Михайлов Константин Константинович : другие произведения.

К информационным коллажам Жд

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Уважаемые читатели,
   я полагаю, что по названию этих информационных коллажей (в дальнейшем "К информационным коллажам" я буду обозначать "К ИК") Вы догадались, что речь в них пойдёт о жидах и об их деятельности в человеческом обществе. Эти "ИК" являются как бы продолжением "К ИК 4" и "К ИК 4ж", в которых также говорится об этом, хотя и многие другие "К ИК" затрагивают эту же тему.
   Сразу хочу заметить, что я как и многие люди, которые НЕ являются националистами, и для которых национальности в человеческом обществе НЕ служат мерилами человеческой деятельности, различаю в еврейской национальности две категории - евреев и жидов. К жидам относятся иудаисты, талмудисты, сионисты и жидо-масоны, то есть те люди, которые духовно избрали для себя паразитизм существования в человеческом обществе за счёт одурачивания ненавистных им "гоев-баранов", которыми являются люди всех национальностей в мире, кроме евреев. Хотя и среди еврейской национальности жиды подразделяют евреев как бы по сортам. То есть имеется высший сорт "люкс", высший сорт, первый сорт, второй сорт, третий сорт и низший сорт. "Гоев-баранов", то есть неевреев, жиды считают вообще нелюдями, среди которых есть и те, которых они покупают на время ради осуществления каких-либо своих целей, их они называют "шабес-гоями".
   Как известно, жиды давно развязали и ведут во всех регионах нашей планеты Третью мировую войну под названием "золотой миллиард", которую можно ещё назвать "тихой". Количество жертв "гоев-баранов" в этой войне уже превысило количество жертв двух предыдущих "горячих" и грохочущих мировых войн. Однако тихая Третья мировая война всё ещё незаметна для слишком уж невежественных "гоев-баранов". Такие слишком невежественные в социальном плане люди не знают и о том, что предыдущие две "горячие" мировые войны были искусственно организованы жидами высшего сорта "люкс" для того, чтобы ростовщически нажиться на уничтожении "гоев-баранов" их же собственными руками; а две самые ненавистные жидам национальности - русские и немцы - уничтожали друг друга в этих двух мировых войнах в огромных количествах.
   О том, как идут дела на фронтах Третьей мировой войны "золотой миллиард", а именно на пищевом фронте и на фронтах здравоохранения и фармацевтики, я дал информацию в "К ИК 12" и в "К ИК 12ф". О том, как уничтожаются жидами экономики государств "гоев-баранов" при помощи денег и ростовщических процентов имеется информация в "К ИК Фр" и в "К ИК Дн".
   В этих "ИК", которые Вы сейчас читаете, в работах выдающихся авторов будет информация о том, как жиды захватывают ключевые посты во всех эшелонах власти в государствах, как они захватывают средства "массовой" информации и издательства, каким образом жиды могут разграбить страну, и кто из жидов относится к высшим сортам в их сортовой классификации.
   Вообще-то человеческое общество развивалось бы уже сейчас совершенно иначе, чем есть на самом деле, если бы жиды не тормозили хотя бы развитие научно-технического прогресса. Ещё в начале 20-го века в лапы Джи. П. Моргана попал выдающийся учёный Никола Милутинович Тесла, который сделал множество открытий и изобретений. Автомобиль Николы Тесла ездил, используя электроэнергию, поступающую неизвестно откуда; Тесла мог получать электроэнергию из окружающей среды и передавать её без проводов на огромные расстояния. Если бы открытия и изобретения Николы Тесла начали работать в то время, то человеческое общество уже сегодня не имело бы голода, бедности, нищеты, и многих прочих отрицательных социальных явлений.
   Жиды мощно затормозили науку, ради этого они "подкинули" "гоям-баранам" "гениального" Альберта Эйнштейна, "учёного"-плагиатора и физического уродца, на которого все прочие учёные должны были чуть ли не молиться. Богатые жиды скупали и скупают научные открытия и патенты на новые изобретения для того, чтобы они не были внедрены в жизнь в человеческом обществе.
   Уже сегодня люди могли бы бесплатно, как воздух, получать необходимую энергию, черпая её из окружающего эфирного пространства, люди давно бы летали на так называемых летающих тарелках, и при необходимости могли бы разделять воду на кислород и водород. Обо всём этом и о многом другом я также поместил информацию в "К ИК 5", "К ИК 5а", "К ИК 10", "К ИК 14", "К ИК 15".
   Уже сегодня каждый человек на нашей планете жил бы, имея несравненное благосостояние для того, чтобы свободно заниматься выбранной им деятельностью ради дальнейшего процветания человеческого общества и дальнейшего познавания Природы.
   Так нет же, жидам нужно захватить власть во всём мире, о чём они мечтают уже три тысячи лет, и к чему они всё это время стремятся, паразитируя на теле остального человеческого общества, плодя в нём лишь мерзости и насилие.
   Они желают установить на Земле так называемый "новый мировой порядок", то есть единое для всех людей государство с единой для всех валютой. В этом государстве жиды высшего сорта "люкс" были бы главами мирового правительства, жиды высшего сорта были бы членами мирового правительства, жиды первого сорта были бы высокими чиновниками, второго - просто чиновниками, в "гои-бараны" были бы рабами, работающими на всех этих жидов.
   Но ведь тогда, при этом "новом мировом порядке" жиды уже сами перегрызутся между собой, деля власть и богатства. И это начнётся раньше, чем наступит этот самый "новый мировой порядок". И это если "гои-бараны" будут смотреть на установление "нового мирового порядка" как бараны на новые ворота. Но этого быть не может.
   Вот поэтому-то жиды и решили сократить население нашей планеты при помощи тихой Третьей мировой войны "золотой миллиард", при помощи которой жиды хотели бы сократить население планеты до одного миллиарда. Но они сами же попали в свой собственный капкан ГМО, который они хотели использовать лишь для "гоев-баранов". Однако третья мировая война всё ещё продолжается, потому что жидам необходимо значительное понижение численности населения на Земле, поэтому они и воюют в этой войне со всем миром "гоев-баранов".
   Всё это похоже на то, что жиды давно уже болеют социальной олигофренией. Вообще-то олигофрения среди жидов являет самый большой процент среди всех национальностей, потому что жиды давно уже совершают брачные союзы с нарушением кровнородственных отношений. Среди их потомков много олигофренов, которых они называют "даунами", то есть много дебилов, имбецилов и вообще идиотов. В социальном плане, с совершенно дебильной целью - установить "новый мировой порядок" - жиды и выглядят социальными олигофренами, то есть социальными дебилами, социальными имбецилами и социальными идиотами. Да как же им не быть такими со столь идиотской целью, к которой они стремятся уже три тысячи лет?
   Но Третья мировая война ими всё же развязана. А война есть война. Война диктует свои правила.
   О том, как закончится эта война, я написал в новой социальной теории "ОБНАЖЁННАЯ ЖИЗНЬ (Школа Диалектического Реализма)". А сейчас, уважаемые читатели, Вы можете ознакомиться с работами, помещёнными в этих информационных коллажах.
   Константин Михайлов
  
  
   Иван Владимирович Дроздов
   ОККУПАЦИЯ
  
   Часть Первая
  
   Глава первая
   Пошел пятый час утра - первые шаги Нового 1999 года. Мы с Люшей только что вернулись от наших друзей Соловьевых, живущих в соседнем подъезде - с ними провожали старый год и встречали Новый. Прошел в большую комнату, стою у окна, гляжу на деревья. Они очень старые и большие; пожалуй, помнят Петра Великого, и еще те времена, когда тут, на берегах Невы, жили чухонцы, а там дальше, но тоже в низовьях Невы, обитали ингерманландцы. Три сосны, стоящие перед окнами, тех времен не помнят, эти молодые, но вот там дальше, возвышаясь кроной над всем парком, уперлась могучими ветвями в небо лиственница. Она не только помнит Петра, но и прародителей тех чухонцев, которые льняными волосами и синими глазами походили на финнов, но от них всегда сторонились и с другими племенами не смешивались - понимали вечные и святые законы бытия, завещавшие нам жить единым родом.
   Часы отстукивают секунды, а сердце - пульс. Иные скажут: медленно тянется время, другие заметят: летит на вороных. Это уж как кто понимает. Мне уже семьдесят пятый год. Возраст почтенный. Иной раз заползет в душу тревога, но я тогда друга своего Федора Григорьевича Углова мысленно на помощь зову; ему-то уж девяносто пятый пошел, а он все работает, каждый день на службу ходит, да еще и операции делает. Углов, конечно, исключение - недаром же он в книгу Гиннесса попал, как старейший оперирующий хирург, но о том, что он исключение, и довольно редкое, думать не хочется. И еще Леонида Максимовича Леонова вспоминаю - тот жил до девяносто семи. А Лев Толстой в восемьдесят два года решил написать свое лучшее произведение. И не простудись он в дороге, наверное, мы имели бы такую книгу; а Бернард Шоу в девяносто лет любовные письма женщине писал. Да что там далеко ходить: мой самый сердечный задушевный друг Борис Тимофеевич Штоколов, великий бас России, именно в эти дни студию для себя ладит, технику первоклассную устанавливает, говорит: "Мой голос теперь только и распелся". И решил все свои романсы и арии заново на лазерный диск напеть. А ему ведь тоже... семидесятый пошел.
   Человек так устроен: пока жив о живом и мысли его.
   Стою у окна, слушаю шелест шагов наступившего года. Незримо идет он среди деревьев - идет ли, ползет ли, а может, уж полетел ракетой...
   В этом году газеты предрекают голод.
   Самое страшное - это думы о голоде. Другие его не боятся, а я - боюсь, потому что знаю, видел и сам голодал.
   Под новый 1933 год мы с братом Федором приехали в Сталинград на Тракторный завод. Бежали из деревни, где большевики с наганами прошлись по амбарам и выгребли весь хлеб. Поселили нас в бараке, спали мы на одной койке. Мне было восемь лет. И все бы ничего, брата приняли в лесопильный цех учеником электрика. Уж и зарплату первую он получил. И печку в бараке топили. Тепло, сытно,- и даже весело. Вечером с работы ребята приходят: все молодые, из деревень понаехали. Кто-то поет, кто-то смеется, а кто-то печку топит. Но вдруг беда случилась: брат мой однажды с работы не пришел. Сказали мне: Федора током сожгло, в больницу отвезли.
   День живу один, другой. На третий комендант Петр Черный сказал:
   - Одевайся, выходи.
   - Куда?
   - А я знаю - куда? Выходи!
   Я оделся, обулся, но выходить не торопился. Некуда мне было идти, да и холодно. Мороз под тридцать.
   - Выметайся, щенок!
   Схватил за воротник пальтушки, которую мама мне соткала и сшила, и вытолкнул за дверь.
   Побежал куда глаза глядят: вниз, вниз по скользкой тропинке. В тех местах, где на снегу накатаны ледяные дорожки, скользил по ним, и затем снова бежал, и скользил, и бежал. Вдруг впереди увидел, как стайка ребят, таких же, как я, падают куда-то и пропадают, словно их заглатывало подземелье. Подбежал и вижу: железный обруч, а внизу темень колодца и оттуда белый пар клубится, словно из бани. Ребята туда прыгают, и я прыгнул. А там ручеек горячей воды течет у стенки, а где-то впереди, точно звездочка, свет мерцает... Туда на звездочку ребята побежали - и я за ними...
   Давно это было, а будто бы вчера.
   Я теперь боюсь голода. Все говорят о нем, и страх заползает мне в душу. Не за себя боюсь, за Люшу, и за свою дочь, которая живет в Москве, и за внуков - у меня их трое. Есть правнук Максим и правнучка Настя - такие прелестные, совсем еще маленькие. За них тревога. Ну, и конечно, за весь народ - за русский и за все другие народы, которые издревле судьбу свою с нами связали.
   Другие говорят о голоде и не боятся его. Я боюсь. Или потому что трусоват, но, скорее всего, оттого что не однажды голодал.
   Теперь-то мы знаем, что и в 1921 году, и в 33-м голод нам устроили большевички в кожаных тужурках, народ вымаривали - вот как и теперь хотят, чтобы нас, русских, было мало. Но тогда-то... Ленин был для нас кумиром, почти Богом, а пламенных революционеров мы чтили, как наши отцы и деды чтили святых. Народ доверчив, как дитя малое. Ему сказали, что Ленин наш отец родной - мы и поверили. А этот отец говорил, что пролетариату нечего терять, кроме собственных цепей, - мы и в это поверили. А что у этого же пролетариата, кроме цепей, была еще и Родина, и род, его породивший, и могилы предков - ну, это как-то отпало само собой. Нет Родины - и все тут. Об этом же вроде бы и Карл Маркс, мудрец всех времен и народов, сказал, а если уж Карл Маркс... как уж тут цепляться за Родину, и за могилы предков...
   Верили во все это и тогда, когда от голода падали на улице и тихо без стона и жалоб умирали. В 1933-м будто бы на одной только Украине вымерло шесть миллионов человек, а у нас в России сколько полегло? Никто не считал. Русских много. Зачем их считать.
   В Поволжье голод был особенно свирепым. Сталинград - центр Поволжья.
   В квартиру позвонили. Кто бы это - в такой неурочный час?
   Открываю дверь: Михаил Меерсон.
   - Миша? Это ты?..
   - Прости. Стиснуло сердце - дай валокордин, а лучше - нитроглицерин.
   Взял его за руку, провел на кухню. Он бросил под язык две таблетки нитроглицерина.
   - Целых две таблетки! Я и одну-то принимать боюсь. Голова от него болит.
   - Да, в мозгу у нас много мельчайших сосудов - они не любят вторжений, да еще таких сильных средств, но мне надо помочь сердцу. Тут как и во всем: одно лечит, другое калечит. В конце концов, от инфаркта убегу, а на инсульт нарвусь.
   - Заметил я, ты много теперь говоришь о болезнях.
   Миша вскинулся:
   - Хо! А о чем же я буду говорить, если везде болит! Тебе хорошо: на озеро гулять ходишь, пожрать как следует можешь, выпить. Вот и сейчас: из гостей пришел, а ни в одном глазу, и рожа красная, как у младенца.
   - Я не пью. Пора бы тебе знать это.
   - Он не пьет! Ты эту пулю заливаешь всем уж лет тридцать. В Москве еще жил - на даче у тебя был в писательском поселке; так ты и там всех дурачил. Не пьешь. Да кто же тебе и поверит, что ты и вино и водку не пьешь! Вот сейчас в гостях был, Новый год встречали - так что же ты, и бокал шампанского не выпил? И Люша твоя - тоже не выпила?
   - Не пьем мы с ней, Миша. Совсем не пьем.
   Михаил махнул рукой и отвернулся. Смотрел в окно, в ночь - на тот участок Удельного парка, где теннисный корт прозрачным забором огорожен. Раньше зимой поле корта заливалось водой, под звездным небом блестел огромный квадрат льда и на нем по углам и посредине отражались огни фонарей, и в новогодние ночи до утра кипел нарядный хоровод молодых людей, хлопали пробки шампанского... - теперь корт покрыт снегом и фонари не горят; новая демократическая власть и этот уголок жизни прихлопнула, будто колдовская сила черной рукой смахнула. Михаил в глубоком и печальном раздумье смотрит на заснеженное поле и, наверное, думает о том же. Ведь он в этом доме онкологов, где мы живем, прожил тридцать пять лет, и теперь, после возвращения из Тель-Авива, поселился здесь же, в своей старой квартире, на одной с нами лестничной клетке. Михаил похож на чеховского персонажа из "Палаты номер шесть": на нем старый махровый халат, далеко не свежая помятая рубашка, редкие седые волосы торчат в разные стороны, будто они кого-то испугались и повскакали со своих мест. Он в Израиле был три года, натерпелся там каких-то бед, похоронил свою Соню, с которой прожил сорок восемь лет, - постарел, обрюзг и под глазами у него висят тяжелые синюшные мешки. Я украдкой бросаю на него взгляд, и мне становится страшновато; мы ведь с ним ровесники, наверное, и я вот так же постарел, и моя физиономия мало кого радует. Правда, Люша меня называет молодцом, а директор издательства Владислав Аркадьевич - умница и прекрасный писатель, красавец и балагур, - говорит, что люди моего типа долго остаются молодыми. Намекает на то, что душа у меня еще не постарела. Но это, конечно, моменты утешения, дружеских ободряющих слов, а старость она всегда старость, природу не обманешь, и если уж взяла тебя в обнимку, от нее не увернешься.
   Грустные это мысли, обыкновенно я гоню их, но вид моего фронтового товарища Миши Меерсона и раньше-то навевал мне печальное настроение, а теперь он со своим стенанием сеет тоску.
   - Ты, извини, Иван, - посиди со мной. Люша там спать легла, а мы посидим. Меня ночью стали посещать страхи, особенно, когда под лопаткой заноет. Я тогда встаю и начинаю ходить по комнатам. Вспоминаю тот ужасный случай, когда с балкона пятого этажа пьяного мужика выбросили; я иногда ночью подойду к балкону, и мне кажется, что тень какая-то сверху летит. Ведь он, конечно же, не сам прыгнул. С вечера-то там песни орали. Собралась теплая компания. Ну и - выбросили.
   - Давно уж это было. Я забыть успел.
   - Ты забыл, а мне он... летящий - мерещится. У меня сегодня два племянника были, здоровые, как быки, и смотрят как-то нехорошо. Возьмут под белы ручки, и - тоже полетел.
   - Да зачем же им тебя выбрасывать?
   - А квартира, мебель? Им бы меня поздравить, подарочек старику принести, а они вопросы задают, не собираюсь ли опять в Израиль? А чего я там забыл в Израиле? Там тоже племянничек есть, так он уж обобрал меня. Двадцать тысяч долларов выманил, купил на них две машины, кирпичный гараж, обещал продукты из кибуци возить, а сам скрылся куда-то. Соня и занемогла с этого. И умерла скоро. Подлость такую не перенесла.
   - Ты мне как-то рассказывал, не один племянник тебя огорчил.
   - Всякое там было, но главное, конечно, мира и согласия между людьми нет. Вроде бы одного рода-племени, а выйдешь на улицу - на тебя волком смотрят. А один подошел ко мне и говорит:
   - Ты, папаша, русский что ли?
   Я ему отвечаю:
   - Что значит, русский? Если по месту рождения судить, то да, русский. А в чем дело?..
   - А фамилия твоя?
   - Меерсон, но в чем дело, я вас спрашиваю?
   - А в том и дело: домой тебе придется ехать. Понял ты меня - домой.
   - Мой дом здесь, в Израиле. Я и ехал сюда потому, что Израиль - прародина отцов наших, а, значит, и наш дом. Здесь наша Родина.
   - Ошибся ты, папаша. Здесь наш дом, а не ваш. Мы настоящие евреи - ашкенази, восточные, а вы - сефарды, окрошка европейская, у вас в крови всякого понамешано. Гнать мы вас будем - обратно туда, в Россию.
   И замахнулся, да так, что у меня в глазах потемнело. Спасибо, что не ударил. А в другой раз и ударить может. Ну, а потом уж совсем ужасное приключилось: какой-то раввин на улицы Тель-Авива восточных евреев вывел, и шли они под лозунгами "Русских евреев - в Россию". Так что, друг Иван, нет мира под оливами. Соня как увидела этих громил - и совсем слегла. А ночью с ней удар случился. Вызвал я скорую помощь, укол ей дали, а сердце-то и остановилось. Может, и врачи еще добавили.
   - Понять мне трудно, как это ты, профессор-медик, а лечить жену другим доверяешь. Сам бы ей укол сделал.
   - Испугался в ту минуту, голову потерял. Теперь-то вот кляну себя, а Соню не вернешь. Одним словом, тошно мне стало жить в Тель-Авиве, на Родину настоящую вернулся. Родился-то я в России, и мать моя, и отец, и деды, прадеды - всех нас земля российская породила, тут и умирать будем.
   Под утро я проводил Михаила и спать лег. И едва смежил глаза, как увидел колодец, туннель со струящимся ручейком горячей воды и вдали мерцающий огонек. И как тогда, в те уже совсем далекие годы, бегу я за ребятами, бегу, и вдруг кто-то схватил меня за ногу - и я упал.
   - Эй, парень, иди-ка сюда! - раздался девчоночий хрипловатый голос.
   И меня потянули за ногу.
   - Садись вот здесь. Тут труба теплая.
   Волосатая большая голова улеглась ко мне на колени, сказала:
   - Поищи-ка у меня в голове, гадов много, спать не дают.
   Я никогда не слышал слова "гады", но понял, что речь идет об отвратительных насекомых, которых теперь, кажется, нет на всей российской земле, но тогда они копошились в рубцах нечистых рубашек, на голове в спутанных, грязных волосах, - и даже во время войны я приказывал старшине батареи возить с собой пустую бочку, в которой мы выпаривали этих кусачих коротконогих тварей.
   - Ну, ищи! Чего сидишь?
   - Так темно же.
   - А ты на ощупь. Пальчиками перебирай - к ногтю ее. И если гниды - тоже к ногтю.
   Я запустил в теплые волосы пальцы и стал ощупывать голову и, действительно, нащупал один бугорочек, другой - и затрещали между ногтей мои жертвы, и гниды мне встретились: гирляндами налипли на волосах, - я и их ноготочками.
   - Вот, молодец! - одобрительно проговорила голова. А я, поощренный похвалой, еще больше старался. Искал и искал, и много уж "настрелял" дичи, и мне уж казалось, что меня тоже кусают маленькие хищники, и я отвлекался, чесал свою голову. И потом снова запускал пальцы в длинные и густые волосы незнакомой девицы.
   Но скоро я устал изрядно, привалился к теплой трубе и заснул. Пациентка моя тоже спала, и не знаю, сколько мы пребывали в таких живописных позах, - меня сильно толкнули, и я увидел перед собой тень здоровенного мужика.
   - Не трожь парня, медведь! Чего тебе? - сказала голова, не поднимаясь с моих колен. Но медведь двинул меня сапогом - на этот раз сильнее прежнего, и я полетел на другую сторону туннеля. Подхватился и побежал на огонек, - он все мерцал где-то впереди. И бежал я, и бежал, пока не услышал ребячьи голоса:
   - Пойдем в пещеру. Скоро монтер придет, погонит нас.
   - Не погонит. Он добрый.
   Я остановился. Перспектива попасть в пещеру была заманчива.
   - Добрый тот, с усами. А этот зверь, он тя живо насталит!..
   Ребята повставали и поплелись дальше на свет. Я шел сзади. И боялся, как бы не отстать. У идущего рядом спросил:
   - А что это значит - насталит? Я слова такого не слышал.
   - О, деревня! Засветит! По шее, значит.
   - Засветит?..
   - Ну, темень. Отвяжись.
   Пещера оказалась далеко, на скалистом берегу Волги. Было еще темно, когда мы вылезли из туннеля и нас словно жаром от большого костра охватило морозом. Мороз был везде: в небесах он сиял крупными синеватыми звездами, на деревьях висел казачьими усами, под ногами скрипел и визжал точно поросенок. Мы бежали по заводской площади мимо памятника Дзержинскому, потом по узенькой тропинке, вившейся по краю заводского забора, а потом, словно в сказку, влетели в какой-то сад или парк, и по парку бежали долго. Бежавший впереди парень покрупнее всех, - видимо, вожак, - поворачивался назад, поднимал руку и кричал:
   - Палки берите, щепки!..
   И ребята подбирали всякий мусор, и я подбирал ветки, дощечки от каких-то ящиков,- и все бежали, бежали...
   Потом мы спускались вниз. Обогнули выступ высоченной скалы, ребята цепочкой растянулись по совсем уж узенькой тропинке. Впереди идущий крикнул:
   - Берегись! Скользко.
   Я плотнее прижался плечом к скале и посмотрел вниз. И ужаснулся. Берег Волги, полоска льда, слабо освещенная сиянием звезд, причудливой змейкой вилась где-то далеко внизу - так далеко, что казалось, мы парим над землей в небесной вышине. А брустверок, по которому мы шли, был так узок, что нога на нем едва помещалась, и ноги скользили, - вот-вот, еще мгновение - и ты полетел вниз. "Знал бы я - не пошел", - мелькала мысль, но тут же себя спрашивал: "А куда бы ты пошел?". Да, идти мне больше некуда, и я ногой нащупывал место, где бы не упасть, не поскользнуться.
   Увидел, как впереди идущие ребята, один за другим, ныряют куда-то и исчезают, точно их проглатывала пасть, разверзшаяся в стене.
   То была пещера Бум-Бум - надежное прибежище бездомных ребят, которые одни только и могли сюда пробраться по узенькому карнизу и потому чувствовали себя здесь в полной безопасности.
   Сложили костерок, чиркнули спичкой, и все засветилось, заиграло чудными бликами,- и будто бы даже мороза не было на улице, а была ночь, теплая, звездная - и жизнь уж не казалась такой мрачной и суровой.
   Кто-то из кармана достал несколько картофелин, кто-то чистил морковку, свеклу - и вот уже котелок висит над костром, и снег, набитый до краев, превращается в воду, и все варится, парится, а я облюбовал себе свободный уголок - тут сено, клочок соломы, и клочок вонючей дерюжины... Я устраиваюсь поудобнее, и - засыпаю.
   Я хорошо помню, как в те первые часы жизни моей в пещере Бум-Бум, ставшей мне прибежищем на четыре года, я уснул крепко и увидел во сне родную деревню, и родимый дом, и отец сидит в красном углу под образами, а мама тянет ко мне руки, и я явственно слышу ее голос: "Иди ко мне. Ну, Ванятка, сыночек мой. Ты теперь дома, и никуда больше не поедешь. Иди ко мне на ручки".
   И еще помню, как проснулся я в пещере, увидел, что нет у меня ни дома, ни отца, ни мамы... Страшно испугался и заплакал. И плакал я долго, безутешно - ребята смотрели на меня, и - никто ничего не говорил.
   В пещере догорал костер, дров больше не было. Становилось холодно, и я начинал дрожать. Кто-то из ребят сказал, что надо натолкать в чугунок снега и согреть воды. Еды у нас не было, но я о ней в тот час не думал. Не знал я тогда, что бывают у человека дни, недели - и даже годы, когда еды у него нет.
  
   Вместе с трескучими холодами к России подбирался 1933-й год. Страшным он будет для многих народов, населяющих одну шестую часть света.
   Ну, а как я прожил этот год - это уж рассказ особый. Я поведал о том в повести "Желтая Роза". Это первая часть романа о тридцатых годах "Ледяная купель" - он написан давно, еще в семидесятых, но лежит в столе и ждет встречи с читателями. Дождется ли?.. Но и в нем я лишь отчасти рассказал о своем детстве. Расскажу ли когда-нибудь подробнее?.. Вряд ли! Люди ждут историй веселых, романтических.
   Романтики было много в те дни, когда мы войну с Победой окончили и домой возвращались. Я тоже, хотя и не сразу, поехал домой. Дома-то, правда, у меня не было, и даже города не было - Сталинград был дотла разрушен, но все-таки было место, где завод мой и дома стояли. Туда и поехал. Ну, а потом в штаб своего округа вернулся. Сижу это я на скамеечке, приема у начальства жду. Мимо подполковник проходит. Встал я, честь ему отдал.
   - Как твоя фамилия?
   Назвал я себя.
   - Дроздов? Не твой ли очерк "Фронтовой сувенир" по радио читали?
   - Было дело.
   - И что? Куда теперь?
   - В Сталинград поеду. Тракторный завод восстанавливать.
   - Но ты же писать умеешь! Помнится, как у нас в штабе говорили: фронтовой командир, а как пишет. Айда к нам в газету!
   - А вы что же... редактор?
   - Бери выше; я всеми газетными кадрами в округе заправляю.
   Подхватил меня за руку, повел в кабинет. Там за большим столом маленький, похожий на галчонка, старший лейтенант сидел. Подвел меня к нему:
   - Вот тебе артиллерист настоящий и писать умеет - оформляй его в газету. Нам во Львове литсотрудник нужен.
   И ушел подполковник, а старший лейтенант долго рассматривал меня, точно я привидение, потом спросил:
   - У вас есть высшее образование?
   - Нет.
   Старший лейтенант склонился над столом и ворочал перед носом какую-то бумагу. Ко мне он сразу потерял интерес, и я уж думал, что сейчас он меня отпустит и я пойду в другую комнату оформлять демобилизацию, и был рад этому, и уж предвкушал момент, когда я войду в кабинет директора Тракторного завода Протасова, у которого до войны в механосборочном цехе работал, и как он обрадуется мне и скажет: "Ну, валяй в наш цех, ты там распредмастером работал - и теперь засучивай рукава, трудись".
   А старший лейтенант занимался бумагой - и так ее повернет, и этак, и морщил свой тонкий крючковатый нос, выражая недовольство моим присутствием, и потом, не поворачиваясь ко мне, проскрипел сиплым прокуренным голосом:
   - Как же вы... без образования в журналистику идете? Журналист, это же... писать надо, сочинять: тут не только ум, но и талант нужен, это же... ну, вроде как маленький, начинающий писатель. А?.. Отказались бы.
   - Как вы скажете; можно и отказаться.
   Старший лейтенантик, так я его мысленно окрестил, поднял на меня большущие темные глаза, в них копошился сырой непроницаемый сумрак, покачал головой, что, очевидно, означало: "Надо же... какая наглость. В журналисты захотел". Но сказал он лишь одно слово: "Подождите", и вышел. Через минуту возвратился вместе с подполковником. Тот был взволнован, кричал:
  
   - Вечно вы!.. Как русский, так вам дипломы подавай. А где он учиться мог - тебя он на фронте защищал! А твои соплеменники, между прочим, в Ташкенте отсиживались, да в институтах учились.
   - Но ведь журналистика, - бормотал старший лейтенант, - сами же вы говорили.
   - Ну, говорил - и что же, что говорил. Конечно же, хорошо, если с дипломом, но этот писать может. Очерк его по радио передавали, я еще тогда думал: в газету бы этого парня.
   Приказ о моем назначении был написан, и вот я во Львове, стою у входа в большое серое здание, где находится редакция. Часовой указывает мне лестницу, ведущую в подвал, и я, наконец, в огромном, плохо освещенном помещении; у стен разместились наборные кассы, печатные станки с ручным управлением, два большие стола посредине - вся типография дивизионной газеты "На боевом посту".
   Две девушки, сидевшие за кассами, - одна черненькая, кудрявая, другая беленькая, прямоволосая, - повернулись ко мне. Прямоволосая славянка мило улыбнулась:
   - Мы ждали вас. Проходите. Скоро придет редактор.
   Куда проходить, не сказали. Избрал дальний угол с большим штабелем газетных подшивок и каких-то бумажных тюков, прошел туда и положил на штабель фибровый, изрядно побитый и потрескавшийся чемодан, с которым прошел и проехал всю войну и в котором одиноко лежали две пары нижнего армейского белья - все мое имущество и богатство. Казалось бы, странно это - ведь я прошел пол-Европы, освобождал Яссы, Будапешт - и был не простым солдатом, а вначале летал на самолетах, потом, повинуясь капризам военной судьбы, стал командиром фронтовой зенитной батареи, - казалось бы, трофеи должны быть. А их не было. Только часы золотые на руке - солдаты подарили, да аккордеон концертный был - тоже солдаты из королевского дворца вынесли, но его украли где-то на квартире. Ничего другого не было, потому как всегда боялся: убьют, а у меня в чемодане вещи чужие найдут. Вот и пуст мой чемодан, зато и совесть спокойна.
   Газетный завал оказался очень удобным для моего нового очага. Вначале я положил на него чемодан, а затем, не дождавшись редактора и никого из сотрудников и проводив кончивших свою работу девчат, я потушил свет и лег на газетные подшивки, а поскольку несколько дней был в дороге и почти не спал совершенно, то уснул мертвецким сном, и неизвестно, сколько бы проспал, если бы не разбудил старшина, который смотрел на меня хотя и без особенной радости, но все-таки с интересом и каким-то детским чувством неожиданного удивления.
   - Помнишь меня? - спросил старшина. И в голосе его прозвучало уже не детское чувство снисходительного превосходства.
   - Как же! Вы тот самый корреспондент...
   - Верно. А фамилия моя?
   - Бушко. Максим Бушко.
   - И это верно. Тогда давай здороваться. Я только что-то не понимаю, как это ты согласился принять должность литературного сотрудника? Ты что - в Москве учился, факультет журналистики окончил?
   - Да нет, ничего я не кончал,- проговорил уже с некоторым раздражением, потому что слова его были слишком уж похожи на то, что говорил мне тот... старший лейтенантик. Но больше всего меня удивляло, и было неприятно, - старшина, а говорит со мной, офицером, как с мальчиком. Но я думал: журналистика. Сфера особая. Тут свои понятия субординации. И уж, конечно, в бутылку лезть я не собирался. Он же профессионал и, наверное, образование имеет. Тут уж смирись, будь тише воды ниже травы.
   Новое это было для меня состояние: на фронте-то - командир подразделения, да еще отдельного: всегда в походе, в бою, а штаб далеко - полковой за сорок-пятьдесят километров, дивизионное начальство за десять-двадцать. Связь по рации, да и какая это связь! Ненадежная. Если танки из-за холма вывернулись или стая истребителей налетела, все решай сам, мгновенно - иногда в одну-две секунды. А тут - газета. Нужны знания, умение писать, и без ошибок. Да еще и о чем писать? Это, наверное, самое главное.
   Присмирел, притих, и сижу перед старшиной, как школьник. И мысли лезут панические: бросить все, да и снова в штаб, с просьбой списать вчистую. На фронте - там да, умел, и наград у меня больше всех в полку, а тут уж нет, тут уж пусть вот он, Бушко - Бушкер, как мне кто-то сказал о нем. Не украинец, значит, но и не русский. А кто? - Какая мне разница! Я тогда о национальностях не думал. Если не русский, так, выходит, младший брат, мы о них пуще, чем о своих, заботиться должны. Так нас воспитывали родная партия и комсомол. Интернационализмом это называлось.
   Пришел заместитель редактора капитан Плоскин. Сутулый и худой, а голова большая, волосы рыжие. Я встал, вытянулся по стойке "смирно". Он меня увидел, но значения факту моего присутствия не придал. Подошел к одной наборной кассе, потом к другой - долго говорил с наборщицами. И к печатному станку, возле которого трудился низкорослый ефрейтор Юра Никотенев - я его успел узнать; и с ним капитан много разговаривал, а уж только затем подошел к Бушко и долго тряс ему руку, что-то говорил вполголоса и смеялся. Со стороны я видел его глаза; они были желтые, выпуклые и вращались как-то настороженно и нехорошо. Он словно бы все время ждал удара со стороны и боялся этого, старался вовремя заметить противника. Я, еще когда был в авиации, летал на самолете-разведчике Р-5, так мы учились смотреть вперед и одновременно боковым зрением оглядывать и все другое пространство. Думал сейчас: "Он тоже как бы летал на самолетах - вон как сучит глазами по сторонам".
   Наконец, решился я, шагнул к начальнику:
   - Товарищ капитан! Старший лейтенант Дроздов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы в должности литературного сотрудника газеты "На боевом посту".
   Капитан вяло подал мне руку, сказал:
   - Звонили о вас из штаба, но сказали, что у вас нет ни опыта работы в газетах, ни журналистского образования. Как же вы... Ну, ладно. Будете пробовать. Может, что получится.
   Эти слова окончательно сбили меня с толку, и я, набравшись духу, выпалил:
   - Поеду на завод. Там я до войны работал.
   Капитан пожал плечами и сверкнул желтыми рачьими глазами; такой мой план ему, видимо, понравился.
   Затем он взял за руку Бушко и они пошли в дальний угол, сели возле какой-то бочки, выбили из нее пробку и стали наливать в графин темную пенящуюся жидкость. Выпили по одному стакану, по второму, по третьему...
   Ефрейтор Никотенев достал из ящика своего рабочего стола сухую воблу, пошел к ним и тоже стал пить.
   Я чувствовал себя неловко; был тут явно лишним, нежелательным, и уж хотел выйти на улицу и там погулять по городу. Но не знал: спросить разрешение у капитана или выйти так: ведь к службе на новом месте я не приступал. Ефрейтор меня окликнул:
   - Товарищ старший лейтенант! Подгребайте к нам.
   Выпил с ними стакана три пива, - знаменитого, Львовского, как сказал мне ефрейтор, проводивший капитана Плоскина и старшину Бушко и вернувшийся в типографию, где я устраивался на первый ночлег в своей новой жизни, теперь уже журналистской. Видя, что я укладываюсь на штабель старых газет, а под голову кладу изрядно помятый, сбитый в углах чемодан, он достал откуда-то брезентовый сверток.
   - Вот вам... постель.
   Сел возле моего изголовья, запустил пальцы в нечистую шевелюру густых волос, сказал:
   - Завтра найду вам квартиру.
   Никотенев имел вид уставшего в боях и походах солдата - такие были у меня на батарее после долгих и тяжелых боев, когда мы вблизи передовой линии фронта дни и ночи до красных стволов отражали атаки самолетов или, случалось, схватывались "врукопашную" с танками, а что еще хуже, отразив нападение танков, принимали на грудь еще и пехоту, следовавшую за ними.
   Кивнув на бочку с пивом, еще стоявшую посреди подвала, я спросил:
   - Кому я должен деньги?
   - За что?
   - Ну - пиво-то... Вон я сколько выдул. Чай, денег стоит.
   - А-а... Пустяк делов. Пиво у нас часто бывает. Вы только об этом никому не говорите. Я сейчас спрячу бочонок. Завтра придет майор, захочет похмелиться.
   И потом в раздумье, и будто бы с грустью:
   - Пьет наш майор, а так - хороший.
   - А эти... капитан и старшина - тоже пьют?
   - Эти?.. Нет, они тверезые. Пива выпить, да вот так, на дурняка, - подавай больше, а чтобы водки надраться, как наш майор, и потом неделю с больной головой... Нет, эти пьют с умом, и все больше пиво.
   - Они, верно, денег много получают? Пиво-то недешево.
   Ефрейтор сморщил и без того старческое лицо, посмотрел на меня строго.
   - Деньги?.. Ну, это уж так... Покупают, конечно, но только о деньгах - ни, ни, говорить не надо.
   Оглядел темный пустой подвал, будто опасался кого, потом наклонился ко мне и на ухо тихо проговорил:
   - Делайте вид, что ничего не знаете, а если под какой бумагой подпись велят поставить, ни Боже мой! Скажите, я работник литературный, а всякие хозяйственные деда знать не желаю. По-дружески вам советую. Ладно?
   Помолчали с минуту.
   - Хотите пива еще выпьем?
   - Нет, не хочу пива. И вообще - я пить больше не стану.
   - Ну, ладно, я пойду.
   Он закатил бочку за шкаф с инструментами, накрыл ее кипой газет и вышел, крепко притворив за собой дверь. Я некоторое время бездумно смотрел в потолок, затем вывернул из патрона лампу, висевшую над головой, и закрыл глаза. Однако же сон ко мне не шел. Бочонок дармового пива и совет ефрейтора ничего не подписывать смутной тревогой взбудоражили сознание, нехорошо отозвалось в сердце. Всякое было на фронте за четыре года войны, в какие только переделки ни попадал, но эти вот три стакана пива, зашумевшие в голове сладкой истомой, дружеский совет ефрейтора вздыбили тревогу, почти страх. "Знать, не простые они, эти бумаги, что-то нечистое в них таится..."
   Сон подкрался незаметно, провалился, как в колодец. А во сне катался по полу бочонок, и из него проливалось янтарное пиво, и голос печатника доносился откуда-то сверху, из-под облаков. А тут и другой голос - девичий, плачущий раздавался совсем рядом.
   Открыл глаза - наборщица сидит у своей кассы, - та, что беленькая, славянка. Лицо обхватила ладонями, плачет.
   - Вы что? Вас кто обидел?
   Плач прекратился, девушка опустила руки на колени. Я подошел к ней. Девушка назвалась Наташей. Успокоилась не сразу. Потом вдруг появился капитан Плоскин, схватил ее за руку и поволок к выходу. Я снова завалился на свою "кровать" и почти мгновенно уснул. На этот раз спал долго и крепко. Разбудил меня Никотенев. Тряхнул за плечо, сказал:
   - Старшой! Вставай, редактор пришел.
   Было уже светло, девушки сидели за кассами, а у большого окна за печатным станком стоял невысокий, широкий в плечах майор и что-то пил из большой алюминиевой кружки, - очевидно, пиво.
  
   Я причесался, расправил у ремня гимнастерку, ждал, когда из-за печатного станка выйдет майор. Увидев меня, он поставил на подоконник кружку, подошел ко мне и протянул руку:
   - Дроздов - да?.. Хорошо. Ну, рассказывайте, как доехали, - и вообще, как дела, настроение?
   Никотенев принес нам два стула, и мы сидели с ним возле штабеля газет. Майор был рябой, курносый, зеленые кошачьи глаза заметно оплыли, выдавая частые спиртные возлияния. Однако смотрел он на меня весело, и даже с какой-то родственной нежностью. Его донимал то ли насморк, то ли хронический гайморит, - он то и дело толстыми пальцами подталкивал кверху красный разбухший нос и громко раскатисто шмурыгал.
   - Согласился, да теперь жалею, - запел я отходную.
   - Как? - удивился майор. - Вы умеете писать, я помню ваш прекрасный очерк; да вы, можно сказать, судьбу свою нашли! Поработаете у нас, в дивизионке, - а там и на большую дорогу журналистики. В Москву подадитесь.
   - Бушко говорит, без образования...
   - Бушко?.. Уж накаркала ворона.
   Нахмурился майор, склонил над коленями голову.
   - Бушко оформляет демобилизацию. И хорошо. Пусть едет.
   Майор поднялся, положил мне на плечи тяжелые руки и, внимательно посмотрев в глаза, тряхнул головой:
   - Хорошо, что приехали. Будем работать.
   Ефрейтор Никотенев поблизости от своего печатного станка соорудил мне стол из трех досок, накрыл его желтой оберточной бумагой, где-то раздобыл чернильницу, ручку с ржавым пером и сказал:
   - Садись, старшой, пиши газету.
   Я посмотрел на него с немым вопросом в глазах и неподдельным изумлением. "Как пиши, чего писать?" - хотел я сказать, но не сказал, а взял ручку, словно примеряя, подойдет она под мою руку или в непривычных пальцах не удержится.
   В другом конце подвала у окна стоял большой, весь облезлый письменный стол, и за ним сидел майор. Он долго рылся в ящиках, нашел какие-то бумаги и пришел с ними ко мне.
   - Вот... - Приготовьте подборку писем. Передовую напишите к 7 ноября. Номер-то праздничный. Портрет Сталина дадим, а под ним стишок небольшой. Вот и все, пожалуй. К вечеру сдадите материал.
   - Товарищ майор, я передовых не писал.
   - Напишете, - успокоил редактор.
   - А стишок где взять?
   - В старых газетах поищите. Вон их сколько, газет старых.
   Показал на мою "кровать", живописно прогремев носом, удалился.
   Первой моей мыслью было: "Бежать, бежать. Немедленно, сейчас же!.." Однако тут же поползли и другие мысли: "Куда бежать?.. Я же военный. Надо хоть с недельку поработать. Уж потом - напишу рапорт, подам по инстанции...".
   Стал читать письма солдат. Пишут кто о чем: один стрелять хорошо научился, другой в отпуске в родном колхозе побывал... "Странные, право, люди. Зачем пишут, кому нужны эти их рассказы?.."
   Вспомнил, как и я, работая на тракторном заводе, писал заметки в "Сталинградскую правду" о передовиках, о рекордах. Но там я гонорар получал. Напечатают заметку - двадцать рублей пришлют. А зарплата у меня была четыреста рублей. Два червонца сверх того - не помеха. Но здесь-то нет гонорара, а - пишут.
  
   Почитал заметки, повертел их в руках, стал править. Текст оставлял таким, как есть, а если глупость какая, наивность, лохматость стиля - убирал, подчищал; одним словом, правил. И затем набело аккуратненько переписывал.
   Час-другой - и подборка готова. Приободрился малость: не так уж и трудно оказалось. А если редактор забракует - тогда и удобно сказать будет: "Не получается, мол, не мое - демобилизуйте". И подамся на свой родной завод. Как-никак, а я уж там распредмастером был, в голубой рубашке с галстуком ходил.
   Труднее далась передовая. Но и тут помогла статья на эту тему. В старой газете прочел. Год назад писалась. И подумал: так и я попробую.
   Вспомнил, как подобные статьи писал в летном училище, - там я редактором стенной газеты был. И называлась она "Гордый сокол". Писать для нее старались весело, даже с лихостью, озорством каким-то. И тут этим стилем попробовал, только вместо веселости струю торжественности старался подпустить. И эту написал. И мне она даже понравилась. Вот редактор как посмотрит?..
   Еще проще оказалось со стихотворением. Их, таких стихотворений с похвалой любимому Сталину, все праздничные газеты помещали. Переписал три стихотворения, стал думать, какое предложить. И тут озорная мысль пришла в голову: "Напишу-ка сам стишок, подпишу чужой фамилией и вместе с другими редактору предложу. Пусть выбирает!..
   К вечеру в подвале стало шумно, - Бушко заявился, словно луч солнца в подземелье заглянул. Форма на нем офицерская, сапоги гармошкой и начищены до блеска. На боку в новенькой кобуре - пистолет, хотя оружие после войны разрешалось только офицерам.
   Долго у наборных касс стоял и что-то девчатам выговаривал, слышались обрывки его фраз:
   - Вышла замуж - живи, а бегать нечего.
   Наташа негромко возражала:
   - Не расписаны мы. А ты не встревай в чужую жизнь. Слышишь? Смола липучая!..
   Бушко ко мне подошел.
   - Ого! Уж и за перо взялся. Пиши, пиши - бумага все стерпит. - На стихи глянул: - А это что?.. Никак уж и поэтом заделался. - Бегло пробежал одно стихотворение, другое... Швырнул мне под нос. - Ну, нет, старик, такое не в газету, а туда отнеси... - Кивнул на угол, где помещался туалет. - Стихи праздничные. Они все такие. - Взял он стихотворение "Сталин - наш рулевой". Читал внимательно. - Ну, это - другое дело. Блестяще написано. И тема - Сталин, рулевой... Тут бы еще добавить: "всех времен и народов".
   Я другое ему подаю - и в нем про Сталина. Он и про это залепетал: "Здорово! Ну, здорово. Это прекрасное стихотворение".
   Бушко письма читал вдумчиво, серьезно. Оригиналы посмотрел, сверил. Вставая, заключил:
   - А это не надо. Так, старик, не пишут. Брось в корзину и редактору не показывай.
   Внутри что-то упало, оборвалось. Слышал я, как в висках ходила толчками кровь. Уронил над столом голову, думал: "Не выйдет из меня журналиста..."
   Мысленно вижу Тракторный, проходные ворота... Вспоминаю, как сразу же после войны приехал на завод. Он был разбит, но главную контору восстановили, ко мне навстречу вышел Протасов Николай Петрович. Он был начальником сборочного, теперь стал директором завода. Шагнул ко мне:
   - Вань - ты?..
   - Я, Николай Петрович, я.
   - Жив. И каков молодец!..
   Обхватил меня, как медведь, замер на моем плече.
   - В наш цех пойдешь. Восстанавливать будешь.
   Долго смотрел на меня, толкнул в плечо:
   - Заместителем начальника цеха назначу.
   - Да какой же я заместитель, - я и мастером-то был не настоящим, а так - детали по станкам развозил.
   Посуровел лик могучего человека, глухо проговорил:
   - Тебя, Иван, теперь хоть министром ставь. Вон они, ордена-то на груди - чай, недаром достались. Ты мне скажи: когда на завод вернешься? Я тебе квартиру подготовлю.
   Вспомнил все это, и радостное тепло разлилось под сердцем. Ну, а эта... журналистика... Не по мне, значит, не мое.
   Пока этак я думал, ко мне со спины редактор подошел. Шмурыгнул носом, крякнул. Руку к моим письменам тянет.
   - Написал что ли?
   Поднялся я, принял стойку "смирно".
   - Да нет, товарищ майор, Бушко сказал, не годится все это.
   На край стола подсел. Читает. А у меня сердце к пяткам покатилось, захолонуло все в груди. Думаю так: "Прочтет сейчас и вернет мне мое творчество. И ничего не скажет, пойдет в глубь типографии, пиво будет пить".
   Майор читал быстро. И письма солдат в аккуратную стопку складывал. Прочитал передовицу - и тоже аккуратненько на письма положил. Стихотворения тоже прочел - мое оставил, а три другие в сторону отложил. И затем взгляд полусонных оплывших глаз на меня поднял и долго смотрел мне в глаза.
   - Получится, - сказал хрипловатым голосом.
   - Что получится? - выдохнул я.
   - Газетчик из тебя... получится.
   И на углу каждой моей заметки написал: "В набор". И отнес девчатам:
   - Набирайте в номер.
   Квартиру мне, как обещал ефрейтор Никотенев, не нашел. И будто бы забыл о своем обещании, а дня через три моей новой жизни ночью пришел в типографию, разбудил меня.
   - Пойдемте со мной, вызволим Наташу.
   - Откуда вызволим?
   - Пойдемте.
   В руках у него были ломик и плоскогубцы. Я наскоро оделся и пошел с ним. По дороге он говорил:
   - Капитан Плоский хочет на ней жениться, а только не мычит - не телится, зато взаперти держит.
   - Как взаперти?
   - А так: закроет в квартире, а сам уйдет куда-то. Регина Шейнкар у него есть.
   И потом, огибая угловой дом, продолжал ворчать, как старик:
   - И мужик вроде бы завалящий, посмотреть не на что, а поди ж ты: двух баб норовит.
   - А Наташа... Знает она об этой... как ее - Шейнкар?
   - Знает, конечно, да деться некуда. Он ее давно захомутал, - еще там... когда мы в Польше были.
   - Как я чувствую, она вам нравится, - сообщил я ему свою догадку.
   - Про меня можно говорить, как про того солдата: "Солдат, солдат, ты девок любишь?" - "Люблю", - говорит. "А они тебя?" - "И я их" - отвечает.
   Ефрейтор засмеялся, и смех его, пулеметно-такающий, дробно покатился в глубь темной улицы.
  
   Открыли калитку и прошли в сад. Тут в окружении вишневых деревьев, точно слепой, глазел на нас большими черными окнами двухэтажный особняк.
   - Юра! - раздался Наташин голос. - Сюда идите!
   Вылезла по грудь из форточки, махала рукой.
   Подошли к окну, - оно, как и все другие окна, зарешечено толстыми железными прутьями, отчего дом походил на тюрьму.
   Наташа показала рукой на угол окна:
   - Вон там поддень ломиком. Там два кирпича отвалились.
   Наташа нырнула в темноту дома, а ефрейтор с деловитостью муравья обследовал угол решетки и поддел ее ломом. Железный прут с треском выдернулся из кирпичной кладки. Никотенев другой прут отогнул, третий - образовался проем. Наташа открыла окно:
   - Лезьте в дом. Я вам ужин приготовлю. У него тут продуктов - уйма.
   Залезли в окно и очутились в небольшой, продолговатой комнате. У одной стены стоял диван, у другой - письменный стол. Наташа принесла одеяло, и они занавесили окно.
   И тогда Наташа включила настольную лампу. Стены и потолок в комнате облезли, шелушились, - дух тут был нежилой и сильно пахло какой-то подвальной гнилью.
   Наташа принесла большую сковороду, на которой еще шипела и пузырилась яичница в сале. Голод терзал и преследовал меня весь послевоенный год, - с того самого августовского дня, когда я, сдав свою батарею, выехал из Будапешта и слонялся по пересыльным пунктам, получая в месяц тысячу восемьсот рублей, на которые можно было кормиться три-четыре дня, и продовольственные талоны на один обед в сутки. Деньги куда-то сразу улетучивались, талоны проедались за неделю - две, остальное время голодал нещадно, никому в этом не признаваясь. Вкус яиц, конечно, уж забыл давно, сала в глаза не видел, - и вдруг огромная глубокая сковорода со шкварчащим точно живое существо сокровищем.
   Наташа весело, с какой-то детской радостью угощала нас и, словно понимая мое вожделенное желание поесть как следует, подкладывала на тарелки все новые порции, и говорила:
   - Он ведь как крот: все тащит и тащит с рынка продукты. Копченую колбасу ящиками закупает, рис, изюм, курагу. Голод, говорит, идет, страшный голод! Люди будут умирать как мухи. Так всегда после войны бывает.
   Украдкой я поглядывал на Наташу: крепкая грудь, румяные щеки, синие, синие глаза. Я только здесь рассмотрел, как она была привлекательна и как задорно-остроумна ее речь. В сердцах на капитана думал: "Рыжий таракан, какую девицу отхватил. Да еще и жениться не хочет".
   Каким-то шестым тайным чувством слышал благоговейное отношение ефрейтора к Наташе. Он смотрел на нее неотрывно, и глаза его были настежь распахнуты, и в них я даже видел едва проступавшие слезы, - он, несомненно, ее обожал и страдал оттого, что такое юное прелестное существо принадлежит ненавистному, но всемогущему капитану. Ведь у него и дом этот, похожий на дворец, - раньше здесь жил немецкий генерал; и продукты носит с базара... Они ведь дороги сейчас. Где деньги берет?..
   Противный запах будто бы и улетучился; его забил душистый аромат жареной с салом яичницы, и копченой колбасы, и кофе, и шоколадных конфет.
   А когда стали уходить, - опять же в проем оконный, - Наташа вынесла по два круга копченой колбасы и сунула нам в руки. Потом оделась во все зимнее, подхватила чемоданчик, сказала:
   - Больше сюда не вернусь.
   Ночной эпизод хотя и поразил мое воображение, но мало чего прояснил. Загадкой оставался для меня бочонок пива, - вскоре появился в подвале другой, а затем и третий; тайна продолжала окутывать и отношения капитана, ефрейтора и Наташи.
  
   Сроду не был я любопытен, а теперь же, видя, как от меня все скрывают, и вовсе ни о чем никого не спрашивал.
   Газета выходила два раза в неделю, в ней было много перепечаток из "Правды", из "Красной звезды", а все остальное легло на мои плечи. Майор - начальник, он лишь проверял мои заметки; Плоскина не было, он где-то лечил ноги, а Бушко оформлял демобилизацию. По штату должен быть еще ответственный секретарь, но место это пустовало. Вот так и вышло, что я один делал эту маленькую дивизионку. И, как мне сказали, все номера газет, и дивизионных тоже, идут в Ленинскую библиотеку и там при постоянных температуре и влажности закладываются на вечное хранение.
   Не думал, не гадал, что все, что я напишу, останется для потомства. Признаться, это мне польстило больше, чем орден, полученный за первые два тяжелых бомбардировщика, сбитых моей батареей. Молодость тщеславна; стремление продлить жизнь делами и остаться в памяти потомков, может быть, и есть, самый главный двигатель прогресса и развития.
   На пятый или шестой день ефрейтор Никотенев взял мой фибровый чемодан и сказал:
   - Пойдемте, квартиру вам нашел.
   По старинной затемненной улочке поднялись вверх по склону холма, называемого во Львове Высоким замком, прошли в конец, где близко к домам прислонилась темная стена древнего леса. Вошли в первый подъезд четырехэтажного дома и очутились перед большой дворцовой дверью, сбоку от которой красовалась надпись: "Прима-балерина Львовского оперного театра Инна Арсеньевна Ганцельская".
   Открыла нам сама хозяйка - миниатюрная женщина преклонного возраста, утонувшая в длинном, бархатном халате цвета морской волны. Головка причесана, карие глаза прищурены, смотрят на меня с таким выражением, будто говорят: "Вы нам не подарок, но так уж и быть - пустим вас на квартиру". Сказала:
   - Пройдемте сюда.
   Вошли в большую, ярко освещенную комнату; в углу белый рояль, возле него стайка девочек в трико и легких кофточках. И на диване девочки. Все повернулись ко мне, а мы с идиотским помятым чемоданом, - хорошо, что его тащил Никотенев, - прошли в маленькую комнату, - раньше, как я потом узнал, в ней жила прислуга. У окна столик, у стенки кровать, на полу коврик. Кресло и два стула.
   - Такая комната вас устроит?
   - Да, конечно.
   - Плата натурой.
   - То есть как?
   - Будете отдавать доппаек.
   - Доппаек?
   - Да, вы разве не знали: с декабря вам назначено дополнительно к пайку килограмм сливочного масла и два килограмма печенья. И будут выдавать на руки. Вот вам и квартирная плата.
   Я кивал головой: "Согласен. Конечно. Я, пожалуйста".
   Хозяйка вышла, а вслед за ней и ефрейтор. Дверь осталась приоткрытой, и в просвет я видел, как хозяйка, сидя в кресле в углу комнаты, хлопала в ладоши:
   - Девочки, девочки! Повторяем четвертый элемент.
   Девочки, как горох, высыпали на средину комнаты и начали танец, а точнее, элемент танца. Кто-то играл на рояле, и выходило у них очень красиво. Старая балерина то и дело кричала:
   - Спина, спина... Тяните вверх! Держите линию!..
   Сильно уставший за день и давно не спавший как следует, я разделся, лег в постель. И скоро уснул.
   Моя жизнь во Львове начинала устраиваться.
  
   Много было чудес и неожиданностей на фронте, но вот что чудес будет не меньше в мирной жизни - этого я не подозревал. Не успели мы встретить Новый 1947 год и начать выпуски январских номеров газет, как случилось событие, потрясшее меня больше, чем танковая атака на батарею. И вот как это произошло.
   Шел двенадцатый час, Никотенев печатал газету, майор Фролов пил пиво, я собирался идти на свою квартиру. В типографию вошли офицер и два солдата в зеленых погонах. Офицер достал из кармана бумажку, стал читать:
   - Майор Фролов есть?
   - Есть! - выкрикнул майор.
   - Капитан Плоскин?
   - Нет, он болен, - отвечал майор.
   - Директор типографии Лохвицкий?
   - Он в командировке.
   - Старший лейтенант Дроздов?
   - Есть! - ответил я.
   Офицер сделал паузу, затем уже другим, приглушенным голосом скомандовал:
   - Майор Фролов пройдемте с нами, а старший лейтенант Дроздов оставайтесь выпускать газету.
   И гости, уводя с собой редактора, ушли. Я еще не ведал, что произошло, но сердце мое слышало большую беду. По своему фронтовому опыту знал: люди в зеленых погонах шутки не любят. Подошел к ефрейтору. Он отпечатал половину тиража и теперь, держа руку на рычаге плоскопечатного станка, стоял недвижно и смотрел себе под нога. Сказал одно слово: "Допрыгались". И запустил станок.
   Я испытывал нестерпимое желание выкрикнуть: "Да что случилось?". Но - молчал. Видел за всем происшедшим какую-то великую тайну, находил ее щекотливой. Достал из угла брезент и лег на свою прежнюю постель. Хотел дождаться всего тиража, но сон сморил меня, и я проснулся лишь утром, когда обе наборщицы, - другую звали Леной, - уже сидели за кассами и набирали то, что я написал для следующей газеты. Позвонили из политотдела. Полковник Арустамян на армянско-русском языке:
   - Зайдите ко мне.
   Зашел, представился. В просторном кабинете за большим столом сидел маленький с огромным носом полковник. Смотрел на меня враждебно и как-то болезненно морщился, словно от моего появления у него вдруг разболелись зубы. Непомерно большими показались мне его погоны, а на гимнастерке не было никаких отличий. Фронтовикам было странно смотреть на офицера, не имеющего даже одной медали. "Где же это он сидел всю войну?" - возникала мысль.
   - Попались, сволочи!.. Позор теперь на всю дивизию, и мне позор, и генералу, и всему штабу!..
   Теперь, когда я пишу эти строки, приходится переводить его ругань на русский язык, - он же выплеснул на меня такую смесь ругательств, которая ни к какому языку не относится. Есть характерная речь грузинская, украинская, - еврейская, наконец, но армянской речи нету. Она состоит из такого набора маловразумительных слов, который можно с трудом понять, но бумага такую абракадабру не принимает.
   Я стоял, хлопал глазами и - молчал. Впрочем, чувствовал себя виноватым. Не знаю, в чем, но в чем-то и я же был виноват?
   Полковник вышел из-за стола, двинулся на меня с кулаками, кричал:
   - Делать дипломы - да?.. Двадцать пять тысяч за один диплом - да?.. Мешок денег! Куда девать такие деньги? А?.. Вся Грузия кончила Львовский университет. Грузины ученые, армяне дураки. Ты так хочешь сказать? Да?.. Они, что, грузины, живут здесь во Львове - да?.. Теперь каждый Каха, каждый Гиви инженер, педагог, физик, химик. У каждого диплом. Где взяли?.. У нас, в типографии. А-а-а...
  
   Полковник обхватил голову, ходил по кабинету, причитал: "А-а-а... Ты, чумазая фарья, почему молчишь?..".
   Что означает это слово - фарья, я до сих пор не знаю. Рассказывали мне потом, что кто-то из офицеров, поссорившись с ним, бросил ему в лицо: "Чумазая фарья!" Но что это за слово - фарья, и из русских никто не знал. Арустамян же в минуты крайней досады выстреливал в оппонента это слово, казавшееся ему грязным ругательством.
   Подошел ко мне близко, ошалело смотрел в глаза - и потом, словно очнувшись, заорал:
   - Иди назад, иди!
   Я, конечно, не замедлил "идти назад".
   Семантический смысл его излюбленного ругательства так и остается для меня неразгаданным. Кто-то высказывал мысль, что слово "фарья" близко по звучанию армянскому слову "свинья", но это тоже осталось гипотезой. Вообще же, кавказцы, как и некоторые другие малые народы, нередко награждают русских образом этого забавного, но, впрочем, весьма полезного животного.
   Я уже вышел из кабинета и неспешно шагал по коридору, когда дверь распахнулась и разъяренный Арустамян прокричал мне вслед:
   - Ты есть в редакции первый Иван, и ты будешь последним!
   Я пожал плечами и продолжал свой путь. Эта фраза Арустамяна, хотя она и была самой четкой, осталась для меня непонятной. А она, между прочим, оказалась пророческой: четверть века спустя я буду уходить из редакции "Известий" и мне вдогонку скажут: "Последний Иван". Да, я как капитан корабля во время катастрофы покину судно последним. Иванов в русской журналистике уже не оставалось, на смену им пришли инородцы, которых главный чекист страны Крючков назовет "агентами влияния". Но тогда, в начале 1947-го, до того времени было далеко. Тогда у руля великой империи стоял Сталин. Он произнес здравицу в честь русского народа, - наверное, потому в редакциях газет стали появляться Иваны. Великий грузин смотрел далеко, он хорошо знал природу сил, затевавших уже тогда с нами Третью Великую войну, в которой главным орудием будут средства информации - и предусмотрительно выдвигал Иванов на переднюю линию боев. Откуда мне было знать, что я и явился, может быть, Первым Иваном, брошенным на передний край уже тогда закипавшей битвы.
   Но о том, как русское государство исподволь подтачивалось, а затем разрушалось, я рассказал в недавно вышедшей книге воспоминаний "Последний Иван". Здесь же моя речь о времени созидания и больших надежд золотого поколения - солдат Победы 1945 года.
   При стечении всего офицерского состава дивизии был показательный суд. На скамье подсудимых бывший редактор газеты "На боевом посту" майор Фролов и начальник типографии вольнонаемный Казимир Лохвицкий. Прокурор изложил обвинение: подсудимые изготовляли бланки дипломов об окончании Львовского университета и продавали их грузинам. Часть дипломов обменивали на плохо выделанные кожи, на сухофрукты, вино и подсолнечное масло. Вспомнил я дурной запах в квартире Плоскина. По всем приметам в делах этих были замешаны Бушко и Плоскин, но подписи свои они нигде не ставили и их вина не доказана. Фролов упорно твердил: "Виноват один я, и вины других в этом деле нет".
   Фролов получил двадцать лет заключения в колонии строгого режима, Лохвицкий - десять. Суд продолжался всего один день.
   Дважды мне пришлось одному выпустить газету. Потом прибыли три сотрудника - весь штат редакции: старший лейтенант Львов - редактор газеты, тот самый, который направлял меня сюда из Харькова, капитан Мякушко - ответственный секретарь, и лейтенант Семенов - старший литературный сотрудник.
  
   После суда, напуганное темной обстановкой подвала, начальство выделило для нас помещение на первом этаже штаба дивизии. В комнате с двумя большими окнами расположился редактор; в другой комнате с одним окном разместили нас с лейтенантом Семеновым. Мякушко ждал, когда для него разгрузят от какого-то хлама третью комнату, чтобы, как и редактор, поселиться в ней отдельно. А пока он торчал то у плеча редактора, то заходил к нам и трубным басом говорил афоризмы:
   - Ответственный секретарь редакции - это мотор, начальник штаба газеты.
   И еще он в первый же день сказал:
   - Я хохол, русскую мову не разумею - писать газету будете вы.
   Мы с Сашей Семеновым смотрели на него с недоумением, но была в нашем отношении к "начальнику штаба" и немалая доза восхищения. В нем и вообще-то было много необыкновенного: во-первых, баскетбольный рост, боксерские плечи и большая голова с копной чернявых вьющихся волос. Очи черные, круглые, как тарелки, - и когда он говорил, то казалось, из них сыплются искры. И еще мы заметили: свои устрашающие афоризмы он сопровождал помахиванием пудовых кулаков, а если мы в чем-то сомневались, он свои кулаки клал нам на стол и будто бы даже оглядывал их, приглашая и нас убедиться в их способности смирить любое сопротивление.
   Редактор, напротив, маленький, словно подросток, входил к нам мягко, тихо и вручал каждому из нас листок с заданием на день. Капитану он тоже вручал листок и тут же говорил:
   - За мной передовая. Да, да - флаг номера, передовая.
   Так же тихо выходил, но на пороге поворачивался к нам, повторял:
   - И вообще... я буду писать передовые. Так всюду, во всех газетах: передовая - флаг номера, и ее пишет редактор.
   Мякушко долго изучал свое задание: обыкновенно, это была подборка писем, фото с подтекстовками, иногда подобрать нужное стихотворение, а то и написать очерк.
   Нам была интересна реакция Мякушки на свое задание. И мы, забыв всякие приличия, смотрели на него. Он, казалось, не сразу понимал, чего от него хотят, а поняв, взмахивал кулаками:
   - Он что - с ума сошел! Стихотворение! Да где я возьму - стихотворение?.. Надо гору подшивок переворошить!..
   Или:
   - Очерк! Да я что - Глеб Успенский или Алексей Толстой!.. Очерк! Пусть он сам его пишет - мы тогда посмотрим, как это у него получится.
   Потом он поднимался на второй этаж в библиотеку и долго рылся там в подшивках. Однажды принес свежий номер "Правды". Мы как раз были у редактора, и он бросил ему газету на стол.
   - Вот, смотрите - передовая!
   Львов был подслеповат, долго водружал на своем тонком, как пожухлый лист, носу очки, потом читал: "Строительство новых шахт - стратегическая линия партии".
   - И что?.. - испуганно спросил редактор. - Ну, да - шахты нужны стране,- и что?..
   - Как это вы говорите: "И что?" Линия партии! - видите? А вы - "и что?"
   Львов снова склоняется над передовой, водит носом по заголовку:
   - Не понимаю вас - объясните.
   Мякушко взмахивает кулачищем, рычит:
   - Как это вы не понимаете? - печатать надо, печатать!
   - Но... напечатана же.
   - Во, народ! Напечатано. Так это в "Правде", а у нас?..
   - У нас, в нашей газете?..
   Львов таращит свои глаза, - они у него тоже черные, но искры не мечут; в них копошится ночь.
  
   Мякушко окончательно его добивает:
   - У нас! А где же еще?.. Это же линия партии! Говорите спасибо, что я вас надоумил, можно сказать, уберег...
   Он подвигает к себе газету и уже своей рукой на углу передовой пишет: "В набор!"
   Это означает: половину того, что нам задано на день, писать не надо. И самому редактору не надо водружать над газетой флаг номера, а уж что до Мякушко... - он в своих могучих пальцах сплющивает дневное задание и бросает его в корзину. И с видом полководца, выигравшего битву, удаляется из кабинета.
   Мы знаем: он каждый раз перед обедом заходит в пивную и выпивает две-три кружки львовского янтарного пива. Знаем также и то, что Мякушко приехал во Львов с семьей: у него жена и трое детей. Но где они поселились - нам неизвестно.
   Склоняюсь над чистым листом бумаги и начинаю делать свою норму: это три заметки, присланные по почте, и репортаж о том, как солдаты полка, в котором я вчера побывал, отдыхают в воскресный день.
   Заметки я не переписываю, а правлю по авторскому тексту, в нужных местах делаю на отдельных листках свои вставки и затем их подклеиваю,- солдатские нехитрые рассказы расширяю, расцвечиваю и подбираю для каждого неизбитый, оригинальный заголовок, например "Случай в тире", "Душевный разговор", "Солдатские откровения" и так далее.
   Не более часа уходит у меня на три заметки, и я с удовольствием и чувством радостного облегчения отношу их на второй этаж машинистке. Оставив там, пройдусь по коридору политотдела, загляну в библиотеку, полистаю подшивки, а уж потом, поразмявшись, спускаюсь к себе и сажусь за репортаж. Эта часть задания идет веселее: все записи у меня в блокноте: фамилии солдат, их ответы на мои вопросы. Работаю увлеченно, а к середине репортажа появляется даже азарт и хочется писать подробно, и много, давать разные отступления и даже очерчивать лица солдат, но газета, как мне еще говорил Фролов, не резиновая, в ней всего две полоски, да и то маленькие, - чуть расписался и уж надо заканчивать.
   И на репортаж уходит тридцать-сорок минут. Посвящен он самодеятельному спектаклю, который вчера давался в дивизионном клубе. Все роли играли солдаты и сержанты. Костюмов никаких не было: бегали по сцене в кованых сапогах, громко кричали, оглушительно смеялись. Я смотрел на генерала Шраменко, командира дивизии, сидевшего в третьем ряду с офицерами штаба: он дремал и никак не реагировал на игру "артистов". Во время антракта опускался занавес, сшитый из нескольких простыней, и перед занавесом по замыслу режиссера на вынесенный стул садилась девушка: юная, статная, с длинной шеей и круглой головкой. Генерал оживал, весь он подавался вперед и смотрел на нее неотрывно. Я вспоминал наказ редактора непременно узнать у генерала, понравился ли ему спектакль, и думал: уж что-что, а девица-то ему понравилась. После спектакля подошел к генералу, стал задавать вопросы - это было мое первое интервью.
   - Товарищ генерал! Как спектакль - понравился вам?
   - Ничего, спектакль. Ребята хорошо играли, вполне.
   - А что бы можно отметить? Что особенно вам понравилось?
   - Совсем даже не худо.
   Генерал в этом месте задумался, метнул на меня озорной ироничный взгляд и тихо, так, чтобы не услышали бывшие с ним офицеры, добавил:
   - Только я полагаю, зря они бегали по сцене. Надо бы девицу эту вывести на средину, посадить на стул и... через каждые двадцать минут поворачивать.
   Он хохотнул утробно, подмигнул мне - и стал подвигаться к выходу.
   Я, конечно, понял, что генерал балагурил, и очень бы хотел такую шутку вверстать в свой репортаж, но нашел ее очень вольной и сдержал себя от соблазна расцветить свой репортаж генеральским каламбуром. Впрочем, не вполне уверен: была ли то шутка или серьезная искусствоведческая мысль командира дивизии.
  
   Сделал репортаж и отнес его машинистке, а до обеда еще оставался час. Снова пройдусь по коридору, но уж в библиотеку не загляну - неудобно.
   Спускаюсь к себе, и на этот раз хотел бы заговорить с Семеновым, но Александр занят, он пишет, а вернее сказать, собирается писать, но как бы не решается это делать. С занесенной над листом бумаги ручкой он сидит точно каменный и смотрит на меня так, будто я сейчас должен умереть. Глаза расширились и остекленели, на лбу проступили капельки пота.
   - Ты чего? - спрашиваю я с некоторым испугом.
   - А-а, черт бы их побрал, эти заметки! - бросает он на бумагу ручку. - С чего начать, как их писать... - на ум не идут.
   Аккуратным, четким почерком он вывел заголовок "К новым успехам", но дальше не пошел. Лист перед ним лежит чистехонек и свежехонек. Позже, когда я буду учиться в Москве на факультете журналистики в Военно-политической академии, я из лекций узнаю, что даже Максим Горький боялся белого листа. Он лежал перед ним и требовал слов - умных и значительных. Где взять эти слова? Их надо вытянуть из своей головы. Удастся ли? Найдутся ли нужные и умные?..
   В этом и заключается вся тайна, вся психология журналистского труда.
   Работа творческая, она иссушает мозг, изматывает душу. Мировая статистика гласит: жизнь шахтеров и журналистов почти одинаковая - самая короткая.
   Горький тоже работал в газете, именно журналистика его, как и многих других: Марка Твена, Чехова, Салтыкова-Щедрина, сделала писателем. Журналистика оперирует фактами, а каждый факт сюжетен - имеет начало, развитие и финал. И это значит, что даже самая маленькая заметка должна иметь в зародыше все компоненты рассказа, повести, романа. Иногда заметка состоит из одного предложения, но и в этом случае она сюжетна. Вот, к примеру, как молодой журналист Алеша Пешков, будущий великий русский писатель Горький, в "Нижегородском листке" сообщил читателям о приезде в город цирковой труппы лилипутов: "Обыватели удивились, увидев, что на свете есть люди мельче их". Одно предложение, а в нем целая картина! Недаром же лучший из романов мировой литературы "Преступление и наказание" Федора Достоевского вышел из газетной заметки.
   Как и я, Саша и Мякушко попали в газету по прихоти случая, но если Мякушко, не чувствуя в себе призвания к писанию заметок, сразу поднял руки и сказал: "Я хохол и русской мовы не разумею...", мы такой отваги в себе не нашли, а, сломя голову, пустились в плавание по неизведанному морю. Со мной произошел случай необычайно редкий: у меня был природный "голос", и я хотя и неуверенно, неумело, но все-таки запел сразу и почувствовал себя в своей тарелке; Саша же был из той огромной армии людей, которым "голос" письма природа не отвесила. Он потом, много лет спустя, станет Министром культуры республики "Беларусь". И, говорят, неплохим был Министром, но в эту минуту он мучительно соображал, как же начать эту проклятую заметку?
   Да, в то время ни я, и ни кто другой в нашей редакции не знали, что "голос журналиста" дается природой реже, чем талант пения. Хороший журналист - явление более редкое, чем хороший певец. Певца можно встретить в любом застолье, - чуть выпьет, и так запоет, что вы заслушаетесь. Но вот встретить человека, способного быстро, бойко, раскованно писать, - очень трудно. Мне затем приведется работать в центральных газетах и журналах - и там такие умельцы встречались редко. Я пришел в "Известия", когда в центральном аппарате, исключая собкоров, работало человек пятьдесят-шестьдесят; и коллектив журналистов там подбирался годами, - так можно ли поверить, что писать прилично репортажи, статьи, а тем более очерки, фельетоны, могли лишь семь-восемь человек? А уж рассказы писать умел только Виктор Полторацкий.
   Знаю: утверждение мое многим покажется невероятным, но, к сожалению, это так, и мне нечего к этому добавить. Потому-то на страницах всех газет царила скука. Яркие публикации появлялись от случая к случаю. Теперь же, несмотря на разгул вольницы, плотно сбитый, со вкусом написанный материал и совсем не встретишь.
   Склоняюсь над заметками Семенова, и мы вместе готовим их для набора.
   Как-то меня вызвали в Политотдел. Говорил со мной помощник начальника по комсомолу капитан Смилянский. Тема для него была трудной, он на меня не смотрел, а так крутил головой и сучил глазами, будто я его уличил в чем-то нехорошем и он хотел бы поскорее от меня отделаться.
   - Тут у нас список работников Политотдела, - вот он, и вы там... видите свою фамилию?
   - Я работаю в редакции.
   - Ну, да, в редакции, а редакция где? Не на луне же? Она при Политотделе. Да? Или я что-нибудь не так говорю?
   Капитан был толстый, красный, и кудряшки овечьих волос свалялись на его большой, лысеющей со лба голове. Я смотрел на него и думал: он, видно, хорошо питается, раз такой толстый. Но где же он берет деньги? Не все же они, как Плоскин, печатают для грузин дипломы.
   К слову тут скажу, что все евреи, служившие в штабе полка, хорошо и питались, и одевались, и имели отличные квартиры. Капитан же Смилянский, несмотря на свою молодость, - ему не было и тридцати, - и холостяцкое положение, имел двухэтажный особняк, принадлежавший ранее какому-то шляхтичу, а потом немецкому полковнику, коменданту Львова. В усадьбе Смилянского работал садовник, а еду готовила молоденькая полька, которая, раньше была поваром у немца. Этот немец коллекционировал картины и китайский фарфор, - стащил к себе уйму всяких дорогих вещей, которые вместе с особняком перешли к Смилянскому. Одно время его особняк хотели передать Арустамяну, начальнику Политотдела, но для полковника подобрали другой домик, еще и получше, и маленький дворец, удачно расположившийся на склоне Высокого замка, остался у главного комсомольца дивизии. Сразу после освобождения Львова многие именитые горожане побросали свои дома, убежав с немцами на запад.
   Для понимания природы взаимоотношений русских с евреями в советское время скажу, что мое поколение было воспитано на ложных идеях интернационализма, - в том плане, что мы, русские, большая могучая нация, должны пренебрегать своими интересами и заботиться вначале о братьях своих меньших, а уж потом о себе. Отсюда пошли и обустройство окраинных республик, прилепившихся к России, и поднятие целины в казахстанских степях, и всякие другие щедроты, сыпавшиеся на головы малых народов - и все за счет России, русских. Евреев мы любили особенно, как любят в семье больного ребенка; ведь они несчастные, их везде и всегда обижали, и даже в давние времена случалось, что страшные египтяне или бешеные испанцы и совсем изгоняли из своих пределов. И только вот теперь, при советской власти, русские возлюбили их настолько, что всюду пропускали впереди себя, и в институты принимали в первую очередь - их учили всех, поголовно, давали им высшее образование, а затем продвигали вперед и выше - в научные учреждения, в министерства, обкомы, органы надзора. Освобождали от работы на шахтах; женщины еще трудились под землей, а евреи нет, и в колхозах их не было, а чтобы женщина-еврейка работала на строительстве плотин, мостов, шоссейных и железных дорог - этого уж и помыслить нельзя. Для таких дел хватало славянок. И это считалось правильным и как бы одобрялось сверху, а наверху у нас восседала партия - "ум, честь и совесть эпохи". Она-то уж во главе со Сталиным, отцом народов, знала, где и кто должен трудиться.
   Я был продуктом эпохи, к евреям относился с любовью, жалел их и недоумевал, если кто-нибудь при мне позволял о евреях сказать что-нибудь плохое. О русских - говори, об украинцах - тоже, о грузинах, киргизах, чукчах - потешайся, даже анекдоты рассказывай, но о евреях! - молчок. Не надо. Евреи самые умные, они хорошие. А тот, кто их недолюбливает - злодей.
   Заметьте: недолюбливает! Любит, но не до конца. И уже - злодей. Чуть ли не преступник. Так мы относились к евреям.
   И вдруг меня приглашает Смилянский и как-то несмело и даже робко говорит:
   - Работники Политотдела по очереди с офицерами штаба политинформации проводят. Завтра очередь ваша.
   - Моя? Но о чем же я буду говорить?
   - О борьбе с космополитизмом. Сейчас на каждой офицерской летучке говорят об этом. Вот - газета. Прочтете какую-нибудь статью.
   Газету он держит двумя пальцами и воротит от нее голову, будто она может его укусить. Газета называется "Культура и жизнь". Тогда выходила такая, вроде бы теоретическая. По причине занудности я ее не читал.
   - Любую статью вслух прочтите. Ту, что покороче.
   Я беру газету и ухожу к себе. Стал на выбор читать статьи. Батюшки мои! Как же тут изгалялись авторы над бедными евреями! Именно такая мысль и приходила на ум после каждой статьи: "Евреи бедные, их обижают". Космополиты выставлялись такими злодеями, что, казалось, фашисты, которых мы только что одолели, меньше нам причинили зла, чем эти... "беспачпортные бродяги человечества" - так называли авторы статей разных фельдманов, кацев, рабиновичей.
   Теперь, спустя более полстолетия после этих событий, я уже знаю, что такая крутая брань в адрес евреев замешивалась и вбрасывалась нам в голову самими же евреями. Сталин-то со Ждановым, отдавая приказ на развязывание борьбы с космополитами, не сумели оценить того факта, что борьбу-то эту они поручают не русскому человеку, который только что вернулся с фронта и примеривался, как спасти себя и свою семью от голодухи и как устраивать свою жизнь дальше. Борьба-то эта велась не из пушек, где мы приобрели немалый опыт, а со страниц газет, где сидели те же львовы, фельдманы, кацы, рабиновичи. А они-то уж знают, как обратить любую кампанию на свою пользу. Я потом приеду в Москву, буду работать в "Известиях" - поднимусь на самую вышку журналистской иерархии, стану экономическим обозревателем, меня привлекут к писанию докладов главам государства - вначале Хрущеву, а затем Брежневу; многое мне откроется на этих ступеньках партийной кухни. Тайны еврейского ума я постигал на каждодневных совещаниях "узкого круга" в кабинете главного редактора, коим был зять Хрущева, бухарский еврей Алексей Иванович Аджубей. В тот же далекий послевоенный год, сидя в редакционной комнатке многотиражки "На боевом посту", я, конечно, и не догадывался, что грубая кричащая брань газетных статей не столько разоблачала евреев, сколько вызывала к ним сочувствие. И потому никто из нас не пожалел, когда кампания борьбы с космополитизмом вдруг в одночасье оборвалась. Однажды утром мы пришли в редакцию и увидели редактора своего веселым, к нему по коридору пробежал сияющий Смилянский, и еще какие-то евреи забегали в редакцию, и были так возбуждены, так бурно выражали радость, что мы решительно не могли понять, что же случилось. И только потом, получив газеты и не увидев в них ни одной строчки, осуждающей космополитов, поняли: атака на евреев захлебнулась. Сталин потерпел поражение; по-моему, он даже не завоевал новых рубежей. Вскоре я узнаю, что евреи как были в министерствах, обкомах партии, горкомах, так там и остались. Но особенно они продолжали занимать все ключевые посты в средствах информации. И лишь немногих из них удалось вытеснить из редакций газет. Там образовался некий вакуум, который стали заполнять русскими. Между прочим, в этот вакуум судьба скоро засосет и меня. Мне вначале дадут закончить ускоренный курс на факультете журналистики в Военно-политической академии имени Ленина, а затем пригласят работать в центральную газету Военно-Воздушных Сил "Сталинский сокол". Но вообще-то, если говорить строго, атака Сталина на евреев не достигла серьезной цели. У "величайшего полководца всех времен и народов", как тогда называли Сталина, получилось так, как иногда случалось у нас на войне: прикажут разбить противника, а мы, как следует не разведав его силы, даже не узнав, где он располагается, сунем нос и получим сильнейший удар сдачи. И потом, отступив, долго зализываем раны, а противник, одушевленный нашим поражением, переходит в наступление. Евреи хитрее немцев, они сразу в наступление не переходят, а поглубже зарываются и долго копят силы.
   Итак, за несколько дней до окончания кампании борьбы с космополитизмом я сделал свою информацию - прочел на собрании офицеров штаба 44-й дивизии ПВО какую-то статью из газеты. И, как ни в чем не бывало, вернулся в редакцию, спокойно работаю. Однако, к своему удивлению, стал чувствовать на себе косые и недружелюбные взгляды всех евреев, работавших в штабе, и, прежде всего, краснолицего толстячка Смилянского, который и заставил меня прочесть статью из газеты. Похолодел ко мне и редактор, но особенно полковник Арустамян, который хотя и выдавал себя за армянина, и фамилию носил армянскую, но выпадов против евреев не терпел. Редактор же хоть и бросал на меня ледяные настороженные взгляды, но стиля отношений со мной не менял; ему надо было выпускать газету, а я исправно поставлял заметки, подборки писем, авторские статьи, выполнял всяческие задания.
   Это было мое первое столкновение с евреями. Не скажу, что оно осталось для меня без последствий, но об этом речь пойдет в других главах моего повествования.
  
   Глава вторая
  
   Предзимье над Западной Украиной клубило низкие тучи, дни становились короче, а с неба точно из мелкого сита сеял холодный дождь, а то и гнал заряды мокрого снега. Света по ночам в городе было мало, власти экономили электричество.
   В девятом часу я приходил на квартиру, но здесь меня никто не ждал; хозяйка "натаскивала" балерин, а сын ее, двадцатилетний плечистый малый, сидел за белым роялем и отстукивал каскады, пируэты, антраша и дивертисменты.
   Я проходил в свою комнату и заваливался в постель. Читал газеты, а затем незаметно для себя засыпал. Читал я "Правду", "Красную звезду" и газету Прикарпатского военного округа "Сталинское знамя". Интересовали меня не новости, не политика, а главные "гвоздевые" материалы маститых журналистов: очерки, рассказы, фельетоны. В каждой газете я избрал для себя учителей и дотошно изучал их стиль, приемы, выбор тем. С первых дней мне в голову вспрыгнула дерзкая мысль: "Если уж журналистика, то быть здесь не последним". Как научиться писать очерки, фельетоны, - а того пуще - рассказы, я не знал, но мысль, раз поселившаяся в мозгу, все больше там укоренялась, становилась целью жизни.
   Сегодня я принес хозяйке впервые выданный мне дополнительный паек, не съел из него и единого печенья, и она, принимая кульки, одарила меня ласковой улыбкой. Между тем голод терзал меня постоянно; питался я в офицерской столовой - раз в день, в обед, и подавали нам жиденький суп, где просторно гуляли по дну тарелки три-четыре кусочка картошки, самая малость крупы и призывно манили блестки постного масла. На второе подавали пару ложек риса или картофельного пюре, крошечную котлетку, и все это венчалось кусочком черного хлеба. Обед, казалось, предназначался для того, чтобы раздразнить аппетит и включить организм на поглощение основной съестной массы, но этой-то массы вам и не подавали.
   Но сегодня мне засветила надежда: я впервые на новом месте службы получил зарплату, которую в армии называли денежным довольствием. Выдали мне тысячу двести рублей - за эти деньги я мог купить килограмм шоколадных конфет или полтора литра подсолнечного масла. Но конфет, конечно, я покупать не стану, масла тоже, а вот что же я куплю, пока не знал. В одном я был уверен: деньги буду беречь, и покупать на них такую еду, которая была бы добавкой к ежедневному рациону.
   С этой мыслью я заснул, но меня скоро разбудили. Раскрыл глаза и вижу перед собой парня, хозяйского сына:
   - Проводи Ирину.
   - Ирину?
   - Да, Ирину. Она задержалась и боится идти. У вас пистолет - вам не страшно.
   Еще вечером, засыпая, в приоткрытую дверь я видел, как набросился на печенье хозяйский сын-пианист, и как завистливо смотрела на него полураздетая тоненькая девчушка, с которой ныне занималась хозяйка.
   Из ярко освещенной квартиры шагнули в ночь - не ту тихую украинскую ночь, описанную Гоголем, что блистала звездами и сыпала на землю летнюю истому, а ночь, окутавшую Львов сырой и холодной стынью. Со стороны стоявшего на горе Высокого замка в узкую улочку, как в аэродинамическую трубу, валил ветер со снегом, толчками ударял в спину, подгоняя нас к центру города, где у главного входа в Оперный театр, словно глаза голодных волчат, мерцали огни фонарей.
   У лестницы, ведущей в театр, я почувствовал слабость в ногах, - осел, схватившись рукой за край приступки.
   - Что с вами? - испугалась моя спутница.
   - Ничего. Оступился. Я сейчас...
   От дверей театра кто-то крикнул:
   - Ирина!
   - Иду, иду!..
   Помахала мне рукой и побежала.
   Поднялся, а сам слышу, как дрожат ноги и я вот-вот упаду. Снова присел на присыпанную снегом приступку. Я был в полной растерянности. Отнялись ноги! С чего бы это?.. Прошел почти всю войну, и в Чечне три месяца по горам лазил - тогда тоже была Чечня! - и, ничего, а тут вдруг отнялись!
   И я вспомнил, как в голодном 1933-м году, когда я восьмилетним мальчиком попал на улицу и почти ничего не ел, у меня тоже отказали ноги. Весной лежал на лавочке в заводском сквере, и меня какой-то добрый человек поднял и отвел в больницу, которая на счастье была рядом. Врачи не могли понять, почему это у меня вдруг отнялись ноги? И только старая няня сказала сестре: "Дайте ему кислой капусты, и он побежит как козлик". Мне стали давать капусту, и она меня скоро подняла. Воспоминание ободрило, и я подумал: "Деньги есть, буду покупать капусту".
   Меня обступила стайка ребят, вышедших из театра.
   - Ты приятель Ирины?
   - Да, я ее провожал.
   - Пойдем с нами.
   - Куда?
   - Праздник у нас. Премьера. Пить-гулять будем.
   Я попытался встать, но коленки подкосились. Ребята подхватили меня за руки. Кто-то сказал:
   - Он ранен, как летчик Маресьев.
   - Да он пьяный!
   - Нет, я не пьяный. Я сейчас... разойдусь.
   Ребята крепче меня подхватили, повели к себе в общежитие.
   В большой комнате со множеством кроватей и столов, сдвинутых на средину, зашумел пир горой.
   - У кого есть деньги? Клади на стол.
   Я вынул свою получку, хотел отсчитать половину, но кто-то вырвал всю пачку, бросил ее на стол.
   - Старший лейтенант богатый, хватит тут на три бутылки и на круг колбасы.
   Пока бегали в магазин, узнал, что попал я к артистам; тут была едва ли не вся мужская половина балетной труппы театра; ребята, как и я, жили на скудную зарплату, жестоко голодали.
   Я выпил немного, съел пару бутербродов и стал незаметно подвигаться к двери. Хотя и шел своим ходом, но припадал так, будто меня ударяли палкой сзади ниже коленей.
   На улице стало и совсем плохо; опустившись на какой-то камень, думал, что делать и не позвать ли кого на помощь. Вспомнил, что тут недалеко живет Тоня со своей маленькой дочкой - подружка Виктора Гурьева, командира взвода с моей батареи. Он недавно демобилизовался и остался во Львове в надежде на мою помощь; бездельничал, попивал, частенько являлся ко мне в редакцию, говорил: "Ты журналист, помоги устроиться на работу". С Тоней они жили в полуподвальной комнатушке, за окном мелькали ноги пешеходов, шипели как змеи колеса автомашин. С Тоней они жили плохо, однажды при мне он ее ударил. Я вступился за нее, и мы чуть не поссорились с фронтовым товарищем.
   Я еле доплелся до Тони. Она была одна с дочкой и очень удивилась, увидев меня в столь поздний час.
   - Прости, Тоня, у меня ноги отнялись.
   - Как отнялись? Почему?
   - А так... Шел, шел и отнялись. Стул мне подай быстрее.
   Поднесла стул и я, не раздеваясь, на него опустился.
   - Отчего же это охромел ты вдруг?
   - Еда плохая. Было уж со мной в детстве такое. Тогда меня капустой квашеной откормили. Мне и теперь капусты бы поесть.
   Капусты у Тони не нашлось, но картошку в мундире и кусок холодного мяса она мне предложила.
   Антонина работала в гостиничном буфете официанткой, и у нее в тот голодный послевоенный год всегда находилось что-нибудь поесть. Думается, из-за этого достатка и прижился у нее наш батарейный красавец и любитель выпить Витя Гурьев. На батарее он командовал взводом управления, имел в подчинении нескольких девушек, и все они были в него влюблены. Только командир отделения связи сержант Саша Еремеева - умная серьезная девушка со средним учительским образованием - была к нему равнодушна. А он, как это часто бывает, именно к ней и тянулся. Однажды он взял ее за руки и хотел привлечь к себе, она же толкнула его, и он упал, ударившись головой о край двери. Как раз в этот момент я зашел в землянку. Сказал Еремеевой:
   - Вы хотя и действовали не по уставу, но лейтенант сам создал неуставную ситуацию.
   Пригласил его к себе в землянку, предупредил: "Если подобное повторится, отошлю вас на другую батарею".
   Гурьев любил меня, мы были друзьями, - сержанта оставил в покое, но других девчонок продолжал смущать своими бархатными глазами, игрой на гитаре и довольно красивым голосом, исполняя русские и цыганские романсы.
   Тоня влюбилась в него без ума, как-то мне сказала:
   - Он и пьет, и ругается, а я люблю его больше жизни. Не знаю, что будет со мной, если он меня покинет.
   Явился Виктор, - весь промерзлый и на сильном подпитии.
   - Иван - ты? Каким ветром в такой поздний час?
   Выслушав мою печальную повесть, махнул рукой:
   - Пройдет. Дай сотню рублей, сбегаю в буфет, куплю бутылку.
   - У меня нет денег.
   - Не рассказывай сказки, у тебя всегда были деньги.
   - Всегда были, а теперь нет. Прощайте, ребята, пойду в типографию.
   И хотел встать, но не тут-то было. Ноги совсем не слушались.
   - Ладно, - сказал Гурьев, - будешь спать с нами.
   Утром я проснулся, а Тоня уж сходила на базар, купила трехлитровую банку квашеной капусты. На керосинке пожарила колбасу с яйцами, и мы отлично позавтракали. Я ел с большим удовольствием и верой в чудодейственную силу давно позабытого мною овоща. Пройдет с тех пор двадцать лет, и жена моя, Надежда Николаевна, работавшая в Московском институте биохимии, однажды мне расскажет, как они проводили опыт с капустой. Подобрали на улице двух отощавших собак - одну стали кормить обыкновенной пищей, в том числе и мясом, а другую - одной капустой. И что же увидели?.. Обе собаки набрали вес и шерсть стала шелковистой. У той же, что кормили одной капустой, все функции восстанавливались быстрее.
   Я не могу сказать наверное: капуста ли мне помогла в тот раз, отдых ли, полученный в тепле и среди друзей, но утром мои ноги окрепли, и я, хотя и нетвердо, но все-таки шагал по улицам Львова и был уверен, что капуста, которую нес в авоське, окончательно поправит мое здоровье.
   В тот же день я послал Никотенева за чемоданом, и он отнес его на другую квартиру. Загадочно улыбаясь, сказал:
   - Баба одна живет. Кормить вас будет.
   После работы я пришел на новую квартиру и увидел женщину, которая почему-то должна была меня кормить; дама лет сорока с лицом восточного типа и крупной фигурой.
   - Здравствуйте! - сказала она и сделала жест рукой. - Я покажу вам комнату.
   - Я бы хотел знать условия...
   - Условия?.. Какие еще могут быть условия! Вы защищали Родину, а я буду диктовать условия. Вот вам комната - живите на здоровье. Ну, подходит? Вот и хорошо. А теперь пойдемте в столовую, будем ужинать.
   Идя за ней по коридору большой многокомнатной квартиры, думал: хорошо, что не взял с собой банку с капустой. И еще думал: кто она и много ли людей живет с ней в квартире?
   Хозяйка распахнула белую двухстворчатую дверь, ввела меня в комнату, больше похожую на зал небольшого ресторана. Окна венецианские - от пола до потолка, над длинным столом две хрустальные люстры, а на столе дорогая посуда, множество еды и посредине ваза с цветами.
   Доводилось мне лицезреть подобную роскошь, но только на общественных приемах да в богатых домах, где мне привелось побывать во время жизни моей в Будапеште.
   - Хотел бы договориться, - вновь залепетал я, но хозяйка взмахнула рукой, точно намеревалась меня ударить.
   - А-а, ладно. Нужны мне ваши копейки! Да я за один день имею больше, чем вы за месяц своей службы. Мне мужской дух нужен, а не ваши деньги. Одна я тут в этой конюшне.
   Я теперь только смог рассмотреть женщину, которая с такой щедростью распахивала передо мной свое гостеприимство. Шапка рыжих волос и круглое, как тарелка, лицо теперь уже не казались мне восточными, хотя выпуклые коричневые глаза излучали природу мне незнакомую, не славянскую. По-мужски крутые плечи, высокая грудь дышали жаждой, какой-то неестественной, неземной силой, излучали энергию демоническую.
   На столе водка, вино, много разных закусок, но я искал и не находил капусту. В эту минуту я, наверное, напоминал козла, для которого капуста была самым изысканным и, может, единственным деликатесом. Но капусты не было, и я с большим удовольствием поглощал все остальное.
   Неожиданно без стука и разрешения вошел дядя лет пятидесяти в кожаном пиджаке и такой же кожаной кепке. Скользнул по мне насмешливым взглядом, обратился к хозяйке:
   - Сегодня я вам не нужен?
   - Вы свободны. Завтра приезжайте к девяти.
   Нарочито властный тон и громкая речь давали мне понять, что дело я имею с особой высокого полета; ее как командира нашей дивизии возили на автомобиле, и у нее был свой персональный шофер. Взятый с шофером тон она сохраняла и в разговоре со мной. И обращалась ко мне на ты.
   - Так, значит, в газете трудишься, заметки кропаешь.
   И, не дождавшись ответа, добавила:
   - Не люблю щелкоперов, они за мной по пятам бегают.
   Таинственный покров, скрывавший от меня мою новую хозяйку, становился все плотнее, я решительно не мог понять, с кем имею дело. Однако, выпив рюмку-другую, осмелел и, откинувшись на спинку стула, подал и свой голос:
   - Не понимаю вас: вы вроде бы начальник, важный человек, а зачем вам квартирант понадобился, в толк не возьму.
   - Ты на фронте-то тоже в газете работал? Газетчики - народ ушлый, суть дела должны с ходу ухватывать.
   - Я вначале в авиации служил, а потом в артиллерии.
   - Вон как! И что же? Наверное, редко в цель попадал, все мимо палил?
   - Всякое бывало. В другой раз и промажешь, но случалось и цель поражали.
   Разговор становился и скучным и неприятным. Хозяйка не принимала меня всерьез, и это мне не нравилось. Я назвал себя, а затем спросил:
   - А вас как мне называть?
   - Зови Ганной. Ганна я, - значит, полька. Наверное, слыхал от взрослых мужиков: полячки на любовь злы. Темперамент у них. А?..
   - Нет, я этого не слыхал.
   - Не знаешь, значит, и этого! Но тогда чего же ты знаешь, лейтенант зеленый?
   Я хотел сказать: я старший лейтенант, и никакой не зеленый. Два ордена заслужил и пять медалей, но, конечно же, ничего этого не сказал. Насмешливый тон ее речи окончательно сбил меня с толку, и я поднялся, стал благодарить хозяйку за ужин.
   - Я, пожалуй, пойду отдыхать.
   Улыбнулась Ганна, вид ее говорил: "А ты еще совсем ребенок. Спать захотел". Чуть заметным движением головы показала на дверь моей комнаты. А когда я уже снял китель и готов был завалиться в постель, вошла ко мне, сказала:
   - Перед сном-то и помыться можно. У меня ванная есть и горячая вода.
   Я согласился. Ванную давно не принимал, и она мне оказалась весьма кстати. А когда я возвращался к себе, Ганна из своей спальни окликнула:
   - Лейтенант! Накрой-ка меня теплым одеялом, чтой-то мне холодно.
   Я вошел в приоткрытую дверь и на высокой роскошной кровати увидел свою хозяйку. Она лежала на спине с раскинутыми по подушке рыжими роскошными волосами и была накрыта всего лишь тонкой кисеей на манер рыболовецкой сети. Грудь, живот и все остальное отчетливо просвечивались сквозь ячейки этой сети. Ганна смотрела на меня горящими глазами и улыбалась.
   - Что, еще не видал?..
   - На войне другим был занят, - нашелся я с ответом, чувствуя, как занимается во мне шум мужской плоти.
   Засмеялась Ганна, точно ведьма, схватила меня за шею, обдала жаром клокотавшего в ней вулкана.
   Все остальное совершалось по тем же законам, по которым и происходит весь коловорот живой природы.
   Жизнь в редакции начиналась с летучки. Михаил Абрамович Львов, наш новый редактор, сидел за огромным дубовым столом и казался подростком, настолько он был мал, хил и несерьезен видом. От политотдельцев мы уже знали историю его карьеры, нисхождение по ступеням вниз с самой что ни на есть большой высоты, где он царил во время войны: из Главного Политического управления в Москве до крохотной дивизионки во Львове. Заехавший к нам на фронтовом "Виллисе" подполковник Нефедов, корреспондент "Красной звезды" по Прикарпатскому округу, завидев его у нас в кресле редактора, заскрежетал зубами, и чуть было не ударил бедного Львова. Рассказал нам, как наш редактор с 1943 года сидел в отделе кадров Главпура и выпытывал у каждого военного журналиста, попадавшего в кадры, где бы он хотел служить. И если тот называл южное направление, посылал его на север, а если бедолага умолял послать на север, где у него жена, родители, - посылал его на Дальний Восток. Подполковник даже показывал нам, как этот маленький наполеончик потирал от удовольствия руки, сделав гадость очередной своей жертве. Однако враги его не дремали и, где только было можно, мстили обидчику. Так они и спустили бедного Львова во Львов, где, как считали многие и как было на самом деле, еще "кишели бендеровцы".
   Мы собирались в кабинете редактора, рассаживались по своим местам. Капитан Мякушко, большой, грузный человек сорока лет, садился у стола редактора и как-то настороженно, угрожающе смотрел на начальника. Тот чувствовал на себе его тяжелый взгляд и не поднимал глаз, будто боялся опалить их о взгляд Мякушки. Редактор распределял задание на день.
  
   - Вам, - кивал он в мою сторону, но и на меня глаз не поднимал, - четыре письма и передовую о спорте. И подвигал мне стопку писем.- Вам,- кивал на Семенова,- три заметки.
   Саше он задавал меньше, зная, как тот медленно и мучительно пишет.
   До Мякушки добраться не успевал. Тот предупреждал его грозным басом:
   - Передовая о бюрократах в "Правде" напечатана.
   И бросает свежий номер на стол редактора. Тот испуганно косит глаза на газету и не решается взять ее в руки, словно она горячая и он рискует обжечься.
   - Я ее читал. Хорошая статья, очень, очень... И что?
   - Как что? - гудит Мякушко. И встает. И нависает над столом начальника, словно гора.
   - Как это вы говорите - и что? Хорошенькое дело: и что?
   Оглядывает комнату, смотрит на дверь, будто там кто-то стоит и подслушивает. Эта сцена окончательно добивает редактора; он съеживается, очки его падают на тонкий горбатый нос - он растерянно елозит карандашом по листу бумаги, тяжело дышит.
   Сцену эту нельзя понять, если не учесть, что то было время борьбы с космополитизмом. "Правда", а вслед за ней и все другие газеты, печатали громкие статьи, разоблачающие "беспачпортных бродяг человечества", то бишь евреев. И в этой статье о бюрократизме шла речь о них же - носителях всякого зла, волокиты и бюрократизма. Евреев снимали с работы, вызывали в милицию, прокуратуру, а многих сажали в тюрьмы. Наш редактор был еврей и, как всякий его соплеменник, боязливо смотрел на дверь, ждал, когда за ним придут. Мякушко, отъявленный бездельник, и к тому же, как и я, и как Саша Семенов, залетевший в журналистику случайно, тяготился писанием заметок; по утрам заходил в дивизионную библиотеку, выискивал в центральных газетах важную статью и затем на летучках потрясал ею перед носом редактора, понуждая его к перепечатке. Так он борьбу с космополитизмом коварно опрокидывал на голову и без того вконец перепуганного редактора, а нас, и, прежде всего, себя, освобождал от писания заметок.
   С наступлением обеденного перерыва звал нас в пивную, говорил:
   - Я вам устроил выходной. Вы должны мне поставить по кружке пива.
   У меня денег не было, я оставался на своем месте, доставал из портфеля баночку с капустой и уничтожал ее, чувствуя, как с каждым днем крепнут мои ноги. Затем я шел в столовую, где съедал жиденький гороховый или пшенный суп и миниатюрную котлету со столь же миниатюрной порцией гарнира. Вечером меня ждал роскошный ужин на новой квартире, но я каждый день мучительно думал о том, где бы мне взять денег для покупки конфет или печенья, чтобы не чувствовать себя Альфонсом. Но вот я получил дополнительный паек и с гордостью выложил его на стол во время ужина с новой хозяйкой, а там подошла и зарплата. Теперь я уже вечерами непременно являлся с чем-нибудь вкусным, а то и приносил цветочек. Но даже и на эти скромные подношения зарплаты хватало на неделю, и я снова терзался сознанием своего иждивенческого положения, и все больше укреплялся во мнении, что мне нужно расстаться с загадочной женщиной Ганной, которая, как я узнал от ее водителя, была прокурором города. Тут же должен признаться, что физического влечения к ней так и не появилось; она была хороша собой, образованна, остроумна, но разница в возрасте была естественным препятствием к нашему союзу. Я с грустью убеждался, что ров между нами становится все глубже, - и я уже думал о том, как бы половчее и поделикатнее нам расстаться.
   И тут случилось событие, разом решившее эту щекотливую проблему. Кто-то из холостых ребят, служивших в штабе дивизии, пригласил меня на танцы в гарнизонный Дом офицеров. Тут я увидел девушек, стоявших плотным рядком у стен и напоминавших большой венок весенних цветов. Звездами светились глаза, свежестью утренней зари пламенели щеки, ярким разноцветьем поражали взгляд кофточки, юбочки, платья. Всего лишь у одной стены отсвечивали золотом погон офицеры. Война выкосила ребят, - их явно не хватало. Но в тот момент я об этом не думал. Высматривал себе "жертву" и помимо воли мысленно твердил одну и ту же фразу: "Ну, где же тут моя судьба? Смотри хорошенько - жена тебе надолго, на всю жизнь".
   И высмотрел. Она была ниже других, держалась скромно, - будто бы даже пряталась за спины подруг. Розовое платье с синими окаемками. Ножки стройные, но не похожи на ноги взрослой девушки. "Уж не подросток ли?" - мелькнула мысль. И представил, как я предлагаю руку несовершеннолетней, а потом надо мной будут смеяться в редакции. Однако очень уж она хороша! А тут и вальс грянул откуда-то сверху. Я даже вздрогнул и сорвался с места, боясь, что у меня из-под носа уведут мое счастье, мою судьбу. Не помню, что сказал ей, не знаю, как в ту минуту выглядел, - помню только, как несмело и покорно тянет она ко мне руки. И мы медленно, чуть дыша от волнения, скользим по паркету.
   Танцевал с нею весь вечер. Потом я ее провожал. И только простившись и сделав несколько шагов от двери подъезда, вспомнил, что имени ее не спросил. Однако на следующий день пришел к ней. Дверь открыла не она: передо мной стояла молодая женщина и очень красивая, но - не она.
   - Вам нужна Надежда?
   - Да, да - Надежда.
   Я вошел и в дверях боковой комнаты увидел мою знакомую; она была здесь другой - не такой худенькой и маленькой ростом; просторный цветастый халат, видимо, с чужого плеча, белый платок, которым было повязано горло, болезненно пылавшие щеки и горячечно блестевшие глаза: все было то и не то, и вид серьезный, будто бы недовольный - вчерашнего смущения, так украшавшего невинное существо, тоже не было. Передо мной стояла взрослая девушка и не торопилась меня приветствовать и звать в комнату. Это был момент, когда и я засмущался; меня не звали, а я заявился. И уж готов был извиниться, что-нибудь сказать в оправдание своего визита, но Надя слегка охрипшим голосом проговорила:
   - Извините. Я немного простыла, проходите сюда.
   И раскрыла дверь большой комнаты. Сама прошла к дивану и села в уголок. Вспомнил, что вчера в Доме офицеров было холодно и, когда мы танцевали, я чувствовал, как она, одетая в легкое шелковое платьице, дрожит и даже губы ее, не знавшие краски, слегка посинели.
   Я заговорил:
   - Вчера было холодно. Мы-то в кителях...
   Вошла та женщина, которая открыла мне дверь, - похожая на Надю, но еще более привлекательная, - видимо, старшая сестра.
   - Говорила ей: надень кофту, так нет же, форсит, глупая. А теперь вот болей. На службу не пошла, а там работы много.
   Тут же я узнал, что Надежда работала секретарем отдела боевой подготовки нашего штаба, и удивился, что до сих пор ее не видел.
   - У вас начальник майор Багацкий?
   - Да, он здесь живет, в нашем доме. А вы недавно появились у нас в штабе, в редакции работаете.
   - А вы откуда знаете?
   Подала свой голос сестра, - ее звали Раиса Николаевна, она была хозяйка этой большой многокомнатной квартиры:
   - Девчонки глазастые, они в каждом новом парне потенциального жениха видят.
   Надежда покраснела, потупила свои большие серо-зеленые глаза. Потом укоризненно на сестру взглянула. Та тоже смутилась; поняла, что реплику подала не самую умную. Решила поправиться:
   - Что же особенного я сказала? Ребят теперь мало, замуж выйти непросто.
  
   Надежда окончательно смутилась, теперь уже румянец, несмотря на нездоровье, пылал во все щеки. Она и так была хороша, но состояние стыдливости ее еще больше красило. Она походила на маленькую девочку, которую при товарищах несправедливо обругали и она, не в силах ничем отплатить обидчикам, готова была разрыдаться. Я поспешил на помощь и сказал такое, что еще больше усугубило общую неловкость:
   - Жениха трудно найти дурнушкам, а вашей-то сестре нет причин беспокоиться. К ней на танцах целая толпа ребят устремилась, - хорошо, что я успел захватить ее первым.
   Эти мои слова хотя и не могли быть неприятными для Надежды, но я по всему видел, что восторга они у обеих сестер не вызвали. Старшая, видимо, подумала: а ты, малый, не очень-то умен, а младшая, желавшая во мне видеть блестящего принца - и красивого, и остроумного, и одетого в какой-то особый, сверкавший золотом офицерский костюм, - подняла на меня свои прекрасные глаза, слегка улыбнулась, - видимо, прощала и мой мешковатый, потертый в боях и походах костюм, и мою неловкость в присутствии двух дам. Ободряюще заговорила:
   - Вы, наверное, очень ученый и умеете красиво писать?
   - Почему?
   - Как же! Вы журналист, пишете газету - не все же умеют писать газету.
   - Это так. Не все, конечно, но знаний-то больших нам не надо. Чай, не профессора мы.
   Дамы засмеялись, и я впервые увидел улыбку своей избранницы, - я уже решил, что она - моя избранница, и был приворожен лучезарностью ее глаз в состоянии веселости, очарованием ямочек в углах губ, и всем ее юным, целомудренным и детски нежным лицом. Это был миг, когда я себе сказал: буду добиваться ее любви, женюсь на ней.
   И свадьба наша состоялась через месяц. Я каждый день к ней приходил, мы гуляли по городу, узнавали друг друга, но не так, как теперь узнают друг друга влюбленные. Мы за этот месяц даже не поцеловались. Да, признаться, я и не умел целоваться; телевизора тогда не было, секслитературы - тоже; юноши, как я вот, нередко до женитьбы и не знали поцелуев. Нынешним молодым людям такое может показаться неправдоподобным, но мое поколение еще хранило целомудрие прошлых лет, и это, как я теперь могу сказать, было большим нравственным богатством русских людей, залогом супружеской верности, счастья и крепости семей. Разводы случались и в наше время, но их было не так много. Я сейчас не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь из моих друзей-сверстников покинул жену, семью и завел себе новую. Еще в середине нашего столетия русские люди крепко держали свои семьи, а вместе с семьями держалось и русское государство. Распад начался с порушения нравов. Исконные свойства славян честность и целомудрие дрогнули под натиском голубого разбойника. Иуды-горбачевцы, а затем и воры-ельциноиды шагнули в наш дом с экрана телевидения. Недаром москвичи его еще в сороковых годах прозвали Тель-авивдением, то есть порождением Тель-Авива.
   С Надеждой я без особых конфликтов и осложнений прожил более сорока лет, и она свою жизнь, как не однажды признавалась друзьям, считала счастливой. А сейчас она вместе с дочкой Леночкой покоится на Введенском кладбище в Москве, почитаемая в сердцах и памяти всех знавших ее людей.
   Но тогда... мы решили сыграть хорошую свадьбу; это в сорок седьмом-то голодном году! Я занял три тысячи рублей, и на эту сумму мы закупили продуктов, вина, пригласили друзей. Сестра Надежды Раиса Николаевна и ее муж Василий Иванович Фиофелактов, работник горвоенкомата, выделили нам в своей квартире небольшую комнатку, и мы начали свою семейную жизнь.
   Бюджетом заведовала Раиса Николаевна, а жесткий контроль над каждой копейкой осуществлял Василий Иванович. Денег у меня не было, Надежда получала шестьсот рублей - в два раза меньше, чем младший офицер штаба, - мы с ней в первые дни почти ничего не ели. Василий Иванович выговаривал, зачем мы устроили роскошную свадьбу - теперь вот сиди без денег, кусай локоть. По утрам Раиса Николаевна предлагала нам кашу и чай, но еда нам была в тягость, мы с Надеждой незаметно выскальзывали из квартиры и, очутившись на воле, смеялись над ворчанием и жадностью Василия Ивановича. В обед я заворачивал в бумажку кусочек хлеба и котлетку, шел в отдел боевой подготовки, угощал Надежду. Надю я полюбил самозабвенно, и не только за красивое лицо, стройную фигуру, а и за беспечную веселость, благородство характера и какую-то врожденную мудрость в подходе ко всем ситуациям, возникавшим в нашей новой жизни.
   К нам с вятской земли из маленького городка Шахуньи приехала Надина мама, - это еще более осложнило наше положение. Голодание становилось жестоким, я с ужасом думал о том, как бы не отказали мои ноги. Иногда ходили к Гурьевым и те кормили нас капустой. Тоня догадывалась о нашем бедственном положении, просила приходить почаще. Однако в гости можно сходить раз-другой, но не будешь ходить к ним каждый день. Неожиданное облегчение пришло к нам в виде дополнительного офицерского пайка. Нам не выдавали его два месяца, и вдруг мы получили двойную порцию. Не помню уж точно, но, кажется, там был большой кусок сливочного масла, два килограмма сахара и три килограмма печенья. Позвонил Надежде, пригласил ее после работы прогуляться в роще на склоне Высокого замка. Здесь я развернул упакованный паек и предложил поесть. Она взяла печенье, повертела его и положила на место. Сказала:
   - Отдадим Рае. Она будет нас кормить.
   Василий Иванович тоже был офицер, и он принес паек за два месяца. Нам стали подавать не такой скудный завтрак и ужин. Но я знал, что запасы скоро иссякнут, и мы снова станем голодать. Мучительно думал, как же выйти из этого положения? И однажды меня осенило: я проснулся ночью и стал писать рассказ. Жирно чернилами вывел заголовок: "Тренчик"...
   История простая. Я только что побывал на солдатских учениях, ходил с батареей в поход и там наблюдал такой эпизод: маленький ростом, хилый солдат шел позади всех, отставал, а тут на беду у него на скатке шинели, перекинутой через плечо, развязался тренчик. Это короткий ремешок, которым связывались два конца шинели. Начались его мучения: он и без того устал, а тут еще тренчик. Вначале ему помогал товарищ, шедший рядом, потом подошел сержант... Шинель раскаталась, концы сходились плохо, сержант бранился, а солдат все отставал и отставал...
   Эту нехитрую историю я подробно живописал в своем рассказе.
   Утром он был готов. Я пришел на работу и отослал пакет в Москву - в редакцию журнала "Красноармеец". Ну, послал и послал. Никому об этом не говорил - даже Надежде, и Саше Семенову, с которым к тому времени сильно сдружился. Не верил, что напечатают, и не хотел, чтобы надо мной смеялись. Нашелся, мол, писатель! Джек Лондон или Максим Горький.
   А между тем жизнь в стране, обескровленной войной, налаживалась медленно, мы продолжали голодать. Я хотя и расплатился за свадьбу, мне присвоили звание "капитан", и мы получали чуть больше денег; вдвоем-то с Надеждой приносили в дом две с половиной тысячи, но деньги тогда ничего не стоили, и мы по утрам съедали немного каши с постным маслом, кусочек хлеба и пили чай без сахара. А в обед я продолжал носить своей Надежде котлетку и кусочек хлеба.
   Скрашивали нашу жизнь любовь и нежнейшие супружеские отношения. Я заботился о жене, а Надежда изобретала всякие уловки, чтобы чем-то да подкормить меня.
   О рассказе я забыл, а голод все туже затягивал свою грозную петлю на нашей шее. Василий Иванович смурной ходил по комнатам своей роскошной квартиры, всем был недоволен; ему казалось, что его объедает "старуха", так он называл тещу, хотя она была лишь на пять лет старше его. Однажды позвал меня в пустую комнату, заговорщически зашептал:
   - Старуха по утрам, когда мы уходим на работу, съедает наш сахар, ест кашу с маслом. Вы же видите, какая она красная. И толстая.
   Я молчал, не знал, что же сказать ему и надо ли говорить. И не рассказал об этом Надежде - не хотел ее расстраивать. А она, между тем, уже была беременной, новое состояние волновало ее и тревожило. Уж несколько раз ее тошнило, опытные женщины сказали, что это естественно в таком положении, советовали есть соленые огурцы. Я сбегал на базар и купил для нее огурцов, но и на этот раз она отказалась есть втайне от других членов семьи. Во время ужина догадливая Рая подвинула их Надежде, сказав:
   - А это тебе. Твой малыш сейчас требует соленого и кислого.
   Я был счастлив ожиданием нашего потомства. И как раз в это волнующее для нас с Надеждой время случилось другое событие, толкнувшее мою жизнь на колею, по которой я качусь с переменным успехом и поныне. Меня вызвал начальник Политотдела. Я ничего не ждал хорошего от встречи с Арустамяном, который постоянно проявлял ко мне неприязнь.
   У полковника на столе лежал журнал "Красноармеец".
   - Ваш рассказ напечатан в газете?
   - В какой газете?
   - В этой вот! - схватил он журнал и ударил им по столу.
   - Это журнал, а не газета. Я посылал туда рассказ.
   - Как он называется?
   - Тренчик.
   - Но вы украли рассказ у писателя. Вы не могли сами... Чтобы так писать, надо сто лет учиться. Ты малограмотный, ничего не кончил, кроме военной школы. Как ты мог написать такой рассказ? Как?.. Украл рассказ у писателя.
   - У какого писателя? - удивился я, испугавшись одной только мысли, что рассказ у кого-нибудь можно украсть.
   - Рассказ написал сам! - заявил я решительно. И тут же отступил назад, потому что полковника мое заявление повергло в ярость. Он вскочил и замахал руками.
   - Не мог ты написать рассказ, не мог! А если ты написал такой рассказ, то почему не пишешь так же заметки? Ваши статьи сухие, как подошва ботинка в жаркий день в Ереване. Да! Их нельзя читать. За что деньги платим?.. Тебя кто посылал в поход с батареей? Редакция посылала. В редакцию и сдай свой паршивый рассказ! Нет, так не пойдет. Написал хорошо - сдавай в газету. А он в Москву послал. Деньги хочешь? Да?.. Славы захотел? Да?.. Валька Скотт нашелся!
   Вот так на языке не поймешь каком - ни на русском, ни на еврейском или армянском - он продолжал распекать меня долго; и, конечно же, не о газете радел полковник, - его больше всего задел сам факт появления рассказа за моей подписью в столичном журнале. Простить он мне не мог такой прыти.
   Не знал я тогда и еще одного важного обстоятельства: тыловые крысы, всю войну отсидевшие в дальних штабах и не получившие ни одной награды, видеть спокойно не могли офицеров с орденами. Я же был еще очень молод - мне не было и двадцати трех лет, а на кителе два ордена и пять боевых медалей. Может быть, вот они-то и раздражали полковника, словно быка красная тряпка.
   Прошел еще месяц, и я получил из Москвы гонорар - около четырех тысяч рублей. Нечего и говорить, как пришлись кстати нам эти деньги. Я сразу же пошел к Надежде и отдал ей всю сумму. Она уже видела мой рассказ в журнале, знала, что за него пришлют деньги, но не думала, что их будет так много.
   - Четыре часа работы - и такая плата! - удивилась она.
   - Как видишь, - отвечал я с гордостью.
   - А ты можешь писать и другие рассказы?
   - Могу, но не все, что пишет писатель, принимают журналы. Этот рассказ им приглянулся, и они его напечатали.
   Я это говорил для того, чтобы жена моя не очень-то надеялась на будущие гонорары. Однако мысль о писании других рассказов была для меня не чуждой. Для начала я решил писать маленькие рассказы в газеты, - вроде этюдов, которые набрасывает художник для своей картины. Присматривал разные сценки из жизни солдат и живописал их, придумывал сцены, диалоги. Один такой рассказ послал в харьковскую военную газету "На страже Родины", другой - в газету местную, но большую, окружную. Оба рассказа были напечатаны, и я за них также получил гонорар. После этого писать стал чаще и в разные газеты и журналы; большинство моих рассказов печатали, но были такие случаи, когда мне отвечали, что напечатать корреспонденцию не могут из-за недостатка места или по другой какой-нибудь причине.
   Подобные миниатюрные рассказы писал и в свою газету; и хотя у моего начальства не было причин обвинять меня в плохой работе, но частое мелькание моей фамилии в других газетах и Львова и Арустамяна раздражало, и я видел, как глаза их при встрече со мной все больше темнели.
   Однажды меня снова вызвал Арустамян.
   - От нас нужен молодой офицер, желательно фронтовик, для учебы в Москве в специальном заведении.
   И замолчал, смотрел на меня черными выпуклыми торжествующими глазами, будто хотел еще и сказать: "Ага, попался! Вот и случай нам от тебя избавиться".
   Я спросил:
   - Что значит, "специальное заведение"?
   - А то и значит: специальное, и - все! Разговор наш секретный. Я тебе скажу, а ты разболтаешь. Ты говори: согласен или нет?
   - Ну, болтать я ни о чем не собираюсь, а знать должен: куда меня сватают. В конце концов речь идет о моей судьбе, о жизни. И если мне ничего не говорят, я тоже отвечать не стану.
   - Ты солдат и отвечать обязан! Ишь ты - Геворк Саакян нашелся!
   - Кто такой - Геворк Саакян?
   - Поэт есть такой в Армении. Он хорошие стихи пишет. Таких ты никогда не напишешь.
   - И не надо мне писать стихи. Я поэтом быть не собираюсь.
   - Ну, хорошо, а что ты мне голову морочишь. Ты говори: поедешь в Москву на учебу или нет?
   - Не поеду, если не скажете, что это за секретное заведение.
   - Большое заведение! Почетным человеком будешь, не то, что теперь. И будешь в масле, как сыр. В чужой стране смотреть будешь и слушать что надо. Понял теперь, куда тебя посылают?
   - Понял, но не хочу. Не поеду.
   - Как не хочешь? Трусишь - да? Я знал, что ты будешь трусить.
   - В Москву не поеду. Я хочу стать писателем.
   Вот это - "хочу стать писателем" я сказал напрасно. Арустамяна эти слова словно ужалили. Он вскочил из-за стола, стал бегать по кабинету, потрясать кулаками.
   - Писателем - да? Смотрите на него, писатель нашелся! Да писатели раз в сто лет родятся. Наш Саакян - вот кто писатель! Эренбург писатель! Бабель! Мариэтта Шагинян! Сильва Капутикян! Да еще Лев Кассиль. А ты какой писатель! Ну, ладно - иди. Будем считать, что струсил. Другого найдем.
   С легким сердцем уходил я от полковника. То было время, когда я уже окончательно решил посвятить себя литературе и никакой другой судьбы для себя не желал. Радовался тому, что меня насильно не отослали в школу разведчиков. Мне эта судьба казалась романтической, и в другое время я бы с радостью согласился, но теперь, повторяю, слишком глубоко засела мысль о писательстве и предложи мне звание генерала или должность министра, но только брось перо - я бы отказался.
   Возмечтал появиться с серьезной публикацией в центральной военной газете "Красная звезда". Но о чем написать? О воспитании или обучении солдат? Такая статья мне в голову не приходила, не чувствовал я в себе сил разговаривать о важных проблемах; очерк из солдатской жизни? - эта мысль была ближе, но тоже грызло сомнение: справлюсь ли?.. Однако и тут меня выручил случай. Однажды у окна редакции остановился "Виллис", на котором ездили многие военные начальники. Из него вышел и направился в нашу дверь высокий и прямой как атлет подполковник. Вошел к нам в комнату и спросил меня. Я поднялся, кинулась в голову мысль: по поводу школы разведчиков! Но нет, он заговорил о другом: правда ли, что я летал на самолетах? И когда я согласно кивнул: правда, мол, он взял меня за локоть, сказал:
   - Выйдем, поговорить надо.
   Саша Семенов поднялся:
   - Говорите здесь. Я пойду в библиотеку.
   Мы остались вдвоем.
   - Я корреспондент "Красной звезды", мне нужна ваша помощь. Тут, видите ли, такое дело: получил заказ из редакции подготовить "Письма из авиаэскадрильи" за подписью комэска. А я в авиации ни бум-бум. Помоги, браток, а?..
   Мне было лестно обращение с просьбой такого важного человека. Я согласился почти с радостью. Он назвал имя командира эскадрильи и дал адрес его проживания. Я в тот же день и явился к нему. Меня встретил молодой капитан и, узнав в чем дело, признался: я писать не умею, а рассказать могу. На том мы и порешили, и я стал записывать его рассказ. Приходил к нему еще два раза, исписал весь блокнот. А потом раза три вставал ночью и обрабатывал свои заметки. Подполковник забрал их, сделал небольшие исправления и отослал в редакцию. Вскоре их напечатали в трех номерах. И хотя под ними стояла подпись командира эскадрильи, я был очень рад от сознания того, что могу писать и для такой важной газеты. А вскоре ко мне пришел комэск, принес гонорар. Я не брал, но капитан обиделся.
   - Что же, выходит, вы меня принимаете за человека, который возьмет чужие деньги? Вы же писали статьи, ваш и гонорар!
   Деньги пришлось взять, на том, как я думал, и кончился эпизод с письмами. Но, оказалось, история с ними только начиналась и именно ей, этой истории, суждено было сыграть в моей жизни важную, может быть, решающую роль. Ко мне приехал из редакции полковник. И этот захотел говорить со мной наедине. И когда Саша "пошел в библиотеку", полковник вынул из портфеля письма, сказал:
   - Это вы писали?
   - Да, - признался я, холодея от страха. На этот раз я серьезно думал, что сделал какой-нибудь ляп. Иначе зачем же полковник с моими письмами едет из Москвы и вопрошает меня с таким грозным видом? А он продолжает:
   - А вы почему их писали?
   Я назвал подполковника, который просил меня об этом. Полковник кивал головой, сохранял строгое выражение, но я увидел в его глазах веселые зайчики. Он даже как будто бы ласково, по-отечески смотрел на меня. Потом поднялся, подошел и положил руку на плечо. Сказал:
   - Молодец, капитан! Письма ты написал лихо. Сразу видно - летчик.
   Помолчал с минуту и затем добавил:
   - Можно тебя попросить: никому не рассказывай о нашем разговоре. Будто его и не было.
   Эпизод этот, как догадывается читатель, будет иметь свое развитие. Но развивался он уже в Москве, в редакции "Красной звезды". Я все дальнейшие подробности узнаю потом, много позже, но сейчас, забегая вперед, расскажу. А дело все в том, что подполковника за эти письма наградили золотыми часами. Полковник же был в давней вражде с подполковником и доказывал редактору Василию Петровичу Московскому, что подполковник не мог так написать эти письма. Убеждал редактора: "У него слог деревянный, фантазии нет - не может он писать. Я его много лет знаю".
   Полковник проявил настойчивость, извлек из архива подлинник писем, сличил их с почерком подполковника и все свои разыскания показал главному редактору. Но тот уже и сам был уязвлен и не хотел скандала, стал уговаривать: "Ну, ладно, вижу теперь, не писал этих писем наш львовский корреспондент, но, значит, их написал сам командир эскадрильи. Все равно, тут есть заслуга подполковника. Ведь это он организовал письма и, как их написать, подсказал, наверное, и план подробный составил".
   Полковник на это возражал: "И командир эскадрильи не писал этих писем! Вы посмотрите, как стройно расположен материал, как плотно сколочены части. И даже абзацы расставлены, значками помечены. Ну, скажите на милость: откуда знает боевой летчик, фронтовой командир, наши тонкости?.. Как хотите, а тут дело нечистое".
   И тогда редактор послал полковника во Львов, поручил на месте расследовать дело о письмах. Тот приехал в наш город, пришел на квартиру к летчику, и тот поведал, что материал о делах эскадрильи он рассказал капитану, кстати, артиллерийскому, но бывшему летчику. И сказал, что служит этот капитан в какой-то редакции зенитной дивизии.
   На другой день полковник появился у нас.
   Всего лишь несколько минут мы беседовали. Я его пригласил к себе на обед. За обедом он сказал, что у них в редакции мало военных специалистов, фронтовиков, а уж человека, знающего авиацию, и вовсе нет. Давал понять, что хорошо бы мне работать у них в редакции, обещал доложить обо мне генералу.
   Эти его разговоры смутили мою душу, и я хотя никому о них не говорил, но в сердце моем запылал пожар новых желаний. Совсем рядом ярко вспыхнул огонек большой журналистики, - я вдруг понял, не так уж она и далеко, эта большая журналистика. И если я сумел сделать "Письма командира эскадрильи", то почему же мне не делать и другие материалы для "Красной звезды"?
   Работалось мне плохо, я часто выходил на улицу. И хотя погода была скверная, дул обычный для Прикарпатья ветер, налетали заряды сырого снега, я, разгоряченный мечтами о большой журналистике, ходил и ходил, мечтал... Мне рисовались улицы Москвы, где я был лишь однажды, да и то проездом, дом, в котором располагалась редакция главной военной газеты - это был дворец, весь сиявший огнями, а за стеклами окон чернели силуэты великанов - полковников, генералов, адмиралов. Они были в новых и дорогих одеждах, погоны горели золотом...
   Трудно было унять накатившие волнения, но я постепенно успокаивался и обретал способность обсуждать с Сашей Семеновым наши заметки, письма солдат... Только теперь они мне казались жалкими, никому не нужными.
   Подобные эпизоды действовали, как наркотик: на время оглушали сладким шумом какой-то новой жизни, а затем опускали на землю, и все привычные предметы, вся жизнь, которая еще вчера тебе нравилась, и ты находил в ней много радостей, сегодня вдруг блекла, становилась серенькой и неинтересной. А тут еще прибавлялись неустройства быта, семейные сцены...
   Василий Иванович, хозяин нашей квартиры, все больше мрачнел, перестал со мной разговаривать и всячески давал понять, что мы с Надеждой в квартире лишние. Однажды он набрался духу и каким-то трескучим не своим голосом проговорил:
   - У вас скоро будет ребенок, вам нужна квартира.
   И ушел. Надя расплакалась, а Рая сказала, что Василий Иванович нервный, он не сможет спать, когда появится ребенок. Она как бы оправдывала требование своего мужа и предлагала нам позаботиться о квартире.
   На работе я рассказал об этом Мякушке и Семенову. Они тоже скитались по чужим углам, и я думал, что дадут мне дельные советы. Но, оказалось, что хозяева и им предлагают искать жилье.
   Мякушко сказал:
   - В городе много разбитых домов, пойдемте после работы и поищем.
   Редактор отпустил нас на два часа раньше, при этом сказал:
   - Присмотрите что-нибудь и для меня. Надоело жить одному, семья до сих пор живет в Харькове.
   Мы начали с центра города, обошли несколько улиц, заглядывали в темные закоулки и, наконец, нашли двухэтажный дом, в котором большая квартира на втором этаже была разбита и пустовала. Поговорили с соседями, те в один голос предупреждали: "Отремонтировать своими силами будет трудно, а если бы вы и сумели, то районные власти не дадут в нее вселиться".
   В воскресенье мы с женами, а Мякушко и с двумя сынами-школьниками, поднялись на второй этаж и стали разгребать мусор. Скоро поняли, что без материалов и инструментов нам ничего не сделать, но все-таки продолжали работать. И за день прибрали квартиру, и даже поверили в свои силы. Когда же на второй день пришли снова на работу, нас ждал милиционер.
   - Районное начальство приказало вам прекратить работы. Если же вы не прекратите, мы доложим начальнику военного гарнизона.
   Мы работы не прекратили, и очень скоро нас вызвал к себе генерал Никифоров, заместитель командира дивизии. Он резким приказным тоном проговорил:
   - Работы прекратить, иначе получите взыскание и будете уволены из армии.
   И отпустил нас. А через час вызвал меня одного. И встретил не так строго, а даже как будто и наоборот, говорил со мной извиняющимся тоном:
   - Ну, что - обиделись на меня ребята? Вот, мол, держиморда, не дает нам сделать для себя квартиры.
   Поднялся из-за стола и сел на старый кожаный диван, занимавший полкабинета.
   Никифоров был необычным генералом; офицеры называли его "осколком" старого времени. Еще при царе он был майором и служил в генеральном штабе. Среднего роста, подтянутый, седой, но еще с пышной шевелюрой, он в память о своих кавалергардских годах носил серебряные шпоры с золотыми колечками. Видимо, за эти-то шпоры его еще называли "петухом",- впрочем, по характеру он был незлобивый и офицеры его любили. Я близко никогда не имел дел с генералами и чувствовал себя так, будто проглотил аршин. Мне даже говорить было трудно, и я лишь односложно отвечал на вопросы: да, нет и так точно, товарищ генерал! Он же предложил мне сесть и речь повел неспешную.
   - Читал рассказ и скажу, не боясь испортить вас неумеренной похвалой: мне нравится манера письма; собственно, нравится не сам рассказ, история простенькая и в ней нет ничего особенного, но вот звуковой ряд, аранжировка... Я, конечно, не критик, не филолог, но с детства пристрастился к чтению и заметил, что мне обыкновенно не столько нравится сюжет или фабула, сколько манера письма. Вы возьмите Чехова, Куприна - да это совершенно не важно, о чем они решили поведать читателю, но вот как они пишут!.. Как незаметно и легко вползают вам в душу их мысли и чувства и выворачивают ее наизнанку!.. Недаром же говорят: человек это стиль. А стиль это оригинальность, своеобычность. Вот Суворов! "Пуля дура, штык молодец!.. Тяжело в учении, легко в бою!.." А?.. Другой бы такую развел канитель, а Суворов... Пять - шесть слов, и картина! И все ясно. И запомнил на всю жизнь. Ну! Так я говорю или нет?
   - Так, товарищ генерал! Точно так!
   Подвинулся на край дивана генерал, посмотрел в окно. Там, во дворе штаба, грудились стайки офицеров. Выдался погожий зимний день, и они не торопились заходить в помещение.
   Генерал продолжал:
   - Я, конечно, не хочу сказать, что вы уже писатель и у вас есть свой стиль, - нет, до этого далеко, но вы можете стать писателем, а это ведь так интересно! Я в молодости страсть как хотел прославиться, но - не пришлось. Военным слава не дается, если они не совершат боевых подвигов и не прольют крови на поле брани. Моя служба протекала в штабах, я и теперь... вот видите: штабная крыса, но дух рыцарства и жажда славных дел во мне не погасли. Скоро стукнет семьдесят, в таком возрасте уж никто не служит, а я вот... все тяну лямку. И не представляю, как буду жить, когда меня спишут вчистую. А ведь спишут. И теперь уж скоро.
   Генерал задумался, погрустнел. И потом, словно очнувшись, продолжал:
   - Квартиры у вас нет - это плохо. Я вчера говорил с командиром дивизии, он для вашего редактора найдет квартиру, а вам пока нет. Вся редакция без квартиры. Это ужасно, это надо как-то поправить.
   Тут он снова замолчал, долго смотрел мне в глаза, точно хотел понять, можно ли мне доверить серьезное дело? И, пригласив меня на диван, близко ко мне наклонился: "Есть один вариант; он, правда, не совсем законный, но - справедливый. Тут у нас в штабе служил полковник Сварник. От нас он поехал в Харьков, в штаб округа, а оттуда его перевели в Москву - в Главный штаб Противовоздушной обороны. Как вы могли догадаться, он из тех людей, которые хотя и "беспачпортные бродяги", но устраиваться умеют хорошо. Пока мы с вами брали Берлин, они подбирались к нашим столичным городам: Москве, Ленинграду, Киеву. И везде их ждали свои люди, всюду им дали должности, квартиры... Ну, так вот... и Сварник. Он служил в нашем штабе несколько месяцев, но квартиру подыскал себе хорошую: и мебель в ней, и рояль... Полячишку одного потеснил, бывшего хозяина гастронома. А теперь, как мне говорили, он и в Харькове получил квартиру, и ее за собой оставил. Так вот я и говорю... Возьмите с собой товарищей по редакции, - кроме, конечно, Львова, - ну, и... займите квартиру. Только действуйте решительно, и - поздним вечером. А я прикажу хозяйственникам закрыть глаза на эту операцию. Квартира-то наша, дивизионная".
   Я решительно поднялся и сказал:
   - Есть, товарищ генерал! Благодарю вас за заботу об офицерах редакции.
   Генерал тоже поднялся и на прощанье пожал мне руку.
   Я немедленно приступил к созданию группы вторжения. Львова в редакции не было, и мы могли свободно обсудить нашу операцию. Сказал товарищам:
   - Поздравьте меня - я получил квартиру.
   Друзья мои понять не могли: как это я, бездетный, недавно женившийся, а уже получил квартиру. Но из деликатности молчали. Я же их ободрил:
   - Жилплощадь большая, могу и с вами поделиться.
   - Как?
   - А так: сдам вам большую комнату - живите. Тесновато будет двум-то семьям, но ведь в тесноте, да не в обиде.
   Мякушко весь воспламенился, сжал в радостном волнении свои огромные кулаки:
   - Иван! Это же здорово! Отведи нам хоть уголок.
   Заговорил Семенов:
   - Ну, тебе с твоей оравой уголка будет мало, а вот я с супругой и дочуркой, пожалуй, и в уголке помещусь. Остальную площадь комнаты - так и быть, заберешь себе.
   И обратился ко мне:
   - Спасибо, Иван. Пусти нас, пожалуйста. Я совсем измаялся, живу на окраине города в бывшей кладовке.
   - Обо мне и говорить нечего! - воскликнул Мякушко. - Да моя Елена как узнает, что ты нас пускаешь на квартиру, обомрет от радости. А где квартира-то? Далеко отсюда?
   - Совсем рядом. Я сейчас пойду смотреть ее. Хотите, пойдемте со мной.
  
   - Пойдем! - метнулся к двери экспансивный Мякушко. - Две семьи в комнате, а все равно хорошо. Люди-то мы свои, чай поладим. У тебя там, может, и удобства есть, ребят моих будет где искупать.
   - Все есть! - продолжал я их радовать. - И ванная, и горячая вода.
   Видел, как они все больше воспламенялись ожиданием встречи с квартирой, и теперь уже боялся, как бы не сорвалась операция. Засветить такой надеждой и вдруг ее порушить - было бы ужасно.
   Словно мушкетеры, отправились на дело. Я шел впереди с высоко поднятой головой, давая понять, что дело наше верное и квартира у нас в кармане. Товарищи же шли сзади и молчали, даже не пытаясь узнать, как это мне удалось выбить из командования квартиру. Редактор газеты стоял на очереди, а тут уж - на тебе, поднесли на блюдечке. Они, конечно, об этом думали, но боялись и слова проронить, дабы не порушить засветившее, но еще не состоявшееся счастье.
   Квартира Сварника размещалась на втором этаже. Огромные окна и два балкона тянулись от крайнего подъезда и до конца дома, за которым начинался парк Высокого замка.
   Генерал сказал, что там в одной из маленьких комнат живет с женой поляк Венерчук, бывший хозяин. Сварник чем-то припугнул его, и тот покорно уступил ему квартиру. Он будто бы просил у Сварника две комнатушки, но тот на него прикрикнул: "Будешь рыпаться - арестую!" И тот не рыпался: жил так, что его никто не слышал и не видел.
   При немцах он владел "Гастрономом". Видимо, этим и шантажировал его Сварник.
   Оглядывая с улицы окна квартиры, я вспоминал рассказ генерала о Венерчуке, думал о том, как поведет себя поляк сейчас. Решил сразу же сказать, что отдаем ему и вторую комнату. Нам останутся три больших, а уж как их распределить, решим на месте.
   - Ну, с Богом! - сказал я и двинулся в подъезд. На звонок нам долго не открывали. Однако я слышал кошачьи шаги у двери и громко крикнул:
   - Откройте! Мы из штаба дивизии.
   Замки загремели, и из-за цепей выглянула лысая голова пожилого господина.
   - Открывайте, чего боитесь!
   Низкорослый толстячок с круглыми испуганными глазами растворил перед нами двустворчатую дверь, пригласил войти. Я громко его поприветствовал и протянул руку. Он с готовностью и подобострастно здоровался и пятился назад, пропуская нас глубже в коридор. Я продолжал психическую атаку:
   - Показывайте нам квартиру. Мы ваши новые соседи.
   - А... документы... ордер?
   Я будто его не слышал:
   - У вас одна комната, теперь будет две. Занимайте угловую - ту, что предназначалась служанке.
   - А-а-а... Спасибо, пан капитан, прошу, пожалуйста.
   - Ключи. Давайте ключи от больших комнат.
   Из-за его спины выглянула молодая женщина, - по виду дочь хозяина. Радостно запричитала:
   - Спасибо, спасибо, добрый пан. Такой важный сердитый полковник отнял у нас мебель, рояль, а мне надо играть, я преподаю в школе музыку. Мы живем тесно, нам негде повернуться. Вы. правда, отдаете нам вторую комнату?..
   - Занимайте хоть сегодня, только давайте ключи от этих больших комнат.
   - Но там вещи Сварника! Он пан полковник, сердитый и может нас посадить в тюрьму. Да, он звонил из Москвы и сказал, что теперь он уже помощник главного военного министра.
   - Ключи, ключи. Иначе мы сломаем дверь.
   Я уже готов был выломать замок, но чувствовал, что ключи у них есть, и мне бы не хотелось портить дверь. И я не ошибся. Хозяйка метнулась в свою комнату, принесла ключи. Распахнули дверь, и нам открылась не комната, а настоящий танцевальный зал. Тут было не менее сорока квадратных метров. У стен диваны, посредине огромный круглый стол.
   - Вот это - да! - выдохнул Мякушко. - Есть где разгуляться.
   Налево была дверь, - двустворчатая, белая, с бронзовой ручкой. Направо - такая же дверь. Я пошел направо, и тут была комната метров на двадцать пять, обитая зелеными обоями. У стены стоял кожаный диван, в углу - рояль. Был тут и стол, и стулья, на стенах висели картины. Я про себя подумал: "Займу эту комнату".
   Повел их в комнату третью. Она была так же обставлена мебелью, и тоже с балконом, но раза в полтора больше, чем моя.
   Повернулся к Мякушке:
   - Нравится вам?
   Тот пожал плечами: дескать, чего тут спрашивать?
   - Неужели эту квартиру дали тебе одному?
   - Ну, одному она, конечно, великовата, а вот если нам на троих...
   И прошел в комнату среднюю, самую большую. Обращаясь к Саше, сказал:
   - Ее можно перегородить.
   - Да, из нее целая квартира выйдет.
   - Ну, вот - и занимай.
   - Я?.. Эту комнату? Ты это серьезно, Иван?
   - А чего же мы тут шутки будем разводить. Сегодня же иди за своей Валей, будем ночевать тут. И вы, капитан, - занимайте ту левую комнату. А я поселюсь в правой. Я ведь, знаете - пианист хороший. Веселить вас буду.
   Друзья мои смотрели на меня и не верили ни глазам своим, ни ушам. Им такое счастье и во сне не снилось. А я пошел к соседям, осмотрел и их комнату, и ту, что отнял у них Сварник, - маленькую, выходящую окном во двор.
   - Ну, вот... и вы будете жить попросторнее, а Сварнику скажете, что это я вам разрешил.
   Толстячок подкатился ко мне:
   - Прошу, пан, а как вас называть?
   - Так и называйте: пан офицер. Русский офицер! - понятно?
   - Да, да, понятно. Мне очень понятно.
   У Венерчуков был телефон, я позвонил Надежде, хотел позвать в наше новое жилье, но ее отвезли в родильный дом.
   На следующий день я стал отцом, у нас родилась девочка, которую мы назвали Светланой. Я уже предвкушал минуту, когда приду за Надеждой и приведу ее вместе с дочкой на новую квартиру, которую я успел вычистить, вымыть и перенести в нее весь наш нехитрый скарб. Но как раз в это время на меня свалилось горе, которое придавило точно камнем. В больнице перед тем, как выписать Надежду, меня пригласил врач, маленький человек с бородкой, и на ломаном русско-украинском языке сказал, что моя дочь больная и на всю жизнь останется глубоким инвалидом. Отворачивая взгляд в сторону, намекнул, что подобных детей не обязательно брать, их можно оставить и в больнице.
   Слушал я его как в тумане, как в глубоком горячечном бреду. И когда до меня дошел смысл его последнего предложения, поднялся и не своим голосом прокричал:
   - Давайте мою дочь! Сейчас же!..
   Ребенка завернули, и я бережно взял дочурку на руки. Надежда, ее мама и старшая сестра Рая шли позади и оживленно разговаривали и смеялись, - я понял, они не знают о болезни ребенка. Их смех мне казался ужасным святотатством, но я им не мешал, сердце мое учащенно билось, в голове электрической искрой металась мысль: инвалид, инвалид, инвалид!..
   Вошел в подъезд, а за спиной раздался крик Раисы Николаевны:
   - Иван! Куда ты? Ты, верно, рехнулся от радости. Наш подъезд вон там, за углом.
   Я повернулся к ним, спокойно проговорил:
   - Пойдемте. Я же вам говорил, что нашел новую квартиру.
   - Но ты не сказал, что нашел ее в нашем доме, рядом с нами. Это очень хорошо, я рада...
   Пришли в комнату, и я, бережно укладывая дочку на диване, не заметил, как обрадовалась Надежда и ее мать, очутившись в такой прекрасной комнате, я даже не слышал, что они говорили. Глухо сказал:
   - Разверните девочку. Посмотрим...
   - Ага, я сейчас. Мне уже пора кормить.
   И развернула ребенка, стала кормить. А я смотрел на свою дочь и не мог понять, что же в ней увечного, почему она инвалид. Да и как можно было что-нибудь понять, если это было всего лишь розовое, морщинистое существо, крутило головкой, кричало, - и как-то пронзительно, надрывно.
   А женщины все были веселые, радостно болтали, смеялись.
   - Девочка-то здоровая? - спросил я как-то глухо и тревожно.
   - Здоровая, здоровая! - закивала головой теща, Анна Яковлевна.
   - Вы посмотрите хорошенько, - продолжал я некстати и неуместно - так, что встревожил Надежду и она стала неотрывно смотреть на девочку. Подошла к ней и теща, потрепала за щечки, тронула ухо.
   - Здоровая, - ишь, какая крикунья и резвушка. Вся в отца пошла. Глазки-то, глазки - синие, как васильки!..
   - Вы должны знать, - продолжал я бухтеть, но, впрочем, заметно успокаиваясь. - Вы семерых воспитали, должны знать...
   Теща засветила надежду: врач-то и ошибиться мог! И просто гадость захотел сказать. Вспомнил чьи-то разговоры о врачах-бендеровцах, о том, что, принимая младенцев при родах, они как-то ловко, движением большого пальца делают подвывихи в суставах и причиняют другие увечья. "Если так, - клокотала в голове ненависть, - застрелю этого козла!" - вспоминал я врача с бородкой.
   - Ты что невеселый? - повернулась ко мне Рая. - Сына небось ждал, а родилась дочь. Подожди вот, привыкнешь к ней и так будешь рад...
   - Да, да, - я рад, но только мне показалось... очень уж она маленькая.
   - Как маленькая! - воскликнула Рая. - Три с половиной килограмма весит, а он - маленькая.
   Я сходил на кухню, принес тарелки, вилки, и мы стали накрывать стол.
   Я тогда ничего не сказал Надежде, но скоро мы убедились, что дочь наша здоровая, веселая и быстро развивается. Я потом ходил в родильный дом, обо всем рассказал главному врачу, и он мне не возражал и даже подтвердил, что в наследие от бендеровцев им действительно остались врачи-изверги, но тот с бородкой уж больше вредить не будет, его арестовали, был суд, и там выяснилось, что он продавал младенцев каким-то западным торговцам детьми. Врача этого будто бы расстреляли.
   Тут будет уместно сказать, что дочь моя Светлана была абсолютно здоровой девочкой, в девять месяцев стала ходить, а в пятнадцать лет стала настоящей невестой. Она мне подарила трех внуков, правнука и правнучку; преподает в школе русский язык и литературу и пользуется всеобщей любовью своих учеников.
   Но вернусь к тому времени. Судьба устроила мне целую серию испытаний: только оправился от удара, нанесенного мне извергом-врачом, стал привыкать к новой удобной и вполне счастливой жизни, как новое несчастье снежной лавиной свалилось мне на голову: во Львов приехал полковник Сварник. И утром мне позвонил Арустамян, голосом веселым, даже будто бы смешливым, но, впрочем, взволнованным, говорит:
   - Это ты, капитан?.. Я с тобой говорю? Что-то не узнаю голос. А?.. С тобой?.. Я слышал, у тебя маленький девочка родился? У нас на Кавказе говорят: если родился мальчик, это к богатству, а если девочка - тоже неплохо, но и не так хорошо, чтобы звать друзей и пить вино.
   - Я доволен, товарищ полковник. Дочь у меня хорошая.
   - А я что говорю? Я тоже сказал: молодец. У тебя и дочь родился, и квартира есть. Говорят, квартиру сам взял, как на войне сопку берут или рубеж. И брал ее ночью, а? Чтобы никто не видел. Ну, квартира - особый вопрос. Ты заходи сейчас. Тут из Москвы полковник приехал, он хочет видеть тебя.
   Я положил трубку и услышал жар во всем теле. В висках стучало точно молотками, щеки горели. Я понял: Арустамян ликует, я попался ему на зуб.
   Напротив меня сидел и что-то писал Саша Семенов, рядом с ним стоял Мякушко.
   Саша испуганно проговорил:
   - Арустамян - да?
   - Да, вызывает.
   И вышел из комнаты.
   На второй этаж и затем по коридору шел я медленно, старался успокоиться. Думал о том, что, кажется, в жизни не было у меня такой тяжелой ситуации. Не сомневался, что приехавший полковник - конечно же Сварник, и уже верил, что он и действительно состоит главным помощником при Министре. Представлял, как он вытряхнет нас из квартиры и как попадет за нас командиру дивизии, и особенно генералу Никифорову. Тут же решил: не выдавать генерала, а все взять на себя, и Сашу Семенова, и Мякушко не впутывать. Скажу: сам все решил и сам все проделал. Этак-то легче, и на душе будет спокойнее.
   Вхожу в кабинет и вижу: на диване у окна сидит и сверкает торжествующим взором Арустамян и будто бы даже улыбается: ага, дескать, попался субчик! Теперь-то уж не отвертишься!..
   За столом на месте Арустамяна сидел большой как медведь полковник в новенькой форме со сверкающими золотом погонами, на которых нахально и угрожающе, точно глаза хищного зверя, светятся звезды. Этот смотрит на меня откровенно враждебно и даже брезгливо, точно я раздавленная лягушка.
   Рядом с ним сбоку стола сидит майор Шапиркин, - он наш, дивизионный, вроде бы начальник СМЕРШа. Это такая служба по борьбе со шпионами и всякими врагами - Смерть шпионам. Была у нас и на фронте такая служба, и я дважды попадал в ее лапы, но каждый раз меня выручал командир полка. Мне эта служба была ненавистной, и я откровенно ее боялся. Может быть, в следующих главах я расскажу, как и за что я попадал в ее лапы, но здесь я лишь замечу: вид майора Шапиркина обдал меня ледяным ветром.
   Голосом громким и по возможности спокойным я доложил Арустамяну:
   - Товарищ полковник, капитан Дроздов явился по вашему вызову!
   Стоял посредине кабинета, и Арустамян не предложил мне сесть.
   - Вы служили в авиации, летали ночью?
   - Так точно, товарищ полковник. Летали и днем и ночью.
   - В артиллерии вы тоже служили?
   - Так точно, служил.
   - А за что вам из авиации дали по шее?
   - Самолет потерял. Попал в резерв, а из него - в артиллерию.
   - Потерять можно кошелек или бумажку моя секретарша теряет, а самолет? Его разве можно потерять?
   На откровенно глупые вопросы я решил не отвечать.
   Арустамян продолжал:
   - Вот полковник из Москвы приехал, - домой приехал, а дома нет. Вы его ночью, как абрек, захватили. И рояль его продали, и диван кожаный - тоже продали. Посуда хрустальная была, много посуды - где она?..
   - Я ничего не продавал, а посуда хрустальная в шкафу на кухне стоит. У меня свои тарелки есть, и стаканы тоже.
   Чувствовал, как злоба подступила к горлу, - оскорбление бросили в лицо, грязное, гнусное. Почти задыхаясь от злобы, выдохнул:
   - Я не вор и не жулик, и вы мне таких обвинений не шейте.
   Словцо, оставшееся от моей беспризорной уличной жизни, вырвалось. Подумал: разговаривай вежливо, не теряй самообладания.
   Но самообладание не потерять было трудно. Я тяжело дышал и чувствовал, как пол уходит из-под ног.
   Заговорил майор - каким-то визгливым полуженским голосом:
   - Партизан нашелся! Этак вам волю дай - не только квартиры занимать, но и хозяев с балконов начнут выбрасывать. Мерзавцев таких надо к стенке ставить!
   - Я вам не мерзавец, а офицер, фронтовик! И прошу меня не оскорблять.
   Дрогнуло мое терпение, рука автоматически дернулась к пистолету, и они, кажется, заметили мое движение, - Арустамян съежился, скороговоркой осадил майора:
   - Прошу без оскорблений. Перед нами боевой офицер, не надо грубых слов...
   Он и еще что-то говорил, но я не слышал, и уж, кажется, ничего не видел: туман застелил мои глаза, в голове шумело, руки тряслись. Я думал о пистолете, и не я сам, а кто-то другой во мне тихо, примиряюще говорил: "Успокойся, Ваня, это же не танковая атака на твою батарею, и снаряды возле пушек твоих не рвутся. Там угрожали твоей жизни, могли разбить всю батарею, побить людей, а здесь?.. Ну, чего уж так-то?.. Закипел, как самовар".
   Однако голос этот хотя и звучал отчетливо, но я его плохо слышал, и не мог унять дрожь в руках и ногах... Вдруг развернулся и стремительным шагом направился к двери. И открыл ее коленкой, а закрыл так, что стекла в приемной задрожали и секретарша испуганно выскочила из-за стола.
   Крупно, размашисто шагая, я вышел на улицу, и хотел было идти домой или к Высокому замку, но вспомнил, что я не одет, а на улице холодно, с запада, с Карпатских гор, дует ледяной ветер.
   Зашел в редакцию и на вопросы товарищей ничего не ответил, не спеша оделся, молча вышел.
   Не знаю, как потом развивались события, несколько дней я не выходил на работу, сказался больным, лежал на кожаном диване, про который почему-то сказали, что я его продал, и думал о том, что служить больше не буду, подам рапорт об увольнении и уеду в Сталинград на Тракторный завод, где меня ждал директор Протасов, обещавший мне должность заместителя начальника цеха и квартиру.
   Каждый день ко мне заходили Мякушко и Семенов, расспрашивали о моем разговоре с начальством, но я, невесело улыбаясь, отвечал:
   - Поговорили. Начальство оно и есть начальство, любит поучать и стружку снимать.
   Через три дня ко мне пришел редактор газеты старший лейтенант Львов. Надя заварила чай, у меня нашлась бутылка вина, и мы впервые с глазу на глаз поговорили с этим странным, все время молчавшим и хранившим какую-то тайну человеком.
   Редактор сразу же меня утешил:
   - Сварник уехал в Москву и велел передать вам: живите спокойно, охраняйте его квартиру и имущество, он к вам никаких претензий не имеет. И еще Сварник передал, что он перед вами извиняется за грубость майора. Когда вы ушли, оба полковника сделали майору замечание. Очевидно, он придет к вам извиняться.
   Признался редактору: нам неловко, что вот вы, наш начальник, до сих пор не имеете жилья, а мы живем так широко.
   Как раз в этот момент к нам зашел Саша Семенов. Он сказал:
   - У меня вон какая комната; давайте разгородим ее надвое и живите с нами.
   - Спасибо, Александр Николаевич, большое вам спасибо. Я снимаю уголок на окраине города у Лычаковского кладбища, ходить там опасно, вечерами останавливают бендеровцы... Так что, если вы не против, я к вам перееду.
   Пришел и Мякушко, и весь этот разговор слышал, и уже на следующий день мы раздобыли большие листы фанеры и принялись разгораживать комнату. Редактор поселился у нас один, жена к нему приезжала, но лишь на короткое время. В Харькове у нее была хорошая работа, и она не хотела ее бросать.
   Так накатила на меня и быстро пронеслась над головой грозовая туча. Небо засияло радостной голубизной, а облака снова стали розовыми.
  
