелся в глазах.
За ночным прыщавым от дождя озером пели, пели, пели цыгане над мертвым Баро. Они верили, что ничего дурного не случится, если они не перестанут петь. Баро будет слушать их песни и не отвлечется на иные дела.
Утром из малого каретного сарая гибкая, прелестная цыганка вывела лошадь, запряженную в крестьянскую телегу, тронула вожжи, и поехала по еле заметной лесной дороге.
Дикое зрелище - цыганочка - цикада, нарядная, как майское деревце, вся переливающаяся, звонкая, остролицая, с улыбкой полной лукавства и прелести, держит в руках веревочные загаженные вожжи, правит серой телегой, в безнадежном грязно-ржавом лесу, где сами деревья ненавидят соседей, да и весь этот лес - словно щербатый гребешок, мерзкая морось, кислое хлюпает под колесами, копыта расхлопывают суглинистые колеи.
На телеге за спиной возницы - пустой открытый гроб, выстеленный белой простыней, в сборках, в изголовье - подушка-думочка, со своей постели брал.
Крышки у гроба нет.
Валету безумно весело, дуэнде приплясывает в сердце, как кипучая смола, скоро он достигает оврага.
Таборные уроды, те, что устали петь и сели отдохнуть, вскочили, раззявились, увидев цыганку на телеге, двое перекрестились, маленький пащенок подобрал сопли и с ревом спрятался за старших.
- Мои хорошие, я похороню вашего отца.
Старшие, не веря нежданному избавлению, плачут, слезы, как старый рассол марают щетину, они кланяются в пояс, говорят, что Бог послал, их идиотские лица, неумытые сусальники веселят Валета еще пуще, так по хворосту бежит огонь, и не простой, а бенгальский - дуэнде, дуэнде. Цыганка напустила на себя грустный вид, ей стоит большого труда не расхохотаться в голос, кончики губ подрагивают, она, звеня браслетами, закрывается рукавом, соболезнует, красуется перед простофилями на гробовозной телеге, как райская жар-птица, вся - кровь, золото, антрацит и киноварь
Кто-то бросается к трупу, стараясь не прикоснуться, заворачивают его в рогожу, волокут к телеге из рогожного куля выпадает в грязь бледная, будто надутая перчатка ладонь - тащится по глиняной каше.
Цыганка властно, танцевальным жестом остановила их, крикнула старшему:
- Заплати сначала.
Таборяне умоляют жестокую цыганку сжалиться, у них ничего нет, они давно бедствуют, пока отец лежит здесь, они не могут ни ремесленничать, ни побираться. Ослабели дети, чтобы прокормить младшего, они жуют кору и желуди и кормят его с пальцей жеваной кашицей.
Валет, по его собственным словам про себя "поддает соли в спектакль"
- Ничего не знаю. Бесплатно - ваш отец для меня - сырое мясо.
Перебирает вожжи, собираясь уезжать.
Тогда старший, обреченно побрел к костровищу, рядом с которым в грязные узлы было завязано и свалено у костра все имущество табора.
Достал продолговатую изящную шкатулочку с переплетшимися грифонами на крышке, процветший старинной чеканки узор, с эмалью, сразу видно - насколько древняя и добротная работа.
Со слезами старший сын баро отдал цыганке единственное сокровище табора.
Тело старика перевалили в гроб, вытянули из-под него измаранную рогожу, попрощались издали - долго вспоминал Валет, как кланялись вслед не люди - кули тряпья.
Он подстегнул лошадку, и когда осиротевшие сыновья скрылись из глаз, достал из за корсажа шкатулочку - та нагрелась от телесного тепла, удобно лежит в руке, как игрушечка, а содержимое еще краше.
На телеге култыхался студнем старый цыган - не влез в гроб, обвис по краям, отекший, страшный.
Валет открыл шкатулку и увидел цыганский камень.
На его ладони простая матовая стекляшка, осколок бутылочного виноградного стекла, обкатанный морем.
Дешевка. Ничевок. Фата-моргана.
Валет строит раздраженную гримаску - затея провалилась, веселый бесенок дуэнде остыл и притаился, все бесцветно, обрыдло - все будто в насмешку - и маскарад и ненужный труп, и гнилостный бессовестный лес, и плоское озеро по правую руку. Ну да все-таки игра стоила свеч, развлекся, пусть и на полдня.
Вожжи обвисли, лошадь стала, понурилась.
Валет озирается и, беспечно сталкивает гроб с мертвецом с телеги - все это, хлюпнув, валится в укромную балочку, трещит тощий сухостой - с дороги гроба не видно, все провалилось, как и следовало. Дело сделано.
