Михайленко Владимир Петрович: другие произведения.

Пусть звёзды светят...

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Литературные конкурсы на Litnet. Переходи и читай!
Конкурсы романов на Author.Today

Конкурс фантрассказа Блэк-Джек-21
Поиск утраченного смысла. Загадка Лукоморья
Peклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Читайте и думайте!

   Владимир Михайленко, 357203, г. Минеральные Воды,
  
   предлагает Вашему вниманию,
  
  
  
   П У С Т Ь З В Е З Д Ы С В Е Т Я Т...
  
   Повествование о любви и ненависти.
  
   Светлой памяти отца, человека Совести и Чести,
   посвящается.
  
  
  
  
   Звезда упала и погасла,
   Слезой скатилась в мир иной,
   А в небе след сиял прекрасной,
   Последней, финишной чертой!
  
   Валентина Минко.
  
  
  
  
  
  
   Глава первая.
  
  
   Ночью, ближе к утру, пошел дождь. Робко, будто чего-то стыдясь, тихо зашелестел по поредевшей кроне яблоньки, росшей у самого окна; редкие тугие капли, срываясь с крыши, то разом, то невпопад, принялись отбивать дробь по асфальтовой дворовой дорожке, ни с того, ни с сего вдруг зачастили, зачастили и Михайлову подумалось, что земля, пересыщенная по-осеннему нудными и настырными дождями, чем-то напоминает человека, сдавленного безысходностью жизненных обстоятельств от которых нет роздыха даже в короткие промежутки времени, отпущенные ему на сон. И еще тут же подумалось: все может измениться в этой жизни до непредсказуемости, вот только мать-природа всегда верна себе: есть время цветению с теплыми грозовыми дождями, веселящими душу, и есть время увяданию, когда промозглому ненастью кажется нет ни конца, ни края.
   Лев Алексеевич поправил под головой подушку, ощупью отыскал сигареты и спички на подоконнике, закурил. Так что же все-таки случилось? Почему все в его жизни, казавшееся незыблемым и прочным, рассыпалось с легкостью песчаного замка, растаяло, как кусочек льдинки в теплой ладони? Что осталось от прошлого? Ничего. Какая-то щемящая, не дающая покоя душе, пустота. Будто и не было за плечами без малого пяти десятков прожитых лет. Ну, нет прошлого. Отрезал. Пусть по живому резал, пусть кровоточило, пусть боль тисками сжимала сердце. Но отрезал. И не умер. Не сошел с ума.
  
   -2-
   А было все почти как у всех. Дом, семья, работа. Какие-то житейские радости. А, поди вспомни какие и не вспомнится. Значит, все это было ни больше, ни меньше - суета сует?
  Хотя нет. Зачем же так? Родился сын. Радость? Михайлов вспомнил, как товарищи по работе поздравляли, жали руку, тут же после смены пропустили по маленькой по такому случаю и повторили. А он? Он отнесся к этому событию, неожиданно для себя, равнодушно, хотя вида не подал. Не готов был стать отцом. А стал ли им? Поступил учиться на вечерний факультет, шесть лет как на одном дыхании; как-то смотрит - по комнате вихрастый мальчуган вышагивает. Господи, так это же мой сын! Но и тогда он себя отцом не почувствовал. Работа поглотила всего. А сын рос. Школу закончил, в престижный столичный институт поступил. На первые летние каникулы не один приехал, а с голенастой, коротко остриженной ( чуть ли не "под ноль"), девчушкой. С порога ошарашил: " Старики! Прошу любить и жаловать. Моя подружка!" Не девушка - подружка. Зачем усложнять. Ни на свадьбу, ни на вечер в ресторане не согласились. К чему такие условности? И тратиться зачем? Лучше помогите материально. Вот она, нынешняя молодежь. А через полгода телеграмма: " Поздравляем, вы стали дедушкой и бабушкой!" Вот те раз, уже дед.
   Или когда квартиру получил. Трехкомнатную. В центре города. Ведь рад же был? Или первый цветной телевизор купил. " Жигуленка". Дачу. Ведь было? Ни с кем-нибудь, с ним было. Но почему ничто это не согревает?
   Есть, правда, светлое пятнышко в той его прошлой жизни. Первая любовь. Негаснущая звездочка далекой юности. Сколько лет прошло, а до сих пор теплится непонятно-щемящее чувство в потаенном уголке сознания, до сих пор иной раз горячий комок перехлестнет горло, только если раньше это было обостреннее, ранимее, теперь притупилось, что ли? Да и то, сколько лет прошло-минуло.
   Но это в прошлом. От которого некуда деться, которое грузом давит на плечи. А что же сегодня, сейчас? А ничего. Неустроенность? Разве мог он представить еще год назад, что ему придется круто поменять все, определяющее его жизнь, саму жизнь, и поселиться в доме, когда-то построенном за свои деньги, своими руками, вместе с матерью...
   ... Это случилось лет пятнадцать назад. Михайлов приехал в отпуск, как всегда один, шел по улице, рассматривал добротные красивые дома сельчан-соседей, радовался встрече с родной стороной, но радость его как-то сразу улетучилась, когда остановился перед маленькой, слегка покосившейся хаткой. " Все, - решил он про себя, - надо забирать мать отсюда. Сейчас, или никогда". Он хорошо помнит, как сразу, еще даже не вручив подарки, прямо во дворе, завел этот разговор, как пристально посмотрела мать на него и отвернулась, пряча от сына слезы.
   - Никуда я отсюда не уеду, - прошептала она. - Умирать буду здесь.
   - Мать, как так можно? Посмотри, все это хозяйство, - он показал рукой на осевшую под непомерной тяжестью лет черепичную крышу, - в один прекрасный момент может рухнуть. Ты хоть это понимаешь? И потом. В твои годы такое подворье на плечах тянуть: пятнадцать соток огорода, корова, свинья, птица. Неужели не устала? Не наработалась?
   - С коровой тяжело, что правда, то правда. Буду продавать, - вздохнула мать.
   - Да разве в одной корове дело? - горячился Лев Алексеевич, расхаживая по двору. - Мать, продавай все, собирай пожитки и поедем в город. Ко мне.
   - И кто я там буду, в городе твоем? - мать пристально посмотрела в глаза сыну. - Ты вот опять один приехал, даже внука не прихватил. А почему? Молчишь. Вот то-то. Тут я хозяйка себе. А вдруг отец вернется? Ведь эту хату он строил. Вернется, а меня нет, - мать как-то виновато поджала губы и опустила голову.
   - Что ты говоришь, нет, ты подумай, что ты говоришь?
   -3-
   - И думать тут нечего, - с упрямой строгостью в голосе сказала мать. - Он после похоронки объявился. Не верила я, что убить его могли - он и объявился.
   Михайлов посмотрел на мать, на ее маленькую сухую фигурку и понял: никогда, ни за что она не уедет отсюда. Не потому, что недолюбливала невестку, не потому, что боялась оказаться в положении нежелательной приживалки в квартире сына. Просто прикипела она вот к этой ветхой хатюшке, этому хозяйству, огороду. Просто она верила в возвращение отца, бесследно канувшего в самый разгар Отечественной войны. Вот уже сколько лет прошло, а она все верила и ждала.
   Он достал сигарету, неторопливо прикурил, тихо спросил:
   - Может, тогда новый дом поставим?
   - Как? - выдохнула мать, сцепив руки перед лицом, словно испугалась услышанного.
   - Да так. Я машину собираюсь покупать, деньги есть. Можно бы и дом купить, но лучше здесь, на этом месте построить.
   На следующий день Лев Алексеевич начал хлопотать насчет стройматериалов: правдами-неправдами, магарычами был добыт кирпич и лес, столярка и шифер, стекло, песок и щебень. Успел за первый свой отпуск залить фундамент и даже вывести стены. Сельчане крепко помогли, а особенно колхозный прораб, его бывший одноклассник и друг Сергей Иванович. На другое лето поставил и накрыл крышу, настелил полы и отштукатурил стены. Уезжая, посмотрел на творение рук своих, не без гордости сказал, поглядывая на мать:
   - А что, дом ладный получается.
   - Куда с добром, - тихой улыбкой засветилось лицо матери, но тут же оно стало задумчивым, потому как вспомнилось былое, сокровенное, годами не размытое: все повторяется в этой жизни, такие же слова сама говорила мужу своему будущему, когда тот хату строил.
   - Ты вот что, - вернул ее из воспоминаний голос сына, - с побелкой и покраской особенно не торопись. Не рви себя. До осени далеко, управишься.
   К Ноябрьским праздникам он снова вырвался в село на недельку. Перенесли и расставили нехитрую мебель, повесили занавески на окна, на пол новые половики постелили. Сев передохнуть, Михайлов спросил:
   - Ну, а со старой хатой что будем делать? Ломать, или ждать, когда сама завалится? - И не дожидаясь ответа, утвердительно закончил. - Ломать. И времянку новую поставим.
   И даже мысли тогда не было в голове, а возьмись, кто предсказать, так рассмеялся в лучшем бы случае, а то может и обиделся, приняв сказанное за неумную шутку, что через каких-то полтора десятка лет, он будет жить здесь. Но жизнь штука непредсказуемая и судьба-матушка распорядилась по-своему.
  
  
   Глава вторая.
  
  
   Была середина октября и было утро, подернутое легким туманом вперемешку с мелкой моросью. Михайлов попросил водителя автобуса высадить его в километрах трех от села и теперь стоял, пораженный, только что услышанным в дороге. Вот как принимает его малая родина. А может он и заслужил этого? Только чем? Как бы там ни было, а разговор в автобусе перевернул всю его душу.
   - Понаехали! - ехидно кривила сухие тонкие губы старушка, обращаясь к белобородому деду с крупным, мясистым носом, густо побитому глубокими порами. - Беженцы, говорят,
   -4-
   мы... Какие, в чертях, беженцы. Беженцы, когда с узлами прибегають. А тут, вона, у соседа домину какенную купили. Мебель распаковали, а там усе в зеркалах, хучь на выставку. И машина новенькая к тому ж...
   - Так-так, - словоохотливо подхватил дед, перебивая собеседницу, и торопливо заговорил. - А подле меня один вот такой беженец, елки зеленые, стройку затеял. Спрашиваю, при случае: " Уж не крепость строишь?" А он мне: "Даст, дед, Бог здоровья, двухэтажный особняк отгрохаю!" Я ему: "Строй, милок, строй, а как ветер в другую сторону подуить и власть поменяется - сельским ребятишкам лишние детские ясли не помешають". А он мне знаешь, подлец, чего загнул, елки зеленые: "Вы, хохлы, г... изойдетесь от зависти, если кто-то рядом лучше вас жить захочет". И еще знаешь, чего отчебучил, - заглядывая старушке в глаза, со злостью в голосе чуть ли уже не кричал белобородый. - "Я, - говорит, - с чеченами скоко лет-годков прожил, ни один сосед мне худого слова не сказал!" А какого, спрашивается, черта, - горячился дед, - ты сюда приперся? И жил бы с хорошими соседями. Так нет, к плохим прилип.
   "Это же Сергей Кузьмич, поборник справедливости, - узнавая старика, подумал Михайлов. - Как распаляется, бедолага. Все ораторствует, за справедливость борется. К тому же кандидат в родственники, в прошлом, правда."
   - А у нас так вообче придумали, - визгливо закричала молодая еще женщина, укутанная по самые глаза клетчатой шалью. - Понарыли канав, воду, понимаешь, во дворы проводют. Лень им с ведром на улицу к колонке выйтить. Где они были, когда мы коромыслами воду из колодезя таскали. А теперь ишь, господа прямо, какие нашлись!
   - И хлеб наш едят! - вклинился в перепалку мужичок с одутловатым синюшным лицом, поросшим недельной щетиной. - Хлебушка, говорю, не хватает. Раньше кажин день привозили, а теперя - через день. И дорожает, кабы не от них.
   - Не-е, хлебушко не оттого дорожаить, - оглядываясь на заднее сидение, где сидел мужичок, вставил Сергей Кузьмич. - Ты, Митрий, другое скажи. В колхоз не больно бегут работать. А робылы бы, гляди и хлеб подешевче был.
   " Да, Сергей Кузьмич, послушала бы сейчас вас ваша дочь..."
   - Ага, это мы, как скаженные, в колхозе ишачили, - зашлась в истошонном крике сухогубая старушка. - Один Господь Бог знает, как робылы.
   - Куда же им теперь? - подал голос интеллигентного вида мужчина в дорогом плаще и черной шляпе.
   И тут все набросились на него, еще пуще закричали, зашумели, с мест приподнимаясь.
   - Так хоть к черту на кулички.
   - Россия большая, Пал Палыч.
   - Ага, они ищут где сытнее, да теплее.
   - Ишь, защитник выискался, елки зеленые.
   - Сам-то, второй год учительствует, а того и гляди - сорвется. Жена ить к нам наотрез отказалась ехать, от он и мечется между селом и городом.
   - Вот и гнать бы взашей, вместе с наезжими.
   И тогда Михайлов начал пробираться к выходу. Невыносимо было слушать все это, волна стыда захлестнула его и, уже выходя из автобуса, услышал за спиной едкий шепоток:
   - Мань, никак Ольгин в гости пожаловал?
   - Кабы так. Насовсем, слыхала!
   - Один?
   - А ты его кралю хоть раз видала? - как комком грязи в спину бросил ответный голос.
   Он стоял, провожая невидящими глазами, удаляющийся автобус и думал о том, что
   -5-
   сколько бы и каких не искал оправданий своим землякам, все равно их не найти, потому что люди замордованы, втоптаны в грязь, прошлое их очернено, настоящее обесценено, а будущее, будущего они просто боятся: если сегодня жить трудно, если сегодня они брошены на выживание, то чего хорошего ждать от дня завтрашнего. А ведь когда-то они жили, трудились, верили, веру эту как наследство передавали детям. И все равно не надо озлобляться. Не от хорошей жизни русские люди уезжают с обжитых мест, переезжают поближе к своим, русским. И в подавляющем большинстве они испытывают лишения и трудности (взять хотя бы моральную сторону, разве все это проходит бесследно?), потому и судить о всех, по поведению отдельных, нельзя.
   Погруженный в свои мысли, он не слышал, как сзади остановился "УАЗик" и зычный густой бас зарокотал:
   - И долго мы так будем стоять в гордом одиночестве?
   Лев Алексеевич оглянулся. К нему шел твердой, слегка покачивающейся походкой, вытянув для приветствия здоровенную ручищу, председатель колхоза Сергей Иванович. Был он черноволос, высок и тучен. Его огромные, чуть на выкате, глаза светились неподдельной радостью и добродушием.
   - Смотрю, стоит и мокнет. Проехать мимо - кровно обидится, узнавать перестанет. Ну, здорово, Левочка!
   - Здравствуй, Сережа! - они обнялись. - А ты, вроде, как похудел?
   - Да, похудеешь тут. Харч колхозный сытный, не то что городской - все передержанное, да перемороженное. - И уже серьезно. - А вот ты, действительно, чегой-то похудел, осунулся. Нездоровится?
   - Да нет, все нормально. Жизнь немного давит, - с горькой иронией в голосе, ответил Михайлов.
   - Кого она сейчас не давит. Пойдем в машину.
   Приняв из его рук чемодан, Сергей Иванович тряхнул им:
   - Тяжеленный. Патроны, что ли, от генерала Дудаева?
   Он положил чемодан на заднее сидение, долго, покряхтывая, усаживался за баранку, наконец, повернув к Михайлову лицо, и потирая при этом гладко выбритый мясистый подбородок с глубокой продольной впадинкой, спросил:
   - Ну что там они?
   Лев Алексеевич долго смотрел на медленно покрывающиеся мелкими крупинками мороси ветровое стекло, достал из кармана сигареты, жестом руки предложил угощаться.
   - Один год, два месяца и одиннадцать дней, - отрицательно покачал головой председатель и вздохнул.
   - Даже дни считаешь?
   - Даже дни. А по ночам во сне до сих пор курю, да так затягиваюсь, что проснусь, аж голова кружится. Прямо беда.
   - Так может мне...
   - Да кури, кури. Я хоть дыма понюхаю.
   Михайлов прикурил, сделал глубокую затяжку.
   - А они там просто сошли с ума. Все. Вернее, почти все. Один глоток воздуха свободы затмил разум. Те, кто наверху, просто так власть не отдадут, власть - это деньги, и они эти деньги делают. Те, кто пониже, чувствуя полную безнаказанность, творят страшные
  вещи: грабят, убивают, отбирают машины, захватывают квартиры и дома. На улицах, рынках, в общественном транспорте, в магазинах - много вооруженных людей, ходят с автоматами в открытую, иногда постреливают, а с вечера и до самого утра стрельба не прекращается вообще. Город стал сплошной мусорной свалкой. Русские специалисты
   -6-
  уезжают, заводы останавливаются, экономика разваливается. Закрываются школы, детские сады, в поликлиниках и больницах некому лечить людей. Короче: беспредел, стрельба, запустение. Вчера шел пешком на вокзал, троллейбусы перестали ходить, жуткую картину видел. Люди кругом грузятся, грузятся, грузятся и уезжают. Уже почти не осталось ингушей, а ведь чеченец и ингуш - кровные братья, связанные языком, обычаями. Только что может быть страшнее, когда начинаешь чувствовать себя человеком второго сорта.
   - К нам в село за этот год из одной Чечни двенадцать семей приехало, - вздохнул Сергей Иванович.
   - Знаешь, Сережа, жаль тех, кто понимает, да и раньше понимал, что буйволиное молоко из золотых кранов в квартирах горожан - это даже не иллюзия, а преднамеренное вранье, чтобы укрепиться у власти. Кому стыдно за свою нацию сейчас, так это интеллигенции. Ученые, преподаватели ВУЗов, артисты тоже уезжают. Простые люди, и хочется верить, что их большинство, понимают - дорога, которой ведет их генерал Дудаев, тупиковая. В местной газете "Грозненский рабочий" недавно было опубликовано письмо здравомыслящего горца, который так и сказал: придет время и будем кипяток просить у наших соседей. И вот тогда надо будет поднимать некогда богатейший, благодатный край. А кто это будет делать? Матушка Россия. Значит, опять придется отрывать кусок пирога от россиян и совать туда. Ведь что получается? В зону осетино-ингушского конфликта, который тлеет и тлеет, и не разгорается только потому, что российские мальчишки с автоматами стоят на границе враждующих сторон, гонят и гонят деньги, продукты питания, предметы первой необходимости. Согласен, надо. Отдельный разговор, куда они попадают? С другой стороны, много ли побеспокоилось российское правительство о русских переселенцах, которым сегодня, ой как нелегко приживаться на их исторической родине? Там - беда, там - стреляют, туда суют, а русскому мужику, - Михайлов замолчал, подбирая нужное слово и, не найдя его, продолжил, - а русский Иван, брошенный на произвол судьбы, поднимается сам, как может. Потеет, покряхтывает, но поднимается. Там его клевали одни, здесь клюют другие, уже свои. А он поднимается. И поднимется, дай только срок.
   Долго сидели молча, наконец, председатель колхоза подал голос:
   - Как думаешь, война будет?
   - Ты что, Сережа, со своим-то народом? Сверх безумия. Хотя от нынешних Кремлевских правителей ждать можно чего угодно. И потом. В Чечне осталось много оружия. Военные, уходя, бросили все. А как это у классика? Если в первом акте на стене висит ружье, значит, в конце пьесы оно выстрелит.
   - А ты уезжать не думаешь?
   - Так вон мои пожитки лежат, - кивнул головой на заднее сидение Лев Алексеевич.
   - А семья?
   - Сын в столице живет, а с женой я в разводе.
   - С ума сошли на старости лет?!
   - Отчасти с ума сошел и я, но, видимо, в меньшей мере.
   - Квартира? Машина?
   - Квартиру оставил жене. Даже если бы и задумал продать, все равно она стоит бесценок. Машины давно нет, угнали.
   - Как угнали?
   - Элементарно. Срезали замок в гараже. Все просто.
   - Куда проще. Планы на будущее какие?
   - Какие там планы.
  
   -7-
   - Мне прораб толковый нужен. Это пока все, что могу предложить. Молодой не тянет. Понимаю, что не престижно, но...
   - Да ради Бога, Сережа, не хочу загадывать наперед, но тебе, наверное, придется натаскивать молодого. Знаешь, если честно, я устал от прежней жизни. Суетился, бегал, мотался по командировкам, строил какие-то планы, вынашивал различные идеи, переконструировал, внедрял, а что в итоге? Все закончилось тем, что генеральный директор завода, старый, еще институтский товарищ, хоть и товарищем как его теперь назвать, сказал однажды, правда, не поднимая глаз, мол, извини, Лев Алексеевич, я вынужден тебе сообщить: твое место должен занять представитель коренной национальности.
   - Ты же язык их знаешь.
   - Во-первых, не на столько, чтобы владеть им в совершенстве, а во-вторых, дело ведь не в знании языка. Знаешь, что я сказал ему тогда? " Дай Бог тебе такого же главного инженера, какой был у тебя!" Встал и ушел. Не подумай, Сережа, что хвалюсь. Карьеру я сделал исключительно благодаря своим мозгам, а за кресло никогда не держался.
   - Но я-то не обижу, все-таки мы с тобой, Лева, старые друзья. Спрошу, может быть, когда по всей строгости, но это ведь работа.
   - Да я понимаю, - положив свою ладонь на его руку, сказал Михайлов, - только не в этом дело. Я просто устал от пережитого. Мне нужно какое-то время, чтобы придти в себя. - И, стараясь перевести разговор, спросил. - Мать как там? Не болеет?
   - Видел на днях. Бегает старушка. Да, кстати, скажи ей, я там дополнительно выписал зерно по итогам года, можно получить. И все-таки, Лева, боюсь показаться надоедливым, да и душу не хочу бередить. Как ты мог бросить жену?
   - А с чего ты взял, что она брошена? Скорее брошен я. Вернее, мне надо было уходить.
   - Слушай, я ее так ни разу и не видел, разве что на фотографии. И почему уходить?
   - У нее появился другой.
   - В ее-то годы?
   - Ну-у, обижаешь. Женщина она у меня была броская. Правда, семейная жизнь складывалась как-то по инерции, что ли. Подошло время жениться - женился. Когда прозрение пришло, Боже мой, что я натворил? Ведь жизнь человеку испортил, ведь не на любимой женился, на красоту, как мотылек на свет яркий бросился. Тогда же подумал, ну не она, так другая, какая разница. Цинично, правда, звучит, зато по улице идешь с ней, все мужское население глазами ее пожирает. Я и на вечерний факультет поступил, чтобы реже видеться. Утром ухожу, как там говорят, она еще спит, вечером прихожу - она уже спит, а если не спит, так с деловым видом садился заниматься, лишь бы дождаться, пока уснет. Потом сын родился, стало уже не до меня. Часто вот думаю, любила ли она? Никогда не спрашивал. Боялся в ответ услышать - нет! Подрастал сын, все вроде бы в свою колею вошло, сработало чувство привычки. Ты вот со своей половиной ругаешься?
   - Да, Господи, - улыбнулся от неожиданного вопроса Сергей Иванович. - Бывает.
   - А я вот, Сережа, со своей никогда. Начнет она по поводу чего-нибудь возмущаться, я молчу. Вижу - заводится, беру ведро с мусором и выхожу. А то и просто так. День, ночь ли, не имеет значения. Поброжу, часок-другой и возвращаюсь. И снова покой.
   А лет семь назад случилось вот что. Как-то смотрю телевизор, она подходит сзади, ладони к моему лбу приблизила и спрашивает: " Чувствуешь?" " А что я должен чувствовать?" " Тепло". Я пожал плечами: " Тридцать шесть и шесть". Тогда она говорит: " Сейчас я стану ладони то приближать, то удалять, что почувствуешь, скажешь". И начала
  колдовать. " Как?" - спустя время, спрашивает. " Да ничего, - говорю, - не чувствую".
   -8-
  "Потому, - говорит, - и не чувствуешь, что непробиваемый. Все сразу говорят - тепло, тепло, а ты..."
  Она у меня медсестрой работала, потом курсы массажистов закончила. Стала заниматься массажем, появились клиенты, деньги пошли. Кто-то из сведущих людей обратил внимание: у моей бывшей жены сильное биополе. Съездила она на курсы в Киев. И пошло. Мало что во вторую половину дня она обслуживала своих клиентов уже не в поликлинике, а по вызовам ( надо думать это был определенный круг лиц ), так и в квартире они уже стали появляться по визиткам. Знаешь, что в визитке значилось? Такая-то такая, действительный член Международной Ассоциации "ТЕХНОКОР-ЖАН", член Ордена белой магии Украины, Магистр биоэнергетики и психотроники, Магистр белой магии". Ни больше, ни меньше. Нарисовался на горизонте ассистент. Молодой, длинный и худощавый парень лет тридцати. Представь картину: прихожу после работы домой, в комнате сидит женщина- пациентка с наброшенной на голову белой салфеткой, моя красавица, раскинув в стороны ладони, просит ассистента добавить больше зеленого цвета. Потом она объяснила - это было не что иное, как связь с космосом. Ладно, если с космосом, что уж тут поделаешь? В один прекрасный день заявляет, что была у муллы, и тот, якобы, поведал: она скоро созреет для того, чтобы принять мусульманскую веру, а уезжать из Чечни, пока на этой земле беда, ей нельзя. И, в довершении зла, тут же добавила: она не видит в нашей совместной жизни никакого будущего и потому нам надо расстаться, чем быстрее, тем лучше. Причем, подчеркнула - она в полном рассудке, а этот ассистент не, просто помощник, не, просто единомышленник, а нечто большее.
   - Может, она больна, Лева?
   - Да нет, Сережа, шарлатанство в дни Великой смуты явление вполне закономерное, особенно если хорошо подогрето материально. Вспомни историю, она тому свидетель. Я не любил ее, это правда, как, правда и то, что даже в мыслях ни разу не изменил ей. А она. Я всегда догадывался - она неверна мне, а этот ассистент - капля, переполнившая чашу моего терпения.
  
  
  
   Глава третья.
  