   Глава третья
  
   Два события словно тракторным плугом пропахали борозду в моем сознании в эти первые годы послевоенной жизни: одно событие - это начатая Сталиным и кем-то внезапно прерванная кампания борьбы с космополитизмом и второе - попытка трех старших офицеров сделать из меня преступника.
   Мне как бы приоткрылась дверь, через которую я увидел евреев. Я, конечно, и раньше их видел; еврейка служила у меня на батарее, несколько евреев мы видели в штабе полка, наконец, я слышал о них много анекдотов, но все нелестные аттестации, все мои невольные наблюдения не касались еврея, как национальности, они каждый раз относились к тому или другому человеку, но национальность?.. Нет, я был сыном своего времени, мы и думать не смели о национальностях. Все равны, все одинаковы, а если уж еврей, так он непременно хороший, и умный, даже самый умный. Мы так были воспитаны. И если даже с неба нам на голову валились листовки, разбрасываемые немцами с самолетов, и в них я читал: "Иван! Тебя погнали на войну евреи, они в России захватили власть. Четыре брата Кагановичей - все наркомы. А Микоян, Орджоникидзе, Тевосян, Вышинский, Берия, Мехлис... Да и сам Сталин, грузинский еврей, женатый на сестре Кагановича. В правительстве ни одного русского! Кого ты защищаешь? Мы пришли освободить тебя. Бросай оружие!.."
   Я, конечно, задумывался после сбросов такой ошеломляющей информации, но тут же себе говорил: значит они умные, значит так надо. Пишут же в газетах: партия - ум, честь и совесть эпохи. Она-то уж знает, что делает.
   Так или примерно так я думал.
   А тут мне в голову бросилась иная мысль: они не такие, как мы. У них нет Родины. Бродяги, не помнящие родства.
   Недобрая молва о них, в том числе недавно прошумевшая, не напрасна. Ведь это партия - ум, честь и совесть эпохи - призывала нас бороться с ними.
   Но даже и кампания борьбы с космополитизмом не внесла заметных корректив в мое сознание. Но вот случилась история с квартирой и тремя офицерами...
   Надо было, чтобы оса ужалила, чтобы я посмотрел на нее и подумал, что же это за насекомое такое, которое так больно жалит? Это как по пословице: "Пока гром не грянет, мужик не перекрестится".
   Гром ударил, и я перекрестился. В одночасье я повзрослел. В меня влетел вирус антисемитизма - так говорят евреи о людях, кто начинает их понимать. А ныне, когда их лицо увидели многие, и ненависть к ним хлынула половодьем, они, обороняясь, выстреливают в русских патриотов более крепкими словами: нацист, фашист и так далее.
   Дрогнула внедренная в меня с детства идея Маркса-Ленина об интернационализме, - в том виде, как нам ее толковали учителя, газеты и весь строй нашей советской жизни, а именно: в России живет много народов, и все они хорошие, все равны, и всем надо помогать - "развивать окраины". А самое худшее, что может быть в человеке, - это русский национализм, а того еще хуже - великодержавный шовинизм.
   Троцкий в свое время на радостях воскликнул: "Будь проклят патриотизм!" Зиновьев требовал от партии "подсекать головку нашего русского шовинизма", "каленым железом прижечь всюду, где есть хотя бы намек на великодержавный шовинизм". Теоретик партии Бухарин разъяснял: "... мы в качестве бывшей великодержавной нации должны... поставить себя в неравное положение в смысле еще больших уступок национальным течениям". Великий Отец народов Coco Джугашвили, то есть Сталин, почти до самой войны упорно повторял, что "великодержавный шовинизм является главной опасностью в области национальной политики".
   Слово "русский" становилось ругательным, оно исчезло со страниц школьных учебников, из газет, журналов, а потом и со страниц книг художественной литературы. Армия русских писателей, которую возглавил Максим Горький, принялась старательно утюжить мозги доверчивых соотечественников, железной метлой выметала из сознания читателей все, что касалось подлинной истории русского государства.
   Безыменский выговаривал мечту своих сородичей:
   О скоро ли рукою жесткой
   Рассеюшку с пути столкнут?
   Ещё круче выражался Александровский:
   Русь! Сгнила? Умерла? Подохла?
   Что же! Вечная память тебе.
   Евреям удалось с 1917 года установить табу на изучение сущности еврея. Я теперь, взошедший на рубеж двадцатого столетия, могу сказать: запрет на изучение еврея и еврейства был величайшим вашим достижением, господа иудеи. Но этот же запрет и сыграл с вами злую шутку. На глазах у одного лишь поколения вы в России из элитного, самого привилегированного народа превратились в так называемый "малый народ", над которым черным и зловещим облаком повисло проклятье русских людей. Вам теперь неуютно и зябко, вы толпами бежите из России, ищете уголок, где вас плохо знают. Вас окончательно разоблачили любимые вами же молодые реформаторы-ельцинисты Гайдары, Чубайсы, Немцовы. Захватив наши деньги, забежав в кремлевские коридоры, они остановили заводы и шахты, обескровили армию, разорили всю страну. Ваши кумиры и вундеркинды стали самыми презренными людьми в России, во всем славянском и арабском мире. Ненависть к ним опрокинулась на ваши головы. Вам теперь одно осталось: бежать из России, - и так, чтобы вас не нашли и не догнали.
   Итак - евреи!..
   Мысль эта электрической искрой ворвалась в сознание и осветила мозг. Это было прозрение. К хорошему вело оно меня или плохому, я не думал, но то, что это было прозрением, я уже понял тогда. Мне это новое состояние не прибавило радости, - оно из тех умственных приобретений, о которых народ наш еще в древности сложил пословицу "Горе от ума", но я уже тогда вступил на такую дорожку жизни, где принцип "Меньше знаешь, крепче спишь" не мог стать для меня руководящим.
   Разумеется, к такому прозрению вела меня вся предыдущая жизнь, и раньше было немало поводов для подобных размышлений, но, повторяю: я был загипнотизирован системой воспитания, душа и ум были закрыты для восприятия иных убеждений, кроме советских. Теперь я вижу, что очень многие люди моего поколения так и не могли отряхнуть с себя груз навешенной им на уши лжи, но многие, слава Богу, очнулись, посмотрели на мир своими глазами. И я теперь могу сказать: чем сильнее ум и острее восприятие окружающего мира, тем скорее пробуждаются в нем инстинкты сохранения рода. Обществу, как и армии, нужны свои командиры и полководцы. Случается, что народ деградирует, блуждает в потемках, и он даже может погибнуть, если из среды своей не выделит лидера, который умом, словно лучом прожектора, осветит дорогу к победе.
   Что же до меня - долго я барахтался в потемках. Добролюбов в двадцать три года "светил" всему человечеству, Лермонтов и Есенин стали первыми на Руси поэтами, я же в этом возрасте "впервые задумался".
   Теперь, когда мы отбросили в сторону учебники, составленные евреями, - ведь даже грамматику русского языка писал еврей Бархударов, - и нам открылись подлинные документы новейшей истории, по-иному смотрим и на многие эпизоды собственной жизни. Оказалось, что не только моя жизнь, но и судьба всей моей семьи, да и трагическая участь родной деревни Ананьено, в прошлом Слепцовки, стала следствием бесконечных реформ, проводимых в России сплошь нерусским правительством во главе с Бланком-Лениным, а затем Джугашвили-Сталиным.
   Хотя на свет я и произведен русскими людьми, но уже с младенческих лет жил по рецептам и планам евреев.
   Иудейские имена я произнес уже в трехлетнем возрасте; повторял за взрослыми забавный стишок-игру:
   Ленин-Троцкий и Щипай
   Ехали на лодке,
   Ленин-Троцкий утонул,
   Кто остался в лодке?
   Малыши кричали: "Щипай, Щипай!.." Ну, их и начинали щипать.
   Разумеется, мы тогда не знали, что главные лица в нашем государстве Ленин и Троцкий были евреями. Об этом не знали и наши родители. Мне думается, о существовании этого племени немногие знали и в нашей деревне, - по крайней мере, слова "еврей" я от них не слышал. И уж, конечно, вряд ли кто в деревне, где насчитывалось сорок дворов и триста жителей, знал авторов реформ, которые нам навязывали крикливые уполномоченные в кожаных куртках и с наганами в руках. Помню, как они налетели на деревню и по домам заметалось слово "коммуна". Человек десять зашли и к нам. Расселись за столом под иконами и стали что-то говорить. Мы, младшая поросль семьи, лежали на полатях и, свесив головы, смотрели и слушали. Не помню, что говорили незваные гости, но хорошо помню, как страшно, не по-человечьи, выла мать и как она потом упала на пол, билась головой, кричала: "Не отдам корову, не дам свинок и овец!.."
   Нам оставляли одних кур, а всю остальную живность и муку от прошлого урожая приказали отдать на общий двор, где будет хозяйство коммуны.
   И еще помню, как с полатей слез шестнадцатилетний Федор, вытащил из-под лавки топор и, подняв его над головой, сказал: "Кто подойдет к амбару - зарублю".
   Потом "гости" удалились, и скоро мы уже от кого-то услышали, что Федор стоял у дверей амбара, размахивал топором, но два уполномоченных залезли на крышу и оттуда прыгнули на него, отняли топор, а самого связали и бросили под куст смородины.
   Мне тогда было лет шесть-семь; со мной на полатях лежали младшая сестренка Маня и уж совсем маленькие братишки Евгений и Васенька. Еще у нас были братья Дмитрий, Сергей, Федор и семнадцатилетняя сестра Анна. Дмитрий и Сергей в это время были где-то на заработках, сестра Анна батрачила у тетки в Самаре.
   Какая же могучая русская семья! Сколько бы добрых дел наворотила в своей деревне и как бы двинулась вперед от нее родная Слепцовка!
   Скотину нашу свели на общий двор, продукты отобрали, и мы стали питаться из общего котла, в котором варили кашу. Нам, детям, было даже интересно бегать к котлу с чашкой и обедать на глазах у всей деревни, но вот однажды кашу нам не сварили, и колокол, объявлявший весть "Иди есть", тревожно и таинственно замолчал. Отец пришел с улицы и объявил, что продукты в коммуне кончились, обедов не будет. И в сердцах заключил: "Все разворовали, гады!" Мать снова ударилась в слезы и снова страшно не по-людски выла.
   Коммуна просуществовала с весны и до августа, мы еще чем-то питались, но теперь уже все чаще слышали слово: "Голод". А потом отец где-то раздобыл лошадь, посадил нас, малых ребят, на повозку и мы поехали в город Сердобск, до которого от нас было верст шестьдесят. Там в армейской части рядовым бойцом служил старший брат Дмитрий.
   И еще помню, как мы с месяц до первых осенних дождей жили где-то в сарае у лесника, а затем пешим ходом, как безлошадные цыгане, двинулись обратно в родную деревню. А еще через месяц Федор с Анной уезжали в Сталинград. Отец уговорил их взять с собой и меня, при этом сказав: "Город не даст ему пропасть".
   Так за одно лишь лето была на распыл пущена большая крестьянская семья. Участь нашу разделило большинство односельчан. Одних раскулачили, других репрессировали, третьих, как нас, придушили голодом. Сидевшие в Кремле кагановичи, мехлисы, вышинские и прочие коганы, жаждавшие поскорее "столкнуть Рассеюшку", могли радоваться: нашу деревню они столкнули. Сорок ладных нарядных домов трещали и рушились, словно все они гнездились на склоне вулкана, а вулкан проснулся и разметал домики.
   Наша семья раскололась на части: мы поехали в Сталинград, два старших брата ушли в какую-то деревню на Тамбовщине помогать мастеру-валяльщику валенок, отец с матерью и тремя малолетними детьми остались в деревне. Отец скоро умрет от разрыва сердца, - не выдержало оно физических и душевных мук, а мама с детишками подалась к нам в Сталинград, в надежде, что город и им не даст пропасть. Отсюда она переезжает в богатую донскую станицу Качалинскую, а я попадаю на улицу, где под открытым небом и прожил четыре года.
   Впоследствии я не однажды порывался уже в те ранние годы своей жизни вернуться на "малую Родину" - так велико притяжение родной земли! Слышал от залетавших в Сталинград земляков, что жива еще наша Слепцовка, что не добили ее ни мор реформаторов, ни раскулачивание, ни репрессии большевичков в кожаных тужурках, и даже великая война с немцами ее не прикончила.
   И после войны еще теплился в ней жилой дух, но вот явилась к малоумному Брежневу диво, похожее на Новодворскую и американскую людоедку Олбрайт, академик-социолог Заславская и посоветовала извести на русской земле "неперспективные деревни". Ну, и срыли бульдозером остатки некогда многолюдной, нарядной, песенной русской деревеньки, которую не смогли одолеть ни набеги монгол и татар, ни чумной и холерный мор, - деревни, что двести или триста лет назад была поставлена моими предками в прихоперской лесостепи, на границе трех срединных областей России: Пензенской, Саратовской и Тамбовской; на пятачке, где произросли Лермонтов, Белинский и еще много-много людей, дививших своими делами шар земной. Это про наши края, узнав, как много великих людей подарили они миру, воскликнул Чехов: "Вива ля Пенза!".
   Недавно вышла моя воспоминательная книга "Последний Иван". В ней я написал: "Слепцовка... снесена с лица Пензенской земли, и на месте ее летом шумят хлеба, а зимой лежит снег, и лишь гул пролетающего самолета изредка тревожит белую тишину. Временами приезжаю в родную Пензу, обхожу ее старые улицы и новые районы, а затем еду в Тарханы. Там поклонюсь праху Лермонтова и пешком, а кое-где на попутных, направляюсь в Беково - и дальше, к родным местам, они с возрастом тянут к себе все сильнее. Часами стою посредине поля, и картины детства, образы милых сердцу людей встают передо мной, как живые".
   Я отвлекся, память увела меня далеко в мир детства. Я возвращаюсь к львовскому периоду.
   Прошли два года моей редакционной жизни; я, конечно, не стал еще вполне профессионалом, но основы журналистского дела постиг, научился краткости изложения своих мыслей, точности суждений - и, пожалуй, главное, что дала мне та первая маленькая газета "На боевом посту", - это никогда не покидающее чувство ответственности за каждое свое печатное слово.
   Вспыхнувшая мечта стать столичным журналистом погасла сама собой, из "Красной звезды" вестей не было, я перестал и думать о возможности переезда в Москву. Но однажды вдруг снова вздыбились эти мои волнения: в редакцию зашел лектор политотдела капитан Протасов, - Протасовы часто встречались на моем жизненном пути, - и предложил мне погулять в скверике. Мы вышли, и он стал рассказывать: в прошлом еще до войны он преподавал в Саратовском государственном педагогическом институте русскую литературу, а еще раньше писал стихи, мечтал стать литератором.
   - Читаю в газетах ваши короткие рассказы, - сказал капитан,- и вспоминаю свою молодость. Если бы продолжал писать стихи, может быть, сейчас бы уже стал серьезным поэтом, но... война спутала мои карты. А вам... У вас... может получиться. Не бросайте перо, пишите больше и чаще. Мне кажется, у вас есть задатки.
   Я смутился и отвечал искренне:
   - Я пишу о солдатской жизни, картинки армейского быта. Кому они нужны?.. К тому же, признаюсь вам честно, пишу их для заработка. Теперь стало полегче, а ещё в прошлом году было трудно кормить семью.
   - Вы ещё очень молодой, вам не хватает знаний. Извините, но будем говорить начистоту: для литератора нужны эрудиция, образование. У вас же... Вы знаете только войну.
   Мне хотелось возразить: Лермонтов в молодом возрасте окончил свой путь, а как писал, и сколько написал! А Добролюбов, Есенин!..
   - Мне мои рассказики надоели. Это такие пустяки... Тут и говорить не о чем.
   Я не лукавил, и это слышалось в интонациях моего голоса. Протасов был на редкость умным человеком и, как я потом убедился, хорошо знал литературу. Больше того, он чувствовал тайные пружины литературной техники, мог глубоко и всесторонне анализировать поэзию, прозу. И я благодарю судьбу за то, что она послала мне этого человека. Мы встретились с ним в тот момент, когда я уже разуверился в своих способностях и решил не забираться высоко в планах на будущее, бросить мечты о серьезных рассказах и тем более о произведениях крупных - повестях, романах. Свою жизненную стратегию я теперь сосредоточивал на журналистике: пытался освоить репортаж, а затем очерк. Не покидала мысль перебраться в столицу, стать видным журналистом.
   - Вы задумывались над таким фактом, - продолжал Протасов, - есть целые народы, у которых нет ни одного заметного писателя? Такие народы есть. Писатель, как и всякий художник, - явление биологическое. Мы пока не знаем, но я подозреваю и еще одну важную особенность художника и всякого творца: это явление космическое. На планете есть точки, где особую силу имеют потоки энергии снизу и сверху, нужна гармония этих сил, животворящая согласованность, только в этом случае может родиться талант.
   - Ну, если так, - вздохнул я облегченно, словно меня освободили от тяжкого груза, - тогда и вовсе надо бросить мысли о писательстве.
   Протасов ничего не сказал на эту мою сентенцию; он некоторое время смотрел куда-то в сторону, а затем уже другим тоном проговорил:
   - Что вы сделали Арустамяну? Он вас не любит.
   - Ничего. Я решительно ничего плохого ему не делал.
   - С полгода назад из "Красной звезды" в политотдел пришел запрос; просили у вас согласия на переезд в Москву.
   - Я о таком запросе не слышал.
   - Да, конечно, - продолжал Протасов, - вы и не могли слышать. Арустамян собственной рукой написал в редакцию: "Политотдел дивизии имеет серьезные претензии к Дроздову и не может рекомендовать его на работу в центральный орган печати Советской Армии".
   Кровь бросилась мне в голову; судьба посылала шанс, но большеносый злобный армянин одним подлым ударом растоптал мою мечту. "Что я ему сделал? - спрашивал я себя. - Откуда такая ненависть? За что он мне мстит?"
   Хотел тут же пойти к Арустамяну и потребовать объяснения, но Протасов мне сказал:
   - К нам едет комиссия из Москвы, так он сейчас вызывает сотрудников и каждому задает один и тот же вопрос: "Что вы обо мне думаете?"
   - Вызывал и вас?
   - Да, вызывал. Я ему сказал: "Думаю о вас то же, что и каждый офицер политотдела". Он вытаращил на меня свои рачьи глаза, точно я упал с потолка, а потом, заикаясь, стал говорить:
   - Да?.. Интересно! Но откуда? Как ты можете знать, что думают другие? Ты спрашивал? Они отвечали?.. А почему я не знаю?
   Полковник был в больших неладах с русским языком, путал падежи, времена, числа. И трудно было понять, армянская у него стилистика или еврейская. Он продолжал:
   - В Армении есть гора Арарат. А здесь, в дивизии, я для вас Арарат! И если ты имеете против меня фигу - приди и покажи. Но лучше ее не показывать. Армяне говорят: фигу против начальства держи в кармане. Я знаю: вы все ждете комиссию? И когда она приедет, покажете фигу. Вы народ хитрый и всю стратегию держишь в уме.
   Протасов его пугал:
   - Фигу против начальства имеет каждый, но лично я показывать ее не собираюсь. Пока не собираюсь.
   - Что значит, пока?..
   Разговор в этом роде продолжался битый час. Полковник в чем-то нагрешил и ждал возмездия. Капитан Протасов, опытный педагог и психолог, умело скрывал неприязнь к начальнику, но не развеивал в нем тревожных ожиданий. Арустамяна дружно не любили офицеры политотдела, шла молва, что с ним не считается командир дивизии генерал-майор Шраменко и уж совсем не любит его заместитель комдива генерал Никифоров. Этот считал, и не однажды о том высказывался, что Арустамян нигде не учился и ничего в военном деле не смыслит, а схлопотал высокое звание какими-то нечистыми путями. И однажды при большом стечении офицеров громко проговорил: "В царской армии даже во время войны таких чудиков не было". Никифоров, в прошлом дворянин, был убежденным противником комиссарского института в армии, относился к политработникам, как маршал Жуков: откровенно их третировал.
   Мне позвонили из политотдела: вызывает полковник.
   Арустамян сидел за столом и при моем появлении будто бы приподнялся в кресле, подался вперед. Широко поставленные глаза смотрели на меня твердо, но как-то не очень прямо. Я, кажется, только сейчас заметил, что левый глаз у него не слушается, и в то время, когда он правый устремил на меня, левый уплывает в сторону, к окну. Я как журналист и как будущий литератор развивал в себе способность подмечать все подробности, а на лицах собеседников улавливать детали. Помнил выражение Толстого: "Гениальность в деталях", и на всякого, с кем говорил, смотрел во все глаза, думал, как бы я описал этого человека, как бы изобразил и внешний вид, и его манеру говорить. И, наверное, если бы посмотреть на меня со стороны, то я тоже выглядел не совсем нормальным. Так же внимательно и как бы с неожиданным изумлением я смотрел на полковника. И он под напором такого моего взгляда дрогнул, подался назад.
   - Что ты на меня так смотрите?
   - Как?
   - А так. Будто я у тебя сто рублей украл.
   - Сто рублей? У меня нет таких денег. У меня есть шесть рублей. Жена на обед дала.
   - Ты как говоришь с начальником политотдела? Я что для тебя товарищ, да? У тебя тоже фига, и ты не держишь ее в кармане, а суешь мне под нос.
   - Какая фига? - удивился я искренне.
   - Молчать! Смеяться вздумал. Я Вам покажу на дверь. Завтра из армии уволю.
   - Товарищ полковник! Прошу не кричать. За армию я не держусь. Увольняйте. Поеду на свой завод. А слово "фига" видно армянское, я вашего языка не знаю.
   - Фига - армянское слово? Где вы его видели, в Армении? Это вы, русские, такое слово изобрели, а что оно означает?.. Вот что!
   И он показал мне фигу. Я рассмеялся. И полковник засмеялся. Покачал головой:
   - А еще писатель! Русских слов не знаешь.
   Он махнул рукой:
   - Ладно, идите. Зачем я вас вызывал - забыл, а когда вспомню - позову.
   Я обрадовался, что разговор получился бесконфликтный, в веселом настроении возвращался в редакцию. Видимо, полковник постеснялся спрашивать у меня о том, как я к нему отношусь. А, может, веселый оборот беседы изменил его желание: армяне любят и понимают юмор, умеют рассказывать о разных смешных ситуациях. Мне кажется, прослужи я во львовской дивизии еще несколько лет, я бы поладил с полковником. Но встреча эта оказалась последней, и я о нем больше ничего не слышал.
   Приближалась зима 1948 года, по штабу разнеслась весть: командир дивизии генерал Шраменко переводится в Вологду. Там создается Северный район Противовоздушной обороны, и наш генерал назначается командующим района. Несомненно, это было повышение; район - вроде округа, с дивизии на округ - конечно же повышение.
   И другая весть: меня назначают ответственным секретарем газеты, которая там будет.
   Надежда обрадовалась. Она северянка, вологодский климат ей нравится - ближе к родине.
   Не знаю, какую роль в моем назначении сыграл наш генерал; я с ним по делам никогда не встречался, он меня не знает - скорее всего, назначение мне вышло сверху.
   Солдатские сборы недолги, вечером садимся в поезд, а через две ночи мы уже в Вологде. Утро холодное, но с неба светит неяркое солнце, и ветра нет. Таксисту говорю:
   - Нужна квартира. Нет ли у вас на примете?
   - Есть. Женщина сдает комнату - рядом с нашим Кремлем.
   Штаб района расположился в только что отстроенном, еще пахнущем штукатуркой двухэтажном домике на краю города. В последних числах ноября прошел обильный снег, установились морозы. Небо чистое, звезды веселые, мигают синими блестками, будто там наверху кружит свои игры хоровод девиц, заманивает к себе ребят. Я бегу на службу рано утром, под сапогами весело поскрипывает снег, и мне хорошо, настроение бодрое. Расстояние в три или четыре километра я пробегаю за двадцать минут, и вот уже сижу в уголке за своим маленьким столиком в большой комнате, где расположился весь политотдел и редакция. Собственно, в редакции нас пока двое, я и редактор майор Цыбенко. По всему вижу: человек он хороший. Ведет себя просто, улыбается и ко всем окружающим нас людям относится так, будто давно их знает и всех любит. Служил он в какой-то фронтовой газете ответственным секретарем, и это обстоятельство меня удручает. Он секретарское дело хорошо знает, а для меня оно внове, и я не уверен, что справлюсь с ним. Однажды я ему сказал: "Секретарем не работал, не знаю, сумею ли?", на что он махнул рукой: "А-а, справитесь". Газеты у нас пока не было, названия ее мы не знали, и майор, к моему изумлению, о газете даже не думал. Одно мне было известно о начальнике: у него очень молодая и красивая жена. Она любит наряжаться, вкусно есть и вечерами ходит на танцы.
   В комнате нас человек двадцать; мы сидим как школьники, за маленькими столами, и делать нам нечего. Кто читает газеты, кто чего-то пишет, а кто в своем кружке расскажет веселую историю - и тогда в комнате вспыхнет смех здоровых мужиков, которым посчастливилось пройти всю войну и остаться живыми.
   Несколько дней проходило тактическое учение первых зенитных частей, прибывших в район, и на этом учении случилось несчастье: погиб наводчик орудия рядовой Засекин. Два или три дня майор Шубин, занимавший должность политинформатора, писал донесение в Москву об этом учении, и тогда все мы молчали, но донесение майор написал и отнес генералу Шраменко, и прежнее веселое настроение у нас снова восстановилось.
   Но вот перед самым обедом в комнату к нам вошел генерал - сутуловатый, грузный, медведеподобный мужчина лет пятидесяти. Во Львове я его видел часто, но все издалека, а здесь он вот, рядом, стоит посреди комнаты и что-то ищет в листах донесения, которое написал майор Шубин.
   - Все верно, складно вы написали, только вот начало...
   Мы все замерли, вытянув шеи, а генерал, сказав "только вот начало", почесал голову, которая была у него совершенно лысой и какой-то бесформенной, глянул в одну сторону, в другую, снова чесал голову, крякнул, прокашлялся.
   - Да, начало... как бы это сказать потише, половчее.
   Мы не знали, что там сказано в начале, и все смотрели на майора, писавшего донесение, ожидая от него ответа, пояснений. Но майор замер по стойке "смирно", стоял как памятник и смотрел на генерала так, будто тот замахнулся на него палкой. А генерал все яростнее чесал лысину и тихо, охриплым простуженным голосом говорил:
   - Оно, конечно, так... Солдата нет, попал под колесо пушки, но мы его доставили в больницу, и он, бедняга, еще два часа жил, и врачи молодцы - сделали операцию. А тут сразу, в первой же строке "На учениях убит солдат". Ну, почему убит? Попал под колесо, задавлен... Это другое дело, а то - убит! А?..
   И, обращаясь к нам:
   - Он, конечно, помер, но... не так же сразу, и не убит, наконец.
   Генерал тряхнул донесением:
   - Посудите сами: командующий получает бумагу, начинает читать, и - сразу: "убит солдат". А?.. Ну, что он подумает? Война давно окончена, а у них убивают.
   Снова чесал лысину и читал бумагу. И снова к нам:
   - А?.. Как вы думаете? Нельзя ли полегче. Ну так... погиб. Конечно, и надо сообщить об этом, но... помягче, где-нибудь в середине. - И вдруг: - Кто тут из редакции? Может, им поручить?
   Повернулся ко мне - знал меня, потому и посмотрел в мою сторону и решительно шагнул к моему столу, положил донесение.
   - Врать, конечно, не надо и скрывать - тоже, но как-нибудь эдак, потише. Попытайтесь.
   И направился к выходу.
   Мне было неловко исправлять работу товарища, да еще старшего по званию, но делать было нечего: склонился над донесением и стал читать. Донесение начиналось словами: "В Северном районе ПВО проходили учения и на них, к несчастью, убит солдат".
   Я задумался: почему, с какой целью майор в первых же строках извещал Командующего войсками ПВО страны о таком печальном событии? Или поразить хотел, приковать внимание к сочиненному им документу - спросить бы майора, ведь он рядом сидит, но я, конечно, ничего и ни у кого не спрашивал. Перечитал раза два документ, - составлен он был неплохо, я зрительно представил все перипетии "боев", схваток зенитчиков с воздушными и наземными целями, и многое оставил так, как было у майора, но все, что связано с гибелью солдата, переделал. Поместил эпизод в то место, где "бои" достигли крайнего напряжения, зенитчики действовали быстро и умело, "без промаха разили врага", и тут вмонтировал сообщение о неловкости наводчика, попавшего под колесо пушки. Подробно рассказал, как быстро командиры организовали ему первую помощь, а затем отправили в городскую больницу. И здесь врачи сделали операцию, но то ли увечье было слишком серьезным, то ли операция оказалась неудачной, - солдата спасти не удалось. А дальше снова пошло описание хода учений, умелых действий командиров и так далее.
   Отнес донесение в приемную генерала.
   А жизнь продолжала катить дни, недели, месяцы службы на новом месте, и, как говорят незадачливые литераторы, "мороз крепчал". Вологда не Львов, тут в январе нет промозглых ночей и мокрого снега, и нет Карпатских гор, с которых дует и дует ветер. И не поймешь, что это вытворяет природа, как назвать такие ее шалости. Север шуток не любит, он обстоятелен и постоянен, как серьезный мужчина, если уж зима так зима. Небо ясное, светлое, а звезды веселые, и морозец день ото дня хватает крепче. Он и щеки пожилой женщины подрумянит, а стариков понуждает двигаться быстрее. Офицерская одежда против вологодской зимы слабовата; хорошо, что воевать мне пришлось на Украине, а затем в Европе. Там хоть и случаются холода, но от них тебя шерстяные носки спасут, воротник шинели укроет. Здесь же едва вышел за порог, как мороз тебя охватил с головы до ног, к спине словно железный лист студеный подложили. Ноги так и рвутся вперед, начищенные до блеска хромовые сапоги точно птицы стелются над скрипучим снегом. Путь от квартиры до штаба стал за четверть часа пробегать.
   А в штабе тепло и офицерам по-прежнему нечего делать. У нас еще и начальника политотдела нет, и для редакции ни помещения, ни машин не дали. И сотрудников нет. словно забыли о нас.
   Но события разные случаются. В областной газете "Красный Север" прочел информацию: "В Вологде пройдет Всесоюзное совещание молодых писателей. Начинается конкурс на лучшее литературное произведение. Стихи и рассказы победителей будут напечатаны в газете". Меня как шилом укололи: ночью не сплю, сижу и пишу рассказ на конкурс. О чем же? О передовом конюхе. Надо же! О конюхе писать вздумал. Да я и в конюшне-то никогда не был, верхом на лошади не ездил. А пишу о конюхе потому, что в газетах только и пишут о колхозах, о том, как поднимается сельское хозяйство. Рассказ назвали не "Конюх", как я хотел, а "Радость труда". Заголовок невыразительный, пресный, но, о радость! Рассказ напечатан! Сижу за своим маленьким столиком в штабе и украдкой смотрю на офицеров: знают ли они о моей победе? Ведь это же своеобразный рекорд. Рассказов-то написано много. Наверное, каждый участник совещания принес в газету, - я так думаю, - а напечатали меня. Господи, какая же это радость! Оказывается, я умею писать. А я уже было совсем бросил это занятие. Накатила очередная волна неверия, и - бросил. Да и то сказать: дело-то какое! Писательство! Верно капитан Протасов говорил: таланты редки. Да и средние способности, как я думаю, тоже не часты. Одно дело - заметки в газету писать, и совсем другое - рассказы.
   Офицеры сидят как ни в чем не бывало. "Красный Север" никто не читает, а все выписывают "Красную звезду", о моей победе никто и не догадывается. И даже майор Цыбенко, улыбчивый и со всеми приятный, ничего мне не скажет, не поздравит. Так и хочется сунуть ему под нос газету с рассказом, да ладно уж, обойдусь без их поздравлений.
   А на душе праздник. И так хочется продолжать писать и посылать маленькие зарисовки и даже рассказы в другие газеты, в журналы, как я посылал во Львове. Вологда - лесная область. Только и слышишь рассказы о лесорубах. Работают на морозе, им трудно, а они на двести процентов выполняют нормы.
   И в голову бросается мысль: напишу повесть о лесорубах! И это будет начало моей серьезной работы в литературе.
   Редактору сказал:
   - Поищу новую квартиру, дайте мне день.
   - Это мысль! - воскликнул Цыбенко. - И для меня посмотри, да так, чтобы подальше от Клуба офицеров. Моя жена на танцы зачастила, а мне это не нравится.
   И вот я свободен. Поднялся в четыре утра, а в пять уже сидел в пригородном поезде, ехал к ближайшему леспромхозу. Начальник леспромхоза удивился: военный журналист интересуется лесным делом. Сказал, что очередной "свистун" - так там называли паровозик, бегавший в глубь лесоразработок по узкоколейке, - будет в двенадцать дня, а сейчас девять. Ждите. Но мне не терпелось, и я решил семь километров пробежать на своих по шпалам лесной железной дороги. Начальник оглядел мою шинелишку, хромовые сапожки, покачал головой: холодновато будет. Но я бодро заявил: ничего! И подался вглубь леса. И бежал на рысях, и семь километров минут в сорок преодолел. И мороза не заметил, а ртутный столбик, между тем, показывал минус 34.
   В лесу, как мне показалось, было теплее. Недаром говорят: лес - шуба.
   Бригада лесорубов встретила меня с молчаливым удивлением. Разглядывали мои сапоги, очевидно думали: чудак какой-то, в этакий мороз почти необутый.
   Бригадир показал на поваленное дерево, где сидело человек пятнадцать, сказал:
   - Мы сейчас костер разведем.
   Костер развели быстро, сухие березовые ветки вспыхнули как порох и скоро воспламенили лежавшие под ними комли, толстые лесины. Я сидел на подставленном мне чурбаке, вглядывался в лица задубелых от мороза, суровых и даже мрачноватых мужиков. Они, казалось, были недовольны моим присутствием и не скрывали этого.
   Откуда-то из леса вывернулась стайка заиндевелых на морозе рабочих, и один из них, толстомордый, в новой фуфайке и добротном меховом треухе, видимо старший или пахан, тронул богатыря палочкой за подбородок и, протягивая ногу, сказал:
   - А ну, стащи валенок.
   Богатырь отвел в сторону ногу. Тот вскинулся:
   - Чи-во-о?! Права качать вздумал? Я те дам.
   И с размаху ударил смерзшейся рукавицей богатыря. Удар был сильным, по щеке струился ручеек крови. Богатырь неспешно вытер рукавом фуфайки кровь, поднялся и пошел к связке приготовленного для трелевки леса. Там выбрал подходящую лесину и направился к обидчику. Тот испугался, выставил вперед руки:
   - Ну, ну - медведь нечесаный!
   Но тот уже занес над головой лесину, и она засвистела в воздухе. Пахан отпрянул, но было поздно: лесина со страшной силой опустилась ему на плечо, развалив почти напополам его тело. Толстомордый не успел и ойкнуть, зарылся в снег, окрашивая фуфайку и края образовавшейся ямки в красный цвет. А медведь невозмутимо и спокойно отнес лесину и вернулся на свое место. Бригадир постоял над трупом и кому-то махнул рукой. Из леса вышли два охранника. Выяснив обстоятельства дела, дали команду:
   - Убрать. И подальше. Ночью волки съедят.
   Окровавленное место засыпали снегом, и бригадир громко возвестил начало работы.
   Завизжали бензопилы, затрещали трелевочные трактора, зашелестели ветви сваленных деревьев, которых тут же подцепляли тросами и вывозили на поляну. Я еще сидел возле костра, делая вид, что только что случившийся страшный эпизод не вывел меня из душевного равновесия. Ко мне подошел бригадир и тоном смущенного извиняющегося человека проговорил:
   - Тут у нас работают лагерники. У них такое случается.
   - А тому... ну, этому, который убил человека, что-нибудь будет?
   - А-а... - махнул рукой бригадир. - Еще спасибо скажут.
   Много я видел смертей на фронте, - не скажу, что научился спокойно созерцать этот последний акт человеческой жизни, но здесь несчастный сам спровоцировал свой бесславный конец. Чрезмерная наглость нередко бумерангом опрокидывает на себя возмездие, - наглеца разве только мать пожалеет.
   До обеда я ходил по всем участкам, заглядывал в самые дальние уголки, и, - странное дело! - ноги мои не замерзли, а после обеда, которым меня щедро угостили лесорубы, я много писал в блокноте, помечал названия механизмов, виды работ, старался овладеть всей терминологией лесорубов. Записывал их речь, ругань, реплики - всю ту экзотику лесного дела, которая, кстати сказать, довольно красочна и остроумна.
   Лесорубы остались во вторую смену - выполняли какой-то горящий план, а я часу в восьмом вечера, простившись с бригадиром и с тем, кто так решительно отстоял свое право на достоинство, двинулся по той же узкоколейке к железнодорожной станции.
   Домой приехал часу в двенадцатом. Надежда накормила меня ужином, и я, к ее немалому изумлению, не лег сразу спать, а сел за стол и стал писать "Лесную повесть". Забегая вперед, скажу, что она и до сих пор не напечатана, и печатать ее я не желаю, но в жизни моей она сыграла роль значительно большую, чем любой из моих опубликованных романов.
   Большую группу офицеров назначили в инспекционную поездку по частям. Генеральный штаб армии смотрел больше на север, чем на запад. Опасность теперь с севера - со стороны Англии и Америки. Все главные политики уже обозначили контуры будущих схваток; Россия объявлялась для мира капиталистов врагом номер один. Сталин разворачивал оборону нового типа, на новых направлениях, и главным образом противовоздушную и морскую. Район ленинградский, мурманский, архангельский оснащались средствами обнаружения и оповещения воздушной опасности. Меры принимались самые суровые, под стать военным.
   Генерал Шраменко, инструктируя нас, сказал:
   - Радарные средства обнаружения целей должны работать круглосуточно. Офицер, не обеспечивший такую работу, будет предаваться суду военного трибунала и приговариваться к расстрелу.
   Мне предписывалось посетить самую дальнюю радарную установку.
   Помню, какой сильный мороз ударил в день нашего отъезда. Я взял вещмешок, краюху хлеба и теплые носки. Надежда хотела одеть меня в свою теплую кофту, но я наотрез отказался. Однако она сунула эту кофту в вещмешок, и я в своем долгом и опасном путешествии не однажды убеждался, как эта кофта служила мне, а в иных критических обстоятельствах и спасала от жесточайшей простуды.
   Утром мы приехали в Беломорск. Кто-то сказал:
   - На улице сорок восемь градусов.
   Я никогда не знал такого холода. Пока мы шли, а точнее, бежали от поезда до машины, которую нам прислали из части, мороз сковал все тело словно раскаленным ледяным железом. И потом, пока мы минут пятнадцать-двадцать ехали по городу и за город, холод лишил меня возможности дышать и говорить. Горло остыло и, казалось, заморозилось, тело под шинелью теряло чувствительность. Брезентовый кузов машины ничем не обогревался. Но вот мы у подъезда части, высыпали, как горох, и вбежали в помещение. В кабинете командира полка я запустил руку в вещмешок, - тут ли Надина кофта? - но как ее наденешь, женскую-то?
   В Беломорске мы вместе работали дня три, и все эти дни мороз держался жестокий, а затем начальник нашей группы мне сказал:
   - Вам купили билет до Мурманска, поедете в ваш конечный пункт - Линахамари. Это на границе с Финляндией или Норвегией, можно сказать, край нашей земли.
   Удивительное дело: в Мурманске, хотя от Беломорска он и недалеко, было совсем тепло, почти ноль градусов. Оказалось, так влияет на погоду течение Гольфстрим, которое совсем рядом мощно катит свои теплые воды по Баренцеву морю.
   До Линахамари плыл теплоходом: старая, ржавая посудина, таскавшая грузы и людей всю войну и счастливо уцелевшая, долго ползла по рукаву моря, врезавшемуся в тело Кольского полуострова и образовавшему удобнейшую бухту для мурманского порта, а затем вышли в открытое море и почти тут же попали в жестокий шторм. Сидя в трюме под задней палубой, я вначале не понимал, что происходит. Меня качало так, что я не мог стоять на ногах. Сидевшая в уголке на задней лавке молоденькая девчонка обхватила руками голову, уткнулась в хозяйственную сумку - ее рвало. Вспомнил, что был летчиком и будто бы не очень боялся болтанки, удивился тому, что тошнило и меня. Выворачивало наизнанку. Но я все-таки держался. Поднялся наверх и увидел поразившую меня картину: на капитанском мостике за рулем стоял огромный матрос, размахивал рукой, кому-то подавал команды, а временами отворачивался в сторону... - его рвало. А волны, как горы, катили на теплоход, вздымали его и затем кидали в сторону как щепку. Пробегавшего матроса я спросил:
   - Это что - шторм?
   - Да еще какой! Такого за всю войну не помню.
   И метнулся вверх по борту. Я видел, как его захлестнуло водой и он, упав, покатился к поручням, а там схватился за столбик ограды и ждал, пока схлынет волна. Потом вскочил и снова побежал, но теперь он уже бежал вниз, потому что задняя палуба вздыбилась. Когда он снова подбежал ко мне, я спросил:
   - Буфет тут есть?
   Он показал на дверь, ведущую в трюм носовой палубы, и я метнулся туда. Помня, что тошнота отступает, если во время болтанки на самолете что-нибудь жуешь, я купил круг колбасы, пирожков с капустой и еще каких-то сладостей и побежал в свой трюм. Девушку нашел полумертвой. Приподнял ее голову и сунул в рот колбасу, потом пирожок...
   - Ешь! Не так тошнить будет.
   Она стала есть, и ей сделалось легче. Думаю, не столько еда помогает в этих случаях, сколько жевательные движения челюстей. Срабатывает какой-то рефлекс, приглушающий тошноту. Мы с ней вместе ели много, она, посиневшая, с растрепанными волосами, даже улыбнулась, одарив меня благодарным взглядом.
   - Спасибо вам.
   И потом спросила:
   - Откуда вы знаете... что еда помогает?
   - Знаю. Умные люди говорили.
   А шторм между тем разыгрывался все сильнее, и, когда под лучами северного сияния показались очертания полуострова Рыбачий, капитан отвернул от него теплоход подальше, дабы не налететь на прибрежные скалы.
   Утром шторм стал затихать и утих настолько, что мы смогли пристать к дощатому причалу, который от прикосновения судна весь скрипел и качался, и грозил рассыпаться в щепки.
   С теплохода я пересел на попутную грузовую машину и поехал в район города Никеля, где еще с царских времен добывали эту драгоценную руду, а Ленин сдал шахты в концессию англичанам, и они даже во время войны не прерывали тут добычи никеля.
   С некоторым волнением подходил к радарной установке, которую определил по антенне. Она, слава Богу, подобно свиному уху, крутилась, и это, как я думал, означало бдение прибористов, их неусыпное наблюдение за воздушной обстановкой. Однако через минуту я в этом разочаровался. Дверь в подземное помещение была приоткрытой, и я незаметно вошел в операторскую. Экраны слежения светились, на них мелькали какие-то точки, но солдат не было. Я посидел у одного экрана, у другого - в помещение никто не заходил. Потом в дверях, весело насвистывая, появился сержант. Увидев меня, он в растерянности остановился, приоткрыл рот, хотел что-то спросить, но воздуха ему не хватало. Потом выдохнул:
   - Вы кто?
   Я ответил не сразу.
   - Я?.. А кого бы вы хотели видеть?
   - Я?..
   - Да, вы?
   - Не знаю. Я вас вынужден арестовать, - сказал он неожиданно смело.
   - Меня?
   - Да, вас.
   - А за что?
   - За то, что вошли сюда. Здесь секретный пост. Боевая точка.
   - Дверь была открытой, я и вошел. Кто у вас начальник?
   - Лейтенант. А что?.. Какое вам дело?
   - Я его родственник.
   - Родственник?
   - Да, родственник. Позовите его.
   - Его нет на месте. Он в Норвегии, то есть за границей. Пошел обедать.
   - Как это... за границу пошел обедать?
   - Она тут близко - Норвегия. Там, - показал он в раскрытую дверь, - нейтральная полоса, а за ней Норвегия. И Финляндия рядом. А если на машине, то можно и в Швецию поехать. Она тоже недалеко. Вы попали на такой пятачок земли, с которого четыре государства видны. Вон на том холмике норвежский хуторок, там у лейтенанта невеста живет, и он ходит к ней обедать. Но кто вы такой? Я с вами заболтался, а у нас учение.
   Сержант шагнул за дверь и ударил в рельсу. И тотчас в операторскую, как горох, посыпались солдаты. И сели за свои пульты.
   - Продолжать наблюдение! - скомандовал сержант. И, обращаясь к крайнему оператору: - Ефрейтор Иванов! Вы остаетесь за меня, а я покажу капитану нашу казарму.
   Мы вышли из помещения, и он плотно закрыл дверь. При этом сказал:
   - Проветрили, хватит.
   И сержант снова обратился ко мне:
   - Вы кто?
   - Мы этот вопрос уже обсудили. Но вы скажите: как это у вас получилось, что на дежурстве никого не было?
   - Ну, во-первых: у нас обед, а во-вторых, мы через каждые три часа проветриваем помещение.
   - Но ведь дежурство, как я понимаю, должно быть беспрерывным.
   - Оно и есть беспрерывное. Станция работает, антенна крутится, экраны светятся. Разве не так?
   Наш разговор походил на игру в какие-то загадки. Я пытался внушить сержанту, что дежурство у них прерывалось, а он мне доказывал, что никакого нарушения правил службы не было. И делал это так хитро и лукаво, что я, не будучи специалистом по радарам, не мог понять, где он врет, а где говорит правду.
   - Вы мне голову не морочьте, - заговорил я строго, - скажите лучше, часто у вас бывает такое?
   Сержант погрустнел, сдвинул черные, красиво очерченные брови. Он, видимо, подумал: а вдруг этот капитан - проверяющий? Глуховатым голосом проговорил:
   - Покажите ваши документы.
   Я показал командировочное удостоверение за подписью командующего генерала Шраменко. Сержант читал и перечитывал бумагу, потом аккуратно свернул ее и подал мне. Сказал:
   - У нас сейчас обед, - вы, наверное, проголодались? Пойдемте, мы вас накормим.
   - Не откажусь.
   И мы пошли в столовую. По дороге он продолжал:
   - Вы, товарищ капитан, видно на таких станциях, как наша, не работали и не знаете, что она имеет звуковой сигнал. В случае появления цели, за триста километров до нее, включается сирена и солдаты занимают свои места. Так что никакого нарушения у нас на станции не было.
   Я промолчал, сделал вид, что удовлетворен объяснением. Мы как раз входили в казарму, где в дальнем отсеке располагалась столовая. И не успели мы приступить к трапезе, как явился начальник станции. Доложил:
   - Товарищ капитан! Начальник станции слежения и оповещения воздушных целей лейтенант Хвалынский явился!
   Мы поздоровались, и он приказал повару принести и ему обед. Видимо, там, за границей, он пообедать не успел. Я же сделал вид, что ничего не знаю о его визитах к невесте.
   Лейтенант был молод, и, судя по его блестевшим как звездочки пуговицам, щегольски наморщенным в гармошку сапогам, - и по всему виду, счастливо возвышенному, юношески восторженному, он больше был занят делами любовными, чем своей станцией. Видно, дочь норвежского рыбака, беловолосая, синеглазая Брунхильда, каковыми были все женщины на здешнем побережье, крепко ему понравилась, и он подолгу пропадал у нее в гостях. Впрочем, я не торопился делать выводы и никакого своего неудовольствия не показывал. Но подумал, что начальником станции надо назначать офицера женатого, и хорошо бы фронтовика. Очень уж дело серьезное.
   Беседовали с лейтенантом. Я спрашивал:
   - Позволяете ли вы хотя бы на несколько минут всем солдатам покидать свои места у экранов?
   - По Боевому уставу не положено, однако случаются ситуации...
   Лейтенант, видно, понял "ситуацию", которую я застал, и старался смягчить мои впечатления. Передо мной был умный парень, и этим он мне нравился.
   - Минута-другая ничего не решает; за минуту самолет пролетит десять километров, и мы его все равно поймаем. А кроме того, станции поставлены в шахматном порядке и покрывают все пространство от севера до главных промышленных городов. На западе, востоке и на юге действует такая же система. Москва и Ленинград окружены семью поясами радарного слежения.
   Лейтенант улыбнулся и заключил свой рассказ словами:
   - Так что, товарищ капитан, не беспокойтесь: мы свою службу знаем. Хлеб едим не даром.
   Он уже понял, что я не очень-то сведущ и серьезную инспекцию провести не смогу. И с чувством снисходительного превосходства разъяснял суть дела. Впрочем, чувствовалась в его словах и тревога: вдруг как напишет донесение, обвинит в срыве дежурства?
   - А вы какую должность занимаете в штабе?
   - Я журналист. Газеты у нас еще нет, но двух работников уже прислали.
   - Наверное, вам дали задание проверить, налажено ли у нас беспрерывное дежурство?
   - Да, именно так и сказали.
   - И что же? Какое у вас составилось мнение?
   - Вошел на станцию, а там никого нет. Сержант что-то говорил в оправдание, но я его плохо понял.
   - Ну, да, сержант на язык горазд; но только стоит мне отлучиться, как он непременно что-нибудь вытворит. Тут, конечно, полного срыва дежурства нет, станция-то работает, но Боевой устав он нарушил. Если можно, вы нас простите, а я подобного больше не допущу.
   - Хорошо, я вам поверю, - обрадовался я, убедившись, что лейтенант честно во всем признается и серьезно относится к делу. - Докладывать не стану, а то ведь... знаете, какой приказ Верховного Главнокомандующего?
   - Да, отдают под трибунал, а тот... - он чиркнул по шее, - секир башка. А расставаться с жизнью в моем возрасте - ох, как неохота.
   Мы пришли в его комнату,- она находилась в той же солдатской казарме. Лейтенант достал бутылку вина с яркой иностранной наклейкой, налил мне в красивый фужер, - тоже, видно, не нашего происхождения, заговорил доверительно:
   - Тут у нас дружба с норвежцами; они, правда, к нам не ходят, а нас охотно принимают.
   - Но как же вы переходите границу?
   - А тут рядом пограничная застава, а начальник мой приятель. Хотите, познакомлю вас?
   Я на мгновение забыл о своем важном положении:
   - Конечно, буду рад.
   И в этот момент, как по щучьему велению, в комнату вошел лейтенант в зеленых погонах, растворил улыбку до ушей, встал передо мной по стойке "смирно". Мы познакомились, а через час были у него на заставе, где служило всего несколько человек, а еще через час оба лейтенанта наладили доску на высоких "ногах", перекинули ее через нейтральную полосу на норвежскую землю, и сделали мне жест рукой: мол, добро пожаловать в Норвегию. Я сделал шагов десять и был в Норвегии - государстве, никогда не воевавшем с нами и видом походившем на мирно лежащую собаку, хвост которой омывался морем Баренцевым, а нос уткнулся в море Северное. Мне почудилось, что на чужой земле темень полярной ночи будто бы сгустилась, звезды на небе вдруг потухли, а со стороны моря подул холодный и влажный воздух. Холмик, черневший на горизонте, пропал, и только три огня дома, куда мы шли, продолжали светить нам, будто мы корабли в море, а они маяки и указывали нам путь движения.
   Шли мы не больше десяти минут; у ворот во двор нас встретил большой пес, он визжал и крутился возле моих ног, радостно знакомясь с еще не бывавшим здесь человеком.
   Из дома вышел хозяин - мужчина лет пятидесяти с крупной головой и золотыми кудряшками волос. Он показался мне не очень любезным, что-то проговорил на своем языке, впустил нас в большую горницу, а сам удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собою дверь. Некоторое время мы сидели одни на лавке за большим столом под иконами, как у нас в деревенских избах, и я чувствовал себя неловко. Но мои друзья весело болтали и посматривали на дверь в дальнем углу горницы, - оттуда, наконец, появилась девушка лет шестнадцати, рослая, синеглазая, с пухлыми как у ребенка щеками. Она церемонно мне поклонилась и сделала книксен на манер русских барышень прежнего времени. Потом удалилась за висящую у края печки портьеру и долго оттуда не выходила. Лейтенант Хвалынский подмигнул нам и нырнул к ней за портьеру. Скоро они несли чайный прибор, поднос с румяными душистыми лепешками и со сливками, молоком, сметаной. Начался наш дружеский ужин. Девушка молчала, а мы весело болтали, забыв, что мы в гостях, да еще за границей. Подобные застолья, видимо, здесь, случались нередко.
   Прожил я на радарной станции три или четыре дня и засобирался домой. Так же на попутной машине приехал в порт. И тут меня ожидало сообщение, от которого я оцепенел: навигация кончилась, теплоходов больше не будет до следующего сезона.
   - А как же я теперь? - невольно вырвалось у меня.
   Стоявший рядом парень невозмутимо проговорил:
   - Пешочком. До Мурманска не так уж и далеко - полтораста верст с небольшим будет. Всего-то!
   - Но ведь ночь. И, как я слышал, дорог тут нет.
   - И ночь, и дорог нет. Росомахи по тундре бегают, а еще и волки голодные рыщут. Да ведь делать-то нечего! Не куковать же вам тут до марта. А и в марте неизвестно, придет ли посудина? Дыра тут, край земли!
   Парень крякнул и шагнул в темноту. Я оглянулся вокруг - ни души. Не с кем посоветоваться: в какую сторону идти, как идти, что запасти в дорогу? На беду и небо заволокло тучами, сыпал мелкий колючий снег, море глухо угрожающе шумело. Дощатый причал, как больной старик, надсадно скрипел.
   Невдалеке на берегу разглядел силуэты двух человек. Подошел к ним, спросил, где я могу купить хлеба, колбасу, спички. Они показали тропинку.
   - Идите по ней. Там магазин.
   Закупил четыре килограмма хлеба, три круга копченой колбасы, сахару и десять бутылок нарзана. Поклажа вышла тяжеловатой, но я все уложил в вещмешок, закинул его за плечи и спросил у продавщицы:
   - Как мне пройти до Мурманска?
   - До Мурманска? - вскинулась она и даже отступила от меня, как от сумасшедшего.
   - Да, мне нужно идти в Мурманск.
   - Пешком?
   - А как? Разве тут есть какой транспорт?
   - Нет, тут нет ни транспорта, ни дорог. Вам надо идти на восток и держаться берега моря, но не так близко. У моря овраги, ямы, и много болот. Лучше идти стороной, но всегда на восток. У вас есть компас?
   - Нет, компаса нет. А вы можете его продать?
   - У меня тоже его нет, и достать его нельзя. Тут недавно геологи искали - не нашли.
   - Ну, ладно. Я знаю, как без компаса определять стороны света.
   - По звёздам?
   - По звездам легко, но вот сегодня их не видно.
   - Сегодня пойдете на маяк. Он на востоке, и вы пройдете пятнадцать километров до него и столько же от него. А там видно будет. Может, небо откроется.
   И еще долго я говорил с продавщицей, и хотя она была молоденькой девочкой и сама ни в каких походах не бывала, но много мне дала полезных сведений, а потом вышла со мной на двор и показала маяк. Я сердечно ее благодарил, взял ее руку, прислонился к ней щекой, и слышал, как энергия ангельского, но, впрочем, могучего существа, перетекает в мое тело. Никогда не поминал Бога, но тут сказал:
   - Храни вас Бог!
   И отправился в свое рискованное путешествие.
   Природа неласково меня провожала. Не прошел я и километра, как тучи, и без того темные, тяжело ползущие, стали еще темнее и сыпанули на меня заряды колючего снега, словно хотели остановить, загородить дорогу. И маяк вдруг пропал, и сзади портовых огней уж не было видно; я набрал полную грудь воздуха, громко проговорил:
   - Иди, Ваня! Назад дороги нет.
   Почему-то назвал себя Ваней, как в детстве, когда частенько случались нелегкие, почти безвыходные обстоятельства, я говорил себе: не робей, Ваня, и как-то с ними справлялся, и замечал: из каждой трудной ситуации выходил как бы обновленным, повзрослевшим и более сильным. О фронтовой жизни и говорить не приходится, тут что ни день, то и новые трудности, да подчас такие, что кажется, последний миг жизни настал.
   И вот странная, необъяснимая природа психики человека: стоило было сказать: "Назад дороги нет", как тотчас и задышалось легче, и шаг стал веселее: уверенно шел я в непроглядную темень и даже как будто запел песню:
   Дан приказ ему на запад,
   Ей в другую сторону...
   Прошел километр, другой - и холодные волны снега схлынули, небо побледнело, и будто бы одинокая звездочка весело мигнула, - впрочем, тут же игриво спряталась в толще облаков.
   Часы показывали четыре - начало вечера. Решил идти, пока не устану.
   Неожиданно под ногами, точно спинка змеи, блеснул ручеек. Вспомнил, кто-то говорил, что в прибрежной полосе, похожей на тундру, много разных источников - родники, ручьи, ручейки. Но рек тут поблизости нет. И, следовательно, не надо искать переправ. Зачерпнул ладонями воду, понюхал: пахло родниковой свежестью, таинственной подземной силой. Сделал глоток, другой - обрадовался. Ключевая! Значит, не будет у меня проблемы с водой. И рюкзак облегчится.
   Земля покрыта тонким слоем снега, шагается легко, как по ковру, глаза начинают привыкать к темноте, и то ли небо временами проясняется, то ли уж вижу я, как филин, но все чаще навстречу, точно путники, движутся какие-то тени. Подойду ближе - кусты, карликовые березы, другие деревья, которым названия не знаю. От этих встреч становится веселее; вот уж когда убеждаешься, что деревья тоже живые, и встречи с ними радуют, хочется каждому сказать: "Здравствуй, старина! Ну, как ты тут? Скучновато, небось?.." Касаюсь рукой ствола, мокрых холодных ветвей. И иду дальше. Но вдруг вспоминаю: на деревьях сидят росомахи! И радость сменяется тревогой, даже чувством страха. Зорче всматриваюсь в темноту, обхожу стороной кусты и деревья.
   Появилась другая ободряющая деталь: маяк береговой. Рассказывали, что он маленький, самодельный и живет на нем древний старик, не поладивший с миром, - вроде отшельника. И конура для жизни у него такая, что едва сам помещается. Решил не заходить к нему, не тратить время.
   Вот он и маях; поравнялся с ним. Пытаюсь на глаз определить до него расстояние, - пожалуй, километра три-четыре будет. Это хорошо, именно на таком удалении от берега я и решил держаться. Берег, конечно, не ровен, не линейкой отмерен, где отдаляться будет, а где и близко подступится, но на ходу буду корректировать маршрут.
   От маяка вроде бы пошел веселее; через два часа хода и он уж растворился во мраке. Теперь на небо стал чаще посматривать, ждал, когда прояснится и я увижу Полярную звезду, Большую и Малую медведицу, и красную планету Марс, и все расположение небесных светил. Составлю треугольники, уточню маршрут. Не зря же в летной школе астронавигацию учил. В полете мог по звездам маршрут рассчитать. Потом в артиллерии топографию и геодезию изучал. В крайнем случае по стволам деревьев линию движения определю: северная сторона мшистая, влажная, шершавая, а южная глаже и суше будет.
   Иду этак, разные варианты прикидываю, а небо все мрачнее, и сыростью дышит; - вот-вот снег из туч повалит, а то и дождь. "Не повезло же мне с погодой", - ползут невеселые думы, а сам вперед зорче всматриваюсь, по сторонам верчу голову: нет ли деревьев, не караулят ли меня кусты, а в них росомахи. Зверь этот коварный и страшный, на кошку большую похож и очень сильный. В одно мгновение голову скальпирует, и никакая ловкость тебе не поможет.
   Поворачиваюсь назад и замечаю слабые мерцающие огоньки. Сначала думаю, что это звездочки, но, прикинув, нахожу, что огоньки стелются по земле. "Волки!" - пронзает мысль. И я останавливаюсь. Огоньков много: четыре, шесть, восемь. Семья, выводок. Видимо, голодные и ждут, когда я лягу спать или что случится со мной. Им бы, конечно, неплохой ужин был.
   Вынул пистолет, проверил, заряжен ли? И вторую обойму в шинельном кармане нащупал. Двенадцать патронов, стреляю я неплохо - отобьюсь. Но тут же и другие мысли лезут в голову: что если нападут все сразу?..
   По коже мурашки побежали. Вроде бы и не робкого десятка, и вооружен; кроме пистолета большой складной нож в кармане, а поди ж ты, как страх спину холодит.
   Обыкновенно мысль противная одна в голове не ходит, к ней тотчас и вторая, и третья присоединяются. А как спать буду? Костер бы развел, а из чего его разведешь? Ну, положим, наломаешь сучья с березки - они сырые. Куст засохший найдешь - долго ли гореть будет?
   Наконец, где спать лягу? На снегу? На мокрой земле?.. Как же я обо всем этом не подумал раньше. Уж не вернуться ли назад?..
   С минуту стоял в раздумье. Но потом крепко сжал кулак, поднял над головой: не трусь! Иди вперед. Назад пути нет.
   И двинулся дальше.
   Пытался считать шаги, сверять их с часами, но тут же решил: занятие это пустое. И без того знаю: крепкий бодрый шаг будет равен шести-семи километрам в час.
   Огоньки позади светятся и будто бы догоняют. Я уже к ним привык и иду спокойно. Пытаюсь услышать шум моря, но шума нет, и неба не вижу, только улавливаю слабый шелест облаков, коловращение сырых масс воздуха. Мог бы держаться левее, ближе к берегу, да все время помню: у берега сырые низины, болота, ямы и овраги. Мысленным взором окидываю расстилающееся впереди пространство: что ожидает меня, если отклонюсь вправо? А ничего страшного. Там тянется железная дорога: Кандалакша-Мурманск. Рельсы под ногами увижу.
   И от этих ободряющих мыслей шаг становится веселее. Вот уж и полночь. Восемь часов хода, с двумя-тремя перерывами на отдых. Тридцать-сорок километров позади. Надо подумывать о ночлеге. Одно только скверно: огоньки продолжают за мной катиться. Уж не наваждение ли какое?..
   Два огня засветились и впереди. Сначала слабо, а потом сильнее, сильнее. Эти на глаза волка не похожи, свет от них все ярче и все шире. "Костры!" - радостно бросилось в голову И я сворачиваю в их сторону.
   Откуда только взялись силы: словно скаковая лошадь, получив в бок шпоры, перешел на рысь. Впереди люди, ужин, отдых, - и стая преследующих волков меня уже не достанет.
   Да, теперь я отчетливо вижу два костра, только, к сожалению, они затухают. Подхожу ближе: между кострами что-то чернеет. Силуэтов людей не видно. То ли лежащий человек, то ли постель или какие вещи?.. Тот костер, что поближе, отбрасывает красный свет, и я вижу лицо, длинные волосы, - кажется, женщина! Уж не мертвая ли?.. Окликаю:
   - Извините, я заблудился, не покажете ли мне дорогу?
   - А вы кто?
   Голос девичий, может, даже ребенок.
   - А вы можете ко мне повернуться?
   - Нет, мне больно.
   - Больно? Но что же у вас болит?
   - Все тело. У меня радикулит.
   - Радикулит? Но он бывает в спине.
   - Да, в спине, но все равно: поворачиваться нельзя: больно. Зайдите с другой стороны. Я вас увижу.
   Снял вещмешок и зашел с другой стороны, здесь я мог разглядеть лицо лежащей, но свет от другого костра затухал, и я не мог определить возраста девочки.
   - Тебе сколько лет? - невольно вырвалось у меня.
   - А это важно?
   - Конечно, важно! Должен же я знать, с кем имею дело.
   - А я не хочу иметь с вами никакого дела.
   - Резонно. Однако я должен знать, самостоятельная ты или так... подросток.
   - А вы самостоятельный?
   - Да, конечно.
   - Чтой-то не видно. Ну, ладно: я вас боюсь. Отойдите от меня подальше.
   - Меня? Боитесь?.. Я офицер, капитан артиллерии.
   - Здесь нет артиллерии, и вам нечего тут делать, но если вы настоящий мужчина, вы меня не тронете. Я же больная, а больных даже волки не трогают. Ну, ладно. Никакой вы не капитан, а скажите: сколько вам лет?
   - До пенсии еще далеко, лет десять надо служить.
   - Десять... до пенсии? Значит, вы старый. А голос молодой. Я молодых боюсь, а если старый - ничего. Вы даже можете прилечь ко мне на край спального мешка.
   - А почему вы молодых боитесь?
   - Они глупые. И не знаешь, что им взбредет в голову. Пусть лучше старый.
   - Однако ты, наверное, морочишь мне голову и смеешься надо мной. Говори, кто ты такая и почему здесь одна? Наверное, тут где-то поблизости твои товарищи и они сейчас придут?
   - Мой отец геолог, тут где-то его партия, и мы ее искали. Но меня сковал радикулит, - да такой, что ни встать, ни сесть я не могу. Папа пошел в шахтерский поселок за машиной, да вот... нет и нет. Он, наверное, затерялся. А я тут одна боюсь. Там вон речушка, к ней подходили волки на водопой. У меня есть ружье, но я же не могу шевельнуть рукой. И еще в моем рюкзаке есть топор, вы можете срубить сучья и бросить в костер.
   - Вот это деловой разговор.
   Я достал топор и пошел к реке, которая блеснула матовой свинцовой полосой, стал искать сухие деревья. Скоро я нарубил охапку засохших березок, а затем и другую, и третью, и два костра снова запылали ярким пламенем. В их свете я разглядел лицо девушки, а точнее, девочки, - так она была молода. Достал свои продукты и предложил ей со мной поужинать, но она отказалась, сославшись на боли во всех суставах. Сделала усилие, чтобы освободить для меня часть спального мешка, на которую и я бы мог прилечь. И при этом сказала:
   - Я теперь вижу вас; вы и не старый и не молодой, но военный, и я вас не боюсь. А у вас есть жена?
   - Есть. И дочка есть. Они в Вологде, и скоро я к ним приеду.
   Девочка лежала на спине, смотрела в небо. В ее больших и черных как угольки глазах метались всполохи пламени, и это придавало ей вид фантастического существа, упавшего с другой планеты. Видимо, она хотела спать; глаза ее то закрывались, то открывались, а потом и дыхание изменилось, стало глубоким и шумным.
   Я подложил под голову свой вещмешок, привалился к девочке и скоро тоже заснул. И спал очень крепко, как только спал на войне после изнурительных походов и бессонных ночей. И ничего не видел во сне, ничего не слышал, - и не знаю, сколько проспал, как вдруг у самого уха явственно раздался голос мамы:
   - Ванятка, вставай! Вставай, милый, вставай.
   Так мама будила в детстве. И я открыл глаза. И меня поразил мрак, царивший вокруг. Костры потухли, и я ничего не видел, а только совсем рядом кто-то горячо дышал и будто мокрыми теплыми губами касался моей щеки. Я вздрогнул и хотел подняться, но два горящих глаза давили меня, прижимали к земле. "Волки!" - бросилось в голову, и я рукой потянулся к пистолету, выхватил его и выстрелил. Темень огласилась страшным воем, и глаза шарахнулись в сторону, а где-то в глубине ночного мрака завыли другие волки. Я снова выстрелил, - теперь уже для устрашения всей стаи. Громовые раскаты двух выстрелов вспарывали темень, гул и треск от них, казалось, раскололи землю, разбудили небо, и тучи с шумом понеслись над головой.
   Рядом со мной вырос силуэт человека.
   - Что случилось? Вы кого убили?
   Я повернулся.
   - А... ваш радикулит?
   - Радикулит?
   - Да, радикулит? Вы же не могли рукой шевельнуть.
   - Да, не могла, а теперь... могу. И вот... - ноги ходят. Видите?
   Прошла к костру, бросила в потухшие головешки сухие ветки. Огонь вспыхнул. Девушка подняла на меня глаза:
   - Как вас зовут?..
   - Капитан... Ваня. Иван...
   - Нужно что-нибудь одно: лучше капитан.
   - У меня имя хорошее. Иван. Немцы на войне всех русских Иванами называли.
   - Нет, имя нехорошее - Иван! Разве можно так... Иваном человека называть. Это раньше стариков так звали. Другое дело - Эдик, Эдуард! Или Гоэлро. У нас физрука так звали: Гоэлро Фомич. Звучно и - непонятно. Девочки любят, когда непонятно. А, кроме того, человек вы женатый, семейный. У вас дочь есть, а я скажу: Ваня, Иван. Нет, я капитаном буду вас звать. Капитан - красиво. У руля стоит, корабль в море ведет.
   - Ну, ладно, - сказал я обиженно. - Раскудахталась. Ты лучше пощупай то место, где был радикулит. Не вернется ли он снова?
   Она щупала нижнюю часть спины.
   - Нет, не вернется. А вернется - снова выстрелишь... У тебя пули еще есть?
   - Стреляет не пуля, а патрон. Есть у меня патроны.
   - А меня Ниной зовут. Я Нина Истомина, будем знакомы. Кому сказать - не поверят: выстрел, ваш выстрел. Я так испугалась... Вскочила, - и вот... нет радикулита. Смешно.
   Нарубили веток, запалили костры. Пламя от них вздымалось к небу, искры дождем осыпали тундру. Я вспомнил, как мне рассказывал брат Федор: он тоже чудесным образом излечился от радикулита. Сидел в санатории за столом с больным - сердечником. Обедали. И вдруг сосед схватился за сердце: "Ой!" - и повалился со стула. Федор вскочил, наклонился к нему и, увидев, что тот мертв, кинулся бежать за врачом. Нашел врача, привел его к умершему и тут только вспомнил о своем радикулите. Его как ни бывало!
   Рассказал эту историю Нине, и мы долго смеялись.
   Со стороны моря потянуло ветром - влажным и будто бы теплым. Потом налетели резкие порывы, подхватили горящие головешки, унесли в темноту. Огоньки еще с минуту метались по тундре, прыгали вверх-вниз, пунктирами трассирующих пуль резали пространство, но тут же растворялись во мраке, который на глазах сдвигался в сторону от моря. И на открывшемся небе среди ярко засиявших звезд вначале чуть заметно, но затем все отчетливее и шире заиграли розово-зеленые и желто-синие полосы... Начинался концерт световой музыки - северное сияние. Я еще со школьных лет слышал о таком явлении, - и читал, и знал, что именно здесь, в Заполярье, оно и бывает, но вот увидел его и не поверил глазам: так неожиданно и мощно заполыхало небо, так фантастически прекрасно оно было.
   Порывы ветра становились сильнее; Нина от страха схватилась за рукав моей шинели, я придерживал на голове шапку, и задрав голову, смотрел на валившиеся к горизонту тучи и на все ярче и шире закипавшее в небе разноцветье. А оно, словно желая меня поразить, закипало все круче и бурливее, и вот уже подожгло все небо, и то гасло, то вспыхивало, то бросало на нас исполинские полотенца, а то вдруг кидалось к морю, смахивая как метелкой звезды...
   И сама тундра занялась всесветным пожаром.
   Северное сияние только начиналось.
   Со стороны речки, походившей сейчас на огненного змея, шел человек.
   - Папа! - вскрикнула Нина и побежала ему навстречу.
   Некоторое время мы втроем наблюдали северное сияние, но затем я засобирался в дорогу.
   - Вот тут прямо, - показал на речку отец Нины, - место узкое и мелкое. И часто лежат камни. Вы без труда перейдете.
   Мы простились.
   На седьмые сутки я был в Мурманске. А ещё через два дня - в Вологде.
   На службе ждал сюрприз - и очень приятный: меня вызывали в Москву, в редакцию "Красной звезды". Я быстро оформил проездные документы, получил командировочные и вечером простился с женой и дочкой.
   Моя жизнь делала крутой поворот, я выходил на дорогу большой журналистики.
  
   Глава четвёртая
  
   В Москву я приехал утром. И сразу отправился в "Красную звезду". Шел по коридору третьего этажа, читал вывески: "Отдел информации", "Отдел партийной жизни", "Боевой подготовки", "Морского флота", "Авиации". Возле этой комнаты остановился. Решил, что здесь и буду работать. Ведь это моя стихия - авиация. Впрочем, и артиллерия мне родная. Но хотелось бы попасть в отдел авиационный. "Буду проситься", - сказал себе решительно и пошел дальше.
   То из одной комнаты, то из другой выходили офицеры, все больше майоры, подполковники и полковники, - младших офицеров не видно; и куда-то все торопятся, на меня не смотрят; и были они сытые, красномордые - не то, что во Львове, где мы жестоко голодали, на лице ни кровинки и все злые. Эти же и одеты во все новенькое, и брюки отглажены, ботинки начищены, пуговицы горят, как звезды. "Столица! - думал я. - Тут у них и снабжение особое".
   Зашел в туалет, достал из портфеля газету, стал отчищать ботинки. Здесь только заметил, что ботинки у меня разваливаются, каблуки стоптаны, носки расплющены и смотрят один вправо, другой влево - как у Чаплина. Пытался их поправить, но они становились еще хуже и грозили совсем расползтись. С ужасом подумал, что новые купить не на что, а в этих ходить можно было только в Вологде или там, в тундре, где они героически выдержали и снег, и грязь, и бездорожье. Осмотрел себя в зеркало, и мне стало не по себе; я даже похолодел от безысходности положения. Китель был весь мят и жат и на локтях потерся, о брюках и говорить нечего: они не только вид, но даже свой первоначальный цвет потеряли. И как же это я об одежде не подумал? Ну, хотя бы все отгладил, подшил бы, подлатал. Хорошо, хоть Надежда перед отъездом воротничок свежий пришила, да и китель, кажется, почистила.
   Однако делать нечего: приосанился, вошел в отдел кадров. Тут в приемной сидела секретарша, женщина восточного типа - армянка или еврейка: вид у нее непроницаемо равнодушный, и даже презрительный, будто к ней приближалась жаба с поврежденной лапой и разбитой головой.
   - Я по вызову, - начинаю негромко и чуть дыша, - у меня бумага. Вот...
   Протягиваю вызов, подписанный главным редактором, но секретарша меня не видит и не слышит. Пауза длится несколько минут и становится нестерпимой. Бумага в руке начинает подрагивать, будто я сильно замерз или меня трясет лихорадка. Наконец, она берет бумагу, нехотя читает. И кладет ее на угол стола, - так, что она вот-вот упадет.
   В приемную вкатился подполковник, именно вкатился, потому что он был невысок ростом и толст и плечи имел покатые, точно женщина. По мне скользнул левым глазом и прошел мимо, словно боялся, что я его схвачу за руку и увяжусь за ним. Со спины он еще больше походил на женщину: слипшиеся кудрявые волосы падали на плечи, а там, где должна быть талия, выделялось утолщение и сглаживало зад, так что ноги его, короткие и почти не гнущиеся, казалось, росли из спины, и оттого он уж и совсем терял признаки мужского происхождения. Впрочем, все это я оценил в несколько секунд, пока подполковник метеором летел к двери своего кабинета.
   Это был начальник отдела кадров газеты подполковник Шапиро, который вместе с главным редактором подписал вызов. Я понял это, когда секретарша, захватив со стола бумагу, скрылась в кабинете. А когда вышла оттуда, сказала:
   - Ждите.
   Подполковник не принимал меня долго, он еще несколько раз выходил из кабинета, пробегал мимо, и каждый раз я видел, как скользящим боковым зрением оглядывал меня, не проявляя, впрочем, никакого ко мне интереса. Я невольно вспоминал двух полковников - Арустамяна и Сварника, и майора из СМЕРШа, - они вот так же кидали на меня мимолетные взгляды и демонстративно третировали сам факт моего существования на белом свете, - пытался вывести какую-то закономерность, но, конечно, никакой связи тут не видел, а лишний раз задумывался о том, что в армии я ничего не значу, никого не интересую и на другое отношение к себе не могу рассчитывать. Снова заползали мысли о тракторном заводе в Сталинграде, где я мог бы сейчас быть заместителем начальника цеха, имел бы квартиру и пользовался бы всеобщим уважением, как это было еще до войны, когда я работал распредмастером во втором механическом цехе. Здесь же я, если и приживусь, то как устроюсь с квартирой, как буду жить на самую маленькую зарплату, которую мне положат, - и вообще, сумею ли вписаться в такой важный коллектив высококлассных журналистов, которые тут наверняка только и служат.
   Приема я ждал более трех часов, а потом секретарша сказала:
   - Начальник сегодня принять вас не может, вы идите в гостиницу, устраивайтесь, а завтра во второй половине дня придете.
   Я еще в Вологде узнал адрес офицерской гостиницы на площади Коммуны, поблизости от театра Красной Армии, - туда и поехал.
   Скоро я имел маленький отдельный номер, оставил в нем портфель, а сам пошел гулять по городу. Мне надо было еще посетить редакцию журнала "Новый мир", показать там "Лесную повесть", но туда я решил поехать после того, как устроятся мои дела в "Красной звезде".
   Часу в десятом вернулся в гостиницу и лег спать. Но через час-другой заслышал какую-то возню в номере и проснулся. Включил ночничок и увидел здоровенного лысого дядю, снимавшего гимнастерку и готового уж ложиться спать. Я вскочил и сел на край койки. Он же, увидев меня, махнул рукой и выругался:
   - Черт! Эти проклятые клетки! Я номером ошибся!
   Он присел на стул и стал объяснять:
   - Тут, видите ли, коридорная система, на этаже сто номеров и все одного размера. Я там в вестибюле в карты играл, ну, и вот... забрел к вам. Простите, ради бога! Ваш номер тридцать второй, а мой тридцать третий. И мебель тут расставлена по стандарту: кровать, столик, стул - все одинаково. Вы, наверное, вчера поселились. Тут до вас майор танкист с супругой жил.
   Мой собеседник, судя по погонам на гимнастерке, был тоже майором; широко улыбнулся, стал рассказывать.
   - Случай тут на днях вышел: ребята в преферанс играли, припозднились. Один отвалился, пошел спать. Вот так же зашел в соседний номер, тихонько разделся, лег в кровать. Женщина проснулась, обняла его. Ну, конечно, приняла за своего. А уж потом, когда страсти разогрелись, рукой головы коснулась. Батюшки! - лысый. Муж-то у нее кудлатый, а у этого голова точно коленка бабья.
   - Ой! Никак Леонид Фомич?
   - Валентина?.. А твой там, в вестибюле, пульку доигрывает.
   Затихли на минуту. Валентина шепчет на ухо:
   - Теперь-то уж... ладно. Если уж так вышло.
   Чужой мужик, хоть и лысый, а женщине любопытно. Да и момент такой: назад дороги нет.
   Майор долго и смачно смеялся.
   - Вот они... эти проклятые клетки! Ну, да ладно, прости браток. Пойду к себе. А то еще и к моей бабе забредет какой-нибудь преферансист.
   Он снова засмеялся и вышел. А мне было грустно. Я долго лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок. Вот она, супружеская верность. "Теперь-то уж... ладно", - говорит ему чужая жена. И вот что обидно: наверное, всякая на ее месте поступила бы так же.
   Это была минута, когда в сердце моем шевельнулась ревность.
   На другой день подполковник Шапиро снова часа два подержал меня в приемной. Я, конечно, понял, что никакая не занятость была тому причиной - подполковник явно демонстрировал ко мне неприязнь, но вот в чем я перед ним провинился - понять не мог. И когда он меня все-таки принял, я мог убедиться, что начальник отдела кадров, как в свое время старший лейтенант Львов в Харькове, будет всячески тормозить мой приход в редакцию. Вопросы задавал нехотя, на меня не смотрел.
   - Какое у вас образование?
   - Среднее. И к тому же военное училище...
   - Среднее! Да как же я вас оформлять буду? Вы об этом подумали?.. Что мне скажут там, в Главпуре?.. А?.. Должны же вы, наконец, понять мое положение?.. Едете в Москву, в главную военную газету!.. А какой такой ваш диплом я представлю начальству? Мне скажут: парень где-то там работал на заводе, потом немножко воевал на фронте - и давай его в Москву. В "Красной звезде" работать хочет. А?.. Я тоже хотел бы работать в Кремле, там, где кабинет товарища Сталина. Или министром по обороне! Хочу ездить в большой машине и с охраной. Я еду в Кремль, а все говорят: это Шапиро поехал на работу. Вам смешно! А мне не смешно выписывать заводскому парню удостоверение корреспондента "Красной звезды" и чтоб мне потом говорили: "Кого тащишь в редакцию?..".
   Подполковник поднял на меня глаза, и я увидел в них холодный сумрак; такой был в тундре перед тем, как там открылось небо и началось северное сияние. В мокрой непроглядной вышине точно живые существа ползли тучи, и я будто бы даже слышал их шипение. В глазах Шапиро вот так же что-то копошилось и шелестело. Они были пустыми, в них, как в колодец, можно было провалиться.
   - Ну, хорошо, хорошо. Генерал болен и не скоро поправится; у него воспаление легких. Завтра я к нему поеду и доложу вашу бумагу. Приходите вечером, мы что-нибудь придумаем.
   И когда я выходил из кабинета, он вслед мне проворчал:
   - Они делают глупости, а я должен расхлебывать.
   Был вечер, когда я выходил из редакции. Шел мокрый противный снег, москвичи, подняв воротники, бежали по своим делам, никто ни на кого не глядел, никто никому не был нужен. Сознание полного одиночества и своей ничтожности - первое и весьма неприятное ощущение, которое я успел вынести от пребывания в столице. Теперь же, когда, как мне казалось, окончательно рухнула моя мечта стать столичным журналистом, я бы хотел поскорее уехать из Москвы. Уехать в Вологду, Сталинград - куда угодно, но только уехать. И если еще вчера под сердцем теплилась надежда на устройство рукописи в журнале, то теперь и она испарилась. Уехать, уехать - и поскорее.
   Назавтра пришел в редакцию после обеда. На столе у секретарши увидел свою бумагу; она, как и прежде, лежала на самом краешке стола и готова была вот-вот свалиться.
   Секретарша не ответила на приветствие, сняла трубку телефона, позвонила. И я услышал:
   - Товарищ генерал! Офицер из Вологды у меня в приемной.
   Передала мне трубку:
   - С вами будет говорить генерал.
   Я взял трубку и встал по стойке "смирно". В трубке раздался хрипловатый голос:
   - Должен перед вами извиниться: Главпур не разрешает мне взять вас в редакцию. Я хочу предложить вам поучиться на Высших курсах при Военно-политической академии. Год пройдет незаметно, и тогда мы вас оформим. А? Вы согласны? Ну, и отлично. Я звонил начальнику академии, обо всем договорился. Зайдите к ним в отдел кадров - завтра же.
   - Благодарю вас, товарищ генерал! - отчеканил я с радостью.
   Такой оборот дела был для меня самым счастливым; отсутствие образования тянулось бы за мной всю жизнь, а тут - высшие курсы!
   На следующий день утром я уже был в академии и стоял перед дверью, сбоку от которой была надпись: "Заместитель начальника отдела кадров". "Вот, - думаю, - сейчас войду, а и здесь сидит..." - вспомнился Шапиро, и я почувствовал, как по всему телу бежит неприятный холодок. Однако решительно открыл дверь:
   - Можно к вам?
   - Попробуйте! - раздался звонкий и будто бы веселый голос.
   Комната большая с красным потертым ковром посредине. У окна стол и за ним майор - какой-то несерьезный, мальчикоподобный; круглая голова с шапкой волнистых темных волос, зеленые улыбчивые глаза: смотрит на меня так, будто мы с ним давно знакомы и он меня ожидал. Сбоку от него у другого окна черный диван и на нем, закинув ногу на ногу, привалясь к спинке и раскинув руки, сидит парень в гражданском - такой же молодой, но с лицом круглым, широким, кареглазый, черноволосый. Держится независимо, смотрит на меня свысока. Он первым и заговорил:
   - Ты из Вологды, да? Не твой это рассказ был напечатан в "Красном Севере"? Заголовок, правда, ужасный, но рассказ ничего. Я тоже участник Совещания молодых писателей, и мои стихи там печатали. Может, читал? Я Владимир Котов.
   Поднялся и протянул мне руку. И - сидевшему за столом майору:
   - Николай, оформляй. Из него выйдет толк. Я вижу - оформляй. Да так, чтобы он и стипендию хорошую получал, и эту вашу высшую школу поскорее закончил. Мы с ним дела в литературе будем большие делать. Оформляй.
   Майор Николай тоже подошел ко мне и дружески протянул руку.
   - Будем знакомы: Бораненков. Я тоже в некотором роде литератор: рассказы пишу. Только у меня жанр щекотливый: я, видишь ли, юмором пробавляюсь, а Гоголей и Щедриных у нас не любят.
   Сел за стол, стал куда-то вписывать мою фамилию. С грустной улыбкой продолжал:
   - Ладно бы юмор гражданский, а у меня военный. Этот уж и совсем не любят.
   Потом вскинул на меня веселые глаза:
   - Послушай, капитан: поступай на экстернат. У нас таких соискателей не любят, но я уговорю начальника учебной части. Тебе академия нужна. Будешь учиться на курсах и одновременно сдавать за всю академию. Вы ведь фронтовик, командовали батареей, а батарея приравнивается к батальону - вам многие предметы мы сразу же засчитаем. К примеру, тактику, стрельбу, строевую подготовку, физподготовку... Останутся предметы теоретические да профессионально-журналистские. А?.. Полтора-два года, и в кармане диплом об окончании академии.
   Я тут же написал заявление.
   Майор продолжал:
   - Курсы находятся за городом, на бывшей даче Ворошилова. С Белорусского вокзала поедешь до станции Перхушково. Начальником там генерал Штырляев. Завтра к нему явитесь.
   Через час я уже имел в кармане все документы и, сияющий, выходил из академии. Со мной вышел и Владимир Котов.
   - Вам куда? - спросил он.
   - В редакцию "Нового мира". Повесть хотел бы им показать.
   - О! Это мысль! У меня там стихи валяются. Я с вами поеду.
   В редакции мы расстались: я пошел в отдел прозы, Володя - в отдел поэзии.
   Первая же вывеска у двери кабинета меня обрадовала: "Дроздов А. Ф.". Однофамилец! Может, из наших краев.
   В комнате, похожей на клетку, за маленьким, почти игрушечным столом сидел пожилой седоволосый дядя. На меня смотрел недружелюбно, впрочем, с некоторым интересом. Одет он был в серый дорогой костюм, но видом был прост, и даже чем-то напоминал мне земляков: лицо широкое, курнос, глаза большие, цвета вечерней синевы.
   Решил быть смелым:
   - Я тоже Дроздов, а вы, случайно, не пензенский?
  
   - Я тамбовский - там рядом; у нас Цна, у вас Хопер. Так я понимаю?
   В его ответе слышалась насмешка, будто говорит с малышом: это мне не понравилось. Продолжал серьезнее:
   - Повесть вам принес. Вот... Может, годится?
   Подаю рукопись. А он меня - как из ружья:
   - Да нет, ваша повесть тут не пригодится.
   - Почему? Вы же её не читали.
   - И читать не стану. Во-первых, у нас на самотёке другие люди сидят, а во-вторых... мы печатаем маститых авторов. Вы ведь, надеюсь, не считаете себя маститым?
   - Нет, конечно, однако думаю, что у меня получилось. Иначе бы не пришел в редакцию.
   Вечерне-синие глаза долго на меня смотрели, смягчились немного. В них даже блеснул зайчик интереса и доброго побуждения. Заговорил с улыбкой и как-то так, отвлеченно:
   - Странные мы, русские люди! Серьезно полагаем, что везде у нас друзья, нас ждут и готовы броситься нам на шею.
   Встал из-за стола, прошелся из угла в угол, потом резко повернулся ко мне и зло, почти враждебно проговорил:
   - Не ждут нас, не ждут! И нет у нас в редакциях друзей, - вот если бы ты приехал из Одессы! И нос бы имел немножко другой, не такой, как у нас с тобой, - картошкой. Не такой - слышишь! Ах, господи! До капитана выслужился, а в глазах наивность детская. Рукопись нам принес. Обрадовал! Да если ты сам Пушкин или Лермонтов - все равно им не нужен. Я тут случайно и потому говорю с тобой по-дружески, а если б на другого напоролся - и говорить бы не стал.
   Сел однофамилец за стол, в окно долго смотрел. А потом, когда повернулся, я увидел в его глазах боль и участие. На дверь посмотрел и тихо этак проговорил:
   - Спрячь ты свою рукопись и никому здесь не показывай. Ты газеты про космополитов читал?.. Знаешь, что кампания против них велась?
   - Знаю, да чтой-то она быстро захлебнулась. Видно, газеты не в те колокола ударили.
   - В те они ударили, в те, да только шею тем редакторам свернули, а космополиты как сидели во всех министерствах да редакциях, так и сидят. Так вот... повесть-то свою ему отдашь, космополиту, а он читать ее не станет, а взглянет на твою физиономию черноземную и скажет: а ты, парень, эти штучки литературные брось, своим делом занимайся, а это уж... оставь нам. Литературу русскую мы вам будем делать, мы.
   - Кто это - мы? - спросил я с закипавшим раздражением.
   - Мы - это значит - они, те, про которых ты в газетах читал. Ах, да что с тобой говорить! Дай-ка рукопись, я ее скоренько посмотрю.
   Я подал ему повесть, и хотел было уходить, но он показал на стул:
   - Сиди. При тебе читать буду.
   Читал он минут тридцать-сорок; одни страницы бегло просматривал, другие читал и даже перечитывал. А когда закончил, поднял на меня вечерне-синие глаза и смотрел долго, будто только что увидел меня и я его чем-то удивил. Потом отвалился на спинку стула и смотрел поверх меня, на стену. Сказал отрешенно, словно бы и не мне:
   - Ручку между пальцами держать умеешь. И пишешь резво, - думаю даже, быстро. По почерку вижу. И кое-где складно выходит, и лихо завернешь - про облака, например, про кашку-ромашку. Но... зачем пишешь? Что сказать людям вознамерился? Писатель-то - инженер человеческих душ, а какие души вылепить собрался? Чему людей учишь - а?.. Один лесоруб передовой, другой отстающий, парторг прогрессист, а начальник консерватор. Да об этом-то все пишут!
   Мой однофамилец поднялся и стал нервно ходить по комнате. Потом подскочил ко мне и склонился так низко, что я слышал его горячее дыхание.
  
   - Ну, представь на минуту, как бы это Пушкин принес в журнал повесть, похожую сюжетом на "Бедную Лизу" Карамзина. Можешь ты это представить - нет? И я не могу вообразить такого. Пушкин издателю "Руслана и Людмилу" принес, поэму, где океан красоты и могущества! Сказку, после которой великий Жуковский воскликнул: ученик победил учителя! А?.. Ну, могут после твоей повести Бажов или Пришвин воскликнуть: "Он положил нас на лопатки!"? Нет, ничего такого они не скажут. Они не станут и читать твоей повести, потому что в ней ничего нет: ни красоты, ни силы. В ней есть одно попугайство. И больше ничего!
   Александр Федорович вернулся на свое место, смотрел в окно и со мной не заговаривал. Очевидно, ждал, когда я возьму рукопись и выйду. Сердце мое кипело от обиды, я не соглашался ни с одним его словом, но молчал. А между тем мне бы хотелось и ему сказать что-нибудь резкое и обидное. И я уж подобрал подходящую фразу, но вдруг решил не отвечать дерзостью на его откровенность, поблагодарить за чистосердечие. Но он тихо и тоном примирения проговорил:
   - Кажется, Гюго заметил: поэты рождаются в деревне, а умирают в Париже. Ты ведь в академию приехал. Ну, ладно: поживи в столице, может быть, еще и хорошую повесть напишешь. Приноси ее тогда мне, помогу напечатать.
   На клочке бумажки написал свой телефон и, подавая мне, сказал:
   - Я живу на даче. Звони.
   И протянул мне рукопись. И, когда я уже был у двери, сказал:
   - Слог у тебя есть. Пиши больше, может, и распишешься.
   Я вышел. Сердце мое колотилось, голова шумела. Мне даже казалось, что где-то под фуражкой в волосах потрескивают искры.
   Волнами накатывала одна и та же мысль: если уж и решусь писать, то никаких передовиков и никаких отстающих у меня не будет.
   На улице у входа в редакцию стоял Володя Котов. Подлетел ко мне, ударил по плечу:
   - Стихи взяли! В следующем номере дадут большую подборку. Посмотри, что написал в рецензии Михаил Исаковский!
   Я читал: "Стихи сколочены отменно, ритмика звенит, мысли свежие и весьма современные. Из Котова выработается большой советский поэт".
   - Да ты, старик, понимаешь, что для меня означает такой отзыв? Исаковский - гигант, живой классик!.. Эта бумага...
   Он как знаменем размахивал над головой отзывом поэта:
   - Ярлык на княжение! Я теперь свой человек на Парнасе. И не просто свой, а еще и заметный. Меня за сотню километров разглядишь. Да я в любой редакции суну под нос литрабу: на, читай! И печатай скорее, пока я не раздумал и не отнес стихи в другую редакцию. Я теперь на коне, старик. На белом коне! - поздравь меня.
   - Я рад за тебя. Поздравляю. Но кто такой литраб?
   - Ах, деревня! Простых вещей не знаешь. Литраб - литературный работник. Вот как зачнешь обивать пороги редакций газет, журналов, а потом и в издательство сунешься - так и поймешь, кто он такой, литраб. Редакционный клерк, навозный жук, а для нашего брата тигр, лев, Бог и царь! Ему ты в лапы попадаешь. А, кстати, как твои дела? Что тебе сказал этот странный и таинственный А. Ф. Дроздов?
   - Сказал, что повесть еще не готова. Над ней поработать придется. А почему он странный, этот мой однофамилец?
   - Странный потому, что должности никакой не занимает и никто не знает, что он пишет и почему ошивается в литературе, а только дачу в писательском городке Переделкине занимает огромную и со всеми редакторами запанибрата: его и с Фадеевым можно встретить, и с Фединым, а при Горьком он какой-то орден получил. Жаль, что не взял твою повесть, он бы ее живо напечатал. Ну да ты, старик, не отчаивайся и носа не вешай. Литература - это игра, казино, где колесо судьбы крутится. Повезло - и ты на коне, вот как я теперь, а нет - не хнычь и не падай духом. Сиди и пиши и, как говорил Маяковский, "единого слова ради" изводи тонны словесной руды. Русский язык богат, но и податлив. Он как женщина: на нее нажмешь - и она сдается. Ну, пока, старик. Мне теперь многих друзей обежать надо. Пусть знают, с кем они дело имеют.
   Мы крепко пожали друг другу руки и расстались. С момента этой нашей первой встречи пройдет много лет, и я ни разу не встречался с Володей Котовым, но всегда жадно ловил каждую весточку об этом прекрасном человеке. Он как поэт поднимался все выше и выше; наконец, занял на Парнасе едва ли не ведущее место. И на самой высшей точке его поэтической судьбы мы неожиданно встретились, крепко обнялись и уж не расставались до самой его нелепой смерти в середине семидесятых...
   Кажется, ему не было и пятидесяти.
   Утром следующего дня я почти забыл свою неудачу в журнале; привел себя в порядок, отгладил брюки, пришил свежий воротничок и отправился на электричку, которая помчит меня к новому берегу моей судьбы.
   И вот Перхушково. По лесной тропинке я иду на бывшую дачу Ворошилова. В Подмосковье заглянула весна; с бездонного синего неба льется поток солнечной благодати, мне хорошо, и шаг мой легок, вчерашняя неудача с повестью отползла в сторону и душу не томит; напротив, я рад, что встретился с хорошими людьми - Бораненковым, Котовым, и даже странно рассерженный однофамилец мне теперь кажется уж не таким сердитым, он будто бы и рассердился за то, что я, носящий его фамилию и рожденный почти в тех же местах, что и он, не оправдал его надежд и не принес ему рукопись, равную по силе пушкинской. А его напутствие: ты пиши и, может быть, распишешься, прозвучало почти отечески. Я даже решил, что он нашел у меня способности, но из педагогических соображений о них умолчал. И эта неожиданная и счастливая догадка словно подтолкнула меня, я прибавил ходу и ощутил в груди такие силы, каких раньше у меня не было.
   По некрутому косогору спустился к озеру; снег на его поверхности подтаял, и чаша голубого льда походила на глаз плачущего ребенка, устремленный в небо. А и небо было светло-радостным, словно бы хотело прокричать: "Люди, весна идет! Весна!..".
   Тропинка вела через озеро, а на самой середине сидел человек, удил рыбу. Я к нему подошел, поздоровался, и он ответил мне весело, будто родному. Спросил:
   - К нам на курсы?
   - Да, направление получил из академии.
   - Ну, ну, значит, вместе будем. Я тоже учусь на курсах.
   Он был в фуфайке, а рядом с ведром, полным рыбы, лежало кожаное пальто. Он показал на него:
   - Если вам нетрудно, захватите. Там, в раздевалке, повесьте. А то я, видите, рыбы много наловил, руки будут заняты.
   Я кинул пальто на плечо и двинулся дальше. В раздевалке повесил его на крайний крючок. И тут же оставил свою шинель и чемодан. Поднялся на второй этаж к начальнику курсов. Генерал Штырляев, пожилой человек с внушительным орденским иконостасом на светлой стального цвета гимнастерке, принял меня ласково, хотя заметил: "Тут у нас учатся старшие офицеры да генералы, но есть и три-четыре офицера младших, вроде вас. Ничего, вам будет полезно пообщаться с ветеранами". Приказал адъютанту устроить меня в общежитие, а на прощание сказал: "Если захотите с семьей жить, снимете квартиру в деревне. Тут у нас по соседству много деревень".
   В комнате меня подселили к майору Ильину, человеку шумному, разговорчивому. С первых же минут общения с ним я понял, что его способность рассказывать, поучать, все комментировать и растолковывать так велика, что от меня потребуются лишь односложные ответы "Да" и "Нет" и, может быть, еще короткие междометия. И, конечно же, надо будет запасаться терпением: люди, не имеющие тормозов, обыкновенно говорят не только много, но и однотонно, их длинные беспаузные фразы напоминают жужжание мухи в тот момент, когда вы засыпаете. Что же до меня, то я, жадный до общения со всяким новым человеком и до всевозможных сведений, всегда обладал большим запасом терпения и с молодости развил в себе способность внимательно слушать и выуживать из речи любого человека драгоценные крупицы ума и полезной информации. В данном же случае майор Ильин был для меня сущей находкой: ведь я попал в мир генералов и полковников. Во время войны они от младших офицеров были так далеко, что я их почти не видел. Самый большой начальник для меня был командир полка, а он имел звание майора.
   Я еще не успел разложить по местам свой нехитрый скарб, оглядеть кровать и тумбочку, а уже знал, что мой сосед "двадцать лет работал в трубе", - так в журналистском мире называют радио, - и после войны остался в армии, потому что "и в армии есть труба, и здесь нужны люди, знающие специфику вещания".
   На вид Ильину я бы дал лет сорок пять. Крепкого сложения, широкоплеч, он чем-то напоминал медведя, к тому же бурого, потому что цвет лица и волосы его отливали красновато-рыжим, почти кирпичным оттенком. Волосы свалялись и походили на пучок медной проволоки. И уж совершенно замечательными были у него глаза: как у куклы широко открыты, подолгу оставались неподвижными и горели желтым мерцающим светом. Наверное, такие глаза бывают у колдунов и шаманов, а еще у тех редких людей, которых называют прорицателями, ведунами и боятся от них сглазу. Говорил он быстро и паузы делал лишь после длинных замысловатых экзерциций.
   В этот первый день пребывания в самой высшей из школ, - она так и называлась: Высшие курсы при Военно-политической академии имени Ленина, - изучил расписание занятий на март, в книжном киоске купил толстые тетради для конспектов и пошел знакомиться с окрестностями дворца, который раньше принадлежал какому-то русскому графу или князю. Зашел и во флигель, где проводятся занятия со слушателями военной журналистики. При Ворошилове в нем жила охрана, и жила неплохо. Тут были комнаты для отдыха, небольшой зал, называемый Красным уголком. В этом-то зале и читались лекции. А во дворе оборудована волейбольная площадка.
   В большом здании были столовая и буфет. С целью экономии обед я пропустил, а на ужин взял котлету, три кусочка хлеба и стакан кофе. До получки оставалось десять дней, а денег у меня только и хватит на легкий завтрак и такой же облегченный ужин. Подумал о том, что надо быстрее вызывать Надежду, вместе нам будет легче кормиться.
   Спать я лег рано, но сон мой был прерван самым неожиданным образом: посреди ночи вдруг раздался ужасный крик. Я вскочил, включил свет и вижу: на койке, стоящей напротив, в нижнем белье сидит мой сосед и дрожит, как будто его трясет лихорадка. Волосы дыбом, глаза вытаращены и весь он подался вперед, словно хочет напасть на меня.
   - Что с вами? Вы нездоровы? - спрашиваю майора.
   - Нет, нет. Со мной все в порядке. Это я во сне... увидел сцену: будто на меня летит самолет и палит со всех стволов.
   Он лег, натянул на себя одеяло и, затихая, проговорил:
   - Война. Въелась во все кишки... И ночью снятся кошмары.
   Я потушил свет.
   Видения войны беспокоили многих фронтовиков, я слышал об этом, но меня, слава Богу, они не тревожили. Видно, так устроена нервная система. Кстати тут замечу: раньше я редко вспоминал войну и не любил пускаться в рассказы о ней, но вот теперь, когда мне уже далеко за семьдесят, картины войны встают передо мной все чаще и все ярче, и я жене своей Люше рассказываю разные военные истории. Память хранит мельчайшие подробности тех лет, когда страшное и нестерпимо трудное странным образом мешалось с возвышенным и прекрасным.
   Не без волнения переступал порог аудитории в первый день занятий. Где-то под сердцем копошилась мысль: а справлюсь ли? Сумею ли понять и запомнить всю мудреную теорию политической экономии, диалектического материализма, истории журналистики и истории дипломатии... А мне сверх того предстояло еще сдать государственные экзамены и за всю академию.
   Первая лекция по философии. С некоторым опозданием пришел профессор Деборин: толстенький румяный еврей с черными, как у птицы, глазами. На слушателей почти не смотрел, важно взошел на кафедру, глянул на раскрытую ладонь... Я не сразу понял, что на ладони у него, как игральные карты, лежат листки из твердой бумаги, на которых записан план лекции, цитаты, цифры... - все, что у него не держится в памяти, но необходимо для рассказа.
   Для себя я решил тщательно записывать все лекции, благо что к тому времени я уже имел опыт журналиста писать быстро, почти со скоростью стенографистки. Одним словом, решил заниматься серьезно и быть готовым к любым экзаменам.
   Профессор говорил не быстро, четко, давал возможность записывать отдельные важные места, и это мне очень нравилось. Уже через пятнадцать-двадцать минут я полюбил его - именно за то, что лекцию его я почти полностью мог занести в свою толстую красивую тетрадь, на обложке которой я живописно начертал мудреное слово: "Философия".
   И то ли мой врожденный интерес к людям, то ли профессор Деборин оказался человеком неординарным, но я не только хорошо записывал его лекцию, но еще и успевал наблюдать за его поведением, за тем, как он стоит у кафедры, временами отходит и начинает возле нее двигаться, как будто заметил какую-то неисправность и теперь осматривает ее со всех сторон. Иногда он останавливался, вскидывал назад голову и упирал взгляд куда-то в потолок, а то быстрыми шагами подойдет к окну и устремляет взор на деревья, стоявшие рядком у флигеля.
   Аудиторию он не видел, на нас не смотрел, будто мы для него менее интересны, чем белый потолок, на котором одиноко висела трехламповая металлическая люстра.
   Во второй половине часа профессор глубокомысленно замолчал и достал из своего старого черного портфеля апельсин. Не спеша очистил его и стал есть. Ходил возле кафедры и - ел. Эта сцена меня изумила. Я не знал, не думал, что преподаватель во время занятия может что-нибудь есть. Это казалось невероятным. Но Деборин ел. И при этом на нас не обращал никакого внимания. Я решил, что так может поступать профессор. Его авторитет велик, и слушатели так благодарны ему, что никто и не подумает осуждать. А он, съев половину апельсина и положив вторую на лист бумаги, снова взошел на кафедру и продолжил рассказ. При этом он сообщал много фамилий, приводил крылатые высказывания ученых и даже читал стихи...
   Я писал и писал.
   Вечером обложился книгами и читал. Но читать я мог лишь тогда, когда в комнате не было Ильина. Когда же он появлялся, я снова превращался в слушателя. На этот раз в роли лектора был майор Ильин. Но если профессор говорил спокойно, то мой сосед и говорил неспокойно, и вел себя так, будто его кусали клопы или блохи. Едва присев у тумбочки, он вдруг вскидывался и кричал:
   - Кто ему позволяет жрать у нас на глазах апельсины? Разъелся, как боров! У меня дети малые не знают запаха фруктов, сам я по два дня не ем ничего - денег не хватает, а он - жрёт!..
   Однако тут же успокаивался, продолжал:
   - Профессор он что надо, талант! Его вся Москва знает, но будь же ты человеком! В зале фронтовики сидят, герой подводник, разведчик легендарный Сидоров, бывший член военного совета Ленинградского фронта Кузнецов - он генерал-лейтенант, а этому нахалу и сам черт не брат!..
   И через минуту:
   - А, кстати, Кузнецова я что-то сегодня не видел. Кожаное пальто в раздевалке висит, а его нет. Странно это. Уж не заболел ли?
  
   Я сказал, что вчера утром его на озере видел и пальто кожаное по его просьбе принес.
   Просматривая конспекты, заметил:
   - Деборин фамилий много дает, я все записал, а два других преподавателя фамилий почти не называют.
   Ильин вдруг подскочил, словно его шилом кольнули:
   - Религия! Тут, брат, религия и больше ничего. Вам, конечно, и невдомек, что фамилии-то даны еврейские, все еврейские! Деборин никого другого не назовет; ему не нужен киргиз, испанец, русский, он вам назовет только еврея! Религия! В том она и заключается - его религия.
   Он разволновался, хватал с тумбочки то мои тетради, то книги, а то подходил к окну и принимался кулаком тереть стекло. Повернулся ко мне, сверкнул ошалелыми глазами:
   - А если бы вас, русских, осталось шесть миллионов, а по всему миру двадцать или тридцать, и все бы вы перемешались со всякими шанси-манси и персами-иранцами, - вы бы что ль не то бы делали, что и он, Деборин? Вы бы на каждом углу не кричали о русских? Не талдычили бы всем и каждому о своих талантах? - религия! Она сидит в печенках у Деборина. Он говорит только о евреях, думает только о евреях, он устремляет на тебя свой взгляд - и ты в нем читаешь: ну, а ты, братец?.. как ты об нас полагаешь? Любишь ли ты еврея?.. Вот и сегодня на лекции: он натолкал в твою голову тридцать сынов Израиля, а ты этого и не заметил. Говорят же, они умные! А что, скажи, разве он не умный, наш профессор Деборин?..
   Я листал свои конспекты и находил много фамилий, но среди них почти не встречал еврейских. Возразил Ильину:
   - Философ Сенека?.. А вот писатели: Лион Фейхтвангер, братья Томас и Генрих Манны?.. Вот наши писатели - Константин Симонов, Михаил Светлов, Ярослав Смеляков?..
   - Евреи! Все они евреи! Ну, если не полные, так частично - полтинники, четвертинки... Смеляков, к примеру, - полукровка. Еще раз тебе говорю: Деборин чужого не назовет, он как машина - так устроен: знает и помнит только своих!..
   Потом, много лет спустя, учась в Литературном институте, я узнал и Симонова, и Светлова - да, это были типичные евреи, видел и Смелякова: темный, большой, сутулый, он мало походил на еврея, но в стихах его почти не слышалась боль о нашем, русском. Он только на смертном одре продиктовал посетившим его друзьям огневой стих, который потом был у всех на устах:
   Владыки и те исчезают
   Мгновенно и наверняка,
   Если они посягают
   На русскую суть языка!
   Но это много лет спустя. Тогда же я смотрел на Ильина как на сумасшедшего; его откровения были для меня так неожиданны и так невероятны, что я, кажется, ничего из них не запомнил и посчитал их сущим бредом. И хорошо, что Ильин, выпалив странную тираду, вдруг, словно спохватившись, замолчал, сник и лег спать. Я еще два-три часа занимался, а потом и сам завалился в постель.
   Занятий было много, и я решил соблюдать три условия: внимательно слушать лектора, тщательно записывать все интересное и важное, и на два часа сократил сон. Вечером после прогулки съедал бутерброд с чаем и принимался за чтение литературы. Если Ильин меня слишком отвлекал, уходил в комнату отдыха и там читал. Все слушатели на факультете журналистики были старше меня, в прошлом занимали важные посты и казались мне очень умными. Все лекторы без исключения мне нравились.
   После всего, что происходило со мной во Львове, после оглушительных откровений Ильина я к каждому лектору внимательно присматривался, искал в нем черты еврея. Их страсть к делу и не к делу приплетать фамилии своих сородичей была поразительной и не знала исключений. Их национальность только по одному этому можно было определять безошибочно. Русский профессор назовет пять-шесть фамилий, ну, от силы десять, и эти фамилии не обязательно евреи, и даже чаще всего люди разных национальностей, но как только зачнет перечислять фамилии лектор-еврей, тут процентов на девяносто будут его соплеменники. И тут я признаюсь, что лекции со множеством фамилий были для меня предпочтительнее; я каждое новое имя воспринимал с интересом, точно это была встреча с незнакомым человеком. Лекции профессоров-евреев, а их у нас было процентов восемьдесят, проходили быстрее. Еврей не имел обыкновения углубляться в тему, нередко он и вообще только касался предмета своей лекции, а все остальное время посвящал рассказам веселых историй, сыпал анекдотами, и очень часто еврейскими и армянскими, на ходу придумывал хохмы, и хотя они были не очень остроумными, но голову нашу не утруждали, и большинство слушателей к таким лекторам относились снисходительно. Однако во время перерывов ворчали, а некоторые в голос возмущались: какого черта мы терпим этого балагура? Надо доложить в учебную часть. Но в учебную часть никто не докладывал, и балагуры, привыкшие, видимо, всю жизнь скользить по верхам, продолжали балагурить.
   Серьёзно мешал мне майор Ильин. Всюду, где только можно, он заводил со мной длинные разговоры и прожужжал мне уши. На занятиях не появлялся генерал Кузнецов, и разговоры о нем возникали все чаще. Вначале кто-то сказал, что он прямо с озера уехал в Москву: там у него живет дочь, но потом другой вестун сообщил, что генерал уехал в Ленинград. Однако эту весть тут же отвергли. Как же это генерал, бывший секретарь Ленинградского обкома, поехал в свой город в фуфайке? И лишь через несколько дней пополз слушок: генерала взяли? Прямо с озера. Не дали зайти в общежитие и взять вещи.
   Эта новость ударила меня как обухом. Я много слышал, как у нас берут, но чтобы такого человека и прямо с озера?..
   На перемене меня за рукав потянул в сторону Ильин.
   - Ты никому не проболтался?..
   - О чем?
   - Ну, о том, что пальто у него взял?
   - Нет, никому не говорил, но что же тут особенного? Человек попросил, и я взял пальто.
   - Т-с-с...- зашипел Ильин. - Не будь идиотом! Да тебя, как только узнают, живо заметут.
   - Да за что? - возмутился я. - Что же я такого сделал?..
   Ильин больно сдавил мне руку, потащил в сторону.
   - Молчи, говорю, как рыба! Не то загремишь... туда, где Макар телят не пас. Это я тебе говорю - бывший работник СМЕРШа.
   При слове СМЕРШ я поежился; дважды я встречался с этой публикой на фронте и каждый раз висел на волоске от ареста: командир полка выручал. Тут меня никто не выручит, слова Ильина показались мне не шуткой. Я молчал.
   - Никогда! - заклинал Ильин. - Никому! И ни слова! Об этом знаю я один, но я тебя не выдам. Слышишь? Не выдам!..
   Я чувствовал себя на крючке, за который кто-то тащил, а мне было нестерпимо больно. Он меня не выдаст! А если случится размолвка или его бешеная крыса укусит... Тогда и я... туда же, где и Кузнецов?..
   На лекции не слушал профессора, ничего не записывал, а думал: "За что его?.. Что же он сделал?.."
   Я уже знал, что людей в то время брали ни за что, и мне Кузнецова до боли было жалко.
   В день получки Ильин попросил у меня денег:
   - Дай четвертную взаймы. Послезавтра отдам.
   - Вы же получили зарплату.
  
   - Получил, но мне нужно. Сказал же отдам!
   Я дал ему деньги, хотя двадцать пять рублей основательно подрывали мой бюджет. Больше половины зарплаты я отсылал Надежде, остальные экономно расходовал на еду. Долг он не вернул ни через два дня, ни через три, а неделю спустя попросил десятку.
   - Да откуда же у меня деньги? Я, как и вы, получаю зарплату.
   - Ладно, жлоб несчастный! Давай любую половину.
   - Что, половину?
   - Ну, пятерку! Так у меня случилось: все деньги выветрились. Я же отдам тебе!
   Подумал, что из-за такого пустяка может обидеться и... чего доброго...
   Мысль эта поразила: он же будет шантажировать! Всю жизнь, до конца дней пугать этим пальто!..
   Лежал на кровати и думал: что делать? Капкан, в который я попал, отравил мне все дни, я не знал, как его сбросить, как обрести прежнюю свободу и радость жизни. И - придумал!
   Пошли мы с майором в соседнюю деревню искать квартиры. Майор предлагал мне снять по соседству дома, познакомить жен и жить одной дружной колонией. Я согласился, и в воскресенье мы по лесной тропинке двинулись в сторону деревни Лысково, которая была от нас в двух километрах. Стоял теплый апрельский день, солнце на небе радостно сияло, и у меня на сердце было хорошее настроение. Я был уверен, что план мой тотчас сработает, и я освобожусь от угрозы, с которой нависал надо мной майор Ильин. Спокойно и будто бы между прочим заговорил:
   - Теперь только вспомнил, что генерал-то, отдавая мне пальто, называл вашу фамилию. Так и сказал:
   - Там в двадцать первой комнате живет майор Ильин - ему и отдайте пальто. Ну, а если майора не будет, оставьте пальто в гардеробе.
   Майор остановился, выпучил глаза. Шея его вытянулась, нос заострился:
   - Ты что буровишь? Я знать его не знаю, этого генерала!
   - Ну, теперь-то, конечно, зачем его знать. А тогда он мне так и сказал: "Там... живет майор Ильин - ему и отдайте пальто". Я ведь не глухой, так он именно и сказал.
   - Чего же ты молчал, а только сейчас эту лажу вешаешь мне на уши?
   - Считал неважным все это. Ну, подумаешь, пальто принести с озера! Это вы вокруг такого пустяка нагородили страхов, - ну, я и вспомнил. А вообще-то, плюньте вы на все и забудьте. Я же не собираюсь кричать об этом на всех перекрестках. Ну, а если уж кто спросит... да и тогда не стану разводить турусы... Дело-то выеденного яйца не стоит.
   И двинулся к деревне, которая уж показалась на поляне. Но и шага не успел ступить, как Ильин схватил меня за плечо. Повернулся к нему, а он раскрыл рот и точно рыба, выброшенная на берег, дышит толчками и язык мне показывает. Испугался я, оттолкнул его.
   - Что с вами, товарищ майор?
   - Иван! Ты никому не говорил об том? Признавайся, не то худо будет. Нам обоим худо. Слышишь?
   - Да что же тут худого? Оставьте меня, пожалуйста! Ничего я худого не делал, и бояться мне нечего.
   - Иван, не дури! Не трави мне душу! Кондрашка меня хватит, если игру свою продолжать будешь. Кузнецова я и знать не знал, и ничего он тебе не говорил. Но придумал ты лихо, молодец. Сработал как матерый разведчик. Умница! Я сдаюсь на милость победителя. Но только ты меня послушай: если кто об этой шуточке твоей узнает - крышка нам! И тебе, и мне. Ты уж поверь старому волку, я в СМЕРШе работал. Там такие сидят! - Ой-ей!... Им только попади на зуб. Лубянские подвалы, допросы, пытки... Знаю я. Слышишь, Иван?
  
   - Слышу, слышу. Я ведь не дурак, как ты обо мне думаешь. Все я понимаю. И вот тебе моя рука: молчать буду как рыба. До конца жизни. А что до тебя, так и спрашивать не стану; знаю, что ты-то уж не проговоришься. Ну и ладно. Пошли в деревню, а об этом больше ни слова. Иначе кусаться буду.
   Ильин пожал мне руку и кинулся на шею. Крепко обнимал и говорил со слезами:
   - Умница ты, Иван! С тобой-то я бы пошел в разведку.
   Квартиры мы нашли скоро, в деревне Лысково, из которой война повыбила мужиков, места в домах оказалось много, а хозяйки все нуждались, и им две-три сотни рублей в месяц не мешали. Мы с Ильиным поселились почти по соседству, и в тот же день перенесли в деревню свои пожитки, и с нами еще пришел майор Нехорошев, бывший редактор какой-то военной газеты. День стоял теплый, ясный - по-настоящему майский. Я взял толстую книгу и пошел на берег крохотного озерца, смотревшего на мир радостно и призывно. Однако читать мне не пришлось: откуда-то выкатилась ватага ребят с футболом, и я, в недавнем прошлом заядлый футболист, ввязался с ними в игру. Ребята пчелиным роем носились за мечом, и я решил организовать игру по правилам. Создал команды, разметил поле, ворота, и игра пошла много интереснее, привлекая зевак из малышни и даже взрослых. Я демонстрировал приемы, о которых ребята могли только мечтать: движением ботинка останавливал летящий с большой высоты мяч, с любого положения бил головой, одинаково сильно и метко посылал мяч в ворота или на пас как с левой ноги, так и с правой. У ребят сразу же завоевал авторитет, и с того дня играл с ними по вечерам, а в выходные дни мы шли в другие деревни, участвовали там в турнирах. Мои увлечения футболом заметили и в академии; меня включили в академическую команду, с которой мы выступали на Всесоюзной олимпиаде: не скажу, что проявил себя лучшим игроком, но не был и среди худших. Кажется, звенигородская команда выбила нас из круга, и на том закончилась моя футбольная карьера.
   В начале мая накануне Дня Победы приехала с дочкой Надежда. Квартира ей понравилась, а годовалая Светлана, научившаяся к тому времени ходить, на целый год обосновалась во дворе, где была белая в черных пятнах собака, важно шагавший петух и несколько сереньких крикливых курочек.
   Потянулись дни изнурительных занятий. У нас поселилась мама Надежды Анна Яковлевна; она по очереди жила у своих трех дочерей, навещала сына Александра, но ни у кого подолгу не задерживалась. Скоро поняла, что жить она может только у младшей дочери, к нам и приехала.
   Со времени отъезда из Львова, где я писал в разные газеты, журналы и зарабатывал гонорары, вологодский период жизни, а затем и московский снова схватили меня за горло и стали душить хроническим недостатком средств к существованию. Здесь же, в деревне Лысково, я уж в который раз оказался перед лицом если не голода, то жизни полуголодной, унизительной. Наша малышка, увидев яблоко или конфету, тянула ручонки, плакала, - Надежда бежала на базар, который был в соседней большой деревне, покупала дочке фрукты и конфеты. Мне было неловко перед женой и тещей: я капитан, учусь в академии, а денег на необходимое не имею. Пытался писать рассказы, посылал в журналы - их не печатали. Однажды Надежда сказала, что поедет в Москву и найдет себе работу, но эту идею я решительно отклонил. У нашей хозяйки в Москве работал сын, семнадцатилетний парень, - так он вставал в четыре часа утра, наскоро завтракал и бежал на электричку. Затем в Москве еще проделывал длинный путь до завода... И так каждый день. Мог ли я обречь жену на такие мучения? Искали другой выход, но какой?
   Как-то Надежда сказала:
   - С Антониной поедем в Сухуми. Там у Греты Самойловны живет родственник, он даст нам сухофрукты.
   Я возразил:
  
   - Во-первых, на какие шиши вы купите билеты, а во-вторых, вам понадобятся деньги и на сухофрукты.
   - Да, это так. Но билеты в оба конца нам оплачивает Грета Самойловна, она же даст часть денег и на сухофрукты. Кое-что, конечно, и мы добавим.
   Грета Самойловна - супруга Ильина, такая же таинственная женщина, как и ее муж. Выдавала себя за цыганку, но одни называли ее армянкой, другие еврейкой, я же о национальности не задумывался, меня она привлекала своей загадочностью и какой-то колдовской силой. Являлась она к нам всегда неожиданно, передвигалась бесшумно, как летучая мышь, а при встрече со мной отворачивала взгляд черных и раскосых, матово мерцающих глаз. Она будто чего-то скрывала, чего-то стеснялась, и я заметил, что при встрече со мной или Нехорошевым смуглые ее щеки покрывались слабым румянцем девичьей стыдливости. Она была моложе мужа лет на пятнадцать, хранила первородную стройность, и хотя я не был знатоком женской природы, но не смог не заметить, что посторонние мужчины ее интересовали. Ильины не имели детей, жили вдвоем, денег у них, конечно, было больше, чем у нас. И я разрешил Надежде поехать на Кавказ.
   Скоро они вернулись, привезли много сухофруктов, рассчитались с Ильиными - им досталась большая часть товара, но и мы были довольны гешефтом. Надежда не только варила нам так необходимый компот, но и часть фруктов продала, а на вырученные деньги, к великой радости Светланы, купила дюжину маленьких гусят. Они с утра до вечера плавали и ныряли в озере, берег которого подступал к крыльцу нашего дома.
   Занимался я много; читать приходилось Маркса, Энгельса, Гегеля, Фейербаха, Канта, Сенеку... С жадностью я поглощал речи Цицерона, героические поэмы Гомера, стихи Вергилия, Овидия, романы эпохи рыцарской литературы, толстые книги по истории Европы и России. Я уже знал, что учиться буду полтора года, а за это время надо усвоить весь курс академии и сдать государственные экзамены. Судьба посылала мне шанс, и я должен был его использовать.
   Во время лекций старался записать каждое слово, - я как спортсмен развивал скорость письма и стал писать так быстро, что лекции в полном объеме перекочевывали в мои толстые тетради. Ко мне часто подходили лекторы, смотрели записи и удивлялись моему упорству, и я замечал, как они сочувственно ко мне относятся, поощряют мою старательность, а на зачетах, если я что-нибудь забывал, спешили прийти мне на помощь.
   Кипела своя жизнь и в деревне. Тут женщины, наученные войной, старались вскопать как можно больше земли и посадить на ней картофель, капусту, морковь, свеклу и всяких других овощей. До восхода солнца вставала и Надежда со своей мамой. И работали на отведенной им земле до позднего вечера. В эти дни даже футбольные игры прекратились: ребята помогали родителям. Иные даже сеяли пшеницу, рожь, ячмень, овес - для себя и для кур. Но особенно много сажали картошки. И уже скоро я понял, какую власть над человеком имеет земля: она его кормит, дает силы и здоровье, помогает воспроизводить потомство, иными словами: земля - все! Недаром говорят: "земля-кормилица", "за землю и волю", "власть земли" и так далее. На столе у нас появились редиска, лук репчатый, укроп, петрушка, а потом и разные ягоды - земляника, черемуха, ирга... Дом наполнился ароматом таких приятных и всепроникающих запахов, которые я бы назвал духом силы и самой жизни. А уж потом в глубоких глиняных чашках задымилась и молодая картошка. Голод отступил - для меня, моей семьи и для многих миллионов людей. Земля, глубоко вдохнувшая мирный воздух, ставила людей на ноги. По деревне радостно звенели детские голоса. Наша Светлана все дни пропадала на улице, с пронзительным криком и визгом носилась в стайке ребятни по единственной улице деревни.
   На футбольной площадке закипали новые баталии. Ребята посматривали в сторону моего дома, ждали своего тренера и капитана. И я, отложив Маркса, выходил к ним поразмяться.
  
   Жизнь в деревне все больше сближала меня с Ильиным. Эпизод с пальто мы давно позабыли. Тропинкой, бегущей краем поля, а затем между деревьями от Лысково до наших курсов, мы обыкновенно неспешно шагали утром на занятия и после обеда возвращались домой. Ильин говорил, а я слушал. Это, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда мне нравилась эта игра в одни ворота; то есть мой спутник говорил, а я слушал. Ильин, родившийся в Москве и всю жизнь в ней проживший, да к тому же работавший, как он говорил, "в трубе", знал всех и все. По крайней мере, мне так казалось. И он не только знал человека по фамилии, он мог рассказать о его характере, друзьях, родных, и даже о таких сторонах деятельности, которые для многих, даже для близких людей, были тайной. А сверх того, Ильин был философом, историком, психологом, педагогом - всем понемногу, и в благодарность за внимание к его рассказам, или уж по склонностям своего характера, попутно приоткрывал мотивы поступков людей, объяснял общественные процессы и обстоятельства, побуждавшие поступать так, а не иначе. Он был добр от природы, в нем генетически гнездился ангел сочувствия и всепрощения; он никого не осуждал, и даже поступки, которые я не мог извинять, он готов был отнести к стечению обстоятельств. Я в таких случаях восклицал: "Ну, знаете! Этак-то можно простить кого угодно!" Ильин широко разводил руки, замечал: "Как хотите, но это уж так".
   Как-то я рассказал, что меня вызвали в "Красную звезду", оттуда-то я и попал на курсы. Ильин заметил:
   - "Красная звезда"? Странно, что тебя туда вызвали. Там кадрами ведает подполковник Шапиро, он таких парней, как ты, в редакцию не берет.
   Я с гордостью отпарировал:
   - Меня вызывал не Шапиро, а сам генерал, главный редактор.
   Но и на это Ильин проговорил спокойно:
   - Редактор может вызвать, но возьмет на работу только Шапиро.
   Тон Ильина не предполагал возражений, и я молчал, но такая безапелляционность мне не нравилась. Я надеялся, что после учебы заявлюсь в редакцию и буду в ней работать, наконец, этого же хотел сам главный редактор, а тут - Шапиро.
   Спорить я не стал и хорошо сделал, потому что Ильин был расположен к философствованию, и я неожиданно услышал вопрос:
   - А как бы ты поступал, если бы русские не составляли и одного процента от населения страны? Не то ли бы ты делал, что и Шапиро?
   - Я не знаю, что делает Шапиро, - искренне признался я.
   - Шапиро! - воскликнул человек из "трубы". - Он только то и делает, что выгодно ему и людям его племени; на всякую должность он пристраивает своего человечка, а уж в газету-то... Ты, верно, и не догадываешься, что своей главной целью евреи считают захват печати. Их мудрец барон Монтефиори еще двести или триста лет назад поучал: "О чем вы говорите? Пока мы не будем держать в своих руках прессу всего мира, все, что вы делаете, будет напрасно. Мы должны быть господами газет всего мира или иметь на них влияние, чтобы иметь возможность ослеплять и затуманивать народы".
   - Но как же они станут господами всех газет, если их так мало?
   - На газеты хватит, и на радио тоже, - я-то уж знаю, кто там работает! - а теперь вот телевизор в каждый дом приходит. И туда они налетели, да так густо, что яблоку упасть негде. Так что ты, Иван, мечту о "Красной звезде", если она у тебя еще теплится, брось. Если уж там Шапиро, то тебе легче в игольное ушко пролезть, чем туда попасть. Налаживай лыжи на Вологду и сиди до тех пор, пока и туда не пришел Шапиро.
   - Там у нас уж есть такой... Браиловский его фамилия. В редакцию к нам просится.
   - Ну, вот, значит, и там тебе не работать. Браиловский, он что твой кукушонок: всех из гнезда повыбросит. Я-то уж знаю.
   Ильин вдруг одушевлялся:
  
   - Но что же ты хотел? Где тут уж особенно такая несправедливость? Ты так это воспринимаешь, будто в первый раз слышишь об этом. А что ж на фронте разве не было таких разговоров? Разве не о том же нам писали в своих листовках немцы? Да листовки эти дождем сыпались нам на голову! Но и немцы, идиоты, ничего не понимают! Ну, скажи, - я снова тебя спрашиваю, - ты разве не так ли бы поступал, как Шапиро, если бы русских в России остался один процент к общему населению?..
   Я молчал; я действительно затруднялся ответить. Никогда мне не приходила такая ужасная мысль, что мой народ мог бы оказаться в ничтожном меньшинстве. Наверное, я бы не был таким счастливым, как сейчас, не чувствовал бы себя хозяином в стране, городе, деревне, - а это ужасно! - и уж совсем плохо, если твой народ, оставшийся в меньшинстве, был бы еще и неуважаемым, в нем бы находили дурные свойства, мешающие жить всем другим людям. Но вот как бы я в этом случае себя повел - я не знал.
   Муторно становилось на душе после таких разговоров, но умом я понимал, что Ильин говорил правду, и был ему благодарен за то, что он открывал мне глаза на темы, о которых не говорили с кафедры. А Ильин рассказывал и рассказывал, нагнетал в мою душу все больше тумана и тревожных мыслей. И как-то так у него выходило, что, живописуя власть и засилье евреев, он их тут же оправдывал, призывал меня не судить строго. И еще выходило, что евреи - наш крест, и крест всех народов. "На Западе давно смирились с засильем евреев, покорно отдали им власть. Гитлер восстал против них - и ты знаешь, что из этого вышло", - заключал Ильин какую-нибудь длинную свою тираду. А однажды рассказал забавный случай, происшедший в Париже. Туда приехал в эмиграцию отец писателя Куприна. Он был полковником царской армии, известным в России человеком, и к нему на вокзале подступились корреспонденты парижских газет. Задавали вопросы:
   - Как там, в Петербурге, укрепилась советская власть?
   - Да, укрепилась, - отвечал полковник.
   - А в Москве?
   - И в Москве тоже.
   - А во всей России?
   - Нет, не укрепилась. На всю Россию у них жидов не хватило.
   Этот его ответ был напечатан во всех газетах.
   Разными путями Ильин пытался запугать меня евреями, но я, видимо, так устроен: не боялся. И был далек от мысли, что евреи, в конце концов, захватят всю власть в России. Однако факт, что в "Красной звезде" сидел Шапиро и я уже на своей шкуре ощутил его власть, отравлял мне всю жизнь. Я даже учиться стал хуже, меньше писал на лекциях, меньше читал. Когда Ильин однажды сказал, что с Шапиро ничего не сделаешь, у нас система такая - интернационализм, я стал задумываться и о природе всей нашей жизни, о наших законах, о тех, кто сидел в Кремле и нами правил. Во время праздников на трибуне мавзолея стояли в основном люди не русские: Сталин, он же Джугашвили, Микоян, Берия, а рядом со Сталиным по правую руку от него, Каганович.
   Невеселые это были мысли, смутная тревога рождалась в сердце. "Хорошо, - думал я, - что о подобных вещах я не размышлял на фронте. Ко всем трудностям боевой жизни прибавились бы и эти душевные муки". В самом деле, почему это в Кремле, резиденции наших царей, обосновались нерусские? На троне сидит грузин, но я еще в авиашколе слышал, что не Сталин у нас главный, а Лазарь Каганович. От него идут и все аресты, в том числе и армейских командиров. Кто-то мне по великому секрету шепнул: семьдесят или восемьдесят процентов высшего командного состава армии арестованы и расстреляны. У нас за два-три дня до начала войны приказано было снять моторы со всех самолетов, в том числе и с тяжелых бомбардировщиков, мы невольно думали: кто же это учинил такой приказ?.. Прилетавшие к нам в Грозный летчики из других частей говорили, что такой приказ и они получили.
  
   Все новые сомнения ползли в душу. Каждодневные беседы Ильина между тем становились все откровеннее, и чем они больше раскрывали тайн, тем муторнее становилось на душе. Я вначале пытался возражать, подвергал сомнению факты, доводы, но он легко забивал меня и словно за мое непослушание опрокидывал на мою голову новые факты, еще более увесистые и неопровержимые.
   Как педагог и психолог, он в одном допускал ошибку: слишком густо сыпал свои знания черных сторон нашей жизни; я мог сломаться, даже сойти с ума, но я выдержал, и со временем стал легче переносить его удары. Ко мне снова возвращалось светлое отношение к жизни, беспечность и веселость. Думал, если уж так сложилась история нашего государства, будем исправлять положение. Я молодой, для того и учусь - кто же, как не я, будет наводить порядок в стране?..
   Ильин часто в своих беседах возвращался к евреям и пытался меня убедить, что иначе они и поступать не могут. Так у них сложилась историческая судьба, такова их жизнь, - они поступают во всем разумно. Да это и неплохо, что они захватили всю музыку, фармацевтику, адвокатуру, а теперь захватывают печать, радио, литературу. Они умные - чем же им больше заниматься?..
   И снова обращался ко мне с тем же вопросом: а как бы ты поступал на их месте?
   Я ему рассказал сюжет фильма, который мы с Надеждой недавно смотрели. Там была такая история.
   Хозяин завода, египтянин, выбирал себе главного инженера из двух кандидатур: первая - зять, работавший рядовым инженером на его же заводе; работал неплохо, и дело знал, и трудолюбив, но... как говорят у нас: без пера... Без полета, без фантазии. С ним рядом трудился другой инженер, чужой, не любезный, и даже грубость мог сказать хозяину, но... в голове у него, как в котле, кипели идеи. И если уж возьмется за что - сделает так, что всем на диво.
   Недолго раздумывал хозяин, позвал строптивого.
   - Будешь главным инженером? Зарплата в пять раз повысится.
   - Согласен, - сказал строптивый и больше не прибавил ни слова.
   Крепко обиделся на него и на своего тестя зять-инженер, да что поделать? Хозяин - барин.
   Рассказал я сюжет фильма и замолчал. А Ильин тоже молчал, ждал моего заключения, но не дождался. Спросил:
   - И ладно. Положим, так. Но к чему ты это рассказал?
   - А к тому, что на месте Шапиро и я бы так поступал.
   - Ну, нет. Шапиро так не поступит. Ни за что и никогда!
   Я на это проговорил с металлом в голосе:
   - Тогда следует признать: Шапиро и ему подобные всякое дело ведут к развалу. Смычок скрипки им можно доверить, но к местам руководящим допускать нельзя.
   Покраснел мой собеседник, надулся, как мышь на крупу. Почти всю оставшуюся половину пути он рта не открыл, что для наших бесед было необычно и невероятно. А когда мы уж подходили к факультету, он с мелким дрожанием в голосе проговорил:
   - Крамолу эту ты, Иван, из башки своей выбрось. С такой-то людоедской философией хватишь горя.
   Это был наш последний разговор, когда мы коснулись еврейской темы. Раз-другой он еще ненароком упоминал слово "еврей", но я уж на эту удочку не клевал.
   За два-три месяца до окончания учебы Ильин стал пропадать в Москве, и я один ходил на занятия. Однажды в лесу мне встретился майор Нехорошев. Он жил в нашей же деревне, но только на самом конце и на занятия ходил по другой дороге. Это был дядя лет тридцати пяти, с крупной головой, плотно сидящей на широких плечах. Угрюм, молчалив - во время учебы мы с ним не общались. Сказал грубоватым, охрипшим голосом:
   - Где твой сосед? Чтой-то не видно его.
  
   - В Москве задерживается. Жена его и совсем туда переехала; там же у них квартира.
   Нехорошев проговорил загадочно:
   - Жена у него - паровоз. По своим еврейским каналам должность ему выбивает.
   - Она вроде бы цыганка.
   - Слушай ты их! Цыганка. А он белорус - так, наверное, тебе говорил.
   - Да нет, о себе ничего не говорил. Да русский он, разве по лицу не видно?
   - Вот-вот - русский. А уши торчат, как дуги, глаза вылезают из орбит. Хорош русский!..
   Помолчал майор, а потом смерил меня сочувственным взглядом:
   - Тебя, как я слышал, Иваном зовут, а я Василий. Вот и вся нам цена: Ванёк да Васёк. Лопухи мы, в упор еврея не видим, а вот немцы за версту жида различают.
   - Да зачем его видеть? - заострял я тему разговора. Мне уже было интересно послушать суждения о евреях, и об Ильине особенно. Я, конечно, подозревал в нем какой-то чужой дух, но мысль о том, что он еврей, мне и в голову не приходила. Нехорошев же при таком моем вопросе набычился, оглядел меня с ног до головы. Прорычал:
   - Зачем, говоришь? А вот укусит тебя Ильин, так и будешь знать, зачем его надо видеть. Ты что ему наболтал за время ваших дружеских бесед на пути от деревни до факультета?
   - Да ничего я не болтал! - начинал я выходить из себя.
   - А чего же он на тебя так воззрился? Я сам слышал, как он дружку своему Баренцу говорил: "Опасный он, этот капитан окопный. Сказать надо Сеньке из отдела кадров, чтобы подальше его от Москвы услал". Сенька-то - их человек. Он-то уж взял тебя на заметку. Э-э, да что с тобой говорить! Ваня ты и есть Ваня.
   Махнул рукой и отошел прочь. Больше я с Нехорошевым не заговаривал, а напрасно: видно, много знал этот человек. Несколько лет спустя я приехал в Киев и услышал, что самым большим книжным магазином в городе заведует Нехорошев, майор в отставке. Видно, не заладилась его военная служба.
   За месяц до окончания учебы Ильин мне сказал:
   - Я сдал все экзамены и зачеты. У меня теперь два высших образования: Университет и академия. Скоро диплом получу.
   Я только рот открыл от изумления, но вовремя спохватился и не стал удивляться.
   - Поздравляю! А у меня экзамены еще впереди.
   Думал, пойдет со мной в деревню ночевать, а он показал на машину, стоявшую возле волейбольной площадки:
   - У меня машина - служебная. В Москву поеду. И здесь, пожалуй, уж не появлюсь. Так что, бывай. Желаю успеха.
   И уже сделал несколько шагов к машине, но потом вернулся, схватил меня за руку, горячо заговорил:
   - Уезжай из Москвы - и подальше. Тут тебе делать нечего.
   Лучше быть первым парнем на деревне, чем последним в городе. Так-то!
   И пошел к машине. Больше я его не видал. Никогда. Фамилия была на слуху: Ильин да Ильин. Он будто бы важный пост занимал на радио, налаживал вещание на заграницу. В "трубе" это была фигура второй или третьей величины.
   Наступало время конца учебы. Зачеты сдали, экзамены тоже. Большинство слушателей получили назначение, разъехались. Я почти каждый день ездил в Москву, в главный корпус академии, сдавал зачеты и экзамены по полной академической программе. Экзамены сдал успешно, оставалось написать диплом, за который я еще не брался. Радостный возвращался из Москвы в Лысково. Я хотя и расстался с мечтой работать в "Красной звезде" - отчасти под воздействием бесед с Ильиным, - но все-таки назавтра запланировал визит к главному редактору. И каково было мое изумление, когда у себя дома за столом застал мило беседующего с моей женой незнакомого майора. Он встал ко мне навстречу, с улыбкой протянул руку:
   - Я майор Макаров, начальник отдела кадров газеты "Сталинский сокол". Приехал по вашу душу. Вы ведь авиатором были, Грозненскую школу кончили?..
   Сидели, пили чай. Майор рассказывал, что у них в газете много полковников, именитых журналистов, - "Михалковы разные да Эль Регистаны", а людей, способных отличить элерон от хвоста, почти нет. Предложил мне работу в их редакции. Я не стал ломаться, с радостью согласился. Но сказал: "Сумею ли?" Майор махнул рукой: де, мол, конечно, сумеешь. И на том мы порешили.
   Я пошел провожать его до станции.
  
   Глава пятая
  
   В нескольких километрах от Москвы, в деревне, договорился с одинокой старушкой о найме комнаты. Нашел машину и поехал за семьей в Лысково. Часа через три подъезжаем к калитке, а она закрыта на замок. Старушка, высунувшись из окна, кричит:
   - Я передумала, извините, извините!
   Стоял возле машины и не знал, что предпринять. Вывел из оцепенения шофер:
   - Тут рядом товарная станция, я сгружу вас, а вы уж как-нибудь.
   Приехали на станцию, нашли местечко среди контейнеров, поставили чемоданы. Надежда - молодец; видя мою совершенную растерянность, сказала:
   - Ну, ты не волнуйся, мы что-нибудь придумаем. Главное, тебя оставили в Москве, а все остальное образуется.
   Обняла, прижалась ко мне щекой. Мечта жить в Москве была недостижимой, и вдруг осуществилась. А уж как начинается наша жизнь в столице - это неважно, это даже интересно. Практический ум северной крестьянской девушки ей подсказывал, что все будет хорошо, она верила в меня и готова была делить со мной все: и радости и невзгоды.
   Со временем я все больше буду узнавать в ней эти замечательные свойства души: стойкость и мужество, они еще не однажды помогут нам на нелегкой дороге моей журналистской, а затем и писательской жизни.
   На счастье был тихий и теплый день ранней осени, мы усадили Анну Яковлевну со Светланой на чемодан, а сами пошли искать квартиру. Ходили долго, часа два - кого только не спрашивали; заходили в какой-то барак, потом в дом, другой, третий... Одинокую пару еще соглашались приютить, но как только узнавали, что у нас есть ребенок и бабушка, шарахались как от чумных. Но одна женщина вдруг сказала:
   - Не на улице же вам ночевать, проходите в квартиру.
   А Бог, конечно же, есть! Утром он явился к нам в образе молодой улыбающейся женщины. Оглядев нашу колонию, мягким певучим голосом она проговорила:
   - Есть у меня для вас комната, собирайтесь.
   Женщина жила тут недалеко, я быстро перетащил к ней наш нехитрый багаж и, не успев перекусить, побежал на работу. Первый раз в Москве и первый раз в редакцию центральной столичной газеты. Приехал на стадион "Динамо", обогнул с внешней стороны часть этого главного в то время спортивного сооружения, свернул на улицу Верхняя Масловка и очутился перед входом в серое небольшое трехэтажное здание, на стене которого из лучей солнца соткана надпись: "Газета Военно-Воздушных Сил страны "Сталинский сокол"". С гулко трепетавшим сердцем всходил на второй этаж, и едва поднялся на верхнюю приступку, как тотчас же и уперся в дверь с надписью: "Отдел информации". Самым младшим сотрудником этого самого младшего в газете отдела мне предстояло трудиться.
   Мое появление в отделе ничем не напоминало "Явления Христа народу" - наоборот: все четыре сотрудника повернули в мою сторону головы, но тотчас же снова склонились над столами: для них я был не более чем обыкновенный посетитель.
   У двери в глубине угла сидел большой массивный майор с толстыми линзами очков в светлой металлической оправе. В редакции его называли Сева Игнатьев. Он поднял на меня голову и продолжал наблюдать мое к нему приближение. Был насторожен и будто бы даже отклонялся к стене, словно я представлял для него опасность. Я его уже знал: накануне начальник отдела кадров представлял меня главному редактору газеты полковнику Устинову и тот на беседу со мной пригласил этого... толстого и сырого человека, совершенно непохожего на военного. Он сидел молча, на меня не смотрел и за время беседы не проронил ни слова. Сейчас он тоже не выражал никакого удовольствия. И когда я негромко проговорил: "Прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы", поморщился и с каким-то неожиданным и обидным для меня смешком проговорил:
   - Здесь у нас не казарма.
   И показал на стул. Я сел, а он склонился над листом и еще долго сидел, не начиная со мной разговора. А я зорким взглядом авиатора окинул сидящих в комнате четырех сотрудников: одна из них была женщина, а скорее, девушка, и даже будто бы не вполне взрослая - так она была молода, свежа и изящна. За ней в дальнем углу сидел богатырь с погонами подполковника, похожий строением на Игнатьева, но только ладно скроенный и даже стройный. Напротив него у окна в самом удобном месте, расположившись просторнее других, сидел худой, сутуловатый мужчина лет сорока в штатском - это был Александр Фридман, журналист, которого знала вся Москва, и который знал всю Москву.
   Игнатьев молчал и словно забыл обо мне. Потом стал задавать вопросы:
   - У вас есть высшее образование?
   - Я учился в академии, но диплома еще не получил.
   Игнатьев засвистел и покачал головой. Он что-то запел; тихо, чуть слышно, но - запел. И голос у него был приятный, почти женский. Потом он забормотал, и я расслышал: "Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь..." И снова вопрос:
   - Вы член Союза журналистов?
   - Нет, не член. Там, где я работал, не было Союза журналистов.
   Игнатьев снова замотал головой, и снова запел, но теперь уж я не разбирал слов, а лишь смутно улавливал мелодию. Где-то ее слышал, - не помню где. И еще вопрос:
   - В больших газетах работали?
   - В больших не работал.
   Теперь уж майор и не пел, и не свистел, а склонился над листом и чмокал мокрыми толстыми губами, и так плотоядно, что можно было подумать: он что-то откусил от меня и теперь с удовольствием пережевывал. И потом, словно вспомнив обо мне, сказал громко:
   - Вот стол, садитесь. Будете сидеть напротив меня. Если я вам надоем - скажете.
   И он засмеялся; на этот раз громко, с каким-то тоненьким внутренним прихлебом и раскатцем. Смех был неприятен, но так, наверное, смеются все столичные начальники. Я столичных начальников еще не видел: это был первый.
   Сотрудница принесла почту, положила на стол начальника. Игнатьев ничего не сказал и лишь сверкнул толстыми линзами очков в сторону писем. Я знал, что среди корреспонденции были и такие, которые надо обрабатывать, и ждал, когда часть из них попадет и ко мне на стол, но Игнатьев что-то чертил на листе бумаги, именно чертил, а не писал, и это меня удивило. "Делать что ли ему нечего?" - думал я, не зная, чем мне заняться, и чувствуя неловкость перед другими за свое безделье. А "другие" были заняты: все чего-то писали. И только Александр Фридман время от времени выходил из комнаты и потом, вернувшись, возглашал:
   - Новый зам пишет передовую.
   И, обращаясь к великану, сидевшему напротив него:
   - Кстати, Сергей - твоя тема. О спорте.
   И опять тишина. Я уже сижу часа два, и мне нечего делать, и от этого ничегонеделания я изнемогаю. А Игнатьев исчертил один лист, потом другой - и опять чертит, чертит... Он очень большой, - даже больше того гиганта, которого Фридман называет Сергеем. Он глыбой нависает над столом, и оттого стол кажется маленьким. Иногда мне чудится, что мы сидим в школьном классе и Игнатьев едва умещается за партой.
   Но вот он пригреб к себе пачку писем. Читал еще час, а потом вышел из-за стола, стал раздавать их, как подарки. Положил и мне три письма. На двух была резолюция: "Ответить", на третьем: "Подготовить в номер".
   Заметка называлась: "Третий день соревнования" - о планеристах, которые в Крыму участвуют в состязаниях. Информация написана грамотно, с интересными деталями, даже с описанием какого-то дерзкого опасного эпизода. Руководствуясь своим правилом без нужды не менять текста, "не заправлять" материал и поменьше вставлять отсебятины, я деликатно заменил два-три слова, переставил два-три предложения и в конце дописал завершающее резюме. Заглавие мне показалось вялым, и я дал свое - "Крылатое племя". На это у меня ушло десять-пятнадцать минут, но, чтобы не было впечатления, что я торопился или хочу похвастать быстротой своей работы, я еще с полчаса подержал заметку на столе, а затем отдал начальнику. И затаил дыхание; боялся, как бы начальник не нашел ее плохо отработанной и не стал править заново. Но именно это и случилось. Игнатьев над моей заметкой склонился особенно низко, читал ее как-то трудно - раз, другой, а потом яростно стал переменять весь текст. Чертил и зачеркивал, а на полях писал новые слова, а потом снова чертил и зачеркивал, и так до такого состояния, что на листе уже нельзя было ничего разобрать. Позвал машинистку.
   - Это срочно. В номер.
   Машинистка пыталась разобрать текст. И не могла. Вернула информацию со словами:
   - Я тут ничего не могу понять.
   Майор покраснел, долго бухтел, а я мучительно переживал всю эту сцену. Считал себя единственным виновником. И надо же так случиться - на первой заметке и такой конфуз!
   Потом кое-как текст разобрали и перепечатали. К обеду на стол начальнику положили свои заметки все другие сотрудники, и майор их подписывал почти не читая. Он как бы давал мне понять: так надо работать.
   Я сидел ни жив ни мертв: кровь в висках стучала, ладони были мокрыми от пота. Меня будто бы даже слегка поташнивало. Невольно вспомнился полет на самолете Р-5 на разведку, когда над станцией Тихорецкая нас обстреляла зенитная батарея. Снаряды рвались и спереди и сзади, справа и слева - самолет качало, и кабину заволокло дымом. Я чувствовал себя так, как если бы меня поставили к стене и расстреливали. Самолет наш был из фанеры, и осколки прошивали его насквозь, один маленький снаряд от "Эрликона", зенитной пушчонки, взорвался в кабине, и мельчайшие осколки впились мне в пах. Я услышал, как по левой ноге течет кровь...
   Задание мы выполнили, но, когда вернулись, я был бледен и меня качало. Много потерял крови и натерпелся страха. Помню, как уже после перевязки я пришел к себе в землянку и почувствовал головокружение и тошноту. Тогда я думал, что тошнит от потери крови, но потом, когда, уже служа в артиллерии, я попадал в горячие переплеты и по долгу командира стоял под градом осколков и подавал команды - я потом тоже испытывал состояние легкой тошноты. Как мне говорили старые солдаты, это происходит от перенапряжения нервов. То же самое со мной случилось и здесь: я почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Особенно было стыдно перед молодой девушкой, сидящей со мной рядом. В первый же день показать, что ты профан, не умеешь поправить маленькую заметку - но чего же ты тогда умеешь? Зачем же ты согласился работать в центральной газете?..
   Нет, такого ужасного состояния я не испытывал даже на фронте. И, главное, ничего никому не скажешь, не возразишь, не оправдаешься. Не умеешь - и все тут! Начнешь оправдываться, а еще, не дай бог, спорить - и тогда уже будешь смешон. Начальник-то отдела - зубр, мастер, он всем известен, и спорить с ним все равно, что тявкать на слона.
   - Ну, так что - обедать будете?
   У стола стояла моя соседка. Черным огнем горят огромные глаза. В них будто бы нет снисходительной жалости, иронической улыбки. Они смотрят на меня серьезно, нет в них ни насмешки, ни осуждения.
   Из-за своего стола тяжело выбрался гигант Сергей, ее сосед. Загремел басом:
   - Мы питаемся на стадионе в ресторане "Динамо". Там хорошо кормят и - дешево. Пошли с нами.
   Сказал просто, как старому знакомому.
   Мы идем по дороге, огибающей стадион "Динамо". Подполковник шагает широко и ушел вперед, мы с соседкой сзади, идем не торопясь.
   - Моя фамилия Корш, зовут Панной. А вам представляться не надо, вас зовут Иван Владимирович. Нам говорили.
   Я пожимаю плечами, не знаю, что на это отвечать. Позор, обрушенный на меня начальником, еще давит сердце, мутит душу. Мне очень неудобно перед этим юным и таким прекрасным созданием; она и говорит, как поет: чисто, звонко. Идет совсем рядом, касается рукой моей руки. Мне так бы хотелось быть сильным, смелым, все знать и уметь, но именно в эту минуту я чувствую себя полным ничтожеством, и я предпочитаю кивать головой, улыбаться. Ах, какая же глупая, наверное, эта моя улыбка! И хорошо, что Панна на меня не смотрит.
   Проходим мимо киоска, возле которого Сергей Александрович пьет кефир.
   Панна остановилась. Говорит:
   - Подождем. Он перед обедом выпивает бутылку кефира и стакан томатного сока. Говорит, необходимо для пищеварения.
   И поясняет:
   - Он был спортсменом, заслуженный мастер спорта, чемпион мира по волейболу. Может, слышали: Турушин. Спортсмены все так: соблюдают диету, а как уходят из спорта - разъедаются. Некоторые до безобразия. А он у нас молодец: фигуру держит.
   Я, как бычок, мотаю головой и мычу: дескать, все понимаю, говорите, пожалуйста, я вас с удовольствием слушаю. И ко всем страданиям этого первого дня работы в большой столичной газете прибавляется еще и это - незнание, как вести себя и что говорить. Вдруг с языка моего срывается вопрос:
   - Сколько вам лет?
   - Мне?
   - Да, вам. Это интересно.
   - Почему это интересно?
   - А так. Мне кажется, что вам очень мало лет.
   - Ну, сколько же?
   - Восемнадцать, двадцать.
   - Нет, я уже старушка. Мне двадцать шесть. Пять лет как замужем. Мой муж...
   Она называет фамилию известного поэта, редактора одного из главных литературно-художественных журналов.
   - А вам сколько?
   - Столько же, сколько и вам.
   На самом деле, я на год моложе, но мне бы хотелось сказать ей, что я старше ее.
   Ресторан небольшой, но уютный, и народу в нем мало. Садимся у окна, втроем занимаем столик. Официантка с бумажкой и карандашом в руках быстро к нам подходит и здоровается с Турушиным. Он берет ее руку, целует. Тянет к ней шею, говорит негромко:
   - Вчера у вас была рыбная солянка - ах, хороша! Я, правда, без борща не могу, но вы мне принесите и то, и другое. Что больше понравится, я то и съем. А на второе бифштекс и котлеты по-киевски. Ну, и конечно, закусочку: судачок заливной, рыба красная или что там еще. Салат овощной. Сами понимаете: витамин, минеральные соли и все прочее. На третье - два компота, кисель клюквенный, если, конечно, есть, а если нет, так мусс клубничный. Сегодня кто из поваров дежурит? Василий Иванович? О, передайте ему привет. Скажите, чтоб мусс сам приготовил, а к нему и мороженое - грамм триста. Много не надо, нынче аппетит неважный, но триста грамм - пожалуй.
   Турушин привстал и что-то шептал официантке на ухо. Она кивала и смеялась. По всему было видно: Турушина она знает и любит. Его, похоже, и все повара тут знают, и помощники. Много лет он в сборной СССР играл. А два-три года капитаном армейской команды был.
   Панна первое блюдо не заказала. Попросила принести лангет и сто граммов мороженого. Я заказал обед из трех блюд: борщ, гуляш и компот. Стоил он шесть рублей, по ценам того времени недорого.
   Кстати тут скажу: денежное довольствие мне было положено такое: тысячу четыреста рублей месячный оклад, семьсот за капитанское звание, триста хлебных и шестьсот квартирных. Всего: три тысячи рублей. Ну, конечно, за квартиру мы платили побольше, но и на жизнь хватало. Это было время, когда цены снижались, продуктов становилось больше - питались мы нормально и кое-что покупали из одежды.
   За обедом разговорились, и Турушин, быстро опорожнявший тарелки, находил время и для реплик, замечаний, не всегда остроумных, но зато простодушных и веселых. Коснулся он и моей информации:
   - Смотрит он на вас зверем и заметку всю исчертил, а все потому, что вы дорожку перебежали Сеньке Гурину.
   Турушин тщательно пережевал мясо, а затем добавил:
   - Есть тут у нас такой. В нештатных ходит, а шеф его в штат хочет затащить. Редактор не пускает, и Макаров бдит. Еврей он, Гурин. В этом все дело.
   И Сергей Александрович принялся за мороженое. Ложка у него была большая - та, которой он вычерпывал борщ и солянку,- и с мороженым он расправлялся так же быстро, как со всеми другими блюдами. При слове "еврей" я мельком взглянул на Панну: не обиделась ли? Но она сидела спокойно и даже улыбалась. Сказала:
   - Гурина не люблю. Скользкий он какой-то.
   И, минуту спустя, повернувшись ко мне:
   - Это хорошо, что вас пригласили. Веселее нам будет.
   Что означало "веселее нам будет", я не понял, но сказано это было душевно, с теплой ноткой в голосе.
   - В большой газете не работал, - залепетал я, - боюсь, что не заладится.
   Турушин заклокотал грудным сытым тоном:
   - Заладится. Это попервости наш Сева роет носом, а потом устанет. Он поначалу-то и ко мне придирался, но я однажды, когда мы остались вдвоем, сказал ему на ухо: "Вы знаете мои подачи: ребром ладони и так, чтоб мяч юзом шел. Кто пытался взять, пальцев лишался. Ну, так вот... будете придираться..." И показал ему ребро ладони.
   Откинулся на спинку стула и вздрагивал всем телом от внутреннего беззвучного смеха. А Панна миролюбиво проговорила:
   - Хватит вам басни рассказывать, вы и до сих пор его боитесь, а отступился он от вас, потому что устал. Шеф наш ленивый, устает быстро. Я потому свои заметки ему под конец дня оставляю. Он в это время дремать начинает. Носом елозит по бумаге, а ничего не понимает.
   Турушин не спорил, он, как и все могучие существа в природе, незлобив и спокоен. А к тому же, как я успел заметить, томно и с сахарно-паточным блеском в глазах, хотя, впрочем, и неназойливо, посматривал на Панну. Он в ее присутствии весь расслаблялся и растворялся в тихом и теплом сиянии, которое от нее исходило. Отвлекать его могли только котлета или кусок ветчины, но едва он расправлялся с очередным блюдом, он снова устремлял на Панну взгляд своих коричневых, как подошва старого ботинка, глаз, и глубоко вздыхал, словно горько о чем-то сожалея. Когда же он не был с кем-то согласен, то запрокидывал голову, жмурил глаза и сжимал свои громадные кулаки. "Он же чемпион мира!" - думал я с трепетным почтением.
   Никогда раньше мне не приводилось сидеть за одним столом с чемпионом мира.
   Во второй половине дня я выполнял техническую работу: относил в машинописное бюро письма, приносил оттуда отпечатанные материалы. Это уже была казнь египетская! Для меня, привыкшего на фронте повелевать и командовать, а в газете, пусть и маленькой, быть первым человеком, это челночное шмыганье из отдела в машбюро и обратно было не просто наказанием, а издевательством утонченным и почти невыносимым. Я мучительно соображал: как мне поступить? Сказать начальнику, что я согласился работать в вашей редакции не на должности секретарши, но тогда он скажет: вы ничего другого делать не умеете. Выйдет скандал, и я попаду на ковер главного редактора. Ко всему прочему прибавится момент дисциплинарный: невыполнения приказания, а это в армии - тягчайший проступок; продолжать же челночить из комнаты в комнату - да еще на глазах такой умной, все понимающей женщины...
   Раз отнес заметки, другой раз... Сердце учащенно колотилось, я весь горел от стыда и возмущения. Чтобы как-то сбросить напряжение всех духовных и физических сил, присел возле машинистки, разговорился с ней. Слышал, как ее называют Лидочкой, спросил: "И мне можно так вас называть?". Она ответила: "Конечно!". Прервала работу. Спросила:
   - Вы новенький? Будете у нас работать?
   - Да, сегодня первый день на службе. Никого не знаю. Плохо это, когда никого не знаешь.
   - Узнаете, - пообещала Лида. - Вы молодой, - пожалуй, самый молодой в редакции, а уже капитан. На фронте были? Воевали?
   - На фронте все воюют, он для того и фронт.
   - Я тоже была на фронте. Зенитчица я.
   - Зенитчица! Во фронтовой батарее или на охране города стояли?
   - Под Ростовом, а потом под Харьковом. Там все было: то по самолетам палили, а то и от танков отбивались. Я дальномерщицей была.
   Хотел рассказать, что и я зенитчик, но на том воспоминания закончил. В эти дни я уже успел форму заменить на летную - долго бы объяснять пришлось, почему зенитчик, а форма летная. Промолчал. И продолжал сидеть. Боялся, как бы Игнатьев снова не послал с какими-нибудь бумажками. Лидочка была так же хороша, как и Панна Корш, только эта русая и, кажется, ростом чуть повыше среднего. Оставаться возле нее долго было неудобно, и я ушел. С полчаса сидел без дела, потом Игнатьев подготовил еще какую-то бумагу, небрежно сказал:
   - Отнесите в секретариат Артамонову.
   Бумагу я отнес, но как раз в этот момент кончился рабочий день, и я не зашел в свой отдел, а прямо пошел домой. В голове шумело, я весь кипел от обиды и возмущения. Про себя решил, что если будет спрашивать, почему ушел, что это, наконец, невежливо - без разрешения уходить с работы, я тогда и выскажу ему все: и что заметку мою он "заправил" умышленно, и в секретаря пытался превратить. Но... Не на того напал. И так далее, и так далее... Словом, решил пойти на конфликт.
   Подходя домой, увидел Светлану. Она уже вполне освоилась на новом месте, нашла друзей и, завидев меня, побежала навстречу. Я подхватил ее и принес в комнату. Здесь уже был жилой дух, все прибрано, полы вымыты - Надежда стала рассказывать, как хороша хозяйка, и цену положила недорогую, вот только комнату сдала на три месяца. Я подумал: наверное, мы недели тут не проживем.
   За ужином Надя спросила:
   - Что невеселый? Как в воду опущенный.
   - Да нет, ничего. Одевайся-ка, пойдем погуляем. Тут кинотеатр рядом. Может, сходим?
   Хотелось отвлечься от неприятных мыслей. Рассказывать Надежде я ничего не стал.
   Потянулись дни однообразные, серые и столь же тягостные, как первый день моей службы в большой газете. Игнатьев оказался сущим дьяволом; он ничего не сказал мне на второй день, будто и не заметил моей маленькой контратаки. И, видимо, решил поубавить свой пыл, в последующие дни даже пропустил подготовленные мною две-три заметки, но, как только я клал ему на стол информацию серьезную и пространную, читал ее по несколько раз, потом откладывал и снова принимался читать, а однажды отдал ее Турушину. Тот бегло посмотрел и, ничего не поправив, вернул начальнику. При этом недовольно пробурчал:
   - Я же говорил вам: мне эта ваша метода не нравится.
   И уже когда вернулся к своему столу, громко отчеканил:
   - Капитан хорошо поправил заметку и нечего тут...
   Игнатьев не ответил, а только ниже склонил облезлую голову над столом и засверкал стеклами очков. Стекла эти были так толсты, что если шеф поднимал взгляд, что было редко, то на вас откуда-то издалека смотрели маленькие черные бусинки, - почти птичьи. Было в этих его черных глазках что-то ненормальное, нечеловечье - пугающее.
   Иногда мои заметки попадали на стол Фридману; этот правил их лихо, чертил жирные линии, и даже будто бы крякал при этом, а потом сам относил заметку на машинку, там ему тотчас же перепечатывали, и он сдавал начальнику. Игнатьев после него тексты не смотрел, подписывал с ходу.
   Фридман после каждой заметки, своей и моей, быстро подхватывался и с шумом, точно на метле, выносился из комнаты. Пропадал он где-то подолгу, а возвращался всегда с какой-нибудь новостью. Иногда коротко заметит:
   - Коршунов опять заболел.
   Или:
   - На совещании у редактора Чумак назвал боевиков гавриками.
   Боевиками Марк называл сотрудников отдела боевой подготовки. Это главный отдел редакции, там работало шесть человек, и все они, кроме капитана Кудрявцева, были старшими офицерами.
   Фридман выполнял в редакции роль сороки, разносившей по всем комнатам и кабинетам новости. Турушин однажды сказал:
   - Вот наглец! Он даже шастает к главному.
   Не ведал я тогда, что вся редакция и обо мне уже была наслышана, что ничего-то у меня не получается и что Игнатьев не знает, что со мной делать. Как мне потом сказал Макаров, знал об этом и главный редактор. И даже посетовал, что он с подачи Макарова сразу зачислил меня в штат, а надо бы взять с испытательным сроком.
   Макаров подверг сомнению все слухи обо мне и предложил редактору послать меня в командировку и дать серьезное задание. Полковник Устинов так и поступил. Когда Игнатьев посылал в командировку в Энгельсское авиаучилище Турушина, главный приказал послать с Турушиным и меня. При этом самолично дал мне задание. Пригласил в кабинет, показал на кресло у приставного столика, заговорил ласково, по-домашнему:
   - Вы летчик, но на реактивных самолетах, наверное, не летали.
   - Не летал, товарищ полковник.
   - Ну, все равно, приемы воздушного боя для всех самолетов одинаковы. Я так полагаю.
   - Есть, конечно, свои особенности, но принципы одни и те же.
   - Вот и отлично. Напишите очерк на тему воздушного боя. Учебного, конечно. Из жизни курсантов училища.
   Затем, подумав, продолжал:
   - У нас в газете собственно летных материалов маловато; если не сказать, вовсе нету. Спецкоры опытные, есть даже писатель, но летного дела они не знают. Очерки идут через номер, но больше о людях, просто о людях - без летной специфики. Главком авиации недоволен, говорит, газета называется "Сталинский сокол", а сокол по земле ходит.
   Полковник смотрел на меня испытующе, но приветливо, будто хотел сказать: "У вас получится, вы только не робейте". Эта его доверительность, теплый отцовский взгляд тронули меня почти до слез. Я уже недели две работал в газете, и каждый день Игнатьев испытывал меня на прочность, придумывал все новые способы унизить, показать, что работать я не умею, что как бы я ни старался, все равно ничего не получится. В отдел часто приходил Семен Гурин, приносил заметки с разных соревнований, и майор, прочитав их, восклицал:
   - Так надо работать! Тут есть все: и форма и содержание. И пишешь ты, Сеня, как Бог!
   Я на следующий день читал заметку за подписью С. Гурин и не находил в ней ничего божественного; наоборот, заголовок был бесцветный, а стиль письма вязкий, весь соткан из штампов - вроде того: "Успех одержали молодые спортсмены..." или: "Они все были отличниками учебно-боевой и политической подготовки..." Мы даже в дивизионной газете старались избегать таких заезженных бесцветных фраз.
   Я спросил:
   - А какого размера должен быть мой материал?
   - О размере не думайте. Был бы материал хороший.
   - Не писал я очерков для большой газеты.
   - А вы попробуйте. Покажите, на что вы способны.
   Полковник вышел из-за стола и подошел к окну. Он некоторое время в раздумье смотрел на корпус видневшейся отсюда Военно-воздушной академии имени Жуковского и, не поворачиваясь ко мне, проговорил:
   - Писать надо раскованно и смело. И не думать о цензоре, редакторе. Не надо держать за горло собственную песню. Меня, когда я начинал работу в районке на Дальнем Востоке, редактор забил, запугал: то не надо, этого опасайся, а от этого и вообще будь подальше. И я, набравшись страху, садился писать и все время думал: это нельзя, и сюда не суй носа - но что же тогда можно? В сущий ад превращалось писание маленькой заметки. И уж потом, много лет спустя, я стал думать не о том, что нельзя, а о том, что надо писать. И еще мне открылся секрет: всякая информация, даже самая крохотная, имеет свой сюжет, то есть начало, кульминацию и конец. Это как бы рассказ: вот тогда будет интересно. А уж очерк-то и подавно.
   Полковник подошел ко мне со спины, положил руку на погон и сказал тихо, по-отечески:
   - Макаров сказал, что вы писали рассказы и их печатали. Это верный признак ваших литературных способностей. Вот и очерк свой напишите, как рассказ, чтобы начало было, и конец, и чтоб видно было, как живут курсанты, как они летают.
   Я поднялся, хотел что-то сказать, но почувствовал, как в горле пересохло и голос пропал. И будто бы даже слезы навернулись на глазах - так это было для меня волнительно, и так я был благодарен этому большому государственному человеку за то, что поверил в меня и очень хотел, чтобы получился мой очерк. Я потом четверть века буду работать в журналистике, более полстолетия в литературе, будут у меня и успехи, и большие огорчения, но всегда я буду помнить эту дружескую руку полковника Сергея Семеновича Устинова - это она, могучая рука, поддержала меня, когда я, подобно младенцу, делал первые шаги в большой журналистике. Хриплым голосом проговорил:
   - Я постараюсь, товарищ полковник.
   И вышел. И мы с Турушиным поехали в город на Волге, что под Саратовом - Энгельс.
   Приехали в пятницу, устроились в гарнизонной гостинице, и я рванул в училище, чтобы сразу же и приступить к сбору материала для очерка. Но Турушин взял меня за рукав, с силой потянул к себе:
   - Постой, постой - ты куда?
   - Как куда - в училище.
   - Ну, нет, капитан, ты мне такой темп не навязывай. Я человек серьезный, во всяком деле обстоятельность люблю - мне оглядеться надо, узнать, где ресторан, что за повара. Человек, он как лошадь, его накорми, а потом уж запрягай. А ты в училище! И вообще - давай договоримся: я старший, а посему и командовать буду. Твое дело ждать, когда от меня разрешение выйдет.
   Неохотно я принял его предложение, но спорить не стал. Пошли в ресторан. И тут он устремился не в зал, а прямо к директору. За столом сидела женщина - молодая и модно одетая. Турушин поклонился ей и сказал:
   - Я чемпион мира, а это мой товарищ. Мы будем жить в вашем городе десять дней. Прошу выделить нам в удобном месте стол и организовать питание соответственно.
   Женщина не растерялась, спросила с улыбкой:
   - Соответственно это как?
   - А так, чтобы все по первому разряду: свежее мясо, свежие фрукты и так далее.
   Директор снова улыбнулась и с готовностью пообещала:
   - Будет сделано. Надеюсь, вам у нас понравится.
   Повела нас в зал, показала столик; действительно, в лучшем месте: у окна в середине зала. Потом подозвала официантку и представила ее нам. Когда мы сделали заказ, она вместе с официанткой пошла на кухню и, очевидно, дала инструкции поварам. Кормили нас все десять дней действительно "соответственно". И каждый раз в конце обеда к нам подходил повар, спрашивал, все ли нам понравилось, а потом появлялась директор и тоже спрашивала. Было видно, что чемпиона мира они, как и я, раньше так близко не видели. И когда я спросил однажды, всюду ли так поступает Сергей Александрович, он ответил:
   - А как же иначе? Я же чемпион мира! Надеюсь, твоя фантазия способна вообразить, что это такое?
   Я ответил:
   - Такое мне вообразить трудно. Не могу я представить, как это можно победить всех людей на планете, но директора ресторана и поваров я понимаю: им, наверное, никогда не приходилось кормить такого высокого человека, они потому и стараются.
   Про себя подумал: "Мой новый друг от скромности не умрет". Однако осуждать не торопился. Если учесть его гастрономические пристрастия, то, наверное, он и не мог поступать иначе.
   Как козырную карту, чемпионство Турушина пришлось выбросить и в эпизоде, который случился на второй же день нашего пребывания в Энгельсе. Это произошло на стадионе, куда мы пришли представляться начальнику училища полковнику Трубицину. Тут начиналась игра в волейбол между командами города и военного гарнизона. Полковник Трубицин пригласил нас на "правительственную" трибуну. Места были почти все заполнены. С первых же минут выявилось преимущество горожан. Голы летчикам сыпались один за другим. Вот уже счет шесть на два. И тут вдруг неловко падает курсант. Товарищи выносят его с поля. И прежде чем игроки и зрители успели опомниться, Турушин снарядом вылетает на площадку, что-то шепчет капитану, и игра продолжается. Мяч удачно принимает авиатор и подбрасывает его над сеткой. Там не было Турушина, но он, оттолкнув двух игроков, подлетает к мячу и ребром ладони его ударяет. Удар был пушечным; кто-то из команды противника подставил руку и вскрикнул, замотал пальцами и, согнувшись, покинул поле. Произошло минутное замешательство. Капитан городской команды подошел к нашему капитану, и они выяснили отношения. Наш капитан показал на китель Турушина, брошенный на бортик ограждения: дескать, видите, подполковник. И игра продолжалась. Турушин вышел с мячом на угол площадки, и тут я увидел известную всему миру "турушинскую подачу". Не спеша он повернулся к игрокам спиной, приподнял на одной ладони мяч, стал вращать его в пальцах. Зрители и игроки замерли в ожидании. Необычной и явно театральной казалась процедура. И вдруг Турушин высоко над головой подбрасывает мяч. И пока тот летел вверх, а потом опускался, Турушин так же медленно, как и все, что он делал, повернулся к площадке лицом, но при этом не спускал глаз с мяча. А когда тот опустился на нужную высоту, громадное тело Турушина, изогнувшись удавом, вспрыгнуло и раздался утробный клич, соединившийся с громовым ударом. Мяч, словно шаровая молния, издавая шипение и вращаясь вокруг оси, полетел по кривой линии на дальний угол площадки противника. Кто-то из команды горожан поднял над головой руку, но тут же отдернул. Крутящийся мяч ударился в самый угол. Игроки, пораженные фантастически мощной подачей, с минуту не могли сдвинуться с места.
   Полковник Трубицин сказал:
   - Ну-ну! Такой подачи я еще не видывал.
   А я подумал: "Вот он - чемпион мира! Теперь и я увидел, что это такое - Турушинская подача".
   Игра продолжалась в этом роде и скоро закончилась со счетом девять на пятнадцать в пользу авиаторов. После матча игроков обступили, и главным образом Турушина. Все понимали, что это большой мастер, и хотели бы знать, в каком клубе он играл. А тренер городской команды долго разглядывал маленькую книжицу с фотографиями знаменитых волейболистов и узнал Турушина. Подошел к нему и сказал:
   - Вот вы кто такой! Я вас сразу узнал, да сомневался; все-таки вы уж давно не играете, изменились, конечно. А теперь вижу: вы это, Сергей Александрович Турушин, капитан сборной СССР, - победили на мировом чемпионате. Нам очень приятно встретиться с вами и на себе познать силу Турушинской подачи.
   Чемпиону жали руки, просили автографы.
   То был день, когда мы встретились со многими другими спортсменами училища, сделали нужные нам записи в блокнот, договорились о новых встречах. А через три дня материал для подборки, которую заказал Игнатьев, был готов и мы сели писать. Я, к удовольствию своему, заметил, что Турушин легко справляется со своей долей заметок, а одну историю, увлекшись, развернул в солидную корреспонденцию с большой дозой юмора, и она получилась не только полезной для читателей газеты, но еще и забавной. Сергей Александрович долго ее отделывал, а когда закончил, - это было в два часа ночи, - разбудил меня.
   - Извини, пожалуйста, но я не могу ждать до утра. Я тут написал. Посмотрел бы ты, а?..
   Я подошел к столу, стал читать. И с первых же строк заинтересовался сюжетом. Неспешно и умело развертывалась бесхитростная, но смешная история о летчике, который любил поесть, полежать и совершенно не занимался спортом. Когда в училище пришли реактивные самолеты, командир эскадрильи не хотел его переучивать для полетов на них. А в школе на встрече с детьми к нему подошел мальчик-толстячок и спросил:
   - А вы тоже летчик?
   - Да, конечно, я летчик.
   Тогда мальчик обратился к своей учительнице и обидчиво проговорил:
   - А вы мне сказали, что таких, как я, в летчики не берут.
   То была минута, когда всем было неловко, а сам летчик проклинал и свое пристрастие к излишней еде и нежелание заниматься спортом.
   Эпизод этот как-то ненавязчиво и не очень обидно для летчика, - тем более, что это было в прошлом, - был включен в корреспонденцию, и она так засветилась добродушным поучительным юмором, что я даже удивился, как это у Турушина так ловко получилось. - Так это же находка! - искренне сказал я. - Это же маленький чеховский рассказ!
   Я от души поздравил товарища. Но он был невесел, и чем больше я радовался, тем он становился мрачнее. Наконец, сказал:
   - Жаль, что не вы у нас заведуете отделом, а майор Игнатьев. Он таких вольностей не любит.
   - Как? - удивился я.
   - А так. Он в таких случаях говорит: "А это вы своей жене на кухне почитаете".
   Я постарался его уверить, что такой хороший материал майор отклонить не посмеет. Он готов был мне поверить, и мы, довольные друг другом, легли спать.
   Весь следующий день я пробыл на аэродроме, наблюдал "бой" двух реактивных истребителей. Руководил полетами сам начальник училища. Он, узнав, что я тоже летчик, пригласил и меня полетать с ним на двухместном реактивном истребителе, и я в воздухе наблюдал, и как бы сам участвовал в напряженном воздушном поединке двух первоклассных бойцов.
   "Воздушные бои" я наблюдал и еще три дня, познакомился и с асом, и с другими летчиками-фронтовиками, и особенно много интересного узнал о полковнике Трубицине, который всю войну летал и сбил более сорока вражеских самолетов. Теперь он "натаскивал" молодых летчиков, инструкторов училища.
   В свободные часы, в перерывах между полетами, я уединялся в безлюдном уголке и писал очерк, который назвал "Зона". В редакции попросил Лидочку отпечатать не два экземпляра, как обычно печатали большие материалы, а три. Она любезно согласилась, и я один экземпляр спрятал, один оставил у себя на столе, а один отдал Игнатьеву. У него уже лежала и наша спортивная подборка с прекрасной корреспонденцией Турушина.
   Я с нетерпением ждал, когда Игнатьев будет читать наши материалы, но он сложил их в кучу и подвинул от себя подальше, - да так, что стопка листов грозила вот-вот упасть. Заметил я, что Турушин также с нетерпением ждал участи своей корреспонденции. Он даже присмирел и говорил меньше, и на обед мы ходили уж не так весело, как раньше.
   Я удивлялся: как же так! Информация должна идти с колес, иначе устареет, а наши - лежат.
   Сказал об этом Турушину. Он невесело улыбнулся:
   - Если бы это были Саша Фридман или Сеня Гурин, а то... мы с тобой, два русака.
   Покорность и бессилие чемпиона меня поражали: он, как ягненок, ждал своей участи и не хотел пальцем шевельнуть в защиту привезенных нами материалов.
   На обратном пути из столовой мы шли вдвоем с Панной. Она заговорила о нашей поездке, о спортивной подборке. Про мой очерк она ничего не знала. Его я писал помимо задания; ждал, когда вызовет редактор - ведь он заказывал очерк, но редактор не вызывал. В больших газетах любой материал, даже писательский, проходил через отдел. Порядок этот выдерживался строго, и я, конечно, не хотел его нарушать. Но Игнатьев очерка не читал. Только на третий день после нашего приезда он прочел спортивную подборку. Все заметки отдал Фридману, а по поводу корреспонденции Турушина, прочитав ее и склоняясь все ниже и ниже, бормотал:
   - Сергей Александрович... Вы человек взрослый, серьезный, а это что?.. А?.. Летчик-толстяк, много ест, и мальчик тут же. Чушь какая-то!..
   Гладил очками заголовок: "Урок для дяди Васи" - так звали летчика, мотал головой, будто его кусали комары, хмыкал, охал, а затем в раздражении двинул корреспонденцию на край стола:
   - Жене почитаете. На кухне.
   Я не выдержал. Тоже громко и, кажется, с дрожью в голосе сказал:
   - Мне эта корреспонденция понравилась. Я нахожу ее остроумной и удачной.
   Реплика моя прозвучала неожиданно, и все повернули ко мне головы. Смотрели как на сумасшедшего. Они тут работают много лет, и такого у них не было. Коллектив хотя и журналистский, но дисциплина военная. Мнение мое прозвучало как пощечина начальнику, - и добро бы возмутился ветеран, авторитет, а то новичок, да еще не умеющий написать крохотной заметки.
   Игнатьев поднял над столом облезлую голову, снял очки, смотрел на меня, сильно щурясь. Он, похоже, и не видел меня, а едва лишь различал мой силуэт.
   Проговорил хрипло, задыхаясь:
   - Да? Вы так думаете? А вы разве знаете, что для нашей газеты хорошо, а что плохо?
   - Корреспонденция мне понравилась: говорю вам как читатель.
   Теперь уже и я понимал, что реплика моя звучала нелепо, но мне очень хотелось защитить товарища, встать и заслонить от удара чемпиона мира, человека, которым восхищались спортсмены в городе Энгельсе. Я смотрел на Игнатьева прямо, хотя и понимал свою беспомощность, и видел, что эту беспомощность понимают все другие, и особенно моя соседка, красивая, умная Панна, которой я очень бы хотел нравиться. Наверное, никогда в жизни, и во все годы войны, я не попадал в столь ужасное положение, когда ринулся в атаку и был сразу же разбит, разгромлен противником. Стиснул зубы, сжимал кулаки от досады и от сознания полного бессилия.
   Со своего места поднялся Турушин. Прямой и могучий как великан из детской сказки. Подошел к столу начальника и спокойно взял свою корреспонденцию, а возвращаясь назад, тронул меня за плечо и сказал:
   - Спасибо, друг, но тут уж ничего не поделаешь. Судьбу наших материалов решает начальник.
   И тише добавил:
   - К сожалению, не всегда справедливо.
   Игнатьев между тем продолжал смотреть в мою сторону. И в наступившей тишине вновь раздался его хриплый дрожащий голос:
   - Тут и ваш материал. Большой, на восемь страниц. У вас там в дивизионном листке, может быть, такие и печатали, а у нас отдел информации, таких простыней мы не пишем.
   И как-то криво улыбнувшись высохшими губами, добавил:
   - Турушина расписали, сотрудника редакции. Хе-хе!..
   И майор двинул в мою сторону очерк. Я как ошпаренный подскочил и взял его. Игнатьев протер рукавом кителя стекла очков, выпрямился, как бы давая всем понять, что пугачевский бунт окончен. Все вернулись к своим делам, а я сидел еще с полчаса, потом решительно встал и пошел в отдел кадров к Макарову. Почему-то я в эту минуту думал, что очерк мой не понравится и редактору. Широко и уверенно шагал по коридору в дальний угол, где находился кабинет Макарова. Думал, вот сейчас зайду и скажу: "Оформляйте мне демобилизацию. Не заладилось у меня дело в вашей редакции. Видно, не судьба".
   Почти лоб в лоб столкнулся с редактором.
   - Ну, так... где ваш очерк?
   - Сейчас, товарищ полковник. Я принесу.
   - Хорошо, я пойду в буфет перекушу, а вы положите мне его на стол.
   Ничего и никогда я так сильно не желал в своей жизни, как того, чтобы мой очерк понравился редактору. Но именно теперь, мысленно перелистывая все его страницы, я вдруг явственно, с какой-то рельефной отчетливостью видел его несовершенство и даже детскую наивность. Начиная с названия "Зона". Так ведь это же лагерный термин! Там она бывает - зона. А я так обозначил одну из самых волнующих и романтических сфер жизни летчиков. Они поднимаются в небо, овладевают своим главным искусством - воздушным боем, а я - зона!.. Черт же меня дернул!.. А начало?.. Вскочила же в голову мысль показать эпизод на стадионе, Турушинскую подачу, а затем рефреном провести ее через весь очерк... Тут подача, а там... Трубицинская атака. Она, атака, конечно, впечатляет: идут на встречном курсе лоб в лоб два самолета. И в тот самый момент, когда вражеский истребитель, боясь столкновения, сворачивает и подставляет бок - Трубицин бьет по нему со всех стволов и превращает в решето. Таким приемом он сбил много вражеских самолетов. По всему фронту гремела тогда Трубицинская атака. Но и Турушинскую подачу знал весь спортивный мир и миллионы любителей волейбола. Однако вещи-то разные. Поделом высмеивал меня Игнатьев.
   Я при этой мысли даже вспотел. И вышел из комнаты, стал взад-вперед ходить по коридору. Вот, думаю, пойду сейчас к редактору и заберу очерк. Может, он еще из буфета не вернулся.
   Тут рысцой по коридору трусит пожилой толстяк Иван Иванович Артамонов - литературный секретарь. Гроза всех сотрудников редакции. Он ведь за стилем и грамотностью следит.
   Схватил меня за рукав.
   - Редактор тебя зовет. По очерку замечания хочет сделать.
   - Замечания? Так, значит, в корзину не бросил?
   Ничего не сказал Иван Иванович, подтолкнул к кабинету главного.
   Ступаю на ковер, делаю первый шаг. Почему-то вспомнилось, как во время войны мост бомбили. Мост маленький, самолет наш фанерный, Р-5 - для разведки предназначен, а мы с бомбами, да на малой высоте. А мост две зенитные батареи охраняют. И как вылетели из-за леса, батареи изо всех стволов по нас ударили.
   Но и там не было так страшно. Здесь же иду, а ноги подкашиваются. И в висках... точно молотками бьют.
   - Товарищ полковник! Капитан Дроздов прибыл...
   Махнул рукой редактор, улыбнулся.
   Смотрит на меня каким-то домашним взглядом, и так тепло, тепло. И голос его - мягкий, дружелюбный.
   - Да вы садитесь. Чего же стоять... Я знаете ли, читал ваш очерк и службу свою на Тихом океане вспомнил. Там я редактировал армейскую газету "Тихоокеанский сокол", ну, а летчики-балагуры чижиком звали. Тихоокеанский чижик, значит. Не обидно звали, а так, по-свойски. Я там тоже однажды с командиром дивизии летал. И тоже учебный бой какой-то был...
   Сделался серьезным полковник, взгляд устремил на лежащий перед ним очерк с идиотским названием "Зона". И тут-то вот сердце мое и совсем упало. Ну, думаю, из жалости он так ласков со мной. А сейчас скажет: "К сожалению, не получился очерк. Несерьезно все это. Видно, не по плечу вам работа у нас в центральной газете". И я уже ответ заготовил: "Отпустите домой. Я на завод поеду. Там до войны работал".
   А полковник не торопится приговор произносить; видно, жалеет меня. Потом опять глаза на меня поднял. Серые, большие - ну, точно, как у отца моего покойного. Но на этот раз смотрит внимательно и строго. И говорит:
   - Большая судьба ждет вас в журналистике. А, может, еще и писателем станете. Перо у вас ласковое, и сердце доброе. Красоту вы в людях ищете, теплых слов для них не жалеете. И что Турушина так описали - тоже хорошо. Пусть знают наши читатели, какие люди в редакции работают.
   Вышел из-за стола, подошел ко мне. Я встал и смотрю ему в глаза. А он обнял меня и долго этак держал, как сына, которого он ждал из дальних странствий. А потом легонько подтолкнул к двери.
   - Идите, работайте.
   Как только я вошел в комнату, Турушин подхватил меня за рукав и со словами: "Пойдем, покурим!", хотя оба мы не курили, потянул в коридор. А здесь предложил:
   - Пойдем в ресторан, выпьем.
   - Так ведь рабочий же день!
   - А-а, брось ты! Противно мне сидеть с этими жидами!
   - Жидами?
   - Ну, да - конечно. Майор Игнатьев, думаешь, русский? Он ведь тоже жид.
   - А Панна? - испуганно спросил я.
   - Панна? Черт знает, что она такое - Панна? Бабенка вроде неплохая. С ней легко, а вот национальность?.. Клещами не вытянешь из нее признание. Я раз по пьяному делу подступился к ней: ты роду какого будешь - не иудейка ли? Она смеется, головкой своей качает: "А хоть бы и жидовочка, так что - в космополиты запишешь?.." Ничего и никого она не боится. Муж - известный поэт, редактор журнала, а и отец, говорят, какой-то чин по части дипломатической. Посол вроде бы то ли в Англии, а то ли во Франции. Его, я слышал, сам Сталин уважает. Министром иностранных дел скоро будет. А это уж заставляет думать: министрами то иностранных дел еще со времени царского только евреи бывают.
   Задумались мы оба. Идем молча. А Турушин вдруг замечает:
   - Ты, Иван, знать должен: чем выше поднимаешься по служебной лестнице, тем чаще евреи дорогу перебегать будут. Надо выдержкой запасаться, закрывать себя глубже. Я в этом отделе три года работаю, а никогда не знаю, что они думают и что замышляют. Одно вижу: своих тянут. При каждой возможности тебя по носу щелкнут, а своему дорогу дадут. Меня съесть не могут: большой я, имя громкое: шевельни - гремит сильно. А шума они боятся. И света тоже. Ты вот как вступился за меня, голос возвысил - Игнатьев ниже голову опустил. У него на лбу пот выступил. Видел я. И Фридман, этот бес на метле, весь скукожился. Они всякой атаки боятся, думают тогда они: а с какой такой стати этот тип хвост на них поднимает? Вдруг за ним сила какая идет?.. Вот и тебя испугались. А как только к нам Артамонов зашел и сказал, что тебя редактор позвал, тут у нас в комнате тишина наступила, как в могиле. А Фридман тихонько вышмыгнул в коридор и по кабинетам стал шастать: что да зачем тебя редактор вызвал. А потом, вернувшись, что-то шепнул шефу, и тишина у нас до самого твоего возвращения воцарилась. Я же тебя на улицу вытащил - это для того, чтобы ты чего лишнего им не сказал. И вообще: их помучить надо. Пусть они до конца работы ничего не узнают, а когда мы в редакцию вернемся, ты делай вид веселого, беспечного человека. Улыбайся больше, всякие веселые вещи рассказывай, о разговоре с редактором - ни гу-гу. Они тогда уже и не от любопытства, а от страха сон потеряют. Га-га!.. Делай, как я тебе говорю. Я-то уж ихнего брата знаю.
   Пить я отказался, а Турушин выпил стакан вина и поел как следует. Незадолго до конца работы мы вернулись в редакцию.
   - Верстку читайте! - радостно воскликнул Игнатьев. И Фридман из своего угла весело возвестил:
   - Я вас по всей редакции искал, и в академию в буфет бегал. Думал, вы там на радостях кофе с коньячком попиваете.
   Я ничего не понимал, а Игнатьев, надвигаясь на меня горой, потрясал каким-то большим листом, повторял:
   - Верстка! Это же верстка вашего очерка. Редактор звонил, просил быстрее вычитать.
   Я взял листок со свежим, пахнущим типографской краской набором, прочитал заголовок "Трубицинская атака". Ничего не понял, но первые же строки гранки были мои - сцена на стадионе. Турушинские подачи. Я сразу понял: редактор дал моему очерку свой заголовок: "Трубицинская атака". И очень удачно, поразительно, как метко.
   Стал читать. Текст давался такой, каким я его и написал. Без малейшей правки! Может быть, она и была, но я не замечал - настолько был деликатен мой редактор, главный редактор газеты.
   Очерк получился большой, занял три колонки. И был складный, очень мне понравился - мой собственный очерк. Игнатьев почти выхватил у меня верстку, выбежал из комнаты. И Фридман что-то говорил, говорил. Но я только и услышал, как Турушин пробасил:
   - Поздравляю, старик! Ты забил гол с первой подачи.
   А Панна пододвинулась ко мне со своим стулом:
   - Молодец, Иван! Я знала, что дело у тебя пойдет. С первого взгляда поняла: хороший парень. Ты же фронтовик.
   Протянула мне руку, добавила:
   - Если уж сам редактор в номер отослал материал, значит, быть тебе спецкором. Жаль только, что сидеть уж ты со мной рядом не будешь.
   Не знаю, что было бы для меня лучше: выиграть миллион рублей или напечатать очерк "Трубицинская атака"? Эта небольшая зарисовка из жизни авиаторов той поры, которую я помимо своей воли сделал по всем законам малого литературного произведения, то есть рассказа, явилась ключиком, открывшим двери в волшебный мир не только большой журналистики, но и большой жизни. Меня узнали. Моя фамилия, как и фамилия воздушного аса Трубицина, запомнилась едва ли не всем людям, служившим в то время в частях и штабах Военной авиации. Тут можно вспомнить чье-то крылатое выражение: "Герой не тот, кто совершил подвиг, а чей подвиг описан". Амбразуры дотов закрывали многие солдаты, но мы знаем Александра Матросова, - о нем написан очерк; много партизан и партизанок повесили немцы во время войны, но в памяти нашей осталась Зоя Космодемьянская - о ней журналист Лидов написал очерк "Зоя". Мне скоро дадут задание написать о Гастелло, и я, изучая о нем материал, узнаю, что есть сотни случаев, когда летчики-герои направляли свои горящие машины, а случалось, что и не горящие, в скопление врага, и о многих из них писалось в газетах, но лишь капитан Гастелло врезался нам в сознание - потому что о нем не только было написано, но журналисту удалось написать о нем ярче, чем писалось о других.
   Мой очерк дал мне крылья: я получил право быть в журналистике, говорить со всеми на равных, претендовать на газетную площадь, за которую в центральных газетах, как, впрочем, и во всех других, идет постоянная и подчас драматическая борьба.
   На следующий день я пришел в редакцию и увидел в коридоре у стены группу людей. Тут был щит, на котором каждый день вывешивались слева "Лучший материал номера", в середине "Лучший материал недели" и справа - "Лучший материал месяца". В этом разделе висел вырезанный из газеты мой очерк. Между прочим, до конца месяца оставалось два дня, и я спросил у стоявшего рядом капитана:
   - А если завтра появится материал еще лучший?
   - Не появится, - ответил тот, - в этой колонке и вообще-то материалы появляются очень редко. Вон там, где "Лучший материал номера", вывешивают каждый день, а здесь... давно не было.
   После обеда к нам в отдел зашел человек с погонами инженер-полковника, вежливо поздоровался со всеми, а мне сказал:
   - Капитан, прошу вас, зайдите ко мне на минутку.
   - Сейчас?
   - Если можете - сейчас.
   Я обратился к Игнатьеву:
   - Разрешите?
   - Пожалуйста, - буркнул он недовольно.
   Я поднялся и пошел за полковником. Вошли в комнату, над дверью которой я прочел: "Начальник отдела боевой подготовки". "Боевики... гаврики", - вспомнил я. И еще я уже слышал, что этот отдел - главный в редакции, здесь работают опытные маститые журналисты. И что самая младшая должность у них - подполковничья.
   - Соболев Павел Николаевич, - представился мне инженер-полковник. И начал с вопроса:
   - Вы какое училище кончили?..
   - Грозненскую авиашколу. Получил аттестат штурмана военной авиации. Раньше нас называли летнабами - летчиками-наблюдателями.
   - У вас есть опыт боевой работы?
   - Почти нет. Я сделал всего несколько боевых вылетов. Потом попал в резерв, а из резерва в Бакинское Училище зенитной артиллерии. За четыре месяца нас сделали огневиками.
   - Странно! Тут, скорее всего, вредительство. В генеральном штабе были у нас масоны, - они, конечно, вредили.
   Так впервые я услышал слово "масон". Высказал и сам предположение:
   - Америка поставила нам мудреные пушки - "Бофорсы", командирам нужны были знания высшей математики, так я думаю, из этих соображений нас, летчиков, и еще группу подводников и отобрали. Я потом стрелял из "Бофорсов" - громоздкие это были системы, хватили с ними горя.
   - Может быть, и так. Но не исключаю и вредительства. Я в годы войны служил начальником вооружения воздушной армии, хватал за руку масонов. Зловредная это была публика.
   Я ничего не сказал об этой "публике", поскольку не знал о ее существовании, но, забегая вперед, замечу, что с полковником Соболевым мне суждено было общаться до самой его смерти в 1965 году, многое я узнал от этого человека, многим ему обязан. Тогда же без дальних предисловий он мне сказал:
   - Ну, вот - авиацию вы знаете не понаслышке, а теперь еще выяснилось и писать умеете - вам и сам Бог велел служить в нашем отделе. Будете старшим литературным сотрудником ведущего отдела, это должность подполковника. Тут и зарплата повыше, и звание вам присвоим. А?.. Соглашайтесь.
   Я был на седьмом небе, едва сдерживал радость и без всякого кокетства кивал головой:
   - Да, конечно, мне лестно, однако справлюсь ли?..
   - Ну, вот и отлично. С главным редактором я уже договорился, он сам предложил эту идею; пойдемте, покажу вам место.
   Рядом с его кабинетом - комната, такая же, как и в отделе информации, только здесь были три стола; один в левом углу у окна, пожалуй, самый удобный - он был пуст, и я понял: там мне придется сидеть. Но в первую минуту я взглянул на двух "гавриков". Один сидел у двери, как Игнатьев, другой - в правом углу, как Турушин. Оба они повернули ко мне головы и смотрели с удивлением. Взгляд их говорил: "Как! Его так быстро повысили?" А полковник, радостно блестя глазами и смачно пошевеливая губами, словно пережевывал кусок поджаренной молодой свинины, говорил сквозь смешок:
   - Вы нас не ждали, а мы пришли. Придется потесниться и принять пополнение. Вот он... боевой летчик, фронтовик, капитан, а фамилия его - Дроздов Иван Владимирович. А? Что вы скажете?.. У него и фамилия - небесная, летает. Дроздик - птичка невелика, но постоять за себя умеет. Так что не вздумайте клевать...
   Полковник от двери не отходил, но и не стоял на месте: он то выходил на два шага вперед, то возвращался и окидывал меня небольшими глазками; он и вправду чем-то напоминал милого забавного зверька, от имени которого происходила его фамилия. И было как-то странно видеть такого важного человека по-детски улыбчивым и добрым, не умевшим или не желающим скрывать радости от появления нового сотрудника.
   Я подходил к новым товарищам, пожимал им руку. Тот, что сидел у двери, представился:
   - Майор Деревнин Григорий Иванович.
   У окна:
   - Капитан Кудрявцев Сергей Степанович.
   Полковник воскликнул:
   - Ну! Жить в мире! Молодого капитана не обижать.
   И проводил меня к столу:
   - Приказ будет подписан сегодня. А там, у Игнатьева, вам делать нечего. У них работают ногами, у нас головой. Мы даем статьи серьезные, и очерки печатаем - вроде того, что вы написали.
   Полковник ушел, и в комнате воцарилась тишина. Первым ее нарушил капитан, сидевший напротив:
   - Заголовок удачный. Ее теперь, Трубицинскую атаку, изучать будут.
   - Где? - не понял я.
   - В частях. В истребительных.
   - А-а... Заголовок не я придумал. Видимо, редактор.
   - Сергей Семенович мастер придумывать заголовки, он только не любит это занятие, говорит, к концу работы голова болит. Наш-то брат не хочет шевелить мозгами, вот ему и приходится.
   - Мне, право, неудобно, что я заставил его поломать голову.
   Кудрявцев отклонился на спинку стула, в раздумье посмотрел в окно. Из него был виден двор Воздушной академии, там ходила строем небольшая группа офицеров.
   Капитан продолжал:
   - Заголовок - гвоздь любого материала, даже малой заметки. А уж если очерк... тут без хорошего заголовка и делать нечего. Заголовок, он как крылья, с ним корреспонденция полетит, а вот если нет заголовка... нет и ничего.
   Голос подал Деревнин - ясный, певучий:
   - В литературе бывает - хорошая книга, а заглавие никуда. И все равно: книга живет, потому как со временем люди расчухают, что написана талантливо. И тогда уж репутация о такой книге не по заглавию закрепляется, а по содержанию. Ну, к примеру, "Война и мир". Или "Анна Каренина". Писатель, когда заглавие хорошее не найдет, по имени главного героя книгу называет: "Клим Самгин", "Васса Железнова", "Коновалов"... Горький и вообще не умел заголовки находить.
   Я заметил:
   - Но писатель он хороший, я люблю Горького.
   На это Деревнин категорически проговорил:
   - Дурной человек не может быть хорошим писателем. Горький был лизоблюд, царедворец. Посетил лагерь заключенных. Люди там содержались в ужасных условиях, но рассказать об этом писателю боялись. И тогда выступил вперед мальчик и решительно заявил: "Я хочу с вами говорить". Горький выслушал, заплакал и уехал. Он даже не подумал, какая судьба ждет смельчака после его отъезда. В тот же день он был расстрелян. И вы хотите, чтобы я после этого уважал Горького? Да я теперь книжки его в руки не беру.
   Я, конечно, о Горьком ничего подобного не знал и не был готов выслушивать такие откровения. Для меня Горький - "буревестник революции", великий писатель. Больше того, он друг Ленина, а уж Ленин-то был не только для меня, а и для всего моего поколения выше Бога и солнца. Портрет Ильича я всю войну носил у сердца в партийном билете. Мне подобные рассуждения казались святотатством, я считал, что за них можно на Лубянке оказаться, но слова сказаны, я косо взглянул на майора: на груди у него светился академический ромбик - значит, академию закончил, ведает, что говорит. Скоро я узнал, что Григорий Деревнин еще и брат какого-то министра, у него, конечно, информация на высоком уровне идет. Но хорошо помню, как я переживал наскок на человека, которым я, как и всякий русский, гордился.
   Кумиры, идолы были величайшим изобретением Ленина, Троцкого и всех большевиков-евреев. Кумиров затем упорно и мастерски поддерживал на своих плечах и Сталин, очередной восточный человек на русском троне. Я говорю очередной, потому что революция привела в Кремль и посадила на трон восточных людей: Ленина, Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева и целый полк других евреев. Все они, как за дымовую завесу, прятались за псевдонимы: Ленин - Ульянов-Бланк, Троцкий - Бронштейн и так далее. Люди востока, древнее семитское племя. Отсюда их чудовищная, непонятная для русских жестокость, способность уничтожать миллионы людей, сотни тысяч храмов... Но все это нам откроется потом, десятилетия спустя, тогда же... Я был дикарем, молящимся на истуканов.
   Меня поддержал Кудрявцев:
   - Ну, это ты брось, Горького не трогай. Русский писатель, великий талант. Сбросим его с пьедестала, а там Маяковского скинешь - с кем останемся?..
   Капитан вышел из-за стола, прошелся от окна до двери, другой раз прошелся, а потом остановился посредине комнаты, оглядел нас и вдруг звонко хлопнул тыльной стороной одной руки о ладонь другой. И продекламировал:
   Недолго барахталась старушка!..
   Капитан был невысок ростом, крепко сложен, лет ему под сорок. По виду чисто русский человек. Я к тому времени, поработав в отделе информации с месяц, стал помимо своей воли вглядываться в лица людей: искал еврея. Там, в отделе информации, словно муравьи на лесной куче, клубились евреи. Одни шли к Игнатьеву, предлагали какие-то материалы, другие заглядывали к Фридману. Вначале я поражался количеством друзей, приятелей и знакомых у этого человека, а потом Турушин мне сказал: "Фридмана знают все в Москве, и Фридман знает всех". И я, сидя у двери, первым встречал каждого человека и провожал его. Разумеется, взглядом, поражаясь их сходству и однообразию речи. Они все сутулились и, войдя в комнату, как-то сторожко оглядывали нас, будто мы за спиной держали камень и вот-вот их ударим. С нами они вежливо здоровались и непременно улыбались. Я думал: а почему мы, русские, такие разные: один веселый, вот как и они, улыбчивый, другой серьезный, вежливо кивнет, но выражения лица не изменит, а третий и совсем тебя не заметит, пройдет к кому надо и во время разговора не улыбнется, сохранит серьезное, а может, даже и суровое выражение. Наш русский почти не говорит, а лишь что-то предложит или спросит и, получив ответ, уходит. Еврей же ведет себя шумно, суетится, часто взглядывает то на одного сотрудника, то на другого, и глаза его вопрошают, сверлят, ощупывают. Прислушиваясь к его разговору, я вдруг понимал, что дела у него нет, что зашел он к Фридману так, по пути, или по какому-нибудь пустячному поводу. И почти все они звонят по телефону; если аппарат занят у Фридмана, подойдет к Турушину, но чаще ко мне, - очевидно, по той причине, что я младший по чину, - и звонит. А, дозвонившись, долго и громко говорит, - и тоже ни о чем. В разговоре увлекается и перестает тебя замечать. Иногда и сядет на край стола: кричит, хохочет - словно филин в лесу. Каждый из них нес в нашу комнату шум и смутную тревогу. Я потом где-то прочитал, что "евреи любят шум и смятение". Именно, смятение. Удивительно точно сказано.
   К нам в комнату евреи не заглядывали. Но на второй день я увидел их, и сразу двух, и оба работали в нашем отделе, оба подполковники, оба Борисы.
   Первый вошел в отдел и протянул мне руку:
   - Давайте знакомиться: Никитин Борис Валерьянович. Заместитель начальника отдела боевой подготовки.
   Фамилия русская, а по лицу типичный еврей. Улыбался. И был шумный. Мне тоже хотелось ему улыбнуться.
   К концу дня к нам зашел второй подполковник Добровский Борис Абрамович. Этот на меня не взглянул и знакомиться не стал. По виду он тоже был еврей, но не типичный, а, как я теперь хорошо их различаю, полукровка. Матушка-славянка подмешала ему кровь и стать: роста он был выше среднего, черты лица правильные, брови от отца - густые, глаза черные. "Красивый мужик",- подумал я и не обиделся на то, что он меня не заметил. "Принял за постороннего", - решил я и продолжал перебирать бумажки, лежавшие в ящиках стола.
   Добровский был старшим литературным сотрудником отдела и, как мне скажут мои соседи, занимался статьями больших начальников. Он поэтому мало времени проводил в редакции и всегда говорил: "Был в Главном штабе". Деревнин заметил: "Выискивает там евреев и тащит их статьи. Отбиться не можем".
   Вспомнилось: чем выше ты будешь подниматься по служебной лестнице, тем чаще дорогу тебе будут перебегать евреи.
   Теперь я знал весь штат нашего отдела.
   В первый же день заметил, что Кудрявцев о евреях ничего не говорит; их для него как будто и не существовало. Зато Деревнин метал в их адрес ядовитые стрелы. Вообще-то он говорил мало, больше распространялся на все темы капитан, но Деревнин отпускал увесистые, как кирпичи, реплики, всякую беседу уснащал выводом, делал заключения. И его короткие фразы звучали завершающим аккордом - он, как вздох барабана, возникал там, где кончается такт и начинается другой, подчас рождающий новую музыкальную фразу. При этом голос его отнюдь не барабанный, наоборот: нежно-баритонный, приятный.
   Соболев позвал меня в кабинет. Гладил лежащую перед ним рукопись, говорил:
   - Вот статья - командир дивизии прислал; летчик он первоклассный, во второй воздушной служил, у Красовского, я с ним встречался. Статей он раньше, пожалуй, не писал. Размахнулся на полосу, а мы его вполовину ужмем. А? Ужать сумеешь?
   - Попробую, да ведь обижаться будет. Ему бы позвонить, договориться.
   - Мысль хорошая, позвони, скажи, что так-то и так, мол, придется сократить. Вот его телефон, адрес. Будет в Москве, пусть зайдет в редакцию. Статья-то полежит у нас. Их много, таких железобетонных блоков. Читатель их не любит, а печатать надо. Газета не может без них...
   - А ее разрыхлить можно, штампы поужать, фразы укоротить, а где-то и прямую речь подпустить.
   - Это в статью-то авторскую? Клюквочку развесить, да? Мне редактор о том же говорит, да как тут расковыряешь железобетон этот. Он, видишь, с чего начинает: "Гениальный вождь всех времен и народов Генералиссимус Сталин Иосиф Виссарионович..." Ну, как же тут укоротишь?
   - А очень просто - напишем "Товарищ Сталин". Можно же так?..
   Полковник испуганно взглянул на дверь - не идет ли кто? И на стуле заерзал. Малиновые губы шевельнулись, глаза сощурились...
   - Да, да, но - потише. Тут у нас слухачей много. И стучат и пишут, но вообще-то покороче, пожалуй, можно. Смысл-то остается тот же...
   Он снова посмотрел на дверь. Склонился ко мне через стол:
   - Только ты того... Говорить об этом не надо. Делай, но по-тихому. Недавно у нас собрание было, так полковник Шишов про одного журналиста сказал: "У него в статьях Сталина мало". Не любит он журналиста этого, ну и... сказал. А тот, бедный, перепугался, неделю не спал, ареста ждал. Ну, и - в больницу слег.
   - Я вас понял, товарищ полковник. Конечно, о вещах таких зачем распространяться?
   - Ну, то-то ж. Бери статью, делай.
   Я позвонил в Подольск, в штаб дивизии. Сказал автору, что статью будем готовить, только сократим почти наполовину, если он не возражает.
   В трубке радостный голос:
   - Конечно, конечно. Я не Чехов, писать коротко не умею.
   Я наседал:
   - Скучновата она. Я бы хотел ее поправить, сделать повеселее, чтобы летная молодежь читала.
   - Конечно, конечно! - кричала трубка. - Я буду только рад. Лишь бы не бросили в корзину.
   - Кое-что подсочиню за вас - можно?
   - Ради Бога! Но когда будет готова, позвоните мне, я приеду, почитаю. Ладно?
   - Договорились.
   Пять минут разговора, а расстались почти друзьями.
   Решил я и здесь, в центральной газете, которую читают летчики и техники военной авиации, и работники штабов, генералы и даже маршалы, применить опыт своей дивизионки, где мы старались каждую заметку делать яркой, броской и непременно интересной. Я потом в конце пятидесятых буду учиться в Литературном институте и там услышу формулу искусства: все жанры хороши, кроме скучного. Формула родилась несколько столетий назад, и ее автор, кажется, французский теоретик Буало, уже и в те далекие времена проник в самую глубину человеческой психики, в те сферы нашего подсознания, где заложено вечное стремление к новизне и красоте, наше желание бежать за образцами и при этом стать сильнее своих отцов, красивее и совершеннее. Газетчики не знают этой формулы, но почти все понимают, что читателю подавай истории, интриги, забавные случаи. Потому-то самая маленькая заметка, кратенькая информация несет в себе изначальные формы рассказа, то есть художественного произведения: идею, сюжет, композицию и язык как строительный материал. Счастливец может радоваться, если ему удается остроумная фраза, народная мудрость, своя собственная языковая находка. А поскольку во мне еще с детства зашевелился вирус литератора, я с первых шагов журналистской жизни не переносил штампа, истертой, избитой фразы, вроде "Новых успехов добились бойцы в учебно-боевой и политической подготовке...". Я как наткнусь на подобную фразу, так и стремлюсь ее переправить, подменить другой, свежей или хотя бы редко встречавшейся. Потом у меня созреет убеждение, что в этом-то как раз и заключается вся суть журналистского мастерства. Журналист - тот же писатель, и на генетическом уровне он стремится "пропеть" свою заметку, статью, очерк как можно ярче, красивее и выразить мысли новые, важные, глубокие. Желание это у всех одинаково, а если не у всех хорошо получается, то это уж зависит от степени таланта.
   Четверть века я проработал в журналистике; ни из какой газеты или журнала не уходил по своей воле - с одного места на другое меня переводили, и сегодня могу сказать: с падением всего уклада жизни при "демократах", оказавшихся мелким жульем и воришками, упала до самого низкого уровня и отечественная, русская журналистика. Больно видеть газеты, пестрящие пошлой болтовней о ресторанах, ночных бабочках, казино и стиральных порошках, они еще и потеряли все жанры и формы подачи материала, уронили прекрасный русский язык, наработанный многими поколениями журналистов, подменили его сорочьей трескотней полуместечкового еврейского жаргона. Ныне в газетах может работать всякий мало-мальски грамотный человек, лишь бы он был евреем. Журналистика повторила участь русской литературы, в которую в двадцатые годы хлынула орда одесских крикунов, о коих метко сказал Константин Федин: ныне всякий полуграмотный еврей - уже писатель. А замечательный философ и литератор Василий Васильевич Розанов примерно в то же время так описал это наваждение в нашей истории: "Еще двадцать лет назад, когда я начинал свою литературную деятельность, "еврей в литературе" был что-то незначительное. Незначительное до того, что его никто не видел, никто о нем не знал. Казалось - его нет. Был только один, одинокий Петр Исаевич Вейнберг, переводчик и автор стихотворений, подписанных "Гейне из Тамбова". Только двадцать лет прошло: и "еврей в литературе" есть сила, с которой никто не умеет справиться... Через издательство, через редактуру нельзя торкнуться ни в какую дверь, чтобы через приотворенную половинку ее ни показалась черная клиновидная бородка, как на рисунках пирамид в Египте, с вопросом: "Что угодно? Я секретарь редакции Захаров. Рукопись? От русского? Перевод!!? Извините, у нас свои сотрудники и от посторонних мы не принимаем"".
   Я пришел в редакцию столичной газеты еще через тридцать лет после нарисованной Розановым картины. Газета военная; в военной журналистике как-то еще держался дух русского слова, где-то по углам редакций еще шевелился русский человек. К тому ж момент для меня сложился счастливый: кампания борьбы с космополитизмом только прошла. Не шибко она их задела, но все же вымела кое-кого из контор и редакций. Шапиро на кадрах в "Красной звезде" уцелел, а для майора Макарова в "Сталинском соколе" кресло освободили. Он-то меня за ручку и привел в редакцию, в отдел информации сунул. А там местечко для Сени Гурина держали. Не сломай я им эту малину, он бы уж там сидел, и им бы осталось вытолкнуть чемпиона мира, что бы они и сделали любым способом. Сюда я пришел, а и тут уж, как я потом понял, готовился на вылет Гриша Деревнин. Остался бы один-одинешенек Сережа Кудрявцев - впрочем, не опасный для них, потому как запах от него шел свой, родной - жена-то у него, как я вскоре узнаю, из них же, евреев. Он потому смущенно опускал голову, едва только неистовый Деревнин выстреливал очередной заряд в адрес вездесущего, всепожирающего племени.
   Однако же мы отвлеклись в область дидактики и грустных размышлений по поводу явлений, ставших для России сущим бедствием, подрезавших ей крылья, остановивших ее полет к неизвестно каким высотам. Болит и кровоточит рана от сознания, что ни отцы наши, ни мы не сумели прервать распространение чумы и тем приостановили рост нашего любезного русского народа. Простите нас, миллионы неродившихся малюток - наших сыновей, дочерей и внуков, не ступивших ножонками на землю, не вдохнувших воздух, не увидевших солнца, лесов и полей от нашей дури и беспечности. Всех врагов отбивали мы на поле брани и жизней своих ради вас не жалели, а тут помрачило наш разум сладкоречие чертей и бесов, отшибло память, вышибло дух телевизором и рок-поп-какофонией. Простите, хотя мы и знаем: прощения нам нет, и нет конца страданиям сердца от сознания этой вины.
   А тем, кто все-таки родился, расскажу о том, как все было, как мы старались уберечь свое Отечество, сохранить дух и разум - как выдирались из мрака лжи и чужебесия, как теряли остаток сил, но и до сих пор еще сохранили веру.
   Итак, судьбе было угодно, и я пришел в редакцию. Хорошо бы, конечно, чтобы не я один явился на подмогу русским в столичную журналистику, а и вся бы моя батарея, весь бы наш полк, но друзей моих боевых рядом со мной не было. Вернувшиеся с фронта товарищи, - те три процента из сверстников моего поколения, уцелевших в войне, - пошли на заводы поднимать страну, поехали в колхозы сеять, пахать и жать. Игнатьева, Никитина, Фридмана и Добровского надо было кормить, а поесть они, как я успел заметить, не дураки.
   Для меня и моей семьи настало время материального достатка; я теперь получал хорошую зарплату - три с половиной тысячи, да плюс хлебные и квартирные, в ту пору эти надбавки нам еще сохраняли. Большим сюрпризом для нас с Надеждой явились гонорары. Если раньше я их зарабатывал на стороне, то теперь их платила мне и родная газета. За спортивную подборку из Энгельса нам выписали по триста рублей, а за очерк я получил тысячу двести. Игнатьев начислил за него шестьсот, а редактор эту цифру удвоил. В среднем я теперь стал получать пять тысяч рублей в месяц. Деревнин сказал: "Это зарплата министра первой категории". Министру третьей категории, например социального обеспечения или культуры, платили три тысячи шестьсот рублей, секретарю обкома партии третьей категории, таким как Полтавской, Псковской областей, платили тоже три тысячи шестьсот рублей. Уборщица получала семьсот, средний рабочий на московском заводе тысячу восемьсот... такие тогда были зарплаты.
   Самая большая разница - в шесть-семь раз. Разница между рабочим и министром - в два-три раза. Выдерживался принцип социализма; думаю, очень справедливый принцип. Демократы установили новую систему оплаты труда. Рабочий получает шестьсот-восемьсот рублей, генеральный директор кампании тридцать-пятьдесят тысяч долларов, столько же берет себе директор банка. Разница более чем в тысячу раз! Вот она - визитная карточка демократии.
   Вспоминается фраза, оброненная гениальным юношей Добролюбовым: история развивается по пути прогресса. Хорошенький прогресс, когда обрушена и лежит в развалинах величайшая империя, а на небольшую славянскую страну Югославию точно дождь сыплются ракеты.
   И все-таки Добролюбов прав. Величайшие беды и разрушения - плата за нашу слепоту и беспечность. Тысячи статей и книг о вредоносности еврея не могли подвинуть нас к принятию мер против этой опасности, и только потери миллионов братьев-соотечественников в годы репрессий, а затем и сама "погибель земли русской" открыли нам глаза на еврея. Мы его увидели, узнали и теперь перед всем человечеством встал вопрос: "Одолеют ли русские Антихриста?". Если не одолеют - лежать в развалинах всем странам Европы, а затем и Африки, и Америки, захлебнуться ядовитой жижей из отравленных рек и морей всем народам мира - в том числе и самим евреям.
   Как и во все времена истории, на поле битвы выходит русский народ. Ныне он ослаблен алкоголем и наркотиками, придавлен нуждой и болезнями, зачумлен и развращен бесами с телеэкрана, но все же еще русский, все же еще не забывший своих отцов и дедов - князей Александра Невского и Дмитрия Донского, царя Петра и святителя Сергия Радонежского, спасителей Руси Минина и Пожарского, Суворова и Кутузова. Помнит героев новейшей истории Дмитрия Карбышева и Николая Гастелло, Александра Матросова и молодогвардейцев, Покрышкина, Сафонова и Кожедуба. Горит еще в сердце каждого русского огонь отваги и ненависть к врагам Отечества. Знает мир, что и сегодня спасение ему может прийти только из России - от народа русского, от славян, душа которых обращена ко всем людям, пронизана светом солнца и величием Бога.
   Но это общее, это думы о делах вселенских. Дела же мои собственные обращались в тесном кругу редакционных товарищей и в кругу семейном.
   Прошли три первых месяца жизни в столице, и нам нужно было согласно уговору искать новую квартиру. И мы переехали с Даниловской площади в район Красной Пресни, сняли комнату в большой коммунальной квартире, где теснилось двадцать семейств и по утрам стояли в очередь к газовой конфорке и в туалет. Впрочем, жили дружно и весело.
   Надежда купила себе красивую одежду, во все новенькое нарядила Светлану, а я купил своей дочурке большую говорящую куклу. Жена моя, чуткая к моему настроению, как-то сказала:
   - Я теперь становлюсь настоящей москвичкой, а то все время думала, что нам опять надо будет ехать во Львов или Вологду.
   - Почему ты так думала?
   - А видела: что-то у тебя не ладилось, и я беспокоилась.
   - Ты права. Моя работа в большой газете не сразу заладилась.
   - А теперь?
   - Теперь будто все устроилось. Меня повысили, и мы будем получать больше денег, так что ты можешь побаловать нас со Светланой вкусной едой и даже покупать мороженое. А ты скажи, пожалуйста, я по-прежнему воюю во сне или стал потише?
   - Ты теперь редко подаешь свои команды. Я давно хотела спросить, а что такое "Темп пять!" Ты часто выкрикивал именно эту команду.
   - А это когда на объект, который мы охраняли, или на батарею совершается звездный налет, то есть с четырех сторон атакуют самолеты. Тогда я задаю орудиям самый высокий темп стрельбы.
   - А-а... Понятно! Ну, слава Богу, ты теперь во сне не подаешь и эту команду.
   Да, после войны мне часто снились танки, самолеты, а то и бегущая на батарею пехота. Мы тогда били изо всех стволов и, к нашему счастью, всегда отбивались. Эти-то атаки вдруг оживали передо мной во сне, и я тогда подавал команды, чем немало пугал свою молодую супругу. Сны такие меня чаще посещали во времена беспокойные, когда нервы мои взвинчивались на работе, и положение казалось не менее тревожным, чем на войне. Теперь же в отделе боевой подготовки я работал несравненно больше, но работой моей были довольны, и мир мне казался прекрасным.
   С каждым днем становились все лучше мои отношения с полковником Соболевым и капитаном Кудрявцевым. С главным редактором я встречался редко, только на совещаниях, но он обо мне на редакционной летучке сказал: "Вот тот счастливый случай, когда конкретное знание летного дела совпало с умением красиво по-писательски подавать материал". А меня однажды, встретив в коридоре, взял за руку и тепло проговорил: "Очерк ваш мне понравился, я вам персонально буду давать задания". И такое задание я скоро от него получил: принародно, опять же на летучке. Редактор приехал из Главного штаба, где Главком сообщил, что теперь комиссары эскадрилий будут назначаться из летчиков. Это было ново: летающий политработник. И летать он должен так же хорошо, как командир эскадрильи или командир полка. Сидевший со мной рядом Турушин сказал: у нас в спорте это играющий тренер. А редактор продолжал: мы должны теперь много писать о комиссарах и показывать их в деле - в полетах. Нужны очерки: яркие, сильные - и такие, где бы изображалась летная работа.
   Редактор оглядел специальных корреспондентов. Их было пять, и держались они особняком, четыре полковника и один подполковник. Все они маститые журналисты, работавшие в газете еще во время войны; иные уж мнили себя военными писателями. Они сейчас ждали, на кого падет выбор редактора, но он, переведя взгляд на меня, сказал:
   - Вы, капитан, поедете в Латвию, там комиссаром эскадрильи назначен воздушный ас Радкевич - о нем напишите серию очерков. Места жалеть не станем. Пишите подробно, но - интересно, так, чтоб не было скучно. Очерки будут с пристрастием читать офицеры и генералы Главного штаба. Важно показать, что нам эта задача по плечу.
   Это был момент, после которого я для специальных корреспондентов перестал существовать. Они в мою сторону не смотрели. И на приветствия мои едва кивали, а в другой раз и совсем не замечали. Журналисты, как артисты; они мечтают о первых ролях и ревниво относятся к тем, кому эти роли предлагают. В моем же случае была особая ситуация: я был молод, имел небольшое звание. Седовласые полковники, исколесившие в годы войны все фронтовые дороги, написавшие десятки очерков, и таких, которыми зачитывались, которыми восхищались, - они меня невзлюбили "с первого взгляда" и, наверное, окрестили выскочкой.
   Выехать мне предстояло через три дня. Туда должен был лететь командующий Военно-Воздушными Силами Московского военного округа генерал-лейтенант Василий Иосифович Сталин. Он позвонил редактору и просил включить в группу сопровождавших его офицеров корреспондента. Много позже я узнаю, что он при этом сказал: "Такого, чтоб умел отличить хвостовое оперение от элерона".
   В тот же день Кудрявцев пригласил меня к себе:
   - У меня завтра дома маленькое торжество, хотел бы видеть и тебя с супругой.
   Я поблагодарил и обещал приехать.
   Кудрявцевы жили в Перловской - это старый дачный поселок в пятнадцати километрах от Москвы по Ярославской дороге. Ныне через него прошла кольцевая шоссейная дорога, но поселок уцелел, стал еще оживленнее. Тогда же там было тихо, от ветхих деревянных домов, просторных двухэтажных дач веяло недавно отлетевшей жизнью, ароматом чеховских вишневых садов, грустным шелестом бунинских дворянских усадеб.
   На краю поселка стоял двухэтажный деревянный дом, построенный по типу бараков, которые в тридцатых и сороковых годах во множестве ставились по всей русской земле; народ валил из деревни в город, надо было его растолкать в маленьких клетушках. Я уже знал, что жена Кудрявцева служила в ЧК, была какой-то разведчицей - ей во время войны и предоставили небольшую двухкомнатную квартирку.
   Шумно, весело было в гостиной, когда мы явились, и Сережа стал представлять нас гостям. Первым поднялся с дивана и двинулся ко мне как гора красивый могучий мужчина в гражданском дорогом костюме, в белой рубашке с галстуком, на котором в свете электрической лампочки светилась бриллиантовая булавка.
   - Знаю, наслышан - все друзья Сереги - мои друзья.
   И как клещами сдавил мне руку. Это был Михаил Иванович Буренков, корреспондент "Правды", известный в то время едва ли не в каждой советской семье. Он недавно во время кампании по борьбе с космополитами писал фельетоны о евреях. Его будто бы приглашал сам Сталин и лично давал инструкции. А потом в какой-то гостинице сионисты устроили с ним драку и делали вид, будто он их, бедных и слабых, избивает. Кинооператоры снимали его, и затем в западных газетах появились статьи с изображением этой драки. Заголовки статей кричали: "Буренков пустил в ход кулаки".
   Тепло и дружески встретила нас хозяйка дома - Анна Кудрявцева, женщина лет тридцати, цыганисто-черная, стройная, с обворожительной улыбкой, знавшая силу своего обаяния. Я слышал, что она имеет звание капитана органов безопасности, но здесь была в коричневом костюме и светло-желтой кофте с отложным воротником. Кругленькая головка с волнистыми волосами ладно сидела на длинной лебединой шее, - у меня мелькнула мысль: "Еврейка", и стало вдруг понятно, почему Кудрявцев помалкивал о евреях, но, впрочем, едва мы сели за стол и я рассмотрел трех ее сестер и мужей - все были чистыми славянами, и мое подозрение рассеялось. Был среди гостей дядя лет пятидесяти в погонах подполковника органов безопасности - этот сильно смахивал на еврея, но я к нему не пригляделся, не понял этого, да и вообще, надо сказать, что мне хотя уж и перебегали дорогу евреи, но я против них не имел тогда ни зла, ни предосторожности. Наверное, этим можно и объяснить нашу расслабленность, когда все мы, выпив коньяк и вино, вдруг разговорились и стали метать стрелы даже через стены Кремля. А начал критику властей Сережа. Он недавно был в гостях у своей тети в деревне, а перед этим ездил в Узбекистан на соревнование планеристов, и стал рассказывать нам о том, что узбеки на сборе хлопка получают четыре рубля за трудодень, а его тетя все годы после войны, не разгибаясь, работает на полях Орловщины, а выписывают ей на трудодни по восемь копеек, то есть работает она бесплатно.
   - Вот вам наша политика в сельском хозяйстве! - заключил Сережа.
   Я тоже, будучи в Энгельсе, что-то слышал о бесплатной работе моих земляков-саратовцев и о том, что в русских колхозах установлен режим крепостного права - там паспорта находятся в сейфе у председателя колхоза, и он их никому не выдает. Что-то и я сказал на эту тему. И тут вдруг поднимается подполковник, выходит из-за стола и, обращаясь к хозяйке, громко с дрожью в голосе вещает:
   - Я не понимаю, Аня, что за публика собралась в твоем доме? Ты говорила, будут журналисты, а тут я слышу речи какие!
   И направился к выходу. И уже готов был взяться за ручку двери, как раздался зычный бас Буренкова:
   - Подполковник! Вернитесь на место!
   - Это еще что такое? - возмутился офицер.
   - На место!
   Тот нехотя сел на свой стул.
   - Ну? Что вы мне скажете? - метал искры из черных глаз.
   - Вы нам только что говорили о кремлевских руководителях, о беспорядках в стране, а теперь испугались и хотите свалить такие разговоры на нас. Не выйдет! - грохнул по столу кулаком Буренков и встал. Подполковник приоткрыл рот от изумления, сжался. Буренков продолжал:
   - У меня свидетели, - обвел всех взглядом, - а вы один. А теперь идите! Вздумаете болтать - пущу на распыл! Не забывайте, меня сам Сталин недавно на беседу приглашал.
   Подполковник побелел, на лбу выступила испарина, он как-то криво улыбнулся:
   - Я вас попугал, а вы уж и поверили. Я только об одном вас попрошу: осторожнее надо о политике партии и правительства. Мало ли что на уме у ваших слушателей. А что до меня... Не волнуйтесь и не бойтесь. Аня меня знает, я человек надежный.
   Подполковник остался, но мы уж теперь сидели молча. О чем бы ни заговорили, все не клеилось, и мы скоро разошлись.
   Таков был у нас с Надеждой первый выход в свет.
  
