Наступил 1917 год, а вслед за тем в Россию тихо и незаметно пришла революция. В Киев, где в госпитале с декабря месяца валялся Фёдор Громов, каждый день приходили ошёломляющие новости: коронованный царь Николай II, самодержец Всероссийский, добровольно отрекся от престола в пользу своего брата, великого князя Михаила Александровича. Тот сам отклонил от себя "непосильный венец", - как писали демократические газеты.
Киев украсился красными флагами. Улицы запрудили праздно шатающиеся толпы ликующих горожан, повсюду вспыхивали стихийные митинги, по Крещатику проходили многочисленные демонстрации рабочих и солдат местного гарнизона, на серых шинелях у которых кровянели неуставные банты. Нижние чины перестали отдавать честь господам офицерам, ходили расстегнутые, с винтовками, закинутыми за плечо стволом вниз, как партизаны. Воинская дисциплина в частях заметно пошатнулась.
Вышедший вместе с группой выздоравливающих раненых на улицу Фёдор Громов увидел на обшарпанной газетной тумбе огромный, испещрённый крупными буквами, плакат.
- Высочайший манихвест, - громко прочитал какой-то ссохшийся, с провалившимися глазами, окопник.
"Божию милостию, - принялся читать про себя и Фёдор, выхватывая самое главное и пропуская детали, - мы, Николай Второй, Император Всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая...
Объявляем всем нашим верноподданным. В эти дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение... и, в согласии с Государственной думой, признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть...
Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие Наше брату Нашему великому князю Михаилу Александровичу, благословляя его на вступление на престол государства Российского...
На подлинном собственной Его Императорского Величества рукою написано:
Скрепил министр Императорского двора генерал-адъютант граф Фредерикс.
Фёдор только горько вздохнул, поправил на лице чёрную повязку, закрывавшую выбитый на фронте левый глаз, и направился обратно в госпиталь. В палате людей было мало. Громов, не снимая сапог, прилег на кровать и задумался. Его раздирали, душили тоскливые мысли: война, которая должна была кончиться со свержением Николая II, и без того кончилась для него, Фёдора, с потерей глаза. Вспомнился тот страшный, последний для него бой, занесённые снегом окопы, истерический крик Топоркова, взрыв, пламя перед глазами, острая боль...
- Всё теперь кончено! Вcё, всё, - Фёдор, не замечая, что думает вслух, судорожно схватился за голову.
- Царя что ли жалко? - окликнул его с соседней койки раненный в обе ноги и руку пожилой уральский казак. - Видать, много, он тебе доброго сделал, коль так по нём убиваешься.
- Да пошёл ты со своим царём!.. - поднял на него мокрое от слёз лицо Фёдор. - Скалечил меня царь энтот, видишь! Кривым теперь всю жизнь буду, а я и не женатый ещё. Кому теперь такой нужен? Ни одна девка не глянет, разве какая-нибудь дурочка станичная... А ещё, казак, то обидно, что и война с моим ранением в однорядь кончилась. Ох, обидно, папашка... Ведь каких-то два месяца оставалось до конца. Сейчас бы вместе со всеми домой в станицу поехал. - Фёдор снова затрясся всем телом, еле сдерживая, рвущиеся из души рыдания.
- Нe тужи, козак, проговорил, заметно окая, бравый бородач-пехотинец. На нём был давно не стиранный больничный халат, правый, пустой рукав которого - засунут за пояс. - Меня вот тожеть отметили. Левша я теперь - ядрить их в печёнку!.. Aн не плачу, потому как бабье это дело - слезу подпускать. Москва, знаешь, козак, слезам-то не больно верит... Скажи спасибо, что жизню Господь сохранил.
- А иди ты!.. - сердито отмахнулся от бородача погруженный в свои невесёлые мысли Громов. - Лучша б навовсе убили! Как Митьку Луня, чем так-то...
- А я слыхал, что в городах искусственные глаза делают, - приподнял перебинтованную голову с подушки недавно прибывший в госпиталь с передовой рыжеусый артиллерист. - Вот ей Богу не брешу, делают. Я в Новосибирске самолично такую мастерскую видывал. Говорят, что такой глаз подбирают, - от здорового не отличишь!
- Вранье, - отмахнулся от рыжеусого, как от докучливой мухи, Громов. - Глаза уж мне никто не вернет. Баста.
- Так спросить надо, козак, - вновь заговорил однорукий бородач, - у тех спросить, кто отнял у тебя глаз, а у меня руку... Ты вот насчет войны тут разорялся, прикончилась, мол, и дело в шляпе. Дудки! Царя скинули - полдела. Буржуи с офицерьём у власти остались, генералы... В Питере, по слухам, Временное правительство какое-то объявилося, а это не лучше царя Николашки, так-то вот. Был один живоглот, а теперь целая свора.
В этот момент в распахнутую ветром форточку с улицы ворвались слова песни:
Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущённый
И в смертный бой вести готов.
Мимо госпиталя прошла оживленная колонна киевлян. Слышались смех, озорные выкрики, шутки. Под окном грянуло несколько пистолетных выстрелов.
- Так революция ведь, гляди, дядя, - кивнул головой на окно Фёдор, обращаясь к безрукому окопнику. - Войне проклятой конец должен быть учинён. Я про то ещё на фронте слыхал, - казаки из крамольной бумажки читали. Токмо не верил я, что Ленин тот, верховод всей "политики", которая народ мутит, царя с престолу спихнуть сможет. В старину наши казаки донские на энтом деле зуб обломали, куда уж, думал, ему, кацапу-то!
- Занятный ты человек, Фёдор, - заглянул ему в глаза однорукий бородач. - Только тёмный уж слишком, неотёсанный.
- А ты дюже светлый, дядька? - ощетинился Громов. - Просвети и меня, чего уж там, в долгу не остануся.
- Вам, Фёдор, атаманы с афицерами сотни лет головы затуманивали, а ты хочешь, чтобы я тебе за день ее прояснил. Тут время, браток, нужно не малое. Одно хочу сказать: не правильно вы, казаки, раньше жили. В царских опричников превратилися.
Однорукий, присев на край Фёдоровой кровати, полез в карман больничного, грязно-серого халата за кисетом.
- Дай cверну-тo закрутку, - потянулся к нему Громов, но бородатый отрицательно мотнул головой.
- Не, я сам. Уже наловчился одной рукой цигарку свертывать, дурное дело не хитрое.
- Так как же насчет войны, Микола? - спросил, не удержавшись, раненный в голову артиллерист.
- А так... По всем статьям выходит: по новой погонют нашего брата в окопы, - закурив, продолжал однорукий. - И будет вся эта канитель продолжаться до тех пор, покель народ окончательно не поймёт, что к чему и не сбросит со своей шеи всю эту буржуйскую золотопогонную нечисть. Власть в России должна принадлежать рабочим и крестьянам, иными словами, - должна у нас быть диктатура пролетариата, то есть, самых беднейших классов. Вот тогда-то и наступит на земле настоящая справедливость, о которой прадеды наши мечтали. И войн никаких больше не будет. Народ, конечное дело, сам по себе с этим делом не справится, - организация нужна, как бы генеральный штаб, чтоб повела она массу супротив угнетателев-империалистов. И такая партия у нас, братцы, имеется: рабочая партия большевиков во главе с Лениным. Самая справедливая, скажу вам, партия во всём мире.
- Так то ж мастеровых партия, - вставил, внимательно вслушивавшийся в слова окопника Николая, Фёдор Громов. - Нам, казакам-хлеборобам она, чай, не подойдёть, партия та.
