Дороги имели над ней необъяснимую власть. Может быть, потому, что она была некогда сумасшедшей, долго и тщательно лечимой как мировыми светилами наук высокой материи, так и бабусями из Пригорода, подвизавшимися на поприще утешения родственников страждущих, раз уж не болезни страждущих одерживали над ними безусловную победу (а кое-кто утверждал, что просто не видит смысла лечить то, что не причиняет боли)... сумасшедшей, пришедшей в себя, когда мимо окон подъемника проплывали облака и медленно шествовали горные кряжи; верные свидетели говорили, будто Мириам увидела на горном утупе ковер из цветов каменоломки - и... Дальнейшее они вспомнить затруднялись. "В конце концов, - мялись они, - именно это заставило Мириам выздороветь. Хмм..."
Сама Мириам, по понятным причинам, на сей счет молчала.
Так или инае, с тех пор она официально приобрела статус исцелившейся. Светила наперебой приписывали себе честь быть причиной сего достопамятного события; бабуси охали и недоверчиво косились на собственные рецептники. Мириам жила.
Дао же танцевала.
В отличие от Мириам, она с ума никогда не сходила, выбор ее был совершенно осознанным и основывался на династических предрассудках, вернее - на полном их отрицании. Семья, где имела четь родиться (не под указанным выше именем) Дао, испокон веков совершенствовала искусство ораторства, сумев достичь таких славных высот, что первым поступком своей самостоятельной жизни Дао сделала перемену имени и категорический отказ от почетного звания навешивателя лапши на уши человеческие. Как отреагировала на это семья, сказать было сложно, но, в общих чертах, - ничего фатального; судя по всему, дочь сама выдумала все громы и молнии над своей головой, сама объявила себя сволочью, отказалась от несуществующего прощения за несовершенные грехи... и ушла себе в придуманные скитания по тесному городу. Пожалуй, единственным реальным творением в ее биографии был город. Но и за это она не могла поручиться.
Еще меньше было подвластно определению у Эльке. Он имел привычку впадать в мечтательный ступор прямо посреди улицы, глядя на падающие листья или на ток воды; часто заговаривал с котами и ветром или приносил в постоянно меняющий местоположение дом - постоянного не нашел, квартировал, где придется, - найденные в городе книги, владельцев которых долго и безуспешно разыскивал. Как-то раз ему попалась совсем удивительная, хранящая следы неподобающего обращения: рваная и исписанная до такой степени, что на полях ее, казалось, был сочинен еще один роман; обложку, наверное, драли кошки... продираясь сквозь хитросплетения неподписанных каракуль, Эльке прочитал ее, после чего вдруг сорвался с наконец насиженного места, бросился в круговерть погони за... нет, не трепите его. Он не договорит. Ни за что.
Он сидит за уголком стола, обернув вокруг шеи купленную на распродаже гирлянду со звездочками, смотрит вниз и изредка - на Мириам; молчит. Он, может быть, знает больше многих... но он, поговаривают, нем. Те, кто не слышал его бесед с котами, так и думали.
Эльке и Мириам, возможно, поняли бы друг друга без слов. Поэтому избегали взгляда в глаза - слишком много тайн выдал бы этот взгляд.
Байкер, напротив, смотрел в глаза без опаски; он, похоже, искал конфликтов. Он цеплялся к словам с непревзойденной искусностью опытного диспутанта, проводил параллели и указывал на различия (во мнениях обычно), доставал доводы буквально ниоткуда, горячился, тут же остывал, сочинял, говорил правду, - и это с такой непринужденностью, будто другой жизни для себя не хотел и не знал. Скорее всего, он и вправду не знал и не хотел; со своим велосипедом, упорно именуемым байком (споры насчет справедливости этого упорства были вечны, как желание Байкера спорить), колесил по городу без цели и понятий о времени, то спеша никуда, то медля из радости медлить. Такой уж он был.
Временами он встречал и Дао, и Эльке, но чаще всего - влюбленную в дороги Мириам; и в таком случае всегда склонял перед ней голову, а иногда и приостанавливался, чтобы пропустить ее вперед и, проводив глазами, покатить следом - до первого поворота, где он всегда сворачивал и терял ее из виду. Мириам хорошо его помнила. Она всегда улыбалась ему... когда он не видел.