  
   Ольга вышла замуж, как позже скажет гадающая ей цыганка, нежданно-негаданно. Девка из себя видная, она не была обижена вниманием сельских парней. За работу любую возьмется - горит все в руках, а уж коль запоет, бабки на посиделках переглядывались:
   - Тормосиновых дочка, никак?
   - А то! Кто ж так еще потянет!
   Ухаживали за ней многие, но долго никто из парубков не задерживался. Однажды самый отчаянный из них, эмтээсовский бригадир Сергей Кривенко, заслал даже сватов, и, когда те, получив отказ, удалились, мать не выдержала:
   - Ой, смотри, девка, засидишься на отцовской шее, никому потом нужна не будешь, разве какому вдовому. Это ж надо так парнями перебирать: тот росточком не вышел, этого Господь ликом обидел. С лица воды не пить, а прынца не жди, не будет.
   Что можно было возразить матери? Не люб тот, не по сердцу этот. Разве ж можно с матерью про любовь? Как-то в разговоре заикнулась, так та сразу:
   - А ты спроси, я твоего отца любила? И ничего, жисть, почитай, прожили. Любо-о-овь. -
   -9-
  иронически протянула мать, - много ты в ней понимаешь, в любви-то.
   А тут подоспело время и вернулся с действительной службы сын соседей Михайловых. Когда Алексей в армию уходил, она еще девчушкой была, а увидела впервые демобилизованного красноармейца, вспыхнула вся, сердце в сладкой истоме замерло: волосом светел, глазами ясен, лицом чист. Но подкупил больше всего тем, что сразу принялся хату новую строить, объясняя всем любопытствующим просто: построюсь - женюсь. И когда кто-либо из тех же, любопытствующих, спрашивал, кого на примете держит, уклончиво отвечал: " Была бы хата, а хозяйка найдется".
   На вечеринках и шумных гульбищах сельских парней и девчат появлялся редко, а придет, сядет поближе к гармонисту, да так и просидит весь вечер. А чтобы кого из девчат домой проводить, так про то и речи не было.
   Дернул однажды Ольгу черт за язык. Проходила мимо стройки с коромыслом полных ведер, приостановилась, поздоровалась с плотниками, уже крышу ладившими, с самим Алексеем, ловко отесывающим бревно, улыбнулась:
   - А ладная хатка выходит, а, Алексей Митрофанович?
   Алексей выпрямился, тыльной стороной ладони вытер со лба обильно проступивший пот, посмотрел сначала на саму стройку, потом на Ольгу, выдохнул:
   - Вроде ладная.
   И, поплевав на руки, растер их, взялся снова за топор.
   Хотела, было, Ольга крикнуть в сердцах: " Та ты хоть посмотри на меня, как следует. Найти ли лучше и краше невесты на селе? До чего дошло, девка с парнем первой заговаривает. Та что ж ты за мужик?" Сдержалась, только плечом с тяжелой ношей повела и пошла своей дорогой.
   Недели через две, где-то в середине сентября, по старинному сельскому обычаю собрались в выходной день мазальщицы мазать потолки, стены, да полы. Пришла и Ольга. Работала быстро и легко, песню затянула, мазальщицы подхватили, и, когда под вечер уже управлялись с делом, а во дворе стряпухи накрывали столы, Алексей, передавая Ольге небольшой валик глины, перемешанный с половой, тихо сказал, выдавливая из себя каждое слово:
   - Ты, Ольга, на...вечеринки, это...Ну, не ходи...больше...
   - А чего вдруг так? - вспыхнула та, а щеки, словно кто кипятком обдал.
   - Не ходила бы...лучше, - только и попросил Алексей.
   Спрыгнула тогда Ольга с подмостей, выбежала и пришла в себя только в саду своем. Так и простояла, прижавшись щекой к слегка шершавому стволу старой яблоньки, до первых звезд.
   А прошло еще немного времени и отшумела на селе веселая ладная свадьба с пьяным застольем, звонкими протяжными песнями, плясками да ряжеными. И вошла Ольга в только что отстроенную хату хозяйкой, все еще в себя не пришедшая - с ней это происходит наяву, а может сон чудный ей снится: любовь-то вспыхнула нежданно, как первая яркая звездочка на темнеющем небосклоне.
   Ничто еще не предвещало беды, а она была уже рядом. Нет, пока еще не война, хотя и до войны считанные месяцы оставались.
   В то утро Ольга проснулась по-обыкновению рано, принялась собирать мужа в дорогу - тот ехал с мужиками на мельницу в соседнее село, и, когда на подъехавшую подводу были погружены чувалы с зерном нового урожая, махнула рукой в след уезжающему в туманную пелену Алексею, чувствуя, как что-то обрывается внутри. И целый день валилось у нее все из рук: на свиноферме, где работала, ни с того, ни с сего перевернула ведро с водой, с подвозчиком кормов переругалась, а когда вечером с работы бежала,
   -10-
  только в свой проулок, - у загаты хаты их, цыганка стоит, молодая красивая, в ярких одеждах, с младенцем на руках. Остановилась, как вкопанная, и не то, что идти, шага ступить не может.
   - Не бойся меня, золотко, - пронизывая взглядом черных, как смоль, глаз сказала та, - я тебе зла не причиню. Подай мне корочку хлеба, а я за это погадаю тебе, расскажу что было, что есть и будет. Я цыганка-сербиянка и каждое слово мое, золотко, правда.
   Смутно помнит Ольга, как вошли они в хату, как лампу зажгла, как выложила на стол полкаравая хлеба, кусок сала, десяток яиц. Как цыганка положила младенца на засланную лоскутовым одеялом кровать, присела к столу, попросила подойти поближе, как появившиеся неведомо откуда карты, замелькали в тасующих их руках. Карты полетели на стол, образовав три ровных ряда, потом эти ряды цыганка покрыла другими, и они опять ложились ровненько, друг на дружку. Когда все карты были разложены, она собрала первый, ближний к ней ряд, перетасовала и ловким движением руки, бросила на стол: получился аккуратный полукруг.
   - Теперь слушай, золотко, -тихо начала цыганка, - я расскажу тебе, что было и ты будешь согласно кивать головой, потому как говорить я буду правду. Ты была третьим, но не последним ребенком в семье, и в детстве, не злые руки столкнули тебя с невысокой, мягкой горы, но Господь Бог сберег твое тело от увечья.
   Цыганка пристально посмотрела в глаза и Ольга согласно закивала головой: " Господи, а ведь правда, пятилетней девчушкой упала с можары, груженой сеном. Помню, как запричитала мать: " Ой, беда, беда-а-а!", схватила на руки, как подбежал отец, как заревели в голос Сенька с Санькой - не без их помощи слетела с верхотуры. Меня потом долго ощупывали, расспрашивали - не болит ли где? А я, оправившись от испуга, опрометью бросилась во двор". Ей стало немного жутковато. Откуда цыганка может знать все это?
   - А замуж ты вышла нежданно-негаданно. Сергею на дверь показала, а к Алексею приклонилась, хоть и не звал, а намекал только. Душа светлая, у суженного твоего, чистая. Да только не долгим будет счастье твое.
   Не успела Ольга оправиться от сказанного, как цыганка бросила карты второго ряда новым полукругом.
   - Суженый твой, - продолжила она, - не далеко теперь, но сегодня ты его не жди, не прилетит он к тебе, не обогреет, не приласкает. Жди завтра, к заре вечерней. На корове твоей сглаз, да порчу я сниму. Сейчас доить пойдешь - посудину большую не бери, а завтра вечером и ведром не обойдешься, золотко.
   " Господи, - ужаснулась Ольга, - и про корову знает. Может, Бог даст, опять хорошо доиться будет?"
  - А теперь, что ждет тебя. Только ты присядь, золотко, правду говорить буду страшную. Рядом беда, да камнем она на сердце твое не ляжет. Алексея твоего Сергей в дом казенный толкать будет, а Николай руку толкающую остановит. И сердце твое успокоится, да ненадолго, потому как большой пожар на землю заходит. И гореть твоему суженому в том огне. Принесут в эту хату бумагу казенную, но тебя не напугает она, потому как весточка от сокола прежде прилетит. А потом и сам он пожалует, и в ночь темную, но счастливую, сына под сердцем понесешь. И страшная доля суженому твоему выпадет, да такая страшная, что и м я с в о е з а б у д е т, сердцем очерствеет, но из огня живым выйдет, помни это, золотко, потому как все забудут, а ты - помни. Время пройдет и сердце твое болью изойдется, да так, что счастье сыновье разобьешь, все потому, что зла Сергею не забудешь и не простишь. Но запомни, золотко, слова мои: судьбу на коне не объедешь. И как бы ни кружили сына твоего дороги, вернется он в дом свой, но не тот,
   -11-
  где на свет божий появится, а тот, что рядом стоять будет. И счастье, когда-то потерянное, тобою разбитое, вновь обретет, но порушить его ты уже не посмеешь.
   Жить будешь ты долго, умрешь в глубокой старости, но на ногах и в здравом рассудке. Мужа же похоронишь прежде, да глаза не ты закроешь, потому, как в смертный час его бежать к нему только будешь.
   Не помнит Ольга, сколько времени прошло, прежде чем в себя пришла. Тишина в хате. Фитилек в лампе потрескивает. А на сердце боль...
   ...Собрание было на редкость коротким, но шумным. Бригадир тракторной бригады Сергей Кривенко, коренастый, черноволосый, с заметно проступающими залысинами, нервно мял в руке картуз и говорил, как чеканил, стараясь придать весомость каждому слову:
   - Если мы, елки зеленые, будем закрывать глаза на такие злостные нарушения трудовой дисциплины, то я не знаю, - он посмотрел на президиум, где кроме его пустующего стула, за столом, покрытым кумачем, сидел директор МТС Николай Николаевич Третьяк и бухгалтер Мадыка, - я не знаю, - подчеркнуто повторил он, - чем это может кончиться. План вспашки под угрозой срыва, елки зеленые, а тракторист Михайлов прохлаждается на мельнице. Да не шумите, - махнул картузом в сторону зала бригадир, - понимаю, дело нужное, а вдруг задождит, как моргать перед колхозом имени Коминтерна будем, чем крыть будем? Почему, спрашивается, прицепщик Братченко и слесарь Бехало не теряли времени и вернулись в бригаду? Значит они товарищи сознательные, елки зеленые, и понимают текущий момент, а Михайлов разгильдяй и тунеядец.
   - Какой он тунеядец? - выкрикнул кто-то из гущи собравшихся.
   - Та он труженик, далековато кой-кому до него!
   - А у Братченко жена на сносях - вот-вот родит.
   - Та шо вин такэ балакае?
   - Ха-га, непонятно, чи шо. Счеты сводить за бабу!
   Сергей резким движением руки с картузом остановил крикунов:
   - Тихо, защитнички, понимаешь, нашлись. Под чью дудку поете? Кого выгораживаете? Чтоб другим, наподобие крикунов, неповадно было, предлагаю: Михайлова за нарушение трудовой дисциплины, то есть за прогул, отдать под суд, а там уже товарищи сами разберутся и вынесут справедливое решение, елки зеленые.
   Собрание зашумело, заклокотало, но стало стихать, потому как поднялся директор МТС и пошел к трибуне. Высокий, подтянутый он остановился подле нее, построгавшим взглядом окинул и без того притихших людей.
   - Не отрицаю, товарищи, - начал он приятым, спокойным тенором, - что факт нарушения производственной дисциплины на лицо. Не отрицаю, тракторист Михайлов проявил себя далеко не с лучшей стороны. И отговорки про очередь на мельнице тоже не принимаю: тот же Бехало мог остаться, а Михайлов вернуться. Но, - директор поправил и без того аккуратный пробор каштановых волос, - зачем же так рубить с плеча? Я хочу вас спросить, товарищи. Разве не Михайлов стал одним из первых, если не первым трактористом на селе? И каким трактористом. Две, а то и три нормы выработки для него были, есть и, думаю, будут в дальнейшем являться основными показателями труда. Это, простите, Сергей Кузьмич, - Третьяк посмотрел на сидящего в президиуме бригадира Кривенко, - уже не разгильдяйство, и далеко не тунеядство. Кто у нас может еще похвастаться такими показателями? А в каком состоянии он содержит технику? Иной до поля не доедет, а уже, смотришь, под трактором ковыряется. А у Михайлова трактор всегда на ходу. Чистый. Смазанный. Отслужив в танковых частях Красной Армии, и как отслужив, - механик-водитель Михайлов за отличие в общевойсковых учениях был отмечен в приказе Наркома
   -12-
  Обороны, - он снова влился в коллектив МТС и работает честно и добросовестно.
   Поэтому предлагаю, - Николай Николаевич Третьяк нашел глазами Алексея, сидящего в первом ряду с низко опущенной головой, - вынести товарищу Михайлову выговор и предупредить о недопущении подобных проступков впредь. Кто за данное предложение - прошу поднять руку...
   ...Ольга ожидала прихода мужа у загаты, промерзла на стылом осеннем ветру - в теплую хату, где жарко топилась печь, даже не помышляла зайти. И чего только не передумала, а, заслышав приближающиеся шаги в темном проулке, бросилась к Алексею, обхватила горячую шею и сквозь слезы спросила, голоса своего не признав:
   - Что, Алеша?
   Он обнял ее неумело, слегка похлопал по спине.
   - Обошлось. Успокойся.
   " Значит, правду сказала цыганка, - облегченно подумала она. - Ничего ему пока не расскажу. Потом. При случае".
   Недолгим было ее бабье счастье, таким недолгим, что даже не успела мужу раскрыть свою тайну. Навсегда, до гробовой доски, запомнился тот июньский день, когда она шла ничего не видящая, ничего не слышавшая по старинному Александровскому почтовому тракту рядом с Алексеем за длинным караваном подвод, что с каждым метром все ближе и ближе приближался к сборному пункту на железнодорожной станции Нагутской. И когда располосовал, дышащий полуденным зноем воздух, пронзительный, рвущий нутро, паровозный гудок, перекрыв прощальные разговоры, бабий и детский плач, нестройную мелодию подвыпившей гармоники, и понеслась вдоль состава команда: " По ваго-о-онам!", словно острием безжалостного ножа отделяя тех, кто уходил на фронт, и тех, кто провожал, Алексей, целуя губы, щеки, глаза жены, прохрипел на прощание:
   - Жди. Все равно вернусь!
  
  
  
   Глава четвертая.
  
  
   С сельским балагуром-весельчаком и любителем при случае, да чего греха таить и без такового, пропустить стаканчик-другой, Федором Ивановичем Чумаковым, а в простонародии - Поматимайором, Михайлов был знаком с детства. Рассказывали, что Федор Чумаков, маленький, лысенький, пухленький человек из "нетутошних", то есть не местных, появился в селе через несколько лет после войны. И еще рассказывали, он совсем мальчишкой ушел на фронт, в военкомате набавив себе годы, после ранения, подлечившись в госпитале, попал в пехотное училище и от Сталинграда младший лейтенант Чумаков дошел до Берлина и расписался на рейхстаге: "Знай наших! Майор Чумаков". Говорили, когда он впервые переступил порог правления колхоза, - на груди три боевых ордена, а медалей так и не пересчитать сразу, - тогдашний председатель Сергей Назарович Ткаченко отнесся к фронтовику с пониманием, и хотя запах дешевого одеколона едва перебивал дух водочного перегара, предложил на выбор две должности: кладовщика на центральный склад или бригадира полеводческой бригады. Чумаков выбрал первую, но уже буквально месяца через три был с треском выдворен со склада: мало что отставник не просыхал от каждодневных пьянок, колхозное добро, как обнаружила ревизия, заметно поубавилось, хотя в отчетных бумагах, исписанных каллиграфическим почерком, был полный порядок.
   -13-
   Его бы в пору отдать под суд, да Сергей Назарович, сам в недавнем прошлом боевой офицер, вызвал Чумакова " на ковер", и уж о чем там был разговор, никто не знает, только вылетел тот из кабинета через полчаса потный и красный, как сваренный рак, остановился посреди коридора, переводя дух, вытер намечавшуюся лысину платком, выдохнул:
   - Силен! Хотя и не, помати, майор.
   Это "помати", искаженное скороговоркой любимое словечко Чумакова - "понимаете", услышанное сельчанами, тут же прилепилось к отставнику накрепко беззлобной, но очень понятной и точной кличкой - Поматимайор.
   А потом трудовая биография Поматимайора пошла по нисходящей: бригадир полеводческой бригады, очень скоро после этого чабан, потом подсобник в стройгруппе, грузчик в сельпо и, наконец, сторож, там же.
   Когда очень хотелось выпить, а в долг уже никто не давал, Поматимайор, присаживался на ступеньках "Чайной" в ожидании проезжего простака, - сельские уже перестали клевать на удочку - и, завидев, остановившегося перекусить шофера, семенил ему навстречу.
   - Здорово, браток, - начинал он с ходу, и, кивком головы, указывая на ветвь разлапистой акации, спрашивал, - вишь воробья?
   - И что дальше? - в неведении спрашивал проезжий.
   - А вот что. Я его счас сымаю, помати, а ты мне пузырь ставишь, даю промах - ставлю тебе, - и лез за рогаткой в карман, покручивая в пальцах заранее приготовленный камушек. - Так что?
   - За рулем не пью, - усмехавшись, говорил проезжий.
   - Так все равно, помати, проиграешь.
   - Ну, давай посмотрим, шо ты за ворошиловский стрелок.
   Поматимайор, недолго целясь, выстреливал и, воробей, теряя перья, падал вниз. Пари было выиграно.
   Человек по натуре добрый, он поменял добрую дюжину сельских баб, благо вдов-солдаток было предостаточно, и успокоился на том, что снял угол у одинокой старушки Скоробогатовой, обязуясь присматривать за рушащимся подворьем, и, после смерти ее скорой, стал хозяином хатки.
   Чтобы как-то скоротать зиму, Поматимайор ложился в больницу, жалуясь, как правило, на боли в животе (хотя сказать по правде, здоровья он был отменного), слезно заявляя врачу - на время лечения пить бросает. И врач, чисто из жалости, не пропадать же человеку в холоде и бескормице, шел навстречу.
   Так вот, когда Левка еще учился толи в третьем, толи в четвертом классе, неожиданно попал в больницу. Собралась мать к вечеру как-то бублики печь, и, когда на стол, покрытой чистой белой тряпицей, стала доставать из кипящей кастрюли ароматно пахнущие колечки вареного теста, Левка попросил:
   - Мам, можно один?
   - Испеку, потом, - суетясь, отвечала мать.
   - Один, мам.
   - Ну, один возьми.
   Оставив бублики остывать, мать побежала управляться по хозяйству, а когда вернулась в хату, всплеснула руками: добрая треть бубликов исчезла.
   - Левка, ты с ума сошел, живот заболит, - испуганно проговорила она.
   - Ничего не будет, - проглатывая предательски наворачивающуюся слюну, отозвался он, хотя в животе уже начиналось урчание, и появилась резкая, но еще терпимая боль.
   -14-
   Уже через полчаса он катался по кровати, обхватив живот руками, мать не на шутку перепугалась, побежала к соседу-единоналичнику деду Барану, тот быстро запряг лошадь и отвез Левку в больницу.
   Михайлов хорошо запомнил первую ночь, проведенную в муках и страданиях, но к утру, после клизмы, выпитых микстур и таблеток ему полегчало, он даже уснул. Когда к вечеру, вконец оправившись, осмотрелся, то увидел, в палате их трое: этот лысый дядька со смешным прозвищем Поматимайор и живущий на соседней улице вечно небритый мужик с не менее смешной фамилией Бехало.
   За больничными окнами уже теснились ранние сумерки, было тоскливо, а тут еще и свет не включали.
   - Мать твою сто чертей! - ругался Бехало, расхаживая по палате в исподнем белье, сидящем на его костлявой фигуре балахоном, - и чего это Мадыка движок не запускает? День, наверное, пропьянствовал, а к вечеру опять ремонтом занялся. И ты ж возьми. Отец большим человеком был, бухгалтером, - Бехало поднял костлявый палец к потолку, - а сынок, так, тьфу! И этот страдалец запропастился, только за смертью посылать.
   Он нервно ходил по палате между пустыми, аккуратно заправленными койками, и, когда заговорчески тихо отворилась дверь и в палату не вошел, а как-то бочком протиснулся Поматимайор, хмуро буркнул:
   - Ну?
   - Та принес, принес, - кивнул тот головой.
   - А чего так долго? - и, не дожидаясь ответа, махнул рукой, - наливай.
   Поматимайор распахнул полы старенького, неопределенного цвета больничного халата, достал из-за пояса бутылку, зубами раскрошил сургуч, обтер горлышко пальцами, потом ловким, и как показалось Левке, изящным движением ладони правой руки шлепнул по донышку - пробка вылетела.
   - Мастер! - обросшее густой черной щетиной лицо Бехало скривилось в подобии улыбки.
   А Поматимайор, не обращая внимания на похвалу, выплеснул из стакана, стоявшего на тумбочке, толи остатки воды, толи микстуры, наполнил его водкой.
   Бехало принял стакан и только успел произнести: "Дай Бог не последнюю", как в палате зажегся свет. Он дернулся, чертыхнувшись, посмотрел на лампочку, перевел опасливый взгляд сначала на дверь, потом на Левку, с интересом наблюдавшим за происходящим, и застыл в нерешительности со стаканом в руке.
   - Счас, Михалович, - понятливо кивнул Поматимайор, мелкими шажками засеменил к выключателю, щелкнул им. - Теперь употребляй.
   - Ага. - послышался повеселевший голос Бехало, - так оно спокойнее.
   Поматимайор принял опустошенный стакан, повернувшись к окну, поднял его на уровень глаз, налил, прикинул сколько осталось в бутылке, прошлепал к стене и постучав пальцем по деревянной дверце, вставленной в нише, крикнул:
   - Керя, а, Керя, принимай свою долю лекарства.
   Уже позже, повзрослев, Михайлов узнал, что эта тетка Керя, высокая плотная женщина с крупными чертами лица, грубым мужским голосом, ходившая и зимой, и летом в здоровенных кирзовых сапожищах, потеряла во время войны двоих детей. Немцы, узнав, что ее муж командир Красной Армии, живьем, на глазах матери, сожгли их в хате. И стала после этого Клавдия Тимофеевна заговариваться, не к месту смеяться, могла ни за что обругать человека крепким бранным словом, откликалась на кличку Керя, непонятно что означавшую. Только вот никто и никогда не видел ее слез.
   Деревянная дверца отворилась, - на той стороне была женская палата, - крупная
   -15-
  толстопалая рука взяла стакан. Поматимайор успел чекнуться об него бутылкой, тут же запрокинул голову и вылил булькающее содержимое внутрь.
   Потом он включил свет, посмотрел на Левку серьезным взглядом, от которого хотелось расхохотаться, спросил:
   - Пионер?
   - Пионер, - кивнул Левка.
   - Што видел, помати, молчок. Лады?
   - Лады, - едва сдерживаясь от смеха, кивнул Левка.
   Он улегся на кровать поверх одеяла, в блаженстве сложил руки на животе.
   - Помати, а, Помати, - послышался зычный голос Кери, - траванул бы чего-нибудь.
   - Травят во флоте, матушка, - простодушно откликнулся Поматимайор.
   - Та чего уж там, уважь, - попросил Бехало, накручивая цигарку. - Анекдот там, какой, што ли. - Руки его подрагивали, крошки табака просыпались на кальсоны и постель.
   - Раз публика настаивает, надо уважить. Керя, а, Керя, тебе хорошо слышно?
   - Да слыхать.
   - Отец-цыган просит сына своего: "Сходи за папиросами". "Деньги давай", - отвечает сын. "За деньги и дурак сможет".
   Сын уходит, вскоре возвращается, кидает отцу пачку папирос. Тот открывает - в пачке пусто.
   "Так она ж пустая", - возмущенно говорит отец. "А полную и дурак выкурит".
   Бехало хмыкнул, повел головой.
   - Или вот еще. Председатель колхоза стоит возле калитки и орет: "Ивановна, муж дома?" "Та дома, окаянный, где ж ему быть. В хлеву он, свиней кормит". "Слышь, Ивановна, а тебе не трудно будет пойти и найти его для меня?" "Ну а чего тут трудного-то. У мово-то борода и усы".
   - Го-го-го! - загоготал Бехало, недокрученная цигарка выпала у него из рук, табак просыпался, но он, не обращая на это никакого внимания, смеялся, высоко запрокинув голову, отчего ходуном заходил острый, поросший щетиной кадык.
   Захихикал и Левка, в соседней палате тоже засмеялись.
   - Майор, а, майор, - крикнула Керя, - а ну поддай!
   - Можно и поддать, - добродушно откликнулся Поматимайор и с серьезным видом продолжил:
   "Сидит мужик на базаре и продает кукушку. Подходит грузин, спрашивает: "Пачем, дарагой, ястреб?" "Не ястреб это, генацвали, а кукушка", - отвечает мужик.
   Грузин отошел, через некоторое время опять подходит и спрашивает: "Пачем ястреб?"
  Прикинул тут умом мужик, да и говорит: "Бери за червонец". Грузин расплатился, забрал кукушку, да и был таков. А через несколько дней поехал на охоту. Едет на лошади, на руке кукушка сидит. Вдруг с болота поднимается стая уток, грузин подбрасывает кукушку вверх. Она взлетает, садится на дерево и кричит: "Ку-ку, ку-ку!" "Ка-ку, ка-ку?.. Самую жирную хватай".
   Бехало загоготал пуще прежнего, раскачиваясь взад-вперед с криком: "Во, чертяка, а!", хлопнул кулаком по остро выпирающей коленке. Гоготала и соседняя палата. Но громче всех смеялся Левка, ему уже совсем не хотелось домой.
   - Майор, а, майор, - не унималась Керя, стараясь перекричать хохот. - А ну круче заверни.
   - Можно и завернуть. "Едут в поезде Заяц, Лиса, Волк и Медведь. Заяц бренчит на гитаре не понятно что, и поет одно и то же: "Мы едем, едем, едем, в натуре, два вагона". Лиса не выдержала: "Заяц, прекрати, а то уши оторву". Заяц отложил гитару, да и говорит:
   -16-
  "Если ты такая смелая, пойдем, поговорим". Вышли. Вернулись - Лиса с фингалом под глазом, молчит, а Заяц за свое: "Мы едем, едем, едем, в натуре, два вагона". Тут Волк не выдержал. Вышли. Возвращаются - Волк весь в синяках, к тому же и ухо порвано. Заяц продолжает петь. Медведь как заревел: "Ну что, косой? Может, выйдешь и со мной поговоришь?" А Лиса - Медведю: "Не ходи, Мишенька, их там, в натуре, два вагона едет!"
   Бехало заревел, как бык, повалился сначала на кровать, потом сполз с нее, давясь от смеха, ползал на четвереньках, содрогаясь всем телом. Соседняя палата ревела от хохота. Левка зашелся таким звонким смехом, что даже не заметил, как вошла дежурная медсестра, тетя Нюра.
   - Это что тут за концерт? - с напускной строгостью в голосе, спросила она, и, глядя, на ползающего по полу Бехало, улыбнулась сама. - Иван Михайлович, ну от Вас я совсем не ожидала.
   Бехало, продолжая, давится приступами смеха, кое-как поднялся, сел на кровать. Он сидел некоторое время неподвижно, как вдруг по-жеребячьи снова загоготал, приговаривая: " Два вагона едет!"
   Тетя Нюра постояла и со словами: "Вы хоть потише, больница тут все-таки!" - вышла из палаты.
   А Поматимайор лежал на кровати в той же неизменной позе и продолжал рассказывать анекдоты, пока лампочка под потолком, предупредительно мигнув три раза, не погасла.
  
  
   Глава пятая.
  