Налегке колеса завертелись веселей.
Валет переоделся в мужское, рассеянно сунул цыганский камень в карман и к вечеру забыл о нем.
Замолчали цыганские песни.
Проходит зима.
Пасмурный ранний апрель - мало отличимый от ноября, та же расступица и мокропогодие.
Висельный лес насупился над очистившимся ото льда свинцовым озером.
Валету принесли долгожданное письмо. Он собирается в Петербург, кончилось заточение, ощущение полета, азарта, не оставляет с того момента, как распечатал конверт.
Без мысли, с легким сердцем он покинул опостылевший дом, верхом поехал в деревню, там, в большом поместье, его должны были встретить и отправить на перекладных в неблизкий путь.
Рыжая дорога через сенокосную луговину, в ямах еще дотлевает несвежий прокаженный снег - рыжие перезимовавшие травы шелестят за спиной, ранний вечер, только только начинает смеркаться, далеко - деревенские дымы и висельные полосы леса. Простудно.
Всадник едет рысью, задумавшись о приятном.
Из-за купы кустарника выходят цыгане.
Те самые.
Они такие же оборванные и нищие, как и осенью. Но лица уже не бессмысленные, а очень горькие, сердитые и суровые. Ребенка среди них уже нет.
Несмотря на мужскую одежду, и убранные под шляпу волосы - цыгане узнали его.
Цепью они перегораживают дорогу, старший перехватывает лошадь под уздцы, устало говорит
- Милый. Слезай добром. Пойдем с нами, посмотришь, как оно вышло.
Валет не вооружен, но знает, что может голыми руками убить говорящего с ним цыгана. Но снова - встрепенулось бесноватое дуэнде - любопытство, азарт, впрыснутый в кровоток. Любопытство пересиливает - это приятное дорожное приключение о котором занятно будет рассказать в поместье, пока будут закладывать экипаж.
Цыгане не требуют назад камень - они хотят иного. В плотном кольце цыган Валет возвращается в тот давний овраг. Лошадь с пустыми болтяющимися стременами ведет позади младший.
В овраге валяется все то же тряпье, так же смердят уголья, валяются недплетенные корзины. Только у костра сидит старый баро.
Кулема кулемой, его одежка за зиму, под тающим снегом, превратилось в одноцветное месиво - будто куча влажных кладбищенских листьев, оставшихся с минувшей осени.
Труп оборачивается - лицо невообразимая позеленелая маска, левая щека наползла на выгнившие, как у раздавленной жабы, червивиые ноздри, правую насквозь расклевали птицы - торчит кусок кости из десны, глаза вытекли, на руке, которой он бессмысленно елозит в грязи под собой - нет нескольких пальцев.
Валет вздрогнул от омерзения, попятился.
Старший подталкивает его к старику у костра. Слышно, как мертвец принюхивается, бормочет шлюпяками губ невнятное - он оживился, привели того, кого он искал вслепую все это время.
- Ты нас обманул, теперь наш отец стал мулло и вернулся, все случилось, как мы боялись. Ты его выбросил, ты его и заберешь с собой. Мы тебе заплатили.
Валет понял, что по-цыгански "мулло" - нечто вроде упыря, людоеда, неотвязный призрак.
Колыхаясь, как квашня, баро поднимается на слоновьи потекшие ноги.
Лошадь храпит и рвется. Цыгане расступаются, Валет облизывает сухие губы, с всегдашним азартом, теперь он должен бежать от мертвеца, он еще молод, у него прекрасно выдрессированное и никогда не болевшее тело, он успеет быстрее - старый цыган разваливается на куски, он слеп, к тому же Валет знает, что делать. Он обставит старика.
Цыгане начинают петь сорванными весенними голосами.
Не раздумывая, Валет бросается бежать, сквозь тростники. Ему спокойно и почти весело, хотя странная надтреснутая нотка все же есть, слетела шляпа, растрепались волосы, на бегу он опускает руку в карман, коротко засмеялся - под пальцами - твердое и холодное - это цыганский камень.
Мертвец идет, как медведь, в развалку, не торопясь, он взял след и не отступится от своего.
Валет торопится к озерному берегу - он знает, что согласно поверью - блуждающие мертвецы не могут пересечь границу проточной воды, там - спасение.
Валет хороший пловец, ему не страшно.
Почти не страшно. Ну разве что совсем чуть-чуть.
Не раздеваясь - мертвец лезет из тростников совсем близко, трясет своими червоточными руками, - Валет бросается в воду, даже лихо хохотнув, как мальчишка, который на спор первым прыгает в холодную речку. У берега сразу глубоко.
