В оправдание дьявола следует сказать, что до сих пор мы выслушивали лишь одну сторону: все священные книги написаны Богом.
Сэмюэл Батлер
Часть I
Театр теней
Глава 1
Да-а, достоуважаемый читатель, было, было время золотое! И никто не в силах убедить меня в обратном!
И как славно проводил это золотое время Рафаил Шнейерсон, как широко и радушно принимал гостей в своей прекрасной квартире, которая занимала весь - подумать только! - весь третий этаж старинного особняка в одном из арбатских переулков!
Представьте себе огромную гостиную с закругленным эркером и тяжелой двустворчатой дверью, ведущей на открытый балкон.
Гостиная роскошна. Она оклеена гобеленовыми обоями, украшена брюссельскими шпалерами и картинами в массивных бронзовых рамах, а понизу обшита морёным дубом,
Три арочных окна, полуколонны, пилястры, малахитовый камин и напольные аугсбургские часы, чьи стрелки с незапамятных времен замерли на цифре "двенадцать", делают гостиную похожей на дворцовую залу.
Угол у правой стены, под большим полотном, на котором красуются похоронные дроги на фоне весенней распутицы, занят кабинетным роялем фирмы Steinway. Картина с печальным сюжетом уже много лет опасно нависает над роялем.
Друзья Шнейерсона ждут не дождутся, когда же, наконец, проклятые дроги вывалятся из картины и вместе с анонимным покойником рухнут на бесценный инструмент.
На пыльной крышке рояля - стеклянная банка с увядшими хризантемами. Вода в банке отдает в желтизну.
Рядом с банкой, опираясь на несоразмерно большой фаллос, стоит медный языческий божок. По глубочайшему убеждению Шнейерсона, эта тонко продуманная эклектическая композиция призвана споспешествовать размышлениям о смысле жизни, окрашенным декадентской грустью и мощными эротическими фантазиями.
Гостиная, как, впрочем, и все остальные пять комнат, обставлена тяжеловесной, но чрезвычайно удобной мебелью, некогда изготовленной в деревообделочных мастерских управления делами Совета Министров СССР.
В соответствии с капризом заказчика мебель выполнена в стиле Людовика ХIV. Об этом свидетельствуют затейливая орнаментация, пышная и когда-то яркая, а ныне потускневшая позолота, узоры из цветов и сказочных птиц, переплетение серебряных и перламутровых завитков.
Пол устилает ковёр ручной работы. В центре ковра - тканое изображение библейского царя Соломона, впивающегося толстыми оранжевыми губами в золотую чашу наслаждений. Ковёр местами залит вином, а по краям основательно вытерт.
На всём лежит печать упадка. Но, подчеркнём, - не уныния! Автор смеет утверждать, что не было никого, кому бы гостиная не понравилась.
Каждому, кто попадал в нее, хотелось тут же плюхнуться в кресло, вытянуть ноги к камину, сделать добрый глоток старого шотландского, закурить гаванскую сигару и повести неспешную беседу о погоде и видах на урожай.
Именно в этой гостиной начиналась история, правдивей которой, по уверениям тех, кто читал это сочинение в рукописи, не было и нет во всей новейшей российской литературе.
...Итак, неким нестерпимо жарким августовским днем, когда солнце перевалило за полдень, в гостиной с камином, роялем, часами, разделившими вечность на две равновеликие части, полотнами фальшивых Коровиных и Кандинских, старой, но ещё вполне пригодной мебелью, - всеми этими оттоманками, кушетками, пуфиками, козетками, этажерками, канапе и прочим хламом, который в известным московских квартирах и поныне считается признаком комильфо и бонтона, - предавались разнообразным занятиям четверо старинных друзей.
Двое наиболее рассудительных уже изрядную толику времени, оккупировав кресло и диван, пребывали в дремоте, похожей на лёгкий обморок.
Двое других были увлечены спором, который посторонние - окажись таковые рядом - приняли бы не за уважительную дискуссию интеллектуалов, а за перебранку крепко повздоривших прохожих непосредственно перед дракой.
- Где славословие? Где торжество справедливости? Где, чёрт возьми, безумные восторги? Где пафос, пусть даже ложный? А где фанфары? Где, наконец, ванны c полусладким шампанским? - кипятился Раф Шнейерсон, меряя комнату большими шагами.