  
   Проснувшись поутру, Михайлов обратил внимание: в комнате слишком светло. Вначале подумал, что заспался, день был воскресный, торопиться некуда, но приподнявшись и поглядев в окно, увидел - на улице шел снег. Крупный, лапчатый он падал и падал на землю, хлопьями лежал на деревьях, принарядил крыши домов, видневшихся из окна, белоснежными шапками. Улица, вроде как, просторнее стала, что ли?
   Вскочив с кровати, Лев Алексеевич наскоро умылся, натянул свитер и шапку, по привычке замотал шею шарфом, вышел во двор. Отыскав в сарае деревянную лопату, он принялся чистить двор, сделал две дорожки, одну ведущую к туалету, другую на улицу, и, когда собрался идти в дом, увидел проходящего по улице человека. Что-то знакомое показалось ему в походке. Ну, конечно же, это был Поматимайор.
   - Федор Иванович, - окликнул он, - это каким ветром занесло тебя в наши края?
   Поматимайор остановился, улыбнулся, слегка дернув при этом головой, добродушно сказал, подходя:
   - Так меня, помати, без малого пять десятков лет носит по этим улочкам. Здорово, Левушка, - пожал он руку, - это ты лучше расскажи, каким тебя ветром к нам задуло? Говорят, не на побывку, насовсем.
   - Да вот, обживаюсь, - поздоровавшись, ответил Михайлов.
   - С семьей пожаловал? - хитровато щурясь, спросил Поматимайор.
   - Развалилась семья, Федор Иванович.
   - Во как! Бывает. Да ты не тушуйся, Левушка, мы тебе такую молодуху сосватаем, закачаешься.
   - В мои-то годы?
   - Та, какие там твои годы. Это вот нашего брата старуха с косой помаленьку прибирает.
   -17-
  Бехало, помати, Иван Михайлович, помер. От него иду. Слыхал?
   - Мать второй день у них хлопочет.
   - Видал.
   - Жаль. Хороший старик был. Хоронить завтра будем?
   - Завтра.
   - Может, пойдем, Федор Иванович, помянем друга твоего?
   Глаза Поматимайора заметно оживились.
   - Ежили по самой маленькой, отчего не пойти.
   Они вошли во времянку. Михайлов поставил на стол бутылку водки, нарезал соленых огурцов, приправив их подсолнечным маслом, очистил луковицу. Из холодильника извлек розоватый, с мясными прожилками, кусок сала, тоже порезал.
   - Помянем светлую душу Ивана Михайловича, - поднимая стакан, произнес Михайлов. - Мать рассказывала, он был другом моего отца.
   Выпили. Поматимайор долго кривился, пробурчал: " Ну и ну!", закусил долькой огурца.
   - Колом пошла?
   - Та не в этом дело. Я ее, проклятой, море немеряное перепил, но такой заразы, как счас стали делать, не было. Хуже некуда.
   - Если бы это одной водки только касалось.
   - Во-во. Давай-ка заодно и батьку твоего помянем.
   - Я отца своего, Федор Иванович, поминать не буду.
   - Как это? - поперхнулся Поматимайор.
   - Мать запретила. Давно еще. Так и сказала: " Никогда не смей поднимать за отца поминальную чарку".
   - Так погиб же он.
   - После похоронки он живой объявился, в отпуск по ранению, на неделю и после этого...
  А мать свое твердит - не могли его убить.
   - Мать твоя, не к столу сказано, крепкого, помати, характера женщина. Давай-ка, Левушка, еще по одной пропустим и я тебе интересную вещь расскажу. На полном серьезе.
   - Так вот, - когда выпила, Поматимайор снова закусил долькой огурца и начал рассказывать. - Лет пятнадцать назад, когда колхоз наш на весь район гремел, когда люди стали обзаводиться мотоциклами, телевизорами, стиральными машинами, холодильниками, словом, зажили, появилась необходимость в ремонте этих полезных вещей. Но если с мотоциклом, да и со стиральной машиной местные умельцы, помати, могли справиться без лысых, то как быть, скажем, с холодильником, если он поломается? Вот тут и появились мастера службы быта из города: что могли - чинили на месте, а нет - везли в город на ремонт. Под этот шумок залетел к нам в село фотограф, много желающих было перефотографировать и увеличить старые фотографии, чтобы потом эти портреты украшали комнату, вися, скажем, над кроватью. Я этого фотографа на рогатку у " Чайной" купил и сошлись мы с ним, потому как он тоже слабоватым был по этому делу, - Поматимайор щелкнул пальцем по горлу. - И как-то раз увидел я у него портрет твоего отца. " Матушки, так это же он -" Иван - родства не помнящий"".
   - Погоди, Федор Иванович, - перебил Михайлов, - ничего не понимаю, причем тут мой отец?
   - А вот причем. Спрашиваю у фотографа: " Кто это?" А он отвечает: " На обратной стороне прочитай". Переворачиваю. Михайлов Алексей Митрофанович. Отец твой, выходит. А у меня в штрафной роте солдат был, Иван Иванов. Вылитая копия твоего отца, помати.
   -18-
   - Федор Иванович, ты что, штрафником был?
   - По штатному расписанию командовать штрафными ротами и батальонами полагалось кадровым военным, так что довелось.
   - Ну и что этот Иван?
   - Вызывает меня комбат. " Я, - говорит, - старлейт, только что из штаба дивизии. Вечером готовься принимать пополнение. У тебя совсем народу не осталось. Только обрати внимание на красноармейца одного. У него либо с головой нелады, либо косит под дурачка. Ничего про себя не помнит, даже имени". " Контуженый? - спрашиваю. - Так его в госпиталь надо. Какой вояка из него?" " Вот тоже самое и я начальнику особого отдела дивизии говорю. А он набычился: " Ребята с ним поработали, придуряется, а винтовку, автомат - знает". Черти что, скоро из психушек контингент для штрафбатов будут поставлять". " А в документах, - спрашиваю, - как он проходит, если фамилии не помнит?" " И я об этом особиста спросил, - говорит комбат,- а он знаешь, чем рубанул? "На ком Россия-матушка держится? На Иванах. Вот и пусть побудет Иваном Ивановым. Все равно ненадолго". Да, самого главного не сказал. Самострел он" " Час от часу не легче", - чертыхнулся я тогда про себя.
   Прибыло пополнение, человек полста. Обхожу строй, все глазами "Ивана - родства не помнящего" ищу. За два месяца командования штрафной ротой привык уже отличать урку от политического, а тут были люди из строевых частей в основном. Было и такое. Знакомлюсь. Стоит. Гимнастерка, как на пугале огородном, сразу видно, не строевик. На зека тоже непохож. "За что?" - спрашиваю. " Работал на оборонном заводе, бронь была. Опоздал на работу на полтора часа". " Почему опоздал?" " Мать во время бомбежки убило!" Так вот, иду вдоль строя. Ага, кажется, этот. Высокий, волос светлый. А глаза никакие. Ни страха в них, ни боли. Пустота. На гимнастерке, ниже плеча левого, кровь. "За что?" - спрашиваю. Он на меня смотрит, а меня, вроде, как и не видит. " Не знаю", - прохрипел. " Зачем стрелялся?" "Не помню", - пожимает плечами. " Руку подними", - говорю. Поднимает. Кривится, но поднимает. " Может в медсанбат?" " Нет, - хрипит, - не хочу снова в особый отдел. Лучше здесь подохну!" " На миру и смерть красна, - говорю, - выжить, постарайся". Так сказал и дальше пошел, а он мне в спину: " Зачем?" Взорвался я тогда, крикнул не только к нему, ко всему строю обращаясь: " А за тем, чтобы вопреки всему: крови, боли, страху, смерти самой - фашиста поганого уничтожить. Вопреки всему".
   На следующий день в бою "Иван - родства не помнящий" ранен был тяжело и разошлись наши пути-дороги фронтовые, чтобы сойтись в Германии, в самом Берлине. Я уже батальоном командовал. Вышла, помати, закавыка такая. Бои в самом центре идут, а мои ребята не могут особняк взять. Мне дальше двигаться надо, он же, как бельмо на глазу. Ощерился проклятый, только в атаку - шквальный огонь. А тут ротного убило. Я сам на место прибыл, обстановку изучил: в атаку надо идти при мощном огневом прикрытии, иначе много людей потеряю. Определил задачу пулеметчикам, взводному приказал ребят подобрать, которых сам в атаку поведу. Окинул их взглядом, молодежь безусая в основном, но уже обстрелянная, у многих на груди награды поблескивают. И тут среди них, не поверишь, Левушка, кто бы ты думал? " Иван - родства не помнящий". Вижу и он меня признал. В пыли весь, в копоти, но орел! Усы рыжие лихо подкручены, на пагонах лычки сержантские, на груди - "Слава", "Красная Звезда", медаль "За отвагу". "Ты как, - спрашиваю, - здесь, сержант?" "Так уже полтора месяца, как, товарищ майор", - улыбается. "А чего ж раньше не подошел?" "Неудобно", - плечами пожимает. "Ну а здоровье как?" "Нормально. Правда, до сих пор в Иванах хожу". Вот она - русская душа. Непонятная. Неразгаданная. Я часто думаю, из какого теста мы вылеплены, люди
   -19-
  русские? Сколько годов-веков стоит Россия-мать, столько и ходили на нас войной чужеземцы всякие. Убивали, жгли, грабили, притесняли. Иные правители собственные не хуже иноземцев пришлых измывались. Не потому ли, как у Высоцкого - "Испокону мы в зле и шепоте, под иконами в черной копоти". Пьем, богохульствуем, друг дружке козни строим, но в тяжелые черные времена, в час смертельной опасности забываем распри, чтобы грудью в заслон Родины встать. Другая нация давно бы исчезла с лица Земли, как пепел развеялась по белу свету. А мы стоим. И будем стоять.
   Не стал я ребятам высоких слов говорить, наказал только дырки под ордена в гимнастерках готовить. И правды не сказал. Рядом с особняком зоопарк был. И был приказ - любой ценой зверушек сберечь. Да если бы я артиллеристов подключил, они в считанные минуты по кирпичикам разнесли, особняк этот. Вот и тут есть над чем подумать, Левушка.
   За столом воцарилось долгое молчание. Поматимайор часто заморгал, вытер ладонью мокрые щеки, как-то виновато посмотрел на Михайлова.
   - К старости сентиментальным становлюсь, ты уж прости, Левушка. Особняк мы взяли. Представления на ордена я подписал. Иван был ранен и отправлен в госпиталь...
   ...Вечером, за ужином, мать пристально посмотрела на сына:
   - Уж не заболел ли часом, сынок? Какой-то не такой ты.
   "Рассказать? - размешивая сахар в стакане чая, подумал он. - Нет, пожалуй, не стоит. Может потом как-нибудь при случае".
  
  
   Глава шестая.
  
  
   Первое огненное дыхание войны обожгло механика-водителя сержанта Михайлова в середине июля, под Витебском. В том коротком бою, его танк был подбит, загорелся и командир экипажа лейтенант Васильков, чернявый парень из под Саратова, отдал приказ: "Экипаж, через запасной - пошел!" Шквальный автоматный огонь наседающей вражеской пехоты, поначалу придавил их к земле, ползком и перебежками по ржаному полю, они бросились к леску - вот он, совсем рядом, каких-то метров сто пятьдесят. Там - спасение. Первым, едва слышно ойкнув, упал артиллерист Хакимов. Алексей бросился к нему. Тот лежал в неудобной позе, как-то неестественно поджав под себя ноги, и, неподвижные, слегка раскосые глаза его, безучастно смотрели в одну точку бесконечно синего, без единого облачка, неба, проглядывающего сквозь рваные клочья черного дыма. А из маленькой дырочки, чуть повыше виска, текла пульсирующая струйка крови по стриженой "под нулевку" голове и исчезала где-то за ухом.
   - Что там? - долетел спереди звонкий голос лейтенанта Василькова.
   Алексей поднял голову на голос, увидел, как вскочил лейтенант, и, пригибаясь, побежал вперед, время от времени отстреливаясь из нагана, а за ним, чуть прихрамывая, радист.
   Минутное оцепенение, сковавшее все члены его тела, при виде мертвого товарища, настолько, что казалось, сердце перестало биться в груди, так же волной схлынуло, и, Алексей, полусогнутой ладошкой прикрыл веки убитого, вскочил, сорвал шлем с головы, бросился догонять своих.
   - Что? - коротко спросил лейтенант, когда Михайлов подбежал к нему и упал рядом.
   - Убит.
   - Эх-х! - в бессильной злобе коротко махнул рукой командир и только попытался вскочить, как опередивший его радист Сучков, медленно и беззвучно стал оседать на
   -20-
  землю. Он делал это, разворачиваясь, словно хотел увидеть измученным неожиданной острой болью взглядом того, кто поставил смертельную точку в его короткой, молодой жизни, а на спине, на темном полотне комбинезона стали проступать, увеличиваясь в размерах, три кровяных пятна, хотя с избытком хватило бы одного.
   По лесу они бежали уже вдвоем, не слыша, как трещит под ногами сушняк, не чувствуя, как хлещут по лицу ветки, как плотную ткань комбинезонов пробует на крепость колючий кустарник, и, будто сговорившись, упали разом. Едва отдышавшись, Алексей почувствовал: на смену отступающему страху накатывается волна дикой злобы. Сжатым до белизны в косточках кулаком, он стукнул со всей силы по земле.
   - Виноват. Винова-а-а-т! - по-звериному закричал он. - Я один во всем виноват, - и застыл, потому что на плечо легла рука лейтенанта.
   Он лежал долго, не поднимая головы, ибо подняв ее, надо было смотреть в глаза командиру, а сделать этого он сейчас не мог - теперь, когда страх прошел, ему стало стыдно.
   - Дай наган, - не своим голосом попросил Михайлов.
   - Остался один патрон, сержант. Может, бросим жребий - кому?
   Алексей сел, широко раскинув ноги, и, все еще не глядя лейтенанту в глаза, сказал:
   - Я во всем виноват. За рычаги держусь, а руки дрожат. Как у мальчишки. Мог бы уклониться от прямого попадания, мог бы. Страх сковал. А ведь когда-то от Наркома благодарность имел.
   - Я сам училище на "отлично" закончил, - шумно выдохнул лейтенант. - Предлагали остаться. Чему бы я курсантов научил? Как в первом бою потерять машину? Как расстрелять весь боекомплект - и ни одного попадания? Да за такое к стенке надо ставить.
   Где-то там, совсем неподалеку, уже затухал бой, посреди ржаного поля горела их первая боевая машина, лежали там же тела товарищей, вычеркнутые из жизни автоматными очередями. И не дано было знать им обоим, что уже на следующий день, к вечеру, выходя к своим с группой красноармейцев из окружения, лейтенант Васильков будет убит. Пуля угодит прямо в сердце, пробив комсомольский билет, фотографию невесты, рыжеволосой, беззаботно улыбающейся из совсем недавнего, мирного прошлого девушки, и недописанное ей же письмо. А война все дальше и дальше будет втягивать сержанта Михайлова в свое обжигающее полымя и уже через каких-то полмесяца его тяжелые ладони лягут на рычаги нового танка. Но полную уверенность в себе, он обретет только после того, как в боях на подступах к Смоленску, его экипаж подобьет сразу две вражеских машины, только никогда и никому он не расскажет о том состоянии после первого боя, не по причине природной немногословности, а из чувства глубокой вины перед теми ребятами, которые, может быть, остались бы живы, не спасуй он тогда.
   И первую боевую награду, как и последующие, медаль "За отвагу", полученную в боях под Москвой, примет, не выказав ни особой радости, ни даже удовлетворения, ни тем более гордости, к удивлению многих. Нет, не ради наград он здесь, в самом, что ни есть,пекле войны. Он воюет ради одного. Чтобы восстановить справедливость. Он должен, он обязан поставить на колени врага. Пусть даже ценой собственной жизни.
   Потом останутся позади Харьков, Сталинград, будет еще одна медаль и еще один Орден, и сколько уже пройдено, пережито, пропущено через себя, через сердце, а он жив и здоров, "тьфу-тьфу" - не единой царапины, потому, что светилась, не мигая, его звезда фронтового везения и удачи, помогая вершить правое дело.
   Но не за горами будет и утро на исходе февраля сорок третьего года, когда в блиндаж, занося клубы морозного воздуха, влетит командир танка лейтенант Сотников и крикнет
   -21-
  с порога:
   - Ребята в ружье! Леша, через полчаса уходим в разведку...
   ...Танк стремительно несся по белоснежному полю, оставляя после себя клубы снежной пыли. Вдруг, сквозь легкое потрескивание в наушниках шлемофона, Алексей услышал голос командира:
   - Старшина, по оврагу - до села. Ориентир - скирда соломы. Замрем и понаблюдаем.
   - Понял, командир, - ответил Михайлов и прибавил газу.
   Дали "стоп" возле ориентира. Лейтенант и старшина вылезли из танка.
   - Фью-ю-ю! - присвистнул командир. - Ты посмотри, что в пойме творится, - и протянул бинокль Алексею. - Их там, как блох, на паршивой собаке.
   Михайлов поднес бинокль к глазам.
   - И на бугре, в селе, посмотри. На каждый огород - по стволу.
   - Вижу. Что думаешь? - он вопросительно посмотрел на лейтенанта, зная, что скоропалительного ответа не будет, продолжил, как бы, размышляя вслух. - Можно вернуться и доложить - задание выполнено. А в машине полный боекомплект.
   - Во-во. Не тяжеловато назад возвращаться, а, старшина?
   - Не то слово, командир, - кивнул Михайлов.
   - Погуляем?
   - Грех не погулять.
   - А знаешь, за что тебя я уважаю, старшина? - улыбнулся Сотников.
   - Догадываюсь.
   - Нет, спокойствие, выдержка, машину водишь просто класс! Это само собой. За безотказность.
   - Ну, уж тогда позволь и мне пооткровенничать.
   - Обрадуй.
   - Толковый, рассудительный - этого не отнять. Любишь погулять с размахом.
   Лейтенант хлопнул Михайлова по плечу:
   - Вот и объяснились. Вперед.
   Танк, вырвавшись из укрытия, прямиком, через пойму, устремился к селу. Бронированный исполин, беспрерывно паля из пушки, и, расчищая себе путь пулеметным огнем, ворвался в село и начал громить огневые вражеские точки, не давая фашистам придти в себя. Машина вдруг резко вздрогнула - снаряд ударил в лобовую броню по касательной.
   - Леша, - уходим из- под огня. - Направо, к оврагу.
   - Понял, командир.
   Уже, петляя извилистой балкой, пристально вглядываясь вперед через смотровую щель, Алексей опять услышал:
   - Лешь, не догулял, Лешь. Уважь, Бога ради. Сделаем круг и еще разок проутюжим.
   - Грех не уважить командиру, - озорно откликнулся Алексей.
   И опять, вырвавшись из глубокой балки, танк, как разъяренный зверь, пошел громить и кромсать, подминая под траки повозки со снарядами, живую силу врага. Неожиданно танк будто споткнулся обо что-то. Снаряд со страшным треском угодил в лобовую броню, и Алексей почувствовал, как теплая струйка поползли за ворот комбинезона. Резким движением руки он провел по шее, и, когда поднес растопыренные пальцы к глазам, увидел кровь.
   - Командир, командир, - закричал он, и страшная догадка молнией пронзила его.
   Рядом ухнул взрыв, сотрясая машину.
   - Старшина, горим, - ворвался в наушники звонкий голос наводчика Ковригина.
   -22-
   - Осталось два снаряда, старши..., - прокричал, обрываясь на полуслове, заряжающий - очередной фашистский снаряд ударил почти в упор.
   "Надо покидать машину, - охваченный азартом боя, лихорадочно подумал Алексей. - Может взорваться".
   Он до конца выжал газ, танк взревел и огненный факел помчался в сторону оврага. "Только бы успеть, - хлесталась мысль, - только бы подальше от этих гадов". Он гнал машину вперед, каждой клеточкой своего тела ожидая взрыва. "Только бы подальше, может, удастся спастись". Танк уже влетел в балку. Все. Стоп. Алексей сбросил газ.
   - Покидаем машину!
   Он выскочил из танка, но не успел сделать и трех шагов, как за спиной раздался взрыв. Над головой, пронзительным свистом рассекая морозный воздух, что-то пролетело, и он, инстинктивно пригибаясь, втянул голову в плечи. Полусогнутую спину обожгло горячим упругим ударом, а особенно правую ногу, воспаленным взглядом он увидел, как падает бежавший впереди Ковригин, раскинув в стороны руки. Затухающим сознанием уловил, что падает и сам в какую-то темную яму, уже не чувствуя боли в теле и только надсадный звук, чем-то похожий на писк комара, долго еще стоял в ушах, постепенно угасая.
   Он очнулся от тупой боли, сковавшей тело. Гулко стучала кровь в висках. С трудом, напрягаясь, открыл глаза, отчетливо увидел перед собой бородатое лицо: подумалось тогда, уж не видение ему, и снова впал в забытье.
   А окончательно придет он в себя уже в вагоне санитарного поезда, покачивающегося на стыках рельс, уносящегося с каждым километром все дальше и дальше на юг, только он этого еще не знал. В ноздри ударит резкий запах каких-то медикаментов, крови, пота и человеческих испражнений. Попробует пошевелить пальцами сначала левой, потом правой руки и подобие улыбки коснется его пересохших губ, чтобы через мгновение ужаснуться и похолодеть: резкая боль располосует тело от правой ноги до головы. И потому только теперь, в это мгновение, до слуха долетят стоны и крики раненых, и этот клекот боли, вырывающийся из десяток глоток, заглушая перестук вагонных колес, будет постоянно стоять в ушах. Алексей постарается припомнить каждый момент последнего боя, но никогда, ни сейчас, ни позже не всплывет в памяти бородатое лицо деда. А ведь именно ему он был обязан жизнью. Не мог знать старшина Михайлов, что этот старик отыщет его в сумерках в неглубокой, запорошенной снегом канаве на дне балки, с трудом дотащит до двора и, призвав на помощь внучку, укроет на сеновале. Через два дня, когда село возьмут наши, неподалеку от взорвавшегося танка, санитары похоронной команды найдут тело наводчика Ковригина, прошитое автоматной очередью.
   И полетит в далекое ставропольское село похоронка на Алексея Михайлова, потому как посчитают его друзья-танкисты из сто восьмидесятой танковой бригады погибшим в бою, а седобородый старик с внучкой примут страшную смерть: шальной снаряд во время наступательного боя накроет их прямо в хате.
   Но опять не меркнущая звезда удачи Алексея отведет от него беду. День будет безветренным и сгорит только одна хата, а сарай с сеном уцелеет. И умереть бы ему от холода и потери крови, да бабка, соседка того деда, придет в уцелевший сенник пощипать сенца для в конец изголодавшейся козочки, - не пропадать же добру, коль хозяев уж нет - и, услышав странный, сипловатый стон, сначала испугается, осеняя чело крестным знамением, убежит, но вскоре вернется и не одна, а с бойцами, остановившимися в ее хате на обогрев.
   И сожмется в томительной истоме сердце Алексея Михайлова, когда услышит совсем рядом голос:
   - Посмотри, браток, какая станция?
   -23-
   - "Кур-сав-ка", - по слогам прочитает другой.
   "Ведь скоро, совсем будет и "Нагутская", - подумает он, - а там уж и рукой подать до родного села". И не знал Алексей, да и откуда было знать ему, что со дня на день, по этой же ветке пройдет почтовый вагон, несущий в его дом страшную весть, но письмо, написанное не им, а медицинской сестричкой из Пятигорского госпиталя, опередит похоронку. Ольга, еще не пришедшая в себя от полученного письма, - живой, пусть раненый, но живой, и совсем рядом на излечении, - увидев, направляющуюся в сторону ее хаты почтальоншу тетю Груню, бросится навстречу, как-то сожмется вся в комок, когда та, не поднимая глаз, вложит в похолодевшую руку казенную бумагу.
   - Да нет же, нет! - закричит она не своим голосом, - живой он, в госпитале, в Пятигорске.
   - Не знаю, девонька, - только и скажет тетя Груня и пойдет дальше, сгибаясь, толи от старости, толи от доли, выпавшей ей, приносить в дома сельчан больше горя, нежели радости.
   Потом Ольга засобирается к мужу, отпросится у председателя колхоза, однорукого Андрея Братченко, недавно вернувшегося с фронта и тот сжалится, отпустит, но лошадь не даст.
   - Хоть на меня верхом садись - повезу, а лошадь не проси, - отводя взгляд в сторону, скажет он. - Ну, нету, нету свободных.
   И она пойдет пешком, не чувствуя, как снег набивается в валенки, не обращая внимания на разыгравшуюся метельную круговерть, - и это в начале-то марта, - что обжигала холодом лицо и тело под ветхой одежонкой, и дойдет, чтобы там, в теплой госпитальной палате, откинувшись спиной на дверной косяк, найти глазами своего Алексея и дрожа от холода и прилива нежного бабьего счастья, медленно и беззвучно опуститься на пол, шепча при этом обмороженными губами: "Получишь ты казенную бумагу, но она тебя не напугает, потому что добрая весточка ее опередит".
   В тот же самый день, во время утреннего обхода, Алексей категорически откажется от предложения военврача ампутировать ногу. "Давайте так, товарищ военврач первого ранга, - скажет он ей, женщине средних лет, не утратившей привлекательности, с большими, красными от бессонницы глазами, - Вам нога, мне пуля. Без ноги мне никак нельзя. Я хлебороб". И перенесет он две операции, но нога останется цела. Там же, в госпитале, найдет его приказ о присвоении звания младшего лейтенанта и второй боевой Орден.
   Когда после излечения, он на недельку приедет домой, будет идти, прихрамывая, по селу, встречные сельские женщины, узнавая его, станут приветствовать легким поклоном головы и прикосновением к рукаву новенькой офицерской гимнастерки, почти каждая, с надеждой в голосе, спросит:
   - Алеша, а моего, часом, не встречал?
   Так же, по прошествию времени, будет расспрашивать каждого, вернувшегося с Победой односельчанина и Ольга. Но это потом, а пока у них впереди целая вечность, спрессованная в короткий, сладостный миг.
   Придет час и проводит Ольга мужа второй раз на фронт, еще не зная, что получит от него всего одну лишь весточку, и ту, с дороги, хотя напишет он ей в свое время много-много писем, да получит она их слишком поздно, но все сразу, и, плача, поднесет к глазам, а треугольники писем станут просыпаться сквозь пальцы и падать, падать к ее ногам.
   Уйдет Алексей из родной хаты еще не ведая, какие испытания готовит ему судьба, как и не зная того, что пройдет положенное природой-матерью время и родится у него сын, о существовании которого он будет знать, но увидеть которого так и не доведется.
   -24-
  
   Глава седьмая.
  
