Эта картина была из тех, что имеют историю, уходящюю в самые глубины Ренессанса, при том, как правило, эти истории больше напоминают детектив или один из тех рассказов Дюма. Во всем -- и в их создании, и в их жизни присутствует непременно запутанность, таинственность и сакральность. Именно такой и была эта картина. Ее нарисовал один из величайших художников Ренессанса, причем не просто нарисовал, а вложил в нее всю душу. Каждый критик называл ее лучшим творением мастера. Как водится у художников, изображена на нем была девушка необычайной красоты. Ниспадающие на плечи русые волосы, проницательные и печальные голубые глаза, такие, что всегда смотрят в душу, болезненная, столь же печальная бледность щек, хрупкие фарфоровые плечи, цвета летнего леса легкое платье -- таков был идеал художника, да и не только его. Картиной восхищались все. Даже самые нахальные нигилисты, вопящие на каждом углу о негодности старого искусства, призывающие ломать обычаи, не могли не признать ее великолепия.
Ничего удивительного в том, что картина имела огромную ценность. После смерти художника, который, как водится, умер в нищете, картину купил... Впрочем, рассказывать о всех приключениях шедевра вряд ли хватит времени, да и читатель, наверняка зная не одну подобную историю, вряд ли в этом будет заинтересован. Стоит лишь сказать, что по мотивам странствий картины можно написать не одну захватывающую книгу. Да и наверняка такие книги были написаны. Итак, спустя несколько столетий преинтереснейших скитаний, картина с голубоглазой красавицей попала в дом одного француза, назовем его Рожер. Рожер купил ее на аукционе, пожертвовав практически все свое состояние. Но -- оставив злиться русского князя, английского графа и какого-то предпринимателя из Америки, Рожер торжественно внес картину в свой дом. Картина заняла самое почетное положение -- она висела в кабинете хозяина, на стене, противоположной камину -- так, чтобы, работая, тот мог любоваться девушкой в зеленом.
Картина вполне предсказуемо превратилась в предмет гордости Рожера. Он никогда не подпускал к ней слуг или кого-либо иного, всегда сам стирал с нее пыль, что каждый раз превращалось в сакральное и интимное действо. Каждый раз, когда к нему приходили гости, заходил разговор об этой картине. Если его заводил не сам хозяин -- он был человеком крайне скромным, то желавшие сделать ему приятное друзья. И, если уж разговор начинался, то затянуться он мог надолго. Но ни в коем случае нельзя обвинить Рожера в этом. Его гордость была далека от гордости владельца. Владельца, который со слюной на губах рассказывает о своих сбережениях или о купленных им драгоценностях, волей-неволей вызывая у слушателей зависть, и, более того, этой завистью упивающийся. Гордость Рожера была гордостью совсем другой природы. Она больше напоминала гордость хорошего мужа за свою красавицу-жену. Естественно, он не может не хвалиться ей, но в то же время он выставляет напоказ не столько свое ей обладание, сколько ее личные качества, а себя преподносит лишь как человека, который может этого света причаститься. Именно такую гордость испытывал и Рожер. Картина была для него дороже любой женщины. И каждая его возлюбленная, какой бы страстью он к ней не пылал -- а Рожер умел любить, как никто иной, все же испытывала жуткую ревность к картине, так как такого же чувства со стороны Рожера она никогда бы не смогла добиться.
Но возможно ли обвинить его в подобном отношении к картине? Его душа была чистой настолько, насколько чистыми бывают души лишь у младенцев и поэтов. А Рожер был самым настоящим поэтом. Далеко не лучшим, но приятели его лирикой восхищались. И каждый стих Рожера так или иначе, хотя бы какой-то незначительной частью был посвящен Ей, своей Мадонне, той самой Возлюбленной из Песни Песней.
При всем, сказанном выше, как бы это странно не звучало, труднее всего обозначить предмет страсти молодого поэта. Если таковым была нарисованная девушка, идеал мастера, то как тогда объяснить любовь Рожера к прочим женщинам, при том, что влюблялся он не раз. Если же предметом назвать картину, шедевр, то как можно тогда говорить об отсутствии владельческой гордости? Пожалуй, на этот вопрос вряд ли можно ответить однозначно.
И так прошли годы. Рожер жил бурной жизнью, которую вроде бы и стоит описать, но точно не здесь, однако, он почти каждый вечер, по возвращению домой, открывал кабинет, садился в свое кресло -- в разные годы оно было то жесткое дубовое, покрытое лишь небольшим слоем ткани, то словно перина мягкое, и предавался акту созерцания, который был куда сакральнее и интимнее, чем акт любви. И с трудом можно понять, сколько в этом акте было действительно действующих лиц.
Люди с годами черствеют -- да и может ли быть иначе? Ведь даже самый убежденный романтик к годам тридцати либо погибает на баррикадах, что в то время было более чем популярно, либо разубеждается в большинстве своих идей и становится вполне себе приличным семьянином. Судьба Рожера сложилась иначе. Да, он бывал и на баррикадах, но Смерть принять его не желала. И, в отличие от большинства своих друзей и к их удивлению, он оставался все тем же мечтательным поэтом, мужчиной с душой юнца, в чьем мире не было грязи, а кровь проливалась только за идею, и либо героев, либо тиранов.