- Всем она подойдёт, Фёдор, - урезонил его однорукий. - И тем, кто землю в поте лица своего пашет, и тем кто кувалдой на заводе день-деньской стучит. Вот, к примеру, хорошо ли вам, станичникам, под, атаманами жить? Тянуться перед ими во фрунт, зуботычины получать, да полжизни с коня служивского не слазить?
- Что там толковать, дерьмовое дело, - вздохнул раненный в обе ноги уралец. - А как на службу зачнешь собираться, да сынов спроваживать, - и вовсе сущий разор в хозяйстве. Коня строевого купи, всю обмундировку, летнюю и зимнюю, - справь загодя. Харч, фypаж для скотины, шашку - тожеть. Окромя одной винтовки, всё за свои кровные покупаешь. Хучь бы новая власть отменила эту привилегию, что ли. Вздохнули б казаки свободно.
- И отменит, станичник, вот поглядишь, - оживился однорукий бородач. - Токмо не нынешняя, что министры-капиталисты во Временном правительстве устанавливают, а наша, рабоче-крестьянская власть Советов. Попомните, товарищи, ещё одна революция не за горами. В корне она всю жисть нашу жистянку перепашет, диву дадитесь...
В последних числах марта Фёдора Громова выписали из госпиталя и, уволив из армии под чистую, отпустили домой. Распрощавшись с соседями по палате, Фёдор перекинул через плечо тощий вещмешок и намеревался уже выйти, как вдруг санитары внесли на носилках раненого.
- Ванька Вязов! - обрадовался, узнав друга, Громов и бросился к нему с распростёртыми объятиями. - Живой, чертяка! Ну здравствуй, здравствуй, Иван. Куда ранетый? В грудь картечью? Не беда, Вязов, выдюжишь, али ты не грушевец. Должон выдюжить и - точка! Войне-то конец скоро выйдет, слыхал, может? А я до дому снарядился. Вчистую меня из полка списали, Ваньша. Глаза, вишь, нет. Скалечили, падлы.
- Гражданин урядник, - подошла к нему пожилая, морщинистая медсестра в белой, накрахмаленной косынке, - раненый недавно перенес тяжелую операцию, прошу его не тревожить.
- Хорошо, сестричка, хорошо. Всё понимаю. Сам с того свету едва выкарабкался, - Фёдор отошёл от Вязова и санитары понесли его к свободной кровати.
Громов дождался, когда Ивана положили на кровать и поставили капельницу с каким-то желтоватым, похожим на лимонный сок, раствором, помахал с порога рукой, прощаясь. Вязов приподнял голову с подушки, слабым голосом проговорил:
- Фёдор, передай моим, что жив, мол, бродяга. Один раз помирал, теперь уж не боюсь, выживу. Так и передай, Федька: поклон, мол, шлёть... - Вязов, упав вдруг на подушку, закашлял, сильно сотрясаясь всем своим худым, спеленованным бинтами телом. От неловкого движения игла капельницы выскользнула у него из вены, по руке тоненьким ручейком потекла кровь.
- Передам, Ванька, всё передам, выздоравливай! - Фёдор, в последний раз глянув на бледное, почти восковое лицо друга, решительно вышёл из палаты. На шумном, запруженном военными и штатскими, киевском вокзале он, часа три протолкавшись в очереди, взял-таки билет на отходивший вечером поезд. Зашёл на телеграф и отправил телеграмму в свою часть, где просил о незамедлительной присылке домой, в Грушевскую, своего коня и оставшегося в полку имущества...
15
В станице Фёдора не ждали. Мать ещё не пришла в себя в крепких объятиях сына, а Прохор Иванович уже послал работника Борьку Дубова сзывать родственников и соседей на вечеринку. Мать, Матрёна Степановна, с соседкой Евдокией Топорковой спешно принялись за стряпню. Во дворе, возле курятника под навесом, батрачка Дарья, муж которой Яков Берёза воевал на фронте, умело, по-мужски, рубила топором головы курам. Истекающие кровью птичьи тела ещё вздрагивали в конвульсиях, а некоторые и вовсе бегали по двору без голов. Озорник Егорка гонялся за безголовыми курами, оглашая двор смехом и визгливыми выкриками.
Фёдор прошёл вслед за отцом в летнюю кухню. Присели а столу возле печки, в которой плясало и весело потрескивало пламя от разгорающихся кизяков. На плите шипел большой, ведерный чугун с водой, поставленный Дарьей для ошпаривания куриных тушек. В кухоньку то и дело по хозяйственным надобностям забегали суетливые женщины, но, увидев Прохора Ивановича с сыном, старались не шуметь и, взяв, что им было нужно, - поскорее выходили на улицу.
- Ну как тут у вас, батя? Что Максим? Учится? - спросил у отца Фёдор.
- Учится, - доставая из посудного шкафа бутылку самогонки, кивнул Прохор Иванович. - Улита, дай-ка нам что-нибудь загрызть да стаканов пару, - крикнул он заглянувшей в кухню дочери и вновь повернулся к Фёдору. - Как живем, спрашиваешь, сынок? Ничего, Бог милует... На масленицу, не слыхал, свадьбу справили: Зойку замуж отдали. Недалече, с хутора Каменнбродского жених, справных хозяевов. Леонтия Афанасьича Бойчевского сын, Иван. Его младший брат, Павло, - однокашник нашего Максима, в одной офицерской школе учатся... у Новочеркасске.
Фёдор поморщился.
- Они, люди брехали, не казачьего роду, батя, Бойчевские твои. Из жидов никак?
- Брехня, Фёдор, кого ты слухаешь, - досадливо мотнул головой Прохор Иванович. - Стал бы жид в казачьей гимназии учиться?
- Нy а вообще как живёте? - оборвал щекотливый разговор Фёдор. - Об революции что слыхать?
- Изменениев почти никаких, всё по старому, - сказал Прохор Иванович. - Полицейский, правда, у нас в станице был, Терентий, может, помнишь такого? Нету теперь. Революция... Не полагается, стало быть... Да что я - чушь всякую... - спохватился вдруг он. - Ты-то как, сынок? С глазом-то что? Насовсем, что ли?
- Конец, батя! - Фёдор сложил крестом два указательных пальца. - Крест моему глазу вышёл. Ты давай, готовь денег сколь ни наесть, - очухаюсь малость, в Ростов поеду искусственный глаз ставить.
- А рази ж такие бывают? - наливая в принесённые Улитой стаканы самогонку, недоверчиво спросил Прохор Иванович.
- Нонче, батя, всё бывает. Революция, сам говоришь.
Стали сходиться гости. Первым как всегда прибежал, за версту чуя дармовую выпивку, безрукий Мирон Вязов.
- Батюшки родные, Федька! Громов! Вот черт, возмужал-то как на казенных харчах. Да ты, гляжу, окривел никак. Где это тебя?
- В Галиции, - неохотно ответил Фёдор.
- И меня, там же, вот черти, - засмеялся от удовольствия, никогда не падавший духом Мирон и, сдернув с головы старенькую фронтовую фуражку защитного цвета, уселся рядом с Прохором Ивановичем.
Следом пришли Топорковы: Евдокия Макаровна с дедом Лаврентием. Потом повалили густой толпой: кумовья Ермоловы, Медведевы, дед Некрасов со снохой Ефросиньей, Закладновы, Мигулиновы и другие. Гостей набилось как на свадьбе полная горница. Всем хотелось услышать последние вести с фронта и из далекой от Грушевки,
взбунтовавшейся вдруг России, порасспросить о своих родных и близких. На сыпавшиеся отовсюду вопросы о войне, долго ли она ещё, проклятая, продлится, Фёдор неопределённо отвечал;
- Покель ничего не предвидится. Одно могу сказать точно: нынешнее Временное правительство не намного лучше царского. - Фёдор вспомнил безрукого бородача-пехотинца, своего соседа по госпитальной палате, - и добавил несколько сказанных им фраз, наиболее ярких и запоминающихся.