  
   Через несколько дней после приезда, уладив дела с пропиской и повозившись по хозяйству: подремонтировал подгнившие полки в баньке, починил изгородь, отделявшую двор от огорода, подкопал садовые деревья, - Михайлов поутру пошел в правление колхоза. Надо было трудоустраиваться. Как-то при случае, в разговоре о колхозных делах с соседским пареньком, он узнал, в колхозной стройгруппе вот уже второй год работает бригада по производству шлакоблоков, а сейчас председатель колхоза задумал расширить производство, чтобы с наступлением тепла наладить выпуск фундаментных блоков. И потому Лев Алексеевич уже тогда подумал, что ему, как специалисту по железобетону, было бы неплохо устроиться туда.
   В правлении было немноголюдно. В приемной председателя колхоза сидела старушка и молоденький парень в рабочей фуфайке и огромных, перепачканных грязью и навозом, резиновых сапогах. За столом секретарь быстро печатала на пишущей машинке. Михайлову показалось что-то знакомое в облике девушки. Она была похожа, но на кого? Он потер лоб, напрягая память. Ну, конечно же, как он сразу не сообразил. Точный портрет его одноклассницы, Тани Ковалевой. Тот же нос, губы, взлет бровей, такие же каштановые волосы, только коротко остриженные, и глаза у Тани были такие точь в точь - карие. Он рассматривал девушку, пораженный сходством с матерью, и когда та, оторвавшись от пишущей машинки, вопросительно посмотрела на него, ему стало даже неловко за себя: стоит посреди приемной и пялится, как мальчишка. Он поздоровался и спросил - у себя ли председатель?
   - Нет, но с минуты на минуту будет, - просто ответила она и предложила, - присаживайтесь.
   Даже голос Татьяны. Чудеса, да и только, отметил Лев Алексеевич и уже прикинул, куда можно присесть, как в это время послышались громкие шаги и в проеме двери показался председатель. Он вошел в приемную и в ней, сразу стало как-то тесновато.
   - Здравствуйте все! - пророкотал его бас. - А, Лев Алексеевич, ко мне? Заходи, - и тут же, обращаясь к старушке. - Екатерина Лукьяновна, а ты что опять пришла за внука просить? Так договорились же. А тебе не стыдно, оболтус ты эдакий? - переключившись уже на паренька, рокотал бас председателя, - бабку хотя бы пожалел. Баламутишь, а она, на старости лет, ходит за тебя просит. Иди, работай. И смотри. Еще раз увижу под хмельком, уши оборву. Ты меня знаешь.
   Паренек, нахлобучив на голову видавшую виды кепку, выскочил из приемной, а старуха, вытирая кончиком пестрого платка слезы, со словами: "Спасибо тебе, Сергей Иванович! Хоть ты его приструнил. Вот она - безотцовщина", - тоже было направилась к выходу, но председатель остановил ее легким прикосновением своей огромной ручищи:
   - Лукьяновна, а зерно, почему не выписываешь по дополнительному списку?
   Старушка пожала плечами, и, опустив голову, опять принялась вытирать глаза.
   - Все понятно. Леночка, - обратился он к секретарю, - помоги Лукьяновне с бумагами. - И уже старушке, принявшейся благодарно кивать головой. - Это я тебя благодарить должен, за руки твои, колхозной работой натруженные.
   Уже в кабинете, снимая на ходу куртку и, указывая рукой на стул, председатель колхоза спросил:
   - Что надумал?
   И тут же, не давая Михайлову опомниться:
   -25-
   - И думать тут нечего. Пиши заявление, и едем принимать стройгруппу.
   - Погоди, Сережа...
   - Нечего годить. Знаешь, что я там надумал развернуть? Хочу наладить производство плит перекрытий. Конечно, масштабы для тебя не те, понимаю, но без помощи твоей мне не обойтись. Ты знаешь, сколько сегодня плита перекрытия стоит? Во-о. Завтра она будет стоить дороже. Ну что ты головой машешь?
   - Технология производства напряженного железобетона, а это основа плит перекрытия, - начал Михайлов, - штука сложная. Тут нахрапом не возьмешь, нужны большие материальные затраты на закупку механизмов и оборудования. А если откровенно, попахивает кустарщиной.
   - Ну вот, я так и знал, - запальчиво перебил его председатель. - Не реально, хочешь сказать? Но ты не сбрасывай со счетов, чем я располагаю. У меня в руках хлеб, мясо, молоко, яйцо, а в городе рабочий кушать хочет и не один раз в день. Это, во-первых. Во-вторых. Заводы по производству железобетона, да если бы только они одни, сокращают производство продукции, оборудование простаивает, рабочие месяцами не получают заработную плату, увольняются, в поисках лучшей доли. Я уже выходил на двоих руководителей заводов ЖБИ. Готовы хоть сейчас по бартеру предоставить любое оборудование.
   - Да объясни, наконец, для чего это тебе?
   - Понимаешь, надумал я котеджный городок построить. Для молодых колхозных специалистов, учителей, врачей, тех же переселенцев. Уже и место присмотрел. Школа недалеко, больница, клуб. Заложу цоколь, выведу стены, чем перекрывать прикажешь?
   - Ради этого стоит ли огород городить? Проще купить, как тот же кирпич, цемент, песок. Или по бартеру приобрести.
   - А я хочу сам продавать излишки железобетонных изделий.
   - Ты в окно, Сережа, посмотри, какие там нынче времена.
   - А что времена? Это сегодня неразбериха, хаос. Каждый, кто только имеет возможность, старается карман набить. Не может же все это продолжаться бесконечно. Надо думать о завтрашнем дне.
   - И все равно, утопизм какой-то.
   - У тебя есть одна маленькая удивительная способность, бить по рукам.
   - Скорее, охлаждать горячие головы. Я реально смотрю на вещи. Вот, скажем, освоить производство фундаментных блоков - это в наших условиях возможно.
   - Считай, что разговора не получилось. Вот тебе бумага, ручка. Пиши заявление.
   - Погоди, Сергей Иванович, я когда-то работал сварщиком, электриком. Был бетонщиком, арматурщиком, слесарем. Начинал шофером.
   - А закончил главным инженером. Я же говорил, больше прораба сегодня предложить ничего не могу.
   - Но...
   - Никаких "но". Послушай, Лева, ты редкое, нет, редчайшее явление природы. Ко мне приходят люди, и приезжие, да и свои частеньно, и подавляющее большинство из них стараются выхлопотать местечко потеплее, да если не с портфелем, то уж, по крайней мере, с папочкой. А ты? Ты хотя бы о престиже подумал?
   - Я знаю и другие примеры. Многие оттуда, из бывших начальников и ведущих инженеров, даже директоров, на рабочих должностях трудятся.
   - Так чего ты хочешь? Лопату в руки и бетон бросать?
   - Можно и лопату.
   - Слава Богу, договорились, - председатель хлопнул ладонью по столу. - Никогда не
   -26-
  перестану удивляться тебе. Как был мальчишкой, так им и остался. Ладно, давай так. Сейчас в стройгруппе мужики готовятся к монтажу бетономешалки. Нужен сварщик. Был тут один, выгнал за пьянку. Ты газом варишь? Вот и отлично. Поработаешь пока на монтаже. Далее. К теплу надо поспеть собрать и поставить козловой кран. Работы хватает. Ну, а бригаду, хотя бы, примешь? - неожиданно спросил он.
   - Сначала надо посмотреть, что принимаешь.
   - Тогда так. Две недели, нет, это роскошь, неделя - и принимай бригаду. Кто там шалтай-болтай, доведешь до моего сведения и...
   - А может, я такие вопросы с прорабом буду решать?
   - Да, с тобой не соскучишься, - покачал головой Сергей Иванович. - Ладно, в отношении молодого прораба. С умным видом ходить научился, а отдача пока минимальная. Поднатаскать надо, поможешь? У тебя это получится. Пиши заявление.
   Уже уходя, у порога, обернувшись, Михайлов спросил:
   - Сережа, а девушка эта, твоя секретарь, Татьяны дочь?
   - Да, а что?
   - Точный портрет матери. Как там сама Татьяна поживает?
   - Нет ее, два года, как похоронили.
   - Прости, - потупился Михайлов, - не знал...
   До вечера он пробыл на стройплощадке, перезнакомился с прорабом и ребятами, а из головы так и не выходило: "Два года, как похоронили". Два года назад. И не знал. И мать ничего не сказала.
   И вспомнилось. Юность. Школа. Их класс и девочка Таня Ковалева. Юная, тоненькая, как тростинка, кареглазая. Ведь это с ней, на самом первом школьном вечере, он танцевал первое в жизни танго. Неумело. Старался не наступить ей на ноги и потому больше смотрел вниз. Ведь это она, смущенно опускала глаза, когда он пробовал заговорить: так делали другие, танцующие рядом парочки. Ведь это она позже научила его танцевать вальс, и каждый школьный вечер, начинающийся с вальса, он танцевал только с ней. И так легко им было тогда, беззаботно и счастливо кружиться по классу, с заранее убранными к стенке партами. И так хотелось, чтобы старая, заигранная пластинка на радиоле не кончалась, и был только вальс и ничего кроме вальса.
   Вечером, возвращаясь, домой, Михайлов был настолько погружен в воспоминания, всколыхнувшие и, казалось, перевернувшие душу, что даже не заметил, как и когда память перенесла его в то лето, единственное лето его жизни, в котором он был по-настоящему счастлив. И так ему захотелось взять в руки пожелтевшие уже листки из обыкновенной школьной тетради, исписанные до боли знакомым, слегка угловатым почерком, письма из того счастливого лета, снова и снова пережить вместе с ними то трепетное, необъяснимое чувство, которое не смогли выветрить беспощадные годы.
   Иной раз ему приходило на ум, уж не придумал он эту красивую сказку, может, и не было всего этого, а если и было, то не с ним, а кем-то другим, может, прочитал когда-то об этом или увидел в кино, и тогда он доставал письма и начинил читать их. Он знал каждое из этих писем наизусть, но каждый раз, перечитывая их, находил что-то новое. И каждый раз ловил себя на мысли: чем дольше живет он на этой земле, чем тяжелее груз прожитых лет, тем ближе и понятнее они, эти письма.
   С того памятного лета он видел ее всего однажды...
   ...Зал ожидания аэропорта. Люди. Лица. Взрослые. Дети. Обрывки разговоров. Смех. Громкие возгласы. Одни сидят в ожидании рейса, другие толпятся у касс.
   "Как хорошо, что для меня все это уже позади", - подумал Лев. После полутора часового полета звенело в ушах, в теле чувствовалась усталость, но это скорее потому, что
   -27
  последнюю ночь в гостинице почти не спал. Так у него всегда перед дорогой: лежит, думает о всякой всячине, ворочаясь с боку на бок, хотя-то и причин для волнения нет. Директор будет доволен результатом командировки. А утром проспал, едва успел на самолет.
   Теперь надо купить сыну игрушку. "Как он там? Наверное, подрос за лето? Деревенский воздух, парное молоко. Отдохну ,денек-другой у матери, и с сыном домой, пора готовиться к школе. Так. Киоск. Что же купить? Сколько людей. Неужели все покупают подарки детям? Ага, вон тот темно-зеленый танк. Чем не подарок?"
   Продавщица, миловидная девушка с неестественно длинными ресницами, из-под которых смотрят на Льва улыбающиеся зеленые глаза, уже обратила на него внимание, но тут его опережают.
   - Девушка, - услышал он женский голос, - покажите, пожайлуста, куклу. Нет, не эту. Да, справа. Да, эту.
   Он замер. Это е е голос. Он узнал бы е г о из тысячи других. Неизменившийся. Незабываемый. Мгновение он стоит неподвижно. О н а рядом. О н а близко. Повернуться? Назвать по имени? Или как тогда - "Вайка"?
   И вдруг - глаза в глаза.
   - Боже мой, - она растерянно смотрит на него. - Откуда?
   - Только что прилетел. А ты? - в свою очередь спросил он и в это время сверху раздается голос в динамике: "Начинается посадка в самолет, вылетающий рейсом 1078"
   - Это по мою душу, - говорит она.
   Молчание. Сколько раз Лев рисовал в воображении эту встречу. Сотни раз говорил ей красивые, теплые слова. А вот теперь стоит и молчит.
   - Сколько же лет мы не виделись? - наконец, спрашивает он, и, чувствует, говорит не то.
   - Много, - улыбается она такой милой, такой знакомой улыбкой.
   - А ты ничуть не изменилась.
   - Да уж...
   Они опять молчат. Теперь она пробует заполнить затянувшуюся паузу.
   - Отойдем в сторону, мы мешаем.
   - Может, сначала купим куклу?
   - Ах, да, прости, конечно.
   Они покупают куклу и отходят от киоска.
   - Как живешь? - спрашивает она, и он почувствовал какую-то недосказанность в вопросе. Может, она хотела назвать его по имени? Или как когда-то - "Майковкой"?
   - Живу, - неопределенно ответил он.
   "Живу". Он смотрит в ее, такие милые глаза и старается понять, о чем она сейчас думает. Вспоминает "Лунную рапсодию"? Первый поцелуй? Огромный букет белых гладиолусов?
   "Продолжается посадка в самолет, вылетающий рейсом 1078".
   - Торопит,- говорит она. - Ничего не поделаешь, мне пора.
   - Я провожу тебя.
   Она кивает головой. Люди. Лица. Обрывки разговоров. Смех.
   - Я хочу тебе сказать.., - Лев останавливается.
   "Господи, ну почему не могу назвать ее "Вайкой"? Ну почему, почему это выше моих сил?"
   - Я хочу тебе сказать, что...
   - Не надо, - она бросается к нему и ладошкой прикрывает его рот. - Умоляю, ничего не надо говорить.
   -28-
   Он стоит в оцепенении, пронзенный ее теплом, и только теперь начинает понимать: "Ничего не надо говорить о своих чувствах, а тем более спрашивать, счастлива ли она? А может все-таки спросить? Нет-нет. Вдруг она ответит утвердительно. Как он после этого будет жить?"
   Они, молча, спускаются по ступенькам вниз. И вдруг, о, чудо! Она берет его под руку.
   - Можно? - она улыбается. - Каблуки. Мне так легче. - И чуть слышно. - Помнишь, мы писали друг другу?
   - Я сохранил твои письма.
   - Правда?
   От неожиданности, она останавливается.
   - Мне бы хоть кончиками пальцев прикоснуться к ним. Я уж не говорю - перечитать.
   Он молчит.
   - Вот и все, - говорит она. - Давай прощаться?!
   И тут ему показалось, что шепотом, одними губами, она произнесла такое далекое и такое близкое - "Майковка". Только вот, показалось ли?
   Он смотрит ей вслед. Она уходит быстро. Дальше. Дальше. "Как ее остановить? Окликнуть? Подбежать? Обнять и признаться, что не может, не умеет жить без нее? Потому только и живет на белом свете, что помнит и любит? Вот она остановилась. Стоит. Ждет спиной, что подбегу, бережно положу руки на плечи? А если не ждет? А если скажет - нет?!"
   Она поворачивается к нему. Как медленно она поворачивается. "Лица уже не видно. Ну почему не видно лица? И почему кончиком пальца она вытирает глаза? Она плачет? Почему уже не вижу ее? Это слезы? Мои слезы?"
   Она слегка поднимает руку. Машет. Как махала давным-давно, всякий раз, на прощание в то далекое, теплое лето, лето их первой любви...
   ...Михайлов шел по улице, рассеянно отвечал на приветствия встречных сельчан и думал теперь только об одном: как бы поскорее сесть за стол и перечитать в который раз эти письма, теплые послания любви из далекого теплого лета.
  
  
  
   Глава восьмая.
  
  
   " Левка - Майковка.
   Прости, я еще не знаю, как ты отнесешься к тому, что я называю тебя так. Думаю, не обидишься. Вспомнила твой рассказ о соседском мальчишке, который завидев тебя на улице, начинает, картавя, орать:
   "Левка - Майковка, где твоя винтовка?!"
   Всего несколько минут назад мы расстались. Ты, наверное, еще бежишь домой, а я вот успела сесть за стол, взять чистый лист бумаги и написать первые строчки.
   Левка. Только что мы были вместе. Ты ушел, и мне стало одиноко. Я решила. Когда мне будет грустно, когда мне захочется поговорить с тобой, я буду писать письма. Завтра я вручу тебе первое. Если хочешь, сохрани его. И все последующие. Кто знает, может быть, через много лет, когда ты станешь седым, возьмешь в руки это письмо, а я буду рядом и увижу, как румянцем вспыхнут твои щеки, потому что оно строчка за строчкой вернет тебя в день, вернее вечер, подаривший нас друг другу. Самый обычный вечер. И необычный, потому что у меня появился ты.
   -29-
   До чего же интересно устроен мир людской. Еще месяц назад, да что там месяц, вчера, прости, позавчера - посмотрела на часы: половина первого, - так вот, еще позавчера, когда я собиралась в дорогу домой на каникулы, я и подумать не могла, что все так может случиться.
   А теперь я до мельчайших подробностей постараюсь воспроизвести нашу вчерашнюю встречу.
   И так. Залитое ярким светом фойе Дома Культуры. Вальс. Кружатся первые пары. Так хочется танцевать. И тут я увидела тебя. Ты стоял неподалеку, о чем-то разговаривал с ребятами и смотрел в мою сторону. "Вот если бы он пригласил меня", - подумала я. И не успела опомниться, а ты уже идешь ко мне. Я слышу звук твоих шагов. Все ближе, ближе. А может это так громко стучит мое сердце? Вот твоих шагов уже не слышно. Где ты? Чувствую прикосновение руки к локтю. Ты! Ты улыбаешься, слегка поклонившись, говоришь:
   - Разрешите пригласить Вас на вальс?!
   Я буду танцевать! Ты осторожно берешь меня под руку, мы идем к центру фойе. Нет, я не иду. Я лечу. Краешком глаза вижу твое лицо. Ты сосредоточен, слегка смущен, тебя выдает полыхающий румянец на щеках. Вот мы останавливаемся. Ты сжимаешь мою ладонь:
   - Начнем?
   Вальс. Как кружится голова. Кренясь, уплывают куда-то в сторону стены. Весь мир кружится вместе со мной и тобой. Вальс. Я задыхаюсь от восторга. Всколыхнулась и поплыла огромная люстра под потолком. Понеслись перед глазами репинские казаки, пишущие письмо турецкому султану. Вальс. Как хорошо, что ты есть!
   Музыка смолкла.
   - Благодарю Вас, - переводя дух, говоришь ты. - Вы прелестно танцуете.
   Я улыбаюсь. Мне приятен твой комплимент, но так и подмывает сказать, не могу удержаться, и уже говорю:
   - Вы тоже. У Вас, я знаю, была хорошая учительница. Не дождалась Татьяна?
   Ты опешил. Как-то коротко посмотрел на меня растерянным взглядом, но молчание длилось какие-то секунды.
   - Наши отношения не выходили за рамки вальсирования, к тому же Вы не могли быть моей учительницей вальса. Я помню Вас вот такой, - ты опустил ладонь до уровня колена, - когда уходил в армию.
   Я вспыхнула. "Убежать? Бросить что-нибудь колкое и убежать!" И только теперь с ужасом замечаю, все пары разошлись, а мы стоим одни посреди фойе.
   - Белое танго, - доносится с балкона. - Дамы приглашают кавалеров. Мужайся, Лева.
   Ты поднимаешь голову на голос, потом смотришь на меня с легкой усмешкой на губах:
   - У Вас нет выбора, и теперь Вам ничего не остается, как...
   - ... довольно опрометчиво, - стараясь отыграться, отвечаю я, и, придавая голосу как можно больше равнодушия, добавляю, - ну так и быть.
   - Вы делаете мне одолжение?
   "А вот мы и серьезно обиделись, - думаю я. - Так тебе и надо. Подумаешь, он помнит меня вот такой... А если он уйдет? Стоп. Кажется, я немного зарвалась".
   - Я где-то слышала это танго, - начинаю я, нарочито нахмурив лоб, хотя льющаяся из динамика мелодия знакома мне хорошо.
   Был вечер ясный, был тихий час,
   Одна луна, как верный страж,
   Оберегала в парке нас...
   -30-
   - Оскар Строк. "Лунная рапсодия". Довоенное танго.
   - Ах, ну да. Какая прелесть. Однако, танцевать под нее гораздо приятнее, нежели стоять и слушать. Позвольте пригласить Вас?
   Я помню лунную рапсодию,
   И соловьиную мелодию,
   Твой профиль тонкий, голос звонкий
   Твои мечты, но, где, же ты?
   Мы танцуем. Ты наклоняешься ко мне и шепчешь в ухо:
   - Вам известна история появления на свет картины Ильи Репина "Казаки пишут письмо турецкому султану", копия, которой украшает это фойе? Нет? - ты слегка откидываешь голову набок, дескать, мы не лыком шиты. - Я могу посвятить Вас в эту историю. Но для этого мне совершенно необходимо пригласить Вас на следующий танец.
   - Я сгораю то любопытства, - отвечаю я, хотя тут же подумала: "Интересно, что же мы можем услышать новенького?"
   - Значит, так, - начинаешь ты, едва заиграла новая мелодия, - тему для создания этого полотна подсказал Репину его друг, историк запорожских казаков Дмитрий Иванович Эварницкий. Это он, Эварницкий, в конце прошлого века открыл в Соловецком монастыре надгробную плиту последнего Атамана Великого Коша Запорожского - Конышевского. Интересно?
   - Очень. И что же?
   - В основном все.
   - Ну что Вы, далеко не все. Обратите внимание на писаря. С какой неподдельно восторженной улыбкой выводит он по-казацки хлесткие слова, адресуемые турецкому султану. Вы спросите, причем тут писарь? Все просто. Это сам Эварницкий. Вернее, с него, Эварницкого, Илья Репин писал образ писаря. Интересно?
   Как ты обескуражен. Мне даже стало неловко. Я даже мысленно обругала себя. И чтобы сгладить свою дерзость, спрашиваю:
   - Вы пригласите меня на следующий танец?
   - Нет.
   - Я так и знала.
   - Но не потому.
   - Не понимаю.
   - Сейчас мы покинем это общество. Мне кажется, нам есть о чем поговорить.
   - Мне, кажется, Вы слишком самоуверенны, молодой человек.
   - Лев, если Вы помните, конечно. Можно - Лева.
   - Валентина, если Вы не забыли. Можно - Валя.
   - Так Вы не согласны с моим предложением?
   - А Вы не предлагаете. Вы настаиваете.
   - Я предлагаю. Вы - против?
   - Я не сказала - нет!
   - Но Вы не говорите - да!
   - Считайте, что уже сказала.
   На улице дождик. Густо пахнет сырой свежестью. Мы бежим, перепрыгивая темные блестки луж.
   - Устала? - спрашиваешь ты, когда я начинаю отставать. - Привал.
   "Как просто он перешел на "ты"", - отметила я.
   Шумно дыша, ты смотришь на меня широко открытыми глазами. По твоему лицу, с волос, тускло поблескивающими бисеринками, стекают дождевые капли. Так и хочется
   -31-
  смахнуть их ладошкой. Но я не решаюсь...
   ...Вслушиваюсь в ночную тишину и будто слышу: "Ты мне нравишься!" Я ждала этих слов. А когда услышала, растерялась. Я заметила, как засмущался ты. Какие мы все-таки глупые.
   Сегодня ты придешь, но это случится только вечером. Значит, целый день я буду ждать, когда же он наступит, наконец, вечер. Ты уже спишь. Представляю, как ты посапываешь во сне, уткнувшись в теплый уголок подушки. Тебе, может быть, уже снятся сны, а я шепчу: "Пусть скорее придет долгожданный вечер!""
  
  
   "29 июля.
   Я увидела тебя еще издалека. Ты шел быстро, ты шел ко мне, стоять и ждать было превыше моих сил. Я побежала навстречу.
   - Ты пришел, "Майковка"?
   Я хотела еще что-то сказать, но осеклась, увидев твой удивленный взгляд.
   - Но почему "Майковка"? И ты туда же.
   - Ой, прости, это у меня нечаянно вырвалось.
   "Знал бы ты, что это слово целый день звучало во мне!"
   - Только ты все равно "Майковка".
   - Ах, так. В таком случае, - ты на минутку задумался, - ага, вот, ты - "Вайка".
   - А мне нравится, - соврала я.
   И тут же подумала: "Нелепица какая-то. Мог бы придумать что-нибудь получше".
   Сейчас, когда я снова пишу, когда я снова одна, из головы не выходит - "Вайка". Просто и понятно только нам одним. Нет, ты послушай: "Вайка!" Звучит ведь, правда? Какой ты все-таки умница.
   Я ничего не сказала о своем первом письме. Пусть это будет моей маленькой тайной. Позже я отдам тебе все письма сразу. И ты, "Майковка", будешь приятно ошеломлен. Уверена.
   Можно, я признаюсь тебе? Левка, я счастлива. Счастлива от того, что чувствую, как просыпается во мне нежность. И с каждой минутой, каждым часом, проведенным вместе, я все больше и больше открываю тебя для себя, для нас.
   Трудно писать. Ужасно болит голова. Я ведь спала сегодня всего ничего. Завтра напишу больше. Хорошо?
   До встречи".
  
  
   "30 июля.
  
   Милый мой!
   Не могу никак придти в себя. Неужели все это происходит со мной? Или это красивый, долгожданный сон и, еще мгновение, и я проснусь?
   - Я люблю тебя, "Вайка", - тихо прошептал ты и этот шепот растаял в таинственном шорохе листвы дикой акации, разметавшей лохматые ветви над нами.
   Я закрыла лицо руками.
   - Ты что?
   Твоя рука на моем плече.
   - Повтори еще.
   - Я люблю тебя!
   -32-
   - Еще.
   - Я люблю тебя!
   - Милый!
   И как ослепительный луч света, врывающийся в кромешную темноту, неожиданно и властно пронзил меня, заставил замереть от восторга, твой первый, робкий и неумелый поцелуй. Закружилась голова, поплыла куда-то из- под ног земля. Мир, притихший до поры, обрушил на меня, на нас звон тысячи медноголосых колоколов любви, щебет неугомонных птиц, свет далеких звезд, терпкий запах степных трав. Все это было в твоем первом поцелуе.
   Когда я открыла глаза, увидела, как к темной кромке горизонта покатилась маленькая звездочка.
   - На счастье, - прошептал ты, провожая ее взглядом.
   - На счастье.
   - А наша горит.
   - И будет гореть. Долго-долго.
   В эту ночь, расцвеченную звездопадом, я почему-то подумала о невозможности происходящего. Неужели это не сон? Неужели все это происходит со мной наяву?
   Завтра, то есть сегодня, я передам тебе первые три письма. Храни их, Левка, везде и всегда. Чтобы не случилось. Хотя, что я говорю, с нами ничего не может случиться. Потому что мы любим друг друга.
   Я желаю тебе доброй ночи и хочу придти к тебе во сне, мой милый, мой хороший, Левка-Майковка.
   Твоя "Вайка".
  
   "31 июля.
  
   Любимый!
   Это непостижимо. Если кому-то рассказать - не поверят. Ну и пусть! Ведь так может быть только у нас с тобой.
   Пишу, а передо мной три твоих письма. До сих пор не могу опомниться от слов: "Знаешь, "Вайка", я тут принес тебе... Вот". И протянул три конверта.
   - Что, и ты тоже?!
   Нет, это чудо. Как и сон, в котором я явилась тебе во всем белом, как невеста. Говорят, чудес не бывает. Тогда что это?
   Как я могла жить без тебя? Без твоих сильных рук, без твоего "Вайка"? Я так ждала счастья. Я шла к нему, нет, бежала. И вот - ты! И время остановилось.
   Что нас ждет впереди? Трудности? Мы, рука в руке, преодолеем их. Разлука? Наша любовь выше всяких разлук. Радость? Как ломоть хлеба поделим ее пополам.
   Я чувствую себя сильной и благодарна тебе за это.
   Твоя "Вайка"."
  
   "6 августа.
  
   Милый, дорогой , Левка-Майковка!
   Снова пишу тебе. Ты ушел, и я, в который раз, осталась одна. Знал бы ты, как неуютно мне без тебя. Ты говоришь, мой хороший, что наступит время, и нам никогда не нужно будет расставаться. О! Когда же придет это время? Скажи мне, когда?
   Скоро я уеду. Что будет с нами? Пока ты рядом. До тебя можно добежать, броситься на
   -33-
  плечи, прижаться, забыться. Ты рядом. До тебя можно дотянуться рукой. Вот она, моя рука..."
  
   ...Михайлов отложил письмо, поднялся из-за стола, долго ходил по комнате. Взад-вперед. Посмотрел на часы. Боже мой, полвторого.
   "Да, "Вайка", это самое короткое твое письмо. В нем, слабая, но уже явно ощущаемая нотка тревоги. "Скоро я уеду. Что будет с нами?"
   Ты не знала и не узнаешь теперь, наверное, никогда, что эта тревога была не без причины. Нет, я не о разлуке. Я о другом. Уже тогда ты почувствовала пусть еще не саму беду, и даже не ее тень. Но ты почувствовала, потому что между близкими, любящими друг друга людьми существуют какие-то невидимые нити. К этим нитям прикоснулась чужая рука, хотя нет, не чужая, но прикоснулась. Нити натянулись, зазвенели, как струны, и еще не оборвались, но первая боль обожгла сердце тревогой...
   ...Я бежал домой, как на крыльях летел. Вот-вот теплая ночь должна была разрешиться рассветом. Внутри у меня все пело и разом оборвалось, когда у калитки своей хаты я увидел мать.
   - Ты забыл, тебе сегодня рано подниматься на работу, - сказала она голосом, не предвещающим ничего хорошего.
   Я молчал. В последнее время в наших отношениях что-то разладилось. Что? Я тогда еще не знал. Мать как-то стала смотреть на меня по-иному, что ли, говорить каким-то другим тоном, а то бывало, занимается чем-то своим, ну полет в огороде сорняки или чистит картофель к ужину, вдруг остановится, задумается и глядит в одну точку, долго-долго. А тут еще. Раньше, что ни день, все твердила: "Уезжать тебе надо из села, устраивать жизнь в городе. Что тебе в этой грязи делать? Баранку крутить? Да не твое это дело. У тебя голова неглупая, поступишь в институт". "В сельскохозяйственный?" - вставлял я, и она отрицательно качала головой: "Чтобы опять вернуться в село? Нет" А на мой вопрос: "Кто же в селе останется?", отвечала, что село без меня не пропадет, как жило, так и будет жить.
   А тут вдруг заявила, что негоже молодежи в город рваться, колхозу молодые сильные руки нужны, если не вы, молодежь, кто будет колхоз поднимать? Когда же я спросил, отчего такие перемены в суждениях, заплакала, замахала рукой и ушла в хату...
   - Что ты молчишь? - все тем же голосом, спросила мать.
   - А что ты хочешь услышать? - в свою очередь спросил я.
   - Тогда сядем, - указала она на лавочку возле загаты. - Ты сейчас услышишь историю, в которой одна правда. И может быть, что-нибудь поймешь.
   И она поведала ту довоенную историю, когда твой отец, "Вайка", Сергей Иванович Кривенко, хотел посадить моего.
   - Теперь представь, будь рядом сейчас отец, как бы он отнесся к этому?
   - А какое отношение это имеет к нам? - проглатывая комок, перехвативший горло, спросил я.
   - Ты ничего не понял, - мать поднялась, - у тебя от счастья просто кружится голова.
   - Ну почему, почему мы, ваши дети, должны отвечать за ваши ошибки? - голос мой задрожал.
   - В том-то и дело, что это была не ошибка. Иди, спи. Проснешься - думай.
   Я думал целый день. Ехал с колхозным механиком в райцентр за запчастями, крутил баранку и думал. Чуть даже не сделал аварию. А вечером умылся, надел чистую рубашку и побежал к тебе. Я просто очень хотел тебя видеть, "Вайка". Прикоснуться к прядке светлых волос, ниспадающей на лоб. Поцеловать твои глаза.
   -34-
   Я ничего не стал рассказывать тебе. Не мог. И теперь уже, видимо, никогда не расскажу"...
  
   "15 августа.
  
   ...Снова одна. Наедине с ночной тишиной. Целую ночь, бесконечно длинный день, предстоит пережить, чтобы, наконец, увидеть тебя.
   Как не спокойно мне, как тревожно. Как я горько ошибалась, выводя на бумаге: "Время остановилось". Нет! Оно неумолимо бежит, да что там, мчится, и ничем не остановить его. Мы бессильны перед ним".
  
   "20 августа.
  
   ...Милый, пройдет еще неделя, нет, не пройдет, пролетит, и мы расстанемся. Я не хочу думать о разлуке. Я просто не переживу ее. Придумай что-нибудь, "Майковка". Ведь ты все можешь. Я плачу. Не утишай.
   Как я люблю тебя, мой хороший, мой ненаглядный".
  
   "30 августа.
  
   ...Вот и все. Сегодня последний вечер. Собираюсь в дорогу. Разговариваю с мамой. А перед глазами - ты.
   В окно стыдливо заглядывают листья сирени, вздрагивающие под косыми стрелами не по-летнему холодного дождя. По стеклу стекают мелкие капли. Как слезы. А может это дождь плачет?"
  
  
   "31 августа.
  
  
   Мой ненаглядный, свет очей моих, Левка!
   Если бы у меня были крылья, я взмыла бы ввысь, и, рассекая упругие потоки ветра, полетела к тебе. Ты теперь далеко. А еще утром был рядом. Ты прибежал к автобусу с букетом белых гладиолусов. Спасибо за цветы. Сейчас они рядом со мной. Я протягиваю к ним руки, прикасаюсь к лепесткам, как когда-то нежно прикасалась к твоему лицу...
   ...Ты силился улыбаться, тормошил меня, шептал что-то ласковое, но я видела только твои глаза. И печаль в них.
   За окном вечер, последний, августовский. За окном фонари. Люди. И впервые ты далеко. Как мне не хватает тебя.
   Если бы у меня были крылья..."
  
   "6 сентября.
  
   Левка!
   Ты пишешь - не грусти. Я не буду. И все-таки не могу привыкнуть к одиночеству. Кажется, вот сейчас, откроется дверь, и, войдешь ты...
   ...Утро. Спешу в институт. Ветер в лицо. Сумка через плечо. Я бегу и на ходу всматриваюсь в лица. А вдруг увижу тебя?
   -35-
   - Левка, милый! - вскрикиваю я, и, не помня себя, бросаюсь к тебе. - Как ты здесь? - и растерянно останавливаюсь.
   Это не ты. Незнакомый парень, чем-то очень похожий на тебя, смотрит удивленно. Я убегаю. Не извинившись. Чудно. Этого парня я видела и вечером. Он проезжал мимо в трамвае, махнул мне рукой и улыбнулся.
   Я, верно, схожу с ума. Всюду меня преследуют твои глаза, губы, твой голос. А ты пишешь - не грусти..."
  