Итак, про Рожера и картину сказано достаточно. Теперь нужно перейти и к самому рассказу. Этим вечером, как и многими ему предшествующими, Рожер долго любовался Ей, сидя в своем кабинете. Было достаточно много дел, на столе беспорядочно валялись разного характера бумаги, но хозяин о них решил на сегодня забыть. Он попивал сваренный старой служанкой черный кофе, время от времени клал в рот крохотные круглые конфетки из стоящей неподалеку вазочки и вертел в руках перо. В окно яростно бился ветер, выл, не в состоянии найти вход. И тем приятнее было ощущать идущее от играющего в камине огня тепло и натягивать на колени то и дело сползающий плед.
Взгляд Рожера был устремлен в одну точку. Он ни на мгновение не отводил своего взгляда от картины. Предаваясь такой своеобразной медитации, он позволял себе ни о чем не думать. Да и не оставалось в его голове места для мыслей, когда в нее проникал столь желанный образ. В "час созерцания", как торжественно называл время, проведенное перед картиной, сам Рожер, никто и помыслить себе не мог его беспокоить. Только в определенное время заходил старый слуга. Он бесшумно шел от подсвечника к подсвечнику, прикасаясь к каждой свече горящим прутиком. Слуге и в мыслях не приходилось тревожить хозяина. Да и хозяину слуга не мешал. Скорее наоборот, зажжение свечей стало частью этого ритуала.
Но вот, закончился кофе, огонь в камине становился все слабее и слабее, настенные часы пробили поздний вечер. Рожер нехотя оторвал взгляд от Картины, сбросил с колен плед и, все так же поигрывая пером, вышел из комнаты. Проходя по лестнице, ведущей в спальную комнату, он приказал слуге не трогать бумаги, на что тот ответил почтительным кивком.
Кровать уже была готова ко сну, так что Рожеру оставалось лишь переодеться, погасить свечи и зарыться носом в подушки, подтянув одеяло под самое горло. Слушая печальные песни ветра и легкое поскрипывание ступеней, он медленно погрузился в сладкие объятия Гипноса.
Но, засыпая, он не мог и предположить, что сон его вскоре будет прерван. Прерван стуком в дверь, подобным самой громкой барабанной дроби. Рожер еле раскрыл глаза и встал с кровати. Но, несмотря на заспанность, вытащить из под подушки пистолет не забыл. Правда, услышав, что за дверью -- слуга, он поначалу расслабился. Но расслышав, что слуга кричит, он застыл перед дверью, с ключом в руке. Та распахнулась, едва не задев Рожера, ворвавшийся слуга затряс хозяина, крича о том, что нужно поторапливаться, а деньги и ценности конюх успел вынести. Вышел из ступора Рожер не сразу. Он смог лишь вымолвить: "Где?". Слуга ответил, что пожар начался на кухне, но сейчас вся западная половина дома наверняка горит. Тогда Рожер, твердо отстранив слугу в одной ночной рубашке бросился вперед. Куда -- предсказать не трудно. Путь к кабинету, к его счастью, был задымлен лишь немного, и преодолел его Рожер за считанные секунды. Но, рванув на себя дверь, он увидел совсем другую картину. Огонь вовсю плясал на кресле, шкафу, ковре и уже взялся за стол и сожрал шторы. Отмахиваясь от пламени полуобгоревшим пледом, который оказался лежать около двери, Рожер пробирался к центру комнаты.
Дым в комнате еще не достиг такого количества, что дышать становится трудно, а глаза словно вытекают из глазниц, однако и эта ситуация была не из легких. Рожер тяжело и хрипло дышал, выкрикивая какие-то звуки, шаг за шагом он продвигался по комнате, орудуя пледом. Правда, и тот вскоре пришлось выбросить. Понимая, что дольше оставаться в этом аду нельзя, Рожер совершил последний рывок -- он, подобно тигру, бросился к загорающемуся столу, рванул на себя один из ящиков, дрожащими руками вытащил из него какую-то папку и бросился к двери.
Огонь продолжил свой веселый танец. Танец сумасшедшего, ужасающий всех остальных, но зато его самого забавляющий в высшей степени. Он, словно невоспитанное дитяте, набившее рот, хрустя съел стулья и кресло. Медленно, но со вкусом, съел ковер. Книги в шкафу были для него подобны орешкам, а вот к поеданию стола он подошел, как настоящий гурман, методично и со вкусом пробуя каждую часть.
Все это пиршество наблюдала картина. Мило улыбавшаяся девушка, казалось, наблюдала за огнем, как хозяйка наблюдает за любимой собачонкой, грызущей кость. Сполохи огня освещали ее так, как никогда ее не освещали свечи. И в этом свете в картине виделось нечто инфернальное, нечто демоническое. Это странно и дико, но картина была вполне гармоничной частью поглотившего кабинет хаоса. Должно быть, если бы сейчас ее увидел создатель, то он мгновенно разочаровался бы в своем идеале и в ужасе бежал от этого порождения ада.
Но так было недолго. Одной из своих бесчисленных рук огонь коснулся края рамы, который оказался на редкость податливым. Картина вспыхнула в одно мгновение. Огонь не расползся медленно от края до края, нет, он в один миг схватил картину. Русые волосы, голубые глаза и бледные щеки, в последний момент светившиеся румянцем, платье, цвета летнего леса -- все немедленно соединилось с огнем и исчезло.