Плывет красиво, саженками распахивая ледяную воду с мелкой зыбью, над водой низко носятся птицы - пестрые, тусклые птицы.
И вот тут Валета накрывает с головой ссаднящий животный ужас.
Потому что он вспомнил - в это озеро не впадают реки. Никакой, даже малый ручеек не вытекает из него.
Оно питается подземными ключами, оно стоячее, как болото... Это мертвая вода, в нее Господь не глядит, в ней даже звезды и лесные холмистые окоемы не отражаются.
Это его - валетная, червонная вода, из нее нет выхода и озера ему не перплыть.
Валет нелепо барахтается, давится водой, жалко кричит, цыганский камень в кармане тянет на дно. Спасения нет и не будет. Озеру некуда торопиться.
Мертвец спокойно входит в воду - торчит только его голова в высокой шапке с лопнувшей тульей.
плывет, ровно разрезая зыбь, ни разу не всплеснув.
И скоро достигает свою добычу, свой весенний приз. Мулло получил Валета. До свиданья, милый.
Валет, в последний раз хватает душный холодный воздух и резко уходит под воду. Как тыквенный бакен, проваливается и гнилая голова старого баро.
На вороненой глади озера медленно расплывается непристойно яркое пятно - кровяная клякса.
Нет. Это не кровь всплыла.
Это красная цыганская шаль с павлиньими глазчатыми узорами медленно и веско распускается, как хлёсткий мясиситый цветок в бессловесной воде.
Деревенские знают, что с той весны вода в озере стала негодной для питья, рыбной ловли и стирки. Она прогоркла.
К ней нельзя прикасаться - разъест руки, как щелочь.
Но никто не может объяснить - почему, свидетелей у бегства не было.
В овраге стоят цыганские сыновья и поют, поют, поют, закрывая лица руками.
Сменяя друг друга.
Финальная песня.
Титры.
Стоп. Снято.
P.S.
В ночь с субботы на воскресение я заснул около трех ночи, проснулся в шесть часов двадцать минут.
На другом конце Москвы, моя приятельница не спала всю ночь - возилась по дому, стирала, мыла пол.
В половине седьмого утра она легла спать.
Ей не снилось ничего.
Только одно помнит - бесконечно звучащие в голове цыганские песни - пел хор, ни одной знакомой ей песни, странные, будто скорбные голоса.
3. Община.
Северное море. Я никогда не видел фьордов, но имею представление по фотографиям и фильмам, к тому же помню эстонские меловые утесы. Именно так - меловые утесы, сосновый лес в седловине меж утесами, в ущелье ходит хриплый бурунный прибой. Под ногами - хвоя, черничники, олений мох. Конец ноября. Последняя брусника - маячками в порыжелой папороти. Мы живем здесь, в долине - рядом с укромной бухтой - подковой. Я вижу, как не греющее солнце рано, совсем рано скатывается в море и кропит многопудовые слоновьи облака красными отсветами.
В долине стоят наши дома - круглые деревянные хижины из сосновых смолистых досок-горбылей, крытые соломой. Такие низенькие, что даже мне, малорослому, нужно пригибаться, чтобы войти в дверной проем. Именно проем - в хижинах нет дверей.
У нас не принято закрывать двери.
В общине живут только мужчины. Здесь нет и никогда не будет ни одной женщины, ни одного ребенка, ни одного старика. Самому младшему - 16 лет. Самому старшему - 50. После пятидесяти человек уходит из нашей общины - доживать к людям, которые обитают за сосновым лесом. Мы никак не пересекаемся с ними, хотя знаем, что там, за алозолотными стволами кто-то живет, что нас не любят - там, снаружи нас называют навьими людьми.
Мы ничем им не обязаны и ничего от них не хотим. Пресную воду мы берем в лесу, на склоне соснового холма - там есть четыре источника, чистая и очень холодная вода течет из четырех серебряных трубок в форме фаллоса. В общине нет хлеба. Мы делаем лодки и ловим рыбу, охотимся. У нас есть мясная яма - вырытая до ледяного пласта мерзлоты и коптильни. У нас есть льняное и крапивное поле. Из льна и крапивы младшие ткут полотна, шьют одежду. Кто-то донашивает старое тряпье - откуда берутся новые мужчины в общине, откуда пришел даже я сам - я не знаю. Знаю, что я молод, что слабее других, на мне ветхая матросская одежда. В общине нет главаря, не поставлена церковь - только на утесе - грубый крест и колокол в деревянной арке. Священников здесь нет, каждый приходит и молится сам, когда захочет и кому захочет. Если не молится - то просто так стоит и смотрит на далекое мелководье. Из воды торчат обомшелые валуны. На солнце видно как ходит косяками рыба.