  
   "25 сентября.
   Радость моя, Левка-Майковка!
   Прошло уже два дня со времени нашей неожиданной встречи, а со мной каждое твое слово, каждый поцелуй.
   Мы просидели всю ночь, обнявшись, в темной общежитской комнате, и, не смыкая глаз, молили Бога, чтобы эта ночь не кончалась. Мы боялись смотреть на часы, нам было страшно упоминание о времени.
   Я благодарю тебя за приезд. Это для меня, как глоток студеной воды в знойный полдень.
   Девчонки-подружки, оставившие нас вдвоем, хитро поглядывают на меня, но, ни о чем не спрашивают. Откуда им знать, как я люблю тебя и как боюсь потерять.
   И все-таки я верю в нашу звезду. Она светит, и будет светить только нам. Ведь, правда,
  любимый?.."
   ...Михайлов оторвал глаза от письма.
   "Милая "Вайка". Ты писала, эти строки и не знала, что это было наше последнее свидание. Тогда, в темной комнате общежития, я этого тоже не знал. И именно тогда, мы прощались с нашей любовью. И ты прости меня за это. Если сейчас ты слышишь меня, прости, хотя бы потому, что мне так легче будет жить. Ведь до сих пор я ношу эту тяжелую, не дающую разогнуться, ношу. Я не прошу входить в мое тогдашнее положение. Это было бы глупо. Как и глупо сейчас было бы рассказывать о назревающем разрыве с матерью, который был настолько очевиден, что каждый день нашего совместного проживания становился невыносимым.
   Я не уехал в твой город. Она бы этого не пережила, а если бы пережила, то не простила бы точно. А она ведь мне мать. Понимаю, это не оправдание. Но это факт, как и факт то, что она стала прятать твои письма. Те, которые приходили. Я знал, я был уверен, что они есть, а она прятала. Однажды, в приступе какого-то, до сих пор необъяснимого чувства, я крикнул ей в лицо: "Сейчас же, немедленно, положи письма на стол. Я даю слово, что она больше не будет писать мне, что я ни строчки не напишу сам, но отдай письма!"
   Никогда я не кричал на свою мать, ни до, ни после. А тут сорвался. Письма она, конечно, отдала, но прочитал я их уже не дома, а в поезде, который увозил меня в город. Не в твой город, "Вайка", и ты прости меня за это.
   Три года я не появлялся дома. Даже не писал. Не мог. Жил, если это можно было назвать жизнью, ничего не соображая. Женился. Поступил в институт. Родился сын. А все, как не со мной. И часто мне тогда мое бытие напоминало езду в трамвае. Думал, доеду до "конечной", соскочу с подножки, а там, на остановке - ты! Трамвай, вот только, все едет и едет, и, никак не доберется до "конечной".
   Знаешь, "Вайка", я какой-то ненормальный. Не как все. Мне уже под пятьдесят, а я до сих пор разговариваю с тобой по ночам. Ты не смейся, я серьезно. Слышишь ли ты слова мои? Или еще. Иду по улице и всякий раз думаю: "Вот сейчас появишься ты!"
   -36-
   Что это? Мальчишество? В мои-то годы. Или я болен какой-то неизлечимой болезнью? Если бы кто-то смог подсмотреть, что творится у меня на душе, он счел бы меня просто сумасшедшим..."
  
  
   Глава девятая.
  
  
  
   - Павло, та шо ты крутыся туды-сюды? Чоботы стягуй.
   - Ага, счас. Твою мать, никак...
   - Та шо ж ты тянышь тильки за пятку? Хватай одной рукой за пятку, другой за носок.
   - Ага. Размер, смотрю, маленький мне будет. Не полезут.
   - Опосля будэмо разбыраться, шо лизэ, шо ни. Та куда ж ты портянкы выкыдуешь? Хай тоби грэц. В чоботы и засунь. Во-о. Галифэ стягуй, та швыдче.
   - Помог бы лучше.
   - Та погодь. С бумагамы надо разобраться. Так. Офицерская книжка. Младший лейтенант Михайлов Алексей... Так. Год рождения. Ты якого года будэшь, Павло?
   - Шестнадцатого.
   - Хо-о. И вин шостнадцатого. Ровня. А цэ шо? Фотография его? Тильки у его морда, глянь, яка гладка, а у тэбэ сморщена, як черти шо. Бо вин, выдать, нэ пыв, а ты садышь безу всякой меры. Танкист, поняв?
   - Понял. Хи-хи. Значит, танкистом буду.
   - Будышь. Ты хоть знаишь з якой стороны до танку придходыть? От то-то. Та ладно, цэ нэ важно. Галифэ сняв? Во. Расстегуй пуговыцы на гимнастерке. Зараз вдвох стянымо, мэньше у кровь заделуемо. Так. А цэ шо за бумага? Павло, та вин тилько с госпиталю.
  "...находился на излечении..." Ага. "...осколочного ранения правой нижней конечности..." Павло, а цэ шо - "правой нижней конечности"?
   - А черт его маму знает.
   - От и я нэ знаю. Та ладно, цэ нэ важно. Шо, расстегнув? Тэпэрь давай вдвох.
   - Слушай, а здорово ты его: "Товарищ младший лейтенант, а вы в моторе разбираетесь?" Только он капот открыл, ты по башке сзади - тюк!
   - Ты тяны давай.
   - Да тяну.
   - Павло, ордэна я забыраю, медаль тоби.
   - Это почему ж так?
   - Хватэ с тэбэ и медали. Я, думаю, можэ соби обмундирование взять? Бо якый с тэбэ младший лейтенант, колы у тэбэ рожа даже на сержанта нэ тянэ. Та гарно робы, бо в кровь заделаешь. Ну шо я казав. От непутевый. Отстирается тэпэрь, чи не? Стирать сам будэшь, мэни оно будэ вэлыковато.
   - Слушай, а он дышит.
   - Та ну?
   - Посмотри сам.
   - На. Чего злякався? Цэ наган.
   - Почему опять я?
   - Мэньшэ балакай. Дэржи, сказав.
   - Может исподнее тоже снимем?
   - От жадюга из жадюг.
   -37-
   - Новенькое исподнее, жалко.
   - Слухай, хватэ. Драпать надо, а вин - исподнее. Кончай его, та с дорогы стяны.
   Грохнул выстрел. Взревел мотор полуторки. И наступила пронзительная тишина. Только изредка с запада доносилась артиллерийская канонада. Фронт был совсем рядом, да вот не довелось Алексею Михайлову добраться до него...
   ...Поезд остановился у какого-то полустанка. Долго стоял. Алексей выпрыгнул из вагона, пошел в сторону станционных построек. У пробегающей мимо девушки, видимо, стрелочницы, спросил:
   - Не скажешь, девочка, когда поедем?
   Та приостановилась.
   - Поезд дальше не пойдет. Утром немцы встречный разбомбили.
   - А до Бирюлино далеко?
   - Километров сорок по прямой будет.
   "Пешком к вечеру доберусь. А может и раньше, если попутка подвернется, - подумал Алексей. Вернувшись в вагон, он прихватил свои нехитрые пожитки и уже через четверть часа, шел по проселку, а мыслями был там, среди своих. Он хорошо понимал, что за время его пребывания в госпитале, кого-то уже нет в живых, кто-то ранен, появились новенькие, но он меньше всего думал об этом, потому, что хотелось увидеть друзей живыми и невредимыми. Он представлял, как вечером соберутся они, боевые друзья, по не писанному фронтовому обычаю обмоют орден. Михайлов отвинтит его, бросит в котелок, наполненный водкой, и пойдет традиционная армейская чаша по кругу. И друзья будут говорить ему теплые слова полушутливо-полусерьезно, и, подойдет его очередь, он встанет, окинет всех взглядом, скажет коротко и просто: "Спасибо, ребята, за то, что вы у меня есть!" А когда поднесет котелок к губам, и в ноздри ударит резкий, неприятный запах спиртного, почувствует, как предательски наполняет рот слюна отвращения, и, морщась, все-таки сделает первый маленький глоток, потом второй, потом еще один, все разом заорут: "Пей до дна, пей до дна!", он, оторвет котелок от губ и, виновато улыбаясь, попросит: "Ну помогите кто-нибудь, ну не могу больше!"
   Ребята разом зашумят и Ерофей Воронов, механик-водитель второго взвода, худощавый, с непомерно большим ширококрылым и заостренным на кончике носом, крикнет: "Ничего, до Берлина, эта, время есть, научим!" И последние слова его потонут в дружном хохоте.
   Потом заиграет гармошка, друзья запоют про трех танкистов, Алексей тоже будет петь, хотя это вряд ли можно назвать пением, даже с большой натяжкой, потому как ни слухом, ни голосом Создатель его не наградил; он просто будет открывать рот и тихо произносить слова, потому что громче - нельзя, громче он может испортить песню. Они споют еще про Катюшу, что "выходила на берег крутой", про девушку, провожающую на позицию бойца, и, только стихнет последняя, как вдруг выскочит из-за стола цыганковатого вида старшина Артамонов и озорно крикнет гармонисту:
   - Василий Иванович, ну-ка уважь, душа полета просит.
   И пойдет под первые, протяжные аккорды "Цыганочки с выходом" по кругу, широко раскинув руки, правую занесет за голову, ближе к уху, словно прислушиваясь, начнет выбивать сапогами неторопливую дробь, темп будет нарастать, все в такт станут хлопать в ладошки, цыганковатый старшина, чувствуя поддержку, неожиданно сыпанет такой чечеткой, такой мастерски отработанной дробью, что заколеблется язычок огня на фитильке коптилки. Алексей, глядя на входящего в азарт танцора, тоже захлопает вместе со всеми, стараясь попадать в такт, и в эти минуты он не будет думать о войне, о боях, которые впереди, о потерях и крови: он среди своих, где поймут и помогут, а при
   -38-
  необходимости подставят плечо. Он настолько был погружен в свои мысли, настолько реально предстала перед глазами картина встречи с боевыми друзьями, что не слышал, как сзади остановилась армейская полуторка, и, сидящий за рулем губастый, низколобый солдат, оценивающим взглядом, глубоко посаженных глаз, неопределенного цвета, окинет его с ног до головы и крикнет:
   - Вам далеко, товарыщ младший лейтенант?
   - До Бирюлино.
   - Сидайтэ, подкину. - И уже, сидящему рядом, прыщавому, с непомерно большими, как лопухи, оттопыренными ушами, попутчику. - Геть в кузов, рассився як пан.
   Они будут ехать по проселку недолго, и скоро свернут в сторону, на едва пробитый колесами другой проселок. "По короткой поидэмо", - объяснит шофер и Алексею как-то сразу не понравится этот солдат и своим неряшливым видом, и тем, что уж слишком пристально, время от времени, поглядывает в его сторону, а когда машина, дернувшись, остановится, губастый громко, даже нарочито громко, спросит:
   - Вы в моторе разбыраетэсь, товарыщ младший лейтенант?
   "Ну вот, - с неприязнью подумает Михайлов, - и в технике не смыслит". Но из кабины выпрыгнет с легкостью, еще ничего не подозревая. И все...
   ...Сгинуть бы Алексею Михайлову в этом небольшом, чахлом лесочке под Воронежем, да не пришел его час. По тому же, едва набитому проселку, и, тоже, срезая путь, неслось с передовой другая полуторка, на брезентовом, хлопающим на ветру тенте которой, проглядывал выцветший Красный Крест.
   Шофер, молоденький солдатик, вытерев пот с конопушечного, скуластого лица, вопросительно посмотрел на соседа, простоватого с виду раненого, всю дорогу поддерживающего, перевязанную ниже локтя, руку.
   - А заикаешься с рождения, что ли?
   - Н-н-нет. К-к-контузило ма-а-а-аленько.
   - Ничего себе, маленько. Слова сказать не можешь.
   - П-п-пройдет. За ру-у-уку боюсь. С-с-санин-н-нструк-к-к-ктор с-с-сказала - кость п-п-перебита.
   - Срастется. Так со старушкой-то что?
   - А-а. С-с-сидим. Отпра-а-авки, те-е-ебя, то е-есть, ждем. О-о-откуда ни во-о-озьмись, старуш-ш-шка эта. Молочко, г-г-говорит, принесла, к-к-касатики, вам. А мне м-м-молоко никак н-н-нельзя. С детства не п-п-переношу. В-выпил самую м-м-м-малость. И как она ум-м-мудрилась корову с-с-с-сохранить?
   - А может у нее козочка?!
   - С-с-слушай, м-м-может. А я и не п-п-подумал.
   Заика напрягся, вытянулся, быстро-быстро заморгал черными, длинными ресницами.
   - С-с-слушай, к-кажется, п-п-подходит.
   - Ладно, давай быстрей, - улыбнувшись, шофер стал притормаживать, и, уже вдогонку. - Мне еще ходку надо сделать.
   Он управился быстро, и, подбежав к машине, возбужденно горящими глазами посмотрел на водителя.
   - С-с-слушай, там, - он указал здоровой рукой, - в одном исп-п-п-поднем...
   - Что? - нахмурил потный лоб шофер.
   - Ну, т-т-тоже раненый. В к-к-крови весь...
   - Откуда он тут взялся?
   Заика неопределенно пожал плечами.
   - З-з-заберем ?
   -39-
   - Куда? У меня, сам видел, под завязку. Как сельдей в бочке.
   - Ж-ж-ж-жалко, ч-человек ведь.
   - Ладно, пойдем, посмотрим...
   ...О н очнулся в медсанбате. И сразу же в барабанные перепонки вонзилось безжалостное острие с нанизанным на него стонами, криками, руганьем доброй сотни опаленных и измученных болью глоток. Перед глазами, что-то белое, густо забрызганное кровью. Голос, с хрипотцой, откуда-то издалека:
   - Посмотри, Наташенька, кажется, пришел в себя?
   Совсем близко девичье лицо, быстро исчезнувшее, как и появившееся.
   - Да, очнулся, Яков Абрамович.
   Что-то резко блеснуло перед глазами и тут же голос с хрипотцой:
   - Что это? Ты меня слышишь? Отвечай.
   - Яков Абрамович, - взволнованно заторопился бархатный голосок, - может все-таки не "самострел"?
   - Пуля наша, предплечье левое, кость не повреждена, - военврач поднес к глазам пинцет, с зажатой в нем пулей.
   - А если в него стреляли?
   - Вот пусть особисты и разбираются, а я обязан написать рапорт. Не горю желанием попасть под трибунал.
   И только теперь, о н, ничего не понявший из этого разговора, раздираемый не проходящей болью, каким-то непонятным, необъяснимым чутьем осознал: произошло что-то страшное, непоправимое. О н похолодел. Ни крики, ни стоны, разрывающие слух, ни резкие запахи медикаментов, крови, пота, человеческих испражнений, пронзившие
  е г о обоняние, - что это было в сравнении с тем, что о н ничего н е п о м н и л? Ничего. Ни имени своего, ни фамилии, ни кто о н, откуда? И чем больше старался о н напрячь память, чем больше пытался припомнить о себе хотя бы что-нибудь, тем больше холодел каждой клеткой обессиленного тела...
  
   . . . . . . .
  
  
   Начальник особого отдела дивизии полковник Неплюев был в припаршивейшем расположении духа. Низкорослый, пухлотелый, он нервно мерил шагами комнату, от стены к окну, время от времени, останавливался и принимался вертеть из стороны в сторону большой, гладковыбритой головой, словно хотел высвободиться из туго застегнутого ворота гимнастерки.
   "Ах, ты, паршивец, ах, ты, сопля неразмазанная. Ну, погоди. Сейчас. Сейчас ты запрыгаешь у меня, как карась, на раскаленной сковородке. И Юлька тоже хороша, кобыла поганая. Волос длинный, ум короткий. Забыла, кому и чем обязана, паскудница. "Мой пухленький, мой маленький... Тю-тю-тю, тю-тю-тю!" А за глаза?"
   Послышались шаги, приглушенный разговор, дверь отворилась и в комнату вошел молоденький, высокий, розоволицый лейтенант, вытянулся, щелкнув при этом каблуками, начищенных до зеркального блеска, сапог.
   - Вызывали, товарищ полков...?
   - Почему без стука? - взревел полковник Неплюев, впившись, по-рачьи, выпученными глазами в вошедшего. - Ты что себе позволяешь? Ты где находишься? Вон! Постучаться и представиться по форме. Развели балаган тут!
   Лейтенант четко развернулся, вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
   -40-
   Послышался стук.
   - Да!
   Лейтенант вытянулся.
   - Товарищ полковник, лейтенант Казаринов прибыл по Вашему приказанию, - четко отрапортовал он.
   - Вот это уже на что-то похоже.
   Полковник походил по комнате, сцепив руки за спиной, неожиданно подошел вплотную, и, покрутив головой из стороны в сторону, спросил:
   - Ты чем занимался до войны, лейтенант?
   Тень удивления пробежала по лицу вытянувшегося офицера.
   - Я учился на юридическом факультете МГУ, товарищ полковник.
   - Вот-вот. Я понимаю, когда к нам приходят люди от станка и сохи. Но ты же...
   Он крутанулся, чуть не подбежал к сейфу, извлек стопку дел, бросил их на стол.
   - Здесь, - полковник принялся тыкать пухлым пальцем в стопку, - двадцать четыре дела, которые ты ведешь. Двадцать четыре человеческих жизни. - Голос его, уже было сбавивший в тоне, снова взревел. - Двадцать две ты подводишь под расстрельную статью.
   - Товарищ полков...!
   - Отставить. Дай тебе волю, ты и меня, за милу душу, уроешь. Ишь ты, ретивый какой выискался! А дыры на передовой чем затыкать прикажешь? Уж не твоей ли задницей? Я могу тебе предоставить такую возможность. Вот этих вот, - полковник опять ткнул пальцем в стопку, - под твое начало и не в заградительный отряд, нет, а в штрафной батальон. В огонь, в кровь, в смерть!
   - Я готов хоть сейчас, товарищ полковник.
   - Отставить. Это здесь ты орел, за бабьим подолом, со цветочками...
   -...мы с Юлей учились в одной школе, - щеки лейтенанта запылали яркой краской. - Встретились совершенно неожиданно.
   - Отставить. Туда попадешь, небось, полные галифе наложишь, враз, куда и лоск слетит.
   - Товар...
   - Отставить. И слушать меня внимательно. Да, мы карающий орган. Но прежде мы - зоркий глаз, чуткое ухо, обостренный нюх. И только потом уже крепкий кулак. Вот что такое особый отдел. Забирай дела и иди работай. Не галифе на стуле обтирай, не с бабами шашни крути, а работай. Вдумчиво. Юрист, понимаешь, мне тут нашелся.
   Лейтенант подошел к столу, взял дела.
   - Разрешите идти?
   - Иди. - И когда тот уже подошел к двери, остановил. - Да, что там у тебя с этим "Неизвестным"? Из дела ничего не понятно.
   - Я докладывал Вам, товарищ полковник. Ведет себя странно, на все вопросы только два ответа: "Не знаю, не помню!"
   - Что думаешь?
   - Может его обратно отправить в медсанбат?
   - Ага, на курорт его отправь. В Пицунду или Гагры. Благодетель. В штрафбате ему место.
   - Но ведь он...
   - Никаких "но". Все вас учить надо. Россия-матушка на ком держится? Правильно. На Иване. Вот так и запиши. Иванов Иван Иванович. Иди. Стой! Не дай Бог увижу, или кто-нибудь скажет, что Юльке мозги пудришь, сразу загудишь на передовую. Понял? Иди.
  
  
  
   -41-
   Глава десятая.
  
  
   С приходом в колхозную стройгруппу Михайлова, работа в ней заметно оживилась. Рабочие собрали транспортерные ленты для подачи песка, керамзита и щебня, установили бетономешалку, оставалось только залить основание ее бетоном и сделать предъямник. Но эту работу решили оставить до наступления тепла. Причем, Михайлов предложил прорабу пересмотреть конструкцию предъямника, с тем, чтобы в нем помещалась бадья, которая должна была заполняться бетоном и подаваться в любую точку стройплощадки козловым краном. Сам же козловой кран еще не собирали; Лев Алексеевич, опять таки, вместе с прорабом решили основные узлы смонтировать на земле, потом на недельку-другую подключить автокран, чтобы окончательно закрепить и сварить их. Начинать надо было с "железки" и бригада сейчас занималась подсыпкой грунта под будущую колею. Вообще, прораб, с дипломом техника-строителя, оказался покладистым парнем, за какую-то неделю они сошлось, и, Михайлову казалось, что знает его давно, настолько быстро у них сложились доверительные отношения и работать потому, было легко обоим.
   День был ветреным, студеным. С утра посыпала мелкая крупа, перешедшая после в крупный снег и, Михайлов, чувствуя, что люди подустали, воткнул лом в кучу отсева, сказал:
   - Перекур, ребята.
   Перекуривали в бытовке, небольшом помещении, встроенном в столярную мастерскую,грелись, усевшись на лавки, между которыми помещались два электрических "козла".
   Дверь неожиданно распахнулась и, оббивая снег с сапог, в бытовку вошел Поматимайор.
   - Здорово, работники, - он пожал каждому руку, и, когда очередь дошла до Михайлова, дохнув винным перегаром, сказал. - Гляжу, полигон пустой, помати. Ну, думаю, погода не летная, мужики соображают.
   - У нас "сухой закон", - отозвался из угла худощавый, небритый парень, Митька Малюта.
   - Э с каких же пор? А не тебя, Митрий, позавчера на руках, помати, домой принесли?
   - В свой законный выходной имею полное право. А ты лучше на себя погляди.
   - Дмитрий, - с укоризной посмотрел на парня Михайлов.
   Тот принялся прикуривать сигарету от раскаленной нихромовой спирали "козла", не поднимая головы, затянулся.
   - Присаживайся, Федор Иванович, - подвигаясь, предложил Лев Алексеевич, протянул пачку "Нашей Марки". - Кури.
   Пустив струйку дыма, Поматимайор кивнул головой в сторону Митьки.
   - Он, конечно, прав. Как это у дяди Вани Крылова? "Не лучше ли, кума, на себя оборотиться?" Но прав ты, Митрий, с одной стороны. Я свое пожил, почудил, а ты только жить начинаешь. Ежели по моей стежке пойдешь - все потеряешь. Это точно.
   - А я в начальники не собираюсь, - огрызнулся Митька.
   - Как говорил один мой лучший фронтовой друг, царствие ему небесное: "И никогда, лейтенант, ты не станешь майором".
   - Толку от того, что ты им был.
   - Тоже верно, но только с одной стороны, теперешней. А в свое время толк был. Хотя кого винить? Никто силком в горло не заливал. Сначала думал, помати, баловство все,
  