   Глава шестая
  
   Счастье редко бывает безоблачным, а если и случается таковым, то чаще всего ненадолго. Конец моей беспечной жизни в газете "Сталинский сокол" возвестил Фридман. Он как-то забежал в отдел, подсел к моему столу и этак тихо, будто речь шла о пустяке, сказал:
   - Чумак будет выступать на партийном собрании.
   Я сделал большие глаза, очевидно они выражали: "Ну, и что? А я тут при чем?" Но Фридман на меня не взглянул и, следовательно, моего удивления не заметил. Спокойно продолжал:
   - Изучает твои очерки.
   А это уже меня касалось. Я к тому времени опубликовал три или четыре очерка, о каждом из них на летучках высказывалось хорошее мнение, но полковник Чумак, как я уже знал, ни о ком ничего хорошего не говорит. Он всегда критикует. И двух журналистов и писателя Недугова заклеймил страшным ярлыком: "У них мало Сталина". Это был удар ниже пояса; от такого обвинения никто не мог защитить, и оно касалось не только обвиняемого, но и заведующего отделом, по которому проходил материал, и ответственного секретаря, подписавшего его к печати, и заместителя главного редактора, дежурившего по номеру, и самого главного, который в ответе за все происходящее в газете. Чумак заведовал отделом партийной жизни и был как бы негласным комиссаром редакции. Его боялись.
   Я взял подшивку и просмотрел все свои материалы: Сталина в них и вообще не было. Холодок зашевелился у меня под кителем, мне сделалось не по себе. Я вспомнил кожаное пальто генерала Кузнецова, сиротливо висевшее в академии на вешалке. Ползли слухи о том, что расстреляли Вознесенского. Академик! Председатель Госплана СССР, а его - расстреляли. Служил я во Львове, затем в Вологде - там об арестах почти не слышал, а здесь, в столице...
   Хотелось пойти к Фридману, спросить: "Ну и что, что нет у меня Сталина? А зачем же без повода трепать его имя?.." Но, конечно же, не пошел. Хотел заговорить с Кудрявцевым об этом, с Деревниным... - тоже не стал. Но Деревнин слышал наш разговор с Фридманом, сказал:
   - Чумак опасный человек. Ему на зуб лучше не попадать.
   Я беспечно заметил:
   - Вроде бы я ничего плохого ему не делал.
   - А это неважно. Есть люди, которые испытывают удовольствие от страданий жертвы. Он ведь знал, что у Недугова больное сердце, - знал и ударил. Под самый дых. И тогда, когда тот, бедный, и без того едва держался на ногах. Он только что написал свой очередной рассказ, истратил весь запас энергии, набирался сил, а он его в нокаут; возвестил на летучке: "Мало Сталина". Да у него и совсем нет товарища Сталина, - видно, по сюжету не было нужды упоминать имя великого вождя, но Чумаку без разницы: мало и все тут! Ну, Недугов и совсем разболелся, в госпиталь попал. Два месяца лежал. После того вот уже полгода прошло, а он за рассказ не берется.
   - А он редко пишет рассказы?
   - Четыре рассказа в год выдает. Такой уговор был с редактором. Пробовали других писателей, да они авиации не знают, не получается у них, а этот вроде бы механиком где-то служил. Он рассказы не пишет, а составляет по всем правилам русского языка и литературной теории: интрига, сюжет и т. д. Потому и долго пишет: два-три месяца на рассказ у него уходит. А поскольку он хворый, то силы-то его и покидают. Он после каждого рассказа лежит долго, отходит, значит.
   Мне захотелось прочесть рассказ Недугова, но голова не тем была занята. Страшные слова "Мало Сталина" сверлили мозг, заслонили весь свет. Только что я был весел, бойко отделывал очередную статью, собирался зайти в отдел информации за Панной и пойти с ней в ресторан обедать, как мы продолжали ходить каждый день, а тут на те... Чумак роет носом, очерки изучает.
   К Панне я зашел, и мы с ней отправились в ресторан "Динамо". Как только вышли из редакции, сказал ей о Чумаке. Она махнула рукой:
   - А ты, как только он тебя обвинит, выходи на трибуну и благодари его. Скажи, что это мое серьезное упущение, и я, сколько буду работать в журналистике, никогда не забуду об этом и уж больше не совершу такой серьезной ошибки.
   Она рассмеялась и добавила:
   - Мой муж работал с ним в журнале "Коммунист". Так Чумак и там все кидал такой упрек: "Мало Сталина". Здесь он тоже... Человек уж так устроен.
   И еще сказала:
   - Маленький он, ниже меня ростом, и делать ничего не умеет. Они, такие-то, все себя чем-нибудь да утверждают. Чумак и схватился за это, пугает всех.
   Панна взяла меня за рукав, потрепала:
   - Да ты не трусь. Не было еще того, чтобы по такому обвинению замели кого-нибудь. Не было!
   - Спасибо, Панна. Ты камень свалила с плеч. Я-то уж сухари сушить собрался.
   Потом уже за столом в ресторане признался ей:
   - Вот штука какая! На войне снаряды рядом рвались, пули жужжали, а такого беспокойства, как здесь, не испытывал. От какой-то пустячной заметки, если что не так, вся душа изболится, места себе не находишь... А?.. Как это понять и объяснить?
   - А так и понимай: совестливый ты больно. И гордый. Во всем первым хочешь быть, а это зря. Живи как живется, люби вот, как Турушин, хороший бифштекс, ходи на стадион, на футбол, заведи любовницу...
   - Разве что? Так я и жить буду.
   Удивительно хорошо мне было с этой женщиной. Вот сказала несколько слов, а я снова свет увидел. И думать забыл о Чумаке. И в будущей своей жизни не раз мне придет в голову мысль о пагубе страха. Стоит его запустить в сердце, как тебя всего изъест, жизни лишит. А поразмыслишь на трезвую голову - дело-то выеденного яйца не стоит. Очень это важно - стоять на страже и не пускать в душу страх.
   На следующий день я позвонил Панне и сказал, что иду обедать, и что если она хочет, подожду ее у выхода из редакции. Мы встретились и не спеша пошли в ресторан. В природе догорал первый осенний день, листва на деревьях приобрела золотистый цвет, местами отрывалась и лениво падала, устилая землю солнечными пятнами. Мы шли и думали каждый о своем. Я перебирал в уме способы мщения Чумаку - за Недугова, за тех ребят-журналистов, которым он попортил много крови. И, повернувшись к Панне, проговорил:
   - Как бы угомонить этого мерзавца?
   - Ты о ком - о Чумаке?
   Она, кажется, впервые назвала меня на ты. И продолжала:
   - А я придумала, как это сделать. Выступлю на собрании и выскажу все, что о нем думаю.
   - Ни в коем случае! - испугался я. - Не надо этого делать!
   - Да почему? Сколько же можно его терпеть? У меня козыри есть: расскажу, как он травил тем же способом журналистов в "Коммунисте". И скажу, что если не прекратит шантажировать людей, напишу письмо Сталину. Иосиф Виссарионович знает моего мужа, и он мне поверит.
   - И все-таки не советую этого делать. Боюсь за вас.
   - Опять боюсь, опять страх! Ну, и мужик ныне пошел! Вы как с войны вернулись, так и в трусишек превратились. Видно, страху там натерпелись. Я на войне не была, а вот теперь начну воевать.
   Собрание состоялось в тот же день вечером. Чумак выступил с длинной речью и много говорил о моих очерках. Он находил, что писать я умею, но стиль мой несерьезный, "такой легкий фривольный стиль..." Почему-то так и сказал: "фривольный". И прибавил: "Эти два притопа, три прихлопа не годятся для центральной газеты". А вот ярлык "Мало Сталина" Чумак припас для другого журналиста - специального корреспондента, недавно окончившего политическую академию, майора Камбулова. Чумак, "разгромив" меня, сделал паузу, набрался духу и пальнул своим главным снарядом:
   - А вот у Камбулова мало Сталина! - и он поднял высоко над головой газету, очевидно с очерком Камбулова, и долго тряс ею, угрожающе оглядывая нас светло-голубыми водянистыми глазами. И потом с видом Наполеона, одержавшего очередную победу, сошел с трибуны.
   Не успел Чумак вернуться на место, как с первого ряда поднялась Панна и, не спрашивая разрешения председателя, направилась к трибуне. Шла, не торопясь, приподняв свою круглую, хорошо прибранную головку. И так же неспешно обвела взглядом своих прекрасных глаз сидящих товарищей. И сказала так:
   - Я беспартийная, и поднимаюсь на эту трибуну первый раз, и хочу сказать несколько слов в защиту тех, кому так жестоко наносится душевная травма. Мне мой муж рассказывал, что, когда он работал в "Коммунисте", у них был сотрудник, который ничего не умел делать, но зато одной только короткой фразой мог больно ранить журналиста. Он для своих ужасных спекуляций использовал имя святого, всеми любимого человека. Ну, сотрудникам надоело терпеть от него обиды, и они обратились к редактору с просьбой освободить их от этого тирана. Редактор его уволил, но он попал в еще больший редакционный коллектив и с прежней яростью продолжает терроризировать товарищей. К сожалению, из мужчин еще не нашлось смельчака, который бы поставил его на место. Но я заявляю, что если этот зловредный человек, который еще имеет обыкновение других называть "гавриками", не утихомирится, я приму к нему решительные меры.
   И сошла с трибуны. Собрание словно онемело. Как деревянный, сидел и председатель. Потом раздались смешки, зал оживился, и кто-то даже захлопал в ладоши. Все знали, кто недавно сотрудников отдела боевой подготовки назвал "гавриками", и знали также, что Чумак пришел в "Сталинский сокол" из "Коммуниста" и что с ним "произошла какая-то история".
   К Чумаку потом никто не возвращался, а забегая вперед, скажу: его как бабка заговорила - он после этого уж никому не вешал страшного ярлыка. И вес его в редакции упал до нуля - его уж никто не принимал всерьез. Да, кажется, и на собраниях он больше не выступал.
   Панну и без того уважали в редакции, но после этого эпизода ею восхищались. Я же, очутившись с ней наедине по пути в ресторан, прижал к себе ее головку и крепко поцеловал в щеку. Она покраснела, глаза ее сияли, из чего я понял, что мой поцелуй ее не обидел.
   Я теперь не только восхищался ее внешностью, но и глубоко уважал за ум, благородство и смелость.
   Как-то я сказал ей:
   - Я, кажется, полюбил тебя, Панна. Что же делать мне со своей любовью?
   Она ответила просто и - загадочно:
   - Это счастье, если к человеку приходит любовь.
   Некоторое время мы шли молча. Потом, сияя своими грустными глазами и ослепительно улыбаясь, добавила:
   - Мне твоя любовь не мешает.
   А через минуту еще сказала тихо и сердечно:
   - Совсем даже не мешает.
   Видеть ее каждый день, слышать ее голос, ходить с ней в ресторан - это было действительно счастье, - еще одно счастье в моей жизни. И не знаю, что было для меня важнее: тихая, мирная семья с моей Надеждой - юной северной красавицей, блондинкой в отличие от Панны, прелестной дочуркой Светланой, которая со слезами провожала меня на работу и с криками радости встречала, или дружная семья товарищей в редакции, где меня все больше и больше любили, по крайней мере мне так казалось, или все более тесное общение с русским языком, который мне, едва я склонялся над чистым листом, заменял все радости жизни и был самым близким другом, источником восторга и упоения, или, наконец, Панна, эта мудрая, как дюжина старцев, недоступная, как вершина айсберга, и чистая, как небо над северным полюсом, женщина? Пожалуй, все это вместе взятое и было счастьем моей новой жизни - в Москве, в редакции газеты "Сталинский сокол".
   Перед отъездом в Латвию меня пригласил главный редактор. Он, как и обыкновенно, сидел за своим огромным дубовым столом, читал гранки. Со мной говорить не торопился, давал время собраться с мыслями, успокоиться и затем на холодную голову воспринимать все, что он мне скажет. А мое чуткое сердце слышало, что командировка моя, которую он на вчерашней летучке уже назвал "большой командировкой", и раза два повторил: "Важная, очень важная командировка предстоит нашему молодому сотруднику", будет весьма непростой.
   Редактор уже не звал меня новичком, но неизменно называл молодым, потому что для такого старого, крепко сбитого коллектива журналистов я действительно был до неприличия молодым: мне в то время едва исполнилось двадцать шесть лет. Редакционный коллектив знал, что я должен "писать серию очерков и писать так, чтобы в них была видна летная работа, то есть действия летчиков в воздухе" - эту задачу редактор повторил уже несколько раз, но особую важность предстоящая командировка приобрела с того момента, когда редактору позвонил генерал Сталин, - а до этого он никогда ему не звонил, - и сухо, почти приказным тоном, попросил включить в группу его офицеров корреспондента. Васю Сталина в армии боялись, - пожалуй, все, кроме, разве что, министра Вооруженных Сил маршала Василевского. Боялись и редактора центральных военных газет. Любой чин армейский, включая министра, если и позвонит редактору, что случалось крайне редко, то говорит вежливо, тоном хотя и высокого, но культурного человека. Иное дело Вася Сталин - сын Владыки, чья власть распространялась на весь мир, а авторитет был почти мистическим.
   Ходили слухи, что Василий пьет, он груб, необуздан и чего от него ожидать - никто не знал.
   - Вы поедете в Тукумс, - заговорил редактор, - и там будете ждать генерала. Как только он приедет, доложите ему. Так и скажете: "Прибыл по вашему распоряжению".
   Полковник, не отпуская меня, склонился над гранкой, читал. А точнее: делал вид, что читает. Затем поднял на меня серые добрые глаза, с тревогой проговорил:
   - Никогда не знаешь, чего ожидать от таких людей... чья власть ничем не ограничена. Но вы ведите себя обычно, старайтесь каждый день быть у него перед глазами, не пропадайте. Мало ли что взбредет ему в голову? Может, что прикажет.
   Снова читал гранки, но я видел, полковник о чем-то думал.
   - Не знаю, совершенно не знаю, зачем ему понадобился корреспондент? Никогда раньше не звонил, не требовал.
   Поднялся из-за стола, протянул мне руку:
   - Ну, поезжайте. Будем ждать от вас очерков.
   И я отправился в Латвию - страну, в которой никогда не бывал. Приехал в маленький городок Тукумс, где стояла дивизия наших истребителей - реактивных, новейших. Явился к командиру, полковнику Афонину. Встретил меня приветливо, даже радостно:
   - Вы - первая ласточка! Завтра прибудет пятерка.
   - Какая пятерка?
   - Ну, золотая! Разве вы не знаете?
   - Нет, товарищ полковник, я не знаю пятерки - ни золотой, ни серебряной.
   Полковник выпучил на меня сливоподобные и, как мне показалось, чуть раскосые глаза. Он явно удивился, с минуту не мог ничего сказать, а я решил, что попал впросак, и не знал, как выбраться из неловкого положения.
   Полковник посмотрел в бумажку, лежавшую перед ним на столе. Спросил:
   - А вы... Дроздов?
   - Да, я Дроздов. Специальный корреспондент "Сталинского сокола".
   - А-а... Вы значитесь в списке седьмым. Но как же вы не знаете пятерки?
   Я пожал плечами:
   - Недавно работаю в газете. Многого еще не знаю.
   Полковник закивал головой, стал объяснять:
   - Пять летчиков, пятерка... - их собрал генерал Сталин для демонстрации группового пилотажа на сверхзвуковых самолетах. А золотые они потому, что имеют значки летчиков первого класса. Эти значки золотые, вот и пятерка - золотая.
   Я посмотрел на значок, - распростертые крылья самолета, - сиявший на груди моего собеседника. В центре значка тоже значилась цифра 1.
   - А у вас... тоже золотой значок?
   Комдив смущенно признался:
   - Да, я летчик первого класса.
   Полковник при этом заметно покраснел; он был молод и скромен. На груди его было четыре боевых ордена и золотая звезда Героя Советского Союза. Внешностью он походил на Печорина: темные с синевой глаза, прямой аккуратный нос, черные усики. На вид ему было лет тридцать пять.
   - Пойдемте, покажу столовую: вы можете приходить в любое время дня и ночи - вас накормят. У нас тут ночные полеты, и столовая работает круглосуточно. Потом отвезу вас в гостиницу. Вам всем приготовлены номера.
   Летная столовая находилась в полуподвальном помещении при штабе дивизии, а гостиница в центре города, куда мы тотчас же и приехали. Мне дали ключ от номера, полковник прошел со мной, спросил:
   - Нравится ли?.. Ну, вот и отлично! Завтра привезу сюда пятерку, им тоже приготовлены номера, а потом прилетит и генерал Сталин.
   Я рассказал полковнику о своем задании, и он сразу назвал имя летчика, который стал политработником эскадрильи: капитан Радкевич. И в нескольких словах обрисовал портрет этого человека: фронтовик, сбил восемнадцать вражеских самолетов, Герой Советского Союза - любимец полка. И заключил:
   - Вы с ним познакомитесь и увидите сами.
   На том мы и расстались.
   В тот день я ужинал в гостиничном ресторане, не торопясь ел, пил клюквенный лимонад, смотрел, как танцуют латыши. Неожиданно ко мне подошла совсем юная девушка и с заметным акцентом проговорила:
   - У нас так принято: на первый вальс дамы приглашают кавалеров. Я вас приглашаю.
   Я поблагодарил ее за то, что она выбрала меня, и подал ей руку. Потом я не танцевал, и ее никто не приглашал, а под конец снова заиграли вальс и я к ней подошел. Она с благодарной улыбкой поднялась мне навстречу, а во время танца сказала:
   - На дворе такая темная ночь, а я боюсь одна идти домой. Проводите меня, пожалуйста!
   - Конечно, конечно, - согласился я. - Я вашего города совершенно не знаю, но, надеюсь, не заблужусь.
   И действительно, ночь была темная - хоть глаз выколи, дул холодный ветер, а вдобавок ко всему еще и короткими зарядами налетал дождь. Мы шли по узенькой улице вниз по склону, и нас окружал такой мрак, будто мы были на дне колодца, прикрытого плотной крышкой. Но вот впереди точно змейка блеснул весело журчащий ручеек и на его берегу на невысоком холмике чернел дом - к нему и подошла моя спутница, которую, кстати, я еще и не знал, как зовут. Она взялась за ручку калитки, а я поспешил сказать:
   - Как я надеюсь, мы дома и позвольте пожелать вам спокойной ночи.
   - Нет! - схватила она меня за рукав, - мы пойдем в дом и будем пить чай.
   - Нет, нет, теперь поздно, а к тому же я и не хочу ни есть, ни пить.
   - Нет, пойдем!
   И как раз в этот момент из темноты выступил мужчина и тоже сказал:
   - Мы будем рады гостю, проходите.
   Делать было нечего, и я прошел в дом.
   В доме меня посадили за стол у окна, и как у нас, у русских, под иконами. Только иконы у них были другие, и не было деревянных окладов, золотых и серебряных узоров, а со стен из полумрака на нас смотрели настороженные глаза каких-то стариков в темной глухой одежде. У стола хлопотала пожилая женщина, ей помогала моя барышня, а на лавке, выплывшие откуда-то из темных углов, расселись четыре молодых мужика; очевидно, как я решил, братья моей девицы. Но я заметил, что ведут они себя странно, почти на меня не смотрят и говорит со мной один, мужик лет сорока с реденькой рыжей бородкой:
   - На дворе пошел сильный дождь, мы вас не отпустим, будете ночевать у нас.
   На столе появилась бутылка водки, и этот старший налил мне целый стакан, но я его отодвинул:
   - Я нахожусь на службе и спиртного не пью.
   Меня стали уговаривать, но я решительно отказался. Говорил:
   - Я был на фронте, пить было некогда, и я этому занятию не научился.
   Потом мне показали постель, и я стал раздеваться. Повесил плащ и фуражку у двери - так, чтобы видеть их из своего угла. Ложиться не торопился. Внимательно наблюдая за мужиками, все больше укреплялся в подозрении, что они что-то замышляют, и решил усыпить их бдительность. И как только я беспечно проговорил, что остаюсь у них и стал раздеваться, они, один за другим, ушли в соседнюю комнату. Прильнул ухом к дощатой перегородке, уловил приглушенную речь, где слышались слова: "пистолет и документы..." Тут же, не медля, схватил плащ и фуражку, скользнул за дверь.
   Не стал открывать калитку, а перемахнул через забор и бегом устремился вверх по улице.
   Минут через пятнадцать я был в гостинице.
   И то ли психологический стресс тому причиной, то ли дорожная усталость, но спал я на этот раз до двенадцати часов и вряд ли бы еще проснулся, если бы в номер не застучали. Открыл дверь и увидел перед собой, - вот уж кого не ожидал! - товарища по Грозненской авиационной школе Леху Воронцова. Он был в плаще и в погонах полковника. И первое, о чем я подумал: "Воронцов?.. Полковник?.." Но сказал другое:
   - Ты? Какими ветрами?
   - Ванька, черт! Не рад что ли? Дай же обниму тебя!
   Стиснул в объятиях - у меня затрещали кости. Он и раньше был выше нас ростом, могуч, как медведь, теперь же и совсем казался богатырем и будто бы округлился в плечах и животе.
   - Ты летчик что ли? - спросил я, еще не успев продрать как следует глаза и опомниться.
   - Вот те на! Да кто же я - сапожник по-твоему? Да ты что говоришь? Сам-то, как мне доложили, щелкопером заделался. Чернильная душа!.. Ну, да ладно: давай, рассказывай: где живешь, как это ты с неба свалился? Летал-то вроде неплохо. А?.. В газете работает! Вот уж чего не думал!..
  
   Он сбросил плащ, и в лучах заглянувшего в номер солнца засверкал кучей боевых орденов. Среди них два ордена Ленина, два Боевого Красного Знамени и три ордена Отечественной войны. Особняком над всем этим иконостасом поблескивали две золотые звезды... Дважды Герой Советского Союза. "Ну и ну! - подумал я. - Вот тебе и Леха!".
   Вспомнил, как в строю, возвращаясь с аэродрома, я обыкновенно вставал сзади Воронцова и, прячась за его могучей спиной от глаз сержанта, дремал, а иногда и крепко засыпал, не нарушая, впрочем, ритма движения строя, попадая в такт шагам товарищей. И если только строй по не услышанной мною команде внезапно остановится, ударю носком ботинка по ноге Воронцова и ткнусь ему в спину лицом. Он, добродушный и покладистый, засмеется только и негромко проговорит: "Дроздов опять спит, собака!". Любил я Леху, как любил многих товарищей, но его особенно - и за его крепкий товарищеский дух, за его физическое превосходство над всеми нами и какую-то основательную мужскую красоту.
   Но теперь, глядя на его полковничьи погоны и золотые звезды, я невольно робел и не знал, как его называть, как с ним себя вести. И откровенно сказал ему об этом:
   - Ты теперь полковник, дважды Герой... Я впервые вот так близко вижу дважды Героя.
   - Ванька, черт! Будешь ломаться - побью. Ты для меня Ванька Дрозд, я для тебя Леха. И если станешь императором Эфиопии, и тогда назову тебя Ванькой. Да вспомни житье наше в ГВАШке; ты нам гимн сварганил, и мы орали его полтора года... Эх, что ни говори, а такого времени в жизни уж не будет. Как вспомню, так плакать охота.
   - Но ты не в золотой ли пятерке?
   - Я командир пятерки! Да ты не знаешь что ли?
   - Нет. Я же недавно в газете. Только начинаю... Но позволь, мы же с тобой учились на бомбардировщика, и к тому же с уклоном штурманским.
   - И что же? Я, во-первых, на семь лет старше тебя и до авиашколы инструктором в аэроклубе работал, на спортивных самолетах летал, на фронте с Васей Сталиным встретился. Ну, он и пересадил меня на истребитель. С тех пор и кручусь волчком в воздухе, одним из первых реактивные освоил, командиром полка был, а теперь вот... На воздушных парадах всему свету мощь сталинской авиации демонстрируем.
   Потом Воронцов представил меня остальным товарищам, и мы пошли с ними в летную столовую. Кроме Воронцова, в пятерку входили два полковника и два подполковника. Полковники до перехода в пятерку командовали дивизиями истребительной авиации, а подполковники - полками. Из пяти трое имели золотые звезды героев Советского Союза, были во время войны воздушными асами, а Воронцова, сбившего тридцать два вражеских самолета, большинство из которых были бомбардировщиками, и подполковника Петраша, сидевшего сейчас рядом со мной, - он во время войны сбил двадцать восемь самолетов, - Гитлер объявил своими личными врагами. На них, как на Покрышкина, Кожедуба и легендарного летчика-североморца Сафонова, была объявлена охота в воздухе. Но как ни старались воздушные асы Германии сбить хотя бы одного из них, каждый раз, бросившись в атаку, сами оказывались битыми.
   Об этом за обедом со всякими шутками-прибаутками говорили летчики. И я, побуждаемый неистребимым любопытством журналиста, обратился к Воронцову:
   - Ну, а ты, Алексей, тоже дрался с этими охотниками?
   - Не часто, но случалось, - сказал он негромко и перевел беседу на другую тему. Я успел заметить, что мой друг, хотя и балагур великий, но о себе рассказывать не любит. Мы заканчивали обед, когда он сказал:
   - Тут в дивизии много замечательных летчиков, но есть два, с которыми я встречался на фронте: сам командир полковник Афонин и второй - майор Радкевич. Его недавно назначили комиссаром эскадрильи. Надо же! Такого летчика сунули в политработники. Вот о ком ты расскажи в своей газете. А то они хотя и дрались как львы, а сидят в безвестности. У нас ведь как? Расписаны одиночки, остальных и в полках-то своих не все знают. Я недавно читал хорошую книгу, так в ней немецкий пленный генерал, которого сбил наш лейтенант, шел по аэродрому и увидел этого лейтенанта, лежащего на брезенте под крылом самолета. И сказал: "У них герои валяйс, как дрова".
   Радкевича мне и командир дивизии уже предложил для очерка, но Алексею я ничего не сказал. Материал для очерка решил собирать не спеша, тем более что мне надо представиться генералу, а что он скажет и прикажет, я не знал.
   В эти дни в дивизии шли ночные полеты, отрабатывалась техника пилотирования новейших реактивных истребителей, которые только что поступили на вооружение. Таких машин не было еще и в Московском военном округе - посмотреть на них и обкатать золотую пятерку и летел в Латвию генерал Сталин.
   Новых машин было пять или шесть, летали на них самые лучшие пилоты: полковник Афонин, командиры полков, эскадрилий, - летал с ними и недавно назначенный комиссаром эскадрильи капитан Радкевич.
   Я попросил разрешения у командира дивизии наблюдать эти полеты.
   - Вам будет удобно сидеть на командном пункте. Там отделение руководителя полета и большая стеклянная комната для участников. Есть столик, и вы будете сидеть за ним.
   В десятом часу вечера я подошел к штабу и отсюда мы поехали на аэродром. К радости своей, в стеклянной комнате, кроме местных летчиков, увидел и всю пятерку во главе с Воронцовым. Тут хотя и собралось много людей, но сохранялась тишина; не было того гомона, который обыкновенно возникает при встрече нескольких человек. Воронцов сидел за маленьким столиком поближе к двери, из-за которой доносились четкие команды руководителя полетов. Им был командир дивизии полковник Афонин. У прозрачной стены, обращенной к взлетно-посадочной полосе, установлен экран и на нем летают, а точнее сказать, медленно передвигаются взад-вперед, влево-вправо светлячки; это самолеты, выполняющие пилотаж в зоне. Чаще всего их два, но руководитель полета дает команду на взлет третьему, и тогда мы видим, как он появляется на экране и направляется в зону. Я скоро заметил, что светлячки меняются в размерах - то один из них уменьшается, а другой увеличивается, а то вдруг все три принимают одинаковый размер и некоторое время его не меняют. Подполковник Петраш, сидевший возле меня, объяснил: размер светящейся точки зависит от высоты полета и расстояния. Вон, смотрите, правый стал удаляться: он сейчас пошел на боевой разворот и уменьшается.
   Петраш посмотрел на бумажку с каким-то чертежом и пояснил:
   - Это майор Радкевич, он сейчас атакует командира третьего полка. - И, помолчав, добавил: - Очень сильный летчик, этот командир полка.
   - А Радкевич? - спросил я неумеренно громко, подбиваемый своим интересом.
   - Радкевича я не знаю. Ничего не слышал о нем.
   Однако не прошло и минуты, как мы о нем услышали. Взглянувший на часы Воронцов с восхищением проговорил:
   - Ничего себе! Уже закончил боевой разворот и ястребом пошел в атаку.
   Другой полковник из золотой пятерки заметил:
   - Радкевич набрал большой запас высоты.
   Петраш пояснил:
   - Вы поняли, в чем дело? Высота позволяет разогнать скорость. Сейчас последует атака.
   Летчик, сидевший ко мне спиной, негромко проговорил:
   - Хитрец, этот Радкевич! Всегда запасается высотой.
   Молодой капитан, его сосед, заметил:
   - Командир полка сейчас закрутит петельку и окажется в хвосте у вашего хитреца.
   Но командир полка петельку не закрутил, видно, старые фигуры, характерные для винтовой авиации, не годились для самолетов с "бешеными" скоростями. Светящаяся точка его самолета медленно отклонялась в сторону от падающего на него истребителя. И что у них произошло в следующую минуту, мне, к сожалению, было непонятно. Я только видел, как покачал головой Воронцов и негромко произнес:
   - Ну и ну! Молодец Радкевич!
   В блокноте своем я записал: "Спросить у Воронцова, как же завершился бой Радкевича с командиром полка?".
   Потом одна звездочка отделилась и стала увеличиваться в размерах.
   - Пошел на посадку, - сказал Петраш.
   Через две-три минуты раздался мощный гул и на освещенную двумя дорожками фонарей посадочную полосу из темноты ночи свалился огнедышащий самолет. Из-под колес вырвались густые снопы огней. И как только самолет свернул куда-то в ночь, на старт вырулил и пошел на взлет новый истребитель. Кто-то сказал:
   - Капитан Касьянов на семерке. На ней ночью еще не ходили.
   Сидевший рядом с Петрашом майор пояснил:
   - Касьянов - командир звена, самый молодой из нынешней смены.
   Скоро его самолет превратился в звездочку, пошел на сближение с двумя, летавшими в правом углу экрана, но через пять-шесть секунд пропал. Кто-то испуганно воскликнул:
   - Ой, братцы!
   И воцарилась тишина, - такая тишина, что, казалось, в большой стеклянной кабине сидят тени, а не живые люди.
   Громко, отчетливо и тревожно окликал воздушное пространство руководитель полета:
   - Маяк! Маяк! Что случилось?
   Среди шума и треска радиопомех раздался глухой голос:
   - Я видел пламя.
   И другой голос:
   - Я тоже видел. Похоже на взрыв.
   И - тишина. Теперь уже совсем гробовая. Мне казалось, я слышал дыхание своего соседа Петраша. Руководитель полета громче обычного вопрошал:
   - Маяк! Маяк! Отзовитесь. Мы вас не слышим.
   Воздушный океан хранил свою тайну. Потом один за другим приземлились два самолета. И ушли в сторону, в ночь. И там замолкли. Теперь тишина воцарилась на всем аэродроме. И в целом мире. И долго еще люди в обеих кабинах не решались малейшим движением нарушить тишину. Потом из малой кабины вышел командир дивизии, глухо, не своим голосом проговорил:
   - Будем ждать.
   Радист, оставленный у пульта руководителя полета, продолжал пытать воздушный океан:
   - Маяк! Маяк! Маяк!.. Мы вас не слышим.
   Маяк не отзывался. Полковник Афонин вернулся на свое место. Теперь уже два голоса продолжали пытать воздушную стихию, но она упорно молчала.
   Воронцов поднялся, кивнул своим, и мы, не простившись ни с кем, спустились к ожидавшей нас машине, поехали в гостиницу.
   Я прошел в свой номер и, не раздеваясь, прилег на постель. Никто ко мне не приходил; я лежал, потрясенный случившимся, бездумно смотрел в потолок. Мне казалось, что на войне мы немного привыкли к смертям и уж не будем так переживать, увидев, как умирает или погибает человек, не будем испытывать таких потрясений, а вот услышали, как она взяла свою жертву, и душа оледенела от ужаса, - именно, от ужаса, потому никаким другим словом я не могу выразить своего состояния. Погиб молодой летчик, - чей-то сын, чей-то муж, отец девочки-малютки, которой, как я слышал, не было еще и двух лет, погиб в мирное время, когда небо ясное и чистое и в нем нет вражеских самолетов, не стреляют зенитки. Два года он летал в грозовом небе войны, дрался с вражескими летчиками, сбил восемь самолетов, а сам уцелел, и даже не ранен, а тут вот...
   Но, может быть, он жив, с ним ничего не случилось? Дай-то Бог, дай-то Бог!..
   С этой мыслью я, не раздеваясь, уснул.
   Утром в летной столовой мы услышали: самолет капитана Касьянова при наборе высоты взорвался. Причины никто не знал. И вряд ли кто узнает. Взрыв разметал машину на мелкие кусочки, отдельные уцелевшие детали собирали в окрестных деревнях, а о человеке... никто и не говорил. Воздух, которому он посвятил жизнь, взял его в объятия и стал последним приютом.
   Воронцовская пятерка завтракала молча и молча же, не заходя к командиру, направилась в гостиницу, я же, движимый тайной пружиной своей профессии, в гостиницу не пошел, а присел на край лавочки в сквере военного городка, ловил каждое слово случайных разговоров. Я еще не знал, буду ли писать об этом трагическом эпизоде, - скорее всего, о таких фактах не дают печатать ни редактора, ни цензура, но жизнь летчиков интересовала меня во всех проявлениях, и я испытывал потребность знать подробности происшедшей трагедии.
   В день похорон золотая пятерка стояла возле гроба во втором ряду, а я в сторонке от летчиков, знавших Касьянова или приехавших из других частей, и неотрывно смотрел на окаймленный черной рамкой портрет капитана, которому было лет двадцать восемь. Он был красив, всем нам улыбался и будто бы спрашивал: чтой-то вы носы повесили?.. А под сводами небольшого зала, где был установлен гроб, величаво плыла траурная музыка, заполняя зал нестерпимым чувством утраты чего-то большого, невосполнимого.
   Две женщины подвели к гробу молодую вдову, державшую за ручку девочку. Музыка смолкла и вдруг раздался крик:
   - Откройте гроб! В нем нет моего Васеньки! Нет! Нет! Разбился самолет, а Васенька жив! У него был парашют. Откройте крышку!..
   Рыдания вырвались из груди несчастной, но вдруг она затихла, стала опускаться на руки стоявших возле нее женщин. Кто-то сказал:
   - Потеряла сознание.
   Ее понесли к выходу. Девочка шла за ними, но кто-то загородил ей путь, и она очутилась возле меня, запрокинула головку и смотрела с вдруг пробудившимся интересом. Я поднял ее, и она положила ручонку мне на погон, - видно, привлекли ее те же четыре звездочки, что были и на погонах ее отца. Она гладила их, а потом перевела взгляд на фуражку, которую я держал в руке, поддела пальчиком золоченый краб с покрытой красной эмалью звездой. Тихо, почти шепотом, произнесла: "Папа!". Я задохнулся от волнения, вышел из зала, сел на лавочку, а ее поставил рядом. Хотел спросить, как ее зовут, но затем опомнился: зачем же разрушать иллюзию се счастья. Ведь если отец, то он не стал бы спрашивать, как ее зовут. А девочка захватила ручонками мой краб, и для нее ничто в мире, кроме краба, не существовало. Из дверей зала рвалась наружу музыка Шопена. Я сидел, обвив рукой талию девочки, боялся, как бы она не упала с лавки. И не заметил, как сзади подошла женщина, протянула к ребенку руку:
   - Пойдем, Верочка. Ты устала, тебе пора спать.
   И они ушли, а я сидел как каменный, и ощущение неизбывного горя железным обручем сковало мою грудь.
   Подошел Воронцов, тихо проговорил:
   - Вот она... наша профессия.
   Я не ответил. Посидели несколько минут и пошли прочь со двора. Слонялись по улицам города, ждали, когда процессия направится к кладбищу. В гробу не было тела, прощаться было не с кем, но летчики золотой пятерки, как и весь личный состав дивизии, был готов проводить гроб с фуражкой и по русскому обычаю бросить в могилу горсть земли.
   Трудно дались мне эти похороны; я, кажется, на фронте никогда с такой мучительной, почти непереносимой болью, не хоронил даже близких своих друзей.
   Кто-то сказал:
   - Капитану еще не исполнилось и двадцати семи.
  
   Судьба не щадила и тех немногих моих сверстников, которых война оставила всего лишь по три человека из каждой сотни.
   Дня три после похорон мы в дивизии не появлялись, даже в летную столовую не ходили. Гуляя со своими новыми приятелями по городу, питаясь с ними в ресторане, я ближе узнавал их, жадно вслушивался в рассказы о том, как они воевали, а затем служили в разных концах страны. Все они были постарше меня лет на пять-шесть, но жизнь летчиков-истребителей, многотрудная и быстротечная, каждодневные бои и опасности, а затем и положение крупных командиров сделали их многомудрыми и острыми на взгляд и чутье; они, казалось, видели меня насквозь и по причине врожденной славянской доброты принимали меня за товарища. И только Воронцов, оказавшийся еще большим балагуром и пересмешником, чем во время курсантской жизни в Грозненской авиашколе, частенько ставил меня в неловкое положение, как бы давал понять, что гусь свинье не товарищ, так и я никогда не стану с ними на одну доску. Он говорил:
   - Что за профессию избрал ты себе - газетчик? А?.. Вечно будешь на побегушках: там послушал, там понюхал - тьфу! Угораздило же тебя! Переходи к нам в истребительную авиацию.
   - Кто меня возьмет в вашу авиацию? В Грозном мы на штурманов учились. Бомбы под брюхом таскали, а если когда и ручку управления давали, так это редко. Все больше мы маршрут чертили, а в полете курс летчику задавали да бомбы сбрасывали. Хорошо это вы... - я его при людях на вы называл. Полковник все-таки! - Вы до училища летать умели, в аэроклубе инструктором были, а я?.. Долго меня учить надо.
   - Выучим! - гудел Воронцов. - Какие у тебя годы! Скажу приятелю, командиру дивизии, - под Москвой в Кубинке у нас элитная дивизия стоит, - там тебя живо натаскают. И затем командиром эскадрильи сделаем, а там и командиром полка!..
   Я после таких разговоров и сам начинал верить, что летное дело скоро могу освоить. База-то у меня есть! Я Грозненскую школу с отличием окончил. Воронцов на что хорошо летал и во всем первым был, а серебряный знак-самолетик только десять отличившихся получили. Но в то же время я думал: "А что мне даст положение летчика? Я же не войду в золотую пятерку! И командиром полка не скоро стану, если и стану еще?"
   Такие мысли сразу гасили мои минутные мечты о воздухе.
   А Воронцов продолжал:
   - Ну, если в газете застрянешь - в редакторское кресло прыгай. Повелевать надо, а не корпеть над заметками. На большом лимузине ездить - на "ЗИМе" или на "ЗИС-110", как наш командующий Василий Иосифович. Ключевые посты в государстве надо занимать, а то сдадим Расею ублюдкам разным да гомикам.
   - Гомикам? Кто это такие - гомики?
   Воронцов с минуту смотрит на меня удивленно. Затем спрашивает:
   - Ты что - не знаешь, кто такие гомики?
   - Почему не знаю. Те, что в цирке - комики.
   Раздается взрыв хохота. И смеются летчики долго, Петраш схватился за живот, чуть не падает.
   Я не обижаюсь, смеюсь вместе со всеми. А когда мои товарищи успокоились, рассказываю им, как еще задолго до войны в нашей деревне женщина брала с собой в баню детей, их ставили на полок и просили петь песню, где были слова "братский союз и свобода". Так в слове "братский" дети вместо буквы р выпевали л и женщины веселились до упада. И мои слушатели, как и те женщины, тоже зашлись новым приступом смеха.
   А Воронцов меня выручает:
   - Ну, а если по-твоему гомики это комики в цирке - ладно, пусть будет так. Пусть они там смешат честную публику. Не знаешь ты их - и ничего. Это мы потерлись в столице, так и узнали. А в других городах про них вроде и не слышно. Они все больше в конторах важных, да в министерствах. Как крысы, по злачным местам шуруют. И в кресла больших начальников лезут; тянут друг друга и лезут. В Африке обезьяна есть такая: она как вспрыгнет на дерево - хвост другой подает. Так они и карабкаются на самую вершину за бананом. Гомики да педики, да всякая одесская шушера на тех обезьян похожа. Скоро вся власть к ним перейдет, Иосиф Виссарионович недавно жамкнул их по башке - кампанию против космополитов учинил, да они-то ужом извернулись, выскользнули из рук. Новую кампанию надо начинать.
   Я решил: гомики это и есть космополиты. Но чтобы не вызвать новый взрыв смеха, я о своей догадке умолчал. А только подумал: "Эти ребята, наверное, тоже от евреев натерпелись - ворчат против них".
   Воронцову нравилось поучать меня и говорить со мной, точно со школьником. И делал он это не обидно, а даже и как-то тепло, по-отечески ласково. Все другие его товарищи, видно, не осуждали меня за то, что я путаю гомиков с комиками, а посматривали на меня сочувственно и вполне дружелюбно. Я был для них тем наивным провинциалом, к которому еще не пристала отвратительная грязь знаний о сексуальных меньшинствах.
   Генерал Сталин не приезжал, что-то задерживало его в Москве, и пятерка без него начала полеты на новых машинах. Я тоже не терял времени, каждый день общался со своим героем, много узнал о нем интересного, но писать не торопился. Звонил в Москву, и редактор сказал, чтобы я непременно дождался генерала и ему представился. Как-то мы обедали вместе с командиром дивизии, и тот словно бы нечаянно спросил:
   - Вы учились в Грозном вместе с полковником Воронцовым?
   - Да, но только Воронцов тогда не был еще полковником.
   А Воронцов, повернувшись к комдиву, сказал:
   - Представьте себе: он кончил школу с отличием, а меня едва выпустили.
   Полковник Афонин улыбнулся и сказал мне:
   - Вы, я слышал, много интересуетесь летной работой Радкевича. Может, хотите слетать на новом самолете?
   Я удивился: слетать? Неужели он не знает, что мы летали на тихоходных винтовых машинах. Да и давно это было. Я все перезабыл.
   Но полковник пояснил:
   - У нас есть одна тренировочная спарка. Я вас провезу.
   Я согласился, и мы утром следующего дня поднялись в воздух. Уже на взлете я ощутил разницу между винтовыми и реактивными самолетами. У нашего Р-5, на котором я учился, скорость на взлете не превышала ста километров, тут же она достигала двухсот, а может, и больше. Земля у края полосы сливалась в сплошную пелену, и я видел только уплывающую под крыло дымчатую поверхность. В момент отрыва сильно прижало к стенке сиденья: это тоже было для меня новым. А потом давило все сильнее. Прибор скорости показывал пятьсот, шестьсот, восемьсот километров. В шлемофоне услышал голос:
   - Пойдем на левый боевой разворот.
   Я кивнул, и мы "пошли". Вот тут я увидел первую и наиважнейшую фигуру высшего пилотажа. Наш Р-5 тоже производил боевые развороты - когда надо было зайти на бомбометание или круто изменить маршрут. Но это были развороты по небольшому радиусу, здесь же радиус был огромный, внизу точно рассыпанные спичечные коробки мелькали деревни, небольшие латышские хутора. Я представил самолет противника, он тоже должен уходить от атаки на таких же гигантских фигурах: или с дикой скоростью устремляться в набор высоты, или, наоборот, идти на снижение, и при этом обязательно крутить какую-нибудь фигуру по вертикали...
   В шлемофоне раздалось:
   - А вот горка!
   И самолет вздыбил нос, турбина зазвенела... Меня прижало сильно; еще мгновение - и я бы, как мне казалось, потерял сознание. Но я все-таки по положению земли и корпуса самолета успел разглядеть "горку".
   Затем был снова боевой разворот - теперь уже со снижением. И через минуту-другую мы зашли на посадку.
   Выйдя из кабины, я поблагодарил полковника Афонина.
   - Понимаю. Вы меня пощадили и серьезных фигур не делали, но я теперь представляю, какие вензеля может выписывать этот новый самолет в руках опытного летчика в воздушном бою.
   - Да, машина хорошая.
   Ночью неожиданно прилетел генерал-лейтенант Сталин Василий Иосифович. В сопровождении генерала и полковника он поднялся на командный пункт полетами. Все мы встали. И он, небрежно козырнув нам, прошел в малую комнату, где руководил полетами полковник Афонин. Летчики один за другим стали покидать большую комнату; я тоже вышел из-за стола, но меня за рукав взял незнакомый офицер, только что поднявшийся к нам по лестнице:
   - Я подполковник Семенихин.
   Он протянул мне руку. Я знал, что Семенихин наш постоянный корреспондент в Латвии.
   - Мы сейчас представимся генералу.
   Семенихина тут знали; он подошел к одному офицеру, затем другому, о чем-то с ними беседовал. Он был высокий, толстый, но передвигался резво, почти со всеми успел поздороваться, перекинуться словом. Такие свойства очень нужны журналисту, именно таким я себе представляю короля русской журналистики Гиляровского, но должен признаться: я такими качествами не обладал и, проработав четверть века в журналистике, не стал ни проворнее, ни резвее. Наоборот: с трудом сходился с людьми, не сразу вызывал их на откровенность. Знакомая журналистка Белла Абрамовна Грохольская меня поучала: "Иван! Ты родился не для газеты, но раз уж забрел в нашу шайку, будь как все! Ты зажат и застегнут, а надо распахнуть рубашку и на каждого смотреть с пожарной каланчи. Кто тебе не нужен - проходи мимо, а если нужен - хватай его за шиворот и допрашивай, как прокурор. Люди - дети, и вдобавок - дураки. Они всего боятся, а нашего брата - тем более. Даже министр! Он смотрит на тебя со страхом и думает, как бы не брякнуть чего лишнего. Ты же каждое слово занесешь в блокнот, а затем пропечатаешь в газете. Ну!.. Вот и выходит: ты министра не боишься, а он смотрит на тебя так, будто ты бешеный пес и можешь его укусить. Страшнее газетчика нет зверя. Недаром нас четвертой или там шестой властью зовут. Мы - власть, да еще и какая!".
   В другой раз Беллочка, круглая как шар и лупоглазая как русская матрешка, дальше развивала свои мысли:
   - И писать надо быстро и раскованно. Иной боится белого листа, как боялся его Горький. Я листа не боюсь. Сажусь и пишу. Поначалу сама не знаю, что пишу, а потом распишусь. И что ты себе думаешь? Я еще немножко попишу, а потом вижу - статья готова.
   - Так у тебя же нет статей. У тебя - заметки.
   - Заметки? Да, это уже редактор их так кромсает, что в газете она - заметка. Но вы что - не знаете, какой это народ - редактор! Сам-то он... тупой пилой его режь - ничего не напишет. От злости лютует. Посмотрели бы на него, если бы я была редактор, а он репортер. Вы бы от него и заметки не увидели. О, матка-боска! Я от них устала и все время жду, когда придет умный редактор. Тогда уже мои статьи будут большие, как портянки. И даже целые простыни. И все увидят, какой я талант.
   Белла выдавала себя за польку и в минуты отчаяния нередко поминала матку-боску.
   Посредине комнаты стали составлять столы, а вскоре с подносами и всякой снедью появились две официантки из офицерской столовой. Я сказал Семенихину:
   - Мы, наверное, тут неуместны. А?..
   - Представимся генералу, а там видно будет.
   Я хотел подойти к Воронцову, но из маленькой комнаты вышел генерал Сталин и сопровождавшие его лица. Семенихин шагнул к нему:
   - Товарищ генерал-лейтенант! Разрешите представиться: собственный корреспондент газеты "Сталинский сокол" подполковник Семенихин!
   Выдвинулся из-за его широкой спины и я:
   - Товарищ генерал-лейтенант! Специальный корреспондент "Сталинского сокола" капитан Дроздов.
   Генерал, набычившись, исподлобья, оглядывал каждого из нас и нескоро, и будто бы нехотя, обратился к обоим сразу:
   - А что это значит: один собственный, другой специальный?
   Отвечал Семенихин:
   - Собственный - это значит аккредитован при армии, живу здесь, в Латвии, а специальный - приехал из Москвы.
   Генерал перевел взгляд на меня; я увидел, что он слегка пьян. Глаза цвета неопределенного, он щурил их и выказывал то ли нетерпение, то ли неудовольствие.
   - В Москве живете?
   - Так точно, товарищ генерал!
   - А зачем сюда приехали?
   - Имею задание: написать очерк о политработнике.
   - Очерк?.. А вы умеете писать очерк? В школе мы проходили Глеба Успенского. Вот тот умел писать очерки. А вы?..
   Я молчал. Не находил, что ответить, и оттого сильно волновался. А генерал перевел взгляд на Семенихина. Спросил:
   - Здесь, в Латвии, есть собственный корреспондент, у меня в Москве нет. Почему?
   - Там рядом с вашим штабом вся редакция...
   - Меня не интересует редакция. Меня интересует собственный, то есть мой корреспондент.
   Генерал перевел взгляд на стол, где уже стояли и манили красивыми этикетками грузинские вина, а нам махнул рукой:
   - Вы свободны.
   Я повернулся и направился к выходу. Спустившись по лестнице, ожидал Семенихина, но он не появлялся. Я подошел к машине, которая нас возила, попросил шофера отвезти меня в гостиницу. Укладываясь спать, думал о Семенихине, его решение остаться ужинать с генералом и близкими ему офицерами, считал непозволительной дерзостью. И был доволен собой: "Хорошо, что не остался. Ведь никто же меня не приглашал". И с этой хорошей светлой мыслью заснул.
   А на следующий день в штаб не пошел, сел писать первый очерк. Не пошел и на второй день, и на третий. Не ходил и в офицерскую столовую, а питался в ресторане. Не видел я все эти дни никого из золотой пятерки. Мне хорошо работалось, я писал очерки. А потом неожиданно в ресторане увидел Воронцова. Он был взволнован и сразу же мне сказал:
   - Рассобачился с генералом!
   Я неуместно спросил:
   - С каким?
   - Со Сталиным, конечно! Какой же тут генерал-то еще?
   - Надеюсь, это не смертельно?
   - Не смертельно, а службе конец. Отлетался. В газету к вам приду! - если примете.
   Я не знал, чем утешить друга. Предложил меню, чтобы выбрал обед, но он резко поднялся. И скомандовал:
   - Пошли в столовую! Чтой-то я, как барышня... расквасился. Афонина бросил. А ему горше, чем мне. Его-то он из армии турнуть пообещал.
   - А он разве может - уволить из армии? Он же округом командует, а не всей военной авиацией.
   Воронцов обнял меня за плечи.
   - Ах ты, Иван, наивная душа! Хорошо тебе жить с твоим идеализмом. Во всем ты хорошее хочешь увидеть, законам веришь. А жизнь, она не законами управляется, а самодурством разным, да вражьем поганым. Ты там на фронте из пушек палил, да ребят немецких, таких же, как мы с тобой, крушил, так уж думал, и всех врагов одолел, а вот приехал в столицу и увидишь: врагов-то тут побольше, чем там на фронте было. Вот он, Вася-то, сын Владыки мира, меня сегодня жамкнул, а я не однажды видел, как и сам он плачет в тисках вражья разного. Да я думаю, и отец его живет да оглядывается: не знает, откуда смертушки ждать. У него недавно приступ сердечный был - от пустяка случился. Играл он, как всегда, сам с собой в бильярд, а потом к окну подошел, задумался. А кий-то и упади на пол. В ночи звук резкий раздался, а Иосиф Виссарионович метнулся за портьеру: думал, значит, выстрел это. Ну, сердце-то и затрепыхалось. Три дня после этого аритмия была: сердце то ударит, а то остановится. В другой раз три удара, на четвертый остановка. Хорошо это, скажи?.. Попросил Светлану позвать, да сына Василия, а ему и в этом отказали.
   - Сталину?.. Отказали?.. Да кто ж над ним права такие имеет?
   - Имеют, значит, - ответил спокойно Воронцов. - Германию на лопатки положил, страху на весь мир нагнал - так, что и Черчилль в его присутствии сесть не смел, а вот простого семейного счастья не заслужил. Не пускают к нему сына с дочерью. Мы однажды сказали генералу, чтоб он к отцу обратился, да самолетов у него для округа столичного побольше попросил, а он нам сказал: "Когда-то я теперь к нему попаду". Посмотрел на нас и добавил: "Вы что же думаете, я с отцом каждый день щи хлебаю?.. Нет, ребята. Если в три месяца раз допустят к ручке, так и радуйся". А вот кто это такую жизнь даже Сталину мог устроить, этого я пока тебе не скажу. Знаю, но не скажу.
   - Ты так тепло и хорошо говоришь о генерале... А он с тобой вон как обошелся.
   - Да как же он со мной обошелся? - всполошился Воронцов. - Что же ты такое знаешь о генерале, что судить так смеешь?
   Струхнул я малость, сообразил, что сболтнул лишнее.
   - Так сами же вы сказали! - перешел я на вы.
   - Сказал! Так то же я, а не кто-нибудь. Я и сказать имею право, а ты пока... Слушай, да на ус мотай, а то в историю попасть можешь. Шепнут ему на ухо, он из тебя котлету сделает.
   - Да, конечно, ты прав. О генерале судить мне как-то не с руки. Лучше помалкивать.
   Долго мы после этого молчали. Полковник свернул на улицу в сторону от штаба. Зашли в ювелирный магазин, где продавали много изделий разных из янтаря. Воронцов купил красивый медальон на золотой цепочке, предложил и мне сделать такой подарок жене. Я признался, что денег таких не имею. Он попросил у продавца второй такой же медальон. Подавая его мне, сказал:
   - Бери. Будут деньги - отдашь.
   И опять мы блуждали по городу. Воронцов шел медленно, сворачивал в разные переулки. У летчиков такие маневры называются: "Гасить время на виражах". Было видно, что ходьба и беседа со мной его успокаивают. А к тому же он, видимо, хотел выговорить обиду на генерала, а может, в чем-то его и оправдать.
   - Пить он стал все больше, а когда выпьет - бес в него вселяется.
   Воронцов говорил спокойно и будто бы с сочувствием к генералу.
   - Не скажу, что становится бешеным, но из каждого пустяка готов раздуть историю. Ну, и на этот раз. Мы летали с Афониным, и я трижды кряду оказался битым. Ну и что же тут такого! Афонин каждый день тренируется, а я на этой машине впервые - естественно, будешь бит. Скорость оглашенная, а все реакции от прежней машины. Ежу понятно, а он надулся и ворчит. Не затем, говорит, я вас сюда послал, чтобы вы честь столичного округа позорили. Меня это слово обидело, я и скажи: не из той я колоды карт, чтобы честь чью-нибудь позорить. Ну, тут он и взорвался: молчать! Если говорю - позорите, значит, так оно и есть! Нашелся мне - лидер золотой пятерки. Полковник Афонин - вот лидер! А вы поезжайте в свой Хабаровск. Там служили и служить будете. Но уже не командиром дивизии. Скажите спасибо, если эскадрилью дадут.
   Выслушав эту тираду, я вынул из кармана служебное удостоверение за его подписью и положил перед ним на столе. И спокойно проговорил: на родину поеду, в Саратовскую область. Там я родился, там и помирать буду.
   А генерал - к Афонину:
   - Принимайте пятерку. В Москву переедете.
   Афонин поднялся, твердо проговорил:
   - На место Воронцова не пойду. Воронцов - гордость нашей боевой авиации, и я на его месте быть недостоин. А результаты наших учебных боев?.. Полковник умышленно мне бок подставлял; не хотел авторитета моего в глазах дивизии ронять.
   Генерал рванул со стола скатерть и ушел. А через час он уже со своей свитой вылетел из Тукумса. Такая-то вот история!
   Я к тому времени написал все три очерка и получил команду возвращаться в Москву. Вылетал я вместе с пятеркой самолетом, который предоставил нам командир дивизии. Он был спокоен, вел себя так, будто ничего и не случилось. Тепло прощались мы с ним, а Воронцов ему сказал:
   - В Москву приедете - заходите.
   - Боюсь, вы уже будете под Саратовом.
   - Нет, конечно. В случае чего перейду в гражданскую авиацию. Москва - это магнит; если уж к ней прилепился - не отдерешь.
   Очерки мои печатались один за другим. Печатались они без сокращений и правке не подвергались. Шума вокруг не было. И только редактор на летучке сказал:
   - Я из этих очерков многое для себя узнал. Думаю, и другие прочтут их с пользой.
   Мои друзья по комнате молчали. Кудрявцев читал их с карандашом, все исчертил, но что означали его подчеркивания, он не говорил. Никитин и Добровский делали вид, что ничего не произошло. Но я чувствовал: очерки явились событием, которого никто не ожидал. А начальник отдела полковник Соболев, сверкая глазами, повторял:
   - Хорошо, золотце. Это очень хорошо.
   Других комментариев не было.
   Однажды перед концом рабочего дня, а это было часу в десятом вечера, - работали с трех до одиннадцати, - к нам в комнату вошел полковник, которого я видел в Тукумсе в свите генерала Сталина. Не закрывая за собой двери, он поманил меня, сказав:
   - Капитан, пойдемте. Дело есть.
   Мы пошли в кабинет заместителя главного редактора, который был пустым. Прикрыв за собой хорошенько дверь, полковник сел за стол хозяина кабинета, а мне предложил сесть в кресло. И начал так:
   - Вы меня знаете?
   - Я видел вас в Тукумсе.
   - Хорошо. Я полковник Орданов, референт генерал-лейтенанта Сталина. Имею к вам дело. Завтра будет приказ о назначении вас собственным корреспондентом "Сталинского сокола" по Московскому округу Военно-Воздушных Сил. Сейчас вы занимаете должность подполковника, а будет у вас должность полковника. И зарплату вам повысят. Однако в вашем положении мало что изменится. Стол в редакции за вами останется, но вам выделен кабинет и в штабе округа. Будете сидеть рядом с золотой пятеркой. Воронцов-то, я слышал, ваш однокашник.
   - Да, мы с ним учились в Грозненской авиашколе. Но он будто бы впал в немилость?..
  
   - В какую немилость?.. А!.. Это там, в Тукумсе?.. Все уладилось. И вам об этом нигде не советую рассказывать. Это кухня... наша, семейная. До нее нет никому дела.
   - Я понимаю, и никому ничего не рассказывал.
   - Вот и хорошо. Главное для людей, стоящих близко к генерал-лейтенанту... это молчать. Молчать как рыба. Это - главное.
   - Понимаю. Но скажите: почему такая таинственность в самом факте моего назначения?
   - А это разговор особый.
   Полковник бегло взглянул на дверь, - она была плотно заперта. Посунулся ко мне, заговорил тихо:
   - Месяца два-три назад у генерала был директор военного издательства, предложил ему написать книгу: "Воздушный флот страны социализма". И сказал, что дадут в помощь литературного сотрудника. Генерал возмутился: "Как это так! Мне заказываете книгу, а писать ее будет другой? Да как же я имя свое под чужим трудом поставлю?..". Отчитал издателя, но мысль о книге в голову засела. Пытался было писать, да все времени нет. На каком-то совещании с редактором вашим встретился, ну тот ему и посоветовал. И вас предложил. Хорошенький проект? А чтобы вы поближе к нам были, собственным корреспондентом вас назначат.
   - Оно бы и хорошо, и взялся бы я за дело, но книг-то я не писал. Сумею ли?
   - Редактор лучше нас знает; говорит, что сможете. Главное, чтобы язык за зубами держать. Чтоб никто об этом не узнал. А то ведь... сами понимаете?..
   Полковник показал на потолок, что, очевидно, означало: на самом верху могут узнать. И как на это посмотрят - никто сказать не может. Словом, генерал Сталин, очевидно, никого так не боялся, как отца родного. И хотелось ему, что если уж книга выйдет, пусть всякий думает, что он ее написал, а не кто другой.
   Полковник Орданов повторил:
   - Пуще огня одного боимся, чтоб раньше времени о книге болтовни не было.
   - Ну, за это можете не беспокоиться. Я чай, как и вы, человек военный.
   - Ну и отлично. Дело по книге будете со мной иметь. А уж там посмотрим, как у нас дальше дело пойдет. А сейчас идите и работайте по-прежнему. Остальные инструкции от редактора получите.
   Редактор пригласил меня на следующий день. Поблагодарил за хорошие очерки, сказал, что они понравились на всех уровнях; их и Главком читал, и генерал-лейтенант Сталин. Он даже мне сказал, что вы в Тукумсе и сами летали на новейшем самолете и будто бы отлично справились с управлением.
   Эта информация меня озадачила. Я не мог опровергать слов такого высокого человека; сделал вид, что не все понимаю из того, что говорит редактор. Смущенно залепетал:
   - Да, я летал на тренировочном самолете вместе с командиром дивизии. Я, конечно, отвык, да и летал-то прежде на винтовых самолетах...
   Полковник меня перебил:
   - Если вы умеете водить грузовой автомобиль, то и на легковом без труда поедете.
   - Оно, конечно, так, но пилотаж реактивного самолета...
   - Мне было приятно слышать отзыв генерала о вашем полете. Пусть, думаю, они знают, какие молодцы у нас в редакции работают.
   Я не спорил и в дальнейшие дискуссии не вдавался. Про себя подумал: может, это командир дивизии представил дело генералу, будто я сам пилотировал реактивную машину. А может, пересмешник Воронцов так изобразил мой полет.
   А полковник сдвинул брови, погрустнел, задумался. И, покачивая головой, заговорил:
   - Жаль только, расставаться нам приходится. Генерал-то просил назначить вас собственным корреспондентом при его округе. Я на это заметил: вся редакция наша считает себя вашим собственным корреспондентом, а он мне: вы мне зубы не заговаривайте. Присылайте парня, я ему кабинет выделю. С вами полковник Орданов говорил?
   - Да, говорил. Но он сказал, что ничего в моем положении не изменится. И даже стол в отделе за мной останется.
   - Так-то оно так, да боюсь, что в штабе-то они найдут вам работу, далекую от редакционной.
   Я ждал, что редактор заговорит о книге, но он смотрел на меня внимательно, - очевидно, ждал, когда я сам о ней заговорю. Но я молчал. И ему мое молчание, видно, понравилось. В его серых, заботливых глазах светилось тепло и одобрение. Вспомнил я, как в полку также по-отцовски любил меня и старался во всем помочь командир дивизиона капитан Малютин, человек для нашего круга пожилой, в прошлом директор средней школы в Новосибирске. Он любил выпить, и старшина батареи всегда хранил для него бутылку самогона или трофейного коньяка. Бывало, прикажу я пожарить на сале картошку, - он любил именно жаренную на сале, - открыть баночку соленых огурцов или помидор, - водились у нас трофейные, - так он выпьет полстакана спиртного, - больше не пил, - и смотрит на меня веселыми улыбающимися глазами. И, бывало, спрашивает: "Признайся, ты ведь года четыре себе прибавил?". Я на это неизменно отвечал: "Ну, что вы, товарищ капитан! Ничего я себе не прибавлял". А сам думал: "Вот дознаются как-нибудь - и что тогда со мной сделают?". А капитан покачивал головой и говорил: "Прибавил. Что же я не вижу, что ли?.. Вот приедет генерал и скажет нам с командиром полка: "Что же это вы детсад развели? Пацана командиром батареи назначили"". Я, конечно, при поступлении на завод прибавил себе два года, но два, а не четыре. А он никак не хотел видеть во мне взрослого человека. Однако командиры батарей в полку ценились по количеству сбитых самолетов и танков, а у нас этот показатель самый высокий. И каждый раз, когда счет наших трофеев увеличивался, командир дивизиона радовался, как ребенок, и щедро представлял нас к новым наградам. А уж как мы, офицеры и солдаты батареи, любили дивизионного, и говорить не приходится.
   Было что-то общее между капитаном Малютиным и полковником Устиновым. Оба сибиряки, и глаза у них были сильно похожими - зеленоватыми, излучающими свет и тепло. Я теперь, по прошествии десятилетий, безмерно благодарен судьбе за то, что послала мне этих армейских отцов-командиров. Сидел в кабинете Устинова и думал о том, как бы мне каким-нибудь неосторожным поступком не подвести своего начальника.
   В день, когда был подписан приказ о моем назначении, я позвонил полковнику Орданову и сказал:
   - Если не возражаете, я пока буду сидеть в редакции на своем месте.
   - Да-а, сидите, пожалуйста. Когда вы нам понадобитесь, я вас найду. И если вздумаете писать о ком-нибудь из нашего округа - вы мне сообщите.
   - Разумеется, я буду советоваться и с вами и зайду в Политуправление округа.
   - К ним вы зайти можете, но вообще-то... вы больше связывайтесь со мной. Я им уже сказал, они о вас знают.
   Я из этого разговора понял, что генерал не очень-то и хочет, чтобы я кому-нибудь, кроме него, подчинялся.
   Начальник отдела инженер-полковник Соболев ни о чем меня не расспрашивал и даже делал вид, что ничего не произошло, но, зайдя в начале дня в нашу комнату и раздавая для обработки статьи Деревнину и Кудрявцеву, мне никакого задания не дал. Я понял: он уже получил инструкции от редактора не занимать меня текущей работой.
   Словно ветер, влетел в комнату Фридман. Схватил мою руку, шумно поздравлял:
   - Ты, старик, теперь напрямую можешь обращаться к Василию Иосифовичу. Редактор и позвонить к нему не смеет, а ты - запросто, хоть ногой дверь открывай. Эх, мне бы такую должность. Мы бы в этом вшивом домишке и дня не сидели!
   - А где же? - почти разом воскликнули мы.
  
   - Как где? Да хоть бы и во Дворце Петровском. Он же пустой стоит. Зайди к генералу, попроси для редакции Петровский дворец.
   Я молчал. Предложение Фридмана мне казалось шуткой, - и даже очень неуместной. Я и вообще не хотел, чтобы этот человек знал о моем новом назначении, но он-то как раз первым узнает все редакционные новости.
   - Проси машину! - наседал Фридман.
   - Какую машину? - пучил я на него глаза.
   - Персональную. Не у него проси, а зайди к Войцеховскому и потребуй. Ты с ним не церемонься, - я его знаю: плут отменный и трусишка. Заходи важно, подавай для приветствия два пальца. Не больше. Тогда уважать будет. Он такой: если робеешь - и не посмотрит, а вот если важно с ним, да каждое слово через губу цедить будешь - он таких боится.
   - Да кто такой, этот Войцеховский?
   - Хо! Он не знает, кто такой Войцеховский!..
   В этот момент к нам вошла Панна Корш и Фридман обратился к ней:
   - Панна! Расскажи ему, кто такой Арон Войцеховский. Твой муженёк у него на коленях просил для редакции два старых автомобиля. Войцеховский ему дал, а вместо них из Хозяйственного управления Министерства Обороны получил новые. Ты тоже проси. И не проси, а скажи так: "Арон! Мне нужна машина. Хорошая, большая. Лучше будет, если "ЗИМ"". Называй его по имени: Арон. Он хотя и генерал-майор, но того, кто называет его Ароном, боится. Ты, Иван, слушай меня. Поработаешь с месяц - проси квартиру. Арон даст. Арон, если захочет, все даст. А он захочет. Я же его знаю. Ты думаешь, ему неважно, как ты будешь к нему относиться? Ты же у плеча Василия встанешь. Хорошенькое дело - стоять у плеча! Можешь слово обронить: "Арон хороший", а можешь и сказать: "Арон плохой".
   - Да в чем дело? - воскликнула Панна. - О чем речь? У какого плеча?.. Наконец, кто такой Войцеховский?
   - Ты не знаешь своего благодетеля! А на чьей машине ты подкатываешь к редакции? На его машине, Войцеховского. Он же Хозу! Хозяйственное управление Московского округа ВВС, Васькиного округа. У него в кармане все! Московский университет тоже у него в кармане. Ты что же думаешь? Он не может позвонить ректору и сказать: зачисли студентом этого, дай степень или звание профессора тому-то и он не даст?.. Где ты найдешь человека, который не послушает Войцеховского? Да у него в кармане все!..
   - Но ты-то при чем? - недоумевала Панна.
   - Я?.. Я знаю Войцеховского, а он знает Сашу Фридмана. Вашего Сашу знают все. А если знают, то этого уже хватит. Ну, да вот сейчас... Я позвоню - и вы увидите.
   Набрал номер телефона. И заговорил своим особенным, характерным для Фридмана и для многих евреев, тоном:
   - Арон?.. Здравствуй, дорогой! Звонит Фридман. Саша Фридман - ты что забыл?.. Ты слышал новость?.. Не слышал, ну, так я тебе скажу, а ты это запомни, что новость сказал тебе я, Саша Фридман. Ах, ты забыл, откуда я. Ну, Арон! Ты как стал уже генералом, так и всех забыл. Я сижу тут рядом, от вас через дорогу - в "Сталинском соколе". Сталинском! - слышишь?.. К вам от нас назначили человека, ты понял? Человек небольшой, но важный. Он капитан. Хороший капитан. Был на фронте и в кого-то там стрелял. А недавно он был в Тукумсе вместе с твоим генералом. И там с ним летал. На новом реактивном самолете. Летал и еще как!..
   Я слушал и не верил своим ушам: какую чушь несет этот ужасный еврей! Я летал вместе со Сталиным! Да ведь эту ложь разнесут по всей Москве. А уж золотая-то пятерка попадает от смеха. И полковник Орданов узнает, а там и сам генерал Сталин!..
   У меня кружилась голова. Сердце гудело как реактивный двигатель. Я готов был умереть от стыда. В первый же день и такой позор!.. Я уже представлял, как обо всем этом докладывают Устинову и как он морщится, склоняясь над столом. Это же и для него катастрофа. Да кто же все это сказал Фридману?.. Кто, наконец, просит его болтать об этом?..
   А Фридман, подмигнув мне, продолжал:
   - Была золотая пятерка, а теперь будет шестерка. Ну, и что ж, что капитан! А летает он покруче вашего Воронцова. Наш капитан семьдесят самолетов сбил. Ага!.. Вот тебе и капитан!..
   Я схватился за голову: семьдесят самолетов! Да сам Покрышкин, трижды Герой, сбил шестьдесят два! Какую же чушь он несет?..
   Я хотел вырвать у него трубку, да теперь-то... после всего, что он сказал...
   Потом он что-то говорил насчет машины - персональной, черной, большой, но я уже ничего не слышал. Я свою карьеру считал оконченной и теперь только думал, как и что я скажу Устинову, Воронцову, Орданову.
   А Фридман бросил трубку, возвестил:
   - Будет тебе машина! Понял? Вот так надо делать дела.
   - Но я с генералом не летал, - осевшим голосом проговорил я.
   - Как не летал?.. А в твоем же очерке что написано?
   - Я летал с командиром дивизии.
   - А! С генералом или комдивом - какая разница? Важно, что летал. И освоил новый самолет.
   - Ничего я не освоил. Летали на спарке...
   Фридман вскочил как ошпаренный:
   - Да что ты пристал, в самом деле! Летал не летал...
   - Да ведь генералу доложат.
   - Какому генералу?
   - Сталину.
   - Че-во-о?... Сталину? Да кто ему докладывать станет? Войцеховский?.. Да он и в кабинете у него не бывает, а если пустят иногда, так на пузе к нему ползет. Генералу!.. Наивняк же ты, Иван! Вот ты посмотришь потом, что такое генерал Сталин. Да там только при имени его понос у всех прошибает. А ты - доложат. Я его пугнул как следует, Войцеховского, а ты теперь проси у него что угодно. Да он тебе самолет персональный устроит. Погоны генеральские прилепит. Хозяин-то там не Сталин, а Войцеховский. Сегодня он в округе хозяин, а завтра - в Министерстве обороны, а там и в Кремль заползет. Я-то уж знаю, чего он может, Арон Войцеховский, и чего добивается. Многое он уже имеет, а будет иметь еще больше.
   Фридман поднялся, хлопнул меня по плечу:
   - Дружи с Фридманом! И он сделает тебя Папой Римским.
   Он ушел, а обитатели нашей комнаты, оглушенные натиском Фридмана, еще ниже склонились над листами. Они отрабатывали статьи.
   Панна сказала:
   - Пойдем обедать.
   И мы пошли.
   По дороге в ресторан Панна рассказала:
   - На твое место Домбровский с Никитиным уже человека тянут, - такого же, как они, еврея.
   - Устинов, я думаю, не пропустит.
   - В наш отдел за твой стол уже посадили Сеню Гурина. А теперь Турушин уходит на тренерскую работу. Я, говорит, не могу больше видеть, как этот слепой дьявол мокрым носом по моим заметкам елозит. И подал заявление. Ну, Фридман и на его место своего человека подыщет.
   - А что же майор Макаров, начальник отдела кадров? Зачем же одних евреев набирать! Несправедливо это.
  
   Панна отвечала спокойно:
   - Макаров человек подневольный, над ним редактор, а над редактором Шапиро сидит.
   - Какой Шапиро? Уж не тот ли, который в "Красной звезде" был?
   - Он и есть. Его теперь в Главное политическое управление перевели, он кадрами всех военных газет заведует. А ему наш Фридман напрямую звонит. Он, я думаю, наш Фридман, масон высокого посвящения. Уж больно развязно со всеми разговаривает, даже с таким, как генерал Войцеховский, близкий человек к Васе Сталину.
   - Слыхал я про масонов, а только о них ничего не знаю. Это те же космополиты, что ли?
   - Ну, нет, эти ребята покруче будут. Космополитом всякий может быть, к примеру меня возьми: нерусская, так могу и не любить Россию и народ русский. Лапотники они, иваны, вроде тебя. Ты вот и в центральной газете работаешь, а про масонов ничего не знаешь. Масоны, они, конечно, из евреев все, или почти все, у них дисциплина и цель: они к власти рвутся. Во время войны с немцами сидели тихо да подальше от фронта уползти старались - в Ташкент, Ашхабад, Коканд, а теперь снова из щелей полезли, войну нам объявили. И война эта будет пострашнее прежней, много русских людей она возьмет и разруху нам пуще той, что в Гражданскую и в Отечественную была, учинят.
   - Каркаешь ты, Панна! Ничего такого быть не может.
   Панна не обиделась и в мою сторону не взглянула, а я подумал: "Муж-то у неё - редактор наиглавнейшего журнала в стране, он-то, поди, знает". Но все-таки ни во что такое верить не хотелось. Сказал примирительно:
   - Прости меня, пожалуйста. Ты знаешь, конечно, а мне-то откуда знать? Но чего же они хотят, масоны? Какая власть им нужна?
   - Либеральную демократию установят.
   - А что это такое?
   - А это, когда все дозволено, вроде анархии. Говори, что хочешь, делай, что хочешь, и ни тебе никакой власти, никаких законов. Все продается, все покупается. Вот тогда евреи все имущество скупят и деньги захватят, и радио, и газеты - все у них будет. Они потом продажу земли наладят, а чтобы народ ослабить, государство на мелкие части раздерут. Везде свой царек, свои порядки. Как в России встарь было, когда князья дрались между собой, и силы у народа никакой не было. При таких-то порядках легче людьми управлять. И лес, и газ, и нефть за границу качать будут, а деньга себе в карман положат.
   - Да сколько же это денег у них будет?
   - Денег много не бывает, их всегда не хватает, тем более еврею.
   Панна засмеялась. В эту минуту она была похожа на древнюю старушку, впрочем, очень красивую.
   - Но как же Сталин? Он разве таких вещей не знает?
   - О Сталине говорить не надо. И нигде ты о нем не заговаривай. Имя его поминать опасно. Помнил бы ты, Ваня: там, где соберутся трое, там и Фридман будет. Мы ими окружены и аттестованы. И не дай Бог, если неприязнь в твоих глазах заметят. Тут они тебе живо ножку подставят.
   Вошли в ресторан и сели в излюбленном месте у окошка. Людей поблизости не было, и Панна продолжала:
   - Ты ведь и вправду подумал, что машину тебе большую черную Фридман охлопотал? Нет, конечно. Фридман только узнал у Войцеховского, что машина тебе по штату положена, как собственному корреспонденту. И везде они, собкоры, машины имеют. Им же по частям приходится мотаться.
   - Но как же Войцеховский две машины твоему мужу дал? Муж твой гражданский, а тут военный округ.
   - У мужа моего в журнале свой Войцеховский есть. А они все как сообщающиеся сосуды и живут по принципу: ты мне, я тебе. Войцеховский списанные машины журналу дал, а за это пять своих человечков в редакцию натолкал. Считай, он выиграл маленькую операцию. Они сейчас всю власть захватывать будут, и главная цель - печать. Кремль они давно заняли, там и яблоку негде упасть, а теперь - министерства, печать, банки. Во время-то войны их сильно потеснили, многие Москву покинули, а теперь они возвратились, им должности и квартиры подавай. Перво-наперво, столичные города занимать будут: Москву, Ленинград, Киев, Минск... Ты-то считал, что война для тебя закончилась, а тут снова на войну попал, да еще на самую передовую.
   Заканчивали обед, и Панна, видя мое унылое настроение, тронула за руку, сказала:
   - Прости меня, Иван. Нагнала на тебя страху. Я, конечно, все это от мужа узнала. А тебе сказала, чтобы ты ушами не хлопал, а скорее в обстановке разобрался. Будь внимательным, хитрым и бдительным. Палец им в рот не клади, а разыгрывай простачка и показывай, будто любишь их. Словом, дурачь их, как Фридман дурачит нас.
   Подходя к редакции, я сказал спутнице:
   - Спасибо тебе, Панна. Ты мне противника показала, а у нас в авиации правило есть такое: увидел врага - победил.
   В штабе округа мне выделили кабинет - через дверь от комнаты, в которой находилась золотая пятерка. Генерал-майор Войцеховский, к которому я зашел, вручил мне ключи от кабинета и сейфа и сказал почти шепотом, как о деле секретном и касающемся только нас двоих:
   - Командующий мне ничего о вас не говорил, но я и сам понимаю, какая важная у вас должность и что надо вас обеспечивать по первому разряду. Я уже приказал начальнику АХО, это наш административно-хозяйственный отдел, чтобы он выдал вам талоны на все самое дорогое: шинельное сукно и ткань на китель, брюки, ботинки, - все самое лучшее, ведь вы - референт Сталина... - генерал поднял палец. - Референт! Это вам не шуточка.
   Сам генерал был одет в какой-то серебристый китель, на пологих женских плечах топорщились мятые погоны - и тоже белые, увитые серебром. Он был интендант и на военного так же походил, как я на балерину. Большой живот лежал на столе, китель туго облегал круглую, как шар, фигуру. Руки короткие, пухлые, шеи не было, а прямо на плечах сидела большая кудлатая голова.
   Генерал говорил без умолку и на меня почему-то не смотрел:
   - Вы летчик, сбили много самолетов,- Саша мне звонил...
   - Фридман ошибся, я летал на бомбардировщиках и самолетов не сбивал.
   - Это неважно, раз летали, то кого-то же вы сбивали. Это же война, а на войне кто-нибудь кого-нибудь подбивает. Хорошо, что вас не подбили совсем, и вы остались целы. Я тоже остался цел, хотя было нелегко. Все время куда-нибудь вызывали. А уж потом после войны дали погоны, и я, вот видите, жив и здоров. А?.. Что вы сказали?..
   - Я ничего не сказал, товарищ генерал-майор.
   - Не сказали?.. И хорошо. А я вам дал машину. Завтра к вам подъедет шофер, и вы будете ездить, как ваш главный редактор. У нас Воронцов, это самый ловкий летчик на свете, - а и он имеет только право вызова, и вся пятерка может лишь вызывать машину, а у вас будет персональный. Я так решил и так будет. Мог бы дать вам старую "Победу", а я дал "ЗИМ". Он тоже немножко старый, но ничего. Вы знаете, что такое "ЗИМ"? В главном штабе не каждый генерал ездит на "ЗИМе", а вам я дал. Если вы в газете, то вам надо ездить, а если вы еще и при Сталине - вам надо ездить на хорошей машине. Я так решил и кто мне чего скажет?..
   Генерал только два или три раза взглянул на меня, - и я едва успел разглядеть темно-кирпичные, оплывшие жиром глаза, но потом он все время говорил и смотрел на стол, будто там лежала бумажка, и он читал написанный текст. И неизвестно, сколько бы еще он говорил, если бы не зазвонил телефон и его куда-то не позвали. Уже на ходу он бросил:
   - Вы будете иметь все. Да, да - все.
   Я поднялся на третий этаж, где располагался мой кабинет. Проходил мимо комнаты золотой пятерки, зашел к ним. Воронцов в радостном порыве раскинул руки:
  
   - Старик! Это же здорово, что мы снова с тобой вместе. Я как узнал от Войцеховского, что тебя к нам назначают, обнял его и чуть не поцеловал. Сказал, что ты есть мой учитель и пусть дает тебе новую форму. Ты же смотри, какой старенький у тебя китель.
   - Но какой же я твой учитель?
   - А кто меня учил, где надо ставить запятую, а где тире? А? Помнишь?.. Я ему говорю, что ты мой учитель, а он таращит на меня рыжие глаза и спрашивает: "Но если у вас две золотые геройские звезды, то сколько же таких звезд у вашего учителя?" Я говорю: "Много".
   На это я заметил:
   - Не хотел бы оказаться объектом ваших розыгрышей. Дойдет до генерала...
   - Генерала? Да он терпеть его не может и никогда не принимает. Я уже командующему доложил, что вместе с тобой учились, и ты отлично летал на самолетах. Ну, ладно, ты нас извини, мы уезжаем на Центральный аэродром. Готовимся к параду и много летаем. Кстати, там и генерал-лейтенант. Он командует парадом и будет вести над Красной площадью флагман.
   В тот же день я поехал в штаб парада и доложил генералу о своем назначении. Беседа наша была короткой, он сказал, чтобы я зашел к нему позже.
   Вместе мы пошли с ним на летное поле и тут встретили Воронцова. Мой товарищ, кивнув на меня, сказал:
   - И у нас теперь есть собственный корреспондент. Я уж вам говорил: мы с ним вместе учились. Отличный парень и мой хороший друг.
   Генерал внимательно выслушал аттестацию Воронцова и серьезно проговорил:
   - Не нравится мне, что его кабинет рядом с вашей комнатой. Капитан, как мне доложили, не курит, не пьет, а вы его научите и тому и другому.
   - Непременно научим! Какой же это мужик, если не пьет и не курит. А еще, если вы позволите, я сам провезу его на тренировочном самолете.
   - Возражать не стану. Скажите Афонину, чтобы включил в график тренировочных полетов.
   - Нас больше учили на штурманов.
   - Тем лучше! Штурман и летчик - это же хорошо. Штурманская подготовка была моей слабостью; я всегда боялся заблудиться.
   Я сказал, что мне очень понравился полковник Афонин и я рад, что он теперь служит в войсках нашего округа. На это Василий Иосифович с гордостью сказал:
   - Афонин - лучший летчик истребительной авиации.
   И, кивнув на Воронцова, съязвил:
   - Он на новых самолетах на вертикальных виражах побивал и вашего друга. Так что и вы, если вас потренирует Афонин, утрете нос полковнику.
   - Непременно утрет! - воскликнул Воронцов. - И я не буду обижаться. Зато будет смех на всю авиацию: журналист побил Воронцова.
   Афонин теперь командовал одной из престижных истребительных дивизий и был представлен к званию генерал-майора. Такова была тактика Василия Сталина в подборе кадров: собирать в столичный округ лучших летчиков и командиров.
   Генерал спросил:
   - Как вы живете? Есть ли у вас квартира?
   За меня ответил Воронцов:
   - Какая квартира? Он с женой и маленькой дочкой мотается по чужим углам. Фронтовик! Кавалер многих орденов...
   Генерал выслушал его, а мне сказал:
   - Надеюсь, вы так же будете писать о нашем округе, как написали об афонинской дивизии. Желаю успеха!
   Я уходил с аэродрома, унося самые лучшие впечатления от встречи с генералом.
   Недели через две сообщили, что мне предоставлена комната в квартире, где жил адъютант маршала Тимошенко комбриг Амелин.
   Я не сразу осознал реальность такой вести. Но Воронцов тряс меня за плечи, повторял:
   - Комната в Москве! Своя собственная! Ты больше не будешь мыкаться по чужим квартирам.
   Радость моя была так велика, что я не мог ничего сказать. Я в эту минуту боялся какой-нибудь ошибки: вдруг что-нибудь не так и комнату мне не дадут?
   Но комнату дали. Не знаю, кому я обязан таким счастьем: генералу ли, или полковник Устинов выбил для меня жилье, но факт этот счастливейший состоялся. В тот же день ко мне вкатился генерал-майор Войцеховский, мягко опустился на диван и проговорил тихо, кося взгляд на дверь:
   - Я что вам говорил? Что?.. Я говорил вам, что вы будете иметь все. Когда к нам приехал Воронцов и эти его пять летчиков, которые умеют кувыркаться в небе... Когда они приехали, я им тоже дал квартиры, но только через полгода. Вам я дал генеральское сукно на шинель, дал машину, а вот теперь и жилье. И не где-нибудь, а на Можайском шоссе, в генеральском доме.
   Войцеховский говорил еще с полчаса, а потом вдруг прервал свое красноречие, с трудом поднялся и показал мне спину. Медленно выходил из кабинета, а у самой двери повернулся, и я увидел, как сверкнули его глаза. Он с каким-то грудным присвистом проговорил:
   - Я тоже начинал карьеру, но немножко не так скоро.
   В редакции я поблагодарил полковника Устинова и сказал, что поеду на новую квартиру. Я был без машины, и он мне предложил свою. При этом сказал: "А то на радостях-то под трамвай попадете". На Красной Пресне, где мы снимали крохотную комнату и платили за нее четыреста рублей, трехлетняя дочка Светлана, игравшая с детьми во дворе, подбежала ко мне с криком:
   - Папа, покатай нас!
   Шофер раскрыл дверцу автомобиля и туда, словно горох, посыпалась детвора. Ее набилось так много, что кто-то уж вскарабкался на спину водителя, и он, словно дед Мазай, повез их катать. Навстречу мне из дома вышла Надежда. Я смотрел ей в глаза и смеялся точно Иванушка-дурачок.
   - Что с тобой? - испуганно спросила она.
   - А как ты думаешь, что со мной?
   Надя пожала плечами.
   - Ну, не пугай меня, говори скорее.
   Я не торопясь, как генерал Войцеховский, достал из кармана ключи и покачивал их перед носом Надежды.
   - Ты нашел новую квартиру? Это было бы очень кстати. Мне изрядно тут надоело: кухня на двенадцать семей и всего лишь четыре газовых конфорки.
   - Теперь в нашей квартире семей будет поменьше: всего лишь три.
   - Только-то? Это же прекрасно! Но сколько стоит такая квартира?
   - Семнадцать рублей в месяц.
   - Ну, не дури. Скажи - сколько? И где она?
   - На Можайском шоссе. По нему на свою Ближнюю Кунцевскую дачу ездит товарищ Сталин.
   - Твой командующий?
   - Нет, тот Сталин, большой.
   - Ну, поедем же!
   Светлана была в восторге от того, что мы все вместе ехали по Москве. Эта кроха быстрее всех оценила преимущество автомобиля, и не было для нее большего счастья, чем на нем кататься.
   Я сгорал от желания показать Надежде ордер на нашу квартиру - первую в жизни собственную законную квартиру, ведь во Львове мы хотя и имели комнату, но ордера на нее не было. Здесь же, во-первых, не Львов, а Москва, а во-вторых - квартира наша.
   Подъезжаем к дому, я останавливаю машину немного в стороне от подъезда, - кстати, с самого начала я усвоил для себя такое правило.
   Открыли дверь и увидели странную картину: в коридоре стояла женщина в нарядном платье и длинным шестом колотила в потолок.
   - Здравствуйте! Что это вы делаете?
   - А там над нами живет такая скотина, я хочу его выкурить. Но кто вы такие? Кто вам дал ключи?..
   Я сказал, что у меня ордер, и попросил ее показать нам свободную комнату.
   - Тут две. Вот эту дали подполковнику Верхолетову, а та, - она показала на дальнюю дверь, - будет ваша.
   Перед нами была комната с большим окном, выходившим во двор, комната совершенно пустая, прибранная. В ней было около пятнадцати квадратных метров, но она казалась нам дворцовой залой.
   Надя спросила:
   - Ордер? У тебя на нее ордер?
   - Да, родная. Хватит тебе мотаться по квартирам и дожидаться очереди у газовой плиты.
   Надя ничего не сказала. Обошла комнату и вышла в коридор. Женщины с шестом уже не было, и мы осмотрели всю квартиру. Она была из тех прекрасных квартир, которые потом будут называть сталинскими. Просторные ванная и коридор, кухня, как хорошая комната, потолки три с половиной метра.
   Надя переспросила:
   - Тебе дали ордер? Насовсем?
   - Вот чудачка! А как же еще дают ордера?
   Она стояла у окна на кухне, и по щекам ее текли слезы. Это были слезы радости.
  
   Часть Вторая
  
   Глава первая
  
   Вот уже год, как я работаю собственным корреспондентом при штабе округа. Перебираю записные книжки того времени. Едва различаю запись:
   "Сколько готовились, сколько волновались. И вот он настал, день авиационного парада. Я стою на Центральном аэродроме возле вагончика, в котором оборудован узел связи. В воздухе раздается гул; вначале чуть слышный, но затем он становится все сильнее, и вот уже мы видим, как с северной стороны, точно журавли, появляются ряды и колонны самолетов. Идут стратегические бомбардировщики-ракетоносцы. Головную машину ведет наш командующий генерал-лейтенант Сталин. Гул перерастает в сплошной раскат грома. Миллионы глаз устремились на крылатых защитников Родины. Сердца замирают от гордости за наш народ, за армию, сильнее которой нет в мире.
   На трибуне мавзолея стоят руководители государства и среди них Сталин. Вот он видит, как флагман-ракетоносец, ведомый его сыном, проходит над Красной площадью, как вслед за ним, ряд за рядом, колонна за колонной, проплывают дальние бомбардировщики. За штурвалами этих грозных машин сидят летчики, разгромившие авиацию всей Европы".
   И тут же стихи Пушкина:
   Идут - их силе нет препоны,
   Все рушат, все свергают в прах,
   И тени бледные погибших чад Беллоны,
   В воздушных съединясь полках...
   Страшись, о рать иноплеменных!
   России двинулись сыны;
   Восстал и стар и млад, летят на дерзновенных,
   Сердца их мщеньем зажжены.
   И приписка: "Боже мой! И это пишет четырнадцатилетний мальчик! Какая же сила духа - русского духа! - кипела у него под сердцем!.."
   "Но вот пролетели ракетоносцы. В репродукторах раздался голос диктора:
   - В небе реактивные истребители, знаменитая пятерка... Ее ведет воздушный ас, наводивший ужас на вражеских летчиков, дважды Герой Советского Союза полковник Воронцов.
   В небе над южной окраиной столицы появилась пятерка истребителей. Они круто шли в высоту. Сверкавший на солнце серебристый клин. Плотно прижаты друг к другу. Идут как пришитые. Забирают все круче. Свечой вонзаются в небо. Следует переворот на спину, летят вверх колесами. А строй так же плотен. И скорость, близкая к звуковой. Петля завершается, еще петля, еще... Я замер. Мне кажется, у меня остановилось сердце. Такая скорость! Такие вензеля! И ведь не один самолет, а пятерка. Интервалы, дистанции - во всем ювелирная точность. Я хотя и несостоявшийся летчик, но все-таки понимаю, какое искусство надо иметь для такого пилотажа.
   Я счастлив, я горжусь своим другом, горжусь его пятеркой - и обладай я талантом Пушкина, я бы тоже сказал: "Идут, их силе нет препоны...""
   В тот же вечер я написал репортаж о воздушном параде. Помню, что в том месте, где я писал о мастерстве наших истребителей, я задыхался от волнения, и слезы подступали к горлу.
   В предыдущей главе мы заметили, что в жизни человека случаются счастливые денечки, но нередко им на смену приходит полоса невезения. Откуда-то подует ветерок, и небо заволокут облака, а потом и тучи, которые покажутся вам беспросветными.
   Я находился в Марфино, в офицерском доме отдыха, и там приятель сообщил мне ужасную весть: в Казани разбился самолет, на котором летела группа хоккеистов из команды нашего округа. В живых остался легендарный хоккеист и футболист того времени капитан команды Всеволод Бобров. Он опоздал к вылету. Все ребята были лучшими спортсменами страны, их пригласил в свою команду, пестовал и опекал Василий Сталин.
   Офицер не знал наверняка, но от кого-то слышал, что есть доля вины в этой трагедии и Василия Сталина. Казань не принимала самолет, там была плохая видимость, но генерал вроде бы требовал, чтобы они летели.
   Я резко возразил:
   - Вот вы говорите "вроде бы", значит, не знаете наверняка, а зачем же муссировать эти слухи?
   Он не стал со мной спорить.
   В тот же день на отдых приехал майор Камбулов, наш специальный корреспондент, и подтвердил эти слухи. Рассказал некоторые подробности, которые циркулировали среди офицеров; будто генерала отговаривали от такого решения, но он был нетрезв и требовал от командиров гражданской авиации разрешить взлет и посадку. Те доложили министру обороны маршалу Василевскому, тот позвонил нашему командующему и тоже отговаривал его, и Василий Иосифович будто согласился с маршалом, но затем все-таки настоял на вылете. Аэропорт действительно был закрыт низко ползущими тучами, а самолет не был оборудован надежной системой слепой посадки, - летчики сажали машину по интуиции. И, удивительное дело, правильно совершили "коробочку", зашли на полосу и точно снижались, но ребята, чувствуя неладное и зная, что при катастрофах безопаснее всего находиться в хвосте, стали покидать свои места. Этим они нарушили центровку, и самолет потерял управление.
   Страшная история! Потрясены этим событием были спортсмены, больно отозвалось оно в сердцах авиаторов и, особенно, среди офицеров Московского штаба и округа.
   Я уже знал, что вокруг сына Сталина возникает много досужей болтовни: и о его чрезмерном увлечении спиртным, и о женах, любовницах. Не скажу, что для таких суждений не было повода, но с большим огорчением убеждался, что эти разговоры часто возникали в разгоряченном сознании всяких недругов, - а их у него было достаточно; другой источник - шумные пьяные застолья людей, которые когда-либо были знакомы со Сталиным. Давая волю фантазии, щеголяя знанием деталей и подробностей, которых на самом деле никогда не существовало, они городили самые невероятные истории. Да, спиртным он злоупотреблял; я не однажды видел его, как говорят, на подпитии, но никогда он не терял над собою контроль. И когда мне говорят, что он посылал самолет в аэропорт, где была плохая видимость, я не верил тогда и не верю теперь в такое безответственное решение командующего. Камбулову сказал:
   - Это не похоже на нашего генерала.
   Дом отдыха располагался в красивейшем уголке Подмосковья вблизи деревни Марфино, которая в оные времена принадлежала графу Панину, воспитателю царей. Мы жили в его дворце, окруженном вековым парком и двумя живописными озерами. Догорал златоглавый сентябрь, и, как часто бывает в Подмосковье, время это было тихое, теплое, без единого облачка на небе. Природа слышала поступь зимы и словно бы задерживала летнее тепло, не желая с ним расставаться.
   С утра мы шли на озеро, где была лодочная станция, бесплатно выдавали отдыхающим прекрасные одноместные и двухместные байдарки, изготовленные немцами в подарок летчикам округа.
   Мы выбирали двухместную байдарку, а рядом с нами стайка юных девиц, по-моему, еще несовершеннолетних, - они тоже брали байдарки. Камбулов им сказал:
   - А идите к нам, мы вас будем катать.
   Бесцеремонность приятеля мне не понравилась. И я сказал:
   - Девушки хотят сами сидеть на веслах...
   Они нам не ответили, повернулись и пошли в дальний угол лодочной стоянки. Настроение мое было испорчено. Я вообще не люблю приставать к девушкам, считаю это для себя унизительным, а для девушек оскорбительным, а тут... такая откровенная бестактность. Сказал об этом майору:
   - Зачем надо вам было вязаться к девочкам?
   А он ответил:
   - А для чего же они здесь? Им для того и путевки дают, чтобы они развлекали нашего брата. А иначе, зачем бы и разрешал им тут отдыхать Вася Сталин!
   Это циничное откровение меня поразило. Когда я получал путевку сюда у Войцеховского, он говорил:
   - Вы поедете в такой Дом отдыха, которого нет нигде. Ну, может быть, в Иране у шаха есть такой дворец, или у Папы Римского, но больше - нигде. Там отдыхают офицеры нашего округа. Да! Только офицеры! А если жена или сын, или мать, теща - они поедут в Крым или в Сочи. У нас в Марфино - только офицеры. И только летный состав. Так хочет наш командующий. А если бы это был другой командующий, вы думаете, он бы имел у себя Марфино? Нет, ему бы никто не дал Марфино. Такой там дворец, и такую подают еду - это только у нас. Вот я вам и даю туда путевку.
   Так говорил Войцеховский. А тут эти девочки. И я спросил:
   - А разве они тут отдыхают?
   - А что же они тут делают? Не в гости же к кому-нибудь приехали - сразу двадцать наяд.
   - А почему двадцать?
   - А это потому, что ваш командующий, большой любитель балета, приказал ежегодно за счет средств округа выделять сорок путевок для Хореографического училища. Двадцать в июле и двадцать в любое удобное для них время. Это даже странно, что ты работаешь в округе, а таких вещей не знаешь. Да об этом знают все военные в Москве. И не только в Москве.
   И Камбулов засмеялся - дробно, как-то по-женски. Было что-то нечистое в этих его рассказах.
   Вполне серьезно возразил ему:
   - Я бы на месте командующего поступал бы точно так же. Стипендия у них мизерная - пусть отдыхают.
   - И я бы... точно так же. А разве я против?
   В редакции я относился к Камбулову с уважением. Он из казаков, хорошо писал очерки, было в его стиле что-то сродни шолоховскому. Я с удовольствием читал все, что он писал. И уж совсем он высоко поднялся в моих глазах, когда я узнал, что в Воениздате вышла его небольшая книжечка "Лопата - друг солдата". Тема, далекая от нашей, авиационной, но все равно ведь: книжка же!..
   - То-то я вижу, что они совсем молодые.
   - Из молодых, да ранние.
   И опять дробно, противно хихикнул.
   О балеринах мы больше не говорили. Но зато Камбулов снова стал рассказывать о разбившихся хоккеистах:
   - Когда такая власть у человека, от него ожидай чего угодно.
   - Ты это о ком?
   - Ну, о ком же еще - о твоем командующем. Какую фамилию человек носит! Да он только скажет: "Генерал Сталин!" - и у каждого кишки от страха трясутся.
   - Да уж, что и говорить: фамилия звучит. Но я, грешным делом, ни разу не слышал, чтобы он назвал свою фамилию.
   - А часто ли ты с ним общаешься?
   - Да, если признаться, совсем не часто. И даже, можно сказать, очень редко.
   - Ну вот, так и скажи. Что мы знаем о жизни таких людей? Да ничего.
   - А если ничего не знаем, так и говорить нечего. Негоже это для нашего офицерского звания чужие сплети разносить.
   - Откуда ты взялся, моралист такой?
   - Откуда и ты - из академии. Только ты с дипломом, а я еще не успел его защитить.
   - Диплом нужен. Ты пока тут работаешь, вроде бы и ничего, никто его не спросит, а как вылетишь - скажут: "Диплом подавай".
   Камбулов лет на пять постарше меня; он имеет много достоинств: хорошо и быстро пишет, всю войну на фронте был, в одесских катакомбах много месяцев отсидел - оттуда набеги на немцев делали. Впоследствии он военным писателем станет, и первая его повесть была "Свет в катакомбах". Я и теперь помню, как высоко над нами подняла она имя Николая Ивановича. Он пригласил нас "обмыть первую книгу", мы сидели тесным кружком, журналисты, недавно начавшие свою карьеру в газете, и по-хорошему завидовали товарищу. Кто-то воскликнул:
   - Николай! Подари нам книгу с автографом!
   На что жена его, Марина Леонардовна, москвичка, успевшая уже родить Николаю трех сыновей, поднялась со своего места, вскинула над головой книгу, грозно прокричала:
   - Каждому дарить книгу? Многого захотели! Книга - это великое богатство, ее надо написать. У Николая талант, он ее и написал, а вы пишите свои статьи и очерки.
   Вино помрачило разум молодой женщины, и она в счастливом ослеплении не ведала, что говорила. Но мы ей простили такой удар по нашему самолюбию. Каждый из нас уже тогда мечтал написать книгу, но мало кто верил, что у него это получится.
   Но это произойдет год или два спустя. Сейчас же он успешно работал в газете, писал очерки и его печатали, - меня попросил, чтобы я устроил ему путевку в наш окружной Дом отдыха, и я это сделал. Здесь я увидел некую развязность, которая в редакции не проявлялась. Не сразу понял, что по утрам он, как заправский пьяница, один, без свидетелей, выпивает стакан или два вина или полстакана водки, а спиртное, как это часто бывает, снимает разум с тормозов, и он становится нескромным, и даже нагловатым. Выпей он еще больше - стал бы спорить, а то и лезть в драку. Я уже подумал: мне с ним неинтересно и искал повода от него освободиться.
   Помог счастливый случай: в Дом отдыха приехал генерал Сталин и с ним Воронцов. Увидев меня, он воскликнул:
   - Я знал, что ты здесь, и позвонил директору Дома отдыха, чтобы он поселил нас в одном большом номере. Не возражаешь?
   - Я рад, но только вы же со Сталиным, а я...
   - Со Сталиным?.. Поселились мы в том же генеральском крыле, где и он живет, но подъезды у нас разные. Там у него в дверях охранник стоит, и не какой-нибудь, а...
   Воронцов понизил голос - почти до шепота:
   - Я так думаю, личный представитель Берии - в звании полковника, а то и генерала. Сын Микояна прошел с ним, а сунься мы с тобой... Ох, Иван, ты не знаешь этих людей. И никогда не узнаешь, потому как жизнь их закрыта и живут они не как все. Они и думают не как мы с тобой, и на нас смотрят, как на пожухлую осеннюю траву, которая уж никому не понадобится. Ты слышал, как его папаша в какой-то из речей своих подданных винтиками назвал. Государство живет, колеса крутятся, а мы с тобой - винтики. После войны из Германии и из многих других стран вернулись два с лишним миллиона человек - бывших пленных, а он, покуривая трубку, тихонько этак своему подручному Берии сказал: "Отправьте их в лагеря. Пусть они там поработают, раз воевать не хотели". А что этих ребят немцы десятками тысяч окружали, а наши генералы в плен сдавали - этого "гений всех времен и народов" в расчет не взял.
   Воронцов проговорил свою тираду с какой-то глубокой внутренней тоской и болью. Я был изумлен и почти напуган его смелостью, мы такого о Сталине не только говорить, но и думать не смели, а он - говорит.
   Принес подушку, одеяло и лег у меня на диване.
   - Можно, я у тебя полежу?.. Помнишь нашу комнату в училище? Мы с тобой на одной койке спали: я на первом этаже, ты на втором.
   - Неужели так с пленными обошлись?
   - Так, Ваня. У меня брат из плена вернулся, его сразу же на границе - в товарный вагон и на Колыму. А жена его, как таскала плут во время войны, так и сейчас таскает.
   Мысленно перенесусь я с того времени в день нынешний, когда я не по документам, не по рассказам, а по одним лишь своим воспоминаниям пишу эти строки. Я часто, почти каждый день, получаю письма от читателей моих книг, меня иной раз спрашивают: как я отношусь к Сталину? Почему не высказываю о нем своего мнения? Скажите же, наконец, что вы о нем думаете?
   Да, о Сталине я молчу. Я не историк, не рылся в архивах и не изучал тему Сталина, а мнение субъективное, свое собственное, высказывать боюсь. Боюсь ошибиться, ввести в заблуждение своих читателей. А все дело в том, что Сталин, как целое, неделимое, не укладывается в моем сознании. С одной стороны, этот владыка расширил границы империи, принял Россию с сохой, а оставил детям и внукам с атомной бомбой. Сталин - полководец, одержавший победу в самой тяжелой из всех войн в истории. И он же после войны поднял уставший до предела народ на великую стройку и за пять лет восстановил все разрушенное за время войны - города, заводы, села. И уже через пять лет мы стали жить в относительном достатке и с достоинством, а потом и вырвались так далеко вперед, что покорили космос, создали надежный ядерный щит и возглавили поход человечества к прогрессу.
   Все это было, но было и другое - и главное: русский народ потерял свою русскость, из народа превратился в население, которое уже в этом веке оказалось неспособным сдержать напор сатанинских сил и тихо полезло в хомут, сработанный за океаном.
   Гигантская империя, созданная ценой стольких жертв и усилий, рухнула в одночасье, едва к ней прикоснулись руки трех пьяниц-инородцев.
   Население не знает своего рода, не помнит подвигов и деяний отцов, - оно мало чем отличается от стада овец, где каждая особь видит хвост впереди идущей и толкается в стаде, бездумно перебирает ножками, не зная, не ведая и не желая знать, куда их ведут, зачем их ведут и где опустится над ними топор.
   Русский народ за время правления еврея Бланка-Ленина, грузина Сталина, а затем еще и нескольких интеллектуальных пигмеев - и тоже нерусского происхождения, превратился из народа в население, и теперь нет уверенности: выживет ли?
   Русские люди часто являли пример для других стран и народов,- они за то прослыли богоносной православной нацией, но они же и показали всем народам пример того, что может случиться с ними, если правление над собой они будут доверять инородцам. Я иногда думаю: неужели народ Русский, как сын его Александр Матросов, не бросится на амбразуру дота ради спасения человечества?.. Вначале он позволил убить в себе душу, а потом и положил на плаху голову.
   Ну, а Сталин? Какова же тут роль Сталина?
   Я незадолго до смерти Иосифа Виссарионовича, по заданию Василия, разыскал в Москве капитана Ужинского, который в немецком концлагере жил в одной комнате с Яковом, старшим сыном Сталина. И долго беседовал с ним, изучая все, что относилось к жизни Якова в плену. Так он мне сказал, как Яков, характеризуя отца, обмолвился: он больше всего боялся своих друзей, знавших его прошлое, - их он, одного за другим, расстрелял, а еще он боялся... русского народа. Видно, понимал нелепость такого исторического парадокса, когда грузин по воле иудеев-ленинцев воцарился на русском престоле. Заметим тут, кстати, что и грузин-то он необычный. Биографы пишут, что он сын сапожника, но мог ли простолюдин-сапожник двенадцать лет обучать сына в духовной семинарии, а затем отправить его в Рим в годичную школу иезуитов - факт, упорно скрывавшийся от народа.
   В самом деле, почему на японском престоле всегда был японец, в Китае - китаец, в Корее - кореец. И так всюду... А у нас? В прошлом веке были немцы, в нашем веке - еврей, грузин, потом пошли выходцы с Украины, потом опять еврей Андропов?.. А потом уж, накануне катастрофы, воцарилось в Кремле меченое Чудовище. Этот и совсем без роду, без племени, без малейшего намека на национальность.
   Почему?.. Уж не потому ли, что русских лишить русскости могли только нерусские?..
   Вот и судите теперь, мой дорогой читатель, почему я до сих пор ничего не говорю о Сталине. А если прибавить ко всему сказанному еще и то, как страдала и мучилась при Сталине наша многодетная семья, как она металась в поисках пропитания и как деревня моя многолюдная, песенная Слепцовка частью вымерла, а частью разбежалась по свету, и я сам, восьмилетний мальчонка, очутился в тридцать третьем голодном году на улице в Сталинграде и видел там трупы замерзших людей.
   Много покосил тот голод славянского люда, одних только украинцев полегло шесть миллионов.
   Нам могут сказать: не один только Сталин сидел в Кремле и управлял страной, он и сам был во вражеском окружении, но это уж дело историков определить степень вины тех или иных политиков. Вполне возможно, что Сталин пытался освободить Кремль от чужебесов, но не сумел этого сделать. И это во многом его извиняет. Но и все равно: человека судят по делам, а не по его намерениям. Я же говорю о том, что было, что есть, чему я был свидетель.
   Трудно, - ох, как трудно мне говорить о Сталине!..
   Но вернусь в Дом отдыха Марфино. Тогда баловень судьбы и счастливец, одолевший в многочисленных схватках-дуэлях немецких асов, увенчанный множеством боевых орденов и двумя золотым звездами, и бронзовым памятником, который ему поставили в родном селе земляки, - этот необычайно яркий, сильный и красивый человек, разоткровенничался и говорил, говорил мне о том, что его волновало.
   Было темно, к стеклам окон прислонилась синь поздней ночи, - невеселые то были рассказы Алехи Воронцова:
   - У тебя сегодня плохое настроение. Что случилось?
   - А ты не знаешь? У нас большое несчастье: ребята из хоккейной команды в Казани разбились.
   - Я слышал.
   - Слышал, а ничего не говоришь. Хитрец ты, Иван! Раньше за тобой такого не замечалось. Молчишь, ждешь, когда я тебе расскажу.
   - Жду, конечно. Я-то слышал звон, а ты, надо думать, в курсе дела.
   - И я мало чего знаю. Разбились и все. Ползут такие слухи, что наш генерал виноват, но слухи они и есть слухи. Мне-то он ничего не говорил.
   Свет потушили, но спать не хотелось. Болит душа от сознания такой великой потери. Каждого хоккеиста мы знали в лицо, любили их, гордились победами своей команды. Я не могу вообразить такого: разбились! Разум отказывается верить. А душа болит так, что хочется плакать. Не на войне погибли, а в мирное, светлое, счастливое время.
   - Слышь, Алексей! На войне тоже от потерь страдали, но будто бы не так рвалась душа. Я помню, как однажды на краю лужицы нашел немецкую листовку. Прочитал: "Иван! Мы идем освободить тебя от жидов, а ты идиот: лезешь за них под пули. Хоть бы подумал, какой ценой платишь: десять тысяч человек в сутки!.. А сколько раненых?.."
   Меня потрясла эта цифра. Я все время думал: сколько же мы потеряем за год, за два - за всю войну?..
   - Теряли много. У нас в полку состав истребителей почти полностью заменялся за полгода. У Василия Сталина из прежнего состава полка будто бы осталось несколько человек. И это летчиков! Ты ведь знаешь, как нелегко их подготовить. А за что воевали? Нас-то хоть понять можно: за семью, за Родину, - наконец, за свою честь и свободу, а они?.. За чужие земли? Но Россию хоть бы и победили, но как владеть такой огромной территорией? В тайге и болотах попробуй, закрепись!..
   За окнами открылось небо, и звезды весело мигали, будто радовались встрече с нами. И чудилось, они тоже хотели бы спуститься к нам и послушать нашу беседу.
   Воронцов продолжал:
   - Чем дальше от нас война, тем я чаще задумываюсь о ее смысле. За менее чем полстолетия нас во второй раз столкнули с немцами. И заметь: у нас и у них вожди-то пришлые, из инородцев. Гитлер, по слухам, австрийский полуеврей, и в нашем тоже будто бы смесь грузинской крови и еще какой-то. Одни говорят: осетин в нем сокрыт, другие Пржевальского ищут. А немцы полуеврея раскопали. Зовут-то Иосифом.
   - Не может этого быть! - воскликнул я, противясь всем сердцем таким измышлениям. - Что он осетин - в это как-то еще можно поверить, а вот что полуеврей? Чушь какая-то!
   - И я думаю: чушь, а вот Василий... Он когда выпьет сверх меры, в себя смотрит, точно глубокий старик перед смертью. Я тогда слышу, - я будто бы даже клетками своими ощущаю боль его души. В другой раз сверлит меня темным полубезумным взором, тихо проговорит: "Тебе хорошо - у тебя национальность есть, а я что такое? Кого любить я должен?.. Вот ты русский, людей своих любишь, а я кто?.. Залез бы ты хоть на час в мою шкуру..."
   Мне в такие минуты страшно смотреть на него. Глаза-то его и без того неопределенный цвет имеют, а тут то мрак в них колодезный закопошится, а то желтые искры сверкнут. И не смотрит он в одну точку, а мечет взгляд то в одну сторону, то в другую. И дышит неровно, и кулаки до хруста в пальцах сжимает. Я ему однажды сказал:
   - В Бога поверьте. Легче вам станет.
   А он мне:
   - В какого Бога? Вы это серьезно?..
   И уж если много выпьет, он тогда обхватит меня рукой за шею, горячо шепчет в ухо:
   - Дурачье только верит в интернациональность, нет в природе никакой интернациональности. Каждый ищет и тянется к своему родному человечку, чтоб похож был на него. Если, к примеру, твой земляк, тамбовский, то ему люб нос картошкой, и глаза синие, вот как у тебя. Но кого мне искать? Грузина?.. Я этих кацо не понимаю. Чужие они! Зовут меня в Тбилиси, а я не хочу. Но, может, во мне больше русского понамешано?.. Русские мне ближе, у меня мать русская, и дед...
   Он часто проговаривался о деде, но скажет: "дед" и дальше не идет. В другой раз примется говорить о природе Центральной Азии, какую-то породу лошади вспомнит. И опять молчок. Но мы-то знаем: Пржевальского поминает, внуком его себя чувствует. А однажды заплакал даже. Про себя тихо-тихо бормотал: кто же я такой? Ну, кто, вы мне скажите?..
   Выходит, если кровь перемешана, то мутит это человека, мучается он всю жизнь. Не знает, кого ему любить, а без любви жить нельзя. Любовь она силу человеку дает и крепость земную. Если любит, так ему и легко, и весело - он даже и ходит иначе; его словно бы незримая сила по земле несет.
   Воронцов замолкает, мы оба смотрим в потолок и думаем об одном и том же: кто наши предки, где мы родились и выросли.
   Мы не говорим о своем генерале, но оба думаем о тех детях, которые родятся от смешанных браков. Я не знал этого явления, но уже в детстве слышал от взрослых, что жениться на мордовке из соседнего села - большой грех и что за всю историю нашей Слепцовки был всего лишь один случай, когда парень привел в дом мордовскую девушку. И когда у них родился мальчик Фотий с большой головой и слабенькими ножками, бабы говорили: их Бог наказал.
   Воронцов словно подслушал мои мысли - с твердостью в голосе проговорил:
   - Нет, надо жить по законам предков, хранить в чистоте свой род. Сторонних девиц наши предки боялись, потому как не знали их породы, характера и ничего не могли сказать о дедушках, бабушках и родителях.
   И все-таки я возразил:
   - Нет, Алексей. Я такую философию разделить не могу. Грибоедов взял замуж грузинскую красавицу Нину и был счастлив с ней.
   - Грибоедов - да, он полюбил Нину и был с ней счастлив. Но назовут ли себя счастливцами их дети?
   - У них, кажется, не было детей.
   - Ну, вот - деток им Господь не дал. И правильно сделал. Бог любил и русского Александра, и грузинку Нину; он потому и не дал им детей.
   Мне было странно слышать от Алексея: Бог, Господь... Во мне еще пылал жар пионерских костров и дух комсомольских собраний.
   - Ты, я вижу, в Бога веришь? Много летаешь и, наверное, там на небе с ним познакомился?
   - Иван! Не богохульствуй! - прикрикнул Алексей. - Бога никто не видел, но он есть, и в этом я не сомневаюсь. Иначе, откуда все! Откуда вечные муки людей порочных, неправедных, и радость жизни людей хороших? Ты вот не веришь в Бога, но дел, противных ему, не сотворяешь - и живешь спокойно, в достатке, в согласии с женой и со всем миром. Бог любит таких, а если по своему неразумению ты в него не веришь, он тебе великодушно прощает и знает, что ты к нему придешь, как пришел я и от близости к Богу испытал безмерное счастье.
   - Ты пришел к Богу, ты счастлив, - заговорил я серьезно. - Я тоже приду - слышу зов сердца, приду. Но скажи, как это ты служишь в авиации, летаешь на таких чудо-самолетах и в то же время в Бога поверил?
   - А потому и поверил, что летаю на чудо-машинах. Я на фронте после каждого боя, в котором мне удавалось свалить на землю немецкого аса, невольно восклицал: "Слава Богу!" И когда я посбивал столько самолетов и остался жив, и даже не ранен, я проникся глубокой благодарностью ко Всевышнему и теперь вечно буду его славить.
   - Но я ведь тоже бывал в переделках и тоже остался цел, а вот чтобы благодарить Бога - к этому разум меня не подвинул. Видно, слабоват он, мой разум.
   - Наверное, слабоват. Но хорошо хоть, что сейчас задумался и, уверен, придешь к истине. Я тебе, Иван, желаю этого великого счастья - быть вместе с Богом.
   - Хорошо, я буду много думать об этом. Но ты мне скажи, зачем Бог позволяет вражду между людьми? Почему же он не благословляет брак русского с еврейкой, узбека с чеченкой?..
   - А это понять очень просто: Бог создал русских русскими, а евреев евреями, дал каждому народу свою внешность и свой характер, а чтобы они не смешивались, разделил языками. Ты же знаешь, что случилось в Вавилоне, когда строить Вавилонскую башню съехались многие народы. Они смешались и перестали понимать друг друга. Оттого случилась великая смута.
   Далеко мы зашли в разговоре о смешанных браках, и чтобы не вынуждать своего друга говорить крамольные речи, больше его ни о чем не спрашивал.
   К откровениям друга могу добавить следующее: два лобастых еврея - Маркс и Ленин - придумали для человечества капкан и в качестве приманки положили в него обещание рая земного. Русский народ, глупый и доверчивый, сунул в этот капкан не ногу, а голову. Поначалу-то было не больно, и даже приятно ощущать на шее предмет, изготовленный инородцами, но постепенно хомут сжимался и русский человек стал замечать происходящие с ним гибельные перемены: женщины перестали рожать - народа становилось меньше; родившиеся дети не помнили, какого они роду-племени, они уже не знали и не хотели знать, чем славен русский человек - из него, точно пар, выходила душа. Десятки тысяч таких юношей и девушек могут выйти на стадион и, подражая бесноватому существу, изнемогающему в конвульсиях и корчах, прыгать и дергаться до помрачения.
   Такие-то люди и отдали власть чужебесам; в городах и селах учинились невообразимые беды; на земле воцарился голод.
   На горизонте третьего тысячелетия замаячил бунт, в котором прольются реки крови, а может, и взметнутся к небу грибы ядерных взрывов, возвещающие начало самоубийства народов.
   Я пишу эти строки в дни, когда самоуничтожение народов уже началось - в Косово, на землях Югославии. Там албанцы режут сербов и цыган, а сербы, обороняясь, режут албанцев. И все из-за того, что когда-то великий интернационалист Иосип Броз Тито позвал албанцев в Косово - в места, где издревле проживали сербы, и сказал им: все люди братья, поселяйтесь в нашем доме и чувствуйте себя хозяевами. Не учел великий партизанский полководец одного обстоятельства: в сербской семье родятся два-три ребенка, а в албанской - восемь-двенадцать. И скоро Косово стало уже не сербским, а албанским. Вчерашние хозяева стали лишними, им предложили убираться. Возникло то самое Вавилонское столпотворение, в котором люди перестали понимать друг друга. Закипела свара.
   Обыкновенно я с вечера быстро засыпал, но на этот раз сон ко мне не шел. Я слышал волнение своего товарища, тревогу его сердца, и мне передавались его смутные думы.
   Решил кинуть другу якорь, успокоить его:
   - Надеюсь, все обойдется, и очень скоро волнения улягутся. Нашего генерала никто не станет обвинять, если он в чем-то и виноват. Кто поднимет на него руку?
   - Сталин никого не щадит. Во время войны Гитлер предложил ему поменять генерала, захваченного в плен под Курском, на его сына Якова. Сталин сказал: "Я генералов на солдат не меняю".
   Воронцов замолкает, но ненадолго. Вдруг заговорил громче и тоном, в котором я слышал не одно только удивление, но и досаду, возмущение:
   - Дочка его, Светлана, едва окончила школу, спуталась со старым жидом, режиссером Каплером. Ей восемнадцать, а ему - сорок. Каково?.. Подобрался же, мерзавец, умыкнул дочку. Видно, рассчитывал, что смилуется грозный Владыка, простит им, и она народит внучат от Каплера. А, может, на женушку Сталина надеялся. Она-то ведь тоже еврейка, младшая сестра Кагановича. Но усатый рассвирепел!.. Вначале их в Ростов сослал, а потом Каплера в лагеря упек. Шуток он таких не любит. Светлану вернул из Ростова.
   - Жена у Сталина еврейка. Вот новость.
   - Евреи облепили его. Ты смотришь на Ворошилова, думаешь - русак, а у него женушка еврейка; Калинин возле него крестьянской бородкой, как козел, трясет - и у него тож под бочком жидовочка калачиком свернулась, Андреев еще там, Андрей Андреевич, всеми важными кадрами в ЦК заведует: секретарей обкомов, министров подбирает... и у него жена еврейка, Сатюков на "Правде", Поспелов - секретарь ЦК по идеологии, Щербаков, комиссар армии, - и у них жены - дочки израилевы.
   - Ну, ладно - жены, но сами-то они русские! Должны же и честь знать, не ставить на все посты одних евреев.
   Воцаряется пауза. Кажется, мой собеседник мимо ушей пропустил мою реплику, но он, глубоко вздохнув, сказал:
   - Хорошо тебе, Иван, веришь ты в справедливость и в человека, а мужик, если он женат на еврейке, то и сам хуже еврея становится. Он вокруг себя кроме еврея никого не видит, и нас с тобой, русаков, не слышит и слышать не желает. Такую силу ночные кукушки-иудейки имеют, колдовская в них энергия кроется. Еврейка Эсфирь обольстила персидского царя Ксеркса и вымолила у него согласие на истребление семидесяти пяти тысяч персов.
   Нехорошо мне стало от такого рассказа. Я почти с отчаянием проговорил:
   - Но есть же возле Сталина порядочные люди!
   На что Воронцов с невозмутимым спокойствием сказал:
   - Порядочные, может, и есть, русских нет.
   - Как?! - приподнял я голову с подушки.
   - А так. Смотри сам. Микоян, Берия, четыре брата Кагановичи, и все на важных постах - они, может, русские?.. Нет, Ваня, мы с тобой хотя и сломали хребет Гитлеру, но за спиной у нас, крепко вцепившись в холку, сидела власть иудейская. На нее недавно Сталин руку поднял, но ему по носу щелкнули, и он, не нанеся им урона, отступил. А я тебе скажу по секрету: неизвестно еще, что хуже - хомут немецкий или еврейский? Москва и Ленинград уже залезли в хомут еврейский, Киев тоже, и Минск там же; столицы оккупированы, очередь теперь за Россией. Вот такую я пропел тебе колыбельную песенку. Ты только начинаешь работать в газете, а если задержишься в ней - и не то еще узнаешь.
   Синь за окном поредела, на нашей стороне, на восточной, засветились первые весточки утренней зари.
   - Спать! Спать! - приказал Воронцов, и мы оба замолчали. Но и после этого сон еще долго не приходил ко мне.
   А когда мы проснулись, у нас в большой комнате хлопотала официантка. Заглянув к нам, тихо проговорила:
   - У генерала ночью был сердечный приступ. Ему укол делали.
   Новость неприятная и ничего хорошего нам не предвещала.
   События развивались по какой-то нарастающей спирали: не успели опомниться после гибели спортсменов, как случилась другая, поразившая меня история: прихожу в редакцию, а кабинеты пустые. И в нашем отделе не вышли на работу Никитин, Домбровский, Серединский - все евреи. И во всех других отделах сидели одни русские. Впервые я своими глазами увидел пропорцию русских и евреев: из семидесяти человек, работавших в редакции, русских было человек тридцать.
   Зашел к главному редактору; обрадовался - он сидел за своим огромным дубовым столом. Кивнул мне и склонился над гранками. Я спросил:
   - Почему людей мало? Выходной что ли?
   Устинов ответил просто, впрочем тихо:
   - Евреи не вышли на работу.
   - Почему?
   - Не знаю.
   Все мы слышали, что Сталин, затевая борьбу с космополитами, приказал в Сибири и на Дальнем Востоке построить лагеря для евреев, и я подумал: уж не туда ли их всех этой ночью?
   Устинов сказал:
   - Советую Вам не распространяться на эту тему. Будем ждать.
   В конце работы в редакцию пришел лектор и говорил о вреде, который наносили нашему государству врачи-отравители, шпионы всех мастей. Сообщил, что евреи, работавшие в нашей редакции, переправили американцам списки всех командиров авиационных частей, и даже эскадрилий. Фамилий корреспондентов не называл, но мы все знали, кто ездил по частям, писал о летчиках.
   Лекция оглушила. Молча расходились по комнатам. Говорить ни о чем не хотелось.
   Следующий день решил провести дома. Кажется, первый раз в жизни не пошел на работу. Позвонил в секретариат редакции, спросил о судьбе трех моих очерков, которые лежали без движения. Мне сказали:
   - Ставили на полосу, но редактор снял. Сказал, что Московского округа было много, надо теперь выпустить материалы из других округов и армий.
   Задумался: еще один признак опалы. Командующего теснят. В частях работают комиссии, а газета будет расписывать доблести москвичей. Редактор действовал логично, не хотел распускать фейерверки в честь столичного округа.
   Надежда ушла на работу, теща Анна Яковлевна со Светланой гуляла. На кухне тоже никого не было. Завтракать не стал, а заварил крепкого чая. Неожиданно в незакрытую дверь вошел Фридман. Он был бледен, темно-коричневые глаза широко распахнуты, длинные пальцы рук дрожали.
   - Иван! Меня ищут! Если позвонят - не выдавай.
   - Садись, будем чай пить. Кто там тебя ищет? - говорил я с нарочито напускным спокойствием. - Кому ты нужен?
   - Нужен, нужен - ты ничего не знаешь. Нам всем позвонили ночью и сказали, чтобы мы не ходили на работу. Потом звонили утром и велели сидеть дома, ждать распоряжений. Ты слышишь: я должен ждать распоряжений. Каких? Зачем они нужны, распоряжения? Я что - лейтенант или полковник, чтобы ждать распоряжений. Я вольный человек, гражданский - хочу работаю в этом гадком "Сталинском соколе", а могу и показать ему спину. Нет, ты только подумай: звонят ночью и дают приказ. А потом придут и скажут: "Собирайся"! Я их не знаю? Да?.. Они придут и скажут. А что ты сделаешь? Ну, скажи, Иван, что ты им сделаешь?..
   Я поднял руку:
   - Помолчи! Ты вот садись, я тебе сделаю бутерброд с черной икрой. Она теперь всегда есть в нашем магазине, и стоит двенадцать рублей. И рыбу продают - живую. Она плавает в бассейне. Говорят, приказал Сталин, чтобы в Москве была живая рыба.
  
   - Да, Сталин. Он если прикажет, то будут продавать. Теперь он приказал не ходить нам на работу. Ты можешь это себе представить: всем евреям приказал.
   - Не было такого! Что ты выдумываешь?
   Решил ему соврать:
   - Вчера я был в округе, ходил по кабинетам. Все евреи сидят на своих местах. Рассказывают анекдоты и смеются. Ты же знаешь, твои соплеменники любят рассказывать анекдоты.
   Я, как попутай, сыпал и в свою речь его интонации. Замечу тут кстати: моя последующая жизнь будет протекать среди евреев - в журналистике и писательском мире - и я, видимо, рожденный с задатками артиста, так их копировал, что сбивал с толку: они таращили на меня глаза и думали: не еврей ли я? А приятели из русских покачивали головой: ну, Иван! Ты говоришь так, будто сошел со страниц рассказов Шолом Алейхема. И лицо твое преображается: ты принимаешь их облик.
   Мой собеседник не был похож на того Фридмана, которого я знал в редакции. Там он был, как ртуть: вечно куда-то бежал, кому-то звонил, и все рассказывал, рассказывал. Он всегда был весел, все знал и готов был ответить на любой вопрос. Здесь же он только спрашивал:
   - О чем ты говоришь? Какие евреи в вашем округе? Там один еврей - Войцеховский, да и то его не пускают на третий этаж. Вася не может терпеть его рожи!
   - Но зачем же он пригласил его на такую важную службу?
   - А ты не знаешь?.. Ты что, Иван! Как можно не знать таких простых вещей. Хорош бы был ваш командующий, если бы на снабжении у него сидел генерал с такой же физиономией, как у тебя. Кто бы и чего ему дал? Да приди ты на любую базу - там все дадут, если ты человек приличный.
   - Приличный? А как они сразу и узнают - приличный я или неприличный?
   - А морда? Куда ты денешь свою морду? Разве на базе там не имеют глаза и не видят, кто к ним пришел? Если морда как сковорода и на ней можно картошку жарить - значит, не их, не наш. Татарин ты и есть татарин.
   - Какой же я татарин?
   - Для нас вы все на одно лицо: татары! И если уж ты татарин - какая же тут приличность? И кто тебе чего даст?.. Ты, Иван, вообще меня удивляешь: не можешь понимать простых вещей. Ты знаешь, что о тебе сказал ретушер Коган?.. Он сказал, что это не ты пишешь очерки, которые хвалит редактор. Человек с такой мордой не может писать очерки. Ну, ладно, мы отвлеклись: ты мне скажи, есть ли в редакции наши? Что говорит редактор? Ты к нему заходишь запросто - скажи: что он говорит? Я сейчас детей отправил к дяде в Мытищи - у него русская жена, его не возьмут, моя жена уехала в другой город к подруге, а я бегаю, как заяц, по друзьям - и тоже захожу только к русским, как вот теперь зашел к тебе. Скажи: что происходит? Почему нам так приказали - не ходить на работу?.. Я знаю, что ты знаешь!..
   Зазвонил телефон. Трубка не сразу, хриплым, недовольным голосом проговорила:
   - Дроздов?.. Это я, ваш генерал, узнаете?..
   - Василий Иосифович?
   - Он самый. Есть просьба: купите бутылку хорошего коньяка, немного конфет - несите в академию Фрунзе. Шестой этаж, аудитория двадцать семь.
   - Звонил Вася Сталин? - поднялся из-за стола Фридман. - Ого! Это не шутка!..
   - Извини, я должен ехать.
   - Давай, давай... В случае чего, мы его попросим. Ему слово стоит сказать!..
   Через минуту мы уже были на улице. Я сказал Фридману:
   - Лови такси, а я зайду в магазин.
   Купил две бутылки коньяка - самого лучшего, юбилейного, батон, баночку икры, краковской колбасы, сыра, шоколадных конфет, все уложил в портфель и - на улицу. Здесь уже стоял Фридман с такси.
   - Я с тобой?
   - Да зачем?
   - Старик! Мало ли что надо будет? Такси сторожить или еще чего...
   Я понял: он должен где-нибудь быть, лишь бы не дома.
   По дороге он горячо дышал мне в ухо:
   - Спроси, что с нами будет. Что тебе стоит - спроси. Я тебя от имени всех наших прошу. Тебе зачтется. Не раз еще спасибо скажешь, что сделал это для нас.
   Попросил его держать такси - хоть час, хоть два, и пошел в академию. Двадцать седьмая аудитория была закрыта - я постучался. Дверь открыл полковник Микоян. Генерал сидел за преподавательским столом и смотрел на меня так, будто я ученик и иду к нему отвечать урок. Я доложил:
   - Товарищ генерал-лейтенант!.. Ваше приказание выполнил!
   Он махнул рукой:
   - Ну, какое же это приказание. Я вас просил...
   Я доставал из портфеля свои припасы. А когда все выложил, отступил назад и с минуту ждал нового приказания. Сталин спросил:
   - В штаб не приехал маршал Красовский? Он должен инспектировать нас.
   - Нет, товарищ генерал.
   - Ну, приедет.
   Микоян добавил:
   - Старик с еврейской фамилией - он такой же лётчик, как я врач-гинеколог.
   Я сказал:
   - Вчера у нас в редакции все евреи не пришли на работу.
   Сталин после некоторой паузы, не поднимая на меня глаз, спросил:
   - Много у вас в редакции евреев?
   - Всего у нас сотрудников семьдесят человек, сорок из них - евреи.
   Микоян засмеялся, сказал:
   - Сорок?.. А скоро будет из семидесяти семьдесят один. А вам они предложат должность вахтера.
   Генерал улыбнулся:
   - Если еще предложат.
   И после некоторой паузы строго спросил:
   - А чего это ты судьбой евреев озабочен? Можешь не беспокоиться: они уже вернулись на работу. И перед ними извинились. Не так-то просто сковырнуть эту братию. Не раз уж пытались.
   Микоян разлил вино. Сталин, поднимая рюмку и взглянув на меня, проговорил:
   - Вам не предлагаю. Вы, как мне доложили, не пьете и правильно делаете.
   И глухим мрачным голосом добавил:
   - Если хочешь быть человеком, в руки не бери эту гадость. Ну, ладно - спасибо вам. Вы свободны.
   Выходя из академии, думал: "Не пью, конечно, но не настолько же, чтобы не выпить с генералом Сталиным. Моего же собственного коньяка пожалели. Но, скорее всего, не захотели принять в кампанию. Рылом не вышел".
   И это "рылом не вышел" осталось под сердцем надолго. Впервые мне показали место, почти открытым текстом сказали, что лакеем я быть могу, а вот за стол с хорошими людьми не садись. Нет тут для тебя места. И хотя я человек не злой, многое способен прощать людям, но на этот раз обида меня поразила сильно. Ведь я с ними был примерно одного возраста и так же, как они, воевал, и, может быть, воевал не хуже их, а вот за красный стол не посадили. Обошлись как со слугой.
   И чем больше я об этом думал, тем сильнее разгоралась в моем сердце обида. Ну, ладно, сын Сталина, но выказывать так открыто пренебрежение?..
   Это была минута, когда мое хорошее отношение к сыну Сталина пошатнулось. Много лет прошло с тех пор, а этот будто бы и незначительный эпизод не могу я забыть и не могу простить даже Сталину.
  
