Маторина Александра Владимировна : другие произведения.

Это. Глава 7

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  7. Поединок
  
  Когда Эмма была маленькой, она боялась плакать.
  Вспоминая своё детство, она видела, как стоит в стороне и наблюдает. От групповых игр она отказывалась. Если ей всё же случалось играть с другими детьми, это быстро кончалось. "Эмма! Почему ты ушла?" - кричали ей вслед. Она отвечала: "Мне уже не интересно".
  Однажды, бегая наперегонки, она упала и напоролась голой коленкой на камешек, острым краем врезавшийся ей в ногу так, что его пришлось выковыривать. Камешек был грязный, рана получилась глубокая, кровь лилась из неё ручьём, всё это было плохо, а для неё значило одно: наказание. Она сразу забыла об игре и ушла туда, где, как ей казалось, её не могли видеть - и прежде всего очистила рану, смачивая пальцы слюной и аккуратно стирая ею крупинки земли с краёв раны, стараясь её промыть. Было больно, но она терпела, пока не закончила. А дальше просто не знала, что делать. Главное - не показывать рану кому бы то ни было.
  Играющие хватились её не сразу, а когда хватились и стали звать - она ничем не выдавала себя. Она спряталась за дерево и ждала. Другие бегали, а она смотрела на них. Она всех их видела, а они её - нет. Она решила дождаться вечера, чтобы вернуться домой незамеченной, а дома наложить повязку и переодеться. Она знала, где лежат вата и бинты. Она была уверена, что всё можно сделать так, чтобы никто не заметил.
  Время тянулось долго. Наконец, она увидела мать.
  Та искала её взглядом. Спрашивала у детей, где её дочь. Подошли их родители. Эмму никто не видел. А она стояла у дерева в глубине двора, накрыв одну ногу другой и так зажав рану на коленке, и наблюдала всё это. Кто-то из взрослых всё же заметил её, подошёл, спросил, в чём дело, почему она стоит тут, когда её ищут - она молчала. А кровь между тем начала стекать по голени на землю. Это увидели, сказали - "покажи" - она помотала головой. И только когда к ней подошла мать, она - бледная, сжав губы - молча показала пропоротую коленку, которую пыталась спрятать, пока могла.
  Было это ещё до переезда в Тарию. Сколько ей было лет, она не помнит, но сам случай врезался в память, как тот камень. На коленке остался шрам, а в глазах - горячая горечь слёз, которые ей не удалось удержать. Она старалась - но к ней проявили сочувствие, и ей не удалось остаться твёрдой, она размякла, заплакала - и в памяти у неё осталось лишь то, что она проявила слабость.
  Другая история была связана с её прозвищем.
  Как-то раз она разговорилась с Кенни о своём прошлом, и он спросил: "Что нужно для того, чтобы тебя прозвали "девушка-смерть"? "Разбираться в вопросе, - ответила она. - Я видела сотни смертей ещё до того, как научилась говорить".
  Она почти не преувеличивала. Мать брала её с собой на работу, и маленькая Эмма имела возможность наблюдать столько крови и разверстых ран с самого нежного возраста, что безудержный интерес её к этой части реальности был предопределён. И ко времени встречи с теми мальчишками в вопросе она разбиралась. У неё было не так уж много возможностей себя проявить, но тут она себя показала.
  Они играли в войну, она шла мимо - одна, как всегда, - и услышала: "Я не играю!" Она остановилась и прислушалась к их разговору. "Почему не играешь?" - недовольный возглас в ответ: "Я его уже убил! И тебя убил!" Ему ответили: "Ничего не убил!" И кто-то стал объяснять: "Если убил - то..."
  Она стояла за кустами, глядя на тропинку, на которой это происходило, держа всю группу в поле зрения. Малышня лет по 9, человек пять, и среди них была девочка. Она вспомнила себя в 9 лет: платок на плечах, меч - палка с картонной гардой... Она не играла. Она только хотела, чтобы её видели.
  А сейчас ей было 12, и она пряталась. В войну она уже давно не играла: она готовилась принять в ней участие. Через пару лет, когда даст присягу и отправится на север - вслед за отцом. Шёл 1082-й, и война с Лимерией только началась.
  Мальчишка, сказавший, что не играет, продолжал возмущаться: "В том-то и дело, что я его уже прикончил, а он опять..!" Тогда она подошла к ним - выше их всех, почти взрослая - и заявила:
  - Это ты думаешь, что убил. А на деле - ранил. И теперь он убьёт тебя.
  Они замолчали и все разом уставились на неё. Она сказала:
  - Убивать нужно уметь.
  И прочла им целую лекцию. На эту тему она могла говорить часами.
  О, она знала, как это делать... Уж это она точно знала - потому что изведала на опыте. Потому что её мучили мучения её жертв, и она научилась прекращать их быстро. Потому что знала, как мучаются в лазаретах раненые, которых спасала - пыталась спасать - её мать. И она знала наизусть анатомический атлас, который просмотрела от корки до корки бесчисленное множество раз ещё до того, как научилась читать. А когда научилась, прочла всё, что смогла достать (в военной библиотеке через отца) по вопросу быстрого выведения противника из строя. Она знала, что от некоторых - смертельных по сути - ранений человек может умирать часами и даже сутками, и в то же время от пустячного на первый взгляд повреждения скончаться за считанные минуты.
  ("Он, может быть, и умрёт потом. Но сначала убьёт тебя").
  Они затихли, но не решались прервать или обозвать её, потому что она была старше. Она вогнала их в пот - и ушла. Но до этого один пробормотал: "девушка-смерть" - и в спину ей понеслось: "Девочка-смерть! Девочка-смерть!" - и смех, но она знала, что они боялись её. Боялись так, как боятся самой смерти - не "понарошку", а настоящей, всамделишной смерти, о которой не говорят и в которую не играют. Боялись того, чего не понимали.
  Потому и смеялись. Но этот смех ласкал ей сердце - её, непонятой - и она хотела оставаться такой. Их страх надёжно защищал её от них.
  Она очень хорошо знала этот страх, потому что прошла через него сама. Она была не такой, как они. Первой мыслью, которая пронеслась в её голове, когда она оказалась в группе впервые, была: "Я не такая, как они". Вторая пришла сразу за первой: "И не существует способа это изменить".
  Это был её первый школьный урок, ей 7 лет, учителя нет на месте, все "ходят на ушах", и только она сидит прямо, сложив руки на парте, как велено, внимательно наблюдает за происходящим - и не понимает, что они делают. А они общались. Они перезнакомились и передружились всем классом у неё на глазах прежде, чем она успела понять, что происходит, а ей показалось, что произошло это раньше, чем она сосчитала до трёх. Она по-прежнему сидела одна, прямая и правильная, и не понимала, что она делает во всём этом.
  Это не то, что она должна делать.
  Поначалу она просто пыталась повторять то, что делали они. Выходило ещё хуже - и она бросила попытки. Почти сразу над ней начали издеваться - она не обращала на это никакого внимания, и её оставили в покое. А потом она стала лучшей - и её стали уважать.
  И побаиваться - из-за нелюдимости. А потом и просто - бояться.
  Она подтвердила своё прозвище "девушка-смерть" в поединках на мечах. И дело было не в какой-то особой воинственности или приверженности именно фехтованию. Просто для неё это был посильный способ выделиться из "них" - тех, кто существует группами и движется беспорядочно. Они. Эмма так их и называла: "Они". Непостижимые и чужие.
  Фехтование было обязательным предметом, а отец тренировал её с 9 лет, так что к моменту начала фехтования в школе она уже сильно опережала сверстников. Она выделялась - и в то же время была "как все", потому что все фехтовали - и она среди всех. Другое дело, что она это делала не как все, а гораздо лучше, и, заметив восхищение её стилем, взяла на вооружение то, чем могла "их" покорить. Для "них" искусство владения мечом много значило. И если она могла этим искусством овладеть - она как будто могла владеть "ими". Признавая её достижения, как будто признавали её. И когда после той игры в войну, в которую она вмешалась, на улице ей в спину неслись шепотки: "девочка смерть"... вон идёт девочка-смерть"" - она наслаждалась сознанием, что овладела тем страхом, который испытывала сама - перед "ними".
  Теперь они боялись её.
  Она запомнила их огромные глаза, устремлённые на неё. Их тихие лица. Они не двигались. Не мельтешили вокруг неё.
  Они были в её власти.