- Где прижизненные памятники в натуральную величину? А где уходящие под облака стелы из каррарского мрамора? Я спрашиваю, где всё это? - хозяин квартиры остановился, задрал голову и вопросительно уставился на хрустальную люстру. - А где мемориальная доска на доме, в котором я жил и творил и где продолжаю продуктивно трудиться, несмотря на непрекращающиеся инсинуации со стороны многочисленных друзей и еще более многочисленных врагов?
Шнейерсон в изнеможении опустился в кресло.
- Боже милосердный, к какому постыдному финалу я пришел! Вместо лаврового венка триумфатора, бешеных рукоплесканий и грома золотых литавр я дождался поношений! И от кого?.. - он театрально выбросил руку в сторону оппонента.
За минуту до этого Рафаил Саулович Шнейерсон, знаменитейший в прошлом поэт, печатавшийся под псевдонимом Рафаэль Майский, своим волосатым ухом, обращённым в сторону Тита Фомича Лёвина, услышал то, что прежде ему слышать о себе не доводилось: романист-деревенщик Лёвин, завершивший свою триумфальную беллетристическую карьеру полтора десятка лет назад, обвинил Шнейерсона в полнейшем отсутствии литературных талантов.
"Экий же ты, братец, бездарь и бестолочь", - сказал ему Тит Фомич и покачал головой.
Этого было достаточно, чтобы поэт незамедлительно обрушился на обидчика с яростной отповедью.
- И от кого?! - повторяет Шнейерсон, вздымая могучие плечи. - От какого-то засранного графомана, готового за один сребреник продать свою дырявую душу рогатому старьёвщику с раздвоенными копытами и грязным хвостом... Если тот купит!!
Ответное оскорбление, по мнению Лёвина, тянет на приглашение к барьеру. Сверкнув очами, он уже открывает рот, чтобы выкрикнуть: "Много ты знаешь! Еще как купит! Там и не такое покупают!", как Майский-Шнейерсон, посчитав, что оскорбление недостаточно основательно и его нужно подкрепить, усилить и дополнить, гласом велиим возглашает:
- Старый халтурщик, вот ты кто! Ты называл себя писателем-деревенщиком. Очень хорошо. Но ты ведь ты ни дня не прожил в деревне! Тем не менее, ты бесперебойно штамповал многостраничные романы о трудоднях, сенокосах, битве за урожай, целинных и залежных землях, элеваторах, яровом клине, завалинках, старике Пахомыче, врагах народа, мироедах-кулаках, комбайнах завода "Гомсельмаш", квадратно-гнездовом способе, избах-читальнях, силосных башнях, призовых свиноматках, уборочной страде, совхозе "Заветы Ильича" и прочем сельскохозяйственном говне. Теперь ты добрался до меня и, ни черта не смысля, взялся критиковать интеллектуальную поэзию, признанным лидером которой я являлся долгие годы. Ты поднял руку на святое! Ты надругался над ещё не остывшим трупом советской литературы! Ты осквернитель могил! Ты некрофил и трупоед! Тебе бы понять - моя поэзия предназначалась не для сукиных котов вроде тебя, а для избранных.
- Как не понять... - говорит Лёвин и ухмыляется.
- Да-да, для избранных, для истинных ценителей прекрасного, коих в светлые коммунистические времена, как это ни покажется странным, было куда больше, нежели теперь! - заканчивает Раф свою инвективу и победоносно выкатывает грудь.
Тит Фомич бросает беглый взгляд на лицо оппонента. Нет, сегодня Рафа в открытом бою не одолеть.