   Я и раньше замечал эту черту в русском человеке: многое он может простить, и даже нанесенная ему боль физическая со временем забывается, но не забудет и не простит он обиды и унижения. Во времена дуэлей пощечину мерзавцу или обидчику стремились нанести публично - только в этом случае она приобретала значение несмываемого унижения, и только в этом случае дуэль считалась неизбежной. В моих отношениях с генералом не было никакого дружества и взаимной доверительности; он меня просто не знал и не желал знать. И это воспринималось мною как логически оправданная ситуация. Слишком большая дистанция была между нашим общественным положением: Командующий округом и рядовой сотрудник газеты. К этому прибавлялся ореол Принца, сына Владыки. Я, правда, подозревал великую несправедливость в том, что он, человек совсем молодой, - всего на два-три года постарше меня, - и такое имеет звание, такую должность. Но зависти никакой я не испытывал: такова судьба у человека, - не виноват же он, что родился сыном Сталина. И что он не видел меня, не замечал, не подавал руки - тоже не обидно. Каждый кулик должен знать свое болото! Но вот когда при мне разливают вино и меня не принимают в расчет, и даже не предложили сесть - тут я вдруг почувствовал себя униженным. Кровь бросилась в лицо, обида вздыбила неприязнь, - я готов был повернуться и, хлопнув дверью, выйти из комнаты. Но - сдержался. Закончил затеянный мною же разговор и, получив разрешение, вышел.
   Обида осталась. Но она же взвихрила и мои мысли, заставила еще и еще раз подумать: а кто я есть? Чего достиг в жизни? За какие шиши требую к себе почтения?.. Газетчик?.. Рядовой журналист?.. Бегаю по частям, вынюхиваю новости, а потом пишу репортажи, - ну, иногда очерки... И так же буду бегать в тридцать, сорок лет, а может, и до седин проторчу в шкуре журналиста?..
   Это был момент моей жизни, когда я задумался о своем будущем, о месте в нашем обществе журналиста и о том, стоит ли мне посвятить этому всю свою жизнь. О писательстве я думал еще во Львове, увидев в журнале, а потом и в газетах свои первые рассказы. Затем в Вологде во время Всесоюзного совещания молодых литераторов редакция газеты "Красный Север" напечатала мой рассказ "Конюх", - правда, дала ему ужасное название "Радость труда", - я уже тогда, воодушевленный успехом, отправился в леспромхоз и собрал там материал для "Лесной повести", но консультант "Нового мира" не нашел в ней ничего интересного и тем надолго охладил мой пыл. Теперь я вновь стал думать о писательстве. И думал так: если не писатель - так значит никто. Журналистика не может стать делом жизни для серьезного человека.
   Больше стал читать, особенно интересовала эпистолярная литература, дневники, биографии. Чехов работал в газете, писал для нее свои прекрасные короткие рассказы, но братья-газетчики упорно не видели в нем серьезного литератора. В каком-то из писем он горько сетовал, что в Москве у него наберется сотня знакомых газетчиков и ни один из них слова хорошего не сказал о его рассказах. Потом Горький... Тоже работал в "Нижегородском листке". И писал остроумные заметки, информации, мини-фельетоны. Когда в Нижний приехала цирковая труппа лилипутов, он написал: "Обыватели изумились, увидя, что на свете есть люди мельче их". Или он увидел, как в зоопарке пьяные дяди острием железного прута кололи для потехи обезьянку. Горький, стоявший рядом, сказал: "Прости им, животное. Со временем они станут лучше".
   Горький, Чехов, Диккенс, Джек Лондон работали в газетах... Но многие ли из газетчиков выходят в писатели?.. В "Сталинском соколе" есть журналисты-зубры, полковники, специальные корреспонденты. Они пишут очерки, но что это за очерки, если их трудно дочитать до конца, там нет ни картин природы, ни ярких, запоминающихся находок. О деталях и говорить нечего - их и с лупой не найдешь. А ведь способность подметить и ярко выразить деталь Толстой называл чертой одаренности литератора. "Гениальность - в деталях", - говорил он. Выделяется из очеркистов Михалков. У него есть две-три удачные басни, но очерков он не пишет или пишет редко. Есть поэма для детей "Дядя Степа", ее расхвалили критики, ее издают и переиздают, но я прочитал ее внимательно и ничего не нашел в ней остроумного. Уродливо долговязый милиционер всем стремится на помощь... Ни сюжета, ни композиции, и стертый, как старая подошва, язык...
   Забегая вперед скажу, что, работая в издательстве "Современник", я узнал об органической близости Михалкова к той среде критиков, о которой Маяковский сказал: "Они все - коганы". И мне стало ясно, почему этот литератор, подпадавший под характеристику Шолохова "А король-то голый", так превозносится литературной бандой Чаковского, так щедро увенчан всеми мыслимыми и немыслимыми званиями и наградами - и Герой труда, многократный лауреат, и академик Академии педагогических наук... Наконец, чуть ли не в молодости вознесенный на пост Главы российских писателей, на котором и пробыл до глубокой старости...
   Если бы мне нужно было сравнить кого-то с Растиньяком, я бы лучшей кандидатуры, чем Михалков, в цеху своем литераторском не нашел.
   Скажут: Дроздов ругается. Видно, здорово насолил ему Серега Михалков.
   Нет, мне лично ничего плохого он не сделал. Но мы должны знать, что за люди ходили в "героях" у нас в двадцатом столетии, кто их сажал на командные высоты, как они "подпиливали" фундамент Российской империи. Сговор в Беловежской пуще - это лишь заключительный акт трагедии Российской империи, три инородца лишь подписали зловещую бумагу о развале самого могучего в мире государства, не сделай этого они, так сделали бы другие, - Русского государства к тому времени уже не было, оно представляло собой трухлявый пень, изъеденный мхалковыми да чаковскими, бандой лжеученых вроде Шаталина и Арбатова, Примакова и Аганбегяна, миллионной ратью журналистов и писателей-иудеев, алчной армией молодцов из русских, которых назвали шариковыми или шабес-гоями... Все они за деньги и лауреатские медальки все семьдесят лет точили и подпиливали Русского исполина, а в Беловежской пуще его лишь толкнули - и он упал. И лежит почти бездыханный до нынешних дней. Некому его поднять. Нет Русского народа, а есть бездуховный сброд, ведомый в бездну Киркоровым и Пугачихой.
   Слышу вопрос читателя: поднимется ли поверженный Илья Муромец?
   Об этом мы еще с тобой, дорогой читатель, будем говорить.
   У людей таких, как Михалков, а их, к сожалению, было много, за спиной маячили зловещие тени главных разрушителей - лжебогов, которым русский народ молился в двадцатом столетии: Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина.
   Близится день, когда все предатели и мучители русского народа будут названы поименно. Велик будет этот список, велико будет к ним презрение.
   Однако вернемся ко дням и часам моей молодой жизни. Она, жизнь, скучной и однообразной не бывает, все время преподносит сюрпризы. В те дни я подолгу оставался дома, лишь на час-другой ездил на работу - в штаб или редакцию.
   Пятого марта 1953 года умер Иосиф Виссарионович Сталин. А не прошло и месяца, - кажется, в начале апреля, - Хрущев освободил от должности и его сына - Василия Сталина.
   Я позвонил в гараж, попросил прислать машину. Диспетчер замялась.
   - Ваша машина в ремонте.
   И положила трубку. Я понял: началась опала. Кто-то распускал слухи о том, что Василия будут судить и уже началось следствие, назывались имена его ближайшего окружения, с кем он "кутил" и "безобразничал". Называлась и моя фамилия. Подумал о Войцеховском: он теперь многих завяжет одной веревочкой. Воронцов тоже попадет в "близкие". Впрочем, Воронцов - фигура, им гордится вся авиация. Он дважды Герой!..
   В редакции меня никто не ждал. Добровский прошел мимо и взглянул как на белую стену, даже не ответил на мое приветствие, Никитин едва кивнул, а Деревнин с Кудрявцевым подняли на меня голову. В их глазах я прочел: "Ну, что вы там натворили? Скоро и тебя заметут?.." Но ничего не сказали.
   За моим столом сидел подполковник Серединский: длинный и худой еврей, едва державший на тонкой шее неестественно большую голову. Он в газете никогда не работал и над статьей, которую ему давал Соболев, сидел по несколько дней, показывал Фридману, Игнатьеву и другим евреям, советовался, как ее поправить и надо ли сокращать. Я спросил у Макарова:
   - Зачем же вы таких берете?
   Он развел руки и сказал:
   - Я беру? Скажи лучше, как его не взять? И как Устинов мог его не взять. Из канцелярии Андреева звонили!
   В то время я еще не знал, как вездесущ и могуч институт жен важных государственных мужей, как они умеют "пробить" своего человечка на любое место. Потом, в середине семидесятых, я напишу роман о металлургах "Горячая верста", и там, как бы между прочим, покажу так называемый институт жен-евреек. Это было время правления Брежнева, интеллектуальная элита знала о делишках супруги генсека,- можно себе представить, как встретила "семейка" этот мой роман и что я ожидал от коганов. Но критика предусмотрительно его замолчала. И только бешеная "Комсомолка" пальнула по роману разносной статьей, - на том коганы и успокоились. В это время уже умный проницательный читатель ждал и искал книги, которые не нравились официальной критике. Набирал оборот спасительный механизм: "Ах, вам не нравится! Значит, тут что-то есть". Или по русской пословице: "Трясут только ту яблоню, на которой есть плоды". Я мог радоваться: меня трясли.
   Серединский служил в каком-то заштатном городе интендантом, к нему привязалась лейкемия, болезнь крови, понадобилось серьезное лечение, частые переливания крови, его перевели в Москву, устроили в редакцию. Я пришел как раз в тот момент, когда у него начинался приступ. Лицо побледнело, глаза лихорадочно блестели, в них отражался страх смерти.
   - Знобит, - сказал он, обращаясь ко всем сразу. - Будет трясти как в лихорадке, пока не сделают переливание.
   Я сидел у окна рядом с ним.
   - Вызвать скорую помощь? - спросил я.
   - Нет, пусть меня отвезут домой на редакционной машине. Ко мне ходит врач на квартиру.
   Я вызвал машину и проводил его к ней. Возвращаясь в редакцию, зашел к Панне, сделал знак: дескать, пойдем в ресторан. Она встала и, ничего не сказав Игнатьеву, пошла со мной.
   - Ну, рассказывай, что там у вас происходит? - заговорила Панна.
   - Я давно не был в штабе. Но, может быть, ты знаешь, за что Хрущев отстранил от должности нашего командующего?
   - Он еще в день смерти отца начал рыть себе яму. Был все время пьяный и громко кричал: "Не своей смертью умер мой отец. Делайте экспертизу". А тут стоят Берия, Каганович - каково им слышать?.. Ну, и начали теснить. Я так думаю. А теперь жди, подсыпят чего-нибудь. Сталина-то тоже ведь... Он будто бы в минуты просветления сознания коченеющей рукой показывал на лежавшее на столе надкушенное яблоко и что-то пытался сказать.
   И, немного помолчав:
   - Ты с Васей в кутежах не участвовал? Теперь, я думаю, друзей его куда-нибудь подальше расшвыряют.
   - Генерал дружит с сыном Микояна, все другие, которых я возле него видел, - заместители да референты, все они боевые летчики, достойные люди. Почему говорят о каком-то окружении, будто это шайка жуликов? Я этого не понимаю.
   - Ты, Иван, недавно живешь в Москве, в тебе много идеализма. До мест, где ты служил, наверное, не доходили слухи о бесчинствах Берии, об арестах, расстрелах... Они не в одном только тридцать седьмом году были. Ночные визитеры и сейчас являются в квартиры многих людей, и чаще всего русских, патриотов. Берут одного, а вместе с ним и близких, так называемое окружение. Недавно вдруг исчезает достойнейший человек, председатель Госплана Вознесенский. Академик, теоретик-экономист... А еще раньше - Ленинградское дело.
   - Да, у нас в академии на Высших курсах учился генерал-лейтенант Кузнецов - его, можно сказать, у меня на глазах забрали.
   - Многих замели по Ленинградскому делу. Люди самые достойные. Все это и порождает страхи, подозрения. Но тебе, Иван, беспокоиться нечего. Ты еще не поднялся на ту ступень, где идет мясорубка. Ты мне поверь - мой супруг в верхах обретается, у него собачье чутье, он знает.
   - Ну, Панна, нагнала страху. Лучше бы сидеть мне во Львове в маленькой газетенке "На боевом посту" и не лезть сюда к вам в столицу.
   - Ну, ну - запел песню труса. Не думала, что сидит в тебе пескарь-обыватель. Но если не ты, не мы с тобой, кто же мать-Россию защитит?.. Над ее головой не успела одна война прошуметь, как тотчас же началась другая. И поверь мне, Иван, эта новая война только началась, долгая и страшная, потому как противник-то у нас похитрее немецких фашистов будет. У него тысячелетний опыт покорения народов. И лезет он не с автоматом, не с пушкой, а со сладенькой улыбочкой. И окопы свои роет не в поле, а в министерских кабинетах, в Кремле, в обкомах и редакциях.
   - Верно ты говоришь, Панна. Наш генерал приказал выписать мне пропуск в ЦК - не на тот этаж, где секретари сидят, а туда, где инструктора. Так я иду по коридору и читаю вывески, а на них пестрят имена: Коган, Лившиц, Осмаловский, Ливеровский...
   - Вот, вот. Это их окопы. Придет момент, и они объявят народу: власть переменилась, банки в частные руки, заводы хозяину. А на трон взгромоздится их Продиктор - представитель Мирового правительства.
   - Да откуда ты все это знаешь? - воскликнул я.
   Панна улыбнулась и ничего не ответила. А я подумал: вот что значит быть женой главного редактора главного журнала страны.
   - Ладно, Панна - скажи: не заметут меня вместе с окружением?
   - Пока на свободе Василий, вам нечего бояться. А уж потом... как посмотрят на дело. Но ты работник редакции, в кутежах с Василием не замечен, тебе нечего бояться.
   На том мы закончили этот неприятный разговор. Панна, как всегда, меня успокоила. Пока на свободе Василий... Мне казалось, он и всегда будет на свободе. И слава Богу!
   Мы ждали нового командующего. Уже было известно, что им будет маршал авиации Степан Акимович Красовский - человек, с которым судьба-капризница повяжет меня потуже, чем с молодым Сталиным, - и об этом я буду еще говорить, а теперь я почти каждый день заходил к воронцовской пятерке и слушал рассказы о Красовском, который еще продолжал командовать авиацией Прикарпатского военного округа и не торопился к нам в столицу. Он во время войны командовал Второй воздушной армией, был советником по авиации у Сталина, большого Сталина, конечно. Говорили, что он никакой не летчик, а лишь в Гражданскую войну, будучи малограмотным пареньком из белорусской деревни, поднимался в воздух на французских самолетах того времени "Фарманах" или "Ньюпорах", сидел возле летчика с мешком на коленях и бросал на окопы вражеских солдат заостренные на концах короткие куски проволоки, похожие на стрелы, и эти стерженечки, визжа и кувыркаясь, набирая скорость, дождем сыпались на землю и, если попадали в голову или в плечо жертвы, пронзали человека насквозь. Не ахти какое оружие, а для солдата не менее страшное, чем нынешняя ракета или атомная бомба.
   Другого опыта летной работы этот маршал авиации не имел, но у Сталина пользовался большим доверием.
   Послушав эти страшные, и не очень страшные, а по большей части забавные рассказы, я на часок заходил в редакцию - тут продолжали лежать без движения мои очерки, и новых от меня никто не ждал, я отправлялся домой, и тут, к великой радости бурно подраставшей дочурки, шел с ней гулять, а то и в кино, детский театр, Уголок Дурова... И каждый раз мы с ней заходили к нашей маме, которая работала в аптеке кассиром, что была неподалеку от нашего дома. Работы у Надежды было немного, и она могла с нами поболтать.
   Однажды после обеда я уложил Светлану спать, а сам подсел к телевизору, но тут меня отвлек телефонный звонок. Говорила незнакомая женщина:
   - Это ваша жена работает в аптеке кассиром? - спросила она тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
   - Да, это так, а в чем дело?
   - Дело тут скверное, можно даже сказать отвратительное: она спуталась с директором аптеки.
   Я спросил весело - почти с радостью:
   - А он молодой, этот директор?
   Наступила пауза, - впрочем, небольшая. В голосе моей незнакомки послышался металл:
   - При чем тут возраст - молодой или старый?.. Мужик как мужик.
   - Ну, нет, извините - мужики бывают разные. Если директор молодой и красивый - одно дело, а если он старый козел - другое.
   - Странно вы рассуждаете! Ну, положим молодой, и не безобразный...
   - Молодой - это хорошо, - отвечаю я уже почти с восторгом. - Если моя жена нравится молодым, да еще не безобразным, как вы изволили сказать, это разве плохо? Значит, она интересная, я не ошибся в выборе подруги...
   - Хороша подруга, если треплется!
   - Подождите, подождите - что значит треплется? Вы же сама женщина, и судя по звонкому приятному голосу - молодая и даже, наверное, красивая. Вы лучше скажите: не треплются, а любят друг друга, приглянулись один другому, понравились. А вы должны знать по опыту: если вам понравился мужчина, вы, как я понимаю, тоже не отбежите в сторону.
   - Послушайте, хватит скоморошничать! Вы что - чокнутый или от рождения идиот? Я вам говорю: спуталась!.. Вы русские слова понимаете?
   - Ну, положим, я вас понял. Что я должен делать?
   - Как что?.. Пресечь это безобразие!..
   - Вот теперь все ясно. Но я пресекать ничего не стану, потому как это никакое не безобразие, а любовь. А со своим советом вы обратитесь к его жене. Вот она вам поможет.
   На этом месте моя собеседница бросила трубку.
   Вечером я подступился к своей супруге с щекотливым разговором:
   - Кто у вас директор аптеки?
   - А-а... Лысый башмак! Ко всем девчонкам нашим пристает. И ко мне тоже. А жена его смотрит на нас как фурия и злится. Наверное, придется уходить.
   - Да, работа твоя мне не очень нравится. Я давно хотел просить тебя оставить ее. Ну, что нам твои шестьсот рублей, если я за очерк получаю в два раза больше? Прошли времена, когда нам было трудно.
   - Но я вижу, и у тебя начались какие-то затруднения.
   - С чего ты взяла? У меня все нормально. Ну, сняли командующего. Я от него далеко и в штате состою редакционном. Нет, у меня все нормально.
   - Сдается мне, что ты меня успокаиваешь. Я ведь не слепая и вижу, когда у тебя вдруг плохое настроение. Слышу сердцем, что не все и не всегда у тебя ладится на работе. Вот и теперь какая-то полоса началась, ты и спать стал хуже, что-то во сне говоришь. Раньше газеты приносил с твоими очерками - я читала их и вместе с тобой радовалась. А теперь вроде бы и печатать тебя перестали. Уж не рассердился ли на тебя редактор? Заметила и другое я: машина по утрам к тебе не подходит, ты вроде бы, как и мы - под дугой ездишь, только без колокольчиков. А?.. Поделись со мной, открой душу.
   - Ты, Надежда, мудрая стала, как-то вдруг повзрослела. Столица, что ли, на тебя так действует. Настроение - да, конечно, разное бывает. Жизнь она полосами идет: нынче светлая полоса, завтра чуть темнее. Машину мне генерал давал, а сегодня его нет, отстранили от дела. Да ведь без машины-то жили мы с тобой, и теперь не пропадем. Я и вообще думаю, что машины персональные нашим чиновникам зря дают. Больно уж дорогое это удовольствие. А к тому же от людей отдаляет, червячок какой-то фанаберистый в тебе заводится. Везут тебя по улице, а ты будто свысока на людей посматриваешь: вы вот, дескать, пешочком шлепаете, а меня на машине везут. Кто-то мне говорил, что машин персональных в нашем государстве миллион насчитывается, а водителей и того больше, Иной-то начальник двух шоферов имеет. На громадном заводе Магнитке пятьдесят тысяч рабочих трудится, а тут - миллион! Сколько же таких Магниток! Ну, вот, - а ты говоришь, машина. На фронте у меня мотоцикл был - я там батареей командовал, а тут что я за птица?..
   Но Надежда от меня не отступалась:
   - Слышала я, Василий Сталин под следствием. За что это его?
   - В народе говорят: был бы человек, а статья найдется. Следователь ему растраты клеит - будто бы одиннадцать миллионов рублей в карман положил, но мы-то знаем, что копейки народной он на себя не тратил. Я ему коньяк из своих кровных покупал. А еще будто и пятьдесят восьмую статью пришили - это антисоветская пропаганда. Сын-то Сталина против советской власти агитировал? Чушь собачья! Но ты об этом не распространяйся - меня подведешь. Каждый скажет, от меня такая информация идет.
   - Что ты - господь с тобой! Не враг же я себе, чтобы болтать об этом. И тебя прошу: молчи ты больше. Я и так боюсь, что не оставят тебя в покое. Будут вызывать, спрашивать - о чем шли разговоры, да что видел.
   Долго мы этак говорили с Надеждой, я насилу успокоил ее, сказал, что ни о чем меня не спрашивали, да и не знаю я ничего. Надя с тревогой спросила:
   - Квартиру у нас не отберут?
   - Вот еще что надумала! На квартиру ордер дали, навсегда она. Живи спокойно.
   Квартира в Москве - это, конечно, богатство. Да и не квартира, а комната небольшая, а все равно - называли квартирой.
   Настрадалась без собственного угла моя Надежда - квартира для нее казалась счастьем неземным, почти фантастикой.
   - Ну, хорошо. Тогда я уйду с работы и буду заниматься со Светланой. Скоро она пойдет в школу, и ее надо готовить.
   Это был разговор-предчувствие.
   Именно в эти дни ломалась вся моя судьба, заканчивался мирный период жизни, начиналось время сплошных постоянных тревог и даже катаклизмов. Этот момент своей жизни я бы сравнил с состоянием, погоды: ясные солнечные дни радовали своей благодатью, но вот на горизонте появились тучки - сначала небольшие, и не очень темные, но на глазах они разрастались, темнели; подул ветер, порывы его становились чаще, сильнее - и вот уже заволокло все небо, началось ненастье.
   Уже на второй день после нашего разговора нам объявили: газету нашу закрывают. Никаких оснований для этого не было - закрывают и все. Очевидно, новому хозяину Кремля не нравилось название газеты "Сталинский сокол". Да, это было так: толстый шарообразный человек чувствовал себя неловко в лучах солнцеподобного имени. Он был неприятен и даже смешон. Нужен был грандиозный скандал, на обломках которого он мог бы подняться и заявить о себе. И он начал подбираться к имени Сталина, подтачивать и крушить все, что напоминало людям вчерашнего Владыку. Имя Сталина выветривалось.
   Семьдесят человек вдруг остались без работы. Я пошел в штаб округа. На столе у меня лежала записка: "Позвоните Войцеховскому". На мой звонок ответил полковник Шлихман:
   - Пожалуйста, сдайте ключи от кабинета и сейфа. Вам будет предоставлено другое место.
   - Я бы хотел поговорить с генералом Войцеховским.
   - Генерал переведен в Главный штаб, он получил повышение. Вы разве не знали?
   - Да, да - я все понял. За ключами пришлите, пожалуйста, секретаря или порученца.
   - Товарищ капитан! Исполняйте приказание!
   Со мной говорил полковник - по уставу я обязан был выполнить его приказ. И я сказал:
   - Хорошо. Я разберу бумаги и принесу ключи.
   Шлихман фальцетом прокричал:
   - Даю вам час времени!
   Я вошел к нему через полчаса. Отдавая ключи, сказал:
   - Вы, очевидно, новенький? Я вас в штабе не видел.
   - Да, меня срочно вызвали из Львова. И со мной переводятся в Москву еще двенадцать офицеров - интенданты, мои бывшие подчиненные. Все они получают квартиры в Москве.
   Полковник проговорил это подчеркнуто громко, в голосе его слышалось торжество полководца, одержавшего победу над вражеской армией. И, проговорив это, он еще долго смотрел на меня темными широко открытыми глазами, словно спрашивал: как вам это нравится?.. Я пожал плечами и, не простившись, вышел. Шлихмана я больше никогда не видел, но не сомневаюсь, что очень скоро он стал генералом и заместил место Войцеховского, который, в свою очередь, получил новое назначение, еще более высокое. Судьба меня крутила по орбите, где звездочки на погоны мне не давались, но зато я мог собственными глазами наблюдать нового Владыку и не однажды убеждался в наличии у него двух основных свойств: убогости интеллекта и нежных пристрастий к соплеменникам Шлихмана.
   С таинственной и никому не понятной яростью Хрущев увеличивал производство спиртного в стране, рушил православные храмы, - кажется, он порушил их десять тысяч, - и продолжал теснить русских с ключевых постов и заменять их сродственниками Шлихмана и своего зятя Аджубея, которого, как нам рассказывали, он любил больше, чем собственную дочь Раду.
   Дней пять мы занимались ликвидацией газеты. Я работал в отделе боевой подготовки, помогал Деревнину и Кудрявцеву складывать в папки документы, составлять списки, скреплять их подписями начальников, редактора. Никитин и Добровский распределяли работу, устанавливали сроки, подгоняли нас. Я зашел в отдел информации - там сидела одна Панна. Турушин к тому времени уволился, работал в каком-то спортобществе тренером, на моем месте сидел Сеня Гурин, но ни он, ни Фридман, ни Игнатьев в редакцию не являлись, и Панне приходилось одной трудиться за весь отдел.
   - А где же ваши? - спросил я, принимаясь вместе с ней сортировать папки.
   - Они, как зайцы, бегают по Москве, ищут новую работу.
   - И как - находят?
   - За них не беспокойся, не пройдет и недели, как все они расползутся по редакциям газет и журналов. Моему супругу уж навязали двух наших, - и, кажется, среди них Фридман.
   - Но он же и заметки путевой написать не может, как же будет работать в иллюстрированно-художественном журнале? Сказала б ты об этом мужу, зачем же берет его?
   Панна молчала, а я вдруг вспомнил примерно такой же разговор с майором Макаровым по поводу Серединского. И подумал: наверное, и тут навязывают сверху. И Панна ответила:
   - Мой муж редкого сотрудника может взять по своей воле. Чуть случится вакансия, тут же следуют звонки - и звонят все больше жены или референты, но попробуй им откажи. Недавно прислали парня, страдающего болезнью Дауна. Головой трясет, языком едва ворочает - сказали: "Найдите должность". Пришлось увольнять способного журналиста, который писал прекрасные репортажи и даже очерки. Ты, Иван, не удивляйся: поток евреев в столичные города теперь усилится. Русских будут выдавливать изо всех редакций. Банки они захватили еще до войны, теперь пойдут на штурм газет, журналов и министерств.
   - Да что вы, в самом деле! - не выдержал я. - Всюду только и слышишь: бесшумная война, оккупация... А мы-то - спим, что ли?.. если уж все это так, то надо же действовать!
   - Успокойся и сиди тихо. Ты вот уже на мушку попал и не знаешь, когда грянет выстрел. Не хотела я тебе говорить, да лучше уж, чтобы ты знал.
   Слова ее тихие, и даже будто бы нежно участливые, точно обухом ударили по голове. Кровь хлынула в лицо, в висках застучало. Понял, о чем она говорит: я попал в списки "окружения", и над всеми нами нависла угроза. Но откуда она знает? Неужели и в такие дела муж ее посвящается?
   - Тебе муж говорил?
   - У мужа Фридман был - он и рассказал. Евреи все знают. Васе-то вашему антисоветчину шьют. Одиннадцать миллионов растрат. Он ровно бы кабинет свой превратил в клуб антисоветчиков, и они там регулярно собирались.
   - Я в его кабинете раза три был.
   - Но ты дружишь с Воронцовым, а Воронцов - ближайший человек к Василию. Коньяком снабжал генерала, пил с ним...
   - Пил?
   - Да, пил. Никто не видел, как вы там в академии пили, но из академии ты вышел пьяненький. Все это зафиксировано.
   - Подозреваю, кто помог зафиксировать.
   - Это неважно - кто помог, важнее, что все это было.
   Я возмутился:
   - Ты так говоришь об этом, будто рада.
   Я смотрел на папки, но уже не видел надписей, номеров и не знал, какую и куда класть. Сердце, как мотор, набирало обороты, и я боялся, что вот-вот меня хватит удар. Подумал: ну, и вояка, чуть на горизонте опасность появилась, а ты уже и в истерику. И еще пришла мысль: а как же на фронте-то?.. Там едва ли не каждый день бомбы сыпались на батарею, снаряды рвались - и ничего, не было такого страха, а тут пустую болтовню услышал, и весь расклеился. Даже стыдно сидеть возле Панны. Вот как сейчас посмотрит мне в глаза, а в них ужас и растерянность.
   Но Панна на меня не смотрела. Тихо и спокойно проговорила:
   - Могла бы и промолчать, но лучше принять меры.
   - Какие?
   - Уехать куда-нибудь. Работы нет, начальников нет - тут самый раз и скрыться.
   - Да куда? Я же военный!
   - И что, что военный. Что же тебя Устинов, что ли, искать будет? А кому надо будет - пусть поищет. Раз придут, другой раз, а там и отстанут.
   - Куда я скроюсь? Что ты говоришь, Панна?
   - Я тебе достану путевку в дом отдыха - под Москвой он, рядом тут. Укроешься там. А я каждый день буду позванивать твоей Надежде, спрашивать, кто и когда тобой интересовался. Если интересуются из органов - приеду к тебе, придумаем вместе что-нибудь, а если кто по службе - тоже к тебе приеду.
   - Да неужели всё так серьёзно?
   - Да, Иван. Если попадешь на зуб Лубянки - очень серьёзно. Ты сейчас иди домой и всё время будь у телефона. А я поеду в редакцию к мужу и там куплю для тебя путёвку.
   - Ладно, Панна. Спасибо за участие.
   Собрал кучу папок и понес их в отдел кадров. Тут поговорил с майором Макаровым. Этот еще больше подсыпал жару.
   - Ну, что Василий? Кажется, ему шьют антисоветчину? Тебя на допрос не вызывали?
   - А меня зачем?
   - Как свидетеля. Ты, если вызовут - говори правду. Что видел, что знаешь - то и говори.
   - А что я видел? Что знаю? Странно вы рассуждаете!
   - Вызывать будут многих. Следователь к нему прицепился дошлый - Николай Федорович Чистяков. Он будет все трясти.
   От него, не заходя в отдел, пошел на выход, поймал такси и поехал домой. В голове, словно метроном, звучала фамилия: Чистяков, Чистяков...
   Никогда я не имел дело со следователями, а вот Чистяков... Мир тесен. И с ним меня судьба все-таки свела на жизненной дороге, но произошло это много лет спустя. Я уже был писателем, почти каждая книга моя встречалась в штыки критиками. Но однажды, как мне рассказали, Александр Чаковский, редактор "Литературной газеты", на совещании сказал сотрудникам: "Поэта Сергея Викулова и прозаика Дроздова чтобы в газете не было - ни с хорошей, ни с плохой стороны". Но и чугунная плита замалчивания не отвратила меня от литературы, сидел себе и писал романы. И вдруг однажды - звонок:
   - С вами говорит начальник разведуправления Комитета государственной безопасности генерал-лейтенант Чистяков.
   - Николай Федорович? - вспомнил я.
   - Да, он самый. А вы меня знаете?
   - Не то что знаю, а слышал. Так чем я могу быть вам полезен?
   - Хочу с вами встретиться.
   - Я должен к вам приехать? - спросил я упавшим голосом.
   - Да нет, если позволите - я к вам приеду. Назначьте время, место встречи, и я буду у вас.
   Я пригласил его домой. И вот у меня в квартире грозный человек, которого лагерники называют "главным крючком страны". Перед ним трепещет вся скрытая от наших глаз армия резидентов и диверсантов, все хитрецы, наладившие хищение народных богатств в особо крупных размерах. К такому роду расхитителей в свое время причислили Василия Сталина. Он уже тогда распутывал такие дела, а сейчас-то - генерал-лейтенант! Начальник Управления комитета государственной безопасности. Не скрою: холодок по спине бежал так, будто я на Северном полюсе и меня раздели догола. Зачем же он ко мне пожаловал?..
   Чистяков был одет в строгий черный костюм, белая рубашка, неброский, но свежий галстук. Высок, строен, волосы и глаза черные, обличье славянское. И - улыбается. Пожимая протянутую руку, я подумал: "Вот так же и нашему генералу он улыбался. Улыбался и задавал свои вопросы. Сейчас и я услышу первый вопрос". И услышал:
   - Я к вам по рекомендации из ЦК партии. Мне вашу фамилию Суслов Михаил Андреевич назвал. Вы помогали маршалу Красовскому писать мемуары. Я тоже написал. И мне нужна помощь.
   У меня отлегло от сердца. Но Суслов? Серый кардинал! Меня даже знает Суслов! А Чистяков продолжал:
   - Конечно, материальная сторона будет обеспечена. Гонорар разделим поровну.
   Я спросил:
   - Рукопись с вами?.. - И, посмотрев ее: - Когда нужно сдавать?
   - Когда будет готова. И если вы согласны, я оформлю на вас издательский договор - все сделаем чин по чину.
   Я согласился. И в три месяца сделал рукопись. Сдали в издательство, а оттуда ее послали в Комитет самому начальнику КГБ Андропову. Я как об этом узнал, так и махнул на нее рукой. В рукописи-то главные расхитители, причем расхищали по сто килограммов золота, - хозяева подпольных заводов, и все они - евреи. А Андропов сам еврей. Конечно же, положит под сукно.
   Гонорар мне не платили. Чистяков звонил, извинялся, говорил, что заплатит мне из своей зарплаты, но я его успокаивал. В конце концов получаю хорошую зарплату и обойдусь без этого гонорара. Но однажды он меня попросил позвонить самому Андропову или на худой конец его заместителю Цвигуну. И я позвонил Цвигуну. И говорил с ним довольно резко, на манер того: "А что, если бы вам не платили зарплату - как бы вы на это посмотрели?.. А вот мне за работу над книгой не платят!".
   Он выслушал меня внимательно, а затем сказал:
   - Позвоните завтра директору Военного издательства.
   Мне не пришлось никуда звонить; через пару часов позвонил сам генерал-майор Копылов, директор издательства, и стал меня отчитывать:
   - Ты, Иван, что - дорогу ко мне забыл? Жалобу на меня катанул! И кому?.. Или ты не знаешь, что это за заведение? Хотел в Колыму, что ли, меня заслать? Выписал я тебе гонорар. Приезжай.
   Гонорар мне выписали большой - так, будто я книгу один писал. Получив деньги, зашел к директору, с которым и встречался-то раза два, а он меня Иваном называет. Встретил как старого друга. Продолжал журить за то, что к нему не зашел, - давно бы деньги отдали.
   - А Чистякову?..
   - Генерал положил мне руку на плечо:
   - Нашел, о ком беспокоиться. У них там своя кухня.
   Книгу хотя и не скоро, но выпустили. И раскупили ее быстро - в несколько дней. Помню, там была история с Пеньковским и другие громкие предательства и хищения. Раньше подобные дела хранились в тайне. Но они и тогда были. Только расхитителей этих не называли олигархами и новыми русскими, и они не ездили в бронированных "Мерседесах" и с охраной, а находились там, где им и положено быть, - в тюрьме.
   Путевку мне Панна привезла домой, приехала счастливая, веселая, ходила по нашей комнате, подсела к пианино, взяла аккорды. Было видно, что играть она умела, но не стала. Говорила все больше с Надеждой, спрашивала, когда она пойдет в роддом и в какой - не боится ли? Спросила, что надо для будущей малышки, записала. Я отдавал ей деньги за путевку, но она не взяла, сказала, что путевка бесплатная, оплатили из какого-то фонда журналистской взаимопомощи. Я спросил:
   - Будешь ли устраиваться на работу?
   - Да, буду, но только уж по своей специальности. Я ведь кончила МАИ - авиационный институт, а журналистика у меня не пошла, я тут таланта не обнаружила.
   - Ты что же - на завод пойдешь?
   - Я инженер-конструктор. Поищу места.
   - Но, может быть, тебе лучше в КБ Сухого, или Яковлева, или Микояна?.. Хочешь, я посоветуюсь с Воронцовым? Он знает Павла Осиповича Сухого, испытывает его новейший сверхзвуковой самолет.
   - Да, конечно, похлопочи, пожалуйста. Может, и возьмут меня.
   Я тут же позвонил Воронцову. Он в своей обыкновенной шутливой манере спросил:
   - Сколько ей лет?.. Она красивая?..
   Я сказал:
   - Очень. И умна. И талантлива. Словом, это не просто молодая выдающаяся особа - это целое явление.
   - Ну, если это явление, то пусть она ко мне придет, я поведу ее к старику и скажу: "Берите на работу, иначе не буду испытывать ваши самолеты".
   Панна очень обрадовалась, она много слышала о Воронцове, видела его у нас в редакции - он заходил ко мне, - и сказала:
   - Ну, если у меня будет такой покровитель...
   Я с искренним сожалением заметил:
   - Влюбишься в него, а я буду в ответе перед твоим мужем.
   В этот момент Надя была на кухне, готовила угощение, - Панна сказала:
   - Все вы, мужики, ревнивые. А я, действительно, влюбчивая. Вот теперь мне грустно оттого, что нам с тобой придется расстаться.
   - Нет, Панна - такие красавицы, как ты - холодные. Вас любят все, и, чувствуя свою силу, вы не даете себе труда задержать на ком-нибудь свой убийственный взгляд. И это естественно: человеку нужно спокойствие, а эту земную радость дает равнодушие. Я же вижу: ты на мужиков смотришь, как на белую стену.
   - Да, это так, тронуть мое сердце нелегко, но я ведь говорю не о симпатиях, а о любви. Любовь нужна каждому человеку - и мужчине и женщине, а без любви жизнь как скучная статья: ее не выбросишь и читать неохота.
   Вошла Надежда и позвала нас к столу. Тут у плиты уже вертелась Светлана. Панна подала ей руку:
   - Давай знакомиться. Меня зовут Панна.
   - Какая красивая!
   - Тебе понравилось мое имя?
   - Да. И вы красивая. Очень!
   Панна подняла ее на руки:
   - Ах, ты, комплиментщица. В папу уродилась.
   - Да уж, - согласилась Надежда. - Отец наш комплименты говорить умеет. У нас соседка Вера Александровна - злющая, как фурия, со всеми ссорится, а он ей каждое утро комплимент скажет - и она весь день ходит веселая. И на меня не нападает.
   Панна и Надежда понравились друг другу, обменялись телефонами, и мы стали общаться семьями. Муж ее замечательный человек, долгое время работавший редактором журнала, много сделал для русских писателей, все время ходил под обстрелом критиков-коганов, но не боялся их и как опытный боевой капитан уверенно вел журнал между рифами опасной и капризной политики. Когда вышел в свет мой роман "Подземный меридиан" и на него напала "Литературная газета", а затем и сам глава идеологического ведомства, будущий главный разрушитель нашего государства Яковлев, он не побоялся такого грозного чиновника и на пленуме Союза писателей сказал обо мне: "Вломился в литературу, разломав заборы".
   Визит Панны, ее участие и щедрость пролились на меня успокоительным дождем: держал в руках путевку и думал: зачем она мне? Там, в редакции, работают мои друзья, а я куда-то бежать?.. Ну, ладно, я на время спрячусь, а Надежда? Ее, беременную, куда-то вызовут, станут допрашивать... Да нет же! Никуда я не поеду.
   Время подходило к обеду, я вышел на шоссе, остановил такси, поехал в округ. Зашел к своим соседям, летчикам золотой пятерки. Воронцов, как всегда, был в центре внимания, что-то рассказывал, а его друзья смеялись, как дети - самозабвенно, до потери сознания. Воронцов повернулся ко мне:
   - Где ты пропадал? Мы тебя ищем. Я затащил сюда Шлихмана, схватил его за шиворот и, страшно вращая глазами, зашипел: "Ты куда дел нашего друга, корреспондента газеты?" Он что-то лепетал: "Нет газеты, не будет у нас корреспондента". - "Как не будет? - заорал я на него. - Не будет "Сталинского сокола", так будет "Советская авиация". К тому же он наш друг-приятель. Давай ключи!" И вот... - Воронцов достал из ящика стола ключи от моего кабинета и от сейфа. Подал мне.
   - Спасибо, но газеты-то, действительно, не будет. А насчет "Советской авиации" я ничего не слышал.
   - Не слышал! Вас разгоняют, а вы и лапки кверху. Я позвонил главкому авиации: "Как же это так? Военная авиация и без газеты. Морской флот имеет газету, Речной флот - тоже... А мы без газеты". Он в тот же день связался с министром, и тот ему сказал: "Будет у вас газета. И назовем ее "Советская авиация"".
   Не дав мне опомниться от радости, спросил:
   - Тебя Чистяков не вызывал?
   - Кто такой Чистяков?.. Ах, да - следователь. Нет, не вызывал.
   - Нас вызывал. Я его отбрил как следует. Сказал: какие это одиннадцать миллионов вы ему шьете? Да, он тратил деньги, но на что?.. Плавательный бассейн построил, спортивный комплекс для детей, стадион ремонтировал... А чтобы хоть одну копейку себе взял?.. Да вы что, в самом деле?.. Если будете оскорблять Василия Иосифовича, я в суд на вас за оскорбление чести боевого генерала подам. Наш командующий - боевой летчик, с немецкими асами дрался, как лев, - боевые награды заслужил, а вы что забрали себе в голову?..
   Присмирел следователь, пообещал во всем разбираться тщательно и чести боевого генерала не задевать. Вот так, Иван.
   Он посмотрел на меня пристально, и так, будто испугался: не наговорил ли чего лишнего? Тоном старшего сказал:
   - А если тебя вызовет, будь с ним потише и повежливей. Не каждому дозволено то, что мне. Однако, что знаешь, то и говори следователю. А то ведь чего удумали: миллионы растратил! Да Василий у меня деньги занимал! Черт знает, что это за люди, кегебешники?..
   Я пошел в свой кабинет, позвонил Устинову, доложил, что жду вызова нового командующего. Наш редактор хорошо знал маршала Красовского, они вместе служили на Дальнем Востоке. Сергей Семенович сказал:
   - Я говорил по телефону с маршалом, он меня заверил, что военная авиация без газеты не останется. Скоро он встретится с министром обороны Василевским и скажет ему о газете. Так что вы постарайтесь представиться маршалу. Он, между прочим, газетчиков любит.
   В тот день маршал меня не вызвал - сильно занят был, потом он уехал в войска, неделю пробыл там, а через неделю жизнь преподнесла мне очередной сюрприз: я был вызван в Главное политическое управление Советской Армии и полковник Шапиро, тот самый Шапиро, который принимал меня в "Красной звезде", не предлагая даже сесть, сухо проговорил:
   - Есть намерение послать вас в Румынию. А пока выводим за штат, ждите назначения.
   И склонился над бумагами, давая понять, что разговор окончен.
   - Если я не соглашусь?
   - Не согласитесь - демобилизуем.
   Поднял на меня желтые глаза и с какой-то противной дрожью в голосе добавил:
   - Вы были ближайшим сотрудником Василия Сталина. Многих теперь вызывает следователь, не исключено, что понесут наказание. Так что я бы на вашем месте радовался: вам светит служба за границей.
   - Что я должен делать?
   - Сидеть дома и ждать вызова.
   И потянулись долгие дни ожидания. Но вот через месяц или полтора меня снова вызвал Шапиро и вручил документы, в том числе и проездные: вначале я должен был явиться в посольство - это в Бухаресте, а затем отбыть в Констанцу, в штаб наших войск, которые в Румынии тогда в большом количестве находились.
   То было время, когда Пятая колонна, убрав с пути Сталина, посадила в Кремль своего человека Никиту Хрущёва. Скоро он развернёт кипучую деятельность по ослаблению нашего государства, но пока ещё Россия крепко стояла в странах - сателлитах Гитлера.
   Помню, как плохо воевали румынские солдаты, и мы их называли кукурузниками.
   Теперь я ехал к ним жить и работать.
  
   Глава вторая
  
   Румыния?.. Хорошо это или плохо? И почему я должен ехать не прямо в Констанцу, где штаб нашей армейской группы и редакция газеты, а в Бухарест и явиться "лично к послу"?.. Я же военный!..
   Так я думал по дороге из Главного политуправления домой. И ещё приходили на ум мысли: "А хорошо ли это и вообще-то мое решение поехать в Румынию, - не лучше ли было бы демобилизоваться из армии и устраивать дальнейшую жизнь в гражданке?.."
   Тут мне припомнилась как-то сказанная фраза Камбулова: "Диплом об окончании академии тебе не нужен, пока ты в редакции, а как вылетишь из нее - тут тебе и скажут: пожалуйте диплом об окончании высшего образования".
   Да уж, это так - журналиста без высшего образования не может быть.
   Эта последняя мысль укрепила меня в правильности принятого решения. Тут я начал думать и о том, что хорошо послужить за границей. Там и платят побольше, можно будет купить красивую одежду жене, дочери, - скоро и второй ребенок у нас родится. За границу многие офицеры стремятся, а меня посылают, - и хорошо.
   На какой-то пересадке с троллейбуса на автобус позвонил в редакцию Грибову, - его, кажется, тоже назначили в Румынию, - и точно: он радостно кричал в трубку:
   - Да? И тебя посылают к туркам? Хорошо! Едем вместе.
   Румын он называл турками, а Румынию - Турцией.
   Условились встретиться у входа в Парк культуры Горького. Встретились. Ходим по аллеям, глазеем на фонтаны, скульптурные группы, - мой спутник рад, он счастлив; едем за границу. Мне тоже передается его настроение, и я уже не жалею друзей ни по штабу, ни по редакции, - даже Панна, к которой, как мне казалось, я питал сильную привязанность, вдруг стала далекой, бесплотной.
   О женах, семьях тоже не жалеем. Моя Надежда скоро будет рожать, но у нее есть мама, приезжает сестра, я вроде бы и не очень нужен. Один за другим у меня напечатаны два рассказа, - я их сделал из очерков, которые так и не пошли в газете; получил пять тысяч рублей, оставляю их Надежде. Все хорошо, и я все больше заражаюсь счастливым ожиданием отъезда.
   - Моя драга боится! - восклицает Юрий. - Она ведь знает: я - мужик не промах, если какая наедет - в сторону не отбегу.
   Драгой он называет свою жену Тоню. Я ее видел, она хорошенькая, стройная, черноглазая, с кругленьким, почти детским личиком. Скоро я постигну его образный язык, а в будущем мне откроется и его подвижный как ртуть характер, порхающая легкость, с которой он на моих глазах пролетел по жизни.
   Мы сидим за плетеным столиком в открытом павильоне и пьем доставленное на самолетах чехословацкими друзьями пильзенское пиво.
   Грибова я частенько видел в редакции, он иногда заглядывал к нам в комнату, - и всегда накоротке, бегом, куда-то торопился. В редакцию он пришел из какого-то военного института, где заведовал секретными делами; пользовался хорошей репутацией, быстро и живо писал, но больших материалов мы за его подписью не видели.
   - Пиво! - взмахивал руками Грибов. - Я очень люблю пиво. Мне надо поправиться, - говорят, способствует.
   Я вспомнил, как во время войны через нашу батарею вели трех пленных немецких офицеров. Я предложил конвоирам пообедать. Посадили за стол и немцев. Высокий худощавый майор, помешивая ложкой суп, отодвинул тарелку, сказал:
   - Жирное не ем. Живот болит.
   - Отчего же он у вас болит?
   - А мне уж лет-то - под сорок. В этом возрасте у нас почти все офицеры с гастритом или язвой ходят. - И рассказал: - Пиво любим. А его у нас из картофельной ботвы варят. Слизистую разъедает.
   Кто-то из наших офицеров заметил:
   - С больным-то пузом на Россию прете.
   Потом, много позже, когда я займусь алкогольной проблемой, узнаю: пиво всякое плохо действует на желудок. Но народ - дитя, ему сказали: пиво хорошо, он и дует по 5-6 литров за раз. Да еще вот, как Грибов, приговаривает: ах, хорошо!..
   - Зови меня Юрий. Меня в институте все так звали. Я молодой.
   Сказал так, будто мне-то уж было под семьдесят, а между тем родились мы с ним в одном и том же 1924 году. И, может быть, потому, что он не числил меня за молодого, я ему не сказал: "Ты тоже зови меня по имени". Впрочем, он тут же меня и назвал Иваном.
   Говорили о "Турции", - оказалось, оба мы во время войны протопали по ее кукурузным полям. Юрий вспомнил легенду о майоре-газетчике, склонившем двадцатилетнего короля Михая выйти из войны с нами, - то ли быль, то ли забавная басня. Подвыпивший майор на редакционном "Виллисе" первым подкатил к королевскому дворцу и, напугав охрану, приказал вести его во дворец. Тут его встретил изрядно подвыпивший король:
   - Как?.. Вы уже в Бухаресте?..
   Майор, не зная, что перед ним король, но различив знаки лейтенанта, грозно прорычал:
   - Как стоишь, скотина, перед старшим офицером?
   Тот уловил смысл замечания, принял стойку "смирно". Майор, как все русские, был человеком незлобивым, тут же простил лейтенанту оплошность. Дружески обнял его, просил вести к королю. А по пути дал знак: мол, выпить не найдется?.. Король закивал, хлопнул в ладоши, и им принесли вино. Они стали пить. И пили до поздней ночи, а потом до обеда спали, а, проснувшись, снова пили, - и так трое суток.
   В минуты просветления майор, хлопая ручищей по плечу короля, - он уже узнал, что перед ним король, - говорил:
   - Какого черта вы пошли за этим недоноском Гитлером и двинули на нас своих кукурузников?.. Да они и воевать не умеют, и дрожат, как зайцы. Наш снаряд как шарахнет - они врассыпную. Давай им команду, пусть выходят из войны, а я тебе орден схлопочу. Папа Сталин даст. Ты не гляди, что он такой страшный - он у нас добрый. Будет у тебя такой же, как у меня.
   Майор ткнул большим пальцем в Красную Звезду, висевшую у него на груди.
   В конце третьего дня их пьянства по дворцу забегали офицеры, в зал, где они сидели, вошла женщина с бриллиантовой розой в темных волосах, укоризненно покачала головой и что-то негромко проговорила. Король поднялся, стал искать китель, но найти его не успел. В дверях появился советский маршал с большой группой сопровождавших его офицеров. Кто-то из румынских генералов показал ему на Михая:
   - Это король.
   Маршал нехотя взял под козырек:
   - Ваше величество, Бухарест взят советскими войсками. Румынские дивизии частью разбиты, частью разбежались. Подпишите акт о капитуляции.
   Король нетвердым языком, пошатываясь, проговорил:
   - А мы вот давно, - показал на майора, - еще вчера вывели Румынию из войны. Прошу учесть, я самолично...
   Маршал перевел взгляд на майора:
   - Из какой части? Как здесь очутились?
   Кому-то через плечо сказал:
   - Арестовать его!
   Майор всплеснул руками:
   - Позвольте! Я журналист. По какому праву?..
   И когда два офицера подошли к нему, он, отстраняясь, протянул королю руку, сказал:
   - Будь здоров, Михай. Орденок за мной. Я напишу Сталину.
   И, проходя мимо маршала, пожал плечами:
   - И это вместо благодарности.
   Эту историю в той или иной аранжировке мы все слышали во время войны.
   Я тоже рассказал Грибову историю, как в Румынии, в Яссах, я отстал от эшелона и вышел на шоссе, чтобы на попутной машине догнать его. Остановил грузовик, назвал станцию, шофер показал на кузов: залезай. Я взобрался в кузов и тут увидел сидящих на лавочках: с одной стороны - румынские офицеры, с другой - немцы. Они смотрели на меня, а я на них. Мы все, конечно, были вооружены. Румын, сидящий у самой кабины, выдохнул:
   - Как?.. Уже?..
   - Что - уже?..
   - Город заняли?
   - Да, заняли.
   - А станция... куда мы едем?
   - Не знаю.
   Невдалеке от станции румын забарабанил по кабине.
   Машина остановилась, и я, козырнув офицерам, спрыгнул. Почему-то и мысли не было, что кто-то в меня выстрелит.
   До станции было рукой подать, и я скоро догнал свой эшелон. Наш путь лежал на Будапешт. Там закипала великая битва.
   Так мы болтали, пили пиво и, уговорившись встретиться на вокзале в день отъезда, разошлись.
   Дома Надежды не оказалось, и я было хотел поспать, но едва начал обедать, как в квартиру, крадучись и как-то таинственно оглядываясь, заявился Фридман. Он был возбужден и, дважды заглянув в коридор, зашипел:
   - Плохо дело, Иван! Тебя отправляют в Румынию. Завтра вызовет Шапиро.
   Я хотел сказать: уже вызывал, но промолчал. Хотел бы знать, почему же мое дело плохо?
   Фридман хотя и сгорал от нетерпения высыпать свои новости, но из какого-то тайного помышления не торопился этого делать, а поглядывал на дверь, будто ждал кого-то, и все шире пучил свои темно-коричневые глаза, которые здесь, в лучах солнца, лившегося из окна, попеременно изменяли свой цвет - то до состояния жженого кирпича, а то вдруг светлели до свежемолодой охры.
   Да, это были глаза еврея - непостижимые, неуловимые и никем до конца не понятые. Невольно мне вспомнились слова поэта:
   Я в них пустыню узнаю,
   Тоску тысячелетних фараонов.
   Мне так и хотелось крикнуть: "Ну, говори же!.." И Фридман заговорил:
   - В Румынии есть наша газета "Советская Армия", но тебя... - прервал речь, поднялся, кошачьей походкой подошел к двери, оглядел коридор: - ... посылают в посольство. А зачем это - ты знаешь?..
   - В самом деле - зачем? Я думал над этим, но признаться...
   Фридман залпом осушил стакан вина, кинул в рот кусок колбасы и придвинулся к моему уху:
   - Ты сделал мне хорошо. Помнишь, спросил у Сталина, что с нами будет. И это уже хорошо. Евреи такого не забывают. Так вот: слушай внимательно.
   Фридман перешел на шепот со свистом, и мокрые крошки изо рта летели мне в лицо.
   - Двадцать человек из ближайшего окружения Васи рассылают по посольствам, а там... тихо возьмут, и - крык!..
   Он приставил палец к виску.
   - ... на распыл. Всех! До единого!..
   Кровь бросилась мне в лицо. Я поверил, - вдруг, сразу. И малейшего сомнения не возникло. Да, на распыл. И всех. До единого. Разбираться, сортировать не будут. Это же Берия. Но позволь - какое я окружение? Десятая спица в колесе!
   Стукнул кулаком по столу.
   - Ну, что я для сына Сталина? Он меня в упор не видел, а я и не шился к нему. Что ты меня пугаешь?..
   - Нет, старик, не пугаю: добра хочу. Ты мне верь: если Фридман говорит, так это уже и будет. Евреи все знают. Они везде - за пазухой у Сталина, и под столом у Берии. Ты думаешь, кто владыка?.. Кто царь?.. - знаешь? Откуда тебе знать, русскому Ивану. А я - Фридман!.. Ты завтра пойдешь к Шапиро - он тоже Фридман. Потом ты явишься в Бухаресте к послу - и там Фридман. Ты, Иван, глуп, как все русские, но ты сделал евреям хорошо, и я тебя спасу. Ты хочешь знать как?.. Тогда слушай. В Бухаресте ты придешь в посольство, но к послу не заходи день, другой, третий. Посол тебя не знает, ты его тоже. Ходи по коридорам, смотри на вывески и спрашивай Лену. Там есть такая Лена Фиш. Евреи любят рыбу - фиш, а там есть Лена Фиш. Так ты к ней подойдешь и некоторое время ничего не говори, - смотри на нее и ничего не говори. Женщины любят, когда на них смотрят. А потом ты ей скажи: "Фридман передает вам привет". Фридман ее помнит, Фридман не забудет, когда она вернется в Москву. Она знает, что это такое, когда Фридман не забудет. От нее ты узнаешь все: как быть и что делать. Что она тебе скажет? - не знаю, но она тебе поможет. Ты поедешь туда, куда она пошлет, и придешь к человеку, - он тоже Фиш, - и ты ему передашь то, что тебе скажет Лена, которая тоже Фиш.
   Фридман откинулся на спинку стула, захватил одной рукой бутылку, другой стакан - стал наливать. Выпил один стакан, другой, расправился с яичницей, которую я поджарил, и снова отклонился на спинку стула. Теперь уже он смотрел на меня взором, из которого сыпались бриллиантовые искры. Фридман торжествовал... Наверное, вот такую же радость испытывал Исаак Ньютон, когда он открыл закон всемирного тяготения.
   Все это походило на глупую шутку, но я не стал его оспаривать и ни о чем не расспрашивал. Мы поднялись, и я пошел его провожать. По дороге нам встретилась Надежда, и мы расстались с Фридманом.
   Рассказал, что уезжаю в Румынию и что сожалею, что не могу остаться в Москве до ее родов.
   Надя - молодец! Легко и весело меня отпускала:
   - Служба есть служба, ты за меня не беспокойся.
   Поразмыслив, добавила:
   - Я боялась, что тебя демобилизуют.
   - Чего ж бояться? Пойду в гражданскую газету.
   - А как не примут - тогда куда?
   - Была бы шея, хомут найдется. На завод подамся. Чай не забыл болты точить.
   Шуточный разговор не вязался, и Надежда заметила мою рассеянность, но, очевидно, отнесла это к естественному состоянию близкой разлуки, продолжала свою умиротворительную речь:
   - Ты там устраивайся, а я пока побуду одна. А подрастет малышка - вызовешь нас. Поживем за границей. Говорят, там платят хорошо, хотя, слава Богу, ты и здесь хорошие деньги получал. А теперь у тебя снова рассказы пошли. Глядишь, писателем станешь.
   Благодушный тон Надежды, ее умение во всяком повороте судьбы видеть счастливые обстоятельства разогнали мрак фридмановского карканья, - смертельная опасность, которую он закачал в душу, рассеялась, и я уже почти успокоенный ложился спать. Однако сон не приходил, с наступлением сумрака и тишины ночи в душу снова поползли тревоги. "Фридман знает, - лезла в голову мысль, - евреи - сообщающиеся сосуды, они в курсе всех событий, особенно тревожных, опасных. У них в органах свои люди, они ему и сказали".
   Вышел на кухню. Пожалуй, впервые в своей жизни - тревога подняла меня, и я, как старик, сижу посреди ночи, думаю свою горькую думу. Слышу, как в висках пульсирует кровь. Это сердце. Вот так случается инфаркт или инсульт.
   Вспоминаю отца Владимира Ивановича. Он часто просыпался ночью, садился у стола под иконами, курил. По деревне с наганами ходили активисты продовольственных отрядов, забирали зерно, муку и все съестное, а у нас в семье было десятеро, чем кормить ораву детей?.. Он от страданий и умер в сорок пять лет от роду.
   Заснул я под утро.
   В тревоге и тоскливых думах прошли двое или трое суток, и мы с Грибовым отбыли в "Турцию".
   В Бухаресте он пересел на поезд, следовавший в Констанцу, а я отправился в посольство. Здесь в зеленом уютном скверике на белой лавочке сидела темноволосая ясноглазая девица, чем-то похожая на Панну Корш. Она и улыбалась, как Панна, ласково, по-матерински. Я поздоровался, замедлил шаг. Хотел спросить Лену Фиш, но она меня опередила:
   - Вы капитан Дроздов?
   - Да, с вашего позволения.
   - Хорошо, пойдемте со мной. Мне звонил Фридман, я и осталась после работы.
   Мы вышли со двора посольства, немного прошли по большой улице, а затем свернули в тихий зеленый переулок. Здесь в глубине сада выглядывал из-за деревьев двухэтажный зеленый особняк с белым веселым крыльцом. Над парадным входом и по сторонам, точно кружева, висела ажурная вязь чугунных решеток и резных украшений. Цвета они были черного, и это тонко сочеталось с остальными цветами, создавая гармонию вкуса и роскоши маленького дворца.
   Поднялись на второй этаж и вошли в просторную квартиру, где в одной из дальних комнат, напоминавшей танцевальную залу, валялся на диване дядя лет сорока в шелковом цветастом халате. Он был пьян, смотрел на нас так, будто в комнату к нему залетели две мухи и он удивлялся, откуда они взялись.
   Лена показала мне на стул у стола, а сама открыла стоявший в углу холодильник, достала оттуда вино и фрукты.
   - Ты, Роман, лежи. Пить больше не будешь.
   Кивнув в мою сторону, назвала меня...
   - Будет работать в "Скынтэе". А это... - ткнула рукой в сторону дивана, - Роман Ухов, главный переводчик посла и румынских вождей. Он тоже капитан, закончил Военный институт иностранных языков.
   Пододвинула ко мне вазу с фруктами, налила вина:
   - Вам с ним надо подружиться.
   Воспаленными, покрасневшими глазами Роман Ухов смотрел в потолок и никак не реагировал на факт моего присутствия. Не смущал его и приказной тон Елены.
   Вяло проговорил:
   - В "Скынтэе" он работать не будет. Я слышал разговор посла с министром печати, - русского журналиста им не дают.
   Я знал, что "Скынтэя" - главная газета Румынской республики. "Ага, - смекнул про себя, - значит, поеду в Констанцу в газету "Советская Армия"". Однако молчал: не выказывал ни тревоги, ни интереса.
   - Куда ж его? - пытала Лена, словно речь шла о кочане капусты.
   - Берия найдет местечко, - не близкое и не теплое.
   Ухов говорил тихо, выдавливал слова мокрыми, толстыми губами. Шапка рыжих волос на нем свалялась, и в них торчали два клочка бумаги, веснушки густо теснились на щеках, на лбу, но цвет имели блеклый, землистый. Удивительно, как он был похож на Фридмана: с такой же легкостью и так же цинично он предрекал мою судьбу, она - в руках Берии.
   "Сообщающиеся сосуды... все знают".
   Реплика Ухова не оставляла надежд; я понял: здесь, в "Турции", им легче брать человека - ни шума, ни разговоров. Но за что? Что я такого сделал?.. И в чем виноват наш командующий? Наконец, он сын Сталина. Как можно его-то?..
   Но тут же текли и другие мысли: "А генерала Кузнецова? А Вознесенского?.. Председатель Госплана, член Политбюро, академик!.. Берия положил на стол Сталину бумагу, и тот на уголке мелким почерком написал: "Расстрелять!.."".
   - Каркаешь!.. Ну что вы за человек, Ухов! Вас если послушать...
   Лена хотя и бранилась, но как-то неуверенно, нетвердо. В голосе ее чувствовалась власть, но власть не формальная, не юридическая, а скорее, сила характера, убежденность правоты и морального превосходства.
   Ухов продолжал:
   - Поступила команда: "Брать под стражу!". Говорю вам, а вы действуйте.
   - Ах, так! Уже и под стражу!.. А не врешь ли ты, Ухов? Не валяешь ли дурака? Ведь с тебя станется.
   Ухов на эту тираду и глазом не повел. И в мою сторону не взглянул, - продолжал лежать, запрокинув голову, - так, что нос его, похожий на толстую морковь и такой же красный, задрался кверху и от натужного дыхания шевелился, будто хотел сползти с лица. Но хотя речь шла обо мне и был только что произнесен мне смертельный приговор, я не дрогнул и, больше того, не поверил Ухову, а решил, что он пьян и несет околесицу. Однако не такое благодушие читал я на лице Елены. Я, как человек от природы влюбчивый и всю жизнь увлекавшийся женщинами, смотрел ей в глаза и думал о силе их обаяния, о струившихся из них лучей неброского, не сразу замечаемого магнетизма, которым окрашивалось все ее лицо с красиво очерченными губами. Может быть, кощунственно об этом говорить, но именно в эту трагическую для меня минуту, и в часы, когда, может быть, у меня родился второй ребенок, - и родила его прекрасная, обожаемая мною супруга, - именно в эту минуту я думал о том, что вот передо мной сидит женщина, которую я, может быть, искал и которая одна только и могла бы составить для меня полное счастье.
   Однако взгляд ее дрожал. Она отвела его в сторону. И как раз в этот момент Ухов поднялся и широкими шагами стал ходить по комнате. Подошел ко мне, положил на плечо тяжелую руку, сказал:
   - Мы тебе поможем, капитан!
   И повернулся к Елене:
   - Идите на Садовяну, а я буду звонить кому надо.
   Лена молча вышла из-за стола, кивнула мне:
   - Пойдемте.
   Был уже поздний вечер - южный, тихий и теплый, которые часто опускаются на Бухарест, город чем-то напоминающий Ленинград, и Будапешт, из которого я выбивал немцев. Мне еще в Москве говорили, что он похож и на Париж, только вдвое меньше и нет в нем ни Елисейских полей, ни Эйфелевой башни, но зато есть фонтаны и самая большая в Европе аллея алых роз.
   Я шёл с чемоданом по улицам и бульварам, и - странное дело! - меня больше волновала близость удивительной женщины или девушки, - такой молодой и властной, и такой своеобразной в смысле чисто женского магнетизма, подавившего во мне все другие эмоции, - даже, казалось бы, и такие сильные, каковыми бывают страх и смертельные тревоги. Но, может быть, я с момента фридмановской паники уж притерпелся, пообвык и больше не воспринимал угрозы, а может быть, - и это скорее всего, - наш организм в подобных ситуациях способен защищаться, наш мозг из каких-то тайных запасников выбрасывает миллиарды только что дремавших клеток, и они, как засадный полк в Куликовской битве, внезапно появляются на поле боя и теснят противника. Да, удивительно, но это так: я уж больше не боялся, а покорно шел за своей проводницей о одной только мыслью продлить общение с ней, слушать и слушать ее голос, смотреть в ее участливые и немного испуганные глаза.
   Вдруг сказал ей:
   - Вы принимаете во мне участие. Зачем?
   Она остановилась. Смотрела на меня, - и мне казалось, что я даже в полумраке тихого переулка вижу блеск ее синих, но здесь ставших темными глаз.
   - Зачем?.. А вы., если б я попала в вашу ситуацию, - разве бы не стали помогать мне?
   - Как можно?.. Я - другое дело. Воспитан на военном братстве. У нас закон: живот положить за други своя.
   - Вот и я... живот готова за вас положить.
   Отдаленный фривольный намек вырвался у нее нечаянно и рассмешил нас обоих. Мы подошли к подъезду многоэтажного дома, и она большим ключом открыла дверь. Свернули направо в квартиру первого этажа. Свет она не зажигала.
   - Военная маскировка.
   Была полночь; мы сидели за круглым столом и пили очень вкусный, умело сваренный кофе. На столе лежала коробка шоколадных конфет, крупный ананас и виноград, - а дело было в мае. Вина не было.
   - Этим зельем не балуюсь, - сказала Лена, когда мы только еще садились за стол.
   И, спустя минуту, мягким, но в то же время твердым голосом заключила:
   - Вам тоже не советую. Совсем. Исключить напрочь. Ваша жизнь потребует от вас абсолютной трезвости и ясного ума.
   Я молчал. Яркий свет, лившийся из дома, стоявшего напротив, легко проникал через газовые занавески наших окон, и я хорошо различал черты лица моей хозяйки. Я очень хотел узнать подробности сложившейся ситуации, но боялся выказать трусость и глубокомысленно молчал.
   Говорила Лена:
   - Вы были помощником сына Сталина, - вообразите, как это будет звучать на Западе!
   - На Западе?
   - Да, на Западе. Но где же еще вы сможете жить, если не на Западе? Судьба подвела вас к необходимости сделать выбор: или жить, или умереть. Но умирать вам, как я понимаю, рановато, остается жизнь на Западе.
   Было уже далеко за полночь, но спать я не хотел; временами откидывался на спинку стула и, пользуясь тем, что Лена лишь различала мой силуэт, закрывал глаза, и тогда мне чудилось, что я вижу сказочный, романтический сон, где много ярких сцен, постоянно возникают опасности, и я, ведомый за руку волшебной принцессой, легко и весело преодолеваю их, и мы идем вперед, где далеко-далеко восходит заря новой жизни, и я невольно ускоряю шаг, и мы будто бы даже поднимаемся над землей и летим вместе с облаками. - Трагедии никакой нет, - возвращает меня на землю нежный музыкальный голос. Еще совсем недавно мой муж Арон Фиш оказался в ситуации куда более скверной... Мы скоренько переправили его в Румынию, а отсюда - в Париж. Кстати, он вас там встретит и будет вам помогать.
   - Но я не хочу уезжать из России. Я - русский!
   - Я тоже русская. Все мы русские - дураки, покорно кладем шею под топор злодеев, которые нами правят.
   - Нами правил Сталин.
   - Да, Сталин. Под старость он как человек религиозный, двенадцать лет проучившийся в духовной семинарии, задумался о встрече с Богом. Хотел прогнать из Кремля бесов, но они его перехитрили. Место его занял Хрущев, который и не Хрущев вовсе... Черты лица вроде славянские, а кровь иудейская. Вот теперь мы, русские, еще и не так запляшем. Начнутся великие стройки, сосущие энергию народа и убивающие все живое на земле, разольется винное половодье, а на подмостки театров выскочат бесы. Вновь будут уничтожаться храмы и русские деревни. Богатства наши потекут в республики - к малым народам, которые нас не любят и знать не хотят.
   Моя сверстница! Откуда она все знает? - думал я, пытаясь разглядеть черты ее лица.
   Слова тяжелые и страшные, они скользили мимо сознания, не задевая и не проникая в душу. Я лишь удивлялся уму этого юного существа, и если бы не чарующий тембр ее голоса, ненавязчивая мягкость речи, я бы, наверное, возмутился и отверг бы ее пророчества. Но я молчал. Я вспоминал Фридмана - он тоже все знал, - а тут еще и Фиш, и рыжий дьявол, которого только что видел. Какая-то партия посвященных, чужая и далекая, но зорко наблюдающая за всем, что происходит там, в Москве, на Родине.
   - Вы много знаете. Я не посвящен...
   - Он не посвящен! А кто у нас в Союзе посвящен? Кто в России посвящен? И есть ли она, Россия? Есть ли Москва, в которой на главной площади лежит непогребенный, не преданный земле еврей Бланк?
   - О чем вы? Решительно не могу понять! - впервые возвысил я голос.
   - И откуда понять вам, - наклонилась ко мне через стол моя собеседница, сколь прекрасная, столько же и таинственно роковая, извергающая поток разрушительной энергии, сатанинского соблазна, зовущего куда-то в пропасть, зовущего и увлекающего своей новизной и какой-то дерзкой романтической силой.
   Окна, светившие нам из соседнего дома, погасли, и я теперь во мраке все более темнеющей ночи видел один лишь силуэт Елены, - в моменты, когда ее речь становилась особенно энергичной и открывала оглушающие новости, она казалась мне ведьмой, принявшей образ юной красавицы, - о чем бы она ни говорила, слова ее звучали музыкой, вздымали волны сочувствия, - я верил, мне хотелось верить даже и в то, что казалось невероятным.
   А между тем слова валились на меня, как камни, взрывали душу, мутили мозг.
   - Маркс - еврей, Ленин - еврей, Сталин - грузин... Вы - русский. Неужто вам не противно ходить под хлыстом этих коварных восточных палачей?.. Когда же вы поймете, наконец, что с 1917 года мы живем в еврейской оккупации? И что Гитлер нес нам не порабощение славянских народов, как вас заверяли наши доморощенные Геббельсы, а лишь пытался заменить одну оккупацию - еврейскую - своей оккупацией - немецкой?.. А теперь прикиньте: какая лучше, и вам станет ясно, за что вы воевали, за что положил наш народ двадцать миллионов своих парней.
   - Ну, это уж слишком!
   - Что слишком?.. Вы рассуждайте, а не возмущайтесь. Попробуйте доказать мою неправоту, и тогда я вам приведу новые факты, от которых ваша прекрасная прическа сделается седой, как у старика. Впрочем...
   Она поднялась и подошла ко мне. Положила на голову руку; нежно, по-матерински проговорила:
   - Я вовсе не желаю, чтобы эта умная и такая красивая головушка до срока поседела.
   Взъерошила волосы:
   - На сегодня хватит. Пойдем, покажу тебе твою комнату.
   Мы шли в темноте, и я дышал ей в затылок, невольно касался руками ее рук, талии, - слышал во всем теле гул закипавшей крови, но умом смирял естественную страсть и только боялся, чтобы инстинкт природы не победил мой разум.
   На прощание поблагодарил за участие, за хлопоты, прислонил тыльную сторону ее руки к своей пылающей щеке, - что-то и она мне сказала, но что - не помню.
   Уснул я скоро, как только привалился к подушке. Но с Леной не расставался и во сне. Она явилась мне в белом платье с большим вырезом на груди и алой розой в волосах. Жестом Улановой подала мне руку. И мы пошли, но не по городу, а будто бы плыли в каком-то бесплотном бледно-голубом пространстве. Я пытался пожать ее руку, привлечь к себе, но рука, как и все вокруг, была прозрачной и невесомой и куда-то ускользала. Потом была комната, и стол, - письменный, с множеством ящичков. Из приоткрытого ящика вдруг показалась голова змеи. И потянулась к моему лицу. Я отпрянул. Знал, что змея не простая - смерть от ее укуса наступает почти мгновенно.
   - Не бойся меня, - говорил голос. - Я тебя ужалила, - вон, видишь, красное пятнышко на лбу, но это не опасно. От моего укуса ты будешь красивый, как Есенин, и могучий, как Маяковский.
   Говорила она, Елена.
   Я пробудился, и очень обрадовался тому, что змея была во сне.
   Прошел в комнату, где мы сидели ночью, и тут, на столе, был накрыт завтрак и лежала записка: "Мой милый капитан! Я тебя закрыла на ключ, и ты не пытайся вырваться из моего плена. И не отвечай на телефонные звонки и сам никому не звони. Ни в коем случае! Я скоро приду и все тебе расскажу".
   Успел побриться, принять душ и только что позавтракал, как явилась хозяйка. Глянул на нее и - оторопел: белое платье с глубоким вырезом и алая роза в волосах: все точно такое, как привиделось во сне.
   - Я только что проснулся. Между прочим, во сне вас видел.
   - Приятный сюрприз! Хочу почаще являться вам в сновидениях.
   Лена смеялась, шутила, - не было и тени вчерашней мудрой вещуньи, - она как бы даже жалела о проведенной на меня атаке.
   В ней не было заметно откровенного кокетства, но, как всякая женщина, она невольно принимала эффектные позы, хотела показать все скрытые в ней достоинства и делала это с большим искусством.
   - Я готов весь остаток жизни провести у вас в плену, но скажите: мне что-нибудь угрожает?
   - У нас мало времени, а потому буду с вами откровенна: по линии Фиша у нас всегда идет верная информация. Фиш живет в Париже, но он знает больше, чем наш посол. И, может быть, больше, чем министр иностранных дел. Я шифровальщица, владею четырьмя языками - первая получаю шифровки для посла и отправляю донесения министру, но и мои знания ограничены. В одном только я уверена: информацию о вас получу первая. Если будет опасность - дам знать и возьму вам билет на скоростной поезд до Парижа. Рапидом называется. Там вас встретит Фиш. Он думает, я работаю на него, но я русская и работаю на Россию. Вы мне показались надежным союзником, - вот вам моя рука.
   Я с жаром пожал ее и сказал:
   - На меня надейтесь, как на себя. Если моей Родине будет нужно, чтобы я жил в Париже, - я готов.
   Лена порывисто меня обняла, поцеловала в щеку.
   - Вы мне нравитесь.
   - Эти слова я вам должен был сказать, но не посмел.
   - Тоже мне - фронтовик, да еще, говорят, летчик, а перед бабой робеет.
   Мы вышли из дома. У подъезда стоял автомобиль - длинный, широкий и - серебристый. Глаза-фары отсвечивали луч солнца... Змея!.. Серебристо-белая с горящими глазами.
   Я опешил. Остановился.
   - Что с вами?..
   - Странно!.. Я видел сон... и ваше платье, и роза в волосах, и этот автомобиль.
   - Я этого хотела. Я теперь часто буду приходить к вам во сне.
   Широким жестом растворила дверцу переднего салона:
   - Садитесь.
   И мы поехали.
   - У вас такой роскошный автомобиль.
   - Мне подарил его Фиш. Только не подумайте, что он был моим мужем. Да, мы расписались, я ношу его фамилию, но мужем и женой мы никогда не были.
   - Странная история! - проговорил я голосом, в котором слышалась целая гамма неясных, до конца не осознанных, но вполне различимых эмоций; наверное, тут были и сомнение в правдивости ее слов, и удивление невероятностью ситуации, но главное - ревность, зародившаяся в глубине подсознания, зародившаяся помимо моей воли.
   Несомненно, она услышала тревогу сердца, одушевилась победой, - бросила на меня взгляд своих сверкающих глаз.
   Женщина сродни охотнику и охотится постоянно, невзирая на возраст, - и каждый удачный выстрел доставляет ей радость. Наверное, здесь таится главнейший закон природы,- скрытый от посторонних глаз механизм продолжения рода, приспособительная сила внутривидовой селекции.
   - Сказавший "а" должен сказать и "б". Так, наверное? А?..
   - Хотел бы услышать не только "б", но и "в", "г", "д", - и весь алфавит. А там - и таблицу умножения. А еще дальше - и бесчисленное множество алгоритмов.
   - Мужики - жадный народ, вам всегда и всего мало. Но так и быть, расскажу вам историю моего превращения из Елены Мишиной в Елену с противной фамилией Фиш. Хотите слушать?
   - Еще бы! Если не расскажете - я умру от любопытства.
   - Я была студенткой Института международных отношений. И вот уже на пятом курсе случается беда: моих родителей арестовали. Они были дипломаты, работали в Америке, а я жила в Москве с бабушкой. За что?.. А за то, что они - русские. Их должности понадобились евреям, и их оклеветали. В КГБ был Берия, а в Министерстве иностранных дел копошился еврейский кагал, подобранный еще Вышинским и тщательно оберегаемый Громыко, у которого жена еврейка, да и сам он, кажется, из них. Из дипкорпуса выдавливались последние русские. Евреи готовили час икс - момент, когда русские оболтусы окончательно созреют к расчленению России и к смене политической системы. Ленин не хотел такой смены - его убрали, Сталин прозрел и решил им свернуть голову - его отравили, теперь вот Хрущев. Если и он заартачится - и его уберут.
   Меня вызвали в ректорат, сказали: "Курс заканчивайте, но диплом не дадим". Я - ДВН, дочь врагов народа.
   Ничего не сказала ректору, но, выходя от него, решила: отныне вся жизнь моя принадлежит борьбе. С кем бороться, за что бороться - я тогда не знала, но не просто бороться, а яростно сражаться, и - победить! Вот такую клятву я себе дала.
   Ко мне подошел Арон Фиш - толстый, мокрогубый еврей, секретарь комсомола института. Сказал: "Есть разговор". И предложил пойти с ним в ресторан.
   Заказал дорогой ужин, стал говорить: "Хочешь кончить институт?.. Выходи за меня замуж. Возьмешь мою фамилию, и для тебя откроются все двери в посольствах. Ты будешь заведовать шифровальным отделом, а через несколько лет станешь первым секретарем посольства".
   Я оглядела его стотридцатикилограммовую тушу и - ничего не сказала. Судьба посылала мне шанс, - я за него ухватилась. Но как же быть с моим принципом "Не давать поцелуя без любви"? Мне было двадцать три года, и ни один парень меня еще не касался. Как быть с этим?..
   Машина вынесла нас за город и, шурша шинами, понеслась по безлюдному шоссе. Елена молчала. Казалось, незаметно для себя, она подавала газ и автомобиль, влекомый мощным, шестицилиндровым двигателем, выводила на скорость взлета самолета Р-5, на котором я проходил начальную стадию летного обучения, - скорость эта равнялась ста двадцати километрам.
   Я отклонился на спинку сиденья, смотрел на обочину дороги и по движению травы, кустов, деревьев мог заключить: скорость уже полетна. Взглянул на спидометр: да, он показывал цифру "140". Елена, взбудораженная своим же рассказом, сообщала машине энергию чувств, воспоминаний.
   - А давайте я поведу машину!
   - У вас есть права?
   - Да, - вот. Права водителя-профессионала.
   Она убрала газ, затормозила.
   Я вел машину, она продолжала:
   Мы расписались. Была роскошная свадьба. Я думала об одном: как не пустить его в постель, что сказать при этом?..
   И - о, чудо! Он, провожая меня в спальню своей роскошной квартиры, взял за руки, сказал: "Понимаю, ты меня не любишь. Но, надеюсь: мы поживем и ты ко мне привыкнешь".
   Я не привыкла. И он это понял. На прощание Арон сказал: "Когда созреешь, дай мне знать и я тебя позову. Ты получишь высокую должность". Я не созрела и не созрею никогда. И никогда не впрягусь в их упряжку, хотя Арон и думает, что скоро из меня окончательно улетучится русский дух и я стану пламенной интернационалисткой, что на их языке означает: "иудаист, сионист". А точнее: шабес-гой, пляшущий под их дудку. Таких людей в России очень много; они-то и составляют их главную опору в разрушении нашего государства, а затем и уничтожении русского народа.
   Она замолчала. А я, потрясенный ее рассказом, главное - перспективой, нарисованной ею для русского народа, сбавил скорость до шестидесяти, ехал тихо, думал.
   Лена вдруг снова заговорила:
   - Ты меня осуждаешь? Да?..
   - Нет! - почти вскричал я. - Нисколько!.. Наоборот: ты сделала это ради борьбы за самое святое: за Родину!.. Я поступил бы точно так же. Если говорить по-нашему, по-летному: ты точно зашла на цель и теперь можешь сбрасывать бомбы. А если говорить языком артиллериста - я ведь еще был и командиром батареи, - ввела точные координаты цели и пушкари поведут огонь на поражение. Ты молодец, Лена! Я верю тебе и готов пойти за тобой хоть на край света.
   Она тепло улыбнулась, но ко мне не повернулась, не обдала меня жаром вечно горящих глаз, он которых у меня уж начинала мутиться голова.
   Впереди открылось озеро. Лена показала ларек, где продавались пляжные товары.
   - Тебе ничего не надо?
   - Как же! Очень даже надо!..
   Мы подошли, и я сразу увидел то, что мне было нужно: красивые плавки. Я спросил:
   - За рубли продаете?
   Продавец кивнула и назвала сумму. По нашим меркам дешево: плавки за четыре рубля. У нас такие стоят десять - двенадцать рублей. То было время, когда рубль был посильнее доллара на восемь копеек.
   Нашли удобное место для машины, переоделись, и Лена повела меня к причалу, где напрокат давались водные лыжи. Десятиминутная езда за катером стоила рубль - это было совсем дешево.
   - Но я не катался на лыжах.
   - Научим! Дело нехитрое.
   И Лена показала, как надо вставать на лыжи, погружая их в воду, и затем, по ходу катера, приподнимая переднюю часть лыж, вылетать из воды.
   К радости своей, я вылетел с первого раза и так, словно катался на лыжах сто лет. Натягивая трос, заскользил сбоку катера. Лена вслед кричала:
   - Ай, молодец! Сразу видно - авиатор.
   Простота отношений пришла к нам сама собой, и мы оба этому были рады.
   Потом из-под навеса, над которым я прочел вывеску "Водный клуб", вышли ребята, девушки, обступили Лену и о чем-то с ней говорили. Вынесли лыжи, трос, и Лена тщательно их осмотрела. К причалу подошел белый, как чайка, катер, напоминавший формами ракету. Моторист протянул Елене руку. Я стоял на пригорке возле автомобиля и отсюда наблюдал, как парни и девушки, - а их было уже много, - во главе с тренером подвели Лену к причалу и долго прилаживали у нее на ногах особые спортивные лыжи. Я начал беспокоиться: уж не затевается ли здесь какой опасный номер?
   И я не ошибся: катер взревел двигателем и полетел от причала. Вслед за ним понеслась и Лена. Ребята хлопали в ладоши, что-то кричали. А Лена отклонилась от катера далеко в сторону, - так, чтобы ей не мешала вздымаемая им волна, - и здесь, на ровной глади, подняла ногу, да так, что лыжа очутилась у нее над головой, а сама, как оловянный солдатик, скользила на одной ноге, затем... - о, чудо! - повернулась на сто восемьдесят градусов и, сохраняя то же положение, летела вперед спиной. Но вот прыжок... Приводняется на обе лыжи, и то с одной стороны катера, то переходит на другую. И с разных положений описывает круг в воздухе - один, второй... Кольца в воздухе! Целый каскад...
   С берега кричат что-то по-румынски. Спортсмены прыгают от радости, хлопают в ладоши.
   А катер заходит "на посадку".
   Лена бросила трос, взбурунила лыжами воду, остановилась у причала. И тут ее обступила стайка девчат, подхватила на руки, понесла к лежакам.
   Потом спортсмены угощали нас обедом. От них я узнал, что Лена - заслуженный мастер спорта, победитель каких-то международных соревнований. Она давно не тренировалась и выполнила лишь три-четыре упражнения, но "кольца", или, как говорили спортсмены "мертвые петли", в Румынии никто не делал.
   - Поучите нас, - просили ребята.
   - Я и рада бы, да времени нет. С работы не отпускают.
   На обратном пути заехали в маленький городок. Тут на высоком холме был монастырь и при нем гостиница. Лена, остановив машину в стороне от небольшого двухэтажного здания, сказала:
   - Прошу тебя, поживи здесь два-три дня, и потом все прояснится в твоей судьбе. По вечерам я буду к тебе приезжать.
   Помолчав, добавила:
   - Давай условимся: говорить друг другу все, ничего не утаивать. Вот я тебе признаюсь: звонила в Париж Фишу, сказала, что ты человек наш, и пусть организует тебе защиту.
   - Фиш?.. Защиту?.. Но что же он за птица, что может организовать мне защиту?..
   - Ах, Господи!.. Вот она, наша русская простота! Не можем и помыслить, что чья-то злая воля держит нас в своих цепких руках. Рабочий, стоящий у станка, колхозник, идущий за плугом, - те могут жить спокойно, они рабы, их дело кормить и обувать - создавать ценности, но если ты приподнял голову, стал заметным, - ты должен служить режиму или исчезнуть. А режим оккупационный, власть чужая, и порашнее для России той, что вы сокрушили на поле боя.
   Я молчал. Мы сидели в машине и могли говорить, никого не опасаясь. Солнце скатилось за поддень и полетело к озеру. Оно не так уж ослепительно горело, и мы, как орлы, могли смотреть на него, не жмурясь. Мне было тяжело переваривать информацию Елены, но и не было причин сомневаться в ее правоте. Мне и Воронцов говорил примерно то же, но только в его словах я не видел столь мрачной картины и они не звучали столь безысходно. Я теперь хотел знать все больше и больше, и Елена, заглядывая в боковое зеркало автомобиля и вспучивая ладонями волосы, говорила:
   - Фридман звонил Фишу, он сказал о какой-то книге, которую ты писал Василию, о том, что у тебя все материалы... Ты ездил к капитану Ужинскому, забрал материалы о старшем сыне Сталина.
   - Никаких материалов у меня нет. А Фридман большой враль и мерзавец.
   - Ты теперь можешь говорить что угодно, ты вынужден опровергать, оправдываться, а по законам сионистов, масонов - тот, кто оправдывается, уже наполовину виноват. Но я хочу тебе помочь. Ну, а если так - слушай меня и не перечь. Посол болен, тебе нечего делать в посольстве. Я буду дежурить у аппарата, караулить информацию. Ну? Договорились?..
   На этот раз я ничего не сказал, покорно остался в заштатном городке, гулял, бродил по нему, завтракал и обедал в чайных, кабачках, которые тут назывались бадегами. Поэт Алексей Недогонов, работавший в Констанце в военной газете, - мне суждено будет занять его место, - на письменном дубовом столе вырезал строки:
   Мангалия, Мангалия,
   Бадега и так далее.
   Елена навещала меня каждый день, но на четвертый я ей сказал:
   - Завтра утром приеду на автобусе в Бухарест и заявлюсь в посольство. Мне надоело прятаться. Да и не хочу я в Париж. Что бы мне ни грозило - останусь в России.
   Елена помрачнела, глаза ее прелестные, по-детски распахнутые и счастливые, потухли, - она смотрела в сторону, будто что-то там читала. Проговорила глухим, недовольным голосом:
   - Уговаривать не стану. Ты - русский; таким-то что втемяшится - не отступят. Но зачем же автобусом? Поедем со мной, сегодня же, но только накорми меня ужином.
   Заказал ужин, и мы сидели с ней по-семейному, говорили о разном. Впрочем, говорила она, а я ей не мешал и не перебивал ее мысли. Ей было грустно, и она своей печали не скрывала.
   - Ты уедешь, а я снова одна, и некому слова сказать; душа закрыта, на сердце холод.
   - Я полагал, мне в посольстве работу дадут или тут, где-то рядом. Сама же говорила: в газете румынской хотят русского иметь.
   - Хотят-то они хотят, - советского хотят, да только не русского. И нам пресс-атташе нужен - и тоже не русский, я по заданию первого секретаря посольства справки наводила: нет ли у тебя родственников из евреев?.. Оказалось, никого. Чист ты и светел, аки стекло, а для них гой поганый. Они такого-то пуще огня боятся. А и в газете румынской одни паукеристы сидят, - они тоже справки наводят. Им это просто: позвонили нашему же первому секретарю - информация готова. И ты им не нужен. Они лучше прокаженного возьмут, чем Ивана.
   - Кто это - паукеристы?
   - Анна Паукер у них есть, до недавнего времени членом Политбюро была. Это такое же чудовище, как в Германии Клара Цеткин, а у нас в России Фанни Каплан или мадам Крупская.
   - Крупская?..
   - Да, Крупская. Для нас, идиотов, она - жена Ленина, да детей любила, пуще матери обо всех нас заботилась, а она... сущий дьявол в юбке. Приказала из библиотек все книги по русской истории выбросить. Классиков вместе с Пушкиным и Толстым... Особенно Достоевского ненавидели, о котором картавый Ильич прокаркал: "Архи-с-квер-р-ный писатель!" Это за то, что Федор Михайлович "Дневник" написал, в котором сущность евреев раскрыл. И слова пророческие ему принадлежат: "Евреи погубят Россию". Много зла эта польская жидовка натворила, да только-то народу русскому ничего не ведомо. В потемках он сидит, народ русский. А те, кто вновь рождаются, и вовсе ничего не знают. Вот пройдет еще два-три десятка лет, и народятся Иваны, не помнящие своего родства. Они и знать не будут, что русскими родились, и назовут их именами чужими: Роберты, да Эдики, а иных Владиленами уж сейчас нарекли, Эрнстами, Мэлорами, Спартаками кличут. В истории нашей для них одни мерзости оставят. Уже сейчас два академика-иудея Митин да Юдин новую историю им пишут, а Марр - академик язык русский подправляет. Ну и вот... Снова я тебе невеселую сказку рассказала.
   - Поразительно, как много ты узнала. Мне, право, совестно; мы одногодки, я как-никак журналист, а рядом с тобой профаном себя чувствую, круглым идиотом.
   - Не казнись, Иван, и не суди меня за стариковское ворчание. Недосуг тебе было в сущность нашей жизни углубляться; самолеты водил, из пушек стрелял, а в академии учился - и там знаний подлинных не дают. Профессора-то, поди, тоже иудеи?..
   - Да, уж, больше половины из них.
   - Ну, вот, а иудей он везде свою линию гнет, чтобы ты род свой и отечество невзлюбил, а его, жида пришлого, во всяком деле за вожака признал и чтоб шел за ним, не рассуждая и ни о чем не спрашивая. Ты и не мог знать больше, а я меньше знать не могла, потому как в семье потомственных дипломатов родилась: дед мой при царе в Австрии послом был, - я, кстати, и родилась в Вене. И отец тоже дипломат, а мама - переводчица. Я с младенческих лет речи гневные слушала - о России, русском народе и о жидах, скинувших царя глупого Николашку и забежавших во все кремлевские коридоры. Ну уж, и сама у пульта посольской информации четыре года сижу. Насмотрелась и наслушалась, что посол знает, то и я... - Вот они откуда мои знания. Говорила уж тебе...
   - Спасибо, Лена. Ты мне глаза настежь растворила. До встречи с тобой я как в мешке сидел. Дурак дураком был.
   Сгущался сумрак южного вечера, когда мы выезжали из городка. Лена держала малую скорость, одна рука ее лежала на коленях, другая на руле, - выражение лица хранило грустную мечтательность. Мое решение идти в посольство до выздоровления посла ей, видимо, было понятно; я как человек военный не мог уклоняться от общения с властями, не мог я и трусить, опасаясь каких-то злых сил.
   - Одно мне в тебе не нравится - молчишь ты много. Я говорю, а ты слушаешь, и получается у нас игра в одни ворота. А мне бы очень хотелось знать о тебе побольше. Про жену бы рассказал, как встретились, любишь ли ее, и если любишь - как сильно.
   - Жена - вятская девчонка, из северных, русокудрых. А глаза зеленые, как у кошки. Но главное, конечно, человек она хороший. Честная, совестливая, во всем обстоятельная. Мне с ней хорошо.
   Проговорив эту тираду, я умолк, молчала и Елена. Потом неожиданно сказала:
   - Не хотела бы я, чтобы муж мой, если он у меня будет, так обо мне отзывался. Эдак я могу говорить о своей машине, о квартире, но о любимом человеке!..
   - Но ты теперь видишь, почему я мало говорю. Не горазд на речи.
   - А еще журналист! Как же ты читателя словами зажигать будешь?..
   Разговор принимал неприятный характер, и я не знал, как его свернуть на более легкую и веселую тему. Не торопилась делать этого и Елена. Было видно, что дела мои семейные - особенно же отношения с женой - сильно её занимали. Мой же короткий рассказ расценила как нежелание входить в подробности на эту глубоко личную тему.
   Набежавший холодок в наши отношения не рассеялся и утром, когда Елена, накормив меня завтраком, рассказала, как добраться до посольства городским транспортом, и уехала на работу.
   В десятом часу я входил в кабинет первого секретаря посольства. За столом сидел мужчина лет сорока, полный, с розовым, гладко выбритым лицом и маленькими птичьими глазами. Смотрел на меня неприветливо и даже будто бы злобно.
   - Вы где пропадаете? Мы ждали вас три дня назад.
   - Посол болен...
   - Ваше какое дело? Посол болен, посольство работает. Вас к нам направили по ошибке. Поезжайте в Констанцу в редакцию газеты "Советская Армия". Явитесь к редактору полковнику Акулову.
   - Слушаюсь! - доложил я по-военному. И, видя, что секретарь меня не задерживает, попрощался и направился к выходу.
   Вечером скоростным поездом отправился в Констанцу.
   С Леной не простился. Заходить к ней считал неудобным, она же меня не искала.
   В портовый город на Черном море Констанцу приехал утром, как раз к началу работы редакции. Полковник Акулов, ладно сбитый крепыш с коричневой от загара лысиной, встретил меня радушно, будто мы с ним были давно знакомы, и между нами установились дружеские отношения. У него в кабинете сидел Грибов и ответственный секретарь газеты подполковник Чернов Геннадий Иванович. Все они смотрели на меня весело, улыбались, - я понял: Грибов им обо мне рассказывал и, видимо, отзывался хорошо.
   - Нам о вас звонили из посольства - но позвольте: при чем тут посольство? Вы же человек военный, а они при чем?..
   - Не знаю. По-моему, тут какое-то недоразумение.
   - И я думаю! - воскликнул редактор. - Я просил очеркиста, писателя, - и Шапиро назвал вашу фамилию.
   - Нам очерки нужны, - заговорил Чернов, - у нас есть очеркист, но он пишет медленно, в месяц один очерк, - ну, от силы два, а нам они нужны в каждом номере. О рассказах и говорить нечего: когда праздник какой или просто воскресение - рассказ нужен, а где его взять? Я помню, мы в Москве, в "Красном соколе", и то мучились. О летчиках никто не пишет, а закажем лихачу какому, так он такое накрутит, хоть святых выноси.
   - Ну, в рассказах и я не силен. Тут писатель нужен.
   - Был у нас писатель! - воскликнул Чернов. - Алексей Недогонов, слышали, наверное? Он за поэму "Флаг над сельсоветом" Сталинскую премию получил. Но поэт он и есть поэт, из него не только что рассказ - заметку порядочную клещами не вытащишь. К тому ж и пил сильно.
   Редактор с печалью в голосе сказал:
   - В Москву поехал, там напился и под трамвай попал. Грустная история!..
   Редактор поднялся из-за стола и, обращаясь к Чернову, сказал:
   - О делах потом будем говорить, а сейчас устраивай его... думаю, к тебе в номер поселим.
   - С превеликим удовольствием! Вместе воробьев гонять будем. Они, черти, спать мне не дают. Ни свет ни заря прилетают на балкон и начинают свой базар птичий.
   Чернов и Грибов повели меня в гостиницу "Палац", где редакция снимала дюжину номеров. Гостиница стояла прямо на берегу моря, - в прошлом белое, но теперь порядком обшарпанное здание, которое было тут же, в ста метрах от редакции. В номере Чернов показал мне койку в глухом углу, его же койка стояла у самого балкона, дверь которого по причине жарких июньских дней была все время открыта.
   Из номера со второго этажа мы спустились вниз и зашли в ресторан, просторный, вполне приличный даже по московским меркам.
   - Вам надо позавтракать? - сказал Чернов, - мы составим компанию.
   И - Грибову:
   - А, Юра?.. Устроим себе второй завтрак?..
   С Грибовым они были знакомы и в Москве. "Красный сокол" - газета дальнебомбардировочной авиации, ее расформировали вместе с нашей газетой, - так сказать, за компанию, - Грибов, в бытность еще нештатным корреспондентом, работал на два фронта - у нас в "Сталинском соколе" и не оставлял без внимания нашу младшую сестру. Чернов и там был ответственным секретарем газеты.
   Чернов словоохотлив, говорит без умолку, - и обо всем с юмором, со смешком. Правда, юмор его мало смешит, но желание рассмешить тоже интересно, вызывает невольную улыбку.
  
   - Ваша должность, - говорит он мне, - самая престижная, мы ее берегли для писателя. Даже заявку в Союз писателей дали, - ну, они и прислали Недогонова. Парень он хороший, веселый, и выпить был не дурак, да вот беда: ни очерков, ни рассказов не писал. Это, говорит, проза, а я - поэт. Очерк для меня черная работа... Грязной тачкой руки пачкать - ха-ха!..
   - Ну, рассказ напиши, - говорили ему. - Ты должность писательскую занимаешь.
   - Рассказ? - восклицал Недогонов. - Рассказы Чехов умел писать, а все остальные пишут солому. Я лауреат! И подпись свою под чем зря ставить не буду.
   И уходил. И не приходил в редакцию три-четыре дня. Потом нам звонили из городской милиции, просили прислать кого-нибудь и забрать пистолет и документы Недогонова. Ночью он где-то валялся пьяный, и милиционер, чтобы его не обокрали, забирал у него документы и оружие и сдавал дежурному по отделению.
   А ещё Недогонов, когда не очень был пьян и сохранял способность двигаться, шел к памятнику Овидию, лез к нему на пьедестал и говорил: "Ты, старик, подвинься, я постою на твоем месте. Ты тут триста лет стоишь, - устал, небось..." И вставал рядом, обнявшись с Овидием.
   Поэт он был талантливый, но стихи для газеты, что соль для каши, - много не положишь.
   - Должность спецкора занимал, - вас на нее прислали. Тут и зарплата высокая, и гонорар хороший платим. За очерк - шестьсот лей, а за рассказ все восемьсот. Такую сумму здесь инженер получает, а рабочий - четыреста, пятьсот.
   Заказывали салат, семгу, котлеты по-венски... Очень бы хотели выпить хорошего вина, но - не пили. Служба. Чернов, как опытный служака, за рамки не выходил.
   Поднимаясь из-за стола, сказал:
   - Сегодня уж в редакцию не приходите. Знакомьтесь с городом, а завтра... обо всем поговорим.
   Мы с Грибовым пошли на море, взошли на один из многих волноломов - бетонных глыб с острыми углами, - стали загорать.
   - Не повезло, черт знает как! - усаживаясь на верхушку глыбы, возмущался Юрий. - Здесь море, пляж, портовый, веселый город, а меня назначили собкором в Тимишоары.
   - Собкор - вольная птица, - пробовал я его утешить. Сам себе господин, - живи в свое удовольствие.
   - А мне на черта свобода, если я в коллективе жить хочу. К тому ж тут штаб армии рядом, девчат навалом, - я ведь монахом-то жить не собираюсь. Ты когда укрепишься, поговори с редактором. Не дело он затеял, турнуть меня к черту на кулички. Я там с тоски сдохну.
   На соседний волнолом взобрался майор в румынской форме. Поднял в знак приветствия руку, сказал по-немецки:
   - Хотите со мной к дельфинам сплавать?
   Посмотрел на часы:
   - Скоро они будут здесь. Я с ними встречаюсь.
   - А они... не кусаются?
   - Не-е-ет. Они - народ мирный. И очень любят играть с человеком. Меня они знают, и вас узнают.
   Мы понимали немецкий язык, и нас заинтриговало предложение майора. Я сказал:
   - Я с удовольствием.
   Грибов махнул рукой:
   - Вы уж без меня. Я плохо плаваю.
   Скоро показалась стая дельфинов, и мы с майором пошли им навстречу. Я вырос на Волге, плавал хорошо, - уверенно шел впереди майора. Дельфины, завидев нас, тоже к нам повернули. Головной, приближаясь ко мне, приподнял морду и я, к своему изумлению, явственно увидел широкую улыбку. В первую минуту оторопел, не знал, что делать, но дельфин подвернулся ко мне боком, словно приглашая на нем прокатиться. Я обнял его и почувствовал, как он мягко, плавно увлекает меня от берега. Но тут другой дельфин подплыл под меня и вздыбил над водой. И увлек в сторону от того, первого дельфина. Я соскользнул в воду и очутился между двумя дельфинами; обнял их обоих, и они стали носить меня по кругу. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди, в висках стучало, но видя, как смело играет с дельфинами майор, хватает их то за хвост, то за голову, и они вьются возле него стаей, успокаивался и я. А тем временем и возле меня уже была стая, и я то к одному подплывал, то к другому, и не было случая, чтобы меня как-нибудь толкнули, неловко задели, - я был для них как малое дитя, с которым они обращались нежно и любовно.
   Боясь, что устану, что далеко отвлекусь от берега, я стал клонить к волноломам, - и дельфины тут же разгадали мое намерение, выстроились по сторонам эскортом, - то и дело поднимали морду, смотрели на меня, точно спрашивая, не нужна ли помощь. Я убежден: начни я тонуть, они тотчас бы меня подхватили и невредимым доставили на берег.
   Удивительные животные! Скорее это разумные существа, с которыми человек еще не нашел формы достойного общения, не научился вполне понимать их и отвечать любовью на их преданность и любовь.
   Дельфины, как мне потом сказали, не любили портовую акваторию моря, редко сюда заплывали. Я жил в Констанце три года, несколько раз видел стайки дельфинов, он они были далеко, и я уже с ними не общался.
   Купались и загорали мы до обеда, а после обеда я завалился в постель и крепко уснул. Но долго мне спать не пришлось; меня разбудил вахтер и сказал, что из Бухареста мне звонит женщина и я смогу поговорить с ней из кабинета директора гостиницы.
   Звонила Елена:
   - Мой капитан! Вы уехали, не простившись, я плачу, и меня некому утешить.
   - Извините, Леночка! Спасибо вам за все, но я считал неуместным искать вас перед отъездом.
   - Понимаю, я вас очень хорошо понимаю. Вы такой деликатный и умница. С вами приятно иметь дело. Я тут на страже, и если что - найду вас и скажу, что надо делать. Вами интересуется Фиш, вы ему очень нужны, а это значит, что вы свободны и ни о чем не думайте. Я к вам приеду. При-е-ду!.. - слышите?.. Найду вас, и мы будем много-много говорить. Я очень скучаю и жду встречи. Думайте иногда обо мне. Ладно?..
   - Леночка, милая, я буду думать о вас не иногда, а всегда. Спасибо вам, я рад нашей встрече. Жду вас с нетерпением.
   - Ах, это хорошо! Как это мило, мой дорогой капитан. До встречи, и я вас целую.
   Сейчас, по прошествии стольких лет, я не могу в подробностях описать свое состояние; я только помню, что ни страх ареста, ни перспектива побега за границу не волновали меня так сильно, как этот звонок из Бухареста. Похоже было на то, как если бы резкий порыв ветра налетел на зеркальную гладь моря и вздыбил волны высотой с многоэтажный дом. Сердце мое сладко замерло от вдруг нахлынувшего счастья. Я любим этой девушкой! По всему слышал, - и по словам, но, главное, по интонации голоса, по ее счастливому возбуждению, по нетерпению, с которым она ко мне стремилась... Слышал сердцем, всем существом - она меня любит! Такое совершенное, прекрасное создание! Умница, спортсменка, чемпион - а как легко, грациозно ходит, какая головка, прическа... - глаза, на которые долго нельзя смотреть. В них тонешь, как в колодце. Они жгут и ласкают, светятся и пронзают, в них живут и луна и солнце, и небо и звезды... Я нигде и никогда не видел таких глаз, покоряющих и берущих в плен.
   А Надежда?.. Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же... - покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар?.. Много ли будет еще женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать?.. Добиваться любви и умирать в объятиях?..
   Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее - до срока выбросить из головы.
   До срока? Но до какого?..
   Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал.
   - Очерк - это проблема, которая трет мои печенки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, - есть у нас такой, - всякую забавную смесь надергает из старых газет Белостецкий, - и такой есть, - но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай!.. А вы и очерки пишете и рассказы.
   - Кто вам говорил?
   - Сам читал! "Сталинский сокол" - это ж матерь наша, сестра старшая.
   - Ах, да. Очерки писал, рассказы тоже!.. Три-четыре были напечатаны. Но если строго говорить... - газетные. Их и рассказами-то не каждый назовет.
   - Чехов тоже газетные рассказы варганил. Их тоже не признавали. В каком-то письме он жаловался: в Москве у него среди газетчиков добрая сотня приятелей, и никто из них не признает в нем писателя. А?.. Вот подлецы! Вот снобы!.. Я сам писал очерки, и фельетоны кропал и одни тумаки за них получал.
   Чернов эти последние слова выговаривал с каким-то пронзительным визгом. И совсем фальцетом восклицал:
   - Вот черти! А?.. Только себя хотят видеть, а товарища в упор не замечают... Вас тоже понесут по кочкам! Что бы ни написали - все не так да не этак.
   Он яростно махал кулаком и то переходил на шепот, то вдруг вскрикивал, - и смеялся, смеялся... До слез, до потери голоса. Не было ничего смешного в его речи, а он смеялся. И как раз вот над этим, над тем, что было не смешно, а он смеялся, я тоже стал смеяться. Про себя подумал: "Странный человек! Так смеяться может только большой добряк и любитель жизни".
   Мне с ним было хорошо и уютно.
   В ту ночь я долго не мог заснуть: и мучила меня не боязнь людей в зеленых фуражках - я думал о Надежде, о дочке Светлане и о малыше, который вот-вот должен появиться на свет.
   С Надеждой мы уже прошли трудную полосу жизни - не было жилья во Львове, Вологде и Москве, не хватало денег на еду. Как мужчина, я считал себя за все ответственным, было совестно смотреть ей в глаза. Молодой, пришел с войны победителем, а жену с ребенком содержать достойно не умел.
   Вновь и вновь вспоминался вечер во львовском Доме офицеров, когда я с тремя командирами своей батареи стоял в уголке залы и оглядывал ряды девчат, лепившихся у стен. И то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
   - Ну, давайте смотреть самую интересную: какую покажете, на той и женюсь.
   Они дружно выбрали девушку в синей юбке и белой блузке. Я подошел к ней, пригласил на танец. Она танцевала легко, как пушинка, и была стройна, как молодой лебедь.
   Через три месяца стала моей женой.
   Любил ли я ее?.. Кому-то может показаться - любовь так не зарождается, но у меня было именно так, и я благодарю судьбу за такой оборот моей жизни. Надежда со временем мне нравилась больше и больше. Бывая с ней на встречах, вечерах, я с радостью отмечал, что она лучше других, ярче, - и даже умнее. Любовь моя не только зародилась, но и крепла с каждым днем, перерастала в дружбу, привязанность. В редакции мне встретилась Панна Корш, - на что уж хороша, а домой-то я все равно стремился, у меня и на минуту не возникала мысль о порушении союза с Надеждой.
  
   Видимо, живы были в нашем поколении законы предков: если уж женился - живи и о предательстве не помышляй.
   Но кроме традиций оставалась и биология, у нее тоже свои законы: если ты родился мужчиной и сила созидания себе подобных в тебе клокочет, - глаза твои невольно ищут кого-то и зачем-то; и если в поле зрения попался объект соблазнительный, а паче того, движется в твою сторону - тебе не уклониться, не отбежать. Не мы придумали механизм коловращения, не нам его и менять.
   С этой примирительной мыслью я и заснул.
   Однако спал недолго; кажется, только что смежил глаза, как над самым ухом раздался звук, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил, и - шасть под подушку: пистолет искал по фронтовой привычке, но вспомнил, что время мирное и нет вокруг противника... Но что же?..
   За дверью балкона маячит фигура, в руках палка, точно копье Дон-Кихота.
   Входит в комнату:
   - Черт бы его побрал, этого проклятого разбойника: ни свет ни заря, а он уже над ухом - тут как тут: чик-чирик!.. А?.. Ну, что вы скажете? Вы - молодой, дрыхнете, как убитый, а мне каково?.. Я чуть какой звук - уже просыпаюсь. И затем заснуть не могу, хоть глаз выколи!..
   Геннадий Иванович ходит по комнате и грозно поводит своей пикой - то вверх, то в сторону. Очевидно, он делает это в волнении. Вся одежда на нем - черные длинные до колен трусы. Грудь и плечи волосатые, хоть косы заплетай. На голове сноп торчащих волос, глаза красные от бессонницы.
   - Сон разлажен, до двух-трех часов заснуть не могу. И только начинаю засыпать, он уж прилетел. Сядет на решетку балкона и чирикает. Да так пронзительно - у меня перепонки трещат. Мне кажется, пулемет над ухом застрочил. Вам хорошо - хоть из пушки пали, но мне-то, мне каково?..
   Я сижу на краю кровати и начинаю понимать его святой гнев в адрес "проклятого разбойника". С трудом доходит до сознания: воробья ругает. И с мыслью "Чем же я могу помочь?" валюсь на постель, но, кажется, часа не проходит - слышу истерический крик:
   - Они с ума посходили! То воробей, а теперь этот... Вы слышите, как он шкрябает своей поганой метлой? Вжик-вжик, вжик-вжик!.. Но ведь рано же! Людей всех перебудит.
   Я снова сижу на койке и едва удерживаю клонящуюся на грудь голову. Глаза слипаются, я очень хочу спать, но Геннадий Иванович ходит с палкой по номеру и ругается на чем свет стоит.
   - Нет, вы только послушайте, - этот проклятый турок так шкрябает метлой... А?.. Вы слышите?..
   Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он "шкрябает" метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..
   Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясет за плечо:
   - Вставайте!.. Пойдёмте на море!..
   На море?.. - думаю я. - Зачем же нам идти на море, если мне ещё так хочется спать?..
   Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:
   - Пошли, пошли... Мы каждый день утром идем на море, а уж затем на завтрак.
   Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: "Неужели он каждый раз... будет вот так... колобродить ночью?.."
   Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я еще не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: "Доброе утро". И еще бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: "Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут".
   Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зеленое, манит ласковой прохладой, зовет в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, - невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.
   - Вы по уграм всегда так - идёте к морю?
   - А как же? - восклицает Чернов. - Было бы преступно не пользоваться этой благодатью.
   Чернов был горячий, взрывной и сильно нервный человек. Занимая в редакции пост ответственного секретаря - начальника штаба газеты, он обладал самым главным для этой должности качеством: умел верно оценить материал и определить ему место на полосах. Газета "Советская Армия" была большая четырехполосная - формата "Правды", "Красной звезды" и выходила ежедневно. Но если в "Известиях", где я потом десять лет трудился, числилось в 1960 году сто пятьдесят человек, а затем с приходом туда Аджубея, зятя Хрущева, триста, то у нас на такой же объем работы было всего сорок человек. А если учесть, что в "Известиях" под руками был весь цвет столичной публицистики, художников, фотомастеров, - им кликни и они прибегут, - то в Констанце мы находились, как на необитаемом острове, а газета, что твой голодный волк, требовала еды: и проблемной статьи, и рассказа, и фельетона, и яркого фото, смешной карикатуры... - можно себе представить положение редактора и ответственного секретаря.
   Чернов благодушно высмеивал главного журналиста газеты Нестора Лахно и за глаза звал его Махно; - о нём говорил:
   - Я сам поставлял на полосы "гвозди", - да, в молодости умел написать и хлесткую статью, и даже фельетон, но сейчас рука ослабла, однако журналиста понимаю: "гвоздь", хотя и не иголка, но его нужно найти, покопаться, изучить, а потом уж написать. Но нельзя же, как этот чертов Махно, писать порядочную корреспонденцию полмесяца!..
   - У нас в "Сталинском соколе" был Недугов, так тот рассказ писал несколько месяцев, а потом в изнеможении падал и болел еще месяц.
   - А вы так и поверили Недугову. Хитрец он был великий, дурачил вас, а вы верили. Он, конечно, не Чехов, но рассказы вам писал приличные. И Устинов ценил его, и все ему прощал, потому как пусть хоть такой, да есть, а у нас в "Красном соколе" и такого не было.
   Успокоившись, добавлял:
   - Чехов рассказ писал за несколько часов! И писал о чем угодно. Друзьям говорил: поставьте передо мной вечером чернильницу, а утром будет готов о ней рассказ.
   - Так то ж Чехов! - пытался я защитить Лахно, с которым мне предстояло вступить в невольное соревнование. - Такие таланты рождаются раз в сто лет.
   Чернов уже совсем мирно заключал:
   - Что и говорить: дело наше проклятущее. Все требуют от газеты яркости, новизны, разнообразной информации, - и чтоб вся жизнь была охвачена, а талант литературный - большая редкость. Я за свою жизнь в десятке газет работал, начал с районки, и представьте: писателя у нас ни одного не выработалось. Писатель, как я думаю, это такая же большая редкость, как человек на трех ногах.
  
   Он засмеялся. И смеялся он, как и все, что ни делал, тоже необычно: как-то толчками, сухим, нутряным звуком, так что сам он вздрагивал, и при этом зачем-то зажимал рот рукой, будто и не хотел, чтобы смех его был услышан другими.
   Потом о Лахно говорил тепло, душевно:
   - Вы ещё не видели нашего... Махно. Из сельских учителей парень, тонкий, хилый - в чем душа держится, а ишь ведь... фельетон сварганить может. Недогонов лауреат был, а его ржавой пилой пили - не напишет.
   Потом мы купались, а потом шли в номер, брились и спускались на первый этаж в ресторан.
   По вестибюлю шли мимо огромного, написанного во весь рост портрета Сталина. Чернов кивнул на него:
   - Папа завалился: слава те, Господи!..
   Интересно, что примерно так же отмечал факт смерти Сталина мой старший брат Федор. Он приехал ко мне в Москву как раз в день смерти Сталина. Кивнув на радиоприемник, из которого лилась траурная мелодия, сказал:
   - Наверное, дружки помогли ему. Палачи проклятые.
   Так он отзывался о членах политбюро.
   И продолжал:
   - Там все больше люди восточные: Берия, Каганович, Микоян... Народ жестокий, коварный: мать родную не пощадят, если на пути к власти встанет.
   Я разговор не поддержал, посоветовал ему не распространяться на эту тему. Брат мой Сталина не любил. Я не однажды приезжал к нему в гости в Днепродзержинск. На встречу со мной собиралась вся его бригада электрослесарей, - и они дружно не любили Сталина. И это после Победы в 1945 году, которую газеты приписывали "полководцу всех времен и народов" генералиссимусу Сталину.
   Укладываясь спать, я сказал Чернову:
   - К Сталину вы относитесь без особого уважения.
   - А за что уважать? - вскинулся на койке Чернов. - Он Гитлера боялся, старался умиротворить зверя, уверял его в своем миролюбии. И для этого даже оборонительную линию по всей западной границе приказал разобрать. Перед началом войны командиров посылали в отпуск. Не верил донесениям разведчиков, называл их паникерами. Ты был в авиации - знаешь, как за день-два перед войной вы моторы с самолетов по приказу из Москвы снимали. Было такое? Скажи - было?..
   - Да, было. Я и сам снимал двигатели с тяжелого бомбардировщика ТБ-3. Признаться, до сих пор не понимаю, зачем мы это делали.
   - Сейчас кричат: "Победа! Победа!"... Да, немцу мы шею свернули, но какой ценой? Двадцать пять - тридцать миллионов парней уложили, пол-России немец спалил, а Германия целехонька, за исключением Берлина да еще нескольких городов, и потери у них в два раза меньшие. Так где же тут Победа? А ведь мы в обороне были. Ну-ка, вспомни боевой Устав пехоты. Какие потери должны нести войска в обороне? В два раза меньшие, чем наступающие. А у нас что получилось?.. Вот она - наша Победа! Да если уж по справедливости, то его, Сталина, надо было заменить Жуковым, или Антоновым, или Василевским уже в первые месяцы войны, но не тот режим был установлен в Кремле, чтобы менять Владыку.
   Мы после этой черновской тирады долго лежали, и я уж думал, что мой сосед уснул, но он вдруг снова заговорил:
   - Победу нам принесла не мудрость Сталина, а глупость Гитлера. Ему бы не на Россию следовало попереть, а на Англию. Со Сталиным же нужно было заключить союз, и вместе они бы могли покончить с владычеством евреев над миром. Вот где зарыта собака, мой молодой друг, и не пытайся искать других объяснений всему, что происходило на наших глазах и что творилось нашими руками.
  
   Резким движением сбросил с себя простыню, поднялся и стал в возбуждении ходить по комнате. Вышел на балкон, стоял там с минуту, а затем подошел ко мне близко и вскинул руки над головой. В полумраке лунной ночи он походил на зловещую тень, слетевшую на меня с неба.
   - Сталина хвалят глупые пустые люди! От них только и слышишь: принял Россию с сохой, а оставил могучую атомную державу с самой сильной в мире армией. Разгромил немцев и за пять лет восстановил страну, построил первое в мире социалистическое государство!.. И представьте: все так и есть! Все это правда! Одного только не замечают пламенные интернационалисты: Сталин вслед, за Лениным разобрал главный двигатель могущества государства: лишил русских памяти. Превратил русский народ в Иванов, не помнящих родства, в безликое население, которое бредет по дорогам истории без цели и смысла. Ну, представьте вы на минуту, если бы в большой и дружной семье стали вдруг забывать, кто брат и сестра, где мать и отец? Такую семью назвали бы сумасшедшей, к ней вызвали бы доктора. Но не то ли случилось при Сталине с русским народом? Нас хватило на Победу над Германией, но уже теперь нарождаются русские люди, не помнящие своей национальности. Учителям в школах вновь запрещают произносить слово "русский". И не пройдет полсотни лет, как эти манкурты будут добровольно подставлять шею в хомут иноземных завоевателей. Вот она, правда истории! Не скоро поймут ее люди, но ты, Иван, человек русский, ты имеешь задатки стать писателем, - запомни эти мои слова и передай их будущим поколениям русских людей. Погибнет Россия, если русские не вспомнят, что они русские!
   Взмахнул кулаком и пошел к своей постели.
   - А теперь спать! Завтра будет много хлопот по номеру.
   Чернов впервые назвал меня по имени и обратился ко мне на ты. Он годился мне в отцы, и мне приятна была такая его фамильярность.
   Редактор газеты полковник Петр Васильевич Акулов кратко обрисовал мои задачи:
   - Москва назначила вас специальным корреспондентом. Должность престижная, единственная в нашей газете - будем ждать от вас ударных материалов.
   Я напомнил ему расхожий в среде журналистов анекдот. Поступающему новичку редактор говорит:
   - Вы гвозди писать умеете?
   - А что это такое гвозди?
   - Ну, это такие ударные материалы - их гвоздем номера называют.
   - А вы печатаете одни гвозди?
   - Нет, конечно. Печатаем муру разную.
   - Вот эту муру я и буду вам поставлять.
   Оказалось, ни редактор, ни присутствующий здесь же Чернов не слышали этого анекдота - они долго и от души смеялись.
   - Вам Чернов покажет ваш кабинет - небольшая комната с видом на море. Там за дубовым столом Алексей Недогонов сидел. Время ваше считать не будем. Знаем, что в "Сталинском соколе" вас первым пером называли. Нам приятно иметь такого сотрудника.
   - Редактор был слишком добр ко мне.
   - Ладно, ладно. Не скромничайте. Собкором к сыну Сталина кого зря не пошлют! Кстати, он уже арестован. И несколько офицеров из ближайшего к нему окружения тоже попали под следствие. Но мне звонили из Главпура: за вами грехов не числится.
   Из кабинета редактора я перешел в кабинет Чернова и его заместителя Михаила Давидовича Уманского. Тут Геннадий Иванович сказал, что на недавних учениях в войсках отличились связисты, - хорошо бы очерк о них написать. Если надо командировку - выпишем.
   - А здесь, в Констанце, разве нет связистов?
   - Как нет? Целая рота. И, кстати, прекрасные ребята!
  
   - Ну, вот - о них и напишу.
   Был жаркий день. Грибов, болтавшийся в редакции и не торопившийся отъезжать к себе в Тимишоары, потащил меня к морю.
   - Ты птица вольная - можешь в редакцию и не ходить. Я бы на твоем месте...
   - Ну, уж собкоровская вольница мне знакома. Ты и вообще-то можешь не писать. Пока о тебе вспомнят.
   Пошли на пляж - подальше от редакции. Здесь купались и загорали солдаты. Я спросил у лейтенанта:
   - Рота связи где находится?
   - А вот она - почти вся здесь. Нам за успехи на учениях свободный день дали.
   Разговорились. Офицер поведал мне о недавних учениях. Он оказался общительным малым и умел интересно рассказывать. На учениях случались разные забавные истории, на связь выходили генералы, старшие офицеры - кто и что говорил, и как говорили, кого и как ругами, а кого хвалили. О том же, как действовали его солдаты, - особенно один из них, - я, к сожалению, забыл его фамилию, а газет со своими очерками и статьями не собирал, - я спросил, а есть ли он здесь, этот солдат?.. Офицер подозвал его, и я долго с ним беседовал.
   Грибову сказал:
   - Пойду вон на тот камень, а ты загорай один.
   Развернул свой большой блокнот и, не долго мудрствуя, написал заголовок: "Песня солдата".
   Работал часа три-четыре, не торопился, старался написать получше. И к обеду очерк был готов.
   Тут самое место заметить: есть журналисты, и таких большинство, которые "делают" материал. Как правило, долго его изучают. Лахно, к примеру, как мне говорили, неделю, а то и две собирает факты. Потом он читает подобные очерки или статьи в других газетах. И даже полистает журналы. Составляет план, ходит по отделам, советуется с опытными журналистами, как бы они решили эту тему. И уж только после этого начинает писать.
   Я не однажды наблюдал, как работают мои коллеги, и очень опытные, маститые, известные и почитаемые в стране журналисты - к примеру, известинцы, с которыми я впоследствии буду работать: Юрий Феофанов, Борис Галич, Евгений Кригер, Виктор Полторацкий, Мариэтта Шагинян... Все они работали примерно так же. Уж не знаю, как они изучали, "организовывали" очерки, но видел, как писали. Процесс этот у них у всех был долгим и мучительным. Они искуривали не одну пачку сигарет, а Феофанов, Галич при этом пили коньяк, уединялись дома. Все знали: пишут! Потом приходили и нередко говорили: "Ничего не получается". Но затем, все-таки, продолжали писать. И - делали очерк. Или статью, или фельетон.
   Так писал и здешний очеркист Лахно. Не скажу, что они писали плохо, но говорю, что они писали вот так.
   И ещё - если уж об этом я стал говорить. Каждый журналист, сколько бы он ни изучал тему и как бы мучительно ни писал, не мог выжать из себя больше того, что он мог. Все его материалы, как близнецы, были похожими один на другой. И если он вдруг скажет: "Материал мне удался! За три дня написал!" - все равно он будет точь-в-точь такой же, как предыдущий. Это как певец: и то споет, и это, но голос один, и модуляция, и диапазон, и кантилена - все те же. Если бы взять их очерки, разложить на столе и почитать - удивительное вышло бы наблюдение: все на одно лицо; как в хорошем строю солдаты. В каждом немного прямой речи, две-три попытки обрисовать психологическое движение, дать картинку природы, - редко получится удачной, - и попытка сказать что-нибудь броское, хлесткое. В итоге - статья, корреспонденция с потугой на живость.
  
   Не мне бы это говорить, коллеги все-таки; куда как удобнее и пристойнее развести свои турусы ученому, лектору, но у них, сколько я их слушал, и вообще непонятно, что же такое очерк, статья, корреспонденция.
   Подспудно, неосознанно газетчик стремится к архитектуре рассказа. Чем ближе подойдет к нему, тем интереснее очерк, любой газетный материал. Кажется, я уже приводил высказывание Горького, который, как писатель, вышел из газеты. Он чутьем художника понял: каждый факт сюжетен. У него есть начало, развитие и конец. Отсюда и природа любой заметки: она сюжетна. А уж что до очерка - тем более. И если уж очерк, то непременно всплывает человек. А человек - это его внешность, его речь, его характер, его дело. И непременно - прямая речь. Ведь герой очерка не живет на необитаемом острове. Рядом с ним товарищи, коллеги, родные. Казалось бы, чего проще: пиши об этом так, как ты рассказываешь. Ведь рассказывать-то всякий умеет.
   Газетчик склоняется над белым листом, и - о ужас! Затор мысли. Перо повисло и - ни с места. Белый лист его отторгает. Он сидит час, а слова еще не написал. И тогда из-под пера рождаются фразы: "Больших успехов в учебно-боевой и политической подготовке добился солдат Пупкин". И другая фраза: "За отличные показатели он получил благодарность командира!". И третья: "Пупкин дал слово учиться еще лучше". И так далее.
   Слова и фразы, уже виденные им в других статьях много раз. Фразы не его, чужие, стертые, как медные пятаки, - шаблон, компиляция... Вот это и есть "мура разная", о которой говорил новичку редактор, мусор, которым от века заполняются все газеты.
   Когда однажды на летучке в "Сталинском соколе" раскритиковали одну передовую, то поднялся комбриг Амелин, бывший некогда адъютантом у маршала Тимошенко, сказал: "Друзья мои! О чем речь?.. Эта передовая написана в двадцатых годах, с тех пор она кочует из номера в номер по всем газетам - перекочевала и к нам. Ее в слегка измененном виде и предлагает нам автор. Вот если бы он написал передовую своими словами - тогда бы ваш гнев был понятен".
   В той же редакции особенно жестокой критике подвергался майор Яковлев, пришедший к нам из академии. Что бы он ни написал - рвут на части. И тогда он в одну из своих заметок подверстал абзац из какой-то журнальной статьи Пушкина. На летучке один за другим поднимались особо кровожадные критики, в клочья изорвали именно это место в информации. Ну, а потом поднялся Яковлев и зачитал Пушкина. При этом сказал: "Я сделал это, чтобы проверить, насколько вы правы". А позор этот стоил ему карьеры: его уволили из газеты. Журналистская "шайка" очень спаяна, таких шуток не прощает.
   Журналисту как воздух нужны литературные способности. Когда их много - близость к рассказу, когда мало - очерк, когда совсем нет - статья или потуги на очерк. Потому евреи, лишенные этих способностей, начинают ниспровергать жанры, подменять их поделками. Очерк они назовут зарисовкой, главу - главкой, а рассказ или повесть - эссе. Особенно женщина небрежно скажет: "Я набросала эскизик". И тогда уж никто ей претензий предъявить не может.
   Очерк я написал в общей сложности часов за пять и на обед явился уже с готовым материалом. Но Чернову и даже Грибову ничего не сказал, не хотел выпячивать свою способность так быстро писать. К тому же и не знал, как его воспримут. А утром следующего дня отдал Чернову.
   - Как?.. - удивился он. - Когда же вы успели?
   На службе он называл меня на вы, а дома на ты.
   Я пожал плечами.
   - Но где же вы материал взяли? За очерком надо же куда-то идти.
   - А рота связи при штабе армии; она тут... совсем рядом.
   Позвонил по внутреннему телефону:
   - Аннушка, солнышко ты мое, к тебе сейчас придет наш новый сотрудник, - ты для него постарайся. Угу, умница.
   Попросил меня пройти в секретную часть:
   - Там сидит Аня Чугуй, она будет печатать ваши материалы.
   Анна Чугуй сидела в комнате за железной дверью, встретила меня широко раскрытыми синими глазами. Смотрела так, будто я к ней со стороны моря в форточку влетел. А моей первой мыслью было: "И здесь мне судьба посылает испытание". Аннушка была чудо как хороша. Свежа, как только что распустившаяся роза. Маленький носик, пухлые щечки... "Вот еще и в эту влюбишься!.."
   Подал ей небрежно исписанные листы из блокнота.
   - Разберёте ли?
   Аня внимательно прочла страницу. Вскинула на меня свои шальные с невысохшим изумлением глаза:
   - Да, мне все понятно. Заходите после обеда. Я не машинистка, печатаю медленно.
   Поблагодарил её и вышел.
   До обеда не знал, что делать. Сел за свой дубовый стол с автографом Недогонова: "Мангалия, Мангалия, бадега и так далее", смотрел на море. Справа был виден край порта, белый теплоход стоял у причала, над ним завис клюв подъемного крана, а из клюва, точно паук на паутинке, спускался легковой автомобиль. Слева смотрелся в окно моей комнаты похожий на корзинку балкон здания морского клуба. Само здание я уже осматривал и обошел вокруг; оно было построено триста лет назад, в год, когда на городской площади был сооружен памятник Овидию, коротавшему здесь, в небольшой приморской деревне, дни своей ссылки за стихи, в которых слишком страстно изображалась любовь и которые, по мнению греческого сената, оскорбляли беспорочную нравственность. Интересно, какие бы вердикты вынес этот сенат, просмотрев хотя бы одну страницу "Московского комсомольца" или современный фильм?..
   В комнату вошел, как упал с неба, человек с лицом и фигурой до боли знакомыми. Он широко улыбался, - и эта улыбка до ушей могла принадлежать только одному человеку:
   - Саша... ты?..
   - Не видишь, что ли? - улыбнулся он еще шире.
   Я поднялся, и мы заключили друг друга в объятия.
   - Бобров, чёрт!..
   - Иван!.. Я слышал, я ждал тебя.
   Это был Александр Бобров, мы с ним вместе учились в авиашколе.
   - И ты не летаешь?
   - Ползаю, как и ты.
   - Чёрт с ней, с авиацией! - кидал он слова-камни, - зато видишь, встретились на кукурузном поле.
   - Как?..
   - Румыния! Страна сплошной кукурузы. Но нам, слава Богу, подают в ресторане и мясо.
   И началось обычное:
   - Ну, как ты здесь?
   - А-а... Будь они трижды прокляты: что ни напишешь - все не так. Роют носом - противно.
   Я подумал: "Забракуют очерк, а иначе я писать не умею".
   - Ты меня пугаешь.
   - К тебе придираться не станут. Редактор на совещании уж сказал: "К нам едут два зубра столичной журналистики. Ты вроде бы уж и рассказы печатаешь. Начни они к тебе придираться, все скажут: "Ну, если уж эти не угодили!.."".
   Действительно, ко мне не придирались. Очерк напечатали, и никто ничего по его поводу не сказал. Даже на летучке его не отмечали. Редактор хотел вывесить его в коридоре на доске лучших материалов, но я сказал:
   - Я вас прошу мои материалы на доску не вывешивать и впредь, если таковые у меня объявятся.
   Редактор посмотрел на меня внимательно и сказал:
   - Я вас понимаю, чтобы не возбуждать зависть. Но вообще-то вы тут всех нас удивили: второй день работы - и очерк. Похоже на то, что вы привезли его из Москвы.
   И потом - неожиданно:
   - Вы в водное поло играть умеете? Ну, это... две команды гоняют мяч на воде.
   - Играть не могу, но плавать умею. На Волге вырос.
   - Отлично. Зачисляю вас в свою команду. Будете левым крайним, ходить по глубине.
   И вот - обеденный перерыв. Прежде чем идти в ресторан, редакция почти в полном составе идет на море. Вратари несут на плечах ворота с якорями, капитаны команд - мячи.
   В воде располагаются по всем правилам. Только в отличие от взаправдашных игроков не все занимают места на глубине. Мне такая привилегия предоставлена. Редактор - центровой. Он стоит в воде по горло. Пожилые, толстые, не умеющие хорошо плавать - на правом фланге. Там они погружены по плечи.
   Судья - толстяк и великан, подполковник Калмыков дает свисток. Игроки двинулись. Наш капитан с мячом, на него надвигается Бобров. Он черен, как негр, здоров, как буйвол, - идет посредине, распластав по сторонам руки. Редактор входит в азарт и тоже принимает позу борца на цирковом ковре. Он ниже Боброва, но сколочен туго. Мышцы плеч и рук напряжены. Лысина, как зеркало, отсвечивает солнечные лучи.
   Сошлись. И оба погрузились в воду. Там идет возня. А к ним уж подоспели другие игроки середины и все - под воду. Возник бурун, почти вулкан. Я знал, как играют в ватерполо, но такой свары и ярости не видал. Из воды немного в стороне от буруна выныривает малиново-красный капитан. Выпученными глазами ищет меня. И точным броском посылает мяч мне на руку. Я понял его замысел: пройти по глубине к воротам. Что я и делаю. Ко мне бросается зашита, но не успевает. Мяч в воротах. На берегу раздаются крики: "Ура!.. Браво!.." Там уж болельщики. Их набралось десятка три.
   Накал борьбы нарастает. Голы следуют один за другим. Моя молодость и умение плавать во многом обеспечивают успех нашей команде. Капитан, он же редактор, мною доволен. Но в упорстве и отваге с ним может равняться лишь Бобров. Когда они сталкиваются, оба уходят под воду и возникает бурун. В него втягиваются почти все игроки. И тогда вода так закипает, что ничего уже не видно и нельзя понять, что происходит. Кому-то ногтями ободрали спину, и он, как ошпаренный, вылетает из воды, другому порвали трусы - он выныривает и, поддерживая их, матерится на чем свет стоит. Мата я давно не слышал, и мне он режет уши. А на берегу - смеются. Болельщики видят больше нас, - их смех перерастает в хохот, кто-то валяется на песке, вот-вот лопнет.
   Несколько дней спустя к командующему нашей армии генерал-полковнику Голикову приехал на отдых сын. Он мастер спорта по водному поло. Генерал ему сказал:
   - У нас редакция играет. Пойди к ним.
   Сынок пришел. Редактор обрадовался: это хорошо, что с нами будет играть мастер спорта. И вот первая свара. Мяч попадает к нему, на него, вопреки всяким правилам, набросилась целая стая. Он - под воду. Его достали и там. Закипел бурун. А через минуту он вылетает из воды и, поддерживая руками в клочья изодранные фирменные плавки, идёт к берегу, громко обвиняя нас всех:
   - А ещё редакция. Культурные люди!..
   Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха.
   Больше он играть к нам не приходил.
   А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления.
   Как-то я сказал Чернову:
   - Эта ваша Аннушка - чистый ребенок! Ей, поди, и восемнадцати нет.
   - Ребенок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли.
   Подумав, сказал:
   - Работник она хороший. Вот вам очерки печатает - единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря - ни-ни.
   - Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам.
   Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала:
   - Мы завтра на пляж идем. Пойдемте с нами.
   Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову:
   - Сегодня воскресенье - на пляж пойду, на весь день.
   - В такую жару?.. А-а... Голых баб посмотреть захотел.
   - Почему голых?
   - А там пляж веревочкой разделен - на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом - дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю.
   Грибов, как я понял, уж завел себе любезную, - у нее на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошел один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел ее в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился. Строением фигуры она не была совершенна, как моя Надежда или как Елена, - во всем у нее была какая-то ребеночья припухлость, она походила на румяный, свежеиспеченный пирожок. Но именно эта примечательность ее словно бы игрушечной фигурки и придавала ей особенную прелесть, я испугался ее обаяния, ее красоты. Или уж я так устроен был в молодости - легко поддавался женским чарам, но, скорее всего, судьба в награду за такое к ним отношение посылала мне женщин редкой красоты и еще более редкого благородства и, я бы сказал, величия. Теперь моя жизнь на закате, могу подвести итог: никогда и никаких конфликтов с женщинами у меня не было. Наоборот, каждая из них, становившаяся мне в той или иной степени близкой, выказывала свойства души более высокие, чем мои собственные.
   Надо тут заметить, жизнь частенько ставила меня в обстоятельства, где я подвергался испытаниям на прочность. Четверть века журналистских мытарств носили меня по свету в поисках интересного, необыкновенного, - я часто отлучался, и надолго, а трижды вынужден был выезжать из дома в общей сложности на десять лет. Жена моя Надежда работала сначала в институте, а затем ученым секретарем биологического факультета Московского государственного университета, - занималась спортом, ходила в турпоходы, отпуска проводила в кругу друзей на море, и никто ее не мог заподозрить в супружеской неверности, в непорядочности по отношению к друзьям и близким. Это был человек удивительной гармонии: северная неброская красота сочеталась в ней с самыми высокими свойствами русской женщины.
   Жена моя знала о "легкости" моего нрава, восторженном отношении к женщинам и на это говорила: "Что же вы хотите? Литератор, ему нужны объекты для вдохновения".
   "Объекты" же, которыми я вдохновлялся, может быть, и огорчались при расставаниях, но ни одного слова упрека я от них не слышал. Наоборот, одна моя близкая знакомая из Донецка, когда я там три года был собкором "Известий", выйдя замуж и уехав в Киев, на второй же день прислала мне телеграмму: "Помню, люблю, жду".
   Привел я эту телеграмму, а сам подумал: уместны ли здесь такие откровения? В литературных воспоминаниях обычно избегают амурных тем, не любят муссировать любовные коллизии, особенно этим отличаются мемуары военных начальников, но я всю жизнь был человеком обыкновенным, можно даже сказать, маленьким, - и, может быть, потому стараюсь показать жизнь во всех проявлениях. Наверное, есть люди, в том числе уважаемые, достойные, в жизни которых женщины не играли заметной роли. Тогда иное дело, можно эту сторону и опустить, но что касается моей жизни, я бы в ней отметил две примечательные черты: первая - во всех моих делах, и особенно в мире духовном, психологическом, важнейшую роль играли женщины; а во-вторых, я как сквозь строй шел между евреями и они, как шомполами, больно лупили меня по спине. Ни одну книгу я не написал без моральной поддержки и без самой разнообразной помощи женщин, и ни одну книгу не напечатал без жесточайшего сопротивления евреев. Ну, и как же после этого я бы в своих воспоминаниях не писал о женщинах, как бы я не сказал в их адрес добрых благодарственных слов?..
   Лена мне очень понравилась, но странное дело! Возможно ли такое? Мне так же сильно, почти до умопомрачения, понравилась Аннушка Чугуй. И я, зная свою обремененность семьей, чувствуя глубокую привязанность к Надежде, не позволил бы себе смутить покой такой прелестной, и как мне чудилось в первое время, юной девочки, если бы она первая не дала мне знак: пойдемте на пляж. Наверное, она и не догадывалась, какой соблазн мог иметь для здорового молодого мужчины один только ее вид, да еще в купальном костюме. А, может, и знала об этом, и ей доставляло удовольствие смущать покой невинного человека, выбивать его из колеи привычной деловой жизни. Ведь как раз в это время Чернов Геннадий Иванович лежал на нашем камне и мечтательно оглядывал даль моря, и ни о чем не думал, не забирал себе в голову дерзких рискованных мыслей, - он отдыхал, и я бы мог с ним лежать рядом и, может быть, даже спать безмятежно, а тут смотрю на нее и вижу, как она улыбается и говорит мне: "О чем вы думаете?.." Наивное дитя! Ну, о чем может думать молодец, вроде меня, глядя на такое диво?..
   Вспомнил я каламбур, слышанный еще во время курсантской жизни. Солдата или курсанта спросили: часто ли он думает о ней? И он сказал: "Я всегда думаю об ёй".
   Аннушка оказалась искусной пловчихой; увлекла меня далеко в море, и все плывет и плывет в глубину, а я следую за ней, и уж начинаю думать, не русалка ли она, завлекающая меня в такую даль, откуда я не смогу добраться до берега. Подплываю к ней поближе:
   - А если я начну тонуть?
   - Ляжете на спину, а я возьму вас за чуб и потащу к берегу.
   - Хорошенькая перспектива! Такая хрупкая куколка тащит здоровенного дядю.
   - Куколка? Почему куколка? Разве я похожа?
   - У нас в загорской Лавре продают матрешек - у них такие же небесные глаза, как у вас.
   - Я уж и понять не могу: комплимент это или наоборот?
   - Ваши глаза как бездонные озера, в них, наверное, не один уж Дон-Кихот потонул.
   - Вы хотели сказать: Дон-Жуан?
   - Дон-Кихот тоже любил женщин. И он их любил более красивой и возвышенной любовью. Но позвольте, куда вы меня завлекаете? Я ведь могу отсюда и не выплыть.
   - Ага, испугались! Ну давайте повернем к берегу.
   Потом мы лежали на песке, загорали. Аня оказалась очень умной, тонко чувствующей юмор. Она мне рассказывала о редакторе, о Чернове, об Уманском, который был его заместителем и, как выразилась Аня, "все знал". Я рассказал о Фридмане, который тоже все знал, - заметил, что евреи, как сообщающиеся сосуды, они много говорят между собой, подолгу висят на телефонах...
   Аня вдруг спросила:
   - А вы не любите евреев?
   - А почему я должен их любить? Почему никто не спрашивает, люблю ли я киргизов, грузин, эстонцев. Почему это для всех важно: любит ли человек евреев?..
   - Не знаю, но все евреи в нашей редакции про каждого русского хотят знать: любит ли он евреев? Некоторые об этом прямо меня спрашивают.
   - Но откуда вы можете знать?
   - Ко мне все заходят, многие мне строят глазки. Мужики, как коты: фу! Неприятно! Особенно евреи. Эти так норовят облапить, головой прислониться к щеке. Я таких ставлю на место, но они заходят в другой раз и снова пристают. Неужели не понимают, как они мне противны.
   - В редакции много евреев?
   - Открытых не очень, но скрытых - через одного. Не вздумайте откровенничать: загрызут.
   - А наш редактор?
   - У него жена еврейка. Ой, это такая броха! Она сюда приезжала. Он мужик как мужик и даже глазками стреляет, а она - тьфу! Вы бы посмотрели! Ноги толстые, как тумбы, голова к плечам приросла - так разжирела; ходит как пингвин. Он-то благодаря ей и полковником рано стал, и редактором его назначили.
   - Вы, Аннушка, точно работник отдела кадров, такие тонкости знаете.
   - Уши есть, вот и знаю. Я слушать умею. И - молчать. А в нашем коллективе это важно. Вот послужите - увидите.
   Сощурила глаза, надула губки:
   - А в политотделе яблоку негде упасть. Там генерал Холод - чистый еврей, и все его заместители на одно лицо. Вот кого надо бояться! Чуть что, они на парткомиссию тащат. Там тебе за пустяк какой живо выговор влепят, а как выговор - так и из армии по шапке.
   - Ты знаешь такие подробности?
   - Как же мне не знать, я документы оформляю.
   - А вот за то, что я с вами на пляже загораю? Тоже могут влепить?
   - О, да ещё как! А только со мной можно. Я если что, так редактору и самому Холоду скажу: сама к вам подошла.
   Сверкнула голубизной глаз, добавила:
   - Так что со мной... - не бойтесь. Разбирают, если женщина жалобу подает. А потом не думайте, что со всяким я на пляж пойду. С вами мне интересно. Столичный журналист, а еще говорят - писатель.
   - Никакой я не писатель, несколько рассказов напечатал.
   - Не скромничайте. Нам если рассказ нужен, в Москву звонят, писателя ищут. Алексей Недогонов у нас работал, лауреатское звание получил - сам Сталин его в списке утвердил, а рассказик паршивый написать не умел. Я, говорит, поэт, и вы ко мне не приставайте.
   - Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики.
   - Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь.
   - Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается.
   - Ну, прикасаться - одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, - другое.
   Я лёг к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала:
   - Вы - другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, - даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведете себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу - и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы все куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся.
   - Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно.
   - Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Летчик, а уцелел.
   - Да, повезло.
   Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром.
   Аннушка встала, набросила на меня мою майку:
   - А то ещё сгорите.
   Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина.
   - Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты.
   На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, - мы устроили целый пир, а затем еще загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала:
   - Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.
  
   Глава третья
  
   Елена не звонила. И я уже перестал ждать ее звонка, как вдруг однажды, когда мы с Черновым укладывались спать, меня позвали в кабинет директора гостиницы.
   - Вам звонят из Бухареста, - сказал швейцар.
   В трубке звучал звонкий игривый голос:
   - Милый капитан! Как вы там устроились, как живете?
   Я сказал, что мне хорошо, и я благодарю ее за участие и заботу.
   - Заботы моей никакой нет, но мое участие вам еще понадобится. В следующую субботу Акулов и Кулинич поедут на утиную тягу в королевский Охотничий домик. Попросите Акулова, чтобы он вас взял с собой. Там мы встретимся.
   - А если Акулов меня не возьмет? Наконец, где я добуду ружье и амуницию?
   - Акулов вас возьмет, он будет вас приближать и опекать, а ружье и все, что нужно, вам даст подполковник, который живет на улице Овидия, восемь.
   На Овидия, восемь я пошел вечером следующего дня. Спросил подполковника, и ко мне вышел молодой мужчина в белой рубашке с засученными рукавами, кудрявый, черноглазый, с тонким горбатым носом - типичный еврей, но, может быть, и армянин. Он долго меня разглядывал и ничего не говорил. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Наконец, он склонился ко мне, тихо спросил:
   - Вы от Елены?
   - Да, она звонила.
   - Тогда проходите.
   Я очутился в большой, хорошо прибранной комнате, в углу которой стоял немецкий приемник, а рядом с ним телефонный аппарат. У нас в редакции были внутренние телефоны, а городской и общеармейский стояли лишь у редактора, у его заместителя полковника Кулинича да у начальника отдела информации майора Беломестнова.
   Подполковник набросил на плечи китель, попросил хозяйку принести нам вина и фруктов. Сверля меня раскосыми восточными глазами, спросил:
   - Вы, как я надеюсь, уже будете капитан Дроздов? Я не ошибся?
   - Нет, вы не ошиблись.
   - О! К нам залетела важная птичка, и это хорошо, что вы ко мне пришли.
   По стилю речи, по интонации я понял, что передо мной еврей, и это меня сильно насторожило. "С кем же она водится? - подумал я о Елене. - Хороши у нее друзья!"
   То, что она работает на два фронта и что главная ее забота о Родине, о России, я как-то забыл, а если и не забыл, то не считал такое заявление серьезным. Если уж ты с Фишем и этим... Впрочем, не торопился делать окончательных заключений, решил дать времени разъяснить все обстоятельства.
   Разливая вино, хозяин говорил:
   - Помощник Сталина! Это же так хорошо, так хорошо!..
   - Я не был помощником...
   - Не надо, не надо! - поднял руки над головой подполковник. - Если уже помощник, так это помощник. Это ничего, что вы по штату занимали другую должность, но вы помогали Сталину писать книгу...
   - Я выполнил два-три поручения по сбору материала...
   - О! Собирали материал! Это разве мало? Да если бы я собирал материал... О! Вы наивный человек. Вас везде называют помощник... - я-то уж знаю, я служу в органах и много чего знаю, и если уж все говорят, то зачем вы говорите другое. Помощник Сталина! Вы как-нибудь знаете, что это значит? Вот вы занимаете место писателя, Недогонов тоже занимал это место, но если ему надо было уметь писать, то вы можете ничего не писать. Все равно и Акулов, и Кулинич позовут вас в кабинет, и вы будете сидеть, и пить с ними чай, а как же иначе? Им же хорошо везде сказать, что вы были помощник у Сталина, а теперь помогаете им. А?.. Что же тут еще надо доказывать?
   - Я работал не у Сталина, а у его сына.
   - О! Ну, что вы за человек! Вы были у Лены, такой умной женщины, - и, кстати, красивой. Вы заметили, как она красива?.. Не знаю, как вы, а я заметил. И многие другие замечают. И сам посол тоже заметил. А когда у них на банкете был наш генерал-полковник - он тоже заметил. Он хотя и лысый, и толстый, и лет ему за шестьдесят, а когда сидел с ней рядом... Вы бы посмотрели. Да, Пушкин иногда говорил дельные мысли: "Любви все возрасты покорны..." Так Лена вам разве не говорила?..
   - Что?
   - А то, что быть помощником Сталина - хорошо. И вы нигде не говорите, что это не так. Вы должны помнить: это всегда хорошо, и вам всю жизнь будет выгодно.
   - Хорошо, я вас понял. Лена мне сказала, что вы можете одолжить мне ружье.
   - И ружьё, и резиновые сапоги, и такую куртку с капюшоном, что не боится дождя. Вы ко мне будете приходить, а я для вас все найду.
   - Но я еще не уверен, согласится ли Акулов взять меня на охоту.
   - Акулов будет рад! Вы такой уже человек, что он будет сильно рад!..
   В таком-то вот духе мы беседовали с ним долго, я пить вино отказался, на что подполковник сначала обиделся, а потом сказал:
   - Мне бы тоже надо не пить, да вот, вот... слаб. Немного, но пью. И курю. Оттого дефицит веса. И в случае болезни быстро истощится резерв, потому как резерв в сале, - это как у верблюда: он долго не ест и не пьет, а идет, и много на себе тащит, потому как у него горб и в нём резерв.
   За ружьем и амуницией я обещал зайти после того, как договорюсь с полковником. На том мы расстались.
   Редактор - человек сдержанный, во всяких обстоятельствах сохранял важный вид, но когда я как бы между прочим заговорил об охоте, он оживился, предложил войти в их компанию и по субботам ездить с ними на охоту. Сказал, что охотников в редакции двое - он и полковник Кулинич, а теперь будет святая троица. И еще сказал, что в газете уж напечатаны три мои очерка, я могу получить гонорар и купить ружье, ягдташ, патронный пояс и всю необходимую амуницию.
   - У нас тут хороший военторг, в нем вы все купите. И не забудьте резиновые сапоги, куртку с капюшоном и еще что вам посоветует продавец.
   В тот же день после обеденной игры в водный мяч, во время которой мне удалось избежать царапин на спине и сохранить в целости мои моднейшие плавки, я пошел в военторг и закупил там все необходимое. Ружье двухствольное, немецкое - "Зауэр-три кольца". И на все про все у меня ушла всего лишь половина суммы гонорара, которую я заработал за неполный месяц. Печатали меня без ограничений, и деньги за мою должность и гонорар платили хорошие. Бухгалтерия такова: месячный оклад мой составлял две тысячи пятьсот рублей, да столько же я получал авторского гонорара. Сверх того, мне платили половину всего заработанного - леями. Все рубли я отсылал Надежде и маме моей Екатерине Михайловне, которая жила в Сталинграде, леи оставлял у себя. Это было много, особенно после того, как я стал печатать рассказы - у себя в газете и в других периодических изданиях. За леи я безбедно жил и покупал русские книги, которых в Румынии было много. За три года я собрал библиотеку в тысячу томов. А кроме того, купил автомобиль "Победу" и помог старшему брату Федору построить дом в Днепродзержинске.
   Цены в Румынии были таковы: килограмм хлеба стоил две леи, литр виноградного вина полторы леи, килограмм мяса шесть лей. Хорошо изданный том Пушкина, Толстого или Тургенева я покупал за семь лей. Обедал в ресторане за пять-шесть лей.
   И напомню: рабочий в Румынии получал шестьсот лей в месяц, инженер восемьсот-тысячу.
   Подробно пишу об этом, чтобы показать, как тогда обеспечивали нашу армию и как теперь ее морят голодом захватившие власть в Кремле чужебесы, назвавшие себя демократами. Мне могут сказать: хороша же была оккупация! Да, оккупация была и тогда, но в то время она была робкой, власть еврейская не была еще абсолютной. Был Сталин, был маршал Жуков, были другие маршалы, одержавшие победу в войне с немцами, - иудеи их боялись, их походка была кошачьей; они сидели во многих коридорах власти, но на всю империю их власть еще не распространялась. Они еще только налаживали процесс подтачивания, "подпиливания" всех фундаментов могучего государства, вели за ручку в руководящие кабинеты Назарбаевых, Кравчуков, Эдиков Шеварднадзе, людей злобных и алчных, люто ненавидящих русский народ: сокрушительный обвал был еще впереди. И главный предатель народа Миша Горбачёв - "меченый", как назвали его в народе, еще сидел за рулем комбайна и зарабатывал себе авторитет, чтобы вскоре прыгнуть в райком партии, а затем в крайком, а уж оттуда в кресло Генсека.
   Зашёл к Кулиничу, первый раз за время работы в редакции. Чувствовал, что он меня ждал, делал всякие знаки, приглашения, но я не заходил, однако от Аннушки, и от Чернова, который на еврейскую тему со мной долго не заговаривал, - очевидно, ждал моих откровений, но потом его "прорвало" и на эту тему, и оказалось, что он в своей взрывной, как шашка тротила, душе несет к ним такой заряд неприятия, который по силе не меньше заряда антисталинского. Словом, я уже знал, что Кулинич - ребби, местный раввин, и, может быть, даже его власть распространяется на всех сынов Израиля, находящихся в Констанце.
   - Заходи, капитан. Садись вот сюда - тут не так жарит солнце.
   Кулинич имел много лишнего веса, цвет лица у него был землистый,- он очень страдал от жары и все время искал тени. В водное поло он не играл и увлечения этого не любил, считал недостойным для взрослых дядей увлекаться такой "безобразной", как он говорил, игрой.
   - Ну, жарит, ну жарит, чертово солнце! У нас в Хохляндии на что уж тепло, а и то не так жарко.
   Подходит к окну, смотрит на градусник, укрепленный с внешней стороны:
   - Вон - видишь: скоро подойдет к сорока. Ну, можно ли терпеть такое пекло?
   Кулинич говорит чисто русским языком, в его речи я не слышу того характерного акцента и той манеры, которая, кажется, въелась во все клетки каждого еврея. Заметил я, что жид, если он особенно возбужден, не может избавиться от свойственной для них манеры говорить. Кулинич не картавит, чем очень гордится, и всех евреев называет картавой шайкой, не понимая, впрочем, того, что нееврей никогда так резко и уничтожающе о евреях не скажет. Он так же часто повторяет: "У нас, в Хохляндии", эксплуатируя счастливый для его биографии факт рождения на Украине и не совсем еврейскую фамилию. От желания выдать себя за "хохла" он и анекдоты, и притчи, и всякие цветистые присловия замешивает на почве украинской. Например, частенько вам скажет: "У нас, в Хохляндии, говорят: бить будут не по паспорту, а по морде". Или расскажет притчу, как хохол тронул голой ногой холодную воду в реке, отдернул ее со словами: "У-у... жиды проклятые!" А еще станет рассказывать, как у начальника-еврея была секретарша-еврейка. Она вошла к нему и сказала:
   - Вам взут.
   А начальник её поправил:
  
   - Не вам взут, а вас звут.
   И так они долго препирались, не в силах понять друг друга.
   Обо всем этом мне расскажут позже сотрудники редакции, вспоминая Кулинича. Мне-то уж общаться с ним не придется; мой визит к нему был единственным и последним.
   Кулинич одобрил мои покупки, о которых я ему рассказал, особенно ружье.
   - Оно лёгкое. И бьёт метко. Немцы умеют делать хорошие ружья.
   Пригласил меня ехать в его собственной машине. С тем мы и расстались до субботы.
   В машине нас было четверо: мы, охотники, и шофер. Кулинич, устраиваясь поудобнее в левом углу заднего салона, говорил: люблю ездить всегда в одном вот этом уголке: уютном и удобном.
   Задернул зеленую шелковую занавеску, приготовился дремать. Акулов сидел рядом с шофером, а я с Кулиничем.
   Впереди нас выехали и с ходу взяли большую скорость три машины. В одной из них ехал знакомый уже мне подполковник. У него было трехствольное дорогое ружье и новенькая первоклассная амуниция. Проходя мимо нашей машины, он весело с нами поздоровался, а мне подмигнул как старому знакомому. Кулинич, провожая его взглядом, негромко проговорил:
   - Не люблю эту братию.
   - Почему? - вырвался у меня вопрос.
   - Страшные люди! Говорят, их на фронте пуще огня боялись.
   Они и сейчас, попадись им в руки, кожу сдерут.
   - Ладно вам пугать капитана. Он вчера к подполковнику в гости ходил.
   Меня словно кипятком ошпарило: знает! Счел нужным доложить:
   - За ружьем ходил, да за резиновыми сапогами.
   - А почему к нему, а не ко мне? - удивился Кулинич.
   - Да и я бы вас всем обеспечил. У меня три ружья на стене висят.
   - Из Бухареста мне звонили. Знакомый дипломат и надоумил меня в ваше общество включиться, и посоветовал к подполковнику зайти.
   На моё счастье больше мне вопросов не задавали. Но я все-таки спросил:
   - А почему его надо бояться?
   - А-а... - протянул Кулинич. - СМЕРШ - одно слово. Контора у нас такая есть. Он там. А между тем морда у него самого что ни на есть шпионская.
   Я подумал: "Как он его честит. Не боится. Своего-то чего бояться?.. Ворон ворону глаз не выклюет".
   Кулинич, конечно, был убеждён, что ни Акулов и ни, тем более, я не разгадаем эту его тайную мысль. Я потом пойду по жизни бок о бок с евреями, четверть века буду обращаться в среде журналистов, где их так же много, как селедок в бочке, а затем все долгие годы и до нынешних дней потечет моя жизнь в мире писательском, а тут, мне кажется, их еще больше; еще Федин, немец по национальности и любимец евреев по причине нежности, к ним проявляемой, как-то в минуту раздражения воскликнул: ныне всякий мало-мальски грамотный еврей - уже писатель! Так вот и я, изучивший психологию еврея больше, чем своего родного, русского, убедиться мог в их наивном заблуждении насчет ума и смекалки русских людей. Кажется им, что мы, русские, не способны понять их постоянных хитросплетений. Частенько они вот так, как Кулинич, изобретут на ходу приемчик, будто удаляющий их от еврейства; чаще всего своего ругнут, а то вздумают еврея спрятать, замаскировать, - и так при этом простодушно верят, что мы, русские, ничего не понимаем, а нам смешно бывает и жалко бедного иудея. Заметил я: их ум не глубок и все они, как один, лишены таланта, особенно в тех делах, куда они с таким упорством стремятся: литература, журналистика, сцена, музыка, наука. Они могут прилично сыграть роль, как это делали Быстрицкая, Целиковская, Миронов, Ульянов, но стать Грибовым, Массальским, Тарасовой, Гоголевой им не дано. Об их непробиваемой глухоте в музыке нам поведал великий немец Вагнер, о литературе говорить не приходится: Эренбург, Катаев, Бабель, Чаковский и целый сонм современных поэтов от Вознесенского до Ахмадулиной свою бездарность и способность греметь как пустые бочки нам ярко показали, а когда мы говорим об ученых, я представляю Сталина, - эпизод, когда он выслушивал доклад какого-то чиновника из ЦК, предлагавшего список ученых, которым следует поручить создание атомной бомбы, - и среди них назывались имена академиков Тамма, Векслера, Ландау. Раскуривая трубку, Сталин сказал: "Это те учёные, которые много обещают и ничего не дают? Нэ надо их".
   Я вывел одну отрадную для нас, русских, закономерность: насколько плохо знает нашу душу еврей, настолько глубоко проникаем мы при долгом общении с ними в их внутренний психологический механизм. Отсюда же вытекает и тот очевидный факт: ни одного яркого или сколько-нибудь верного образа русского человека не удалось отобразить в литературе еврею, и зато как много ярчайших, верно угаданных и глубоко проникновенных персонажей, образов и даже типов евреев создали в своих произведениях русские писатели. Вспомним Янкеля из повести Гоголя "Тарас Бульба", оборотистого жида из бессмертной книги Достоевского "Записки из мертвого дома", а "Яму" Куприна? А рассказ "Жид" Тургенева? "Жидовская кувырк-коллегия" Лескова? Наконец, семья евреев из чеховской "Степи", пламенные чекисты из "Страны негодяев" Есенина... Все главные произведения Ивана Франко посвящены разоблачению иудейства. Заметим тут кстати, что жида нам не показали только писатели, породнившиеся с евреями. Стыдливо умалчивал о наличии в нашей жизни этой роковой силы многомудрый Лев Толстой, глубокомысленно закрывал глаза на них всезнающий поводырь советской литературы Максим Горький, боялись тронуть их пальцем Алексей Толстой, Фёдор Панфёров и уж, конечно, изощрённый шабес-гой Фадеев. Одни боялись Луначарского, другие покорно, с угодливой улыбочкой, выпрашивая лауреатские медальки, бежали под хлыстом еврея Чаковского, больно стегавшего по нашим спинам своей "Литгадиной", которую родная коммунистическая партия вручила ему с тайным замыслом отучить русских писателей от слова "русский".
   Не отучила. Жив курилка! Мы еще помним, что есть на свете русские люди, есть и вечно пребудет Россия!
   Что же до писателей, которые закрывали глаза на важнейшую проблему русской жизни: проблему еврея, то о них можно сказать словами Дрюмона: "Им не удалось сварить и кошачью похлебку". В самом деле, как жалко выглядят их книги сегодня, когда на глазах у всего мира сбывается пророчество Достоевского: "Жиды погубят Россию". Они погубили Советский Союз, повысили смертность, почти на нет свели рождаемость; миллионы людей вымирают ежегодно в голоде и холоде... Где ж вы были, господа русские писатели советского периода нашей истории? Почему не показали людям эту страшную опасность? Народ кормил вас, обувал-одевал, построил для вас прекрасные жилища, от своей скудной зарплаты выделял вам жирные гонорары, - вы видели крадущегося в Кремль врага, не могли не видеть! - и - молчали. Подло, трусливо - молчали. И свою-то жизнь вы кинули коту под хвост. Где ваши книги? Кому нужны теперь ваша ложь и фарисейство? Кто добрым словом помянет ваши имена, вспомнит лоснящиеся жиром физиономии, увешанные медальками лацканы пиджаков? "Подпиливателями" назвал вас ваш же коллега Солоухин, который и сам, вымаливая лауреатские медальки, всю жизнь шаркал каблуками в приемных литературных генералов. Насмотрелся я на вас, наказнился. Дорого мне дались душевные страдания свидетеля этого очередного грандиозного предательства русской интеллигенции. И пусть мне простят ваши дети и внуки - не могу я не сказать об этом своему несчастному народу. А если мне скажут: "Ты тоже был участником этого постыдного спектакля", я подниму над головой "Литературную газету" с разносными статьями в мой адрес и покажу на статью А. Яковлева "Против антиисторизма в русской литературе" - в ней отец перестройки назвал дюжину особо вредных русских писателей, вредных для него, конечно, и для его друзей. Там было и мое имя. Главный демон Кремля тогда начисто перекрыл нам кислород, и нас прекратили печатать. И не будь у меня этого убедительного алиби, пожалуй, я бы не осмелился бросить в лицо моим прежним товарищам такие ужасные обвинения.
   Итак, мы ехали на охоту. Наша машина была средней в ряду трех машин, вылетевших из Констанцы на простор Бараганской степи и устремившихся по хорошо накатанной грунтовой дороге к Королевскому охотничьему домику, стоявшему, как мне уже рассказали, на невысоком холме посреди бескрайних зарослей камыша и озера, в котором "не утонешь" по причине мелководья.
   Впереди следовала группа офицеров штаба армии и с ними мой грозный знакомец из таинственной конторы СМЕРШ, которого я и имени еще не знал, а сзади нас следовал большой, сверкающий черным лаком "ЗИМ" - в нем ехали высшие чины армии и с ними командующий румынской группировкой генерал-полковник Филипп Иванович Голиков.
   Проехав небольшую деревню, выкатились на бугор, за которым среди посадок низкорослых деревьев виднелось железнодорожное полотно. Я видел, как слева из-за посадок показалась красная змейка рапида - скоростного поезда, недавно пущенного по железной дороге, пересекавшей Румынию. Водитель тоже увидел поезд и прибавил газ, чтобы проскочить раньше рапида, и нам бы это удалось, но, вскочив на полотно, машина вдруг закашляла, сбавила ход и рапид, несущийся со скоростью сто восемьдесят километров в час, ударил краем локомотива наш автомобиль. Его отбросило в посадку. Мы с Акуловым попытались вылезти, но дверцы не открывались. К нам бежали генералы и офицеры из задней машины. Кто-то рванул мою дверцу, и она распахнулась. Я вывалился. И, не успев подняться, услышал: "У него кровь! Вытаскивайте его!". Я подумал: "Зачем же меня вытаскивать, если я уже вылез? И никакой крови у меня будто бы нет". Но тут на руках у двух генералов увидел Кулинича. Изо рта у него на куртку струилась кровь. В широко открытых глазах застыло удивление: "Что вы со мной делаете?.." Кто-то сказал: "Разбита голова. Он мертв".
   Кулинича положили на траву, расстегнули куртку. Кто-то прислонился ухом к груди, слушал сердце. Потом подошли к Голикову, что-то говорили. Там же был полковник Акулов и подполковник из СМЕРШа. Я слышал, как кто-то сказал:
   - В городскую больницу.
   Наш водитель завел мотор, проехал по дороге - взад, вперед. Сделал круг возле холма и подъехал к нам. Слева в верхнем углу кузова была неглубокая вмятина - место удара локомотива.
   - Машина исправна, - сказал водитель. И голос его прозвучал неумеренно громко.
   Генерал-полковник приказал Акулову сопровождать Кулинича. Все засуетились, занесли полковника в автомобиль, и они отправились в город. Подполковник из СМЕРШа пригласил меня в свой автомобиль.
   Ехали молча; я сидел, как и в той машине, в правом углу заднего салона. Вспоминал, как, устраиваясь поудобнее в своем левом углу и задергивая шелковую зеленую занавеску, Кулинич с чувством удовольствия и тихой радости говорил, что любит ездить именно на этом месте и ни на каком другом, как он закрыл глаза и задремал. Ехали, покачиваясь на ухабах, а он, видимо, уже и уснул, как вдруг я увидел красную змейку рапида. Она не ползла, а летела между посадками, а он дремал и, наверное, спал, а она приближалась... Его судьба, его смерть. "Вот так же, где-нибудь... - подумал я и почувствовал озноб, и меня будто бы слегка затошнило...". Взглянул в левый угол салона - там так же, как и Кулинич, сидел какой-то генерал, и так же безмятежно дремал, - может быть, даже и спал. Лицо было запрокинуто на спинку сиденья и ничего не выражало. "Интересно, думает ли он о Кулиниче?" Присмотрелся к нему и разглядел его черные брови, и ресницы были тоже черные... Еврей! Типично еврейское лицо! Я чем больше разговоров слышал о евреях, тем быстрее угадывал черты их лица, мой слух схватывал интонацию речи, манеру говорить, жесты. Удивительно, как они похожи и отличаются от всех других. Наверное, люди иных национальностей тоже имеют свои особенности, но мы о них не думаем, применяем к ним стандартные мерки: красивый-некрасивый, старый-молодой, а вот евреев различаем еще и по многим признакам, свойственным только им. И я давно заметил, еще с войны, что видят эти признаки многие люди, и те, кто к ним хорошо относится. А если о них рассказывают анекдоты и всякие байки сами евреи, тут уже происходит счастливый синтез языка, интонации, жестов чисто еврейских, и потому так интересно слушать еврея о евреях, так дружно все смеются, порой до слез, и это даже в том случае, когда и смешного-то ничего нет в самом рассказе.
   Подъехали к домику. Собственно, это был и не домик, как его называли, а меленький охотничий дворец с колоннами у главного входа, со многими углами, террасами, крыльцами и балконами на втором этаже. Генерал - тот, что сидел в левом углу и как Кулинич дремал, тронул меня за рукав, сказал:
   - Пойдемте со мной, я покажу вам вашу редакционную комнату. Там останавливались Акулов и Кулинич.
   Нас встретила девушка в белом фартучке, черная как цыганка, с мокрыми блестящими глазами. Открыла комнату. Здесь был стол, диван, две кровати и две тумбочки. Генерал показал на кровать у левой стены и у окна:
   - Эта койка Кулинича. Теперь она будет ваша.
   Я поблагодарил, а генерал, склонившись ко мне, сказал:
   - Я вас знаю, а вы меня нет. Я Холод, начальник политотдела.
   И протянул мне руку. Она была холодная и влажная.
   Оставшись один, я сел на диван и подумал: "Лучше бы мне расположиться здесь, на диване, но неудобно. Зайдет Холод и скажет, что я брезгую. Или боюсь койки, на которой спал человек, ныне мертвый. Но, может быть, он и не умер, и врачи его поднимут?.. Хорошо бы. Я не хотел, чтобы Кулинич умирал. Я и вообще не хотел ничьей смерти. И когда, бывало, на фронте батарея собьет самолет и он загорится, или подобьет танк, машину с солдатами - я думал о погибших, представлял их матерей, отцов, жен, детей... Мне было больно. И говорю я это искренне, от чистого сердца. И при этом думаю о Боге. Мне не страшно будет предстать перед Богом, я ему никогда не лгал".
   В комнату вошел румын с ружьем и вещмешком. Посмотрел на меня с улыбкой, словно я ему был знаком.
   - Вы есть капитан Дроздов?
   - Да, с вашего позволения.
   - Буду вам давать свое имя, если вам нравится?
   - Разумеется, мне это очень понравится.
   Поднялся с дивана. Ждал, когда он произнесет очередную фразу, которые ему нелегко давались. И он произнес:
   - Рональд Нелепеску.
   На этом он похоже исчерпал свое красноречие и запустил руку куда-то глубоко под куртку, извлек оттуда маленький конвертик, перехваченный синей узенькой лентой - то ли для красоты, то ли для сохранения секретности. И, обливая меня теплом суриково-кирпичных глаз и лукаво улыбаясь, протянул пакетик. Я раскрыл конверт и прочитал коротенькое письмецо: "Милый, родной мой!
   Плачу и страдаю, и не могу пережить страшный удар судьбы, повергший меня в отчаяние: противный посол не пустил меня на охоту! Ждем важную шифрограмму. Нет-нет, не о тебе! Над твоей головушкой рассеялись последние реденькие облачка, и ты можешь спокойно охотиться. Но меня с тобой не будет. Мы не встретимся до следующей субботы. А тебе я дам совет: верь человеку, подавшему мое письмо. Все вопросы задавай ему. Он мой друг и абсолютно надежный. Всех остальных остерегайся. Молчать ты умеешь, это твое золотое качество. Ну, будь здоров и счастлив. Обнимаю, целую. Е.".
  