   -42-
  зарекусь, и в любое время брошу, а когда потерял, что имел, оглянулся, матушки мои, ведь пропал. Кем был и кем стал? Да чего теперь об этом, - Поматимайор махнул рукой, помолчал. - У вас тут прямо стройка века, - перевел он разговор и, посмотрев на Михайлова, - размахнулись. К теплу поспеете?
   - Попробуем, - улыбнулся Михайлов.
   - Что значит, попробуем? Ты, Лев Алексеевич, в городе большим инженером был, а твердости в ответе нет. Негожею. Надо, - Поматимайор хотел было развернуть мысль, но Митрий, усмехнувшись, посмотрел на старика:
   - Вот пристебался.
   Поматимайор отреагировал мгновенно.
   - Ты, Митрий, в точности характер своего деда покойного перенял. Тот, бывало, мало что в разговор залазил, так еще и укусить норовил, хотя мужик, сам по себе, неплохой был. Из-за него, я в свое время, очередное понижение по службе имел.
   - Это когда Никита Сергеевич тебе руку пожимал и награды раздавал? - хмыкнул Митька.
   - Во-во.
   - Какой Никита Сергеевич? - заинтересованно спросил Михайлов.
   - Хрущев. Какой же еще? - снова хмыкнул Митька.
   Лев Алексеевич недоуменно посмотрел на Поматимайора.
   - Ну, не совсем, чтобы и пожимал, - косясь на Михайлова, хитро улыбнулся Поматимайор.
   - Так пожимал, или нет?
   - Почти что. Но это длинная история. Да и давно это было, - Поматимайор явно набивал себе цену, хотел, чтобы его попросили хорошенько, прежде чем он расскажет одну из своих веселых баек.
   - Ты уж уважь, Федор Иванович, - улыбнулся Лев Алексеевич, - с таким человеком довелось встречаться, и молчишь, - в голосе его звучали едва уловимые нотки иронии.
   - Ну, слушайте. Я тогда в четвертой бригаде колхоза имени Коминтерна работал, а должность моя была - "кудапошлют". Бригадой руководил Мельников Иван Михайлович, мужик из себя видный, но чуток доверчивый, как дите малое. Часы у него имелись, с фронту привез, трофейные. Это сейчас - часы на руке - в кого пальцем ни ткни, а раньше то редкость была и носил Иван Михайлович редкость эту поверх рукава рубахи. Для форсу, помати. Водился за ним и такой грешок.
   Однажды утром в бригаде сидим, наряд на день получаем. Все разошлись, я один остался. "Специально, - думаю, - всех разогнал. Сейчас песочить начнет. Учуял, видать, что я с утра баночку пропустил для бодрости духа".
   - Так, значит, ты один, Федор, остался? - спрашивает Мельников и цепко так на меня смотрит.
   - Один.
   - Садись поближе.
   - Да я тебя, Иван Михайлович, и отсюда хорошо вижу.
   - А чего голову в сторону воротишь? - наседает Мельников. - Никак опять причастие с утра имел?
   - Та Боже упаси, ни грамма.
   - А чего глаза закисли?
   - И оттуда видать?
   - Видать,
   - Ну и глазастый ты, Иван Михайлович, - пробую уводить его в сторону, - сразу видно -
   -43-
  глаз разведчика.
   Не помогло. Как пошел он меня распекать, как пошел.
   - Ты ж, Федор, - кричит, - фронтовик, офицер, орденоносец. И так опустился. Ты что думаешь, я не пью? Пью! А хоть раз ты меня под этим делом видел? И не увидишь, потому как знаю, когда ее употреблять. Праздник, какой, скажем, или по случаю гостя в хате. Бросай пить, - кричит, - последний раз, Федя, предупреждаю, добром это не кончится.
   - Все, - говорю, - Иван Михайлович, - больше, помати, ни грамма. Исключая праздники или случай какой.
   - Ладно, - сбавляя пыл, говорит Мельников, - последний раз поверил. И потому хочу тебе работу ответственную поручить. Вот только не знаю, справишься, нет ли?
   - Да как можно, Иван Михайлович, - чувствуя, что гроза миновала, повеселел я, - да чтобы Поматимайор и не справился? Быть того не может. Говори, чего нужно.
   - Ты сегодня с вилами пришел? - спрашивает он.
   - Ну да.
   - А косу еще не пропил?
   - Да ты что, Иван Михайлович, как же в хозяйстве без косы?
   - Та видел я твое хозяйство. Проезжал мимо подворья бабки Скоробогатихи, травой все заросло - к загате не подойдешь. Бирюкам, впору, заводиться. Ладно. Живо домой, бери косу и бегом на "асфальт". Обочины надо прокосить. Порядок должен быть? Должен. А то, иной раз едешь, глядишь по сторонам - трава стеной, как у тебя. А по этому "асфальту" не только мы в город, да на станцию Нагутскую ездим, по нем, иной раз, начальники большие проезжают. Один перемолчит, другой, небось, подумает: "Что за нерадивые хозяева тут живут?" Ведь могут так подумать, Федор?
   - Могут. А что, начальника, какого ждем?
   - Ты, вот что, вопросов меньше задавай. Дуй за косой, одна нога здесь, другая там.
   - А откуда начинать? - спрашиваю.
   - Откуда хочешь. Весь прилежащий к трассе участок бригады надо обкосить.
   - Так там работы на неделю.
   - Ну, уж, на неделю. Сегодня начнешь, завтра я еще людей подкину. За два дня надо управиться, понял, Федор?
   - Та чего уж не понять, - вздохнул я. - Только пока я туда доберусь, время, помати, к обеду подойдет.
   - На сегодня мою бедарку возьмешь. Она мне не понадобится. Косовица на носу, с председателем в МТС поедем, надо с директором все обладить. А ты на конюшне, скажи деду Галушке, чтоб Зорьку запряг, а то с Буянчиком не совладаешь, огонь жеребец.
   - Это я-то, не совладаю?
   - Слушай, чего тебе говорят, бо пешком пойдешь. Мне еще не хватало. Чтоб ты бедарку в щепки разбил. Все понял?
   Спросил Мельников и на часы посмотрел, что поверх рукава были застегнуты.
   - Ого! - говорит, - заболтался я с тобой. Седьмой час. Действуй, Федор, да смотри там у меня.
   Солнышко уже припекать стало. Еду я, помати, по левую руку пшеничное поле, по правую- кукурузное. В небе жаворонок заливается, ветерок свежий в лицо. Благодать. Гляжу, навстречу Никола Малюта, молоковоз, твой дед, Митрий. Кони сами по себе плетутся, а Никола, облокотился на бидон перевернутый и подремывает себе.
   - Эй, Никола, - крикнул я. - Тпру-у. Стойте, милые. Слышь, Никола, не в ту сторону едешь.
   Вскочил Никола, спросонок головой рассеянно завертел:
   -44-
   - А, што? Куда? В какую сторону?
   От сна очухался. Сплюнул:
   - Та ну тебя, голову морочишь.
   Смотрю, а глаза у него маленько округляться стали.
   - А чего ты, Поматимайор, - спрашивает, - на бригадирской бедарке разъезжаешь?
   Решил я тут над ним немножко пошутить.
   - Каждому свое, - говорю, - пришла пора мне на ней разъезжать.
   - Это как? - спрашивает Никола. - Выходит, на повышение пошел?
   - Пошел, - как можно равнодушнее отвечаю, а сам расхохотаться боюсь.
   - Эх, и брехать же ты мастак, - почесал затылок Никола.
   - Ты бы полегче, помати, дальше молоковоза тебя снимать некуда. Ну, чего уставился, поезжай. Недосуг мне с тобой лясы точать, уборка подходит.
   Смотрю, лицо у него посерьезнело, спрыгивает он с подводы и ко мне.
   - Ты что, - говорит, - Федор Иванович, взаправду?
   - А с чего мне шутки с тобой шутить?
   - Иванович, - говорит Никола, - ты уж обиду на меня не поимей.
   - Ладно, - говорю, - какая там обида. А вот трудодень один снять придется.
   - Это за что же? - оробевшим голосом, спрашивает Никола.
   - А то не за что? - потряс я кнутом. - Спишь на ходу, а как кони в поле забредут, да потраву учинят?
   - Так не было ж того.
   - На будущее наука, - оборвал я его. - Я порядок наведу, по струнке у меня ходить будите.
   - Федор Иванович, - взмолился Никола, - ты это, трудодень не снимай, а я уж тебя отблагодарю. Только не знаю, зараз или потом?
   - Купить, помати, бывшего майора хочешь?
   - Та ну што ты. Не знаю, как и сказать.
   - Говори, как есть!
   - Чекушку "Московской" в ларьке на станции приобрел, - говорит и так на меня посмотрел, что мне его аж жалко стало.
   "Ладно, - думаю, - сколько можно над человеком куражиться, так и переиграть можно".
   - Экой ты, - говорю Николе с укоризной, - чего ж молчал?
   - Та не знал, можно, чи не.
   - С бригадиром, да по маленькой, можно, - сказал я и с бедарки слез.
   Сели в лесополосе. Никола нехитрую закуску разложил, стакан наполнил и спрашивает, а у самого в глазах недоверие.
   - А когда ты, Федор Иванович, на должность заступил? Мельников вчера еще, вроде бы, командовал?
   - С сегодняшнего утра и заступил. Да я бы, помати, не пошел, председателя колхоза жалко. "Принимай, - говорит, - Федя, бригаду и баста!" Я и так, я и сяк. А он слушать не хочет. Я ему, мол, люблю за воротник заложить, а он ни в какую. "Некогда в бригадирах пить будет, порядок навести надо".
   - А Мельникова куда?
   - На мое место, куда ж еще?
   - А косу для чего возишь? - хитро улыбнулся Никола.
   - Косу? Ты вот, зараз, выпьешь и закусишь. Так? А она, - кивнул я в сторону Зорьки, - окромя воды ничего не пьет, а травку зеленую - с нашим удовольствием. Хороший бригадир должен заботу не только о людях иметь, но и о животине.
   -45-
   Когда Никола выпил, тут я его и спрашиваю:
   - А еще новость знаешь?
   - А шо такое? - насторожился Никола.
   - Та дед Силантий помер, - это я ему на полном серьезе говорю.
   - Та ты што? Я с ним за руку вчера вечером приветствовался. Хороший дед был.
   - А гуляка, помати, еще тот, царство ему небесное. Я вот все присматриваюсь, у Мотри мальчонка, ну вылитый дед Силантий. И конопушечный такой же, и нос картошкой. Видать, уважил Мотрю, когда крышу ей перекрывал. Это ж надо, под восемьдесят годков-то. Силен был дед.
   - Теперь все одно, отгулял, - вздохнул Никола и предложил, - давай, Федор, бригадирство твое обмоем.
   - А есть чем, - посмотрел я на чекушку пустую.
   - Для такого дела найдется, - Никола трусцой к подводе сбегал, быстро вернулся, налил , стакан мне протянул. - Слушай, Федя, а может, ты там для меня местечко теплое по-свойски подыщешь?
   - Не, Никола, - говорю, - и не мылься. Ты на выпивку больно падкий.
   - А сам-то?
   - А ты бригадира не коли. Я вот сегодня пока наряд на работу раздал, взмок весь. Теперь вот косить еду, то есть, это, проверять, помати. Ты там, когда "асфальт" проезжал, косарей моих не видел?
   - Че им там делать?
   - Председатель наказал обочины обкосить.
   - А песочком не наказал посыпать? - ни с того, ни с сего, хмыкнул Никола.
   - Каким еще песочком, чего ерунду несешь?
   - Фью-ю-ю! - присвистнул Никола, - так ты, оказывается, самой главной новости не знаешь?
   - Какой-такой новости?
   - Ну как же, вся станция Нагутская на ушах стоит.
   - Та не тяни, не тяни ты.
   - Сам Никита Сергеевич к нам в гости жалует!
   - Хрущев? Та ты шо?
   - Та ей Богу!
   - Вот оно, для чего обочины косить. Давай тогда за благополучный приезд и разбежимся делами заниматься.
   Но разбежаться не получились. Вторая чекушка нас погубила. Разморенные полуденным зноем, легли передохнуть, да и заснули. Проснулся я, матушка моя, солнце уже к закату. Лежу и думаю: "Вот и накосился, чем теперь перед Мельниковым крыть?" А по сторонам поглядел и в холодный пот кинуло - ни Николы, ни Зорьки с бедаркой. Туда-сюда. Нету. Что делать? Хочешь - не хочешь, надо возвращаться. Пока до села доплелся, смеркаться стало. Решил в бригаду зайти. Если Мельников там, рассказать, все одно дознается. Лучше раньше чертей получить, все на душе легче будет. Подхожу к бригаде, слышу, в бригадирской шум. Прислушался, предстоящую косовицу обсуждают. Я бочком в дверь, и у порога притих. Смотрю, Мельников в хорошем настроении. "Ну, - думаю,- пока ничего не знает". И тут он меня увидел.
   - Как у тебя дела, Федор, - спрашивает, - что успел?
   - Та вот, - говорю, - науспевался, хоть рубаху выжимай.
   - Молодец, - улыбнулся Мельников, - завтра надо закончить, как договаривались.
   Мне по-хорошему, развернуться, и, бегом из бригады. На конюшню забежать,
   -46-
  поинтересоваться, там ли Зорька? А нет, так поискать. Куда там! Дернул черт за язык. И знаю, не к добру все разговоры, а меня распирает, спасу нет.
   - Так это, Михайлович, с тебя, вроде как, магарыч, помати, причитается.
   - Чего? - Мельников как-то нехорошо посмотрел на меня.
   - Магарыч с тебя.
   - Это за что еще?
   - Ну как же, гость большой уже проехал.
   - Как проехал?
   - Хе-ге. Только пыль столбом.
   - Это как же? Откуда знаешь? Видал, что ли?
   - Кабы видал. Лично за ручку приветствовался и разговор имел.
   - Как? Ты серьезно?
   - Не пристало мне шутить. Магарыч ставь, Михайлович.
   - Выкладывай, Федя, все как есть, - Мельников аж привстал со стула.
   - Только я на место прибыл, прикинул, как да чего, гляжу, одна "Победа", другая, третья, пятая, десятая. Я столько их в куче и не видел с роду. "Тут что-то, - думаю, - не то". Вдруг вся процессия по тормозам. Из ближней машины выходит дядька, росточком с меня. Белый костюм на ем, брыль новый. Матушки мои, сам Никита Сергеевич.
   - Здравствуйте, - говорит, - товарищ колхозник, - и руку для приветствия протянул. - Работаете?
   - Да вот, собираюсь.
   Достает он пачку дорогих папирос, мне предлагает, закурили.
   А вокруг него ребята крепкие стоят, на меня зорко поглядывают, потому как с косой я.
   - И что Вы тут собираетесь делать? - спрашивает.
   - Да вот, Никита Сергеевич, - отвечаю, - подкосить думаю. И обочину в порядок приведу, и животину свежей травкой побалую.
   - Молодец, Федя, - вставил Мельников. - А он что?
   - Как у вас нынче виды на урожай? - спрашивает.
   - Поля вот они, рядом, - говорю, - пойдемте, Никита Сергеевич, и посмотрим.
   Зашли в поле. Он, помати, колос сорвал, лущить начал и молодое зерно на вкус пробует. Что ни говори, по всем статьям, истинный хлебороб.
   - Да, - говорит,- богатый урожай будет. Чьи угодья?
   - Колхоз имени Коминтерна, - отвечаю, - четвертая бригада.
   - Хорошо, - говорит, - а кто у вас бригадир?
   - Что, так и спросил? - встрепенулся Мельников.
   - Так и спросил. Отвечаю, такой-то.
   - Это, - говорит, - не тот Мельников, который за форсирование Днепра орден получил? Высокий такой, чернявый?
   - Он что, меня знает? - Мельников со лба принялся пот вытирать.
   - Выходит, знает, если в точности все говорит. Молодец, - говорит, - этот Мельников у вас. И на войне героем был, и в труде - орел.
   Подозвал писаря своего.
   - Пиши, - представить бригадира товарища Мельникова к награждению Орденом Знак Почета за ударный труд.
   - Что так и сказал?
   - Так и сказал.
   И тут, Митрий, твой дед всю малину и обгадил. Он, оказывается, сзади меня стоял, все это слышал, а потом как заорет:
   -47-
   - Та чего ты, Михайлович, уши развесил. Брешет он все. Пусть лучше расскажет, как в бригадирах сегодня походил, та так, что Зорьку с бедаркой потерял.
   Народ, что в бригадирской был, от смеха зашелся, а мне что оставалось? Шмыгнул в дверь, а твой дед, Митрий, вслед мне:
   - А за то, что я Зорьку аж возле Церкового пруда нашел, магарыч с тебя причитается.
  
  
   Глава одиннадцатая.
  
  
   О н спрыгнул с подножки вагона на насыпь, закинул лямку вещмешка за плечо; руки сами потянулись оправить сначала гимнастерку под ремнем, потом пилотку, слегка сдвинув ее на правый бок. Огляделся. Немногочисленные пассажиры, сошедшие с поезда, шли к небольшому деревянному строению станции, и о н направился туда же.
   "Там от станции версты три будет, - вспомнил о н слова Василия, - вдоль железнодорожного полотна пойдешь, если оказия, какая не подвернется".
   "Да ты что, Вася, все образуется, - пробовал о н успокоить и поддержать своего госпитального соседа по койке. - Мы с тобой еще..."
   "И зачем он меня второй раз резать стал? - Василий отвернулся тогда к стенке, и, вздохнув, едва слышно, добавил. - Не выкарабкаюсь, чую!"
   За думками о н не заметил, как вышел на деревянный настил пристанционной площадки и вдруг почувствовал чье-то прикосновение к локтю. Остановившись, и, повернув голову, увидел перед собой старика, разглядывающего е г о близоруким прищуром слезящихся глаз.
   - Здорово, служивый. А я гляжу, завроде, ненашенский? - улыбнулся старик, обнажив в глубине, сросшейся с усами бороды, нестройные, пожелтевшие ряды, изьеденных годами зубов. - Далеко путь держишь?
   - До Черноозерской.
   - Во как! - всплеснул руками старик, - а к кому?
   - Назарову. Евдокию Климовну навестить надо.
   - Погоди, служивый, ты не от Васятки-найденыша будешь?
   - От Василия Назарова, да.
   - Так он же в госпитале, на излечении. Письмо от него, недели как три получили, - быстро затараторил старик. - Правда, не им писанное, не его рукой, но письмо хорошее. На поправку дело идет, Васятка сообчал, скоро домой...
   - Нету Василия, после второй операции помер.
   - Ах беда, ах беда, - запричитал старик. - Каково теперь Климовне? Ить треугольник, когда получила, всей деревней читали, радовались, слава Богу, хоть Васятке повезло, да вернется домой. А ты ничего не путаешь? - с едва заметной надеждой в голосе спросил старик, слегка подавшись вперед.
   - Я с ним в одной палате лежал, койка к койке. Награды попросил перед смертью матери передать. Орден и две медали.
   - Ну да, ну да. Эх, война проклятущая, наделала делов. Двадцать семь черноозерских мужиков забрала, и каких мужиков, и не одного не вернула. - Старик замолчал, вздохнул. - Ладно, делать нечего. Поехали к Климовне. Я тут на станцию по житейским делам приезжал, да чего душу кривить, к поезду подгадать старался...
   "...Какая все-таки несправедливость, - сидя уже в телеге, запряженной подслеповатой кобылкой, глядя на ее старчески обостренный костистый круп, думал о н. - Вот кто я? Что
   -48-
  я? Почему именно я, начавший вторую, новую жизнь с гневного голоса человека, вертящего перед глазами пинцет, с зажатым в нем пулей, почему я выжил и теперь должен предстать перед матерью, потерявшей уже после войны сына? Почему не этот Василий, а о н остался жить? Ведь по всему видно, как его ждали. А может и м е н я кто-то ждет? Кто? Где?"
   Перед глазами поплыла картина, когда придя в себя в госпитальной палате, о н обвел безучастным взглядом потрескавшийся серый потолок, такие же серые обшарпанные стены, койки, с лежащими и сидящими на них ранеными, и, чувствуя, как пульсирующей волной подступает к голове этот назойливый, надсадный шум, все нарастающий и нарастающий, устало смежил веки.
   И тут же всплыло в сознании перекошенное злобой лицо здоровенного детины, с засученными по локоть рукавами гимнастерки и его звероподобный рев:
   - Счас ты, сучара, у меня все вспомнишь. И че надо, и че не надо вспомнишь. Скоко ж можно измываться над товарищем лейтенантом, вражина?
   Удар в грудь был такой силы, что о н свалился с табурета и громила принялся бить е г о сапожищами.
   - Под дурачка косишь? - ревел он. - От фронта хочешь увильнуть? Я тебя сразу раскусил. Мы тут кровь проливаем, а ты, шакалюга, отлынить надумал? Счас ты у меня заговоришь, все вспомнишь, мать твою...
   Жалобно скрипнула дверь немазаными петлями, послышались шаги.
   - Отставить, Зверев. С таким усердием, да на передовую бы.
   - Так я ж, товарищ лейтенант, - шумно дыша и вытирая пот с бугристого надбровья, угодливо посмотрел на вошедшего громила, - для Вас старался. Счас он у меня...
   - Отставить. Усади его на стул. Падает? Так придержи. Сейчас в подвал его поволочешь. Ну что, ничего не вспомнил?
   Перед е г о глазами молодое розовощекое лицо, с пушком волос на верхней губе.
   - Пристрели, лейтенант, - не узнавая своего голоса, прохрипел о н, - сил моих больше нет.
   - Ишь, чего захотел. Ты еще на курорт попросись? Не выйдет. В штрафбат загудишь. Может, там что вспомнишь, если, конечно, выживешь...
   А потом поплыла другая картина. В наскоро вырытом межокопном переходе сидели скученно, поджав колени к груди. На едва светлеющем горизонте тускло догорала последняя звездочка.
   - Паскуды, хоть бы покормили, - послышался неподалеку чей-то недовольный голос, тяжелый вздох, завершившийся смачным плевком.
   - Ты, скажи, винтовок на всех не хватило, а саперной лопаткой много навоюешь? - просипел чей-то простуженный голос совсем рядом.
   - Хоть с винтовкой, хоть с лопаткой, какая разница. По три патрона выдали, суки. На верную смерть гонят, как стадо баранов.
   - А может, Бог даст, доведется оружие раздобыть в бою? - с надеждой просипел второй голос.
   - Ага, раскатал губы, немец только и ждет, как бы тебе свой "шмайсер" подарить. Ты сначала до "передка" добеги, да лопаткой помаши. Святая простота! - заключил первый голос и снова сплюнул.
   Помолчали.
   - Тебя за что? - спросил второй голос.
   - Рожу лейтенанту намылил. Ну, что смотришь? - усмехнулся первый голос. - От души намылил и в штрафбат загремел. Это ж, все кругом, знакомо мне, родом я отсюда.
   -49-
  Лейтенанту говорю, мол, отпусти, в деревню сбегаю, Бирюлино. Верст пять каких-то, за ночь управлюсь, к утру вернусь.
   - А он?
   - А он уперся, как бык, нет, не положено. Думаю, да пошел ты, дождался темноты и погнал. Утром вернулся, меня под руки и к лейтенанту. Доброхот какой-то, мать твою, заложил.
   - Ну а дома-то как?
   - Да никак. Спалил немец Бирюлево подчистую. На головешки обгоревшие полюбовался и сюда, в штрафной батальон.
   "Бирюлино. Би-рю-ли-но. Спасибо тебе, браток, - подумал он, судорожно сжимая саперную лопатку в руках, - вот, кажется, я и определился. Фамилией, именем нарекли. И родина, вроде, появилась. Запомнить надо. Би-рю-ли-но. Хотя о чем это я? Вряд ли выживу"...
   ...- Задремал что ль, служивый? - вырвал его из воспоминаний голос старика, сидящего спиной. - Сам, спрашиваю, откуда? Побудешь у нас, да и домой? Так? Ну, чего молчишь, дремлешь?
   - Да нет, о своем думаю.
   - А чего тебе думать? Радуйся. Опосля такой войны жить остался. Руки-ноги при тебе, голова на плечах, чего еще надобно?
   - А почему - "найденыш"? - стараясь перевести разговор, спросил о н.
   - Вон ты про что? Не родной он Климовне сынок был. Да тут история давешняя. Случилось это, дай-ка припомнить, ну да, в году тридцать втором. Появилась у нас в деревне Черноозерской семья переселенцев.
   Зима, помню, затяжная выдалась, морозная, хотя апрель на исходе был. Заходит как-то под вечер в избу мою уполномоченный по спецпереселенцам Яшка Кротов и говорит:
   - Возьми, Силантий, переселенцев на постой. Больше, как у тебя, разместить негде.
   - И много их? - спрашиваю.
   - Пятеро. Да вон они, во дворе стоят. Пусть хоть пока перебудут, потом определимся..
   Изба у меня большая, сам бобылем жил. На пятерых, думаю, места хватит.
   Выхожу. Хозяин, Федор, по фамилии Ванифатьев, высокий такой, худощавый. Обличием бирюковатый, глаз калмыковатых от земли не отрывает. С ним женка, Климовна, значит, да трое девчушек-дочушек. Катерине и Машутке, двойняшкам, то есть, годков десятка полтора, а младшенькой Сонюшке с десяток. Стоят, к мамке жмутся, промерзли и с такой надеждой на меня смотрят, а вдруг, как и здесь, не примут? И у каждого в руке по котомке.
   Я их скорее в избу, располагайтесь. Побежал, баньку протопил. После баньки за стол усадил, наметал, чего ни то, грибочки соленые там, да рыбку вяленую отварную с картошечкой, накормил. Женскую половину на роздых определил, а сам с хозяином, Федором, значит, за столом разговор имел. И вот чего мне поведал.
   С Дону они оказались. В тридцать втором году дошла до их хутора коллективизация. Понаехали с района начальники большие, собрали казаков в кучу, принялись за колхозную жизнь агитировать. Федор, он, сам-то, не особо какой зажиточный был хозяин, но в колхоз записываться отказался наотрез "Это чего ради, - кричал он прямо у самого президиума, где за столом, кумачем крытым, заезжие агитаторы расположились, - я в ярмо залезать буду? Почему я должен горбатиться на кого-то? Я сам себе хозяин".
   Самый главный из наезжих, секретарь районной партячейки, стал его корить: "Ты же, Ванифатьев, в гражданскую войну в Первой конной армии товарища Буденного воевал, именным оружием награжден, кто же, как не ты, должен казачье-крестьянскую
   -50-
  сознательность иметь".
   Федор свое гнет:
   - Мы контру раздавили? Раздавили. Захребетников трудового народа "на нет" свели? Свели. Я за Советскую власть воевал, чтоб свободным хозяином быть, а получается, мне хомут на шею примеряют. Я сам могу себя и семью свою прокормить, так зачем же мне еще про кого-то думать надо?
   Словом, сорвал запись в колхоз. А на следующий день, только смеркаться стало, нагрянули в курень Федора Ванифатьева гости в кожанках: "Собирайся, голубчик, и семью собирай. Берите с собой, чего донесете, и, поехали". Федор к наградной шашке кинулся, что над кроватью висела, да куда там, ребятки в кожанках на руках повисли: "Не дури, дядя, коль семью потерять не хочешь!"
   Мужик, он, чего говорить, неплохой был, работящий, с людьми, в обращении, правильный. На лесоповал работать пошел. По полторы-две нормы ломал. Обжиться еще не успел, а уже надумал избу ставить. Дело нужное - почему не помочь мужику? К заморозкам, артельно, мы ему избу поставили. Только он собрался семью в жилье собственное переселять, бумага ему из Москвы приходит. Принял ее, распечатать не может, руки ходуном ходят.
   - Почитай, - говорит, - Силантий, что-то я глазами слабеть стал.
   Читаю, мол так и так, такая-то комиссия, рассмотрев дело Ванифатьева Федора, не нашла состава преступления и потому постановила не чинить препятствий в возвращении на родину. Сплюнул Федор, словом матерным выругался, чего раньше за ним не замечалось, да и говорит:
   - Никуда не поеду. От добра - добра не ищут! Тут вон, изба своя, хозяйство, какое-никакое, работенка, хоть потная, да не пыльная, а там, поди, братовья-казачки курень разгребли, небось, Палкан со двора сбег.
   И остался. А чего? Места у нас рыбные, грибов, ягоды всякой, тьма-тьмущая, собирай - не хочу, картошечка своя поспевает, а про охоту уже и не говорю.
   А годка через три Васятка у него появился. Возвращался Федор по зимнику со станции. В гостях у кума был. Едет себе, под хмельком слегка, подремывает в санях. Ни с того, ни с сего, кобыла остановилась. Ни взад, ни вперед. Храпит, копытами перебирает. Федор с саней, за уздцы ее - ни в какую! Потом смотрит, обочь дороги бугорок какой-то. Кнутом разгреб, - матушка Пресвятая Богородица - мальчонка. Он его на сани, попоной накрыл, кобылу кнутом огрел и скорее в деревню. Забегает в избу: "Мать, девчата, живо давайте, может, спасем!" Занес в сени, принялись гуртом растирать мальчонку снегом, смотрит, тот глаза приоткрыл. В избу живо, горячим напоили, спать в теплое уложили. Оклемался найденыш, Бог милостив, ничего не отморозил, только кожа на лице, да руках хлопьями слазить стала. Да то не беда, то медвежий жир мигом поправит. Расспросили, кто и откуда? Васяткой зовут, отвечает. Беспризорник. Хотел до Архангельска добраться, матросом стать, да холода не выдержал, под вагоном ехал. Это ж надо додуматься, из Москвы в Архангельск в зиму собрался.
   - Ладно, - говорит Федор, - давай так порешим: до тепла у меня перебудишь, а там жизнь покажет, как, да что?
   Мальчишка смышленым оказался, в школу учиться пошел, сначала с малышней сидел полгода, потом с Сонюшкой учиться стал. К тому времени Федор его усыновил. По весне спрашивает: "Ну что, в Архангельск поедем в матросы определяться или подучимся маленько?" Васятка плечами пожал: "Если можно, я останусь". "А чего ж нельзя, живи, учись, расти!"
   - Ты слушаешь меня, служивый, не уснул, там, часом? - спросил дед Силантий.
   -51-
   - Нет-нет, - ответил о н, - интересно рассказываете.
   - Ну, слушай дальше. Время шло. Старшие двойняшки в Архангельске определились. Катюшка на медицинскую сестру выучилась, Машутка по торговой части техникум закончила. Семьями обзавелись. Сонюшка перед войной на бухгалтера училась, а вот Васятке на моряка выучиться не довелось. Беда вышла. Пошел Федор на охоту, да нарвался на медведя -шатуна. Что оно там получилось, сказать трудно, видать, только подранил, тот его и заломал. Три дня Федор пожил и помер, не вытянул. Спрашиваю, как-то, у Василия: "Как же теперь?" А он отвечает: "На место отца пойду, мать одну не брошу, да и Сонюшке помочь доучиться надо".
   А там война началась. Сонюшка-то доучилась, да потребность была большая на железной дороге и стала она работать на станции Малошуйка стрелочницей. Аккурат, в сорок третьем году, когда мы Василия на фронт провожали, шел через станцию Малошуйка эшелон воинский. На Мурманск. Остановился. Тут-то Сонюшка с одним матросиком и познакомилась. Он за кипятком на станцию бежал, и эшелон стоя всего-ничего, минут пятнадцать, но этого хватило, чтоб понравиться друг дружке. Взял матросик Сонюшки адрес, наказал, чтоб ждала до победы, и поехал дальше на полуостров Рыбачий немцу хребет ломать. Письма хорошие писал, она ему отвечала. Теперь матросик тот в мичманы вышел, только в госпитале лежит, там, в Мурманске, на излечении. Климовна на днях делилась, Сонюшка в гости наведывалась, про мичмана своего рассказывала: говорит, как только на ноги встану - сразу к тебе, и готовься, на родину, на юга увезу. А что? Дело молодое. Коль за пятнадцать минут сумел девке в сердце запасть, за милу душу, увезет. Подъезжаем, однако, вон Климовна навстречь бежит. Э-хе-хе! Небось, думает, сыночка везу...
  
  
   Глава двенадцатая.
  