  Да, она была странной. И странно вела себя. "Нормальные" дети так себя не ведут. И она знала это - и не хотела быть "нормальной". Она хотела быть странной и гордилась этим.
  Она стоит в стороне и наблюдает. Держит "их" в поле зрения. В своей власти.
  "Но иногда, - признавалась она, - они раскусывают тебя. И тогда ты чувствуешь их ненависть".
  
  До этой тренировки все спарринги проходили обычно. Эмма дралась с Кенни, с Ганной, с другими... Кенни всегда поддавался, дурачился, сводил на нет её старания быть серьёзной - и поединок превращался в шутку, а Кенни картинно "умирал", беспомощно раскинув руки в стороны. Ганна побеждала всех, кроме Эммы, она была её единственной соперницей, и Эмма дралась с ней нехотя, стараясь привести всё к концу как можно скорее. С другими Эмма дралась походя, не глядя, скучно, привычно. Кенни она говорила: "Люди делятся для меня на тех, кого я хочу видеть своим другом, и тех, кого я вижу своей жертвой".
  Сейчас её окружали жертвы. С самого утра этого дня - последнего дня мая - у неё было ощущение, что она впервые на станции, до того, как ко всему привыкла. День был ясный: вчерашняя гроза вылилась вся, на сегодня туч не хватило, и небо было синим, весёлый ледяной ветер гнал по нему маленькие белые облачка. Знамёна перед главным корпусом снова реяли, плащ на ней развевался, узкая кожаная перевязь легко лежала на плече, ладонь охватывала рукоять оружия, и сознание своей силы рождало на её губах снисходительную улыбку. Несмотря на ветер, солнце уже припекало, и серое здание главного корпуса 4-й станции было им нагрето и казалось сделанным из толстого войлока. Эмма обозревала окрестности так, словно знакомилась с ними - и старалась запомнить. На окружавших её новичков она смотрела таинственно и надменно, заранее их всех жалея; ей не терпелось сразиться с одним из них и сокрушить его жалкую жизнь. С неправдоподобной чёткостью в голове торчало одно: "Я их всех перегрызу". Это она почувствовала, ещё стоя на линейке: она - победительница, ещё до спарринга. И только к Тилли это не относилось.
  О ней она думала по-другому: "Она - победит". Она выбрала её для победы. Тилли не была одной из тех, кого Эмма называла "они". Её имя словно означало её принадлежность к иному виду существ. Эмма повторяла его, смакуя, как вычурное наименование экзотического цветка. "Пусть она победит вместе со мной", - загадывала она и искала её глазами. Пусть она победит их всех - тоже".
  Она выискивала её взглядом среди новичков, рядом с Кенни, на линейке и позже, уже на тренировке - и не находила. На плацу во время упражнений она упорно высматривала её, испытывая нечто похожее на отчаянную жалость, которая, наконец, перешла в ужас от мысли, что Тилли не пришла, что её нет.
  Эмму почему-то сразу охватила уверенность, что она уже никогда её не увидит. В голове забилось: "Неужели не пришла? Неужели же -
  (Без вести. С заданий не все возвращаются)
  уже не придёт".
  И когда холод невосполнимой потери уже стеснил ей дыхание, тренер назвал номер:
  - Т-309, - и в круг вышла она. Девушка с чёрной стрижкой. Только сейчас её волосы были убраны под капюшон, а форма была полной - никакой небрежности.
  Эмму так и обдало радостью. Губы разошлись в невольной улыбке, как будто кто-то насильно тянул их в стороны. "Пусть она победит", - прошептала она.
  А следующей тренер вызвал её.
  Она вошла в круг с мыслью, что, видно, так нужно было, чтобы она, девушка-смерть, победила и её тоже. Она ожидала, что на неё снизойдёт спокойствие смирения, как бывало у неё с другими, и она примет своё превосходство и одиночество в нём, как судьбу, прежде чем засчитать себе новую жертву. Но вместо этого почувствовала, как ладони под перчатками стали влажными, а в голове пронеслись все картины от момента первого взгляда на чёрный стриженый затылок до вечера в рекреации, когда Тилли объявила, что она баскиатка. Тогда она подошла к столу, за которым сидели Эмма и Кенни, и Кенни её представил, а Эмме показалось, что она чувствует тепло её тела.
  На ней был только тонкий нательный комбинезон и пояс... На ней не было защиты... Только комбинезон - и тело под ним... Беззащитное... Беззащитное тёплое тело... Совсем близко.
  Она сжала в руке меч.
  Сейчас Тилли стояла от неё чуть дальше, чем тогда, и на ней был плотный комбинезон, застёгнутый доверху, защитный жилет и перчатки. Меч она держала одной рукой, отведя его в сторону. Эмма успела увидеть всё это, прежде чем глянула ей в глаза - и увидела в них своё отражение.
  Глаза у Тилли были светлыми - необыкновенно светлыми для чёрных волос и смуглой кожи. Опушённые густыми чёрными ресницами, под тонкими чёрными бровями, они выделялись, словно сами давали свет. Их можно было назвать серыми - но это был не серый голубиного крыла или мыши, скорее цвет серого неба или стали, - и их радужины были покрыты мелкими чёрными крапинками и участками ещё более светлыми, почти прозрачными... "Опаловые", - пришло на ум Эмме. - "Переливаются, как опал". Тилли смотрела на неё с выражением задорного превосходства.
  И Эмма почувствовала, что робеет. Впервые в жизни. Или уже не впервые... Что-то давно забытое закопошилось в ней и жгло, она оцепенела и могла только смотреть.
  Это отличалось от всего, что было раньше на поединках. Это отличалось от "не по себе" с Ганной. Ганна была как сила природы - неумолимая, но безличная, как смерч или гроза, и отношение к ней Эммы было такое же: "пусть это быстро пройдёт". Совершенство Ганны - всего лишь мастерство, сложный навык, которым можно овладеть, а она сама - не больше чем носитель этого навыка.
  Но Тилли была как будто ею самой. Эмма видела в ней то, чего не знала в себе и что всю жизнь стремилась постичь: то, что смотрело на неё сквозь прорези маски, то, что было в картинке атласа с изображённым на ней вскрытием трупа, то, владеть чем нельзя, потому что оно само владеет - то, что сама для себя она назвала "ЭТО".
  И сейчас, когда их глаза встретились, Эмме почудилось, что Тилли тоже это увидела. Её взгляд изменился - как будто она поняла что-то, что её испугало, - а в следующий миг Эмма вздрогнула от боли, пронзившей её с головы до пят, - и сморгнула, не понимая, что произошло.
  Она не видела, как Тилли сделала шаг к ней. Не видела, как та подняла меч. Она смотрела только в её глаза - когда та уже сблизилась с ней для удара. И сейчас она продолжала просто смотреть.
  Она должна была всё время смотреть на неё.
  Тилли дёрнулась к ней - поддержать, спросить, что случилось, Эмма не слышала крика тренера, осадившего её, не видела реакции остальных. До неё донеслось: "Ничего себе!" "Вот те на!" Её рука разжалась, и меч выскользнул - стукнулся тупым остриём в гравий и упал плашмя. А её сознание по частям восстановило картину: тренер скомандовал "спарринг!", Тилли замахнулась - а когда увидела, что Эмма стоит, как стояла, с опущенной рукой, было поздно: меч ударил её, как бьют ребром ладони, между плечом и шеей - со всей силы, которую Тилли вложила в этот удар.
  Эмма же просто стояла столбом - она даже не поставила блок.
  Боль охватила всю левую часть шеи, плечо и запульсировала, отдавая в лопатку. Уши заложило, к горлу подкатила тошнота. Не соображая, что делает, Эмма повернулась и побрела в сторону, натолкнулась на цепь соратников - те расступились перед ней, и она пошла бы дальше, вон с плаца, куда-нибудь, - но услышала окрик: "В чём дело?! Ц-116 - в круг!" - и повернула обратно. "Не засчитано! Иди ещё раз! - громко шептали ей. - Подбери меч!" А у неё перед глазами мерцала одна картинка: первый групповой бой, она стоит посреди поля, вокруг бегают одноклассники, атакуют её, а она продолжает стоять и смотреть, не реагируя на удары, пытаясь удержать каждого в поле зрения и привести это беспорядочное движение вокруг себя в систему, которая была бы ей понятна.
  "Чего ты стоишь?! Отбивай! Сражайся!.." - кричат ей. Она продолжает стоять, лицо её становится все более мрачным.