- Так ведь царя ж, Николашку, скинули, - горячился чей-то визгливый тенор, - знать и война должна закончиться, иначе б зачем его скидывать, царя-то?
- Енералы его на отречение подтолкнули, точно тебе говорю, сват Михаил, - доказывал ему сосед. - Он, царь-то батюшка, за нас, за народ простой душой исстрадался и примирение с Вильгельмом, королем германским, хотел учинить, вот его енералы с престолу и сковырнули. Чтоб, значится, войну кровавую продолжать да на народных косточках наживаться.
- Не, энто царица, стерва, ему козу подстроила, - говорил третий. - Она ить сама немецкого роду-племени. От её все наши секретные планы германские генералы знали. Сплошное предательство наверху было.
- И не царица вовсе во всём виноватая, a Вильгельмов шпиён: Лениным его кличут, - уверял слушателей четвертый. - И шайка-лейка у того Ленина есть - большаки прозываются.
- Да не, Гришка Распутин всей смуте голова. Он, он, станишники, - доверительно сообщал пятый.
Страсти за столом накалялись. Фёдор устал от расспросов и в разговоре не участвовал. Он лихо осушил налитый Гришкой Закладновым стакан огненного, чистого, как слеза ребёнка, первача и, закусывая, неожиданно заметил жадно впившийся в него взгляд жалмерки Ефросиньи Некрасовой.
- Посля окоопной жисти нашей солдатской и уличная дурочка за Василису Прекрасную сойдет, - оскалился в лукавой улыбке Фёдор.
Гости, между тем, поднабравшись сивухи, дружно повылазили из-за столов. Казакам захотелось покурить, поразмять кости. Самый младший из братьев Медведевых, Петька, виртуозно растянул мехи новенькой, недавно купленной на базаре в Новочеркасске, гармошки. Мирон Вязов тут же пустился вприсядку. Потащил было за собой в круг Фёдора, но тот отмахнулся от назойливого соседа. Выйдя с закруткой на крыльцо, поймал за рукав шнырявшего поблизости работника Борьку Дубова.
- А ну-ка, бесенок, кликни до меня во двор вон ту вон бабенку. - Фёдор указал через оконное стекло на стоявшую в горнице у печки Ефросинью. - Позовёшь, гривенник дам. Да гляди, про то никому не сказывай, молчок.
Борька, дурашливо хихикнув, как ветер унёсся в хату. Ефросинья вышла и Фёдор, залихватски сбив на затылок фронтовую казачью фуражку, повел ее в сад.
- Не приметал бы кто, Федя, - ласково обвивая рукой потную шею Громова, жарко зашептала казачка.
- Боишься? - ухмыльнулся Фёдор и жадно припал ртом к ее податливым, влажным губам, как к роднику с живой водой....
После этого вечера Фёдор ещё несколько раз встречался с Ефросиньей, предварительно хлебнув самогонки с Мироном Вязовым. Потом, забросив и то и другое, втянулся в хозяйство. Колесом завертелась однообразная, как дорога в степи, и скучная до одурения сельская жизнь. Фёдор изо дня в день с тоской убеждался, что к прежнему, беззаботно-радостному детству и восторженной юности возврата больше не будет. Съездив как-то перед Пасхой в Ростов, он наконец-то вставил там, в частной глазной клинике, искусственный глаз тончайшей, ювелирной работы.
- Как настоящий! - восторженно всплеснула руками мять, Матрёна Степановна.
Фёдор, повеселев, опять приударил по жалмеркам. Однажды старуха Терёхина, славившаяся своим сварливым характером и несдержанным, чисто помело, языком, застала его у тернов возле речки Тузловки с Фроськой Некрасовой и раззвонила о том по всей улице.
- Женить его, сукиного сына! Непременно женить, - возмущался, узнав об этом, Прохор Иванович.
Дело происходило в правлении и Платон Мигулинов, числившийся при атамане Ермолове вторым помощником, соболезнующее поддакивал Громову:
- Точно, Прохор, засватай ты ему к осени девку, не то энти таскания по жалмеркам до хорошего не доведуть. Я-то свово Сашку ещё перед службой обженил, теперича младшего надо, Антошку. Тоже непутевый растеть, на хуторе Каменнобродский с цыганчёй заезжей якшается.
Наследующий день в правление прибежала рыдающая, голосящая не своим голосом Платонова жена Клавдия.
- Ой, Платоша, oй родненький мой! Ой моченьки моей нету...
- Что? - до боли стиснув кулак своей единственной руки, впился в неё помутневшим враз взглядом Платон Мигулинов. Внутри у него всё похолодело от недоброго предчувствия.
- Сашу-то нашего убили! - запричитала, бросившись на грудь мужу, убитая горем
женщина.
Принёсший эту чёрную весть молодой казачок с верхнего края станицы, рассказывал в хате у Мигулиновых, в которую под завяз набилось соседей:
- Было это, братцы, на Припяти. Наш полк куда-то конным порядком перебрасывали. Ну едем, значится, взводными колоннами, растянулись по степу на версту. А местность, скажу я вам, ровная, ни тебе деревца, ни балочки. Одним словом, паршивая местность. А до лесочка, который впереди маячит, версты три ещё с гаком, не менее. Я как предчувствовал беду: коня пришпориваю да всё по сторонам зыркаю. И вот выныривает вдруг из-за того лесочка, германский ероплан, чисто стрекоза, - казак шумно перевёл дух и, огладев слушателей умным, прищуренным взглядом, стал доставать кисет.
- Дальше-то что было, служивый? - послышался чей-то нетерпеливый голос.
Немолодая, рябая бабёнка раскрыла от изумления рот. Казак затянулся вонючим махорочным дымом и, кашлянув в кулак, продолжил:
- Ну, значит, выныривает эта штуковина из-за лесочка и прямо на нас. Суматоха тут, конечное дело, началась в походной колонне. Одни казаки с коней посигала, в землю вжимаются, другие - врассыпную по степи, а третьи и навовсе встали как вкопанные и вверх на ероплан тот зенки пялют, как будто не видали никогда летающую телегу. Я, признаться, поначалу тоже спужался, прыгнул под брюхо коня и дрожь меня по всему телу прошибла: а ну, дyмаю, бомбу немец с дуру швырнёт, либо из пулемёта вдарит? Мало не покажется. Тут ероплан меня как будто услышал: и впрямь бомбы начал на нас скидывать. Страшное дело сделалось: человек с тридцать казаков в клочья разорвало, ещё столько же по земле в кровище катаются, - все сплошь переранетые. Мы, кто ещё на месте оставался, - по коням и наутёк, к лесу. А немец, сволочуга, летит сзади и косит нас из пулемёта, траву в пойме. И тут, значится, гляжу я: сынок ваш, хозяюшка, Сашка Мигулинов, натянул повод, остановил коня и в ероплан из винтовки целит. И покель тот прожужжал мимо, Лександр, значится, всю обойму в его, полосатое, как у змея, брюхо выпустил. И подал! Загорелось в ероплане что-то и пошёл он кубарем вниз, кренделя выписывать. Так о оземь и шмякнулся - только щепки в равные стороны полетели. Но и вашего сынка, хазяюшка, не уберёг Господь Бог: последней очередью достал его супостат! Пока мы, значится, к нему, к Лександру-то, подбегли, он уж, сердешный, и кровями весь изошёл. Кончился, царство ему небесное. - Казак, обжигая пальцы, сделал последнюю, жадную затяжку и, швырнув под печку, в специальную жестяную подставку, дымящийся окурок, решительно поднялся на ноги. - Ну, прощевайте, хозяева дорогие, не гневайтесь за весть чёрную, что принёс я вам не по своей воле. Война, она ведь никого не милует: ни казака, ни мужика, ни бедного, ни богатого. Эх, сколь народу уже полегло!..