Лёвин начинает весьма миролюбиво:
- Вот тут я с тобой полностью согласен, всё, что ты пишешь, это для избранных. Возвышенная поэзия! Выше не бывает... Но, к твоему сведению, как раз в этом-то и кроется твоя ошибка! По причине избыточной возвышенности и чрезмерно усложнённого синтаксиса простая публика тебя не читает, а интеллектуалы перевелись. Говорят, последнего полноценного интеллектуала видели в шашлычной у Никитских ворот в конце восьмидесятых годов прошлого столетия. Кроме того, твои стихи искусственные, идущие не от сердца, а от холодного ума, они какие-то жилистые, костистые. Словом, без мяса. Это я тебе по-приятельски... Удивительное дело! Тебе бы частушки сочинять, а ты ринулся в высокую поэзию. Насобачился, понимаешь, слагать заумные вирши и возомнил о себе невесть что. Вбил себе в башку, что тебя, не разобравшись, на весь мир провозгласят гением. Когда-то ты писал лучше, проще, доступней, внятней. Правда, ты всегда подражал кому-то, какому-то покойному стихотворцу, кажется, с птичьей фамилией. А сейчас ты пишешь, под собою не чуя страны, как какой-нибудь... - беллетрист задумывается, - как какой-нибудь Вордсворт, вот что я тебе скажу, - Тит Фомич делает паузу и непроизвольно облизывается. Он не ел со вчерашнего вечера и мечтает
об обеде. - Начитаются, понимаешь, Фрейдов, Штайнеров, Хайдеггеров, Ясперсов или, того хуже, Дос Пассосов, Лонгфелло, Прустов, Берджессов, Беккетов, Малларме, Кизи... - Лёвин зевает, - всяких там Аполлинеров, Элюаров, Борхесов, Оденов, Кьеркегоров...
- Если ты, - шипит Шнейерсон, - если ты назовешь еще и Кастанеду с Леви-Строссом, я оторву тебе голову!
Тит с большим вниманием выслушивает Шнейерсона, благодарно улыбается и продолжает:
- ...а также Кастанеду и Леви-Стросса...
Шнейерсон возмущённо пыхтит, но Лёвин неудержим:
- ...начитаются, понимаешь, впитают в себя яд модернизма, символизма, иррационализма, сюрреализма, импрессионизма, авангардизма, экзистенциализма и прочих продажных девок капитализма... Впитают, понимаешь, всосут в себя этот яд, а потом лезут поганить своей грязной прозападной писаниной девственно чистые мозги ни в чём неповинного отечественного читателя. Серафимовича надо было читать, Серафимовича! А еще Вишневского, Фадеева, Бабаевского, Павло Тычину, Салынского, Мамина-Сибиряка, Степняка-Кравчинского, Карпенко-Карого, Лебедева-Кумача, Соловьёва-Седого... Понял, дубина?
- Сам ты дубина! Соловьёв-Седой был композитором!!
- Композитором?.. - Лёвин выпучивает глаза и всем корпусом поворачивается к Рафу. - Ты в этом уверен?
- На все сто! Он еще "Тараса Бульбу" написал...
В гостиной повисает молчание. На лице Лёвина появляется выражение крайней озадаченности.
- Ничего не понимаю, - растерянно говорит он, - коли этот твой окаянный Соловьев-Седой является автором "Тараса Бульбы", значит, никакой он не композитор, а писатель, и помимо этого написал еще и "Ревизора", а также "Мёртвые души", "Вечера на хуторе близ Диканьки" и многое другое, что долгие годы ошибочно приписывалось перу какого-то Гоголя...
- Дуррак! Соловьёв-Седой написал музыку к балету "Тарас Бульба". Ах, видел бы ты это незабываемое сценическое действо! Артист, танцевавший заглавную партию, был по выю погружён в ярко-синие запорожские шальвары. Шальвары, в соответствии с текстом оригинала, были шириной с Чёрное море. Безразмерные штаны страшно сковывали эволюции танцора. Но темпераментному виртуозу, охваченному огненным гопаком, было всё нипочем, и он на пуантах выделывал ногами такие кренделя, что ему позавидовал бы сам Эспиноза! Кстати, должен тебе заметить, Василий Павлович Соловьёв-Седой был прекрасным композитором. В те годы вообще было великое множество превосходных композиторов-мелодистов. Не то, что ныне... Соловьев-Седой написал музыку к балету, запомни, старый дурень, это!
- Вот видишь, написал же! - не унимается Лёвин. - И вообще, что из того?.. Композитор, писатель, какая разница? Один чёрт... Они в те времена ничем друг от друга не отличались. Всеобщий, так сказать, соцреализмус. Людоедская эстетика... Впрочем, мы и сами были ничуть не лучше. И всё равно, повторяю, тебе читать, читать надо было, воспитывая в духе передовой коммунистической морали свой жалкий местечковый интеллект. Повторяю, тебе надо было больше читать. И читать прилежно. Малышкина, например. А также Кочетова, Горбатова, Сулеймана Стальского, Александра Бека, Леонида Соболева, Ажаева, Мариетту Шагинян, Чивилихина, дважды героя социалистического труда товарища Георгия Мокеевича Маркова, Олеся Гончара, Анатолия Иванова, Верченко, Проскурина, Бубеннова...
Глава 2
Майский-Шнейерсон понемногу успокаивается. Теперь он заинтересованно слушает Лёвина и, как китайский болванчик, согласно кивает головой.
- Поговаривали, великий коммунистический писатель Леонид Леонов в эвакуации, как бы это сказать... э-э-э... коврами приторговывал...
- Ну, приторговывал. Что ж тут такого? Каждый устраивался, как мог. И в эвакуации надо было жить как-то, желательно по-человечески, чтобы вдохновляться на создание какого-нибудь патриотического романа, вроде "Нашествия". Стол у пишущей братии должен быть калорийным. Шедевра на голодный желудок, брат, не сварганишь, это тебе каждый скажет. М-да... И, тем не менее, тебе и его читать надо было. А также Всеволода Иванова, Федина, Эренбурга, Ванду Василевскую... - продолжает перечислять Тит Фомич, со скорбью оглаживая опавший живот. - Господи, до чего же жрать-то охота! Рафаилушка, душа любезный, вели подать чего-нибудь скоромного...
- Кому велеть-то? Прислуги не держу-с уж лет пятнадцать...
- Экономишь на экономках, презренный скряга?
- Жадность не порок!
- Тогда подай сам!
- Не смеши меня, в доме шаром покати, ты же знаешь...
- Хоть какие-нибудь щи! Сейчас же не великий пост, чтоб говеть!
- Увы, нету щец. На прошлой неделе стрескали. Съестные припасы в осажденной крепости подошли к концу, а на провиантских складах гуляют сквозняки и шастают туда-сюда мышки-норушки....
- Как же это скверно, однако! - сокрушается Лёвин. - Нельзя же чувство голода всю дорогу подавлять водкой!
- Почему нельзя?.. Очень даже можно! Знаешь, сколько в водке калорий?
- Не знаю, и знать не хочу! Хоть бы предупредил, что у тебя жрать нечего, я бы из дома чего-нибудь приволок. Пить без закуски... - Лёвин удручён, но ни ему, ни хозяину квартиры и в голову не приходит спуститься вниз и купить себе некую еду. В данный момент им больше по душе не трогаться с места и апатично переругиваться. В этом они видят некую разновидность извращенной интеллектуальной состязательности. Когда других занятий нет, сойдёт и это. Кроме того, жара, духота, лень...
- Ты же сам всегда говорил, что от закуски наутро голова болит, - изрекает Раф.
- Я это говорил?! - искренно изумляется Тит.
- И неоднократно.
Писатель-деревенщик погружается в раздумье.
- Я трагически заблуждался, - наконец признаётся он. Нюхает водку, содрогается и крутит головой: - Господи, из чего её делают?
- Из свёклы. Или из брюквы. Тебе, знаменитому совхозно-колхозному бытописателю, это должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было.
- Из свеклы делают самогон. Вернее, гонят. И из брюквы. Какое красивое слово - брюква!
- Слово-то красивое, а получается гадость...
- Не отвлекай меня, Рафчик! Итак, продолжим кровопускание. Стало быть, читать, читать и еще раз читать! Читать Ванду, значит, нашу Львовну Василевскую. А также Галину Серебрякову, Павленко, Грекову, Первенцева, Тренёва, Гладкова, Ардаматского, Алексеева, Чаковского, чтоб ему на том свете пусто было... Рекемчука, Погодина, Кожевникова, Корнейчука, Джамбула Джабаева, Бориса Полевого, Грибачева, Билль-Белоцерковского... Уф! Вон сколько славных имен! Гордость и слава советской литературы!
Раф смотрит на друга с уважением.
- Как ты их всех помнишь, литераторов-то этих?
Тит ухмыляется.