  Потом идёт и усаживается на скамейку освобождённых.
  "Это выше моих сил".
  Потом: стоит в стороне и наблюдает.
  "Эмма! Почему ты ушла?" - кричат ей.
  "Я НЕ МОГУ".
  - Не могу, - произнесла она вслух, - не могу.
  ОНИ окружали её сейчас - эти люди, которых она не знает, они трогали её, их лица что-то выражали, рты что-то говорили, ей показалось, что кто-то из них знаком ей, что она узнаёт Велли...
  Она почувствовала, как в ней начинает закипать паника. Как поднимается изнутри душной волной мучительный, тягостный панический зуд... Тошнота раздирала её, ей хотелось кричать, надрывая горло, и молотить кулаками в эту стену чужих лиц, раздирая в кровь пальцы - отбиваясь от агрессивных, отвратительных в своей непохожести на неё существ, жутких и непостижимых в своей чуждости ей - от "них" - свидетей её позора. Окрик тренера дошёл до неё сквозь глухоту шока: "Ц-116 - в строй!"
  Она заняла своё место среди других.
  Тилли потерянно стояла в кругу, ожидая партнёра для завершения поединка.
  Эмма увидела, как навстречу той вышла Ганна - сама, без вызова. Дальнейшему её изменённое шоком восприятие придало необыкновенную чёткость.
  Сначала она услышала звук - сквозь пелену пульсировавшей в её голове тупой боли прошёл он один - ясный и чистый: свист лезвия, рассёкшего воздух. Тилли крутанула меч в руке, прежде чем Ганна приблизилась. Та заняла позицию для атаки, и тогда Тилли сделала что-то странное: крутанула меч ещё раз и переложила из правой руки в левую, шагнула к Ганне, не прекращая вращения - и вернула меч назад, в правую, снова шаг - и снова вращение. Ганна, глядя на это, замешкалась, и Тилли, не отрывая от неё глаз, ударила с инерцией раскрученного клинка. Ганна отбила - с трудом, ей пришлось повернуться и раскрыть бок и живот - и Тилли, скользнув своим клинком по её, ткнула её в солнечное сплетение. Эмма увидела, как на комбинезоне Ганны появилось жирное чёрное пятно. Вся сцена была безмолвна: её сопровождал только одинокий звон меча Ганны и дыхание зрителей.
  Молчал даже тренер.
  А Эмма почувствовала, как внутри неё теплом растекается гордость победой Тилли.
  Так же, как на прошлой тренировке, когда после "гибели" Велли на губах её непроизвольно расцвела улыбка удовлетворения - сейчас её грела радость чужой победы. То, даже возможности чего она в себе не подозревала. Она гордилась чужой победой!
  Она увидела, как изменилось лицо Ганны: невозмутимая боевая маска упала, открыв растерянность. Тилли скромно опустила глаза, а когда подняла - в них сияло то же задорное выражение, что приковало к себе вначале внимание Эммы.
  - Отлично, Т-309, - произнёс тренер. - В строй. И вызвал другой номер:
  - Д-94, спарринг.
  В круг вышел Дэлли, а Тилли вернулась - и тут же образовала скопление вокруг себя: соратники кинулись к ней, как железные стружки к магниту. Эмма услышала их восхищённый ропот и поздравления. А рядом с ней не было даже Велли. Казалось, все сторонились, избегая касаться её.
  Она отошла от них и села на скамейку под оградой плаца. Хотя первый шок прошёл, сердце у неё колотилось, и тошнота не уходила. Боль теперь собралась в левом плече и стала острее. Эмма ощупала плечо, убеждаясь, что ничего у неё не сломано. На станции не было медиков, помощь друг другу соратники оказывали сами.
  "А мне не поможет никто", - подумала она с каким-то новым чувством, которое ближе всего определялось как облегчение. Вот так - быстро и бесповоротно - её привычная жизнь закончилась. Ничего из прежнего более невозможно.
  Побеждена. Впервые.
  Но вместо досады и раздражения, мучивших её столько раз после поединков, в которых побеждала она, сейчас в ней росло иное, очень странное чувство, которое она пыталась понять. Какая-то томительная необходимость... Потребность передать что-то, - не "поделиться", а именно дать, подать, как подают руку.
  Ей нужно было на кого-то опереться. Ей нужно было её видеть... Благодарность, да, вот что она испытывала - благодарность за доставленную ей радость победы, - благодарность за избавление от чего-то, что грызло её многие годы, и теперь (кончилось?)...
  Она почувствовала спазм в горле, но проглотила слёзы, до крови прикусив язык. Нет, ничего ещё не кончилось. Всё только начинается.
  Ей нужно было найти Тилли.
  
  Она пришла в душевую, зная, что она там, но встретить её в кабинке не ожидала.
  В этот раз у неё не было времени - после тренировки ей нужно было идти на маршрут с Велли. Та ушла раньше неё, а Эмма заняла первую попавшуюся кабинку и, когда в неё вошла Тилли, растерялась и отвернулась к стене. Та поступила так же. Эмма стала намыливать мочалку, делая вид, что не интересуется соседкой. Сейчас они обе старались не смотреть друг на друга.
  И не разговаривать. Особенно о поединке. За эту чуткость Эмма испытывала к Тилли особую признательность.
  Кабинка была на 3 - 5 человек, со стенами, обшитыми деревом, таким же настилом - из приподнятых над полом досок - для стекания воды, и узкими деревянными лавками по периметру - для туаленых принадлежностей. Сверху из стен торчали загнутые книзу трубы с насадками в виде лейки, вода в которых отпиралась и запиралась с помощью заслонки, перекрывавшей отверстия. Трубы были подведены к бочкам на крыше, заполнявшимся дождём и нагревавшихся солнцем. Сейчас вода была почти тёплой.
  Эмма стояла лицом к лейкам, подставляя тело лившимся из них струйкам, и на какое-то время забыла, что не одна. Вода приятно освежала ушибленное плечо, Эмма погрузилась в свои ощущения, снова переживая момент удара, свою реакцию, и особенно - второй поединок и лицо Ганны. Журчала вода. Эмма повернулась, чтобы положить мочалку на лавку, и тут снова заметила, что находится в кабинке вместе с Тилли.
  Та стояла в паре шагов от неё, повернувшись так, что вода лилась на неё сбоку. Она чувствовала взгляд Эммы и старательно держалась спиной к ней. Эмме её смущение доставляло удовольствие: оно как будто устраняло её собственное, лечило его, снимая и боль, и сознание позора. Эмму пронизывало напряжение - но напряжение приятное. Она снова разглядывала затылок Тилли со слипшимися мокрыми волосами, оценивала её фигуру: гладкое смуглое тело, широкие бёдра. Тилли была одного с ней роста, немного крупнее. Руки, пожалуй, чуть более сильные, чем положено девушке в 17 лет, даже если она Воин света. Эмма узнала полуперчатку на её правой руке: Тилли мылась, не снимая её, вода капала с завязок, которыми эта странная вещь крепилась у локтя. Сверяя то, что видела сейчас, с тем, что запомнила с первой встречи, Эмма в который раз спрашивала себя, что заставило её выделить эту девушку из массы других.
  Она была не такой, как они. Это Эмма определила мгновенно: оно срезонировало с чем-то внутри неё. И только потом она начала пытаться объяснить свою реакцию наличием других черт: причёска, приятный цвет кожи, манера держать себя, одежда, лицо... Эмма отметила, что у Тилли прелестное лицо - но имела в виду скорее его выражение, чем черты. Была ли Тилли красивой? Эмма не могла ответить на этот вопрос. Её впечатление от этой девушки было цельным, что-то отдельное от своей на неё реакции Эмма не могла выделить ни с первого, ни со всех последующих на неё взглядов: какие именно черты приковывали её внимание? Пожалуй, прежде всего волосы: чёрные, волнистые, с этим завитком, падающим на лоб... Потом уже всё остальное: глаза, нос, губы... Глаза у неё удивительные. Но воспринималось всё вместе, и всё вместе - цельно - било в цель безошибочно: Эмма потрогала ушиб на плече. На нём уже набухал огромный болезненный синяк - след, оставленный на её теле Тилли.