В общине ни у кого нет своего собственного дома. По негласному закону если хозяин отлучился на охоту или рыбный лов, а другой член общины увидел его дом пустым, он может там поселиться. По возвращении хозяин пожимает плечами и идет искать себе новый дом по тому же принципу. Если гость сильнее хозяина дома - он может запросто вышвырнуть хозяина вон и занять его место. Никто этому не удивляется. Есть негласный уговор - в доме могут жить только два человека. Одному - нельзя. Один будет спать на улице, это никого не будет волновать.
Я ни с кем не могу сговориться, потому что, как я уже говорил, я не особенно "выгодный" компаньон. Толку с меня, если признаться, как с козла - молока. Ни рабочих рук, ни смекалки, ни казистой внешности. Я сплю в лесу, сгребаю старую хвою в кучу и сплю. Я ворую объедки, и по ночам тащу рыбу из коптилен. Надо мной смеются остальные молодые. Я понимаю, что скоро будет зима и я просто замерзну. Тогда я нахожу человека, которому 49 лет, значит, через год он обязан покинуть общину. Тип этот - натуральный спившийся боцман. Сизый нос. Морда,как окорок. Щетина на брылях. Слезящиеся глаза. Глуп, как треска. Я сговариваюсь с ним - мы обходим хижины и видим в одной из них - смазливого подростка - я вспоминаю что он потешался надо мной больше, чем все остальные. Он сидит на корточках над очагом и помешивает в котелке варево. Он один - его хозяин ушел на промысел. Я подговариваю моего "боцмана" и он охотно вышвыривает паршивца за шкирку из хижины. Он сильнее. Теперь мы будем жить здесь вместе и есть их суп из рыбьих голов. Мы сидим в хижине на земляном полу, едим, пьем воду с заваренной хвойной вытяжкой, курим одну трубку, это не табак, какие-то горлодерные листья. Мне все равно - разговаривать нам не о чем. По ночам Боцман кладет мне одну руку на горло, вторую - на лоб. Я лежу смирно. Такова моя плата за компаньонство - я отдаю ему свое животное тепло и забираю его старость. Таким образом я очень быстро взрослею, а он наоборот - отсчитывает годы - 48, 47, 46, 45. Это оттягивает его срок изгнания из общины. Я не возражаю - мне еще далеко до пятидесяти, а так от меня есть хоть какая-то польза.
Валит мокрый снег. Гаснет в море. Ничего не видно с вечера, все заволокло. Угрюмо, сами с собой ревут на ветру сосны. Меняется погода.
Я ложусь спать, отвернувшись к стене, Боцман долго перхает, ворочается, сегодня он не берет у меня ничего.
Среди ночи я просыпаюсь от очень душного тревожного запаха. Поднимаюсь на локте - слышу снаружи каштановый треск с прищелком - это горят смолистые сосновые кроны. Невероятный оранжевый свет льется в окна. Я знаю, что те люди, снаружи, обычные обитатели "залесья", потеряли терпение, и в одну ночь решили расправиться с нами, с навьими людьми.
Я говорю сам себе: Они подожгли торфяники. Идет верховой и низовой пал.
Трясу за плечи Боцмана, но он не просыпается, и я понимаю, что я не смогу его разбудить просто так, как не смогу разбудить никого. Понимаю, что хижина сделана из смолистых досок и солома займется сразу.
Выхожу из хижины и вижу, что огонь ползет и под землей - и по всему свету - по соснам на утесах.
Поднимаюсь к кресту, хочу звонить в колокол, но веревки нет, и языка у колокола нет, кто-то ему вырезал язык загодя, чтобы спящие не проснулись.
Единственный путь к спасению - уходить в море, откуда мы вышли. Но если у колокола нет языка, значит уже нет и лодок на причале.
Значит нужно уходить туда, откуда мы вышли, пешком, нагишом, как угодно.
Я бью в безьязыкий колокол сначала костяшками кулака, потом подбираю камень - так звонче.
Знаю, что внизу просыпаются навьи люди, равнодушно сбрасывают одежду, ногти, волосы, и идут вереницей к воде.
Я пойду последним.
Я успею. - говорю я.
-Ди-донн. - говорит колокол - Ди-донн.
4. Хлеб у царя украл.
Сон недавний, середина октября.
Глубокая ночь. Моя улица - но домов на ней нет, словно и не было никогда - ровная грунтовая дорога, деревья, между деревьями - пятиэтажный дом, как башня, с мансардой - словно из дома, что наяву стоит напротив моего отрезали ровный кусок и оставили.