   Потом мы спустились на первый этаж, где в просторном зале накрыли ужин. Мест было много, но за столом сидело человек восемь. Я поклонился всем сразу, а Рональд, тронув меня за плечо, громко возвестил мое имя и после короткой паузы чуть тише добавил:
   - Помощник Сталина.
   Я, как всегда от этих слов, опустил голову и почувствовал жар во всем теле. И хотя пригнулся как под тяжестью каменной глыбы, но занял указанное мне место и приступил к ужину. Потом мы с Рональдом погуляли в окрестностях дворца, я узнал, что работает он в Совете министров - один из заместителей Председателя. Курирует мелиорацию и еще какие-то важные отрасли сельского хозяйства.
   Спать легли рано, а уже в начале четвертого нас подняли. Внизу был накрыт завтрак, но Рональда позвал Председатель, который тоже приехал на охоту, и я один в столовую не пошел. Ждал своего товарища, но он не появлялся. Куда идти, где и как охотиться, я не знал. И охотников, кроме генерала Холода, подполковника из СМЕРШа и Рональда, тоже никого не знал; хотел уже идти к лодочной стоянке и там во всем разобраться, но из темноты, сгустившейся к рассвету, выступил человек с ружьем за плечом, обратился ко мне по-русски:
   - Нелепеску не будет, он занят - пойдемте со мной.
   По дороге сказал:
   - Я - Чаушеску, будем знакомы.
   Я тоже ему представился.
   - Вы работали со Сталиным?
   - Да, с генерал-лейтенантом Василием Иосифовичем.
   - Вы генерал-лейтенант? Такой молодой, а уже такой высокий чин?
   - Нет, нет, я - капитан авиации, бывший летчик.
   Мой спутник согласно кивал головой; говорил он по-русски плохо, еще хуже, чем Нелепеску, и, конечно, не все понимал из моей речи; скорее всего, он так и не понял, кто это генерал-лейтенант? И почему Сталина я называю Василием Иосифовичем. Для него я помощник Сталина, а Сталин может быть только один. Все это я понял еще там, в столовой, где на меня смотрели как на президента Америки; они все слышали звон, но плохо понимали, где он; принимали меня чуть ли не за самого важного человека, стоявшего у плеча Сталина. Да, думали они, таким был этот молодой человек, но Сталин умер, и я попал в опалу, теперь вот с ними, и им очень интересно быть в моем обществе, они всюду будут об этом говорить. И этот... главный комсомолец Румынии. Ему тоже не нужен никакой Василий Иосифович; ему важно по приезде домой сказать, что охотился с помощником Сталина, с самым главным помощником, любимым и единственным...
   Я знал: Чаушеску курировал в партийном руководстве Румынии молодежь. А еще мне о нем Чернов сказал: "Он - паукерист, любимец Анны Паукер, пользуется большим доверием у наших обжидовленных, примасоненных верхов". Мне уже тогда эта короткая информация о многом говорила. Я знал, что Анна Паукер - это Троцкий в юбке, она боролась за высший пост в Румынской коммунистической партии, но, как в свое время и Троцкий, потерпела поражение. Ее вывели из состава политбюро, а затем и лишили членства в ЦК партии. Как и Троцкого, ее бы выслали, но Москва за нее заступилась, за ней оставили особняк в Бухаресте, автомобиль с персональным шофером и многие другие привилегии. Чаушеску будто бы и сейчас посещал ее и в молодежной политике тайно протаскивал идеи паукеризма, поругивал Советский Союз, ориентировал юношей на Запад. И ещё я слышал, как в нашей редакции Чаушеску называли Чау.
   "Хорошенькое соседство мне подвернулось", - думал я, следуя за своим спутником. А Чау подвел меня к лодке, предложил сесть на корме. И по тому, как он искал ключ в связке своих ключей, открывал замок на цепях, державших лодку у берега, я понял, что лодка за ним закреплена или его собственная. Но вот он бросил цепь к столбику и оттолкнулся. Лодка, шурша камышами, понесла нас, как я вычислил по звездам, строго на север.
   Рулевым веслом я прощупывал глубину. Она была не больше метра, иногда доходила до роста человека. Вспомнил чей-то рассказ о сильном ветре, поднявшемся на озере, когда тут, в осеннее время, был самый разгар охоты. Ветер вздымал высокие волны, разметал по озеру лодки, а две из них опрокинул, и четыре человека погибли. Я подумал: "Надо им было держаться за лодки, и тогда бы они уцелели".
   Плыли мы быстро, Чау был молод, силен и будто бы демонстрировал мне свою силу. У бортов с шумом проносился назад камыш, над головой кружились и летели куда-то звезды. Небо делилось на две части: первая - восточная, голубела и звезды на ней мерцали слабо, лишь остророгий месяц сверкал перламутровой белизной, не желая меркнуть под лучами еще невидимого, но уже тянувшего кверху свои руки солнца; вторая часть - западная, еще темная, холодная и ярко сверкавшая звездами.
   Временами заросли камыша редели и мы выносились на открытую часть озера; вода под веслами была черной, как деготь; от лодки, расширяясь, тянулись две полосы, похожих на канаты.
   Чау молчал, а я, запрокинув голову, смотрел на небо, пытаясь уловить момент просветления и появления у горизонта багровой полосы рассвета. Чау бросил весла и тоже стал смотреть на небо. Тихо проговорил:
   - Я люблю момент, когда идет солнце. Мне не надо убивать утки, мне их жалко, я люблю сам процесс.
   - Вы хорошо говорите по-русски. Вы у нас учились?
   - Мало, мало. Слушал лекции партийная школа, но часто был в Москве. Там говорил, много говорил.
   Помолчал, а потом добавил:
   - Русский язык изучаю, всегда изучаю. Читаю книги только на русском языке и немного на английском. Эти два языка великие, их будет изучать весь мир.
   Я думал: что же в нем троцкистского? Ориентируется на запад, но у нас среди революционных демократов тоже были западники: Белинский, Грановский, Чернышевский... И неужели у них, как и у нас, партийная дисциплина так узколоба, что не позволяет иметь своего мнения даже по таким вопросам?..
   То было время, когда для нас, нашего поколения, западный мир не олицетворяла одна Америка, западная культура не представлялась нам лишь одним массовым искусством, сатанинской рок-музыкой, стихией секса, разбоя, грабежа и убийств. То ли она еще не сформировалась в таком уродливом виде и в самой Америке, то ли еще не дошла до нас в полном объеме. Но, скорее всего, люди, занимавшие такие высокие посты в партийной иерархии, как Чаушеску, знали несравненно больше, чем я, были информированы, а может быть, уже и нацелены на определенный лад действий, - они наверняка знали, как молитву, команду Даллеса, прозвучавшую сразу же после войны за океаном: в сущности это была хорошо и мудро разработанная стратегия и тактика новой войны, приказ по армии, давно отмобилизованной, в два раза большей по численности, чем немецкая армия, которую мы в те месяцы 1945 года добивали у стен Берлина. Эта армия иначе называлась Пятой колонной, или Агентами влияния, как их назовут в начале девяностых. Авангард армии - всё еврейское население, то есть семь миллионов; полукровки; и породнившиеся с ними - эти стояли во втором эшелоне и насчитывали в своих рядах двадцать-двадцать пять миллионов; - и поджидки, то есть жидовствующие, способные за деньги продать не только Родину, но и мать родную; этих расставили в третьем эшелоне, и было их не меньше тридцати миллионов. Итак, против нас, измотанных и голодных и ничего не понимающих, не видевших и не слышащих, выдвигалась сытая и коварная, хитрая и жестокая, занимавшая все важные и теплые места в государстве армада численностью в шестьдесят - семьдесят миллионов.
   Вот стратегия и тактика этой войны, провозглашенной в первые месяцы 1945 года американским политиком Даллесом. Приведем лишь небольшую часть его исторической речи:
   "Окончится война, все как-то утрясется, устроится. И мы бросим все, что имеем, - все золото, всю материальную мощь на оболванивание и одурачивание людей!
   Человеческий мозг, сознание людей способны к изменению. Посеяв там хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности верить. Как? Мы найдем своих единомышленников, своих союзников в самой России.
   Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа, окончательного, необратимого угасания его самосознания. Из литературы и искусства, например, мы постепенно вытравим их социальную сущность, отучим художников, отобьём у них охоту заниматься изображением... исследованием, что ли, тех процессов, которые происходят в глубинах народных масс. Литература, театры, кино - всё будет изображать и прославлять самые низменные человеческие чувства. Мы будем всячески поддерживать и поднимать так называемых "художников", которые станут насаждать и вдалбливать в человеческое сознание культ секса, насилия, садизма, предательства - словом, всякой безнравственности. В управлении государством мы создадим хаос и неразбериху.
   Мы будем незаметно, но активно и постоянно способствовать самодурству чиновников, взяточников, беспринципности. Бюрократизм и волокита будут возводиться в добродетель. Честность и порядочность будут осмеиваться и никому не станут нужны, превратятся в пережиток прошлого. Хамство и наглость, ложь и обман, пьянство и наркомания, животный страх друг перед другом и беззастенчивость, предательство, национализм и вражду народов, прежде всего вражду и ненависть к русскому народу - всё это мы будем ловко и незаметно культивировать, всё это расцветет махровым цветом.
   И лишь немногие, очень немногие будут догадываться или даже понимать, что происходит. Но таких людей мы поставим в беспомощное положение, превратим в посмешище, найдём способ их оболгать и объявить отбросами общества. Будем вырывать духовные корни, опошлять и уничтожать основы народной нравственности. Мы будем расшатывать таким образом поколение за поколением. Будем браться за людей с детских, юношеских лет, главную ставку всегда будем делать на молодёжь, станем разлагать, развращать, растлевать её. Мы сделаем из них циников, пошляков, космополитов.
   Вот так мы это и сделаем".
   Начиналась Третья мировая война - на этот раз совершенно непохожая на все войны, имевшие место в истории, - информационная. И как всякий бой в прежних войнах начинался с сигнала трубачей, так и в этой войне раздалась новая музыка, новые речи, перед глазами замелькали новые картинки... Много лет спустя мы только разгадаем, что война с нами уже давно идёт. Мы, русские, в те годы напоминали пингвинов, вставших на задние лапки и внимавших всему этому. И самое трагическое состоит в том, что мы и сейчас стоим, как пингвины, слушаем и смотрим, и не понимаем, что это за музыка, что это за речи, что это за картинки нам показывают. Мы в оцепенении. И лишь одно только увидели: война нами проиграна, России уж нет, остались одни обломки, на которых мы и сидим.
   Сталин предвидел эту войну. Он приказал построить временные жилища в местах не столь уж и отдалённых, на землях, пригодных для жизни и даже с хорошим климатом, - к примеру, в Биробиджане, и когда всё было готово для переселения евреев в эти места, созвал своих ближайших соратников, членов политбюро, и зачитал перед ними речь об окончательном решении еврейского вопроса. Он был гуманнее Гитлера, предлагал их всего лишь переселить и создать условия для их самостоятельной жизни, для такой жизни, какую они сами бы для себя избрали.
   Когда он закончил эту небольшую речь, - больших речей Сталин не любил, - Каганович спросил:
   - А что вы сделаете со мной?
   Сталин ответил:
   - Для вас мы сделаем исключение.
   Тогда с вопросом обратился Ворошилов:
   - А что сделаете с моей женой?
   Сталин сказал:
   - Других исключений не будет.
   Ворошилов достал из кармана партийный билет и со словами "Я выхожу из партии" положил его на стол перед Сталиным.
   Другие соратники вождя "всех времен и народов" глубокомысленно промолчали и разошлись.
   Это было в марте 1953 года. В том же месяце Сталина не стало.
   Легенда ли это или быль, что тут правда, а что создано народной фантазией, я судить не берусь, но одно несомненно: история эта в те далекие дни повторялась на всех углах, и чем посвящённее были рассказчики, тем убедительнее звучали их рассказы.
   Известно, что Пушкин легенду признавал за самую чистую правду: она изливалась из потаенных глубин народной души, она была правдивее самой правды. Недаром же подлинно художественное произведение - рассказ, повесть, роман - считается самым убедительным документом истории.
   И ещё признаюсь чистосердечно: я хотя и работал в центральной газете, и общался с людьми, близкими к сыну Сталина, и сам несколько раз беседовал с ним с глазу на глаз, но ни о какой войне в то время и не подозревал. Я был тем же оболтусом, как и миллионы моих соотечественников, я на евреев не смотрел, как на представителей Пятой колонны, уже вступившей с нами в войну. Скажу больше: Троцкий был для меня ужасным злодеем, но евреи?.. Они, конечно, бяки и пролазы, но разве нет таких людей среди нас, русских? Евреи всякие бывают. Вот хотя бы и Фридман. Бездельник он порядочный, пустозвон, клеветник, но случилась со мной беда, он принял участие и будто бы уже помог. А теперь, по словам Елены, какой-то толстяк Фиш мне помогает. Так за что же я их всех буду ненавидеть?..
   Что же до моего спутника, Чау, он и на еврея вовсе не похож.
   Небо просветлело, на западе заря полыхает, и я в свете отражённых лучей солнца ясно вижу мужественное красивое лицо, свисающую на лоб волну волос - и не чёрную совсем, а будто бы русую, как у нас, славян. Размашисто кидает он назад весла, гребет сильно, могуче, и силуэт его атлетической фигуры четко рисуется на все более багровеющей воде.
   "И что ему в этой старой жидовке, похожей на нашу Фанни Каплан или на Клару Цеткин?.. Зачем он к ней ходит и чего там забыл?.."
   Я никогда не видел Клару Цеткин, не знаю, что она такого замечательного сделала. В каждом городе встретишь улицу ее имени, школу, фабрику, завод имени Клары Цеткин. Фанни Каплан я тоже видел на картинке - как хищная черная птица кинулась на вождя революции, стреляет ему в голову... И эту, румынскую, я не видел, но почему-то думаю, что и она такая же. А вот он, Чау, совсем на них не похож. О нём говорят: будущий генсек Румынии. Однако почему он, для того чтобы стать генсеком, должен посещать опальную Анну Паукер, я тогда до конца ещё понять не мог.
   Я сейчас, когда с той нашей памятной охоты прошло сорок шесть лет, невольно отвлекаюсь от компьютера, на котором печатаю страницы этой моей книги, и мысленно как бы пробегаю все прожитые годы. Да, Чау, Чаушеску стал главой Румынии, но как он правил страной, что сделал для неё хорошего и плохого, я, к сожалению, не знаю. А изучать этот период румынской истории у меня нет уж времени. Одно скажу: отношения с Румынией у нас ухудшились, - значит, он исполнил вожделенное желание своей патронессы, люто ненавидевшей нашу страну и русский народ, значит, повернул свою политику лицом к западу, но пришло время, и запад его отблагодарил. Вспоминаю картинку, показанную по телевизору: свергнутый Чаушеску сидит со своей женой Еленой в каком-то ветхом загородном домике и им обоим медицинская сестра измеряет давление. Потом одного за другим выводят из домика и в кромешной темноте на краю какого-то оврага расстреливают. Мое сердце дрогнуло. Я его знал, я его помню - страшная трагедия этого недюжинного человека меня потрясла до глубины души.
   Со мной рядом сидел мой сосед и фронтовой товарищ Миша Бейненсон. Он был невозмутим и равнодушно заметил:
   - Интересно, какое же у них было давление?..
   Я ему сказал:
   - Михаил! Он был дружен с Анной Паукер и, наверное, служил вам.
   - Что значит, нам? Он служил себе. Ты не знаешь, какие драгоценности он натащил из музеев и банков в свой дворец.
   Да уж - этого я не знал. Но я человек и по-человечески мне было их жалко. Тем более что наша встреча с Чау была хотя и единственной, но оставила у меня добрые воспоминания.
   Мы подплыли к небольшому островку. Тут были сделаны окопчики, на которые мне показал Чау.
   - Сядем здесь, и уточки будут летать над нашей головой. Некоторые из них даже садятся рядом, и я люблю за ними наблюдать.
   Мы залезли в удобные окопчики, закрылись сухим камышом - так, что нас и с близкого расстояния нельзя было разглядеть, но, впрочем, и так, чтобы нам самим было видно небо и часть озера перед нами. Рассвет уже грянул над землей, солнце вылетело из-за черты горизонта, и всё вокруг засмеялось, закружилось в радостном калейдоскопе, птицы поднялись в небо и со свистом чертили воздух, окликая даль озера на разные голоса.
   Я вдруг понял охотников, которые выговорили право и после окончания сезона приезжать сюда и охотиться. Мне ещё в редакции Акулов сказал, что много уток убивать не следует, а лишь парочку или три-четыре, поскольку сезон кончился и правительство лишь из уважения к нам, русским офицерам и генералам, да своим министрам, продлило на месяц сезон охоты.
   В окопчике была деревянная лопаточка, я стал расчищать ею выступ для сиденья, как вдруг заслышал характерный свист крыл какой-то большой птицы. Чау сказал:
   - Гуси! Будем стрелять!
   И я замер в ожидании. Птицы летели над озером, а я сидел к ним спиной и решил не поворачиваться до того момента, когда надо будет стрелять. Кажется, и Чау сидел в такой же позе, и мы развернулись в тот самый момент, когда пара птиц уж летела над нами и - в одно мгновение мы нажали курки. Сбросили камыши и увидели, как впереди летящая большая птица клюнула носом и стала снижаться. Я понял: это не гуси, а черные лебеди - редкая порода, которая здесь, как и везде, с особой строгостью оберегается. Не знал я, какой штраф берут с охотника за такой трофей, но знал, что за белого лебедя надо было платить тысячу лей. Прощупал свой карман - деньги, слава Богу, есть, но с какими глазами я покажусь теперь в охотничьем доме. Разумеется, я уже решил взять вину на себя, да и в самом деле перья от лебедя полетели от моего выстрела, - как мне показалось, - так что, чего уж тут прятаться за чужую спину! Да для Чау и тяжелее признаться в таком грехе перед своими товарищами. Еще узнают газеты, пропишут, просвистят...
   А лебедь еще боролся со смертью, не падал, а кружил над камышами, и все снижался, снижался - наконец плюхнулся в воду. Второй лебедь кружил над ним, яростно хлопал крыльями и будто бы свистел или даже кричал - негромко, жалобно, будто плакал. А потом вдруг к нему вытянул свою длинную шею раненый товарищ и закричал сильно высоким, волнистым голосом - как певец, который хотел на высокой ноте закончить свою песню. Это была песня, которую лебедь поет раз в своей жизни, и называется она Лебединой.
   Дорого бы я дал, чтобы никогда не слышать такую песню!
   А лебедь, оборвав ее, уронил на воду голову, затих. Его товарищ спустился к нему, приводнился и кружил возле него, кружил, и касался клювом его тела, словно пытался оживить, поднять и снова полететь с ним в розовую даль июньского утра. Но нет, мертвого не поднимешь.
   Я решительно встал и направился к лодке. Вытащил из воды лебедя, положил возле своего окопа, давая понять, что вину беру на себя. Чаушеску подошел ко мне и пожал мою руку.
   - Спасибо, друг! Не надо волнений. Охота - глупая война человека с природой, а на войне всякое бывает.
   Отнес лебедя к своему окопу, завернул в плащ-палатку. Махнул рукой:
   - Давайте завтракать. У меня есть вино. В такой момент нам вино хорошо подойдет.
   Разгорался жаркий день над причерноморской Румынией, мы много плавали по озеру, над нами летали утки, лебеди, журавли, гуси. Мы поднимали стволы ружей, целились, но... не стреляли. Во дворец пришли поздно вечером и, к удивлению всех друзей, без добычи. Это был день, когда мое отношение к охоте сильно изменилось. На фронте я научился метко стрелять из любого оружия и на охоте убивал больше всех дичи, но с этого дня я стал убивать самую малость - две-три уточки, а если осенью - одного гуся. И это при том, что другие везли с собой десяток уток и несколько гусей. Черный лебедь гибелью своей заслонил от смерти многих птиц, зайцев и всякой другой живности. Я потом и совсем бросил охоту, хотя она и давала мне радость общения с природой, незабываемую прелесть встреч со множеством знакомых и незнакомых людей.
   Я не знал, как уладил мой новый друг Чау нашу общую беду, но был уверен: штраф он заплатил и с егерем обо всем договорился. От меня же он великодушно отвел эту тяжкую обязанность, и я ему по сей день за это благодарен.
   Домой мы вернулись поздно вечером в воскресенье. Физически я устал, но был сильно возбуждён и спать мне не хотелось. Рассказал Чернову о встречах на охоте, о важных лицах, с которыми познакомился. О Чаушеску заметил, что он мне показался добрым и очень умным человеком, хотя и слышал, что он - паукерист и якобы не очень хорошо относится к Советскому Союзу. Чернов воскликнул:
   - Для кремлёвских сидельцев он тем и хорош, что плохо относится к Советскому Союзу. Вот посмотришь, он с помощью Хрущёва скоро вспрыгнет в кресло генсека Румынской компартии! Паукеристы все плохо к нам относятся. А их в румынском руководстве - хоть пруд пруди. Они, видишь ли, против диктата Госплана, считают, что мы придушили рыночные отношения и тем наносим большой вред и государству и людям. Они - рыночники! А если сказать проще - сторонники капитализма. Вот в чём дело.
   Чернов весь день спал и теперь готов был философствовать до утра, но я несколько минут слушал его, а затем сон сморил меня. Над ухом раздалось:
   - Да ты никак спишь?
   - Да, Геннадий Иванович, глаза слипаются, спать охота.
   - Ну и чёрт с тобой, дрыхни, а я хотел рассказать тебе об этих проклятых паукеристах, о том, как их много и в нашем правительстве. Сдаётся мне, что и Сталина они убрали, и теперь при новом руководстве эти сволочи, паукеристы, ещё покажут нам кузькину мать...
   - Сталина вы ругали; так, может, они доброе дело сделали?
   - Доброе дело? Троцкисты-паукеристы? Ты что буровишь, мил человек? Да где же это было видано, чтобы сволота эта доброе дело делала?..
   Чернов растворил дверь балкона, метнулся ко мне и встал над моей койкой богатырской тенью. Поднял руки к люстре, словно хотел сорвать её с потолка.
   - Сталин - да, много у него вины перед нами, но и рос при нём, поднимался русский народ! При царе-то нас с меньшими братьями было всего сто сорок миллионов, а при Сталине мы вдвое выросли, нас перед войной двести восемьдесят миллионов стало! Кто ж и войну-то выиграл, если не эти миллионы? Женщины рожали. У твоей матери сколько детей было?
   - Десять гавриков.
   - Ну, вот - десять, а в нашей семье одиннадцать детей отец с матерью на ноги поставили. А империю кто в границах держал и ещё новые земли к ней прирастил? А ленинским большевичкам кто шею сломал? А там ведь одни жидки в кожаных тужурках были, палачи-комиссары проклятые!..
   - Но ведь сами же говорили: укреплённую линию разобрал, командиров сколько в лагерях сгноил.
   - Да, говорил. Но в этом ещё разобраться надо, что это за командиры. Тухачевский, Корк, Уборевич - туда им и дорога! Другие на жидовках были женаты. Народ ненадёжный. А кто судьи, следователи - кто в НКВД сидел?.. Детки Дзержинского да Кагановича! Сталин не Бог, за всем, что делалось в государстве, не уследишь. Наконец, и Победа! Как бы там ни было, а Европу на лопатки положили, шею Гитлеру свернули. Нет, Иван, ты мне Сталина не трожь, у него ещё много врагов будет, да не мы, русские люди, мусор на его могилу потащим. Он хотя и грузин, вроде бы и ни к чему это грузину на русском престоле восседать, но если уж так случилось - суди его по делам. Катька-царица немка была, да вон каких дел наворочала, а Багратион - полководец?.. А Барклай-де-Толли?.. Я человек русский и людей люблю, прежде всего, русских, потому как род наш, семья, но если ты инородец и человек хороший - вот тебе моя рука! Потому как инородцы тоже наши братья. И если инородец умный, то понимать должен: в России всем будет хорошо, если хорошо русским! Если ты живёшь на земле, добытой и возделанной русскими людьми, понимай это, и цени, и хоть немножечко будь русским. Тогда и я пойму башкира, татарина, и всякого калмыка, живущего в пределах России, - и я стану немножечко башкиром и калмыком, потому как у Бога мы одна семья - все дети его, а между собой братья.
   Чернов говорил, говорил, но сон сковал меня намертво, и я уж не слышал его пророчеств и заклинаний. Моя жизнь с этим беспокойным человеком только начиналась, и я ещё много услышу от него умных, а иногда и не очень умных, но всегда искренних и горячих речей. Чернов пришёл в мою жизнь как учитель и старший товарищ. Он ещё до войны работал в центральных газетах, а в годы войны был военным журналистом - много видел, знал и умел делать выводы. А кроме того, он был добрым человеком, полюбил меня и всячески помогал в газетной работе; я же, если не очень хотел спать, готов слушать его был бесконечно и навсегда сохранил благодарность за его науку.
   Последнее, что я услышал от него в ту ночь...
   - Смерть Кулинича повергла в шок редакцию. Особенно его собратьев. Они совсем потерялись.
   Я ещё успел спросить:
   - А много их... его собратьев?
   - О-о-о!... Ты завтра посмотришь...
   Он и ещё что-то говорил, но я уж ничего не слышал.
   Пройдёт три года нашей службы в Румынии, мы вернёмся в Москву, и там я узнаю, что Чернова постигло большое несчастье. С Дальнего Востока приехал его младший брат и потребовал от Геннадия Ивановича освободить дом, который Чернов в отсутствии брата много лет занимал и обустроил за свои средства и своими руками. Их отец отписал дом младшему сыну, и старший брат не имел на него юридических прав.
   - Отец оставил развалюху, а я дом расстроил, вложил в него много денег.
   - Я тебя об этом не просил, - сказал брат.
   Чернову с больной женой и тремя детьми пришлось оставить дом и просить убежище у друзей. Дом находился в черте Москвы, и мы, друзья Геннадия Ивановича, принялись хлопотать о предоставлении ему квартиры. Это был долгий, мучительный процесс, - Геннадий Иванович переживал, у него разболелось сердце. И когда, наконец, ему дали квартиру, он и его жена были глубоко больными людьми. Вскоре Геннадий Иванович умер. Ему ещё не было и пятидесяти лет.
   На следующий день мы пришли в редакцию и увидели, "как много собратьев" было у Кулинича. Они не пришли на работу. Грудились где-то на квартирах, готовили похороны. Кулинич погиб в субботу, а утром в понедельник из Москвы прилетела группа евреев и с ними раввин в длиннополом сюртуке и черной шапочке на макушке. Их встретили Холод и Акулов, который тоже не пришёл в редакцию. Чернов ходил по кабинетам, хлопал дверьми, возмущался:
   - Газета не ждёт, ей надо выходить, а кто ж её будет делать?
   Всего лишь десять-двенадцать журналистов пришли на службу, остальные составляли в редакции фалангу Кулинича, - по разным признакам. Потом, когда я буду читать книги по еврейскому вопросу, я прочту работу ленинградского автора Романенко и там встречу термин "еврей по жене" - так автор называл русских мужиков, женившихся на еврейках. Со многими такими людьми я буду и впредь работать и увижу, что эти-то молодцы настолько перерождаются, что готовы тебе горло перегрызть за одно только упоминание о дурных свойствах еврея. То же самое можно сказать и о русских женщинах, связавших свою жизнь с евреем.
   Чернов попросил меня аврально написать передовую, а к завтрашнему номеру подготовить очерк или рассказ.
   - Завтра какой-то праздник, а у нас ничего нет.
   Я закрылся у себя и писал. Исписанные листы носил к Аннушке. Она мне говорила:
   - Там у них такое творится... Плачут и читают молитвы. И наши, русские, с ними!.. - восклицала Аннушка и таращила на меня прелестные, детски наивные глаза. - Чевой-то они, а?..
   - Ритуал, значит, такой.
   - Ну, это у них, евреев. И с ними даже генерал Холод. А наши-то, наши-то чего?.. Вот ведь. А так-то... в обычное время - ходят по редакции, как все нормальные люди, и не скажешь, что они такие. А?.. Ну, что вы молчите?..
   - Сказал же - ритуал. Он, Кулинич, знать, важная птица у них, если из Москвы прилетели.
   - И Акулов с ними! Наш-то редактор!
   - А ему нельзя в стороне стоять. Раз кормишься с их ладони - помни хозяев. Одно меня удивило: как их много в редакции. Армия, военная газета, а поди ж ты, сколько собралось. Чернов говорит: семьдесят процентов. Или уж директива такая, чтоб во всех газетах они работали?
   - Говорю ж тебе: Холод - еврей. Он-то уж знает, кто в редакции должен работать. Это вот тебя прислали... Видно, недосмотрел. А, может, нет у них таких, чтоб очерки писали.
   Вздохнула Аннушка, посмотрела на меня ласково:
   - Да уж... Хорошо, что ты не с ними. И Чернов, и Грибов, да ещё Бобров Александр... Уважаю вас. Не хотела б, чтоб и вы там... плакали да молились. - И, с минуту помолчав: - Командующий приказал самолёт готовить. В Москву гроб повезут.
   В среду Кулинича в цинковом гробу повезли в Москву. Хоронить его и генерал Холод, и Акулов полетели. За редактора остался полковник Ковалёв, начальник отдела боевой подготовки газеты. Они с Черновым вызвали меня, попросили поработать в отделе вместо Ковалёва. Чернов сказал:
   - Наверное, тебе придётся работать там несколько месяцев, пока нового начальника отдела не пришлют. Ковалёва будем ладить на место Кулинича.
   С большой неохотой, но я согласился. В отдел меня привёл Геннадий Иванович. Представляя сотрудникам, сказал:
   - Капитан начальником в газете никогда не работал, но вы знаете, как он пишет; так что учитесь, перенимайте у него опыт.
   Я сел за большой стол начальника главного отдела газеты, оглядел сотрудников, они смотрели на меня. У самой двери за маленьким столом сидел старший лейтенант Юрий Грибов и в нетерпении постукивал по листу бумаги ручкой. Рядом с ним за столом большим, двухтумбовым сидел в новенькой форме с академическим значком на груди майор Булыга. Большой, гривастый, он смотрел на меня тяжело, грозно, будто вышедший на ринг боксёр и готовый со мной сразиться. За ним в ряду сидел капитан Козорин - тоже с академическим значком. "Академики", - подумал я и почему-то решил, что пишут они медленно и плохо, с ними во всех редакциях "плачут". Поодаль от меня в моем ряду сидели два старших лейтенанта: щупленький, точно подросток, Толя Кожевников и длинный сутулый Лахно - батько Махно.
   - У всех ли есть задание на сегодняшний день?
   - Да, нам вчера дал его полковник.
   - И есть рисунок полосы?
   - Вот он, у меня, - сказал Булыга.
   - Вы заместитель начальника?
   - Неофициально, по просьбе полковника.
   - Ясно. Покажите план-рисунок.
   Он показал, и я с ним согласился.
   - Хорошо. Начнём работу.
   И сам склонился над чистым листом бумаги. Стал писать передовую о спорте. Написал её часа за полтора и понёс по старой памяти Аннушке. Она сказала:
   - Меня просили печатать вам очерки и рассказы, а теперь вы будете писать всякую муру...
   Я взял со стола передовую.
   - Хорошо, понесу машинисткам.
   - Ну, ладно, ладно - уж и обиделся. Если печатать тебе не буду, так ведь и не зайдёшь ко мне. Пойдёшь к машинисткам, а там Мария красотка сидит. Живо влюбишься.
   Взяла у меня передовую, а я не стал задерживаться, сказал:
   - Теперь у меня много работы. Я пойду.
   Сев за стол, думал: чего бы написать - рассказ или очерк? В блокноте уж скопилось много материла, любой можно развернуть и в рассказ и в очерк. Важно раскинуть в голове фантазию. Журналистика, как и писательство, требует, как воздух, фантазии. Если она есть, эта способность зацепиться за факт, за черту характера в человеке, - садись и пиши. Весь антураж, все детали тотчас к тебе прибегут и наполнят картины, диалоги, отступления, размышления, но если фантазии нет или она слаба, еле теплится под черепной коробкой, факт и фамилия тебе ничего не скажут. Вон сидит за своим маленьким столом Грибов и - пишет, пишет... Отложил один лист, подвигает к себе другой, и снова пишет. А вот он сложил листы как карты, несёт мне.
   - Вот... дневное задание.
   Я стал читать. Всё написано живо, грамотно, и ни одной помарки. Сразу видно, как резво работала мысль, как он легко пишет. И заголовки хорошие - ни одного я не меняю. Заметки, информации и две забавные истории рассказаны лихо, расцвечены шутками, а одна заметка о поездке солдата домой на побывку читается как небольшая песня. И все логично, окантовано единой темой. Получилась подборка. И название придумано: "Жизнь моя, солдатская". Вроде бы ничего нового, а звучит тепло и хочется почитать. Я подписал все заметки к набору и смотрю на своего московского друга.
   - А ты, Юрий, рожден журналистом. Талант у тебя.
   Покраснел Грибов, смутился. В глазах сверкают огоньки радости. Знает, что талантлив, но похвалу услышать приятно.
   - Я могу отлучиться на пару часов?
   - Конечно, только приходи к обеду. Играть в водный мяч будем.
   Грибов срывается с места и исчезает. А я смотрю на других товарищей по цеху. Один только Кожевников пишет, остальные сидят и думают. У Кожевникова идеальный порядок на столе, слева от него лежит толстая кипа чистых листов. Я уже знаю, он любит, когда рядом много бумаги. Похоже, её вид стимулирует творческую энергию. Он хотя пишет и не так быстро, как Грибов, но пишет, и я за него спокоен. Пишет также и Батько Махно. Этот часто отрывается от листа, подолгу смотрит в окно, за которым бегут и бегут к берегу зелёные волны, но потом склоняется над листом. Беспокоят меня "академики". Эти сидят недвижно, словно манекены. Думают. Я таких боюсь. У них затор в голове, они, как Саша Семёнов из львовской дивизионки, не могут сдвинуть с места строку. В "Сталинском соколе" тоже были "академики" и почти обо всех говорили, что у них дело не идёт. Способностей нет. Я думаю об академии, в которой и сам учился: почему туда принимают всех желающих, не устраивают творческий конкурс, как в Литературном институте, в котором, кстати, я затем буду учиться? Или в институте Театральном?.. Журналистику воспринимают, как занятие обычное, не требующее особых способностей. А между тем журналистика - младшая сестра литературы.
   Время клонилось к двенадцати, через два часа обеденный перерыв. Листаю записную книжку, где уже скопилось много фамилий, историй, фактов. Выбираю один из них, начинаю писать очерк. Пишу час, второй... Ко мне подходит Лахно, подает статью.
   - Вот, сделал. Посмотрите.
   И выходит из комнаты.
   Читаю. Всё грамотно, логично - можно бы и подписать, но я не тороплюсь. Думаю: вроде бы и хорошо сделано, а - неинтересно. Фразы длинные, вялые, обороты речи шаблонные. Такие статьи называют железобетоном, их не читают. Как-то так повелось, что их пишут кое-как, без выдумки, интересных, неожиданных поворотов и языком суконным.
   Склоняюсь над статьей и приделываю ей начало: живое, броское - дескать, что меня, автора, побудило взяться за перо и написать эту статью. И привожу историю, которую от кого-то слышал. А потом еще в середину вставляю неожиданное, но, конечно, уместное размышление. И так же расцвечиваю конец.
   Потом ко мне подходит старший лейтенант Кожевников. И подает свою статью. При этом тихо говорит:
   - Вы так лихо поправили Лахно. Он этого не любит.
   С минуту смотрю на него и - ничего не отвечаю.
   - Если можно, я пойду на обед.
   Я разрешаю и склоняюсь над его статьей. Она сделана не так плотно и логично, как статья Лахно, но при небольшой правке и её можно было бы подписать. Но я и её "расцвечиваю". На это у меня уходит минут двадцать.
   После игры в мяч и обеда ко мне подходит и садится у края стола капитан Лахно. Спокойно и с чувством подчеркнутого достоинства начинает разговор:
   - Мне не понравилась ваша правка.
   И смотрит испытующе, ждёт моей реакции. Его категорический тон меня не смутил. Я ответил мягко:
   - Статью вы подготовили хорошо, я бы мог подписать её и без правки, но я хотел её немного оживить.
   - Ваше право оживлять, но наш отдел серьёзный, деловой и стиль у нас установился. Есть у меня возражение и принципиальное: мы не вправе чинить произвол над автором.
   - Автор не будет возражать, если мы делаем его статью живее, интереснее.
   - Ну, ладно, я наш разговор перенесу на летучку.
   - Хорошо. Поговорим на летучке.
   На том мы разговор окончили, и я попросил всех высказать свои соображения по завтрашнему номеру. Эта планёрка продолжалась у нас не более часа. Затем я подозвал к себе майора Козорина, попросил статью, над которой он работал.
   - Я немного ее не закончил.
   - Хорошо, посмотрим её вместе.
   Углубившись в текст, я понял, что майор "гладит" статью, как кошка лапкой, то есть боится в неё вторгаться или не знает, что с ней делать. Статью по просьбе редакции написал генерал-майор Семёнов, командующий авиацией Румынской группы войск. Генерал рассказывал о новых самолётах, о боевой учёбе лётчиков, но и его статья была сухой и скучной.
   - Генеральские статьи мы почти не правим, - сказал Козорин, - они обижаются и могут позвонить редактору.
   - Да уж, генерал есть генерал, они не любят, когда их учат. У вас есть его телефон?
   Майор дал мне телефон генерала, и я ему позвонил:
   - Товарищ генерал, вам звонят из редакции. Готовим вашу статью к печати, она очень интересная, деловая, но скучновата. Газета у нас солдатская, и нам бы хотелось статью немного оживить, - если, конечно, вы не возражаете?
   - А чего возражать? Я ведь не писатель, для газеты пишу впервые.
   - Ну, и отлично! Я завтра к вам подъеду и окончательный текст вам покажу.
   Генерал назначил мне час встречи.
   На следующий день я на редакционной машине подъехал к нему, он бегло прочитал статью, поблагодарил за помощь и, ничего в ней не поправив, подписал. Прощаться не торопился.
   - Да посидите со мной, я закажу чаю, и мы поговорим. Вы ведь тоже лётчик и были помощником у Василия Иосифовича. Я был на охоте, хотел к вам подойти, да вас румынские министры в плен взяли. Они, дурачьё, думают, что вы были помощником Сталина - того, большого, а я киваю головой и говорю: да, да - этот юноша был могущественным человеком в государстве, перед ним маршалы прыгали на полусогнутых. Они мотают башкой и лопочут на своем языке: ай-яй, какая важная птица к нам залетела!..
   Откинувшись на спинку кресла, генерал хохочет, и на его груди позванивают ордена, которых у него много, и золотая звезда Героя Советского Союза. На фронте он командовал полком истребителей, встречался с Василием Сталиным, который тоже командовал истребительным полком. Генерал, успокоившись, говорит:
   - Слышал я, что Василия посадили. Это ужасно. Он был храбрый лётчик, я сам видел, как однажды он возвратился на аэродром с двадцатью пробоинами на боках машины.
   Генерал рассказал и другие случаи из своей боевой жизни и ещё поведал два-три забавных эпизода из мирной учёбы, обрисовал портреты замечательных лётчиков, которые служили у нас в частях. Я сказал:
   - А что, если нам развернуть эту вашу статью да рассказать и обо всём этом? Вы не будете возражать?
   - Хорошо бы, конечно, да я-то не сумею.
   - Поможем вам, товарищ генерал.
   - Ну, если поможете...
   На том мы и расстались. Я в тот же день сел за его статью и до самого вечера над ней работал. Она получилась большой, на три номера. В сущности это уже была не статья, а доверительный душевный разговор бывалого воина с солдатом, нечто вроде очерка и даже рассказа. Я увлёкся и работал до самой ночи, а утром подъехал к генералу и он, прочитав свои воспоминания, поднялся, обнял меня, сказал:
   - Теперь я понимаю, почему Василий пригласил тебя в помощники.
   Я хотел сказать, что никакой я не помощник и никогда им не был, но мне уж надоело оправдываться и я, махнув рукой, простился с генералом. С тех пор мы стали друзьями; я ездил с ним по частям, летал на боевых самолётах, - он доверял мне ручку управления и часто заезжал в редакцию. Потом ко мне приехала Надежда с двумя дочками, мне дали квартиру, и мы, несмотря на разницу званий, стали дружить семьями. А когда через три года мне надо было ехать домой, и я не знал, как вывезти большое собрание книг, приобретённое в русском магазине, генерал выделил специальный самолёт, который и доставил меня на Центральный аэродром столицы.
   За четверть века работы журналистом я мог убедиться, что дело легче всего иметь с человеком большим; и чем большую должность занимает ваш собеседник, чем он умнее и проницательней, тем быстрее с ним договоришься, и тем он душевнее, доверительнее. И уж потом, когда я буду работать в "Известиях", я скорее всего находил общий язык с министрами, академиками, - встречался и с Алексеем Николаевичем Косыгиным; легко и просто было с ним обо всем договариваться. Существует закономерность, о которой я не подозревал: чем крупнее личность, тем она проще. Я со стороны таких людей даже чувствовал какое-то отцовское внимание и желание облегчить задачу. Тут, несомненно, проявляется черта русского характера, генетическая запрограммированность русского человека на добро, на сочувствие, на стремление прийти на помощь и щедро употребить свои силы. Бюрократизм, волокита, зловредность при решении дел, будь то они ваши личные или государственные, - явление не наше, не русское. И в этом я убедился, работая в газетах и встречаясь со множеством именитых и не совсем именитых людей. И если я в своих книгах показываю в основном положительных героев, красивых душей и телом, стремлюсь высветить в них благородство и даже величие, я в этом стремлении иду не от фантазии, а от жизни, от впечатлений, вынесенных мною из многочисленных встреч с персонажами газетных публикаций.
   Газета - большой и мудрый учитель писателя; она учит не только ясности и краткости изложения, но ещё и вырабатывает чувство восхищения человеком, его делами, его великой душой.
   Много я написал и напечатал книг, - одних только романов десять, - но ещё больше статей, корреспонденции, фельетонов, очерков, репортажей, заметок, информации и рассказов. И пусть они жили всего лишь один день и, как мотыльки, пролетев под солнцем, умерли и лежат в хранилищах старых газет и журналов. Но все они были моментами моей жизни, волновали меня, героя, о котором я писал, а может быть, хоть на одно мгновение тронули и сердце читателя. А если учесть, что тираж газеты "Известия" доходил до двенадцати миллионов, то можно себе вообразить радость автора, сумевшего тронуть сердца такой массы людей.
   Артист, удачной игрой взвихривший аплодисменты, исполнен гордости за миг удачи, но какова же радость постигает журналиста, взволновавшего миллионы сердец!
   Я счастлив, что испытывал в своей жизни такую радость. Я любил профессию журналиста, и она щедро меня одарила: сделала из меня человека, а затем и писателя.
   А в тот день я дал Козорину новое задание, сам же сел за статью генерала.
   Незаметно подошёл конец рабочего дня, сотрудники отдела один за другим вышли из комнаты, а я, увлекшись статьёй, забыл о Булыге, который не сдал мне работу. Поднял на него взгляд и увидел лицо, живо напомнившее мне страдальческое выражение Саши Семёнова, когда он мучительно думал, что же ему делать с заметкой и какой ей дать заголовок. Булыга смотрел на меня пристально и с таким отчаянием, что я спросил:
   - Что с вами?
   - Статья. Мне дал её полковник Ковалёв, но я решительно не знаю, что с ней делать и зачем она?
   - Давайте посмотрим вместе.
   Статья была какого-то майора о каких-то полевых занятиях пехотинцев. Как её ни читай, а понять было невозможно, чему она посвящена и что хотел сказать автор. Я тут же позвонил и этому автору, с ним договорился, что статью его мы сильно поправим, - не возражает ли он?
   - Конечно, нет! Да делайте с ней что хотите! Никогда я не писал, и чёрт знает, как их нужно писать!
   - Вы завтра вечером можете к нам подъехать? Надо будет подписать статью после правки.
   - Да, конечно. В пятом часу буду у вас.
   Булыгу я тоже отпустил и сел за статью майора. Сидел над ней больше часа, но тут зашел Геннадий Иванович, сказал:
   - Хватит работать! Это я сижу каждый день допоздна, а тут ещё и тебя запрягли.
   Пригласил в Морской клуб поужинать и выпить хорошего вина. По дороге говорил:
   - Эта новая твоя работа адская, полковник Ковалёв каждый вечер сидел как проклятущий. Там эти два "академика" ничего не могут, он и за них лямку тянул. А тебе чтоб полегче было, я Грибову предложил поработать в отделе. А он и рад - не хочет ехать в Тимишоары.
   И потом, сидя у окна Морского клуба и ожидая ужин, сказал:
   - Лахно на тебя жаловался. Говорит, завтра на летучке выступит. Он, конечно, языкастый, но ты пошли его подальше. Я посмотрел статью - хорошо ты её поправил. Одно только тут плохо: не будешь же ты над каждой статьей так вытанцовывать. Сил не хватит. Газета, что твой крокодил: жрёт уйму материала.
   Принесли бифштекс, вино. Ели, пили, а Чернов продолжал:
   - Мне-то, конечно, хорошо это, иметь вместо засушенной воблы шоколадную конфету, да люди против тебя восстанут. Не могут они писать живым литературным языком, а всё больше шаблонные фразы гонят, вроде той: "Больших успехов добился солдат Пупкин..." Или: "Ефрейтор Гунявин помог отстающему товарищу..." Газеты обречены на штамп, потому как писателей и поэтов для неё не наберёшься. Вот и тебя взять... покрутишься-покрутишься на ее полосах, да и сбежишь в литературу. Один только Чехов мог долго работать в газете, да Марк Твен. Они подладились под её дух и размер - короткие байки писали. А Чехов так и стыдился своих рассказов, подписывал их зубоскальской фамилией: Чехонте. Потом уж только понял, что рассказы-то его гениальные. Но у нас ты обладай талантом Чехова, а газета тебя не примет, потому как цензура. Редакторов прорва; и я встану на твоём пути, и Акулов, а уж что до Холода, тот позеленеет, увидев такой рассказ в газете. Нет, Иван, ты литературу в газету не тащи, не бросай булыжник в застоявшееся болото. Плыви по течению. Жалко мне тебя. Пойдёшь против, растерзают как волки. Способных журналистов мало. Большинство таких, как твои "академики".
   С нетерпением ждал субботы, когда поеду на охоту и встречусь с Еленой. Считал дни и часы. И в субботний день пораньше окончил все дела, сдал Чернову дневную норму статей и заметок и с радостным чувством полетел в гостиницу, и уж взбежал на первый этаж, но снизу меня кто-то окликнул. Спустился в вестибюль, оглядываю его, но пусто, и только посредине стоит невысокий мужчина с шапкой цыганских кудрявых волос, в белых брюках, кремовой рубашке. Улыбается. Не сразу признал в нем Рональда Нелепеску, охотника, заместителя премьер-министра Румынии. Он не идёт ко мне навстречу, а стоит и улыбается. Я метнулся к нему, и мы обнялись.
   - Я давно жду вас. Не хотел мешать вам на работе.
   - Мы поедем на охоту, но сначала пообедаем. Вот ресторан.
   - Не нужен ресторан. И на охоту ехать не нужно. Пойдемте к причалу. Там ждет нас катер.
   Я, ничего не спрашивая, последовал за Рональдом. Говорю ему:
   - Вы хотя и улыбаетесь, и рады нашей встрече, но что-то грустное я заметил в вашем выражении.
   - А-а-а, пустяки. Меня сняли с работы. Сегодня утром объявили. Я ещё жене не сказал. Она-то, конечно, будет волноваться.
   Я нахмурился, не знал, что на это сказать. И спрашивать о причинах такой беды не хотелось. Но Нелепеску стал сам рассказывать:
   - Я давно не нравился Москве. Ещё Сталин был жив, а меня клевали за канал.
   - Канал? Какой канал?
   - А вы не знаете? У нас ведь тоже Великая стройка. Ваш Госплан навязал. Канал "Дунай-Чёрное море" строим. На него из деревень потянулась молодёжь, он пожирает треть бюджета. И, как у вас, стали умирать деревни. Во многих уж не поют песни. Сорвали с места деревню. А теперь вот ещё и пшеницу велят сеять. У нас климат сухой, жаркий - кукуруза хорошо родится, а пшеница нет, она чахнет. Ну, я того... бумагу написал, не в те колокола ударил. Меня и... по шапке.
   Нелепеску невесело засмеялся.
   - А теперь как же? Вам дадут новую работу?
   - Могут и не дать, я тогда в деревню поеду, на земле буду работать.
   У причала, покачиваясь на волнах, стоял белый, как чайка, катер. На борту имя "Наяда". У лестницы, соединявшей катер с причалом, стоял пожилой моряк с бородой и усами, в фуражке с золотой кокардой. На плечах погоны со звёздами и какими-то знаками. Подал мне руку, назвал себя:
   - Адмирал Маринеску, прошу сюда - в каюту.
   Зашли в небольшое помещение, похожее на форму снаряда, но, впрочем, с потолком и множеством вделанных заподлицо светильников. Сели за стол, на котором красовались дорогими этикетками три бутылки с вином, бананы, ананас, персики.
   - Это мой дядя, командующий Военно-морским флотом.
   Адмирал привстал и почтительно поклонился. Я чувствовал, как лицо мое занимается жаром. Меня и здесь принимают за помощника Сталина. Но ничего, решил я про себя, если будут расспрашивать, я всё им растолкую. Мне уже было тяжко принимать знаки уважения, расточаемые по досадному недоразумению. И я, поднявшись и поклонившись адмиралу, произнес чётко:
   - Капитан авиации... Журналист.
   - Да, да - я знаю. Рональд говорил, он вас полюбил, я рад. Будете в Бухаресте - милости прошу, а сейчас, если не возражаете, пойдем к моему брату. Старший брат, он нам за отца - барон Маринеску. Может, слышали?..
   К нему обратился Рональд:
   - Дядя, вы тут отдохните. Я хочу вести катер.
   - Да, да - конечно. Ты любишь водить катер. И научи русского товарища. Он же лётчик, быстро освоит.
   Оба они довольно неплохо изъяснялись по-русски и не говорили при мне на родном языке. Это был знак почтения к гостю. Скоро я узнаю, что они, и дядя и его племянник, учились в России, кончали там академии - один сельскохозяйственную в Москве, другой военно-морскую в Ленинграде.
   Рональд предложил мне место капитана, показал ручки и кнопки двигателя. Я неуверенно, но включил зажигание, а затем и рычаг газа, ловко встроенный в полумесяц, служащий для управления катером.
   Очень скоро мы оказались напротив трёхэтажного дворца оранжевого цвета. Рональд показал на него:
   - Поворачивайте к нему. Это дом барона Маринеску. Его подарил ему старый король Румынии Карол. Они были друзьями. Король доверил моему дяде воспитание своего сына Михая.
   - Ну, про Михая я слышал, а вот старый король?..
   - Я вам потом расскажу. Это печальная история. Мы, конечно, мало чего знаем, но будто бы его увела из жизни супруга Елена и посадила на трон сына своего, лейтенанта Михая. Вот маленькая бухта, заходите сюда, мы здесь пристанем.
   Сойдя с катера и направляясь к главному входу во дворец, я не знал, что меня ожидает за его массивными дубовыми дверями, но здесь уместно будет сказать, что пройдет с тех пор сорок лет, я похороню в Москве мою Надежду и перееду на жительство ко второй жене Люции Павловне в Петербург, и здесь однажды, сидя у телевизора, вновь увижу этот великолепный оранжевый дворец, стоящий на берегу Чёрного моря вблизи границ Румынии и Болгарии. Диктор назовет его "Шалашом" и расскажет, что купил его один из недавних владык России, награбивший у нас миллиарды долларов и принимавший в нём молодую женщину, победившую на конкурсе красавиц России, и молодого русского человека, сделавшегося каким-то чудом, по утверждению вездесущих журналистов, самым богатым человеком мира. Кличка у него была Малыш, и я в Петербурге много слышал о его таинственных банковских операциях и о том, что он, несмотря на свою молодость, состоял в какой-то международной мафии и будто бы даже руководил ею. Мимолётная случайная телепередача взбудоражила мою фантазию, и я ещё раз обратился мыслью к оранжевому дворцу, стал изучать историю его нового владельца и его друзей, и мне открылись многие тайны крушения Российской империи... Я написал роман "Шальные миллионы" - произведение, в котором много драматических и трагических историй и также много любви, лирики и дорогих моему сердцу картин, с которыми были связаны годы молодости и детства. Много страниц посвящается и вот этому оранжевому дворцу, к дверям которого мы сейчас подходили.
   Вошли в коридор, из него в просторный зал, и тут адмирал предложил нам сесть за стол, накрытый фруктами и вином, подкрепиться с дороги, а сам пошёл на второй этаж в апартаменты хозяев. Потом они придут вместе с бароном Маринеску. Это был старик лет восьмидесяти - прямой, с высоко поднятой седой головой, в пенсне, из-за которых смотрели на вас глаза неопределённого цвета, но ещё живые и проницательные. Он поклонился мне, кивнул племяннику и сел во главе стола. И тотчас две официантки из боковой двери стали приносить горячие блюда.
   Я уже подвязал салфетку и хотел приступить к трапезе, как по лестнице, ведущей на второй этаж, послышалось дробное постукивание женских каблучков. Все повернулись к двери, и я тоже. Она открылась, и на пороге появилось чудо. Иначе не назовешь то, что я увидел. А увидел я Елену. Но только не в обычном её одеянии, а в длинном бархатном платье светло-зелёного цвета и с широким вырезом, рискованно обнажавшим значительную часть груди. Её волосы художественно вздыблены над головой и двумя волнистыми прядями кокетливо падали на плечи. Она улыбалась и смотрела только на меня, словно говоря: "Ты, конечно, не ожидал". И как мне ожидать её появления в этом дворце, среди близких родственников моего нового друга?.. Я вышел из-за стола, поклонился и как-то неловко поцеловал поданную мне руку.
   Елена сказала:
   - Я уезжаю в Париж, перед отъездом решила с вами повидаться.
   "Решила повидаться..." Говорит официально, словно на рауте. И зачем ей надо встречаться? И зачем она вообще смущает мой покой?.. Она же знает, что я женат, имею двух детей. Зачем я нужен этой блистательной молодой особе?..
   - Вы едете в Париж? Зачем? Ах, да. У вас, кажется, там... - Хотел сказать: муж, но на ходу поправился: - ... родственники.
   - Да, у меня там муж, и я еду туда на жительство. Буду работать в посольстве.
   Рональд добавил:
   - Наша Елена получила повышение: назначена третьим секретарем посольства.
   - О-о-о... Поздравляю.
   Я поклонился. Подумал: наверное, выгляжу глупо и говорю совсем не то. Но где же мне взять остроумие и нужные слова, если я впервые попал в такое общество: барон, министр, адмирал, а тут ещё и она - со своей ослепительной красотой, секретарь посольства в одной из самых просвещённых стран - во Франции.
   После ужина дядя с племянником поднялись на второй этаж, а мы с Еленой вышли в сад и уединились в беседке.
   Я заговорил о Нелепеску:
   - Ему дадут новую работу?
   - Да, его назначают министром сельского хозяйства.
   - Он выступает против канала, но, может быть, он не прав?
   - Прав, конечно, но голос подал зря. Надо видеть перед собой силу. Канал - это египетская пирамида, великая стройка, призванная отсосать энергию народа, нарушить баланс между городским населением и сельским, - наконец, монстр, убивающий природу, нарушающий экологию страны. Таких строек много у нас в Советском Союзе, их теперь планируют и в странах народной демократии. Всё это входит в замыслы нашего противника, Пятой колонны, которую двинули на мир социализма.
   - Выходит, он прав, выступил на борьбу...
   Лена пристально на меня посмотрела, сочувственно покачала головой:
   - Боюсь я, что и ты вот так же будешь бросаться сломя голову. Не так надо бороться с нашим новым противником. Если занял окоп, сиди в нём и поражай врага, когда он поднимет голову. Наша война надолго, побеждать в ней будет не штык, а хитрость. И ещё нам нужны крепкие нервы. Нельзя забывать, что власть над нашей страной находится не у нас, а в чужих руках. Сталин хотел её сбросить, но не сумел. Мы находимся в оккупации, и надо научиться жить в подполье.
   Я не мог с этим согласиться, хотел бы возразить Елене, но не стал с ней спорить.
   Лена протянула мне руку:
   - Пойдём на пляж, будем купаться.
   После купания пили чай, потом мне отвели комнату, и я заночевал у гостеприимных хозяев. На следующий день после завтрака мы с Еленой на её автомобиле поехали домой: я в Констанцу, она в Бухарест.
   Приехали в центр Констанцы, к развилке дорог, откуда начинался путь на Бухарест. Вышли из машины. Некоторое время стояли молча, смотрели друг другу в глаза. Потом она порывисто меня обняла, поцеловала. Села в автомобиль и с места взяла большую скорость. Улетела ещё одна розовая чайка, светлое облачко, сверкающий гребень волны. Будут бежать годы, гаснуть многие воспоминания, стираться лики людей, но и до сих пор не меркнет образ прекрасной благородной женщины, ринувшейся на защиту моего слабого, чуть было не попавшего в беду существа. Я ещё долго буду получать от неё письма, они будут вспыхивать как лучи солнца и озарять мою смятенную душу, манить в какую-то прекрасную даль, но никогда я больше не увижу Елену, - одну из тех женщин, подаренных мне судьбой неизвестно за какие добродетели. Не побоюсь признаться, женщин, смутивших мой покой и сердце, будет ещё много, я был влюбчив и в воображении своём часто создавал Дульциней, но все они, как и Елена, пройдут передо мной светлым видением, и ни к одной из них не возникнет и тени упрёка. Я всех любил искренне и горячо, - и, может быть, в награду за мою святую бескорыстную любовь они дарили мне одно только светлое безмятежное счастье. Вас теперь нет, мои белые быстрые чайки, но судьба и на склоне лет подарила мне женщину, которая удивительным образом сочетает в себе все самые прекрасные достоинства, которые я встречал в других женщинах. Моя супруга Люция Павловна частенько говорит: "У нас нет детей, не тот наш возраст, но у меня есть твои книги. Они - мои дети". Да, Люция Павловна взяла на себя труд издавать мои книги, и за десять лет нашей супружеской жизни издала пять или шесть романов и несколько других книг. Я всегда верил женщинам, но того, что мне встретится ещё и такая, которая будет рожать меня как писателя - такого чуда я и не мог представить.
   Итак, Лена уехала. А через три года настанет день, когда военно-транспортный самолёт, выделенный мне моим другом генералом Семёновым, поднимет меня, мою библиотеку и всю мою семью и доставит на Центральный аэродром в Москве, едва ли не к самому подъезду дома на Хорошевской улице, где мы тогда жили.
   Кончился румынский период жизни. Снова Москва, океанский круговорот людей, который захватывает меня как щепку и несёт куда-то. Куда?.. Я задавал себе этот вопрос, но ответить на него мог один Создатель.
  
   Глава четвёртая
  
   По приезде в Москву я два-три дня ходил по улицам, магазинам, наслаждался общением с москвичами, которые после трёхлетней разлуки казались мне близкими, родными людьми. Вот уж истинно говорят: для того, чтобы понять, что такое для человека Родина, надо пожить на чужбине.
   Румынию я покинул вместе с советскими войсками; Хрущёв уже тогда действовал, как Ельцин: показал свою ненависть к Сталину и начал крушить армию; резал на металл боевые корабли, списывал на слом стратегические бомбардировщики, выводил войска из стран - бывших гитлеровских сателлитов. До Германии не дотянулся, видно, сильны ещё были маршалы и генералы, добывшие Победу, жив был и здравствовал великий русский человек Георгий Жуков.
   Офицеров, служивших в Румынии, демобилизовали - без пенсии и с мизерным выходным пособием. Многим не хватало месяца до пенсии - всё равно: снимай погоны. У меня до пенсии с учётом фронтовых годов, каждый из которых засчитывался за три, не хватало три месяца - уволили. Ну, да ладно: о пенсии не думалось. Жизнь только ещё начиналась. У меня была комната в Москве: вот это настоящее богатство. В Управлении кадров мне сказали: поезжай в Борзю ответственным секретарём армейской газеты, но комнату в Москве сдавай. Борзя далеко, на границе с Монголией - там и воды питьевой нет. Привозят в бочках - нечистую, вонючую; я отказался.
   Уговаривать не стали - списали в запас.
   И вот я брожу по улицам Москвы, жадно вдыхаю родной воздух, покупаю арбуз, дыню, виноград, иду домой. Дочки мои, Светлана и Леночка, играют во дворе и, если меня увидят, радостно подбегают, вместе идём домой. Тут Надежда и её мама Анна Яковлевна прибирают комнату, наводят уют, порядок. Всё у нас хорошо, все довольны, и только одна тревожная мысль омрачает нашу жизнь: врачи находят у Леночки врождённый порок сердца, ей предстоит операция. Но я ещё в Румынии консультировал её у профессора, он сказал: "У неё незаращение межпредсердной перегородки, такие операции успешно производят в России".
   К нам часто заходит Грибов, он отправил семью в Кострому, а сам пытает судьбу в Москве. Надеется на мою помощь, но я ещё и сам только подумываю об устройстве. Пока ещё в толк не возьму, где и как буду работать. Мне, конечно, проще: есть жильё, прописка - хомут найдётся. Я себя знаю: мне бы лишь зацепиться. Грибову говорю:
   - Попытаюсь защитить диплом в академии, ты тоже поступай в институт - хотя бы на заочное отделение. В гражданке нам без диплома не обойтись.
   Он пошёл в Областной педагогический институт, подал заявление. Пришёл счастливый:
   - Для меня льготы: фронтовик, имею среднетехническое военное образование. А к тому же - мужик. Там у них на нашего брата дефицит. Будь ты хоть идиотом - примут.
   Жена моя, кажется, рада возвращению больше всех. Светлане в этом году в школу, Леночку положим в больницу; все дела устраиваются как нельзя лучше.
   Наконец я начинаю определяться в новой жизни. Иду в райком партии встать на учёт. Тут меня долго держат у окошка. Женщина искала мою учётную карточку, потом вертела её в руках - и так посмотрит, и этак... Куда-то с ней ходила, потом как-то несмело, виновато проговорила:
   - Вам придётся пройти на третий этаж. Вас примет первый секретарь.
   Слово "первый" проговорила тихо и как-то торжественно.
   И вот я сижу в огромной приёмной. Слева дверь и сбоку от неё за стеклом надпись "Первый секретарь райкома партии Корчагин Н. И." Это власть. Самая большая в районе. Районов в Москве тридцать два. И вот таких вот секретарей тоже тридцать два. В их руках судьба пятимиллионного города. И, конечно, моя судьба. Я у такого большого партийного начальника никогда не был. Зачем я ему понадобился?
   Но вот секретарша открывает дверь кабинета:
   - Проходите.
   Я ступаю на зелёную ковровую дорожку и не смею идти дальше. Говорю:
   - Здравствуйте!
   Человек за столом молчит. И даже не кивнул мне.
   - Чего же вы стоите? Проходите!
   Я подошёл ближе. Смотрю на секретаря, а секретарь смотрит на меня. С удовлетворением отмечаю: смотрит на меня весело, будто бы рад встрече. Я говорю:
   - Слушаю вас.
   - Это я слушаю вас. Три года служите за границей и никому не сообщаете, что исключены из партии. Что же это получается? Кого вы обманываете?
   - Как исключен? За что?
   - Он ещё спрашивает - за что? За всё хорошее, что вы там творили у сынка Сталина. Вас ещё тогда, в пятьдесят третьем, всех близких к генералу холуев, выкинули из партии, а он - будто и слыхом не слыхал? Вы служили в Румынии незаконно, вы обманули партийные органы.
   - Я ничего не знал и никого не обманывал. А ваш тон мне непонятен. Вы объясните, что случилось, в чём я провинился? Должен же быть какой-то разбор, мне должны предъявить обвинение.
   - Секретарь поднялся, побагровел:
   - Разбор ему нужен! Да ты скажи спасибо, что цел остался, за решётку не попал, как ваш дутый генерал-мошенник. А за то, что незаконно в Румынии должность в военной газете занимал, секреты разные вынюхивал, ты ещё ответишь!..
   Чувствовал, как кровь бьётся в висках, сердце колотится как авиационный двигатель. Кулаки сжал до хруста в пальцах. Подумал: "Хорошо, что ещё там, в Румынии, сдал оружие. Нельзя мне в гражданском мире ходить с пистолетом. Слишком тут много подлецов...". Вроде этого. Дрожащим, металлическим голосом проговорил: "А вы мне не тыкайте, я с вами чаи не распивал. А что до моего генерала - он лётчик-истребитель, храбро дрался за Родину и оскорблять его я вам не позволю! А что касается меня - я право на жизнь и на службу в армии добыл в бою и прошу не оскорблять меня!"
   Во рту всё пересохло, я наклонился к секретарю и, наверное, в эту минуту был похож на петуха, готового броситься на соперника.
   Секретарь сел и тоже дышал неровно. Ему, видимо, хотелось и дальше говорить мне гадости, но он, похоже, понимал, что и так зашёл далеко. Сипло, как змея, прошипел:
   - Положите на стол партийный билет.
   - Партийный билет не отдам. Я получил его в боях на подступах к Сталинграду и не вам его у меня отнимать.
   - Вы отдаёте отчёт своим действиям? Я же вас... в порошок сотру.
   - Я танков немецких не боялся, а вас-то... как-нибудь...
   Слова мои захлебнулись, и я, как в тумане, повернулся и нетвёрдой походкой направился к двери.
   - Вернитесь! - закричал секретарь. - Вернитесь, я вам говорю!..
   Я остановился. Глубоко вздохнул и сказал себе: "Иван! Успокойся! Ну, что ты кипишь, как самовар. Тебе и не такое встречалось в жизни, а тут разошелся".
   Вернулся к столу. Подошел к секретарю ближе. Глядя ему в пылающие злобой глаза, тихо и теперь уже спокойно проговорил:
   - Чему же вы радуетесь? Человека исключили из партии, у него беда, а вы - радуетесь. Ну, что вы за человек? Кто же вас поставил на такую высокую должность?
   И я сел. И продолжал смотреть на него - и, кажется, смотрел с чувством жалости и сочувствия. Мимолётно думал: "Да если бы я был на такой должности, разве бы я так относился к людям?"
   - Вы должны отдать мне партийный билет, - проговорил он упавшим голосом.
   - Почему?
   - У меня же спросят: как же я не взял у вас партийного билета? Так нельзя, не положено - так у нас не бывает.
   - Ага, начальства боитесь. Понимаю. Ну, если так - вот вам, партийный билет.
   Вынул из кармана, положил на стол перед носом секретаря и, вставая, сказал:
   - Ну, пойду я. А глаза свои страшные не делайте. Не боюсь я вас, потому как нечего мне бояться.
   И медленно, но твёрдой походкой, пошёл к двери. Прощаясь с технической секретаршей, подумал: "Вот так и всегда надо: помни о своём достоинстве. В жизни твоей, - обращался к себе со стороны, - наверное, будут и впредь подобные случаи: это удары судьбы и принимать их надо спокойно".
   Об устройстве своей жизни без партбилета я в ту минуту не думал.
   Шёл пешком про улице. Потом свернул куда-то в переулок. Куда я шёл, зачем - не знал. Мне нужно было успокоиться. И бесцельная ходьба помогала мне собрать мысли и силы.
   Спустился в метро, доехал до Киевской. И уж когда только поднялся наверх, вспомнил, что на Кутузовском проспекте я не живу, комнату свою в прекрасной квартире мы поменяли на большую в доме на Хорошевском шоссе. "Этак можно и с ума сойти", - вскочила в голову мысль, и я грустно улыбнулся, покачал головой. Стоял возле дома, в котором жил Фридман, - не сразу узнал этот дом, но, узнав, подумал: "Зайду-ка к нему, с ним можно посоветоваться".
   Фридман жил в доме с подъездом, в котором днём и ночью дежурил швейцар. Спросил, дома ли Фридман.
   - Только что сейчас поднялся на лифте с огромной дыней.
   И всё равно: я позвонил по телефону. Фридман радостно кричал в трубку:
   - Ты же в Румынии! Или я не так говорю?
   - Так говоришь, но ты же слышал: Хрущёв шуганул оттуда всю группировку.
   - Ну, заходи! Будем дыню есть.
   Я зашел не сразу, а вышел из подъезда и купил арбуз килограмм на пятнадцать.
   Фридман за три года изменился так, что встреть я его на улице, не узнал бы. Потучнел, огруз, шея стала короткой и не так уж бойко вращалась. И только ястребиный нос остался тем же и коричневые выпуклые глаза бегали по сторонам ещё живее - так, будто рядом объявилась какая-то опасная тварь и он её остерегался.
   - Ты там прибарахлился, привёз кучу ковров и тонкого сукна метров сто-двести - да?
   - Сукна? А разве там есть хорошее сукно, и если есть, зачем оно мне?
   - Вот чудак! За ковёр ты там отдашь двести лей, а тут получишь семьсот рублей. Есть разница? Да?.. А сукно?.. Только в Румынии умеют делать такое тонкое и мягкое сукно. На нём можно иметь хорошие деньги. Ты разве не знал?
   - Я там покупал книги. Туда за границу посылают самые лучшие - я их и покупал.
   - Ну, ладно. Если привёз книги, тоже хорошо. Главное, не промотать деньги, а что-нибудь купить. За границу тебя не часто будут посылать, а, может быть, и не пошлют совсем. Только там офицерам платят хорошие деньги. Но ты офицером остался или нет?
   Я рассказал Фридману свою печальную историю, и о встрече с Корчагиным тоже рассказал.
   - Да, я слышал: ваших там из округа Сталина человек пятьдесят выгнали из армии и из партии, а многих и совсем... - на Колыму. Ты ещё легко отделался. Но вот что грубо говорил с Корчагиным - это плохо. У него ведь и свои есть мальчики в зелёных фуражках. Он им кивнет, и... ночью заявятся, скажут: "Пошли".
   - Ну, ты тоже страху нагоняешь. Я и так оттаять не могу. Корчагину чёрт знает что наговорил.
   - А это я тебе скажу прямо: ты дурака свалял. Корчагин - власть. И такая, что выше и нет никого. Тебя, я вижу, выручать надо, а то сегодня же загремишь вслед за своим шефом, Сталиным. Да хоть знаешь, где он? Во Владимирской тюрьме сидит. Корчагин-то и тебя туда сунуть может.
   У меня снова холодок побежал по спине, я уж пожалел, что зашёл к Фридману, думал о нём: что же я мог хорошего от него ожидать?.. А Фридман вдруг кинул якорь: "Придётся тебя выручать, Иван. Дело твоё швах - это уж как пить дать. Я сейчас ему позвоню, Корчагину".
   - Ты его знаешь? - удивился я.
   - Я - нет, но другие знают. И они знают не его, а его супругу Зосю. Супруга Зося просить не станет, потому как она ему надоела. У неё слоновые ноги и сто тридцать килограмм веса, а он, как ты видел, молодой мужик, и ему подсунули Симу. Сима - младшая сестра Зоси, ей шестнадцать лет, и она так хороша, что ты можешь облизать пальцы. Но я Симу не знаю, а её знает Роман Свирчевский - вот я ему сейчас позвоню, и он всё устроит.
   Набрал номер телефона.
   - Роман? Это я, Фридман. Есть дело, и ты его сейчас же обкрути. Нет, сейчас! Я говорю, а ты делай. Найди Симу, и пусть она позвонит Корчагину. Сима рядом? Хорошо, ты ей передай: у него сегодня был человек из Румынии, он нам нужен. Не запомнил, ну запиши. Бери карандаш, записывай. Сделайте это сейчас, и мне позвони.
   Мы ели арбуз, дыню, - и, кажется, не прошло двадцати минут, как раздался звонок. Фридман наклонился ко мне так, что трубка оказалась и у моего уха. И я услышал:
   - Сима звонила. Корчагин сказал, что оставит в покос этого глупого Ивана - ну, того, который у него был. В партии его восстановить не может - исключал горком по указанию ЦК, а сажать его никто не собирается. Фрид, как ты живёшь? Говорят, ты в "Красной звезде" заделался шишкой. Райкомовский босс обрадовался, что Симочка ему звонила. Ему и невдомёк, что Сима сидит у него на коленях, а спать приходит ко мне. Ха-ха!.. Старые козлы! Так им и надо. Сима народит ему детей, а он пусть думает, что это его дети. Они, гои, не знают, как поступают наши женщины: живут с гоем, а детей рожают от своих. Ха-ха!..
   Фридман от меня отклонился. Видимо, в его расчёты не входили такие откровения его дружка Ромы.
   Я оживился. Бог с ним, с партбилетом! Хорошо, что оставляют на свободе. В партии-то восстановят. Буду хорошо работать, и - восстановят.
   Поблагодарил Фридмана, стал расспрашивать о возможностях устроиться на работу.
   Мой собеседник не церемонился, рубил с плеча:
   - Иллюзий не строй. Помнишь кино "Партбилет". Потеря его равносильна самоубийству. В газету тебя не возьмут - это уж поверь. Да и в контору какую, даже на завод... Все пути закрыты. Сам посуди: приходит человек в редакцию и говорит: я исключен из партии. Да там все со стульев попадают. У нас система: исключен - значит, враг!
   - Да ладно тебе! - возвысил я голос. - Какой же я враг?
   - А это ты им скажи, всем, с кем говорить будешь. Да если тебя исключили из партии, значит, против шёл, контрик какой. Или уж разложился - так, что пахнет от тебя. Кому же нужен такой человек? А если ты скажешь, со Сталиным работал, тут и вовсе труба. Вася-то где теперь? В тюряге сидит, как самый опасный преступник. А ты рядом с ним был, планы всякие вынашивал. Нет, тут и думать нечего: у тебя одна дорога - стать невозвращенцем.
   - Как это?
   - А так: поехать по турпутевке во Францию, а там попросить убежища. Там как узнают, что ты был помощником Сталина...
   - Не был я помощником! Ты же знаешь.
   - А ты говори: был. Он тебя просил помочь ему написать книгу, и ты писал её - об этом все знают, ну, и говори так. Да тебе там цены не будет! Лекции читать в университет пригласят, а если статью для газет напишешь... - по всей Франции звон пойдёт. Деньги лопатой грести будешь. И в Англию пригласят, и в Америку... Тут и думать нечего. Пиши заявление, и я тебе помогу достать путёвку. Напишешь, что беспартийный, а таким-то проще. Не надо характеристик из райкома.
   Я поднялся.
   - Ладно. За совет спасибо. Думать буду.
   - Думай и звони. Я тебе всегда рад помочь. Помнишь, как ты мне тогда помог? Мы таких вещей не забываем.
   И уже у двери, провожая меня, добавил:
   - Если поедешь, от меня будет задание: там, видишь ли, есть небольшая газета на русском языке, так её редактор немножко бешеный. Деньги от наших людей получает, а печатает не то, что надо. Хорошо бы внедриться в неё и немножко делать такое, что нужно нам, а не этому глупому редактору.
   Я охотно согласился:
   - Ну, это по нашей части. Конечно, конечно.
   Из элитного дома, в котором жил Фридман, выходил одушевлённый: всё-таки я свободен и мне нечего бояться. Да и перспектива жить во Франции хотя и казалась невероятной, почти утопической, но всё-таки светила огоньками пристани, к которой в случае уж совсем безвыходного положения можно будет причалить. Думал о Тургеневе, Герцене, Куприне и Бунине... Они ведь тоже любили свою Родину, но случились такие обстоятельства, что жить в России они не могли. И уехали за границу. Да ещё счастливы были, что унесли ноги целыми.
   Но потом я думал о семье. У меня ведь четыре человека, и все на моём иждивении. Да ещё мама живёт в Сталинграде, ей тоже посылаю деньги. Впрочем, и оттуда, наверное, можно посылать. Ну, а уж как их заработать?.. Фридман говорит, там будет легче. Там и Елена. Подскажет, поможет...
   Однако мысли эти были мимолетными, они тотчас отлетели, как я только подумал о том, что надо будет расстаться со всем привычным - с семьёй, Москвой, со всем, что дорого сердцу и называется одним словом - Родина. Тургенев, Герцен были дворянами, имели капитал в банках, - они знали язык, были знаменитыми писателями, а я что за птица? Кому нужен, где жить буду? - наконец, и денег нет даже на первые расходы.
   И тут же отбрасывал всякие мысли о загранице. Буду искать работу, пойду на завод - токарем, учеником слесаря; наконец, чернорабочим. Кем угодно, но только дома, в России, на Родине.
   Надежду застал в радостном возбуждении от того, что комната приобрела почти дворцовый вид; без совета со мной купила новый диван, красивые стулья, шторы и на пол большой китайский ковер. Я всё это оценил, похвалил, но про себя подумал: "Трясёт наши сбережения, а их ведь немного".
   Сели обедать, я похвалил Надежду, но как бы между прочим заметил:
   - Нам бы поскромнее жить надо. Неизвестно, когда я устроюсь на работу.
   - Ты не торопись с работой, а я устроюсь быстро. Ко мне знакомая приходила, предлагает работу в цветочном магазине. Буду венки делать: свадебные, похоронные... у меня это получается. И зарплата неплохая: восемьсот пятьдесят рублей в месяц.
   Обнял Надежду, поцеловал.
   - Ты у меня хорошая. С тобой легко.
   И прилёг на диване, немного почитал, а потом уснул. И словно бы во сне слышу чей-то громкий разговор:
   - Буди его! Ночью выспится. Я его по всей Москве искал, а вы тут у меня под боком живете.
   Проснулся. Передо мной стоит во всей парадной форме Михаил Панов, друг детства, подполковник авиации. Мы не виделись с ним три года, и вот - он снова нашёл меня. Говорю снова, потому что однажды терялись с ним в годы войны, я искал его, но нашёл меня он. И после войны его засекретили, он стал личным лётчиком Ворошилова, а потом Ворошилов "подарил" его румынскому лидеру Георгиу Деж, но и тогда он разыскал меня, а теперь вот снова - стоит, как свежий огурчик, вся грудь в орденах, молодой, весёлый...
   - У меня сегодня день рождения. Приходите вечером с Надеждой.
   Сходили в ювелирный, купили серебряный подстаканник и пошли на улицу Куусинена к Михаилу. Это совсем рядом, добираемся пешком.
   Квартира у Михаила хотя и не отдельная, но большая, из двух комнат: одна метров на тридцать, другая спальня, на шестнадцать. Потолки высокие, всюду дорогие люстры, новые обои, ковры на стенах и на полу, в шкафах множество посуды, серебра и разных диковинных статуэток. Михаил летал по всему свету, получал валюту - отовсюду вёз покупки и постепенно превратил квартиру в настоящий музей. В спальне лежит шкура белого медведя. Показывая на неё, хозяин говорит:
   - Привез с Чукотки себе и шефу, Клименту Ефремовичу. Потом и Георгиу Деж достал. У меня там, на Чукотке, много друзей.
   Как я уже рассказывал в первых главах, встретились мы с ним в Сталинграде у кинотеатра "Ударник": он стоял с дружком Анатолием Козорезом у велосипеда и на них напали бездомные ребята. Я кинулся им на защиту, и они прониклись ко мне симпатией. Им было по двенадцать лет, мне десять. Они чистенькие, в белых рубашках; у них даже велосипед был - по тому времени большая редкость, а я беспризорник. Они мне доверились, даже дали покататься. Так зародилась наша дружба. После войны Анатолий сгинул, он был еврей, а у них своя судьба: то ли уехал в Ташкент, в Сибирь - подальше от войны, а может, не успел и попал в концлагерь, как моя мама Екатерина Михайловна, сестрёнка Маша и братишка Евгений.
   Мы с Михаилом ещё перед войной поступили в авиационные училища - он в Батайское, я в Грозненское. Не потерялись. Дружим и сейчас, только в последнее время дружбу нашу опалил холодок, который уж не разогреть никакими силами. Не нравятся Михаилу мои три последние романа, и особенно роман-воспоминание "Последний Иван", который некоторые критики поставили в ряд с такими книгами, как "Спор о Сионе" Дугласа Рида и книга Генриха Форда о международном еврействе. Михаил каким-то образом переплёл свою судьбу с силами, которые я обвиняю в развале Русского государства. Сын Михаила уехал в Америку и там успешно делает карьеру, а дочь вышла замуж за еврея и нарожала от него детей. Книги мои Михаил считает посягательством на своё семейное счастье. Так мы хотя и не разошлись, но дружба наша, которая насчитывает шестьдесят пять лет, дрогнула.
   Но это теперь, а тогда ничто не омрачало наших отношений, мы пришли с Надеждой, и нас встретили уже собравшиеся сослуживцы Михаила. Их было немного: двое мужчин с жёнами. Знакомя нас, хозяин называл воинские звания и должности. Подведя меня к сидящему в кресле в вальяжной позе тучному багроволицему мужику лет сорока пяти, сказал:
   - Знакомьтесь, товарищ генерал. Это друг детства Ваня Дроздов. Как и мы, он лётчик, но только в войну на самолётах не летал, а почему-то служил в артиллерии.
   Генерал привстал с кресла, сунул мне мягкую тёплую руку - снисходительно назвал себя:
   - Павел Петрович.
   А Михаил счёл нужным добавить другие, не красящие меня подробности:
   - В звании он немножко подотстал, всего лишь капитан, а теперь вот и вовсе вылетел из армии. Скверная история! Отдать столько сил службе и очутиться на улице.
   Генерал заговорил как на лекции:
   - Армия сокращается. Войну мы отодвинули далеко, нападать на нас некому, таких бедолаг много ещё выпадет из седла.
   Я почтительно слушал и про себя думал:
   - Вот если бы они узнали, что я исключен из партии. То-то бы скривили физиономии!
   Представил, как бы они удивились: и этот, второй гость, коротенький ласковый полковник с приклеенной улыбкой на лоснящемся сытостью и довольством лице, - он назвался Николаем Николаевичем, - и Михаил, держащийся важно, уверенно, как будто он был на учениях и в роли начальника производил разбор, - вот была бы сцена, почище гоголевской из "Ревизора".
   Женщины и с ними Надежда были на кухне, заходили к нам в комнату, накрывали стол, и Михаил нас знакомил. Вначале с большим блюдом, на котором был красиво уложен салат, вошла чёрная, похожая на армянку дама - хозяин назвал меня, и я ей поклонился. Она обдала меня жаром чёрных и, как мне показалось, озорных глаз, жеманно склонилась:
   - Ната Генриховна.
   Тут одна за другой с тарелками и посудой явились хозяйка Клавдия Ивановна, Надежда и с ними низкорослая и пухлая, как матрёшка, жена полковника, которая сама подала мне руку и проговорила, словно стесняясь своего имени:
   -Капитолина.
   И вот мы за столом, Михаил спрашивает, кто что будет пить, разливает вино, коньяк, водку. Говорит:
   - Ну, первую рюмку я уж так и быть, вам налью, а потом вы будете наливать себе сами.
   При этом на меня он кидает строгий взгляд, означающий: "Ты тут не ломайся, своё чистоплюйство не выказывай". Так он называет моё отношение к спиртному, моё нежелание пить много и крепкие вина. Я ему киваю: дескать, понял, не волнуйся, конфузить тебя не стану. Понимаю, что генерал какой-то его начальник и Михаил бы хотел, чтобы никто тут не стеснял свободу винопития.
   Из каких-то мимолётных реплик я уж знаю, что мой дружок стал большим начальником - командиром то ли Правительственного полка, то ли дивизии; такое назначение он получил сразу после отстранения генерала Сталина от должности; и этих его друзей я в частях столичного округа раньше не видел - и они, наверное, служат тут недавно.
   Выпиваем по одной рюмке, по второй, третьей... Разговор всё оживленнее, кто-то рассказал анекдот - раздался смех; говорит всё больше полковник, ему поддакивает, с ним соглашается генерал - и Михаил чутко следит за ходом беседы и смотрит всё больше на генерала, подставляет ему разные вкусности, рассказывает, какие продукты и где он покупал и как они приготовлялись. Постепенно всем становится ясно, что Михаил любит стряпать и самые изысканные блюда готовил сам. И если генерал или его жена говорили в адрес хозяина комплименты, глаза его вспыхивали почти детской радостью, а руки тянулись к бутылкам.
   Скоро я уже знал, что генерал возглавляет политотдел какого-то важного соединения, а полковник - его заместитель. Оба они с Михаилом где-то летали, осваивали новые бомбардировщики-ракетоносцы. Высокие должности им дал новый командующий округом, сменивший на этом посту сына Сталина, генерал-полковник авиации Степан Акимович Красовский. Я его знал, он со мной беседовал, говорил о своём хорошем отношении к газете "Сталинский сокол", но на следующий же день газету закрыли, и я ушёл из округа. Мне хотелось бы сказать и о своём впечатлении от встречи со знаменитым воинском начальником, но я промолчал. И лишь продолжал внимать собеседникам, которые всё меньше слушали один другого, а всё больше говорили.
   Ната Генриховна подняла руку, просила тишины:
   - У меня есть презабавный анекдот - из еврейской жизни. Послушайте! Так слушайте же, я вам говорю!
   И при наступившей тишине рассказала простенький, гулявший в то время по всем компаниям анекдотец. В бесхитростных выражениях в нём повествовалось о том, как некто Михаил Абрамович приехал из командировки и застал жену свою с любовником и как та чисто по-еврейски выкрутилась из щекотливого положения.
   Все мы от души смеялись, хвалили жену генерала за умение копировать евреев, но генерал сидел как каменный. И когда мы успокоились, в наступившей тишине прогремел резкий командный голос:
   - Ничего не нахожу тут смешного!
   И, уставившись на жену покрасневшими глазами, добавил:
   - Не тебе бы мазать евреев, которые на тебя так похожи. Подумала бы о детях своих.
   Тут подал свой голос полковник:
   - Ну, что же поделать, если евреи таковы!
   Генерал повернулся к нему, его щеки налились кровью, губы пересохли:
   - А это, мил друг, уж попахивает антисемитизмом. В тридцатых годах за такие речи пулю в затылок получали.
   Меня эти слова словно ужалили. Я сказал:
   - Слава Богу, нынче не тридцатые годы.
   - Да? Не тридцатые? - рычал генерал, теперь уже меня испепеляя взглядом. - А жаль, что не тридцатые. Вася Сталин тоже думал, что не тридцатые. А где он теперь?
   Эти слова меня за нутро зацепили.
   - Василий Иосифович - боевой лётчик, он двадцать вражеских самолётов сбил, а других каких-нибудь грязных дел мы за ним не числим. И это ещё разобраться надо, кто его и за что посадил!
   Мысленно снова я схватил себя за горло и сказал: "Успокойся! Опять сошёл с тормозов".
   Сидел, тяжело дышал и ни на кого не смотрел. Я не знал, сколько сбил Сталин самолётов, но сказал "двадцать" и готов был отстаивать эту цифру. Но генерал далёк был от статистики; он, видимо, и сам понял, что зашёл далеко, мирным тоном проговорил:
   - Не к вам у меня претензия, а вот к ней, супруге моей. Она цыганка, и детей мне таких же нарожала. Одного нашего сына во время борьбы с космополитизмом чуть было из электрички не выбросили. На еврея похож. А мы тут ещё сами будем раздувать ненависть к евреям. Сколько раз я ей говорил!
   Михаил поднялся из-за стола, подошёл к Нате, положил ей руки на плечи:
   - Ладно, ладно обижать Наталью. Уж чего она такого рассказала? Я, признаться, и не понял ничего. А что рассказывать она умеет - этого у неё не отнимешь. Ладно, друзья! Выпьем за евреев! У меня на фронте штурман был еврей, и мы с ним отлично воевали.
   На том инцидент был исчерпан, о евреях забыли, но моя защита сына Сталина всем пришлась не по сердцу. Я понял это по косым взглядам, дал знать жене, и скоро мы откланялись.
   Я ещё и при первой встрече с Михаилом сразу после войны не находил в его душе прежнего дружеского тепла, теперь же, как мне казалось, ещё больше от него отдалился. На память упорно лезла русская пословица: "Гусь свинье не товарищ".
   Домой мы возвращались молча. Наде бы, конечно, хотелось сблизиться с такими важными людьми, но и она, наверное, понимала, что общего интереса с ними у меня быть не могло.
   Был ранний вечер, мы шли пешком, я думал: открыться Наде со своей бедой или поберечь её от лишних переживаний? Но тут же решил, что жена самый близкий друг, чего же от неё таиться?
   - А знаешь, Надя, - заговорил я вдруг почти торжественно, - у нас ведь с тобой всё не так просто, то есть не у нас, а у меня. Я был в райкоме, там узнал, что три года как исключён из партии, но, к счастью нашему, решение об этом куда-то заложили и в Румынию не прислали. Только теперь сообщили.
   - У тебя всё это на лице написано, да только я понять не могла, что с тобой, почему ты ходишь как в воду опущенный.
   Она помолчала, потом спокойно, будто речь шла о пустяках, продолжала:
   - И ладно. Живи без партии. Взносов платить не надо. Живут же люди! Вон Фридман у вас - сроду не был в партии. А и симпатия твоя черноокая Панночка - она, как ты говорил, и в комсомоле не была, зато муженек её - вон какая знатная фигура! Кстати, ты бы к нему в журнал пошёл. Чай, примет тебя на работу.
   - Не знаю, шутишь ли ты или говоришь серьёзно. Да кто же меня в журналистику теперь исключённого примет? Об этом и думать нечего.
   - Как же не примут? Устинов тебя первым пером называл. А теперь что ж - писать что ли разучился? Я этого не понимаю. Ну, если в военную газету не примут, в гражданскую пойдёшь. Такие-то, как ты, журналисты - везде нужны. А если уж не в газете - рассказы пиши. Умеешь ведь. Писателем станешь, как Чехов или Джек Лондон. Ты тогда, конечно, нос задерёшь и бросишь меня, ну, это уж другая статья. Всё равно твоим успехам радоваться буду.
   Я понял, что Надежде моих тревог не понять. Ну, и ладно, страхов нагонять не стану, только пусть она об этом помалкивает. Нечего нам горе своё среди людей трясти, у них своих забот хватает.
   Надежда - молодец, всегда поражала меня силой духа и ясностью ума. Проговорила серьёзно, чеканя каждое слово:
   - Ты только брось это - страхи разводить, в панику вдаваться. В этой нашей новой жизни действуй, как на войне. Я про тебя в газете читала: с неба пули да осколки сыпятся, а ты стоишь посреди батареи, команды подаёшь. Наверное, ведь не ошибался. Вот и тут надо: судьба-злодейка бьёт нас, а нам хоть бы хны. Да и невелик удар мы получили. Деньги у нас кой-какие есть, я теперь экономить буду. Завтра же на работу пойду, а ты не рвись, не терзайся; сиди да пиши свои рассказы. Я в тебя верю: будешь стараться, и всё у тебя получится. Помнишь, как во Львове: ночью за три часа рассказ написал. А теперь-то твоё перо ещё острее стало. Пусть не всякий рассказ у тебя возьмут, а ты знай себе, сиди и пиши. А я кормить вас всех буду. Я сильная, молодая - ну? Веришь в меня?..
   Я обнял Надежду, и так, обнявшись, как жених и невеста, мы шли до дома. С души моей отвалился камень, мне легче дышалось, и жизнь впереди не казалась уж такой безрадостной.
   На следующее утро я тщательно побрился, приоделся и пошёл в свою родную газету - только теперь она называлась "Советская авиация". В комнате нашей сидели новые люди - со значками Политической академии. Из старых один Серёжа Кудрявцев. Мы обнялись и долго так стояли.
   - Слышал, вас всех демобилизовали? Это ужасно.
   - Почему ужасно? В гражданке работать буду.
   - Оно, конечно... можно и в гражданке, да у тебя военная профессия: лётчик.
   - Лётчик он и на гражданке лётчик.
   - Ну, нет, на гражданке лётчики гражданские бывают. У них и самолёты другие, и все лётные правила. Переучиваться надо заново. Ну, да ладно. Давай вместе к Устинову сходим. Жаль только, что Борис Макаров уж не работает. У нас на кадрах теперь сидит капитан Габрилович, он своих человечков в отделы затаскивает, ну тебя-то, думаю, возьмут.
   - Нет, Серёжа, к Устинову я зайду, но на работу вольнонаёмным проситься не стану. У меня другие планы. Я потом тебе скажу.
   - Ну-ну, как хочешь. Мы подумаем: может, снова тебя в армию затянем. Я с Красовским поговорю, он меня по Дальнему Востоку помнит. Он же там у нас командующим был.
   - Пока говорить не надо. А когда нужно будет, я тебе скажу.
   От Сергея пошёл к Устинову. Главный редактор встретил меня тепло, но, как мне показалось, без особого воодушевления. Сказал:
   - Вы, конечно, в близкое окружение Сталина не попали, а вот все, кто стоял возле него, поплатились.
   - Что же с ними сделали?
   - Ничего особенного, а только из армии уволили. Многих из партии исключили. Несколько человек посадили. А вы... остались в армии?
   - Нет, Сергей Семёнович, нас, румынских офицеров, всех уволили.
   О партийных делах решил промолчать. Ждал предложения работать в газете, - хотя бы вольнонаёмным, но полковник мне работу не предложил. И это больно меня задело. Не желая отвлекать его от работы, стал прощаться. Устинов вышел из-за стола, посмотрел мне в глаза, - и так, будто он всё знал обо мне, сказал:
   - Я буду помнить о вас и при случае постараюсь помочь. Может, удастся вас снова в армию призвать. Я бы тогда поручил вам отдел боевой подготовки. Соболев-то уволился. Там теперь Никитин, а он, как вы знаете, в лётных делах ничего не смыслит.
   Я поблагодарил его, и - простился.
   Зашёл к Панне. Она так и работала в отделе информации, но из прежних тут уж никого не было. Увидев меня, молча поднялась, и мы вышли.
   Как прежде, пошли в ресторан "Динамо". Панне я рассказал всё. И она не удивилась. Наоборот, обрадовалась.
   - Чему ты рада?
   - А тому, что жив-здоров и не сидишь в тюрьме. Васиных-то орлов половину пересажали. Пришили им чёрт-те что - будто миллионы растратили и в кутежах с Василием всё пропили. И ещё девочек-хористок из Большого театра приплели. Будто малолетних растлевали.
   - Видел я хористок этих в марфинском Доме отдыха, но чтобы их растлевали?.. У них бы спросили. А что до растрат - да, генерал денег из казны много брал, но строил он на них то бассейн на стадионе Пионеров, то спортивные залы в школах, а чтобы хоть копейку себе взял?.. Господи, да что же это получается? Кому понадобилось оговаривать его?.. Он же истребительным полком командовал, с немцами, как лев, дрался - мы же знаем!
   - А ты успокойся, тут большой политикой пахнет. Новый владыка свидетелей убирает. Всё сталинское как метлой выметается. Интернационалисты вздыбили хвост, говорят, оттепель началась - то есть к ним лицом повернулись, во власть их тянут. От ЦК партии во все области эмиссары разъехались, там на ключевые партийные посты своих людей назначают. Явных евреев не берут, а ставку на полтинников делают, да породнившихся с ними, да откровенных шабес-гоев. Такова теперь политика. Хрущёв в Латвии был и там Калиберзину сказал: "Если хоть один волос упадёт с головы еврея, я вас в порошок сотру". Так что ты теперь притихни и особенно-то не возникай. Пусть забудут немного, что ты с Васей Сталиным работал. Его во Владимирской тюрьме заперли, как графа Монте-Кристо, и одну только женщину к нему пускают - ну, ту, что пловчихой была. Ты её знать должен. А в нашей редакции - заметил, как они расплодились; в вашем-то отделе один Кудрявцев из русских остался.
   - Другие там сидят - два офицера: вроде русские.
   - Да, русские, но жены у них... Евреев-то с погонами где возьмешь, они лямку армейскую тянуть не охотники, а вот породнившихся с ними... этих хватает. Русских мужиков и без того мало, в деревнях-то женихов совсем нет, а тут ещё эти... дурачьё проклятое, на чужих женятся. Вот что значит законы отцов позабыли, Марксову змеюку под именем интернационализм в сердце запустили; под самый корень она душу нашу выгрызет.
   Слушал я Панну, а сам Лену румынскую вспоминал; удивительно, как они были похожи! Та же глубина знаний и проницательность в анализе событий, резкость и бескомпромиссность суждений. Заметил я, и впоследствии всё больше буду убеждаться, что женское сердце более чутко и обнажённо воспринимает все виды социальных несправедливостей, судит о них горячо и виновников зла клянёт нещадно. Тут, видимо, срабатывает генетически заложенный синдром заботы о потомстве, врождённая боль за возможные страдания детей.
   В жизни моей так сложилось, что многие истины я постигал при содействии и через посредство женщин; как-то так выходило, что именно женщины открывали передо мной самые сокровенные тайны бытия, преподавали мне уроки действий и поведения. Панна была одной из таких женщин, она великодушно и по-детски доверчиво превращала себя в мост, по которому я выходил из тёмного мира моей примитивной среды в мир самой высокой посвящённости - в тот мир, где, как на кухне, варилась пища для завтрашней жизни народов, особенно же для нашей многострадальной России. Муж её был связан тесной дружбой с одним из самых высоких столпов отечества, обретался в среде поваров и машинистов времени и в силу своей врождённой открытости и беспамятной любви к супруге сообщал ей свои знания, а она в готовом и неусечённом виде преподносила мне эти знания на блюдечке с золотой каёмкой. То же я могу сказать и о Елене, и о других женщинах, которые встречались мне на жизненном пути, и вместе со всем, что было у них прекрасного, выкладывали передо мной плоды своих сокровенных размышлений о жизни и обо всём, что скрывалось злыми силами, всегда стремившимися к власти и к захвату богатств, которые они не создавали.
   И самое замечательное, и почти невероятное, это то, что и не посвящённые в таинства верхов женщины открывали передо мной секреты, казавшиеся мне непостижимыми. Надежда моя однажды в разговоре о дурных свойствах евреев на моё предположение, что они смогут окончательно захватить власть в России, неожиданно сказала:
   - Нет, не могут.
   - Почему ты так уверена?
   - Они злые. У них кишка тонка.
   - Что ты буровишь о какой-то там кишке! - пытался я ее урезонить. - Я говорю о серьёзных вещах, а ты, право...
   - И я говорю о серьёзных вещах. Возьми, к примеру, директора аптеки, где я работала. Ему и сорока лет не было, а он уж шею тянул.
   - Как тянул? Зачем?
   - А затем, что нервы. Чуть чего, он всё шею тянет, словно воротник давит. И при этом нижней губой дёргает. Жалко, конечно, смотреть на это уродство, да опять же сам он виноват. Злился много. Он всегда и всем недоволен, и всех в чём-то подозревает. А нервы - они запас прочности имеют, как подшипники на вагонах.
   Надежда во время войны девчонкой была мобилизована на железную дорогу, у неё и сравнения свои, профессиональные.
   - Был бы он один такой, наш директор, - продолжает она философствовать. - А то ведь все такие. И жена у него толстая, как бочка, и походка у неё утиная; идёт, с боку на бок переваливается. И глаза у неё... странные, левый прищурен, а правый открыт сверх меры - так, что белое поле сверкает. Подойдёт ко мне и спрашивает, где её муженёк, куда он уходит всё время, а сама правый глаз ещё пуще таращит. Она всех наших девчонок подозревает. Думает, что гуляют с её рыжим козлом. А я нарочно наклонюсь к ней, будто секрет сказать хочу, и тихо этак на ухо шепну: "Не знаю, он и вчера уходил". Она после этого и совсем расстроится, у неё руки трясутся, а правый глаз вот-вот лопнет. И другие ихние люди, которые к нему приходят, - все увечные. И эти-то люди победить нас могут? Не смеши меня.
   Другая женщина, тоже простая, бесхитростная, сказала:
   - Они только уворовать что-нибудь могут, даже очень много уворуют, а что серьёзное сделать - нет, не могут. У них фантазии не хватает. Они глупые.
   - Ну, это уж - извини. Все говорят - они умные, а ты - глупые.
   - Не все говорят, а только они, да ещё те, кто верит им. Если же человек умный и может сам мнение составлять, он видит: глупые они, как один. Назови хоть одного их писателя? Нет, не назовёшь, а тогда и говорить не о чем. Ум народа писателями определяется. Вот у нас - Пушкин, Гоголь, Толстой... А у них кто? Ну, о чём же тогда говорить?
   И уж совсем интересное своё заключение сделала третья женщина - тоже не шибко образованная:
   - Как они ни старайся, а власти им над нами не видать. За ними силы нет, не прикреплённые они. К земле не привязаны, а потому и мечутся по всему свету в поисках простаков, которых дурачить легко. Сила у человека от близости с землёй бывает. А эти... Они до первого разоблачения. Как увидят, что след к ним ведёт, тут им и крышка: пар из них выходит.
   В разное время я эти высказывания себе в блокнот записал. Разумеется, не дословно, но и в таком виде они довольно полно характеризуют отношение русского человека к евреям.
   Панна продолжала:
   - В журнал к мужу я тебя порекомендовать не могу - исключённого не возьмут, а вот рассказ протолкнуть... Пожалуй, попытаюсь. Ты пиши, да хорошенько отделывай, и мне приноси.
   Это был спасательный круг, который мне великодушно бросала Панна. Я не замедлил за него схватиться:
   - Буду писать и подпишусь псевдонимом. Не стану мельтешить перед глазами, мне пока не слава нужна, а средства для пропитания.
   Панна не возражала, и мы на этом расстались. Я поехал на станкостроительный завод имени Орджоникидзе. Там зашёл в многотиражку, поговорил с редактором. Он мне сказал, что сотрудник им нужен, но исключённого из партии партком не утвердит. Об этом и говорить нечего. Тогда я попросил порекомендовать меня какому-нибудь начальнику цеха. Пошёл бы в ученики к токарю или слесарю. Редактор тут же позвонил и договорился. Выписал пропуск, и через полчаса я уже сидел в кабинете начальника сборочного цеха. Это был инженер лет тридцати пяти, с виду русский, внимательный, заговорил со мной любезно. Спросил:
   - А в армии вы чем занимались?
   - Во время войны был лётчиком, потом потерял самолёт, попал в артиллерию, кончил войну командиром батареи. Имею два боевых ордена и пять медалей.
   - Вам бы в гражданскую авиацию пойти.
   - Нет желания летать.
   - Тогда в редакцию газеты. Вы, как я понимаю, квалифицированный журналист, академию кончили.
   - Да, но в газету исключённого из партии не возьмут.
   - Извините, но я, наверное, должен знать, за что вас исключили из партии.
   Я замялся, смутился, - и это, конечно, не ускользнуло от внимательного взгляда начальника.
   - Ну, говорите, я постараюсь вас понять.
   - Да мне и говорить нечего. Я и сам не знаю, за что меня исключили. Я работал собственным корреспондентом газеты "Сталинский сокол" по Московскому военно-воздушному округу, и мой кабинет был в нескольких метрах от кабинета командующего округом - так, наверное, за это.
   Глаза моего собеседника расширились, он пожал плечами:
   - Не понимаю вас.
   - Добавить мне нечего. Я действительно только в этом и нахожу свою вину. Но мне даже в райкоме партии не сказали, за что меня исключили. Командующего посадили в тюрьму...
   - В тюрьму? Он, верно, был важный генерал?.. Чтой-то я не слышал, чтобы генералов сажали в тюрьму.
   - Да, конечно, командующий наш имел звание генерал-лейтенанта. А сверх того, он ещё был и сыном Сталина.
   - Василий Иосифович! Ах, вот в чем дело?.. Теперь мне всё понятно.
   Начальник задумался, а потом сказал:
   - Позвольте, я запишу ваши данные и домашний телефон. Мне надо посоветоваться с директором завода. Я вам в ближайшие дни позвоню. Надеюсь, мне удастся обо всём договориться.
   Я ждал, и даже не выходил гулять, но звонка от начальника цеха не дождался.
   Понял: дело моё много хуже, чем я предполагал.
   Надежда устроилась на работу в цветочный склад, дело нехитрое и не совсем чистое с точки зрения гигиены, - работают в халатах, грузят, разгружают, сортируют, раскладывают по местам, но Надя довольна, попала в хороший коллектив, за день пропитается запахами роз, гвоздик, ромашек, - едет с работы, а от неё запах, как от огромного букета цветов. Дома рассказывает - мы все смеёмся, и девочки наши, семилетняя Светлана и четырёхлетняя Леночка, прыгают, бьют в ладоши:
   - Мамочка! Принеси нам цветов, принеси!..
   И Надя носит им букетики. Девочки гордятся мамой, она у них цветочная начальница.
   Меня Надежда ни о чём не спрашивает и делает вид, что не замечает моего тревожного настроения, а однажды обняла меня, ласково проговорила:
   - Не волнуйся, всё обойдётся. Наша жизнь только ещё начинается.
   Я кисло улыбнулся, проговорил:
   - Я ещё нигде не был. Успею, устроюсь. Надо хорошенько осмотреться, чтобы не продешевить, продать себя подороже.
   Мы сидим на лавочке во дворе своего дома. Надя только что пришла с работы, её мама Анна Яковлевна в другом углу скверика беседует со старушками, девочки играют с детьми, - у тёщи и у них своя жизнь, свои дружеские связи, своя цивилизация.
   Я чувствовал: Надя устала, она приходит с работы, поест и ложится на диван. Раньше такого не было, чтобы днём - отдыхать. Разве уж если очень утомится. А теперь...
   - Ты, наверное, устаёшь? Может, зря пошла на такую работу?
   Встрепенулась, поднялась с дивана:
   - Что ты! Я на минутку прилегла... Полежать захотелось.
   И потом, подумав:
   - Работа, конечно, колготная, привозят продукцию из теплиц, а то и с Кавказа, из Средней Азии - грузчики не успевают, мы им помогаем. Так ведь цветы-то не цемент, нет в них тяжести, а колгота, конечно, изрядная.
   В другой раз войну вспомнит. В восьмом классе учились, когда их, девчонок, в депо позвали. Кто смазчицей, кто сцепщицей... Вот там было тяжело, а и то - привыкли. Скажет, бывало: "Человек такая скотина - привыкает".
   Каждый день утром я выхожу с ней, и мы едем на автобусе до метро "Динамо". Здесь расстаёмся, и она спускается к поездам. Я же поворачиваю обратно и по длинному скверу, по которому мы любили гулять с Панной, иду до метро "Белорусская". Здесь у памятника Горькому сажусь на лавочку и бесцельно смотрю перед собой, не видя ни голубей, снующих у прохожих под ногами, ни детей, играющих с ними. Думаю. Перебираю в памяти интересные случаи, эпизоды, пытаюсь приплести к ним знакомых мне людей, чтобы превратить в героев рассказа, но воспоминания рвутся, впечатления слабые, воображение моё не занимают. Несколько раз я садился писать, думал, что стоит мне лишь прикоснуться пером к листу - и письмо пойдет, лица оживут, задвигаются, заговорят, но тщетно... В одно целое ничего не сходится, сюжет не получается, композиция - тем более. Едва положу в конструкцию первые балки, все рушится, под ногами одни щепки.
   Иду к Серебряному бору, где пляж и Москва-река, звучит музыка, рядами стоят нарядные палатки, на лотках разложены пирожки, яблоки, мороженое.
   Моя литературная немощь, неспособность даже слепить простейший рассказ добавляет в душу тревоги, я даже чувствую, как сильнее бьётся моё сердце, стучит кровь в висках. Разлетаются вдребезги мечты о литературе, о хотя бы минимальных способностях, - наверное, вот такие же муки и тревоги испытывал Алексей Недугов, который небольшой рассказ с незамысловатым сюжетом писал три месяца, а потом настолько изнемогал, что ложился в больницу. Я так писать не хотел, такая судьба меня не прельщала.
   Но позвольте! - восклицал я, обращаясь неизвестно к кому. - Я ведь писал рассказы. И их печатали!
   И тут же сам себе отвечал: "То были рассказы из солдатской жизни, ну, ещё из жизни лётчиков, но такие рассказы нужны военной газете, ну, ещё одному-двум журналам, а больше-то - кому они нужны?.."
   Почему-то думалось, что рассказы следует писать на темы жизни гражданской, как писали Чехов, Горький, О'Генри. Но я этой жизни не знаю. И, наверное, не узнаю, потому что не умею наблюдать, подмечать смешные стороны, видеть забавных людей.
   Тогда я ещё не знал основного, самого главного условия творческой работы: нужен определённый настрой, состояние духа. Не знал я глубочайше мудрого замечания Пушкина: для писания стихов требуется психологическое спокойствие. Да уж, это так. Пушкин, как всегда, сказал метко и удивительно верно. В Румынии на берегу моря я мог написать очерк за три часа, а если нужен был рассказ - писал его за четыре, пять часов. Но там я был спокоен. Больше того, я испытывал подъём настроения, я был счастлив. А именно это состояние обеспечивает поток энергии, нужный для писания прозы или стихов.
   Об этом я знаю теперь, когда написал так много. Сейчас вот на дворе первая половина сентября, небо над Балтикой голубое и тёплое, - я недавно приехал из Москвы, где отдыхал на своей даче вместе с внуками Иваном и Петром. И там моя дочь Светлана и зять Николай, - и ещё живы мои друзья-писатели, я знаю всех соседей, и они знают меня: живу-то я там уж сорок лет!.. Мне покойно, у меня хорошее настроение. Почти каждый год выходит мой новый роман. Я получаю письма читателей, а иногда мне даже присылают деньги с припиской: "Это Ивану Владимировичу на подарок". Одним словом, мне хорошо, и мой новый труд - роман-воспоминание "Оккупация" - уж подходит к концу, и он меня удовлетворяет, мне думается, что удалось сказать то, что хотел.
   Для тех, кому интересно заглянуть в творческую лабораторию писателя, замечу, что приступил я к этой книге в начале года - последнего во втором тысячелетии. Теперь на дворе сентябрь, написано десять глав, пишется одиннадцатая, а всего будет двенадцать. Я каждый день выполняю суточную норму - свои заветные три машинописные страницы, или девяносто строк компьютерного текста. А лет мне уже семьдесят пять. И не всё время я сижу за компьютером; трижды в этом году ездил в Москву, один раз на отдых, а дважды по делам; я ведь ещё и президент Петербургского отделения Международной славянской академии.
   Откуда такая прыть? Где берутся силы?
   Процесс оккупации завершён, враг захватил все командные высоты, разрушил наше хозяйство и разграбил казну. Люди голодают, женщины перестали рожать. Вчера был день очередной годовщины блокады Ленинграда. Немцы окружили город, сожгли Бадаевские склады продовольствия. Но людям и голодным надо было работать, давать оружие фронту. Они отражали налёты гитлеровской авиации, тушили пожары. Формировали и посылали на фронт отряды ополчения. Ленинградцы стояли насмерть и не пропустили врага.
   По телевизору выступала женщина, сказала:
   - Трудно нам было, люди падали на улицах, умирали у станков, но... всё-таки нам было легче, чем сейчас. Мне нечем кормить детей.
   И женщина заплакала.
   Желание открыть людям глаза на противника, на природу наших бед и, в конечном счёте, победить врага - вот откуда берутся мои силы.
   Тогда, в 1945-м, мы отодвинули оккупацию немецкую, но были слепы и не видели, что Россию охватывают новые тиски - на этот раз её горло сжимают липкие еврейские лапы.
   Моя судьба, судьба моего командующего и моих друзей... Мы были жертвами бесшумных боев, которые вели с нами от имени родной коммунистической партии, окопавшиеся в Кремле и на Старой площади сионисты. Нам, конечно, и невдомёк было, что коммунизм и сионизм - это две стороны одной медали, одной и той же армии, которая стремилась установить над миром единое правительство - конечно же, еврейское. Об этом мы узнаем позже - из таких книг, которые я уже упомянул: Генри Форда, Дугласа Рида и некоторых других авторов.
   Но это все я говорю своим читателям, своим соотечественникам теперь, а тогда...
   Не приведи Бог кому пережить такие минуты! Я лежу на песке, раскинув руки, гляжу в небо, и мне кажется, что жизнь кончилась, в ней уже ничего не будет, - и думается даже, что ничего в ней и не было в прошлом.
   Но вот я решительно поднимаюсь и начинаю ходить вдоль берега Москва-реки. Собираю в кулак все силы, вспоминаю моменты жизни, когда было трудно, - и даже очень трудно. В пещере Бум-бум я, девятилетний мальчик, сижу в углу и дрожу от холода. На дворе мороз под сорок, костерок наш потух, и дровишек у нас нет, и взять их негде. А тут ещё голод терзает всё тело. Не ели-то мы уже три дня... Или вот... Батарея переправилась через Днепр на окраину села Бородаевка, за ночь врылись в каменистый грунт, а утром с трёх открытых сторон показались немецкие танки. Страшновато, конечно, танков много, а батарея одна и позади только-только начинающий замерзать Днепр. Близко подпускаем врага и открываем огонь. Бой длится полчаса, двенадцать человек потеряли, но и танков полегло... Целое кладбище.
   Много случалось нелегких ситуаций, но как-то не так трудно они преодолевались. Тут же... А всё потому, что семья. Что для меня нестерпимо, так это взгляды моих синеглазых малюток. Для них-то я большой и сильный. Им ничего от меня не надо, они просто знают: у них есть папа и, следовательно, всё будет хорошо.
   Вспомнил, как на фронте пожилой солдат мне сказал:
   - Вам, командир, легче. У вас нет жены и детей, а у меня их четверо.
   Я как раз недавно получил за три месяца денежное довольствие. Вынул всю пачку, отдал солдату:
   - Пошлите домой.
   Хожу и хожу по берегу реки. Потом одеваюсь, иду к остановке автобуса. Дома тёща предлагает обед, но я отказываюсь, сажусь за стол, раскрываю тетрадь с "Лесной повестью" - той, что написал в Вологде. Начинаю переписывать её заново. Работаю день, два... месяц. Перечитываю и с закипевшей на себя досадой закладываю её обратно в папку. Она и теперь лежит где-то на даче, и у меня нет охоты её даже полистать.
   Подходит к концу лето, я написал несколько рассказов, но не решился предложить их Панне. Состояние моё близко к отчаянию, - я теперь встаю раньше Надежды и ухожу в город. Поздно возвращаюсь, чтобы не видеть детей и меньше общаться с женой. Мне становится стыдно своей беспомощности, я уже близок к мысли уехать в станицу Качалинскую, занять там поблизости от брата Евгения пустующий дом и начать возделывать землю: разбить сад, огород, часть урожая продавать на рынке, а часть привозить домой. Подумываю и о пасеке.
   Мысли о земле, о жизни в станице завладевают мною всё больше, - я как утопающий, завидев хворостину, устремился к ней.
   Являлись и другие мысли: поехать на Тракторный к директору завода Протасову, но тут же и думал: "Там тоже райком партии и тоже бдительные секретари".
   Комнату перегородил портьерой, устроил себе нечто вроде кабинета. По утрам не вставал, как раньше, а ждал, когда Надя уйдёт на работу, а тёща с детьми гулять. Принимал душ, завтракал и садился в кресло, читал. Газеты меня не интересовали, читал книги, всё больше воспоминательные. Почти каждый писатель проживал жизнь непростую, встречал на своём пути не только трудности, но и такие препятствия, которые казались неодолимыми. Как-то так получалось, что писатель только и выковывался в преодолении препятствий. И Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Горький... Особенно же наши, жившие недавно: Бунин, Куприн, Булгаков... А скольких попросту убили? - Блок, Есенин, Маяковский, Павел Васильев... Господи! Да что же это такое? И чего же стоят на этом фоне мои стенания? Я ведь ещё и первого шага к писательству не сделал, а уж столько претензий. Да что она такое, моя жизнь? Чем отличается от жизни любого колхозника, рабочего, обывателя?.. На лётчика учился - не состоялся, артиллеристом стал - так это никакая не профессия, и журналист из меня вышел всего лишь военный, а сунься я в газету гражданскую, тотчас же и дух вон, окажусь неумехой и ничегонезнайкой. Да иди-ка ты в жилуправление, нанимайся дворником, а не то, так и в самом деле - подавайся в станицу Качалинскую.
   Вдруг почувствовал, как мышцы мои наливаются энергией, в голове ясно и уверенно потекли мысли... Я надел белую рубашку, новенький галстук и лучший свой костюм - тёмно-коричневый, с красной ниткой. И пошел на остановку автобуса. Скоро я прибыл на метро Киевская; здесь недалеко была первая моя квартира, - отсюда пешком через Киевский мост подался на улицу Арбатскую, а здесь свернул в Трубниковский переулок. Почему я в него свернул и, вообще, почему я сюда приехал, я не знал, и почему уверенно и бодро устремился вглубь этого тихого столичного уголка, сохранившего, как и многие другие закутки Москвы, свое старое имя, я и сейчас не могу объяснить. Но только на самой середине переулка у себя за спиной я вдруг услышал громкий оклик:
   - Иван!
   Оглянулся. Ко мне с распростертыми руками идёт Костя Самсонов, редактор журнала "Гражданская авиация". Улыбка до ушей, карие глаза слезятся - то ли от радости, то ли ещё по какой причине. Стиснул меня в объятиях.
   - Сколько же лет мы с тобой не виделись? Наверное, с того дня, когда тебя забрал к себе Сталин. И ведь ни разу не позвонил. Вот что значит дружба, если она не подкреплена взаимным интересом. Подвалился под бочок к сыну Владыки - и уж сам чёрт тебе не сват.
   - Да бросьте вы, Константин Иванович! Я такими слабостями не страдаю. Вы редактор, а я рядовой журналист - не хотел мозолить вам глаза.
   Он был старше меня лет на десять и в оные времена приходил к нам в "Сталинский сокол", и я готовил его статьи в печать, расцвечивал, старался делать их интересными, и они становились вдвое больше. Костя потом приглашал меня в ресторан, чтобы хоть таким образом поделиться гонораром, но я всегда отказывался. Писал он часто, писал скучновато и был рад, когда мы вместе с ним превращали его статью в очерк. Потом собрал их вместе и напечатал книгу. И подарил её со словами: "Иван! Спасибо тебе. Ты сделал из меня писателя". И всё хотел как-то отблагодарить, но я, конечно, решительно отверг все эти его посягательства.
   Костя меня любил и просил, чтобы я его называл на ты, но я не хотел фамильярничать с таким важным и большим человеком.
   - Где ты теперь? Устинов сказал, что демобилизовался и нигде не работаешь. Я на него насыпался: как же так! Дали затоптать лучшего журналиста? Надо же вернуть его в армию!
   - Спасибо, Константин Иванович, за заботу, но я отказался. Хочу устраиваться в гражданской журналистике.
   - В гражданской? Ты с ума сошел! У тебя фронтовой опыт, знания авиации, да "Сталинский сокол" - это же твоя стихия. Ну, а если к Устинову не хочешь - иди ко мне. Дам тебе высокую зарплату, лучшую должность; будешь писателем при журнале. А?.. Соглашайся. И по рукам. Сегодня же подпишу приказ.
   Я молчал. Проходили мимо двухэтажного особняка, на котором у входа на синем небесном поле красовалась вывеска: "Журнал ГУ ГВФ "Гражданская авиация"".
   - Что такое ГУ? Ах, да: Главное управление.
   Прошли на второй этаж - в кабинет редактора. Костя попросил секретаршу сварить кофе, принести конфет.
   - Так что же ты молчишь? Беспривязное содержание: хочешь пришёл на работу, хочешь нет. Бесплатный билет на самолёт - лети куда угодно. И за границу - тоже. А?.. Соглашайся!
   - Нет, Константин Иванович, спасибо вам за сватовство, но я невеста плохая, порченая: я исключен из партии. Не хочу осложнять вам отношения с начальством, а главное - с партийными органами.
   Костя сник; его, как горевшую спичку, вдруг потушили. Он-то, конечно, знал, что такое быть исключённым из партии. Глухо спросил:
   - За что?
   - Не объяснили. Более того, исключен был в год смерти Сталина, а сообщили три года спустя, как вернулся в Москву. Где-то документы завалялись, не прислали в Румынию, а то бы и там не дали служить.
   - Ясно, старичок. У нас на флоте в подобных случаях говорили: ша, братцы, не будем делать волну. Они тебя исключили, а мы восстановим. Поработаешь немного - восстановим. Я не из тех, кто отступает. На фронте хоть и не был, в гражданской авиации служил, но знаю: побеждают только те, кто наступает. Завтра пойду к маршалу, буду говорить с ним. А ты пиши заявление.
   - Нет, Константин Иванович, не хочу эксплуатировать ваше хорошее ко мне расположение.
   - Ну, а это разговор не мужской. Ты когда мне помогал, не считался ни со временем, ни со своими силами, а я, видишь ли, кого-то буду бояться. Нет, Иван, ты из меня бабу не делай, да я ради друга на всё пойду. Люди мы русские, и ты об этом не забывай. Пиши заявление!
   Двинул в мою сторону листок бумаги. Я написал.
   - Ну, вот. Паспорт есть?.. А служебное удостоверение?
   - Ещё не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть.
   - Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду.
   - А кто у вас начальник? Я что-то не знаю.
   - Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, все на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: "Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде".
   На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила всё дело.
   - Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина - это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущёва. Я тогда поднялся и торжественно произнес эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошёл ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил:
   - Ну, ну - ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьёшься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят - отобьёмся. Летчики так и должны поступать.
   Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: "...назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей".
   - Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400-500 рублей. В итоге зарплата, как у министра.
   В сердце моём клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку.
   - Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я ещё не получал ни от одного человека.
   По коридору второго этажа он повёл меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт.
   - Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займёшь его. Пока же... посидишь в гадюшнике.
   И, наклонившись ко мне:
   - Я так называю комнату, где сидит секретарь парторганизации и заместитель ответственного секретаря журнала - два главных демагога. Ты, конечно, с ними поосторожней, но и палец в рот не клади. Словом, побудь с ними и узнаешь, чем дышит моя оппозиция.
   Спустились на первый этаж и вошли в просторную комнату. Здесь находились трое: за внушительным столом под портретом Маяковского, как важный начальник, восседал молодой плечистый атлет с красивой шевелюрой кудрявых волос. Редактор назвал его:
   - Тимур Валерьянович Переверзев, заместитель ответственного секретаря, наш начальник штаба.
   И пояснил:
   - Ответственного секретаря у нас пока нет, так он, Тимур Валерьянович, за главного повара: рисует макет, располагает статьи, фотографии, - и, конечно же, редактирует.
   У окна, выходящего на улицу, сидел дядя лет сорока, с большим лбом и сверкающей лысиной - сильно похожий на Чаадаева:
   - Масолов Борис Фомич, секретарь партийной организации.
   И уже тише, как бы для меня одного, добавил:
   - Вы хотя и беспартийный, но собрания у нас почти всегда открытые, - приглашаются все сотрудники.
   Я подошел к нему, протянул руку. Масолов, чуть привстав, сунул мне свою ладонь. Редактору сказал:
   - Заранее-то не приглашайте; неизвестно ещё, какие у нас секреты возникнут.
   У стены рядом с дверью сидел мужчина непонятного возраста, небольшой ростом, ничем не примечательный.
   - Киреев Антон Васильевич, - сказал приветливо и крепко пожал мне руку.
   Два стола были свободны. Показывая на один из них, редактор сказал:
   - Здесь сидит Василенко, литературный сотрудник.
   И, показав на другой стол:
   - А здесь пока ваше место.
   Редактор вышел, но скоро вернулся и положил на мой стол подшивку журнала:
   - Смотрите, изучайте; наш журнал пока суховат, здесь редки очерки, репортажи и уж совсем не частые гости рассказы, но с вашим приходом мы его надеемся серьёзно оживить.
   Едва закрылась дверь за редактором, как Масолов, повернув ко мне могучий лоб, заговорил тоном явного недовольства:
   - Обыкновенно при поступлении к нам на работу приходят на беседу к секретарю партийной организации. В случае с вами почему-то этим правилом пренебрегли.
   Я пожал плечами, не знал, что ему ответить. А он при сгустившейся тишине, всё больше раздражаясь, продолжал:
   - Секретарь райкома будет спрашивать о вас, а что я ему скажу? Дело-то ведь непростое, вы субъект необычный, - можно даже сказать экзотический. В райкоме-то уж, поди, прознали, что за птица к нам залетела. У меня непременно будут спрашивать всякие подробности.
   - У меня секретов ни от кого нет, спрашивайте, что вас интересует.
   Говорил я спокойно, но голова моя загудела, сердце набирало обороты; я знал, что голос мой будет дрожать, в нём появятся едва заметные противные свисты, - набрал полные лёгкие воздуха, сказал себе на манер ещё не забытого жаргона беспризорников: "Ша, братишечка, не пыли, не сори словами и делай вид, что никого не боишься". И ещё стороной шли мысли: "Фрукт этот вредный, с ним не заводись, не осложняй жизнь ни себе, ни редактору".
   Масолов продолжал:
   - Я вам не прокурор и не следователь - вопросы там задают, а здесь должна быть дружеская доверительная беседа.
   - Я вас вижу в первый раз, но всё равно: буду откровенен.
   - То-то и оно, что первый раз! За вами оттуда тянется чёрт знает какой хвост, а и здесь вы начинаете с нарушения.
   - Ну, ладно, хватит вам, Борис Фомич! - вмешался Переверзев. - Пригласите его в партбюро и там поговорите. А сейчас...
   Он сгреб со стола кипу бумаг и принёс мне:
   - Бросьте вы читать старые журналы, вот мы подготовили новый номер, скоро сдавать будем. Посмотрите, что тут с вашей точки зрения хорошо, а что и не очень.
   Я склонился над макетом, над статьями. Дышал тяжело, щёки пылали. Масолов бросил мне перчатку, и я понял, что наши с ним разборки впереди, что много он попортит крови за меня редактору, - и это вот последнее обстоятельство волновало меня больше всего. Я успел заметить, что вид у Самсонова усталый, лицо землистое, нездоровое, а руки мелко подрагивают - признак непрочной, расшатанной нервной системы. Ох, как не хотелось бы мне добавлять ему служебных огорчений!
   Долго смотрю на обложку; здесь крупным планом дана девушка-стюардесса, сходящая по трапу самолёта. Девушка стройная, красивая, но лицо её теряется во множестве второстепенных деталей, и в целом обложка не производит сильного впечатления. Я подумал: "Хорошо бы лицо её дать крупным планом, а рядом в сторонке или где-то в углу - показать её сходящей по трапу. И подпись: "Из дальних странствий возвратясь..." Тогда понятен будет общий замысел снимка и ярко засветится изумительно красивое лицо".
   Стал листать статью; большая, очевидно, пойдёт на открытие журнала. Несколько раз прочёл заглавие "Первые всполохи соревнования". Слово "всполохи" показалось странным, неточным. Удивился: неужели никто не поправил? И Самсонов пропустил. Но нет, редактор ещё статью не подписал. Статью готовил Масолов, а подписал Переверзев. "Батюшки! - бросилось мне в голову. - Как же они глухи к языку. Не слышать такой нелепицы!.."
   Снова и снова читаю заголовок: слово претенциозное, вроде бы свежее, но оно явно не на месте. Что значит - всполохи соревнования? Проблески, предвестники, первые сигналы, признаки?.. Ничего подобного тут не слышится. Все эти синонимы далеки от логики и здравого смысла. Но вдруг я чего-то не понимаю? Вдруг как ошибаюсь?.. Готовил-то ее Масолов! Судьба словно нарочно сталкивает меня с этим человеком. И всё-таки наверху легонько карандашом написал свой заголовок: "Дорогу осилит идущий".
   Начинаю читать статью. Тема скучная, тянется как бесцветный прокисший кисель: о том, как в одном далёком авиаотряде "ширится", "развёртывается" соревнование. Называются профессии, фамилии, перечисляются показатели налёта, экономии горючего... Господи! Да что же они тут печатают?..
   Подошёл Переверзев, склонился над столом. Я поднимаю голову и вижу, что в комнате кроме нас никого нет.
   - Заработались, товарищ капитан. Пора обедать.
   - Я был капитаном. Теперь-то в запасе.
   - Вы молодой, вас по имени-отчеству как-то и называть неудобно.
   Показал ему свой чертёж обложки:
   - Я бы вот так подал эту тему. Лицо бы высветлил, показал крупным планом. Очень уж хороша девица.
   - Мысль интересная. Будем думать. Ну, а статьи как?
   - Написаны грамотно. Правда, скучновато, но это уж, наверное, стиль журнала таков. Я сужу, как газетчик.
   - А вы поправьте их. К примеру, эту вот.
   Извлек из пачки статей масоловскую. Я возразил:
   - Нет, эту править не стану. Разве что вот эту.
   Показал на статью инженера Раппопорта.
   - Ладно, поправьте эту. И эту вот... подборку мелких заметок.
   Я взялся за дело, которое журналисты особенно не любят и считают самой чёрной работой: править, переделывать. Над статьей просидел до конца дня, а заметки оставил назавтра.
   В редакции уж никого не было, когда я вышел на улицу. До станции метро шёл пешком, на Киевском мосту остановился. Свесившись через перила, долго смотрел на тёмную грязную воду Москва-реки. Так счастливо начавшийся день испортился. Масоловская атака оставила горечь на сердце. Будет интриговать, вредить, - он, видно, конфликтует с редактором, имеет связи в райкоме. Станут придираться и, чего доброго, добьются увольнения, а редактору из-за меня останутся одни неприятности.
   И всё-таки купил коробку конфет и дыню. Дети запрыгали от радости, а Надя, пришедшая домой почти в одно время со мной, постелив на стол новую скатерть, умыв и расчесав детей, заделав им в волосы новые бантики, весело проговорила:
   - Будем считать, что у нас сегодня праздник.
   Не спросила, с чего это я так расщедрился. Чувствовала какие-то перемены, но, что случилось, понять не могла. Вопросов не задавала, ждала, когда я сам обо всём расскажу. Я же сообщать свои новости не торопился; боялся, что забью в колокола раньше времени. Вдруг как из райкома или, того хуже, из ЦК партии потребуют отстранить меня, уволить из журнала, что же я тогда скажу Надежде? Нет уж, лучше я помолчу.
   Наконец, Надя заговорила:
   - С чего ты сегодня такой щедрый?
   Я слукавил:
   - Дыни скоро отойдут, надо покормить детей.
   - А-а... Ну, ну. Ты вообще-то у нас мот известный, но в последнее время стал денежки прижимать.
   И в этот самый момент, - а говорят еще нет чудес на свете! - раздается стук в дверь и звонкий голос Панны Корш:
   - Тут живет мой старый приятель по "Сталинскому соколу"?
   Панна вошла не одна; её сопровождал рослый парень, водитель мужа. Он нёс огромный куль винограда, арбуз и ещё какие-то коробки конфет, печенья. А мы, изумлённые и обрадованные, освобождали места для гостей, усаживали за стол. Надя знала Панну, подшучивала надо мной: "твоя симпатия", к ней же относилась тепло, почти по-родственному.
   - У меня для тебя сюрприз, - заговорила Панна. - Помнишь, ты давал мне почитать рассказ?
   - Помню, но это было так давно.
   - Рассказ прочли в отделе, и главный редактор его подписал в номер. Я привезла гонорар.
   Вынула из сумочки конверт. На нем значилась цифра: "500".
   - Рассказ-то ещё не напечатан. - Я попросила бухгалтера, а он, ты знаешь, мне отказывать не умеет.
   Я знал, что бухгалтер по уши влюблен в Панну и едва скрывает свое чувство от шефа.
   - Спасибо, но - одно условие: хочу подписаться псевдонимом.
   - Это ещё зачем?
   - А так надо. Я и вообще теперь буду подписывать псевдонимом.
   - Хорошо. Я завтра же это устрою.
   Панна, как всегда, была одета просто, но во всё дорогое и очень стильно. В её чёрном костюме в сочетании с ослепительно белой кофтой и выпущенным поверх костюма кружевным воротничком было что-то от старомодных, но очень элегантных молодых дам или девушек; и заколка в виде алой розы в волосах, и золотые часики с бриллиантами, и брошь на кофте - всё было исполнено вкуса, достоинства и не броской, но чарующе привлекательной красоты. Я вспомнил, как Надежда после первой встречи с Панной сказала: "Я понимаю мужиков, которые по ней сохнут". Я тогда не очень тонко пошутил: "Ты на кого намекаешь?", на что Надежда спокойно ответила: "Не думаю, что таким простаком, как ты, она могла увлечься. Ей нужно что-нибудь экзотическое, необыкновенное - вроде Печорина или Байрона".
   Четырёхлетняя Леночка, сидевшая с бабушкой, во все глаза смотрела на Панну. Потом она слезла с колен бабушки и стала потихоньку приближаться к таинственной и такой нарядной гостье. И мы не заметили, как она уже приблизилась настолько, что Панна могла протянуть к ней руку и привлечь малютку. Гладила девочку по головке, что-то шептала ей на ухо, а потом и посадила к себе на колени. Лена испытывала неземное блаженство и гордо оглядывала нас торжествующим взглядом. А Панна пододвинула к ней блюдце, взгромоздила на нём конфеты и печенья, большую гроздь винограда. Когда же мы пошли провожать гостей к машине, Лена не хотела расставаться с такой ласковой, нарядной, благоухающей тончайшими духами тетей. Когда же та, помахав нам ручкой, уехала, Лена расплакалась и не хотела идти в дом.
   Дети быстрее других, глубже и тоньше чувствуют добро и готовы откликнуться на зов сердца. Панна к тому времени уже устроила в разных журналах три моих рассказа и таким образом обеспечила моей семье безбедное существование на целый год, - может быть, самый трудный год в моей жизни.
   В тот день и Надя прониклась к Панне чувством глубочайшего уважения, и когда вскоре, через несколько лет, мы услышали о неожиданной и совершенно невероятной смерти Панны Корш от какой-то редкой и неизлечимой болезни, мы были глубоко потрясены и опечалены. Передо мной же и до сих пор стоит образ этой женщины, как светлое и негасимое явление, посланное мне в подарок от Бога неизвестно за какие добродетели.
   Проводив Панну, мы с Надей пошли в кино, и по дороге я рассказал ей о встрече со старым знакомым ещё по "Сталинскому соколу" Костей Самсоновым и о том, что он предложил мне сотрудничать в журнале, писать для них очерки.
   - Ты получил должность, зачислен в штат?
   - Пока нет, - уклонился я от прямого разговора, - но потом, если сложатся благоприятные обстоятельства, зачислят и в штат. Но пока...
   - Что ж, - прервала меня Надежда, - и на том спасибо твоим друзьям, но могли бы и должность предложить. Подумаешь, исключён из партии! Я вот в ней и не была ни одного дня, а ничего, живу. И у меня нет вот таких, как у тебя, неприятностей. А, кстати, какой чёрт тебя дернул вступать в эту партию? Без неё что ли не мог летать на самолёте или стрелять из пушки? Я вообще не понимаю, зачем она нужна была тебе, эта партия? Никогда не думала, что из-за неё могут быть такие неприятности.
   Было видно, что она много размышляла о моей судьбе, переживала за меня, и у неё накопилось немало обид в адрес коммунистической партии. Я и сам тогда впервые задумался, а какова роль партии в жизни каждого конкретного человека? Кругом мне говорили, что партийный билет, или "корочки", как его называли иные острословы, необходим для продвижения по службе. Но я вот вступил в партию под Сталинградом, и с тех пор прошло десять лет, а никакую должность мне эти "корочки" не дали. В дивизионке я почти один делал газету, а должность занимал самую малую - был литературным сотрудником; и в "Сталинском соколе" тоже, редактор назвал меня "первым пером", а должности и там я никакой не получил. В округ к Сталину попал, так это за мои очерки о летающем комиссаре, а в Румынии специальным корреспондентом назначили - тоже за умение писать очерки. Партия мне не помогала. Зато вылетел из неё и - о, Боже! Какие беды свалились на мою голову! Меня не приняли даже и на такое место, которое в 1937 году доверили беспризорному мальчишке. Вот и выходит: права Надежда, какого чёрта лез я в неё, эту партию?.. Без неё пулю в лоб что ли не мог схлопотать?..
   На следующий день после памятного визита Панны я вновь от Киевского метро и до самой работы шёл пешком. Думал о том, что надо мне любыми путями удержаться в журнале, мысленно настраивал себя на сдержанность, терпение и дьявольскую работоспособность. Буду работать, как негр, выгребать любой мусор из статей, помогать Переверзеву с художественным оформлением номера, - словом, делать всё и не считаться со временем и силами. Работать и работать! Я молодой и могу вынести любые нагрузки. Где-то вычитал, что Салтыков-Щедрин, будучи главным редактором какого-то журнала, заново переписывал не только статьи, но даже и рассказы. И так же каторжно трудился Белинский. Ну, а я что же? Чем же я лучше их?
   В нашей комнате сидел один Киреев. Вышел из-за стола, крепко пожал мне руку. Сказал:
   - Сунули вы палку в муравейник.
   - Я? Каким образом? Не понимаю.
   - А вон, послушайте, какой ор идёт.
   Он приоткрыл дверь, и я услышал, как из комнаты, что была от нас напротив, - там размещался секретариат, - доносилась ругань:
   - Я это не позволю! Это произвол!.. - кричал Масолов. Ему отвечал Переверзев:
   - Ты извини меня, но это чистой воды демагогия. Я же его попросил поправить статью. Кстати, просил и вашу статью поправить, но он сказал, что написана она грамотно, и взялся за Раппопорта. Я звонил автору, он сейчас приедет - уверен, ему правка понравится.
   Потом красные, разгорячённые, они оба вошли в комнату. И как раз в это время явился инженер Раппопорт. Переверзев взял статью и повел его в секретариат, туда же пошёл и Масолов.
   - Вы видите, как они бесятся? - вновь, вышел из-за стола Киреев. - А всё из-за вашей правки. Масолов считает, что нельзя так вмешиваться в авторский текст, а Самсонов говорит, что иначе мы никогда не сделаем журнал интересным. Редактора поддерживает Переверзев. Он же исполняет должность ответсекретаря и хотел бы показать, что журнал при нём стал интереснее. Тут, брат, тайны испанского двора, да только вы-то не беспокойтесь. Я слышал, как Самсонов сказал: "Вот если бы все наши статьи доводить до такой кондиции".
   Киреев перешёл на шепот:
   - Переверзев и Масолов, хотя оба и евреи, но тут их взгляды разошлись.
   - Евреи? Вроде бы не похожи.
   - Редактор к ним не очень благоволит. Масолов на ваше место своего человека тянул, да Самсонов проявил характер, отбил атаку. А сколько звонков было, в дело сам Аджубей, зять Хрущёва, включался, да редактор будто бы и его убедил, что на место это опытный журналист нужен. Словом, отступили, а Самсонову, бедному, что стоит эта война. У него на нервной почве лейкемия начинается, болезнь крови.
   После обеда к редакции подошла скорая помощь и Самсонова увезли - не то домой, не то в больницу. Поскольку редактор дал мне право распоряжаться временем по своему усмотрению, я поднялся и сказал Переверзеву:
   - Поеду в аэропорт Внуково, мне нужно делать очерк.
   Переверзев хотел возразить и приоткрыл было рот, но не нашёлся, что сказать, а я уж выходил из комнаты.
   А аэропорту работал три дня, нашёл интересного командира экипажа, летавшего по маршруту "Москва-Ташкент", сделал с ним два рейса, жил в служебной гостинице, слушал рассказы членов экипажа и о своём командире, и о полётах по разным маршрутам, - собрал материал не на один только очерк, а и на целую повесть. Вернулся в редакцию и с радостью увидел, что Самсонов на месте, встретил меня весело, просил рассказывать, как моя поездка во Внуково.
   - Вы лучше скажите, что с вами случилось? Я как увидел скорую помощь...
   - А-а, пустяки. Давно это у меня - ни с того, ни с сего слабость накатит: пот прошибает, руки-ноги становятся ватными. У меня, видишь ли, кровь не в порядке. В старину говорили: малокровие, ну, а теперь... по-разному называют, а толком никто не знает. Вольют полстакана чужой крови - и снова я на ногах. Ну, ладно: рассказывайте про очерк.
   Писать его посоветовал дома. И как бы между прочим заметил:
   - Ответственного секретаря у нас нет, моего зама тоже, так что подчиняться будете только мне. А я вам повторяю: пишите очерки, а ещё пять-шесть раз в году помогайте интересным авторам написать проблемную статью. И делайте её так интересно, как вы сделали статью Раппопорта. Кстати, он вашу правку смотрел и остался зело доволен. Сказал, что ещё напишет, и просил, чтобы и следующую статью на правку вам дали. А что там Масолов блажит - не обращайте внимания. Это наши внутренние разборки. Я бы не хотел, чтобы и вы в них втягивались.
   Я поехал домой и в тот же день написал половину очерка. В другой день закончил его. Но в редакцию ехать не торопился. Не хотел показывать, что так быстро выполнил месячное задание. Гулял по городу, обдумывал рассказ. И делал в блокнот наброски.
   Так началась моя новая жизнь, моя работа в журнале.
   Через два или три месяца произошёл забавный эпизод, решивший спор Самсонова и Масолова по поводу статьи Раппопорта: этот автор, сияющий от счастья, принёс в редакцию и подарил всем нам красиво оформленную книжечку "Из дальних странствий возвратясь..." - его статью, напечатанную в нашем журнале. Мне он написал автограф: "Вы помогли родить это дитя - спасибо". А потом Раппопорт объявил, что его приняли в Союз писателей. На Масолова, Переверзева и на всех нас он теперь смотрел, как Наполеон на русских перед началом битвы у селения Бородино.
   Вскоре же напечатали и мой первый очерк. Потом опубликовали и рассказ на тему из жизни лётчиков гражданской авиации. И затем регулярно печатались мои очерки и рассказы; кстати, не только в нашем журнале, но и в других журналах и газетах. Подписывал я псевдонимами, причём разными: не хотел мозолить глаза партийным боссам, особенно тем, кто сидел на Старой площади, то есть в ЦК партии.
   Денежные дела пошли хорошо. Я получал зарплату, а сверх того, за очерки и рассказы. При содействии Панны меня печатали в разных журналах, и мало кто знал, что за псевдонимами стоит моё имя. Впрочем, об этом я не жалею; считаю тот период творчества ученическим и даже рад, что ничего не собирал из напечатанного и не пытался, как Раппопорт, издавать отдельной книгой. Теперь мне даже совестно, что я так долго искал свою тему, муссировал пустяки.
   Мне позвонила Панна. Говорила весело, с такой радостью, будто выиграла миллион и не знала, что с ним делать.
   - Пристроила рассказ "Горькая радость". Это самый большой твой рассказ, почти повесть. Его напечатают в Белоруссии. К нам в гости приезжал редактор, я ему на ночь дала почитать, а утром он меня обрадовал: "Будем печатать". Я ему сказала: "Гонорар по высшему разряду, автор - будущий классик, и вы не должны скупиться". Он согласился, но поставил условие: Каирского заменить на Каирова и разрешить им причесать откровенно еврейские акценты. "Мне бы не хотелось..." - пробурчал я в трубку. На это Панна говорила: "Мой муж тоже вытравляет все еврейские акценты. Если хвалишь - пожалуйста, но если вздумал ущипнуть - ни-ни. Этому редактору очень понравился твой образ Каирского, но советует тебе фигу против евреев держать в кармане. Ну, да ладно: рассказ пойдёт - и это главное. А ты не артачься. Надо же Надежде чем-то кормить твоих очаровательных девчушек. С евреями посчитаться ты ещё успеешь".
   Вот так выгребались из литературы крамольные темы. Мы растили елки, а редакторы и цензура делали из них палки. Тут, кстати, и причина анемичности и беззубости русской литературы советского периода. В этих условиях даже и честный писатель, и смелый вынужден был показывать не то, что нужно читателю, а то, что пропустит редактор. А невысказанная правда - та же ложь, только в приятной упаковке. Какой-то мудрец древности, кажется, Диоген, сказал, что книги нужны людям только полезные, остальные следует писать на песке. А для истекающего столетия, когда мир потрясали войны и революции, рушились монархии, погибали народы, важным персонажем истории стал еврей. Особенно рьяно еврей принялся разрушать российскую государственность. Достоевский вынужден был сказать: "Евреи погубят Россию". Повторю здесь удивительно меткое высказывание и французского писателя Дрюмона: если вы пишите книгу на социальную тему и не затрагиваете еврейства, то вы не сварите и кошачьей похлёбки.
   О евреях мы не писали - совсем не писали. Разрешалось в их адрес говорить одни комплименты. Ну, этих-то комплиментов хватало. Многие литераторы старались друг перед другом - как же! Книгу заметит и расхвалит критика. Критики-то, как выразился Маяковский, "все коганы". В этом я убедился, когда работал в издательстве "Современник" и каждый день читал книгу на предмет подписания к печати. Мне почему-то не хотелось хвалить евреев, и в моих рассказах и очерках их не было. А когда я в первой своей серьёзной работе - романе "Покорённый атаман" вывел учёного и дал ему все ту же фамилию Каирский, мне редактор сказал: "Каирского замените на Каирова". Я возражал, но он наотрез отказался подписывать роман. Пришлось варить "кошачью похлебку". Впрочем, черты еврейские в образе учёного сохранились, за это мне досталось от критиков.
   В самом деле, как же можно писать роман о нашем времени и делать вид, что евреев в нашей жизни нет, они не существуют? А они, между тем, делали все революции в нынешнем веке, заварили гражданскую войну, учинили нам репрессии, погром русской деревни, и затем все годы советской власти занимали командные посты в печати, литературе, искусстве, науке. Дуглас Рид написал: "Почти все руководители русской революции были восточными евреями. Символические акты цареубийства и святотатства совершались ими же, и немедленно был объявлен закон, фактически запрещавший всякое обсуждение роли евреев в революции и всякое упоминание в этой связи о "еврейском" вопросе".
   Литератор должен был ослепнуть, чтобы не видеть еврея, не писать о нём. Он, конечно, не ослеп, но сделался "ограниченно видящим". Таких-то вот подслеповатых писателей ещё со сталинских времён обвешивали лауреатскими медалями, называли классиками. И если уж говорить начистоту: это они, овладевшие искусством в упор не видеть еврея, повинны в том, что на глазах всего изумлённого мира обрушилась российская держава, и наш народ, прежде всего русский, усыплённый и одураченный, без боя сдан в плен евреям.
   Многих русских писателей советского периода я бы сравнил с часовыми, которые видели подползающего врага и умышленно не подняли тревогу.
   Так русская интеллигенция в очередной раз предала свой народ.
   Странная душонка у этой самой русской интеллигенции! Когда уже ей на смену придут настоящие люди?
   Прошли два года моей работы в журнале "Гражданская авиация". Я продолжал печатать свои очерки, писал рассказы, но они не приносили мне удовлетворения. Работал я для денег, для прокормления себя и своей семьи. И всё больше задумывался: что же оно такое, писательство? Как найти такую тему для рассказа, повести, которая бы взволновала людей, заставила читателей и критиков признать меня?
   Нет, такой темы я не находил. И меня всё чаще посещала мысль о тщете моих планов, в душе поселялось неверие, и оно постепенно завладевало всем существом; я стал подумывать о том, что журналистика и есть моя планида, что не надо забирать лишнего в свою голову, а довольствоваться тем, что у меня есть.
   Пытался заново вступить в партию, но в райкоме Самсонову сказали, что в моём положении, когда я попался на глаза "самому верху", лучше повременить, подождать, когда улягутся страсти и "верхние люди" забудут Василия и всё, что накручено вокруг его имени.
   Это было для меня ужасно. Лишало свободы действии, держало в страхе потерять работу в журнале и очутиться вновь на улице в положении "исключённого из партии". А тут ещё Самсонов стал болеть чаще, надолго залегал в больницу, а во время последнего приступа врачи сказали, что работать он уже не будет, его переведут на инвалидность.
   Масолова назначили заместителем главного редактора, а Раппопорта на место Масолова. И вскоре же Переверзев становится ответственным секретарем журнала и на вакансии в разных отделах пригласили четырёх сотрудников. Все они - евреи.
   Меня позвал Масолов. Он сидел в кабинете Самсонова и чувствовал себя хозяином. Беседовал со мной так, будто я был уличён в преступлении и он не знал, что же со мной делать.
   - В ЦК знают, что за псевдонимами, которыми вы подписываете свои очерки, скрывается ваша фамилия. Инструктор, курирующий наш журнал, предложил с вами разобраться.
   Кровь бросилась мне в голову. Атака была слишком дерзкой и наглой, - в таких случаях я всегда терялся.
   - Разбирайтесь, - глухо проговорил я.
   - Хорошо, мы разберёмся. Константин Иванович - мужик лихой, он творил ещё и не такие дела. Придётся переместить вас на другую должность. А пока вы будете обрабатывать авторские статьи. Только одно условие: правка должна быть косметической, особо-то в текст не вмешивайтесь.
   Шёл в свою комнату как в тумане. Понимал, что в журнале мне не работать. Пододвинул к себе чью-то статью, читал и ничего в ней не понимал. Стороной сознания шли мысли: "Можно ли преодолеть вот такую ситуацию? И стоит ли мне цепляться за журнал?.. Всё равно тут жизни не будет".
   Вышел на улицу, стал ходить по переулку. Возле какого-то посольства у ворот стоял часовой. И когда я с ним поравнялся, он сладко зевнул. Я подумал: "Вот ему хорошо. Стоит себе и ни о чём не думает. Наверное, в этом и есть настоящее счастье".
   Поехал в больницу к Самсонову. Дежурная сестра сказала:
   - А вот он, мы его выписали.
   Передо мной стоял Константин Иванович и грустно улыбался.
   - Поехали домой, - кстати, увидишь, как я живу.
   На такси приехали к нему на квартиру. Она была коммунальной, старой, по коридору бегали детишки, из кухни шёл терпкий запах жареного сала, рыбы и ещё чего-то.
   Зашли в маленькую комнату. Здесь был старый диван, коврик и письменный стол. Самсонов, показывая на жалкую обстановку, виновато проговорил:
   - Вот всё, что осталось от прежней роскошной жизни. С женой развёлся, отдал ей и дочери квартиру, а сам... вот, живу в дыре. Ну, да ладно. Я и тут жить не собираюсь. Ты уж, наверное, знаешь: от журнала меня отставили, вытолкнули на инвалидность. Ты меня прости: не удалось до конца довести дело, восстановить тебя в партии. Масолов поднял против тебя всю синагогу - от райкома до ЦК...
   - Боюсь, что и вас-то из-за меня.
   - Нет, Иван, ты не казнись. Меня они давно теснят. Тут, видишь ли, идёт борьба евреев за печатные органы. Наш журнал ещё как-то держался, мне и маршал помогал, но нажим усиливался, а тут ещё моя болезнь...
   Соседка принесла нам чаю: мы сидели за письменным столом, обсуждали своё положение.
   - Ты из журнала уходи, они тебе работать не дадут; боюсь, и ты подхватишь хворобу, как у меня, - она на нервной почве и, как говорил мне врач, привязывается к таким вот, как мы, которые испытывают большие нервные перегрузки. Это как самолёт на испытании: если большая вибрация, он рассыпается. Одно крыло отлетело, другое - ну, лётчик тогда катапультируется. А нам-то зачем такая музыка? У тебя сейчас рассказы пошли, сиди дома и пиши рассказы. А там за повесть возьмёшься, и за роман. Глядишь, писателем станешь. Я буду гордиться дружбой с тобой.
   Вид у Самсонова был неплохой; он отоспался, отлежался, на щеках заиграл румянец.
   - Ты сейчас хорошо выглядишь; может, хвороба и совсем отступится?
   - Да, я верю в это. У меня, видишь ли, лейкемия, но форма её не тяжёлая. С такой-то и до ста лет прожить можно. А я в деревню поеду, у одинокой старушки поселюсь, - уж подыскал такую. Буду парное молоко пить, нервотрёпку позабуду и писать мемуары начну. Я, конечно, не горазд вензеля пером выделывать, да грамотно-то писать умею. Вот и расскажу людям о делах в нашем государстве. Напечатать такой труд, конечно, нелегко будет, но это уж другая проблема. Сначала надо написать.
   После беседы с Самсоновым мне стало легче. Во-первых, наступила ясность: в журнале мне больше не работать. Уволюсь немедленно. А во-вторых, и это самое главное: стану писать и писать. В журналах у меня появились связи, многие меня знают, и для них уже совершенно неважно, был ли я когда-то в партии и за что меня исключили, и исключали ли вообще. Время стирало шрамы прошлых битв, подробности забывались, на страну и на всех нас валили новые проблемы, на горизонте возникали герои нового времени, - мы всматривались в них, искали ответа: что с нами будет? куда идём?..
   Надежда пришла поздно, ужинать отказалась, позвала в кино. Едва ступили за порог дома, спросила:
   - Что с тобой? Рассказывай.
   - А-а... Не хочется ворошить свои проблемы.
   - Твои проблемы - мои проблемы. Как это не хочется?
   - Но откуда ты знаешь, что у меня возникли проблемы?
   - Господи! Ты ещё будешь спрашивать? Да у тебя все твои проблемы на лице написаны. Сколько я уж раз говорила: сразу я вижу, что у тебя что-то случилось.
   - Да, Надя, случилось. И весьма неприятная история. Самсонов заболел, и его списывают на инвалидность. Журнал полностью захватили евреи, а с ними работать... ты сама знаешь...
   - Не работай. Уходи завтра же. Иначе начнут грызть, а ты будешь нервничать. Это уже не жизнь и не работа.
   - Уходи, уходи, а как жить будем? Рассказы-то - дело ненадежное, их когда напечатают, а когда и в корзину бросят.
   - А те, что напечатали, - мало их? Денежки-то ты мне отдавал, а я их не тратила. Все сохранила. Да если ты и пять лет не будешь работать - все равно жить будем. Да и мне теперь платят побольше. Да тут и думать нечего! Это даже хорошо, что тебя из седла выталкивают. В другое седло вспрыгнешь, писателем станешь. Мне твои рассказы очень даже нравятся. Только ты больше пиши о тех, кто тебя грызёт в жизни, - о евреях пиши. Вот тогда уж совсем интересно будет.
   - Что ты говоришь - о евреях? Да кто же печатать такие рассказы будет? А если где-то и напечатают, все редактора узнают и бояться меня будут.
   - Трусишка ты, Иван! А жизнь, она та же война. Здесь смелость нужна, и даже отвага. Особенно для писателей. А нет этого - брось перо, займись другим делом.
   Я слушал Надежду и в душе посмеивался над ней. Не подозревал я тогда, что в этих-то простых и ясных как божий день словах и заключена вся мудрость не только нашей профессии, но и самой жизни. Побеждает тот, кто не боится, кто идёт в наступление, а если вот так, дрожать и трусить... Ну, тогда иди в рабство, живи так, как повелит хозяин. И никакой другой логики в жизни нет.
   Утром следующего дня я подал рапорт о расчёте. А уже через час был готов приказ, в котором я из журнала увольнялся, а на моё место назначался инженер Семен Моисеевич Раппопорт.
   Не скажу, что после разговора с Надеждой и моего ухода из журнала я стал в своих рассказах "шевелить" еврейскую тему, - слишком это была запретная тема, но я всё-таки уже смелее выходил на проблемы, которые волновали многих людей и которых боялись писатели.
   Прожил я в своём новом положении около года, несколько раз ездил в деревню Машино под Загорском к Самсонову. Он жил у одинокой старушки, кормил корову, двух коз, возил в Загорск на рынок масло и козье молоко... Окреп, поздоровел, был весел и писал свои мемуары.
   Однажды утром я вышел из своей квартиры и увидел возле подъезда сверкающий чёрным лаком лимузин. Из него выходил маршал авиации Красовский. Увидев меня, сказал:
   - Мы с вами встречались.
   - Товарищ маршал, разрешите представиться: капитан авиации в запасе Дроздов.
   Маршал улыбнулся, протянул мне руку:
   - На ловца и зверь бежит. Я по вашу душу. Приглашайте в дом.
   И вот мы сидим за столом, теща угощает нас чаем.
   - Я как во сне, - говорю я, - не могу поверить, что вижу вас.
   - Почему? - гудит маршал. И его черные глаза тонут в мельчайших морщинках, которые возникают у него во время улыбки. Он весел, ласков, - глядит на меня, как на близкого родного человека.
   - Почему?..
   - Ну, это как если бы в мышиную нору заглянул медведь.
   Маршал при этих словах широко смеётся, откидывается на спинку стула.
   - Люблю красное словцо. Сразу видно - литератор! Я родом-то из деревни, белорус, там у нас мастера были на шутку. Помнится, когда принял московский округ после Василия, у нас с вами сразу сложились хорошие отношения, да вы стреканули от меня как заяц. Слышу потом, говорят: в Румынию подался, в посольстве работает.
   - Да нет, Степан Акимович, в дипломаты не приняли, в газету отослали.
   Хотел о своих партийных делах сказать, да вовремя остановился. Ждал, что же скажет маршал, зачем ко мне явился такой большой человек? Признаться, и малейшей догадки о причинах его визита не было.
   Маршал сказал:
   - Меня к вам Устинов прислал. Тут, видишь ли, капитан, дело такое вышло. Пригласили меня в ЦК и говорят...
   При слове ЦК сердце моё захолонуло. Не было для меня страшнее этой краткой, словно пистолетный щелчок, аббревиатуры.
   - ... ну, вот - и говорят: американские генералы мемуары пишут, а нашим вроде бы рот зажимают. Молчат наши генералы, ни одной книжки не выпустили. Ну и предложили: пиши, мол, книгу. Вам есть что сказать. А я им в ответ: есть-то, конечно, есть, так ведь - книга! Вас, к примеру, позовут на сцену и скажут: спойте арию или спляшите танец лебедей. Ну, и вы спляшете?.. Тут при нашей беседе полковник Устинов сидел. Так он сказал: помощника дадим. И назвал вашу фамилию. И совет мне такой дал: не мешайте ему, и тогда увидите, какая книга получится. Вот я к вам и приехал.
   - Я, пожалуй, с удовольствием соглашусь. Дело важное, да к тому же и знакомое мне: авиация! А у вас есть какие-нибудь наброски?
   - Сто чертей и два фунта изюма! Какие наброски? Да я под расстрелом бы их не стал писать! Вот рассказать всю историю моей жизни - пожалуй, могу. У меня в кабинете установка такая есть: все, что говорим - на ленту запишет. А потом эту ленту стенографисткам передадим, они вам на машинке весь текст представят.
   - Годится. А я из этих текстов нужные страницы ладить буду. Может, и выйдет у нас книга.
   Сидели мы с маршалом, чай пили, а тут и Надежда приходит. Я ей маршала представил. Она нам картошку с салом пожарила. Наш гость с удовольствием ел и картошку. При этом говорил:
   - Бульба у нас в Белоруссии - первая еда. Я в детстве любил, когда мама нам пюре с молочком заделает.
   Составили расписание, когда и в котором часу я буду появляться у него в кабинете, и на том расстались. Провожать вышли вместе с Надеждой. Шофер предупредительно раскрыл дверцу "ЗИМа", и маршал, не торопясь, со свойственной ему важностью залезал в кабину. Пожимая мне руку, фамильярно сказал:
   - Да зови ты меня по имени-отечеству. Нам с тобой длинную дорогу вместе пройти суждено, - нам тесная дружба нужна, а не чинопочитание.
   Поклонился Надежде:
   - Ну, привет, ребята! Очень рад, что с вами познакомился.
   На меня кивнул:
   - Первая-то встреча у нас давно произошла, да он не пожелал со мной, стариком, в одной упряжке идти - за кордон махнул, да вот, видите, нашёл я его. Видно, уж судьба у нас такая - вместе в историю шагнуть.
   Поднял руку, и автомобиль тронул. И как только он растворился в потоке машин, Надежда сказала:
   - Кто это?
   - Маршал авиации. Красовский Степан Акимович.
   - Знаю, что маршал, а зачем он?
   - Что зачем?
   - Ну, зачем приезжал?
   - А-а-а... Да так. Приятели мы.
   Надежда тряхнула меня за плечи, почти прокричала:
   - Ну, ладно тебе идиотку из меня строить! Приятеля нашёл! Говори: зачем он приезжал?
   Я понял: Надежду мою разыграть не удастся. Рассказал ей о цели визита маршала, на что Надежда, умеющая зрить в корень, заметила:
   - Журнальные евреи хотели уязвить тебя, а судьба вон как распорядилась: маршала тебе в подарок послала.
   Жизнь разворачивала меня в сторону серьёзной литературы, мне предстояло написать первую книгу.
  