  Эмма посматривала на неё - раз, другой - и видела, что та смущена этим. Вся внешность Тилли под её взглядом невольно приобретала некий демонстративный характер: та чувствовала, как выглядит со стороны. Каждая её черта стала объектом чужого внимания, и вся она словно светилась им - отражённым от взгляда Эммы. И Эмма снова испытала то же самое чувство, что и три дня назад, в столовой, когда увидела эту девушку второй раз и ещё не знала её имени: чувство собственности. Она овладела какой-то частью её - пока только внешней, на расстоянии, но и этого было достаточно.
  Тилли сейчас была не просто беззащитной перед ней - она была голой, простоволосой, босой... И живой. Она была живая - вот что главное. Она больше не была образом, осевшим в памяти Эммы, картинкой или плодом её фантазии. Она была настоящим, отдельным от Эммы живым человеком. Эмма чувствовала биение её жизни рядом с собой - и то, что жило в ней, чувствовало эту жизнь тоже. Её дыхание. Её нежное тепло.
  Чувствовало - и хотело.
  Эмма смывала с себя мыло, когда Тилли заметила шрам на её бедре. Тогда Эмма второй раз услышала её голос.
  - О! Боевой? - спросила она.
  - Почти, - ответила Эмма. Усмехнулась и добавила неожиданно для себя: - Я никогда не была достаточно хороша для моей матери.
  "Вот так, - подумала она, - оно и происходит. Я уже говорю с ней. Сама".
  Шрам вился по верхней внешней стороне бедра, длиной почти в локоть, широкий и уродливый из-за множества неровных стежков, которыми рану когда-то неумело зашили. Историю его Эмма рассказала, когда они одевались.
  - Это было ещё в школе. Нам было по 12 лет. Один мальчишка стащил ключи от тренировочного зала, где были боевые мечи. Я и ещё двое - он с приятелем - остались после уроков, чтобы опробовать их на себе. Вышли во двор (окна выходили в него, но мы знали, что в школе уже никого нет), обговорили условия - чтобы не убить ненароком, - и стали сражаться. Двое против одного - то есть против меня. Один повязал тёмный платок на манер плаща, изображая чёрного, но мечи у них были длинные, а у меня - короткий. Я дала им фору. На спор! Спорили на возврат мечей, конечно... На то, кому придётся лезть назад и брать на себя вину за кражу ключей. Одного я сразу вывела из игры, второй же хорошо усвоил правило дистанции и, когда я снова попыталась добраться до него, полоснул меня по ноге. Я не почувствовала; я вообще не чувствовала своего тела, только свист ветра и вес меча в руке, возбуждение боя несло меня, как на воздушной волне, я бросилась на него снова - но он отступил и раскинул руки в стороны: в одной меч, другая раскрытой ладонью повернута ко мне - словно отстраняя. Он выглядел испуганным. "У тебя кровь" - сказал он. Тогда я увидела кровь на его мече. А потом, когда он опустил глаза - свою ногу.
  Сошлись на ничьей, ногу перетянули платком. Штанина была вся в крови, кровь стекала за голенище - и это было хорошо, потому что не оставляло следов. Я закрыла ногу плащом и кое-как поплелась домой, предоставив им улаживать остальное. Я сама наложила швы, чтобы не показывать рану матери. Сделай это она, наверное, получилось бы аккуратнее... Потом я сделала тугую повязку и на следующий день явилась в школу как ни в чём не бывало и тренировалась вместе со всеми - из-за этого рана ещё долго кровоточила. С тем мальчишкой мы перемигивались. Никто ничего не узнал. Думаю, он всё же засчитал мне победу.
  - Мог ведь убить, - заметила Тилли.
  - Мог, - ответила Эмма, не глядя на неё. Она снова думала о чём-то своём. - Клинок прошёл в полпальце от артерии. Но - она растянула губы в улыбке, - не судьба.
  На выходе из предбанника Тилли всё же вернулась к произошедшему на тренировке.
  - Прости, - сказала она. - Я тебя сегодня чуть не убила.
  - Мне повезло, - ответила Эмма и повертела рукой: - Видишь, даже плечо не сломано.
  Тилли улыбнулась, и Эмма добавила:
  - Что-что, а сила удара у тебя поставлена.
  Улыбка Тилли стала таинственной.
  - Ты ещё не всё видела, - сказала она.
  Эмма попыталась ей ответить, но не смогла. Она ждала, что Тилли спросит, отчего это случилось, - что она пропустила удар, - но та спросила другое.
  - Послушай... - начала она. Было видно, что тема её сильно смущает. - Почему ты всё время так смотришь на меня?
  Эмма почувствовала себя воришкой, пойманным за руку.
  - Как я смотрю? - спросила она. Взгляд Тилли снова начинал гипнотизировать её.
  - Ну... Ты всё время на меня смотришь. - Тилли вскинула на неё глаза. - Со мной что-то не так?
  "С тобой всё так", - подумала Эмма. - "Что-то не так со мной".
  Они уже вышли из душевой и стояли у порога, не решаясь разойтись. Тилли ждала ответа.
  - Я смотрю, потому что не могу не смотреть, - сказала Эмма глухо.
  - Почему?
  - Не знаю.
  "Кто ты?" - хотелось ей спросить. - "Я смотрю так, потому что хочу понять, кто ты", - но вслух сказала:
  - Не могу, и всё.
  Они стояли друг против друга, и Эмме снова показалось, что она смотрит в зеркало.
  - Лучше скажи, что у тебя на руке.
  - Перчатка.
  - Нет, под ней. Ты это не сняла даже в душе. Что у тебя там? Тоже шрам?
  - Почти, - повторила её ответ Тилли. - Одно скажу точно: смотреть на это не стоит.
  До патруля оставалось немного. Эмме надо было забежать в столовую - на маршруте она будет до вечера, - а потом ещё в келью - Велли наверняка ждала её там, - чтобы надеть нагрудник. На маршрут без него не выпустят. В первый раз за всё время она пожалела, что не надела его на тренировку: он закрывал не только верхнюю часть груди, но и плечи и смягчил бы удар, а так сталь врезалась в живое тело и запросто могла сломать ей ключицу или выбить плечевой сустав. Она была права: в этот раз ей повезло.
  На Тилли нагрудник был.
  - Не жди меня, - сказал Эмма. - Я забыла нагрудник.
  И вернулась в душевую. Как будто её повело что-то - какой-то зуд, незаконченность... Ей нужно было побыть одной пару минут, чтобы понять это.
  И стоило ей оторваться от Тилли, как напряжение спало, и разлилась изнутри истома. Что-то её отпустило, и снова нахлынули знакомые, понятные чувства: досада, вызванная позорным поражением, боль в плече, мысли о предстоящем задании, о том, сколько до него осталось времени, - всё это зашевелилось, загалдело хором где-то на заднем плане, на фоне того оцепенения, в которое вводило её присутствие Тилли и которое сейчас таяло, но не проходило до конца.
  Оставшись одна в душевой, она - по привычке - глянула в зеркало над раковиной. И не увидела своего лица. Ужас - внезапный, немой - на миг парализовал её, и разум тут же подсказал ей решение - повернуть зеркало к себе: оно висело под углом к стене и не улавливало её отражения. Она повесила его ровно и снова увидела себя - такую, к какой привыкла. Но что было, то было: у неё снова появилось чувство, что она оступилась на мелководье и ухнула с головой - как тогда в аудитории.
  (приподнялась занавеска)
  Отражение, смотревшее на неё - это злое бледное лицо, обрамлённое монашьим капюшоном, эта облачённая в белое фигура с перевязью через плечо, - выступило из зеркала и, вытягивая меч, встало в позицию для поединка. Его глаза горели таким гневом, таким осуждением, что Эмма не могла не ответить.
  "Посмотри на своё злое лицо! Противно..!"
  Чувствуя, как горло заполняют слёзы (обиды... бесконечно глубокой, недостижимой ни для каких доводов обиды), Эмма ударила кулаком в отражение и выплюнула в него эти слёзы, эту боль и злость. Зеркало стукнулось о стену, но не разбилось - только отлетел от угла осколок, - и опять скособочилось: теперь оно снова висело криво, и Эмма видела только часть своего лица, по которому прошла трещина.
  У неё на теле не один шрам. Она может читать по своему телу, как по записной книжке, и рассказать историю каждого. Большая их часть - мелкие, на руках: одни от ударов мечом на тренировках, другие оставлены ей на память животными, на которых она ставила свои опыты. Один совсем старый - на коленке. И один большой - на бедре.