Об этом знала Кофи, существо с личиком, похожим на кошачью мордочку. странное настолько же, насколько притягательное внешне. Что у нее было внутри, помимо легких, сердца и прочая и прочая, никто не знал, ибо она была одинока, скрытна и склонна к таинственным исчезновениям: вот стоит перед вами и улыбается тающей полуулыбкой, вы думаете, что же у нее на уме, моргаете, потому что моргать - это физическая потребность каждого, не попрешь протипв биологии; бац! - а Кофи уже нет. А когда она опять явится, она решит сама, и при неожиданной встрече ее "привет" будет звучать так же, как если бы вы давно планировали встретиться. Так, будто вы виделись только вчера - или будто с момента последнего свидания минул год. Ей все равно.
Она забивается в угол, пристально глядя то на Дао, то на Эльке; ловит взгляды Мириам и, если в поле ее зрения попадает Байкер, целое мгновение улыбается.
Рядом с Кофи примостилась и Мау, единственная, возможно, во всем городе, кого не интересовало прошлое этой личности. Ни в коем виде. Ни секунды. Вообще. Это, верно, отого, что Мау - архивариус; в городе есть один-единственный архив, достоверность коего - самый главный вопрос в длиннющем перечне его загадок (не считая Кофи); исследования поглотили Мау со всеми потрохами, не оставив ей шансов вылезти обратно в жизнь. Она знала столько биографий, что обрела силу не тревожить Кофи, страдала бессонницей и пристрастием к конфетам из темного шоколада; лучшие специалисты естественных наук не могли понять, куда девается энергия, получаемая ею из этих конфет - Мау была худа, как палка, и довольно уныла с виду. Казалось, что ее крепко пришибли, не объяснив причин, и с тех пор ее очень волнует эта тема; но некоторые-то знали, что ее пришибло...
У этого Города не было истории. Мау попала сюда по ошибке, а объяснения ошибке все не было... видно, это был просто сбой в работе незримых механизмов. Вот.
Кофи таскала с собой иногда ее и еще одно создание, имени которого не знала даже Мау; его называли Философом из-под Малахитового фонаря. Был и в самом деле дом, стоящий одиноко на окраине города, и его освещал странным зеленым светом фонарь, гаснущий утром и зажигающийся вечером, и Философ там родился и жил... но с чего взяли, что он - Философ, вряд ли кто-то мог объяснить. Может, эта догадка произошла от его вечного молчания; может, от ищущего взгляда, который случалось ловить тем, кто ночью зажигал в комнате свет и выглядывал в коно... В такие минуты иногда можно было увидать идущего мимо Философа, с какой-то мечтательной тоской глядящего прямо на вас. Кофи и Мау, как было сказано, составляли ему компанию в подобных странствиях, а кое-когда заставляли его присоединяться к ним; например, чтобы разобрать бумаги или устроить праздник-ради-праздника. Он не отказывался от общества, но и не тянулся к нему. Он был Философом, вот и все.
И, наконец, был один опоздавший; маленький, мохнатый, худой, от природы четвероногий и неразумный, но какими-то силами вставший на задние лапы и обретший способность не только мыслить, но и запечатлевать свои мысли. Он был одет в помятый френч с оторванными рукавами, галстук и цилиндр. Он был страшно смущен и рад видеть всех собравшихся, о чем их уведомил, не забыв поблагодарить за рибытие.
Это был странный вечер в странной компании; кажый из собравшихся был ближе другому, чем кожа, но отделен от него целым миром, и всех их связывало единственное, сокрытое в мохнатой фигуре непунктуального писателя. Они были хрупки и весомы, какими могут быть только герои и глюки; они были и тем, и другим.
Все, кого вызвала к жизни Котовья фантазия в сотрудничестве с кофе и валерьянкой, пришли сегодня к нему, чтобы поздравить с днем его рождения, которого, может быть, и вовсе не было, ибо Кот был так же, как и они, весом и эфемерен. То есть, мог быть чьей-то выдумкой. Или демиургом.