В мансарде собрались молодые люди, есть военные, есть штатские, ни одного знакомого наяву лица. Все очень возбуждены, пьют вино, много и запальчиво говорят глупости.
Атмосфера лихорадочной сходки заговорщиков, вроде декабристов, щенячьи радости подполья.
Пьют много, бренчат на гитарах, "Мой друг, доколе нам терпеть свободы совести попранье"
Раскладывают на столе меж бутылок и стаканов какие-то карты и планы, ссорятся, принимают Судьбоносные Решения. Свобода или смерть. Сейчас или никогда.
Я сижу с ними, но несколько отстраненно от общего "котла", скромно пристроился у окна.
На мне ладная одежонка, самому нравится, на груди много пуговиц, блестят, втайне радуюсь, как ребенок - елочной мишуре.
Я страше их всех на десятки лет.
Но они не знают этого, потому что я выгляжу гораздо младше истинного возраста. Моя внешность - обман, причем как я этого добился - не знаю, но сам факт этого радует столь же сильно, как и новенькие блестящие пуговицы.
Я не вижу себя со стороны, но знаю, что выгляжу много моложе, наивней. Заговорщики мои, гарибальдийцы и инсургенты относятся ко мне покровительственно, свысока, как матерые волки к желторотому птенцу. Наливаю в стакан вина, один тут же подходит и назидательно говорит:
- Ты много не пей, тебе рано еще.
Я пристыженно киваю, а в душе хихикаю
- Я, родные мои, - думаю - попил в жизни столько, что если вам налью - вы утонете.
Хлопаю глазами, внимательно слушаю разговоры.
Господа обсуждают обсуждают неприятный инциндент - где-то близ кладбища, которое находится от нас минутах в двадцати езды, сидят такие же... спасители Отечества, но их тайную явку "попалили" и сейчас уже туда едет отряд арестовывать всех, кого найдут.
Нужно предупредитть товарищей заранее.
Но вместо того, чтобы ехать, заговорщики судятся-рядятся, поминают старые обиды, дело доходит чуть не до драки, спорят, кто поедет предупреждать.
Подаю голос:
- Давайте я съезжу. На меня никто не подумает.
Они с сомнением смотрят на меня, пытаются отговаривать, но не очень убедительно, я делаю совершенно простодушное гимназическое лицо - они соглашаются отпустить меня.
Внизу ждет буланая очень красивая лошадь, как подарок - в тон моей тайне возраста и пуговкам.
Еду рысью и приговариваю в такт:
- Так вот ездят генералы,
Так вот ездят офицеры,
Так вот ездят казаки...
Смеюсь, улицы пустые, сквозь фонари сеет соломенной сечкой дождь.
И вдруг мне в голову приходит ясная мысль:
" А какого черта я туда еду, чего ищу. Я много видел, много пережил, я не совсем здоров."
Дело в том, что под ладной одежкой все тело мое замотано бинтами от щиколоток до горла, под бинтами - болит. Не сильно, будто расчесанные комариные укусы. Привычно.
- Что мне все их дурацкие игры. Все равно исход понятен.
Так что, если честно признаться, сразу и бесповоротно в душе отправляю моих "декабристов" на прохладный йух.
Доезжаю до ворот кладбища, тянется ограда, смотрю, а за оградой кладбища нет. Там стоят домики, низенькие, одинарные, на столбиках, как ульи, много-много домиков и в каждом горит окошко.
Понимаю, что меня обманули, в округе нет никаких людей и явочных квартир, так что даже моя измена не играет уже никакой роли.
Я доволен. У меня есть лошадь, пуговицы и тайна.
Голове тяжело и жарко - мешают намокшие волосы.
Перед воротами, где наяву торгуют цветами и стоит ларек с записями Высоцкого, вижу большую лавку - тускло светится витрина.
Спешиваюсь, вхожу, в лавке торгуют книгами и деревянными ожерельями. Все книги старопечатные, а ожерелья затейливые, только деревянные, каменных или стеклянных нет.
Перед каждым лотком сидит продавец, я понимаю, что в этой лавке продают книги умерших мужчин и ожерелья умерших женщин. Есть уговор, что продавцами должны быть только родственники или близкие друзья, чтобы покупка состоялась, каждую книгу надо подробно описать, а в бусах пересчитать все бусины и подвески и указать в расписке их количество.
Но мне не нужен их таовар. Все эти книги есть у меня дома, а ожерелья мне дарить некому.
Выхожу из лавки.
На улице полно народу. Стоят мои знакомцы из мансарды, и сонные обыватели. Одна старуха на меня показывает и говорит: