В королевстве Эйхве четырнадцать разных провинций и несколько сотен городов -- и у каждого города своё лицо, свой характер, привычки, свой набор историй для приезжих и для жителей. Есть города маленькие, как Эхи, и большие, как Энви, есть расположенные высоко в горах, как Хест, и наполовину утонувшие в лесу, как Лоффи. Есть даже один настоящий шумный мегаполис -- как полагается, с небоскрёбами, рёвом машин и лабиринтами узких переулков, в которые попадаешь, стоит только свернуть с главных магистралей. А есть и города, состоящие из таких лабиринтов целиком.
Но есть в королевстве один город, который выделяется даже на фоне этого разнообразия. И это -- Хелхи.
Потому что Хелхи -- это Очень Странное Место.
В Хелхи почти нет постоянного населения. Трудно найти в Эйхве человека, ни разу не бывавшего в Хелхи, но ещё сложнее найти кого-то, кто прожил там дольше пары десятков лет -- в сумме, конечно, а не подряд.
И если вы остановите первого встречного где-нибудь на улице любого из городов Эйхве и спросите у него, на что похож Хелхи, скорее всего, он сначала немного удивится: вам правда это интересно? -- а потом начнёт рассказывать -- долго и обстоятельно, и если окажется, что у него нет никаких особых планов на вечер -- вполне возможно, вам тоже придётся отменить свои, чтобы дослушать рассказ.
Потому что Хелхи -- такое место, которое не забывается. Потому что в Хелхи с каждым случаются Истории -- разные, не похожие друг на друга, но неизменно остающиеся в памяти навсегда. А порой бывает, что и сама жизнь после визита в Хелхи как-то незаметно начинает становиться совсем-совсем другой.
Но если вы, воодушевившись чьим-то рассказом, решите сами навестить Хелхи, -- не ищите там мест, о которых вам говорили. Бесполезное занятие.
Потому что Хелхи у каждого свой. Потому что Хелхи к каждому поворачивается новым лицом -- и никогда не повторяется. И даже если вы приедете в Хелхи не один -- вполне возможно, что ваши воспоминания под конец будут различаться так, как будто вы ездили в два разных города.
Есть лишь одно место, которое всегда можно найти, когда бы вы туда ни приехали. И это -- лабиринт в Хелхи.
Любой прохожий на улице легко объяснит вам, как пройти к лабиринту. Впрочем, скорее всего, никакая помощь и не понадобится: лабиринт найдёт вас сам. Вы просто обнаружите вдруг, что прямо позади ближайших домов сразу, без перехода, начинается лес.
И войдёте внутрь.
Никто не знает толком, что такое лабиринт в Хелхи. Туда ходят за отдыхом, за приключениями, за ответами на вопросы, туда ходят просто так, без особой причины, в одиночку и вместе: иногда вошедшие вместе потом выходят в разных местах; бывает, впрочем, и наоборот. Кто-то возвращается оттуда через считанные минуты, кто-то застревает на сутки или двое; бывают и совсем редкие случаи возвращения через месяц или полтора.
И если вы спросите первого встречного, бывал ли он в лабиринте, он, скорее всего, сначала посмотрит на вас удивлённо, а потом скажет, что да, бывал, конечно.
Но не пытайтесь спросить его, на что похож лабиринт. Вам не ответят -- даже если очень попытаются.
Зато если сесть вечером у камина или просто у окна и заговорить о легендах лабиринта в Хелхи -- вполне возможно, что рассказы затянутся до утра.
-- Для зверей и птиц придуманы леса, холмы и поля; горы придуманы для Драконов. Города построены для людей. А правила созданы для того, чтобы их нарушать.
Яфф хорошо помнил голос деда. Ни лицо его, ни руки, ни фигура не всплывали в памяти; более того -- если верить родителям, никакого деда у Яффа на самом деле не было, а была обширная библиотека и хорошо развитое воображение. Яфф не спорил: он знал, что такое ложная память. Но он любил вспоминать этот мягкий хрипловатый голос, медленно и неспешно рассказывающий сказки.
Правила созданы для того, чтобы их нарушать.
Не все, конечно, и не всегда. Но некоторые правила совершенно необходимо нарушать хоть изредка, потому что иначе мир станет унылым и скучным местом.