   Глава пятая
  
   Я сижу в электричке, и она как на крыльях несёт меня в Монино. Здесь городок Военно-воздушной академии, и здесь же на окраине в зелёном живописном уголке живет маршал Степан Акимович Красовский - строитель и пестун боевой авиации, первый заместитель командующего Воснно-Воздушными Силами СССР, и он же начальник академии.
   Красовский никогда не сидел за рулем самолёта, не оканчивал никаких академий, и даже не имеет среднего образования, но во время войны был советником Сталина по вопросам авиации, командовал 2-й Воздушной ударной армией, которую бросали на самые тяжёлые участки фронта.
   Маршал Красовский - непререкаемый авторитет и любимец лётчиков.
   Такого человека мне послала судьба, мы вместе должны были выполнить задачу государственной важности; его книгой решено открыть серию военных мемуаров. Я горжусь, что именно мне поручено оказать в этом помощь автору.
   Два-три раза в неделю езжу в Монино. Я знаю: меня ждёт маршал, мы сейчас будем с ним работать.
   - Здравствуйте, Степан Акимович! Вы как всегда - бодрый, весёлый и хотите мне рассказать что-то интересное.
   - Проклинаю день, когда я подставил шею под этот хомут! Я теперь и ночью думаю, что бы ещё вам рассказать из своей жизни. Жизнь-то у меня вон какая! Пять войн и полдюжины революций. Не жил, а в котле кипел.
   Я уже успел нажать кнопку включения магнитофона, наша беседа записывается. Каждое слово! Всё, что наговорил мне маршал за три месяца нашей работы. Стенографистки все переписали и перенесли на бумагу, и я в портфеле таскаю тысячу страниц текста наших бесед. Триста из них я уже обработал и превратил в страницы книги, но маршалу не показываю; боюсь, как бы он не закапризничал и не перестал рассказывать. Он сейчас в ударе, верит, что книга будет, и даже как-то воскликнул:
   - Учёный совет академии знает, что я пишу книгу; говорят, зачтут её как докторскую монографию и даже присвоят звание профессора. Вот будет потеха! - всего-то три класса церковно-приходской школы закончил, и вдруг - профессор!..
   Жарко. На дворе в разгаре лето, температура за тридцать... Окна кабинета открыты, мощная магнитофонная установка чуть шелестит своими колёсами.
   Маршал снимает китель и сидит в кресле в нижней шёлковой рубашке. Его секретарь и майор-референт знают, что минуты эти святые, никого не впускают. И уж если министр обороны позвонит или командующий Военно-Воздушных Сил, - тогда чуть приоткроют дверь, скажут, кто звонит. Но вообще-то нас не беспокоят. Маршал, откинувшись в кресле, пытается оживить в памяти те далёкие годы, когда он, помощник моториста, садится с лётчиком в похожий на стрекозу или на этажерку французский самолёт "Фарман", кладет на колени мешочек с железными заостренными штырями, которыми они "обстреливали" позиции белых частей. Штырёк такой летит к земле со свистом и визгом, он со всё большей скоростью ввинчивается в воздух и, если попадет в голову или плечо, насквозь пронизывает человека.
   Степан Акимович замолкает и долго задумчиво смотрит в окно. Потом наклоняется ко мне и на ухо говорит:
   - Не хочу, чтобы этот чёрт, - кивает в сторону магнитофона, - всё записывал, но тебе скажу: сыпал я эти дьявольские гостинцы в сторонку от людей. Лётчик однажды заметил мои хитрости, показал кулак. А я всё равно - не мог кидать на головы солдат эти смертоносные стерженьки. Война-то была гражданская, люди и там и тут были наши, русские.
   Помню, я пытался оставить в книге эти знаки величия русской души, да в то время ещё не созрело общество до осознания истинных причин и побуждений гражданской войны. Белые для нас были белыми, а красными мы называли всех людей, которые якобы крушили старую "нищую" Россию и воевали за интересы рабочих и крестьян.
   Так начиналась лётная жизнь будущего маршала авиации, - в сущности, лётного в ней ничего не было, а была работа - вначале самая чёрная, самая разная, а уж потом горячие ветры времени вынесли его на командные высоты реактивной авиации, а затем и космонавтики. Монинская Воздушная академия уже тогда превращалась в центр подготовки не только командиров авиации, но и покорителей космоса. Где-то за партами учебных аудиторий сидели будущие космонавты и среди них старший лейтенант или уже в то время капитан Юрий Гагарин.
   В военном городке мне выделена двухкомнатная квартира, - временно, конечно, на период работы. Тут телефон. И в Москве по просьбе маршала нам установили телефон.
   Условия идеальные; я иногда по несколько дней задерживаюсь, и Надя меня понимает, говорит: "Ты только в столовую ходи вовремя и ночью не работай. Тебе ещё много предстоит написать книг. Будь здоров, и о нас не беспокойся".
   Да уж, что и говорить: условия для меня созданы хорошие. Выбор Красовского одобрили в Военном издательстве. Заведующий вновь созданной редакции мемуарной литературы полковник Михаил Михайлович Зотов мне сказал: "Ты особенно-то не мудрствуй, пиши так, как ты писал очерки и рассказы в "Сталинском соколе", и лучшего нам не надо".
   С нами заключили договор. Мне для начала выплатили сорок пять тысяч рублей. Всего же, в случае одобрения рукописи, я получу шестьдесят тысяч. Это половина гонорара, положенного за книгу. Другая половина причиталась маршалу. Но он, подписывая договор, сказал: "Все деньги ему отдадим. Пусть только старается".
   Сорок пять тысяч! Я их уже получил и перевел на сберегательную книжку Нади. Она, увидев эту цифру, покачала головой: "Деньжищ-то сколько! Куплю девочкам необходимое, а себе ничего и покупать не буду. Пусть они лежат на чёрный день".
   Надежда за свою работу в цветочном складе получала в то время семьсот рублей в месяц, пенсия моей тещи составляла сто пятьдесят рублей. Можно же представить, что означала сумма моего гонорара!
   Я её просил не скупиться, тратить, а она: нет и нет! Мало ли ещё как сложится жизнь.
   Во время войны-то голодала, ходила на работу в разбитых солдатских сапогах, - как говорят в Сибири, - "хлебнула мурцовки" и теперь боялась. Признаться, я и сам был изрядно напуган мытарствами последних лет. Да и теперь не вполне уверен, что все они остались позади.
   А книга подвигалась.
   Пришёл я однажды на дачу маршала; кругом лес, рядом пруд - дивный уголок Подмосковья. Сижу на открытой веранде и вдруг вижу: туда-сюда пробежали парни. Удивился я и хотел звать хозяина, но тут на веранду грузно ввалился тучный седой дядя в светло-жёлтой безрукавке. Где-то я видел этого человека, но где? - решительно не припомню. Потом только понял: на портретах. Тянет мне руку:
   - Слышал я про вашу затею - правильно Зотов сделал, что помощника подключил. Степан Акимович писатель никакой, он, бывало, и донесения составить как следует не умел. Стратег и тактик - хоть куда, а вот писатель...
   - Извините, с кем имею честь...
   - Родион Яковлевич Малиновский... Может, слышали?
   Поднялся. Отчеканил:
   - Товарищ министр обороны! Разрешите доложить: капитан в запасе Дроздов!
   - Садись, капитан, садись. Зови меня по имени-отчеству. Я литераторов люблю и, признаться, завидую вашему брату. Я ведь тоже в некотором роде писатель. В душе, конечно. Я, видишь ли, иногда балуюсь сочинительством. Ещё в юности забрал в голову мысль, что писателем могу стать. Вначале сочинял рассказы, а потом и за роман взялся. Даже во время войны в короткие часы отдыха на коленке главы новые писал. Георгий Константинович Жуков на гармошке играл, а я - писал. Однако никогда и ничего не печатал. И думал всегда так: у других получается, а у меня нет. Но что это я - все о себе, да о себе. А вы скажите мне, чтой-то вы, такой молодой, а уже и в запас угодили? Ах, румынская армия? Да, мы её всю подчистую списали. Такое указание вышло. Многие хорошие офицеры за бортом оказались. Пиши рапорт - призовём в армию. Майора присвоим. Степан Акимович местечко в академии найдёт. А не то, я к себе вас заберу, в штат министерства.
   В кустах смородины показались два молодых человека, они нас не видели и подвигались так, будто кого высматривали. Родион Яковлевич их окликнул:
   - Ребята! Идите к машине, дайте мне отдохнуть.
   Ребята исчезли, а министр устало опустился в кресло, ладонью вытер пот со лба.
   Повернулся ко мне:
   - Значит, писатель? Ишь, как! Наверное, и тридцати нет, а уже писатель. Но ты, капитан, извини меня: я твоих книг не читал. Я и вообще-то современных авторов читать не могу. Недавно мне роман военного писателя на предмет присуждения премии министерства обороны представили; жевал я его, жевал, да и бросил. Офицер прогрессист, офицер консерватор, одного награждают, другого в партбюро вызывают - батюшки! Скучища какая! Да я лучше "Поединок" Куприна перечитаю или Лермонтова "Герой нашего времени" - там тоже офицеры, но сколько чувств и красота какая! Ну, а ваши книги?..
   - У меня, товарищ маршал, нет книг. Я не писатель, а журналист. Но с вами я согласен: и я без особого интереса читаю книги современных авторов. Если уж о войне пишут, то Михаила Бубенного "Белую берёзу" все копируют...
   - Вот-вот! Вы это точно заметили. Шаблон царит в литературе. Сплошное попугайство.
   Маршал замолчал и смотрел на те кусты, где только что были ребята из его охраны. Потом, не поворачиваясь ко мне, продолжал:
   - Да, мечтал я о литературе. И уж потом, когда мы вот со Степаном Акимовичем на Дальнем Востоке служили: я округом командовал, а он авиационными частями, роман всё продолжал писать. Да теперь-то... перечитаю десяток-другой страниц - и в стол подальше засуну. Неинтересно - вот что главное. А я так думаю, о чём бы книга ни была, интересной должна быть. Всякую другую рукопись в камин надо бросить. Как вон Гоголь.
   Маршал поднял над головой руку:
   - Гоголь! И то рукопись в камин бросил. Вот это чувство ответственности! Это как у нас бывало, когда очередную операцию на фронте разрабатывали. Сколько вариантов прокрутим, а принять никакой не можем. И тот нехорош, и этот... И уж такой выберем, какой нам кажется наиболее удачным. Тогда я Сталину звоню, по шифру доложу ему: мол, готовы. А роман... Он что ж, это та же операция. Нельзя же к читателю выйти с чепухой какой-нибудь.
   У меня от этих слов мороз по спине пробегал. Чудилось, что о нашей это книге маршал так говорит. Смотрите, мол, не подкачайте.
   Минуту спустя, заключил:
   - Я со своим романом, наверное, так и поступлю. В камин его брошу.
   Вынул из кармана брюк платок, вытер влажное от пота мясистое лицо. Он имел изрядный лишний вес, и сердце его, как мне казалось, было не совсем здорово. О литературе мы больше не заговаривали.
   Много лет спустя, когда маршал Малиновский отойдёт в лучший мир, работники Военного издательства попросят у наследников рукопись его произведения и напечатают. Я не читал этой книги, но не однажды слышал, что роман неплохой и зря Родион Яковлевич держал его в сейфе. В то время по Москве ползли и другие слухи, что якобы на даче министра было много картин, вывезенных им из Германии. Красовский, прослышав об этом, сильно возмущался и всё хотел сделать по этому поводу публичное заявление. Малиновского он знал давно и знал также его страсть покупать картины. Главным образом это были картины современных русских художников, и за них маршал отдавал большую часть своей зарплаты. И не так уж этих картин было много. Ложь эта, как и всякая другая клевета, легко произрастающая вокруг большой личности, вскоре рассеялась, а память народная о замечательном полководце времен Великой Отечественной войны живёт и будет жить вечно в сердцах благодарных людей нашего Отечества.
   Нынешние поколения офицеров изучают военную историю по книгам, которые составлялись жалким вралём и прислужником сионизма Волкогоновым, но учебники истории имеют такую особенность: их переписывают. И теперь недалеко время, когда военные историки расскажут о годах министра Малиновского как о времени, когда могущество Советской Армии прирастало не по дням, а по часам, когда на смену винтовым самолётам приходили стратегические ракетоносцы, способные силами одной эскадрильи смахнуть с лица земли Англию или целое побережье Америки. То было время строительства авианосцев и атомных подводных лодок, самых лучших в мире танков и самоходных пушек. Это потом уж пришли к власти вначале улыбчивый маршал Шапошников, разграбивший Аэрофлот, похожий на испуганного филина генерал Грачёв с кругозором ротного каптенармуса, а затем податливый, робеющий перед каждым политиком генерал Сергеев... Эти жалкие марионетки одно только и сумели: распродать боевые корабли, распустить полки и дивизии - унизить и опозорить армию.
   Я всего лишь один раз встретился с маршалом Малиновским, и была эта встреча короткой, но именно он широким жестом подвинул меня к новой жизни, где я обрёл уверенность и силы для писания книг.
   Родион Яковлевич долго смотрел в окно, а затем, словно очнувшись от каких-то дум, вновь обратился ко мне:
   - А в армию, если надумаете, возвращайтесь. Идите в управление кадров и скажите, что я лично вас пригласил. Потом ко мне зайдёте, и мы решим, где вам служить.
   - Благодарю вас, товарищ маршал, я подумаю.
   По тропинке из сада затрусил Красовский. И когда он вошёл, они обнялись, крепко по-мужски трясли друг другу руки. Я понял, что буду лишний, и потихоньку вышел в сад. Побродил там несколько минут, и оттуда так, чтобы остаться незамеченным, пошёл на электричку.
   Мог бы я, конечно, и побыть с ними, закрепить знакомство с таким важным человеком. Маршал Советского Союза Малиновский был в то время не только министром Вооружённых Сил, но и в партийной иерархии занимал одно из первых мест, был членом Политбюро, но мне не хотелось попасть в положение человека, которого присутствие нежелательно и может стеснить их дружескую встречу.
   По дороге думал: может, и вправду написать рапорт? Тогда и партийное дело автоматически решится.
   При следующей встрече с Красовским сказал ему о предложении, сделанном мне министром. И тут же оговорился:
   - Да вот беда: партийные дела у меня не в порядке.
   - Как не в порядке?
   Я рассказал Степану Акимовичу свою печальную историю. А он тут же позвонил в ЦК. И я слышал его разговор:
   - Владимир Ильич? У меня дельце к вам небольшое...
   И рассказал обо мне. А когда закончил, положил трубку.
   - Завтра пойдете в ЦК к Степакову Владимиру Ильичу.
   И вот я у Степакова. Был он тогда очень большим человеком в нашей партии, - кажется заведовал отделом пропаганды. Затем сразу после отстранения Хрущёва от власти и объявления его зятя Аджубея политическим авантюристом Степакова на короткое время назначат главным редактором "Известий". Я в то время там работал и мог видеть, какой это порядочный и честный человек с чисто русским характером и русским взглядом на жизнь. Затем его пошлют в Китай послом, а оттуда и вовсе куда-то задвинут. Слабый умом и волей Брежнев, однако, нашёл в себе силы продолжить политику Хрущёва на уничтожение православных храмов, увеличение производства спиртного и на вытеснение русских со всех ключевых постов.
   Тихое "подпиливание" всех основ русского государства продолжалось. Кремлёвские кабинеты все шире раскрывались перед лицами со страшной печатью "пятого" параграфа.
   Степаков внимательно выслушал меня и предложил:
   - Идите в райком партии, там ваше дело уладят.
   И вот я в кабинете у того же секретаря райкома Корчагина. У него на столе лежал мой партийный билет. Подавая его, он сказал:
   - Будем считать, что никакого исключения из партии не было. Вышло недоразумение. Ваш стаж продолжается с 1943 года.
   Я взял партийный билет и, ничего не сказав Корчагину, а лишь многозначительно посмотрев на него, вышел из кабинета. Так неожиданно и счастливо завершилась моя партийная эпопея.
   Корчагин меня запомнил. Много лет спустя, когда в центральных газетах появятся статьи, называющие мой роман "Подземный меридиан" хунвейбинским, то есть ссорящим рабочий класс с интеллигенцией, Корчагин прочтёт роман и затем выступит на партийной конференции с грубой критикой в мой адрес. И будто бы даже намекнул на какие-то "тёмные делишки", которые тянутся за мной со времени "тесного общения" с Василием Сталиным.
   Вот тот нередко случавшийся в моей жизни факт, когда человек неизвестно за что начинал меня ненавидеть. Да, в романе я показал неприглядное лицо некоторых "интеллигентов" - учёного Каирова, эксплуатирующего труд других учёных, помощника министра Соловья, плетущего интриги за спиной своего шефа, журналистов... Все они имели ярко выраженную национальную психологию, то есть были евреи, и можно понять критиков, обрушивших на меня свой святой гнев, они-то все тоже "были коганы", но Корчагин!.. Он человек русский, не мог не знать козни еврейской "интеллигенции", знал, и... защищал.
   Как правило, так поступали "евреи по жене", то есть русские мужики, женившиеся на еврейках, от них я в жизни своей натерпелся немало, - вот и Корчагин из той же породы тайных предателей интересов русского народа.
   Однако жизнь моя с возвращением мне партийного билета покатилась веселее, главное - я обрёл свободу. В то время мы ещё не ощущали той общей беды, которая подстерегала наше государство; никто не мог поверить, что Союз Советских Социалистических Республик - Россию, названную корявой аббревиатурой СССР, смогут развалить три ничтожнейших человека, как это потом случилось в Беловежской Пуще. Никакой силы и доблести от этих подвыпивших людей не потребовалось: на всех командных высотах в государстве уже сидели "агенты влияния", Корчагины, кипевшие ненавистью ко всему русскому. Им был подан знак, и они победно вострубили гибель самого могучего в мировой истории государства. Гордый красавец славянин, мчавшийся на всех парусах к воротам, чтобы забить свой решающий гол, получив подножку, рухнул. Началась наша жизнь в оккупации. Но тогда... я был слеп и потому беспечно весел. Поехал в Машино к Самсонову, привёз ему много конфет, копчёной колбасы и печенья; рассказал о своей радости, и мы оба были счастливы. Я пришёл к Устинову и доложил ему о своём втором рождении и о том, между прочим, что сам министр обороны предложил мне вернуться в армию. Сергей Семёнович тоже был рад и пригласил меня в свою газету, которая теперь называлась "Советская авиация", на должность начальника отдела боевой подготовки. Я поблагодарил Устинова и сказал, что буду рад снова занять место в его команде. Но попросил дать мне два-три месяца для окончания работы над книгой Красовского.
   Позвонил Панне, и мы с ней отметили мою радость в ресторане "Советском". И уж, конечно, больше всех радовалась Надежда. Я купил ей шубу из голубой белки и золотые часы, а для Светланы прекрасное пианино, и наняли для неё преподавательницу. Впрочем, особенно-то тратить деньги Надежда не позволила. "Мало ли что ещё будет", - предусмотрительно охладила она мой пыл. А я подумал: "А и в самом деле! Вдруг как книгу не примут - ни Красовский, ни издательство?.." От этой мысли мне стало жарко. Одно только служило утешением: аванс, полученный мною за книгу, возврату не подлежит. Я и половину из него не растратил на свои роскошества.
   Работал я теперь веселее, и книга наша подвигалась. Подолгу задерживался в своей монинской квартире. Обедал в академической столовой, потом шёл гулять по городку, а иногда и уходил в соседний лес. Всюду мне встречались стайки офицеров, слушателей академии и преподавателей. Я теперь и себя видел среди них - с погонами майора. Но однажды этот образ моих мечтаний был в один момент поколеблен - и самым решительным образом: по радио услышал объявление о начале приёма заявлений и работ на творческий конкурс в Литературный институт имени Горького. В голову бросилась мысль: карьера писателя! Мне сам Бог её посылает!
   В волнении я ходил по комнатам своей квартиры - думал и думал. У меня есть "Лесная повесть" - подам её на конкурс. Могу собрать и рассказы, лучшие из тех, что были напечатаны. И их предложу. Выдержу конкурс - буду учиться, а не выдержу... Значит, не судьба. Пойду в армию всю жизнь тянуть лямку. Журналистам генерала не дают, а до полковника дослужусь.
   Лёг в постель. Не спалось. Встал, согрел чаю, сидел за столом, думал. Мечта о писательстве снова вспрыгнула в голову, и я уже не мог ни о чём другом помышлять. Перспектива журналиста, пусть даже сильного, опытного и даже яркого, представлялась жалкой и убогой. Я пишу очерки, иногда рассказы - они словно бабочки пролетают перед глазами и живут один день. Другое дело - книга! Её купили, читают всей семьёй, положили на полку и затем говорят: а у меня есть книга такого-то. Очень интересная. Советую прочесть. А если удастся написать что-либо особо значительное - тут тебе обеспечена и память многих поколений, а после смерти могут и доску мраморную на стене дома укрепить. Дескать, здесь жил и творил...
   Далеко шла фантазия. Институт представлялся трамплином, с которого полечу в литературу и даже в вечность.
   Разговоры об опасностях закрепляющейся над нами еврейской оккупации воспринимались как фантазии неврастеников, я их быстро забывал.
   Говорили отовсюду, да и сейчас я нередко слышу: "Прост ты, Иван. А простота-то хуже воровства". Может, и есть во мне такое свойство характера, да не совсем это верно. И раньше, бывало, хитрил и лукавил, - вот и с институтом: уж как хотелось рассказать Надежде о своих планах, а ведь утаил. Даже вида не подал, что что-то в моей жизни происходит важное. Боялся неудачи: вдруг как повесть творческого конкурса не выдержит, а то экзамены не сдам. Они хотя и казались нетрудными: сочинение на вольную тему да собеседование с членами мандатной комиссии... Однако, кто знает, как дело повернётся?.. Красней тогда перед Надеждой, казнись всю жизнь. Ну, нет! Лучше уж я пройду все тернии, а потом видно будет.
   Тайком заложил в портфель папку с повестью, утром вместе с Надеждой нырнул по эскалатору в метро. На прощание сказал:
   - У меня сейчас трудная полоса началась, - возможно, реже буду приезжать домой; ты уж не беспокойся.
   - Пиши уж свою книгу! Как тебе удобно, так и распределяй время. У нас-то всё в порядке. Леночка, правда, все чаще сердце чувствует, да тут уж... Сказал же нам врач: пусть подрастёт немного, а там на операцию положим. Операция несложная, хирурги наши научились её делать. Так что - работай. Но особенно-то не рвись.
   Приехал на остановку "Маяковская", отсюда пешком до площади Пушкина. Постоял у пьедестала великого поэта, смотрел ему в лицо, а он, склонившись, смотрел на меня. И между нами будто бы произошёл такой диалог:
   - Ты, Александр, никаких институтов не кончал, а вон как высоко взлетел! Талант, значит.
   - Ну, нет, братец, не говори так. Учился-то я зело как много, прорву книг прочитал! А уж сколько дум передумал!.. Сосчитать нельзя. Поначалу-то не знал, из каких корней черпать стиль языка родного. Ломоносова брал за образец, Державина штудировал, Жуковского за Бога почитал, а самого всё больше на базар тянуло, речь простолюдинов слушать да сказки нянюшки своей... - звуковой ряд пытался уловить. Ну, так потом и сладилось: и ряд звуковой, и манера народная сказы сказывать... - все это взял, и пошел я своей дорогой. Ну, вот... и пришел сюда, на улицу Тверскую. А ты повернись назад, там и свой бульвар увидишь. Его тоже Тверским прозывают. Там дом есть под номером двадцать пять. В нем Яковлев, царский сановник жил. В доме том лицей устроили. В наше-то время поэтом родиться надо было, а теперь, говорят, и научиться можно. Там за партой в уголке на втором этаже ты и сидеть будешь. Не бойся, друг мой, иди с Богом. Я-то уж знаю: примут тебя.
   Мне даже показалось, что Пушкин бронзовой рукой своей перекрестил меня.
   Поклонился в пояс Славе нашей и в Тверской бульвар свернул. Тут и дом двадцать пятый из тополиного парка на меня глянул - невысокий, жёлтенького цвета, с колоннами у парадного входа.
   В калитку вошёл.
   Сдал документы в приёмную комиссию. Щупленькая, похожая на птичку женщина предлагала тут же что-то написать, что-то заполнить, - я быстро писал, заполнял. За столами сидели другие ребята, разные по виду, одежде, манере держаться, разговаривать. По большей части скромные и даже робкие, судя по узловатым рукам, привыкшие к труду физическому, рабочему или крестьянскому. А за столом возле женщины сидел плечистый малый, кудрявый, остроносый и нагло, пренебрежительно всех оглядывал. И что-то помечал себе в блокноте. На нём был дорогой бостоновый костюм, не первой свежести белая рубашка, а на галстуке косо и небрежно красовалась золотая заколка.
   В комнату набилось много народу, тут становилось тесно, но я, уже усвоивший главную черту журналиста: всё увидеть, во всём разобраться, уходить не торопился. У двери теснились ребята, один из них, кивнув на остроносого, сказал:
   - Миша Дементьев, поэт из Вологды - видите, как он впился в паренька ястребиным взглядом. И вон - сделал пометку в блокноте. Эти-то его пометки и будут решать, кому быть в институте, а кому... фьють!.. Шмаляй до дому.
   - А творческий конкурс зачем?.. Мы же стихи сдали.
   - Ах ты, паря! Кому тут нужны таланты наши! Ему физиономию с горбатым носом подавай. Евреев тут одних учат, а мы с тобой чухна немытая.
   - Ну, а этот парень... он что - директор что ли?
   - Ещё чего захотел, чтобы директор тут сидел! Соглядатаи тут его, но они-то всё и решат. Вот вывесят списки, тогда посмотришь, кто тут учится, в этом самом престижном институте.
   - Так что же ты сказать хочешь? Забирать документы и уходить?
   - Зачем уходить! Бороться нужно, до самого конца бороться, а если уж совсем прихлопнут, в ЦК гурьбой повалим, в Совет Министров. Мы живём в России, и институт для русской литературы, а не для еврейской.
   Разговор становился слишком горячим, и я вышел из комнаты. Здесь среди могучих вековых тополей, помнивших и хозяина дворца Яковлева, и его племянника Герцена, на лавочках и просто на траве сидели стайки ребят и так же, как там, в приёмной, обсуждали один и тот же вопрос: кого тут принимают и как попасть в этот единственный во всём мире институт, где по окончании человек становился молодым писателем. Институт небольшой, на дневном отделении училось всего сто пятьдесят человек, да ещё двести писателей и поэтов посещали Высшие литературные курсы. На дневное обучение принималось лишь тридцать человек, а приехало... человек триста. Увидев и узнав всё это, я окончательно решил, что мне в институте не бывать, но, повинуясь особенностям своего характера: если уж за что взялся, так иди до конца, я решил, что пройду все стадии борьбы за место под солнцем. А еще меня подбадривал голос Пушкина, который все время звучал в ушах: "Я-то уж знаю: примут тебя!"
   Одно обстоятельство занозой вонзилось в сердце и кровоточило: здесь учат евреев! В этом ужасном мнении я укрепился, когда, толкаясь между ребятами, услышал, что у директора института три заместителя и все они евреи: Исбах, Россельс, Борщаговский.
   Вспомнились Шапиро, Львов, Фридман, Сева Игнатьев, три еврея, оскорбившие меня в политотделе Львовской дивизии...
   Да, уж... Хорошего от них ждать не приходится.
   Пристал к небольшому кружку абитуриентов: и тут невеселые разговоры. Показали молоденькую девушку - по виду школьницу.
   - Смотрите, братцы! Её ведёт Паустовский. Она его приёмная дочь. Считайте, она уже зачислена.
   Кто-то показал на другую девчонку - тоже по виду школьного возраста. Она имела восточный вид, но, впрочем, глаза славянские, подстрижена под мальчика. Девушка была очень привлекательной, на неё все смотрели. И стояла она на тротуаре за калиткой у дверцы длинного чёрного лимузина, на котором ездят большие начальники. За руку её держал пожилой седовласый узбек или таджик, и они о чём-то говорили.
   На неё показывал грузин или армянин:
   - Если её дедушка посол в Бразилии или Аргентине, то ей откажут? Да?.. Ха-ха-ха... Да её примут, если она и писать по-русски не умеет!
   Девушек среди абитуриентов было мало, два-три десятка, а всего в тополином придворцовом парке толкалось человек триста-четыреста - и это на тридцать мест, открытых для приёма на первый курс.
   Подошел к краю лавочки, сел на только что освободившееся место. Тут в центре кружка витийствовал длинный сутулый парень с развязными манерами, сильно похожий на еврея. Громким голосом возвещал:
   - Вон пошёл Россельс, он приехал из Прибалтики. Сегодня приехал, я его видел в Союзе писателей. Он там доложил, что был в Таллинне, Риге и Вильнюсе. Ходил по квартирам, набирал отделение переводчиков. И привёз одиннадцать человек - футбольную команду, их будут экзаменовать - да? Они уже зачислены! Россельс знал, кто и кого должен переводить на русский язык.
   - Видел я этих молодцов, - гудел чернявый парень с помятым и небритым лицом. - Они прямо с поезда прошли к директору института.
   - И все евреи, - подал кто-то голос.
   - А кого же ещё привезёт Россельс, - чертыхнулся длинный. - Киргизов? Да?..
   Будучи евреем, он громко говорил о евреях, что для русских людей несвойственно. Я потом в этом буду постоянно убеждаться. И сейчас, едва лишь включишь телевизор, и на экран выпрыгнет политик вроде Хакамады, Явлинского, Черномырдина, то и непременно услышишь знакомый пароль: "Я человек русский..." и так далее. Одна только эта фраза говорит о нерусскости человека. Но, конечно же, главная черта национальности - это дела. Не скажу, что русские не замечены в неблаговидных поступках, но если они подличают или говорят то, что требуют от них хозяева, то делают это нелегко и непросто; у них в этих случаях я напряжение слышу - и в лице и в голосе. У еврея любая ложь и подлость с языка точно пушинка срывается, он даже возгорается при этом, чувствует одушевление. Русский же, если несёт вам подлость, то кряхтит при этом и краснеет; сразу видно, ему нелегко, его мнёт и теснит какая-то внутренняя сила, он готов тотчас провалиться в преисподнюю. Это потому, что у него совесть. Она его камнем давит, глотку сжимает - ему в этом случае говорить трудно.
   Крашенная под славянку, которую привёл Паустовский, вышла из института и сразу очутилась в кругу девушек. К ней слетелся почти весь женский контингент абитуриентов, но я заметил: в этом кружке не было той чёрненькой; она стояла поблизости от нас, привалившись к стволу тополя. Её сразу же окружили ребята, и я вскоре потерял её из поля зрения. Потом увидел, как она решительно вышла из кружка парней и, похоже чем-то недовольная, направилась в нашу сторону. Проходила мимо меня. Я предложил сесть на моё место. Она пристально на меня посмотрела и, улыбнувшись, поблагодарила. И села. Я подивился той безыскусственности, с которой она приняла моё приглашение. Ребята, увидев эту сцену, потеснились и освободили мне место. Мы теперь сидели с ней рядом. Я спросил:
   - Ну, как ваши дела? Вас уже, наверное, приняли?
   Она повернулась ко мне, вскинув длинные ресницы, устремив на меня детски-доверчивые глаза.
   - Почему?.. Я только сдала документы.
   Я понял: сказал глупость и решил поправиться:
   - Девушек мало, им, говорят, делают предпочтение.
   - Хорошо бы, - сказала она просто, не уловив моего лукавства. - Я очень боюсь.
   - А я знаю, что не пройду, так и бояться нечего.
   - Почему же? - искренне удивилась она. - Надо верить и тогда пройдёте. Непременно пройдёте. Вы же взрослый!
   Она сказала это так простодушно, что я почувствовал себя неловко. Словами "Вы же взрослый!" она окончательно меня сразила. Обескураженный, я замолчал надолго. Но она вновь ко мне обратилась:
   - Когда будет первый экзамен?
   Я достал записную книжку и предложил ей переписать порядок сдачи всех экзаменов и собеседований. Она охотно переписала. А я поднялся и сказал ей:
   - Ну, ладно, до свидания. Пойду домой.
   Она тоже поднялась и пошла со мной к выходу.
   - А вы здешний, живёте в Москве?
   - Да. А вы?
   Она смешалась.
   - Извините, вы можете не отвечать.
   - Никакого секрета нет. Я издалека - из латиноамериканской страны. Мой дедушка посол, и я с ним живу.
   Я больше ни о чём не спрашивал, и мы шли молча. А она, дойдя со мной до театра имени Пушкина, остановилась.
   - Ну, до свидания. Я попробую купить на вечер билет в театр. Для себя и для дедушки.
   Мы простились, и я отправился на автобусную остановку.
   С этой восточной девушкой, которая казалась даже моложе своих восемнадцати лет, я встретился через неделю, когда уже были сданы все экзамены, и мы с волнением ждали собеседования: она подошла ко мне и, не здороваясь, спросила:
   - Как ваша фамилия?
   Я сказал. Она захлопала в ладоши:
   - Пляшите, пляшите!..
   - Зачем я должен плясать?
   - У меня для вас хорошая весть: писатель Алексей Колосов дал отличный отзыв на вашу повесть. Он так и заключил: "Повесть написана профессионально, её можно предлагать к изданию".
   - А вы откуда знаете?
   Девушка смутилась, покраснела и закрутила головой. Я подумал: "Она ещё совсем ребёнок, ей, пожалуй, и шестнадцати нет".
   - Мой рассказ тоже к нему посылали.
   - Ну, и...
   - Одобрил. Сказал, что написан ласковой рукой.
   - Поздравляю!.. Вот это совсем хорошо. Считайте, вы уже прошли.
   - Да почему я должна так считать? Конкурс-то вон какой!
   - Конкурс для ребят, а вашего брата мало. А если ещё и похвалил вас такой писатель!..
   - А он хороший писатель? Я, к своему стыду, не читала.
   - Да, он работает в "Правде" и пишет для газеты чудесные рассказы. Это вроде Чехова. Антон Павлович тоже работал в газете. Так что вы...
   - Но нет, вы мне больше ничего не говорите. Я суеверная. Но, конечно, я очень рада. Девочки из приёмной комиссии обещали снять копию с рецензии. Я покажу её дедушке. Вот он обрадуется!
   Она смотрела мне в глаза и готова была разрыдаться от счастья. Я в эту минуту был ей очень нужен. Очевидно, по той причине, что я, как она сказала, взрослый, она мне первому и открыла свою радость. Я уже заметил, как пристают к ней ребята, окружают, заговаривают, а она всё время вырывается из их плена. Мое положение "взрослого" давало нам свободу, и мы могли общаться. Впрочем, и меня она скоро застеснялась, замкнулась и глаз не поднимала.
   И лишь сказала:
   - Хотите, я и вам закажу копию отзыва на вашу повесть?
   - Да, конечно, я бы очень хотел, но это, наверное, чего-нибудь стоит? Я готов, вы мне только скажите.
   - Нет, нет! Они сделают нам любезность.
   Я не настаивал, и мы разошлись.
   Прошло ещё две недели, и нам сказали, что завтра вывесят списки принятых.
   Я пришёл домой, во дворе разыскал дочек и позвал их гулять по городу. У входа в Ипподром купили мороженое, а для мамы и бабушки целый кулёк пирожных, и всем по большой плитке шоколада. Потом встретили маму и дома устроили целое пиршество. Надежда смотрела на меня и не могла понять, что со мной происходит. Я, кажется, делал возможное и невозможное, чтобы скрыть от неё творившуюся в моей душе бурю, но уже по опыту знал, что даже и малейшую тревогу или волнение скрыть от Надежды никогда не удавалось. И когда мы вышли с ней погулять перед сном, я сбивчиво и косноязычно залепетал:
   - Да вот... надо бы посоветоваться: в газетах объявили о приёме в Литературный институт. Как ты думаешь...
   - Тут и думать нечего: поступай и учись.
   - Ладно, завтра схожу, узнаю.
   - Артист ты и ломака - вот что я тебе скажу! Давно уж разузнал обо всём и ходил туда не раз, - говори лучше, что там и как?
   Строгим тоном напал на неё:
   - Ничего не узнал! Институт-то не простой, там конкурс творческий, его пройти надо. А на место, поди, человек тридцать приедут. Вот тут и подумаешь: поступать или нет? Чай, не очень хочется, чтоб мордой об стол стукнули.
   Надежда схватила меня за уши и стала трепать, как мальчишку.
   - Нет уж, если ты заговорил, значит уверен. Ну, ладно: иди, поступай. Книгу-то кончишь скоро. Деньги есть - сиди себе за партой спокойно. Если уж писателем стать решил - тут, конечно, знания нужны большие. Книгу-то все читают: и школьник, и генерал, и академик. Писатель всех должен уму-разуму наставлять.
   Успокоила меня Надежда, но сон ко мне в ту ночь долго не приходил. Ни перед каким боем не думал я столько и так сильно не волновался. Кажется, ничего бы в жизни больше не хотел, а только пусть бы моя фамилия объявилась среди принятых в институт.
   Назавтра встал поздно, долго собирался - не хотел подойти к спискам в числе первых, лучше уж последним, чтобы никто не видел кислой физиономии в случае неудачи.
   Я был почти уверен: фамилии своей в ряду счастливцев не найду.
   Пришёл в институт поздно, после обеда, но и в этот час возле списка толкалось много народа. Кто-то о чём-то говорил, но я ничего не слышал; затаив дыхание, подходил к доске объявлений, думал о том, как бы спокойнее и достойнее принять удар судьбы, не раскваситься, а повернуться и отойти - так, будто ничего и не случилось; подумаешь, какой пустяк: не приняли в институт. Да если не примут в этот, подам бумаги в университет. Возраст только-только перевалил за тридцать, ещё не поздно...
   Издали, поверх голов, бросилась в глаза моя фамилия. Шагнул ближе: она, моя! И имя мое, и отчество. Горят, точно освещённые солнцем. Открытым ртом глотнул воздух, будто даже застонал тихо. И оглянулся: не услышал ли кто? Но нет, ребята толкаются, галдят, кто-то кого-то обругал. Но постой! А эта девочка?.. Восточная, сливовоглазая?..
   Я шарю взглядом по списку: Щипахина, Фазу Алиева... - вот чудак! Ни имени, ни фамилии её не знаю. Но, может, она и есть, Фазу Алиева?.. А вот ещё: Каримова Ольга Олжасовна. Она это! Помню, кто-то из ребят кричал ей: Ольга! Оля!.. И я снова обрадовался. Больше, чем за себя. Странно это: незнакомая девочка, почти совсем незнакомая, а я радуюсь. Но, может, эта радость за неё влилась в общий поток хлынувшего на меня счастья?.. Я студент самого престижного в мире института! Я буду учиться на отлично, только на отлично. Если уж сел в таком возрасте за парту, то учись не как школьник, а как взрослый, серьёзный человек. И уж тогда непременно станешь писателем. Не зря же Горький добивался создания такого института.
   Подумал о евреях. Все тут начальники - евреи, три заместителя директора, да и сам директор Виталий Алексеевич Озеров - и про него говорят, "белый еврей". А - ничего, меня, Ивана, пропустили. Значит, есть какая-то справедливость.
   Правда, тут, как я узнал недавно, заведует учебной частью Иван Николаевич Серёгин, он фронтовик, без руки, - так, может, он помог?.. Но это уже неважно, а важно, что я студент Литературного института, и не какого-то экстерната, как было в академии, а очного, дневного, настоящего. Да и что значит Политическая академия, да ещё военная? Чему там учат? История партии, философия, а здесь!.. История и теория литературы, и не только нашей, а всей мировой! Опять же история и теория русского языка. Уж язык-то буду знать! Слышал я, что на язык тут отпущено шестьсот часов. Ничего себе - шестьсот часов! Я буду ходить на все занятия, слушать все лекции и записывать в толстые красивые тетради. Сегодня же я их куплю...
   Шёл по московским улицам как пьяный. Впервые был пьян отчаянно, от распиравшей меня радости. И на каждого прохожего смотрел так, будто сто лет искал его и теперь вот встретил. Из первой же телефонной будки позвонил Надежде. И сказал:
   - Можешь меня поздравить. Я - студент Литинститута.
   - Поздравляю!.. Солнце моё ненаглядное, поздравляю.
   Я повесил трубку, шагнул на тротуар. И шёл и шёл до самого Садового кольца, а здесь сел на автобус, поехал домой.
   И вот чудо: Надя уже дома, она открывает дверь и бросается мне на шею. Тянут ручонки Светлана и Леночка. Я беру их на руки и делаю с ними круги по комнате. Давно у нас не было такого светлого праздничного дня.
   Тем временем Красовский дочитывал приготовленную мною рукопись. В ней было пятьсот пятьдесят машинописных страниц.
   Замечаний по тексту почти не было. Возвращая рукопись, маршал сказал:
   - Складно, только не думаю, чтобы они это напечатали.
   - Почему?
   - Это как роман. Не похоже, что пишет военный начальник. Однако сдавайте. Может, и пронесёт.
   На последней странице размашисто поставил свою подпись.
   В редакции её сразу же стал читать сам Зотов. Прочел за один день. И позвонил мне:
   - Иван! Я знал, что ты справишься с этим делом. Именно такую книгу я и хотел иметь.
   И уже потом, подписывая рукопись к печати и давая распоряжение бухгалтерии о выплате мне денег, говорил:
   - Я хотя и взялся за эту редакцию, но боюсь скукоты. Засушат генералы всю эту серию. Уже сейчас требуют, чтобы в их книгах оставались документы, приказы, планы военных операций. Но твоя рукопись... Её даже можно назвать документальным романом. И заглавие хорошее: "Жизнь в авиации".
   А вскоре вышла и книга - в красивом оформлении, в супер-обложке. Это была первая книга, написанная моей рукой. По случаю её опубликования я купил самый дорогой и самый красивый складной ножик; он и теперь лежит у меня на письменном столе, напоминая о том эпизоде моей жизни, когда я поверил, что смогу написать и другие книги, на обложке которых будет стоять уже моя фамилия.
   В институт пришёл за полчаса до начала занятий, положил портфель на стол в углу у задней стены. Рядом дверь, в неё студенты влетают и следуют мимо этого самого заднего и самого углового стола аудитории, проскакивают, не успев даже заметить, кто там сидит и сидит ли кто-нибудь вообще. А если выйти за дверь, тут задняя стена коридора с широким венецианским окном. Из окна виден двор, а за ним улица со множеством особняков, в которых разместились посольства небольших государств и лишь одного большого - Германии.
   Я сразу же оценил: здесь будет мой наблюдательный пункт; отсюда я буду видеть всё происходящее вокруг.
   Возле меня тотчас же появился высокий плечистый парень лет двадцати трёх с кудлатой льняной головой и синими пронзительными глазами. Я кивнул на раскрытую дверь аудитории:
   - Здесь будешь учиться?
   - Здесь, а ты?
   - Тоже. Ты пензенский что ли?
   - Почему пензенский?
   - Это у нас там у всех такие синие глаза.
   - Да, это так. Туда степняки редко затекали. Но я не пензенский, а тамбовский.
   - Так это рядом. У вас там Цна, а у нас Хопер. Одного мы с тобой поля ягоды.
   - Да? Это хорошо. Давай знакомиться. Ну, вот - Иван, значит. А я Николай Сергованцев. Принят на отделение критики. А ты?.. Прозаик? Совсем хорошо. Буду твоим карманным критиком, подниму выше небес. Ты где сел?.. А-а, это твой там портфель? И я свою папку бросил рядом. А ещё на одно место тетрадь с ручкой положил, чтоб, значит, нам просторнее было.
   - Хорошо. Будем вдвоём сидеть.
   По коридору летящей походкой, сияющая и прекрасная, шла та самая... восточная... Увидев меня, растворила улыбку, а подойдя, сказала:
   - Я знала, что вы пройдёте. Была уверена.
   - Наверное, потому, что я взрослый?
   - Ещё и поэтому.
   Зазвенел звонок. В аудиторию вошёл преподаватель античной литературы. Это был молодой, лет сорока, профессор, автор учебника по зарубежной литературе. Он был хорош собой, одет во всё самое-самое и, как мы узнаем позже, не женат. А ещё скоро нам сообщит вездесущий Сергованцев: Артамонов - абсолютный трезвенник, но при этом большой гурман. У него в ресторане "Русская кухня", расположенном невдалеке от института, есть персональный повар, который каждый день готовит ему обед.
   Сергей Дмитриевич внимательно нас оглядывает и ничего не говорит, а только загадочно улыбается. На Ольгу, сидящую в первом ряду, он смотрит особенно долго и с нескрываемым удивлением. Спрашивает:
   - Как ваша фамилия?
   - Каримова.
   - А какая ваша национальность?
   - Русская.
   - Русская?
   - Да, я русская.
   - Но почему Каримова?
   - Такая фамилия у моего дедушки, а мой другой дедушка и обе мои бабушки русские. Потому и я русская.
   - М-да-а, интересно. А тот дедушка, который Каримов, - у него какая национальность?
   - У него... Он - дунганин. Эта народность живёт на границе Китая и Киргизии.
   - М-да-да, интересно. По всему видно, это очень красивая народность. Я слышал, что на свете есть такая национальность. В древности у вас был поэт Ахмет Шим. И я читал Шима, но встречаться с дунганами мне не приходилось. А скажите, пожалуйста, сколько вам лет?
   - Моих лет вполне хватило для поступления в институт.
   - Остроумно. Очень даже остроумно. Тогда и мне позвольте вам представиться...
   Он повернулся к аудитории.
   Так начались наши занятия.
   В моей жизни началась полоса относительного спокойствия: тот самый психологический климат, о котором всегда мечтал Пушкин. Я поставил перед собой две главные задачи: хорошо учиться и писать рассказы. Оборудовал у окна рабочее место, приходил с занятий в одно и то же время, часок дремал на диване, а потом садился читать или писать. Так побежали дни моей жизни.
   Однажды я на своём диване крепко заснул и проспал долго. Разбудил меня разговор Надежды с каким-то мужчиной. Открыл глаза: Михаил! Могучий Михаил Панов. Он был в новом парадном мундире, при орденах и всех знаках отличия. Тряс мою руку, говорил:
   - Не видишь, что ли? А?..
   - Тебя-то? Вижу, конечно.
   - Да нет, не видишь, если не поздравляешь.
   - А-а-а, ты уже полковник. Поздравляю.
   Я крепко его обнял. И, потом, отстранившись:
   - Но постой: разве такие молодые, как мы с тобой, бывают полковники?
   - Если будешь служить и не лениться, и не спать после обеда, как Обломов, то можно в тридцать лет и генерала получить.
   - Да, да, конечно. Рад за тебя. Я всегда был уверен, что ты далеко пойдёшь. Ещё тогда, в школе... Ты был секретарём комсомольского бюро. И как ты ещё не стыдился дружить со мной? Ну, а сейчас... - извини, я и совсем упал. В институт поступил. Меня там одна девушка взрослым назвала. Ей-то восемнадцать, а мне за тридцать. Ха-ха! Вот история!..
   - Ну, а девчонка-то эта - хороша собой? А?.. - Михаил ударил меня по плечу. - Признавайся, хороша ведь, наверное?.. Вот уж в чём я тебе завидую: там, поди, таких навалом.
   И - к Надежде:
   - Зря ты его в институт пустила. Найдёт молодую.
   - Одна там девчонка на весь курс. Странно это, но - одна. Ну, да ладно - мои дела простые, студент и крышка. Говорят, если дурака в одной школе не научили, то в другой-то и подавно. А у нас в редакции полковник один так полагал: если на кителе офицера два академических значка висят - стрелять его без суда надо. Сколько ж денег на его учебу пошло! А он всё дурак дураком. Меня, видно, тоже в академии-то мало чему научили. Теперь вот в институт подался.
   - Ладно, чёрт с тобой: учись, набирайся ума-разума. А сегодня вас с Надеждой на вечер к себе приглашаю. Компания у нас прежняя. Звездочку и папаху надо же обмыть. Собирайтесь, я вас подожду.
   И вот мы идём к Пановым. Я ни с того ни с сего, чтобы сгладить как-то тягостное впечатление от моего студенчества, говорю Михаилу:
   - Поучусь-поучусь, а там, может быть, и снова в армию вернусь. Мне недавно сам министр сказал: возвращайся в армию.
   - Какой министр? - повернулся ко мне Михаил, который вёл под руку Надежду и о чем-то весело с ней болтал.
   - Министр обороны... Маршал Малиновский.
   Михаил остановился и разглядывал меня с ног до головы.
   - Ты что это - серьёзно?..
   - Да, сам министр! Так и сказал: "Хочешь в армию? Пиши рапорт. Майора дадим".
   Михаил даже отступил от меня на шаг, будто я представлял для него какую опасность. Глянул на меня, потом на Надежду, потом снова на меня. Заговорил строго и даже каким-то не своим голосом:
   - В уме ты или съехал малость. Послушал там профессоров в институте и стал заговариваться. Ну, что ты несёшь? Какой министр? Да где это он с тобой мог беседовать - во сне что ли?.. К нему маршалы на приём попасть не могут. Я командир дивизии, и не простой, а правительственной, да и то с ним ни разу не встречался. Если пошутил - так и скажи, но я ведь вижу: ты серьёзно говоришь. Хорошо, что ещё мне сказал, а не за столом брякнул.
   Михаил вздохнул глубоко, прошёлся возле нас с Надеждой, головой покачал:
   - Теперь я вижу не зря тебя из армии турнули. Ладно, пошли, а то нас уже ждут, наверное.
   Подхватил под руку Надежду, пошёл быстрым шагом. Я хотел рассказать ему, как и при каких обстоятельствах я встретился с министром обороны, но такое высокомерие друга, его нежелание даже вникнуть в смысл моего сообщения обидело, и я махнул рукой, решил ничего не объяснять, а оставить его в этом заблуждении. "Пусть думает, что я такой уж враль. Господь с ним!" И я спокойно шагал сзади.
   К счастью, инцидент этот в некотором роде разрешился, и самым неожиданным образом. В квартире Михаила мы застали тех же его друзей, которых однажды встретили у него и с которыми у меня сложились не очень-то хорошие отношения. Помнится, я что-то сказал им крамольное, и они косились на меня и недоумевали, как это у Панова, такого важного и ответственного человека, такой несерьёзный друг. Михаил и на этот раз, как бы забегая вперёд, предупреждал друзей о моих возможных крамольных рассуждениях. Кивая на меня, говорил:
   - Он у меня либерал, чуть ли не анархист, - и вот докатился: студентом стал. Вся жизнь под откос пошла, семью на стипендию посадил.
   И - ко мне:
   - Сколько тебе платить будут?
   - Двести двадцать. На хлеб хватит. И картошку будем покупать. Правда, уж есть её придётся без масла.
   - Вот! А всё твой либерализм. Сам не знаешь, чего ты добиваешься.
   Расселись за столом. Яства тут были самые изысканные: белая рыба, сёмга, минога, и мясо холодное. И разные заливные блюда. А уж что до вина - целый гастроном! Все были веселы, предвкушали такой пир, который не во всяком ресторане можно устроить.
   Речи следуют восторженные: поздравляют, предрекают ещё и не такой взлёт по службе. Кто-то сравнил Михаила с Ермоловым, а кто-то с Наполеоном. Никто, конечно, не заикнулся о том, что во время войны Панов хотя и воевал хорошо, но дальше капитана не пошёл. Это уж потом, когда стал личным лётчиком Ворошилова, а затем Георгиу Деж и Петру Гроза - тогда на его плечи быстро полетели звёзды. В три года до подполковника дошёл.
   Я вспоминал свою службу. На войне она не гладко протекала, трудно складывалась. Был лётчиком, а потом из-за нехватки самолётов в артиллерию перевели. А тут хотя и скоро командиром отдельного подразделения стал, то есть батареи, но со званиями не везло. Разные чрезвычайные происшествия, словно палки в колёса, летели. И звания и награды из-за них откладывались. Впрочем, орденов и медалей я имел не меньше Михаила. А уж что до карьеры, он, конечно, под небеса взлетел.
   - О чём вы задумались? - неожиданно спросил меня сидевший рядом генерал-майор авиации. Я по прошлой встрече помню, что он был каким-то крупным политическим работником в лётных войсках Московского округа.
   - Вспомнил детство наше в Сталинграде. У меня-то и тогда жизнь не ладилась, а Михаил - он, слава Богу, в хорошей семье рос и сам был отличником в школе и комсомольским активистом. Я рад за него. Он со своими способностями и генералом, таким вот как вы, скоро станет. Дай-то Бог!
   - Вы Бога часто поминаете. Верите что ли?
   - Верь не верь, а без Бога-то, наверное, ничего бы и не было.
   - Иван! - вдруг рявкнул Михаил. Он услышал наш разговор о Боге и решил меня приструнить. - Ты опять за своё. Ну, какой Бог! Что ты ещё мелешь!..
   Генерал ему возразил:
   - Нет, Михаил, сейчас многие люди о Боге задумываются. Меня вот как судьба тиснула, я тоже подумал. Ну, сам посуди: мне сорок два года, а меня вот тоже, как его,- за борт. Ты-то нас не поймёшь. Недаром говорят: сытый голодного не разумеет. Сам же ты сказал Ивану: семью на стипендию посадил. А у меня вот и стипендии не будет. Мне-то поздно идти в институт.
   - Будет вам пенсия! Генералам всем пенсию дают.
   Наступила тишина: неловкая, тягучая. Речи высокие вдруг смолкли. Я понял: генерал тоже попал под демобилизацию. Мне стало его жалко. Наклонился к нему:
   - Вы хоть место себе присмотрели? Куда отступать будете?
   - Нет у меня позиций для отступления. Я как тот беспечный командир: наступал, не оглядываясь. Не думал, что судьба подставит мне ножку. Ездил в Монинскую академию, просился на кафедру истории партии, - сказали, что опыта преподавательской работы нет. А преподавателем я, конечно бы, сумел.
   - А вы Степана Акимовича Красовского знаете?
   - К сожалению, не знаю. Хотел к нему обратиться, да мне отсоветовали. Сказали, что такими делами он не занимается.
   - Я знаю маршала Красовского. Может, позвонить ему?
   - Иван! - снова рявкнул Михаил. И подскочил как ужаленный, подошёл к нам. Говорил мне тихо, но так, что все слышали:
   - Опять понёс! То он с министром говорил, а теперь вот маршал Красовский!
   И - к генералу:
   - Павел Петрович! Не слушай ты его. Чёрт знает, что с ним происходит: то ли свихнулся, то ли так неумно балагурит?
   И вновь ко мне:
   - Иван! Уймись. Такими вещами не шутят. У человека горе большое, карьера кверх тормашками летит, неизвестно, как жизнь устраивать, а ты - скоморошничать.
   - Да почему же скоморошничать? Генералу нужна помощь маршала Красовского. Я позвоню ему, попрошу об этой помощи.
   Михаил всплеснул руками и вернулся на своё место. Смотрел на меня как на сумасшедшего. А я повернулся к генералу:
   - Пойдёмте на кухню, я позвоню оттуда маршалу Красовскому.
   Генерал встал, и с нами поднялись вес мужчины, и вслед за нами пошла Клава, жена Михаила, и с ней Надежда. А я позвонил Красовскому. Ответил мне майор, референт маршала. Я с ним поздоровался и попросил соединить со Степаном Акимовичем. Он тут же это и сделал.
   Все присутствующие на кухне, и прежде всего Михаил, замерли в напряжённом ожидании. А я спокойно говорил:
   - Степан Акимович, я вас приветствую. Что вы там поделываете, я вам не очень мешаю?
   - Мешаешь, конечно! Ну, так мне и все мешают. Ты же знаешь, как меня терзают мои любезные подчинённые. Убежал бы я от них, скрылся бы куда глаза глядят, - но нет, висят на ногах точно гири. Вот сейчас строителей собрал. Все графики посрывали. Всех на гауптвахту пересажаю.
   Пока это всё говорил маршал, я смотрел на Михаила и его друзей, и мне было за них страшно. Шеи вытянулись, глаза округлились, а у Михаила и кулаки сжались, точно перед схваткой с каким-то злейшим противником. А маршал, выговорившись, спросил:
   - Чего у тебя? Чтой-то давно тебя не было. Недавно хотел заехать к тебе домой, да не получилось. В главном штабе задержали. Ну, так чего у тебя?
   - Судьба генерала Трофимова меня занимает. Знаете вы такого - Трофимова Павла Петровича?
   - Шапочно - да, знаю. А что такое?
   - Попал под демобилизацию.
   - И что? Сейчас многие попадают под демобилизацию. И ты вот оказался на дворе. Кстати, Родион Яковлевич о тебе спрашивал. Я сдуру-то дал тебе хорошую аттестацию, а он говорит: мне такой человек нужен. А мне ты не нужен, что ли? Подавай рапорт, но только к нему иди. Не буду же я с ним из-за тебя ссориться!
   - Хорошо, Степан Акимович, я ещё не решил, что буду делать. Может, и в гражданке останусь.
   - Да ты что - ума лишился? Да если тебя сам министр приглашает, чего же тут рассуждать? Будешь майором, а там скоро и вторую звезду получишь. А место он тебе найдёт; у него контора что твой муравейник. Иди и не валяй дурака.
   - Степан Акимович, а как же с Трофимовым? Я очень вас прошу.
   - Пусть он завтра утром ко мне зайдёт. Придумаем что-нибудь.
   - Вот за это спасибо. А если ко мне приехать вздумаете, я дома после пяти вечера бываю. Посидим, чайку попьём, а я вам кое-что расскажу из нетелефонной тематики. Кстати, вы полковника Панова Михаила Николаевича не знаете?
   - Знаю такого и не люблю. Выскочка он, этот самый Панов! На хребте Ворошилова карьеру делал. Не люблю таких. Ты же знаешь, как я по служебной лестнице карабкался. Ну, да ладно: при встрече поговорим, а то строители тут у меня сидят. Присылай своего Трофимова.
   - Еще раз спасибо, Степан Акимович. До встречи.
   Положил трубку и посмотрел на стоявших и слушавших наш разговор. Тут были все: и Мишины друзья, и их жены. Впереди всех стоял Михаил. Не могу я тут передать выражение его лица. Почему-то мне казалось, он вот-вот расплачется.
   - Ты это что - комедию разыграл? Дурачишь нас всех?
   - Почему?
   - Он ещё спрашивает! Кто же так с маршалом разговаривает? Он тебе что - мальчишка уличный?.. Ещё и меня приплёл!
   Затряс головой, передразнил:
   - "...Панова Михаила Николаевича не знаете?" Но если ты и в самом деле говорил с маршалом, что же он ответил на твой дурацкий вопрос?
   - Сказал, что знает тебя и высоко ценит твои организаторские способности.
   Рты у всех приоткрылись. И жена Мишина Клава инстинктивно шагнула ко мне:
   - Правда, Иван? Он так и сказал? А кто он, этот маршал Красовский?
   - Да замолчи ты, глупая женщина. Идите вы все в комнату, а мы тут... поговорим.
   Женщины пошли, а Надежда, проходя мимо Михаила, погрозила ему пальцем:
   - Ты на моего Ивана не нападай. Если он и пошутил, так и в этом нет ничего худого. Надо же вам нервы пощекотать. Вон как вы все насупились, точно мыши на кусок морковки.
   И вышла Надежда. Я улыбнулся: значит, и она допускает мысль, что подшутил над мужиками. Она хотя и сама знала маршала Красовского, но не думала, что у нас с ним сложились такие короткие дружеские отношения. А Михаил сел рядом, спросил:
   - Так что ты скажешь Павлу Петровичу? - кивнул он на генерала. - Я от тебя всего ожидаю, но не такой же глупой выходки. Откуда знаешь ты маршала Красовского?
   Я сделал вид, что вопроса этого не услышал. Обратился к генералу:
   - Вас, Павел Петрович, маршал просил зайти к нему завтра утром. Обещал что-нибудь для вас придумать.
   Генерал поднялся, принял строевую стойку, с чувством проговорил:
   - Благодарю вас, товарищ капитан! Надеюсь и мне когда-нибудь удастся сослужить для вас службу.
   - Ну, ладно. Служебные дела в сторону. Пойдёмте к женщинам, праздник продолжается.
   Заняли свои места за столом, пили, ели, но прежнего веселья уже не было. Михаил был явно обескуражен; он, верно, и не знал, что подумать. Ему теперь и предложение министра вернуться мне в армию не казалось уж фантастическим. Однако откуда это такое внимание ко мне высших лиц государства и армии - этого он ни уразуметь, ни вообразить не мог.
   Вечером следующего дня, - опять же я спал на диване, - ко мне на двух машинах приехали генерал Трофимов с Михаилом и с ними два незнакомых полковника. Офицеры расположились за столом, а Михаил присел ко мне на диван и тихо этак, как бывало в детстве, меня будил:
   - Вань, а Вань! Вставай же, наконец! Что ты дрыхнешь днём, как младенец?
   Я открыл глаза и увидел гостей. Как раз в это время два их шофёра тащили в комнату кульки, свёртки, бутылки. Я свесил с дивана ноги, пятерней поправил волосы, извинился. Михаил подал мне брюки, рубашку:
   - На, одевайся, Спиноза!
   - А почему Спиноза?
   - А вон, на столе книг-то сколько! Скоро умным станешь, учить нас будешь.
   - Я и сейчас мог тебя многому научить.
   - Во! Видите? Он и всегда был такой: молчит, молчит, а потом скажет. Не забывай русскую пословицу: яйца курицу не учат. Мы тут все старше тебя и в армии подольше служим.
   - Да уж, служишь ты много дольше меня, месяцев на восемь.
   - Ну, ладно - ставь чай, неси тарелки, да рюмки не забудь, а мы тут снедь раскладывать будем.
   Скоро мы сидели за столом, и я вопросительно, с некоторым недоумением разглядывал своих гостей. Михаил представил мне двух полковников; они оказались командирами полков из его дивизии. Один из них, пожимая мне руку, сказал:
   - Помните показательный полёт Воронцова в Кубинке? Вы приезжали к нам с генералом Сталиным?
   - Да, конечно, помню. Вы тогда тоже летали, и вас хвалил Воронцов. Он предлагал мне полетать с вами на спарке по плану летной подготовки офицеров штаба.
   - Да, вы были у меня в списке, но ни разу не приехали.
   - Да, было дело, но теперь-то уж... Мне лётная работа не понадобится. Списан из авиации - подчистую. Кстати, а где сейчас служит Воронцов?
   - На Дальнем Востоке. Его назначили командиром истребительной дивизии.
   - Я очень рад. Мы с ним большие друзья.
   Помолчали. Михаил разливал вино, генерал раскладывал по тарелкам сёмгу. Тихо, волнуясь, заговорил:
   - Был у маршала Красовского. Он хорошо принял меня, спрашивал, откуда я вас знаю. Между прочим, сказал, что считает вас лучшим из своих друзей и хотел бы, чтобы вы служили у него в академии.
   Я в нетерпении спросил:
   - Как ваша судьба решилась?
   - Не знаю, как вас и благодарить, Иван Владимирович. Маршал оставляет меня в армии и предложил возглавить кафедру военной истории. Это должность генерал-лейтенанта, я получил повышение.
   Михаил между тем много пил, раскраснелся, карие глаза его блестели. Он был взволнован и всё время порывался говорить.
   - Вот они меня спрашивают, откуда это ты, Иван, мой закадычный дружок, знаешь таких великих людей, как Степан Акимович Красовский и Родион Яковлевич Малиновский? А что я им скажу? Ты же мне никогда об этом не говорил. Я даже думаю, что ты и не понимаешь, что такое дружба с такими людьми. Да знай я об этом раньше, сколько бы вопросов через тебя можно решить!
   - Да нет, Михаил, через меня никаких вопросов решить нельзя; во-первых, я не люблю эксплуатировать добрые отношения больших людей, а во-вторых, никакие они и не друзья. С маршалом Красовским меня связывают некоторые общие дела, а министр... С ним я встретился на даче Степана Акимовича. Они, видишь ли, вместе работали на Дальнем Востоке и там сдружились, ну, а я бываю на даче Красовского.
   - И сейчас бываешь?
   - Давно уж не был, но скоро поеду.
   - А он... как я понял из вашего телефонного разговора, у тебя бывает? Вот здесь, в этой комнате?
   Он обвел взором наше скромное жилище.
   - Иногда приезжает.
   Михаил почесал начинавшую лысеть голову.
   - Странный ты, Иван! Я и раньше не мог тебя понять, а теперь и совсем запутался в мыслях о тебе. Что ты за человек такой?
   - Да что же тебе непонятно?
   - А то и непонятно: малахольный ты какой-то, не от мира сего. Да если бы я имел таких друзей!.. - Он оглядел комнату. - Да разве я жил бы в этом чулане? Я как стал возить Ворошилова, так сразу и квартиру получил, и звание. А ты... из армии вылетел, всю карьеру себе порушил. Да ты хоть скажи: правда ли это, что министр тебе погоны предлагает, да ещё майорские?
   - Да ещё и должность важную в министерстве, - решил я подзадорить Михаила.
   - Ну, и...
   - Посмотрим. Я вот пока за книги засел. Учился-то я, как ты знаешь, мало. Надо мне вас, моих сверстников, догонять.
   Михаил всплеснул руками:
   - Вот... и глядите на него! Можно ли понять этого человека?
   Негромко заговорил генерал:
   - Я понимаю Ивана Владимировича. У него, значит, свои виды на жизнь, и он их не каждому открывает. Другу своему, - тому, кто его поймёт, - он, может быть, и скажет, а всякому - нет, не скажет.
   Михаил покраснел пуще прежнего, вилкой по тарелке зашкрябал. Намёк на истинные отношения наши с Михаилом, на видимое даже постороннему глазу моё нежелание выкладывать перед ним свою душу был понят и задел Михаила. Он с того момента больше и не заговаривал.
   Прощаясь, генерал сдержанно, но сердечно проговорил:
   - В моей жизни никто ещё не делал для меня так много, как вы. Благодарю вас от всей моей семьи. Вот вам моя визитная карточка, понадоблюсь - дайте знать.
   Как раз в это время пришла с работы моя Надежда и вернулись с гулянья дети. Я представил гостям своё семейство, а Надя приглашала ещё посидеть немного, но гости уже прощались. И когда все уже были в машинах, Михаил отвёл меня в сторону, тряхнул за руку:
   - Ладно, старик, не обижайся на меня. Ты ведь ничего не растолковал мне, а так, брякнул впопыхах: министр и так далее! Ну, сам подумай, разве я мог поверить в такую чертовщину. Теперь верю. И спасибо тебе сердечное за генерала. Он хороший мужик. И ты ему крепко помог в жизни. Ну, ладно: бывай здоров, да больше меня так не озадачивай. Хватило мне хлопот и там, в нашем голоногом детстве.
   - Да, Михаил - всё было. И хлеба ты мне за пазухой таскал, и во время войны отыскал меня первым. Люблю я тебя и горжусь своим другом. Ну, а за мою судьбу ты не беспокойся. Я выбрал для себя дорогу, и она будет нелёгкой. Ну, да ничего; как-нибудь справлюсь. А за генерала тебе спасибо. Кажется, ты мне нового товарища подарил. А друзей мы с тобой ценить умеем. А?..
   Мы обнялись и долго так стояли, прижавшись друг к другу. Потом ударили один другого кулаком в грудь, и Михаил сел в машину.
   В ту минуту я впервые подумал о том, что нет ничего крепче и прекраснее, чем настоящая мужская дружба. И ещё пришла мне в голову мысль: в дружбе, как и вообще в отношениях между людьми, надо уметь извинять слабости и несовершенства характера. Если такой способности ты не имеешь, друзей у тебя не будет.
   А занятия в институте шли своим чередом. Скоро я уже умом и сердцем чувствовал душу аудитории, нашего первого курса - людей, с которыми судьба свела меня на шесть лет. Я сидел в самом дальнем уголке за дверью и в минуты, когда не писал свои конспекты, слушал преподавателя, а заодно и разглядывал спины и затылки ребят, сидевших за столами. Со мной рядом сидел Николай Сергованцев, парень из тамбовской деревни. Он в прошлом году окончил в Тамбове Педагогический институт, но в школе преподавать не смог, "не хватало терпения и нервов", как он выразился однажды. "Никогда не думал, - говорил он мне, - что дети - такой противный народ. Они доводили меня до бешенства, я готов был перекусать их. В класс заходил, как в клетку с тиграми. Не-ет, школа - это не по мне. И тогда я стал писать статьи о книгах. Критиком заделался нечаянно". Он и здесь был неспокоен, вначале наклонялся ко мне, шептал на ухо разные реплики, ерзал, смеялся, дерзил преподавателям, но я ему сказал:
   - Не мешай мне слушать и писать конспекты, иначе отселю.
   - Как отселишь?
   - А так: возьму за шиворот и посажу за другой стол.
   - Ну, ты даёшь! Я же больше тебя. И кулак у меня тяжелее. Видишь?..
   И он показал мне мощный крестьянский кулак.
   - Кулак ничего не значит, - заметил я. - Ермак учил нас побеждать таких, как ты, четверых.
   - Кто такой - Ермак?
   - А это вожак у нас был, когда я в тридцатых годах в Сталинграде жил на улице.
   - Ну?.. И ты это умеешь?
   - А как же! Иначе я там бы не выжил.
   После этого он стал тише, а ко мне совсем не приставал.
   Впереди нас сидел Лев Щеглов, драматург. Он был длинный, жидкий и имел замечательно круглую живописную лысину. Ему было всего двадцать пять лет. Я у него спросил:
   - Сколько тебе лет?
   Он ответил:
   - Семидесяти ещё нет.
   Неуютно и неспокойно было нашей единственной девушке Оле Каримовой. Куда бы она ни села, к ней приставали, мешали слушать. И она пересаживалась со стола на стол. Наконец, однажды пришла к нам и села на свободное место. На перемене Сергованцев мне сказал:
   - Кто её просил? Мне это не нравится.
   - Она хорошая. Тебе должно быть приятно, что она выбрала тебя соседом.
   - Чего ж тут приятного! Ни в носу поковырять, ни почесаться. Нет, я сбегу от вас.
   - Беги. Нам будет свободней.
   Сергованцев никуда не сбежал, скоро он привык к своей соседке и стал ей мешать, как до этого мешал мне. Она просила не мешать, фыркала на него, но он продолжал егозить. Я думал, Ольга уйдёт и от нас, но однажды мы пришли на занятие, а она сидит посредине стола - на месте Сергованцева.
   Вошел Николай и остановился удивленный:
   - О! Она уже на моём месте! Садись на своё.
   Ольга и глазом не повела. Сидит. Николай - ко мне:
   - Иван! Скажи ты ей! Это же разбой.
   - Садись рядом с ней. Какая тебе разница? Наконец, будь джентльменом. Ольга же - дама. Ну, если ей так захотелось. Мне, например, очень приятно, когда она сидит со мной рядом.
   - Ему приятно, а я должен торчать тут на отшибе. Да какая же она дама? - ворчал Сергованцев, но, впрочем, на крайнее место сел. В этом порядке мы просидели все пять лет.
   На последнем уроке произошло событие, потрясшее институт и ставшее известным далеко за его стенами. На втором или третьем уроке к нам пришла тревожная весть: где-то в Московском или Ленинградском, а может, в Новосибирском университете, - я сейчас этого не помню, - студенты отказались слушать профессора, читающего курс истории Коммунистической партии. И даже будто бы силой выставили его за дверь. То было время, когда Хрущёв крушил все сталинские порядки, в городах сбрасывали с пьедесталов памятники "вождя народов", до небес поднимался авторитет эренбургов, шостаковичей, - евреи визжали от радости, кричали на всех перекрёстках о наступлении "оттепели". И студенческая молодёжь, болезненно чуткая ко всяким новациям, высоко поднимала голову навстречу переменам. Русские парни и девушки не понимали, что послабления делались евреям, - это им, прежде всего, мешала железная строгость Сталина, власть партии, не дававшая им разгуляться. Если говорить образно: в костёр медленно ползущей на Русь еврейской власти плеснули бензин и змея эта поползла быстрее. Вздыбила шерсть космополитическая шваль всех сортов, называвшая себя интеллигенцией и крушившая русскую культуру; озверела еврейская молодёжь.
   В аудиторию вошёл профессор, читавший нам курс истории партии, Водолагин Михаил Александрович. Во время войны он был вторым секретарём Сталинградского обкома партии и, когда к городу подходили немцы, его назначили командиром сталинградского ополчения. Вместе с рабочими он был в окопах, потерял руку, - мы его очень уважали и гордились, что нам преподает такой человек.
   Профессор взошёл на кафедру, но студенты не садятся. Он в недоумении обвёл их ряды. Я сосчитал: сидело всего семь человек, остальные двадцать три стояли.
   - В чём дело? Почему вы не садитесь? - спросил профессор.
   Студенты загалдели. Из кучки с левой стороны - там разместились переводчики, которых Россельс "собирал в Прибалтике по квартирам", они все были евреи, - оттуда раздались резкие голоса:
   - Не надо нам ваших лекций! И курс истории партии мы слушать не желаем.
   И как только они это сказали, все смолкли. В аудитории наступила тишина, которую я ни разу не слышал. Её нарушил спокойный, но властный и уверенный голос Водолагина:
   - Об этом вы скажете в ректорате, а сейчас садитесь.
   И тут аудитория взорвалась:
   - Жене своей читайте эти лекции! Уходите! Мы знать не желаем о партии палачей, убийц и мучителей!..
   Кто-то завизжал не мужским голосом:
   - Что с ним церемониться! Вышвырнем его за дверь!
   И другой голос:
   - В окно его!
   И переводчики стали выходить из-за столов, двинулись к профессору. За ними все остальные. Но тут из среднего ряда столов выскочил невысокий, сбитый как боксер, Вадим Шишов, бывший офицер Балтфлота.
   - Фронтовики! Полундра!..
   Схватил два стула и вскочил на преподавательский стол.
   - Ну, жидовская падла! Подходи!
   Я тоже подхватил два стула и двинулся к нему. За мной устремился Костя Евграфов, командир взвода миномётчиков, за нами Сергованцев и ещё трое парней. Мы все вскочили на первые столы, подняв над головой стулья. Стояли, как чугунная скульптурная группа, и, мне казалось, гулко бились наши сердца.
   Бузотёры смолкли, стали садиться. И через минуту аудитория стихла, точно вымерла. По праву старшего, - я же был капитан! - я и своим подал команду:
   - По местам!
   Поспрыгивали со столов, поставили стулья, пошли на свои места. И уже сели. И тут только я увидел, что рядом с профессором, как бы защищая его своей фарфоровой фигуркой, стоит наша Оля. Мы и не заметили, как она шмыгнула вслед за нами и заняла место в ряду защитников профессора. Стояла словно пришитая. Угольки её глаза, будто озарённые пламенем костра, блестели и выражали такую энергию, которую не могла одолеть никакая сила. Я подошёл к ней, взял её за плечи и повёл к нашему столу. Слышал дрожь во всем её теле, жар клокотавшей ненависти и, усаживая её на место, погладил её чёрные волосы. А Водолагин, полистав тетрадь с конспектами, начал свою лекцию.
   Это был эпизод, положивший начало бурным событиям в институте. Не знаю, кто и кому доложил о диссидентском бунте в нашей аудитории, но только в тот же день меня вызвали в Центральный Комитет комсомола. Принимал второй или третий секретарь Николай Николаевич Месяцев. Говорил он жёстко и так, будто я был виноват во всём происшедшем.
   - Вы хоть понимаете, что произошло в вашем институте?
   - На нашем первом курсе, - возразил я решительно, принимая независимую позу.
   - Я говорю: в институте! Вчера были события в университете, сегодня - в вашем вонючем институте.
   - Почему вонючем?
   Месяцев был примерно моего возраста, и я решил с достоинством ему парировать.
   - А потому и вонючий! Там свили гнездо эти россельсы, борщаговские, исбахи... Его, Исбаха, двадцать лет гноили в лагере - поделом! Иосиф Виссарионович знал, кого сажал. Его бы и ещё двадцать лет надо там держать.
   - Россельсов не я там расплодил, вы их назначали!..
   Очевидно, Месяцева шокировал наступательный тон моего голоса, он вдруг замолчал, откинулся на спинку стула, уставил на меня серые, метавшие огневые искры глаза. Заговорил тихо, потеплевшим голосом:
   - Вы фронтовик? Работали с Васей Сталиным? Были за границей?..
   - Да, но откуда вы всё это знаете?..
   Он улыбнулся, посмотрел на лежавшую перед ним бумажку.
   Я понял: ему подготовили объективку, то есть краткую характеристику моей персоны. Это был стиль работы высоких людей; им загодя давали краткие сведения о собеседнике.
   Месяцев продолжал:
   - Вы были капитаном? Летали на боевых самолётах? Имеете ордена и медали?.. Как же вы решились сломать такую блестящую карьеру и сесть за студенческую парту?
   - Положение студента кажется мне высшей точкой моей карьеры.
   Секретарь поднял руки, замотал головой:
   - Сдаюсь. Вам палец в рот не клади. Ценю таких людей и хотел бы установить с вами более тесные отношения. У вас будет партийное собрание - постараюсь сделать так, чтобы вас выбрали в партийное бюро и сделали заместителем секретаря партийной организации. Там, видите ли, секретарями выбирают профессоров, а они не хотят ни с кем ссориться, сидят, как мышки, и идут на поводу этих... россельсов.
   - А как же иначе, если весь ректорат из россельсов? Да и у вас тут, наверное... раз вы отдаете русскую молодёжь исбахам да россельсам.
   Месяцев набычился, сдвинул брови к переносице. Долго сидел молча, барабанил пальцами по столу. Потом, глядя на меня исподлобья, заговорил:
   - Ну, ну, ну!... Не так в лоб! Здесь всё не так просто, как вам видится оттуда, издалека. Но вообще-то, ваш напор мне нравится. И то, что схватили стулья, повскакали на стол... - это не просто хорошо, а здорово. Этого как раз нам не хватает. Но вот... "жидовская падла" - этого бы не надо.
   Это задело основу основ: нашу религию - интернационализм! От этого ещё придётся отбрехиваться.
   - А лучше, если бы эта самая "падла" выкинула профессора за окно? А потом и вас... вот отсюда?..
   Я кивнул на окно, которое так же, как и у нас в аудитории, было открытым. Но только здесь был не второй этаж, а пятый или седьмой. Месяцев встал, поднял ладони:
   - Ладно, ладно. Успокойтесь. Мы взяли не тот тон беседы. Давайте говорить о деле. Вы в недавнем прошлом человек военный, решительный - предлагаю вам возглавить акцию государственного масштаба: соорудить письмо к нам в ЦК комсомола с предложением закрыть Литературный институт. Вы это письмо составите, а подпишут его вместе с вами те самые ребята, которые защитили профессора.
   Месяцев склонился надо мной и смотрел мне в глаза, как сейчас, в нынешние дни, смотрят на собеседника сектантские проповедники, понаехавшие из Америки и снующие в питерских парках. Я ответил не сразу. Подумав, сказал:
   - Что это вам даст?
   - Не вам, а нам с вами! Мы одним махом прихлопнем вонючий клоповник. С тех пор, когда я попал на эту проклятую должность, Литинстатут не даёт мне покоя. Для меня это вечная головная боль.
   - И вы решили так: раз завелись в доме клопы, сжечь их вместе с домом. А как же вы поступите с другими институтами - с теми, куда проникли россельсы? Ведь таких институтов, пожалуй, немало. Нет, меня вы от такой акции увольте. Я в ней участвовать не стану. А вот побороться с россельсами - я, пожалуй, попробую. И сделал бы я это и в том случае, если бы и не был на беседе с вами.
   - Понимаю. Институт дорог вам и как собственная пристань, но вас и ваших товарищей мы переведем в Университет.
   - И всё-таки - меня увольте.
   - Ну, хорошо, - стукнул кулаком по столу неистовый комсомольский вожак. - Мы тогда организуем атаку. Я подключу райком, горком - вычистим железной метлой ректорат и профессуру. В такой нашей атаке вы будете участвовать?
   - В меру своих сил.
   На том мы и расстались. Николай Николаевич хотел сводить меня и к первому секретарю ЦК Павлову, но того не было на месте, и меня отпустили.
   В институт налетели комиссии: от райкома партии, от горкома и от правления Союза писателей. Приехал представитель ЦК партии, провёл партийное и комсомольское собрания. Меня избрали членом партийного бюро института. Секретарем был избран профессор, читавший лекции по философии, Зарбабов Михаил Николаевич. На следующий же день он пригласил меня на беседу в партбюро.
   Михаил Николаевич невысок ростом, держится скромно, как будто кого опасается. Голова у него большая, в черных кудряшках, непроницаемо тёмные глаза слезятся, похожи на глаза телёнка. Он армянин, Зарбавян, но фамилию изменил на русский лад. В нём нет ничего армянского, но и русского так же ничего нет, - это тот самый тип человека, который лишён всякого национального начала и в духовном плане облегчён до состояния пушинки, которую крутит и несёт куда-то даже самый лёгкий ветерок. Таким он мне показался с первой встречи, и таким же остался во всё время нашего тесного с ним общения, а продолжалось оно пять лет.
   Заговорил он тихо, вкрадчиво и очень ласково:
   - Будем знакомы, я бы хотел с вами подружиться и поладить. Тут, в институте, такой порядок: секретарём избирают профессора, а его заместителем - из числа студентов. Вы человек серьёзный: журналист, фронтовой офицер - и здесь, в институте, позицию свою смело обозначили; лучшей кандидатуры я не вижу. Кстати, и в райкоме, и в горкоме, и даже с представителем ЦК я согласовал. Они все одобряют мой выбор. Ну, так как вы на это смотрите?
   - Если доверяете, буду работать.
   - Ну, и отлично! Вот наше с вами место. А вот ключ от кабинета; вы тут такой же хозяин, как и я.
   - Но... члены бюро? Наверное, нужно бы с ними согласовать?
   - Согласовано. Я уже со всеми переговорил.
   - Но они меня не знают.
   - Ах, Иван Владимирович! Все же понимают, что с заместителем работать мне.
   Я развел руками: ну, если так. А он, поднимаясь, сказал:
   - Я на днях ложусь в клинику на обследование. Боюсь, что надолго. Однако мы будем встречаться. Я живу тут недалеко. Заходите ко мне.
   И с этого дня началась новая жизнь,- теперь уже по большей части общественная. На следующий день после нашей беседы с профессором Зарбабовым у нас состоялось заседание партбюро - первое в только что избранном составе. Меня теперь и члены бюро избрали заместителем секретаря. А на следующий день Зарбабов лёг в клинику, - и как я тогда, конечно, и помыслить не мог, "залёг" он на пять лет. Говорю я это образно, потому что скоро он вышел на работу. Врачи не нашли у него ничего серьёзного, но решительно советовали избегать нервных перегрузок и всяких волнений. Он потому и выполнять секретарские обязанности в полной мере не мог, а только собирал и хранил у себя в сейфе партийные взносы, да представлял институт на всяких важных конференциях. Вся же текущая работа легла на плечи рядовых членов бюро и меня, его заместителя. А так как избирали нас с ним в партийное бюро все пять лет, то и работали мы с ним в этом привычном тандеме.
   Скоро я понял истинную природу "болезни" этого мягкого, очень вежливого и всегда и всем улыбающегося человека: он не хотел "кипеть" в повседневных делах института. И в то же время не отводил свою кандидатуру на выборах в партийное бюро: слишком много преимуществ давало положение секретаря. Срабатывала мудрость, генетически заложенная в него праотцами. Я же тоже действовал по генетической схеме своих прародителей: пахал, тянул лямку и за всё был в ответе.
   Комиссии, вызовы, разбирательства продолжались. Разговоры с профессорами и руководителями института проходили в присутствии членов партбюро, но чаще всего я один принимал людей. Беседы наши продолжались допоздна, - домой я приходил уже вечером, а иногда и к ночи.
   Очень скоро я уже знал всю подоплеку кипевших в институте страстей. Ключом к пониманию любого эпизода служила французская поговорка, но не "ищи женщину", а "ищи еврея". Не помню случая, чтобы в каком-либо эпизоде слышался душок грузинский, армянский или киргизский... Нет, кашу варили только евреи. А уж если высунет голову русский, то лишь как протестант или разоблачитель еврейской интриги.
   Бунт на нашем курсе вскрыл главный нарыв: поражало всех единодушие, с которым курс поднялся на профессора. Защитников оказалось всего лишь семь человек - и все русские. Члены комиссий изучали каждого абитуриента, принятого на наш курс.
   Среди двадцати трёх, топавших, кричавших и, наконец, двинувшихся на профессора, были евреи, полуевреи, четвертьевреи или породнившиеся с ними. Удивительная закономерность: евреи все, поголовно, были против партии коммунистов и против русского профессора, защитника Сталинграда. У каждого возникал вопрос: а что же они такое, евреи? Чего хотят? Чего добиваются? И почему это в их рядах такое единодушие?.. Но, впрочем, всех поражал и другой феномен: русские тогда только поняли, что они русские, когда над головой их соплеменника возникла опасность. Не случись такой еврейской атаки, русские, наверное, и не знали бы, что они русские.
   Но позвольте, - возникал вопрос у каждого проверяющего, - а как же так случилось, что в многонациональном советском государстве, где институты существуют на деньги всех граждан: и русских, и украинцев, и белорусов, и узбеков, и грузин - всех, всех! - и, наконец, в столице русского государства учат почти одних евреев?..
   Изучали механизм набора абитуриентов в группу переводчиков. Ректорат с этой целью посылает Россельса в столицы прибалтийских республик. И тот, как он сам признался, ходил по квартирам и скрупулезно изучал каждого молодого человека.
   Россельс привёз с берегов Балтики одних только евреев. Ну, Россельс! Ну, расист! Да он, пожалуй, почище Гитлера будет!..
   Раскрывалась передо мной и природа людей, которых евреи клеймят тавром антисемита, которых по постановлению Ленина, принятому сразу после революции, без суда расстреливали: это, как теперь я понимал, были люди, узнавшие природу еврейства, могущие объяснить своим соплеменникам опасность, исходящую от этой маленькой, но страшной народности. Иными словами, это люди посвящённые, которым открылась тайна еврейства.
   И невольно думалось: а что же такое Ленин? Что же такое Свердлов, Дзержинский и все Красины, Луначарские, Бухарины, Зиновьевы?.. Ответ напрашивался сам собой.
   Ко мне на стол ложились и задачки мелкие, бытовые, порой забавные и почти анекдотичные.
   Из милиции приходит жалоба на студента Стаховского, сына секретаря Одесского обкома партии, члена ЦК. Суть заключалась в следующем: Стаховский ходит по улице Горького и пугает продавцов газированной воды. Продавцов этих в Москве было очень много, и поскольку продукция их никем не учитывалась, свободно текла из крана, все места в таких будках захватили евреи. Стаховский заметил это и был возмущён такой несправедливостью. Выходил гулять на улицу Горького, теперь Тверскую, и, проходя мимо каждой будки, "гавкал" на продавца. В бумаге так было и написано: "гавкал". Продавец, если выглядывал из окна своей будки, шарахался и нередко зашибал голову. Мы пригласили одного пострадавшего и попросили его рассказать, как это с ним случилось. Пришёл к нам и представитель милиции. Продавец рассказывал:
   - Он сумасшедший! Кто же так будет делать, если не сумасшедший? У меня астма, я дышу - мне надо дышать, потому что астма, а в будке мало воздуха. Я иду к окну и немножко пускаю вперёд голову, чтобы дышать, а он кинулся ко мне, как собака, и гавкнул. И что мне надо делать? Я ударился головой о раму, и вот... получил шишку. И приступ астмы, я стал задыхаться. Хорошо, у меня эта пшикалка... - он показал ингалятор. - Я долго качал воздух, и приступ отпустил.
   Продавец вытащил из штанин огромный синий платок и стал тщательно вытирать лысину, лицо и шею. Он был толст и кругл, как синьор помидор. Шея утонула в жирных складках, глаза оплыли и боязливо оглядывали каждого из нас. Он продолжал:
   - Я стал кричать, и к нам подошёл милиционер, вот он... - показал коротенькой ручкой на сержанта милиции. - Сержант проверил документы и сказал: "Он поэт". Хо! Поэт. И что же? Пушкин тоже был поэт, но он на людей не гавкал. И Мандельштам поэт, и Багрицкий, и Сельвинский, но кто же из вас слышал, чтобы они гавкали?
   - Хорошо,- остановил я его красноречие. - Послушаем теперь сержанта. Расскажите нам, пожалуйста.
   - А что я могу рассказать? Я не слышал и не видел, как ваш студент Стаховский... пугал этого товарища. Подошёл к нему и стал спрашивать, а ваш товарищ, он такой важный и хорошо одет, достал из кармана книжку стихов, она с портретом, показал мне её и говорит: "Я.не понимаю, что говорит этот господин киоскёр?.. Гавкать может собака, но я - извините: член Союза писателей СССР. И это даже странно, что вы, серьёзный человек, а позволяете какому-то... субъекту обвинять меня, известного поэта, чёрт знает в чём".
   Стаховский был высок, строен, одет в новенький костюм из модной в то время шерстяной ткани "метро". Смотрел на нас с некоторым сочувствием и будто бы извинял нашу несерьёзность и некомпетентность.
   Я заговорил, пытаясь быть строгим:
   - Не мог же ваш конфликт возникнуть на пустом месте.
   - Да, конечно, между нами произошёл диалог, но... вполне корректный. Товарищ высунул лысую голову, похожую на тыкву, из окна, и так сильно тянул шею, что мне показалось, он просит о помощи. Я остановился и сказал: "Что с вами?" Может быть, я сказал слишком громко, к тому же вы слышите, у меня бас; меня зовут в Елоховский собор на роль архидьякона - вы же слышите, мой голос звучит, как труба... И я, пожалуй, от вас уйду, там, по крайней мере, нет партийного бюро и меня никто не будет таскать по пустякам... М-да-а, ну, так о чём же мой рассказ нескладный?.. Вы меня совсем запутали своими вопросами.
   - Я вам задал всего лишь один вопрос.
   - Да... Ну, так вот - я поспешил на помощь, а товарищ, который продаёт воду из Москва-реки, испугался. Стукнулся головой об оконную раму. И это вы называете конфликтом?..
   - Он антисемит! - вдруг закричал киоскёр. - У него на роже написано.
   К нему шагнул Стаховский:
   - Папаша, уймись, не позорь наших. Я Беня Стаховский! Слышишь ты, чесночная душа? Беня Стаховский - антисемит. Или ты не слышал такого имени - Беня? Да?.. Или тебе водичка налила столько денег, что ты не знаешь, что с ними делать? Отдай их мне, и я отнесу в синагогу. Ты сколько лет не был в синагоге? Я завтра пойду к реби Рубинчику и скажу, что ты не хочешь нести ему шекель. А кто же ему будет нести шекель? Я, студент института, понесу ему жалкий грош. Что же ты молчишь? Я понесу, да?.. Хорошо, я отнесу, но ты дай мне денег, и тогда я пойду...
   Стаховский приблизился к киоскеру, навис над ним своим длинным могучим телом и страшно вращал глазами. Его нос с горбинкой стал вдруг горбатым, а лицо сморщилось так, что он походил на старого еврея. И его голос, и слова, и модуляция горловых звуков - всё выдавало одесский акцент, ту характерную манеру говорить, которая была у каждого еврея, особенно старого. Мало кто знал, что умение Стаховского принимать облик еврея и говорить на одесский лад были главным его оружием. Он с этим своим искусством приходил в журналы, издательства, находил там влиятельного еврея и начинал с ним дружескую доверительную беседу. Тот признавал его за своего, и начинал хлопоты за его интересы. Этим оружием Стаховский уж пробил в журналах много подборок стихов, причём подавали их с его портретами, и напечатал четыре сборника - и тоже с портретами. Так, за три неполных года жизни в Москве он стал известным поэтом и имел за свои стихи немало денег, чем опроверг утверждение Маяковского, что "поэтам деньги не даются". И здесь он быстро обезоружил киоскера, и тот, извиняясь и кланяясь, стал подвигаться к двери. А когда вышел, Стаховский, кивнув на дверь, заметил:
   - Я его пугнул раввином - вот что для них особенно страшно. Раввин найдёт средство посчитаться с теми, кто не несёт ему шекель.
   Беседа наша продолжалась долго. Стаховский и над нами издевался, нас высмеивал - тонко, я бы даже сказал, изящно. И я делал вид, что иронии его не замечаю: понимал, что он действительно "гавкнул" - и так сильно, что бедный продавец до смерти испугался. Хорошо, что он при этом и совсем не окочурился, а то бы дело разбиралось не у нас в партбюро, а где-нибудь подальше.
   Когда заседание кончилось, и члены бюро разошлись, я попросил Стаховского задержаться. И тут заговорил с ним уже другим тоном:
   - Вам не кажется, что избранный вами метод борьбы с евреями не принесёт большой пользы нашему обществу?
   - А у вас есть другой метод?
   Я задумался. Поднялся из-за стола, подошёл к окну. В институтском дворике, среди побагровевших деревьев, там и сям чернели стайки студентов, слушателей Высших литературных курсов, бойко пробегали с портфелями профессора, аспиранты. Я повернулся к Стаховскому, отвечал серьёзно:
   - Признаюсь вам, что я только здесь понял, что с еврейским засильем надо бороться. И что борьба эта будет длительной и серьёзной.
   - Ага, вы только здесь поняли, а я с пелёнок слышу стон об этом их засилье. Отец-то у меня уж более двадцати лет как секретарь Одесского обкома. Одесского! - слышите? А там сам воздух и берег моря пропахли чесноком.
   - Вас как зовут? - спросил я.
   - По паспорту я Бенислав, но стихи подписываю Владислав.
   - Вы поляк?
   - Я русский! А это дурацкое имя дал мне отец. У него, видите ли, прадед был поляком, а я в наказание за такой генетический пассаж таскай это ненавистное имя и объясняйся с каждым любопытным, как вот теперь с вами. А скоро ещё и по шапке будут давать за то, что я какой-то нерусский.
   - Ну, это вы слишком! Мы по природе своей интернационалисты.
   - Нас такими сделали два еврея - Маркс и Ленин.
   Я посмотрел на дверь.
   - Ну, а уж это, Бенислав... вам бы не следовало говорить. Особенно здесь, в партбюро.
   - Теперь уж близится время, когда не говорить об этом, а кричать будут на всех перекрёстках. И мне своё имя переменить поскорее надо. Надеюсь на вашу помощь. В милиции-то не очень торопятся удовлетворять такие просьбы. И правильно делают. Евреям потакать не желают, но я-то не еврей, хотя у меня и фамилия чёрт знает какая! Хочу Иваном стать. А фамилию возьму: Страхов. А? Ничего? Иван Страхов! Отец обидится, и мать тоже, но они прожили свою жизнь под защитой Марксовой сказки о братстве народов, а в окна нашему поколению стучится новая теория: та, что род славянский не убивать, а спасать будет.
   Я опять посмотрел на дверь: не слышит ли кто? "Странный он парень, этот Стаховский! - думал я о своём собеседнике. - В семье такого важного партийного начальника воспитывался, а несёт ахинею". Мне тогда ещё казалось, что такие взгляды абсурдны и ни к чему хорошему не приведут. К тому же он ещё и Ленина евреем называет. В этом, конечно, ничего особенного нет: я - русский, он поляк, ну, а Ленин мог быть евреем... Что же тут крамольного? Но, всё-таки, зачем же Ленина-то евреем называть? Мы, русские, должны гордиться, что вождь всего трудового человечества - русский, а он говорит: еврей.
   Не знал я тогда, что мать Ленина никакая не Мария, а Мариам, и фамилия её девичья Бланк. Я не знал, а он об этом услышал, наверное, ещё во младенчестве. Везёт же мне на людей посвящённых, знающих! Вот и ещё один такой человек встретился на жизненном пути. Надо с ним сойтись поближе.
   Закрыл я письменный стол на все ключи и, направляясь к выходу, дружески предложил:
   - Давайте мы с вами договоримся, Бенислав: евреев вы больше пугать не будете. Пусть они спокойно торгуют водичкой. Её в Москва-реке хватит.
   - Не обещаю, - коротко отрезал Стаховский.
   По скверику Тверского бульвара шли к Садовому кольцу. Он вдруг остановился и сказал:
   - А хотите посмотреть, как живут студенты? Вам теперь знать надо.
   - Пожалуй. А где они живут? У нас есть общежитие?
   - Тут вот - недалеко. Шалманчик есть небольшой.
   Неожиданно мы увидели Ольгу. Она подождала нас, и мы пошли вместе.
   - Пьют они там, - пояснила Ольга. - Хорошие поэты, но всё время пьяные.
   - А вы откуда знаете, мадам? - склонился над ней Стаховский.
   - Была у них. Вчера шли мимо и меня зазвали.
   - Опасная экспедиция, смею вам заметить. Такой прелестный ягнёнок забрёл в гости к тиграм.
   - Я ничего не боюсь. Позовут крокодилы - и к ним пойду.
   Ольга говорила спокойно и без всякого стеснения, а мне подумалось: вот тебе и ангелочек божий. С ней ещё хлопот наберёмся. Мне стало жалко её. И подумал я о дедушке, который привёз её из какой-то дальней страны и оставил одну в Москве. Он ещё и квартиру отдельную для неё снял. И она уже как-то сказала мне: "Приглашаю вас в гости. Мне дедушка такую хорошую квартиру снял - прелесть". Я тогда промолчал, а она затем пояснила: "Дипломат какой-то поехал с семьей к нему в посольство, а мне квартиру сдал. На всё время учебы". А я думал: "Вот раздолье девке. Как же она поведёт себя в такой обстановке? Она ведь ещё девчонка. Соблазнов-то сколько!"
   Зашли в тёмный, сырой подъезд старого-старого дома, каких множество в маленьких переулках и забытых, обойдённых цивилизацией улочках Москвы. На втором этаже остановились перед облезлой, изъеденной кем-то и изрезанной чем-то дубовой двустворчатой дверью. Позвонили. И долго-долго ждали. Наконец, дверь раскрылась и из коридора повалил запах горелой картошки и жжёного лука. Пьяными глазами на нас уставился низкорослый краснолицый и совершенно лысый молодой человек. Он долго нас не видел, а рассматривал Ольгу и заплетающимся голосом сказал:
   - Ты же вчера фыркнула и ушла. Впрочем, дала на бутылку. Ты и теперь дашь нам пятёрку, да?
   Вошли в комнату, похожую на ученический пенал. Вся мебель тут была расставлена у одной стены: кровать, диван, два совершенно облезлых кресла. В глубине комнаты светилось окно и у него стоял небольшой стол и три венских стула. От всего тут веяло стариной, - допотопной, почти доисторической.
   - О-о-о! Кто к нам пришёл?.. Ольга! Ты на нас не обиделась? Вчера кто-то неизящно при тебе выразился.
   Ольга, показывая на меня, сказала:
   - Я привела к вам секретаря партийной организации. Пусть он посмотрит, как вы живёте. И пусть скажет, можете ли вы в таком состоянии создавать русскую поэзию, продолжать дело Пушкина.
   Низкорослый и краснолицый махнул рукой:
   - Русская поэзия уже создана. Вот он её соорудил. - Показал на портрет Пушкина. - А продолжать её будут господа евреи. Нам Пастернак сказал: "Печатать будут тех из вас, кто нам понравится". Я спросил: "А кому это вам?" Он ткнул себя в грудь, повторил: "Нам". Вот и вся история. А я не хочу нравиться Пастернаку. Значит, и ходу мне не будет. А посему выпьем.
   - Водка кончилась! - загудел привалившийся к углу дивана русоволосый есениноподобный парень. - Кончилась водка! - повторил он громче. И покачал кудлатой головой. - А чтобы я, как вчера, просить вот у неё деньги?.. Ну, нет! Увольте! Я ещё не всю мужскую гордость растерял.
   И поманил рукой Ольгу.
   - Оля, посидите со мной. Мне ничего в жизни больше не надо, только чтобы вы посидели рядом. А наш новый секретарь поймёт меня и не осудит. Он ведь и сам студент. И это здорово, что в партийном бюро у нас будет заправлять наш брат, студиоз. Только вот понять я не могу, зачем он, такой бывалый и уже семейный человек, поступил к нам в институт. Ведь на писателей не учат. Писателем надо родиться. А я не уверен, что он родился писателем.
   Ольга присела к нему на диван и с жалостью, с каким-то сострадательным сочувствием на него смотрела. Было видно, что она с ним встречалась раньше и его уважала. А он смотрел в потолок и чуть заметно вздрагивал всем телом, и морщил лицо, очевидно страдая от большой дозы спиртного. Я тоже знал его: это был студент третьего курса Дмитрий Блынский, как мне говорили, очень талантливый поэт. Кто-то даже сказал: "Будет второй Лермонтов". Я пододвинул к нему стул и сел у изголовья.
   - А почему вы не уверены, что я родился писателем? А вот Ольга поверила.
   - Ольга не знает теории вероятности, а я знаю. Поэты рождаются раз в десять лет. Один! Слышите? Только один экземпляр! Прозаики так же редки. И это у великого народа, да ещё не замутнённого алкоголем. Так неужели вы, трезвый человек, прошедший войну, забрали себе в голову, что вы и есть тот самый редкий экземпляр, который появляется на свет раз в десять лет?.. Ну, вот Ольге я это прощаю, а вам - нет, не прощу.
   Из дальнего угла раздался бас Стаховского:
   - Митрий! Не блажи! Не морочь голову нашему секретарю; я с ним уже сошёлся на узкой дорожке и могу свидетельствовать: он неплохой мужик. С ним мы поладим. А кроме того, ты не прав в корне. Давай уточним наши понятия: раз в десять лет родится большой поэт - это верно; раз в столетие могут появиться Некрасов, Кольцов, Никитин; а раз в тысячелетие народ выродит Пушкина. Но есть еще легион литераторов - их может быть много,- сотня, другая, и они тоже нужны. Они дадут ту самую разнообразную пищу, которая называется духовной и которая сможет противостоять вареву сельвинских, светловых, багрицких. Вот он, наш секретарь, и будет бойцом того самого легиона. И я в этом легионе займу место на правом фланге. А вот ты из тех, кто рождается раз в десять лет, но из тебя и карликовый поэтишка не вылупится, потому как ты жрёшь водку и сгинешь от неё под забором. И Ваня Харабаров - вон он уснул в кресле, он тоже сгинет, потому что пьёт по-чёрному; и Коля Анциферов,- вон он таращит на нас глаза и не может понять, о чём мы говорим,- он тоже сгинет. Все вы слякоть, потому что пьёте!
   - Ну-ну! Потише! - возвысил голос Блынский. - Я ведь могу и обидеться.
   - Пусть он говорит! - пролепетал Анциферов - низкорослый, широкоплечий и совершенно лысый парень. Он приехал из Донбасса, работал шахтёром и, к удивлению всех, пишет стихи философского содержания и с тонким юмором. Он тоже очень талантлив, и в издательстве готовится к печати сборник его стихов. Недавно он получил за них аванс и сейчас его пропивает.
   - Стаховский грубиян и нахал, но он говорит правду, и за это я его люблю. И если кто вздумает его тронуть, я его задушу вот этими...
   Анциферов поднял над головой красные могучие руки рабочего человека. И ещё сказал:
   - И не вздумайте ругаться, как вчера! К нам пришла Ольга. Это наш ангел, светлое видение. Я сегодня, как только она вошла, отставил в сторону стакан и выбросил в форточку недопитую бутылку. Жалко, страсть, как жалко, а при Ольге пить не стану. И вообще... - если бы меня полюбило такое диво, бросил бы пить совсем. Вот те крест - бросил бы!
   Взгляд своих пьяных покрасневших глаз он уставил на меня и долго смотрел, морща губы, словно пытался что-то выбросить изо рта.
   - Так ты, секретарь, посмотреть на нас пришёл? А ты скажи мне: зачем нам секретарь? Ты что, поможешь мне подборку стихов с моим портретом напечатать, вот как печатают Стаховского? Да у него и никакие не стихи, а их печатают. Почему их печатают? Да потому, что он Стаховский и зовут его Беня. Он, конечно, поляк, а они думают, что еврей. И печатают. И будут печатать, как Евтуха. Потому что Евтух-то тоже не Евтушенко, а Гангнус. И вот посмотришь: он тоже скоро будет великий поэт, как Багрицкий, Сельвинский, Долматовский... Стихи у них так себе, плюнь и разотри, а газеты кричат: великий! А почему они так кричат? Да потому что в газете-то у него своячок сидит, такой же еврей, как и он. Вот что важно: евреем быть! Это как Ломоносов просил царицу, чтобы сделала его немцем. Вот где собака зарыта: русские мы, а русским в России хода нет. Так за что же ты бился там, на фронте, секретарь, лоб свой под пули подставлял?.. Нам газеты нужны, журналы, а там - евреи. Сунул я свою круглую шлепоносую морду к одному, другому, а они шарахаются, точно от чумного. Они печатают Евтуха, Робота, Вознесенского. Да ещё татарочку с еврейским душком Беллу Ахмадулину. А ты, говорят, ступай отселева, от тебя овчиной пахнет. А?.. Что ты скажешь на это? Ты кого защищал там, на фронте? Их защищал? Ихнюю власть - да?.. Эх, старик! Немцев утюжил бомбами, а того не понимал, что к Москве уж другой супостат подобрался. Этот почище немца будет, он живо с нас шкуру сдерёт.
   Анциферов замолчал и долго сидел, уронив голову на колени. Потом тихо пробурчал:
   - А Ольгу не паси, оставь её нам. Ты старый, тебе уж поди за тридцать, а она вон какая молодая.
   И потянулся к Ольге:
   - Ольга! Дай мне руку. Ну, дай!
   Ольга подала ему руку, и он припал к ней щекой, долго не отпускал. Бубнил себе под нос:
   - Не влюбляйся в женатого. Слышала песню? "Парней так много холостых..."
   Ольга красивым звонким голосом пропела: "Парней так много холостых, а я люблю женатого".
   - Ну и дура! - махнул рукой Анциферов. - Хотел посвятить тебе стихотворение, а теперь посвящу Юнне Мориц. Ты знаешь такую кочергу? Она вчера сказала на собрании: Пушкин устарел, его книги надо бросить в топку. Во, помело! Пушкина - в топку! И зачем я ехал к вам из своего Донбасса?.. У нас тоже есть евреи, но они там смирные, не кусачие.
   Было уже поздно, и я стал прощаться с ребятами. С тяжёлым сердцем мы с Ольгой выходили от них. Я понял, что у поэтов и писателей, особенно у начинающих, есть ещё враг не менее страшный, чем сионизм - это алкоголь. И как с ним бороться, я не знал.
   Сейчас, когда я пишу эти строки, в конце второго тысячелетия, я пытаюсь в подробностях воскресить картины тех далёких студенческих лет, когда мы взошли на гребень двадцатого столетия и пытались разглядеть ход будущих событий, в мыслях своих строили планы свои собственные, верили в могущество России и в то, что сила её и величие преумножатся нашими трудами. И потому нам больно было видеть, как на наших глазах и по своей собственной воле или, лучше сказать, безволью гибли молодые люди, которым судьба определила стать пророками и духовными вождями своего народа. Гибли поэты.
   Спустя сорок пять лет после тех событий я напишу книгу о пьянстве русских писателей "Унесённые водкой", и там есть страницы о судьбе моих товарищей по институту. Приведу выписку из этой моей книги:
   "...Мои современники, друзья шли в литературу из глубин народа - дети рабочих и крестьян, нарождающийся после войны новый слой русской интеллигенции. У них перед глазами были кумиры: Есенин, Хемингуэй, который любил повторять: "Хорошие писатели - пьющие писатели, а пьющие писатели - хорошие писатели". Это была философия медленного самоубийства. Но для моих однокашников коварная философия сработала быстро. Дима Блынский - талантливейший из молодых поэтов, поехал в Мурманск, там спился и домой вернулся в цинковом гробу. Николай Анциферов - блещущий юмором, искромётный стихотворец - в ресторане выпил дозу, не смертельную для высоких и могучих телосложением его собутыльников, но для него, низкорослого и голодного, оказавшуюся роковой. Ваня Харабаров - тоже низкорослый паренёк из Сибири, выпил около литра водки, уснул и больше не проснулся. Им всем троим было по двадцать пять - двадцать шесть лет. Тоненькие книжечки их стихов, как крылатые вестники рождённых народом талантов, остались нам в память и назидание о страшной и коварной силе алкоголя".
   Долго я думал: написать эту книгу - о пьянстве русских писателей или оставить эту затею для другого более смелого автора. И всё-таки решился. И многих друзей-товарищей потерял в одночасье. Валерий Николаевич Ганичев, председатель Союза писателей России, давний и хороший мой знакомый, как мне рассказали, по прочтении этой книги заметил: "Зря он взялся за эту тему". Другие осудили меня ещё строже: дескать, бросил камень в собственный огород. Утешением служат мне письма читателей. Почти во всех письмах есть одобрительные слова: "Прочел вашу книгу и бросил пить". А мой старый товарищ великий русский бас Борис Штоколов сказал: "Я и раньше не увлекался спиртным, а теперь решил и вовсе не притрагиваться к рюмке".
   Для автора нет большей награды, чем такие признания.
  
   Глава шестая
  
   Как-то тихо и незаметно закончили свою работу комиссии и покинули наш институт. Словно пожухлую листву, сдуло ветром ещё вчера жужжащие, как шмели, стайки аспирантов и профессоров, посторонних писателей, литераторов и прочих нерусских жрецов русской литературы. Во всё время работы комиссий они толпились в коридорах, в приёмной ректората, тревожно гудели в кабинетах Россельса, Исбаха, Борщаговского. Стоя у окна партбюро, я видел всё новых людей; они, завидев во дворе студента, аспиранта или профессора, тотчас его окружали, и стайка нарастала, превращалась в стаю обеспокоенных судьбой института литераторов. Глядя на них, я вспоминал чей-то рассказ о Булгакове, который жил в доме, выходящем окнами на институтский скверик, и работал здесь же дворником. На нём был белый холщовый фартук, кирзовые сапоги и кожаный картуз на манер того, что носили московские кучера того времени. Однажды, завидев идущих по двору сразу пятерых приехавших из Одессы и уже ставших знаменитыми поэтов - Багрицкого, Сельвинского, Светлова, Долматовского, Александровского, Михаил Афанасьевич отставил в сторону метлу, снял шапку и, низко поклонившись, угодливо их приветствовал:
   - Здра-а-вствуйте, господа русские писатели!
   Такие вот стайки и стаи знаменитых и не очень знаменитых "русских" писателей клубились пчелиным роем в институте и вдруг - исчезли, словно растворились в предзимнем московском воздухе.
   Перестал ходить в институт и секретарь партийной организации профессор Зарбабов. Его супруга Нина Николаевна мне позвонила:
   - У Миши обострение, жмёт сердце, - вы уж там как-нибудь без него.
   Я ей сказал, что у нас всё тихо, комиссии удалились и всё остается по-старому. Она на это заметила:
   - Нет, Иван Владимирович, буря только ещё начинается. В горкоме партии готовится заседание бюро, на котором будут представители ЦК комсомола, Союза писателей и вашего райкома. Скоро вас позовут.
   Зарбабов держал нос по ветру, он всё знал и хитро уклонялся от участия в сваре.
   Через два-три дня мне позвонили. Назвали день и час заседания бюро горкома с повесткой дня: "О положении в Литературном институте". Меня обязывали обеспечить явку директора и его трёх заместителей и четырёх членов партбюро. Кроме меня, приглашались студент третьего курса Олесь Савицкий, профессор Шувалов и руководитель творческого семинара поэт Николай Соколов. С Савицким и Соколовым я успел хорошо познакомиться и даже дружески сойтись. Они при рассмотрении всех вопросов выступали умно, резко и бескомпромиссно. Шувалов был нашей противоположностью: он долгое время работал в Париже в советском посольстве, умел обволакивать словами любую проблему, - и так, что от проблемы уже ничего не оставалось, и мы решительно не понимали, что же нам делать. Его, очевидно, приглашали для уравновешивания нашей горячности и возможных излишних резкостей, которые в запальчивости мы по своей неопытности могли выплеснуть. Я был рад, что именно такой квартет будет представлять нашу партийную организацию.
   В приёмной горкома всех усадили у стены на стульях. Кроме нас, тут было и ещё человек сорок, из чего мы поняли, что в повестке дня будет не один только Литературный институт, а и много других вопросов. Я подумал: "Наше дело решат быстро. Церемониться не станут".
   В раскрытую дверь зала заседаний непрерывным потоком шли и шли важные дяди и тети. На нас они не глядели, мы для них ничего не значили.
   Я впервые был в горкоме партии, да ещё в столичном - нравов партийных верхов не знал, но всеми клетками чувствовал какую-то особую важность и торжественность. Здесь в одну минуту могла решиться судьба человека: утвердят или не утвердят директора завода, исключат из партии, снимут с должности или назначат на высокий пост. Партия управляла всем, выше партии не было ничего и никого.
   Дверь закрылась, а я, как старший своей делегации, подошел к секретарше, тихонько спросил:
   - Нас вызовут?
   Она ответила с некоторым раздражением:
   - Да, конечно. Кого надо, того и позовут.
   Я сел рядом с директором Виталием Алексеевичем Озеровым. Он был расстроен, - видно, ничего хорошего от горкома не ждал. Рядом с ним рядком сидели его замы; эти и вовсе были растеряны. Я же делал вид, что тревоги их не замечал, рассказывал директору какой-то эпизод из студенческой жизни.
   Озеров хотя и был взволнован, но держался бодро, он был прям, широкоплеч, возраст его не определишь, но курчавая голова поседела, в глазах угадывалась усталость и тревога.
   Из-за спины директора ко мне тянет всклокоченную голову со шрамом на лбу Исбах Александр Абрамович, первый заместитель директора. Он что-то чмокает красными толстыми губами, из мокрого рта со свистом и шипением вылетают слова, которых я не могу разобрать. Слышу только фамилию Мирнов - это второй секретарь Союза писателей СССР, его тоже пригласили на бюро, но в приёмной его нет, и Исбах этим обеспокоен. Очевидно, он и его дружки, хилый сутулый Россельс и рыжий мясистый Борщаговский, надеются на Мирнова, и я оглядываю приёмную, но, как и Исбах, не нахожу его. Пожимаю плечами, а Исбах вдруг отчётливо и неуместно громко проговорил:
   - Василий Александрович обещал, он обещал...
   Озеров толкнул Исбаха локтём, и тот водворился на своё место, а я никак не мог уразуметь, что обещал им секретарь Союза писателей.
   Я уже знал всю подноготную своего начальства из Союза писателей: кто их назначил, и почему они взлетели на командную вышку советской литературы. О первом секретаре Союза Суркове Алексее Александровиче говорили: у него жена еврейка, Софья Кревс - она несёт его как на крыльях, от неё и слава поэта, и гонорары, и должности. Мирнов?.. Это слабенький писатель из Орла или Воронежа, он долго болел, жил в деревне и лежал на печке, писал свои воспоминания о детских годах "Открытие мира". И к нему случайно залетел то ли Симонов, то ли Долматовский, то ли сам реби всех писателей-евреев Пастернак... Полистал рукопись и сказал:
   - Мы напечатаем её большим тиражом, дадим тебе хороший гонорар и назначим вторым секретарем Союза писателей... Ты хочешь этого?..
   - Да, конечно, я этого очень хочу.
   Книгу "Открытие мира" напечатали, автора подлечили и посадили в кресло второго человека в руководстве писателями.
   Вот на него-то и надеялись "три мушкетера" из нашего ректората.
   Но Мирнов уже был там, на заседании бюро. Там же был и второй секретарь ЦК ВЛКСМ мой знакомец Николай Николаевич Месяцев.
   Но вот секретарша, подняв на меня глаза, тихо проговорила:
   - Дроздова приглашают.
   Я вошёл. И в мою сторону словно по команде повернули головы все члены бюро, сидевшие за П-образным столом. Их было человек семьдесят: директора крупных столичных заводов, рабочие, академики, ректоры институтов. Во главе стола сидел первый секретарь горкома партии Егорычев. Он казался маленьким, похожим на подростка.
   Прямые волосы лежали двумя рядами, образуя посредине белую полоску. Вид у него был славянский, лицо строгое. Заговорил громко и, как мне казалось, был уже заранее нами недоволен:
   - Дроздов! Подойдите вот сюда, - указал мне место недалеко от себя и так, чтобы меня все видели. - Будете отвечать на вопросы. Постарайтесь говорить коротко, у нас на ваш институт отведено тридцать минут. Вот секретарь Союза писателей Мирнов... - он показал на старого сгорбленного человека, стоявшего по другую сторону стола, - он вас, всех членов партийного бюро, называет бузотёрами. Что вы на это скажете?
   - Это его право, - отчеканил я громко и каким-то металлическим, не своим голосом. И подумал: "Говори спокойно. Слова подбирай помягче". Однако слышал, как гулко стучит сердце, и ничего не мог поделать со своим волнением. Ещё подумал: "Я теперь понимаю, почему Зарбабов уклоняется от партийной работы".
   - Резонно, - согласился Егорычев. - Хотя и не очень понятно. А теперь скажите: по какому принципу комплектуются студенты, много ли среди вас русских?
   - За весь институт сказать ничего не могу, но наш первый курс... когда случился эпизод с профессором Водолагиным, разделился на две части: двадцать три человека против профессора и только семеро выступили на его защиту. Не знаю, кто по национальности эти двадцать три человека, но все они молятся на Пастернака, ненавидят классиков русской литературы и хвалят всё американское. Из четырнадцати студентов, набранных на отделение переводчиков, все четырнадцать - евреи.
   - А это откуда известно?
   - Они сами говорят. Наконец, фамилии: Дектор, Лившиц, Розенблат...
   - А если они все талантливы?.. Вот их и притащил из прибалтийских республик Россельс!
   - Может быть!
   - Не может такого быть! - вскинулся Егорычев. - Что вы соглашаетесь с точкой зрения расистов?.. Этак мы в России и всю власть скоро декторам отдадим! Драться надо с такими наглецами, как Россельс, и всеми вашими руководителями... В том числе и главарями Союза писателей!..
   Он гневно посмотрел на Мирнова и продолжал:
   - У одного из них ночная кукушка из лекторов, другого за гонорар и за большой тираж глупой книги купили...
   - Я попрошу!.. - вскричал Мирнов.
   - Нет, это я буду вас просить удалиться к себе в деревню, иначе выгоним из партии, как злостного предателя её интересов... Вертухаев расплодили в Москве, шабес-гои, масоны и сионисты!.. Залезли во все щели, подмяли газеты, журналы, - всю культуру!..
   Он поднялся и стал в волнении ходить возле стола. Поднимал над головой кулаки, и говорил, говорил... Но что он говорил, я не разбирал.
   Мирнов вдруг ойкнул, схватился за сердце, захрипел:
   - Я этого не прощу, я участник Гражданской войны, у меня орден...
   И он стал валиться на спины сидящих возле него членов бюро. Двое подхватили его, понесли к двери. Кто-то тянул руку:
   - Таблетка нитроглицерина. Суньте под язык.
   Секретарь кивнул сидящему с ним рядом молодому человеку, очевидно референту:
   - Срочно организуйте врача. А то ещё окочурится...
   Оглядел всех нас, представителей, института. И обратился к сидящим за столом:
   - Думаю, с институтом всё ясно. А?.. Как вы считаете?..
   Раздались голоса:
   - До какого безобразия всё дошло!..
   - Надо гнать к чёртовой матери!..
   - Сейчас же принять решение! А насчёт секретарей Союза писателей доложить своё мнение в Политбюро. Куда там смотрят Фурцева, Поспелов... Им поручена идеология.
   - Что вы хотите от Фурцевой? Она замуж вышла... за Фирюбина. А Фирюбин, заместитель министра иностранных дел... сами знаете: он ещё почище будет Россельса и ему подобных.
   - Но Поспелов?..
   Кто-то проговорил тихо, на ухо сидящему рядом:
   - Матушка-то у него... Да он с пеной у рта защищает этих самых... Россельсов.
   Сидевший возле меня полный и седой мужчина наклонился к соседу и совсем тихо проговорил:
   - Суслов там... серый кардинал сидит. От него всё идёт.
   Сосед ему ответил:
   - Да и сам Никита Сергеевич Хрущёв... Первородная-то фамилия у него Перелмутр. Сионистская гидра во все щели заползла. С ней и Сталин не совладал.
   Егорычев, обращаясь к нам, институтским, сказал:
   - Прошу запомнить: если и впредь позволите нарушать принципы национальной политики - спросим строго. А сейчас вы свободны. Нам всё ясно.
   Оглушённый, выходил я из горкома партии. С товарищами не говорил. Они шли, опустив головы, и тоже молчали. Я между тем думал: "Но если он, Егорычев, и эти, сидящие за столом, допустили такое... Что же нас ожидает?.."
   Забегая вперед, замечу: скоро состоится Пленум ЦК партии или очередной съезд, на нём с резкой критикой Хрущёва выступил Егорычев, и тут же был снят с поста секретаря Московского горкома партии. Один за другим "ушли" со своих постов первый секретарь ЦК комсомола Павлов и Месяцев. На их места приходили "серые мыши", которых никто не знал, но которые национальную политику партии понимали примерно так же, как понимали её директор нашего института и три его заместителя.
   Впрочем, трёх заместителей Егорычев все-таки успел вымести из нашего института, а несколько позже убрали и Озерова. На его место поставили Ивана Николаевича Серёгина - человека русского, порядочного, инвалида Великой Отечественной войны. Приличные люди пришли и на место трёх "лихих мушкетеров".
   С тех пор в институте начались благие перемены. Приёмную комиссию составили из русских; они стали принимать студентов по справедливости: учитывались способности и соблюдался баланс по национальностям. Я перешёл на третий курс, когда случилось особо важное событие в студенческой жизни: нам разрешили издавать печатный журнал. Меня вызвала секретарь ЦК партии по идеологии Екатерина Алексеевна Фурцева.
   Кабинет у неё был небольшой, строгим квадратом. Под портретом Ленина стоял старинный стол, и за ним сидела она - женщина среднего роста с красивой головкой и причёской, в чёрном жакете, поверх которого сиял кружевной воротник белой кофты. Она не поднялась при моём появлении, смотрела на меня выразительными серо-зелёными глазами и лёгким движением руки показала на стул. Между нами произошёл такой разговор:
   - Сбылась давняя мечта студентов, мы приняли решение ЦК об издании журнала при Литературном институте. Он будет так и называться: "Журнал молодых". Вас мы решили назначить редактором.
   Я повёл плечом и головой, что означало: если решили, я возражать не стану. Екатерина Алексеевна вдруг заговорила строже, в её голосе я уже слышал жёсткость и какую-то дозу недовольства:
   - Вы не возражаете, но мне известно, что вы никогда не работали редактором.
   - Да, я редактором не работал, но я доволен тем, что редактором назначаете студента. Если назначите другого студента - я возражать не стану.
   - Но почему должны возражать? Вы студент.
   - Да, студент, но я ещё и исполняю роль секретаря партийной организации.
   - Ах, да - извините. Я совсем забыла. Но перейдём к делу: прошу вас отнестись с большой осторожностью к формированию редакции. Вы, очевидно, уж поняли атмосферу, царящую в писательском мире. Там, видите ли, доминирует народ одной небольшой национальности. Они будут следить и при малейшем вашем усилии потеснить их истерично завизжат.
   Лукаво сощурила свои прекрасные глаза, ждала моей реакции. И она последовала в следующих моих рискованных словах:
   - Екатерина Алексеевна! Я попал к вам по какой-то редкой счастливой случайности; и наверняка другого подобного случая у меня не будет. Позволю задать вам вопрос: почему в стране, где живёт восемьдесят два процента русских, писательская организация сформирована из... этих... лиц небольшой национальности? Известно ли вам, что их в писательском справочнике больше семидесяти процентов?
   Влажные блестящие глаза русской красавицы потемнели - стали ещё прекраснее. Невольно мне в голову влетела мысль: а этот безобразный лысый толстяк, который носит русскую фамилию, но на самом деле Перелмутр, - он, будучи секретарём Московского горкома партии, где-то увидел эту чудную, изящную женщину и сделал её вначале секретарём райкома партии, а затем вытащил и на самый верх партийной иерархии... Понимает толк в женской красоте. Мысль промелькнула мгновенно и завершилась выводом: однако и умна она, и тактична. И вот... русского парня решила сделать редактором.
   А она заговорила тихо, доверительно:
   - Да, так у нас вышло. А уж как это произошло, сказать вам не могу. Говорят, это пошло ещё от Горького. Он к этой самой небольшой национальности благоволил и на все командные посты в литературе ставил только их. Вы, наверное, знаете первых главарей: Лилевич, Авербах... Оттуда всё пошло.
   Фурцева помолчала, а затем, блеснув молодыми глазами, заговорила:
   - Вопрос такой будто бы задавал Сталину Фадеев. А наш папа, поправив ус и раскуривая трубку, сказал:
   - Вам придётся работать с этими писателями. Других писателей у меня для вас нет.
   - Я слышал эту присказку, - правда, в другом варианте. Сталин будто бы говорил о настоящих писателях.
   - Да, это так. Членов Союза писателей у нас много, а таких, которые бы книги писали, - таких мало. Ну, так вот: прошу быть дипломатичным и тактичным при подборе сотрудников в редакцию.
   Я поднялся, поблагодарил за доверие и советы. Выходил из ЦК в самом радужном настроении. Фурцева произвела на меня хорошее впечатление, но главное: я - редактор журнала! Это походило на сказку или самый сладостный романтический сон.
   К месту будет рассказать о дальнейшей судьбе Фурцевой. Пройдёт несколько лет, Хрущёва в Кремле заменит Леонид Брежнев - близкий приятель, не удержавшийся от соблазна дать пинка своему шефу и благодетелю, человек столь же бесцветный и малограмотный, лишённый и малых признаков русского самосознания. Екатерину Алексеевну переместят на должность министра культуры. Здесь она будто бы сохраняла свою первородно славянскую суть, как могла сдерживала напор разрушительных сил "небольшой национальности", но муженёк Фирюбин все больше корежил ее русскую душу и, как мне рассказывали Александр Огнивцев и Константин Иванов, мои близкие товарищи, всё чаще "отбрасывала коленца", непредсказуемые и трудно объяснимые с точки зрения русских национальных интересов.
   Это она вдруг санкционировала смещение Иванова с поста главного дирижёра Большого симфонического оркестра СССР, бывшего на протяжении десятилетий славой и гордостью русской музыки и культуры, она же создала в Большом оперном театре обстановку, невыносимую для великого певца Огнивцева... И много других "чёрных" дел потянулось за нею, - видимо, работал у неё под боком иудей Фирюбин. Впрочем, и не совсем ещё она сдавалась. И в результате сыпалась на неё критика справа и слева, а с критикой выплескивалась и клевета. Помнится мне, всё чаще и всё горячее закипали толки и кривотолки вокруг её личности, пошла гулять по свету весть или клевета о какой-то сверхроскошной даче... А однажды влетела нам в уши и весть чёрная: будто залегла она в ванну, вскрыла вену и - тихо умерла.
   Ничто не берусь отстаивать и защищать: материалы следствия по её делу, конечно, лежат в архивах, но я здесь свидетельствую о том, что слышали мы, её современники, что думали и переживали, наблюдая взлёт на вершину власти этой незаурядной русской женщины, а затем драму ломки её мировоззрения, а уж потом и трагедию её конца. И пусть простят меня мои соотечественники за то, что мой рассказ не всегда совпадает с официальной версией, если есть тут что-то от легенды и устного фольклора, но ведь и то верно: легенда зачастую бывает правдивее самых правдивых жизненных ситуаций. Недаром же Пушкин восклицал: "Над вымыслом слезами обольюсь!" Легенда не только несёт нам сюжет истории, но ещё и душу исторических фактов, чувственную и нравственную окраску судеб людей, живших в одно и то же с нами время.
   Итак, я редактор журнала! Печатного, толстого, литературно-художественного! Да уж правда ли это, а может, всего лишь фантастически смелый, химерический сон?.. Мне хочется выйти на улицу и кричать об этом, кричать. Великий Александр Герцен, родившийся в той же комнате, где размещается наше партийное бюро и где я имею честь часы и дни проводить вот уже третий год, в моём возрасте вынужден был скитаться в ссылке и жить в холодном номере владимирской гостиницы; Михаил Булгаков, ещё более великий писатель, жил в том же доме, где будет наша редакция, и работал дворником; Марина Цветаева, ярчайшая из русских поэтесс, мыла туалеты в Центральном доме литераторов; Блока заморили голодом, Горького отравили, Маяковский и Есенин мыкались по Москве в поисках жилого угла, а затем одного за другим их отправили на тот свет... Да можно ли сосчитать страдания и муки русских литераторов! А тут... на тебе - редактор!.. Нет, нет - не может быть такого наяву! Какой-то механизм испортился у наших недругов, что-то они недоглядели.
   Потом-то я пойму: они хотя и привели на место Сталина своего человека, но на все-то командные кресла своих не посадили. Срабатывал синдром недостаточности, нехватки сатанинских кадров - наконец, спасительный эффект огромности нашей страны, могущества народа русского; тот самый эффект, который в начале двадцатых годов остроумно подметил отец писателя Куприна, приехавший в Париж и сказавший репортерам: для установления советской власти на всю Россию жидов не хватает.
   Вот и тут: сидела ещё в ЦК партии русская женщина и, как бы её ни крутил и ни вертел муженёк Фирюбин, русский дух в ней тогда ещё оставался. Русский дух меня и вынес на кресло редактора - вот в чём была причина.
   Велика была моя радость, но я делал вид, что ничего не случилось. Даже Надежде своей открыл эту новость не сразу. А лишь через несколько дней, чтобы объяснить мои частые задержки в институте, во время прогулки сказал:
   - Нам разрешили выпускать свой институтский журнал. Могу похвастать: меня назначили редактором.
   - О-о! Приятная новость. И деньги будешь получать?
   - Насчёт денег не знаю - будто бы положили какую-то зарплату. И на сотрудников выделяют три тысячи рублей в месяц.
   Проницательная Надежда, подумав, заметила:
   - Трудно тебе будет: в партбюро работаешь, и теперь вот в журнале, а ещё и учиться на отлично хочешь. Боюсь, не сдюжишь. Отказался бы от чего-нибудь. А?..
   На том наш разговор о журнале закончился. Были в гостях у Михаила. И там мы снова увиделись с его друзьями. Тот генерал, которому я помог устроиться в академию, встретил меня как родного. Я и с ним хотел поделиться своей радостью, да удержался.
   Помещение нам отвели в двухэтажном особняке, примыкавшем справа к институту. Раньше это была людская, то есть дом для прислуги богача и аристократа Яковлева, дяди Александра Ивановича Герцена. На дверях комнаты, соседней с моим кабинетом, я повесил объявление: "Производится набор сотрудников журнала". И предложил старшекурснику Владимиру Титаренко, моему заместителю, ведать кадрами. Он раньше редактировал рукописный журнал с тем же названием, знал студентов и со многими из них уже работал, - он охотно взялся за трудное поручение. В первый же день во все пять комнат редакции, как сельдей, набилось народу. Казалось, весь институт пожелал работать в редакции. А я уже назначил заведующих отделами. На прозу мы поставили члена партийного бюро украинца Вячеслава Марченко, на поэзию - Анциферова, на критику - Сергованцева. Важное место ответственного секретаря предложил Якову Райхману. Отдел оформления предложил Файбергу. Взял и ещё несколько евреев, предпочтение отдавал обладателям первородных фамилий. Создавалось впечатление, что у нас их много.
   Институт бурлил, как растревоженный дымарем пчелиный улей. У меня без умолку трещал телефон: важные лица пытались устроить то своего человечка, а то и рукопись. Я вежливо, но настойчиво отвечал:
   - Мест у нас тридцать, а в институте студентов двести пятьдесят. И каждый хочет работать в журнале. Впрочем, обещал подумать, посмотреть.
   Расклад по национальностям получился примерно такой: двадцать русских, пять националов и пять евреев.
   Ко мне пришёл студент-заочник Петя Курков. Это был командир эскадрильи штурмовиков, служивший в полку, где был легендарный герой-североморец Сафонов. Он был в отставке, но продолжал носить форму подполковника со множеством орденов и медалей. Лет ему было далеко за сорок, но студенты любовно называли его Петей. Его одного приняли в институт в таком почтенном возрасте, и все знали строки его стихотворения: "Он задержался, он ли виноват?.." Вечный балагур и пересмешник Сергованцев и встречал Куркова и провожал, напевая эту строку. Курков не обижался. Петр мне говорил:
   - Надо будет выбивать бумагу, типографию - пусть они мне откажут!
   И ещё сказал, что зарплаты ему не надо, у него хорошая пенсия.
   Зарплата была больным местом. В Союзе писателей положили так: мне платить двести рублей в месяц, а сотрудникам по сто.
   Было много студентов, которым не помогали родители; таких мы старались брать в редакцию в первую очередь. Именно по этой причине я пригласил на должность технического секретаря Нонну Болдину, яркую шумную поэтессу, любившую всем и каждому читать свои стихи. С ней в первые же три-четыре дня произошёл приятный для неё и для меня казус: к ней подошла Оля и сказала:
   - Вставай, я буду сидеть на твоём месте.
   - А я?
   - А ты пойдешь в отдел поэзии. Там тебе интереснее.
   - Но зарплата? Я же тут буду получать сто рублей.
   - Зарплата твоя останется. Я буду работать бесплатно.
   Я этого диалога не слышал, а только вдруг ко мне перестали идти посетители. И когда кабинет совсем опустел, я вышел в приемную и увидел на месте Нонны Каримову.
   - Ольга! Как ты сюда попала?
   - Я прогнала Нонну в отдел поэзии. Она не может работать секретарём; всех к тебе пропускает. А я все вопросы стараюсь решать сама, а если не могу, отсылаю посетителя в отдел. Ты должен иметь свободное время, иначе они тебя заездят.
   - Да, но зарплата? У меня нет свободной ставки.
   - Не беда. Я буду работать бесплатно.
   Я не стал возражать. И это оказалось для меня спасительной операцией: Ольга со своей обаятельной внешностью, со звонким певучим голосом, - культурная, тактичная и вместе с тем строгая, властная, - выполняла роль диспетчера, и я почувствовал себя почти совершенно свободным. Времени же мне, ох, как не хватало. Некоторым преподавателям не нравилось, что я забрал такую власть в институте, и они стали ко мне придираться. Не однажды завернул меня при сдаче квартального экзамена профессор Поспелов Геннадий Николаевич. Он был автором учебника по теории литературы, а кроме того, родным братом секретаря ЦК Петра Николаевича Поспелова, - его в институте боялись, с ним не спорили. Я всегда у него получал пятёрки, но на этот раз он меня забрасывал вопросами и, наконец, сказал:
   - Могу поставить вам тройку.
   Я взял со стола зачётную книжку:
   - Если позволите, приду пересдавать.
   Профессор ничего не сказал и вышел из аудитории. Я через неделю снова к нему пришёл. И ответил на все вопросы; его учебник выучил назубок, а кроме того, прочёл дополнительно много книг по теории литературы. Но и на этот раз он сказал:
   - Материал вы подучили, но знаете его плохо.
   Я снова взял зачетную книжку:
   - Когда можно пересдать предмет?
   - А я что - кроме как выслушивать ваш жалкий лепет, не имею других занятий?
   Профессор почти прокричал эти слова. Я же стоял молча.
   - Сдавайте директору института! Вы же тут забрали такую власть!.. С другими бы поделились!
   Голос его дрожал, лицо покрылось пятнами:
   - Фриду Вигдорову, опытную писательницу, - женщину, наконец! - выставили за дверь.
   Я оборонялся, чеканил слова:
   - Фрида Вигдорова предложила в журнал повесть, но мы её читать не стали.
   - Вот именно! Даже читать не стали!
   - Да, не стали потому, что журнал создан для печатания произведений студентов, а Фрида Вигдорова никакого отношения к институту не имеет.
   - Хорошо, хорошо. У нас тут не редакционное совещание. Больше тройки я не могу вам поставить.
   - Мне тройка не нужна. Позвольте пересдать?
   Профессор уставился на меня тёмными, как ночь, глазами; из них, казалось, сыплются искры.
   - Через неделю придёте!
   - Благодарю, - сказал я.
   Через неделю он задал мне один-единственный вопрос и поставил пятёрку. Больше он ко мне не придирался. И едва я начинал отвечать, резким движением подвигал к себе зачётку, ставил пятёрку. Я благодарил и отходил. Однако злость свою он на мне всё-таки выместил: не дал закончить институт с отличием: на госэкзаменах поставил четвёрку.
   Младший его братишка, сидевший в ЦК, тоже не дремал: нам вредили где только можно. Давали такие типографии, где был "завал рукописей", и наш журнал задерживали с выпуском.
   Бедный Курков метался по кабинетам, пока я не позвонил полковнику Соболеву, бывшему своему начальнику в "Сталинском соколе". Он теперь работал директором типографии Академии имени Жуковского и за небольшую плату взялся печатать наш журнал.
   Не стихала молва о "смертельной обиде", нанесённой нами Фриде Вигдоровой. И всюду, где были её соплеменники, нам ставили палки в колёса.
   Для меня наступил период большого морального и физического напряжения. Зарбабов теперь чаще сидел в партбюро, но и дела партийные от меня не отступали. Мне, как и другим студентам, была предоставлена комната на даче в Переделкино, и однажды ночью меня разбудил стук в окно. Я растворил ставни и увидел Ольгу.
   - Оля? Тебе чего?
   - Надо выручать Стаховского. Попал в милицию.
   - За что же?..
   По дороге рассказала об очередном "художестве" этого неуёмного человека. Он продолжал войну с евреями; своими средствами - нелепыми, ребяческими, но - воевал. В посёлке Переделкино, где жили писатели, находился и Дом творчества. Здесь отдыхали и "творили" ветхие старики и старушки, тетушки и дядюшки, близкие и совсем неблизкие родственники именитых писателей - всё больше евреи. Студенты знали, что условия для них созданы царские, кормят их из ложечки, дают паюсную икру и жидкий шоколад, столы ломятся от заморских вин и фруктов, зимой и летом подают виноград и ананасы... Вечерами перед сном они выходят на балкон второго этажа и смотрят на пруд, на домики, в которых живут студенты. Стаховский однажды разговорился со старушкой, выдал себя за польского еврея и по секрету сообщил, что случайно слышал, как техник-смотритель зданий говорил о ветхости балкона, о том, что он может "рухнуть", если вас на нём окажется много.
   Старушка рассказала другим об опасности, и некоторое время отдыхающие на балкон не выходили. Но потом там снова стали появляться люди, и тогда Стаховский придумал другую "операцию". Взял у студента старую саблю, привезённую с Дона, и пообещал наточить её "до блеска". А перед самым балконом Дома творчества лежал плоский камень, на котором Стаховский вечерами и точил саблю. Обитатели балкона вначале ничего не понимали, а потом какой-то старик подошёл к нему и спросил:
   - Ты чего точишь?
   Стаховский повертел саблю в руках, ответил:
   - А так... железяку.
   - Но зачем же её точить?
   - А так... ради удовольствия.
   - Но какая же это железяка, если это сабля, боевое оружие.
   Стаховский снова вертел перед носом "железяку-саблю" и потом сказал:
   - Да, это сабля, но не боевое оружие, а музейный экспонат. Вот наточу и сдам её в музей.
   Старик сказал, что отдыхающие не хотят смотреть на то, как он тут каждый вечер точит её у них под носом: ширк-ширк.
   - Да почему же?
   - Не делай из нас идиотов! Кому же понравится?.. Человек вышел подышать воздухом, а ты скоблишь эту железяку? А она и не железяка вовсе, а кинжал, которым потрошат животы. Ты что - не понимаешь?
   Диалог ни к чему не привёл, и в следующий раз к Стаховскому подошло много стариков и старух. Они тревожно галдели, возмущались, - говорили, что он отравляет им отдых. А он возьми, да скажи им:
   - От каких же таких трудов вы отдыхаете тут? В шахте что ли уголёк добывали или "Войну и мир" писали? Да вы и ручку в руках держать не умеете.
   Ну, тут такое началось! Сам Аркадий Райкин к ним на помощь прибежал, дочь Корнея Чуковского прискочила. С кулаками на него лезут. А он как поднимет свою саблю да как гикнет по-казацки и ну размахивать, будто головы врагам сечёт. В минуту все разбежались. И позвонили в милицию.
   Был поздний вечер, когда мы зашли в милицейский пост. И застали тут картину более чем идиллическую: на месте дежурного сидел наш Стаховский, а возле него стояли три милиционера. Поэт писал автографы на вышедшем недавно сборнике его стихов и торжественно вручал каждому подарок. Поначалу на нас не обратили внимания; стражи порядка пожимали руку Стаховскому, сердечно его благодарили. На столе мирно лежала сабля. Наконец, заметили и нас, дежурный ко мне обратился:
   - Вам кого, товарищ?
   - Нам сказали, что вы забрали нашего студента.
   Два милиционера ретировались в открытую дверь другой комнаты, а дежурный - это был сержант милиции - сел на своё место, сделал строгое лицо:
   - Да, но мы решили протокол не писать. Не находим состава преступления, однако будем просить не беспокоить больше отдыхающих.
   - Хорошо, мы примем свои меры, а теперь, если позволите, возьмём с собой студента.
   - Да, да, мы с ним обо всём договорились.
   Была ночь, мы шли по тёмной тополиной аллее.
   - Вы свои художества продолжаете, - заговорил я, пытаясь быть строгим.
   - Продолжаю, но вы зря беспокоитесь. С милицией я и сам справляюсь.
   - А если дело дойдёт до суда?
   - Не дойдёт. Я знаю грань между действием и преступлением.
   Он вдруг остановился, схватил меня за руку:
   - Вас искал Шишов. Он хочет отдать вам свой портфель.
   - Портфель? Но зачем?
   - Он какой-то странный! Глаза бешеные, голос дрожит - что-то с ним творится? Ходит по платформе, пропускает поезда и всё время смотрит на рельсы. Уж не хочет ли кинуться на них, как Анна Каренина?
   - А где он сейчас?
   - А там, на платформе.
   - Пойдемте туда! - решительно сказал я и свернул на тропинку, ведущую к станции. Ещё издали увидели на платформе одинокого человека - это был Шишов. Неспешным шагом он прохаживался то в одну сторону, то в другую. Портфеля с ним не было. Приблизившись к нему, я спросил:
   - Где твой портфель?
   - А вон, - показал он на обломанный сук дерева, на котором висел его знаменитый обшарпанный чёрный портфель. Мы, его однокурсники, знали, что в нём Шишов носит свои три пьесы, которые он предлагал режиссёрам едва ли не всех столичных театров. Я читал все его пьесы и находил их необыкновенно талантливыми. Удивлялся, почему же они до сих пор не заинтересовали ни одного режиссера. В них так много было жизни, так остро ставились проблемы - и, главное, рельефно вылеплены образы людей...
  
   Рядом с нашим институтом расположен прекрасный столичный театр имени Вахтангова. Я как-то сказал Шишову:
   - Пойдем к Рубену Симонову, главному режиссёру театра.
   - Я был у него.
   - И что же?
   - Не стал читать. Сослался на занятость.
   - Пойдём! Я скажу ему, что у тебя за пьесы.
   Шишов посмотрел на меня внимательно, с грустью проговорил:
   - Старик, я тебе завидую: ты ещё веришь, что наши с тобой письмена кому-нибудь нужны. Я уже не верю. Я обошёл десять театров: шесть в Москве и четыре в Ленинграде - и представь: нигде нет русского режиссёра. А в моих-то пьесах русский дух, русские характеры - да они от всего этого как черти от ладана шарахаются. В одном театре, когда я вышел от режиссёра, за мной увязался какой-то артист и по дороге рассказал, какие пьесы ищет их режиссёр. Во-первых, нужен разврат, развод, семейный скандал и полдюжины мерзавцев. Вот этого народа - мерзавцев, как можно больше. И чтоб они, негодяи разные, непременно русскими были. В твоей пьесе есть такой товар?.. Нет?.. В том-то и дело, братец, что нет. И не будет никогда, потому что ты русский и у тебя нет желания месить в грязи своих соплеменников. А потому он и не ждёт от тебя нужной ему пьесы. Ты не успел дверь его кабинета открыть, а он уж видит: есть для него пахучий материал или нет. Мы с тобой интернационалисты, мы человеку верим, а он - на лицо смотрит. И представь: судит безошибочно. Марксом-то интернационализм для идиотов писан, а ему своё родное любезное обличье подавай. Он всё на роже нашей читает, и рожа эта если и нужна, то только на сцене для изображения характерных русских лиц. А уж что до автора пьесы - тут ему своячка подавай. И это не что-нибудь, а политика верха. Родная коммунистическая партия этого хочет. Потому по всей матушке России, а там и дальше - во всех театрах братских республик режиссёрами одни евреи поставлены. И спектакли они дают только своих драматургов: Симонов, Арбузов, Розов, Мариенгоф... Ну, а мы с тобой носом не вышли. Потому меня они из театра наладили. Так-то, братец! Думать надо больше, думать.
   - Ну, а режиссёр Симонов?
   - Ты бы посмотрел на его физиономию...
   Невесёлая это была беседа. Вспомнил я свой визит в "Новый мир", там мне однофамилец мой примерно то же говорил.
   Вот и таскал в старом клеенчатом портфеле три своих пьесы бывший офицер Балтийского флота Шишов Василий Васильевич.
   Ну, а здесь, на платформе...
   Заглянул я в глаза Василию, а в них языки пламени мечутся, он вот-вот сейчас кусаться станет.
   - Чего ходишь тут, кого ждёшь?
   - Мне ехать надо. Ехать, Иван.
   - Куда?
   - А вот куда?.. Если бы я знал, куда мне надо ехать... Отпустил бы ты меня домой, в деревню - там мать у меня, старушка, крышу дома надо поправить.
   - Деревня и у меня есть, да только литературу русскую кто же делать будет? Не Рубену же Симонову всё отдадим?
   - Опоздал ты, Иван, задержался там, на фронте, и опоздал малость. Литература уж отдана рубенам, нам тут места не осталось. У тебя жильё в Москве есть, ты ещё пообивай пороги издательств, а я уж сыт. Вот сейчас подойдёт поезд, и - поеду.
   Голос его дрожал, и весь он был точно в лихорадке. Я услышал стук приближающейся электрички, схватил его за руку и потащил прочь от платформы. Сняли с ветки портфель и повели Шишова домой. Я шёл, обняв товарища за плечи, и слышал, как дрожит он всем телом. Мы привели его в комнату, где уже спали три его друга, уложили в постель. Посидели немного возле него. Я пожал ему руку, сказал:
   - Спи, Василий, а завтра поговорим. Мы ведь с тобой русские офицеры, нам ли падать духом.
   Шишов долго держал мою руку в своей, а потом отпустил её, закрылся с головой одеялом. Портфель с пьесами лежал на стуле у его изголовья. Мы тихонько вышли. И тоже пошли по своим комнатам. Стаховский, прощаясь со мной, глухо проговорил:
   - Другая борьба нужна, другая.
   Я проводил Ольгу до окна её комнаты. Она растворила ставни и ловко вспрыгнула в темноту.
   В эту ночь я долго не мог заснуть. На рассвете провалился в небытие и, кажется, в следующую же минуту услышал какую-то возню, шум, крики. Кто-то толкал меня в плечо:
   - Иван! Вставай! Шишов утопился!..
   Я вскочил и машинально стал одеваться, искал носки, ботинки. В ушах колокольными ударами бухали слова: "Шишов утопился!" Сознание прояснялось, но я долго не мог понять: как это он утопился? И как вообще можно утопиться?.. И зачем? Какая такая нужда могла кинуть его в воду?.. Метались обрывки мыслей: три пьесы... Письма матери. Надо было покрыть крышу... Как же это он и зачем?..
   На улице увидел Ольгу. Она была в чёрненькой юбочке и белой кофте с короткими рукавами. Не причесана. Но и в таком своем виде - хороша. Вот она - молодость! И - природная красота.
   Схватила меня за руки. В глазах - слёзы.
   - Иван!.. Мы виноваты!..
   Впервые назвала меня по имени: Иван!..
   - Но позволь: почему мы виноваты?
   - Я видела, что он не в себе. Разве можно было оставлять его без присмотра?..
   - Да, я тоже видел. Вёл его домой, а он весь дрожал. И что?.. Что же мы должны были делать?..
   - Не спать! Нам нельзя было ложиться спать.
   - Да, пожалуй. Надо было дождаться, пока он успокоится. Пойти в аптеку, купить лекарство. Есть же какие-нибудь капли, которые успокаивают?..
   Вспомнил, как однажды на фронте я пожаловался полковому врачу майору Вейцман: после боя долго не могу заснуть. А она сказала:
   - Это нервы. В таком случае надо что-нибудь принять.
   Я удивился:
   - А разве от нервов есть лекарства?
   Она посмотрела на меня своими тёмными умными глазами, сказала:
   - Было бы ужасно, если бы нервы ничем не лечили.
   И потом, минуту спустя:
   - Мне не было и тридцати, когда нервы мои вконец расшатались. Я пила транквилизаторы, принимала снотворное. Лекарства меня спасли.
   Я долго потом не знал, что такое транквилизаторы и даже не встречал этого слова. А сейчас... вспомнил.
   - Да, пожалуй. Ты, Ольга, права. Но теперь-то... что зря руками размахивать?..
   Студенты бежали к озеру. Мы с Ольгой и с нами два Николая, Анциферов и Сергованцев, тоже бежали. На берегу грудилась кучка людей. Мы подошли ближе и увидели его, Шишова. Он лежал на спине, запрокинув голову, будто ему что-то мешало и он хотел лечь поудобнее. Возле него был большой камень с веревкой. Я подумал: обмотал вокруг шеи и - прыгнул... вот отсюда, с мостков. Мы здесь купались и едва доставали дно.
   Я сел рядом и смотрел в глаза Шишову. Они были открыты, но от меня отвернулись. Он словно бы обвинял меня в своей смерти. И мне от этого стало нехорошо. Мы с Ольгой видели его последними. Как же мы... не помогли, не отвели его от этой ужасной, бессмысленной смерти?..
   Подошла машина скорой помощи, Шишова накрыли простынёй, занесли в кузов. И машина, недовольно заурчав мотором, отошла. Стали расходиться и студенты. А я всё сидел на том месте, где совсем рядом лежал Шишов. Потрогал конец веревки, тянувшийся от камня к моим ногам. Подумал: как просто и как легко: вскинул на грудь камень, обвязал веревку вокруг шеи и - бултых в воду!.. И кончилась жизнь. Остались три пьесы. Погиб Островский. Народ его породил, а он... не сдюжил, не совладал. Рубен не стал читать пьесу. Ну, и что?.. Рубен не стал, другой прочтёт и поставит. Будет же когда-нибудь время, когда в русских театрах появятся русские режиссёры! Ну, а уж если невмоготу ждать, поезжай в деревню, почини крышу и живи в отчем доме. Тоже ведь интересно жить. Женился бы, народил детей... А так-то... Зачем же так-то?..
   Мысли эти текли сами собой. И рождались и проносились в голове мгновенно. Рядом раздался всхлип.
   - Ольга! Чего же ты плачешь?..
   - Я женщина. Не могу не плакать. Ведь это мы рожаем на свет людей, а они... видишь, как безответственно относятся к собственной жизни. Ведь больше он никогда не родится. И человечество на одного стало меньше. И беднее. И слабее. Видишь, какую глупость он совершил... наш Шишов!..
   Мы поднялись и, не сговариваясь, пошли к станции. Ольга попросила у меня расчёску, на ходу причесалась. Электричка несла нас в Москву, где было много людей и все наши беды не казались уж такими значительными.
   - Я поеду к вам. Надежда меня приглашала.
   - Да, да - это хорошая мысль. Светлана так любит с тобой играть Вы ведь с ней еще не вышли из детства. Она часто меня спрашивает: когда приедет Оля?..
   Впереди громоздились корпуса новостроек. Москва прихорашивалась, она встречала завтрашний день своей истории. Каким-то он будет?..
   Прошли ещё два года учебы. Многое переменилось в моём положении: ректорат не предложил меня в новый состав партийного бюро, а неведомые нам злые силы, под видом нехватки бумаги, закрыли наш журнал. Шестой курс ориентировался на домашнюю работу, и я мог неделями не появляться в институте.
   Стал думать об устройстве на работу. Меня знали в ЦК как редактора, и я обратился туда за помощью. Глава идеологического отдела Владимир Ильич Степаков позвонил одному из редакторов "Известий" Николаю Дмитриевичу Шумилову. Тот сказал, что в промышленный отдел требуется сотрудник, и он готов рассмотреть мою кандидатуру.
   Жизнь, как река, делала крутой поворот: передо мной открывались новые дали.
  
   23 октября 1999 г.
   С.-Петербург
   Иван Владимирович Дроздов
   ***
  
   Дроздов И.В.
  
   Последний Иван
  
   Воспоминания, часть 1
  
   Дорогой читатель! Если ты русский - прочти эту книгу. Она писалась для тебя. Иван Дроздов - русский писатель, его книги замалчивались, их объявляли вредными и опасными. О себе он сказал: "Вся моя жизнь прошла в журналистском и писательском мире, а там много евреев. На обложке этой книги я мог бы написать: "Пятьдесят лет в еврейском строю". Но я своей книге дал имя "Последний Иван". Это потому, что они теснили меня со всех позиций, и я уходил, но уходил последним, когда уже не было никаких сил бороться. Ни одной позиции я не сдал ни под Сталинградом, ни под Курском, ни в битве за Будапешт, но здесь... отступал. Вместе со всем русским народом. А вот почему мы отступали - читатель узнает из этой книги".
  
   О чем вы говорите? Пока мы не будем держать в своих руках прессу всего мира, всё,
   что вы делаете, будет напрасно.
   Мы должны быть господами газет всего мира или иметь на них влияние, чтобы иметь
   возможность ослеплять и затуманивать народы.
   Барон Монтефиори
  