  "Вы понимаете, что могли убить друг друга?!" - спрашивали те, кто был привлечён к разбирательству по делу боевых мечей. Она сказала, что никто не узнал - но она соврала! Узнали, и ещё как. Мальчишки, может, и мямлили что-то. Эмма молчала. Понимала ли она, что могли убить? Да. Это и было целью игры. Именно об этом и нужно было молчать.
  Она не знает, на кого сейчас злится - на мать, заставляющую её плакать, или на себя, не могущую сдержать слёз. "Слезокапка!" - звенит у неё в голове. "Противно смотреть!" Она закрывает глаза - слёзы выдавливаются из них - и слышит звон скрещённых мечей. "Дистанция!" - кричит мать.
  Дистанция.
  Она тогда дала волю своему гневу - и гнев ею овладел, она забыла про всё, кроме одного - доказать: "я не та, кем ты меня видишь".
  Потом был этот испуг, и движение помочь, и "всё забыто", и "доченька моя" - но она молча хлопнула дверью, и дверь эта с тех пор захлопнулась навсегда.
  Она запомнила про дистанцию - и с того дня не подпускала к себе ни на миллиметр ближе дистанции в полтора клинка. Особенно тех, кто привык быть всех ближе... Называть себя "самым близким".
  Мать была той, кто научил её держать удар. Кто заставил её поверить в то, что она одна, всегда такой будет и должна опираться только на себя, не доверять никому, особенно тем, кто близок - и не допускать близости! Эмма поверила - и с тех пор ничто уже не могло поколебать эту веру.
  А сейчас эта девушка - Тилли (Тилли... имя - как у бабочки... или цветка) - всё разрушила. Она словно снимала слой за слоем с того, что Эмма привыкла считать своим "я" - и сейчас она поняла, что за чувство испытывает, глядя на неё.
  Страх.
  "Её не должно здесь быть", - сказала Велли, увидев Башню. И если Эмма не должна испытывать этого чувства, то Тилли - та, кого здесь быть не должно.
  "Организм не пускает в себя ничего лишнего..." - снова вспомнила она слова матери, и закончила от себя: "Иначе оно изменит его".
  "Болезнь - это притеснённая жизнь", - говорила мать. Организм сражается за свою неизменность, груды трупов в белых и чёрных костюмах - "гной", результат этих сражений, а переставленные границы - шрамы. Вся страна была ими покрыта в пору детства Эммы. Она застала пик войны в Баскии - два года между 1076-м и 1079-м, получившие название "Первой Южной", - и вместе с матерью видела её изнутри, за фасадом сводок сражений - в гноящихся ранах и наложенных на них швах. Когда белые кровяные тельца проигрывали бой, организм, который они не смогли защитить, умирал.
  В школе у Эммы был учитель фехтования - Гиппи. Он говорил: "Они носят нагрудники поверх комбинезонов; меч может не сразу пробить их. Старайтесь рубить, бейте в шею, по голове, в лицо; следите за руками: не позволяйте им коснуться вас. Не подпускайте их к себе! Их преимущество - ближний бой и рукопашные приёмы".
  Первым врагом Эммы, вероломно проникшим на её территорию, - тем, кого она подпустила слишком близко к себе, - была её мать. Самый близкий человек, которому Эмма не могла сопротивляться. С тех пор она не может выдержать ни одного доброжелательного взгляда. Чужое сочувствие - её слабое место, потому что сочувствия она всегда ждала от матери, а получала - удар, который надо было держать.
  "А кто виноват?" "Не реветь!" "Мне противно смотреть на тебя".
  Жгучая смесь нужды в сочувствии и чувства вины из-за этой нужды - вот что Эмма в себе ненавидела. То, что она должна быть неумолимой и твёрдой - и не может быть такой всегда.
  (Как Ганна... Что ещё Ганна делает лучше меня?)
  "Расклеилась! Слезокапка".
  Эмма сжала губы до белизны - хотя слёзы из её глаз уже капали с подбородка - и не подпустила мать к ране. Она зашивала её сама, взаперти, долго и тщательно, наслаждаясь болью, которую - каждым стежком! - адресовала матери.
  Так она научилась отстраняться от боли и воспринимать её с интересом, отдельно от себя. Постепенно её чувствительность к боли уменьшилась настолько, что она могла резать себе ладонь на спор, не меняясь в лице. А проявления человеческих чувств привыкла считать уловкой врага: размягчить твою защиту, сблизиться - и нанести удар в самое чувствительное место, в самый неожиданный момент.
  "Не ной!" "Не говори "я": "я" - последняя буква алфавита".
  Эмма боялась плакать, потому что мать выставляла её в глупом виде, когда она плакала. Эмма запомнила, что плакать - значит показывать слабость врагу.
  Мать требовала от неё совершенства. Она хотела сама слепить образ своей дочери. Она навязывала ей не только профессию, но и роль женщины, которая выводила Эмму из себя. Предназначение женщины в размножении - вот что Эмма ненавидела до дрожи! Она поклялась: "никогда не будет у меня этого". Её мать, будучи врачом, сама участвовала в процедурах принудительного оплодотворения, и Эмма хотела смыть с себя причастность к этому, как заразу. Когда ей исполнилось 14, мать в последний раз поставила её перед выбором: подчинись, или погибнешь. И Эмма твёрдо выбрала второй путь.
  "Я иду в армию, - сказала она, - потому что ты так воспитала меня! Ты приложила руку к тому, чтобы моя жизнь не прошла напрасно, и я говорю: спасибо, это хорошее воспитание. И если я кажусь тебе чересчур жёсткой, а моё лицо - злым, что ж - посмотрись в зеркало!"
  Мать отнеслась к её выбору с печалью. Эмма заявила, что они обе не смогут понять друг друга никогда, - и это "никогда" было как хлопок дверью или пощёчина.
  Уже провожая свою дочь в Лимерию, мать пыталась её отговорить:
  "Вернись, - умоляла она, - пока это ещё возможно! Пойми - я хотела, чтобы твоя жизнь сложилась лучше, чем у меня!" "Уходи. Я тебе не верю", - ответила Эмма, а когда мать назвала её "доченькой" - "не хочу, чтобы моя доченька была среди идущих убивать", - выпалила ей: "Убирайся!.. Видеть тебя не могу! Зачем ты пришла? Напомнить мне о лучших моментах моей жизни? Жалеешь, что сейчас при тебе нет меча, чтобы полоснуть меня ещё раз?!.."
  Эмма рукой в перчатке стёрла плевок с зеркала.
  Когда бы она ни вспомнила мать, она видела белый врачебный балахон (на завязках... руки - вечно в перчатках, заправленных в рукава), нелепую причёску (шиньон) и никогда не могла вспомнить её лица. Образ матери в её сознании остался символом безликой порождающей жизненной силы - неизбежной и ненавистной.
  Её изначальным отношением к матери было непосредственное, инстинктивное отталкивание, причины которого были ей не ясны. Позднее, пытаясь объяснить их себе, она винила мать то в смерти отца, то в привитии ей рамок и понятия долга, то в попытках сделать её своей копией - то есть собственно в воспитании, которое воспринимала как рабство, - но всё это не раскрывало сути и казалось ей недостаточным для той ненависти, которая в конце концов развилась в ней. Докапываясь до её причин, Эмма приходила к выводу, что истинным основанием такого отношения было то, что мать дала ей жизнь - и этот дар поставила ей в вину.
  Потому что вместе с жизнью мать дала ей ЭТО - самое противоречивое, что было в её жизни - и единственное, что заставляло её ценить. Сказочное, восхитительное - и омерзительное чувство, наполнявшее её при виде смерти. Сладостное томление, без которого она не могла обходиться, - и которое убеждало её в том, что она - такая, какая есть - недостойна существовать.
  Всю свою жизнь она выстраивала защиту вокруг этой тайны, возводя стены страха разоблачения, - пока не пришла эта девушка - Тилли - и не заставила её вспомнить, с чего всё началось.
  С маленькой лжи, потянувшей за собой всю бессмыслицу её жизни. Со слов "хочу быть врачом".
  Медицина была для Эммы почти призванием. Она даже честно намеревалась идти по стопам матери. Её детство сопровождали блестящие инструменты починки тел: скальпели, расширители, зажимы... Кровь, пропитывавшая бинты. Специальные хирургические ножницы - отец в шутку называл их "кишкорезы" - были её игрушками. В медпрактике в школе Эмма была отличницей. Никто не мог оказывать первую помощь лучше её. Она не паниковала, руки её не дрожали, её не тошнило - она даже не бледнела. То, от чего других выворачивало, ей давалось легко. С 8 лет помогая матери, она уверенно производила простейшие операции - перевязки, простые швы, промывание ран и извлечение из них посторонних предметов, накладывание шин - всё это она делала спокойно, быстро и не причиняя лишних страданий. У неё были все данные для врачебного дела, кроме одного, и его отсутствие перечёркивало всё остальное: Эмма не была милосердной.