И это Яфф тоже помнил хорошо.
В свои сорок пять Яфф работал над докторской диссертацией и был уже достаточно известен в научных кругах. Он был из тех, кто способен, столкнувшись с интересной проблемой, дневать и ночевать в лаборатории и ещё жаловаться на нехватку часов в сутках; однако же каким-то образом это не мешало его социальной жизни. Яфф играл на мандолине и немного писал музыку сам, у него был свой -- весьма разношёрстный -- круг друзей, случалось ему и влюбляться: обычно это были красивые романтические сказки продолжительностью в несколько лет, завершавшиеся красивым же расставанием. Яфф никогда не боялся расставаний, считая их вполне логичным и правильным завершением всякой любовной истории. Чаще всего его возлюбленные становились со временем его хорошими друзьями.
А потом, конечно, всё поменялось.
Яффу было сорок семь тогда. Была весна.
Вообще-то февраль в княжестве Лахья всё-таки скорее ещё зимний месяц. Обычно снег начинает сходить только где-то в середине его. Но в том году весна была ранняя, и всю вторую половину февраля весь Шлёсс был расцвечен подснежниками и мать-и-мачехой, и от этого в глазах рябило, а над городом стоял одуряющий аромат ветра, сырости и молодой травы.
Самые подходящие декорации, чтобы взять и влюбиться.
И Яфф, конечно, так и сделал.
Только на этот раз всё вдруг пошло не так. Наперекосяк, навыворот, наоборот.
Они тогда давно уже были не чужими друг другу людьми, хоть и не виделись ни разу: просто ей когда-то взбрело в голову написать письмо и отправить его по случайному адресу. Так получилось, что Яфф ответил на него. Так вышло, что за те почти два года переписки и телефонных разговоров они так и не собрались встретиться.
Был февраль, когда она -- впервые за всё это время -- приехала в Лахью. Она даже не заезжала тогда в Шлёсс, Яфф ездил повидаться с ней в соседний город -- впрочем, что там ради такого дела какой-то час по железной дороге. В выходной-то день.
И вот, кажется, именно с того дня почва вдруг ушла из-под ног Яффа, осыпалась мелким песком и развеялась по ветру. Всё последующее было одним долгим головокружительным полётом над пропастью.
Никогда Яфф не думал, что может найтись человек, который станет настолько ему необходим. Никогда не представлял, что настанет время, когда ему захочется тысячами расточать эти обычно нелюбимые "навсегда", что когда-нибудь мысль о расставании для него будет подобна мысли о смерти. Он даже не очень знал, что так вообще бывает -- ну разве что, может, где-то далеко и не в этой жизни.
Теперь же существование Яффа как будто раскололось надвое. Это были два разных мира -- с ней и без неё, и тот, что без, сам по себе почти ничего не значил: он годился только на то, чтобы писать убористым почерком бесконечные письма до востребования, раз за разом перечитывать её книги и ждать, постоянно ждать -- нового письма от неё, звонка, встречи.
Они редко виделись. Яфф был учёным и жил в Шлёссе, а она была писателем и жила нигде.
Она не умела иначе. На одном месте она быстро начинала чахнуть и вянуть, как цветок, и поэтому домом ей служили почтовые станции, вагоны железной дороги, гостиницы и чужие квартиры. Иногда -- квартира Яффа. Но редко, мучительно редко.
Никогда прежде жизнь Яффа не была настолько восхитительна; никогда ещё он не ощущал так остро каждую секунду своего существования, -- но в то же время она никогда не была настолько невыносима. Это бесконечное ожидание пожирало все его силы, и Яфф боялся, что однажды он не выдержит и сломается. Словом -- это был как раз тот случай, когда логика обычных времён только мешает жить, -- когда нужно вспомнить, наконец, что правила созданы для того, чтобы их нарушать, и сделать всё по-своему.
Города построены для людей. Для таких людей, как Яфф. Дороги -- для таких, как она. Но если нужно... если очень нужно... можно как бы случайно забыть об этом.
Это было безумием уже хотя бы потому, что его работа никак не предполагала подобного образа жизни, а Яфф никогда не мог себе представить, чем ещё он мог бы заниматься в жизни, кроме научной деятельности. Но безумием была и вся эта невероятная весна, а между работой и ею он уже готов был выбрать её.