   Глава первая
   На дворе ноябрь 1990-го. Дворцовая площадь города на Неве кипит. Флаги, плакаты, речи. Россия, как застоявшаяся лошадь, бьет копытом. Черные бородатые люди зовут ее к революции. На этот раз, если она случится, она будет четвертой в XX столетии.
   В дневнике своем я написал: "Дух отрицания и сатанизма растекается по миру, заражая народы вирусом бешенства. И может случиться, что в этой эпидемии погибнут многие страны и государства, погаснет и прекраснейшая из цивилизаций - славянская".
   Есть у меня фронтовой приятель Меерсон Михаил Давидович. Он теперь всё больше жмется ко мне, частенько с супругой Софьей Израилевной приходит в гости и тотчас заводит беседы о наболевшем.
   - Вы вчера смотрели "Пятое колесо"? - спрашивает Михаил.
   - Нет, не смотрел. Я редко включаю телевизор. И она вот, - показываю на жену свою Люцию Павловну,- смотрит только кино.
   - Вам хорошо, вы его не смотрите, этого проклятого голубого разбойника. Я его включаю, и, представляете, он мне не даёт спать. Я потом ночью часами смотрю в потолок и не могу сомкнуть глаз. Что-то с нами будет, что будет? Вот и вчера они вылезли на экран - шесть человек, и все шестеро - наши! И что-то там сказали обидное для русских. Ну вроде того, как сказал Арбатов об армии: дескать, её надо сокращать! Или этот новый министр культуры, ну, тот, который был плохим артистом и вдруг стал министром. А? Как это вам нравится? А? Такое где-нибудь бывает? У нас бывает. Говорят, сам захотел. А? Как вам это нравится? Захотел быть министром. Я бы хотел быть императором... хотя бы Эфиопии. Ну ладно. Если ты стал министром, не говори глупостей. А он взял и сказал: нам не нужен храм Христа Спасителя, нам нужен бассейн. И ещё добавил: бассейн - тоже памятник! Ну? Вот и эти... шестеро - что-то брякнули. Ну, скажите на милость, зачем им всем лезть на экран и говорить гадости? Нет, Иван, ты мне ничего не говори. Я знаю: ты всегда недолюбливал евреев и даже мне говорил, что все мы - пролазы. И я, твой приятель, - тоже. Скажу тебе больше: когда мы приходили к тебе в гости, а потом шли домой, моя Соня говорила: твой Иван - антисемит, и нечего с ним водить дружбу. Я ей говорю: мы живём в России, а к кому же мы должны ходить в гости? К китайцам? Они далеко. Надо ходить к русским. Но Соня всегда так: скажет глупость, а потом думает. Она думает, но уже потом, когда всё сказала. Ну так вот: говорит, что ты - антисемит. Но теперь я больше антисемит, чем ты. Да, да, я - антисемит! Ты только посмотри на них: поналезли в "Пятое колесо" и во всё телевидение и дразнят русских.
   - Ах, вы вот о чём! - говорит моя жена.- Я вчера смотрела, но, позвольте, там были русские.
   - Да, русские! Скажите лучше, русские фамилии. Но физиономии чьи, а? Или я, может быть, уже не узнаю своих? Вы тоже узнаете,- и не надо мне морочить голову. Посмотрите на меня: если я Меерсон, так уже Меерсон. И никто не скажет, что я киргиз. Да, Люция Павловна, я вижу, как вы говорите и что думают ваши глаза, - такие ваши замечательные карие глаза! Я напишу им письмо, буду протестовать!
   - Раньше ты, Михаил,- возражаю я приятелю, - не замечал таких вещей и будто даже радовался, если там, на экране, были все ваши. Я же помню: я в то время жил в Москве, и ты приезжал ко мне из Питера, показывал на экран, говорил: "Смотри, Иван! Новая рок-группа, талантливые ребята". На экране бесновались три еврея, били в барабан. Ты объявлял, как великую радость, что у вас в Питере есть ещё и не такое - рок-группа "Тяжёлый металл". Она приедет в Москву и покажет, как надо делать новую музыку. А теперь?..
   - Они надоели и стали раздражать. Политики - тоже. Обозреватели, экономисты - все на одно лицо. Сначала крутились возле Горбачёва. Писали планы. И что? Заводы остановились, товаров нет. А как пришёл Ельцин - они к нему. Все разом. И все в министры: Есин, Шохин, Шойгу. А самый молодой из них - Явлинский - махнул в Казахстан, к Назарбаеву. Он и там сделает план. Наши любят делать планы - грандиозные! Канал, дамба, поворот рек... В Египте сделали пирамиды. Египтяне вбухали в них все силы и стали нищими. Они тогда прогнали евреев. Есть в Библии книга такая - Исход. Я знаю, читал. Казалось бы, хватит, не надо великих строек. Но нет, Явлинский, Шаталин, Шахрай и с ними Арбатов, Заславская не унимаются, делают новые планы. Да. Вот так! Они мутят воду, а я получу по шапке. Подойдут два шалопая и скажут: "Ты ещё не уехал?" И - врежут!
   - А помнишь, Михаил, - замечаю я мимоходом,- как ты мне говорил: если бы дали власть нашим, то есть вам, вы бы через Ледовитый океан перекинули мост. Только не сказал, зачем нам такой мост.
   - Раньше и я думал так: нужны стройки века. Теперь так не думаю, теперь я боюсь. Всё время жду: будет Армагеддон! Что это такое? А это, когда страшнее ничего нет. Армагеддон! И сделают его те, кто любит всё перестраивать. У меня холодеет сердце, когда я вижу на экране наших, одних наших. Если журналист, то Зорин, если поэт - Вознесенский, экономист - Бунич, Лацис, специалист-международник - Бовин, Арбатов, Шишлин и ещё кто-то. А самый крупный специалист по сельскому хозяйству - тоже наш, Черниченко. И как-то он говорит нехорошо, словно ему дверью защемили что-то. Надоели! Как ты не понимаешь, Иван! Да ты всё понимаешь, только делаешь вид. В Ленинграде народ валит на площадь. Только и слышишь: там митинг, тут демонстрация. А позавчера по Невскому прошла колонна под лозунгом: "Отечество в опасности!" На Театральной площади бушевали "Россы". И тащат плакаты - в пять метров длиной: "Русским школам - русских учителей". И целая рота молодых здоровенных парней в форме царских офицеров. Зелёные фуражки, кокарды, портупеи - где только взяли? Через весь Невский тащат лозунг: "Пока не избавимся от евреев - русских проблем не решим". Иван! Ты меня слышишь? Разве такую гнусную агитацию уже разрешают в России?
   - В Москве разрешили сионистскую организацию. Русским тоже разрешили. А ты как хотел? Плюрализм!
   - Кто это всё придумал?
   - Ваши придумали: Яковлев, Горбачёв, Шеварднадзе. Демократия!
   - Я бы им шею намылил!
   - Сейчас не говорят: "намылить". Говорят: "смерить давление".
   - Давление? Что это ещё такое?
   - Ты разве не знаешь? Румынскому Чаушеску, прежде чем вывести на расстрел, смерили давление. Его жене Елене - тоже.
   - Ах, вот что! Ну, конечно, знаю. А интересно, у них нормальное было давление?
   - У него - вроде бы да, а у Елены - чуть повышенное. Она, видимо, беспокоилась.
   - Ты, Иван, зубоскалишь, тебе хорошо - тебе нечего бояться, а я сон потерял. Вчера с Соней были на Торжковском рынке,- там накануне облава была, сорок девять человек арестовали - кавказских торговцев. Рядом со мной парень с красной повязкой стоял. Говорит кавказцу: "Ты там передай своим, чтоб не баловали. Русский медведь рычит пока, а может и лапой по башке трахнуть. Лапа у него тяжёлая, вас тут ни одного не останется". И меня с ног до головы оглядел, да так, словно кипятком ошпарил. Но мы-то с Соней при чём? Ты же знаешь, Иван, я на фронте хирургом был. Госпиталь бомбили, и мне осколком ударило в ногу. Ты это знаешь, но тот, с красной повязкой... и те, "Россы",- они этого не знают.
   - Довольно, Михаил! - успокаивает его Соня.- Закипел, как тульский самовар. Тебе надо попить валерьянку. Ты плохо спишь. Ночью встаёшь и куда-то ходишь. Ещё хуже, когда мы на даче. Подходишь к окну и всё смотришь, смотришь. Особенно после той ужасной истории.
   Дача Меерсонов на берегу Финского залива, в Комарово, между дачами двух выдающихся людей - академиков Кондратьева и Углова. Во время аварии на Чернобыльской АЭС на заборе усадьбы Меерсонов кто-то написал стишок:
   Неизвестно, до какого
   Жид уехал в Комарово,
   А украинец-балбес
   Бетонирует АЭС.
   После этой выходки Меерсоны обновили забор, заказали металлические ворота с секретным запором. Ночью боялись выходить во двор. Михаил стал хуже спать.
   - Ты хирург, известный в посёлке человек - чего вам бояться?
   - А я не хочу, не хочу, чтобы о нас так думали: что мы мешаем, что нас всех, без разбора... Нет, вы только подумайте: от нас надо избавиться! Меня - вон, на свалку! Вчера они вывели на площадь десять тысяч, завтра выйдут сто, двести... А там и бунт - всеобщий, страшный. Что нам прикажешь делать? - обращался Михаил ко мне, будто я лидер фаланги "Россов" и волен или не волен выводить людей на площадь.
   - Брось паниковать,- сказал я строго.- Успокойся!
   Михаил заговорил тише и без той уже нервозности.
   - Я знаю вас, русских, и тебя знаю, Иван. Если к вам по-хорошему - лучше и народа на свете нет, но если вас раздразнить... О-о... Вы такой Карабах заделаете! Не тот армянский или азербайджанский. Нет, то будет русский Карабах!
   - Ты наговариваешь на нас, Михаил. Мы на такие дела не способны. Большой народ, как и большой зверь,- смирный. Нам егозить и руками размахивать не пристало. Зашибить сильно можем. Недаром же издревле у нас под боком множество наречий и народов живет. Иногда досаждают нам, в другой раз из терпения выведут - ну, щелкнем по носу, а так, чтобы, как ты говоришь, Карабах или, не дай Бог, Бухарест? Нет, Михаил, у нас этого не будет. Спи спокойно и не дёргайся по ночам. Не пугай Соню, а уж если припечёт, ко мне приходи. Мы вас под диван спрячем. А теперь садитесь-ка за стол, будем пить чай.
   Михаил и за столом не мог успокоиться. Продолжал ворчать:
   - Ты, Иван, не обижайся, вы, русские, хороши, но и наши, чёрт бы их побрал! Поналезли во все щели. Раньше в редакциях гнездились, театрах, а теперь, оказалось, и в министерствах. А что до телевидения - плюнуть негде! Вот видишь, какой я антисемит.
   - Не морочь мне голову, Михаил! Не то тебя заботит, что соплеменники твои все ключевые места в России захватили: в этом и есть ваша вожделенная цель. Обнаружили они себя, слишком уж обнаглели - вот что тебя тревожит. Где-то я читал про вашу тактику: стойте у плеча владыки, а на трон не зарьтесь. А вы своего человека в Кремль завели, тут-то вас все и увидели.
   Меерсон, устремив коричневые глаза на меня, тяжело, неровно дышал. Такого откровения он не ожидал. Хорошо, что Соня его, занятая беседой с хозяйкой, не слышала последних моих слов. С ней бы, пожалуй, случилась истерика, но Меерсон выдержал, он только почувствовал в висках прихлынувший ток крови, тупую боль в сердце. И голосом, хотя и изменившимся, но сдержанно-спокойным, проговорил:
   - Ты что же - Горбачёва, Ельцина считаешь евреями?
   - Не будем копаться в родословных. Булгаков всех евреев швондерами назвал, а всех пляшущих под вашу дудку - шариковыми. Так вот, Швондер или Шариков - это как в русской пословице: хрен редьки не слаще.
   - И что, Иван, ты во всех нынешних бедах нас что ли готов обвинить?
   Голос Меерсона становился глуше, хриповатей.
   - А кто у плеча Горбачёва ещё вчера стоял? Идеологией всей Яковлев ведал, его русские писатели с шестидесятых помнят, он ещё тогда нас за русскую позицию громил. Иностранными делами грузинский Швондер, то бишь Шеварднадзе, заправлял. Ну скажи на милость, какому бы царю пришло в голову иностранное ведомство державы доверить малограмотному, не умеющему толком по-русски сказать человеку? А уж о Ельцине и говорить нечего. Этот целый полк иудеев за собой тащит. Фамилии русские, а как на физиономии посмотришь - батюшки! Все ваши. Во главе правительства Черномырдин, вроде бы русский, но зато замы - ресины да есины да лифшицы. Так кто же после этого, скажи на милость, державу русскую разрушил, заводы на мель посадил, армию и науку на распыл пустил, водкой нечистой миллионы мужиков потравил? Кто? Чукчи? Калмыки? Может, корейцы или китайцы?
   Михаил дышал всё труднее, лицо стало землистым, глаза теперь сузились, светились жёлтым, нелюдским блеском. Он был сломлен и раздавлен очевидностью доводов, ни одной фамилии не мог опровергнуть. В сущности, я лишь продолжал развивать его мысли о природе случившихся с нами бед, но его тирады и монологи имели целью вызвать сочувствие с моей стороны, он ждал опровержений и в конечном счёте защиты его соплеменников, а я вдруг подхватил его доводы и назвал вещи своими именами. По опыту работы с евреями, а работал я с ними всю жизнь, больше полстолетия, я знал, что лобовой атаки они не терпят. Их ум изощрён в иносказаниях, в подтексте и недомолвках, в откровенной лжи и фальсификации. А когда на них прёт правда, да ещё в обнажённом виде, да ещё их изобличающая, они теряются, а потом долго думают, чем её нейтрализовать.
   Евреи большие мастера маскировки и мимикрии, но они и не меньшие мастера саморазоблачений. Бог наградил их большой силой приспособляемости, но при этом положил предел их восхождения к власти. Он уподобил их камню, который чья-то сила всё время затаскивает на средину горы, но затем та же сила выбивает из-под камня опору, и он с грохотом валится обратно, вниз,- и нередко в пропасть.
   С трудом Михаил взял себя в руки.
   - Мне иногда кажется, что вы, русские, хитрее нас, евреев,- проговорил он примирительно.
   - Ты хотел сказать: умнее.
   - Э-э, нет! Умнее нас в свете нет народа.
   - Я всё-таки думаю, что русские умнее. Пусть меня назовут шовинистом, но мы, русские, умнее. И лучше вас. Я так думаю. Я немножко шовинист.
   - Хватит зубоскалить! А если серьёзно, нам Суслова не хватает. Он баланс держал.
   - Семьдесят пять ключевых постов отдавал евреям, а двадцать пять - русским. Вот его баланс! Других народов для него не существовало. Как в математике: есть настолько малые величины, что их не берут в расчёт. Так он не брал в расчёт якутов, марийцев, мордву... Для русских открывал клапаны, чтобы не накапливалось чрезмерное давление. А вообще-то он был ваш человек, и вы должны ему поставить памятник. Хотя бы в Израиле. Или, на худой конец, в Нью-Йорке, рядом со статуей Свободы.
   - Ты опять зубоскалишь. С тобой нельзя говорить серьёзно.
   - Отчего же, давай. Я готов обсуждать любую тему.
   - Мне уже не хочется ничего обсуждать. Сейчас так много произносят слов, что меня от них тошнит. Мне уже ничего не надо!
   Да уж, верно: Меерсонам сейчас ничего не надо, кроме тихой спокойной жизни. И, конечно же, почтения со стороны сограждан. Он - специалист по лечению прямой кишки. Сразу после войны попал в ассистенты к мировому авторитету в этой области, несколько лет ассистировал, а затем получил в больнице отделение. Со временем стали поговаривать, что Меерсон берёт взятки. В медицинской среде рассказывали эпизод: однажды к нему за помощью обратился известный в Ленинграде профессор-хирург. И будто секретарша Меерсона сказала по телефону: "Михаил Давидович вам операцию сделает, но она стоит пятьсот рублей".
   Мне Михаил звонил:
   - Ты, наверное, слышал эту клевету? Какая мерзость! Меерсон - да, берёт подарки, но взятки - никогда! У тебя есть приятель-хирург Вася Пяткин. Может быть, ты скажешь, что когда ему несут подарок, он отбегает в сторону? Нашли дурака!
   Однажды в минуту откровенности Михаил мне рассказал, как он лечил финского фабриканта. Цветущий на вид, лет сорока мужчина, владелец фирмы по производству мебели. Но молодого хозяина беспокоит болезнь: ему трудно ходить, садиться. И вот фабрикант явился к Меерсону. Он неплохо говорит по-русски, просит сделать операцию. Меерсон с ответом не торопится, он то садится за стол, что-то пишет, то, поскрипывая протезом, ходит по кабинету. Время от времени взглядывает на больного, но ничего не говорит. Может быть, он этим долгим молчанием и хождением по кабинету подчеркивает сложность ситуации. Меерсон немножко артист, он и говорит не просто, а с каким-то игривым подтекстом, с не очень веселым юмором.
   - Я слышал, вы хорошо делаете мебель,- почти как "Шаратон".
   - Почему "почти"? - удивляется фабрикант, заслышав фирму, с которой они давно конкурируют.- Наша мебель лучше "Шаратона", смею вас уверить.
   - А я хотел приобрести "Шаратон".
   - Мы можем поставить вам свою мебель. Уверяю вас, вы будете довольны.
   Мебель во все четыре комнаты Меерсоновой квартиры прибыла в Ленинград на трёх машинах через неделю. А ещё через неделю Меерсон сделал операцию. Фабрикант вскоре поправился и, счастливый, как на крыльях, полетел на родину.
   В квартире у Меерсонов мебель финская, на даче - румынская и болгарская. Хорошо живут Меерсоны. Возраст у них почтенный, хочется им покоя. Но покоя нет. Каждый день приносит новые тревоги. Вот и вчера: по телевизору показали митинг. Я сразу же по горячим следам сделал запись в дневнике:
   "Митинг весь пронизан русским национальным духом. Вот темы речей: "России вернуть прежнюю символику, возродить русскую культуру". Или: "Верховный совет создал комиссию по привилегиям, но кто её председатель? Примаков, он же Киршблат. Хватит нам киршблатов! Надоели!""
   Тогда ещё не знали, что этот академик станет при Ельцине министром иностранных дел России.
   "Ораторы сменяют друг друга: "Верните нам прежние названия городов, улиц, площадей! Хватит нас дурачить, нам не нужны иудейские божки: Свердлов, Урицкий, Дзержинский". Доносятся крики: "Русским - власть в России и наш Андреевский флаг, наш старый национальный гимн!" К трибуне прорываются и члены ДС - Демократического союза. Они тоже стремятся попасть в струю настроений - говорят об экологии, о плюрализме, партаппаратчиках. Их захлопывают: "Космополитов-вон! Интернационалисты - домой, в Израиль!"
   То, что ещё вчера старались заклеймить словами: "шовинизм", "национализм", ныне выплеснулось на площади, клокочет горячими волнами народных страстей. И воспринимается, как крик исстрадавшейся души, как боевой клич, объединяющий русских людей. Это - как во время войны: "Вас осеняет великое знамя Александра Невского, Дмитрия Донского, Александра Суворова и Михаила Кутузова!..""
   11 января 1990 года газета "Ленинградская правда" напечатала письмо группы ленинградских евреев: "Прочитали коллективно вашу статью и пришли к выводу: "Россы" действуют правильно! Русские люди не против евреев. Мы - евреи и считаем, что Россией должны руководить русские люди, а другие нации должны спокойно жить и творчески работать. Россия должна быть русской, а евреи останутся на своей русской Родине. А. В. Фельдман". Тут же газета печатает письма других читателей - евреев и русских. Русская читательница пишет: "Кое-кого в толпе напугали лозунги "Россов", за что их обвинили в "фашизме", "национализме", "антисемитизме". Но, позвольте, что произойдёт ужасного и "фашистского", если в русских школах русским детям будут преподавать русскую историю и культуру русские учителя? Насколько мне известно, русская интеллигенция поддерживает возрождение национальных школ в союзных республиках. Шли разговоры о создании таких школ и у нас, в Ленинграде".
   Газета "Ленинградский литератор" поместила высказывание М. Салье: "Хочу создать национальную партию России". Той самой Марины Евгеньевны Салье, которая добивалась доверия ленинградцев на выборах в Верховный Совет СССР и не добились его. Утопленная в одном месте, вынырнула в другом - в Ленсовете. "Но позвольте,- недоумевали многие ленинградцы,- Салье - и национальная партия России? Может быть, не русская, а какая-то другая национальная партия в России?" Но нет, из пространных рассуждений Салье следовало, что в наших, русских головушках будто бы созрела мысль о создании своей национальной партии.
   Где-то Салье обмолвилась: "Я - француженка!" Но и французам, наверное, нелегко знать, что там на уме у русских. Да и неловко судить об этом. Ну какому русскому взбредёт в голову объяснять, к примеру, индусам, что творится в их головах и душах, или ехать в Дагомею и толковать каким-нибудь племенам тутси и пупси особенности их психологии? Да такое и сумасшедшему не придёт в голову, а вот в нашей русской жизни, похоже, такие явления становятся нормой. У нас каждый инородец готов объявить себя учителем, очевидно, по причине "русского тупоумия", о котором в свое время сказал ещё Ленин,- кстати, тоже не русский. Он, видимо, по той же причине, захватив власть, стал сколачивать в Кремле бойкую еврейскую дружину, а на себя лично принял роль вождя и учителя, и не только русского, а всего мирового пролетариата.
   Великий "буревестник революции" Максим Горький сказал Ленину: "Чтой-то у вас в правительстве русских не видно, одни евреи?" Владимир Ильич ответил: "С русскими мне трудно работать, они меня не понимают".
   Страсти в Питере продолжали бурлить. Я недавно живу в городе на Неве. Умерла моя жена Надежда, и я оставил Москву, где прожил почти сорок лет, переехал к своей новой супруге Люции Павловне. У неё тоже умер муж, мой приятель, большой учёный-физиолог Геннадий Андреевич Шичко, и мы решили жить в Ленинграде. Ходим на демонстрации, а вечерами я, как школьник, сижу у телевизора.
   Вот на экране знакомое лицо - Сергей Воронин, известный писатель. Рассказывает о том, что раскололась надвое полутысячная писательская организация Ленинграда. От неё отделился небольшой отряд - тридцать человек. Они создали свою писательскую организацию. Тридцать - число небольшое, если учесть, что там-то, в городской, осталось более четырехсот. Но вот что важно: мы, отколовшиеся, русские, а там во главе с Арро остались евреи. Так и сказал Воронин открытым текстом: мы - русские. А евреев назвал евреями. Раньше не принято было. И русских не называли русскими, и евреев тем более. Все были советскими. А тут... назвали. И оставшихся с Арро стали в городе называть арроновцами. И многим стало ясно, кто есть кто. И если уж арроновцы, то никакие они не писатели, а набежавшие в организацию по принципу: свои да наши.
   В "Ленинградской правде" читаю откровения строгальщика Ижорского завода В. Иванова: "Я думаю, что в конце концов мы уже на грани того, что несмотря на то, что мы идем к государству правовому, нарастает такое недовольство, что скоро начнётся самосуд, и вершить расправу будут прямо на месте, потому что рабочие уже возбуждены до того, что маленькая искра - и начнется такой раскрут, что трудно предположить, чем это кончится".
   Чем напряжённее обстановка в городе, тем чаще люди говорят о евреях. И что особенно интересно, разговор обыкновенно заводят сами евреи. Они встревожены, торопливы и суетны. И странное дело: все остальные жители города невольно поддаются этой болезненной истеричности. И тут можно вспомнить Куприна: "Все мы, лучшие люди России... давно уже бежим под хлыстом еврейского галдёжа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способная убить лошадь. Ужасно то, что все мы сознаём это, но во сто раз ужаснее то, что все мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решаемся. Можно печатно и иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея! Ого-го. Какой вопль и визг поднимется среди всех этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов и особенно громко среди русских уж писателей,- ибо, как сказал один недурной очень беллетрист, Куприн, каждый еврей родится на свет с предначертанной миссией быть русским писателем".
   Газеты добавляют страху, печатают интервью с прокурором города. Корреспондент спрашивает:
   - А имеются ли хоть какие-нибудь основания для тех слухов, которые распространяются по городу? В частности, о так называемых "погромах"?
   Прокурор отвечает:
   - Во-первых, замечу, что сам факт появления всевозможных слухов именно в настоящее время вполне объясним. Ведь в стране сейчас сложное положение, в том числе и в экономике, что ощущают на себе и ленинградцы. А в подобной ситуации почва для раздувания различных слухов - самая что ни на есть благодатная. Вот они и поползли по городу, нередко обрастая, как снежный ком, самыми невероятными подробностями. В основном такие слухи передаются из уст в уста безо всякого злого умысла, однако при этом совсем упускаются из вида возможные последствия - от создания нервозной обстановки до панических настроений у некоторых граждан.
   В те дни я писал в Москву известной певице Эмме Масловой: "Пытался выполнить Вашу просьбу: организовать Вам гастроли в Питере. Куда там! Бесы настолько укрепились на берегах Невы, что и узкой щели не оставили для русского человека. Даже Борис Штоколов, несмотря на свой несомненный и внушительный авторитет, вынужден был оставить театр и мотается теперь по свету - даёт концерты где угодно и лишь изредка появляется на сценах Питера. В операх свели на нет его репертуар, большую часть времени он проводит на гастролях".
   Никто не знает законов жизни общественного организма: по каким причинам он возбуждается, бурлит и выплескивает свои страсти через край. Возмущения народа чем-то сродни наводнению. На город неожиданно падают сумерки, ветер треплет крону деревьев, гремит по крышам, а по небу со всё возрастающей скоростью мчатся тучи. Нева выходит из берегов, затопляет город. Потом она уходит. И никто не заметил момента, когда вода начинает спадать. Так и страсти людские. Никто не видит момента, не знает причин их успокоения.
   Ныне на дворе 1997-й. Я просматриваю эти свои тетради, - написал их пять лет назад; тогда ещё страну только начали разрушать, теперь она повержена и лежит почти бездыханная. Заводы остановлены - почти все, а те, что ещё остались, работают на иностранцев и на скупивших их жуликов. Людям, ещё работающим, по полгода не платят зарплату, женщины перестали рожать, мужчины пьют технический спирт, присылаемый из Америки для нашего умертвления. А народ... безмолвствует. В лучшем случае выйдет малыми группами на улицу и стоит с протянутой рукой: "Отдайте нашу зарплату". Зарплату ему не выдают, и он покорно плетётся по домам. Что же с ним сделалось, с нашим народом? Уж, может, и вправду он сошёл с ума?
   Мы с женой в смятенном состоянии духа собираемся на дачу в Подмосковье, под Сергиев Посад. Там я прожил почти сорок лет, люблю свой дом, усадьбу, сад. Деревья - мои дети. Я их сажал, растил, лелеял. В обнимку с природой будем отдыхать.
   Однако и тут не дремлет голубой глаз злого волшебника. Смотрю в него и не верю глазам: о чем-то витийствует старый знакомец Аджубей Алексей Иванович. Между прочим, только евреи возвращают на арену политических мертвецов. Наши этого не делают, а если делают, то очень редко.
   Перестройка, как всякое сильное общественное волнение, выбрасывает на поверхность пену - самых что ни на есть гнусных дельцов от политики, интеллектуальных захребетников, загребающих из народной казны миллионы, взлетающих на верх иерархической лестницы и там ещё больше раскачивающих лодку общественной системы, вздымающих волны гнева и беспорядков. Аджубея я бы назвал крёстным отцом самых злобных журналистов, оголтелых поносителей, принявшихся с приходом перестройки дружно развенчивать нашу историю, всё то, что построено было поколением фронтовиков. Они понесли по кочкам армию, суд, милицию, на всю мощь раскрутили маховик развала, ослабления России.
   Пройдёт немного времени, и к молодым людям России с письмом обратится первоиерарх православной церкви зарубежья митрополит Виталий. Он скажет: "Будут брошены все силы, миллиарды золота, лишь бы погасить пламя русского возрождения. Вот перед чем стоит сейчас Россия. Это почище Наполеона, Гитлера. Злые силы столько потрудились, чтобы сокрушить православную русскую державу, что для них возрождённая Россия - ночной кошмар с холодным леденящим потом".
   Да, да, именно так. В закипевшие бои с начинающим просыпаться Ильёй Муромцем они вводят всё новые силы. Понадобился им и политический призрак - Алексей Аджубей, зловещая фигура хрущевского десятилетия. Думал я в те дни: "Вправе ли я не рассказать новым поколениям русских людей о тех, кто как злые духи точили корни нашей державы?"
   Я работал в "Известиях", когда к нам пришёл Аджубей. Это было в 1959 году - в середине суматошной эпохи правления Никиты Сергеевича Хрущёва.
   Помню, как происходила смена редакторов. Они сидели за красным столом в конференц-зале - Аджубей и главный редактор Константин Александрович Губин. Посредине - Леонид Фёдорович Ильичёв, секретарь ЦК по идеологии. Губин сказал: "Сегодня я подписал трёхтысячный номер "Известий"". И дальше говорить не мог: слезы душили его.
   Судьба Аджубея и его дела - это судьба и дела человека, которому удалось породниться с главой государства и самому начать бурное восхождение к вершинам власти.
   Кончалась небольшая передышка, добытая для русского народа его бесстрашным полководцем Г. К. Жуковым. Речь идёт не о победах Жукова над немцами. Спустя одиннадцать лет он нанёс внезапный и тяжелейший удар по сионизму: ввёл в Москву две танковые дивизии, окружил Лубянку и пленил, а затем расстрелял Берию и вместе с ним выкинул из Кремля Кагановича, Молотова, Шепилова и других.
   Это был удар, разорвавший цепь мирового иудейства, которая плотно сомкнулась надо всем миром, завершив, как считали евреи, процесс захвата ими мирового господства. Хрущёв, обеспечивший с помощью Жукова большинство в Политбюро и ЦК, стал теснить евреев с ключевых постов,- и, главное, из редакций газет и журналов. Но вот втершийся к нему в дом молодец, не помнящий, как он сам говорил о себе, родства, стал приобретать всё большую власть. Несколько лет он преследовал Раду Никитичну Хрущёву, женился на ней и стал главным редактором "Комсомолки". Затем "партия перебросила" его в "Известия". К тому времени у него уже было три сына.
   Звали молодца Алексеем. А фамилию он имел восточную, почти сказочную.
   Аджубей не Жуков, но тоже боец. Он солдат и даже полководец, только иной армии. Там и оружие, и приёмы борьбы иные. Но если судить по результатам боев, и судить их мерками, успехов он достиг немалых, задачу свою выполнил: вернул своему легиону мощное идеологическое оружие - вторую газету страны.
   Знаменитый в своем еврейском сообществе Мозе Монтефиори полтора века назад давал мудрый совет своему племени: "Напрасно вы приобретаете капиталы, захватываете торговлю и пр. Пока мы (евреи) не завладеем периодической печатью и не будем иметь в своих руках газеты и печать всего мира, до тех пор наши мечты о владычестве останутся пустою химерою".
   Новый редактор наводнил редакцию своими людьми; ныне они там образовали монолит во главе с Голембиовским. Нам небезынтересно знать, как действуют аджубеевские легионы, как ловко манипулируют они искусством политической демагогии и мимикрии.
   Нам важно знать их в лицо, уметь разгадывать вековечные ребусы, распутывать хитросплетённую вязь лжи и надувательства, чтобы в предстоящих битвах за Россию не попасть, как это много раз уж бывало, в ловко расставленные ими сети.
   Не часто, не навязчиво напоминал нам Алексей Иванович истоки своей компетентности, информированности и силы. Иногда приоткрывал завесу над семейной жизнью Владыки, говорил: "Никита-большой не садится обедать без Никиты-маленького".
   Размякла, сомлела душа хозяина. Опасность еврейского засилья вновь замаячила на русском небосклоне.
   На первом же редакционном совещании Аджубей объявил: "В нашем государстве нет газеты, выражающей мысли и чувства интеллигенции. Мы будем такой газетой". И коротко сформулировал программу:
   - больше критики негативных сторон;
   - критиковать, невзирая на лица, - предметно, называя фамилии. В том числе - крупных фигур;
   - больше литературы и искусства. Больше науки, театра, живописи, архитектуры и т.д.;
   - больше публицистики, очерков, эссе, фельетонов;
   - больше интересного, важного, горячего.
   Миша Буренков, харьковский корреспондент, мой приятель,- он на тот случай был в редакции,- поднял руку: "Позвольте!" И сказал примерно следующее. До сих пор наша газета была органом Верховного Совета. Так что же - такого органа больше не будет? Полагаю, нам никто не позволит менять лицо газеты, её профиль, задачи.
   Аджубей, придя к себе в кабинет, в окружении членов редколлегии метал громы и молнии, велел готовить приказ об увольнении Буренкова. Но Николай Дмитриевич Шумилов, бывший секретарь Ленинградского горкома и редактор "Ленинградской правды", - он по "ленинградскому делу" отсидел пять лет в одиночке, - его отговорил: "Вам не следует начинать с этого". Аджубей отступил.
   Однако ближайшее окружение его скоро изменилось, и Шумилов уж не бывал так часто в его кабинете. У плеча нового главного стояли: Георгий Ошеверов - его заместитель, Валентин Китаин - заместитель ответственного секретаря, Михаил Цейтлин - заведующий иностранным отделом, Юрий Иващенко - заведующий отделом литературы и искусства, Любовь Иванова - заведующая отделом школ, глава "дамского" клуба - Маргарита Ивановна Кирклисова, старая женщина, которую называли "духовной мамой" Аджубея.
   Вся эта бригада, за исключением Миши Цейтлина, пришла из "Комсомолки", где Аджубей был главным редактором. Все они - евреи.
   "Известия" были избраны вторым после "Комсомольской правды" участком, где совершался прорыв на незримой линии идеологической борьбы. Хрущёв, ослеплённый любовью к внукам, дал полную волю зятю, и тот, набрав дружину себе подобных, повёл их в решительное наступление. Все тёмные силы, почуяв запах первых побед, устремились в пробитую брешь. Вскоре, уже при Брежневе, они хлынут питерским наводнением и заполонят все коридоры власти, культуры, торговли, медицины, и с непонятной яростью и упорством потащат страну в бездну хаоса, безверия, холодной душевной остуды, в омут одичания и зверства.
   Уходили старые известинцы, рушился коллектив маститых журналистов, создававшийся годами. Их было мало, всего сорок пять в центральном аппарате, но каждый приходил сюда в результате тщательного отбора, проявив себя в других печатных органах.
   Отделом литературы заведовал Виктор Полторацкий, писатель, журналист, честный, порядочный человек. Заместителем у него был Пётр Карелин, мой добрый приятель, бывший ответственным секретарём у В. Кочетова в "Литературке", а затем - в "Октябре". Полторацкий и Карелин "ушли" первыми, а вскоре был вычищен и весь их отдел! На их место пришёл белый, вертлявый еврей Юрий Иващенко, не имевший никакого отношения ни к литературе, ни к журналистике. Он был, как и все они, аджубеевцы, начисто лишён способности писать. Он делал политику, тащил в газету сотрудников и авторов одного толка - евреев. Насколько это были бестолковые и пустые люди, можно было судить по Китаину. Он был вторым замом ответственного секретаря, рисовал макет, втискивал статьи - делал газету вверху и внизу, то есть в редакции и в типографии. Принципы и стиль его работы мы поняли с первых же номеров: статьи старых известинцев, русских журналистов урезались, сжимались, они появлялись куцыми, их едва узнавали авторы; статьи новых известинцев - журналистов и авторов - подавались броско, широко, на видном месте. На страницах замелькали новые имена: Чайковская, Аграновский, Пархомовский, Шляппентох... В редакции появились киты журналистики, выходцы из верхов - Карпинский, сын Карпинского, Цюрупа, сын Цюрупы, Лацис и другие. Лицом схожие, точно братья.
   В коридорах замельтешил народ израильский, все комнаты наполнились их гвалтом.
   Мы по-прежнему держали свой редут - промышленный отдел "Известий". В большой комнате нас сидело четверо: Николай Пантелеев, друг Гайдара, Елена Черных, вдова редактора "Правды", я и - особняком, за огромным дубовым столом, Семён Борисович Розенберг, заместитель заведующего отделом - вечный заместитель, непотопляемый при всех режимах и редакторах, даже в пору сталинских гонений на евреев уцелевший. Ему уж было за пятьдесят, он был сед, сутул, грузен, ходил тяжело, львиную кудрявую голову поворачивал нескоро и неохотно. Казалось, он единственный из евреев не одобрял нашествия своих братьев. Может быть, и так. Может, знал, что добром такие нашествия никогда не кончались. И в самом деле, пять лет процарствовали они в "Известиях", потом Хрущёва отстранили, а зятя его Аджубея в тот же день выставили. Впрочем, большинство его людей уцелели. Он за пять лет расширил штат, всех обеспечил квартирами, устроил сотни поездок за границу и многое-многое другое сделал для братьев-иудеев. Но всё это потом, а тогда Розенберг всё ниже клонил кудлатую голову, сурово оглядывал братьев-пришельцев и с нами будто бы посуровел, но общего тона не менял, никого не теснил, жизнь наша текла по-прежнему.
   Кстати, Розенберг, к чести его, вел себя одинаково ровно и в дни, счастливые для евреев, и в дни суровых наваждений, когда папа Сталин вдруг начинал вычищать их из редакций и учреждений. Тогда друг его и однолеток Миша Цейтлин, сидевший и ждавший своего часа в иностранном отделе, повышал свою бдительность и активность. На каждом собрании, совещании клеймил своих - не грубо, не прямо, но нападал именно на тех, кто попадал в кандидаты на вылет. И даже если это был близкий к нему человек, не щадил, демонстрировал "партийную принципиальность".
   Не знаю, что тут верно, что преувеличено,- мне так рассказывали "старики"-известинцы.
   Розенберга не трогали. И Розенберг никогда не поступал подобным образом, - сидел в дальнем ряду и молчал. И вот что странно: на Мишу Цейтлина будто бы разобидится, несколько месяцев не общается с ним, а потом они снова - не разлей вода.
   Что это за тактика, я не знаю, но, как мне рассказывали ветераны-известинцы, всегда, ещё со времён Бухарина, который редактировал "Известия" и был женат на дочери еврея Ларина (Лурье), комиссара Высшего экономического совета при Ленине, - в минуты тяжкие кто-то из них выскакивал на трибуну и начинал колотить своих. Этим он, очевидно, утверждал себя в среде новых хозяев. Нынешние евреи будто бы так не поступают.
   В соседнем уютном небольшом кабинете сидел наш шеф - заведующий промышленным отделом Николай Дмитриевич Шумилов. У него в то время умирала жена, сошёл с ума единственный тридцатидвухлетий сын, и сам он чувствовал себя нехорошо: был сер лицом, едва держался на ногах. Впрочем, случались более светлые минуты, и тогда он охотно вступал в беседу. Любил советовать. Однажды, выслушав мой доклад о поездке на строительство Сталинградской ГЭС, сказал:
   - Поезжай-ка ты в Челябинск собкором, не то поздно будет.
   - Что значит "поздно"? - спросил я.
   - А то и значит: съедят они тебя. И я не сумею защитить. Они теперь русских выживать станут и на все места своих поставят. Уж знаю я их.
   - И что же Черных, Пантелеева - тоже выживут? Они же ветераны журналистики.
   - Их пока подержат. А там и им дверь укажут.- Он помолчал, а потом добавил: - Они новые должности откроют. Синекуры создавать будут. Много синекур. Им надо своих устраивать.
   (Синекура - хорошо оплачиваемая должность, не требующая большого труда. Прим. К.М.)
   Между прочим, за все десятилетия общения с евреями я узнал их первую страсть: везде раздувать штаты, своих устраивать. Вспомнил я прочитанное случайно письмо Сталина к уже больному Ленину, в котором секретарь ЦК предлагал отклонить проект некоего Кочина, как "плод карьеристских стремлений группы чиновников, стремящихся создать новые синекуры".
   Вот когда ещё начался процесс эксплуатации главной особенности социализма под их управлением - процесс создания бесчисленных "насосов", качающих кровь и соки общества. Ныне этот исполинский механизм в образе контор, научных учреждений, управляющих центров все развалил и разрушил, привёл нас ко всеобщему позору и осмеянию, к очередям в магазинах, нехватке продовольствия, аляповатым товарам с непременным дефектом внутри. И всюду - тупики, провалы, заторы. Вчера по телевидению передавали конференцию учителей. И всё то же: тупик в системе образования, и ни слова о педагогических академиях, гигантских министерствах просвещения, высшего образования, комитетах профессионально-технического обучения. Одних только научно-исследовательских учебных центров - двадцать. Знал бы Ленин и "отец всех народов" Сталин, каких размеров достигнет этот синекурный, сосущий из народа все здоровые соки механизм, зародыши которого уже видны были в начале 1920 года...
   Однако вернёмся к нашей редакционной жизни. Аджубей собрал совещание и с раздражением заговорил о наших делах:
   - Портфели отделов пусты, печатать нечего, мы тут жуём жвачку, которая всем надоела. И ни у кого ни одной живой мысли. Вот вы! - ткнул он в меня своим жирным, волосатым пальцем.- Вы, вы! Вам говорю! Встаньте! Что у вас в блокноте?.. Какие мысли, задумки?
   - Я... только что приехал из Сталинграда.
   - И что?.. Что вы оттуда привезли? Информацию с великой стройки? Да я её по телефону за пять минут возьму. Опять рапорты, реляции - бахвальство! Вам самим-то не надоело жевать эту резину?
   - Да, противно. И надоело. Но - требуют. За тем и посылали.
   - Его посылали! Бычок, которого ведут за верёвочку. А сам-то... сам-то что думаешь о стройке?
   - Сам? Думаю... Много там расточительства. И проект не лучший, и организация.
   - Вот! Об этом надо писать! Идите домой и пишите. Срочно. Завтра в номер! Разнесём строительство ГЭС в пух и прах!
   Тут самый раз сказать, какова была жизнь в "Известиях" до Аджубея.
   Тогда здесь работали мои приятели Петр Карелин, Виктор Полторацкий - в прошлом, как и я, военные журналисты. Я учился в Литературном институте, мне стоило от Тверского бульвара перейти улицу Горького, и я попадал в "Известия" - в мир большой журналистики, где мог увидеться и попить кофе с моими друзьями. При институте открылся печатный "Журнал молодых", назначили меня его редактором, но нам удалось выпустить лишь пять номеров, и журнал из-за недостатка бумаги закрыли, а я был вынужден искать работу, - тогда и попал в "Известия".
   Спустя несколько лет после смерти Сталина жизнь в "Известиях" протекала так же тихо, как текут годы дряхлого, доживающего свой век старика. Каждый сотрудник знал своё место и припаян был к столу так же крепко, как болт или шуруп хорошо сработанной машины. В государстве свирепствовали бури: валились с пьедесталов "отцы Отечества", трясло, как на вулканах, министерства, лопались, словно мыльные пузыри, бесчисленные конторы и конторки - одних сокращали, других "сливали"... Люди умственного, конторско-учрежденческого труда страшились будущего: как-то оно для них сложится? И только сотрудники редакции "Известий" вели спокойный, размеренный образ жизни: к трем часам приходили на службу, в полночь их развозили на автомобилях по домам.
   Нас было сорок пять сотрудников редакции, да человек семьдесят работало в областях и за границей - наши полпреды, собственные корреспонденты. Вот, пожалуй, и всё. Полос у газеты было четыре, тираж колебался от двух до трёх миллионов. Цена номера - двадцать копеек, а после денежной реформы в 1961 году - две. Одна копейка на покрытие расходов по производству номера, другая - на содержание сотрудников. Ни прибылей, ни убытков. Газета официальная, орган Верховного Совета - очередей в киосках за ней не было.
   И может от того, что мы были слишком серьезны, на страницах не резвились - ни жареного, ни солёного в наших статьях не было,- может, потому мы и сидели, точно в глубокой бухте, волны времени нас не доставали. То были годы, когда заведённая Сталиным пружина строгости особенно прочно удерживала рамки прессы вообще, и официальной в особенности.
   Пробавлялись воспоминаниями: когда-то и что-то в редакции всё-таки происходило.
   Я работал в промышленном отделе, сидели мы на пятом этаже. Комната большая, столы внушительные, двухтумбовые, посредине - ковер. И вдоль стен кресла. В них всегда сидят гости - один-два автора, два-три сотрудника из других отделов. Так и во всех других комнатах. Впрочем, у нас одно важное преимущество: никто не курит, воздух всегда свежий. Это потому, что среди нас, четырех сотрудников,- одна женщина, Елена Дмитриевна Черных. В прошлом она была корреспондентом "Комсомольской правды", затем вышла замуж за одного из редакторов "Правды" - Смирнова. Перешла к нам в "Известия". Курильщиков она терпеть не могла, и все это знали. Курить и не пытались.
   Обыкновенно с начала рабочего дня нам не мешали, мы склонялись над статьями и за два-три часа выполняли свою дневную норму. В восемь был ужин; ближе к нему мы отвлекались, кто-нибудь заговаривал, и мы, отклонившись на спинки кресел, но еще не выпуская из рук ручку, слушали.
   Чаще всего молчание нарушал Пантелеев - человек пожилой, крепко измятый и даже побитый жизнью (за какой-то анекдот десять лет отсидел в лагерях) - он обыкновенно сообщал какую-нибудь малозначащую пустяковую новость, вроде:
   - У меня в бассейне сазанья молодь вылупилась, этакие мальки-крохотули! Оно, хоть и рыбы, а повадки, как у всякой детворы,- любопытные, шельмы.
   Мы тысячу раз слышали рассказы о бассейне на усадьбе Пантелеева,- он жил в Малаховке, под Москвой, - но так и не могли представить, как он устроен, как там живет рыба и, вообще, что это такое - бассейн Пантелеева.
   Николай Александрович Пантелеев человек был хороший, но лица своего и характера никак не проявлял. И в газете фамилия его не возникала. Он был из тех чернорабочих газеты, которые во множестве копошатся в редакциях и будто бы что-то делают, но что, зачем, ради чего - никто не знает. Сегодня он носится со статьёй "интересного автора", завтра расскажет вам о любопытном сигнале, из которого он сделает "конфетку", но проходит время - ни статьи автора, ни его собственной "конфетки" так никто и не увидит. А ещё, если уж он вам очень доверяет, поведает о том, как он устал от этой проклятой газеты и как мечтает вырваться на свободу и засесть, наконец, за книгу, которая в голове у него уже давно составилась. Но проходят годы, а на свободу такие люди так и не вырываются, и до пенсии, как правило, не доживают - внезапно умирают от сердечной болезни, унося в могилу и свою мечту об иной, свободной жизни, и план книги, который в голове у них давно составился.
   Рядом с Пантелеевым, стол к столу, сидела Елена Дмитриевна Черных - женщина строгая, всегда носившая чёрный костюм, в прошлом красивая полька, да и теперь ещё не лишённая привлекательности. Глаза у неё карие с матовой вечной печалью; мальчишеская причёска - массивная челка густых чёрных волос прикрывает высокий лоб, у затылка, к самому воротничку, волосы сходят на нет, завершая форму круглой красивой головки. Ей сорок лет, но я из своего глубокого угла в задней части комнаты вижу, как она в минуты усталости кокетливо и грациозно встряхивает головой, поводит плечами или привычным жестом белых холёных рук чуть касается прически.
   Я, самый молодой из сотрудников, недавно пришёл в редакцию, и, может быть, именно я внёс некоторое оживление в царство редакционной скуки, побудил Елену Дмитриевну вспомнить давно прошедшее для неё время журналистской молодости, когда она, двадцатилетняя красавица, познакомилась в какой-то поездке с журналистом из "Правды" и затем вышла за него замуж. Но рок осудил её на долгое одиночество: Смирнов вскоре умер, и теперь она каждую неделю ходила к нему на могилу на Введенском кладбище; глубокая печаль не сходила с её лица вот уже много лет. Она любила мужа. Он, видимо, был ярким человеком, и теперь - я это чувствовал каждой клеткой - презрительно оглядывала мужчин, не находя в них ничего от своего кумира.
   С Пантелеевым она была в давней и глухой ссоре, меня исподволь изучала, а четвёртого обитателя нашей комнаты откровенно презирала. Это был Семён Борисович Розенберг - заместитель заведующего отдела и старший по возрасту. Ему было пятьдесят четыре года. Елена Дмитриевна никогда не заговаривала с ним и редко смотрела в его сторону, а если и взглядывала, то поверх него, куда-то в дальний угол.
   Невысокого роста еврей, грузный, тяжёлый, с львиной, начинавшей седеть головой, Розенберг вначале долго и пристально ощупывал вас выпуклыми цвета пережжённого кирпича глазами, а потом говорил: "Я вам даю статью, её надо обработать". И ещё долго стоял перед вами, листал статью, будто она ему очень нравилась, была для него дорогой, и если он с ней расставался на время, то делал это ради особого расположения к вам.
   Он редко кого торопил. Статьи наши тяжёлые, скучные ни читатель и никто в редакции не ждал. Но зато критика, содержавшаяся в них, словно гром прокатывалась по кабинетам официальных инстанций. Да и в рабочих коллективах они производили большой резонанс. Такова была роль печати в то время.
   Розенберг никогда ни с кем не ссорился, ни на кого не повышал голоса. Мы хорошо знали, что может, а что не может поместить редакция,- статьи при необходимости переписывали заново, а он потом долго и трудно сидел над каждой, листал страницы, целился карандашом, ворошил кудлатый затылок, кряхтел и всячески давал понять, что статья не получилась, и он не знает, что же теперь с ней делать.
   Потом он вставал, куда-то ходил, кому-то звонил, сверял цифры, уточнял формулировки. Казалось, вся Москва была в его распоряжении - министерства только и делали, что ждали его вопросов, поднимали всех своих консультантов, учёных, архивариусов, чтобы с максимальной точностью ответить Розенбергу.
   Впрочем, не ручаюсь за министерства, а уж редакция-то точно вся была к его услугам. Если статья была Пантелеева, то тот в такие минуты не сводил глаз с Розенберга и то подскакивал к нему, то отбегал на середину комнаты, хрипло и не очень ясно выражая недовольство: "Ну, что там ещё?" или "Ах, пустяки, вечно вы!.."
   Розенберг был непроницаем, неколебим,- он, казалось, с ещё большим старанием вылавливал "блох" в статье, искал в ней места, над которыми, точно пика, вздымался его карандаш - вздымался, но не падал. Исправлений никаких он не делал, лишь вычеркивал абзацы, целые куски, иногда сокращал нещадно. И всегда так, чтобы ничего не переделывать.
   Елена Дмитриевна работала над статьями подолгу, может быть, из-за желания не иметь с ним дела. Она была единственной в отделе, которая хотя и редко - два-три раза в год - появлялась в газете с собственными статьями. И её фамилию, как и фамилии Евгения Кригер, Татьяны Тэсс, Юрия Феофанова, Бориса Галича, знал читатель. Когда же она сдавала статью Розенбергу, она в его сторону не смотрела, ходила гордо и прямо, будто знала: всё равно пропустит.
   Когда очередь доходила до моей статьи, я весь сжимался, внутри у меня всё холодело. Старался не смотреть в сторону шефа, но всё видел. Карандаш его, елозя над строчками, будто корябал мне по сердцу, выдергивая, словно крючком, куски живого мяса. У меня не было сомнения в своих литературных способностях - я к тому времени уже поработал в других газетах, печатал очерки, рассказы, - за литературный стиль не беспокоился, но тревога была иного рода: нет государственного мышления, нет понятий стиля и тона высших директив. С трепетным почтением оглядывал я львиную большую голову, где умещались все тайны государственного мышления.
   О Розенберге ходило много былей и небылиц. Будто бы он пришёл в журналистику не просто, не так, как приходят все: явился на Урал в областную газету таинственно, почти сказочно. Газете нужен был очеркист - журналист с "острым классовым чутьём", стилист-писатель. "Нужны такие очерки, - говорил редактор,- от которых бы читатель визжал и плакал". Такой очеркист мог быть только в Москве. Его надо было "уговорить и выписать" через центр, то есть послать запрос и отправить за ним делегацию. В коридорах редакции несколько дней не стихали разговоры: "Поедет ли? А если поедет, то какую ему положат зарплату? Конечно же, выделят отдельный кабинет (здесь он был только у редактора)".
   Наконец послали и запрос, и ездила в Москву делегация. Розенберг работал тогда нештатно в каком-то журнале. У него не было в Москве ни жилья, ни постоянного места работы. Он с радостью отправился на Урал.
   Ожидали маститого седого газетного волка, а явился кудрявый паренёк - сутулый, немощный. И пиджачок, и штанишки едва держались на худеньком теле.
   Розенберга поместили в отдельный кабинет и попросили заполнить листок по учёту кадров - были уже такие. Долго и мучительно заполнял он пустые строки, а в графе "профессия", как курица лапой, начертал: "журнализд".
   Газетчики сначала недоумевали, потом разразились хохотом.
   В отдельном кабинете его оставили, зарплату высокую положили и должность высокую дали - "экономический писатель", но очерков от него не требовали. А когда он спустя полгода написал свой первый двенадцатистраничный отчёт о слёте молодых рабочих, то в отделе информации этот его отчет переписали начисто, набрали петитом и загнали в дальний угол, так что читатель его не заметил и, следовательно, не было у него причин "визжать и плакать".
   Но вскоре Розенберг, умудрённый опытом работы на периферии, - в краю-то каком! на Урале! - возвратился в столицу, работал в газетах, журналах, а незадолго перед войной стал референтом наркома Тевосяна. Вот с этой должности в конце войны пришёл он в "Известия" и стал заместителем заведующего промышленным отделом.
   Что тут правда, а что сочинили досужие на выдумки братья-журналисты, сказать не могу: были такие слухи, что Розенберг лишь три года учился в школе, но и этот слух никто не проверял, потому что никому и не нужно было рыться в анкетах товарища. Одно мы знали наверняка: Розенберг - дока, он всегда в курсе всех важных государственных дел и, если уж он "отработает" статью и поставит свою подпись, состоящую из одной буквы "Р", да и скорее не "Р", а закорючки, похожей на прыгнувшего вверх головастика, - считай, статья пойдёт и никаких опровержений не последует. И автор будет на седьмом небе, как же, напечатался в "Известиях"! А того пуще, пробил вопрос, проблему - теперь легче добиваться её решения.
   Так же, как и мы, верил Розенбергу заведующий отделом Николай Дмитриевич Шумилов. Это был человек пожилой, с выцветшими водянисто-синими глазами, выпавшими зубами и волосами, низенький, толстенький, удивительно похожий на сеньора Помидора из сказки Джанни Родари "Чипполино". Во время войны он был редактором "Ленинградской правды", вынес все дни блокады, а после войны по сфабрикованному Берией нелепому "ленинградскому делу" был арестован. Это он пригласил меня на работу в свой отдел, долго и упорно "пробивал" мою кандидатуру и потом по каким-то едва уловимым нитям духовного родства с отцовской доверительной нежностью поверял мне некоторые служебные секреты, обязывавшие меня беречь их от постороннего уха. Я платил ему сыновнею любовью, и теперь, когда его давно уже нет, умерла и супруга его, делившая с ним тяжкие годы злоключений, и где-то сгинул в психиатрической больнице их единственный сын, - я с благоговейной признательностью вспоминаю Николая Дмитриевича, протянувшего мне руку и поставившего на дорогу большой журналистики, где я постигал мудрость "розенберговского государственного мышления" и где я, мотаясь по всей стране, собирал материал, ставший содержанием моих книг.
   Во второй половине рабочего дня - а это бывало в десятом или одиннадцатом часу вечера (работали с пятнадцати до двадцати четырёх) - я заходил к Шумилову в кабинет, садился у стены напротив хозяина и сообщал какую-нибудь пустячную новость. Он отрывался от статьи и некоторое время смотрел на меня затерявшимися в нездоровых складках лица глазами. Обыкновенно спрашивал:
   - Ну как, литератор? Не скучно у нас на газетной работе?
   Спрашивал так, будто я знал какую-то другую работу. А я ведь сразу же после войны, в 1946 году, начал трудиться в дивизионке. И Николай Дмитриевич больше чем кто-либо в редакции знал мой послужной список: кадровик Андрей Алексеевич Бочков, в прошлом революционер, ветеран партии и добрейшей души человек, наводил обо мне справки и докладывал Шумилову. Они двое знали, что был я и редактором "Журнала молодых", и собственным корреспондентом газеты "Сталинский сокол" по Московскому округу Военно-Воздушных Сил - им командовал генерал-лейтенант авиации Василий Иосифович Сталин. Иногда Николай Дмитриевич, не вдаваясь в подробности, задавал вопросы, связанные с этим периодом моей биографии. Я считал нескромным пускаться в пространные воспоминания, а Шумилов и не требовал подробных ответов. Николай Дмитриевич, как я уже сказал, был в своё время секретарем Ленинградского горкома партии, много знал о Сталине, о его сыне Василии, - давал мне понять, что дороги жизни нашей где-то соприкасались, и грустно заключал: лучше держаться подальше от царей и вельмож - будет спокойнее. Не знали мы тогда, что совсем скоро жизнь столкнёт нас лицом к лицу с новым вельможей - ультрасовременным, совсем не похожим ни на какие типы, известные нам по истории.
   Мы мирно беседовали, с каждым днём раскрывая друг другу души, становясь ближе духовно.
   - Ну как, литератор? Не скучно у нас на газетной работе? - задавал он свой неизменный вопрос.
   Ответы мои были всё смелее. Однажды я рассказал Николаю Дмитриевичу о том, как перед армией работал в Сталинграде на Тракторном заводе. Было у меня три станка, и я мотался от одного к другому и думал: "Неужели всю жизнь так... бегать от станка к станку?" Николай Дмитриевич засмеялся, сказал:
   - Наверное, и теперь думаешь: неужели всю жизнь так... обрабатывать статьи бесталанных, а подчас и неумных авторов?
   - Признаться, являются такие мысли.
   Шумилов задумался, постучал пальцами о стекло стола, проговорил:
   - В "Известиях" так установилось: из штатных сотрудников пишут пять-шесть человек: Мариэтта Шагинян, Евгений Кригер, Татьяна Тэсс... Вот сейчас новое лицо - Борис Галич, он же Галачьянц. Его привёл с собой из "Московской правды" Константин Александрович Губин, главный редактор "Известий". Да есть ещё из собкоров полтора десятка имен. К ним читатель привык, их знают, а новых имён газета не любит, новым хода не дают.
   - Даже если журналист талантлив?
   Шумилов отечески-снисходительно, с заметной дозой иронии смотрит на меня.
   - Талантливый?.. Это бывает редко. Талантливые журналисты обычно в писатели выходят - Чехов, Горький, Шолохов. Я думаю, талант живописания словом ещё реже встречается, чем талант певца. Это из моих наблюдений. Но, может быть, я ошибаюсь.
   Мой шеф, очевидно, этой философией старался погасить во мне порывы к творчеству, к бесплодным и мучительным попыткам пробиться к читателю, громко заявить о себе. Мне нелегко было смириться с судьбой "раба-невидимки", я не хотел всю жизнь рыться, как червяк, в бумагах, выгребать мусор из чужих писаний, быть вечным парией газеты. В то же время я видел вокруг себя и над собой, на шестом этаже, где располагалось начальство, что и они, как и Розенберг, тоже парии, они тоже не печатаются. Я понимал: они-то уж вскинутся до потолка, начни я протискиваться на страницы. Они такую возведут преграду - лоб расшибёшь!
   Приходилось смиряться. Но... на время. Бежали дни, недели, и мысли о собственных громких статьях, фельетонах, очерках, о славе маститого журналиста вновь заползали в голову и вновь появлялись планы один другого смелее. Вот только говорить об этих планах ни с кем не хотелось, даже с Николаем Дмитриевичем. Слишком нескромными и несбыточными казались эти мои мечты.
   Но однажды открылась щель, и я устремился в неё сломя голову.
   В четвертом часу дня - мы только начали работу - раздалась команда: "Свистать всех наверх!" Мы собрались в кабинете Главного, в "каминном". Здесь сидел когда-то первый редактор "Известий" Н. И. Бухарин. Кабинет небольшой, мебель старинная, над камином фотографические портреты с дарственными надписями коллективу "Известий" - М. Горького, Ромена Роллана и Михаила Шолохова. За столом главного - Константин Александрович Губин, высокий, сухощавый, всегда вежливый, готовый выслушать сотрудника и дать обстоятельный ответ на все вопросы. Его подводит голос: высокий, почти женский. Он только что приехал с совещания, - с самого верха, - говорит быстро, сбивчиво:
   - К нам просьба... от самого Никиты Сергеевича: дать очерк о металлурге, сварившем нос атомному ледоколу "Ленин".
   - Как нос? - спрашивают из рядов.
   - Ну, планку, ту часть... которой режут льды. Нос ледокола. Он из особой стали совершенно невероятной прочности.
   Губин обращает взгляд к Розенбергу, и все к нему поворачиваются. Он знает, он по части металла все знает, и Семён Борисович уж готов разъяснить, но Губин поднимает руку:
   - Очерк большой - на подвал, и сделать его надо за четыре часа - чтоб в номер.
   - Четыре часа! - визгливо выкрикивает Шагинян.- И ещё куда-то ехать!
   Она вскидывает руками, точно хочет вылететь из кабинета, - полная, низенькая, с прямыми торчащими во все стороны седыми волосами, чем-то напоминающая взъерошенную сову. В правом ухе слуховой аппарат с белым шнуром. Все к ней поворачиваются и тоже пожимают плечами: как же так, очерк за четыре часа?!.. И надо ещё куда-то ехать, кого-то искать!
   - Вы бы ему сказали...- подаёт голос важно восседающий в кресле у камина Евгений Кригер - журналистский волк с мировым именем.
   - Кому сказать? Никите Сергеевичу? Нужен очерк, а мы теряем время. Металлург - тут, недалеко, к нему сорок минут езды.
   Главный оглядывает сотрудников:
   - Кто возьмется? Кто?
   И тут меня словно бес за язык дернул: "Я!" - крикнул на весь кабинет. И зачем-то как школьник поднял руку.
   - Вы?.. Ну, хорошо, вы так вы! - неожиданно просто разрядил обстановку главный.- Вот фамилия сталевара... Завод "Электросталь",- это рядом, под Москвой. Внизу вас ждёт машина.
   Я поднялся и почти выбежал. Как на меня посмотрели все сотрудники редакции, что подумали - я мог только догадываться. Но думать об этом было некогда. Выйдя в коридор, я ощутил весь ужас своего положения. "Не успею!.. Не смогу!.." - горячечно колотились в голове мысли. А всё тело покрылось потом. Холодным ли, горячим - не знаю, но только хорошо помню, что весь я был мокрый. И ещё помню: шёл по коридору и не знал, куда иду, зачем. Наконец вспомнил: "Электросталь". Зашёл в какой-то кабинет, позвонил на "Электросталь". Мне ответили, что сталевар Н.- в цеху, он во второй смене.
   Заказал пропуск, сбежал вниз, в автомобиль.
   На улице Горького было тесное движение, и мы, к моему ужасу, принуждены были то медленно ехать, то, в местах пробок, совсем останавливаться. Завод "Электросталь"! Это даже не в Москве, а где-то за городом, - все более охватывал меня ужас. И я вспоминал физиономии наших "зубров" - Кригера, Галича... Галич и вообще-то был пересмешником; армянин низенького роста очень походил на Мефистофеля, только обленившегося и разжиревшего. Он был попроще всех других "зубров", поближе к нам, смертным. Смущало в нём одно: он всё время улыбался. Жмёт тебе руку, таращит свои чёрные выпуклые глаза и улыбается, прямо даже смеётся. И так, будто ты у всех на виду плюхнулся в грязную лужу, всех насмешил, а он теперь снисходительно тебя подбадривает: ничего, мол, обойдётся. Татьяна Тэсс, шестидесятилетняя красавица, любившая сидеть в глубоких креслах и закидывать нога на ногу, - так, чтобы круглая ее коленка, похожая на сдобную непропечённую булку, была видна из всех углов комнаты, - Тэсс презрительно, плотно сжимала губы, смотрела так, будто я и не сотрудник промышленного отдела, а внезапно упавший с потолка лягушонок. Кригер и совсем не смотрел на меня - тот самый Кригер, который перед войной называл себя немцем, во время войны - евреем, а после войны вдруг стал потомком австрийских баронов, - так этот самый еврей-немец-австрийский барон не удостаивал меня даже мимолётного взгляда. Я на одну минуту представил себе их физиономии после возвращения в редакцию в двенадцатом часу, когда газета будет напечатана и мой очерк никому не понадобится.
   Авантюризм - свойство характера, в принципе дурное, но есть все же в этом свойстве черты привлекательные: смелость, риск, напор...
   В моём решении за четыре-пять часов написать очерк не было авантюризма. Я мигом рассчитал: три часа на дорогу и встречу с героем, два часа писать. К тому времени я работал в дивизионке, в центральной газете "Сталинский сокол", в Румынии - в "Советской армии". Написал сотни статей и очерков. Писал и в номер за два часа. Есть журналисты-тугодумы; пишут долго, мучительно, часами высиживают абзац, страницу. У меня склад другой: мне бы знать материал, и тогда перо не поспевает за мыслью. Не говорю, что это хорошо, но говорю, что это так, что пишу я быстро.
   Но это известно мне, а что же думал главный редактор - такой опытный и умудрённый во всём человек? "А что ему думать? - возражал я себе. У него не было другого выхода - сыграл вслепую".
   Все эти мысли явились мне в тот короткий срок, за который мы не успели доехать от площади Пушкина до площади Маяковского. А впереди ещё целая вечность. Я вдруг стал ощущать, что очерка я не напишу - помешает волнение, которое мной овладело. В голове не было ни одной мысли. Сердце колотилось, в висках стучало. Конечно же, никакого очерка не будет, сплошной конфуз - надолго, может быть, навсегда. Я буду приходить в редакцию раньше всех и уходить позже всех, чтобы никого не видеть. А на совещаниях забиваться в угол и молчать, как мышь. И это в том случае, если задержусь в "Известиях". Могут и уволить.
   Сейчас я вспоминал эпизод, толкнувший меня в журналистику. Это было в январе 1945 года - в разгар битвы за Будапешт. Я стоял со своей зенитной батареей у переправы в районе Чепеля, районе заводов. Вражеские самолёты летали ночью. Все больше с грузами продовольствия для окружённой группировки. Самолёты тяжёлые, трёхмоторные - "Юнкерсы-52". Низкая облачность прижимала их к земле, и они летали низко. Мы били со всех стволов. И за одну неделю сбили шесть самолётов. К нам приехал корреспондент дивизионки Олег Бушко, стал писать очерк. Однажды он растолкал меня, - к утру я засыпал в окопе, - сунул кипу листов, сказал:
   - Прочти. Нужна твоя подпись.
   - Зачем?
   - Патрон требует. Говорит, чтоб не было ошибок.
   Я прочел и меня прошиб озноб. Если бы этот очерк был напечатан, я бы превратился в полкового шута!.. Надо мной бы смеялись до колик.
   В очерке я был представлен этаким храбрецом, хватающим за хвост тяжёлые бомбовозы и швыряющим их наземь. Автор писал: "Зорко всматривается в пылающее огнями прожекторов небо командир. Но вот он слышит ноющий гул "юнкерса". Взмах рукой - и воздушная громада, пылая огнем, валится в Дунай. И это на глазах всего фронта. По полкам, по всему берегу Дуная, разносится: "Ура-а-а!.." А комбат стоит на пригорке. Ему всего двадцать лет, а он стоит. Вот снова тревожный гул. Снова взмах руки - и гигант-стервятник валится с неба..." Я подошел к Бушко, сказал:
   - Не пойдёт! Так нельзя. Это ужасно, меня засмеют.
   - Да почему? Вы же сбили шесть самолётов!
   - Сбили, но не так... Это всё не так просто. Вам бы стоило у нас побывать, посмотреть.
   - Самолёты падали?
   - Падали, но не так. Не все сразу, не в один день. И я не стоял на пригорке - наоборот, в окопе, на командирском пункте. Нет-нет, я возражаю. Нужно иначе.
   - Как иначе?
   И тогда вот так же, как теперь, меня словно кто-то подтолкнул. Я сказал:
   - Оставьте мне, я поправлю.
   - Пожалуйста! Но только не тянуть. К вечеру я должен быть в редакции.
   Я очень хотел спать - сколько ночей бессонных! - но делать нечего, присел в окопе, стал поправлять. Но вскоре понял: как ни поправляй, но тон этот дурацкий, бахвальский, остаётся, он прёт из-за каждой строки, позорит, представляет не командира фронтовой зенитной батареи, а беспардонного и глупого хвастунишку, Мюнхаузена. Удивительно, как печать личности автора ложится на всё написанное: если он наивен, то не в одной какой-либо строке, а всюду, во всех словах, стоит лишь к ним присмотреться.
   Я отложил исписанные листы и повернул к себе обратную, чистую сторону одного из них. И стал писать на нём, как однажды утром, после боя, в котором первый орудийный расчёт сержанта Касьянова сбил вражеский самолёт, к нам на позицию пришли два солдата. Это были бойцы соседнего батальона. Один из них подал мне маленький серебряный самолётик и сказал:
   - Это вам подарок от нашего батальона. Мы видели, как вы ночью сбили самолет...
   Описав этот эпизод, я стал писать дальше, брал листы и их чистую сторону заполнял мелким чётким почерком. И когда закончил рассказ о своей батарее, о бойцах и сержантах, сбивших только за последнюю неделю шесть самолётов, и поставил последнюю точку, стал думать: как же назвать этот первый в моей жизни очерк. И вверху первого листа написал "Фронтовой сувенир".
   - О-о!.. Прекрасно! - воскликнул Бушко.- Мы его и напечатаем.
   Очерк был напечатан, меня заметили в политуправлении фронта, а когда настало время демобилизоваться, предложили работу в дивизионной газете.
   Мне сейчас невольно вспоминался тот эпизод, лезли в голову шапкозакидательские строки бушковского очерка. Сам я себе вдруг представился в роли Бушко - бездумным, несерьёзным журналистом, взявшимся за пять часов собрать материал и написать очерк о человеке, профессия которого мне никогда не была знакома. И куда, в "Известия"! В серьёзную и ответственную газету, которая считалась тогда органом верховной власти.
   Вспомнил Пушкина: для творчества требуется спокойствие души, психическая уравновешенность. И я сделал над собой усилие: "Успокойся, думай и пиши!" Вынул блокнот, стал набрасывать очерк.
   К проходным "Электростали" подъехали внезапно. Я взглянул на часы. Было начало пятого.
   Минут через десять я стоял у электропечи и беседовал со своим героем. Это был мужчина лет сорока, роста чуть выше среднего, сухой, жилистый. Он смотрел на меня свысока, добродушно улыбался - почти так же, как Галич,- и, казалось, спрашивал: удивляетесь, что именно я сварил нос для ледокола?.. Но, разумеется, ни о чём подобном мы не говорили; он, подвигая какие-то рычаги на панели, всё время заглядывая через синие очки в глазок, где бушевала огненная стихия, рассказывал о своей печи, о товарищах по работе и о том, какой у них завод, почему именно им и именно ему дали почётное задание сварить сталь для режущей части атомного ледокола. К тому времени я уже овладел почти стенографической скоростью записи устной речи, а тут, на моё счастье, оказался человек, говоривший неспешно и так, словно заранее знал план и композицию моего будущего очерка.
   Пышущая жаром печь грозно урчала, точно зверь, к которому приблизился незнакомец. По измождённому лицу сталевара летали багровые сполохи, он время от времени прерывал беседу и, протянув руку к щиту управления, поворачивал какой-то рычажок, от которого гул в печи усиливался, пространство цеха прорезал угрожающий свист, и все вокруг ярко освещалось, точно в печи что-то ослепительно и мощно взрывалось. Сталевар рассказывал...
   На обратном пути я уже ничего не видел, даже не знал, сколько времени у меня осталось до сдачи очерка. Писал на коленке.
   К сроку поспел. Очерк был напечатан. И назывался он простенько и даже плоско - "Теплота большой души". Не знаю уж, кто дал такое название. С авторами в те времена считались мало. Долго потом братья-литераторы и особенно сокурсники по литинституту при встречах подсмеивались: "Ну как, "Теплота большой души"?.." Однако именно этот очерк явился моим первым заметным выступлением в большой газете и втиснул меня в узкий круг журналистов, имевших привилегию печататься в "Известиях". Лишь позднее я навсегда усвоил истину, что без хорошего заголовка нет ни газетной статьи, ни фельетона, ни даже порядочной заметки. Ведь даже книга, как её ни насыщай красотой и содержанием, не полетит к читателю, если автору не удалось найти удачного, звонкого заглавия. И потому я всегда мучительно искал крылатые заголовки статей и очерков: "Размах и расточительство", "Город без хозяина", "Никулинские жернова", "Жест, означающий: валяй!", "Операция "холод"", "Шлагбаум самодура", "Шестая профессия Донбасса", "Заботы чёрного великана", "Шестьсот персональных дел Василия Пленкова", "Отнимите у них карандаши", "Потеряли завод" и т.д. И к своим книгам, к каждой из них, долго и трудно искал заголовки. Но одна из повестей названа ужасно. "Шахтёрская династия". Я писал повесть о шахтёре, у которого большая семья и многие сыновья продолжают его дело. И дал название "Егоров пласт". А редакторы - без моего ведома и согласия - вон как переделали! Мне и теперь совестно показывать друзьям книгу из-за такого заглавия, будто я позаимствовал его в местной горняцкой газете, где под такой выцветшей и облезлой шапкой едва ли не каждый день появляются заметки.
   Трудное дело - найти удачное название. Кажется, Горький сказал, что заголовки ему не даются. И многие свои книги он называл по имени главных героев: "Васса Железнова", "Челкаш", "Фома Гордеев", "Клим Самгин" и другие. И даже такие гиганты, как Л. Толстой, И. Гончаров, зачастую не могли справиться с этим делом: "Обломов", "Анна Каренина", "Отец Сергий", "Хаджи-Мурат". Есть, впрочем, у Толстого и удачные: "Воскресенье", "Живой труп".
   Хороший заголовок - редкая удача! Удивлялся Губину: вежливый и внимательный, он мне представлялся интеллигентом из прошлых времён, этакий дворянин, забредший в наше грубое, лохматое время. Может быть, из вежливости он перестал и требовать звонких заголовков, привык к стёртым, как медные пятаки, словам, сидел в своём каминном "бухаринском" кабинете и мирно, без разносов и возражений, подписывал газетные полосы, на которых пестрели, переходящие изо дня в день заголовки: "К новым успехам", "Рабочий контроль", "Слово передовика", "Размах соревнования", "Живое дело", "Живые родники" и т.д. Мы, рядовые сотрудники, готовя статьи для набора, пытались оживить в них язык, придумывали броские заголовки, однако уже в то время газетные редактора и начальники, сами, как правило, далёкие от журналистики и ничего не писавшие, пуще огня боялись прослыть несерьёзными, небдительными и потому беспощадно "резали" всё живое, выбрасывали смелые и, как им казалось, рискованные обороты. На стол главного уже попадали привычные, проверенные временем, не вызывавшие сомнения материалы. Боже упаси, если в них вдруг забьётся живая мысль, новая проблема, новый взгляд на явление жизни. Старое, привычное, устоявшееся - это был стиль мышления, такая, устраивающая всех, в особенности начальников, погода. Все катились по наезженной дорожке, ямщики дремали, седоки спали глубоким сном, за всех думал и все решал сидящий в Кремле богоносный.
   Лишь изредка какой-нибудь забавный казус или курьёзный случай оживит сонное царство редакции, да затейливая фантазия газетчиков что-нибудь придумает. Как-то заведующий литературным отделом Виктор Полторацкий принёс главному заметку, в которой редактор прочёл: "До революции в Туле был всего лишь один писатель, а сейчас сорок два, и среди них такие, как Фомкин, Голядкин, Бейненсон, Вольфсон, Цеперович". Главный подписал заметку. Но когда Полторацкий был уж на пороге кабинета, Губин своим тоненьким голоском остановил его:
   - Позвольте, а кто этот один писатель, который был там, в Туле, при царе?
   - Лев Николаевич Толстой.
   - А-а...- упавшим голосом протянул главный,- Толстой!.. Понимаю.
   И протянул руку:
   - Дайте-ка вашу заметку.
   И бросил её в корзину.
   С ним же, с Губиным, произошла будто бы история, едва не стоившая ему жизни. Печатали какой-то документ - то ли приказ, то ли выдержку из него - с подписью: "Верховный главнокомандующий, Маршал Советского Союза И. Сталин". И в слове "главнокомандующий" буква "л" выпала. И когда К. А. Губин пришёл на работу, ему показали на ошибку. Он прочёл и похолодел. Газету уже развезли по городам и весям. Исправить ничего нельзя.
   Сидит наш Константин Александрович, ждёт. Вот, думает, сейчас откроется дверь, и на пороге покажутся двое военных. Скажут: "Пошли!" Час сидит, два. Вдруг звонок. Поднимает трубку телефона.
   - Это Константин Александрович Губин?
   - Да.
   - Здравствуйте, Константин Александрович! С вами говорит Сталин.
   Следует пауза.
   - Что же это вы, товарищ Губин, так меня величаете? Нехорошо величаете, прямо скажем, - нехорошо.
   И снова пауза.
   - Простите, товарищ Сталин, маленькая неувязочка получилась.
   - Хорошенькая неувязочка! Так представить перед всем миром, а вы говорите: неувязочка.
   Снова пауза. И затем:
   - Вы, наверное, беспокоитесь, ждёте встречи с Лаврентием Павловичем? Не беспокойтесь. Продолжайте выпускать газету, а я позвоню Лаврентию Павловичу.
   Видно, Лаврентий Павлович внял просьбе Иосифа Виссарионовича, не пригласил Губина на свидание.
   Другой раз я слышал о фотокорреспонденте Когане. Быль или небыль, а только рассказ этот в разных вариациях передавался не однажды.
   Было это уже после Сталина, при Маленкове. По редакциям прошлись с очередной чисткой - увольняли евреев. Нескольких уволили из "Известий". За братьев своих решил заступиться Аркадий Коган, - когда-то он снимал семейство Маленковых, делал для него фотоальбом, - и надумал обратиться в Кремль по старой дружбе. Подкараулил, когда из кабинета вышел ответственный секретарь газеты, подошёл к телефону-"вертушке", набрал номер Маленкова.
   - Георгий Максимилианович, здравствуйте, пожалуйста! Я - Коган, был у вас на даче, делал фотоальбом. Вы меня послушайте, пожалуйста, и помогите. У нас уже такой нехороший случай: уволили Лёву Файнберга, Гошу Анаховича, Мишу Флоксермана и всех наших. Ну, скажите, пожалуйста, чем они виноваты? Я тоже Коган, ну так и что же?.. Я не должен жить и кушать хлеб? Другие хотят кушать - я не хочу? И Миша Флоксерман, и Гоша, и Лёва... А? Что вы сказали?
   Говорил он и ещё что-то. Потом услышал в трубке длинные гудки. И долго ещё стоял над телефоном, думал о превратностях судьбы, о Мише Флоксермане, с которым был дружен. И сколько, и о чём он думал - не помнил, а когда повернулся к двери, там стояли офицер и два солдата.
   - Пройдите! - сказал офицер.
   Аркадий прошёл. Куда прошёл - неизвестно. И с тех пор никто не видел Аркадия Когана. И даже был ли он в редакции или нет, никто не помнит. И были ли Миша Флоксерман, Лёва Файнберг - тоже никто не знает, но рассказ о незадачливом защитнике еврейского братства в "Известиях" передавался из уст в уста.
   Повальная замена русских иудеями во второй газете страны началась с воцарения на посту главного редактора Аджубея Алексея Ивановича.
   Поднимаясь на шестой этаж редакции, не знал я, что ступаю в мир, который вскоре, с приходом Аджубея, станет одним из заповедных мест нашего диссидентства, неофициальной оппозицией - мощным, вещающим на всю страну рупором, из которого беспрерывным потоком будут изливаться новости - важные, правительственные, "единственно верные", - и толкование событий, и мнение о фактах, делах, людях - тоже правительственное, не подлежащее сомнению.
   Я всходил на борт корабля, плывущего сквозь шторм и непогоду, вливался в команду, которая не раз сменялась, в семью матросов и командиров, которые часто подпадали под подозрение и им безжалостно рубили головы. Н. И. Бухарин, бывший главным редактором "Известий", получил пулю в затылок - от своих же, да и тесть его Лурье был пристрелен в подвалах Лубянки.
   К тому времени я уже знал, что не однажды случалось в нашей послереволюционной истории, когда в борьбе за власть и влияние вчерашние соратники отстреливали своих же, как бешеных собак.
   Прежде чем подняться на шестой этаж, в отдел кадров, я завернул на пятый, к Шумилову. Он пригласил меня в "Известия", и я шёл к нему, как к своему, родному человеку. Он и действительно был родной по духу - русский, открытый, понятный. Вот наш разговор:
   - Вы сейчас подниметесь к Бочкову, начальнику отдела кадров,- он человек хороший, вы его не бойтесь. От него пойдёте к членам редколлегии, они разные, отвечайте на их вопросы сдержанно, делайте вид, что еврейский вопрос вам неведом, для вас все одно - что еврей, что русский. И когда у главного будете, тоже делайте вид... Вам всё равно. И только у Баулина, у заместителя главного, можете позволить чуточку откровенности,- он такой же, как я, но - тоже будьте сдержанны.
   Уже в тот первый вечер я понял, почему тут надо было разыгрывать простака - американского оболтуса, как называют в Америке людей, не понимающих еврейскую проблему.
   Бочков мне говорил примерно то же, что и Шумилов. Он, как и Шумилов, был пожилой, из ветеранов партии, и тоже занимал в прошлом важный партийный пост. По тому, как он со мной говорил, по тону голоса и выражению лица я понял, что человек он русский и хотел для меня добра. Осторожно, деликатно советовал, как и с кем надо разговаривать.
   Первым меня принял ответственный секретарь - начальник штаба редакции Александр Львович Плющ, - большой, грузный, с почти облысевшей головой, на которой редко кустились седые кудряшки. Смотрел тяжело, исподлобья, - он был, как я узнал позже, еврей, рядившийся в украинца, а точнее, в "запорожского хохла". С ходу напал на меня:
   - Слышал, какую линию вы гнули в "Журнале молодых". О вас уже вся Москва знает. Мне звонили из Союза писателей.
   - Не понимаю, о чем вы говорите. Журнал у всех на виду, его многие читали. Шолохов нам письмо прислал, хвалил, одобрял.
   - Нас не интересует, что вам писал Шолохов. Хотел бы предупредить: у нас не "Журнал молодых", а серьёзная газета, и тут царит дух интернационализма, согласия и уважения ко всем нациям.
   Я хотел встать и выйти, но тут же сообразил: может быть, он на это и рассчитывал. Вдруг я понял, что и тут, как и у нас в Литературном институте, как и в Союзе писателей, идёт борьба русских с евреями, и было бы глупо сорваться на первой ступеньке и тем обмануть надежду русских на вновь прибывающего бойца.
   Я молчал. Зазвонил телефон, Плюща звали к главному. Он поднялся и мирно, даже тронув меня за плечо, сказал:
   - Хорошо, товарищ Дроздов, я возражать не стану. Надеюсь, мы с вами будем друзьями.
   От Плюща я пошёл к Севрикову Константину Ивановичу. Это был высокий, красивый мужчина с серыми насмешливыми глазами. Из тех, кто "словечка в простоте не скажет". Я представился, назвал себя.
   - Ну! - откинулся он на спинку кресла.- И что же?.. А я вот Севриков... Константин Иванович. И что же из этого следует?
   Я понял: в волнении забыл сказать о цели своего визита. Сказал:
   - Хотел бы работать в отделе промышленности. Николай Дмитриевич не возражает.
   - А я хотел бы работать в Совете Министров - Председателем, на худой конец - замом, а?
   Я был растерян. С виду человек умный и важный, а изображает из себя клоуна. Не послать ли его подальше?
   Севриков склонился над статьей и минут пять чертил, дописывал. И потом, не поднимая головы, сказал:
   - Я вас не знаю. Голосовать за того, кого не знаю, не буду.
   Он был человеком русским, в прошлом работал секретарём обкома комсомола, кажется, в Москве. Женат на еврейке, и в отделе у него - почти одни евреи.
   Позже я узнал, что Севриков на редколлегии сказал так же, как и мне: "Я его не знаю, а с виду он мне не понравился. Молчит, как бычок, я таких боюсь".
   Хорошо, что Севрикова на редколлегии не воспринимали серьёно. Впрочем, кое-кто знал подоплеку его истинных побуждений: будучи русским, он при случае не прочь был завалить русского автора, русского сотрудника - и тем косвенно угодить евреям, на службе у которых, видимо, давно состоял. Маска же скомороха позволяла ему легко выходить из ситуаций, которые для всякого другого человека могли дорого стоить.
   От него пошёл к Юрию Филоновичу, заведующему отделом пропаганды. В просторном кабинете за большим столом сидел и что-то писал неказистый сутуловатый еврей с жиденьким пучком волос неопределённого цвета. Он, видимо, ждал меня, изредка взглядывал, щурился. Вдаль он плохо видел, но меня разглядел, и вопросы задавал ядовитые.
   - Вы из Литературного института, редактором журнала там были?
   - Да, был.
   - Вот видите, - редактором, главным, а к нам в рядовые сотрудники. Чего так, а?
   - Журнал закрыли. В стране бумаги мало. Не хватает типографий.
   - Кому-то хватает, а вам - не хватает. А? Неспроста это - журналы закрывают. Неважный журнал-то у вас был, видно, не тех печатали.
   - Претензий к нам не было.
   - Как же не было? А Фриду Вигдорову как приняли? Она вам - повесть детскую, а вы её - пинком из редакции.
   - Журнал для студентов был создан, а Вигдорова...
   Филонович не слушал, продолжал править статью, говорил.
   - Илью Сельвинского огорчили. Старик за женщину заступился, а для вас и он не авторитет. А с ним плохо стало, умер скоро. Хорошенькие дела там у вас творились.
   Я понял: в дискуссию с ним входить не следует. Вспомнил чью-то фразу: "евреи - сообщающиеся сосуды, они всё знают". Юра Филонович - его так звали в редакции - долго ещё таким образом читал мне нотации, затем сказал:
   - Ну, хорошо, идите. Посмотрим на редколлегии.
   Для него я был чужим, ненужным, заранее постылым, и он не скрывал своих антипатий. Тут даже и для элементарной вежливости места не оставалось. Я же помнил наказы Шумилова и Бочкова: не хотелось их подводить.
   Уныло я брёл по коридорам редакции, надежд у меня не оставалось. Открыл дверь заведующего отделом науки. Здесь меня принял Бронислав Колтовой, временно исполнявший должность заведующего. Колтовой не был членом редколлегии, и я мог к нему не заходить, но зашёл - больше из любопытства. Ему было около сорока лет, он был исполнен важности и величия. Перебирал на столе бумаги, на меня не смотрел, но меня видел, и я это чувствовал. Смурной, недовольный, он сидел за большим начальническим столом, нехотя спрашивал:
   - Раньше где работали? До журнала, значит, в военной газете? Вам будет трудно у нас: тут от каждого требуется государственное мышление.
   - Да, конечно, я понимаю...
   - Понимаете, а идёте.
   - Буду постигать. Николай Дмитриевич Шумилов обещал помочь.
   - Странный народ! Не понимаю вас, сразу и на вышку - в "Известия".
   В этом роде и продолжался разговор. Я терпеливо отвечал, не задирал, не провоцировал других вопросов - явная недоброжелательность, нетерпимость и неприятие выводили из себя, но я был смиренен и всё больше теплел душой к Николаю Дмитриевичу, потому что видел, как нелегко ему было брать в свой отдел русского парня.
   Рядом с отделом науки располагался отдел литературы, там был заведующим писатель Виктор Полторацкий, известный мне по замечательному фронтовому очерку "Москвич". Но он болел, и его замещал Цюрупа - сын наркома продовольствия в ленинском правительстве. Он сильно походил на еврея и не скрывал к ним своих симпатий, а каждого русского автора встречал в штыки. Я знал это и знал также, что он не член редколлегии, а потому с пятого этажа пошёл наверх, к заместителю главного редактора Гребневу Алексею Васильевичу. Слышал о нем много забавных рассказов. Его называли "тишайшим" за мирный, незлобивый нрав, за тихий, постоянно ровный голос, неторопливую манеру вести беседу. Кажется, в повести "Радуга просится в дом" или в романе "Покорённый атаман" я писал с него черты редактора областной газеты - это после того, как много лет с ним проработал. Но тогда я шел к нему со священным трепетом и очень боялся, как бы не сказать лишнего.
   Алексей Васильевич, как всегда, читал гранки. В кабинете пахло свежей типографской краской, зам. главного сидел за массивным редакторским столом и лишь на мгновение сверкнул на меня крупными, сильно увеличивающими очками.
   - Садись, любезный, посиди,- сказал мне тихо, домашним голосом.
   Стучал по гранке пальцами, думал. И, словно вспомнив обо мне:
   - В Литинституте учился?
   - Учился, Алексей Васильевич.
   - А-а... Ну да...
   Снова стучал пальцами, тихо напевал. Видно, статья, лежавшая перед ним, его озадачила, и он не знал, что с ней делать.
   - Зачем? - поднял на меня усталые, чуть припухшие покрасневшие глаза.
   - Что "зачем"?
   - В Литинституте учился? Писателем надо родиться. На него не выучишься. Вот Подъячев, он нигде не учился, а как писал! Вы читали Подъячева?
   - Да, читал. Повесть "Зло", кажется, "Письма из работного дома".
   - Вот - "Зло". Повесть небольшая, а сколько там мыслей. М-да-а... а литинститутов не проходил. Это теперь... Литературный институт имени Горького. А сам-то Алексей Максимович в церковно-приходской шесть групп окончил, а-а? А как писал! "Челкаш" к примеру. М-да-а... Писать умел и в общественные дела совал нос. Тут он многое напутал!
   Позвонил по телефону, попросил заменить заголовки к одной статье и к другой, и к третьей. Снова склонился над полосой, стучал пальцами, чуть слышно напевал.
   И, словно проснувшись:
   - А-а... Литература, говорите? Ну, а вы-то писать умеете?
   Я молчал. И Гребнев замолчал. Потом поднялся, сел напротив меня, у края стола, заговорил громче и живее.
   - Я вот у вас спросил: писать умеете? И вспомнил анекдот, ещё в молодости слышал: приходит к редактору человек - вот как вы ко мне, наниматься. А редактор его и спрашивает: "Вы гвозди писать умеете?" - "Гвозди? Как это - гвозди? Их забивать надо, а не писать".- "Да нет,- говорит редактор,- не те гвозди, а наши... Ну, статьи такие - сильные, звонкие, - гвоздём номера их называют". А он в ответ редактору: "А у вас что, газета из одних "гвоздей" состоит?" - "Ну нет, конечно, из номера в номер идёт мякина. Не прожуешь". - "Так эту вот мякину я и буду вам поставлять".
   Алексей Васильевич рассмеялся, затрясся грузным телом, лицо его покраснело, из глаз, увеличенных очками, проступили слёзы. Он был доволен, что рассмешил сам себя, вынул из кармана платок, махнул им:
   - Идите. На редколлегии затвердим вас. Думаю, затвердим.
   От него я пошёл к другому заместителю - первому, и, как я слышал, наиглавнейшему человеку в редакции. Он и газету "вёл", и кадрами ведал. Это был Александр Николаевич Баулин. Он тоже читал полосы, но при моём появлении встал из-за стола, потянулся, сказал:
   - Садитесь. Мне о вас Николай Дмитриевич говорил. Садитесь вот сюда, а я сяду напротив. Прервусь от чтения, глаза начинают сдавать.- И приветливо улыбнулся: - Вам сколько лет? Ну, вот... совсем молодой, а мне пятьдесят семь. Говорят, шахтеры мало живут, а потом - газетчики. Ну так как? Вы сговорились с Николаем Дмитриевичем?.. Ну и ладно. Будете работать.
   Потом спросил меня об С. С. Устинове - редакторе газеты "Сталинский сокол". Оказалось, они вместе работали в военной газете, и Баулин очень уважал Устинова - кстати, замечательного редактора и редкого по душевности человека. Он, кажется, умер рано - ему не было шестидесяти,- и многие другие журналисты редко доживали до пенсии, подтверждая печальный вывод Баулина, который и сам окончил свой путь, едва выйдя на пенсию.
   Я потом видел, как много работал, как был умён, талантлив и доброжелателен этот человек. Он первым покинул "Известия", едва вступил к нам на порог Аджубей. Его место занял Григорий Максимович Ошеверов - правая рука Аджубея.
   Баулину и Шумилову я был обязан тем, что попал на журналистскую "вышку" и проработал там десять лет. А вот как они сами туда попали, какие силы забросили в "Известия" этот мощный русский десант - не знаю. Главный редактор К. А. Губин тоже был русским, но ему, как я потом мог заключить, было всё равно, кто идёт в "Известия", русский или еврей: он, видимо, был по натуре интернационалист и вполне мирился с тем, что почти все члены редколлегии при нём были евреи или женаты на еврейках. А если отдел возглавлял русский, как, например, Шумилов, Полторацкий или Кудрявцев (иностранный отдел), то заместителем у него был непременно еврей. У Шумилова - Розенберг, у Полторацкого - Цюрупа, у Кудрявцева - Миша Цейтлин.
   Мне потом говорили: "Хрущёв тут недавно многих вычистил, а то бы ты сюда никак не попал!"
   Да, это было время, когда две танковые дивизии, стоявшие под Москвой, внезапным ударом пробили брешь в еврейской цепи, и те ещё не могли оправиться от потрясения. Жуков ввёл в Москву форсированным маршем дивизии, окружил Лубянку, арестовал Берию. И вскоре расстрелял его. И тут же на военных самолётах привезли в Москву двадцать членов ЦК и вывели из состава Политбюро Кагановича, Молотова и "примкнувшего к ним" Шепилова.
   Если учесть, что Каганович был еврейским ханом в Кремле, Берия, его двоюродный брат, держал на штыках еврейский трон, а Молотов, Шепилов, Ворошилов - главные шабес-гои, то можно себе представить, какой удар был нанесён в то время иудеям, считавшим, что власть в России со времён Февральской революции принадлежит им, и исчезновение с политической арены "бешеного грузина" только упрочило их господство.
   Ныне за рубежом появился ряд книг, где акцию Г. К. Жукова, осуществлённую им единолично, сравнивают по значению с самой блистательной бескровной революцией, итогом которой явилось падение мирового господства иудеев, якобы достигнутое ими с захватом в 1917-м России.
   Послушаем лидеров мирового еврейства. 18 июля 1957 года, то есть спустя четыре года после "революции Жукова", Бен Гурион, урождённый виленский иудей Давид Грин, сказал агентству ЮПИ: "Хотя в начале своего существования Израиль пользовался моральной поддержкой России и материальной со стороны Чехословакии, теперь, к нашему большому сожалению и огорчению, обе эти страны, без всякого на то основания, превратились в злейших врагов Израиля".
   8 сентября 1959 года в Лондонской "Тайм" оплакивалось положение евреев в советской стране, говорилось, что оно там совершенно переменилось. В этой статье есть такая фраза: "Нет сомнения, что влияние иудеев в советской иерархии, значительное в годы немедленно после революции 1917 года, теперь исчезло".
   И уж потом американский писатель Джеймс Мичинер произнёс полные великого смысла слова: "Иудеи всего мира ненавидят новую Советскую власть мессианской ненавистью".
   Как раз в то время, в конце пятидесятых, я пришёл в "Известия", которые, как сказал мне ветеран-журналист, были "изрядно почищены" от иудеев. Да, почищены, но, однако, эти люди ещё оставались на многих важнейших постах, их влияние было едва ли не определяющим. Потому-то и было так нелегко Шумилову заполучить в свой отдел Ивана, который, впрочем, очень скоро станет последним, и вынужден будет метаться по городам и весям в роли собкора, дабы не сойти с известинской орбиты.
   Чтобы понять обстановку тех лет и все последующие события в жизни моей и в жизни правительственной газеты, мне, очевидно, нужно рассказать о борьбе партий и идеологий, которая закипела сразу же после войны и достигла кульминации в канун 1990 года.
   Я сказал "борьбу партий" и не ошибся, не оговорился, ибо за время работы в газетах, журналах, в издательстве, в литературе, а теперь ещё и в Международной Славянской академии (более двух лет являюсь президентом её Северо-Западного отделения) - за все пятьдесят с лишним лет работы в этой духовной сфере я пришёл к твёрдому убеждению, что у нас всегда, начиная с 1917 года, существовало две партии: одна легальная, коммунистическая, и другая - нелегальная, религиозно-иудейская, со своей тайной, но вполне определённой программой захвата капитала и власти в стране, а затем и во всём мире. Между этими партиями шла беспрерывная жестокая война - и не бескровная, а скорее самая кровопролитная, не имеющая аналогов во всей мировой истории по количеству жертв.
   Точнее будет сказать, войну вела партия иудейская, она же наступала, она же лила и кровь. Партия же коммунистов - её принято ещё считать ленинской, хотя я теперь в этом сильно сомневаюсь, - насколько я помню и понимаю события прошлых лет, войны не вела, она даже не оборонялась, а покорно несла свою голову под молох мирового сионизма. И этот молох до падения заменившего Сталина нового "бека" Берия и хана современной Хазарии Кагановича работал во всю свою дьявольскую силу.
   Я не историк, не социолог и не стану приводить здесь обобщённых цифр расстрелянных в "лагерях Френкеля", замученных русских "кулаков", заморенных голодом в 1921 и в 1933 годах - эти цифры теперь называют многие авторы, - моя цель другая: рассказать детям, внукам и правнукам, как мы жили, как нас всю жизнь обманывали и как постепенно мы осознавали суть тайной войны, которую все годы советской власти с нами вели претенденты на мировое господство. Они уже слопали весь мир, захватили все ключевые рубежи в Советской России и готовились к новым победам, как вдруг...
   В истории так всегда было с Россией - вдруг выкинет что-нибудь. Не ждали не гадали... Умом Россию не понять...
   Расскажу о событиях тех лет, как они представлялись нам, современникам.
   Почти сразу же после войны, в конце 1946-го, я пришёл в дивизионную газету 44-й дивизии ПВО "На боевом посту". Стояли во Львове - там, в лесах Прикарпатья, ещё добивали бендеровцев, ещё гремели выстрелы, напоминая о только что прошедшей войне.
   Однажды ранним утром, ещё было темно, мы шли с редактором в полк - присутствовать на подъёме солдат. Вошли в темень заросшего вековыми деревьями Лычаковского кладбища. И вдруг из склепа - люди. Один шагнул к нам, по-украински сказал:
   - Хто це таки?
   Редактор Фролов ответил и-тоже на украинском:
   - Мы зараз охвицеры. Вкраинци.
   - А цей хлопчик? - ткнул в меня пистолетом.
   - Це тож охвицер. Батька у нього русский, а маты - вкраинка.
   Пистолет качнулся, показал нам путь:
   - Проходьтэ.
   То были бендеровцы. Находчивость редактора, знавшего украинский язык, спасла нам жизнь.
   Только я пришёл работать в газету, началась кампания борьбы с космополитизмом. Газеты вдруг запестрели статьями с разоблачениями "апологетов Запада", "безродных космополитов", "беспачпортных" бродяг и очернителей всего русского, советского... Фамилии назывались еврейские: Коган, Лившиц, Раппопорт, Браиловский, Асмаловский...
   Всё это было неожиданным, обвинения казались несправедливыми. Воспитанные на идеях братства и интернационализма, мы не могли поверить газетам на слово. Однако к евреям стали присматриваться.
   В среде офицеров стали чаще возникать разговоры о евреях-вояках в духе: "воевали в Ташкенте", отсиживались на складах и базах.
   Войну я закончил командиром артиллерийской батареи. Вспомнил своих евреев: врач полка - Вейцман, помпотех - Гиршман, начальник автослужбы - Вольфсон. У меня на батарее - военфельдшер Анахович, комсорг батареи Рубинчик. Во время боя все они сидят в землянках, ни раненых, ни убитых среди них нет.
   Так в сознание закладывалось отношение к евреям - тот внутренний протест и осуждение, которое евреи дружно называют "антисемитизмом" и "русским шовинизмом". Старики-партийцы мне скажут: до войны за антисемитизм расстреливали. Вон как! В прошлом, если царя оскорбляли, брали штраф триста рублей, а тут еврея назови евреем - пуля в затылок.
   От таких рассказов рождались уже не только осуждение и неприязнь, а ненависть к евреям. Но мы еще не знали ни цифр, ни масштабов преступлений еврейства, не знали и не могли знать того потрясающего факта, что власть у нас с самого 1917 года принадлежит евреям.
   Борьба с космополитизмом прервалась так же вдруг, как и началась. Читая "Правду", мы не могли знать, что же происходит в Кремле, кто начал борьбу с космополитизмом и кто её прихлопнул.
   Можно было лишь догадываться о попытках Сталина свернуть им шею, о том, что ранее послушный им "бек" выходит из повиновения. Взбесившегося собрата слоны убивают бивнем в бок - надо было полагать, что и Сталина постигнет та же участь.
   Простодушный, доверчивый ум русского человека в то время так далеко не шёл, но вскоре именно так и случилось.
   В 1949 году меня пригласили в Москву для работы в редакции ВВС "Сталинский сокол".
   Неожиданно вновь выкатился всплеск борьбы с еврейством: разоблачение врачей-отравителей. И снова невидимые силы погасили начинавшуюся атаку.
   Как-то в 1951 или в 1952 году я прихожу в редакцию и вижу пустые коридоры. Заглядываю в отделы - пусто. Не пришли на работу евреи, которых даже в военной газете было множество. Я пошёл к редактору, полковнику Устинову.
   - Сергей Семенович, в чём дело, почему сотрудники не пришли на работу?
   Полковник взглянул на дверь, тихо проговорил:
   - Все евреи не пришли.
   И пожал плечами. Он, конечно, знал, что с ними произошло, но предпочёл не говорить лишнего рядовому сотруднику.
   В тот же вечер, возвращаясь в первом часу ночи домой, я встретил на Можайском шоссе Сашу Фридлянского, с ним я работал в отделе информации. Он схватил меня за руку, зашептал.
   - Ну, что там?.. Я ещё не арестован, а как другие?..
   Я тоже ничего не знал и потому лишь пожимал плечами. Домашних телефонов в Москве тогда было немного, даже у евреев, - они не сразу обменивались информацией.
   На следующий день к нам пришёл лектор из какой-то важной инстанции. Помню слова, поразившие меня, как громом: "Ваши корреспонденты...- он назвал несколько еврейских фамилий,- переписали все лётные части, все марки самолётов, фамилии всех старших командиров - до командира полка включительно, и все эти сведения передали иностранным разведкам".
   Однако вскоре же часть евреев вернулась в редакцию, а часть так и не пришла. Многих я больше никогда и не видел. В Москве немудрено и затеряться.
   Лекция была объявлена ложной.
  
   Глава вторая
  
   Что же всё-таки происходило за кремлевскими стенами?.. "Правда" оставалась верна себе - не говорила народу правду, "Известия" вещали не нужные народу вести, а то, что требовали "сверху". Даже и мы, журналисты центральных газет, могли лишь строить догадки о всплесках антиеврейских кампаний. Было видно, что в Кремле образовались силы, которые пытались прорвать цепь еврейской блокады, но сил не хватало. Атаки, едва начавшись, захлебывались.
   Грузин для евреев становился опасным, надо было ждать трагической развязки.
   Позже Михаил Семенович Бубеннов, автор знаменитой "Белой берёзы" - любимой книги Сталина, мой задушевный друг, мне скажет:
   - Хочешь услышать забавную историю - то ли быль, то ли небыль, - так вот, слушай: собрал это Сталин у себя на Кунцевской даче своих ближайших соратников - Берия, Кагановича, Ворошилова, Молотова, Маленкова, Микояна - и будто бы сказал: "Хочу сделать важное сообщение. Вы знаете, что со времени подготовки революции и до наших дней евреи нам ставили палки в колеса. В революцию они выдали план восстания, в гражданскую войну разжигали страсти и сталкивали всех лбами, в двадцатые - тридцатые годы наломали дров с коллективизацией, в годы войны бежали в Ташкент, делали панику в Москве, и так на протяжении всей истории. Если мы хотим успешно двигаться по пути строительства социализма, мы должны кардинально, раз и навсегда, решить еврейский вопрос. Я предлагаю выселить всех евреев из Москвы, Ленинграда, Киева, Минска и других городов Советского Союза и определить им места проживания вдалеке от промышленных и культурных центров страны". Сталин сделал паузу, и в эту минуту раздался вопрос Кагановича: "А меня?" Сталин посмотрел на него, вынул из кармана трубку, сказал: "Для вас сделаем исключение". Тогда Ворошилов шагнул вперед, бросил на стол партийный билет: "Я выхожу из партии". Сделался шум, все заговорили разом. Через несколько дней газеты сообщили о смертельной болезни Сталина.
   Бубеннов замолчал, пытливо и с улыбкой смотрел на меня. Я знал, что Михаил Семёнович сразу же после смерти "отца народов" имел поручение от "верха" написать документальный, строго правдивый очерк о бытовой жизни Сталина и будто бы был допущен во все дачи, квартиры и кабинеты и к нужным документам, но через четыре дня его дела были приостановлены, и будто бы даже у него были отобраны все записи. Впрочем, все это я слышал стороной, сам же Михаил Семёнович предпочитал об этом не распространяться. Однако эпизод с выселением евреев звучал в его устах правдиво, и, видно, не без умысла он сообщал мне его, возможно, в надежде, что с ним он не уйдёт в могилу. На официальную историографию не надеялся, был уверен, что в обществе нашем ещё долго будут властвовать силы, которым правда об этом невыгодна. В чем мы и убеждаемся теперь. Стоит увидеть физиономию Юрия Афанасьева, директора историко-архивного института, или Арбатова, Примакова, Заславскую - тоже директоров крупнейших институтов, как тотчас приходит на ум опасение Бубеннова - настолько он был прозорлив в своих прогнозах.
   Мы были близкими друзьями на протяжении двадцати лет, до самой его смерти. Он многое поведал мне в дружеских беседах. Рассказывал и о том, как ему однажды позвонил по телефону Сталин.
   Было это сразу после войны, когда Бубеннов из Риги прислал в журнал "Октябрь" рукопись "Белой берёзы". Роман стали печатать из номера в номер. Обрадованный Бубеннов вместе с женой Валей приехал в Москву, получил гонорар и снял угол где-то в частном доме под Москвой. Был он в то время болен - мучил туберкулёз лёгких,- беден, не имел никакого имущества. И вдруг телефонный звонок:
   - Попросите, пожалуйста, Михаила Семёновича.
   Хозяйка отвечала:
   - Михаил Семенович отдыхает. Он ночью работал и теперь спит.
   - А когда он проснётся?
   - Через час.
   - Хорошо. Я позвоню через час.
   Проходит час. И снова звонок:
   - Мне нужен Михаил Семёнович.
   - Я слушаю вас.
   - Здравствуйте, Михаил Семёнович! С вами говорит Сталин.
   Бубеннов рассказывал о своем состоянии в эту минуту. Акцент его, Сталина, но, конечно же, его кто-то разыгрывает. Наверное, какой-нибудь литератор из журнала решил над ним подшутить. И не послать ли его подальше? Но всё-таки решил говорить серьёзно. Мало ли! А вдруг?.. Сталин продолжал:
   - Прочитал ваш роман "Белая берёза". Замечательную вы написали книгу! Мне думается, это лучшая книга о войне. Поздравляю вас, товарищ Бубеннов. От души поздравляю!
   Сталин сделал паузу, а Бубеннов не знал, что отвечать и надо ли отвечать. На мгновение пришла мысль: поднимут на смех в редакции, будут повторять каждое произнесенное им сейчас слово и хохотать до упаду. Но все же ответил:
   - Благодарю вас, товарищ Сталин. Мне лестно это слышать.
   - Как вы живёте, Михаил Семёнович? Есть ли у вас квартира? Какая у вас семья?
   - Семья у меня небольшая - жена и дочь, а квартиры нет. Добрые люди приютили нас.
   Снова мелькнула мысль: вот эти "добрые люди" особенно поднимут на смех. Сталин продолжал:
   - Такой писатель, как вы, достоин того, чтобы иметь хорошие условия жизни. Я позвоню в Моссовет, попрошу предоставить вам квартиру. Завтра наведайтесь к председателю Моссовета - он что-нибудь для вас сделает.
   Помедлив, заключил:
   - Желаю успеха! До свидания.
   Бубеннов ничего не сказал Вале, хозяйке, наскоро собрался, полетел в редакцию. Ходил по отделам, заглядывал в лица. Нет, никто над ним не смеялся. Зашёл к главному редактору, Фёдору Ивановичу Панфёрову, осторожно рассказал ему о звонке Сталина. Тут же добавил:
   - Может, разыграл кто?
   - Ну, такие шуточки исключены.
   И позвонил в Моссовет. Там сказали:
   - Пусть Бубеннов придёт за ордером на квартиру.
   Этот эпизод Михаил Семёнович рассказывал мне не однажды. Мы сидели в его роскошном кабинете в доме напротив "Третьяковки". В квартире четыре комнаты, и кухня больше любой из комнат, а по коридору можно кататься на велосипеде. Сталин же подарил ему и дачу в посёлке "Внуково". Умел "отец народов" одаривать, щедрость проявлял восточную. Однако и то верно: пошла вскоре по разным языкам, странам и народам прекрасная книга о войне - "Белая берёза", и потекли миллионы рублей в казну государства от трудов писателя Бубеннова. Я стоял у книжного шкафа в его квартире, разглядывал ряды всё новых и новых изданий - несколько десятков тут было, и все - в прекрасных обложках, на белой гладкой бумаге. Лучшие художники оформляли книги, ювелирную отделку придавали им полиграфисты. А он ведь потом написал и другие романы, и те приносили доход государству, украшали частные и публичные библиотеки. Нет, не даром Михаил Семёнович жил в прекрасной квартире, имел от государства хорошую дачу!
   И тут же будет уместно сказать: немногие русские писатели пользовались вниманием государства, и уж совсем единицы удостаивались ласки и заботы со стороны коммунистических вождей. Судя по граду лауреатских медалей и орденов, сыпавшихся на грудь иных счастливчиков от литературы, можно было бы привести и ещё несколько фамилий: Эренбурга, Симонова, Суркова, Фадеева, но тут налицо несовпадение симпатий монархов и читателей. Пример Бубеннова редкий, может быть, единственный. Обласканный в начале творческого пути, он затем попадет в сферу глухой неприязни официальных критиков и всю жизнь проведёт в сторонке от Союза писателей, от общественной жизни столичной семьи литераторов. Книги его будут жить своей счастливой жизнью, пользоваться читательской любовью, а имя его исчезнет со страниц литературных газет и журналов, он станет одним из тех выдающихся русских писателей, чьи имена негласно будут под запретом "Литературной газеты", много лет возглавлявшейся евреем Симоновым, а затем евреем Чаковским. Сыны Израиля цепко держали в своих руках газету, имевшую право казнить и миловать литераторов. И можно без труда понять, кто у нее ходил в постылых, а кого она поднимала на щит славы за заслуги, которых не было в природе.
   У Бубеннова были времена материальных затруднений, но, к счастью, непродолжительные. "Белая берёза" и другие романы кормили его и его небольшую семью. К сожалению, этого нельзя сказать о всех русских писателях. С начала 1970-го мне довелось работать в издательстве "Современник". Мы в главной редакции подсчитали средний гонорар живущего в России писателя и вывели смехотворную цифру: 130 рублей в месяц - примерно такую зарплату получала уборщица в министерстве.
   Бубеннова наглухо "закрыли" после одного эпизода.
   Летел он с Катаевым в составе писательской делегации в какой-то город. В самолёте сидели рядом. Катаев спросил:
   - Ты, Миша, читал мой роман "За власть Советов"?
   - Читал.
   - И как он тебе?
   - Не понравился.
   - Хо! Это интересно! Все говорят, роман великолепный, а он - "не понравился!" Ты, наверное, антисемит, Миша?
   - Ну вот, сразу и антисемит! Роман мне не понравился потому, что он плохо написан, а не потому, что его автор еврей. Бедный язык, штампы, банальности, нет живых лиц. И все говорят, говорят. Как же он может понравиться?
   Катаев позеленел, что-то ещё шипел об антисемитизме, но Бубеннов его не слушал, ушёл в заднюю часть самолёта. А когда вернулся из поездки, снова перечитал роман и написал о нём статью. Большую, на шестьдесят страниц. И послал в "Правду".
   Прошёл месяц, другой - ответа не было. Друзья говорили: "Зачем послал в "Правду"? Газета может напечатать семь-восемь страниц, а ты накатал шестьдесят".
   - Да, - соглашался Михаил, - свалял дурака.
   И вдруг - звонок:
   - Говорит Сталин. Здравствуйте, Михаил Семёнович! Из "Правды" мне дали вашу статью о Катаеве. Очень вы хорошо написали. В статье содержится анализ не только романа "За власть Советов", но и стиля писателя, его художественного метода, если вообще у таких писателей есть художественный метод.
   - Спасибо, Иосиф Виссарионович, но статья большая, и я напрасно послал её в "Правду".
   - Да, верно, статья большая, но я, полагаю, редакция найдёт для неё место. Попрошу, чтобы напечатали без особых сокращений.
   Статья была напечатана, и с тех пор Бубеннов надолго получил ярлык антисемита. Официальная критика вычеркнула его из числа писателей. Михаил Семёнович написал ещё два прекрасных романа - "Орлиная степь" и "Стремнина", - к последнему по просьбе издательства я написал послесловие, но для критики этого писателя не существовало. Наша критика, состоящая сплошь из евреев, таких дерзостей русским писателям не прощает. Два десятилетия спустя, вступая в литературу с романами "Покорённый атаман" и "Подземный меридиан", я и сам испытал холод еврейской неприязни. "Подземный меридиан" был вдребезги раскритикован и объявлен чуть ли не враждебным только за то, что я копнул в нём заповедные уголки иудейства: науку, театральную режиссуру, министерства. С трудом я потом напечатал ещё роман "Горячая верста", после чего передо мной плотно захлопнулись двери издательств, и я был вынужден, как и Бубеннов в последние годы жизни, как и многие русские литераторы, писать "в стол" и довольствоваться тем, что тебя оставили на свободе.
   Но я отвлёкся. Свои мытарства в литературе, образы друзей-литераторов я надеюсь показать дальше. Здесь же речь поведу лишь о делах газетных.
   Повторяю: Михаил Семёнович рассказывал о совещании на даче Сталина как-то несерьёзно, с какой-то лукавой усмешкой, а рассказав, спросил:
   - Ты работал у Василия Сталина, - может быть, и там говорили об этом?
   - Слышал я эти разговоры и в "Сталинском соколе", и в окружении Василия Сталина, но никаких документальных подтверждений этому не находил. А куда он их хотел выселить?
   - На Дальний Восток. И лагеря для них подготовил.
   - Ну, это вряд ли. Без Берии и Кагановича такой операции он бы не проделал. Нет, это уж из области сказок. Да и то, что вы рассказали о совещании, мало походит на правду. Судите сами: к кому он обратился со своим предложением? К Кагановичу? К Берии?..- они двоюродные братья. К Молотову, Калинину, Ворошилову, Жданову, Андрееву - они женаты на еврейках. К Микояну? - армяне те же семиты, только крещёные. Возле Сталина, как и возле Ленина, плотно держался еврейский клубок. В действиях Сталина много было странностей: одна разборка перед войной западной оборонительной линии чего стоит! Но чтобы с предложением выселить евреев обратиться к самим евреям? Не верю я в это, как хотите!
   На том закончилась эта наша памятная беседа.
   Слышу недовольный ропот читателя: зачем ворошить эту кучу, не принято у нас, непривычно для слуха. Шовинизмом попахивает. И вообще русскому человеку не свойственно дурно говорить об инородцах, живущих с ним рядом. Мы интернационалисты по натуре своей, по самой природе.
   Да, верно, русский человек широк. Он добр и благороден, душа его распахнута, открыта - заходи, будь как дома, чем богаты, тем и рады. Гостеприимство русских известно всему миру. "Будь как дома" - из тех, далёких времён идёт, когда предки наши, славяне, Богу-солнцу поклонялись, и нам передались безбрежная доброта и гостеприимство. Но какая опасность таилась в этой младенческой доброте и наивной вере нашей, мы только теперь увидели.
   Те, кому распахнули мы дом и душу, за кем слепо пошли в 1917 году и затем вверили всю полноту над собой власти, не только взгромоздили ноги на стол, пустили по миру семью хозяина, но ещё и принялись уничтожать его физически.
   Тут уж меня непременно обругают шовинистом. Ну, а что поделаешь с Фёдором Михайловичем Достоевским? Ему-то этот банальный ярлычок на грудь не повесишь. А он в своем знаменитом "Дневнике" заметил: "А между тем мне иногда входила в голову фантазия: ну что, если б это не евреев было в России три миллиона, а русских; а евреев было бы 80 миллионов - ну, во что обратились бы у них русские и как бы их третировали? Дали бы они им сравняться с собою в правах? Дали бы им молиться среди них свободно? Не обратили ли бы прямо в рабов? Хуже того: не содрали ли бы кожу совсем? Не избили бы дотла, до окончательного истребления, как делывали они с чужими народностями в старину, в древнюю свою историю?"
   Это место из "Дневника писателя" вызвало особую ярость евреев: его упрекали в ненависти к ним. "С некоторого времени, - писал Достоевский, - я стал получать от них письма, и они серьёзно и с горечью упрекают меня за то, что я на них нападаю, что я "ненавижу жида", ненавижу не за пороки его, "не как эксплуататора", а именно как племя, то есть вроде того, что "Иуда, дескать, Христа продал"".
   Достоевскому лишь "иногда" приходила такая мысль, а мне не иногда, а частенько думается: а что если бы не у нас в России были у власти сплошь нерусские - Ельцин, Бурбулис, Шахрай, Чубайс, Лившиц, а в Тель-Авиве в их кнессете заседали бы Иванов, Петров, Васильев?.. Или они были бы на самом деле Иванов, Петров, Васильев, а фамилии бы носили Коган, Фельдман, Вольфсон... Что если бы русская команда сформировалась не только в кнессете, а и в правительстве Арона Шамира? Долго бы она там усидела?.. Да и возможно ли там такое представить даже в порядке теоретических химер?.. Вы смеетесь. А мне совсем не смешно бывает, когда в здании, названном ими Российским Белым домом, я вижу среди министров одни только иудейские лица. Фамилии - нет, не только иудейские; там есть и Примаков, и Козырев, и Бакатин, но лица... Их ни с кем не спутаешь.
   Достоевский сказал о евреях самую малость, - в наше время они о себе говорят куда больше. В 1993 или 94-м году в студию Ленинградского телевидения пригласили гражданку Израиля. С ней беседовала наша, питерская еврейка. Наша говорит: "Я еврейка, но муж у меня русский. Нам не будут чинить препятствий в Израиле?" Соплеменница ей ответила: "Израиль - государство национальное, ваш брак у нас будет недействительным, а дети - незаконнорождёнными. И если ваш муж умрёт, его нельзя будет похоронить на земле Израиля. У нас с этим строго".
   А ну-ка, заведи мы такие строгости, что было бы в России с евреями? И какой бы крик во всём мире подняли так называемые "борцы за права человека"!
   Так за что же вы обижались на Достоевского? Какую же неправду он о вас сказал?
   Говорю об этом из опыта своего общения с евреями, вспоминаю их косые взгляды, обвинения в антисемитизме. Но помилуйте: разве я хоть где-нибудь сказал о вашем национализме, о вашей нетерпимости к другим народам? Хотя бы одну десятую того, что поведала питерцам ваша соплеменница? Да, господи, скажи я такое, и меня бы забросали каменьями! Меня бы, как Василия Белова, назвали бы человеконенавистником, избили бы, как Распутина!
   Вот где ваша правда и весь ваш характер. Вы, как летучие мыши, боитесь света. А коль скоро вас вытащат на свет, вы одно только и кричите: "Антисемиты!.." Ну что ж, антисемит, так антисемит! Вы так называете людей прозревших. И уж лучше быть в компании Достоевского, Гоголя, Есенина, Лескова, Тургенева, Куприна и миллионов других прозревших ныне людей, чем в компании совков и оболтусов, которых вы же и презираете. Цинично, на весь мир, используя своё телевидение, кричите, что живёте в стране дураков. Господи, проснись Россия! Где твоя гордость?
   А, собственно, что это такое - "антисемит", "антисемитизм"? Ну почему нигде в мире по отношению к другим народам нет подобного обвинения, например "антикиргиз", "антикиргизизм"? Всякий здравомыслящий задумается: ага, если есть антисемиты, значит, есть и то, за что люди не любят этих самых семитов. Антисемиты-то есть не только среди русских, но и среди других народов, всюду они есть, во всех странах! Это обстоятельство, кстати, характеризует самих евреев, а не тех, кто их не любит.
   Ненависть евреев преследовала Достоевского почти столетие - он был объявлен "реакционером", "мракобесом". Полуеврей Ленин назвал его "архискверным писателем". Но сила и масштаб исторической личности измеряются не ярлыками оппонирующих политиканов, а важностью открываемых этой личностью истин и глубиной прозрения общественных явлений. Для каждого нового поколения русских людей, да и других народов мира, фигура Достоевского как бы открывается заново и с каждым разом становится всё выше и привлекательнее. Ныне "Дневник" за 1877 год, в котором великий писатель исследует еврейский вопрос, стал необходимым документом для каждого образованного человека. Из этой книги, из работ А. Куприна, Н. Гоголя, И. Тургенева, М. Салтыкова-Щедрина, из новейших публикаций, академика Ф. Углова, профессора Б. Искакова, писателей И. Шевцова, В. Солоухина, В. Белова, из статей И. Шафаревича, М. Лобанова, по великим откровениям митрополита Иоанна, а также по работам авторов русского зарубежья наши люди узнают истину о еврейском характере, об их многовековой и нелестной роли в истории Российского государства.
   Давайте поговорим начистоту: в чём же погрешил против истины Достоевский? Где та ненависть "к жиду, как к племени", которую вот уже более ста лет вы усматриваете в его "Дневнике"? Достоевский задался вопросом, что стало бы с русскими, если бы нас было три миллиона, а евреев 80 миллионов, и мы бы жили в их стране?
   Великий писатель мог бы задать и другой вопрос: что станет с русскими, если однажды в результате какой-нибудь революции евреи придут к власти в России? И тогда бы нам не пришлось на него отвечать. Ответ мы видим в самой жизни. За семь десятилетий после того, как в 1917 году они пришли у нас к власти, разрушено Русское государство, русская православная вера, русская культура. Они создали у нас такой бедлам, от которого сами же евреи в панике побежали из России.
   А русский народ?
   Народ ещё цел, но это уже не тот народ, который был и которого знал весь мир. Нынешний русский народ на себя не стал похож, недаром нас то манкуртами называют, то зомби.
   И вот ведь что примечательно: если евреи получают волю, то к такой черте подводят каждый народ.
   Пишет Достоевский в своем "Дневнике": "А дней десять тому назад прочёл в "Новом времени" корреспонденцию из Ковно, прехарактернейшую: дескать, до того набросились там евреи на местное литовское население, что чуть не сгубили всех водкой, и только ксёндзы спасли бедных спившихся, угрожая им муками ада и устраивая между ними общества трезвости. ...Вслед за ксёндзами и просвещённые местные экономисты начали устраивать сельские банки, именно, чтобы спасти народ от процентщика-еврея, и сельские рынки, чтобы можно было "бедной трудящейся массе" получать предметы первой потребности по настоящей цене, а не по той, которую назначает еврей".
   Литовцев спасли ксёндзы да "просвещённые местные экономисты". У нас, у русских, после 1917 года ни тех, ни других не осталось: революционеры, возглавляемые евреями, предусмотрительно "вычистили" русское общество от тех и от других. Карающий меч революции польский еврей Дзержинский опустил, прежде всего, на русских священников и русскую интеллигенцию. "Революция тогда чего-нибудь стоит, - повторял отцов французской революции Ленин, - когда она умеет защищаться". Революцию они защитили, народ пустили на распыл.
   За многие грехи ныне обвиняют Сталина, - я ему не защитник, - однако скажем наконец правду: Сталин-то не один был, возле плеча его стояла всё та же "ленинская гвардия", которую мы теперь знаем поимённо.
   Работал я в газетах, писал свои книги, а в голове всё сильнее пульсировала мысль: наш русский народ вымирает! Вот ещё десять, двадцать, тридцать лет - и народа не станет. Он будет таким же редким, как были до Великой Отечественной войны ассуры - некогда могучие и гордые ассирийцы, или на Кавказе - абазинцы. Кровь холодела в жилах. Можно ли такое представить? Нет, но жизнь на каждом шагу подтверждала мрачные прогнозы. И братья-писатели, и художники с тонко развитым инстинктом предвидения, с широким и глубоким охватом мироощущения не дают разуму успокоиться, бьют тревогу, зовут к борьбе. В начале шестидесятых выходит в свет и повергает евреев в шок роман Ивана Шевцова "Тля", тотчас же заклеймённый официальной прессой как антисемитский. "Агенты влияния" всполошились. Я тогда работал в "Известиях" и видел, как перетрусили все эти буничи, лацисы, бурлацкие, карпинские, трусцой перебегали из кабинета в кабинет, ошалело таращили глаза. Весь их заполошный вид говорил: "Что же это будет? А?.." И, едва опомнившись, ударили по автору ненавистной "Тли". Изо всех стволов крупного калибра - со страниц почти всех центральных газет. За месяц десять статей! Многовато! Любой другой человек упал бы замертво, Шевцов устоял. Крепким оказался Иван. Ну, Иван! Гитлер со своей армадой не сумел его сокрушить, и эти не сломили. Прямой наводкой пушки палили, снаряды - самые крупные, тиражи - многомиллионные, прицельно жарили, снаряд в снаряд, а он, Иван, живехонек. И ещё романы пишет: "Во имя отца и сына", "Любовь и ненависть", "Лесной роман". "И всё о нас,- галдели евреи.- Живуч, однако! Неужто и все они такие, русские? Этак ведь не добьёмся мы мирового господства к 2000-му году. Все карты нам попутают. И сегодня...- на что уж власть наша, и Полторанин во главе всей печати, и Голембиовский царит в "Известиях", и Егор Яковлев на телевидении, и Попцов, и прочие ребята из дружины Александра Яковлева, а Шевцов новый роман против нас выкатывает. И назвал-то как - "Над бездной"! Ну, Иван! Много на нашем пути стояло крепких молодцов. Но этот! Не в пример прочим - ровно дуб на поляне. Не побежать бы нам самим от русских, как встарь наши прадеды давали дёру из Египта, Испании, да есть ли страна такая, из которой не случалось бы скорбного исхода? Вон Средняя Азия, - ныне и оттуда уж побежали..."
   В Питере примерно тогда же художником Евгением Мальцевым создается эпохальный холст "Братья" - о природе гражданской войны, в Москве художник огромной духовной силы Виктор Иванов множит галерею портретов земляков, жителей села Исады. Я не однажды бывал у него в мастерской, всматривался в лица, в особенности женщин, - они кажутся живыми, но уж очень сурово смотрят. Так сурово, что, как мне чудилось, теряют свое женское обаяние, мягкость и нежность. Другие стали наши женщины, не те, что были на холстах Венецианова, Кустодиева, Серова. И много у художника похорон. Хотелось сказать, да не посмел. А недавно читаю в газете вопрос к нему: "Да что ты всё похороны пишешь?" Художник ответил: "А как не писать? В моём селе Исады за два года 600 человек в землю положили. А в первый класс школы прошлой осенью пришли трое детей, а этой - и вовсе двое".
   Однажды я шёл по Невскому, на столбе у Казанского собора увидел листовку. В ней сообщалось, что уже давно проводилась у нас перепись населения, а результаты переписи скрывают до сих пор, потому что боятся обнародовать страшную цифру: народа русского осталось 65 миллионов!
   Позвонил в статуправление. Никто не знал или не хотел отвечать, когда будут напечатаны результаты переписи. Позвонил своему другу, он заведует кафедрой статистики в столичном вузе, наверное, знает.
   А это ведь, - ответил профессор,- как и кого считать. Есть русские и русские наполовину, и русские на четверть. Вот я вам на этот счёт прочту некоторые примечательные записи. Драматург Е. Петросян в своей интермедии говорит: "Хорошая рыба угорь, размножается только в Саргассовом море, а мой знакомый прописан в Москве, живет в Одессе, а размножается по всему Советскому Союзу". А вот ещё, из романа В. Ерофеева "Москва-Петушки": "Он всегда возил с собой в дипломате коктейль "Поцелуй для тети Клавы": сто граммов - и человек становится настолько одухотворённым, плюй ему в харю - он ничего не скажет, а девушка ни в чём не откажет". Ну, и последняя запись, из присланного мне недавно частного письма: "В города и села Вологодской области, как и в другие области России, едут женихи с юга, внедряются в русские семьи с целью их разрушения или чтобы снабдить девушку внебрачным ребёнком".
   - Ну, спасибо, мой друг, - сказал я профессору на манер Некрасова, - разогнал ты мою грустную думу.
   Ох, как больно, как тяжко жить, когда ты думаешь не о себе только, а хоть немножечко и о других.
   В цифры я тогда не поверил, не верю и теперь, и "кабалистика" профессора меня не смутила: не о расовой чистоте моя тревога! Плохо, конечно, когда и цветом, и видом рождается полу-тот и полу-этот, но блуждающий негодяй-самец напрасно думает, что, рассыпая там и тут своё семя, он умножает свою национальность. Она, национальность, идёт, в основном, от матери, впитывается с материнским молоком и формируется затем средой, воспитанием и самой природой обитания. Себя же этот пилигрим скоро превратит в получеловека-полузверя, и цена ему немного больше той, которую он берёт с москвичей на Рижском рынке за пучок петрушки. А сын его или дочь, рождённые русской женщиной, на рынке с пучком петрушки стоять не будут, а если и принесут туда какой продукт, - то будет тот продукт свой, выращенный их собственными руками. И весь характер, и облик, и манеры будут у них плоть от плоти матери. Было уж такое в истории, и не однажды. Вливалась в нас кровь половецкая, и кровь монгольская, и татарская: прабабушки наши абортов не знали, а татары и монголы с ними не церемонились. ан, ничего, переварили мы всякую кровь и обратили её в русскую.
   Дмитрий Менделеев в расчётах своих применял анализ почти химический. Взял прирост русского населения на начало века, прикинул, что, сохрани мы этот прирост, и к концу века мир имел бы 600 миллионов славян. Не знал он, с какой цифрой мы войдём в новый эксперимент, названный перестройкой, и с какой цифрой выйдем из неё: уже теперь известно, что русский народ в нынешнем столетии не досчитался 400 миллионов человек.
   Простите нас, сгоревшие в печах дьявола, и... не родившиеся. Велик наш грех перед вами, и замолить мы его не сумеем.
   Да, численность народа русского пока снижается и может достигнуть критической черты, но верю я: встрепенётся люд славянский, увидев край своей беды, и, как птица Феникс, возродится из пепла. Ведь было же не раз такое и будто бы случалось в древности, когда нас, русских, было меньше, чем грузин, однако же, встрепенувшись, наши предки являли миру силы небывалые.
   Процессы, происходившие в "Известиях", были характерными для всего идеологического фронта партии - для газет, журналов, радио, телевидения, литературных сфер, издательств, театров-для всего, что призвано было формировать нового человека, которому жить "при коммунистическом светлом будущем". Конечно же, этот человек должен быть идеальным - честным, благородным, высокоразвитым во всех отношениях. Нам, журналистам, предстояло формировать гармоническую личность.
   Но кто же были сами журналисты? Кому поручалась такая высокая миссия?
   Олицетворял журналистику тех лет Аджубей Алексей Иванович - "талантливый журналист, умный, смелый редактор, прогрессивно мыслящий государственный деятель" - так о нём говорили, так о нем писали, такой образ прочно и надолго внедрился в сознание людей.
   Русский народ легко поддается обаянию царствующих персон, а Хрущёв сидел на троне! Как же не полюбить его зятя?
   Итак, новый редактор ткнул в меня пальцем, сказал:
   - А сам-то, сам-то что думаешь о стройке?
   И послал домой писать о строительстве Сталинградской ГЭС то, что я думаю.
   Я пошёл. И написал. И новый редактор напечатал. Это была статья "Размах и расточительство" - первый негативный материал об одной из строек коммунизма.
   Затем и другие подобные статьи стали появляться в "Известиях". Помню статью Василия Давыдченкова "Все ли простят победителю?" - о строительстве Братской ГЭС. Одна за другой появлялись статьи о личной жизни больших или знаменитых людей, об изъянах нравственности и морали в нашем обществе.
   "Известия" приобретали новое лицо. Газету читали. В киосках за ней стояли в очередях.
   Интересно, что статьи, очерки, фельетоны, которыми зачитывались, писали ветераны-известинцы, сидевшие ещё вчера "в потёмках". Ныне они выходили на свет, писали живо, публицистично. И, что самое главное, писали правду, были объективны в суждениях, тактичны в обличениях.
   "Старики"-известинцы делали своей газете новую репутацию - самой смелой и новаторской газеты. Но вся слава доставалась Аджубею. В народе говорили: "Пришёл новый, умный редактор и, смотрите, как изменилась газета!"
   Аджубей, действительно, был человеком и умным, и смелым. Обладал он и другими завидными качествами: был молод, здоров, имел внушительный вид, красно говорил. Если же к этому прибавить его "вхожесть" в любые сферы, "верхушечную" информированность, то можно представить, с каким интересом мы шли на всякого рода совещания, слушали его речи. Он любил и умел ловко и ненавязчиво себя рекламировать. Например, между делом скажет: "Когда меня принимал президент Кеннеди..."
   Мы все перестали бояться звонков из ЦК. Инструкторы нам не звонили, а когда однажды кто-то из членов редколлегии сказал: "Звонил завотделом ЦК...", Аджубей его перебил: "Пусть они звонят мне". Ему они звонить не решались.
   Впрочем, вскоре мы узнали, что в ЦК всё-таки есть люди, которых Аджубей боится. Когда однажды кто-то из редакционных сказал, что он звонил Фурцевой, Аджубей встревожился. Приказал: "Фурцевой и Суслову не звоните. Никогда. Я сам..."
   Суслова боится - это ясно, тот серый кардинал, но Фурцева... Впрочем, злые языки дальними и не очень чистыми намёками вскоре всё разъяснили.
   Портрет Аджубея будет неполным, если не вспомнить некоторые были-небылицы, витавшие в то время над его именем: что в войну он играл в военном оркестре на трубе, что учился в театральном институте на чтеца, а затем перешёл в Московский университет... Он был рослый, с румяными щеками и большими тёмными глазами с поволокой, что выдавало в нём человека Востока, а молва уточняла: восточного еврея. В то время стали много писать о кознях сионизма. Россказни о его родстве с Хрущёвым обволакивались ещё и политической окраской.
   Первые месяцы аджубеевского периода - лучшее время в истории "Известий". Но время это было недолгим. Тогда же исподволь создавался новый стиль газеты - в языке, в подаче материалов, в содержании. Закладывались основы нынешних демократических "Известий", ставших во главе жёлтой перестроечной прессы.
   Язык становился развязным, подача статей - броской, бьющей на эффект, в содержании было много субъективного, "жареного", идущего от эмоций автора, его личных симпатий и антипатий, - всё чаще проскальзывало раздражение, нервозность, стремление глубже уязвить, больнее уколоть. Наметилась тенденция в подборе фамилий не только авторов, но и фельетонных, очерковых персонажей. Все совершалось у нас по Куприну, который ещё в 1909 году писал Батюшкову: "...они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных телеграфно-сокращённых нелепых и противных слов. Они засорили наш язык и нашу литературу всякой циничной и непотребной социал-демократической брошюрятиной. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензии. Они же, начиная от "свистуна" (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая Оскаром Норвежским, полезли в постель, в нужник, в столовую и ванную писателя".
   Без церемоний выживал Аджубей из редакции ветеранов. Оставили свои посты заведующие отделом литературы и искусства В. Полторацкий, иностранным отделом В. Кудрявцев. На место Полторацкого пришел Юрий Иващенко - русоволосый, светлоглазый еврей. Он ко всем склонялся и улыбался, а руки держал за спиной, точно там у него был камень. Очень скоро он убрал из отдела всех прежних сотрудников и набрал новых. На иностранный отдел поставили Мишу Цейтлина. Этот с утра до вечера торчал в кабинете Аджубея, у его плеча, был главным его советником.
   Начались реорганизации, перестройки. Отделы промышленности и сельского хозяйства слили в один отдел народного хозяйства. Во главе его был поставлен тихий, покорный Жора Остроумов. У него были два качества: он ничего не смыслил в народном хозяйстве и ещё меньше смыслил в журналистике. И по этой причине не вмешивался в дела отдела и никогда не появлялся с собственными публикациями на страницах газеты.
   Розенберг стал полновластным хозяином сферы промышленности. Шумилова назначили на отдел науки, - временно, надо полагать.
   Курировать сельское хозяйство пригласили Геннадия Лисичкина, никогда не знавшего, чем отличается рожь от пшеницы и овёс от риса. В искусстве писать статьи он, как мне кажется, понимал ещё меньше. Тоже еврей. И тоже - почему-то белый.
   Нас, русских, поражала лёгкость, с какой новый редактор раздавал должности в редакции. Мне вспомнился чей-то рассказ, слышанный мною в ту пору и немало меня поразивший, о том, как Ленин подбирал наркомов в первый состав советского правительства: брал человека с улицы и сажал его в кресло наркома, лишь бы этот человек был евреем. Было, наверное, преувеличение в этом рассказе, и немалое, но то, что пятнадцать наркомов из семнадцати были евреи, это верно. И, конечно же, эти наркомы смыслили в делах не больше, чем Иващенко, Лисичкин, Остроумов в журналистике.
   Было ясно: кадров у них не хватает.
   Вспоминал я чей-то рассказ о том, как сразу после революции на жительство в Париж приехал отец Куприна. Его обступили журналисты.
   - Как там, в Петербурге, советская власть укрепилась?
   - Да, укрепилась,- отвечал Куприн, в прошлом полковник генерального штаба.
   - А в Москве,- спрашивали репортеры,- укрепилась?
   - И в Москве укрепилась.
   - А во всей России?
   - На всю Россию у них евреев не хватает.
   Так вот и здесь: не было под рукой у Аджубея квалифицированных журналистов.
   На шестом этаже, на вышке, воцарился Григорий Максимович Ошеверов - второй заместитель главного, как две капли воды похожий на Киссинджера или на нашего обозревателя, профессора Зорина. Ответственным секретарем "Известий" стал Николай Драчинский. "Старики" изумились: "Драчинский?.. Он же фотокорреспондент "Огонька". Снимки делал неплохие, но ответственный секретарь "Известий"?.."
   Да, зубры журналистики не могли до конца постигнуть еврейской психологии, стремительности их действий, особенно когда речь идёт о средствах информации, о том, чтобы захватить там власть и влияние. Секретарь редакции - это начальник штаба, он планирует все публикации, направляет, контролирует, он старший повар редакционной кухни. По закону и установившейся в русской журналистике традиции ответственный секретарь - самый опытный и самый умный человек в коллективе, друг и наставник газетчиков.
   Скоро о Драчинском заговорили: "Он ни во что не вмешивается, сидит в своём роскошном кабинете, принимает друзей".
   Друзья у него были из его фотокорреспондентского цеха - из столичных газет, журналов, - почти сплошь евреи. Приходило их много, и бывали они часто: каждому хотелось "проскочить" в "Известиях". Уже тогда мы увеличили тираж с четырех до семи миллионов - "проскочить" в "Известиях", то есть напечататься, было мечтой и для журналистов, и для фоторепортеров.
   Первым заместителем Драчинского был назначен - и тоже неожиданно - Дима Мамлеев, человек "приятный во всех отношениях". Талантами он не блистал - работал всего лишь вторым корреспондентом в Ленинграде, - зато был со всеми в отличных, почти дружеских отношениях. Я говорю "почти" потому, что Мамлеев знал и строго выдерживал ту невидимую и многими не соблюдаемую черту, за которой кончаются приятельские отношения и начинаются сердечно-дружеские. Мне кажется, что другом он никому не был, но зато приятелем... При встрече крепко пожмёт руку, улыбнётся, спросит: "Как живёшь?" и для каждого найдёт приятные, ободряющие слова. Впрочем, в кабинет не пригласит, но, если зайдёшь, беседует охотно, без того нетерпения и раздражения, которое вы слышите в голосе и жесте недоброжелателя.
   Словом, это был рубаха-парень, он всем в редакции нравился. Сочувственно обращался со "стариками" - и с теми, кто ещё не видел сгущавшихся над их головами тучами, и с теми, кто уже был назначен на вылет. Дима проявлял тут даже смелость: обещал похлопотать и действительно хлопотал, просил за человека. В то время мы ещё не знали, что Мамлеев был избран окружением Аджубея и, может быть, им самим кандидатом в какие-то родственники. Но родство не состоялось, а положение в редакции Дмитрию было обеспечено.
   Мамлеев был удобен евреям. Внешне он был одинаков как с русскими, так и с евреями, однако для тех, кто внимательно к нему присматривался, становилось ясно: служит он больше евреям и, если нужно будет сделать выбор между теми и другими, он предпочтение отдаст новым хозяевам.
   Скоро мы в этом убедились: корреспондентская сеть внутри страны - эту сеть ему подчинили - стала заполняться евреями или людьми, породнившимися с ними. Дима был из тех, кто знает своего хозяина и умеет ему служить. Это о таких евреи сами говорят: шабес-гой. Гой, пляшущий под их дудку.
   В коридорах шестого этажа, где располагалось высшее начальство, появилась и ещё одна фигура: Маргарита Ивановна Кирклисова, выполнявшая роль литературного секретаря. Фигура для газетчиков страшная. Отсюда шли главные оценки журналиста: владеет или не владеет слогом, умеет или не умеет писать. Литературный секретарь может и пропустит статью, и ничего не скажет автору, не сделает ни одной поправки, но на вопрос кого-нибудь "Как статья?" неопределённо пожмет плечами, сделает кислую мину. Словом, должность серьезная и мало к чему обязывает. Одна из тех многочисленных синекур, которые расплодил "развитой социализм".
   Кирклисова имела странное имя - Абаши и вид типичной старой еврейки, но многим говорила: "У нас в Армении..." И почему-то её называли "духовной мамой" Аджубея. Она будто бы была близким человеком к семье редактора. Одно было ясно и сразу же сказалось на всей жизни редакции: в кабинете Кирклисовой стали оседать статьи старых известинцев. Они сюда падали как в колодец, и их уже трудно было извлечь на поверхность. Скоро поняли: отсюда подаются сигналы - хода не будет. Ты постылый, собирай манатки.
   Борис Галич, он же Галачьянц, большой знаток еврейской психологии, однажды мне сказал:
   - В каждой статье подавай сигналы: "Я ваш, я не против вас, я вас люблю, обожаю". И тогда увидишь, как статьи твои будут легко проскакивать. Понял?..
   - Нет, не понял. Как это "подавать сигналы"?
   - Ах, Иван! Ну что ты такой бестолковый! Сигналы - это значит упомянуть Эйнштейна - дескать, умный, как Эйнштейн - или Светлова - "яркий талант Светлова",- а не то Плисецкую, Райкина. Если о науке речь пойдет, приплети Векслера, Иоффе. Всего строчка-другая, а статья пойдёт, как по маслу.
   - Я же пишу о делах железных, заводских, при чем тут Светлов, Плисецкая?.. Шутишь ты, Борис!
   - И не шучу! О чем бы ты ни писал, хоть о строительстве шахты, а "яркий талант Светлова", "божественную Плисецкую" пристегни. Кирклисова затем и посажена, чтобы своих вынюхивать, сигналы улавливать. Смекай, брат Иван, а иначе - дело труба.
   Как-то незаметно исчезали старые работники секретариата. Их было трое, они имели большой опыт, и в первые дни, когда пришёл Аджубей и потребовал новую, красивую газету, броские подачи статей, они вдруг явили великолепное искусство. И, между прочим, аджубеевцы, составляя потом свои макеты, все время обращались к тем первым номерам, заимствовали их стиль и рисунок.
   Увольнялись русские. Однажды Шумилов мне сказал:
   - Не жди, пока уволят. Уйди сам.
   - Аджубей похвалил мою статью. Неужели...
   - Сегодня похвалил, а завтра позовет Сильченко и спросит:
   - Когда уйдет Дроздов?
   Сильченко приглашён на кадры, на место А. Бочкова, ветерана партии и революции. Новый заведующий низенького роста, молодой, носит очки в золотой оправе, улыбчив, вежлив - с каждым остановится, поговорит.
   Я продолжал возражать Шумилову:
   - После моей статьи Алексей Иванович сказал мне: "Старик, если мы с тобой больше ничего и не сделаем в жизни, то и тогда будем хлеб есть не даром. Теперь проекты гидростанций будут дешевле. Экономятся миллиарды!.."
   - Всё равно - уходи. Ты Иван и, кажется, уже последний.
   - А вы?
   - Что я?
   - Тоже будете увольняться?
   - Меня не тронут. Не посмеют. Меня в ЦК знают.
   На ту пору умер челябинский корреспондент Сафонов. Будто бы выпил лишнего, вошёл в вагон поезда Москва-Челябинск и - умер. Шумилов мне сказал:
   - Просись на место Сафонова.
   Я набрался духу, зашёл к Аджубею.
   - Алексей Иванович, пошлите меня в Челябинск, собкором.
   - А поезжай,- сказал Аджубей.- Урал нам нужен каждый день. Ты сможешь.
   Назавтра я оформил документы и через три-четыре дня был уже в Челябинске.
   В город на Южном Урале приехал восьмого мая 1960 года, день был холодный, с неба валил мокрый тяжёлый снег. "Вот она - Сибирь", - подумал я с не очень весёлым чувством и с мыслью о добровольной ссылке.
   На перроне меня встречал шофёр корреспондента "Известий" Пётр Андреевич Соха, мужчина лет пятидесяти, в чёрном плаще и типично рабочей кепке. Со мной в купе ехал следователь союзной прокуратуры, вместе с которым мы сели в машину и поехали в гостиницу "Южный Урал", где для меня уже был заказан двухкомнатный номер. Вечером он зашёл ко мне и предложил материал для моей первой корреспонденции. "Здесь творится неладное, - сказал он заговорщицки, - в вытрезвителе загоняют в спину шило и ржавые гвозди".
   Сообщил конкретные факты, но просил на него не ссылаться, а устроить своё, корреспондентское расследование.
   Утром следующего дня я вручал "верительные грамоты" первому секретарю обкома партии Николаю Васильевичу Лаптеву. Это был интеллигентного вида человек, в прошлом учитель, невесть какими силами брошенный на высокий партаппаратный пост. В то время нехитрая, но содержащаяся в глубокой тайне механика партийной иерархии мне была совершенно неведома. Николай Васильевич принимал меня любезно, не скупился на время, угощал чаем, а затем и коньяком - признак особого благоволения, приглашение жить в мире и тесной дружбе. Я потом нечасто с ним встречался, но то первое знакомство отложилось в моём сознании как светлый эпизод общения с высоким человеком, имевшим почти неограниченную власть над обширным краем гигантских заводов, необъятных полей, лесов, горных ключевых озёр, смотревших в небо громадными синими глазами.
   Лаптев был невысок ростом - настолько, что это бросалось в глаза. Я потом, через три года, поеду в Донбасс работать собственным корреспондентом "Известий", там явлюсь к первому секретарю Донецкого обкома Компартии Украины Александру Павловичу Ляшко - и он тоже окажется маленького роста, - а затем явлюсь к первому секретарю Ворошиловградского обкома Николаю Васильевичу Шевченко - также человеку маленького роста. И уж потом, много позже, я близко сойдусь с Николаем Васильевичем Свиридовым - заметьте, тоже Николаем Васильевичем, и тоже невысоким, приземистым, сутуловатым. Он два десятка лет возглавлял издательский мир и полиграфию России, далеко вперёд подвинул эту отрасль; был умён, проницателен и так же поражал меня рискованной откровенностью.
   Мне невольно хочется продолжать список "маленьких" мужчин, почти подросткового роста, и тогда придётся вспомнить Дмитрия Степановича Полянского, министра сельского хозяйства СССР, члена Политбюро, непокорного и мятежного, сосланного Брежневым в Японию послом. Как человек пытливый, образованный, он следил за текущей отечественной литературой, и, когда меня банда Чаковского "понесла по кочкам" за роман "Подземный меридиан", позвонил мне, долго и участливо говорил всякие хорошие слова, а в конце разговора пригласил к себе "поближе познакомиться". И тут я увидел человека невысокого, живого и чрезвычайно смелого в суждениях. Тогда я невольно задумался: почему это многие выдающиеся начальники, встретившиеся мне в жизни, непременно маленького роста и с первой же встречи выказывают откровенность, доходящую до дерзости? Уж нет ли тут какой-нибудь мистической предопределённости, вроде той, что все маленькие ростом мужчины рвутся в Наполеоны? Что же касается их искренности, она мне порой казалась безрассудной. Я хотя и забежал далеко от темы, но вспомню здесь, как принимал меня в Ворошиловграде, в то время переименованном в Луганск, а затем снова в Ворошиловград, тамошний первый секретарь обкома Н. В. Шевченко. С ним тоже мы пили коньяк, он, видимо, перебрал лишнего, стал бранить Хрущёва. Говорил, что у них Приазовская степь, юг Украины, мало выпадает дождей и нещадно палит солнце, - кукуруза родится раз в пять лет, а Хрущёв приказывает двадцать процентов земель отводить под кукурузу. "Это же чёрт знает что! - кипятился Шевченко.- Мина под нашу область! Он что, с ума сошёл?!.."
   Мы разошлись, а редактор областной газеты вечером мне сказал: "Шевченко тревожится, не передашь ли ты его разговор Аджубею? Он как-то и не подумал, что Аджубей - зять Хрущёва, а ты приехал от Аджубея... Словом, мужик покой потерял".
   В тот же вечер я позвонил на квартиру Шевченко, поблагодарил его за дружеский приём, за доверительность и сказал, что я подобную откровенность высоко ценю в людях и никогда их не подвожу. Он говорил со мной тепло и душевно: видимо, звонок мой снял с его души камень.
   Но вернёмся в Челябинск. Факты беззаконий и страшных насилий, сообщённых мне следователем, подтвердились, но, как они ни были выгодны для газетной статьи, я не счёл уместным начинать свою работу с такой сенсации. Заехал к областному прокурору, сообщил материал своего расследования, он заметно струхнул, но я его успокоил: "Не стану поднимать шума, если вы дадите мне гарантии, что ничего подобного в вашей области происходить не будет". Он тотчас меня заверил, что примет самые крутые меры, и попросил, чтобы ни в обкоме, ни в облисполкоме я об этом не говорил. "Я-то, пожалуйста, но следователь..." - "Со следователем мы всё уладим. Мы с ним одного ведомства - как-нибудь договоримся". Я тогда не придал значения словам прокурора, но потом я всё больше постигал науку смотреть не только на один, отдельно взятый факт, но видеть во всяком деле цепь, которая подчас тянется далеко и имеет крепкое сцепление с фактами другими.
   Тогда уже были и узковедомственные интересы и, как мне кажется, в глубинах управляющего механизма уж зарождалась коррумпированная мафия. И хотя она слишком глубоко была запрятана от постороннего глаза, но мы её видели и вели с ней борьбу. И только природы её до конца не понимали. Теперь же эту "природу" увидели на экранах телевизора. Знаем фамилии, лица... Мафия, разрушители, имеет свои этнические черты. Семь главных банкиров - березовские да гусинские, владельцы фирм, скупленных за бесценок, - они же.
   Смотрим и сравниваем, и делаем выводы.
   Царствование Хрущёва окрестили "великим десятилетием" всё те же...- тогда они только ещё рвались в академики, директора институтов - арбатовы, заславские, шмелёвы и поповы. - Все те же, кто потом изо всех сил будет превозносить "великого миротворца" Брежнева, пожнёт на этой ниве и академические дипломы, и директорские должности. Но вот уже в новом, более высоком качестве, впрыгнут они в карету перестройки и до небес вознесут нового "архитектора". И так всю жизнь, загоняя до кровавого пота лошадь - историю, путаясь во лжи, лицемерии, интригах и обмане, приволокут они свои толстые зады в кресла депутатов Верховного Совета и там окончательно развалят Российскую империю. Но вот там-то и увидит их русский народ и поймёт, наконец, кто же так долго и ловко морочил нам голову, заводил в тупик, в бездонный колодец все наши усилия и, в конце концов, привёл к страшному, библейскому запустению отчую землю и покрыл позором народ русский перед всеми народами мира.
   Дорого же заплатили мы за то, чтобы увидеть этих кротов, но увидели, слава Богу! Знаем теперь их в лицо. Может быть, теперь-то хоть легче будет жить и строить свой дом. Ведь это как в боевой жизни летчиков-истребителей: увидел врага - победил!
   Знаем мы теперь, как велика способность этих каменщиков-разрушителей, тайных подземельных гномов при каждом историческом волнении выскакивать на поверхность и вещать новые смертоносные идеи. Академик Заславская в пьяную голову миротворца Брежнева внедрила идею о "неперспективности" русских деревень, - интересно бы знать: возразил ли хоть шепотом ей кто-нибудь из членов Политбюро, членов ЦК партии? И какую новую мину заводит она нам во времена перестроечной вакханалии, обхаживая младших научных сотрудников, ставших вдруг хозяевами Кремля?
   Депутат Бурлацкий уже выкатил свою мину: предлагает план насыщения Москвы продуктами питания. Для этого не потребуется почти никаких затрат. Нужна самая малость: завести с Запада тысячу фермеров и расселить их вокруг Москвы на площади 25 тысяч гектаров. И ещё позвать из Голландии два десятка фермерских семейств - они научат русского мужика растить картошку. Заметим тут, кстати: Гитлер, называвший славян "туземцами", тоже намеревался заселить наши земли голландцами, а нас использовать в качестве рабов-исполнителей.
   Уже при Хрущёве продолжался начатый в 1917 году мор на Землю Русскую. Вчера мы с женой Люцией Павловной встречали Новый, 1990 год, у Штоколовых. Борис Тимофеевич готовит в эти дни сольный концерт, все средства от которого пойдут на восстановление храма Христа Спасителя в Москве.
   За праздничным столом неспешно текла наша беседа.
   - Есть два проекта восстановления храма, - говорит Борис Тимофеевич. Первый...- он, видимо, идёт от сионистских кругов: поставить на старом месте сооружение-силуэт храма, второй - возродить храм таким, каким он был. И увековечить там не только героев войны 1812 года, но и подвиги в Великой Отечественной войне, и жертвы репрессий. И пусть знают, кто, как и с какой целью разрушал храм. Я согласен петь только ради храма в его полном и ещё более величественном обличье, а ради храма-силуэта петь не стану. Помолчал Борис Тимофеевич, потом с затаённой печалью и гневом добавил:
   - Каганович, добившись у Сталина согласия на разрушение храма, будто бы сказал: "Приподнимем теперь подол у матушки России!.."
   Слова эти прозвучали пророчеством. Оттуда, с тех лет, пошла волна морального и нравственного распутства, затопившая души русских людей, а в нашу пору превращающая детей в беспамятных злобных манкуртов.
   - Мне на днях, - продолжал знаменитый певец, - митрополит Филарет сказал: "Хрущёв повелел разрушить пятнадцать тысяч пятьсот храмов. И эта директива была выполнена".
   Я не удивился: вспомнил другой Новый год, 1983-й, мы встречали его в Москве на квартире вдовы Николая Владимировича Грум-Гржимайло - Софьи Владимировны. И были там тоже известные нашему народу люди: дирижёр Константин Иванов, певец Александр Огнивцев, поэт Игорь Кобзев... Я сидел рядом с Дмитрием Николаевичем Чечулиным, академиком архитектуры, бывшим многие годы главным архитектором Москвы. Он был невесел, у него накануне Нового года сожгли дачу, погибла большая коллекция картин, - я полагал, что Дмитрий Николаевич грустит о своей потере. Сказал ему: "Не кручиньтесь, тоска ест наши силы, а они нам ещё пригодятся". Он сказал: "Вы думаете, я о даче. Нет, печаль моя о другом: на днях у меня были молодые архитекторы, обвиняли меня за будто бы снесённый мною уголок Москвы - Зарядье. И будто бы десять храмов в Зарядье я тоже порушил. А я, между тем, лишь в том и виноват, что на месте Зарядья поставил созданную мной гостиницу "Россия". А судьба Зарядья была предопределена ещё Сталиным и Кагановичем". И ещё Дмитрий Николаевич сказал:
   - Я, конечно, вписывал гостиницу в конкретное место, но при нашей системе даже главный архитектор Москвы не всегда может защитить от сноса одно малое здание, тем более исторически сложившийся жилой район, каким являлось Зарядье.
   Жгли и томили душу старого архитектора дела минувших дней, и, может быть, от этих неизбывных сердечных страданий до времени угасла жизнь - вначале его супруги, а затем и его самого.
   Да, не знал я, - не мог знать рядовой, ещё неопытный журналист, что и тогда, при Хрущёве, несмотря на поднятый им вселенский шум о разоблачении "культа личности", о "восстановлении законности", продолжал свою дьявольскую работу набравший ещё при Ленине силу культ серенького человека, возмечтавшего править миром. Он, этот серенький человек вполне определённой национальной окраски, уже властвовал к тому времени в театре, в музыкальном мире, в архитектуре, в живописи и на хребте Хрущёва устремился на штурм очередных бастионов: печати, школы, здравоохранения. Ныне они главенствуют и тут. Мне только что позвонил мой крестник Володя - он преподает литературу в одной из ленинградских школ, - поздравил меня с Новым годом. И произошёл у нас такой разговор:
   - Как живёшь, Володя?
   - Не скажу, что хорошо, а лучше сказать - плохо.
   - Что так? Ты молодой, здоровый, жизнь должна тебе улыбаться.
   - Оно бы так, да тошно на работе, слова живого нельзя сказать - тут же берут в оборот разного рода контролёры.
   - Да в чем же конкретно тебя притесняют, и кто они такие - контролёры?
   - О ком говорить с учениками, кого хвалить, кого замалчивать - всё у нас расписано по часам и минутам. Безыменского, Маршака, Алигер хвали на здоровье, возноси до небес, и времени на них не жалеют, а что до Некрасова, Кольцова, Лермонтова - на них времени нет. И Гоголя, Достоевского ученики наши почти не знают. Толстого, Тургенева не читают.
   - Но ты же учитель! Изловчись, просвети души.
   - В Москве создан гигантский комитет по народному образованию, там академия педнаук, научно-исследовательские институты, центры по составлению программ, методик, да и здесь, в Ленинграде - облоно, гороно, районо. Чёрт голову сломит! Всё это аппарат подавления живой мысли, контроля и насилия, и всюду одно и то же: все прозападное, модерновое насаждается, все наше русское подавляется. Тяжко русскому человеку! Уж лучше бы я корейцем родился!
   Ныне корень зла многие видят в нескольких лицах: дескать, прорвались к власти и разрушили Россию. Горбачёв, Ельцин... Да ещё дюжина фигур. Кого-то назовут жидо-масоном, кого-то американским шпионом. Бывший шеф КГБ Крючков придумал им название: агенты влияния. И будто бы всё верно, и есть доказательства, но народ так и остаётся в неведении, не может понять, что же с ним произошло? Нелепым кажется и невероятным, чтобы кучка злоумышленников - пусть даже тридцать, сорок человек - могла развалить империю, которую ещё вчера весь мир признавал за сверхдержаву.
   Об этом думают, размышляют. Недавно я слушал по телевидению беседу А. Невзорова с узником "Матросской тишины" Крючковым. В них любимый Шурик, как мне показалось, задаёт собеседнику наивные вопросы, а вернее, такие вопросы, которые заведомо и расчётливо уводят беседу от глубинной сути проблемы. Я написал письмо Невзорову. Вот оно:
   " Дорогой Александр Глебович!
   Пишу по поводу Вашей беседы с Крючковым.
   Это хорошо, что Вы такую беседу сделали и, хоть и в коротком варианте, её показали. Уже одна эта акция в наше треклятое время делает Вам честь, вновь Вас поднимает над сонмом пишущей братии, суетящейся вокруг пустяков, жующей третьестепенные новости.
   Но не одну только похвалу я хотел бы на этот раз высказать. Как мне показалось,- я рад бы ошибиться, - Вы свои вопросы задавали с позиции человека, не знающего всего комплекса подводных течений случившейся с нами беды, а Крючков в своих ответах отвешивал ровно столько информации, сколько следовало, и говорил лишь о том, о чём можно было говорить, не повредив и не осложнив своего настоящего и будущего. В результате диалог напоминал беседу двух дипломатов, один из которых не до конца понимал предмет разговора.
   Вы сделали нажим на то, что Горбачёв и его клика оказались предателями и Горбачёв был завербован какой-то иностранной разведкой; Вы даже повторили вопрос: когда он был завербован, до или после своего воцарения в Кремле? Крючков, как и следовало ожидать, уклонился от ответа, улыбался лукаво - дескать, ну, это такой вопрос, на который я пока отвечать не стану. Не подтвердил факт вербовки, не опроверг это. Ему, как человеку, люто ненавидящему Горбачёва ещё и за личные невзгоды, было приятно оставлять Вас и всех Ваших слушателей в недоумении по адресу экс-президента, который, конечно же, является предателем, и притом самым чудовищным во всей мировой истории. Не замечено на обозримом горизонте, чтобы царь, король или президент умышленно разваливал своё царство и в конце концов предавал свой народ. В этом смысле Россия также явила миру пример феноменальный.
   Но вот вопрос, и он должен был быть главным в вашей беседе: почему Горбачёв предал? Потому ли что он был кем-то завербован и служил за деньги другому государству?
   Поверить в это, значит, направить следствие по ложному пути, увести из-под суда народного силы, которые не однажды ввергали российское государство в полосу неисчислимых бед.
   С пришествием на нашу землю Антихриста в образе Бланка-Ленина мы выбросили из хранилищ много книг, предали анафеме национальных мудрецов, освистали героев, объявили вредными целые направления в умах и науке. Стало недостойным, вредным и опасным изучать и что-либо говорить о психологии нации, генных структурах, выбросили за борт такую важную науку, как физиономистика. Ленину и его учителю Марксу важно было растворить русский народ в месиве других народов, соорудить вселенский коктейль и таким образом уничтожить само понятие "русский". Таджики пусть остаются, армяне, киргизы - тоже, но вот русских... не надо, такого народа не должно быть. И для этого они выкатили на арену дьявольскую идею - интернационализм.
   Дружба, лояльность, терпимость и гостеприимство нужны всем народам, но интернационализм, как доминирующая идея общественной жизни, потребовалась только одному народу: евреям. Дружба, терпимость, гостеприимство проповедовались всеми учителями человечества - Христом, Буддой, Магометом, Лютером, Радонежским, Саровским, - все они, включая и Христа, были не евреями, а интернационализм провозгласили два проповедника - Маркс и Ленин, и оба они - евреи.
   Тут мы сразу слышим хор возражений: "Ну, евреи разные бывают, есть евреи и хорошие. Маркс и Ленин как раз таковые..."
   Я прожил много лет, и вся моя жизнь со дня окончания войны протекала среди евреев - в журналистике и литературе. Десять лет я работал в "Известиях". Уже тогда, в пятидесятых годах, там было 55 процентов евреев и породнившихся с ними, а с приходом в 1960 году зятя Хрущёва Аджубея, бухарского еврея, этот процент был доведён до 90. Меня называли "Последним Иваном". "Известия" снискали себе печальную славу советского, а затем российского еврейства. И могу сказать: да, евреи, как и все люди, разные, но только в частностях, а в главном, в их пристрастии к своим сородичам и к деньгам, они все одинаковы. И это заметил ещё древний историк, кажется, Плиний, сказавший много веков назад: "Нет тысячи евреев, есть один еврей, помноженный на тысячу". Маркс тоже объединял евреев в стремлении к наживе, называл их дух торгашеским и подчеркивал неистребимость этого духа, предупреждал человечество о заразительном характере философии рвачества, эгоизма, о том что человечество ни к чему разумному не придёт, если оно не эмансипирует себя от еврейства.
   Это - высокая материя, а если спуститься на землю, к предмету Вашей беседы с Крючковым, то складывалось впечатление, что вы оба старательно обходили тот важный вопрос, что у нас в правительственных структурах, и в особенности на Старой площади, уже накануне прихода Горбачёва создалась ситуация, подобная известинской: сгрудилась, сорганизовалась критическая масса еврейства, то есть такой их процент, при котором у них срываются тормоза и они в открытую начинают раскручивать свой торгашеский механизм, кстати, в конце концов пожирающий и их самих.
   Процент, создающий критическую массу, никто в точности не исчислил. Очевидно, он для разных мест и ситуаций разный, но журналисты заметили, что в редакциях газет он равен шестидесяти-семидесяти. В такой пропорции борьба здоровых сил с ними становится бессмысленной. Она может стоить карьеры, а то и жизни. Борьба затухает, и они ещё выше поднимают голову, их поступки принимают черты криминального поведения. Разумеется, это не значит, что при таком их скоплении они реализуют все свои замыслы. При советском строе у них было много препятствий, но критическая масса является гарантией того, что при первом детонаторе их торгашеская стихия cрывается с тормозов и устремляется вразнос.
   Горбачёв явился таким детонатором, а когда он подтянул себе в главные помощники Яковлева, наглого и неумного еврея, все рыночные процессы хлынули на нашу голову, как с гор селевой поток.
   Вам следовало прояснить этот вопрос, но он остался за кадром.
   Не подумайте, что я вас за это обвиняю - нет, конечно. На фронте командиры даже от самых смелых бойцов не требовали, чтобы они бросались на амбразуры или чтобы все лётчики, подобно капитану Гастелло, направляли свой самолёт на скопление врага. Человеческие возможности имеют свой предел и требовать от вас какого-то сверхгероизма было бы святотатством. И тем более ждать от Крючкова, пожилого больного человека, сверхподвига может только бессердечный и помраченный разумом человек. К тому же и не дали бы вам эфир для такой передачи. Но не задавать вопроса, уводящего следствие по ложному пути, Вы могли.
   Нет, Александр Глебович, никто Горбачёва не вербовал, никакой он не шпион. Он был завербован самой своей сутью. И не случайно у его плеча стоял Яковлев, а на кадрах ответработников сидел Разумовский, а всеми "советующими институтами" заведовали и заведуют сейчас яковлевцы: Арбатов, Афанасьев, Абалкин, Примаков, Заславская, Шаталин, Аганбегян. В газетах, журналах - те же подручные Яковлева: Лаптев, Коротич, Егор Яковлев, Лацис, Бурлацкий, Голембиовский - это редакторы. Обозреватели, они же спецкоры, они же собкоры, - тоже Цветовы. Одни - "лучшие японцы", другие - "лучшие немцы", а вместе взятые - "хорошие американцы" и, уж конечно, достойнейшие сыны Израиля. Кто угодно, но только не русские! И не патриоты российские - наоборот, люто ненавидящие Россию.
   Когда вскроются все дела Яковлева и мы поймём, что этот нелюдь больше наделал зла, чем его соплеменник Троцкий, тогда в полной мере оценим и вредоносную деятельность горбачёвских консультантов, советников и таких помощников, как Шахназаров.
   Вот это и есть критическая масса, которая составляла энергию давления, влияния. Не все они формально завербованы, но все работали и работают на страну, являющуюся альма-матер торгашеского духа.
   Гений русской литературы Гоголь изобразил Янкеля. Этот маленький, юркий, ласковый человечишко на многие вёрсты вокруг себя превращает храмы в конюшни, а землю в пустыню. И это всего лишь жалкий безграмотный Янкель. Ну а если тысячи Янкелей забежали в Центральный комитет партии и расселись там во всех кабинетах?.. И если эти Янкели все учёные, да многие из них академики, пусть даже липовые, что же они сделают с Россией? А то, что и сделали!
   Вот где причина, где суть явления! Горбачёв органически вписался в стаю янкелей,- может быть, не по рождению, но уж обязательно по родству. Жена, дети, зять, внуки... А они, внуки, подороже детей бывают.
   Сваливать все наши беды на одного Горбачёва или хотя бы на тридцать его единомышленников - значит оставлять в целости всю колонию вируса, создавать условия для будущих новых обострений болезни, а говоря проще, для окончательного истощения, а затем и убиения русской нации. Настало время, когда мы должны с привлечением всех средств науки исследовать причины периодически случающихся с нами катастроф. Нужны комплексные анализы болезни. Но если это так, то и сам Крючков, и некоторые другие ГКЧПисты предстанут перед нами в ином свете. Те же Лукьянов, Янаев, Рыжков, Язов, заняв место у плеча генсека, слово лишнее боялись молвить и уж так были покорны, что за них становилось неловко. Ныне они пребывают в ореоле мучеников, они, хотя, может быть, и поздно, но преодолели лакейскую робость, свершили действо во благо народа и за него, за народ, пострадали. На Руси издревле любят страдальцев - их пожалели, им извинили и робость, и неумелость действа - всё ж таки пострадали! Но суд истории неумолим. Придёт время, и с Крючкова спросят: а где вы раньше были? Тридцать лет в органах - и сидели по углам, как мыши. А тем временем "агенты влияния" расползались по министерским кабинетам, смелели, наглели, а уж затем и вовсе охамели. Наполнили все коридоры власти, забрали печать, руководство школой, наукой. В России не было и одного театра с русским дирижёром и режиссёром! Среди писателей семьдесят процентов - евреи, а в Москве, Ленинграде - и все восемьдесят... Когда в Питере от местного союза отделились русские писатели, то их оказалось всего тридцать, а евреев - четыреста. Но, позвольте, где были органы надзора за порядком? Где были вы, товарищ Крючков и ваш шеф Андропов, "который никогда не говорил вам неправды?" Ах, вы молчали потому, что у генсека была слишком большая власть! Но тогда чем же вы отличаетесь от агентов влияния? Ведь вы всё видели, всё позволяли, всех пропускали, больше того, улыбались этим агентам влияния и тем поощряли их к ещё более активным действиям.
   Хороши бы мы были на фронте, если бы, увидев прорвавшегося к нам в окопы врага, только ласково ему улыбались. Вы теперь с удовольствием и даже с нежностью вспоминаете Андропова, который никогда не врал. Но при Андропове процветали и Горбачёв, и Лигачёв, притянувший в Москву Ельцина, и Разумовский, заведовавший кадрами министров и секретарей обкомов, и Громыко, сунувший Горбачёва в кресло генсека, и Гришин, и был в большом фаворе Ельцин, и первым помощником у Андропова был еврей Вольский. Да, Андропов создал антисионистский комитет, - ему с его чисто иудейской внешностью надо было продемонстрировать себя слегка "антисемитом", но во главе комитета он поставил не кого-нибудь, а еврея Драгунского.
   Нет, господин Крючков, - товарищами вы никогда мне не были. Вы теперь пострадали, и сердобольные русские люди вас зауважали и многое готовы простить. Но история сердца не имеет, и память её учитывает только дела. Рассеется словесный мусор горбачевых, ельциных, собчаков, но и ваша жизнь, и жизнь других узников "Матросской тишины" - Павлова, Янаева, Язова... и других ваших товарищей по несчастью будет представлена не одним только опереточным переворотом, а и всем ходом вашей жизни, её делами и плачевными результатами.
   Все вы, или почти все, добросовестно трудились над созданием той критической массы торгашеского духа, который и привёл к взрыву такой исполинской силы, который в клочья разметал величайшее государство в мире, привёл к неисчислимым человеческим жертвам и на столетия назад отбросил прогресс России и её многочисленных народов.
   Общественный катаклизм этот не будет иметь себе равных, он же ещё раз подтвердил наивную доверчивость русских и безмерное коварство племени, сотворившего этот чудовищный взрыв".
   Из облисполкома мне позвонили:
   - Вам выделена дача. На Солёном озере.
   Братья-газетчики из "Челябинского рабочего" сказали:
   - Ты попал в элиту. Поезжай на дачу, занимай.
   Солёное озеро было пресным, чистым, как все озера на Южном Урале, - по крайней мере, тогда, сорок лет назад. Оно располагалось в десяти-пятнадцати километрах к югу от Челябинска - в сторону Троицка, северо-казахстанских степей. Берега озера, точно рамой, окаймляли леса. После мокрого снега, который меня встретил на вокзале, установилась ясная тёплая погода, даже жаркая, что было вполне обычным для этих мест.
   Обкомовские дачи - их было всего двадцать - огорожены высоким забором, у въезда стоял милиционер. Не избалованный в жизни вниманием властей, я вдруг попал в число двадцати чиновников огромной области, которым государство выказывало своё особое почтение. Дача представляла особняк из двух половин: две комнаты, кухня и веранда выделялись мне, другая половина - физику В. П. Морозову - человеку, о котором самые скудные сведения сообщили мне газетчики, да и то шёпотом. Он будто бы являлся главным начальником, научным руководителем гигантского атомного комплекса, условно называемого "Челябинск-40". К нему, этому комплексу, рвался американский лётчик Пауэрс на своём сверхвысотном и скоростном разведчике, сбитом нашими зенитными ракетами.
   С одной стороны дома жил главный архитектор города Н. Чернядьев, с другой - в отдельной и большой даче жил мой коллега, корреспондент "Правды" по Южному Уралу Александр Андреевич Шмаков. У него был крупный породистый кот рыжей масти - очевидно, по признаку цвета хозяин назвал его Аджубеем. Когда же я приехал, хозяин лишил кота его имени, чем, очевидно, немало озадачил бедное животное.
   В первое же утро я поднялся в шестом часу, вышел на берег озера. Тут уже загорал сильный, стройный молодой мужчина с роскошной шевелюрой русых вьющихся волос. Это и был физик Морозов. На академика он мало походил, на большого начальника - тоже, впрочем, может быть, это всё мне так казалось; я к тому времени ещё мало видел больших начальников, министров и совсем уж не видел академиков.
   Мы быстро познакомились, болтали о пустяках: между прочим Морозов мне рассказал, что несколько лет назад на моей даче жил писатель Александр Фадеев. Он приехал на Урал писать роман "Чёрная металлургия", но в Челябинске жил мало и вскоре уехал в Магнитогорск.
   С полотенцем через плечо вышел Александр Андреевич Шмаков, любезно, с оттенком снисходительности поздоровался с нами, пригласил меня кататься на лодке. Морозова не приглашал, и тот не поднимал головы, не смотрел на Шмакова: видимо, между ними не было дружеских отношений. Впрочем, вскоре я заключил, что у Шмакова почти ни с кем не было тёплых, дружеских отношений. Он занимал свой пост более двадцати лет, усвоил позу и психологию человека, стоящего над всеми, даже над обкомом и помнил о своём праве судить, оценивать дела всех лиц и инстанций - говорить слово последнее, подводить черту.
   Для него, как и для первого секретаря обкома, была подготовлена лодка, и никто не смел ею пользоваться. Я шёл за ним как бедный родственник, а он садился в лодку важно, вставлял весла в уключины и неторопливо, женским тоненьким голосом говорил:
   - Мы с твоим предшественником Сафоновым были в большой дружбе, и тебе, старик, советую держаться ко мне поближе. Я тут всё и всех знаю, и мой газетный опыт... Словом, не дам ошибиться. Но и ты тоже - о чём писать вздумаешь, какие мысли в голову придут - говори, ничего от меня не таи. А?.. Ты согласен со мной?
   Тон его был важный, до обидного покровительственный. Я никогда не работал собкором, да и такую важную большую газету представлял впервые. Правда, три года трудился в "Сталинском соколе" - тоже газета московская, центральная, хотя и военная, со своей спецификой, со своими строгими военными законами.
   Лодка скользила по золотым россыпям, блестевшим на водном зеркале, Шмаков казался мне великаном - всё знающим и всё умеющим. Вспомнил, как в "Челябинском рабочем" журналист Киселёв - фронтовик с резиновой рукой - говорил о том, что Шмаков - писатель, он вот уже двадцать лет пишет о Радищеве. Александр Николаевич Радищев в пору своей молодости работал в Троицкой таможне, в ста километрах от Челябинска. Шмаков изучает все материалы этого периода деятельности великого писателя-революционера и опубликовал два тома о Радищеве. Киселёв сказал: "Сейчас Шмаков пишет третий том: "Радищев и водородная бомба"". Зло пошутил, но журналисты добродушно смеялись. Шмакова они не любили. Впрочем, в те первые дни я этого ещё не заметил.
   На берегу озера выросла новая мощная фигура. Она махала рукой - дескать, подплывайте, возьмите меня. Мы подплыли, и в лодке оказался третий человек, тоже журналист, редактор областной газеты "Челябинский рабочий" Вячеслав Иванович Дробышевский. Он был поэт, человек простой, душевный, редкой моральной чистоты и порядочности. Он станет мне близким товарищем.
   Так начиналась моя жизнь в Челябинске. Через неделю из Москвы приедут моя жена Надежда Николаевна и двенадцатилетняя дочь Светлана. После душной столичной атмосферы жизнь на Солёном озере покажется им блаженством.
   Мне же предстояло заявить о себе, как о журналисте, которому "Известия" не напрасно доверили представлять её в "опорном крае державы", как называли поэты Урал.
   В Магнитогорске готовили к пуску стан "2500" - гигантский листопрокатный агрегат, призванный обеспечить своей продукцией автомобильные заводы, производство бытовой техники - холодильников, пылесосов, стиральных машин.
   - Поедем вместе! - предложил Шмаков.- Представлю тебя магнитогорцам, покажу город, комбинат, Магнит-гору...
   Шмаков ехал на "Волге". Мне сказал:
   - Поедешь со мной, а твоя "Победа" пусть следует за нами.
   - Зачем же гнать две машины? И вообще я полагал, что на поезде...
   Шмаков заметил сурово:
   - Поезд - он и есть поезд! Поедем на моей машине, а твоя тоже нужна будет. Магнитогорск - большой город, без машины там намаешься.
   Мне казалось расточительным и даже нелепым гнать машины в Магнитогорск за 240 километров от Челябинска, на юго-запад, к границе Башкирии. Но делать нечего.
   Заезжаем в горком партии. Шмаков представляет меня секретарям, они проявляют ко мне интерес, хотят побеседовать, но Шмаков занимает всех своей персоной.
   - Я буду у вас ночевать, попрошу номер - удобный, двух комнатный, с ванной и балконом.
   - Мы вас разместим в домике.
   - Не хочу в домике, в гостинице лучше - ближе к комбинату. Мне надо часто бывать в цехах.
   "Я, я, мне, мне...". Про себя решаю: больше со Шмаковым ездить не буду.
   В тот же день приехали в цех на новый стан. Тут шло опробование, нас никто не замечал, я затерялся в толчее комиссий, наладчиков, министерских и иных представителей. Шмакова потерял и был доволен. Прошёл в начальный пролёт стана, видел, как раздвинулись чугунные дверцы, и из пышущего огнём чрева печи выползла солнцеликая чушка - сляб и, подобно волшебному сундуку, поплыла под первую клеть стана. Здесь на неё сверху и с боков навалились стальные плиты, жамкнули её, тиснули, так что из неё во все стороны брызнули миллионы искр, и она тотчас же вытянулась, ужалась, рванулась вперёд и уже быстрее, словно испугавшись, покатилась по роликам стана к очередной клети. Тут её жамкнули ещё с большей силой, и заготовка полетела к следующей клети. И там, далеко, из клетей вырывался раскатанный лист и мчался всё стремительнее, пока не достиг скорости курьерского поезда.
   Ходил вдоль стана, наблюдал, записывал. Подходил к специалистам, расспрашивал и вновь писал и писал в блокнот.
   Вечером в гостинице встретился со Шмаковым.
   - Передал информацию? - спросил он.
   - Нет, ещё не написал.
   - А чего там писать? Я из блокнота продиктовал стенографистке. Завтра дадут.
   Я ничего не сказал, пошёл к себе в номер. Раскрыл блокнот, сидел над белым листом - не знал, что писать. Вспоминал, как о пуске станов писала наша газета, как подавалась информация в "Правде". Обыкновенно это были небольшие заметки в одну короткую колонку на первой или второй странице. И назывались они просто: "Пуск стана", "Выведен на проектную мощность", "Очередная победа строителей". И мне что ли так назвать?
   Поднялся, стал ходить по номеру. Вдруг представил, как завтра выйдет "Правда", и в ней - рассказ о пуске стана. Рассказ интересный, подробный. Шмаков написать сумеет - он писатель, ему ничего не стоит. А я дам бледную заметку. А то ещё и опоздаю. "Правда" даст, а мы нет. Представляю, как будет кипеть Аджубей. Распечёт на летучке, на совещании редколлегии.
   У меня от этих мыслей в висках застучало. В эту минуту в номер вошёл человек с фотоаппаратом. Представился фотокорреспондентом местной газеты.
   - Фотографии хотел вам показать.
   Первая же фотография мне очень понравилась: в эффектном освещении панорама нового стана.
   - Откуда же вы снимали?
   - Из-под крыши, с самого верха.
   - Здорово! Шмакову показывали?
   - Нет, он таких вещей не берёт. "Правда" фотографий не любит.
   Я не знал, дадут ли наши панораму стана, но мне захотелось её предложить и соединить с броским репортажем, да на первую полосу.
   - А как доставить ее в Москву? Сегодня же!
   - Очень просто: самолётом! Дам пакет летчику, а ваши пусть встретят.
   Я тут же позвонил в редакцию, Мамлееву. Предложил репортаж и фотографию. Он сказал: "Хорошо, старик! Так и надо подавать такие события. Утрём нос "Правде"".
   Там, в редакции, во всём соревновались с "Правдой": велико было желание Аджубея "утереть ей нос".
   Записал номер рейса самолёта, время прилёта. Фотокорреспондент обрадовался, сказал: "Я тотчас мчу на аэродром". Для него было счастьем появиться в "Известиях", да ещё с таким крупным снимком.
   Оставшись один, я склонился над белым листом, стал думать. В то время уже хорошо знал, что броский заголовок - половина удачи любого газетного материала, а то и больше. Здесь же репортаж о большом событии в жизни страны. Название должно запоминаться. Встаю, хожу по номеру. Представляю стан в подробностях, с начала и до конца.
   В будущем, когда начну писать роман о металлургах и в центр сюжета положу строительство и работу стана, тоже предстоит мучительно искать заголовок. Тогда мне вдруг вспомнится оброненное рабочим слово "верста", то есть длина стана - верста. И мне явится название: "Горячая верста". Считаю его удачным. Но здесь я, хотя и не замыслил роман, но поиск названия так же труден.
   Не найдя ничего подходящего, сажусь писать репортаж.
   Рассказываю, что это за стан, куда пойдёт его продукция, какая скорость проката, производительность. Инженеры дали мне расчёт: сколько автомобильного листа произведёт стан в смену, в сутки, в неделю, месяц... Является фраза: "За год стан произведёт столько листа, что им, как ремнем, можно опоясать земной шар".
   Репортаж получился большой, как статья. И когда поставил точку, то как-то вдруг сам собой явился заголовок: "Ещё один уральский богатырь!"
   Репортаж передал по телефону в редакцию, и тут зашёл Шмаков.
   - Ну, что, старик, написал информацию?
   - Да, и уже передал. А вы?
   - Я тоже. Покажи, что ты написал.
   Я протянул ему исписанные листы, размашисто начертанный заголовок. Он глянул на него, покачал головой.
   - Ну и ну! Размахнулся!
   Перебрал листы - их было пять или шесть,- улыбнулся.
   - Это все передал в редакцию?
   - Да, передал.
   Снова покачал головой. Сказал:
   - Это несерьёзно. И заголовок - для стенной газеты. Нет, старик, большие газеты не любят шалостей. Нужна строгость! И краткость. Несколько строк и - хватит! Вот как у меня - язык должен быть лапидарным. Газетную площадь, брат, надо экономить. Да, старик. Ты перехватил.
   У меня по спине поползли мурашки, озноб переходил в дрожь. Шмаков сидел в кресле развалясь, важный, серьёзный, смотрел на меня, как на мальчишку. Казалось, вот-вот - и рассмеётся в голос. И в эту минуту я смотрел на него с таким уважением, с таким доверием: двадцать лет работает корреспондентом "Правды" по крупнейшему району страны, писатель, автор романов - он-то уж, если бы захотел, смог написать репортаж о стане, и заголовок бы нашёл получше, - главное, посерьёзнее.
   - А вы какой дали заголовок? - спрашиваю упавшим голосом.
   - "Стан в строю". И написал тридцать строк. Другого ничего не надо. В своё время, по молодости, и я пробовал. Но газета, старик, - и наша газета, и ваша - большая газета! - имеет свои законы. Тут разная игра словами: два притопа - три прихлопа не проходит. А будешь приплясывать - на смех поднимут. Потом и на дверь укажут. Да, старик, законы журналистики суровы. Постигай. А заметку напиши новую. Пока не поздно. И в другой раз не мудри.
   Поднялся с кресла, богатырски потянулся, сказал:
   - Бывай. Пойду спать.
   Не знаю, как назвать своё состояние, но, кажется, я испытывал чувство, будто на меня, лежачего, кто-то наступил громадным сапогом и крепко вдавил в грязь. Мне даже воздуха не хватало. Смотрел на телефон и порывался звонить, просить стенографистку задержать репортаж, но знал, что репортаж уже на столе у Мамлеева, у Розенберга, а может, и у самого Аджубея. Махнул рукой и завалился спать. Но сон пришёл лишь под утро.
   Сходил позавтракал, побродил по Магнитогорску, а потом, после обеда - к тому времени в редакции у нас начался рабочий день - позвонил Мамлееву. Он сказал:
   - Репортаж в номере. Молодец, Иван. Продолжай в том же духе!
   И снова переживания, снова мурашки по телу, но теперь уже от радости, почти детского восторга.
   Вечером в номер снова зашёл Шмаков.
   - Как дела, старик?
   - Не знаю, - пожал плечами, стараясь не выдать распиравшего меня желания бросить ему в лицо: "А репортаж-то дают!"
   - Ничего, не волнуйся: там сократят, сделают конфетку. А заголовок - он один для всех, я его ещё двадцать лет назад нашёл. "Стан в строю!"
   Он захохотал и хлопнул меня по плечу.
   - Пойдём в ресторан! Там, говорят, фирменные котлеты превосходно делают.
   Газету с репортажем я увидел уже в Челябинске - в редакции "Челябинский рабочий", куда я заехал прямо из Магнитогорска. На первой полосе, в правом углу, на уровне с названием газеты красивым шрифтом бежал заголовок: "Ещё один уральский богатырь!" На полполосы снимок - панорама стана. И тут же сообщение: "В Челябинске приступил к работе наш новый собственный корреспондент по Южному Уралу Дроздов Иван Владимирович". И дальше - репортаж. Он такой же, как я его написал. Ни сокращений, ни изменений. И самые смелые эпитеты, сравнения сохранены. Я держал в руках газету, и сердце мое колотилось от радости. Оказывается, можно в большой газете - и смело, и с размахом.
   Поднял глаза, посмотрел на заведующего промышленным отделом, в кабинете у которого я сидел. Он был мрачен. Стукнул кулаком по столу:
   - Редактор мне втык сделал, ваш репортаж в нос сует: почему мы отделались заметкой? Но если и всегда было так - "Стан в строю", и "Правда" так даёт, вон, посмотрите, как Шмаков. А что вы дали большой репортаж, и снимок и заглавие... А-а... Надоело!
   Он махнул рукой и вышел.
   Словом, сам того не желая, я явился возмутителем спокойствия в рядах местных журналистов. И, может быть, не только местных. Но тут, разумеется, нужно сказать: смелость нового редактора "Известий", новые формы подачи газетных материалов были той благодатной почвой, на которой появлялись в то время всходы новой, более речистой, броской и яркой журналистики.
  