  
   Архангельская земля... Край озер голубых, лесов не хоженых. Осмотрелся о н, помозговал. Чего лучше искать? Да и остался. По-правде сказать, мысль неспокойная постоянно преследовала: хоть край и глухой, немноголюдный, но вдруг, да встретится человек, который раньше е г о знал, из фронтовиков, до беды? И выходит, вроде, как прячется о н здесь. А куда деваться, коль живым остался?
   Остановился у Климовны, думал на время, но только разговор зашел, та и слушать не захотела, с обидой в голосе, заявила:
   - А чем у меня плохо? И обстиран будешь, и ухожен, и сыт. Нечего там, в леспромхозовских бараках, клопов кормить.
   Пошел работать на лесоповал. Кадровичка, полная, с глубоким, через всю щеку, шрамом, с красной планкой за ранение и медалью "За победу над Германией", оформляя на работу, спросила:
   - А ты не танкист? Механизаторы нам, во как нужны, - она провела ладонью чуть пониже мясистого подбородка. - Может, на курсы пойдешь?
   - Пойду, - согласно повел о н плечами.
   На курсах, где занимались по вечерам, после трудового дня, подобрались в основном девушки, да женщины, а из мужчин - о н и двое безусых подростков. Сначала опасался, получится у н е г о с учебой, нет ли, а потом заметил странную особенность: начинает лектор рассказывать об устройстве блока цилиндров, топливного насоса или коробки передач, а о н, вроде, это знает. А когда первый раз к трактору подошел, на занятии
   -52-
  по практической езде, завел двигатель, сел в кабину, руки как-то сами к рычагам потянулись, сцепление выжал - без рывка машина тронулась. Сидящий рядом лектор, с вытянутым морщинистым лицом, одобрительно подмигнул из под очков с толстыми линзами, крикнул в самое ухо, стараясь перекричать рев мотора:
   - То-то, мужик. Хотя, брат, моя школа чувствуется. С бабами, вот только, что делать, ума не приложу? Из всех Кирина Зинаида - куда не шло, а остальные, беда, - и лектор как-то обреченно махнул рукой.
   Стал работать трактористом, а как выходной - скорее в лес. Интерес проявился, грибника, да ягодника. Рыбалкой увлекся, а вот зверя и птицу не стрелял; ружье, что от Федора осталось, только на крайний случай брал. И приворожил его лес. Особенно зимний. Своею тишиной снежной. Горделивым молчанием вековых елей и сосен. Кто же красоту такую непостижимую придумать мог?
   И случился однажды день, которого о н, не то чтобы опасался, но от которого до поры оберегала его судьба.
   С раннего утра, закинув ружье за спину, о н встал на лыжи, только в лес углубился - стон услышал. Подумалось сначала - показалось. Однако, приостановился, прислушался. Нет, отчетливо стон слышен. Свернул в сторону, лыжню увидел, а потом и самого человека, бородатого, о ствол сосны оперевшегося. Поближе подошел, поздоровался. Лицо знакомое, остроносое, где-то видел. Где же? А, это же новый лесничий, как же сразу не узнал?
   - Случилось что? - спросил о н. - Помощь не нужна?
   - Да вот, ... - лесничий матерно выругался. - Крепление на лыже лопнуло. Не доглядел. С ногой что-то, похоже, вывихнул.
   Сам исподлобья смотрит. Раза два приходилось им сталкиваться и каждый раз лесничий этот на н е г о как-то пристально смотрел. Не так, как все, а словно сверлил насквозь. Вот как сейчас.
   - Как же помочь тебе? - выговорил о н , прикидывая, что же придумать.
   - Лыжи свяжи, эта, а на связку - лапник, - подсказал лесничий.
   Кое-как добрались до жилья, хорошо хоть изба лесничего крайней к лесу была. Спина взмокла, руки-ноги от усталости подкашиваются, но раздеться помог, на лавку усадил, дровишек в остывшую печь подбросил.
   - Давай посмотрим, чего с ногой? - предложил о н. - Может, фельдшера позвать?
   - Не надо ничего смотреть и звать никого не надо! Мне ты нужен, - лесничий впился в
  н е г о взглядом. - Не подскажешь, зачем?
   "Ну, вот оно. Свершилось. Всю войну прошел, сколько людей перевидал, а в этой глухомани в западню попал. А нервишки ни к черту, ишь, как ноги задрожали",
   - Садись, разговор будет. А чтобы он получился, у меня бутылка спирта имеется. - Лесничий указал на полочку, занавешенную ситцевой занавеской. - Там стоит. Да две алюминиевых кружки прихвати и деревянную чашку с солеными груздями.
   - Я не пью, - исподлобья глядя на него, выдохнул о н.
   - А я знаю. И что не куришь, эта, тоже знаю, - разливая по кружкам, сказал лесничий, и пристально окинул е г о прищуренным взглядом смоляных глаз. - Давай знакомиться. Я, как ты помнишь, Воронов Ерофей Тимофеевич, а вот как ты, Алексей Михайлов, стал Иваном Ивановым, сейчас мне и расскажи. Да полушубок сними, кому-то из нас больно жарко будет.
   Тело будто окаменело. "Слава Богу, конец развязки. Сейчас, наверное, в районную милицию, а там... Выпить, что ли?"
   Потянулся о н к кружке, обеими руками поднял, одной не удержать, выдохнул и
   -53-
  маленькими глотками выпил. До дна.
   "Вот и все, кончилась комедия. Значит, я Алексей Михайлов".
   И впервые за долгие годы, он так облегченно вздохнул, что окаменелость враз отлетела, будто и не было. И сказал, только голоса своего не признал:
   - Ты мне можешь не поверить... Я пошел... В милицию...
   - Нет, погоди, - гневно крикнул Тимофей, - туда мы успеем. Ты мне, гнида, скажи, зачем оборотнем стал и в этом глухом углу затаился?
   - Ну, раз в милицию мы успеем, - спокойно сказал Алексей, - я, пожалуй, выпью еще.
   Он стал наливать в кружку и удивленно усмехнулся - рука не дрожала. Поднял, неторопливо выпил, к закуске, опять таки, не прикоснулся, кулак ко рту поднес.
   - Значит, говоришь, я Алексей Михайлов? Спасибо тебе. А теперь, слушай.
   И рассказал все. Как на духу. Когда закончил, на Воронова посмотрел:
   - Напоследок скажи, кто сам и откуда меня знаешь?
   Ерофей сидел поникший, взгляд блуждающий.
   - Прости, Алеша, я думал, худое услышу - задушу, эта, своими руками. Воевали мы с тобой в сто восьмидесятой танковой бригаде. Ты тоже механиком-водителем был. Классным. Последний раз я тебя видел, когда ты с лейтенантом Сотниковым в разведку уходил. Не помнишь, такого? Мы в блиндаже сидели, а он вбегает: "Ребята, в ружье!" И не вернулись. Может, тогда все случилось?
   - Может быть.
   - Ну, хорошо, а почему не лечился?
   - На курорте? - криво улыбнулся Алексей.
   - Почему на курорте? В том же госпитале, эта, врачам объяснил бы, так и так.
   - И опять в особый отдел на истязание?
   - Как же ты живешь? Получается, как ломоть хлеба отрезанный.
   - Получается - так, - пожал плечами Алексей. - На фронте об этом меньше думал. Со смертью в прятки играл, не до этого было. Ты, самое главное, не помнишь: родом я откуда буду?
   - Ой, нет. - Воронов почесал бороду. - Хотя погоди. Письма ты получал, жена писала. Это хорошо помню. Кажется, ставропольский.
   - Значит, у меня и жена где-то есть? И дети, наверное?
   Теперь Воронов неопределенно пожал плечами.
   - Не дай Бог оказаться в твоем положении. Как же дальше жить со всем этим беспамятством?
   - Знаешь, Ерофей, просыпаюсь я каждое утро и думаю: "Если Бог дает мне еще один день жизни, значит, так ему угодно, значит, не зря мне Он этот день отпускает". Не помнишь, я партийным был?
   - Да. Вместе в партию вступали.
   - Как-то на станции в церковь зашел. Ноги сами завели. Перекрестился, а старушка, рядом стоящая, головой укоризненно качает. Неправильно. Справа налево Крест ложить надо. Поправился. Походил, на иконы святые посмотрел, свечку поставил. Знаешь, легче дышать стало. И понял я самое главное. Вот в лес с ружьем хожу, но ни разу добычи не принес, не поднимается рука. Мысль только иной раз хлестнется - сесть, сапог стащить и... Глупо. Коль вражья пуля не нашла, своей - жизни нитку рвать не гоже. Теперь вот проблеск появился. Алексей Михайлов, значит, родом Ставропольский. Пойти в милицию и все объяснить?
   - Не, не вздумай. Правеж у них короткий. Суд и лагерь. Если не круче. Пусть, эта, будет так, как есть.
   -54-
   - Чтобы опять, когда-нибудь, другой лесничий "гнидой" окрестил?
   - Прости, меня же понять можно. Слушай, а не подыскать бабу тебе? Семьей обзаведешься, ребятишки, хозяйство.
   - И ребятишкам чужую фамилию давать? А та женщина, которая на фронт мне писала, она как?
   - Ты скажи другое. Баб и девок хоть и тьма, да правильные перевелись. Мою, вон, бывшую, взять. Воевать уходил, сказал: "Коль убьют или покалечат крепко, не неволю, бабью долю свою решай по усмотрению". Она мне, стерва: "Ой, Ерофеюшка, да что ж ты такое говоришь? Я тебя любого дождусь." Сама слезы вытирает, а в глазах плутовство. Красивая, больно, была. И что ты думаешь? Не убили, не покалечили, да стоило только Ерофею за порог - в шашни ударилась. А потом и совсем за тыловую крысу замуж выскочила. Вернулся, не стал руки марать, матом обложил обоих и из Архангельска прямиком сюда. Хорошо, хоть детей не прижили...
  
  
   Петр Марченко оказался на редкость веселым, непосредственным человеком. За столом, накрытым в честь приезда Сонюшки с женихом, он заразительно смеялся, запрокидывая большую, черноволосую голову, сыпал шутками, пил немного, но снедь, выставленную Климовной, перепробовал всю.
   - Люблю я повеселиться, а особенно поесть! - протягивая руку к очередному куску отварной вяленой рыбы, с улыбкой глядя на суетившуюся подле стола Климовну, сказал он. - Рыбка у Вас отменная, мамаша, - и расстегнул крючок и верхнюю пуговицу морского кителя.
   - Вот и оставались бы, - вступил в разговор дед Силантий. - У нас этого добра не меряно. Медвежатинки отведай, сам коптил.
   - Пробовал, дядя Силантий, тоже вкуснятина. А, насчет, остаться, мне еще в Мурманске предлагали. На судоремонтном заводе. Отказался. Десять лет родных краев не видел. Шутка ли? Как призвали в тридцать шестом, и по сей день. Да скоро уже.
   - А родом откуда? - спросил дед Силантий.
   - Ставропольский я. Станция у нас такая есть, Нагутская называется, а рядом село Солоно-Дмитриевское. Правда, я на хуторе родился, Покровском. Когда колхозы организовывались, хутор разбегаться стал, отец в село Нагут не поехал, куда большинство хуторян переселилось. Не захотел в колхоз. Определился на станции Нагутской в клепальщики.
   Дед Силантий с Климовной переглянулись, та головой закивала, слегка глаза прикрыв.
   - Все говорил, - продолжал Петр, - "Смену отработал и ходи, поплевывай. А на земле надо без роздыху, от зари до зари". До службы я у него подручным поработал. Работа не плохая, шумная только.
   Уже на станции, в ожидании поезда, покуривая не в затяг папироску, мичман признался Алексею:
   - Оно, конечно, у вас тут не пропадешь. Я как вспомню тридцать третий год, оторопь берет. Пухли от голодухи, лебеду жрали. А с другой стороны, не поверишь, браток, что ни ночь, особенно последнее время, снится один и тот же сон. Будто хожу по Суркулю, бугор у нас так называется, цветок воронец собираю. Красный такой цветок, с листом резным, красивей нету. В синеватой дымке гора Кинжал высится, а в дали далекой Эльбрус двугорбый белизной величественной к себе манит. Нет, не даром говорят: "Где родился, там и пригодился!"
   Непостижимо больно хлестали слова Петра Марченко, разрывалось все внутри, хотелось
   -55-
  крикнуть: "Счастливый ты человек, Петя. Знать бы где мой уголок, может рядом совсем с твоим, полететь туда, хоть одним глазком посмотреть, земле родной поклониться. Как же тяжело отрезанным ломтем жить. Без родины жизнь хуже неволи!"
   Судьбе было угодно распорядиться так, что вернувшись в отчий дом, Петр Марченко не приживется там с молодой женой, переедет в село, куда наотрез отказался ехать в свое время отец и поселятся они в хате тетки, чахлой, постоянно жалующейся на недомогание, старушки. А на следующий год страшное помело голода пройдет по этой земле. Иссохнут колхозные поля, пугающие чахлым, нежилым колосом и громадными рваными трещинами сухой земли, пересохнут огороды, а выгоревшее от беспрестанного зноя небо, затмят полчища прожорливой саранчи, поедающие жалкие остатки пожухлой растительности. Измотанные постоянным недоеданием люди, с тревогой будут ждать зимы - летом хоть как-то можно перебиться в еде, используя в пищу стебли трав и корений. Придет зима, как никогда морозная и снежная, и основным продуктом на столе станет мелкий картофель, что обычно скармливали домашней животине, да сладковатый до отвращения бурак. Кукурузная каша, мамалыга, будет праздником.
   Наступит время и в хате Петра Марченко разнесется дразнящий ноздри запах свежеиспеченных пшеничных пышек в перемешку с ароматом доходящего до готовности борща с утятиной; Петр, сев за стол, разломит пополам пышку и долго, с упоением будет рассматривать ее, отвернув голову к окну.
   - Ты, вот что, Софья, парочку Михайловым снеси. Если бы не Ольга.., - он не договорил, провел ладонью по глазам, как будто разглаживая густые брови.
   - Уже снесла, - захлебываясь слезами, ответила жена, не отнимая рук от большого живота, выступающего из под цветастого передника. - И борща налила, и пол-утки отварной отломила...
   - Ну и хорошо. И еще. Не обижайся только, попросить хочу. Ты в борщ никогда больше бурак не ложи...
  
  
   Глава тринадцатая.
  
  
   Вот и пришла долгожданная весна. Череда теплых солнечных дней подсушила тропки подле домов, заревели, заклокотали ручьи, устремившиеся под гору к речушке Сухой Карамык, летом пересыхающую, а теперь бурлящую, неугомонную, грозящую кое-где затопить даже прибрежные огороды.
   Утром, идя на работу, Лев Алексеевич сначала услышал, а подняв голову, увидел, сидящего на ветви старой акации у покосившегося скворечника скворца. И так тепло стало на душе, даже петь захотелось.
   Целый день Михайлов был занят делами, связанными с заключительными работами: на завтра намечался пуск линии по производству фундаментных блоков. Даже пообедал на скорую руку: приехал на стройплощадку председатель, пришлось обходить хозяйство вместе.
   - Что осталось? - спросил Сергей Иванович.
   - Последние хвосты подбираем. На барабане ведомом транспортерной ленты регулировочные винты поставить надо, а остальное - мелочевка.
   - На мелочевке, как раз, иногда проколы и бывают. А регулировка?
   - Натяжку сделаем, а регулировать будем под нагрузкой.
   - Почему не сразу?
   -56-
   - Лента новая, не притертая. Без толку.
   - Что козловой кран?
   - Бегает.
   - А прерыватели?
   - Пока поставили старые. Послужат еще. Не забыл свое обещание, Сергей Иванович?
   - Нет, помню. Прерыватели я тебе найду.
   - Да, навес делать надо. Тогда мы не будем зависеть от погодных условий.
   - Разоритель, ты, Лев Алексеевич. Потерпи, железобетонный цех скоро строить начнем.
   - Когда это еще будет? А представь, пошел дождь и все работы надо останавливать.
   - Ладно, будем думать. Жаль, что завтра уезжаю с утра в район, хотелось посмотреть, как все это хозяйство закрутится.
   - А я только хотел попросить, чтобы никого на стройплощадке не было. Я суеверный. Запустим, отладим. Тогда, милости просим, смотрите.
   - Прораба не вижу.
   - В мастерские побежал. Гайки "на шестнадцать" кончились. Ни гаек, ни болтов.
   - Зато, может, научимся с земли подбирать. Сколько лет ходили, по болтам-гайкам топтались. Как он?
   - Да мировой парень.
   - У тебя все мировые. Малюта пьет?
   - На работе не замечен.
   - Ну, ладно, извини, что пообедать не дал. - Сергей Иванович протянул руку. - Желаю успехов.
   Вечером он шел домой неторопливой, усталой походкой. Думал о завтрашнем дне, о том, что все вроде бы сработано на совесть, а ночью долго не сможет заснуть, да и спать будет беспокойно. Это уже в крови. Так было у него всегда, но те пуски были масштабнее, с этим никакого сравнения. И все равно он волновался.
   Так он шел, поглощенный раздумьями, и, вдруг почувствовал - идет не туда! Нет, он шел к дому, но другой дорогой. Она была длиннее. И он давно не ходил по ней. Просто потому, что в последнем доме по этой улице, когда-то жила о н а. Улица обрывалась, дальше шла поляна, поросшая кустарником. Целая вечность прошла с тех пор, как он ходил по этой улице. Сколько раз в мыслях он бродил мимо этих домов и чем ближе подходил к этому, заветному, тем учащеннее начинало биться сердце. И сейчас, когда был уже на подходе, и, казалось, ну что может случиться, ну нет е е, нет е е здесь, а сердечко-то забилось, забеспокоилось.
   Сумерки ложились на землю. Легкий ветерок студенистый, озорной щекотал ноздри свежестью. Ранняя звезда вспыхнула на темнеющем небосклоне. Вот - и дом. Во дворе все так, вроде бы, и по-другому. Что же не так? Времянка новая? Когда-то у забора-штакетника лежало большое бревно, на котором они сидели. Теперь стоит лавочка. Присесть, что ли? Торопиться некуда.
   "Вот интересно, - подумал он, присаживаясь, - что бы я делал, появись вдруг о н а? Наверное, вскочил бы. Что сказать? Как сказать? Какие слова произнести прежде, чтобы сразу было понятно - это не простые слова? Ведь была же та, единственная, встреча в аэропорту? Сколько раз мысленно я встречался с ней? Что-то говорил, говорил, говорил. А встретились, и не то чтобы сказать нечего, просто сдерживался, не давал волю чувствам. Ну почему мы, разумные существа, хорошо понимающие - мы не вечны, наше бытие на этой земле отмеряно "от сих - до сих", почему не можем сказать правду или совершить поступок, ломающий все до основания, почему если не лжем, и кому, самим себе, то по крайней мере сдерживаемся. Кому от этого легче, лучше?
   -57-
   Тогда, в аэропорту, взять бы ее руки, поднести к губам и сказать, что любит, сколько уже лет прошло, а он любит. Больше того. Все это время без н е е он живет в каком-то потустороннем мире, в вакууме, что ли, и все происходящее с ним, все это происходит с другим человеком, потому что он скорее всего раздвоился, и один о н живет в ореоле своей первой любви, а д р у г о й в этом непростом, непонятном, суетном мире, и не живет, а так, сжигает время, спрессованное в часы, дни, годы: ест, спит, работает, веселится, печалится. Радуется, например, первому снегу и никак не поймет, да теперь уже и не поймет никогда, что восхитительного и трогательного в мелком осеннем дождике, когда бредешь по мокрому тротуару, усыпанному желтой опавшей листвой.
   Тогда бы, в аэропорту, разом оборвать нити, связующие е г о и е е с прежней жизнью, сделать крутой поворот, стать превыше обстоятельств и начать все сначала. Ведь все зависело в основном от него. Он чувствовал э т о. Он видел э т о в ее глазах, он слышал это в ее голосе. Почему он не переступил ту невидимую, но явно проступающую черту, очерченную ею? Не хватило духа? Боялся услышать - "нет!" ? В то время, когда в ней все кричало - "да!"
   Однажды, это было уже после встречи, он подумал, и ему стало страшно от этой мысли, что сведи их по жизни одна дорога, прошло бы время и все стало бы обыденным, как это бывает у людей. И тогда все теряло смысл. Терялся смысл самой жизни, не оставалось ничего святого.
   Михайлов, ушедший в себя, не слышал, как отворилась калитка, не видел, как к водяной колонке прошла женщина. И только оглушительный, разрывающий напрочь барабанные перепонки, шум упругой струи, бьющий о дно ведра, словно пронзил его. И хотя женщина стояла к нему спиной, он сразу узнал ее. Узнал, и пересохло во рту. Воздуха не стало хватать. Земля накренилась. Как долго же набирается ведро. Как долго. Все. Набралось. Сейчас она снимет его. Снимает. Вот сейчас будет разворачиваться. Как медленно она делает этот разворот. А теперь она идет. К нему. Она еще не знает: сделав первый шаг, она идет к нему. С каждым шагом все ближе и ближе. Вот. Еще один шаг. Еще. Сейчас она поднимет глаза. Сейчас. Сейчас. Только бы не закричать. Только бы не закрича-а-а-ать! Она поднимает глаза. Глаза - в глаза. Вот оно! Только бы не сойти с ума!
   Ведро с грохотом падает. Всплеск воды. Как долго, как медленно катится оно, это ведро. С оглушительным грохотом. По полоске асфальтовой дорожки. Все. Тишина. Теперь надо встать. Сделать первый шаг. Но как встать? Ноги онемели. Как ватные. Не устоять. Нет, кажется, стою. Земля кренится. Наверное, потому что вертится? Ну, почему она вертится? Остановись, земля. На миг. На одно мгновение. Ну что тебе стоит? Ведь надо сделать первый шаг. Вот. Первый. Только бы не упасть. Так, видимо, учатся ходить дети. Еще один. Еще. Все. Теперь взять ее руки. Какие у нее теплые руки. Они слегка подрагивают. А, может, это мои руки дрожат? Неужели это явь? Только бы не сойти с ума.
   - Господи!
   О! Этот голос. Этот единственный, неповторимый, неизменившийся. Чистый, грудной. Теперь я его не потеряю. Теперь я его никому не отдам. Теперь он будет со мной. Всегда. Везде. Днем. Ночью. В стужу. В слякоть. Потому, что я больше не смогу жить без него. Я уже начал забывать его. Я уже думал, никогда не услышу. Теперь он со мной. Я хочу его слушать. Говори! Говори! Говори!
   - Ты-ы-ы?!
   Что это? Слезы? Она плачет? Почему она плачет? Почему вдруг стало расплываться ее лицо? И что так обожгло мою щеку?
   - Все. "Конечная". Я выхожу!
   - Что значит - "конечная"?
   -58-
   О! Эти глаза. Милые. Понятные. Они смотрят на меня. Смотри на меня. Смотри! Смотри! Смотри!
   - Мы не расставались. Однажды я вскочил на подножку проходящего трамвая и с тех пор ехал, ехал. И не спрыгнуть на ходу. А "конечной" все не было и не было. И вот он остановился. "Конечная". А на остановке - ты! Как же долго я ехал.
   О! Эти едва заметные морщинки у глаз. Отпечаток лет, нас разделявший. Я разглажу их. Только бы ты была рядом. Только бы никогда не кончался этот праздник. Праздник, быть рядом с тобой. Только с тобой, Вайка!
  
  
   . . . . . . .
  
  
   Валентина вышла замуж за курсанта-выпускника военного училища Александра Быстрова перед самой защитой диплома. А познакомились они за полтора года до этого. Она бежала в институт, и надо же было такому случиться, сломался каблук. Стояла у края тротуара, опершись рукой на ограждение и, раздумывала, что делать? Возвращаться в общежитие? Наверное, да. Ну, не идти же босиком в институт? И тут появился он. Среднего роста, крепкий, круглолицый. Подошел и спросил:
   - У Вас проблемы? Могу ли чем помочь?
   - Нет, спасибо, - ответила она, - все нормально.
   - Извините, - улыбнулся он и пошел дальше.
   "Так и будем стоять, как изваяние, - подумала она. - Нет, он далеко не Майковка, но ведь не ему, мне нужна помощь".
   - Молодой человек. Послушайте, товарищ курсант.
   Он оглянулся, удивленно посмотрел на нее.
   - У меня, вот, каблук сломался, а я тороплюсь.
   Он подошел, присел на корточки, снял туфельку, повертел в руках.
   - Да, в дорожных условиях ремонту не подлежат. Сколько у меня времени?
   Она посмотрела на часы и вздохнула:
   - Все равно опоздала.
   - Тогда так. Вы стоите и ждете. Мастерская за углом. Я побежал.
   "Вот дура, - подумала она, - мастерская, действительно, рядом, могла бы и сама как-нибудь добраться".
   Вернулся он минут через пятнадцать, поставил отремонтированную туфельку перед ней.
   - Сколько я Вам должна? - она открыла сумочку, достала кошелек.
   Он показал вытянутый указательный палец.
   - Один рубль?
   - Нет, больше.
   - Сколько же?
   - Один поцелуй, - улыбнулся он.
   - А Вы нахал, - возмутилась она.
   - Нет, опять не угадали. Александр.
   Она достала деньги, протянула.
   - Возьмите. Ну, берите, берите. Как хотите. Только никогда не знакомьтесь с девушками таким образом. Развязанность Вас не украшает.
   - Я Вам даю честное слово, что больше никогда не буду знакомиться с девушками вообще. Потому, что в этом не будет необходимости.
   -59-
   Она вопросительно посмотрела на него.
   - Да, в этом не будет необходимости, потому что Вы станете моей женой. И это случится ско...
   - Послушайте, как Вас там, Александр, что ли? - перебила она его. - Спасибо и всего хорошего. Я не хочу с Вами разговаривать.
   - А Вы мне нравитесь, даже когда сердитесь.
   - А Вы мне совершенно не нравитесь, даже когда улыбаетесь.
   - Вот видите, значит, я могу понравиться, когда буду серьезен.
   - Не тешьте себя надеждами. Я ухожу, и не вздумайте меня преследовать.
   Всякий раз, получив увольнительную, он покупал цветы и прибегал к общежитию, в надежде увидеть ее снова, а когда, наконец, это случится, попросит у нее извинения, и, хотя она опять отметит, что он далеко не Майковка, они будут бродить по улицам до вечерних фонарей, пока он не скажет, что у него заканчивается увольнительная.
   - Я хочу, чтобы ты стала моей женой, - как-то скажет он.
   - Ты уверен, я тебе нужна?
   - Очень.
   - А почему ты не спросишь, как к этому я отношусь?
   - Потому, что боюсь одного - отказа. Но я буду тебе хорошим мужем. Вот увидишь.
   Он действительно стал ей хорошим мужем. И хорошим отцом их единственной дочери. В тот вечер, если бы знать, что он последний, она в который раз начала этот разговор:
   - Саша, я умоляю тебя. Сделай что-нибудь.
   - Я человек военный и выполняю приказ. Есть в конце концов такое слово - долг.
   - Ты говоришь о долге, когда все, даже сама армия, разваливается. Почему ты должен находиться здесь? Рисковать жизнью, ради чего? У тебя хорошие связи, столько высокопоставленных друзей. Обратись к ним. Уверена, помогут. Напиши, в конце концов, рапорт. Хочешь правду? Я еще не отошла от Афганистана, а тут...
   - Потерпи еще немного, Валентина. Все обойдется!
   Не обошлось. На следующий день подполковник Быстров будет убит в горах Таджикистана. Пуля угодит прямо в висок и смерть он примет мгновенно и беззвучно.
   После похорон на его родине, прилетевшая из Питера дочь с зятем, будут уговаривать ее бросить все и перебраться к ним, но она откажется. Она уже знала, что будет делать. Вернувшись домой, она с помощью друзей погрузит вещи в контейнер и через несколько дней сама навсегда покинет Душанбе.
  
  
  
   Глава четырнадцатая.
  
  
   - Я очень постарела?
   - Да что ты. Нисколько. Ну, разве самую малость.
   - Но лучшие годы прошли.
   - Давай не будем об этом. Ты в той поре, когда баба ягодка опять.
   - А как ты жил все эти годы без меня?
   - Я не жил. Я ехал в трамвае.
   - А если серьезно?
   - А если серьезно, вся моя жизнь напоминала поездку в трамвае.
   - Ты неисправимый человек.
   -60-
   - Это правда. Только не надо так обреченно вздыхать.
   - А во сне ты не храпишь, неисправимый человек?
   - Еще как. И кричу по ночам тоже. Но это еще что. Я лунатик, потому в полнолуние брожу по крышам. Ну, что ты хохочешь? Не веришь?
   - Мне бы хотелось увидеть твоего сына.
   - А мне твою дочь. Помнишь, в то лето мы часто пили парное молоко на кухне, и ты как-то показала вставку журнала "Огонек"? На ней была милая такая девчушка. Мы назвали ее Аленушкой.
   - Этим именем я назвала свою дочь.
   - А у меня родился сын и я дал ему имя Алеша.
   - Он похож на тебя?
   - Да есть что-то. Больше на мать.
   - Моя дочь похожа на меня. Очень. Ты устал? У тебя такое бледное лицо. Тебе плохо?
   - Я бледнолицый мужчинистый мужчина.
   - А в душе мальчишка.
   - Ничего плохого в этом не вижу. Я всегда чувствовал себя намного моложе своих лет.
   - Ты и выглядишь моложе. А она красивая была?
   - Я женился на ней, потому что она чем-то похожа на тебя.
   - У тебя такие горячие руки.
   - И сердце тоже.
   - А ты пьешь водку?
   - Конечно.
   - Ты алкоголик?
   - Отпетый.
   - Но теперь ты бросишь пить?
   - И курить тоже.
   - Почему ты, тогда, в аэропорту, не остановил меня? Ты помнишь, как мы спускались по ступенькам? Ведь каблуки были не причем!
   - Я догадывался.
   - Ну почему, почему ты ничего не сделал тогда?
   - Вспомни. Ты прикрыла мне рот своей ладошкой.
   - Это ответ недостойный мужчинистого мужчины.
   - Спроси тогда что-нибудь полегче.
   - Иногда, когда женщина говорит - "нет!", можно и нужно подразумевать - "да!" Знаешь, в самолете я проплакала все три часа.
   - Теперь ты никогда не будешь плакать.
   - Ты, правда, все эти годы помнил обо мне?
   - Я жил тобой.
   - И тебе никогда не приходило в голову найти меня?
   - Ты задаешь такие трудные вопросы.
   - Мне интересно. Никогда?
   - Пощади меня.
   - Что ты сейчас чувствуешь?
   - Я не на земле. Я где-то в облаках, а ты - рядом.
   - А откуда ты узнал, что я приехала?
   - Я не знал.
   - Вот сейчас ты говоришь неправду.
   - Ты меня просто обижаешь.
   -61-
   - Тогда объясни, как вчера ты мог оказаться на лавочке?
   - Я не могу это объяснить.
   - А у тебя было много женщин?
   - Одна. Вру. Теперь две.
   - Это правда?
   - Сейчас я, кажется, очень обижусь.
   - И у тебя никогда не было желания изменить ей?
   - А зачем?
   - Ну, зачем это делают другие мужчины?
   - Я - не другой!
   - Но ты ведь не любил ее?
   - Она была слишком несчастлива со мной, чтобы еще и этим обижать.
   - А что вчера сказала твоя мать?
   - Ничего особенного.
   - Когда-то она приложила руки к тому, чтобы разлучить нас. Почему бы опять не попробовать?
   - Пощади меня.
   - Нет, на этот вопрос ты должен ответить.
   - С одного барана две шкуры не снимают.
   - Это не ответ, это народная мудрость.
   - Теперь мне хватит мудрости, чтобы не потерять тебя. Потерять тебя снова - смерти подобно.
   - Твои волосы солнышком пахнут. Как тогда. Только не говори, что ты моешь голову хозяйственным мылом.
   - Но это действительно так.
   - Теперь ты будешь мыть голову только шампунем. А ты бываешь когда-нибудь заросшим?
   - Конечно, по утрам.
   - А знаешь, французы бреются на ночь.
   - Знаю. Хорошо. Отныне буду бриться перед сном. Ну что ты опять хохочешь?
   - Как много седины в твоих волосах. А ты помнишь нашу звездочку?
   - Это забыть невозможно.
   - Послушай, а ведь я уже бабушка с трехлетним стажем.
   - А я дед, и стаж у меня чуть поболее.
   - А тебе не жаль стольких потерянных лет?
   - У нас еще все впереди.
   - А ты не подумал, как люди отнесутся к нашему настоящему.
   - Не важно, то, что думают о нас люди, важно, что мы сами знаем о себе.
   - Но ведь мы живем не на пустынном острове.
   - Мы счастливы и это главное. А остальное - приложится.
   - А ты был толковым главным инженером?
   - Очень.
   - Хвастунишка.
   - Это правда.
   - Если это правда, почему не согласился работать прорабом?
   - Это не главное. Думаю, ты любишь во мне прежде всего человека.
   - А ты читаешь без очков?
   - Я не знаю, что это такое.
   -62-
   - А я вот уже без них никуда.
   - Я хочу видеть тебя в очках.
   - Но для этого мне надо встать, накинуть халат, впорхнуть в тапочки. К тому же у меня будет очень серьезный вид.
   - Тогда лучше не надо.
   - А ты обратил внимание: все время спрашиваю только я. А почему ты ничего не спрашиваешь?
   - Но я даже не успеваю отвечать на твои вопросы.
   - Я замучила тебя вопросами?
   - Ну что ты! Я не могу наслушаться твоего голоса.
   - Но я ведь и кричать буду иногда.
   - Не будешь. Я не дам повода.
   - Ты хочешь сказать, мы никогда не будем ругаться?
   - Ругаются только, когда что-то делят.
   - Ну, не только... А какой ты - злой?
   - О, в гневе я страшен.
   - А я не верю.
   - И правильно делаешь.
   - Спроси меня о чем-нибудь.
   - Я хочу о главном. Как тебе со мной?
   - Я никогда не была так счастлива. Я даже не догадывалась, что можно быть такой счастливой. Неужели так будет всегда?
   - Пока я буду жив. Пока мы будем вместе...
  