- В отличие от тебя я хорошо учился. На ком я остановился? На Билль-Белоцерковском? Ты, конечно, смотрел его "Шторм"? Нет?! Поучительное зрелище... Там много-много матросов, и все в са-по-гах! Итак, повторяю в сотый раз: тебе надо было много читать! И на Демьяна Бедного побольше налегать. Был бы толк... А у тебя? Не стихи, а какая-то псевдопоэтическая пляска Святого Витта. Словесная эквилибристика в чуждом нашему народу стиле. Повторяю, читать надо было больше. Не понимаю, как ты мог жить без новаторской поэзии Егора Исаева, хрустально чистой и прозрачной прозы Сартакова, Карпова, Стаднюка, Софронова и других титанов литературной и общественно-политической мысли?! Право, я тебе удивляюсь... - Тит, утомленный, замолкает.
Майский-Шнейерсон в недоумении поводит головой.
- Я всех великих русских писателей знаю: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов... - перечисляя, Раф загибает пальцы. - А эти... как ты говоришь, Сартаков, Исаев, Карпов, Стаднюк, Софронов?.. - переспрашивает он, разгибая пальцы. - Кто такие, почему не знаю? Они кто? Твои знакомые? Собутыльники? - и высокомерно добавляет: - Означенные имена мне неизвестны!
- И слава Богу. По правде говоря, вся эта свора не стоит и одной строчки Булгакова.
- В самую точку! Булгаков не написал ни одного случайного слова. Удивительный писатель! А какой юмор! Только Достоевский да он умели писать по-настоящему смешно. Это еще Довлатов подметил. Но понять это дано не каждому...
- Согласен! И согласен безоговорочно. Помнишь, "...а на полке над вешалкой лежала зимняя шапка, и длинные её уши свешивались вниз"? Или: "Помилуйте, Родион Романович, так вы и убили-с..." Каково? Я, когда первый раз прочитал, от смеха чуть не лопнул...
- Многие вообще не видят ни в "Преступлении и наказании", ни в "Мастере" ни грана юмора.
- Да, да, многие не видят. Тут ты прав. Ах, как ты прав! Но мы!.. Мы-то видим!
- И фильм "Мастер и Маргарита" этого... как его?..
- Бортко?
- Да-да, Бортко. Руки, ноги оторвать бы этому Бортко! Режиссер не понял, что юмор пронизывает все мировоззрение Булгакова. Это чуть ли не главное в его творчестве, этот его горько-весёлый, едкий и ироничный взгляд на мир. Булгаков через призму юмора, на гребне провиденциальных дефиниций, дерзко прорываясь в заповедные лексические зоны... - Раф замолкает. - Что ты на меня так смотришь?
Лёвин пожимает плечами.
- Смотрю как обычно. Продолжай, мне очень понравились эти твои заповедные зоны.
Раф выпячивает нижнюю губу и с минуту смотрит на приятеля. Потом продолжает:
- Булгаков предлагает читателю взглянуть на историю, на отношения между людьми, на жизнь на земле не так, как смотрели на это безобразие прежде. Он предвосхитил Иосифа Бродского с его гениальным утверждением о неразрывной связи художественного языка с вселенским течением времени. А Бортко ни черта не понял... И осмелился наклепать сериальчик со страшилками. Будто снимал московскую сагу о плюшевом коте. Зачем-то приплёл какого-то злодея, похожего на Берию. Вложил в уста героев слова, которых в романе и в помине нет. Улучшил, так сказать, роман, дописал за классика то, до чего тот по простоте душевной не додумался. Маргарита у него изъясняется на языке венесуэльского "мыла". Словом, на всероссийский экран вышла пошлая и беспомощная пародия на великий роман. Юмора у Булгакова Бортко не углядел. Кстати, сейчас находится немало самодовольных субъектов, маскирующихся под интеллектуалов, которые публично утверждают, что булгаковский "Мастер" - это чтиво для подростков, - Раф замолкает.