  Её привлекали сами раны, а не возможность помочь жертвам и заботиться о них. К анатомии и хирургии она проявляла теоретический интерес. Отдельные случаи ранений, виденных в клиниках, она затем часами изучала по книгам в кабинете матери, после чего могла воспроизвести и симптомы, и методы их лечения с медицинскими терминами - но к стонущим пациентам испытывала отвращение, постепенно дошедшее в ней до желания рявкнуть на них: "Заткнитесь!"
  Из-за матери, испытывавшей - и всем видом показывавшей - своё отвращение к плачущему ребёнку, в Эмме закрепилось отвращение к страданию вместо сострадания. Она терпеть не могла слабых - как не терпели её слабости. Она не испытывала сочувствия к раненым и не хотела их лечить. Она хотела, чтобы их не было.
  Кроме этого, у неё развилось убеждение, что страдающие должны принимать случившееся с ними и отдаваться ему, а не противиться. Не жаловаться, а получать удовольствие. Всякое другое отношение вызывало в ней непреодолимое отвращение и презрение, отражавшееся на её лице. В конце концов ничего, кроме него, не осталось. Вместо сочувствия в ней зарождалось нечто иное - тёмное и властное, понуждавшее служить только ему.
  То, за что её прозвали "Девушка-смерть".
  Она рассказала Кенни не всё, а если что-то утаила, то лишь потому, что скрыла бы это и от самой себя, если б могла. Ей нужна была своя территория, место, вход в которое был бы надёжно закрыт от всех, кроме неё. И ей нужна была скрытность для её занятий. Потому что если она говорила, как нужно убивать - она это знала. С картинки в атласе и зоологического музея прошло много времени, которого она даром не теряла. К 12 годам количесво её жертв было уже невозможно исчислить - от лягушат и кузнечиков (для них счёт шёл на десятки в день) до котят, щенков, воронят и других маленьких беззащитных животных, истыканных булавками, разрезанных осколками стекла, задушенных, утопленных, пронзённых, сожжённых заживо... Птенцов она живыми закапывала в землю, птицам со сломанными крыльями помогала умереть, скармливая их собакам и кошкам. И из всех этих случаев лишь в паре-тройке раз у неё были свидетели: прохожий, бросивший на неё озабоченный взгляд. Испуганный ребёнок (мальчик лет восьми... Его она запомнила). Старуха, начавшая ворчать.
  Вот этот ребёнок, наверное, и узнал её. А она его - нет, она запомнила его младшим, в раннем возрасте дети слишком быстро меняются... Скорее всего, он и был среди тех, кто играл в войну - годом-двумя позднее. Он и сказал: "Это же она! Девочка-смерть". Благодаря ему у неё появилась репутация, а от репутации о её занятиях узнала её мать. Позже она сказала дочери: "Ты пугаешь меня", и это был лучший момент разговора.
  Эмма собирала не только живых, но и мёртвых. Похороненных ею она через несколько дней выкапывала и наблюдала за деятельностью червей в их телах, за преображением этих тел, постепенно утрачивавших связь с тем, что она запомнила, когда они были живыми. В памяти она хранила только самые яркие образцы, давшие начало её коллекции смертей.
  В какой-то мере мать сама способствовала этому увлечению: резать лягушек Эмма начала в рамках обучения ремеслу хирурга. А дальше их с матерью пути расходились.
  Эмма нашла себе оправдание: она считала себя санитаркой территории. Она очищала её от слабых, отказывая им в праве быть слабыми, и страдающих, которые не имели права страдать. Она подбирала больных животных, но не лечила их, а убивала, уничтожая несовершенство. Убитых она хоронила, а удовольствие, которое получала при этом, относила к награде за труды. Мать же занималась тем, чего Эмма не выносила: лечением и подбадриванием убогих.
  "Такая жизнь не имеет смысла!" - восклицала она матери. - "Зачем ты продлеваешь её?" - "А ты пронзаешь ножом беззащитных, вместо того, чтобы им помогать!" - "Им бесполезно помогать! Пойми: ценность жизни не абсолютна, есть что-то ещё". - "И что же это? Мучительное убийство?!"
  Мать знала, что её дочь делала с попавшими в её руки животными. А если не знала - догадывалась. Однажды Эмма принесла одного из них в дом: воробья с оторванным крылышком. Он был так хорош, что на просто не смогла с ним расстаться и носила с собой ещё целый вечер после того, как мать увидела его дома в ванне - скачущим по ней и оставляющим кровавые следы. Она лишилась дара речи, и когда её дочь - молча - вошла в ванную, подобрала изувеченную птицу и унесла её вон, - не произнесла ни слова ни тогда, ни после того, как Эмма вернулась к ужину как ни в чём не бывало, ни на следующий день.
  Этого воробья Эмма отняла у кошки, которая с ним играла. Крыло у него висело на лоскутке кожи; сверху оно выглядело почти нормальным - из-за перьев, но снизу, со стороны подмышки, было голое мясо и торчала кость. Эмма не могла насмотреться на это увечье. Чтобы увидеть, как оно сказывается на поведении птицы, она выпускала воробья попрыгать тут и там и наблюдала за ним с разных сторон, а потом снова ловила и разглядывала. Она наслаждалась его болью. Ей казалось, что она видит её в тёмных глазах этого существа, что оно смотрит на неё со страхом, - и от этого чёрный туман заволакивал её изнутри, она чувствовала, как он поднимается, чтобы овладеть ею - и не давала ему этого, пряча воробья в карман. Она управляла ЭТИМ - и наслаждалась, и наслаждение это росло и становилось чрезмерным.
  В конце дня, уже в сумерках, она отдала воробья кошке и хотела досмотреть, как та его прикончит, но не смогла. Страдание несчастного показалось ей её собственным, и она прекратила его. Это был первый случай странного сочувствия, почти взаимопонимания с жертвой, когда она сама не захотела продолжить её мучения. Первый раз, когда она почувствовала омерзение к тому, что делала.
  Однако это омерзение не имело ничего общего с угрызениями совести. И делать это Эмма не перестала.
  Она преследовала что-то, нагромождая эти смерти одну за другой, стараясь сделать их как можно более мучительными и растянуть на как можно более долгое время, в течение которого наслаждение могло оставаться выносимым, она преследовала... Что?
  Мать была права: что ЭТО, Эмма не знала.
  Достигая определённой силы, оно становилось неудобным и требовало разрешения. Это был самопроизвольно запускавшийся и в определённый момент становившийся необратимым процесс, которому нужно было отдаваться, и в этой пассивности - когда жертва смирялась со своей участью, - была особая сладость. До этого момента, пока жертва продолжала сопротивляться, её предвидимая Эммой неумолимая сдача, неотвратимое погружение её в беспомощность перед чужой властью безотказно доводило её до пика наслаждения.
  Она преследовала ЭТО, ни разу не усомнившись, что оно запретное, хотя никто ей об этом не говорил. И точно так же она не сомневалась в том, что оно - единственное, ради чего стоит жить. Всё остальное было лишь маской, скрывавшей эту зияющую в бесконечность дыру. Успехи в учёбе, "правильность", стремление к совершенству - ничто не имело ценности, всё было лишь стремлением к безупречной скорлупе, чтобы никто не догадался о том, что ей нужно скрывать: чёрную зияющую пустоту, в которой повсюду тянулись липкие паутинки... От прикосновения к ним сладко передёргивало, пальцы холодели, а в груди пошевеливалось омерзение - и побуждало её повторять этот опыт снова и снова.
  Она изучала его. Её жизнь стала стремлением к познанию его истока и причин. Её предназначением было перепробовать все возможности этого чувства, испытать все его грани, а для этого ей требовался источник неограниченного числа доступных для разрушения тел и дело, которое его оправдывало бы.
  Она помнит, как сказала матери "хочу быть врачом". Это было задолго до того разговора, в котором она выложила ей всё - и поставила крест на профессии. Тогда она была уже достаточно взрослой, чтобы вести теоретические беседы. Отец был мёртв, решение об армии - принято. С этого и начался разговор: она сообщила матери, что оставляет общую школу и переходит на военный поток.