  
   . . . . . . .
  
  
   ...И снится ему сон чудный. Будто заплутал-заблудил он в лесу непроходимом. В вышине дерев вековых ночные птицы, всполошенные, черными крылами с хищным посвистом рассекали темень сгущающуюся, да эхо пугливое доносило до слуха жуткий рык зверья, на охоту выходящего. Обессиленный, дрожащий от охватившего озноба, спиной прислонился он к стволу мшистому, и, казалось бы, сердце должно зайтись от страха. А страха-то и нет.
   Вдруг свет, яркий, голубоватый, но глаза не режущий. Откуда ни возьмись, в радужном ореоле этого света женщина явилась, в одеждах белых. И молвила:
   - Я Дева Пресвятая Покровская и снизошла от Бога нашего, чтоб облегчить страдания твои, божий человек. Изболелась душа твоя неведением, истомилось сердце твое в гнетущем одиночестве, потому...
   Она протянула длань свою, и расступилась темень, как и не было, и воспарили они в высь заоблачную, теплым светом солнечным залитую.
   - Смотри, божий человек, - указала Пресвятая Дева Покровская, - отсюда ты уезжал, дав слово своей жене, рабе божьей Ольге, вернуться после сечи жестокой. А за Суркулем, видишь, село и, вон оно, жилье, твоими руками строенное. А это твоя жена, раба божья Ольга, каждый вечер выходящая за околицу с сыном твоим на руках, в надежде тебя увидеть, вернувшегося...
  
   . . . . . . .
   -63-
   Ерофей, подрагивающими пальцами, долго накручивал самокрутку, табак просыпался; неожиданно скомкав ее, отбросил в сторону.
   - Так и сказала, жену твою Ольгой зовут? - уперся он взглядом в Алексея.
   - Два раза повторила, - вздохнул тот.
   - И с дитем, эта, на руках?
   - Да, с сыном, сказала.
   - А может тебе это все втемяшилось, - Ерофей постучал кулаком по голове, - после мичмана этого? Как он там говорил? Станция Нагутская?
   - Да.
   - А село Нагут?
   Алексей кивнул опущенной головой.
   - Чудны дела твои, Господи. Что делать думаешь?
   - Не знаю.
   - Я знаю. Ехать надо. Ну, чего побледнел? Не тебе. Я поеду. Значит, как въезжаешь, эта, в село - сначала мастерские МТС, так? Потом по грейдеру вниз. Так?
   - Так.
   - Пропускаю одну улицу, на другой сворачиваю направо. Верно?
   - Верно.
   - А раз верно, улажу дела с начальством, и поеду!
  
  
   . . . . . . .
  
  
   На исходе зимы, когда к селу серой волчицей с востока подкрадывалась ночь, из полуторки, остановившейся у эмтээсовских мастерских, выпрыгнул бородатый человек в солдатской шинели и, крикнув: "Спасибо, браток!", захлопнул дверь кабины. Он постоял, огляделся, достал из кармана кисет, неторопливо свернул цигарку, закурил и, только тогда, уверенной походкой зашагал вниз по грейдеру. Завернув, на нужной ему улице, он пошел по дорожке вдоль хат, растоптанному за день месиву из грязи и снега, и теперь схваченному легким морозцем. Вот, наконец, и нужная ему хата, с тускло светящимся, занавешенным оконцем. Решительно открыв плетневую калитку, он вошел во двор, и, не обращая внимания на заливистый лай, неведомо откуда взявшейся собачонки, постучал в окно: три редких, четыре частых удара. И стал ждать.
   Ему показалось, что в хате кто-то вскрикнул, потом в обострившуюся тишину вплелся дальний беспокойный лай собак, где-то совсем рядом хрипло загорланил петух спросонья, а лохматая собачонка виновато принялась ласкаться у ног, помахивая пушистым хвостом. Пронзительно скрипнула дверь. К нему приближалась темная фигура женщины. Шаг ее становился все медленнее, медленнее. Вот она остановилась. Привалилась плечом к стене. Тихим, сдавленным голосом, спросила:
   - Кто Вы?
   - Не пугайтесь. Вы Ольга?
   - Да.
   - Я фронтовой друг Вашего Алексея.
   - А я сначала подумала, что это он. Что с ним? Он жив? Почему Вы молчите? Отвечайте же, он жив?
   - Алексея Михайлова нет!
   Воцарилась тишина. Долгая. Тягучая. Наконец, она встрепенулась:
   -64-
   - Проходите в хату.
   В хате было тепло. Ноздри щекотнул горьковатый запах тлеющего в печи кизяка. На стене, возле стола, висела трехлинейная керосиновая лампа, освещая сам стол, лавку подле него, да небольшую кровать, на которой сидел мальчик.
   - Раздевайтесь и садитесь, - кивнула она на лавку. - Я покормлю Вас.
   - Я не голоден, не хлопочите, - тихо сказал Ерофей, но шинель снял и на лавку сел.
   Она поставила на стол чугунок, с отваренной в мундирах картошкой, соленые огурцы, сало, хлеб. Из шкафа, стоящего в углу, достала бутыль с мутноватой жидкостью, отерла ее рукой.
   - Вот. Для Алешиной встречи берегла, - присаживаясь к столу, едва слышно прошептала Ольга.
   - А это сынок? - кивком головы, указывая на мальчика, спросил Ерофей.
   - Алеша после госпиталя неделю был на побывке.
   - Да, этого добра ему довелось нахлебаться, эта, вволю...
   Он понял, что говорит не то, осекся, но было поздно. Ольга вся подалась вперед. Пристально посмотрела в глаза.
   - Что означает - "довелось нахлебаться вволю?" Он что, снова был ранен? Я получила от него всего одно письмо, и то он писал с дороги.
   - Он вернулся в часть и снова был ранен, - соврал Ерофей.
   - Я писала в часть. Мне ответили, он не вернулся после госпиталя.
   "Так. Влип. Как выкручиваться? А глаза у нее, глаза - о-о-о!"
   - Знаете, эти фронтовые писари... Не верьте.
   - Так он вернулся в часть после госпиталя, или нет?
   - Да вернулся, вернулся.
   - И его снова ранили?
   - Ну да. Снова ранили.
   "Сейчас она меня окончательно запутает!"
   - Вы сказали, что Алексея Михайлова нет. А Вы видели его мертвым?
   - Нет. Не видел.
   - Вы чего-то не договариваете. Чего? - Ольга так посмотрела на пришельца, что ему захотелось спрятаться от этого пронизывающего взгляда.
   "Пока не поздно, надо уходить".
   - Мне нечего добавить к тому, что я его хорошо знал, что он, эта, рассказывал, где живет, что спас мне жизнь, - опять соврал Ерофей. - А теперь я пойду.
   - Куда на ночь глядя? Да и не притронулись ни к чему. Вы выпейте, - Ольга взяла бутыль, принялась вытаскивать кукурузную кочерыжку, которой та была заткнута, но он все равно встал.
   - Не надо, мне пора. К полуночи я должен поспеть на поезд.
   - Я не отпущу Вас, - обожгла она его взглядом.
   - Мальчика, как назвали?
   - Левушкой.
   - Хорошее имя. Да, - он расстегнул боковой карман гимнастерки, достал пачку денег, положил на стол. - Это вам. Пригодится.
   - Зачем? Не надо.
   Она догнала его у самой загаты. Резким движением развернула и, вцепившись обеими руками в отвороты шинели, притянула к себе:
   - Хочешь, я стану перед тобой на колени? Хочешь, я вылижу твои сапоги? Только скажи, где он, что с ним? Не молчи, умоляю.
   -65-
   - Я сказал, бабонька, то, что сказал.
   Она упала перед ним на колени, обхватила сапоги и закричала:
   - Не отпущу, пока не скажешь, где он!
   Ерофей поднял ее с земли.
   - Нет Алексея Михайлова, понимаешь, нету!
   - Тогда послушай, что я тебе скажу, - не поднимая головы, захлебываясь от слез, быстро заговорила Ольга. - Это моя тайна. Никто и никогда не узнает об этом. Но тебе скажу. - Все это она выпалила на одном дыхании, оттого задохнулась, но продолжила. - Когда мы только поженились, мне гадала цыганка, и все, что она предсказывала - сбывалось. А про Алешу она сказала так: "Мужа своего похоронишь прежде, но глаза ему не ты закроешь, потому, что в смертный час его, бежать к нему только будешь!" Не могла цыганка соврать. Я знаю, он жив. Потому скажи ему, приму любого. Без рук, без ног, увечного, обожженного, любого. Только пусть вернется...
  
  
  
   - Ты сказал, его зовут Левушкой?
   - Да, Алексей, твоего сына зовут Левушкой.
   - Какой он?
   - Славный мальчишка, спокойный.
   - А она? Ее действительно зовут Ольгой?
   - Да, все совпадает. Только глаза у нее, знаешь, Алексей, с такими глазами у бабы душа недобрая. Годами может держать камень на сердце.
   - С чего ты взял?
   - Нутром чую. Ладно. Чего делать дальше будем? Ну. Что, эта, молчишь? Сюда везти? Поедет, не задумываясь, поедет. А как величать тебя будет? Для всех-то ты Иван. Ой, боюсь, не утаить шила в мешке. А до властей дойдет? Тебе дорога известная выпадет, а им опять вдвоем горе мыкать? Куда ни кинь, всюду клин!
   - А как же сын, при живом отце сиротой будет расти? - не поднимая головы, надтреснутым голосом, спросил Алексей.
   - Не порядок, конечно. Только сколько сейчас сирот по белу свету? Тьма. А мы деньгами помогать будем. В Архангельск буду ездить и деньги отсылать. Потому как, такая баба может начать искать тебя.
  
  
   И Ерофей не ошибся. Через некоторое время, когда начали регулярно приходить денежные переводы, Ольга собралась в дорогу, в далекий город Архангельск. Там, на главпочтамте, в окошко "До востребования", она протянула корешки почтовых переводов.
   - И что Вы хотите? - спросили по ту сторону окошка.
   - Я хочу найти человека, который посылает эти деньги.
   - У нас не паспортный стол, обратитесь туда, - был ей ответ.
   А в паспортном столе ответили, что Вороновых в городе проживает столько-то, по имени Ерофей - пятеро, но, ни один из них не оказался тем Ерофеем. Так ни с чем Ольга и уехала. А переводы все приходили и приходили. Без малого пятнадцать лет. А потом перестали. Ерофей умер, А Алексей не рискнул заполнить бланк почтового перевода своей рукой.
  
   Глава пятнадцатая.
   "26 марта.
  
   Милая моя жена Ольга!
   Сейчас, когда нет у меня другого выхода, когда не могу придти к тебе с поклоном и покаянием, я решил написать письмо. Я не отправлю его. Я боюсь это делать. И не писать не могу. Если сейчас, немедленно, пусть просто на бумаге, в письме, не расскажу, что творится у меня на душе, я просто наложу на себя руки. Жить стало невмоготу! Белый свет не мил. Да и нет белого света для меня. Затянула его черная полоса, и нету просвета. Кричи - не кричи, плачь - не плачь, нету просвета.
   Я написал в начале письма "Милая моя Ольга" и подумал, что за нашу такую короткую совместную жизнь, ни разу таких слов и не произносил. Даже по имени тебя не называл, будто и имени у тебя не было. Ты прости меня за это. И прости еще зато, что будучи живым, при руках и ногах целых, не могу предстать перед тобой и приласкать нашего маленького сына.
   Вот сейчас перечитал написанное и удивился. Ведь сказать все вслух выше писанное - для меня проблема. А на бумаге получается. Чудно! Даже те письма, что с фронта писал, совсем не такие. А тут строчки ложатся в ровные рядочки. Что это? Видно, от раздумий долгих. И то. Утром встаю, все мысли о тебе и сыне. На работу иду, работаю ли, ем ли, газету читаю, радио слушаю - все о вас думаю. Может от того мысли так легко и ложатся на бумагу?
   Я буду писать тебе правду, одну правду. Врать, смысла нет. Если бы не Ерофей, так и не знать бы мне своего настоящего имени. Я ничего не сделал преступного. И говорю так потому, что память, хоть и неохотно, но начинает возвращать отдельные события в моей жизни. Хорошо помню, как вернулся с действительной службы, принялся строить хату, как ты зачастила за водой к фонталу, только вот лица твоего память упорно не хочет возвращать. Еще вспомнил первый бой, первую горечь от потери боевых товарищей, а знаешь, совсем недавно, отчетливо увидел лица своих обидчиков, так отчетливо, даже трактор остановил. Я тогда из машины выпрыгнул, рукава гимнастерки засучил, только начал боковую крышку мотора открывать и, в это время, страшный удар в затылок. Этот удар подлый всю мою жизнь и поломал.
   Когда появился Ерофей, мне бы пойти в органы, рассказать все, покаяться. Смалодушничал. Не пошел. Теперь уже и не пойду. Каяться не в чем, а как вспомнил фронтовой особый отдел, жутко стало, теперь такое и не переживу. Тут как-то корреспондент из областной газеты приезжал, хотел про меня статью написать, фотографию сделать. Я, честно скажу, испугался, отказываться стал, еле начальство уговорил, чтобы написали о Зинаиде Кириной, женщина, а работает не хуже моего. Вот так и живу, вроде, как затаившись.
   Хочу признаться тебе, Ольга. Больше всего я ночей боюсь. Днем работаешь, как-то среди людей, забываешься, а вот по ночам, когда остаешься один на один с самим собой, тяжелые мысли душу разрывают. За что мне доля такая выпала? Чем я Бога прогневил? Такую войну прошел страшную, чего только не натерпелся, чего только не насмотрелся. Ну, почему я не сгорел в танке, почему в клочья меня снаряд не разорвал, когда с саперной лопаткой в рукопашную кинулся? Где же та пуля была, которую немец для меня отливал? Пролетела, голубушка, не остановила на полушаге. Уж как бы поклонился я ей с радостью, с какой бы легкостью смерть принял. Почему меня до смерти прихвостень особистский не добил сапожищами? Почему не я, а Васятка-найденыш?
   Все. Не могу больше. Строчки расплываются. Слезы глаза застелили. Вон, даже на бумагу падают. Прости".
   -67-
   "4 декабря.
   ... И отпущена мне одна лишь благодать. Жду, не дождусь выходного дня, чтобы пораньше, с утра, ружье за спину и, в лес. Отдушина у меня появилась, не могу жить без красоты этой. Знаешь, Ольга, как прекрасен зимний лес. Деревья стоят, как невесты, в белых нарядах. Где-то там, в вышине, ветер гуляет, сбрасывая наземь снежно-искристую пыль. Гулкое эхо доносит издалека токанье дятла, или вдруг, ни с того, ни с сего бешеный треск пойдет гулять по чаще: настоящего красавца-оленя спугнул, десятирогца. Отдыхает душа"...
  
   "29 января.
   Снимаю угол у старушки Климовны. Добрая старушка, тихая. Обстирывает меня, обштопывает. Иногда разговоры заводит, мол, мужик ты правильный, трезвый, чего бобылем ходишь? Не одна баба, поди, в деревне на тебя глаз положила?"
  
  
   Так и вошло в привычку. Когда невмоготу становилось, когда выговориться хотелось, брал Алексей лист бумаги из школьной тетради, ручку и писал письмо жене своей. Писал, и в вещмешок складывал. Иногда доставал, перечитывал. Ухмылялся, затылок почесывал: это ж надо так написать, чисто писатель, какой.
   А потом обратил внимание Алексей на одно обстоятельство. Зачастила к Климовне Зинаида Кирина. То за дрожжами на тесто, то за закваской, а то, вроде, за солью или спичками. Однажды, когда засидевшаяся соседка ушла, Климовна спросила, хитровато поглядев:
   - Что скажешь-то, сынок?
   - А что такое?
   - Ты, думаешь, Зинаида за керосином прибегала? Как бы ни так! Позавчера в лавке канистру брала. То она, мил человек, себя показать приходила, вот она - какая я!
   - Так на работе днем виделись.
   - То на работе, сынок, в спецовке, да руки по локоть в мазуте. А тут бровки подвела, губки подкрасила. Посмотрите, какая я красавица! Баба она не избалованная, хозяйственная, работящая. Вон как в газете про нее хорошо пропечатали. Ну что ж, что с дитем? Кабы не война проклятущая, так и хозяин ее жив был бы, здоров. Ведь вижу, маешься. Душа у тебя не на месте. По ночам все пишешь чегой-то, да пишешь. Ходишь, вздыхаешь. А там смотри, мало, что мальчонку на ноги бы поставил, своих нарожали. Жизнь, сынок, она не только людей калечит, но и лечит еще.
   Промолчал тогда Алексей, подумал только: "К чему это она про жизнь? Догадывается? Не похоже. Ерофей? Нет, тот тайну хранить умеет".
   А по весне попросила Зинаида баньку перебрать. Дело не хитрое, но навык нужен. Хозяйка рядом крутилась: то за бревно хваталась, то за топор, а то и совет дельный давала. Прикинул только Алексей, особой нужды затевать это дело не было, всего два верхних венца и заменили, да и те еще добрый десяток лет послужили бы, но перемолчал. По окончанию работы, Зинаида стол накрыла, как положено, бутылку на стол, Алексей стопку выпил, закусил и засобирался, на дела сославшись. И как не кричали бабьи глаза с мольбой-просьбой остаться, ушел.
   А вскоре беда случилась. Загорелся у Зинаиды трактор, бросилась его тушить, да вовремя поняла, одной не справиться, вскочила в пылающую машину и подальше от делянки, чтоб большей беды не наделать.
   В свой последний час, уже лежа на лапнике, обращаясь ко всем, но глядя почему-то
   -68-
  только на Алексея, едва слышно попросила:
   - За сыночком,.. приглядите, люди ... добрые...
   Так появится в избе Климовны еще один постоялец, вихрастый, смышленый малыш, шустрый и непоседливый. И всю свою неистраченную любовь, всю теплоту сердца, все самое сокровенное, доброе, чистое, светлое, не выжженное пережитой войной, не вытравленное горьким одиночеством, вложит Алексей в эту маленькую, хрупкую, еще только начинающую жить человеческую душу, чтобы потом, на склоне догорающей жизни, услышать, а услышав, сцепить губы, отвести, пряча враз помутненный слезами взор, потому что нет, и не может быть, превыше награды, чем слова:
   - Собирайся, отец, я приехал за тобой! - скажет моложавый капитан второго ранга, с крылатыми складками упрямости, от носа к кончикам пухлых, улыбающихся губ, высокий и статный, прямо с порога, еще не успев снять, цвета грачиного крыла, морскую шинель.
   - Спасибо, сынок, - ответит Алексей, подойдет к приемному сыну, и, уткнувшись лицом в ворот шинели, пахнущий свежим морозцем и тонким, едва уловимым запахом одеколона, растворится в его объятьях, не в силах сдержать дрожи в теле.
   Одиночество на старости лет - испытание трудное, хотя и живешь среди людей. Не каждому дано выстоять. Днем-то еще ничего, то гвоздь, какой забьешь, то с проходящим знакомцем добрым словом перекинешься, а ночами, ночами совсем плохо - никуда от мыслей не убежать, не спрятаться. Все чаще и чаще виделось село ставропольское, проулок тот, где хату до войны выстроил. Сама война стала в последнее время наведываться: вставали перед глазами молоденький лейтенант Васильков, командир штрафного батальона старший лейтенант Чумаков. Ольга приходила в воспоминаниях, тонкая, как тростинка, в глаза глядящая, с улыбкой вопрошающая, но лица все никак не обретшая:
   - А ладная хатка выходит, а, Алексей Митрофанович?
   А потом все одна и та же картинка из детства стала являться: носится он по улице пыльной, пацаненком босоногим, оседлав длинную палку, воображаемую лошадь. И все чаще, чаще обычного, чем в прежние годы, пробовал мысленно нарисовать портрет сына, того, что при живом отце, сиротой рос. И ничего не получалось, да и не могло получиться. Память возвращает только то, что ты однажды, хоть мельком, да видел.
   И заболела душа. Совсем покой потерял. Сядет за стол - кусок хлеба не в радость. Выйдет во двор - свет белый не мил.
   Осенило как-то. Это душа его, изболевшаяся, на родину милую просится. Истосковалась она, как птичка в клетке. Ему бы посмотреть хотя бы одним глазком, хотя бы издали на село родное, полузабытое. По дорогам-тропкам пройти, где молодость хаживала. Может сына увидит. А там и помирать можно. Устал он. Устал от всего, потому как жил долго, потому, что жизнь была, ни дай Бог никому!
   "Не доеду, - больно обожгла мысль горячая, - не осилю дороги".
   Как бы там ни было - решился.
  
  
   Глава шестнадцатая.
  
   День весенний, ветреный клонился к закату. Стремительно плыли по небу рваные облака. Шумела под порывами ветра молодая, ярко-зеленая, еще клейкая листва, да клубилась пыль по уже пересохшей дороге.
   Михайлов возвращался с работы. Ветер обрывал полы куртки, теребил волосы, и, шел он счастливый, улыбающийся, не шел, летел, как и сам ветер, чтобы поскорее
   -69-
  прикоснуться ладонью к щеке любимого человека, посмотреть в глаза голубые, в своей голубизне, бездонные.
   Остановись, Лев Алексеевич, не торопись! Тебе придется бежать сейчас назад, потому что вот-вот из-за поворота, вылетит автомашина, резко затормозит и перепуганный голос молоденького шофера Коли Марченко, позовет:
   - Лев Алексеевич, помогите! Он, кажется, умер!
   Ты еще не знаешь, Лев Алексеевич, что вот сейчас из переулка выйдет сельский балагур и весельчак, бывший офицер-фронтовик Федор Иванович Чумаков, в народе просто - "Поматимайор". И услышав: "Он, кажется, умер!" - заспешит к машине тоже.
   Ты еще не знаешь, сюда бежит по улице мать, не ведающая, что ждет ее здесь, у бывших эмтээсовских мастерских, потому, как управляясь по хозяйству, почувствует страшную боль под сердцем. С тонких губ сорвется: "Беда. Беда-а-а-а-а!", и выпадет из рук чашка с золотистым зерном, распугивая кормившихся кур.
   Уже на улице, окликнет ее голос встревоженной соседки:
   - Что случилось, Ольга?
   А та, на бегу, поправляя платок, запыхавшимся голосом, ответит:
   - Ой, не знаю, Сонюшка!
   Ты еще не зна...
   - Лев Алексеевич, помогите. Он, кажется, умер!
   А теперь, разворачивайся, и беги к машине. Только резко не открывай дверь. Ах, ну что же ты? Сейчас ты поддержишь мертвое, падающее с сиденья тело старика, и не успеешь подхватить летящий наземь небольшой чемоданчик. Падая, он раскроется и оттуда, вместе с нехитрыми пожитками, выпадут треугольнички писем. Много треугольничков.
   Слушай, слушай , что говорит Коля Марченко.
   - ... подбрось, говорит, до села. Да садитесь. Начал меня расспрашивать... Ты Михайловых знаешь?... Жива, значит, Ольга. А ты Марченко? А Петр Марченко, кто тебе?..
  Дед? Умер?.. Ты не пугайся,внучек, и моя вот пора пришла...
   Слушай, Лев Алексеевич. Это уже Федор Иванович Чумаков говорит:
   - Левушка, погоди, Левушку. Это же Иван Иванов, полчанин мой. Что же тебя, браток, заставило в края наши за смертью приехать?
   Смотри, Лев Алексеевич. Вот он сейчас закроет глаза умершему, беззвучная слеза пересечет его морщинистое лицо и затеряется в щетине давно не бритого подбородка.
   Смотри. Вот уже подбегает мать, ей осталось сделать несколько шагов. Смотри, как округляются ее глаза, узнавающие в седоволосом старике, не вернувшегося с войны мужа, твоего отца.
   - Алешенька! Алешенькаа-а-а-а-а!
   Сильный порыв ветра подхватит треугольники писем, закружит и бросит к ее ногам. Смотри, Лев Алексеевич, она наклоняется, подбирает их, подносит к глазам, а они просыпаются сквозь пальцы и падают, падают, падают...
   Вот уже самая первая, нетерпеливая, по-весеннему яркая звезда, как поминальная свеча, проступила на темнеющем небосклоне, и, печально смотрит на эту грешную землю. Самая первая. Потом вспыхнет еще одна, еще. Только сегодня их на одну будет меньше...
  
   2005-2007 г.г.
  
   Несколько слов о себе.
   Я родился спустя три года после окончания Второй Мировой войны в небольшом селе Нагутском на Ставрополье. Там прошло мое детство, юность. Почти двадцать пять лет
   -70-
  прожил в городе Грозном, самом красивейшем из городов Северного Кавказа. И до сих пор сердце переполняется гордостью за то, что был и мой маленький вклад, воплотившийся в величественные дома и широкие дороги, разрушенные потом безжалостным ураганом войны.
   В мои годы пора уже подводить жизненные итоги, но я молю Создателя только о том, чтобы он дал возможность воплотить замыслы, которые вынашивал всю свою сознательную жизнь.
  
   ( Одна из глав повествования готовится к публикации в альманахе "Современник Кавминвод" ).
  
   Июль 2010г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com Н.Любимка "Долг феникса. Академия Хилт"(Любовное фэнтези) В.Чернованова "Попала, или Жена для тирана - 2"(Любовное фэнтези) А.Завадская "Рейд на Селену"(Киберпанк) М.Атаманов "Искажающие реальность-2"(ЛитРПГ) И.Головань "Десять тысяч стилей. Книга третья"(Уся (Wuxia)) Л.Лэй "Над Синим Небом"(Научная фантастика) В.Кретов "Легенда 5, Война богов"(ЛитРПГ) А.Кутищев "Мультикласс "Турнир""(ЛитРПГ) Т.Май "Светлая для тёмного"(Любовное фэнтези) С.Эл "Телохранитель для убийцы"(Боевик)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
И.Мартин "Твой последний шазам" С.Лыжина "Последние дни Константинополя.Ромеи и турки" С.Бакшеев "Предвидящая"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"