Казак ушёл, а соседи долго ещё сидели у Мигулиновых, успокаивая навзрыд плачущую жену Александра, отпаивая сердечной настойкой мать...
На сенокос в Грушевскую прислали сотни три пленных австро-венгров. Тут же собрав станичный сход, атаман стал распределять работников по наиболее нуждающимся дворам. На следующий день одного австрийца нашли с разваленной топором головой. Виновных отыскать не удалось и, посудачив на майдане, казаки единодушно решили, что кто-то подобным образом отплатил австриякам за погибшего на фронте родственника. На том дело и кончилось. Справившись кое-как с заготовкой на зиму сена, стали готовиться к уборке хлебов.
16
Стоял тягучий, полуденный зной, не нарушаемый ни малейшим призраком ветерка. Природа замерла в сонном оцепенении. Солнце пекло до того немилосердно, что казалось, - хотело выжечь на грешной земле всё живое. Глубокая, задумчивая тишина обволакивала выжженные степные просторы; не было слышно ни весёлого стрекота кузнечиков, ни пересвиста сусликов, ни резкого звука крыльев вспорхнувшей из придорожного бурьяна птицы.
По пыльному степному шляху в направлении Грушевской устало брели два человека. Оба они 6ыли в защитных солдатских гимнастерках, выгоревших и потёртых до белизны, за плечами - вещмешки и скатки шинелей. Один, - высокий, с лычками ефрейтора на погонах, превозмогая усталость, что-то оживлённо говорил, указывая рукой на раскинувшуюся далеко впереди, в низине, станицу. Пот обильно струился у него по лицу, линялая гимнастёрка взмокла под мышками и на спине. Второй солдат, немного ниже своего спутника, весь заросший колючей рыжей щетиной, угрюмо помалкивал, изредка роняя короткие фразы.
- Вот, Ефим, видишь - станица наша, Грушевская, - заметно волнуясь, говорил высокий ефрейтор своему суровому, неразговорчивому спутнику. - Три года рвался, детишков не чаял увидеть и вот наконец-та... Дошёл ведь, чёрт побери! Дополз.
Рыжий повернул к нему злое, недовольное всем на свете лицо, процедил сквозь стиснутые, зубы:
- И бис мэнэ дёрнул з тобою, Дубов, связаться. Робыть-то щё будемо? Та липа, щё ахвицер у Карсе зробил, тильки отпуск дае, тай и тот у субботу кончается. Заарестуют нас, Михаил, тай снова на фронт отправлють, а то и навовсе - к стенке! Чуешь, щё кажу, лихоманка б тоби узяла?
Высокий, посуровев, гневно взглянул на рыжего.
- Я тебя, Ефим, силком за собой не тянул. Аль воевать ещё не наскучило? Иди тогда, не держу. Подставляй опять дурную башку под турецкие пули за капиталы буржуйские, а с меня этого дела хватит! Будя, брат. Навоевался по горло!.. Верный человечек мне сказывал, - ещё одна революция намечается, большевики всю власть забирать будут. Вот я до той поры и прихоронюсь. - Высокий, снова развеселившись, хлопнул своего приятеля по плечу. - Проживем как-нибудь, Клименко, где наша не пропадала! Помнишь, как под Эрзерумом турки нас к ущелью прижали? Позади - пропасть тридцатиметровая, Аракс по дну протекает, впереди - горы неприступные и башибузуки на них засели. Цельных две недели тогда от них отбивались. Мох жрали, заместо воды иней со скал слизывали. Помнишь, Ефим, как берегли последние патроны, штыками и прикладами дралися, каменья в турок швыряли и выдержали. Подоспели на помощь казаки-пластуны. Тридцать пять человек тогда от всей роты нашей осталось. Так неужто после такого мы чего-нибудь могем испужаться? - Михаил резко повернулся к Ефиму. - Нам теперича, Клименко, сам дьявол не страшный!
- А помнишь, Дубов, як в маю шестнадцатого?.. - в свою очередь пустился в воспоминания рыжеволосый Клименко.
- Ну, Михайло, мэнэ дальше нэ можно, - вздохнув, проговорил Ефем, невесело поглядывая на раскинувшиеся в стороне от дороги густые, колючие, как проволочные заграждения на фронте, заросли терновника вперемежку с низкорослыми деревцами диких яблонь, слив и акаций.
Дубов, быстро сняв с плеча вещмешок, достал полбуханки черствого хлеба и завернутый в замусоленную тряпицу порядочный кусок сала, - всю оставшуюся у них провизию. Протянул продукты товарищу. - Бери, Ефим, я как-нито перебьюсь в станице.
Вспомнив, вытащил из кармана галифе старенький револьвер с двумя оставшимися патронами в барабане, с сожалением покрутив почти пустой барабан, сунул оружие другу.
- Сиди, Ефим, тихо, почем зря не высовывайся. Завтра, жив буду, вернусь. Двинем в Таганрог, али на шахты Донецкие, а то и в саму Расею.
Михаил крепко обнял друга, затем, отпустив, пошёл, не оглядываясь, в станицу. Ефим опасливо покосился по сторонам и, поправив на плече потяжелевший враз вещмешок, проворно юркнул в придорожные заросли тёрна.
Идя быстрым солдатским шагом, Михаил Дубов вскоре нагнал еле тащившуюся по пыльной дороге, нещадно скрипевшую несмазанными деревянными колесами повозку. Поравнявшись с передком, взглянул и - раскрыл рот от изумления: на возу, на густом ворохе перезрелой пшеницы, полулежа правила лошадьми немолодая, но ещё не утратившая былой привлекательности, казачка. Рядом с ней, обнимая за дебелую талию, примостился белобрысый австрийский солдатик, облачённый в потертый суконный, городской пиджак, явно с чужого плеча, и голубую форменную кепи без кокарды. Они о чем-то дурашливо болтали и поминутно смеялись. И хоть говорили они на разных языках, было видно, что понимают они друг друга прекрасно.
Михаил снял свою засаленную, видавшую виды фронтовую фуражку и состроил на лице лукавую, всё понимающую гримасу.
- Здравствуй, землячка! Что, невтерпеж уже муженька со службы дожидаться? Гляди, австрийчонка ему в подарок в подоле не принеси. Ха-ха-ха... Беды посля с им не оберешься.
Казачка выпрямилась и метнула косой, гневный взгляд-молнию на насмешника.
- Ты, землячок, ступай куды шёл, да назад поменьше оглядуйся. Не тебе меня учить и в глаза колоть, мужик ты воронежский! Казак мой ежели жив будет, - ему и решать, а сейчас я покель сама себе хозяйка, вот так-то! - казачка снова откинулась на снопы и положила руку на плечо смущенного, не знающего куда деть глаза, австрийца.
- Он ведь тоже, чай, человек живой, - лукаво подмигнула Михаилу казачка, - как-то ему, болезному, в плене-то обретаться? Несладко, небось. - Она засмеялась и звонко чмокнула австрийца в худую, небритую щеку. Тот неловко отстранился, затравленно зыркая огромными, слезящимися глазищами то на свою разбитную спутницу, то на презрительно ухмыляющегося Михаила.