  Это значило устранение из расписания почти всех предметов, кроме военного дела и физических тренировок. Начальную военную подготовку проходили все, но специализироваться в ней можно было с 12 лет, только пройдя отбор. Гиппи рекомендовал её как отличницу в фехтовании, и она этим воспользовалась. На ноге её уже красовался шов - след драки на украденных боевых мечах - пока только шов, свежий, то и дело начинавший заново кровоточить. И мать знала об этом.
  - Чем плоха медицина? - спросила она.
  - Это не то, что я должна делать.
  - А что ты должна? Убивать?
  Вот тут Эмма и почувствовала, как посягают на её территорию. И поднялась на её защиту. Буквально: вскинулась, как змея.
  - Я не могу заниматься тем, что делаешь ты. В этом нет смысла.
  Брови матери взлетели в изумлении, но дочь не дала ей раскрыть рот:
  - Ты лечишь их, но они всё равно умирают. Чаще всего ты просто продлеваешь их страдания. Ты знаешь, что в том, что ты делаешь, смысла нет, но всё равно это делаешь, потому что так продлеваешь себя - ещё на один день, ещё, и ещё... Это - лишь способ спрятаться!
  - От чего?
  - От смерти. - Эмма посмотрела ей в глаза, сжала губы и процедила: - От неё не вылечишь.
  - Так вот чем ты занимаешься? - ответила мать. - Лечишь от жизни?
  - Я лечу тех, в ком жизнь не может проявить себя, тех, кто её позорит!
  - И ты ни разу не подумала, что этим позоришь меня?!
  - Твоё "я" - такая же последняя буква, как и моё!
  - Вот как ты научилась отвечать!..
  - Хорошие были учителя, - прошипела Эмма сквозь зубы, и обе замолчали.
  Разговор происходил в комнате, где обедали, Эмма и её мать сидели за круглым обеденным столом друг против друга. Эмма только что пришла из школы, и обед грелся на плите. Мать пошла снять кастрюлю с огня: беседа обещала быть долгой. Когда она вернулась, разговор продолжила Эмма.
  - Ты думаешь, у птицы со сломанным крылом в природе есть какие-то шансы, кроме долгой мучительной смерти? Ей повезёт, если она сразу встретится с хищником...
  - ..или с тобой.
  - Да, - спокойно ответила Эмма. - Или со мной.
  Мать только головой покачала.
  - Я не продлеваю страдания, - сказала ей Эмма, - как это делаешь ты. Я их устраняю. Я уничтожаю слабых, отвращение к которым ты привила мне!.. Ты не признавала меня, когда я...
  - Никогда не думала, что моя дочь - чудовище!
  - Ничего, через 2 года я дам присягу, и ты меня больше не увидишь.
  - Значит, я должна остаться одна?
  Эмма непонимающе воззрилась на неё.
  - Милая моя, - начала мать, и тон её вовсе не соответствовал обращению "милая". - Это не просто "иду в армию". Ведь там война. Ты понимаешь это? Я не просто запрещаю тебе что-то, я не хочу, чтобы моя дочь шла на войну! Твоего отца уже убили, теперь ты хочешь на его место?
  - Я хочу сделать то, что не удалось ему.
  Мать усмехнулась:
  - Что? Умереть героиней?
  - Да! - глаза Эммы вспыхнули. - Да, жить и умереть так, как хочу, победить эту скотскую жизнь, её тупость!.. Ненавижу... - прошептала она, - ненавижу и всегда ненавидела твои попытки привить мне эту покорность животным нуждам. Отец хотя бы этого не делал. Ему требовался выход из состояния рабочей лошади, в котором ты пребываешь, - и он прибегал к Зелёной настойке, а тебе и этого не надо!
  - Дурацкий выход и глупая смерть, - отрезала мать.
  Эмма не поверила ушам. Мать продолжала - спокойно, холодно, когда Эмма ждала от неё ярости:
  - Поверь мне, я была там. Была на их сборах и видела их - ненавидящих жизнь, как ты. Они идут формировать её огнём и мечом, думая, что делают это по своему усмотрению. Одеты одинаково и вдохновлены лозунгами. Большинство их самих ждёт скорая смерть, но они об этом не знают. Испытания, которые им предстоят, им даже не снились!.. Они живут будущим, как будто будущее - это какой-то географический пункт назначения, а жизнь - конкурс с призовыми местами! Скажи им, что никакого будущего у них нет - и они не поверят. Конечно - откуда..? А я знаю. - Мать посмотрела на неё в упор через стол. - Я была одной из них, и я знаю, что тебя ждёт. Поверь хоть мне, твоей матери, а не дурацким символам, за которые у вас отнимают жизнь! Смерть на войне - это глупая, недостойная смерть. В ней нет ничего героического. Бессмысленная война и глупая, никому не нужная смерть. Я - врач - хотя бы облегчаю страдания, которые эти безумцы причиняют друг другу...
  - И мой отец - в их числе! Да? Он - один из этих безумцев!..
  Это рассуждение - об облегчении страданий - было Эмме невыносимо и приводило в ярость всякий раз, когда она его слышала.
  - Он умер, промучившись неделю, - из-за тебя и твоего "облегчения"! Если бы не ты, это произошло бы скорее и с гораздо меньшими муками, а так ты не только продлила их для него, но и распространила на меня, так что мне пришлось...
  "Мучиться вместе с ним", - это она хотела сказать, но от взгляда матери слова застряли у неё в горле. Глаза той были двумя чёрными дырами - огромными, как у тех мальчишек, которых Эмма напугала во время игры в войну.
  - Ты что?.. - произнесла мать почти без дыхания, но очень отчётливо. - Пожелала ему смерти?
  - Я не желала ему страдать.
  - Ты хотела, чтобы он умер?
  - Он был обречён, и ты это видела!..
  - Я спрашиваю, - железным тоном допытывалась мать, - ты - пожелала - смерти отцу?
  - Нет.
  - Он для тебя - как те птенцы и котята?.. - продолжала мать, не слыша её. - Как те, кого ты... - её голос прервался. - Избавляешь...
  - Нет.
  Это второе "нет" Эмма произнесла тихо. Она не лгала. Но это не имело значения.
  Мать опустила голову на руки, закрыв ими лицо - большие пальцы у подбородка, остальные поддерживают лоб. Поза тяжёлого размышления. Эмма услышала её вздох. Потом ещё один. В этой позе она оставалась долго. Потом раздвинула руки и сцепила их пальцы перед собой, упёршись локтями в стол. Она глядела прямо на Эмму. В тот день на ней не было белого балахона. Было какое-то платье с широкими рукавами со множеством складок, из ткани с мелким рисунком. Её руки были без перчаток, а волосы распущены. Её глаза больше не были большими и тёмными. Они были усталыми.
  - Не думала, что ты обвинишь меня в смерти папы, - сказала она, и Эмма почувствовала толчок в горле. Она намеренно не произносила таких слов, она называла родителей грубо - "мать", "отец", потому что знала: стоит ей сказать "папа", и она снова заплачет. А плакать нельзя. Мать снова давила на её слабое место.
  - Я пыталась его спасти... - сказала она, и Эмма не дала ей закончить:
  - Ты не его спасала, - ответила она, прекрасно зная, что делает, и делая это специально, чтобы причинить наибольший ущерб врагу. - Ты себя спасала. Тебе нужно было доказать, что ты - можешь, когда сделать было уже ничего нельзя! Тебе было плевать на него, главное - твоё самолюбие!..
  - Мне горько это слышать, - эхом ответила мать. Тогда Эмма взглянула на неё и поразилась своему с нею сходству. Как ни противно ей было это признавать, они с матерью были очень похожи. Или она в воспоминаниях подставляла на место лица матери своё собственное?..
  Она видела в ней себя - состарившуюся, полностью смирившуюся с судьбой, и восставала против этого. Мать была ею, отдалившейся от источника собственного смысла. Да и был ли он у неё когда-нибудь, этот смысл? Или она всегда была такой, как сейчас - угасшей в своей покорности жизни, всё содержание которой - работа и долг?
  Ей было всего 32. Но Эмме она казалась старухой.
  - Какое злое у тебя лицо, - проговорила мать. - Посмотри на себя. Сжатое, как кулак. Отвратительное лицо.
  - Какая у меня жизнь - такое и лицо, - не осталась в долгу дочь.