Срываться с места в полную неизвестность Яфф, конечно, не собирался, но уже постепенно привыкал к мысли, что о докторской придётся забыть, уже искал другие способы существования, -- и ждал июня. В июне начинались его законные полтора месяца отпуска, и хотя бы их он собирался провести в дорогах и незнакомых городах, в вагонах и гостиницах -- неважно где, главное -- рядом с ней.
Когда всё начиналось, была середина февраля, и в Шлёссе цвели подснежники и мать-и-мачеха.
Был конец июня, когда всё закончилось. В Яхонте цвёл жасмин и алый шиповник.
Это было странно и непонятно. В первые дни совместной жизни Яффу казалось, что небо спустилось на землю, и от этого земля тоже стала синей, как небо; что он попал в какое-то другое измерение, где нет ничего, кроме бесконечной любви и счастья. И никого, кроме них двоих -- и ещё её персонажей, потому что она доверила ему даже их, она позволила ему влиять на их судьбы, -- и Яфф ценил это. Каждое мгновение каждого дня в этой сияющей вселенной стоило того, чтобы жить ради него целую жизнь.
А потом что-то пошло не так. Ей всё чаще было плохо -- просто так, без причины; посреди яркого солнечного лета, пахнущего цветами и дорожной пылью, на неё всё чаще находили приступы тягучей, болотистой тоски, и видеть это и быть не в силах помочь было для Яффа худшим из возможных мучений. Он всё чаще обнаруживал, что то невероятной глубины взаимопонимание, которое так поражало и восхищало его, исчезает в неизвестном направлении, что как будто что-то сломалось, и он больше не может понять её -- и это было больше, чем просто тяжело. Это было -- как быть рядом с ней и всё-таки в одиночестве, как биться головой о стену в надежде, что та упадёт и перестанет наконец разделять их.
Яфф, конечно, был готов и на это, -- если бы знал, что это поможет; но стена не спешила падать, и ещё недавно такая сказочная жизнь Яффа начинала всё больше напоминать страшный сон.
А потом он однажды просто проснулся и не обнаружил её рядом -- только путаное, нервное письмо на столе.
Яфф не мог бы описать, что он чувствовал в эту минуту. Он как будто вдруг утратил способность чувствовать вообще; боли не было -- была огромная, шириной в жизнь, пустота.
Он почти не помнил, как вернулся домой -- разве что отдельные несвязные сцены: глухое шарканье подошв по гостиничной лестнице, шорох билета в руке, странные, непонятные значки на нём, которые вообще-то должны быть буквами, бессовестно летний и счастливый запах жасмина, скрежет ключей в замке.
Яфф пришёл в себя на полу своей квартиры. Он не очень представлял, сколько он пролежал так -- без движения, без единой связной мысли, глядя в потолок, балансируя на грани яви и сна. Просто в какой-то момент он обнаружил, что уже может двигаться.
И тогда Яфф сел, расшнуровал ботинки, вылез наконец из пыльной одежды и ушёл вспоминать, как пользоваться душем.
И от этого внезапно стало немного легче.
А на третий день Яфф неожиданно осознал, что больше не хочет сидеть дома.
И тогда он вышел наружу, под жаркое июньское солнце Шлёсса, и пошёл блуждать по знакомым улицам, заново привыкать к ним и учиться их любить.
Через неделю Яфф с удивлением обнаружил, что ему не так тяжело, как должно бы, наверное, быть. Что мысли о ней продолжают оставаться навязчивыми, но уже не причиняют боли. Что жизнь, кажется, возвращается на круги своя, -- та самая жизнь, которая, как ему казалось, уже никогда не будет прежней. Что он, похоже, боится только одного: как бы не оказалось, что ей больнее, чем ему.
Через три недели он получил от неё письмо -- уже почти спокойное, написанное привычным почерком и знакомым слогом, без рваных строчек и недописанных мыслей. И почувствовал, как с его плеч плавно сползает гора.
Всё закончилось хорошо.
Так, как заканчивалось всегда.
Это бывает, говорил себе Яфф. Это хороший финал, быть может, лучший из возможных; люди не созданы, чтобы оставаться друг с другом навечно, красивые любовные истории должны заканчиваться красивыми расставаниями, и исключений -- исключений из этого правила не бывает. Иначе у него бы не получилось так легко пережить... всё это.