Дубов почти по самые глаза нахлобучил фуражку, посмотрел изучающе на казачку, сухо промолвил на прощание:
- Ну и бесстыжее вы, бабы, племя, как я погляжу. Тебя, небось с месячишко в заперти подержать, а посля кобеля из будки подпустить, так ты и с им, ей бо, женихаться зачнёшь! - Михаил в сердцах сплюнул и убыстрил шаг, обгоняя на крутом спуске повозку.
- А энто уж моё самочинное дело. Хотишь, приходь сёдни на ночь - и тебя, служивый, приголублю, чай не жалко энтого добра... - игриво крикнула ему вдогонку казачка.
- Нет уж, звиняйте на добром слове, своя законная есть, - не оглядываясь, буркнул в ответ Михаил и зашагал дальше, невесело вспоминая свою законную, которая вот уже шесть лет лежала в немилой для иногородних, сырой казачьей земле...
* * *
Родился Михаил Фомич Дубов в Тамбовской губернии, в селе Сосновка. Появился он на свет третьим, самым младшим. Два предшествовавших ему брата уже успели, подрасти, окрепнуть, вдоволь насытиться материнской лаской, когда мать, разродившись прямо на ниве, через два дня умерла. Так и не суждено ей было порадоваться на своего младшенького. С той поры и начались все Мишкины несчастья, как будто судьба нарочно изгалялась над ним. Отец, Фома Никитович, малость погоревав после смерти жены, правел в дом другую. И та, молодая, пышущая здоровьем деваха, хорошо относившаяся к двум старшим Мишкиным братьям, его почему-то сразу же невзлюбила. Мишка был крикливый, прожорливый, капризный, - не давал мачехе спать по ночам, будил своим бесконечным, выматывающим душу "у-а". Молодая бабенка злилась, сквозь сон раскачивала привязанную к потолку зыбку, меняя обгаженные пеленки, частенько шлепала неугомонного малыша ладонью по заднице. Когда Машка с горем пополам подрос, мачеха взвалила на него всю черную работу по дому. Донашивал он то, что оставалось из одежонки от старших братьев, лучший кусок всегда проплывал мимо его рта. Под влиянием молодой жены холодно стал относиться к сыну и Фома Никитович, решив как-то по пьяной лавочке, что Мишка появился на свет вовсе не от него, чему способствовала, к слову сказать, полнейшая несхожесть его со старшими братьями.
Видя Мишкину полную заброшенность и незащищённость и братья стели частенько обижать и тайком поколачивать его. Так шли годы, братья подрастали и вскоре женился старший из них - Тимофей. Отец отделил его от семейства и отгрохал дом на удивление и зависть односельчан, - просторный, вкусно пахнувший свежей, лесной стружкой пятистенок. Денег не пожалел. Зажил Тимофей самостоятельным хозяином, добром поминая Фому Никитовича, молясь за него в церкви.
Пришло время и стал поговаривать о женитьбе средний брат, Платон. 3адумался тут Фома Никитич, погрустнел. Ведь, ежели и среднего отделить, то, выходит, - всё хозяйство, кровью и потом нажитое, Мишке-дурачку достанется? Так не бывать же этому никогда!
И решил тут Фома Никитович, под давлением, жены своей, сосватать Мишке у бедняка Наумова семнадцатилетнюю дочку Маринку. Так он вскорости и поступил. С согласия Наумовых быстренько сыграли свадьбу. Поставил Фома Никитич молодым хатенку саманную, неказистую на краю села, сбочь оврага, снабдил кой-каким барахлишком да живностью на первое обзаведение. Живи, Михаил батькович, хозяйствуй, как сумеешь!..
Нy и зажил Михаил с молодой женой собственным хозяйством, работал от зари до зари, рубаха за ночь от пота просыхать не успевала, кожа на руках от мозолей, как древесная кора, потрескалась. И, глядишь, начал помаленьку выправляться, быков по случаю, на тамбовской ярмарке прикупил, лошадь. Уж не Мишкой, а Михайло Фомичем на улице прозывать начали. Хоть жена, Марина, поначалу и не по сердцу пришлася, но посля ничего, пообвык, попритерся. Глядишь, за ночным житейским делом и пацаненок вскорости по двору забегал. Василием нарекли, в честь деда Марининого.
Так шло время. Не шло, бежало, как угорелое. С грустью узнал Михаил о смерти отца, пришёл, поплакал над гробом, схоронил, да и забыл вскорости за работой. Приспело время, и родила его Марина второго пацаненка, Бориса. Вспоминая с грустью своё неласковое детство, Михаил изо всех сил старался уделять ребятам одинаковое внимание. И ревностно следил за женой, чтобы и она поровну делила между ними своё материнское чувство.
Всё бы шло хорошо, как вдруг, откуда ни возьмись, случился пожар. Лето засушливое в тот год было. За одну ночь выгорело пол улицы, как корова языком избы с хозяйственными постройками слизала. Еле успел Михаил с семейством выскочить в чем есть из горящей хаты. Пробовали тушить, но бесполезно, так что на утро от дома одни головешки дымящиеся остались. Брятья посочувствовали Мишкиному горю (их избы на другом конце села стояли и от пожара не пострадали), посоветовали поискать счастья на хлебном юге, на Дону или Кубани. Усовестились, наскребли всё ж таки брательнику малую толику деньжат на дорожку. И Михайло, распрощавшись с отчими местами, поклонившись поясно родительским могилкам и обгоревшему до сапожной черноты подворью, отправился навстречь новым несчастиям и Господним испытаниям. Почитай два года скитались они по станицам и хуторам верхнего и среднего Дона, переменяли дюжину хозяев и, вконец обессиленные и измотанные длительными скитаниями, осели наконец в Грушевской, у крепкого тогда уже казака Прохора Громова.
Но и тут злодейка-судьба не оставила бедного Михаила в покое. Как-то paз Марина заполночь возвернулась с громовского поля. Была она вся растрёпана и грязна, лицо и руки в ссадинах и кровоподтеках, глаза горят каким-то диким, безумным полымем. Михаил забеспокоился, принялся тормошить супругу за плечи, расспрашивать о случившемся, но она ничего ему толком не вымолвила, вела себя всю дорогу странно, как будто была не в себе. Даже стала заговариваться. И с тех пор Михаил со страхом стал примечать за женой неладное: начала Марина разговаривать сама с собой, песни колыбельные сама себе петь, путать детей стала: Васятку Борей назовет, а Бориса - Васяткой. Когда наступал вечер и за оконцем их неказистой саманной мазанки сгущались синие сумерки, она пугалась каждого шороха, стука калитки, птичьего крика, и ни за что не соглашалась выйти на улицу. Даже по естественной нужде не выходила, для чего оставлял ей Михаил в сенях ржавую, ненужную в хозяйстве цебарку. И ещё примечал Михаил: что ни день, то полнее становилась его Марина. Округло выпирал живот, который не скрывали уже просторные, колокообразные сарафаны. И понял наконец Михаил, - что случилось с его женой в ту роковую, проклятую ночь. Марина была беременна! Но это ещё полбеды, самое страшное было то, что у нее налицо были все признаки умственного помешательства. Что ни день, - всё отчуждённее становилась она в семье, уже и сыновья стали примечать за ней неладное. Плакал по ночам Михаил горькими слезами и умолял Марину открыть: кто сильничал её в ту ночь, а она только смеялась дурашливо над его слезами и, положив его голову себе на колени, убаюкивала, как маленького.