Через минуту он торжественно изрекает, при этом рукой рубит воздух:
- Михаил Афанасьевич любил говаривать: пусть слова, которыми писатель оклеивает стены своих романов, будут истрепаны, как старые игральные карты. Это неважно, говорил он. Слова, которыми пользовались все гениальные писатели, уже когда-то по тому или иному поводу тем или иным раздолбаем были произнесены. И написаны. И не раз... Х...ня, говорил Булгаков. Валяй, пиши, катай, если твоя макушка еще хранит тепло известной длани и если у тебя за пазухой припрятан финский нож, коим тебе не терпится поразить читателя в самое сердце. Бумага, она всё стерпит. Необходимо, чтобы слова выражали оригинальные, свежие мысли, способные всколыхнуть публику, которой уже давно на всё насрать.
Писатель-аграрий бросает на Шнейерсона недоверчивый взгляд: он не помнит, чтобы классик высказывался подобным образом.
- Главное, - уверенно продолжает Раф, - это победить читателя, положить его, так сказать, на обе лопатки. Подавить у него волю к сопротивлению. Но делать это надо всегда благородно, честно. Аккуратно надо это делать, чистенько, так сказать...
- С данным посылом не согласен! В кровавой схватке всё дозволено! Победитель всегда прав, и победителей не судят...
- Любого победителя ждет участь Пирра: кирпич на голову, и все дела.
- Ты сегодня несносен! И не сбивай меня с мысли! - рявкает Тит. - Всегда помни, что любитель словесности, изголодавшийся по нормальной, нравственно здоровой поэтической пище, ждет от тебя не ушата с помоями, не разнузданных виршей, претендующих на извращенную утонченность, а стишков, стишков, понимаешь? Стишков, которые бы услаждали слух, веселили, развлекали, уводили бы в мир дешёвых грез, заставляли "как бы" задумываться...
- Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов!
"Он, видите ли, не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов! - думает Тит. - Ну, погоди, еще не вечер. Сейчас-то ты при деньгах, а вот когда поистратишься, растрясёшь мошну, когда встанешь перед выбором, что тебе делать: на заказ строчить всякую дребедень или подохнуть с голодухи, - сами собой родятся такие куплеты, что любо-дорого!"
Приятели на минуту замирают. До их слуха долетает звук автомобильного мотора, работающего на малых оборотах. Похоже, мощная машина медленно подает назад. Стекла балконной двери, вибрируя, дребезжат. В магазин привезли продукты, догадываются приятели.
Раф повторяет:
- Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов...
Говорит он это уже по-другому, тускло, без вызова, с лёгкой грустью.
Лёвин опять облизывается и самым невинным голосом спрашивает:
- А кто ты?
Раф - совсем грустно:
- Я гений. Гений-неудачник. Неудачник потому, что меня угораздило родиться не в ту эпоху. Новорожденному Рафу подсунули временной продукт с истекшим сроком годности. Посмотри вокруг: все прокисло и смердит... Тухлое время, зловонное столетие, проклятый ядовитый век. Век, который может понравиться только убийцам, садистам, извращенцам и литераторам вроде тебя...
- Раф, знаешь, что тебя погубит?
- Знаю, гордыня. Гордыня - это то лучшее, что осталось во мне со времен повального атеизма.
- Ты дослушай, дурачина! - Лёвин оживляется. - Поэзия - это, брат, такое дело... - он шевелит пальцами, - короче, стихи должны легко читаться и легко усваиваться, как манная кашка или протертые овощи, чтобы их можно было бы без труда заучивать даже с бодуна. В стихах важна не мысль, - убежденно говорит Лёвин, - мысль вообще может отсутствовать или быть тривиальной, ханжеской, - важен артистизм, а также ритм и экспрессия. А при декламации ещё и громогласность, доходящая до многозначительного пустозвонства. Помнишь, у Евтушенко?..
- Не сквернословь, - Раф сопит толстым носом.
- А что? Совсем не плохой поэт. Стало общим местом на чём свет костерить Жеку. А он пишет, старается... Премии всё время какие-то получает, за границу ездит...
- Мог бы и угомониться: как никак пятьдесят лет в строю. Поди, притомился, бедняга.
- Ай-ай, как некрасиво! Нападать на многоборца-богоборца! Что ж понимаю, это у тебя от зависти...
- Я завидую?! - Раф заходится деревянным смехом. - Если я чему и завидую, так это его знаменитым узорчатым пиджакам... Не знаешь, где он их берёт?
- Не знаю... Может, в цирке. А может, сам шьёт. Он на все руки мастер.