И всё-таки Яффу почему-то очень не хотелось в это верить. Не хотелось жить в мире, где это было бы правдой.
И вот тогда Яфф написал ей ответное письмо -- и вошёл в лабиринт.
Эна, кажется, была рождена для того, чтобы нарушать правила.
Не все, конечно, правила, а только те, которые должен же кто-то хоть изредка нарушать.
Эна была дочерью герцога в Хонгри, но наследником титула и должности был её старший брат, она же могла избрать себе любой путь, который пожелает.
Эне легко давалась учёба, Эну любили преподаватели, ей пророчили успешное поступление в хороший вуз. Но Эна бросила школу в пятнадцать лет, и с тех пор её образование ограничивалось периодическими курсами обучения самым разным вещам. В свои двадцать Эна умела немного играть на скрипке и барабанах, немного вышивать, рисовать, лепить из глины и фехтовать. А ещё она писала.
Первый свой рассказ -- детский и наивный, как все первые рассказы, -- она сочинила ещё в тринадцать. В первые годы она никому не показывала своих проб пера; впервые Эна раскрыла перед кем-то свои тетради только года четыре спустя, и её тут же уговорили отправить тот рассказ в журнал. В журнале публиковать его не стали, но это была только первая попытка.
К двадцати Эна уже знала точно, что без своих персонажей, без самого процесса складывания слов в предложения она жить не сможет. Эна много чего любила в этой жизни -- любила закаты и рассветы, долгие ночные прогулки в любую погоду, дальние пешие походы, цветы, лошадей и белок. И людей, конечно. Но больше, чем всё остальное, она любила своих героев.
И они были верны ей. Где бы ни была Эна, что бы ни делала -- пела ли дурным голосом арии из любимых опер где-то посреди леса, читала ли книги или летела вниз с парашютом, -- они всегда были с ней, в любой момент готовые заговорить, ответить, рассказать историю.
Случалось Эне и влюбляться. Влюбляться нежно и тихо, жарко и безумно, взаимно и не очень, иногда это длилось недели, иногда -- годы, нередко её переполняла нежность сразу к нескольким людям. Эне нравилось состояние влюблённости, и чувствовать любовь других к ней -- тоже: это давало ей силы писать. Порой она почти физически ощущала, как чужая нежность, трансформируясь где-то там внутри неё, выливается буквами на бумагу. Со временем Эна привыкла относиться к любви в первую очередь как к источнику вдохновения -- это, кроме всего прочего, помогало легче переживать расставания. А с тех пор, как Эна достигла совершеннолетия, расставания были постоянны -- потому что Эна жила нигде.
Тогда, в двадцать три, она сорвалась в Эхи, чтобы учиться там игре на флейте. Главная героиня повести, которую Эна писала тогда, была флейтисткой, и Эна не могла позволить себе ничего не знать о процессе. А там, в Эхи, жил человек, который давал уроки, Эна была немножко с ним знакома и даже уже чуть-чуть очарована им.
С человеком отношения сложились, с флейтой -- нет, но и то, и другое было не столь важно. Главным было то, что, бросив бесплодные попытки, Эна не вернулась в Хонгри, а уехала почему-то в Хинву.
А потом как-то так получилось, что она вообще разучилась задерживаться надолго где бы то ни было.
Годы шли, рассказы и повести Эны начали сначала печатать в журналах, а потом и издавать. У неё появились свои поклонники. Сначала она чувствовала себя странно, общаясь с людьми, искренне восхищёнными ею и её творчеством, но привыкла скорее быстро, чем наоборот, а со временем чужие восторги стали ей почти необходимы. Круг замкнулся: любовь других людей была нужна, чтобы писать; книги были нужны, чтобы люди её любили. В этом было что-то от зависимости, но Эне нравилось.
А разрушил этот круг, конечно, он.
Ему было сорок семь тогда, а ей -- пятьдесят три, и она влюбилась в него почти что с первого взгляда, то есть, конечно, она уже и по письмам была в него чуточку влюблена, но не всерьёз, самую малость. Тогда был февраль, и на плечи и шляпы их падали хлопья последнего весеннего снега, и она комкала в руках неизвестно зачем взятую муфту, а он всё порывался раскрыть зонтик, и было в этом что-то неловкое и милое.