Рано ли, поздно - родила она в один прекрасный день дочурку, и с ужасом заметил Михаил, что с холодной отчужденностью отно?сится к ней Марина. На вопрос мужа, какое имя она хочет дать дочери, она наотрез отказалась отвечать и только бросила злой, не материнский взгляд сначала, на девочку, потом на Михаила. И похолодело у него внутри от этого взгляда: не прежние, весёлые Маринины глаза смотрели на него, а новые - равнодушные и дикие.
Но подошёл конец и этому. Вернулся как-то раз Михаил с хозяйского поля и застал в мазанке безжизненно лежащую на полу, простоволосую Марину с ременной удавкой, туго захлестнувшей ее тонкую шею. На кровати, с обнаженной шашкой в руке, понуро сидел Прохор Иванович Громов. Малость не успел он, вошёл, когда удавленница перестала уже и дергаться. Пока бегал в свою хату за шашкой, перерубал ремень петли, Марина кончилась. Безжизненный труп свалился к его ногам, громко плакала в зыбке не кормленная с утра дочурка.
Бросился Михаил к жене, закричал как помешанный, затряс ее безжизненные плечи, попытался освободить от петли шею. Но всё было напрасно. Широко раскрытые Маринины глаза равнодушно уставились в потолок, где на железном крюке болтался обрезанный шашкой кусок ее смерти. Зубы крепко стиснуты, из прокушенной нижней губы тонкой струйкой стекала кровь.
Прикативший на следующий день из Новочеркасска толстый полицейский пристав составил сухой протокол происшествия, дал расписаться в конце Прохору Ивановичу и Михаилу, выпил рюмку водки, поднесённую хозяйкой, Матрёной Степановной, и уехал.
На кладбище хоронить удавленницу Михаилу не позволили, закопал он её в степи недалеко от станицы, на самой вершине огромного половецкого кургана. "Так дажеть лучше, - подумал, утирая пот, - как какую-нибудь древнюю степную княжну схоронили"... На том дело и кончилось. Но до сих пор не знал Михаил, кто же попользовался его женой в ту смутную, перевернувшую всю его жизнь, ночь. И часто потом, всматриваясь в девочку, названную Наташей, он с тоской примечал в ней чужие, не его и не Маринины черты...
* * *
Так, угрюмо перебирая в памяти свою прошедшую жизнь, Михаил добрался до станицы и зашагал по главной, пыльной не мощенной улице мимо казачьих дворов, из-за плетней которых выглядывали незнакомые, равнодушные или любопытные лица казаков и казачек. Мужчины, отрываясь от дел, провожали его рассеянными взглядами, женщины, кто побойчее, окликали: "Откель путь держишь, служивый?"
- С Туретчины, мать, - бодро отвечал он и шагал дальше.
Воробьиная стайка шустрых ребятишек густо облепила ветхую, осыпающуюся кладку ракушечника по правую руку от него.
- Кацап! Кацап, за пузо - цап! - дурашливо кривляясь, пропищал какой-то остроносый, вихрастый, обсыпанный ярко-рыжими конопушками, мальчуган в красной ситцевой рубашонке и запустил в Михаила лепешкой высохшего коровьего помета.
Тощая, беззубая девчонка с косичками-змеями, выглянув из-за ракушечной ограды, показала ему язык.
- Касап!
- А вот я тебя!.. - шутливо погрозил ей кулаком Михаил Дубов, досадуя всё же в душе на случившееся. - "Кацап... Слово-то какое выдумали поганое, казачуры! Эвот попробуй распропагандируй таковских, коли им с пеленок в башку вдолблено: казак, казак, казак! Ну ничего: перевернем матушку-Расею, дай только срок, беззубая! Батька-то на фронте, небось... Повыбивает там с него немчура спесь казачью! Право слово, повыбивает..."
Вот наконец и предпоследний по улице переулок. За поворотом, в нескольких десятках саженей от угла, - громовский просторный двор. Сердце Михаила учащенно забилось. Не в силах скрыть волнения, он расстегнул дрожащей рукой верхнюю пуговицу на вороте гимнастерки. Пройдя ещё несколько шагов, остановился перед свежевыкрашенной в зелёный цвет знакомой калиткой, постучал. Во дворе злобно зарычал пес, почуяв чужого, гремя цепью, выскочил из будки. Из летней кухни, щурясь от яркого полуденного солнца, вышла супруга Прохора Ивановича, из-за её широкой спины выглянула какая-то молодая, незнако?мая Михаилу казачка. Дубов сдернул с головы засаленную фуражку.
- Здорово дневали, хозяева! А не у вас ли туточки Дубовы проживают?
- Неужто Михаил? - узнала Матрёна Степановна, направившись к калитке и крикнув на ходу казачке, выглядывавшей из кухни: - Эй, Дарья, прими кобеля.
Михаил вошёл на широкое громовское подворье и перекрестился, смахнув с небритой щеки непрошенную слезу...
17
В правлении, в канцелярии, в этот час собралась вся станичная верхушка: атаман Ермолов, Прохор Громов, безрукий Платон Мигулинов, Устин Закладиов с военным писарем Фроловым, казначей Фома Будяков, смотритель станичного табунного расхода Ордынцев.
В предчувствии каких-то грозных вестей, все молча, с затаенным интересом разглядывали незнакомого, подтянутого офицера с погонами подъесаула на серо-зеленом защитном френче, курившего у распахнутого окна.
Атаман, перебиравший за столом бумаги, сложил их неровной стопкой слева от себя, поднялся на ноги, кивнул незнакомцу у окна.
- Всё устроим, господин подъесаул... Да, господа казаки, - резко повернулся Ермолов к собравшимся, - разрешите представить вам подъесаула Замятина Геннадия Викентьевича. Прошу любить и жаловать. Прибыл к нам с особыми поручениями окружного атамана. - Дмитрий Кузьмич, откашлявшись, поискал кого-то глазами. - Урядник Фролов, проводи-ка, голубчик, господина Замятина на квартиру. Где-нибудь здесь, поближе к правлению устрой. У вас много вещей, подъесаул?
- Ничего, я с денщиком, - поспешил к выходу Замятин.
- Вот и добро, - почему-то обрадовался Ермолов. Широко заулыбался, блестя гладкими, недавно выбритыми, розовыми щеками. - Отдыхайте покель, Геннадий Викентич, - завтра мы с вами потолкуем... Так вот, - снова обратился к своим чиновникам атаман, когда Замятин с Николаем Фроловым скрылись за дверью, - вести поступают, я вам доложу, господа казаки, весьма тревожные. - Атаман Ермолов выбрался из-за стола и прошёлся, скрипя половицами, по комнате. - В Ростове снова возмущается мастеровщина, с фронту пачками дезертируют иногородние, Временное правительство бессильно что-либо поделать с разбушевавшейся мужицкой стихией. А тут ещё жиды как всегда масла в огонь подливают... Вся надёжа на нас, братья станичники. Токмо решительными мерами можно сдержать нонче многострадальную Россию от рокового развала и скатывания в пропасть анархии и беззакония. А вместях с ней спасти и нашу коханую, нашу матку Область Всевеликого Войска Донского от произвола взбунтовавшейся черни, кацапов-иногородних и кайзеровских наймитов, безбожных большаков иудея Ленина. Наш войсковой, впервые избранный на казачьем кругу со времён нехристя Петра, атаман Каледин повелевает всем нам, истинным сынам православного Дона, утроить бдительность и на корню пресекать всякую большевицкую крамолу. Поэтому, господа, я приказываю своей властью: коней из станичного табунного расходу по последней мобилизации комиссарам Керенского не давать, а отправить их зараз же в Новочеркасск, в распоряжение войскового правительства, - Ермолов шумно перевёл дух и взглянул на писаря Закладнова. - Ты, Устин Никитич, подбери по станице какую ни наесть хату, оборудуй койками, чистым постельным бельём, перевязочными материалами, дров такоже запаси, кизяков. Да чтоб вода поблизости была в колодце, али от речки недалеко. Да бабок по соседству присмотри ежели что, догляд чтоб по хозяйственным делам вёлся... Конюшня, опять же, чтобы во дворе имелась и всё такое прочее, что в военной области понадобиться могёт. Ты, Устин, человек служивый, сам разуметь всё должен...