  - А какая у тебя жизнь? На всём готовом? - парировала мать. - Если бы ты была вынуждена сама себя обеспечивать, это живо вытеснило бы глупости из твоей головы!
  - Да, вытеснило бы - и вместе с ними вытеснило бы и жизнь! И она потухла бы, как у тебя!
  - Так вот оно что. Ты считаешь меня потухшей?
  Что-то в тоне матери Эмму насторожило, у неё мелькнула мысль, что в этот раз она зашла слишком далеко, - но только мелькнула. И сразу пропала.
  - Да, считаю, - сказала она. - То, что ты называешь глупостями, и есть единственный источник жизни. У тебя он потух, потому что ты отказалась от него, а я этого делать не собираюсь.
  Мать странно посмотрела на неё.
  - Врач выполняет боевые задачи наравне с остальными - не слышала об этом?
  - Ты говорила, что не была в армии.
  - Форма, которую ты надеваешь, когда меня нет - думаешь, это форма отца? Она моя!
  Вот тут сердце у Эммы ёкнуло. Этого - она не знала, как и того, что матери известно о её тайной страсти к этой старой военной форме. Она думала, что хорошо заметала следы.
  - Что ещё ты обо мне знаешь? - спросила она.
  - То, кто был зачинщиком в этой истории с кражей ключей.
  Эмма закрыла глаза... Вот оно. Этот пацан всё-таки её выдал. Оправдываться она сочла ниже своего достоинства. Молчала - ждала, что за этим последует.
  Мать и здесь опередила её.
  - Неужели ты думаешь, что так или иначе всё не вышло бы на поверхность? - сказала она. - Нет, он не выдал тебя. И других тоже. Это произошло невольно - через его родителей и их вопросы. Что было нужно, я узнала сама. Ты понимаешь, что могла его убить? Понимаешь, чем это грозит? Нет, ты ничего не понимаешь, ты живёшь в выдуманном мире...
  Эмма могла ответить: "он был не против, его никто не заставлял", но молчала, пока не услышала о "выдуманном мире".
  - Я не живу в выдуманном мире, я создаю этот мир заново, и этот новый мир - МОЙ! - крикнула она. - Поняла?! Мой!..
  - Нет, я смотрю, всё-таки не понимаешь, - сказала мать очень спокойно, и мысль "закрой рот" у Эммы снова мелькнула. "Закрой рот, пока не поздно".
  Мать встала из-за стола.
  - Дурачьё малолетнее! - сказала она. - Так невмоготу было дожидаться?
  Эмма молчала, понимая, что молчать уже поздно.
  - Думаешь, ЭТО проявляется только в войне? - продолжала мать. - Думаешь, обязательно нужна кровь, пытки и смерть, иначе что-то не так будет в жизни?
  Эмма смотрела в пол.
  - Смотри на меня! - рявкнула мать, возвышаясь над ней. - У тех, кто живёт иначе, чем ты себе выдумала, просто своя война. Они все - воины и сражаются каждый день, но ты никакой другой войны, кроме своей, не понимаешь. Тебе не терпится вкусить из "единственного источника"? Сейчас ты это получишь. И тогда уже бери, сколько влезет. Я - вызываю тебя. Привыкай нести ответственность за свои слова и поступки.
  
  Поединок происходил на заднем дворе их дома, там, где их не могли видеть, а стук мечей приняли бы за тренировку, которые Эмме регулярно давал отец. Она пришла туда первой - ей не нужно было переодеваться. Следом явилась мать - в белом комбинезоне и с перевязью через плечо - и Эмма поняла, кого она столько раз видела в зеркале, когда надевала эту форму. "Воин света. Чужой. Вот он", - и на долю секунды поверила, что мать сможет её убить.
  Это чувство было приятным. Таким же, как сегодня после поединка, оно было похожим на благодарность (завернулся занавес... повеяло допущением - возможностью), - но только на миг, а потом сразу всё вернулось на круги своя:
  "Всё, что ты знаешь и умеешь, дали тебе мы - твой отец и я! Покажи, чему научилась!"
  И она показала, скрестив свой тренировочный меч с боевым мечом матери.
  Принадлежать отцу он не мог - Эмма видела, как меч отца клали в его могилу. Мать втайне хранила свой - тот самый, что Воины света получают перед присягой и прикладывают ко лбу со словами "Служу Белому знамени!" Клинок - две сходящиеся в остриё идеально прямые линии. Рукоять - белая с серебряным навершием, гарда серебряная. Ножны белые с серебряным устьем и наконечником тупой формы - мать отстегнула их перед поединком. Она хотела только запугать дочь, чтобы та отказалась идти в армию, меч не был заточен - но он и не был тупым. Он просто пролежал без дела много лет. Клинок и серебро гарды потемнели. Мать проходила с Эммой азы фехтования, насмехаясь над ней и уличая в глупых ошибках на каждом шагу, пока не довела до бешенства, заставившего ту снова забыть про дистанцию - так, как она забыла в драке с мальчишками. Только этот раз был последним.
  - Дистанция! - крикнула мать, но остриё её меча уже рвануло свежие швы на ноге дочери, кровь пополам с гноем хлынула из открывшейся раны, а Эмма, задохнувшись от боли, рухнула на колено.
  "Мог ведь убить", - сказала Тилли. - "Мог. Не судьба".
  Сейчас она знала: каждое слово матери было правдой.
  
  Эмма стояла в душевой 4-й станции перед треснувшим зеркалом. Её всё ещё подташнивало, но боль в плече теперь скорее радовала, как после удачной операции. Что-то ушло из неё, и она чувствовала облегчение. Она почувствовала его уже тогда, когда "оторвалась" от Тилли. Нахождение рядом с ней было упоительно - и невыносимо.
  (Почему ты всё время так смотришь на меня)
  Эмма осторожно, словно осколки торчали из всех сторон зеркала, двумя руками взялась за него и повесила ровно. Отступила на шаг. Потом повернулась и медленно вышла из душевой.
  К обеду уже звонили, и она знала, что опоздала. Нужно будет хотя бы чаю попить, что ли... Ещё немного - и Велли снова начнёт искать её.
  "Почему ты всё время смотришь на меня". Она переставляла ноги по направлению к кельям, пытаясь найти ответ на этот вопрос.
  "Моё отражение, - думала она - это не я. Я вижу либо мать, либо Ганну, либо Воина света - оболочку, форму без содержания. Себя я не могу увидеть. Значит, поражение потерпела тоже не я".
  Она остановилась. Воздух снова стал вязким, его сопротивление приходилось преодолевать, как сопротивление воды. Её дыхание замедлилось и становилось глубоким. Всё вокруг снова обретало настоятельный и непостижимый смысл - каждая вещь по отдельности, цельная картина разваливалась. Она сжала глаза ладонью, чтобы не видеть, как колышется Занавес.
  "Начинается... - подумала она. - Самое время - как раз перед заданием".
  Она впала в то же состояние, что и тогда в рекреации... нет - раньше: в аудитории, когда увидела парня с косичкой и поняла, что он лишний. Предтеча. Сейчас это состояние усиливалось. Она чувствовала близость мрения: тягостную переполненность чем-то, что вовсе не хочется выплеснуть.
  "Оно должно пройти, - уговаривала она себя. - Надо дать ему пройти. Надо сжать зубы и ждать, пока оно пройдёт. Может, ничего ещё и не будет".
  Она решила не обращать внимания на нарастающий шум в ушах и пошла быстрее, считая вдохи и выдохи. Нечто начинало клубиться в ней... Это состояние больше всего было похоже на погружение в сон, когда сознание ещё не отключилось, но уже и не действует, приведённое к роли безвольного наблюдателя. Когда оно отключится, "занавесочка" уже не просто "поднимется и вернётся". Она исчезнет. И Эмма не собиралась видеть то, что за ней.
  "Почему ты так смотришь", - повторяла она вопрос Тилли. - Потому же, почему так смотрела на ту картинку в атласе. Я создаю себя этим взглядом. Пока я держу этот взгляд - я есмь, как с той картинкой - я хотела видеть её всё время, всё время, всё время... Я должна была всё время смотреть на неё, видеть её - значило быть, в этом взгляде я и была, я - настоящая, голая, не скрывающая ничего за глупостями, придуманными для других. Когда я смотрю на тебя, Тилли - только когда я смотрю - я существую, и поэтому я боюсь: что другие увидят меня.
  Меня настоящую. Никто не должен этого видеть".
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"