Она не сразу поняла, что эта история не похожа ни на одну из тех, что случались в её жизни. А когда поняла -- было уже поздно.
В иные моменты это вообще мало походило на любовь. Её тянуло к нему словно магнитом, это была какая-то зависимость сродни одержимости, не оставлявшая Эне никакой собственной воли и никакого свободного выбора. Они не могли видеться часто, но мысли о нём не покидали её никогда, и порой они отодвигали на задний план даже тени персонажей -- и в такие моменты она быстро прощалась со всеми, кто был рядом, и срывалась к нему. Иногда -- позвонив предварительно, если удавалось где-то рядом найти телефон, но чаще -- просто так, без предупреждения. Она знала, что он ждёт её и будет рад её визиту в любой момент.
Писать в те дни было тяжело как никогда, слова тянули из неё намного больше сил и эмоций, чем обычно, но в то же время и легко -- текст лился на бумагу сплошным потоком, как будто где-то там прорвало какую-то плотину, и в иные моменты Эна ощущала себя не более чем записывающим устройством, точкой выхода, через которую где-то там уже живущие персонажи прорывались в этот мир. Рассказы, созданные в те месяцы, были острее и ярче всех предшествующих.
А потом...
...а потом просто перестало хватать сил. Он ушёл в отпуск тогда, он закрыл дверь на ключ и приехал жить с ней, и это было волшебно, красиво, незабываемо, но это было ещё и очень тяжело. В иные моменты, выводя на бумаге строчки, она явственно чувствовала, как вместе с чернилами с кончика пера стекают остатки её жизненных сил.
А хуже всего было то, что с каждым днём ей всё меньше хотелось писать. Он занимал слишком много места в её жизни, так много, что привычная толпа теней начинала покидать её, и их приходилось долго звать обратно, и чем дальше -- тем сложнее было дозваться. И было очень страшно от мысли, что когда-нибудь они так и не придут.
Это не было расставание. Это было позорное бегство, в никуда, безо всякого плана и смысла; глупая попытка вернуть всё как было. Корявая, сбивчивая записка на столе, билет на ближайший поезд неважно куда. Это была паника; Эне было мучительно стыдно за всё это перед ним и перед собой, но страх был сильнее.
Это было глупо, бесцельно, а ещё -- это было бесполезно.
Она поняла это очень скоро. Проходили дни, силы постепенно возвращались к ней, но стыд за совершённое не уходил, и было что-то ещё другое, что тоже не хотело покидать её: она не могла бы дать этому названия, но только после этого бегства она поняла, как много на самом деле все эти месяцы поменяли в ней самой. Как много есть на самом деле того, от чего сбежать невозможно.
Да и само это желание сбежать было внове для Эны, и оно ей не нравилось. На пятьдесят четвёртом году жизни обнаружить в себе трусость и панический страх перемен было неожиданно и неприятно. Она всегда считала себя сильнее иных ненужных правил, и вот вдруг выяснилось, что все те правила, которые она, сама не осознавая, создавала для себя лично, всё это время выстраивались стеной вокруг её жизни -- и вот теперь они оказались сильнее её.
Её хватило недели на три, не больше. Три недели она честно старалась привыкнуть к этому новому перевёрнутому миру и научиться как-то в нём жить.
Потом она написала ему письмо, приехала в Шлёсс и лично опустила в почтовый ящик.
И вошла в лабиринт.
Ни Яффа, ни Эну никто с тех пор не видел.
Недели через две из лабиринта в Хелхи вышла женщина. Никто вокруг не знал её, но сама она называла себя Эффа.
Это лишь одна из легенд о происхождении старой Эффы из Лоффского леса, и это лишь одна из множества легенд о лабиринте в Хелхи.
Вариаций легенды множество, но ни одна из них не говорит ничего о том, что заставило героев отправиться в лабиринт. Большинство версий почему-то игнорирует и тот факт, что в описываемые времена от Шлёсса до Хелхи было не менее двенадцати часов пути. Никто не знает, что из описанного произошло на самом деле, а что было придумано позже, в процессе устной передачи. Достоверно известно лишь то, что биолог Яфф Хифир и писательница Эна Хонгри действительно существовали и в самом деле пропали без вести примерно в одно и то же время.