- С фронту прибытие раненых намечается? - с тревогой спросил писарь Закладнов.
- Посля, посля, Устин. Делай пока, что велено, - нетерпеливо замахал на него руками атаман и взялся за казначея Будякова: - Фома Андреич, тебе вот какое поручение от меня: поезжай-ка, дружок, в Новочеркасск и поторопи там окружное казначейство со скорейшей выдачей нам ссуды под обчественный станичный фонд, ввиду того случая, что деньги вскорости могут шибко занадобиться. Вона и зараз половина призывников годится токмо в лапотную пехоту, потому как коней их папашкам покупать не на что. А энто, казаки, не резон, чтобы наши природные сыны, славные грушевцы, пластунами вшей в окопах кормили. Ну и последнее, - подытожил Ермолов, останавливаясь перед безруким сотником Мигулиновым. - Ты, Платон Михайлович, с завтрашнего дня поступаешь под руку подъесаула Замятина. Будете гуртовать с ним, согласно приказу окружного, станичную внестроевую команду, со всем исходящим отселяя мезонином. Так что поусердствуй, дружок, времена ноне тяжкие, даже, можно сказать, смутные...
- Право, верно вам говорю, - вдругорядь царя Николая генералы на престол хотят посадить!
- Тю, да не царя, а какого-то Корнила, а Каледин, бля, ему в помочь войску с Дона зашлёть.
- Хто ж пойдёть-то? В станицах одни старики с ребятнёй сопливою осталися.
- А Ермолов-та как поперёд энтого подъесаула заезжего выкаблучивался! Чисто цыплак перед кочетом.
- Вон пронырливый, Ярмол-то... Родня в него у Новочеркасском к тому же.
- И говорить-то как зачал, чисто благородных кровей...
Дмитрий Ермолов, заперев на ключ канцелярию, прошёл к себе в кабинет, растянувшись на длинном кожаном диване, задумался. Было от чего поломать голову. Каледин из Новочеркасска призывал не подчиняться Временному правительству, употребляя все силы и средства на поддержку верховного главнокомандующего Корнилова. Корнилов явно готовил мятеж и восстановление российской монархии. Чья-то возьмёт? Ох, не прогадать бы!
Негромкий стук в дверь вывел атамана из задумчивости. В кабинет просунулась вихрастая голова пацана-сиденочника; одной рукой он придерживал скрипучую дверь, другой поправлял великоватую, размера на два больше, форменную казачью фуражку.
- Господин атаман, тамочки какой-то мужик-пехотинец до вас просится. Пущать, ай нет?
- Ты чей сам-то будешь? - приподнявшись с дивана, весело глянул на казачка Дмитрий Кузьмич. - Чтой-то, братец, мне рожа твоя шибко знакомая?
- Антошка я, Мигулиновых, - в свою очередь осклабился в приветливой улыбке пацан-сиденочник.
- Картуз-то почто не по росту, ай стащил где?
- Братанова, Сашкин... Всю справу его посля смерти нам из полка прислали. Мне вот всё и досталося. Окромя коня токмо. Убило браткиного Цыгана.
- Платон Михайлович, батька, коня-то небось справит?
- Не-е, - горько мотнул головой младший Мигулинов, - шумит: не дам последнюю скотиняку с базу, хоть в пластуны верстайся, хоть в антилерию. Аль станичному сходу в ножки поклонись, может, обчество с конём и подмогнёт.
- Ну ладно, - задумчиво протянул Дмитрий Кузьмич. - Что ж мужик-то хочет тот, пехотинец? Аль в правлении больше никого нету? Где Никола Фролов? Возвернуться уж должен.
- Он, господин атаман, шибко сердитый прибёг: синяк во всю рожу и кровью харкает.
- А ну-ка кличь, Антошка, сюда обоих, - атаман грузно поднялся с дивана.
В кабинет ввалились Михаил Дубов и сияющий побитой физиономией военный писарь Никола Фролов. Он него чувствительно разило сивухой.
- Так, так, - укоризненно глянул на него Ермолов.
- А я ничего, господин атаман, - решительно запротестовал против чего-то Никола, - у церкви Вязов-левша с Терёхой табунщиком подралися, ну я их разнимать, конешное дело...
- Ступай, Фролов, с глаз моих долой, не то, видит Бог, осерчаю, - устало прервал его сбивчивые объяснения Ермолов. Когда тот ушёл, вгляделся повнимательнее в солдата. - На побывку никак, с фронту?
- Точно так, господин станичный атаман, - лихо козырнул тот и отрапортовал по всей форме:
- Ефрейтор Дубов. В-ский пехотный полк, Кавказская армия.
- И что ты, братец, не казак? По всем статьям сгодился бы. Ну да ладно уж, не горюй... Документы, надеюсь, в порядке?
- Так точно, господин атаман, - гаркнул Михаил, делая строевой шаг вперёд и протягивая отпускное свидетельство.
Ермолов долго изучал поданные Дубовым документы, потом вдруг озабоченно поднял голову.
- Как же энто получается, отпуск-то твой по бумагам двадцать седьмого числа июня месяца приканчивается, а нынче уж двадцать пятое? Неужто стоило из-за двох дней в этакую далюку телёпать?
Михаил тяжело вздохнул.
- Звиняйте конечно, господин атаман... Дело вот как повернулося: месяц мне был дан за геройство отпуску. Да разумеете, беда-то какая... Человек я холостой, к тому жа и на Туретчине натерпелся лиха под самую под завязку. Так что не стерпел, прилепился на Кубани, в станице Покровской, к одной вдовой бабёнке...
- Ясно, Дубов, - понимающе кивнул головой Ермолов. - Ступай, не задерживаю. Поперёд отбытия зайдёшь, отметишься в канцелярии.
На крыльце вдруг послышались какой-то шум, топот ног, возня. Раздались хрясткий удар кулака и вопль стукнувшегося об дверь человека.
- Что за чертовщина? - выругался Дмитрий Кузьмич и вслед за Михаилом Дубовым выбежал из правления.
На дворе довольно внушительная толпа баб вперемешку со стариками била какого-то, юлившего по земле и оравшего не своим голосом, голодранца. Трое казачат-сиденочников во главе с сыном кузнеца Илюхой Лопатиным тщетно пытались унять озверевшую толпу. Остальные сиденочники лениво сидели на резных перилах крыльца, лузгая подсолнухи и сплевывая шёлуху на головы суетившихся внизу баб и дедов.
- Гражданы, в чем дело? - поднял руку Ермолов и толпа, бросив истязать свою жертву, обрушилась криками на атамана.
- Сбежал!
- Догнать зараз же басурмана!
- Заявляется, гнида придурашная, и бухтит: "Грех божьего человека под замком держать!". А я ему - по мусалам!
- По порядку, - злобно рявкнул рассердившийся Дмитрий Кузьмич. Сбоку, из-за угла правления, незаметно вынырнул подъесаул Замятин.
- Да чево уж там по порядку, - выступила вперед разбитная казачка Евстегнеева. - Австрияк нонче от нас убег, вместе с конем. А пустил его Авдей-дурачок, прибить его мало, "божьего человека". Такой разор из-за него вышёл.
- Я займусь, господин атаман? - тронул Ермолова за плечо синего суконного мундира подъесаул Замятин.
- Добро, - согласно кивнул головой Дмитрий Кузьмич. - Безрукого Платона сыщите себе в подмогу: он казаков даст. Юродивого в тигулевку, не прикончили бы стервы длиннохвостые.
18
Фёдор с раннего утра работал в поле. Солнце уже припекало не на шутку, так что рубаха у Громова раз пять мокла от пота и высыхала только тогда, когда он тяжело забирался на перекур в устроенный под повозкой из старой рваной дерюги шатер. Отдохнув, он снова шёл по полю, взмахивая в такт косой и наблюдая как ложится под его взмахами на землю ровными рядами высокая, местами побуревшая на солнце трава. Позади пленный чех в голубом, изодранном на локтях мундире граблями сгребал скошенную траву в валки и, подцепив затем на вилы, относил к повозке.
Взмахнув ещё несколько раз косой, Фёдор остановился, тяжело перевел дух.
- Будя, перекур с дремотой, - бросил он нагнувшемуся над очередным валком чеху и, воткнув косу в землю, устало побрел к шалашу, где возле повозки паслись стреноженные кони. Натруженные в постоянной ходьбе ноги повиновались с трудом, приятно ныли налитые свинцом руки, единственный глаз, сиротливо обозревающий Божий мир, заливало едким горячим потом, обильно струившимся из-под замызганной фронтовой фуражки. Громов снял фуражку, пробитую на фронте немецкой пулей, подолом выпростанной из шаровар косоворотки вытер разгоряченное работой лицо.
- Фу ты, умаялся!
Подойдя к небольшому стожку, наметанному ещё вчера и уже успевшему подсохнуть на солнце, Фёдор, раскинув руки, расслабленно упал на него головой вперед, как будто нырнул в воду с обрыва. Зарылся лицом в колючие, отдающие терпким, перегретым на солнце, духом слежавшейся земли и прели, будылья, блаженно вытянул ноги. Подошёл пленный чех и, опасливо присев рядом, тронул Фёдора за плечо.
- Чего тебе - вскинув голову и обернувшись, недовольно поморщился Громов.
Чех, приветливо улыбаясь, делал, быстрые движения рукой, будто зажигая спичку.
- Камрад рус, концу ми запалить. Едну цигарку, гут?
Фёдор, поняв, устало полез в карман своих синих, с алыми лампасами, шаровар и, достав кисет, кинул его чеху.
- Кури, вражина.
- Па-си-ба, камрад, пасиба, - ещё шире заулыбался пленный.
Разговаривал он на ломаном жаргоне из невообразимой смеси трех языков: русского, чешского и немецкого. Чуть постарше Фёдора, чех никогда не терял веселого расположения духа, как будто неволя нисколько его не тяготила. Любая работа спорилась в его умелых, натруженных крестьянских руках.
- Ты кто будешь сам-то, слышь? - лениво поинтересовался Громов. Перевернувшись на спину, он задумчиво воззрился в чистое, безоблачное голубое небо. - Язык у вас, чехов, вроде как на хохлячий малость скидывается. Нет?
Забрав у чеха кисет, Фёдор и себе принялся крутить толстую козью ножку. Закурил, с наслаждением сглатывая дым и выпуская его двумя густыми струями из ноздрей. Его внимание приковала фигура человека, направлявшегося в сторону их стана от соседней делянки. Человек подходил всё ближе и ближе и Громов наконец признал в нем Егора Астапова, невзрачного казачка с их края станицы, прозванного на улице Татарчуком. Сын Астапова Илья воевал в одном полку с Фёдором.
Подойдя к шалашу, Егор развязно поздоровался. Сняв свою черную, с красным околышем, фуражку артиллериста и крепко сжав ее в кулаке, присел рядом с Громовым.
- Ты что ж, Фёдор Прохорыч, один нонче косишь?
- Как видишь, - угрюмо взглянул на него Фёдор.
Астапов ещё плотнее придвинулся к Громову, зачастил лукавой скороговоркой:
- А я со всем семейством, как штык, да вот беда, - одни бабы у меня в хозяйстве, ну их к лешаку нечистому! А тут гляжу: Фёдор Прохорыч один мается, без сурьезного мужчинского обчества пропадает. Дай, думаю, сбегаю на час в гости, побеседую по душам с бывалым человеком, об сыне своем Илюхе порасскажу... - и, заговорщически подмигнув, выудил из бокового кармана пиджака мутную бутылку самогонки, заткнутую грязным тряпичным кляпиком. - Сообразим, что ли, Фёдор, по махонькой, чем поют лошадей?
При виде поллитры Громов заметно повеселел.
- Вот энто дело, дядька Жора, извиняй, не знаю как по батюшке...
- Васильевич, - подсказал Астапов, скидывая свой городской моднячий пиджак. Бросив его небрежно на землю у своих ног, поставил сверху бутылку и мятую жестяную кружку.
Фёдор тем временем слазил вглубь шатра и вытащил на свет божий упитанную хозяйственную сумку с харчами, с вечера заботливо собранную для него Матрёной Степановной.
- Ну, с Богом! - перекрестился Астапов, откупорил зубами бутылку, торопливо обмахнул для чего-то крестным знамением и кружку. Налил в нее самогонки. - Давай, Фёдор, свою посудину.
Громов живо подставил под мутно-голубоватую струю небольшую крынку из-под кислого молока, которое не так давно с превеликим удовольствием выпил. Самогонка, смешавшись с остатками молока, приобрела цвет забродившего кумыса. Фёдор потянул носом получившееся снадобье и с восхищением прицокнул языком.
- В самый раз водочка, дядька Жора. Дай бо, чтобы не последняя!
Казаки звонко чокнулись, залпом опрокинули огненное пойло в себя. Тут же оба поморщились, как будто выпили гасу, и, с шумом выдохнув, принялись за еду.
- Слышь, Егор Васильевич, - нечленораздельно промычал Фёдор, до отказа набивая рот холодными варениками с застывшей на их скользких тельцах сметаной, - как там твой Илюха, пишет чи нет?
- А ты как думал. - Егор взял зеленый, с аппетитными пупырышками, огурец и, откусив сразу половину, смачно захрустел. - На днях письмо получили, пишет, что хорошо, мол, всё. Живой-здоровый. Гдей-то на Северном фронте служит; вестовой он сичас при командире сотни. Во как.
Фёдор с пьяной фамильярностью потянул Астапова за рукав.
- Гля, дядька Жора, а не пишет Илья, когда вся энта дохлая канитель кончится? Войне когда укорот будет?
- Да кто ж ее маму знает, - Егор сыто икнул и вновь потянулся к бутылке. Тут он заметил внимательно наблюдавшего за ними чеха.
- Федька, а че вон зырит? - спросил Астапов, указывая пальцем на пленного.
- А гад его знает. Мож, жрать хочет? - Громов, пошарив в сумке, выудил оттуда раскрошившийся ломоть белого хлеба и два увесистых помидора. Швырнул, не примериваясь, чеху, пристроившемуся на корточках поблизости.
- Держи, горемыка!
Чех, как голодная собака, поймал брошеные продукты на лету. Благодаря, по своему обыкновению заулыбался.
- Пасиба, камрад рус.
К нему придвинулся Астапов.
- А водку, слышь, будешь, нехристь?
Не дожидаясь ответа, он решительно набулькал из бутылки в свою кружку добрую половину, протянул чеху.