   Глава третья
  
   Скоро я втянулся в темп редакционной жизни и поставлял на газетные полосы столько материалов, сколько требовалось. Помнил фразу Аджубея: "С Урала нам нужны материалы каждый день". На Урале нас было двое: в Свердловске Виктор Иванович Бирюков, старый газетный волк, и я в Челябинске. Следил, что даёт Бирюков. Немного. Небольшие заметки, деловые информации. Время от времени шли авторские статьи крупных директоров, партийных и иных чинов. Статьи суховатые, но умные и деловые. Мне они нравились, и я почтительно относился к своему старшему товарищу.
   Наезжал к нему в Свердловск. Он всегда жаловался, что статьи его лежат в редакции, их маринуют, они стареют. Позже на совещании собкоров я узнаю: процент проходимости у Бирюкова восемнадцать. То есть из сотни посланных в редакцию материалов проходили лишь восемнадцать. Меня такая бухгалтерия не устраивала, скажу больше: страшила. Я остро переживал каждую задержку своих материалов.
   Однажды была задержана статья о Магнитогорске "Город без хозяина". Горисполком и горком партии почти не влияли на распределение жилья, не строили школы, детсады, не касались транспорта, культуры и т.д. Всем верховодила в городе Магнитка - Магнитогорский металлургический комбинат.
   Большую власть сосредоточил в своих руках директор Магнитки. В горкоме мне рассказали эпизод военного времени, когда директор комбината Григорий Иванович Носов был на приёме у Сталина. Беседа кончилась, и Носов был уж на пороге кабинета, когда Сталин вдогонку ему сказал:
   - Вы там посматривайте за ребятами из горкома партии.
   - Хорошо, товарищ Сталин, - ответил Носов.
   С тех пор директор и посматривал за ними, не давал им никакой власти. А между тем в городе, кроме Магнитки, было больше двадцати других промышленных предприятий.
   Я ставил вопрос о передаче власти исполкому горсовета. Но статья не шла. Из редакции сообщили: лежит у Кирклисовой. А Кирклисова, я уже знал это, ни на какие уговоры не поддаётся, статьи у неё оседают прочно, чаще всего - навсегда, и чем она руководствуется при оценке статей, никто не знал. Её называли "Бермудским треугольником" и только одно советовали: будь с ней поласковее, при встречах низко кланяйся, целуй руки и привози ей подарки: старуха любит сувениры.
   Я же ей и руку не целовал, и подарки не привозил - явно угодил в постылые.
   Частенько я вылетал в Москву. Прошло полгода после воцарения Аджубея. Редакцию было не узнать. Старых известинцев, русских, не породнённых с евреями, почти не осталось. Держались пока Шумилов, Черных да ещё два-три человека. Впрочем, я тогда о родстве не думал, в анализе ситуации так далеко не шёл. Смотрел на лица - этот русский, этот еврей, этот - полуеврей. Полуевреев знали - называли "полтинниками".
   Русский человек интернационален по природе, у него от века сильно развито чувство гостеприимства. При этом предки наши на лица не смотрели, национальность не выясняли. Философы-мудрецы заметили это свойство русского характера и нарекли ему сыграть в мире судьбоносную защитительную для живущих с ним народов миссию. Но так всегда бывает в природе: одному положительному явлению непременно сопутствует отрицательное. Так случилось и с нами. Наша безбрежная доброта, наша доверчивость были использованы злыми силами в свою выгоду: русских, поверивших в святое братство народов, бессовестно надували в нынешнем столетии. Интересно бы знать, научило чему-нибудь русский народ это страшное столетие в нашей истории?
   Лично мне эта наука давалась трудно. На каждом шагу я спотыкался, разбивал нос.
   Вот и на этот раз. Приехав в редакцию, заметил, как сильно придавили тут русский дух, как вздыбили шерсть Миша Цейтлин, Юра Филонович, Колтовой, Цюрупа... О новых уж и говорить нечего: никого не видит и знать не желает Валя Китаин (евреи всех называют, как в детском саду: Валя, Юра, Миша), "приятный во всех отношениях" Мамлеев сидит в роскошном кабинете первого заместителя ответственного секретаря, напротив, через приёмную комнату - кабинет нового ответственного секретаря, вчерашнего фоторепортера Драчинского. Прежнего секретаря Александра Львовича Плюща повысили: назначили редактором только что начавшего выходить приложения к газете - еженедельника "Неделя".
   Открывались все новые и новые должности. Обсуждался проект нового здания "Известий". Здание предполагалось пристроить к старому, и так, что новое будет в три-четыре раза больше старого. Каждому сотруднику - кабинет. А сотрудников становилось всё больше.
   - Сколько же их будет? - спрашивал я у Галича.
   - Очень много! Штат будет резиновым... Всё время расширяться.
   Впоследствии так и случилось. Здание построили, действительно, оно очень большое, этажей, коридоров, кабинетов - не счесть. Я недавно, лет пять-шесть назад, зашёл в "Известия" повидать своего старого товарища Юрия Грибова - он в то время работал редактором "Недели" и первым заместителем главного редактора "Известий". Сидел он в том самом каминном бухаринском кабинете, но пройти к нему можно было через коридоры нового здания. Я шёл, плутал, смотрел по сторонам и дивился размаху аджубеевских реформ. Им, евреям, во всём свойственен гигантизм, умопомрачительные масштабы без всякой видимой необходимости. Газета оставалась прежней: те же четыре полосы, ну, ещё вкладку однополосную напечатают, а поди ж ты как размахнулись! Десятки миллионов стоило новое здание. А сотрудников... Их теперь копошилось тут, словно в исполинском муравейнике. И зарплата! И документ у каждого известинский - из бордового сафьяна с золотым правительственным гербом.
   Шёл по коридорам, а сам вспоминал разговоры при Губине. Тогда всерьёз говорили о возможности сокращения центрального аппарата журналистов с сорока пяти до двадцати. Сколько же теперь сотен здесь сотрудников?
   Задал этот вопрос Грибову. Он ответил уклончиво:
   - А вот тут, в "Неделе" у меня, столько же, сколько у вас работало в "Известиях". Всех же наших штатов я не знаю. Много сотрудников, очень много!
   Изучая материалы для своих многочисленных статей, а затем и книг, я всё глубже проникал в самый тайный, самый главный и самый разрушительный для страны механизм "насосов". Система наша считала деньги "наоборот". Если купец, фабрикант, крестьянин считал расходы, чтобы вычислить и затем прирастить доходы, то "хозяин" при социализме считает расходы, чтобы вычислить возможность прирастить... расходы. На первый взгляд - нелепость, но нет, ничуть. Вес и значение в обществе и государстве учреждения, предприятия, а вместе с ним директора, редактора, то есть хозяина, определяется не доходами, а расходами. "Известия" при Аджубее остались прежними по размеру - почти прежними, - но увеличили тираж и тем незначительно умножили доходы. Однако расходы они увеличили во много раз. И за то все славили Аджубея. "Смотри, как размахнулся! Вот редактор, это - деятель!"
   Редакцию он превращал в насос, качающий соки из народа и государства: до нелепостей раздувал штаты, плодил бездельников, паразитов. Но этого народ не видел. А я думал: отцы Отечества, "наша правящая, руководящая..." делают вид, что все разумно, целесообразно.
   Тот же процесс происходил со всеми конторами, учреждениями, институтами. Лишенные чувства ответственности и патриотизма дельцы, словно пиявками, покрыли нашу землю "насосами", и они сосут все живые соки, сосут.
   Тогда я многого не знал, кое о чём лишь догадывался. И всё время разбивал нос.
   Приехал в редакцию по поводу статьи "Город без хозяина". Тут же и ростовский корреспондент Семён Руденко. "А, коллега, привет, привет! Ну, как живешь, как дела?"
   Говорить нам есть о чём. Идем вместе обедать в ресторан "Минск". Он тут рядом, на улице Горького.
   - Послушай, Семён, как понять Аджубея? Одних евреев в редакцию тащит...
   Руденко молчит, ниже склонил голову. Дернул резиновую руку, - левой руки нет, из рукава выглядывает розовый протез. Я продолжаю:
   - Секретариат облепили: Драчинский, Фролов, Китаин. Вчера прихожу - новая сидит: Мария Ивановна Величко. Такая же Мария, как я Исаак.
   Руденко ещё ниже бычит голову, тяжело сопит. Шаг ускоряет, словно хочет от меня оторваться, и хрипло, не поднимая головы:
   - Ты это брось, Иван! Не советую.
   - Что брось? - опешил я.
   - Катить бочку. Ты ещё молодой - тебе жить надо, детей растить.
   - Да ты о чём, Семён? Не понимаю.
   - Сиди на своём Урале и помалкивай. Не то тебе скоро шею свернут. За ними сила всегда была, а ныне - особенно. Смирись. Я тебе как друг говорю. Понял?..
   Глянул на него - лица на нём нет. Побагровел, точно его кипятком ошпарили.
   Минуту-другую молчал и я. "Уж не еврей ли он?" - являлась мысль... Нет, Руденко - славянин. Но отчего так взъярился, ума не приложу.
   В ресторане за обедом он смягчился, видимо, понял, что хватил лишку, старался сгладить напряжение первых минут.
   - Я в "Известиях" давно - знаю: люди сюда приходят разные, но власть они всегда удерживают. Они это они - сам понимаешь, о ком говорю. И на самом верху тоже. Тебе кажется, Хрущёв пришел к власти, а там Микоян сидит, Суслов - красный кардинал, другие трон облепили. И кадры газетные Суслов расставляет. Не таких, как мы с тобой, а редакторов, членов редколлегий.
   - Ну, везде его рука не достанет, - сопротивлялся я. - В областях, например, в республиках.
   - Там свои механизмы есть, тоже надёжные. Не беспокойся, сусловский аппарат секретарей обкомов по идеологии назначает. А уж в центральных газетах - тут каждый член редколлегии через мелкое сито пропущен.- И после паузы сказал твёрдо, снова зардевшись багровым цветом: - Словом, так, Иван: еврейскую кучу не вороши. Хочешь жить - найди с ними общий язык. Я много старше тебя и знаю, что говорю.
   На следующий день нам объявили приказ главного редактора: "Собственный корреспондент по Ростовской области Семён Руденко назначается редактором "Известий" по разделу фельетонов". А ещё через два дня из Киева к нему прибыл заместитель - Эрик Пархомовский. Им обоим в центре Москвы были предоставлены прекрасные квартиры. Видимо, Руденко давно нашёл с ними "общий язык".
   Миновало с той поры лет пятнадцать. Как-то с женой мы шли по Ленинградскому шоссе, и нам навстречу из улицы Правды вышел Руденко - сгорбленный, сильно постаревший. И с ним жена - толстая, припадавшая на одну ногу еврейка.
   Я в первую минуту опешил, не знал, что сказать. В одно мгновение вспомнил ту нашу беседу и святой гнев Семёна. И - расхохотался.
   - Что с тобой? - растерялся он.- Ты что?
   - А вот... теперь только понял.
   Семён рванул за руку свою супругу и пошёл прочь.
   ...По поводу статьи "Город без хозяина" пошёл к Севрикову. К тому времени у нас с ним установились добрые, почти дружеские отношения, я уже не однажды присылал ему статьи из Челябинска, и он их печатал. Но эту статью задержал.
   - Вы такой смелый редактор,- начал я, - а тут струсили.
   - Я не трушу, и вообще пора бы тебе знать: Севриков никого не боится - ни бога, ни чёрта. И Аджубея - тоже. Но только ты, Иван, старайся летать пониже, слишком-то высоко не забирай. А то размахнулся, - ишь, чего захотел! Советскую власть в Магнитогорске установить. Да её и в Москве-то нет и не было, и никогда не будет. А он... Я, милый друг, Дон Кихотом быть не хочу - воевать с мельницами не стану.
   Я взял статью и пошёл на шестой этаж. Там в конференц-зале начиналось вечернее совещание.
   За длинным полированным столом - на нём можно кататься на коньках - сидела "голова" газеты: Главный и его замы, секретариат, члены редколлегии и их замы, специальные корреспонденты. Допускались сюда и бывшие на тот случай в редакции собкоры.
   Я взял свободный стул и втиснулся с ним перед Китаиным, сидевшим всегда возле Главного. Он взглянул на меня с удивлением, хотел оттеснить, но я придвинулся ближе к столу. И пока ещё не началось совещание, подвинул Аджубею статью. Он взглянул на меня с изумлением, сдвинул брови, сказал:
   - Что это?
   - Важная статья, - хорошо бы в номер, но Севриков её боится.
   Он двинул её в мою сторону, начал совещание. Но я не унимался. И когда тот замолчал, дав говорить другому, снова подвинул ему статью.
   - Нашёл время! - буркнул он зло и хотел было отшвырнуть статью, но я сказал:
   - Гляньте, она небольшая.
   Он зацепился глазами за название, стал читать. Минут за пять, пока Гребнев давал кому-то указания, Аджубей её прочитал. И на углу написал: "В номер!"
   Так была напечатана статья, утвердившая советскую власть в Магнитогорске. С тех пор власть директора комбината, хотя и простиралась широко, но она уже не охватывала все сферы жизни этого большого с полумиллионным населением города.
   Смелость Аджубея как редактора была замечательной. Надо признать за ним и ещё одно важное качество: он умел быстро пробежать глазами статью и, ухватив в ней главное, определить ту самую, незаметную для другого черту, за которой кроется рискованная сущность, которую ни здравым смыслом, ни логикой нельзя оправдать. В "Известиях" печатались статьи смелые, дерзкие, - мы, корреспонденты, как бы шли по острию ножа, но редко подставляли бока для битья. И в этом искусстве идти по краю пропасти Алексей Иванович проявлял высокий артистизм. Если газету сравнить с цирком, то Аджубей все пять лет его царствования ходил без шеста по канату под самым куполом. И сорвался оттуда лишь в тот день, когда из Кремля был выставлен его могущественный тесть, тоже, кстати, отважный канатоходец.
   На страницах газеты становилось всё теснее. В коридорах редакции, в отделах появлялось всё больше людей, жаждущих выступить в "Известиях", протолкнуть какую-нибудь тему, устроить проект, "пробить" звание, степень, премию. Ширился корпус элитарных журналистов, "зубров", "китов", - они сновали из кабинета в кабинет, Ошеверова звали Гришей, Китаина - Валей, Мамлеева - Димой и самого Главного называли фамильярно Алексей.
   Мне всё чаще приходилось приезжать в редакцию, "пробивать" статьи, и я постигал здесь нравы нового коллектива. Эти нравы совершенно не походили на прежние. Раньше тут всё было важно, чинно, и каждый знал своё место и дело, и в коридорах появлялись редко, а в кабинеты начальников заходили только по приглашению. Почти торжественная сдержанность, почтительная вежливость проявлялись в отношениях. Все операции по подготовке номера производились неспешно, бесшумно и без суеты. И даже в одежде сотрудников сохранялась какая-то одинаковость и строгость формы: костюмы добротные, из дорогой ткани, рубашки белые, галстуки свежие.
   Так было раньше. Но всё смешалось, перепуталось теперь. Во-первых, прибавилось штатных сотрудников, их стало в полтора-два раза больше. Под крышей тех же "Известий" появилось еженедельное приложение к газете - "Неделя". Редко-редко встречалось там славянское лицо. Некоторые наши статьи, очерки, фельетоны, которые не проходили в газете, направлялись туда, но я вскоре убедился, что русским там хода нет. Что бы и как бы ты ни написал, - хоть бриллиантами выложи строки, но статья твоя будет лежать: отбор происходил только по национальному признаку. Из столкновений с сотрудниками "Недели" я сделал невесёлый вывод: молодые евреи более жёстки и нетерпимы ко всему чужому, чем евреи старшего поколения. С Розенбергом, Цейтлиным ещё можно было о чём-то договориться, с этими же - ни о чём! Они слушали тебя, кивали головой, но никогда и ничего для тебя не делали. У меня в "Неделе" были напечатаны всего два-три фельетона: "Операция "холод"", "Клюнет-не клюнет" - вот, кажется, и всё. И я перестал к ним обращаться. И даже не ходил к ним, если из газеты мой материал направлялся в "Неделю".
   В редакции появился "Дамский клуб" - общественный институт, о существовании которого в природе я раньше и не слыхивал. Во главе его стояла Люба Иванова - член редколлегии, заведующая отделом школ и научных заведений, которого раньше у нас не было и он, как мне кажется, был создан специально для неё. Мне она казалась русской, но работавшие у неё в отделе женщины все были еврейки. Она числилась негласным президентом "дамского клуба", но кто-то мне сказал, что глава клуба - Маргарита Ивановна Кирклисова. И занимайся они своими женскими делами, можно было бы их и не брать в расчёт, и здесь их не вспоминать, но "дамский клуб" забирал в редакции все большую власть и наши собкоровские материалы все больше от него зависели. Беседую с Севриковым:
   - Константин Иванович, я вам посылал статью.
   - Да, посылал, милок, и статья хорошая, я тебе её заказывал - спасибо, дорогой, что сделал. Я её вычитал и сдал. Но...
   Он разводил руками.
   - Да что же - но? Почему не идёт статья?
   Севриков показывает на потолок, то есть на шестой этаж:
   - Там, там застряла.
   - Да где там, у кого? Ошеверов задержал, может, Гребнев?
   Мотает головой: ни тот и ни другой. И, пугливо глянув на дверь, тихо произносит:
   - Кирклисова. У неё статья.
   - Не понимаю вас! - закипаю, как самовар.- Вы член редколлегии, статью одобрили, подписали, а Кирклисова держит. Да кто она такая?
   Севриков подносит палец к губам, смотрит на дверь. Боится, как бы нас не услышали. Несмотря на свою видимую важность, он порядочный трус и, очевидно, был всегда таковым, потому и рос по служебной лестнице, занимал пост секретаря обкома комсомола и теперь вот - редактор "Известий" по разделу советского строительства. Но я уже вижу: Кирклисову он боится как огня, если он со своим положением так трусит, то что же остаётся нам, бедным и бесправным собкорам.
   Иду к Шумилову. Николай Дмитриевич теперь ведает отделом науки, сидит в небольшом уютном кабинете и, кажется, ничего не решает. Статьи по проблемам науки заказывает его заместитель Колтовой, к нему же идёт самотёк, он всем правит, всё решает, а Николай Дмитриевич занимает почётное место. Его пока нельзя уволить, но ему и не следует доверять. Пусть сидит в роли работающего пенсионера.
   - Что происходит? - спрашиваю у него.- Статья осела у Кирклисовой, хочу пойти к ней, учинить скандал.
   - Вот этого как раз не следует делать.
   - А как же быть?
   - Надо осторожно, ласково.
   - Но я не умею, Николай Дмитриевич! Ни лгать, ни роли играть - не умею!
   - Ничего не поделаешь. Её и Алексей Иванович слушает, она - авторитет, что скажет, то все и делают.
   Шумилов помолчал минуту, потом в раздумьи заметил:
   - Вот так, Иван, надо привыкать. Мы в чужом монастыре, и не нам тут устанавливать законы. Хочешь жить с ними под одной крышей - постигай их нравы. А нравы эти... Чёрт знает, на что похожи!
   Нравы в "Известиях" были таковы: заведующий отделом - он же, как правило, член редколлегии, то есть редактор газеты по какому-то разделу, - сдавал статью в секретариат. Раньше её просматривал ответственный секретарь или его заместитель, и статья сдавалась в набор. Статьи возвращались редко, лишь в каком-то особом случае; редактор по разделу назначался высшими партийными инстанциями, он и определял политику и тактику газеты по своим темам. Теперь же этот механизм был начисто порушен. Статьи попадали в секретариат, но ответственный секретарь и его заместители могли о них и не знать. Они лежали на столе Кирклисовой и ждали своей очереди. По каким признакам она судила о статьях, никто не знал, материалы лежали подолгу, что-то пытались выяснять сами авторы, но ничего не добивались. Даже маститые - такие, как Кригер, Шагинян, Тэсс... Члены редколлегии заходили к ней реже, может, знали тщету таких хождений, может, по каким другим причинам, - вокруг имени Кирклисовой было много тайн и неясностей.
   В этом "Бермудском треугольнике" застряла моя статья "Саткинский магнезит" о развитии производства важнейшего для металлургической промышленности огнеупорного материала и о судьбе города, затерявшегося на склоне уральских гор. Помню, что город этот был больше Москвы по территории, что жители соседних домов порой из-за деревьев не видели один другого, и что однажды к колодцу одновременно с женщиной вышел из леса медведь. Но это детали, а суть была в другом: нехватка магнезита сдерживала развитие металлургической промышленности.
   "И что она смыслит, старая карга, в таких делах!" - возмущался я, направляясь к Кирклисовой.
   Маргарите Ивановне, как мне казалось, было далеко за семьдесят, ей в порядке исключения был выделен персональный автомобиль, часы работы её не учитывались, а от лифта до кабинета её нередко, поддерживая за руку, сопровождал какой-то молодой еврей.
   С Кирклисовой у меня произошёл разговор короткий, неприятный, но неожиданно для меня плодотворный.
   Сказал я дословно следующее:
   - У вас застряла моя статья: не понимаю, почему она к вам попала и почему вы её держите?
   Маргарита Ивановна подняла на меня непроницаемо-тёмные, усталые глаза. В них я разглядел тоску и желание какой-то иной жизни.
   - Вы, молодой человек, научитесь вести себя...
   Говорила она тихо, лицо её из землисто-серого вдруг сделалось землисто-чёрным, нижняя челюсть дрожала, - она, казалось, вот-вот расплачется. Я нечаянно, помимо своей воли, нанес ей жестокий удар: она, очевидно, не помнила такого с ней кавалерийско-бесцеремонного обращения.
   - Дайте мне статью! - продолжал я, полагая, что судьба этой статьи, да и всех последующих уже спета, мне их и не надо будет писать. Но статью она не отдавала. Смотрела на меня с некоторым любопытством. И даже будто бы со страхом. И после продолжительной паузы, оправившись от моего наскока, спросила:
   - Почему я не должна читать ваши статьи?
   - Зачем они вам? Пишу я о делах железных, вам они не интересны, да, наверное, и не очень понятны - зачем зря время тратить? - Собравшись с силами, добавил: - Ждать я не могу. Важные проблемы. Всё равно, буду ходить по начальству - к заместителям пойду, к Главному. Я такой, упорный.
   Понимал, что говорю не то, глупости, тяжело дышал при этом, сжимал кулаки, и ей, видимо, передалась моя решимость. Она перебрала стопку статей, достала мою и, протягивая, сказала:
   - Хорошо. Скажите там, в отделах, чтоб ваши статьи мне не давали. Не надо.
   И склонилась над столом. Я вышел. Севрикову сказал:
   - Можно печатать статью. Кирклисова не сделала замечаний. И просила передать вам: статьи мои ей не носить.
   - Как? - удивился он.
   - А так. Говорит, не надо. Видно, потому, что край у меня железный - Урал. Она в этом ничего не смыслит. Так, наверное.
   Севриков пожал плечами.
   Я в тот же день уехал из редакции. И думал, что больше уж никакие мои материалы печатать не будут, но дня через три статья "Саткинский магнезит" была напечатана, а затем стали появляться и другие. А когда я приезжал в редакцию, Кирклисова при встречах не отворачивала головы, а пристально смотрела на меня, милостиво отвечала на мои сдержанные, но, впрочем, почтительные поклоны. Этот тон вежливых сдержанных отношений я сохранил с ней до конца. Она, видимо, решила не задирать меня. Ей, наверное, не нужен был лишний шум, и, как женщина умная, она стремилась избегать конфликтов. Лучшего варианта я не мог и ожидать.
   Талантливейший русский фоторепортёр, - я бы его назвал патриархом отечественных фоторепортеров, - Анатолий Васильевич Скурихин, показывая на своих коллег, а они у нас в газете почти сплошь были евреи, говорил:
   - Смотри, Ваня, запоминай лица этих людей: ихними глазами мы смотрим на мир, ихними ушами мы слушаем мир, ихним больным умом мы незаметно проникаемся и начинаем постигать все явления мира. И если мы не сбросим с себя это наваждение, то скоро, очень скоро мир кривых зеркал станет нашей привычной жизнью.
   Был у меня в редакции старый приятель из этого мира "кривых зеркал" - Коган Михаил Давидович. Он был у нас ретушёром, в той же роли служил он и в редакции "Сталинский сокол", где мы с ним работали до закрытия этой газеты. В "Известиях" у него была маленькая комната, он сидел у окна и ретушировал каждую фотографию. Я иногда заходил к нему и присаживался к его столу. Он был мирный благодушный человек, говорил с еврейским местечковым акцентом - слушать его было забавно. Специальным ножичком, вроде скальпеля, он подчищал нужные места, потом кисточкой, чертежным пером оттенял силуэт, выделял грани. И как-то у него получалось, что все лица, даже типично славянские, приобретали нерусские черты, чем-то присущие евреям. Однажды я сказал:
   - Михаил Давидович! А вы ведь их делаете немножко евреями!
   Он повернулся, долго разглядывал меня.
   - Ты был в Монголии?
   - Нет.
   - А в Китае?
   - Нет.
   - А в Японии?
   - Был.
   - Ну вот, хорошо, что ты был в Японии. Я не был в Японии и не был в Китае. В Монголии тоже не был, но знаю, как там рисуют. Если в Китае нарисуют портрет Толстого - он будет похож на китайца. Если Ленина - тоже будет похож на китайца. В Японии - тоже так. Скажи мне, разве не так в Японии?
   - Да, я привёз оттуда книгу с портретом Достоевского. И действительно, Фёдор Михайлович похож на японца.
   - Ну вот, а зачем же тогда мне делаешь упрёк? Я еврей, и все мои люди немного похожи на евреев. Но немножко, самую малость. Другие никто не видят, а ты увидел. Скажи мне, пожалуйста! Как ты много видишь!..
   Он снова повернулся ко мне.
   Михаил Давидович ни с кем не общался, не заходил в отделы, и у начальства его никто не видел, но его знания редакционной жизни были поразительны. Если у меня проходила удачная статья и её хвалили на летучке, он мне говорил:
   - Мне кто-то немножко сказал, что ты иногда умеешь писать.
   Мне хотелось возразить: почему иногда? Но я смирял свое желание, слушал.
   - Ты почему молчишь? - продолжал Коган.- Разве я сказал что-нибудь не так? Ты умеешь писать, это хорошо, но ты напрасно думаешь, что это уже так важно. Можно и не уметь писать, но быть умным человеком - вот это важнее.
   - Но позвольте, Михаил Давидович! Мы работаем в газете, мы должны уметь писать!
   - Может быть, может быть...- говорил себе под нос Коган, продолжая уверенными штрихами, почти автоматически превращать курносые носы в носы с горбинкой, впалые глаза в глаза выпуклые и чуть-чуть испуганные. Ты молодой, а молодые много знают, но если бы ты посмотрел вокруг себя, и хорошенько бы посмотрел, ты бы увидел, не все тут умеют писать, а есть просто умные и очень умные люди, а живут хорошо, и ездят на машинах, и едят там, под крышей. А, кстати, ты бывал там, под крышей, где маленький буфет и кормят этих... ну, которые у нас главные, а?.. Ты там бывал?
   - Нет, я там не бывал.
   - А мог бы сходить, попробовать, что там дают: икру разную, сёмгу, балык?.. Хорошо это, когда сёмга, балык?
   - Но, Михаил Давидович, я же не член редколлегии.
   - Ты же теперь собкор? В самом крупном районе. Разве это не так?
   - Собкор, но что это значит?
   - А разве ты не знаешь, что это значит? О-о... Это значит многое. Тебя там, в Челябинске, допустили к пирогу, к корыту. Ты чавкаешь с ними, ну, с теми, кто там правит, а значит, и у нас... Например, машина. Тебя возят тут на машине?
   - Ну, если попрошу.
   - Аи-аи!.. Если попрошу. Что же у тебя за мама, что родился от неё таким глупым! Я говорил тебе: писать можно не надо, а умным быть - очень надо. Где ты найдёшь среди наших, чтобы он был уже такой дурак, чтобы отказался от машины? И наверх ты можешь сходить. Говорят, что если ты собкор по большому району и тебя там, в стране собкории, кормят с ложечки, то и здесь тебе в маленьком буфете дадут немножечко икры. Пусть это будет красная икра, а если можно чёрную - ещё лучше. Роза говорит - ну, ты знаешь мою жену Розу, - она говорит: Миша, не забудь сходить под крышу и попросить у Люды икру. Скажи, что просила Роза, и она тебе даст. Ты же знаешь, когда ей было плохо и у неё что-то там нашли, я звонила прокурору Зусману, и тот сказал: пусть она работает. И с тех пор мы берем у неё икру. Хочешь, я тебе тоже немножко дам, а ты мне потом принесёшь осетра?
   - Да где же я возьму вам осетра?
   - Ты будешь ходить туда, наверх, что-нибудь дашь Люде, например, малахит, и получишь осетра. Каждый день получишь. Сегодня - осетра, завтра - севрюгу. Если малахит, то получишь много: и даже бананы, и фейхоа.
   - Но, Михаил Давидович, дорогой, я вас не понимаю: во-первых, откуда мне взять малахит, а во-вторых, что такое фейхоа?
   - Хо! Он мне говорит! Малахит на фабрике, где шлифуют драгоценные камни. Она у вас на Урале. Ты не был на такой фабрике? Где же ты был? Писал много статей,- я слышал: хорошие статьи! А фабрики такой не знаешь. Но что же ты тогда знаешь, Иван? Шахту, где добывают уголь? Печку, где варят чугун? Ты это знаешь и про это пишешь статьи? Но скажи мне, пожалуйста, твой уголь можно есть? Чугун можно положить в карман? Зачем же ты о них пишешь? Иди к Люде и ты узнаешь, как там хорошо кормят. А ещё позвони Белле Абрамовне и скажи, что ты хочешь на субботу и воскресенье в Пахру. И не один, а с женой и дочерью.
   Я вспомнил, что некоторые собкоры, особенно работающие в капстранах, приезжая в редакцию, ездят по выходным в Пахру - заповедный уголок, где отдыхает известинская элита: редакторы, их замы, специальные корреспонденты и собкоры. Набрался смелости, позвонил Белле Абрамовне, которая, как мне говорили, с самого начала советской власти заведовала в "Известиях" разными путёвками, талонами, детскими лагерями. Робко сказал:
   - Нельзя ли поехать в Пахру?
   Она ответила:
   - Пожалуйста. Завтра, в пятницу, я выпишу талоны.
   И вот мы с женой Надеждой и дочерью Светланой на специально выделенном автобусе приехали в Пахру.
   Если можно представить уголок рая, каким его обрисовали ещё в церковных книгах, то это и будет известинская Пахра - деревянный городок для отдыха, удачно вписавшийся в лесистые холмы на берегу живописной речушки Пахры. Вначале, как только вы к нему подъезжаете по дороге, ведущей на юг, вам из-за высоких деревьев открывается гигантская голова робота с продолговатыми прямоугольными глазами. Потом только вы сообразите, что это водонапорная башня. А уж сами домики - деревянные, одноэтажные, разные по архитектуре и назначению - вы увидите лишь тогда, когда дорога побежит между ними и над вами будет величаво расстилаться зелёная крона деревьев.
   Нам на троих выделили половину небольшого особнячка: две комнаты, террасу - квартирку со всеми удобствами.
   Поодаль - длинное здание столовой, рядом - большой зал, бильярдная.
   Не стану описывать всех подробностей этого райского быта, я к тому времени уж кое-что повидал на свете: бывал в санаториях у себя в стране и за границей, охотился в заповедных королевских местах в Румынии, где ночевал в охотничьем домике короля Михая - в нём же во время войны живал и Гитлер со своими генералами, - словом, кое-что видел, конечно, и не скажу, чтобы уголок отдыха известинской элиты был так же красив, удобен и роскошен, но, несомненно, это было дорогое удовольствие для государства, и я был поражён той щедростью, с которой содержался небольшой круг журналистов одной газеты, пусть даже и правительственной. Тут был спортивный инвентарь, зимой - лыжи, ботинки, был бильярд,- кстати сказать, роскошный,- кино, буфет, столовая,- и мизерные, буквально символические цены. Я был здесь чужим, белой вороной, и завсегдатаи смотрели на таких, как я, свысока, говорили с нами через губу и снисходительно. И на лицах у них мы читали: "И вы здесь? Странно!" Дочери моей, восьмикласснице, было здесь хорошо, но жена моя, Надежда Николаевна, сказала: "Я бы не хотела сюда приехать в другой раз".
   Накануне развала страны много говорили о привилегиях партгосаппарата, создавались комиссии по их ликвидации, но, как мне кажется, нынешние привилегии превзошли все прежние. Как человек не может отказаться от своей ноги или руки, или вырвать у себя глаз, так он не может расстаться с дарованными ему удобствами жизни. Человек сросся с ними, привык к ним, удобства жизни стали его потребностью и существом. Мы знаем, как нелегко пьянице оторвать от себя рюмку, курильщику - сигарету, но представим на минуту человека, которому говорят: вы ездили на персональном автомобиле, а теперь поезжайте в трамвае; к вам на дом приходил врач, а теперь вы идите в поликлинику и попробуйте там записаться на приём к врачу; вам домой привозили бананы, ананасы, чёрную и красную икру, балык, сёмгу, осетрину, а теперь вы будете стоять четыре часа на морозе в очереди за вареной колбасой...
   Тема эта неприятная, не стану её ворошить, скажу лишь, что на склоне лет я нередко перебираю в памяти те немногие редкие куски, что летели мне с барского стола и я, соблазняемый ароматом, инстинктивно хватал их на лету, не задумываясь над их природой и над тем, что рано или поздно они отрыгнутся угрызениями совести, будут названы воровством и составят перечень твоих поступков и дел, за которые надо будет отвечать. Я уже говорил, кажется, что в жизни не поднимался высоко, и хотя ездил на служебном автомобиле, отдыхал в первоклассных санаториях, но с чёрного хода и в специальных буфетах не кормился. Однако скажу по чести: и те небольшие привилегии, которыми я всё-таки пользовался, и теперь тревожат мою совесть. Слабым утешением служат лишь мои книги: доход от них государству исчисляется миллионами рублей - вот только сознание исполненного мною труда, а ещё лежащие в моём письменном столе сделанные, но ещё не напечатанные книги, и позволяют мне благодушно посмеиваться над своими прежними аппетитами, извинять те малости, что привелось мне отщипнуть от преступного пирога привилегий, испечённого для людей, полагающих, что обыкновенное банальное воровство им когда-нибудь перед судом истории удастся назвать каким-то другим, не столь уж суровым словом.
   Под крышу в маленький буфет я не ходил. Меня туда никто не звал, а сам я даже ради любопытства там не появился. Слава Богу, тогда ещё не было перестройки, хищным кооператорам хода не давали, и в магазинах можно было купить колбасу, выбрать желанный сорт сыра, а кое-где в рыбных магазинах в небольших бассейнах ещё плавали карпы и сазаны. Впрочем, и тогда уже намечалась повышенная активность разрушительных сил, с которыми судьба моя постоянно сводила меня тесно.
   Центральной фигурой в секретариате - вечно хлопочущей, суетящейся, бегающей по коридорам, - был Валентин Китаин. Его, как основного, моторного, всё на себя замыкающего человека, Аджубей забросил в "Известия" за десять дней до своего прихода. Он неожиданно появился в нашем старом секретариате - для него открыли новую должность, - присматривался, приглядывался, ходил по отделам, и, когда явился новый главный, он уже знал, с кем и с чем он имеет дело.
   Валя Китаин - еврей, лет сорока пяти, сутуловатый, начинавший седеть, с глазами, которые никуда не смотрели, а вечно бегали по сторонам. Говорил он хрипло, треснувшим голосом и так, будто его крепко напугали или с ним что-то необыкновенное приключилось. "Давай!.. Ну, давай, говорю, давай!.." Нервное возбуждение передавалось собеседнику, и он в первые минуты не мог сообразить, не знал, что от него хотят.
   Валя Китаин рисовал макет. Я потом, приезжая из Челябинска, а впоследствии из Донецка, где я тоже три года работал собкором, заходил в секретариат, "проталкивал" свои статьи, очерки - и наблюдал за работой Китаина. Макет он рисовал бойко, лихо, и поначалу будто бы рисунок номера получался неплохо: колонки, "кирпичики" статей располагались в порядке, ласкающем взгляд, но, как только принимался втискивать фанки статей в отведённые им места, макет нарушался: одни статьи выпирали из рамок, другим недоставало строк. Валя начинал звонить. Кричал в трубку, срывался на визг... Требовал сократить, ужать, дописать, прибавить. И как-то так получалось, что одних авторов он всегда ужимал, другим прибавлял места, подавал их броско, широко. Я начинал проникать в тайны механизма, который всё время теснил и меня. Статья важная, интересная, а на страницах газеты её едва найдёшь. И обрежут, окургузят, и затолкают вниз, в сторону, в угол. Но когда я приходил в секретариат и статья шла при мне, я отстаивал каждую строчку и требовал, чтобы статью поставили наверх, на видное место.
   Нужны были нервы и силы, чтобы одолеть этого чёрта - Валю Китаина. А буйство его, начинавшееся с утра, всё нарастало: обзвонив всех по телефону, накричавшись, он хватал листы макета, кипу статей и сбегал с шестого этажа. Теперь крик его раздавался в коридорах, отделах, везде он что-то требовал, грозил снять с номера, выбросить совсем в корзину. К вечеру, когда номер близился к подписанию, шум в коридорах, крики Китаина достигали апогея... Многие, чтобы избежать с ним стычек, шли в буфет пить кофе.
   Раз в году, как и все, Китаин уезжал в отпуск. И тогда его место занимал Анатолий Никольский - журналист, обладавший "ласковым" пером, умевший хорошо писать, но в газете появлявшийся редко. Он к тому же хорошо рисовал. На досуге или во время скучных совещаний изображал сидящих за столом, и выходили у него милые карикатурки, забавные и не злые. Ему в отсутствие Китаина поручалось рисовать макет. И, странное дело, не было ни шума, ни крика, и газета выходила на час, а то и на два раньше. Но приезжал Китаин, и люди теряли покой. Как верно заметил древний мудрец: "Евреи любят шум и смятение".
   И ещё в секретариате появились полная пожилая женщина Мария Величко и тучный неторопливый мужчина Александр Фролов - тоже евреи.
   Через год-полтора мои дела приняли относительно спокойный, размеренный характер. В неделю я давал две-три информации, авторскую статью, корреспонденцию, в месяц - два-три своих материала: очерки, статьи, репортажи. Меня не заносило, я ничего не "натаскивал", не "натягивал", не гонялся за жареным, сенсационным - писал о том, что у всех было на виду, не вызывало сомнений, что уже созрело и просилось на бумагу. Благо и такого материала жизнь доставляла в избытке.
   На совещании собкоров в редакции объявляли, как и всегда, процент проходимости наших материалов. У некоторых он был совсем мал: восемь-десять, у большинства - восемнадцать-двадцать; у Буренкова, например, сильнейшего из собкоров, этот процент переваливал за пятьдесят. У меня он был самым высоким - восемьдесят два. Неожиданный рекорд окончательно вселил в меня уверенность. Я, вернувшись в Челябинск, не торопился, не волновался и, как столяр, обретший известный уровень искусства, мог уже наслаждаться своим ремеслом.
   Между тем, штаты в редакции все расширялись, появился целый сонм так называемых нештатных корреспондентов "Известий", которым были выданы редакционные удостоверения. Они в изобилии разлетались по всей стране, делали своё дело. Вскоре я заметил, что все они оперировали именем Аджубея, называли себя его личным представителем, щеголяли близостью к нему. То и дело говорили: "Алексей Иванович меня просил", "Алексей Иванович, посылая меня..." и так далее. Я поначалу верил этому и уделял им много внимания. Однажды сидел у директора Челябинского трубного завода Осадчего. Вошла секретарша, доложила: "Писательница из Москвы, от главного редактора "Известий" Аджубея".
   Яков Павлович сказал:
   - Пусть войдёт.
   И вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами: ничего о ней не слышал.
   Открылась дверь и, поддерживаемая секретаршей, в кабинет вошла ветхая старушка с палочкой. Она шла трудно, еле переставляя ноги, смотрела вниз, на ковер, и реденькие белые пряди волос закрывали половину лица. Опустившись в кресло, долго разглядывала нас, потом сказала:
   - Я хочу поглядеть трубы.
   - Пожалуйста,- сказал Яков Павлович.- Но вам будет трудно.
   - Ничего, я надеюсь, будет дан инженер, он проводит и всё покажет.
   - Да, да, конечно, я назначу вам провожатого.
   Наступила пауза. Мы разглядывали старушку, а она снова опустила голову, смотрела на ковер. Говорила она с трудом с каким-то непонятным для меня акцентом. Яков Павлович с удивлением разглядывал столичную гостью. Ей бы сидеть дома, нянчить правнуков, а она из Москвы едет или летит на Урал "смотреть трубы". Ни в какое её "писательство" и в то, что она вообще сможет что-то написать о заводе, мы, конечно, не верили, и у меня, например, не являлось желания узнать, какие книги она написала. По опыту Литературного института, я уже знал, что в Москве живёт прорва членов Союза писателей, которые никогда и ничего серьёзного не писали, но числят себя в ряду русских писателей и в этом почётном качестве ездят по всей стране, а то ещё и по всему миру. Несомненно, что и эта особа принадлежит к той же категории "деятелей" отечественной словесности.
   - Вы что, тут всегда живёте? - спросила она, неизвестно у кого.
   Осадчий вздрогнул. Сказал:
   - Да, да, конечно. Я местный, челябинский. А вот... Иван Владимирович, он из Москвы, ваш земляк. И тоже из "Известий". Вы, очевидно, знаете.
   - Номер у меня хороший, внизу ресторан, но нет машины. Алексей Иванович очень хотел, чтобы я поехала. Обещал машину.
   - Машину? Ах да, машина! Будет вам машина. Я сейчас...
   Позвонил в гараж, попросил выделить для московской писательницы машину.
   И снова наступила пауза. На этот раз длительная. Писательница низко склонила голову, кажется, даже задремала, а мы ждали очередного вопроса. Но вопроса не последовало. Старушка глубоко вздохнула и подняла глаза на меня, но смотрела мимо, куда-то в угол. Факт моего присутствия её не интересовал. И я этому был рад. И рад был также, что директор завода отрядил для неё машину: не будет приставать ко мне. Осадчий поднялся, подошел к ней, взял за локоть. Старушка с его помощью поднялась, и они направились к двери. В приемной директор поручил её секретарше и вернулся на своё место. Долго молчал, покачивая головой, но ничего не сказал. Я же считал неуместным заводить разговор о столичной гостье.
   В другой раз мне из редакции сообщили, что ко мне едет с личным поручением от главного редактора какой-то очень выдающийся фельетонист. Его надо разместить в своей квартире и ничего никому о нём не говорить. Я спросил фамилию, но мне сказали, что пока и фамилии его открыть не могут, чтобы не вызвать в области тревоги и не наделать ненужного шума.
   Я знал всех "выдающихся" фельетонистов, их было не так-то много, да и те, которые были, казались мне дутыми величинами; фельетоны их мне не нравились, и я удивлялся, что "Правда", "Известия" и другие большие газеты их печатали.
   С неделю фельетонист не прилетал, меня держали в напряжении; я не мог ничего делать и всё спрашивал фамилию. Наконец, назвали приметы, велели встречать в аэропорту. Разглядеть его среди других пассажиров было нетрудно: с бородой, в бакенбардах - весь "ушел в шерсть", как любил говаривать поэт Владимир Фирсов. Я подошёл к нему, подал руку. Он и на этот раз не назвал фамилию, а сказал:
   - Роман. Будем знакомы.
   И улыбнулся дружески, давая понять, что парень он хороший и его не следует опасаться. И ещё он сказал:
   - Алексей Иванович вас хвалил. Это хорошо, когда главный редактор хвалит.
   В этих словах уже звучали нотки "выдающегося фельетониста", и вид у него был чинный, покровительственный. В машину садился вальяжно, с шофером не поздоровался. И этим подчёркивал значимость своей персоны.
   Между тем, водитель мой Пётр Андреевич Соха - в прошлом фронтовик, пехотный капитан,- безошибочно определял человека по тому, как он здоровался вначале со мной, а затем с ним. В случае же, если пассажир с ним и вообще не здоровался, как это было с фельетонистом, Петр Андреевич отзывался о таком человеке без зла, но с сожалением.
   - Гордыня обуяла,- говорил он обыкновенно. И потом, после некоторого размышления, добавлял: - Она, гордыня, если человека обратает, тут уж - пиши пропало.
   И больше ничего не скажет, если я не отзовусь на этот косвенный призыв к разговору. Но я редко пропускал возможность послушать его сентенции, не лишённые житейской мудрости и тонкого юмора.
   - Человек заносится от сознания силы, - поддержу разговор.
   - Сила, как и всё на свете, вещь временная,- скажет Соха.- Сегодня ты силен, а завтра - наоборот. Тут-то гордыня и припомнится.
   В другой раз дальше развивает свою мысль:
   - Гордыня и гордость - понятия разные. Гордость - это когда честь свою берегут, а гордыня от зла в человеке поселяется. Ненависть под сердцем кипит - к людям и ко всему свету. У нас на селе людей таких ненавистными называли. Именно так называл гордецов и мой брат Фёдор, долго живший в селе.
   Ударение в этом определении они ставили на втором слоге, и от того слово принимало какой-то особенно жёсткий смысл.
   Фельетониста Соха невзлюбил с первого взгляда, и я это видел по суровому выражению его лица.
   - В гостиницу поедем? - предложил я спутнику.
   - Хорошо бы к вам домой. Мне сказали, что вы один живёте, без семьи.
   - Можно и домой,- сказал я без энтузиазма. Мне, как и Сохе, тоже не нравился этот самоуверенный молодой человек. Кроме того, я не хотел себя связывать его делами. Фельетоны пишутся по фактам жареным, сенсационным, - видимо, у Романа было письмо читателя или какой-нибудь тайный сигнал: я ждал, что он мне объявит характер своего задания.
   Дома я приготовил обед, отвел гостю комнату, и сел было за письменный стол, но Роман, приняв ванну и облачившись в невообразимо яркий махровый халат, стал донимать меня вопросами. Его интересовал Челябинский металлургический завод: кто да что, да что такое арматурный цех. Я ждал, что посланец Аджубея раскроет свои карты, расскажет о характере задания, теме фельетона, но Роман водил меня за нос, петлял, темнил, и я уже начал испытывать какое-то нетерпимое чувство досады и раздражения. "А есть ли у него командировочное предписание. Какая фамилия?"
   - Вы мне не представились,- сказал я с добавлением металла в голосе.- А я тут, между прочим, человек официальный.
   Роман прошёл в отведённую ему комнату, принёс командировочное удостоверение. Я прочёл: "Коган Роман Семёнович".
   - Мне о вас звонили,- сказал я, возвращая удостоверение,- называли вас выдающимся фельетонистом.
   - Да, я пишу фельетоны.
   - А где печатаетесь? Извините за невежество.
   - В журналах, газетах. А! Не хочется об этом говорить.
   Он ходил по квартире, а я сидел за письменным столом, но работа не шла на ум. Думал о фельетонисте, о его задании - о том, что он за человек и о чём думает писать. И журналы, и газеты я, конечно, читал, и фельетонистов знал, особенно выдающихся, но Коган?.. Такую фамилию среди фельетонистов не встречал. И вообще, по тому, как он себя вёл, что и как говорил, не похож он был на фельетониста, и в душу мне закрадывалась тревога о возможных неприятных последствиях его визита в мои края. Как и следует корреспонденту центральной газеты, я тут рассчитывал каждый свой шаг, тщательно выбирал темы, подолгу приглядывался, прицеливался, прежде чем пальнуть из такого страшного оружия, каким является газета, а тут - фельетон, да ещё не сообщает мне ни тему, ни фамилий будущих персонажей. Роман уже казался мне проходимцем, и я глубоко сожалел, что поселил его в своей квартире.
   Однако делать было нечего, приходилось ждать развития событий. Но по всему я видел, что Роман не торопился со своими делами.
   Вечером мы пошли в театр, а после спектакля, возвращаясь домой, я спросил:
   - Когда думаете приступать к работе?
   - Командировка у меня на двадцать дней - вы же видели: торопиться не стану.
   - Мне нужно ехать в Троицк,- сказал я, придумав на ходу способ оторваться от Романа.
   - Надолго?
   - Дней на пять.
   - Хорошо, поезжай. Я подожду. Только оставь мне машину.
   - О машине мы договоримся с директором завода, мне машина нужна.
   Я уже не смотрел на Романа, старался говорить спокойно, но вместе с тем и твёрдо.
   Назавтра Коган съехал в гостиницу. Я же в тот день уехал в Троицк. Однако мне там не работалось. Чуяло сердце, что с Коганом хвачу я лиха. И в самом деле: через три дня приезжаю в Челябинск, а тут меня встречают вопросами: кто такой Коган? Правда ли, что он - ближайший помощник Аджубея? Спрашивают журналисты, обкомовцы, но больше всего он напугал директора Металлургического завода.
   - Да в чем дело? - спрашиваю я.- Чем он вас так встревожил?
   Оказывается, Коган везде представляется личным посланником Аджубея, выдающимся фельетонистом и обещает написать не один, а целую серию "зубодробительных фельетонов". Приходит на завод и требует отдельный кабинет. И чтобы рядом сидел инженер "для посылок". Приглашая для беседы человека, предупреждает: "Чтобы никто ничего не знал. Нам важно сохранить тайну". Задает множество вопросов и всё пишет, пишет. Киселёв, журналист с резиновой рукой, позвонил мне и спросил:
   - А этот Коган, он на твоё место метит?
   - Не знаю. Мне этого никто не говорил.
   - Мы так его поняли. Они там, в редакции, всех русских заменили, теперь корреспондентскую сеть будут менять.
   - Откуда у тебя такие сведения? Ты так уверено говоришь.
   - Старик, не вешай нам лапшу на уши. Мы хотя и провинция, а в таких делах побольше вашего знаем.
   И повесил трубку. "Резиновая рука" всегда так: говорит бесцеремонно, возражений не терпит. Однако прогноз его не столько встревожил меня, сколько насторожил. Я решил не вмешиваться в работу Когана, но был дома и ждал его звонка. И звонок последовал быстро. Коган сказал:
   - Хотел бы взять тебя с собой на завод. Поедем?
   На заводе он бойко приступил к своим делам. Некоторое время я сидел с ним и слушал его беседы. Приглашал он начальников цехов, парторгов, мастеров. Задавал кучу вопросов, из которых никак нельзя было заключить, чего он хочет, чего добивается. Одно я мог понять: в вопросах фигурировала еврейская фамилия, и Коган старался эту фамилию обелить, очистить от каких-то наветов, а всех, кто противостоял этому, старался обвинить, "поставить на место". Однажды даже у него вырвалось словцо "антисемит".
   Я зашёл к директору, от него - в партком, в профком,- постепенно выяснил, в чём суть дела и чего добивается Коган. Он хотел чёрное выдать за белое и, наоборот, - то есть в случившейся конфликтной ситуации своего соплеменника представить борцом за правду, а его противников обвалять чёрной краской. Я всё это понял, посоветовал заводчанам не беспокоиться, а сам в беседах с Коганом изображал из себя незнайку. Тревожило меня только одно: что напишет в своем фельетоне Коган и покажет ли он мне его перед тем, как отвезет в редакцию. И вот однажды он мне говорит:
   - Приступаю писать фельетон. Приходи ко мне в номер.
   В номер я к нему пошёл, хотя, признаться, не понимал, зачем я ему нужен именно в тот момент, когда он приступает писать фельетон. Обыкновенно этот процесс происходит в тишине и в одиночестве - творческая работа всегда индивидуальна. Зачем же я-то ему нужен?
   В номере у него был большой кавардак: на кровати в скомканном виде валялись одеяло, простыни, на стульях, диване - галстуки, рубашки, носки. На столе - початые бутылки с вином, водкой, колбаса, конфеты. В воздухе витали запахи духов, одеколона и ещё чего-то мерзкого, непонятного. Позже я узнал, что время в Челябинске Коган проводил бурно, в номере до поздней ночи у него толклись молодые евреи - женщины, артисты, журналисты. Они много пили, орали песни. Администрация гостиницы даже вызывала милицию, но милицейский офицер, узнав, с кем имеет дело, отступился и посоветовал директору не затевать скандала.
   Коган стал рассказывать суть приключившейся в цехе ситуации, тему фельетона. Еврейскую фамилию упомянул однажды и вскользь, не желая, видимо, раскрывать до конца своих истинных намерений. А рассказав, подвинул ко мне бумагу, ручку, сказал:
   - Набросай, как ты мыслишь, фельетон, а я потом посмотрю - может, что и возьму из твоих набросков.
   Я набрасывать фельетон не торопился. Он заметил:
   - Это просьба Алексея Ивановича, чтобы вы мне помогли.
   Неохотно, скрепя сердце склонился я над листом. Написав пять-шесть страниц, отдал ему. Он бегло прочел их, поморщился, сказал:
   - Ну нет, старик, это не то. Так фельетоны не пишут. Нужны юмор, сатира, а у тебя тут ничего этого нет.
   Я согласился с ним: у меня, действительно, не было юмора, а что до сатиры - тем более. Поднялся, развел руками, сказал:
   - Я не фельетонист, что умел - написал.
   Утром следующего дня Коган, не простившись со мной, на заводской машине уехал в аэропорт. А дней через восемь газета напечатала фельетон. Я прочитал и ахнул: это были мои записки без малейших поправок. И только в одном месте была написана строка, из которой видно было, какой хороший человек соплеменник Когана. На это ума и умения у "выдающегося" фельетониста хватило.
   Потом как-то я спросил у главного редактора:
   - Алексей Иванович, вам Коган на меня не жаловался?
   - Какой Коган?
   - А тот, фельетонист, который от вас приезжал?
   - Не знаю я никакого Когана,- недовольно буркнул Аджубей, и я пожалел, что обратился к нему с таким наивным вопросом, - наивным потому, что сразу не распознал такого тривиального хода, каким воспользовался "выдающийся фельетонист" и который так типичен для всех ему подобных.
   Фельетон напечатали. Он будто бы был достаточно незлобив, и всё в нём излагалось справедливо и в пользу рабочих - я о том только и старался, предлагая свои записки Когану. Он же оказался достаточно осторожным, чтобы ничего в этих записках не менять. Но самую малость он всё-таки от себя добавил - фразу, обеляющую его соплеменника. Она-то и послужила причиной неудовольствия многих заводчан. А поскольку Коган подписал фельетон не своей фамилией, а созвучной с моей - Сурков, Бурков или что-то в этом роде, - то и тень от фельетона падала на меня. Я тут же вернулся к этой истории, расследовал все обстоятельства приключившегося в цехе эпизода и написал статью "Конфликт в арматурном". Когда же мне в редакции сказали, что об этом уже писали, то я ответил: "Писали, да не так написали". Люди, посылавшие Когана в Челябинск, поняли мой намёк правильно и во избежание скандала напечатали статью.
   Вскоре после этого мне пришлось написать действительно "жареную" и сенсационную статью, - она ударила многих, вызвала резонанс во всей стране и бумерангом зацепила самого автора. Вот как это случилось.
   Поздно вечером, почти в полночь, мне позвонил Чернядьев - главный архитектор Челябинска:
   - Хотел бы встретиться, есть серьёзное дело.
   - Давайте условимся о времени. Я готов хоть завтра.
   - А нынче, сейчас - можно?
   - Пожалуйста, приходите.
   Через несколько минут в квартиру вошёл профессор Чернядьев - человек лет пятидесяти, с красивой седеющей шевелюрой, с лицом мудреца и учёного. Я знал его как соседа по даче, - мы рядом жили на Солёном озере, знал его жену - она была сестрой журналиста-международника Подключникова, работавшего собкором "Правды" в Германской демократической республике. И хотя я не был в архитектурных мастерских и отделах Чернядьева - руки пока не дошли, но слышал от местных журналистов много лестного о талантах главного архитектора. Его будто бы приглашали в Киев на ту же должность, но он, верный уральскому патриотизму, оставался в Челябинске.
   Пили чай, беседовали. Он подступился к делу без обиняков:
   - Завтра будет заседание исполкома горсовета - просил бы вас на нём присутствовать. Там примут жилые здания, школы и целые фабрики, которых нет в природе.
   - То есть как - нет? Не понимаю.
   - Я тоже ничего не понимаю, но так уж у нас не раз случалось накануне Нового года. Сдаются объекты, намеченные планом строительства, но не построенные.
   - Совсем не построенные?
   - Ну, не совсем, конечно,- фундаменты есть, а где-то - первый-второй этаж выведен, какой-то объект и под крышу подвели, сдают, потому что процент нужно выводить, в Москву докладывать. Я тоже должен подписывать - архитектурный контроль, акты комиссий, а я не могу. Нет сил больше врать, государство и народ обманывать. Но я один ничего не могу сделать: я не подпишу - заместителя вынудят, рядового архитектора подставят. Всё равно сдадут.
   - В это трудно поверить. Встречались мне случаи недоделок, подтасовок, но в таких масштабах, как вы говорите...
   - Да, масштабы таковы. Я ничего не выдумываю. Вот вам список объектов, которые будут завтра принимать,- с утра поезжайте, посмотрите на них, а в четыре дня будет исполком.
   Я взял список, пообещал осмотреть все объекты. И, не дожидаясь, пока профессор попросит меня оставить в тени его фамилию и наш разговор, сказал:
   - Вы, наверное, не хотели бы фигурировать...
   - Да, конечно. Тут будет моя особая просьба: не выдавайте наш разговор. Живьём съедят, работать не дадут.
   - Не беспокойтесь. Вас я не видел и никакого разговора между нами не было.
   Он ушёл довольный, с сознанием честно исполненного долга. А я назавтра с самого утра поехал осматривать объекты, назначенные к сдаче. Начал с окраины города. Там строилась фабрика трикотажных изделий. Комплекс зданий с главным корпусом посредине едва поднимался над фундаментом. Строители работали лишь на главном корпусе. По фасаду тянули кирпичные ряды второго этажа, по бокам заканчивали первый. Подошёл к строителям, поздоровался. Они смотрели на меня настороженно: вроде бы на начальника не похож - просто любопытный. Машину я по обыкновению оставлял в сторонке, а по одежде я, действительно, мало походил на начальника, и в голосе не слышно ни металла, ни властного тона.
   - Когда сдавать будем? - спросил у прораба.
   - Не знаю,- буркнул тот недовольно и хотел отойти, но я шёл сзади, пытал:
   - Я слышал, комиссия у вас была, вроде бы объект принимала?
   - Комиссия была, а вот что она в акте написала - не знаю,- проговорил прораб, очевидно, признав за мной право спрашивать, но не желая допытываться о моей персоне. Я продолжал идти за ним.
   - Если строить прежними темпами, сколько вам понадобится времени до окончания стройки?
   - Если прежними - два-три года. Но кто вы такой, с кем имею честь?
   - До свидания, мой друг. Я из тех, кто много хочет знать.
   И поехал дальше по намеченному маршруту. Путь лежал к больнице. Знал, как ждут её в городе. Но и она была лишь подведена под крышу: ни самой крыши, ни дверей, ни оконных переплётов не было. У главного входа над бетонным замесом трудились три женщины. Было больно смотреть, как молодые хрупкие девчата шуровали большими лопатами. Как-то так выходило, что на многих стройках Челябинска и области тяжелейшие работы выполняли женщины. Государство, провозгласившее себя самым гуманным в мире, творило много подобных чудовищных преступлений. О них не говорили, но их все видели и предпочитали молчать, делать вид, что ничего особенного не происходит. Я потом буду работать собкором "Известий" по Донбассу и там увижу таких же вот хрупких женщин в забоях - они не рубили уголь, но по сырым штрекам толкали вагонетки, выполняли множество других подсобных и тяжёлых работ. Начальники шахт виновато оправдывались, обещали вывести женщин на поверхность, но я приезжал на другие шахты и там видел ту же картину. В статье "Шестая профессия Донбасса" был поставлен вопрос о развитии в районе таких отраслей, где бы нашёл себе посильную работу слабый пол. И надо сказать, после этой статьи в Донбассе стали строить много предприятий лёгкой промышленности, - там давно уже не встретишь женщину в забое. Однако на тяжёлых работах и ныне можно встретить немало женщин, особенно славянок, и этого нам, родившимся при советской власти мужикам, не простят потомки, как не простят они нам алкогольного и информационного террора.
   Женщины на стройке оказались проще и доверчивее. Они не разглядывали меня, не спрашивали документов.
   - Тут ещё работы - ой-ой! А строителей уже забрали на другие объекты. Говорят, хотя бы одну школу к Новому году завершить. А тут вот недалеко школа-интернат строится - оттуда тоже строителей забрали. Говорят, потом достроим.
   - А правда ли, что и ваш объект, и обе школы к сдаче в этом году назначили?
   - Да вроде бы. Нам уже премию пообещали.
   - За эту вот больницу?
   - Да, записали, будто мы её построили. А она - вон, без крыши стоит.
   - А как же это: объект не построили, а за него уже премию дают?
   - А так. У начальства спросите. Нам эту премию и получать неудобно. Может, и откажемся.
   В блокноте у себя пометил: "Конфликт нравственный - женщины хотят отказаться от премии. Приехать к ним позже".
   Так я объехал все объекты, названные Чернядьевым. Лишь несколько из них были готовы, и на них спешно производились отделочные работы.
   Минут за тридцать до начала исполкома пришёл к председателю. Он встревожился, смутился. Стал меня отговаривать:
   - Приходите в другой раз, а сегодня у нас... так... семейный разговор. Вы будете смущать.
   - Да нет, я хотел бы именно сегодня. Вы ведь будете рассматривать объекты, предъявленные к сдаче. Для меня это очень интересно.
   - Оно так, но и не совсем так... Разговор предварительный. А когда соберёмся снова, я вам позвоню.
   Я настаивал, но председатель упирался. Он даже сказал, что поскольку они хотели обсудить дела внутренние, то и заседание закрытое, надо звонить в обком.
   Я тут же позвонил секретарю обкома по промышленности Борису Васильевичу Руссаку. Он тоже стал меня отговаривать и тоже настойчиво - так, что даже сказал:
   - Мы решили обговорить все дела между собой, это дела наши, внутренние.
   Пришлось напомнить, что я представляю тут интересы правительственной газеты и у местной власти не должно быть от меня секретов.
   Руссак не сдавался, и тогда я пустил в ход последний козырь:
   - В таком случае буду звонить главному редактору.
   Руссак подумал, затем сказал:
   - Ну зачем же нам заходить так далеко? Так уж и быть - присутствуйте, пожалуйста. Но только уверяю вас: вам будет неинтересно.
   Заседание начиналось докладами управляющих строительными трестами. Я слушал и ушам не верил: первый оратор говорил о "высокой готовности фабрики трикотажных изделий", перечислял строительные участки, бригады, которые "в срок построили фабрику и удостоились премий". Другой управляющий говорил о сдаче "под ключ" новой школы. "Это будет лучшая школа в Челябинске". Требовал дополнительных ссуд для поощрения отличившихся строителей. И третий, и четвёртый ораторы громким, почти торжественным голосом перечисляли объекты, требовали премий, называли передовиков. Я украдкой заглядывал в свой блокнот, сверял названия объектов, адреса - да, это были те недостроенные, а порой едва начатые объекты, а здесь они "украшали город", "удачно вписывались в архитектурный ансамбль..." Я поглядывал на профессора Чернядьева: он сидел в уголке, опустив голову, молчал, и я не представлял даже, как бы он мог встать и сказать правду. Такое и нельзя было вообразить в обстановке царившего тут общего воодушевления, в гуле победных речей, дружного одобрения. С детски-наивным изумлением разглядывал я лица первого секретаря горкома партии Воронина - хозяина миллионного города, второго секретаря обкома партии Бориса Васильевича Руссака... Этот сидел сбоку от председателя горисполкома - грузный, массивный, с шевелюрой русых красивых волос. Вспоминал, как приходил к ним, вначале представлялся, а затем раз-другой заходил к каждому по делам. Обыкновенно подолгу сидел в огромных приёмных, ждал, когда позовут в кабинет. Правдист Шмаков говорил: "Я здесь - представитель ЦК, а и то приходится сидеть в приёмных..." Но что бы мы о себе ни думали, а нравы тут суровые, начальники цену себе знают и бисер ни перед кем не мечут. В приёмных я обыкновенно думал не столько о себе, сколько о простых людях, гражданах города. Как же им-то?.. Впрочем, в этих больших приёмных я никого из рабочих не видел, а если кто и сидел, то тузы, местные владыки. У себя в кабинетах они тоже не враз примут посетителя, и не каждый удостоится предстать пред их очами. Таков общий порядок, стиль жизни и непреложный закон партгосаппаратчиков, который тогда, уже в конце пятидесятых, набрал полную силу, а уж потом лишь совершенствовался, углубляя ров между власть имущими и народом, плодя вельмож и париев, подвигая одних к черте крайней бедности и бесправия, а других - к преступному миру тайных миллионеров, безнравственных политиканов. Думал о Шмакове. Он как-то мне говорил: "Ты, старик, не будь чрезмерно любопытным, не лезь в заповедные уголки. У них тут есть такие сферы, которые не терпят ни света, ни чужого взгляда. Не выполнишь эту мою заповедь - сгоришь тут же. И никакой Аджубей тебя не спасёт. Потому как - система! Она умеет себя защищать!" Да, конечно, я сейчас сунул нос в такой заповедный уголок. Недаром они - я оглядывал председателя исполкома, секретаря обкома - не хотели меня сюда пускать. Однако волков бояться - в лес не ходить. Выдерживай характер до конца.
   И всё-таки образ мудрого Шмакова не раз вставал перед глазами, и где-то в уголке сознания копошилась мысль о его политической зрелости и моей глупости. Молодость! Ей трудно даются уроки жизни.
   Один за другим поднимались председатели приёмных комиссий. Они тоже... Перечисляли степень готовности объектов, называли лучших строителей. Кому-то посоветовали вручить знамя. Потом я выяснил: это тому тресту, который "сдал" едва начатую фабрику.
   И снова смотрел на Чернядьева - он все ниже опускал голову, на Воронина, Руссака - эти смотрели весело, лица их светились торжеством исполненного долга. И вдруг - плач, у окна встает женщина:
   - Не могу, не могу принимать больницу, где ещё нет и крыши! Мне же врачей пришлют, фонд зарплаты - я должна отчитываться, врать. Не подпишу акта, не подпишу!
   Вслед за ней - другая женщина:
   - Что же вы делаете? Сдаете школу-интернат, а там один фундамент! Я должна обманывать государство, писать ложные отчёты.
   Совещание превращалось в спектакль, где вдруг стали разыгрываться драматические сцены.
   Домой я пришёл вечером. Сразу же сел писать статью "Пыль в глаза". Утром прочёл её, поправил и передал по телефону стенографисткам. Дня через три она была напечатана. Помню, рано утром мне позвонил "резиновая рука":
   - Газету свою видел?
   - Нет, не видел.
   - Ну, посмотри.- Выдержав паузу, добавил: - Заварил ты кашу.
   Я понял: напечатали статью. И ещё понял: тему копнул горячую и неизвестно, как она аукнется и мне, и редакции - и вообще, как её примут здесь, в Челябинске, и во всей стране.
   Вышел на улицу, пошёл по проспекту Ленина. Первым встретился Шмаков. Он как раз в это время проделывал с собакой утренний моцион.
   Встретил меня неласково, вяло пожал руку. Лицо красное, возбуждённое. В глаза не смотрел.
   - Надо было посоветоваться,- сказал, наконец. Взял меня за руку, пошли вместе.
   - Мне, конечно, неизвестно, - продолжал он, - чем всё это кончится, но ты, старик, не думай, что мы всего этого не знали.
   - Я этого не думаю.
   - Есть вещи за пределами наших интересов. Я, кажется, тебе говорил.
   Я молчал. Разговор становился неприятным, Шмаков переходил грань правомерности такого разговора, но он был много старше меня, и я покорно выслушивал нравоучения. Он же распалялся всё больше.
   - Наконец, и меня подвёл, и других коллег.
   - Каким образом? - не понял я.
   - Что скажет мой главный? Как посмотрят на это в редколлегии?
   - Ну, если так подходить к делу... Тогда всякой темы надо опасаться. Я бы не хотел, Александр Андреевич, - сказал я твёрдо, устанавливая границы наших отношений. - Если же вы опасаетесь за меня, то не стоит. За свои дела я привык отвечать.
   В тот день я не пошёл в редакцию "Челябинского рабочего", не встречался с писателями, работниками обкома и в корпункте не сидел. Поехал в соседний совхоз, где директором был мой хороший приятель, Петр Иванович Нестеров. У него на столе лежал свежий номер "Известий".
   - Там твой рассказ напечатан,- сказал Петр Иванович.
   - Рассказ? Почему рассказ?
   - А что же? Ну, статья.
   Мой друг, сам того не желая, подметил главную сторону всех моих статей и корреспонденции: я писал их, как рассказы или как главы из повести. Сказывался мой литераторский зуд, моё естественное стремление не просто сообщать о фактах, поучать, давать характеристики, как это обыкновенно делают газетчики, а изображать факт, человека, начинать действие исподволь, затем развивать его, доводить до апогея и тщательно выписывать финальную сцену. Многим газетчикам такая манера кажется несерьёзной. Она, кроме того, требует больше газетной площади, но я заметил: всякий, кто тяготеет к писательству, тот и стремится не вещать, а изображать. Читатель же видит тут к себе уважение: ему не разжевывают, а подают событие таким, каким оно было в жизни. Такие материалы охотнее печатают и с большим интересом читают. Ещё Максим Горький, много проработавший в газете, сказал: каждый факт сюжетен. И писал не заметки, а миниатюрные рассказы.
   Можно себе представить, с каким волнением я взял в руки газету и принялся читать свой "рассказ". К счастью своему, убедился, что никаких ошибок, опечаток в нём не было. Отодвинул газету, ждал, что скажет мне приятель. А он не торопился, хотя я чувствовал, что Пётр Иванович понимает, что материал этот не рядовой и для меня необычен.
   - Много я прочитал твоих статей, но эта...
   Кажется, он умышленно тянул, нагнетал напряжение. Помогал жене накрывать на стол, покачивал головой.
   - Жалко, что придётся нам расставаться, - сказал он не ожиданно.
   - Да почему?
   - А потому, друг мой, что в нашем волчьем мире таких вещей не прощают. Никому! - Несколько минут он молчал, потом заключил: - И Аджубей тебе не поможет.
   Я возразил:
   - Если уж отвечать придётся, то и мне, и ему, как редактору. Их-то бьют ещё больнее.
   - Кого-нибудь, может, и бьют, а его не ударят. Пока у него тесть...- Петр Иванович ткнул пальцем в потолок, - не ударят!..
   Вечером заехал в "Челябинский рабочий" к Дробышевскому. Вячеслав был, как и прежде, будто бы весел, любезен, но в глаза мне не смотрел, был суетлив и говорил о пустяках с нарочитой, плохо скрываемой беззаботностью. Когда он на минуту вышел из кабинета, ребята, тут вертевшиеся, сказали:
   - Он только что с бюро обкома. Там твою статью признали неправильной. Будут писать в ЦК, требовать опровержения.
   - А что опровергать? Объекты приняли, а их просто нет. Пусть приедет комиссия, проверит.
   - А-а... Брось ты! Комиссия? Кому это надо? Кто руку поднимет - на обком, на Лаптева? Он-то - член ЦК. Нет, старик, ты тут, конечно, дал маху. Таких вещей не прощают.
   - В это время в кабинет редактора вошёл Киселёв - "резиновая рука".
   - Бросьте вы каркать! - прикрикнул на товарищей.- Привыкли на пузе ползать, а человек не хочет! Он прямо ходит, с поднятой головой. Размахнулся и врезал им - вралям и бюрократам! - Положил мне на плечо руку: - Не горюй, друг! Пусть они тебе морду расквасят - на то драка, но уж как им ты врезал - по всей земле звон пошёл! Говорят, статью твою на английский перевели, по всей Европе передают.
   Мне бы хотелось побыть наедине с Дробышевским, пойти к нему домой, но я понимал его щекотливое положение, - к тому же, они, члены бюро обкома, обыкновенно строго хранят тайны, и он мне ничего не расскажет. Махнул рукой и пошёл домой. Здесь беспрерывно звонил телефон. Меня поздравляли, благодарили за статью. Не все называли свою фамилию, да мне это и не надо было, но все говорили одно и то же: у них давно заведено так, и это узаконенное вранье дорого обходится государству: объекты превращаются в долгострой, работы на них, хотя и ведутся, но качество плохое, строители работают урывками, кое-как, но, главное, неприятно, унизительно сознавать, что без вранья, без этого всеобщего взаимонадувательства мы жить не можем.
   Телефон звонил беспрерывно, но я лёг на диван, бездумно смотрел в потолок. Ждал звонка из Москвы. Междугородний звонил по-особому, резкими, короткими звонками, однако редакция молчала. Часу в двенадцатом, когда я уже спал, раздались звонки междугородние. Звонил Мамлеев, из дома:
   - Как там? - спросил тревожно.
   - Состоялось бюро обкома.
   - Ну! Что решили?
   - Официально не сообщали, но будто бы... возражают. Требуют опровержения.
   Мамлеев молчал. Видно, и его моё сообщение озадачило.
   - Да-а-а..- протянул он, наконец.- Скверно!
   И долго дышал в трубку. Потом сказал:
   - Ну, ладно. Бывай.
   И наступила тишина. Накинул халат, прошёлся по квартире. Встал у окна, смотрел на затихающий в полночь город. Из окна мне виден был Политехнический институт, тыльная часть театра и вдалеке, в свете тухнущего зарева городских огней, силуэт огромного здания обкома партии. Маленьким и ничтожным, и неуместным в этой жизни человеком казался я себе в ту минуту. Клюнул на брошенную мне приманку, отдался во власть минутным страстям, ложным эмоциям - не подумал о чём-то большом и важном, о том, что заложено в основу нашей жизни - всей жизни огромной, необъятной страны, миллионов и миллионов людей. Среди телефонных звонков был и один сердитый, злой: "А вы подумали, что нам не дадут премии. Тысячам людей! Чем мы детей кормить будем?" В самом деле: они-то, эти люди, при чём? Статья вышла, и что же?.. Жизнь пойдёт по-старому, все будут лгать и обманывать друг друга и правительство. А правительство, как и прежде, будет знать, что его обманывают, и делать вид, что ничего этого не знает. Боже мой! Да что же это за государство такое мы построили? Королевство кривых зеркал!.. Цирк, где представляют одни клоуны и фокусники!
   Заснул под утро. Телефон отключил, и он мне не мешал спать до полудня. А когда проснулся и включил телефон, то дежурная мне сказала:
   - Вам много раз звонили из Москвы. Просили позвонить.
   Связался с редакцией и узнал: в Челябинск срочно на самолёте отправилась комиссия ЦК.
   - Будь на месте. Тебя могут пригласить. Хорошо бы тебе иметь в запасе больше материала, чем ты изложил в статье.
   Я ответил, что использовал в статье лишь пятую часть имеющихся у меня фактов.
   От этой новости я испытал некоторое облегчение. Комиссия есть. Комиссия - свежие, независимые от обкома люди. Как бы там ни было, а они-то уж будут вынуждены зафиксировать правду.
   Позвонили в квартиру. Открыл дверь: на пороге - профессор Чернядьев.
   - Ехал на работу, зашёл к вам.
   Профессор испытывал некоторую неловкость. На заседании исполкома он молчал. Теперь его мучили угрызения совести. Я сказал:
   - Понимаю, почему вы молчали на исполкоме. Вам же тут работать.
   - Да, конечно, вы правы, но теперь и я решил пойти в атаку. Одним из первых меня вызвали на беседу к членам комиссии.
   - Но комиссия только что вылетела из Москвы.
   - Утром мне звонили из ЦК. Просили быть на месте. Им будто бы дали мало времени - два дня. Статью будут обсуждать на Политбюро.
   - Неужели?
   - Да. Хрущёв приказал. Он сам будет вести Политбюро. И я решил выйти из засады, встать рядом с вами и отстаивать правду. Всё равно уж... Не стану я работать в обстановке такого обмана.
   Весь этот день я пробыл у себя дома. И даже в магазин, и в столовую не выходил - ждал вызова. Но вызова не последовало. Комиссия работала, я знал, кого вызывали, кого спрашивали, но меня не приглашали. Видимо, от меня хватило и того, что было написано в статье.
   Назавтра в полдень комиссия улетела. И снова тревога, ожидание. Из редакции не звонили, видимо, и там с тревогой ждали развязки. И никто из местных журналистов, писателей и тем более должностных лиц, состоявших со мной в дружеских отношениях,- никто не звонил и ко мне не заходил. Звонили только простые люди, читатели газеты, рабочие, строители, сельские труженики. Они поздравляли, благодарили, высказывали пожелание побыстрее вскрыть и другие язвы, а их, этих язв, было много, и каждый предлагал свои факты, свои услуги. Я записывал, обещал заняться, изучить, но понимал, что слишком много уж записал в блокнот и вряд ли успею во всё вникнуть, всё изучить, обо всём написать.
   Утром следующего дня стало известно: главное челябинское руководство вызвано в Москву. Среди них - все секретари обкома, председатель облисполкома, председатель совнархоза, управляющие трестами.
   А утром следующего дня я развернул газету - на третьей странице броским шрифтом заголовок: "В Челябинском обкоме КПСС". Статья на две колонки - и подпись: "Секретарь обкома Б. Руссак".
   Стал читать. Обком признавал статью "Пыль в глаза" правильной, подробно перечислялись положения статьи, с которыми обком выражает своё согласие.
   Вот теперь я мог облегченно вздохнуть. Впрочем, как ещё повернут дело на Политбюро? Вдруг укажут главному редактору на неуместность выступления, на нарушение какой-нибудь этики в отношениях с обкомом?
   Наконец вечером стали поступать некоторые вести. Первым позвонил редактор "Челябинского рабочего" Вячеслав Дробышевский. Почти все первые лица области сняты с работы, секретарь обкома Б. В. Руссак и первый секретарь горкома Воронин исключены из партии. Первый секретарь обкома Н. В. Лаптев сильно наказан, председатель облисполкома внезапно заболел...
   Я вышел на улицу. И первым, кого встретил, был Киселёв. Здоровой рукой он показал на обком партии, сказал:
   - Долго они тебя будут помнить.
   И заспешил в редакцию.
   А через несколько дней отстранили от должности и первого секретаря обкома. На его место приехал другой - М. Т. Родионов. Как обыкновенно случается в подобных ситуациях, Первый знакомится с корреспондентским корпусом. Приглашает их на беседу - как правило, по одному. Родионов тоже стал приглашать собкоров центральных газет. Разумеется, начал со Шмакова. Как мне доложили, долго и дружески с ним беседовал. Я снова оставался дома, ждал приглашения, но, к моему удивлению, после Шмакова Первый пригласил корреспондента "Труда". Затем - представителя "Комсомольской правды". Меня не приглашал. Я терялся в догадках. Такое откровенное и грубое нарушение этикета, такое пренебрежение к "Известиям" мне казалось непонятным. А тут вдруг в "Правде" появилось постановление ЦК КПСС о челябинских очковтирателях. В постановлении прямо говорилось, что оно принято по статье "Пыль в глаза", напечатанной в "Известиях". И называлась моя фамилия. И тем не менее меня не приглашали. Родионов будто был заместителем министра иностранных дел. Хорош дипломат!
   Словом, ничего не понимал я в этих играх. Позвонил главному. Рассказал, что меня игнорируют, не приглашают... Аджубей ответил не сразу. Проговорил глухо:
   - Ты там работать не будешь. Вылетай в Москву.
   - Как? Почему, Алексей Иванович?
   Опять ответил не сразу. Спросил:
   - К тебе на приём сколько пришло человек вчера?
   - Человек пятнадцать принял. И не всех успел.
   - Ну вот. А в приемной обкома всего четыре человека было. Пословицу русскую помнишь: "В одной берлоге два медведя не живут"? Собирайся и - в Москву.
   На моё место в Челябинск прислали журналиста из Свердловска Ефрема Бунькова. Я увидел первую ласточку из той категории журналистов, которую избрал Мамлеев для формирования внутренней корреспондентской сети. Вскоре по приезде в Москву я увижу и других новых собкоров. Они подбирались по принципу: еврей, полуеврей или породнившийся с ними. Буньков был полуеврей. Он имел вид подростка с помятым старческим лицом. "Любитель выпить", - подумал я о нём, искренне жалея, как я жалел всех известинцев, имевших пристрастие к вину. Положение корреспондента обязывало быть высокоморальным и совершенно трезвым человеком. В то же время у корреспондента на каждом шагу подворачивалась ситуация с винопитием, и если он имел эту слабость, то рисковал быть вечно непросыхаемым.
   Осмотрев мою квартиру, Буньков сказал:
   - Хороша, но мала. У меня больная сестра, ей нужна отдельная комната.
   Вечером принёс вина, водки и сильно напился. А утром, похмелившись, спросил:
   - Как думаешь, мне позволят подписывать корреспонденции полным именем: "Ефрем Буньков"?
   - Не знаю. Собкоры, вроде, так не подписываются. Такое право у именитых журналистов-спецкоров... Евгений Кригер... и так далее.
   - Буду просить главного. Нельзя иначе, сам понимаешь, - неприлично звучит.
   Я представил его подпись с именем, обозначенным одной буквой, и - рассмеялся.
   - Пожалуй,- утешил коллегу, - редакция разрешит.
   Но редакция не позволила сразу зачислить Бунькова в классики - предложили заменить имя, и он из Ефрема превратился в Семёна. Подписывал свои заметки: "С. Буньков". Говорю - "заметки" потому, что статей он не писал, а посылал в редакцию лишь короткие информации, да и те редко. А через год или полтора его за пьянство и аморальное поведение исключили из партии и сняли с работы.
   С грустью покидал я Челябинск, край невысоких гор, синих озёр, горных лесов и безбрежных полей. Там я жил полной интересной жизнью: ездил по заводам, рудникам, колхозам, совхозам. Имел много друзей. Зимой и летом ходил с ними на рыбалку, а в охотничий сезон - охотился. Тогда ещё там были чистые реки, озёра, в лесах водилась дичь. Со своих полей челябинцы снимали по 120 миллионов пудов зерна, а Курганская область, Оренбуржье и Башкирия - и того больше.
   Ни умом, ни сердцем не мог уяснить того, что со мной произошло. От кого и за что я получил жестокий щелчок по носу? Редактор "Челябинского рабочего" Вячеслав Дробышевский по секрету высказал предположение, что новый секретарь обкома, получая назначение, поставил условие, чтобы меня в Челябинске не было, - может быть, и так, но от этого мне было не легче. Выходит, несправедливость творилась на самом высшем уровне.
   Так или иначе, но... надо было уезжать. Я расставался не только с прекрасным краем, но и с полюбившимися мне людьми. На журналистских дорогах много встретишь людей, иные станут приятелями, друзьями, но дороги эти дальние, езда по ним быстрая - расставания так же часты, как и встречи. И редко-редко прикипевший к сердцу человек встретится вновь на твоём пути.
   Месяца два я был без должности, не каждый день ходил на работу, а придя в редакцию, слонялся без дела. Зайти было не к кому - из прежних известинцев почти никого не осталось. В отделах было много народу, галдели, суетились незнакомые люди - всё больше молодые. Я теперь внимательно присматривался к их лицам, находил общие черты - то были евреи. Постепенно вырабатывалась способность различать людей по национальному признаку, впрочем, у нас было только две национальности - евреи и русские. И ещё одна категория людей заметна была в новой редакции и среди новых авторов газеты - полуевреи. Потом я узнаю, что много полукровок работает в ЦК партии, Госплане и Совете Министров СССР. Там их называли "чёрненькие русские".
   Я уже думал, что обо мне забыли, что скоро надо будет оформлять расчёт. Зашёл как-то к "тишайшему" - Алексею Васильевичу Гребневу. Он по-прежнему был вторым замом и "тянул" всю газету.
   - За что со мной так? - спросил я Гребнева.
   Он долго елозил синим карандашом по пахнущей свежей типографской краской полосе и делал вид, что меня в кабинете нет. Потом, не поднимая головы, спросил:
   - Как?
   - А так. Статью напечатали, на всех уровнях одобрили, а меня - по шапке.
   Он снова долго, старательно чертил карандашом, шумно дышал. Потом стал легонько напевать. А уж затем оторвался от полосы, взглянул на меня сквозь толстые стёкла очков. Карие глаза его, увеличенные очками, казались бездонными.
   - А ты чего хотел? Премию, орден?.. Другим накидал синяков и шишек, а как его задели - сразу в слёзы! Ну, нет, брат, в драке так не бывает.
   И снова упёрся взглядом в полосу газеты.
   Я поглубже уселся в кресле, приготовился слушать. В по-отечески доброй, участливой интонации слышал готовность собеседника подробно обсудить мои дела, сообщить мне что-то важное. К тому времени я уже хорошо знал этого благородного, умнейшего человека, его полушутовскую-полусказочную манеру говорить с молодыми сотрудниками; не однажды слышал, как он в подобном же роде говорил и с евреями, но в этих случаях грань откровения опускалась ниже, и добрых, отеческих советов он им не давал. Наверное, они улавливали эту разницу, может быть, о ней догадывались, но если русские отзывались о Гребневе с неизменной теплотой, то евреи о нём говорили редко, а если упоминали, то не иначе как с иронией, называя его "тишайшим".
   - Мы в какой стране живем? - спросил он неожиданно, и так тихо, что я едва расслышал.
   - В России, Алексей Васильевич. При самом справедливом социалистическом строе.
   - В России, говоришь? - возвысил он голос.- Ну вот, ты опять всё перепутал. Даже не знаешь, в какой стране мы живем. Ты институт-то кончил или так... по коридорам прошёл? Страна у нас Советским Союзом зовётся, а ты - Россия... Где она, твоя Россия? Сказал бы еще - РСФСР, а то - Россия. Запиши себе в блокнотик, а то ещё скажешь где-нибудь.
   И вновь чертил карандашом, и тяжко вздыхал, и - пел. И покачивал головой, сверкая очками.
   Я смотрел на него с сыновней любовью, вспоминал, как он до войны и во время войны работал на Дальнем Востоке редактором "Приморской правды", а полковник Сергей Семёнович Устинов, мой прежний начальник по "Сталинскому соколу", редактировал там военную авиационную газету "Тихоокеанский сокол". Мой друг по военной журналистике Сережа Кудрявцев, работавший в этой газете, любовно называл её "Тихоокеанским чижиком"... Всё это перебрасывало незримый мост между мной и Гребневым, рождало, как мне казалось, особое дружеское доверие.
   - А кто нами правит? - оторвался он от полосы и в упор нацелился очками.
   - Нами... Аджубей Алексей Иванович.
   - А им кто правит?
   - Им?.. Ну, там сидят... на Старой площади. Наверное, сам генеральный секретарь.
   - А тем кто правит?
   - Над тем власти нет. Он и есть власть... надо всеми.
   Гребнев качал головой. И в глазах его я читал искреннее сочувствие, будто он жалел меня за то, что я простых вещей не понимаю.
   Он снова взял в руки карандаш, склонился над полосой. И чертил долго, и уже не пел, не вздыхал шумно, а о чём-то сосредоточенно думал. Потом так же тихо, как и вначале, заговорил:
   - Сталин на что был крут и горяч, а все тридцать лет смирненько сидел в кармане. У кого? А?.. Не знаешь?.. Чего же ты тогда знаешь. А ещё собкором на Урале работал! А таких простых вещей не знаешь. Ну так вот, сидел и посиживал. И очень ему хотелось на травку выбежать, босиком побегать, ан нет, не пускали. Кто не пускал? А уж этот вот вопрос самый главный.
   Я, конечно, понимал, у кого в кармане сидел Сталин, и от кого мы теперь с ним зависели в газете, - понимал, но молчал.
   Алексей Васильевич выдвинул ящик письменного стола, достал оттуда бумажку. Разглядывая её, проговорил:
   - В конце прошлого века у нас в России организовался так называемый Ишутинский кружок "Ад". Ты не слышал о нём?
   - Нет, не слыхал.
   - Так вот, в программе этого кружка было записано: "Личные радости заменить ненавистью и злом - и с этим научиться жить".
   Он спрятал в столе бумажку, тихо добавил:
   - Иди домой. И жди звонка из редакции.
   Я ушел, а дня через три мне позвонили из редакции: приказом главного редактора я назначен специальным корреспондентом.
   Меня, конечно, эта весть обрадовала. Должность мне дали престижную - она была более высокой, чем собственный корреспондент по Южному Уралу.
   Постоянного места у меня в редакции не было. По новому положению я мог приходить на работу, а мог и не приходить, однако не чувствовал за собой такого права, каким обладали "классики" газеты. Надо сказать, что к тому времени в узкий ряд специальных корреспондентов втиснулись новые люди: Аграновский, Морозов и ещё кто-то. Они сразу же повели себя как "классики" - на летучках сидели особняком, ближе к главному, в редакции не появлялись неделями. Меня же безделье томило, а сознание бесполезности не давало покоя. Почти каждый день приходил я в редакцию, примерялся, где приклонить голову и что делать.
   В отделе советского строительства, в комнате, где сидела Елена Дмитриевна Розанова, был свободный стол. Севриков мне сказал:
   - Ты будешь при нашем отделе, располагайся здесь, рядом с этой очаровательной женщиной.
   Елена Дмитриевна улыбнулась, пригласила садиться.
   Итак, в промышленном отделе была Елена Дмитриевна Черных, здесь - Елена Дмитриевна Розанова.
   В первый же день я мог наблюдать разительную несхожесть в характере, в образе поведения этих двух женщин. Та пребывала в гордом одиночестве, редко кому звонила и, кажется, не имела друзей; эта звонила беспрерывно, и беспрерывно звонили к ней. Шли люди, - главным образом, женщины, и все еврейки. Русской женщины я возле неё не видел,- даже из отдела писем, по делам, связанным с газетой, к ней присылали евреев.
   Сама Елена Дмитриевна казалась мне русской: будто бы и черты лица славянские, и глаза серые, волосы прямые, русые. Кто-то мне сказал, что она внучка или правнучка знаменитого русского философа Розанова, наследует его уникальную библиотеку и будто бы даже у неё же хранятся какие-то важные рукописи - труды деда по философии.
   Но вот поди ж ты, разберись: связи у неё лишь с миром еврейским и, если звонить примется, так же, как и её подружки, адвокатствует за них же, за евреев.
   Вскоре я насчитал десятка полтора вьющихся возле неё "летучих", нигде в штате не работавших журналисток: Ольга Чайковская, Марина Вовк, Изабелла Кривицкая... Они сидели у нас часами, перемывали столичные новости и непрестанно звонили. Звонили здесь, по Москве, и в разные города страны, и даже за границу. Болтали подолгу - минут по двадцать, и все, конечно, за счёт редакции.
   Я со всё большим интересом наблюдал за их действиями, вслушивался в разговоры. Постепенно они привыкли ко мне, видимо, принимали за круглого дурака, - и звонили, звонили.
   Цель у них была одна и та же: порадеть за своего, похлопотать, защитить, протолкнуть в институт, в престижное учреждение. И в каждом разговоре не преминут козырнуть именем главного редактора.
   - Мне поручил Аджубей Алексей Иванович... Вы уж, пожалуйста, проследите лично...
   В тех или иных вариациях эта фраза фигурировала почти в каждом разговоре.
   Елена Дмитриевна, как мне казалось, была умнее большинства своих подруг и частенько с тревогой взглядывала на меня, - будто бы испытывала неловкость.
   Некоторое время я не предлагал никаких тем - приноравливался к своему новому положению. Но посетительницы нашей комнаты знали меня по прежней работе, наверняка читали мои статьи, очерки, репортажи.
   Надо сказать, что все эти дамочки, налетевшие на газету, как мухи на сладкий пирог, начисто были лишены способности писать - в этом я вскоре мог и сам убедиться, но мне казался совершенно фантастическим и необъяснимым тот факт, что все они в сумках, папках носили вырезки своих собственных выступлений - в газетах, журналах - и охотно их показывали.
   Впрочем, со временем для меня стала приоткрываться завеса и над этой тайной.
   Как-то Марина Вовк в разговоре, как бы между прочим, стала называла мои статьи и наиболее удачные, как ей казалось, заголовки, сюжеты, персонажи. И тут же излагала план своей статьи, которую мечтала написать и уже собрала материал. Поинтересовалась, как бы я построил сюжет статьи, с чего бы начал, чем бы закончил.
   Я охотно развивал свой взгляд на её статью, предлагал на выбор заголовки и, главное, сообщал соображения по поводу сюжета, композиции, и даже эпизоды один за другим выстраивал в нужный порядок. Она тут же записала нашу беседу, а дня через три-четыре подсунула мне свою объемистую записную книжку, сказала:
   - Иван! Набросай начало, ну что тебе стоит?
   Я стал набрасывать начало. А она, видя мою сосредоточенность, выводила из комнаты подружек одну за другой, наконец, и саму Елену Дмитриевну, "чтобы не болтала по телефону", увлекла за собой в коридор.
   Зная в подробностях материал, я "набрасывал" абзац за абзацем, писал час, а может, и больше - женщины не входили. Я подумал: "Напишу-ка ей всю статью! Что из этого выйдет? Неужели и она, как тот "выдающийся" фельетонист?.."
   Писал до обеда. И никто ко мне не входил - Вовк, как волк, надёжно стерегла двери.
   Выходя из комнаты, вручил ей блокнот и пошёл в буфет. Тут одиноко сидела за столом и пила кофе Елена Дмитриевна. Подозвала меня, посадила рядом.
   - Что будешь есть? - спросила фамильярно.
   - Пару котлет и чашку кофе.
   - Сиди, сейчас принесут.
   Через две-три минуты принесли обед: две большие котлеты, обрамленные сложным и вкусным гарниром, круто заваренный кофе и чашечку сливок.
   - Ну, Марина, ну, Марина!..- качала она головой.- Вы ведь, наверное, всю статью ей написали?
   - Набросал некоторые мысли.
   - Знаю, как "набросал", знаю. Ну, Марина...
   Я сказал, что помогать женщине - наш мужской долг, и тут я не вижу ничего особенного. Подруга ваша - женщина одинокая, она будто бы нездорова, как ей не помочь?
   - Здоровье - да, у неё неважное. Однако живёт она...
   Тут Елена Дмитриевна запнулась и больше о своей подруге не распространялась. Святой её гнев мне был понятен: она много лет работала в газете и никогда не печаталась. Ей был неприятен такой напор подружки, ведь в случае опубликования статьи та приобретала репутацию серьёзного журналиста. Впрочем, эту репутацию она уже имела. Теперь она устремлялась к славе маститого публициста. Интересно, каких высот можно достигнуть таким образом?..
   После этого Марина Вовк долго у нас не появлялась, а на шестой день статья её была опубликована, но не у нас, а в другой газете. И дана броско, заголовок набран аршинными буквами, между главками много воздуха. И вверху полужирным шрифтом: "Марина Вовк".
   Читал статью и дивился: моё и не моё. Весь текст, который я "набросал" ей в блокнот, был здесь, в статье, но по нему как-то неловко и даже нелепо разбросаны другие, чужеродные слова, ничего не прояснявшие, а, казалось, лишь затемнявшие и запутывавшие смысл написанного.
   - Ну что, узнали свою статью? - спросила Елена Дмитриевна.
   - Она добавила своего текста, но, по-моему, лучше бы не добавляла.
   - Ах, господи! Что там она могла добавить! Ей легче танцевать чечётку, чем писать статьи.
   Чечётку? М-да-а...
   Мы оба невольно рассмеялись. Вовк в свои пятьдесят лет казалась совершенной развалиной: это была очень полная низкорослая, не имевшая шеи женщина. Рыжие волосы ежовыми колючками торчали по сторонам, жёлто-зеленые глаза, хотя и обращались к вам, но смотрели один в левую сторону, другой - в правую.
   Как-то я в Донбассе заехал в байбачий питомник и увидел там байбаков - древних жителей Приазовской степи. Глаза у них высоко на лбу и всё время тревожно оглядывают пространство над головой: зверек боится орлов и всё время смотрит в небо... Мне невольно вспомнилась Вовк. Было в её фигуре, но особенно в глазах, что-то общее с этим жителем Приазовья.
   Интересно, что и после опубликования статьи она к нам долго не заходила, а когда пришла, то о статье не проронила ни слова. Розанова её спросила:
   - Статью напечатали?
   - Да, тиснули в одной газете, но, гады, как всегда, испортили.- И, повернувшись ко мне: - Тебе, Иван, спасибо: твои наброски пригодились.
   В тот день она пришла на редакционное совещание; сидела в ряду "классиков", недалеко от главного редактора. И вид у нее был почти величественный.
   В "Известиях" аджубеевского периода я воочию наблюдал в евреях удивительную черту - занимать любой пост, лишь бы он дался в руки, при этом нимало не заботясь об успехе дела. Слов "Я не справлюсь, у меня нет знаний и опыта" они не ведали. Лишь бы царить, лишь бы захватывать власть!
   Но - журналистика! Как певцу нужен голос, спортсмену - ловкость и сила, журналисту нужна литературная одарённость. Но так думал я. Марина Вовк и почти все другие посетительницы нашей комнаты так не думали.
   Скромнее всех из них была моя "vis a vis" Розанова. Но у неё были свои таланты: она точно знала, какая статья пройдёт легко, какую надо проталкивать, а какая и вовсе не пойдёт.
   Однажды Шумилов попросил меня подготовить к печати статью академика-хирурга из Ленинграда Углова Фёдора Григорьевича. Статья потрясла меня силой фактов, откровениями по поводу бед, чинимых нашему народу алкоголем. Я с жаром принялся ее готовить. Но Розанова мне сказала: "Не пойдёт!" Я на неё посмотрел с удивлением и продолжал готовить. И затем каждый день ходил в секретариат с просьбой поставить статью в номер. Тщетно. Статью задробили на всех уровнях.
   Это было моё первое знакомство с академиком Угловым, - в тот раз - заочное. Шумилов - в прошлом ленинградец - сказал об Углове: "Ещё до войны начал борьбу с алкоголизмом, бьётся мужик, как рыба об лед".
   Я тогда не знал, что люди, правящие бал в средствах информации и там, выше, как огня, боятся отрезвления народа.
   Много у дьявола средств, чтобы погубить, извести народ, хитры бесы, велеречивы, изобретательны. Давно, очень много веков назад, подсмотрели они в природе человека слабость - тягу к средству, позволяющему ему забыться, хоть на время уйти в мир розовых красок и почти волшебного состояния полёта в никуда. Средство это - алкоголь.
   Императрица Екатерина Вторая мудрая была женщина: она, хотя и из немцев, но понимала, что властвует над людьми русскими, правит государством российским, потому с почтением относилась к своим подданным, но и она оценила силу алкоголя, изрекла: "Пьяным народом легче управлять".
   Гитлер ломал голову над вопросом: как извести русских?.. Стрелять в затылок и закапывать, как это делали пламенные революционеры, - хлопотно. Печи газовые строить - дорого. И его осенило: "Никакой гигиены, никаких прививок - только водка и табак".
   Компьютера у него не было, но была немецкая привычка все считать и взвешивать, и еще была унаследованная от папочки-портного страсть - во всем видеть выгоду.
   Достоевский, наш русский пророк и печальник, тоже видел силу алкоголя. Знал, что бесы, рвущиеся в кремлёвские дворцы, непременно обратятся к наивернейшему средству эксплуатации, развращения и сживания со свету людей. Вещал великий писатель: "Набросились там евреи на местное литовское население..."
   С чем набросились?.. С пиками, саблями? Оружие это вроде бы не в чести у евреев. С винтовками наперевес? Но и с винтовкой в атаку евреи не ходят. Тогда с чем же?
   Ах, вот оно... "...Чуть не сгубили всех водкой", - скажет Достоевский. На наш русский народ тоже набросились - с этим же оружием.
   Потери? Их никто не считал - свалили в безымянную могилу. Во главе Статистического управления СССР многие десятилетия стоял еврей Старовский. Не потери он считал от водки, а прибыль. Только вот чья эта прибыль, кому она шла в карманы - сводки не указывали.
   Но мы, славяне, кажется, и здесь уцелели. Живучи же мы, братцы! Право слово! Сумели-таки протолкнуть в стан чужебесов своих учёных-экономистов - академика Струмилина, профессоров Лемешева, Искакова... Эти подсчитали и потери. Сказали, например, народу, что от продажи спиртного он несёт в шесть раз больше убытков, чем получает денег в казну.
   Другие потери... Их так много, что никакая, даже самая современная техника не способна ни исчислить их, ни вложить в блоки памяти.
   Заходил в отдел писем, просматривал свежую почту. Однажды в небольшом анонимном письме прочёл:
   "У вас под носом, в магазине "Электротовары", обосновалась шайка жуликов, а вы спите. Зайдите к директору магазина, потребуйте список очередников на холодильники - там же одни мёртвые души! Все адреса и фамилии пишут "от фонаря", сходите хоть по одному адресу, и вы убедитесь, что всё это липа".
   Никому ничего не сказал, а в магазин зашёл. Директор, толстый, холёный дядя восточного типа, встретил меня тревожным вопросом:
   - Что вам надо?
   Я вежливо поздоровался, назвал себя и поинтересовался: как можно купить холодильник?
   Тревога в глазах директора нарастала: он буквально сверлил меня чёрным проникающим взглядом, пытался понять, действительно ли мне нужен холодильник?
   - У нас очередь. Есть список, но... для вас...
   - Я хотел бы в порядке очереди.
   Взгляд директора потеплел, он, очевидно, решил, что я действительно хочу купить у них холодильник.
   - Вы извините, но для "Известий"... Это такая газета. И с нами рядом. Мы вам устроим самый лучший и пришлём на дом.
   - Нет-нет, я - как все, на общих основаниях. У меня принцип. Занесите меня в список.
   Директор достал толстую тетрадь, стал записывать: фамилию, адрес...
   - Мы вас известим.
   И хотел снова сунуть тетрадь в ящик стола, но я протянул руку.
   - Дайте посмотреть.- Прочел несколько раз две-три фамилии, стоящие рядом с моей, запомнил адреса.
   - Жаль, нет телефонов, я бы у соседей по списку спрашивал, когда подойдет наша очередь.
   Директор вышел из-за стола, склонился надо мной:
   - Извините, вы меня извините, но еще раз хочу спросить: вам такая морока очень нужна? У вас нет других дел, да? Мы сами позвоним, когда надо, выпишем и привезём, а?.. Из чего тут делать себе проблему?
   - Мне дали квартиру, но я туда въеду через месяц...
   - И хорошо! Въезжайте себе через месяц, а мы в тот самый день доставим вам холодильник. Тёпленький, прямо с завода!..
   - Хорошо,- согласился я, довольный тем, что совершенно рассеял подозрения директора. И вежливо с ним расстался.
   Некоторое время потолкался в торговом зале, заметил, что чеки на холодильники оплачивают всё больше восточные люди. Тут же им заказывают машины для перевозки, контейнеры на железную дорогу. Даже невооружённым взглядом можно было разглядеть тайные блатные сделки.
   Поехал по адресам. Конечно же, адреса проставлены наобум, фамилии вымышлены - мёртвые души!
   Темой этой занимался ещё три дня, а на четвертый написал фельетон "Операция "Холод"". Однако сдавать его не торопился. Зашёл к Шумилову, рассказал о своём замысле. Он спросил:
   - Там, поди, орудуют евреи?
   - Кажется, да, впрочем, фамилия директора вроде бы русская.
   - Директор знает, что ты о нём пишешь в газету?
   - Кажется, нет!
   - Кажется. Это тебе, мой друг, всего лишь кажется. А знаешь ли ты, в какую кучу ты сунул свой нос? Наши в редакции все уже в курсе дела. Фельетон зарежут. А тебя возьмут на заметку, скажут: опасный.
   - Да полноте вам, Николай Дмитриевич! - не выдержал я.- Неужели у них всё так повязано? Должны же они думать и о газете, об интересах государства!
   Николай Дмитриевич спокойно выслушал мою тираду. У него не было никакой охоты спорить, возражать. Он имел вид крайне усталого и совершенно разбитого человека. Недавно вышел из больницы, жену даже сам не сумел похоронить - не было сил. Он после нашествия Аджубея, похоже, капитулировал. Взгляд его водянисто-серых, некогда синих глаз, потух, смотрел в себя. Я, видимо, его раздражал.
   - Простите, Николай Дмитриевич. Я не хотел вас озадачивать. Подумаю над вашими словами.
   - Не лезь на рожон,- проговорил он тихо.- Сгореть просто, важно уцелеть. Две-три таких акции, и они... не потерпят.
   Шумилов склонился над статьей, давая понять, что говорить со мной больше не хочет.
   Я вышел. Слонялся по коридорам, этажам - хотел было зайти к кому-нибудь, но с ужасом понял, что зайти не к кому. Из русских тут оставался Анатолий Васильевич Скурихин, великий мастер фоторепортажа, да ещё несколько человек, которым душу не откроешь. Пришёл к себе. Тут уже щебетал привычный кружок дамочек, жаждущих от имени "Известий" и главного редактора кого-то протолкнуть, кого-то защитить, кому-то помочь... Пытливо взглянул на них: не знают ли о моём замысле? Нет, они будто бы ничего не знали. Внезапно пришла дерзкая мысль...
   Вышел из редакции, позвонил из автомата в Московскую ОБХСС знакомому следователю, рассказал суть дела. Попросил сохранить в тайне мою фамилию.
   - Сейчас же буду в магазине,- сказал он мне.
   Прошёл день, два... Следователь позвонил на квартиру, сказал:
   - Дело раскручиваю на всю катушку. Директора магазина взяли под стражу.
   Утром следующего дня я "выкатил" фельетон. Предварительно сократил перечень еврейских фамилий, директора назвал по имени-отчеству. Газета вышла с фельетоном.
   Следствие получило серьёзную поддержку, в дело вовлекались новые и новые лица. Процесс обещал быть громким. Шумилову я сказал:
   - Видите, Николай Дмитриевич, обошлось.
   Не совсем,- сказал он.- К сожалению, не совсем.
   И снова посоветовал.
   Будь осторожен.
   "Что значит не совсем?" - думал я. Но ответ на этот вопрос не замедлил явиться. Половина редакционных перестала со мной здороваться. Иные проходили мимо, словно мы не знакомы. Спускаясь в буфет, меня догнал Вася Васильев - один из немногих русских журналистов иностранного отдела. Положил мне руку на плечо, сказал:
   - А ты, Иван, антисемит. Не думал, не думал...
   - А ты, Вася, работаешь в иностранном отделе, а не знаешь, что антисемитизм - орудие сионизма, а я какой же сионист?.. Путаешь ты, Вася, путаешь.
   Он даже шаг придержал от неожиданности, выкатил на меня вечно пьяные глаза. Он крепко "зашибал", имел жалкий, убогий вид и частенько "стрелял" трёшки, в том числе и я ему ссужал несколько раз. Думаю, они его держали с умыслом: смотрите, мол, вот ваш русский - на кого он похож?
   В буфете Вася подсел ко мне.
   - Ты, Иван, меня удивил. Не понимаю этого, чтобы антисемитами были сионисты. Растолкуй.
   - И понимать нечего. Каждое проявление антисемитизма вызывает сочувствие к евреям, желание им помочь. Вот они, сионисты, даже к диверсиям прибегают, лишь бы переломить антиеврейские настроения. Ты, может, слышал, недавно в Стамбуле, в синагоге, во время службы взорвалась бомба. Погибло около сотни еврейских старцев. Турецкие власти нашли террористов: ими оказались три выходца из Ливана, евреи, члены партии сионистов.
   Я поднялся. Говорить с ним не хотелось.
   Елена Дмитриевна посуровела со мной, взгляд её потух, говорила мало,- сосредоточенно разбирала письма, что-то подчёркивала, что-то помечала в календаре, в тетради для записок, всегда перед ней лежавшей.
   Я сейчас, глядя на неё и видя, как она ко мне переменилась, как-то обострённо понял, почувствовал каждой клеткой бездну, разделявшую меня с этими людьми, ложность своего положения. Внешне я должен был улыбаться, сохранять со всеми добрые отношения, но в то же время я видел, как трудно играть эту роль, слышал закипевшую неприязнь, которую уже многие и не могли скрывать от меня. Я поражался несходству наших натур, взглядов, всех жизненных установок. Я стремился вскрыть и обличить порок, не думая о том, какая тут задета национальность, какие фамилии вытаскивались на свет божий. Ежедневно читал газеты, в том числе и свою, где разносились, развенчивались бюрократы, мерзавцы, лихоимцы, и русские, иной раз - украинец, белорус или узбек, и не было у меня никаких обид, жалости, лишь бы вымести сор из общего дома, принести пользу людям - но здесь же... Зацепи еврейскую фамилию - и на тебя смотрят зверем. И не один или двое свирепеют, а сразу все, как по команде. Как же прозорливо и точно сказал наблюдавший их древний историк, кажется, Плиний: "Нет тысячи евреев, а есть один еврей, помноженный на тысячу". И ещё я думал: к чему же могут прийти люди, проявляющие такую неразумную спайку? Люди, в природе которых заложен такой дружный коллективный эгоизм?..
  
   Глава четвёртая
  
   Работая в газете, ещё с 1947 года, когда я начал свой путь с дивизионки, писал рассказы, повести, - эта страсть привела меня в Литературный институт, и ко времени описываемых событий было уже напечатано несколько книг. Но свои увлечения литературой я тщательно скрывал от братьев-газетчиков - знал, что почти все они скептически относятся к стремлению коллег "выйти" в писатели, одни - из зависти, другие - из сильно развитого чувства критиканства, а подчас и цинизма.
   Но как литератор я стал задумываться над природой окружавших меня людей, стал зорко присматриваться к ним и уже с новых позиций оценивать их дела и линию поведения. Захотел поближе сойтись с "корифеями", носившими лестный титул специальных корреспондентов. Раньше их было в "Известиях" трое: Мариэтта Шагинян, Евгений Кригер и Татьяна Тэсс. Все они имели книги, были признанными писателями. Это была "белая" кость, аристократы газетного мира. К ним я не был причислен, да и Борис Галич, которого привел с собой из "Московской правды" Губин и назначил его специальным корреспондентом, тоже общался лишь с Евгением Кригером, а полноправным членом "клуба избранных" так и не стал.
   Новый главный редактор расширил этот корпус: назначил спецкором Анатолия Аграновского и Савву Морозова - внука известного русского фабриканта Саввы Тимофеевича Морозова. Меня хоть и назначили специальным корреспондентом, но, как сказал мне Севриков, прикрепили к его отделу, лишив таким образом и права свободного посещения газеты, да и зарплату я получал меньшую. После же первого фельетона "Операция "Холод"" не мог не заметить, каким ледяным холодом повеяло на меня от Шагинян, Тэсс и даже от всегда доступного, свойского Евгения Кригера. На второй или третий день я встретился с ним в бильярдной Пахры, куда я теперь получил право ездить.
   - Хотел тебе сказать, - взял он меня за локоть и отвёл в угол, - я сам не люблю евреев - все они пролазы и ловчилы, но! - он высоко поднял над головой кий, - я никогда не опущусь до юдофобства. Этого, старик, позволять нельзя!
   - Вы так говорите, будто я уже замечен в этом грехе.
   - Не крути, старик, не надо. Будем говорить начистоту: ты написал антисемитский фельетон.
   Я при этих словах стал покрываться потом: вот уже готов тебе и ярлык. И от кого, - Евгения Кригера, который дружески здоровался, приглашал в гости.
   - В фельетоне разные фамилии - всё больше русские, а еврейских там вроде...
   - Старик, не надо! Тут тебе не детский сад. Ты из Челябинска несколько раз пальнул по евреям, и тут... Не надо меня дурить. Хочешь дружеский совет? Тему эту оставь, палку в еврейский муравейник не суй. Я не еврей, ты знаешь, и я их тоже, как и ты, не жалую, но ворошить - не надо. Муравьи и те искусают, а евреи съедают. Начисто. Совсем! И косточек не останется. Ну, а теперь пойдём играть. Удар за тобой.
   Муторно было на душе, неуютно и как-то неловко смотреть на людей, которые ещё несколько дней назад тянулись навстречу, заводили дружеский разговор, теперь же... Даже Николай Дмитриевич проходит по соседней дорожке, сдержанно кивает и торопится идти дальше. И Мамлеев, всегда такой приветливый, чуть кивнул и прошёл мимо. Аграновский важно шествует в компании молодых евреев. На нём белая меховая шапка, какая-то невообразимо нарядная куртка. Вот Мэлор Стуруа. Высокий, худой, с огромным крючковатым носом. Жена в красных чулках, взглянула на нас, как на нечто странное и непонятное.
   Жена моя Надежда ничего не знает о фельетоне, газет она не читает, говорит:
   - За что они нас так не любят?
   - Это тебе кажется. Все они славные, хорошие ребята.
   - Нет, не любят. Я это вижу. Лучше бы мы сидели с тобой в Челябинске. Там рыбалка, охота и такие славные люди.
   - Погоди, родная. Ты еще увидишь, какие есть тут люди, - тоже очень хорошие.
   Вечером я снова в бильярдной. На этот раз мы играем с Саввой Морозовым. Это большой, тучный мужчина лет пятидесяти, - говорят, в точности похож на деда, в честь которого получил своё имя. Он будто бы весел, и смотрит на меня, и говорит, как и прежде, дружески. "Ну, слава Богу, хоть этот не изменился, - думаю о нём.- Человек он русский - чего ему!"
   Сыграли с ним несколько партий. И разговоры вели нейтральные.
   И всё-таки душевный дискомфорт не рассеялся, тревога смутная лежала под сердцем. Не за себя и свою семью, а за нечто большее, но такое же дорогое, как и мать, отец, жена и дети. За то, что называется высокими словами: народ, Родина. Что же будет с нашей страной, народом, если аджубеевцы придут к власти повсюду? И не только в газетах, на радио, телевидении, а и в науке, культуре, министерствах, райкомах и обкомах? Раньше мне такие вопросы на ум не приходили, - я и вообще не делил людей по национальным признакам. Знал, конечно, что ленинское правительство состояло сплошь из евреев и сам Ленин был по матери евреем, и что самыми жестокими палачами были Дзержинский, Ягода, Френкель, Берия; самым бесчестным и гнусным политиком - армянин Микоян, а самым коварным - Каганович. Знал всё это, но не относил эти их свойства к национальным чертам. С раннего детства мне прививали чувство интернационализма, а это означало не одно только гостеприимство, которое, как я слышал ещё в деревне, от века было присуще русским. Наши учителя и газеты, и радио, и книги в понятие "интернационализм" вкладывали готовность прийти на помощь человеку другой национальности, особенно меньшей по численности, во всём ему уступить, помочь, отдать последнее. К евреям прививалась любовь особенная. "Это очень умные люди, - говорили нам, - они рождаются с талантами музыкантов, художников, писателей", - и с раннего детства нам читали книжки еврейских авторов: "Кондуит и Швамбрания" Льва Кассиля, "Мойдодыр" Корнея Чуковского, стихи Маршака, Багрицкого, Безыменского. Ещё до войны "Комсомольская правда" как сенсацию сообщала о мальчике-супергении Бусе Гольштейне. Мы читали и восхищались им, и затем благоговейно смотрели на каждого еврея, стремились одарить, оберечь, вознести над собой.
   С этим, почти врождённым чувством симпатии к евреям я работал в дивизионке, затем в "Сталинском соколе" и уж потом только, в Литературном институте, увидел иную сторону еврейского характера и стал понимать, чувствовать сердцем громадность этой проблемы.
   В "Известиях" я уже увидел, что опасность еврейского засилья может стать гибельной для русского народа, для нашего государства. И опасность эта зарождается в редакциях газет, журналов, в ячейках массовых средств информации. Отсюда она тянет щупальцы в каждую семью и поражает ум и душу, формирует комфортную для евреев "погоду". "Погода" же эта гибельна для всех остальных людей, а в конечном счёте и для самих евреев.
   Пройдёт с тех пор почти тридцать лет, и в газете "Литературная Россия" в "Открытом письме секретариата правления Союза писателей РСФСР Председателю Гостелерадио СССР Ненашеву М. Ф." я прочту такие слова:
   "ЦТ - ведущее средство массовой информации в нашей стране - развёртывает беззастенчивую клеветническую кампанию против русской литературы, русских писателей, а по существу - и русского народа, превращаясь (как в данном случае) в средство злонамеренной диффамации, которое разжигает на практике национальную рознь" ("ЛР", 09.02.90).
   Как раз в этот день моя дочь Светлана уволилась "по собственному желанию" с Центрального телевидения, - как и я из "Известий": она там проработала десять лет, как и я в "Известиях", она была там едва ли не последним человеком, не имеющим органических связей с прочно утвердившимся еврейским и проеврейским конгломератом. Я ей сказал:
   - Крепись, дочь, ты не первая жертва этого вселенского разбоя. В своё время я был последним Иваном в "Известиях", теперь они слопали и Гостелерадио. Но если раньше некому было жаловаться, то теперь... Вот возьми газету - почитай. Теперь их видят все русские писатели, а это значит, что очень скоро увидит и русский народ.
  
   ...Но всё это потом, спустя тридцать лет. Тогда же... попробуй я скажи русским писателям, что "Известия" захвачены евреями, - меня свои же дружно обозвали бы антисемитом. А мой лучший друг Шевцов, наверное, сказал бы: "Ты, Иван, неосторожен. Так нельзя".
   Обыкновенно по вечерам в Пахре я играл в бильярд, а мои жена и дочь гуляли по аллеям и в окрестностях. Мы потом сходились и начинался обмен впечатлениями. Женщины всегда знают больше всех и судят обо всём с непосредственностью доверчивых сердец.
   - Это правда, что Аджубей будет министром иностранных дел?
   - Может быть. Разговоры об этом у нас идут давно. И если из него вышел неплохой редактор, то может выйти и хороший министр.
   - Ты тоже пойдёшь с ним в министерство?
   - Ты находишь, что из меня мог бы получиться дипломат?
   - Я-то полагаю, а вот Аджубей, верно, так не думает. В будущем министерстве всем находится место, а твою фамилию не называли.
   - Я знал, что время от времени у нас в редакции вспыхивали разговоры о перемещении Аджубея в министры, и тотчас же начинался делёж портфелей, но меня при этом, конечно, в расчёт не брали. Сейчас, видимо, женщины снова "делили портфели", и до слуха Надежды долетели обрывки этих горячих, задевавших каждого сотрудника страстей. Евреи очень любят бывать за границей, особенно жить постоянно в консульствах, посольствах, корреспондентских пунктах. Я ещё в первый год работы в "Известиях" заметил, что среди представителей газеты за рубежом почти нет русских, а если и встречались, то обязательно породнённые или чем-то связанные с евреями. И это было при Губине, и в пору, когда иностранным отделом заведовал русский Владимир Кудрявцев. Где-то наверху, очевидно, на Старой площади, давно утвердился и прочно удерживался механизм, назначавший корреспондентов для работы за рубежом, - посылались туда люди проеврейские. И, как я заметил, механизм этот осечки не давал.
   Министры иностранных дел за весь советский период подбирались, очевидно, тем же механизмом: Чичерин - полуеврей, Литвинов - еврей, Вышинский - еврей, Громыко женат на еврейке. Представляю, как бы служил своим братьям Аджубей, будь он назначен министром иностранных дел!
   Бедная Надежда! Она ещё думала, что от главного редактора нам можно ожидать какой-то милости, что за громкие статьи меня ценят в редакции, и не подозревала, что я вишу на волоске: стоит мне ещё раз задеть их муравейник, и они найдут средство со мной расправиться.
   Время за полночь, а мне не спалось. Думал, что если наш главный и в самом деле станет министром иностранных дел, он с такой же яростью изгонит и оттуда русских людей. Что же будет тогда с нашим иностранным ведомством?
   У меня в то время было ещё много иллюзий: я и представить себе не мог, что такой важный государственный организм уже давно был в лапах чужих людей, что всюду, где во главе ведомства, учреждения или предприятия побывал еврей, там тотчас же появляются его сородичи, - до такой страшной мысли я не доходил. И вот что странно: даже очевидные факты не укрепляли в таком убеждении. Я уже упоминал о директоре Трубного завода на Урале Осадчем. Когда при мне в кабинет к нему входил еврей, он быстренько решал его дело, а потом, когда тот скрывался за дверью, говорил: "Этот остался от прежнего директора. Я евреев на работу не беру. Говорю им: не хочу, чтобы меня обвиняли в семейственности". А между тем, я ходил по цехам, отделам, и почти всюду начальники были евреи. Натаскивал их на завод не Осадчий, а его начальник отдела кадров.
   Подобную ситуацию я встретил в министерстве связи. Когда министром туда назначили Николая Владимировича Талызина, с которым у меня были давние приятельские отношения, он в телефонном разговоре как-то сказал: "Зашёл бы ко мне, посмотрел, как я устроился на новом месте". Я пришёл, и пока мы сидели, к нему заходили разного рода начальники. Фамилии русские, но, как мне показалось, лица еврейские. Зашёл начальник, ведающий телефонизацией Москвы. Этот уже был явный еврей. Отпустив его, Николай Владимирович заметил:
   - Знаю, что теперь думаешь, но скажу тебе честно: не я его поставил на эту должность, не мне его и снимать.
   И что-то ещё говорил о том, какую справедливую политику в подборе кадров он стремится проводить. Но когда я выходил от него и в приёмной увидел других начальников, ожидавших приёма министра, я мог без труда заключить, какая это была справедливая политика.
   Я с Талызиным познакомился в пору, когда он был заместителем министра связи, и тогда ещё мне говорили: Талызина окружают одни евреи. И не потому ли он затем становится министром, а потом и того выше - председателем Госплана СССР, кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС?
   Время безадресных обвинений проходит, народ теперь хочет знать конкретных виновников наших бед. История в поисках истины не останавливается на полдороге, она идёт до конца. Поступь истории можно замедлить, притормозить, ей можно подсунуть ложные сведения, но всё это будет лишь процессом движения, а результат всегда один - истина.
   Жена и дочь спали. Я ходил по комнатам. Нам на воскресные два дня отводили четвёртую часть особняка - две большие комнаты, коридор, кухню и террасу. Другие сотрудники, особенно члены редколлегии, размещались просторнее: там и мебель, и ковры иного, высшего класса. В редакции уже говорили: Пахра будет расширяться, круг отдыхающих в ней увеличится. Возможность два дня в неделю отдыхать в таких условиях - большая привилегия. Редакционная элита имела много и других привилегий. Особое медицинское обслуживание: в Адлере, на берегу Чёрного моря, свой собственный санаторий - ежегодно вместе с семьёй туда выезжали на месячный отдых. В Малаховке под Москвой - свои известинские дачи, ими обеспечивался весь журналистский корпус редакции. Наконец, для избранных - их было персон двадцать - специальная столовая, гараж персональных машин, особый "кремлёвский" паёк. В конце года - "лечебные" - кому сколько; я получал месячный оклад. Наверное, были и другие привилегии, о которых я, грешный, ничего не знал.
   Любопытно, жил ли так средний помещик на Руси?.. Или владелец фабрики, или доходного дома - все те "эксплуататоры" и "паразиты", против которых была направлена Октябрьская революция?
   Расскажу один эпизод.
   Работая в Донбассе собственным корреспондентом "Известий", я как-то приехал в Ворошиловград. Тогда ему на короткое время вновь вернули старое имя - Луганск, но затем наверху вдруг подумали: а ведь и их именами могут называться города - зачем же создавать прецедент! - пусть уж лучше вечно носит город имя партийного деятеля, хотя уже было известно, что руки этого деятеля по локоть в крови. Ворошилов - один из тех чудовищных палачей, кто осуществлял геноцид собственного народа.
   Так вот, приезжаю я в этот областной город Донбасса, являюсь к председателю облисполкома, а он в конце беседы говорит:
   - Где вы остановились?
   - В гостинице. У меня хороший номер.
   - Ну, зачем гостиница. Поезжайте в наш домик.
   Я знал, что такое "наш домик": такие "домики" есть едва ли не в каждом городе и, мало того - в колхозах, совхозах, на стройках и заводах. Сказал:
   - Благодарю, не беспокойтесь. Я лучше в гостинице.
   - Нет-нет, - в домик! Я сейчас позвоню.
   Переехал в домик. Тут вечером за круглым обеденным столом встретил второго жильца. Им оказался заместитель председателя Совета Министров СССР. Не стану называть его фамилию. Это был милый, простой человек и, конечно же, интересный собеседник. После прекрасного ужина - с вином и фруктами, - который, кстати, почти ничего нам не стоил, пошли гулять по городу. И в домик вернулись лишь за полночь. Но... в домик нас не пускают. У подъезда стоит человек, а возле его ног наши чемоданы. Человек извиняется. Показывает на машину:
   - Позвольте отвезти вас в гостиницу.
   - Как? - изумляюсь я. - Что произошло?
   Но человек словно не слышит, вежливо показывает на машину.
   Мы сели, и нас отвезли в гостиницу. Поместили в прекрасные номера.
   - Здесь для вас будут те же условия, - сказал человек. И ещё повторив два-три раза "извините", удалился.
   Я решил, что в домике без нас произошла авария: что-нибудь прорвало, отключилось.
   Назавтра стало известно: в Луганск прибыл член Политбюро ЦК КПСС - кажется, это был Щербицкий или Подгорный, - я точно сейчас не помню.
   Вечером мы снова гуляли с моим новым высоким знакомым. Он был весел, живо, интересно говорил - казалось, его не обескуражила дикая выходка властей. Я откровенно ему сказал об этом:
   - Ну, ладно, со мной так обошлись, но поступить так с вами?
   Он ничего не говорил и лишь улыбался. Я же не мог успокоиться:
   - Да как же он-то позволил - гетман Украины, некоронованный царь и властитель? Вы и по служебной лестнице стоите над ним. Наконец, ему бы с вами веселее было, да и дела бы многие он мог решить! Я поражаюсь!
   - Напрасно вы его вините, - мирно заговорил важный государственный человек. - И местные власти тут ни при чём. Существуют правила охраны жизни членов Политбюро. По этим правилам, очевидно, никто посторонний находиться рядом с ним не может. Да если бы и не было специальных правил охраны его персоны, то и тогда бы жить с ним рядом было бы великим неудобством. Его и кормят, и обслуживают иначе, чем нас.
   Случай этот поразил меня, и все подробности его поныне стоят перед глазами. Председатель облисполкома, поселивший меня в домик, конечно, не предполагал, что в тот же вечер к ним нагрянет такой высокий гость. При встрече на другой день он делал вид, что ничего не произошло, а я, конечно, тоже о нашем пассаже с ним не заговаривал. Одно я усвоил крепко: не совать больше своего свиного рыла в калашный ряд! И если, случалось, мне говорили: "Поместим вас в нашем домике", - наотрез отказывался. Хотя, впрочем, и знал: члены Политбюро ездят по городам редко, а иные, вроде Михаила Андреевича Суслова, и вовсе никуда не выезжали, может быть, потому, что в партии и народе ходили о нём самые таинственные и страшные слухи: его называли то серым, то красным кардиналом и говорили, что он волен своей властью менять в государстве царствующих персон, и что водится он с самыми тёмными силами, и что быть от него большим бедам. Никто не знал, какого он рода и племени, и ещё меньше знали, какие мысли копошатся в его маленькой крысинообразной голове. И вот ведь что интересно: сбылись смутные предчувствия русских людей. Большие беды свалились на нас к концу жизни серого кардинала: пришла к разорению русская деревня, в пьяную одурь погрузились славянские племена, реки стали чёрными от мазута, больной коростой покрылась земля, мор пришёл на скотину. Чужебесие воцарилось в России. Но не увидели, ничего не поняли славяне, - как и когда умер этот человек, и лишь немногие заметили, что хоронили его как-то не по-людски, не по-русски, не по-христиански. Лежал он с ногами, поднятыми над гробом, в лакированных туфлях, блестевших так, словно он не в могилу уходил, а отправлялся на бал.
   И песнопения были странные, русской природе непонятные.
   Говорят, что так будто бы хоронят братьев своих масоны, - говорят люди неофициальные, мало чего знающие, а любители до всяких быль и небылиц, - им лишь бы языки почесать.
   Одно тут, пожалуй, верно: христиане так своих людей не хоронят.
   Мои отношения с новыми известинцами принимали характер азартной игры: я видел, с какой неумолимой последовательностью они выживают из редакции последних русских, с какой расчётливой жестокостью теснят "Иванов". Из рядовых известинцев - не связанных с ними и не танцующих под их дудку, шабес-гоев, - я, кажется, оставался один. И Вася Васильев, прося у меня очередную трёшку и поводя при этом замутнённым от принятых двухсот граммов взглядом, схватил, как клещами, локоть моей руки и зашептал на ухо:
   - Последние мы с тобой: Иван да Василий.
   - Ты им не мешаешь, - ответил я.
   - Почему?
   - Статьи не пишешь. Пьёшь вот да слоняешься без дела.
   Он долго стоял возле меня, то надвигаясь могучим телом, то отдаляясь, будто я его отталкивал, потом сказал:
   - Мешаю и я им. Ещё как!
   - Да чем же?
   - А тем, что существую, что морда у меня славянская. Они, как меня завидят, так и примолкнут. Сидят, как сычи, и ждут, пока удалюсь. Не могут они духа моего терпеть. Тайное замышляют.
   Постоял с минуту Василий, глядя куда-то в сторону, и потом, как-то жалостливо сморщив некогда красивое лицо, проговорил:
   - А ты, Иван, прости меня. Никакой ты не антисемит. Ты, как и я, - лишний здесь, и, как и все мы, русские, глуповат малость, и... блаженный. Ну, будь!.. Только это... пером своим не размахивай. Не любят они... таких-то... кто их зашибить может.
   Зашёл к своему сослуживцу по "Сталинскому соколу" Когану. Хотелось послушать его философические местечковые сентенции. И на этот раз он принял меня приветливо, но в нотках его голоса я уловил недовольство.
   - Ты помнишь, я тебе говорил: не обязательно надо уметь писать. У русских я слышал много пословиц - не скажу, что умных, но... ничего, есть дельные. Ну вот эта: "Слово как воробей, упустишь - не поймаешь".
   - Не "упустишь", а "выпустишь".
   - "Выпустишь"?.. Может быть, но "упустишь" - тоже ничего. В жизни всегда так бывает: упустишь - плохо, не упустишь - хорошо. Ну, если выпустишь - ладно, выпускать тоже не надо. Вот ты выпустил - что из этого вышло? А?.. Скажи мне - что?..
   - Да что же я выпустил?
   - Он ещё говорит! Холодильники выпустил - больше ничего. Потом что-нибудь другое выпустишь. Ты такой - я знаю.
   - Да как же я их выпустил? Наоборот: теперь их продают по справедливости.
   - Хо! Он ещё говорит! Смешно!..
   Сидя у окна, он отклонял свою седую голову то вправо, то влево, нацеливался своим железным, каким-то особенным карандашом и касался тушью глаз, ресниц, ловко выскабливая на лицах славянские черты, придавая им вид восточный. В этом, как мне кажется, в целом свете не было мастера, равного ему.
   - Мне нужны четыре холодильника, - ты дашь мне их?
   - Да где же я возьму холодильники, Михаил Давидович? Да если бы я работал в магазине, я бы и тогда продавал по очереди.
   - И брату родному, и сестре?
   - И брату, и сестре.
   Михаил Давидович качал головой, смеялся. Как-то внутренне, утробно, глубоко, с икотцей.
   Повернулся ко мне, долго разглядывал. Сказал:
   - А помнишь, как я тебе говорил: писать - хорошо, но можно не писать. Я вот не пишу, другие - тоже, а если бы напал на холодильники, я бы их имел, и ты тоже, и все другие...
   В подобном роде Михаил Давидович и дальше развивал свои мысли, но слушать его было скучно. Он повторялся. И если коротко суммировать его философию, она сводилась к одному: "Надо быть умным, уметь брать".
   Я смотрел на его большую кудлатую голову и думал: "Не стесняется своих мыслей: хотя в них ведь нет ничего, кроме циничного агрессивного эгоизма. Мира для него не существует. Есть он, его близкие - больше ничего".
   Зашёл в отдел оформления, здесь было несколько комнат, первая - большая, вроде гостиной. В ней колготились суетливые, как ртуть, фотокорреспонденты: одни шли на съёмки, другие приходили, что-то рассказывали, чем-то возмущались.
   Из этой комнаты - вход в другую, всегда тёмную, - там лаборатория. Заведовал ею Витя Бирюков. Кажется, он один здесь был русский, да ещё Анатолий Васильевич Скурихин - художник-фотограф, большой выдумщик и фантазёр. Его снимки, композиции поражали красотой, неожиданностью темы, сюжета. Скурихин работал ещё при царе, он никого не боялся - любая газета, журнал почли бы за честь иметь такого сотрудника. Его не трогали. Витю Бирюкова - тоже. В газете даже боялись, как бы он не заболел, не ушёл в отпуск.
   Удивительные это были люди - и очень разные.
   Бирюков - невысокий ростом, тихий, скромный. Когда я пришёл в газету, он в первый же вечер заглянул к нам в промышленный отдел, робко поздоровался, оглядел всех - никто на него не обратил внимания - и подошёл ко мне. Подавая фотографию, сказал:
   - Не поможете... подтекстовку написать?
   И положил на стол листок, на котором значились данные: фамилия, имя, должность. Новатор, мастер...
   По живому его рассказу я написал не "подтекстовку", а заметку, нечто вроде маленького репортажа.
   - Вот... если подойдёт.
   Снимок и репортаж напечатали. А через неделю он встретил меня в коридоре.
   - Получил гонорар. В ресторан что ли сходим?
   - Да что вы? Какой ресторан? Ради бога, пустяки какие. А, кстати, почему вы не приходите? Другие ко мне обращаются, а вы - нет.
   - Другие ходят? Ах, нахалы! Но я не виноват. Не говорил им, что вы помогли. Но они сами... пронюхали. Да разве от них что скроешь?
   "Подтекстовки" - большая проблема для фоторепортёров. Редкий из них может составить текст, объясняющий снимок, - большинство подолгу ходит по отделам, просит, унижается, но журналисты отмахиваются от них, как от назойливых мух, Я же не мог отказать товарищу по газете. Всегда, где бы ни работал, старательно делал им маленькие рассказы. За хороший текст, как и за снимок, платили гонорар, но ни денег, ни подарков я от братьев своих по цеху не брал, зато они платили мне трогательной мужской любовью. И заходил я к ним как к родным людям.
   На этот раз в отделе оформления царили крик, гам... Скурихин стоял посредине комнаты, распекал своих молодых коллег. Завидев меня, всплеснул руками:
   - Ну, прохиндеи, ну, фокусники, - слёту обобрали старика, украли сюжет и тему!
   Фотокорреспонденты сидели в креслах, кто курил, кто рассматривал на свет негативы, и спокойно обсуждали свои дела.
   - Нет, ты послушай, как он меня обобрал! - обратился ко мне Скурихин. - Я не успел рта открыть, и сказал-то одно слово: "Гусь-Хрустальный", а он - шмыг - и там! Я не успел командировочные оформить, а он уже снимки везёт. Вон, посмотри!
   Я подошёл к столу, на котором один молодой фотокорреспондент разложил снимки, привезённые из Гусь-Хрустального. Женщины с вазами, бокалами, рюмками с завода, изготовляющего изделия из хрусталя. Корреспондент мне сказал:
   - Чего старик шумит - ну, поехал, ну, сделал... И каждый может: поезжай, снимай.
   Подошёл Скурихин, стал смотреть снимки.
   - Куча! Тут нет и одного дельного! - Повернувшись ко мне: - Поехали в Гусь-Хрустальный. Посмотришь, как я снимаю. Заодно и сам напишешь что-нибудь.
   Мы поехали. Много я видел фоторепортёров, но как работает Анатолий Васильевич Скурихин...
   С утра начинает ходить по цеху. Смотрит, примеряется и, надо полагать, многое видит из того, что другие не замечают. Наконец в одном месте выбирает женщину, в другом - вазу, графин. Устанавливает своё, изобретённое им освещение. Просит женщину принять одну позу, вторую... Снимает, снимает... Без конца!
   Начальник или мастер ему тихо говорит: "Она у нас не передовая, и ваза эта с другого места".
   Скурихин кивает, соглашается, но... снимает.
   И так в другом цехе, в третьем. С утра до вечера. Бессчетное число снимков. И лица, композиции выбирает сам - по признакам, известным одному ему.
   И вроде бы женщины некрасивые, мужчины неэффектные, и в предметах, попадающих в объектив, я не нахожу ничего особенного. Но вот приехали домой, он вместе с Виктором Бирюковым проявил плёнку, отпечатал снимки... Потом рассылает их по редакциям. В свою газету - два-три лучших, в другие - остальное.
   И с месяц или два газеты и журналы печатают его снимки, многие из них - на обложках журналов, некоторые идут за рубеж.
   Скурихин сидит в кресле, читает. Проходит месяц-другой - и Скурихин снова в путь. При этом он точно выбирает момент - приближение весны, осени, зимы, лета. Объект - люди: геологи, сталевары, химики.
   Привозит снимки, и вновь газеты и журналы жадно хватают его продукцию...
   Ещё до войны вышел с ним презабавный, напугавший всех казус. Вздумал он снять панораму строящейся Магнитки с птичьего полёта. И для этого взобрался на самую высокую трубу - метров в тридцать или сорок. И когда уже был на самом верху, из-под ног у него отвалилось звено лестницы.
   Между тем, пошел дождь, поднялся ветер, а тут и ночь наступила. Привязав себя ремнём к громоотводу, Скурихин висел на краю трубы. Внизу бегали начальники, руководители города - и только к утру монтажникам удалось наладить спуск отчаянного фотокорреспондента.
   - Зато оттуда,- рассказывал Анатолий Васильевич,- я привёз не только снимки панорамы Магнитки, но и фото Алёнки, которая много десятилетий красовалась на обёртке шоколада.
   У Скурихина нет жены, но есть дочка Майя. Потом она тоже станет фотокорреспондентом. И теперь вот уже много лет работает в "Правде", а снимки её, как и снимки отца, печатают на видных местах многие газеты и журналы.
   Анатолий Васильевич был моей отрадой в "Известиях", я любил его сыновней любовью, и он ко мне питал добрые чувства. В среде фотокорреспондентов ходили слухи о его миллионах. Он действительно получал большие гонорары, но мне частенько говорил:
   - Заработаю деньги, куплю мотоцикл и махну на Волгу. Буду жить, как Шаляпин, на берегу.
   Я потом спрашивал:
   - Купили вы мотоцикл?
   - Покупаю по частям. На весь-то денег нет. Вот ещё колесо куплю, и тогда - поеду.
   Мне он подарил фотоаппарат "Контакс-Д". Сказал:
   - Перед войной немцы нам двадцать штук таких прислали. Стёкла объектива шлифовались водой. Рисует!
   И вправду: снимки у меня получались изумительные.
   Анатолий Васильевич ушёл из газеты и никому не подавал о себе весточки. Я тоже его не искал - видимо, приспела ему пора побыть, наконец, в одиночестве.
   Вызвал меня Гребнев. Чуть заметно кивнул на приветствие, читал гранки. Садиться не предлагал - манера у него такая, несколько странная. Я всегда у него чувствовал себя провинившимся. Читал он долго, будто забыл обо мне. Потом, как обыкновенно, тихо и каким-то домашним голосом заговорил:
   - Опять тебя с Васильевым видели. Небось, выпили?
   - Что вы, Алексей Васильевич, я не пью.
   - Мало-то... не пьёшь, а так, чтобы, как Васильев, основательно, - наверное, бывает?
   - Да что вы, в самом деле! Это, наконец, обидно слушать. Говорю - не пью, значит не пью.
   - Ну, может, на людях не пьёшь, а ночью, да под одеялом?
   - Извините, Алексей Васильевич! Но это ни на что не похоже. Ваши шуточки! Я, наконец, обидеться могу.
   - Ну да ладно - остынь. Не пьёшь, и хорошо. А тогда с Васильевым зачем? От него надо подальше. Пустой он человек и пьяница запойный. Жалко его, а что поделаешь. Говорил я с ним, и он обещал, клялся-божился - и снова запивал. Подальше ты от него!
   Я начинал понимать: злые языки, увидев меня раз-другой с Васильевым, сделали вывод: пьём вместе! И пошли гулять по редакции пересуды. До Гребнева дошли. Сел в кресло, ждал.
   - Вон письмецо на столе - возьми, почитай.
   Я взял со стола письмо. Аноним сообщал, что на заводе, где-то под Подольском, орудует шайка крупных лихоимцев во главе с заместителем директора завода по снабжению Никулиным.
   - Не хотелось бы... в грязи копаться, - сказал я Гребневу.
   Он долго молчал, будто и впрямь забыл о моём присутствии, но потом, не отрываясь от гранок, как-то особенно тихо заметил:
   - И мне... надоело ваши статьи читать, шелуху из них выгребать, а что поделаешь - приходится. Работа такая. Вот скоро сорок лет будет, как... словно дворник, с метлой по статьям вашим. И у тебя тоже - своя работа. Волка ноги кормят, бегает много, добычу выслеживает. Твоя добыча - вот она, письмецо анонимное. У нас сейчас многие... из кривого ружья стреляют. Пальнул из-за угла - и смотрит, как мы тут, а самого не видно. Поезжай, милый, размотай клубочек, - авось, и тут... наше дельце выгорит.
   Он замолчал, и теперь уж я видел, разговор окончен. Положил письмо в карман, сказал:
   - До свидания, Алексей Васильевич.
   - С Богом, дорогой. Удачи тебе.
   Приехал на завод, а он военный, очень важный и большой. Всюду секретность, нужны допуски. Решил не заводить канители - использовал свои излюбленные, годами наработанные приёмы. Захожу в пивную, беру кружку пива. Слушаю разговоры. Никулина поминают. Один, изрядно напившись, сквозь зубы цедит:
   - Два вагона белой жести привёз, знаю, куда сплавил.
   - На индивидуальные домики пошли - куда же больше.
   - Так-то оно так! Но ведь как, сука, сработал? На складе стройматериалов дружок у него сидит. К нему и загнал прямым назначением. Жесть продали, деньги разделили.
   - Ну, так-то просто не бывает. Чай, документы есть, оформлять нужно.
   Пьяница смотрел на меня почти с презрением. "Эх, ты! - говорил его взгляд.- Простых вещей не понимаешь".
   - А, кстати, где он, этот склад? Мне тоже жесть нужна.
   Пьяный назвал и место склада, и фамилию дружка никулинского. И несколько других крупных афёр перечислил. Я слушал и старался запоминать. Потом уединялся, записывал.
   Так анонимно, разыгрывая где простака, где выпивоху, изучал, выуживал... Жил в городской гостинице, а в заводской посёлок приезжал. С неделю шёл по следу, наматывал факты, фамилии. Дело высвечивалось крупное, жулье тут орудовало матёрое. Не однажды, ступая по острию ножа, думал: вот как разнюхают, так и пришьют в тёмном углу. Но игра пока удавалась. Пришёл на склад, показал удостоверение. Стал проверять документы. Липа без труда выявлялась. В тот же день явился на завод - в кабинет Никулина. Его нет, уехал - надолго, спешно. Со склада сообщили, и он дал дёру. Зашёл к директору завода...
   Две недели разматывал аферы, снимал копии документов, записывал свидетелей.
   К огорчению своему заключал, что и здесь, как в случае с холодильниками, орудовали евреи. Стояли они, как правило, в сторонке, дирижировали из-за укрытий. Подписей не ставили, лиц не показывали. Везли фондовые материалы - пиленый лес, брус, кровельное железо, кирпич, цемент - вагонами, чуть ли не составами, - в адрес важного военного завода, а потом гнали "налево". И всюду свои люди: агенты, отправители, получатели...
   Голова шла кругом от такого размаха. Ночью не спалось, думал: что же будет с нашим государством, если механизм хищений принимает такие масштабы, а лихоимцы так опытны и изощрены...
   Написал фельетон "Никулинские жернова". Принёс Гребневу. Как и обыкновенно, он долго меня не замечал, потом оторвался от гранок:
   - А-а... Явился - не замочился. И что? Зачем я тебе понадобился? Входишь без стука, словно в конюшню...
   - Я стучал.
   - Да, и что же?
   - Фельетон принёс.
   - А я-то при чём? Он фельетоны пишет, а я их должен читать. У меня этого чтива - вон сколько.
   Ворчал, а сам косил глаз на листы, положенные на стол, взял их и тут же стал читать.
   - Ну и ну! Накатал! Кто это печатать будет?
   - Так вы же давали задание.
   - Задание-то давал, а печатают пусть другие. Я за тебя отвечать не стану.
   Подвинул листы на край стола.
   - Разве так пишут! - продолжал ворчать.- Я думал, он там хороших людей найдёт, а он... опять муравейник разворошил. Их всех-то в тюрьму не упрячешь, а кто на свободе останется, подкараулят нас и по шапке дадут.
   - Не дадут, Алексей Васильевич, а если дадут - мне, а не вам.
   - Тебе - ладно, тебе - ничего, а вот если меня зацепят? Не желаю. У меня внуки, скоро пенсия. Пожить хочу.
   - Да не беспокойтесь, Алексей Васильевич. У вас кабинет, вас на большой машине возят - на "зиме". Вас не достанут. Ну, а если меня...- на то драка. Сами же говорили.
   Сидел я еще несколько минут, ждал решения. Но Гребнев продолжал читать гранки. Никогда не поймёшь этого человека! Что носит он за личиной шутовства и напускной строгости, какие мысли теснятся в этой мудрой голове, какие чувства кипят в его благороднейшем сердце? Поднимаюсь с кресла, тяну руку за фельетоном.
   - Куда? - спохватывается Гребнев.
   - Так не понравился же.
   - Оставь, посмотрим.
   Сказал тихо, почти неслышно.
   Фельетон был послан в номер - досылом. И на следующий день напечатан без малейших купюр и исправлений.
   И вслед за фельетоном на завод выехала группа следователей Прокуратуры СССР.
   И вновь я поражался мужеству и отваге Алексея Васильевича Гребнева. И страшно было мне его огорчить хотя бы малейшей ошибкой или неточностью. Много дней после выхода каждой статьи, и этой в особенности, я дрожал, как пескарь: не обнаружится ли какой промах? Но, слава Богу, проносило. И так все десять лет моей работы в "Известиях". Слава Богу!
   Евреи за фельетон не обиделись, видно, муравейник этот сочли интернациональным.
   В редакции всё меньше оставалось закутков, куда бы я мог заглянуть, где бы меня ждали или желали видеть. В комнате с Еленой Дмитриевной Розановой мне было тягостно, - тут был проходной двор, да ещё такой шумливый, такой беспокойный. И чем больше я проникал в суть дел и бесед наших дамочек, тем больше они меня раздражали - до того, что иногда хотелось крикнуть: "Прекратите свой гнусный базар!"
   Елена Дмитриевна, подобно своим подружкам, звонила, писала, подбирала документы, и всё больше это были дела евреев, хлопоты о них же, - как московских, так и тех, кто подавал сигналы из разных городов и весей. А сигналов этих становилось все больше: число писем в день, получаемых редакцией, перевалило за тысячу. Расширяли штаты: отдел писем стал уже самым большим в редакции.
   Два фактора влияли на поток писем: первый - газета становилась боевой и задиристой, и второй - евреи быстро учуяли своих: для этого им достаточно было взглянуть на подбор авторов, на имена тех, кого газета защищает.
   Газета всё больше уподоблялась нашим дамочкам: оберегала, превозносила своих, громила "антисемитов". В категорию последних немедленно попадал каждый, кто вольно или невольно вставал на пути евреев.
   Не думал я, не гадал, что и меня вскоре станут втягивать в необъявленную войну с "антисемитами".
   Однажды на летучке Ошеверов, второй заместитель главного, зачитал письмо из Рязани. Автор не жалел красок, изображая директора института, кажется, радиотехнического. Форменным чудовищем выглядел этот директор - кого-то теснил, изгонял, причем грубо, жестоко.
   - Поручим письмо Дроздову, - неожиданно заключил Ошеверов. - Поезжайте, разберитесь. Надо гнать таких директоров! А ещё лучше - под суд!
   Вручил мне письмо, а вместе с ним - готовую фабулу для статьи или фельетона.
   Признаться, и я был настроен сердито. Наполеончик какой-то! Распоясался! С таким настроением ехал в Рязань. Уже в вагоне ещё раз перечитал письмо: фамилии в нём русские, но неестественные, деланные - вроде бы у цирковых артистов. Автор письма, Рудольф Земной, защищает Огнева, Ветрова, Владленова.
   Был такой писатель или поэт - Земной. Кто-то из наших институтских профессоров рассказывал: прислал этот Земной своё произведение Горькому. Тот ему отвечает: рассказ слабый, сырой, но больше всего не понравился псевдоним. Вы, мол, как бы говорите читателю: я хотя существо и высшее, но, как видите, человек вполне земной.
   В Рязани в институт сразу не пошёл, а дня два кружил вокруг да около. У меня таков метод изучения материала - начинать со стороны, издалека. В отделе науки обкома КПСС рассказали об институте: это очень большое учебное заведение, в нём несколько тысяч студентов, много профессоров, хорошо развита учебно-производственная, экспериментальная база. Институт выпускает нужнейших народному хозяйству специалистов, есть факультеты секретные, работающие на космос, оборонную промышленность.
   Ректор, молодой учёный, ему около сорока лет - крупный теоретик, изобретатель. Имя его широко известно и почитается не только в нашей стране, но и за рубежом. О его "художествах", как писал Земной, "диких выходках" говорили разное: одни с сочувствием, без осуждения, другие - злобно, с пеной у рта. Заметил: негодовали евреи. И главная его "дикость" связана опять же с ними.
   Провалились на экзамене два еврея - братья-близнецы. В институт явилась целая делегация их родственников, устроили скандал. Ректор сорвался, накричал на них. У него вырвалась фраза: "Я не хочу готовить специалистов для Израиля!"
   Сам ректор встретил меня настороженно, сказал:
   - Я слышал, что вы приехали по мою душу.
   - Да, знакомился с городом. Рязань от Москвы недалеко, а я в ней первый раз.
   - У вас, наверное, ко мне много вопросов, а я хочу есть. Поедемте ко мне домой, поужинаем.
   По дороге ректор заговорил о рязанских улицах:
   - Рязань помнит много героев, сынов и дочерей Отечества, а названия... Вон, видите: Калинина, Луначарского, Свердлова... Отняли у нас первородные имена.
   Показывал дома, места, где бывал Есенин. О великом рязанце ректор говорил с нежностью. И вообще я скоро почувствовал в нём патриота, по духу близкого мне и родного.
   В квартире за столом выпили вина. Тогда ещё я позволял себе "культурно" выпить рюмку-другую. Такой же коварной и, как теперь убеждён, вредоносной философии придерживался и мой собеседник. Но выпил он совсем мало - несколько десятков граммов. Был настороже и ждал от меня подвоха.
   Была у меня раньше, остаётся и теперь одна слабость: если человек мне нравится, я скоро раскрываю перед ним все свои карты, говорю даже и о том, о чем бы следовало и помолчать. Однако главную профессиональную тайну - имя автора письма в редакцию - я, конечно, скрываю. Ректор сказал:
   - Знаю: жалуются на меня евреи. Я ограничил их приём в институт и считаю, что поступаю правильно. Их в нашем государстве меньше одного процента к общему числу населения, а загляните в любое учебное заведение: студенты, аспиранты, профессора... У нас, к примеру, преподавательского состава процентов двадцать - евреи. И если уж профессор набирает аспирантов - русского не возьмёт. Да что же это происходит? Почему русские должны гнуться на полях, стоять у станков, а они все сплошь получают высшее образование?
   - Да, конечно. Я с вами согласен. Это и меня возмущает.
   - А скажите, - продолжал он,- что за человек ваш Аджубей? Когда его поставили на "Известия", наши евреи вздыбили шерсть, ликовали, хором повторяли: Аджубей, Аджубей. Умный, хороший. И предрекали ему скорое возвышение - дескать, членом Политбюро станет. А я уж знаю: если евреи хвалят, значит, это их кадр.
   Слушал его и дивился открытости этого человека, какой-то детской бесхитростности и незащищённости. Мне доверился. Ну, хорошо - мне, а случись на моём месте другой?
   Когда расставались, крепко жал ему руку, давал понять, что и мне созвучны его тревоги. Сказал на прощание:
   - Работайте спокойно. Писать о вас не стану - ни хорошего, ни плохого, но Аджубей... он может прислать другого корреспондента. Не надо откровенничать. Наш брат всякий бывает.
   - Спасибо на добром слове, но только я не так уж прост, как вам могло показаться. Я вам в глаза смотрел - понял, с кем имею дело.
   Мы обнялись с ним, и я сказал:
   - Хороший вы человек! Такие-то и всегда на Рязанской земле были, иначе Москве не выжить.
   Немного мы с ним общались, но расстались друзьями.
   В редакции я зашёл к Гребневу. Рассказал, что за человек этот ректор, и что писать о нём не стану.
   - Тебя кто послал?
   - Ошеверов.
   - К нему и иди.
   Пошёл к Ошеверову. И тоже рассказал, что ректор - крупный учёный, делает важные дела для государства. Нельзя по пустякам трепать ему нервы.
   Ошеверов смерил меня недобрым презрительным взглядом. Как раз в эту минуту вошёл Аджубей. Я и ему рассказал.
   - Ладно. Закроем дело, - сказал он и склонился над столом Ошеверова.
   Я вышел и был доволен таким исходом дела. Поздним вечером позвонил в Рязань, сообщил ректору, что дело их закрыто. Пожелал спокойной ночи и ещё сказал, что рад буду видеть его у себя в гостях. Он потом много раз бывал у меня и на квартире, и на даче. Я полюбил этого человека и был рад, что у меня появился новый друг.
   Понял я, конечно, что рязанский эпизод был мне брошен как испытание. После этого заданий по избиению "антисемитов" мне уже не давали. А между тем, операции эти всё больше раскручивались на страницах нашей газеты.
   "Известия" становились рупором еврейских забот, их антирусской, античеловеческой идеологии, их больного мироощущения и духа.
   И когда теперь, тридцать лет спустя, изредка беру в руки эту газету, я вижу, как из-за каждой строки выглядывают физиономии "рыцарей" аджубеевской фаланги, по всем статьям и даже маленьким заметкам разлита их вселенская страсть к разрушению основ морали, к хаосу и беспорядкам, к растлению всего святого, чем живёт человечество, что составляет святые понятия: память, честь, верность, семья, государство.
   Но, может быть, я увлёкся и впал в критиканство?
   Читаю в "Литературной России" "Предвыборную платформу блока общественно-патриотических движений России": "Средства массовой информации сейчас активно воздействуют на сознание современников, прежде всего, молодёжи. Идёт популяризация "маскульта", безудержная пропаганда аморализма и индивидуализма, порнографии и насилия".
   Почему нас одолевают евреи?
   Русский философ и писатель Василий Розанов объясняет это принципиальной разницей наших основных взглядов на мир, наших психологий. (Не "психологий", а уровней социального сознания личностей. Психология рассматривает лишь ответные реакции организмов, но не убеждения. А вот убеждения и составляют основы сознания человека. Прим. К.М.). Он пишет:
   "...У христиан всё "неприличное", - и по мере того, как "неприличие" увеличивается - уходит в "грех", в "дурное", в "скверну", "гадкое": так что уже само собою и без комментариев, указаний и доказательств, без теории, сфера половой жизни и половых органов, - это отдел мировой застенчивости, мировой скрываемости..."
   У евреев мысль приучена к тому, что "неприличное" (для речи, глаза и мысли) вовсе не оценивает внутренних качеств вещи, ничего не говорит о содержании её, так как есть одно, вечно "под руками", всем известное, ритуальное, еженедельное, что, будучи "верхом неприличия" в названии, никогда вслух не произносясь - в то же время "свято".
   Это не объясняется, на это не указуется; это просто есть, и об этом все знают.
   Через это евреям ничего ещё не сказано, но дана нить, держась за которую и идя по которой всякий сам может прийти к мысли, заключению, что "вот это" (органы и функции), хотя и никому не показывается и произнесение вслух этих имён - неприличие, тем не менее это свято.
   Отсюда уже прямой вывод о "тайном святом", что есть в мире; "о святом, что надо скрывать" и "чего никогда не надо называть..."
   Отсюда главное у израильтян - "Бог есть Миква".
   Что такое Миква?
   Василий Розанов вспоминает свой разговор с "покрасневшей и насупившейся барышней, очень развитой московской курсисткой лет 26 - по её ответам видно, что она еврейка.
   - У нас же никогда этого названия вслух не произносят... название это считается неприличным; но называемая неприличным именем вещь - самая святая".
   Василий Розанов пишет о Микве, конечно же, по иудейским религиозным источникам, которые в советское время были глубоко упрятаны и были доступны, может быть, одним раввинам. Он в подробностях описывает и сам этот ритуал евреев - Микву, но я бы не хотел перегрузить свои записки этим жутковатым для русского сознания натурализмом, сделаю лишь из этого описания свои выводы.
   Философ, размышляя о судьбе России, полагал, что еврейство сыграет с ней злую шутку, что оно в конце концов погубит Русское государство. В одном месте своих философских записок он говорит, что мы Россию должны любить и тогда, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. "Именно, именно, когда наша "мать" пьяна, лжёт и вся запуталась в грехе, - мы не должны отходить от неё... Но и это ещё не последнее: когда она, наконец, умрёт, и обглоданная евреями будет являть одни кости - тот будет "русский", кто будет плакать около этого остова, никому не нужного, и всеми плюнутого".
   Розанов был противником революции, не принимал насилия, разрушений. Будучи журналистом, печатаясь в газетах и журналах, он хорошо знал природу "бродильных дрожжей" в обществе, знал национальный срез "революционеров-профессионалов", тех, кто призывал разрушить старый мир "до основания" и обещал для угнетённых светлый рай коммунизма. (Здесь нужно обязательно добавить о том, что в этой еврейской революционной песне евреи под словом "мы" подразумевали лишь евреев. Прим. К.М.). Может быть, оттуда идёт его максимализм в оценке евреев.
   Пытался Розанов дать и научное обоснование силе еврейства, их способности подчинять себе энергию гоев.
   Он пишет:
   "В поле - сила, пол есть сила. И евреи - соединены с этой силою, а христиане с нею разделены. Вот отчего евреи одолевают христиан.
   Тут борьба в зерне, а не на поверхности, - и в такой глубине, что голова кружится.
   Дальнейший отказ христианства от пола будет иметь последствием увеличение триумфов еврейства. Вот отчего так "вовремя" я начал проповедовать пол. Христианство должно хотя бы отчасти стать фаллическим (дети, развод, т.е. упорядочение семьи и утолщение её пласта, увеличение множества семей).
   Увы: ...образованным христианам "до всего этого дела нет"".
   Не люблю цитат, не хочу эксплуатировать заемные мысли: просто в данном случае хочу провести параллель между философическими идеями, высказанными в начале века, и той практикой жизни, которую я наблюдал полвека и даже более спустя. Могу свидетельствовать: прогнозы русского философа, одно имя которого наводило страх на отцов советской, коммунистической идеологии, оказались пророческими и удивительно точно вплелись в ткань нашего времени.
   "...Увеличение триумфов еврейства" пророчил нам русский мудрец. А я своими глазами видел, как складывались эти "триумфы".
   В одном месте маршал Жуков наносил сокрушительный - но не смертельный! - удар по еврейству: рушил обосновавшийся с 1917 года каганат в Кремле во главе с Кагановичем, а в другом, заползая в семью коммунистического лидера, молодой и ловкий иудей, скрывшийся за мудрено-восточную фамилию Аджубей, начинал исподволь прибирать к рукам печать, которую Наполеон гениально назвал "шестой монархией".
   И кто больше сделал для своего народа: великий полководец Георгий Жуков для русских или неудавшийся трубач военного оркестра Алексей Аджубей для евреев - об этом ещё скажут историки. Кремль на глазах нашего поколения не был очищен от злой воли, а "шестая держава" пала под натиском еврейства.
   Иные могут сказать: "Ну, это уж слишком! Печать - это не только "Известия", "Огонёк", "Аргументы и факты"". Это верно, но только для тех, кто не знает подоплеки дела. "Известия" моего времени имели тираж 10-12 миллионов экземпляров; почти в два раза меньший был тираж "Правды". Журнал "Молодая гвардия", чудом находящийся у русских, печатался тиражом 500-600 тысяч, а "Юность", цепко удерживаемая еврейством со дня основания, - 3-4 миллиона, "Огонёк" во главе с "демократом" Коротичем - и того больше.
   А что "шестая монархия" уплыла в чужие руки, говорю не только я, а и многие профессиональные журналисты, литераторы. Михаил Горбачёв, незадолго до своего позорного ухода с поста Президента СССР, собрал в Кремле деятелей культуры, попросил их откровенно высказать свои взгляды на перестройку. И вот что сказал Юрий Бондарев, несколько десятилетий возглавлявший Союз писателей России.
   "Наша гласность разрушила прошлое, разрушила фундамент. Дом в воздухе не построишь. Меня долго упрекали за то, что я против разрушения фундамента. Но фундамент - это наша история, это наши истоки, это наша духовность, это наша культура, это наша экономика. Если хотите, только потому, что до сих пор существуют ещё такие образования, как совхозы и колхозы, может быть, мы с вами ещё не умираем от голода.
   Наша печать - это сплошная ненависть к своей земле, к своим людям и к своей стране, на ненависти добро не создашь, не построишь добро".
   Но, может быть, и Бондарев "увлёкся", заехал не туда? Послушаем, что сказал о печати Валентин Распутин: "Хватит разрушать, хватит заниматься "чернухой"! Наступил момент, когда переелись такой правдой. Да что там говорить о правде, когда столько неправды, выдумок, столько грязи, лжи, ненависти вообще к этой стране выливается на страницах наших газет! Не то, что читать, иной раз подальше сбежать просто хочется, и всё".
   Привожу здесь чужие слова с единственной целью - чтобы не обвинили меня в пристрастии, а чего доброго, и в "шовинизме".
   Всю жизнь в журналистике и в литературе я шел под чужими знаменами, меня вели командиры чужой армии. Я играл роль простака, легковерного, глупого Иванушки, который может поймать Сивку-бурку, но зачем он это делает - и знать не желает. Тем и хорош он и, может быть, полезен. Однако глупый, глупый, но знал, где и какая стережёт его опасность, что будет, если он влево ступит или вправо свернёт. При Сталине живота лишится, при Хрущёве с должности сгонят, при миротворце Брежневе голодом выморят.
   Но это всё между прочим. Строгая же дама Логика зовёт нас вернуться к теме: в чём сила еврейства? Как могло случиться, что великий русский полководец, не знавший, как Суворов, поражений, приведший нас к Победе над Германией, нанес удар по кремлёвскому каганату, но развить своего успеха не сумел. Не смог одолеть еврейства, а лишь изрядно попугал их. А вот посредственный журналист, не умевший толком написать заметку в газету, приступом взял "шестую державу", которой сам Наполеон страшился. И сделал это без единого солдата и без единого выстрела! И меня, коренного русского, фронтовика, прошедшего почти всю войну и не знавшего страха и сомнений, превратил в Последнего Ивана и лишил гражданства в "Известиях". И сделал это легко, с улыбочкой и так, будто посылал меня из газеты на повышение.
   Отчего же всё-таки "евреи одолевают христиан"?
   Я часто наблюдал эти нескончаемые, беспрерывные победы иудеев над нами, православными. Иногда до слёз было обидно видеть, как полуграмотные неумехи, липовые кандидаты наук, не ладившие с буквой "р", с каким-то шиком и изяществом выкидывали за борт мастеров высшего класса, талантливых и во всём достойнейших христиан.
   Наш брат открыт, он идёт по жизни смело и широко, напевая песни, и думает, что земля, по которой он шагает, - его, и весь мир принадлежит ему, - и ничто ни ему, ни детям его не угрожает. Не подозревает, что идёт война и что он - цель, которую постоянно держат в прорезе прицела. Вон куст, а за ним стрелок, да ещё с кривым ружьём. Хлоп! - и нет тебя. И нет детей твоих и внуков, которые могли бы родиться и - не родились.
   Так случается на войне. Идут солдаты по зелёному полю, по траве шелковистой. Вдруг - взрыв. И все они летят вверх ногами. Поле-то оказалось заминированным!
   В бесшумной схватке со злыми силами наш брат ни защищаться, ни тем более нападать не умеет, да и по природе своей не хочет. По-христиански жалеет людей, стремится для каждого сделать лучше, а не хуже, идёт к человеку не с камнем, а с хлебом, в том числе и к еврею.
   Розанов, объясняя будущие триумфы евреев, указывает на силу крови иудея, на то, что кровь их более старая, она укреплялась и полировалась в течение веков, набирала стойкость и силу, - он имеет в виду сторону биологическую.
   Но оставим процессы биологические; они обыкновенно бывают заметны через специальные приборы людям, умудрённым в естественных науках. Мы же здесь коснёмся стороны психологической. Тут кроется наше с ними коренное различие: русский смотрит далеко, старается обнять взором весь мир, еврей же только называет себя гражданином мира, на самом же деле смотрит себе под нос и видит только себя и своих близких. В этом плане у него есть сходство с другими малыми народами. Чем меньше народ, тем он больше думает о судьбе своего племени - как бы не пропасть совсем! Оттого-то национализм еврея принимает такие навязчивые болезненные формы. И эта доминанта его психологии доходит до того, что каждого нееврея он воспринимает как врага. Из этого явления вытекает закон взаимодействия этносов в обществе. Я бы этот закон назвал великим! (Да нет здесь никакого "великого закона". Все жиды, т.е. "избранные самоизбранные" воспитываются по учениям Талмуда, но, по-видимому уважаемый Иван Владимирович Дроздов в то время не был знаком ни с Талмудом, ни с прочими Протоколами сионских мудрецов, как и большинство гоев. Прим. К.М.). А именно: чем меньше народ, тем реакционнее его национализм. И наоборот, чем больше народ, тем благотворнее его национализм. Недаром мы теперь всё чаще слышим: что полезно в России русским, то полезно всем народам, живущим с ним рядом.
   В сущности, тот же закон, но выражен другими словами.
   Ещё с древних времен евреи поняли, что заботиться только о себе, о своих - нехорошо, нечестно, неблагородно. Отсюда развилась вторая черта их психологии - скрытность, стремление прятать свою душу и помыслы. Тайна во всём, тайна для того, чтобы не раскрыть свои истинные побуждения и не научить гоев пользоваться их же оружием. Мы во время войны пуще глаза берегли секрет "катюш" - наших реактивных миномётов. Вот так же берегут евреи свои обычаи, ритуалы, свои взгляды на мир. Отсюда пошла развиваться третья главнейшая черта евреев - их лживость. А уж от лживости поползли все другие отвратительные черты их характера: коварство, злобность, жестокость.
   Отсюда такое разительное несоответствие между тем, что они проповедуют, и тем, что на самом деле несут народам.
   Во время революции, руководствуясь рецептами Маркса о верховенстве всего материального, ретивые глашатаи "новой веры" крушили храмы, топили в ледяных прорубях священников. Народ, занятый тяжким трудом у станка и на поле, мало чего знал: он походил на стадо, из которого волки таскали то одного, то двух, а то и трёх барашков сразу. Кто-то вскрикнул, ойкнул - стадо вздрогнет, и снова тишина. На Урале, в подвале небольшого дома, убили царскую семью. Потом куда-то погнали "кулаков". Затем уничтожили почти весь культурный слой русского народа. А уж потом и в самом народе стали выискивать врагов, - и находили миллионы, гнали в Сибирь, тайгу, морили голодом, стреляли. Огнём и мечом насаждалась "новая вера".
   В коридорах редакции или в буфете я иногда встречал рослого, атлетически сложенного парня, будто бы залетевшего к нам случайно. Ни с кем особенно он не общался, немногих приветствовал слабым кивком головы. Как-то он посмотрел на меня пристально, кивнул и дружески улыбнулся.
   Кто-то о нём сказал: "Искусствовед в штатском".
   Я, впрочем, пропустил мимо ушей это замечание, и таинственным незнакомцем не интересовался. Но однажды он встретил меня у выхода из лифта.
   - Вы домой? - спросил он.
   - Да.
   - Можно я пройдусь с вами?
   - Пожалуйста.
   Шли по улице Горького к центру.
   - Я бы хотел, - начал незнакомец, - поговорить с вами приватно. И чтобы никто об этом не знал.
   - Да, да - конечно.
   Я уже догадывался, с кем имею дело, и решил ни о чём его не спрашивать. Приготовился слушать.
   - Вы спецкор, это элитная должность.
   - В газете, как в бане, все равны - корреспонденты.
   - Оно, конечно...- засмеялся мой собеседник, - но и не совсем так. Должность спецкора многим нужна.
   - Похоже... Охотники найдутся.
   Спутник снова засмеялся, на этот раз откровеннее и смелее.
   - Зайдёмте в бар - по мороженому, - предложил он.
   - С удовольствием.
   Уединились в уголке. Спутник продолжал:
   - Вы слышали, что произошло с писателем С.?
   - Слышал. А что?
   - Боюсь, как бы и с вами не случилось подобное.
   После минутного раздумья я сказал:
   - Всё может быть.
   Вспомнил рассказы об С. Он будто бы ехал на дачу, а его у шлагбаума избили, а потом написали в газету, что он в пьяном виде набросился на прохожих и стал их избивать.
   С. исключили из Союза писателей.
   - Тогда уж для вас все редакции будут закрыты, - проговорил мой собеседник таким тоном, будто дело это уже решенное. Я же размышлял: неужели наш противник так детально и расчётливо планирует свои операции? И неужели я и мой пост не дают им покоя?
   - Спасибо,- проговорил я.
   Собеседник протянул мне руку и произнёс горячо:
   - Не выдавайте нашего разговора. Я не имел права...
   - Не беспокойтесь. Сердечное вам спасибо!
   Расставался с ним, как со старым другом. Знал он, как и я, что идёт война и, рискуя собственной судьбой, заслонял меня от удара.
   А скоро Аджубей, позвав меня в кабинет и крепко стиснув руку, сказал:
   - Донбасс открылся, собкор уходит на пенсию, - поезжай туда.
   Сборы были недолги, и через три дня я был уже в Донецке.
   Дивный край! Удивительные люди! Чудное было время...
   Но не задержу читателя на этом отрезке своей жизни. Здесь я проработал три года. И снова вернулся в редакцию. На этот раз мне дали самую высокую корреспондентскую должность - экономического обозревателя. Наградили орденом "Знак почёта".
   Но все это уже после того, как Аджубея объявили политическим авантюристом и сняли с должности.
   Проходит ещё шесть лет. И снова я покидаю редакцию. Теперь уже - навсегда.
   У меня была дача. Радонежский лес. И - воля.
  
   Часть Вторая
   Глава первая
  
   В сорок шесть лет я выпал из седла: ушёл из журналистики. Ни постоянного места работы, ни зарплаты. Сидел на даче, разводил пчёл.
   Сколько журналистов мечтает до срока уйти из газеты, журнала, стать вольной птицей и - писать! Писать не то, что от тебя требуют, не так, как хочет редактор, цензор, - писать по велению сердца. Творить!
   Но ещё в редакции, когда ты мечтал о свободной жизни, являлись и сомнения: есть ли у тебя способности?.. Сумеешь ли подчинить себя строгому распорядку, хватит ли характера без принуждения часами сидеть за столом, писать и писать без твёрдой надежды на то, что опубликуют, признают. А вдруг все усилия пойдут в корзину? А тебе надо есть, покупать одежду - у тебя семья!..
   Думал обо всём об этом и я, - и, признаться, страшился воли, не был уверен в своих силах. Несколько книг было напечатано, кое-что публиковал в журналах, сборниках. Деньги, полученные за книги, не тратил, обходились с женой зарплатой. (Да, тогда в СССР можно было и накопить денег. Рубли тогда были не инфляционные. В СССР золото было мерой стоимости, а рубль был заменителем золота в своём обращении. Сейчас же для всех стран мира единой мерой стоимости является инфляционный доллар США, который выпускает "в свет" частная ростовщическая "контора" ФРС. Прим. К.М.). Она работала в университете. Вместе с нами жили дочь, студентка пединститута, и престарелая мать жены. На гонорар за роман "Покорённый атаман" купил дачу вблизи Троице-Сергиевой лавры и Абрамцево, где к тому времени обосновались двадцать писателей, и все русские.
   О даче я никогда не думал, но однажды мне в "Известия" позвонил Иван Шевцов, сказал:
   - Прочёл вашу повесть "Радуга просится в дом". Поздравляю! Это же вторая "Тля"!
   Сравнивая мою повесть со своим знаменитым романом, он давал мне высшую оценку. Пригласил в ресторан - "Метрополь".
   Звонок и приглашение обрадовали. Шевцов был у всех на устах: русские называли это имя с восхищением, евреи - с нескрываемым негодованием: "антисемит!" Но я в его романе "Тля" ничего крамольного не заметил. Он показал мир столичных художников, шарлатанов-модернистов. Еврейские акценты угадывались, ну и что?..
   Шёл по улице Горького и вспоминал, как в Донецке, где я был собкором "Известий", мне позвонил местный писатель.
   - В нашей библиотеке не дают роман "Тля" - безобразие! Его же никто не запрещал.
   Зашёл в областную библиотеку, спросил книги Ивана Шевцова. Роман "Тля" не дали.
   - Почему?
   Библиотекарша пожала плечами:
   - Вроде бы запрещён.
   Прошёл к директору. Сидит старый еврей. Я спросил, почему не дают роман "Тля".
   - Не дают... Кто не даёт? Я скажу, и вам дадут. Пожалуйста.
   Я продолжал, и уже строже:
   - Но почему отказывают читателям? Мне звонил писатель...
   - Вам звонил? Но я вас не знаю. Пожалуйста, ваши документы - и я вам всё объясню.
   Разговор был долгий, неприятный. Из него я понял: евреи эту книгу не любят, в библиотеках прячут и распространяют слух, что её запретили. "Значит, крепко он им подсыпал", - думал я об авторе. Взял книгу. Читал днём и читал ночью... Роман мне понравился, Шевцов казался мужественным, благородным писателем. И вот он позвонил. И такая оценка моей повести!
   В пору учебы в Литературном институте я видел многих писателей, но все они проходили перед нами, как на экране кино. Знакомства были бесплотными, и каких-то личных отношений не возникало, разве что в редких случаях.
   В ресторане за сдвоенными столами сидело человек семь и во главе - Шевцов. Невысокого роста, лет сорока пяти, живой, улыбчивый. Показал на стул:
   - Вот ещё один Иван. Прочтите его повесть - он там вывел Гангнуса, то бишь Евтушенко, и ещё кое-что. Уверяю, не пожалеете.
   Тут были известные в литературном мире учёные: профессор Московского университета, заведующий кафедрой русской литературы Владимир Александрович Архипов, ректор столичного областного Пединститута имени Крупской, признанный леоновед Фёдор Харитонович Власов, автор нашумевшей книги "Неистовые ревнители" Степан Михайлович Шешуков и профессор из Ленинграда, фронтовик Пётр Сазонтович Выходцев.
   Впервые я попал в компанию маститых литераторов.
   С Шевцовым у нас завязалась большая дружба, длившаяся два десятилетия. Он пригласил меня на дачу, уговорил купить и себе домик у них в посёлке.
   С Украины доносился гул газетных баталий - меня, мои книги там рвали в клочья. Критики-евреи состязались в ругани: и язык-то в книгах не русский, и персонажи надуманы и таких в жизни нет.
   Им особенно не нравились образы учёных, режиссёров, литераторов. Автор вторгался в их пределы - в еврейские заповедные зоны. Появился опасный литератор: ату его!..
   Братья-писатели из Донецка присылали мне некоторые газеты, я читал статьи о моих книгах и с грустью думал: скоро за меня возьмутся и столичные критики. Перекроют все шланги.
   Невесёлые это были мысли. Лучше бы не читать статей о своих книгах. Для литературного творчества нужны хорошее настроение, уравновешенная спокойная психика.
   С первых же дней завёл правило: ложиться рано, в десять часов, вставать в четыре часа утра. На украинский лад мог сказать: "Уси сплять, а я працую".
   Писал я в те первые дни свободной жизни роман о горняках "Подземный меридиан". Но уже с первых страниц видел, что пишу-то я о горняках, а с большой охотой выписываю образы местных и столичных учёных, мир театра, редакций, министерств...
   Утром, позавтракав и поработав, брал палку, шёл в лес, а лесом - на дачу к Шевцову. Там рядом жили Игорь Кобзев, Виктор Чалмаев, Владимир Фирсов, Николай Владимирович Талызин, заместитель министра связи, большой друг семхозовских писателей.
   Но шел я к Шевцову.
   Двухэтажная его дача с балконом и широкой верандой стояла у самого леса. Углубись в него на три-четыре сотни шагов, и тут тебе монастырский пруд, и святейшее на Руси место - чуть заметный холмик, на котором вроде бы стоял скит Отца Отечества - Сергия Радонежского.
   - А-а, тёзка! Привет!
   Так обыкновенно встречал меня Иван Шевцов. Он был всегда при деле: хлопотал во времянке - она располагалась в глубине сада, на веранде или сидел в доме у окна и писал. Строгого распорядка, как я заметил, у него не было, но писал он много, - редкий день выдавался пустым. Писал в больших общих тетрадях почерком ровным, ясным и красивым. Рука его безостановочно бежала по строчкам. По опыту журналистскому я знал: так писать могут лишь редкие и весьма одарённые люди. А писал-то Шевцов не газетные статьи - прозу, и писал "набело", хоть бери его "горячие" страницы и закладывай в наборную машину. И стиль, и орфография, и синтаксис - всё на месте! И логика мысли, и каждый эпизод, а затем и всё целое выткано по строгому рисунку.
   Шевцов раз написанный текст почти не правил. Отсюда, между прочим, идут многие слабые страницы в его книгах - благодатный материал для его зубастых критиков. Сколько я ни читал о нём статей, всюду авторы "топчут" слабые страницы, будто бы и нет у писателя сильных сторон, и уж, конечно, не замечают и превратно истолковывают саму суть в его книгах: критику разрушительных сил и защиту национального духа.
   Я был уверен тогда, уверен и сейчас: придёт время, и о Шевцове скажут, что он первым в отечественной литературе указал на опасность сионистского засилья.
   Дача была для него убежищем. Отсюда он делал короткие набеги в Москву, посещал редакции, издательства; почти беспрерывно звонил друзьям, а их у него было множество. Изрядно уставал от столичной суеты, и снова с радостью летел на дачу.
   Машины не имел, сумку с колёсиками не любил. Набивал продуктами рюкзак, прилаживал за спиной и бежал на Ярославский вокзал.
   Летом чаще всего я заставал его за уборкой веранды. Здесь у него была летняя гостиная, приёмный зал. Он любовно прибирал его и украшал добытыми в лесу на засохших деревьях фигурками птиц, зверей, забавных человечков. Тут он был неистощим на выдумку, и палки с отшлифованными ручками-фигурками были у многих его друзей. Я же за два десятка лет нашей дружбы собрал целую коллекцию таких палок.
   Иван Михайлович, написавший роман о художниках, друживший с Герасимовым, Судаковым, со скульптором Томским, и сам имел великолепный художественный вкус, высоко ценимый его друзьями.
   Приходил я к нему в первом, во втором часу дня, закончив свои утренние занятия. Он в эти часы также не работал и если приходил ко мне, то также в поддень. Иногда мы встречались на дороге, и, сговорившись, шли ко мне или к нему обедать.
   - Чисть картошку, а я буду жарить лук, мясо.
   Шевцов к обеду доставал водку или коньяк, вино...
   Я пил немного: если водки - одну рюмку, вина - две-три. Иван Михайлович поначалу тоже пил мало.
   Модус винопития обязывал и меня держать дома вино, особенно нравилась всем настойка из чёрной смородины. Бывало, выпью самую малость, а голова уж не та. Надо бы ещё два-три часа работать, а мне неохота. Завалюсь на диван и усну.
   Образ жизни такой начинал тревожить. В то время я не знал ещё алкогольной проблемы, не видел в "умеренном" винопитии большой беды. Потом я займусь этой проблемой серьёзно и напишу об этом не одну книгу, но тогда...
   За очередной трапезой говорю Шевцову:
   - Вот так... каждый день. Не привык я.
   - Работал собкором и - не пил?
   - Пил, конечно, но лишь тогда, когда нельзя было отвертеться, а чтобы каждый день и по своей воле...
   - Ну, ты тогда не мужчина! Какой же это обед, если с товарищем да без рюмки хорошего вина!..
   "Хорошего вина..., - думал я, шагая домой по лесу и слушая назойливый, неприятный шум в голове, будто там улей и волнуются пчёлы. - Хорошее вино или плохое, а действует одинаково - замутняет сознание, отнимает охоту писать". А если я всё-таки и садился за письменный стол, то работа подвигалась медленно и мысли являлись вялые, слабые. Очень скоро понял: алкоголь и творчество несовместимы. "Под градусом" можно починить забор, отстрогать доску, но создавать художественные образы, творить словом можно лишь на трезвую голову. Кто пренебрегает этим, тот рождает слабые, увечные произведения.
   Делал перерывы, - иногда не ходил к Шевцову. Вечером он приходил ко мне, и - навеселе. Невольно возникал вопрос: "Пьёт каждый день или почти каждый, а как же пишет?"
   К тому времени Шевцов был не только одним из самых знаменитых писателей, но он уже сложился как литератор: имел свой художественный метод, свою тему, свой мир образов и персонажей. В библиотеках не залеживалась его книга о Сергееве-Ценском - "Орёл смотрит на солнце", кстати, вскрывшая многие тлетворные тенденции в литературном процессе, впервые давшая верный анализ нашей критике и литературоведению, указавшая на тот поразительный неизвестный народу факт, что наша критика не национальна, она почти полностью захвачена представителями одной малой народности, которая и по строю психического склада, и по образу мышления глубоко чужда русскому характеру.
   Кстати, уже с этой книгой Шевцов прямо и отважно вышел навстречу "неистовым" ревнителям нашей литературы. А уж когда появился его роман "Тля", критики вдруг спохватились: "Ах, как же мы не растерзали его после первых публикаций о Сергееве-Ценском?.." Один маститый русский писатель, патриот нашей литературы, тогда сказал о Шевцове: "Он один выскочил из окопа и, размахивая сабелькой, ринулся на целую армию противника".
   Ко времени нашей встречи Иван Михайлович опубликовал, кроме названных книг, романы "Любовь и ненависть", "Свет не без добрых людей", "Среди долины ровныя..." и другие произведения. "Он состоялся, ему можно..." - думал я, тревожась по поводу наших постоянных возлияний. И всё больше во мне крепла мысль: с этим надо кончать.
   Много и упорно работал. И скоро закончил роман "Подземный меридиан". Отнёс в издательство "Московский рабочий". Скоро мне сообщили: "Роман принят. Готовим к изданию".
   Редактором моей рукописи был назначен Борис Орлов - поэт, прозаик и очень умный редактор, тонкий ценитель слова. Но главным достоинством Орлова было то, что он - патриот, хорошо понимает суть литературных баталий, процессов, происходящих в духовной жизни русского народа. Я был очень доволен, что роман попал именно к этому человеку.
   Мне выплатили аванс. Будущее не казалось столь зыбким.
   Первые месяцы жизни на свободе - в мире литературном - приводили меня к переоценке многих прежних представлений. Я как бы попадал из страны лилипутов в страну гуливеров. Там, в мире журналистики, мы писали статьи, очерки, принимали за корифеев мотыльков, которые, как и мы, ловили на лету факты повседневной жизни и полагали, что делают важное дело; собирались по два раза в день на совещания, играли в каких-то значительных государственных людей. А между тем статьи наши, и даже лучшие очерки и фельетоны, жили не дольше, чем бабочки-однодневки. И сама вышедшая газета на следующий день забывалась напрочь. Проваливалась в вечность времени. Может быть, потому я не собирал газет со своими статьями и рассказами. У меня нет даже вырезок.
   Здесь же, в среде литераторов, я вижу титанов. Как и все большие люди, они несуетны, неторопливы, говорят на темы отвлечённые, много шутят, остроумно балагурят. А затем, уединясь, пишут. И по издательствам ходят доверенные лица. Например, жёны. Кобзев не знает дороги ни в одно издательство; книги его туда относит жена Светлана Сергеевна. Алексей Марков бывает и в журналах, и в издательствах, но дела его тоже устраивает супруга Августа.
   Проходя мимо дачи Игоря Кобзева, вспоминаю его стихи, слышанные мною ещё в Литературном институте:
   Вышли мы все из народа,
   Как нам вернуться в него.
   Или такие:
   Ты не сделай, милая, промашку,
   Дорогих подарков не дари,
   Подари мне русскую рубашку
   Цвета алой утренней зари.
   Гуляет по литературному миру его эпиграмма на Евтушенко:
   Залив вином глаза косые,
   Он рёк, тщеславием томим:
   Моя фамилия - "Россия",
   А Евтушенко - псевдоним.
   Тут явно виден лишний градус -
   Давай всерьёз поговорим.
   Твоя фамилия, брат, - Гангнус,
   А Евтушенко - псевдоним.
   С Евтушенко мы учились в одном потоке. Кобзев этими остроумными строками сорвал с него маску, сбросил с небес. После кобзевской эпиграммы при его появлении в Доме литераторов, в редакциях люди улыбались.
   Нет большего унижения, если твоё появление вызывает на лицах снисходительную улыбку.
   Прохожу мимо дачи Фирсова. И с ним мы учились в одном потоке. Он моложе меня, а написал много. И стихи у него замечательные. Шолохов охотно принимает его дома, считает одним из лучших современных поэтов.
   А там дальше, около "Загорского моря", живёт Сергей Александрович Поделков. О нём пишут и говорят мало, он из старшего поколения русских поэтов, среди которых Николай Асеев, Павел Васильев, Василий Казин... Некоторые учёные-литературоведы числят Поделкова в классиках.
   Это Семхоз, вторая после Переделкино мекка писателей. Но если в Переделкино живут разные писатели, преимущественно евреи, в Семхозе - все русские. Переделкинцы о семхозовцах говорят: "На том берегу".
   Неспешный, философичный, ироничный дух, царящий в Семхозе, успокаивает, настривает на новый, размеренный и возвышенный лад.
   Постепенно проникаюсь духом не "горячих" сиюминутных мыслей, а проблем более общих, основательных, преображаюсь из журналиста, где мне всё время не хватало "высоты государственного мышления", в литератора, призванного распознавать, изучать и затем обобщать проблемы и темы вечные: любовь, дружба, семья, честь, долг...
   Всё это ново для меня, значительно и - волнует. Сумею ли? Поднимусь ли? Напишу ли книги, нужные людям?..
   "На том берегу" - а для меня на нашем - жили своей жизнью, совершенно не похожей на переделкинскую.
   В Переделкино дачи большие, с обширными усадьбами и высокими заборами, преимущественно государственные. Выдавались они по какому-то особому, высокому повелению секретарям Союза писателей, редакторам журналов, корифеям. Литинститут имел там свои дачи. В одной из них у меня, студента, была койка. Мы стаями ходили по посёлку и видели, как хозяева дач, их домработницы и садовники при нашем приближении захлопывали калитки, щелкали замками.
   Там же, в посёлке, стоял небольшой Дом творчества писателей. Его обитатели - преимущественно тучные, неопрятные старики и старушки - родственники окололитературных жучков и прилипал, конечно же, и сами жучки, наглые розовощёкие господа и дамы - весь этот люд с какой-то огневой ненавистью оглядывал нас, голодных, плохо одетых студентов, и суетно прибавлял шаг, стараясь удалиться от греха подальше.
   Был среди нас Суковский, студент с Украины. Он жил в Одессе, по каким-то особенным признакам отличал еврея, полуеврея, умел великолепно копировать их речь, включая интонацию.
   У какого-то студента-казака, кажется у Цыбина, он нашёл под матрацем привезённую с Дона старую заржавевшую саблю. И когда обитатели Дома творчества после сытного ужина, где, как нам рассказывали, подавали чёрную икру, балык и жидкий шоколад, выбирались на балкон, Суковский брал саблю, вскидывал её по-боевому на плечо и подходил к большому камню, лежавшему напротив балкона. Начинал точить: вжик, вжик... Точил долго, сосредоточенно.
   На балконе начинали нервничать. Кто-то кричал:
   - Что ты там делаешь?
   Суковский поднимал над головой саблю:
   - А вот... хочу наточить! - кричал громко.
   Волнения на балконе усиливались. Спускались мужчины.
   - Что это у тебя?
   - Это?..- Суковский вертел у них под носом саблей.- А так, планка.
   - Какая же это планка, если это сабля - холодное оружие. Прекрати точить!
   - Почему?
   - Ты мешаешь нам отдыхать.
   - Я мешаю? Да чем же?.. Вы шутите.
   К Суковскому подходили студенты - человек тридцать-сорок, а "писатели" удалялись. Для отдыхающих это была трёпка нервов, а для нас весёлый спектакль.
   Суковский проделывал и другие штуки - и все на грани дозволенного. Когда, например, он видел двух-трёх писателей-евреев, прогуливающих собак, он сгибался в низком поклоне, сладеньким голосом пел:
   - Здравствуйте, господа русские писатели!..
   Так будто бы приветствовал своих коллег Михаил Булгаков, работавший дворником в Литинституте.
   Вечером за высокими заборами, на ярко освещённых верандах, в залах, на балконах собирались большими группами хозяева и их гости. Там кипела жизнь, сокрытая от народа, здесь много произносилось слов, вершились планы, рисовались картины будущей жизни - той самой, которая настала теперь.
   В России с начала нынешнего века стало распространяться много тайных кружков, собраний. Сторонники крутых мер, внезапных сокрушительных потрясений - всё больше люди пришлые, из чужих краёв заезжие, загадывали и решали, как жить русскому народу, как ему пахать, сеять и растить детей.
   Вот такой он, русский народ! Вроде бы и умный, и землю свою любит, и постоять за неё умеет, а осмотреться как следует по сторонам, вовремя врага разглядеть не может. И сколько же крови и слёз пролилось на отчей земле из-за этой беспечности!..
   В Переделкино свои нравы, "на том берегу", то бишь на нашем - свои. Думы под сердцем здесь носят великие, о народе думы, о будущем славян и Российского государства.
   И нравы, и детали жизни - всё у нас другое. Здесь в сравнении с Переделкино живут просто и бедно. Двери в домах открыты, садовников у нас нет и пугаться нам некого. Свои дома - не казённые, своя земля - отчая, родимая.
   Видимо, остался ещё в нас дух великого печальника земли русской Сергия Радонежского, открытого для каждого из нас и для целого света, целителя и наставника, строителя духовной культуры.
   Недаром же в дни праздников престольных здесь явственно слышатся звоны соборных колоколов Сергиево-Троицкой лавры. В пяти километрах она от нас - лавра Сергеева. Как же тут не услышать звоны?..
   Весна выдалась тёплая, тихая. Я, как и прежде, вставал в четыре часа, включал большой, в полстены, уральский электрический камин и подходил к растворенному настежь окну. Отсюда, со второго этажа, мне открывался Радонежский лес - он тянулся в стороны северо-запада и северо-востока, в земли костромские, вологодские, к берегам студёного моря Белого. Нежной сине-серебряной кисеёй висели над кроной деревьев ещё хранившие ночную сырость туманы, розоватая голубизна затекала с востока на небо. И чудилось, что вот-вот над лесом поднимется богатырская фигура отца Сергия Радонежского и рука его благословит любезных соотечественников на очередной трудовой день.
   Куда-то в вечность, небытие отлетели вседневные заботы города, в душу вливались покой и умиротворение - то счастливое состояние, при котором только и возможно творчество. Садился за стол и до восьми часов писал. Потом спускался на кухню, готовил завтрак.
   Жена моя жила в Москве, приезжала на дачу в среду и в пятницу. В летние месяцы на отдых приезжали дочь, внук Денис и зять Дмитрий. И хотя тут начиналась веселая праздничная колгота, но я свой трудовой ритм не нарушал. И даже в выходные, кроме утренних часов, выкраивал для работы и часы дневные. В среднем же я сидел за письменным столом десять-двенадцать часов, восемь из них писал, два или четыре тратил на чтение, подготовку материала. Если для иной статьи я исписывал два-три блокнота, то для романа набрасывал разные варианты сцен, эпизодов, разговоров.
   Много приходилось читать.
   Вначале пробовал читать ведущих современных писателей, пытался уловить пульс современной литературы, особенно меня занимала поэзия. Я покупал книги, выстраивал на полках по степени таланта и важности поднимаемых тем и проблем.
   Очень скоро отсеялись те книги, которые мне активно не нравились ни по языку, ни по содержанию. В разряд пустых и неинтересных попали Чаковский и Гранин, Светлов и Слуцкий, о которых, не жалея высоких слов и красок, кричала печать. Впрочем, я понимал, что мыльные эти пузыри надувают критики с чувством национального сепаратизма, признающие только "своих да наших". Я, конечно, и раньше знал природу этого явления, но книги Шевцова и вся литература семхозовского братства уже в то время указывала на остроту проблемы, открывала глаза на тайны еврейского литературного мессианства.
   В "Подземном меридиане" я пытался вскрыть те же процессы, - только персонажи моего романа действуют в науке, в театре, министерствах.
   Роман сдали в типографию. А я всё сомневался. Ночью часами лежал с открытыми глазами, думал: "За то ли я дело взялся? Поучать людей, вещать истины! - сколько знаний для этого нужно!"
   Усиленно читал древних авторов, философов средневековья, переводную прозу, поэзию... Читал и перечитывал русскую классику.
   В это время я, кажется, открыл для себя и как-то особенно полюбил Салтыкова-Щедрина. Ни в одной литературе - ни в английской, ни в немецкой, ни во французской не видел такого мудреца и тонкого художника. Салтыков-Щедрин, Лесков и Бунин были моей слабостью, я упивался ими, однако они меня, как ни странно, не воодушевляли, а словно бы ударяли по рукам. Являлись укоряющие мысли: "Вон как надо ворочать словом!"
   Много раз всерьёз подумывал бросить перо и в журналистику не возвращаться - чувствовал пресыщение газетно-журнальной работой. Будто бы ел-ел, а потом кусок застрял в горле, и меня тошнит.
   Завел пчёл - на случай, если брошу всякие писания.
   Особенно много читал мемуарной литературы, эпистолярной. Дневники и письма Толстого, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Чехова, Достоевского, Мусоргского, Репина, Чайковского, Мечникова... И Боже мой! Какая это радость, заглянуть в самую глубь души гения!
   Находил у них общие черты: талант, данный провидением, правдолюбие, безоглядную смелость, и непременно у каждого почти сверхъестественное трудолюбие.
   И вот ещё что важно: не было среди них ни сребролюбцев, ни эгоистов. Думы о других, о вечном - стремление одарить всех людей мира - вот крылья великих талантов!..
   Продолжал писать. И уж очередной роман "Горячая верста" подходил к концу.
   Утром, позавтракав, шёл гулять. Углублялся в лес километров на пять-шесть, а затем, находившись, возвращался домой и снова садился писать.
   Роман о металлургах "Горячая верста" написал за год. Отвез его в "Профиздат". Принял меня главный редактор издательства Андрей Дмитриевич Блинов. Знал меня как журналиста, книг моих не читал, - "Подземный меридиан" ещё лежал в типографии. Листал страницы рукописи, задавал вопросы и, как мне казалось, воспринимал меня скептически. Даже как будто бы обронил: "Сразу и роман! Лихо!.."
   Я знал Блинова как хорошего писателя, автора интересных повестей, рассказов. С одной стороны, был рад, что рукопись попала к нему в руки, с другой - было боязно попадать на суд серьёзному писателю.
   Разговорились. Оказалось, что дача его в Абрамцево - с нами по соседству. Я пригласил его, дал адрес - без надежды, конечно, что он к нам приедет. Но Блинов приехал. И скоро - дня через три. Смотрю: у ворот зеленая "Волга", за рулем милая, совсем юная девушка - его дочь. Вышел и он - с палочкой, прихрамывая. Блинов - фронтовик, был тяжело ранен. На лице - улыбка:
   - Вот вы где! Слыхал про ваше братство, а бывать не приводилось.
   На веранде, усаживаясь в кресло, сказал:
   - Роман прочитал. Будем печатать.
   Я задохнулся от радости. "И этот роман принят. Буду писать. Теперь уже без оглядки".
   Так произошла моя встреча с Блиновым. Скоро этот человек круто развернёт всю мою жизнь, направив её в русло, где я вплотную столкнусь с литературным процессом, увижу и познаю грани жизни, доселе мне неведомой.
   После обеда, ближе к вечеру, отправился к друзьям. По дороге к Шевцову зашёл к Фирсову. У крыльца дома на лавочке сидел дядя Ваня - брат отца Фирсова, русский крестьянин, приехавший в гости к именитому племяннику.
   Я любил его общество и не упускал случая побеседовать. Присел рядом, показал на недавно построенную в глубине сада времянку, где находился кабинет поэта. Оттуда доносился громкий разговор, из приоткрытой двери шел табачный дым.
   - О чем они там? - спросил дядю Ваню.
   - А-а...- махнул рукой.- О них толкуют... Ну, как их?.. Синасти.
   - Что это, дядя Ваня?
   - Ну, эти... как они... синасти!
   И уже подходя к двери, я вдруг понял: "сионисты!" Рассказал Фирсову, Шевцову, Чалмаеву. Они долго и громко смеялись. С тех пор надолго в лексикон семхозовской братии вошло это дяди Ванино слово.
   Едва я вошёл во времянку, хозяин схватил со стола свежий номер "Известий", швырнул на пол:
   - На, читай свою газету! Кого печатают?.. Кого хвалят?.. Тель-Авив сплошной!
   В этот момент по радио упомянули Антуана Сент-Экзюпери. Фирсов выдернул шнур.
   - Вот ещё! Сент-Экзюпери!.. Хороший человек и сказку про принца написал. Но пощадили бы мои уши - с утра до вечера талдычат: Экзюпери, Хемингуэй, Ремарк... Если о наших поднимут гвалт - Евтух, Робот Рождественский, Майя Кристалинская, Кобзон. А уж если об ученых, о великих мудрецах загалдят - Энштейна не забудут! Ты, Иван, в газете работал, скажи на милость: кончится это когда-нибудь или нет?
   Плюхнулся на диван, заломил руки за голову, смотрел в потолок. Гнев его святой мы понимали. Тут, среди гостей Фирсова, не было человека, который бы на собственной шкуре не испытал засилья в газетах и журналах сионистов, которое к тому времени, на рубеже 60-70-х годов, становилось не только ощутимым, но уже принимало повсеместный характер. И если раньше мы не имели серьёзных печатных трудов, разоблачающих сионизм, то тогда уже у каждого из нас на столе лежала книга Юрия Иванова "Осторожно: сионизм!" - книга, произведшая в умах русской интеллигенции эффект разорвавшейся бомбы. Правда, Юрий Иванов исследовал сионистское движение как явление планетарное. Эта расистская идеология будто бы была где-то, не у нас, но каждый читавший книгу невольно и как бы автоматически проецировал события и сведения, в ней содержавшиеся, на нашу жизнь, - слишком знакомы были каждому из нас взгляды, действия, образ поведения заокеанских и всех прочих господ, претендующих на мировое владычество.
   Это было время, характерное для всего послесталинского периода: за вольные разговоры не сажали, за "нелюбовь к евреям" не расстреливали, но говорить громко обо всем люди ещё опасались. Зато же и давали волю языкам в кружках дружеских - подобных тому, который невольно составился в семхозовском писательском братстве.
   Можно понять горячность, с которой витийствовал Фирсов: он, хотя только начинал свой путь в поэзии, но уже был изрядно искусан критиками. Он бы мог о них сказать словами Чехова: "Критика меня мало интересует, она у нас не национальна".
   Придёт время, и оно теперь недалеко, когда эта самая "не национальная" критика примется и меня утюжить; я бы тоже мог повторить слова Чехова, но могу свидетельствовать: от ударов и укусов этой самой критики бока так же долго болят, как и от всякой другой.
   Били Фирсова и свои - те, кто охотно подпевал "неистовым ревнителям", выслуживался перед власть имущими, и тем обеспечивал себе право печатать статьи, книги.
   Союз "швондеров и шариковых" набирал силу. Недаром его больше всего боялся Михаил Булгаков. В 80-х он уже в образе мафии тугой петлей затянет всю русскую национально-патриотическую литературу.
   Молодой Фирсов ещё в начале 60-х напишет:
   В цене предатели народа,
   Что говорить, в большой цене.
   Да, господа Шариковы, обнявшись со Швондерами, получая от них щедрые подачки, оказались сущей бедой для русской литературы в канун третьего тысячелетия. Ныне всякая попытка литератора сказать доброе слово о России, русском характере, даже само слово "русский" воспринимаются как опасная форма национализма, шовинизма, и слово "русский" многими понимается как синоним "антисемита".
   В кабинете Фирсова в тот раз собрались близкие товарищи, и не было среди них не битого, не искусанного критиками, о которых каждый бы мог сказать словами Маяковского: "все мои критики коганы".
   "Литературную газету" в то время возглавлял Александр Борисович Чаковский, "Литературную Россию" - беспринципный Вася Позднеев, в "Известиях", как я уже писал, весь отдел литературы и искусства состоял из евреев... Начиналась хорошо спланированная травля русских писателей - изгнание из всех сфер искусства русского духа.
   И первые удары из тяжёлой артиллерии - со страниц центральных газет - уже были нанесены по Шевцову, Кобзеву и Фирсову. Притулившийся тут же в кресле у камина критик Виктор Чалмаев напечатал две-три статьи в защиту патриотического духа и как раз в эти дни подвергался за них дружному остракизму. Его и критика Михаила Лобанова, напечатавшего в "Молодой гвардии" статью "Просвещённое мещанство", предавали анафеме даже радиоголоса из-за кордона.
   Я и сам, не зная броду, сунулся в эту "воду" - написал две статьи на литературные темы: "Закат бездуховного слова" напечатали в "Журналисте", а "С самой пристрастной любовью" - в "Огоньке". Последняя статья о журнале "Юность".
   Отступая, мы огрызались, отстреливались - иногда наносили удары, но... отступали. Однако силы были неравны. Родная партия, членами которой мы состояли, отдавала самое грозное оружие - печать - в руки противника, множила тиражи его газет и журналов. Русские люди в пьяном усердии рубили русский лес, и русские же люди в том же пьяном бреду и слепом забвении набирали, печатали эти газеты и журналы,- и вся эта отечественная родимая силушка сваливалась на голову русских патриотов, стремившихся из последних сил прокричать слова тревоги, отрезвить, образумить замутнённое сознание своих соплеменников.
   Но адская машина одурманивания, оглупления и ослепления, запущенная родной партией, набирала обороты. У руля стояли великие "кормчие": вначале Сталин, затем Хрущёв, а уж потом пьяница с отпадающей челюстью Брежнев. Они туго знали своё дело: мяли, крушили, давили всё святое на Руси, и в жернова этой адской машины попадала прежде всего наша родная русская литература.
   Все собравшиеся тогда в кабинете Фирсова уже были втянуты в закипевшую в канун семидесятых годов литературную баталию и, как потом мы все убедились, приведшую нас к полному и бескомпромиссному размежеванию. Призывы к консолидации, раздающиеся ныне из конъюнктурных соображений, не возродят русского искусства, оно может подняться только на национальной почве. (Не на национальной почве, а на антижидовской почве. К жидам относятся: иудаисты, талмудисты, сионисты, жидо-масоны. Прим. К.М.).
   Однажды, ближе к вечеру, я вот так же зашёл к Фирсову. В кабинете не было привычных лиц, но у камина в кресле сидел невысокий, кареглазый, начинающий седеть человек. Фирсов назвал его:
   - Свиридов Николай Васильевич.
   Мы познакомились. Я сел от него поодаль, слушал их беседу. Я знал: Свиридов - председатель Госкомиздата РСФСР, недавно он был в ЦК заместителем заведующего отделом пропаганды.
   Словом, к Фирсову залетел глава всех издательств России.
   Он был строг, сдержан, но скоро мы разговорились.
   - Напрасно вы ушли из журналистики, - сказал он.
   - Почему? - удивился я.
   - У вас был серьёзный пост. Они на ваше место быстро подтянут своего бойца. Я-то уж их знаю.
   Свиридов обозначал свою позицию. Это уже была откровенность. Он начинал мне нравиться.
   Между тем Людмила, жена Володи - женщина сколь яркая и обаятельная, столь и остроумная - накрывала стол. Выставила вино, коньяк. После первых выпитых рюмок языки развязались. Фирсов, обращаясь к высокому гостю, сказал:
   - Вот Дроздов, выпал из гнезда - нашли бы ему должность.
   Свиридов, набычившись, склонился над столом, не отвечал. Я каждой клеткой ощущал неловкость своего положения, допил вино, решительно поднялся.
   - Извините, мне нужно на станцию жену встречать.
   Свиридов встал, протянул руку, Прощаясь, сказал:
   - Заходите в Комитет. Поговорим.
   На следующий день утром с измятым лицом ко мне пришёл Фирсов:
   - Людмила не даёт выпить. Дай чего-нибудь.
   Я выставил графин самодельного вина - из чёрной смородины. Володя "поправил голову", сверкнул карими глазами.
   - Иди к Свиридову - должность даст. Министр!.. Должности у него, как пятаки у нас в кармане.
   Наливал стакан за стаканом - пил.
   - Иди, говорю. Не мешкай. Завтра же!
   - Я сотрудничаю в журнале "Человек и закон", судебные очерки печатаю. Там и редактор - милый человек - Сергей Высоцкий.
   - Нашёл милого человека,- "шнобель"!
   - Никакой он не еврей! - вступился я за Высоцкого.- Я его здесь, в Семхозе, хочу поселить. Вполне приличный человек!
   - "Шнобель"! - вновь отрезал Фирсов.- А если "шнобель", значит такой же, как все эти...
   Язык у него начинал заплетаться. Я решил не спорить. Сказал:
   - Хорошо, Володя. К Свиридову я зайду. Спасибо за рекомендацию.
   - Да, старик, иди, проси должность. В издательствах прорва "шнобелей", трудно дышать. Меня не печатают, а если возьмут, то все лучшие стихи выбрасывают, оставляют безделки. Может, в издательстве редакцию тебе даст, а то и того выше - заместителем главного назначит. Он же министр! Все может.
   Фирсов пил, пока не увидел дно графина. Вновь и вновь меня тревожило это обстоятельство: пьют наши ребята! Природа такой большой талант парню отвалила, а он его заливает спиртным. И вот ведь что страшно: никто из них, зашибающих уже сильно, не видит опасности в своем пристрастии. Пробовал я говорить и с Шевцовым, и с Фирсовым - отмахиваются, как от назойливой мухи: "Ах, пустяки! Брось нагнетать страхи!"
   Проводил Володю до дома. Людмила и её мать, завидев нас, всплеснули руками.
   Я чувствовал себя виноватым.
   Госкомиздат России помещался вблизи Никитских ворот, на улице Качалова, тут же рядом церковь Святого Вознесения, где венчался с Натальей Гончаровой Пушкин.
   В кабинет председателя вели дворцовые двухстворчатые двери, украшенные золотыми вензелями, старинными сияющими ручками.
   Кабинет был огромный, как и у всякого министра, - хозяин его при появлении посетителя не поднимал головы, а ждал, когда тот приблизится к его столу. Ещё при встрече у Фирсова заметил, что Свиридов туговат на левое ухо и потому предусмотрительно зашел с правой стороны, сдержанно поздоровался.
   - Садитесь, - сказал Свиридов, не подавая руки.
   Приземист, сутуловат, с красивой шевелюрой волнистых волос. Выглядел молодо. Отстранил на столе бумаги, откинулся на спинку кресла.
   - Ну, как на свободе? Не скучновато?
   - Поэт Алексей Марков, никогда нигде не служивший, говорит: самый несвободный человек - это свободный человек.
   - Марков скажет. Горазд на хлёсткое словечко.
   Хозяин кабинета помолчал, тронул для порядка бумаги. Неожиданно сказал:
   - Вы в Литературном институте учились, наверное, знаете многих литераторов?
   - Не сказал бы, что многих, но кое-кого...
   - Мы сейчас новое издательство создаем - "Современник". Важно подобрать туда серьёзных людей. Вот... Юрий Панкратов. На курсе с Фирсовым учился, вы должны знать его.
   - Давно мы учились, люди меняются. Раньше его "Литературка" до небес возносила, потом бросила. Чем-то не потрафил.
   - Когда поднимали его, во времена Кочетова?
   - Да нет, уж при Чаковском.
   - Чем же он не угодил Чаковскому?
   - Панкратов Пастернаку молился, на даче у него дневал и ночевал - тогда его поднимали, а тут вдруг бросил учителя, разошелся с ним. Ну, тут его и кинули в колодец. Ни слова доброго о нём.
   - Да, похоже на то. Он, говорят, поначалу все чёрным цветом мазал.
   - Было такое. Вот как он Россию в то время представлял:
   Трава зелёная,
   Небо синее,
   На воротах надпись:
   "Страна-керосиния".
   - Вот, вот... Такой-то Чаковскому подходил.
   Говорит басовитым, нутряным голосом. В глаза собеседнику долго не смотрит. Я во время своей корреспондентской службы вырабатывал способность смотреть в глаза собеседнику. Ценил и завидовал тем, кто способностью этой обладает в высокой степени. Свиридов долго в глаза не смотрел и в одной позе не сидел - то отклонится в угол кресла, то подвинется к столу. Однако говорил умно и дело своё, видимо, знал хорошо.
   - Ну, так как - станете рекомендовать его в новое издательство на редакцию поэзии?
   - С ходу так - не могу. Если позволите, спрошу у верных людей, тогда и вам доложу.
   - Да, да, я вас попрошу об этом. И вот ещё - Валентин Сорокин. Этот нас особенно интересует.
   - Сорокина я знал ещё по Челябинску, - тогда он на металлургическом заводе работал машинистом подъёмного крана.
   - Крановщиком?.. Не металлургом?
   - В мартеновском цехе крановщик - тоже будто бы металлург.
   - Именно: будто бы - буркнул Свиридов, видимо, недовольный теми, кто неточно ему доложил.- Я вот тоже... артиллеристом мог бы назваться, а я был химиком в дивизионе "катюш".
   Свиридов после нашей продолжительной и вполне доверительной беседы предложил мне зайти к Карелину.
   - Побеседуйте ещё с ним, - сказал Николай Васильевич.
   Со второго этажа я спустился на первый. Здесь, в конце правого крыла здания, располагался издательский главк - Росиздат. В небольшом кабинете сидел главный редактор всех издательств России Пётр Александрович Карелин или ПАК, - так его сокращенно называли в Комитете.
   Петр Александрович, завидев меня, не удивился - видимо, Свиридов его предупредил. Только сказал:
   - И тебя скушали в "Известиях"?..
   - И да и нет. Сам ушёл, но, конечно, припекло.
   - Понимаю, - крепко пожимал мне руку Пётр Александрович.- Я с ними всю жизнь работаю, заметил: у них, как в атомной физике, - критическая масса есть. Как только количество евреев в редакции достигло критической массы - тогда беги. Русскому там делать нечего.
   - А сколько же это - критическая масса?
   - Тридцать процентов. Они при этом числе быстренько занимают все ключевые позиции, настраивают свои дела, и если ты соглашаешься плясать под их дудочку, тогда ещё подержат немного, а не то сам уйдёшь. Тошно станет.
   Пётр Александрович меня знал ещё с Литературного института. Он тогда в "Литературной газете" с В. Кочетовым работал и был вторым человеком в редакции - ответственным секретарём. В то время Кочетов был популярным писателем, мы все знали его роман "Журбины"; с Карелиным они работали ещё в Ленинграде, в дни блокады, во фронтовой газете "На страже Родины". Мы приходили к Карелину - он любезно принимал нас и, если нам удавалось написать что-нибудь дельное, печатал.
   Потом вместе с Кочетовым они перешли в журнал "Октябрь" - Карелин и там играл первую скрипку. Но у Кочетова жена была еврейка, она всё время поставляла мужу кадры. Эти-то "кадры" ссорили фронтовых друзей, и наконец та самая "критическая масса", о которой говорил Карелин, вытолкнула его и из "Октября".
   Нам вместе привелось работать в "Известиях". Он был заместителем редактора по разделу литературы и искусства, заказывал мне статьи, охотно их печатал. Мне нравился этот высокий интеллигентный человек с лёгким и весёлым характером - он много знал и умел о любом пустячном случае забавно рассказывать.
   Посылая меня в Комитет, Фирсов сказал:
   - Там Карелин... Имей в виду, это первый у Свиридова человек.
   Узнав, что я на свободе, Карелин без дальних предисловий предложил мне должность своего заместителя. При этом сказал:
   - Я скоро пойду на пенсию. Вот мне достойная замена.
   И рассказал: Комитет только что получил решение правительства о создании нового мощного издательства "Современник". В нём будет печататься в основном художественная литература - проза и поэзия. И будет небольшая редакция критико-публицистической литературы. Строго определена пропорция регионов и столицы: 80 процентов - книги писателей российской периферии, 20 процентов - москвичей. В год будет издаваться 350 книг. Почти каждый день - книга.
   Свиридов поручил мне подобрать редакторский состав. Строго наказал: "Ни одного еврея!" Условились, что я своё решение сообщу на днях по телефону.
   Первый день работы в Комитете напомнил мне тракторный завод в Сталинграде, где двенадцатилетним мальчиком начал я трудовой путь. Принимали с четырнадцати лет, - пришлось прибавить себе два года. Учился я на токаря, но скоро мастер подвёл меня к строгальному станку, показал, как на нём работать, и велел отстрогать планку. На другой день мне уже пришлось работать на двух станках - токарном и строгальном, а очень скоро заболел рабочий, и меня тут же научили долбить фаски, канавки на станке долбежном. Прошло три-четыре месяца, мастер попросил меня остаться во вторую смену. Так четырнадцать часов я беспрерывно переходил от станка к станку - долбил, строгал, точил детали. И помню, как однажды, когда выпал особенно жаркий день и меня оставили во вторую смену - в десятом или одиннадцатом часу вечера я в изнеможении присел на штабель деталей и подумал: "Неужели всю жизнь... вот так, от станка к станку?.."
   В Комитете не было станков, тут ничего не надо было строгать, точить - тут надо было сидеть. С десяти утра до шести вечера. Каждый день. Безотрывно, безотлучно - сидеть и... не делать глупостей. Боже упаси, если в беседе с посетителем или сотрудником что-нибудь не так скажешь, не так оценишь бумагу, не то ей дашь направление.
   Тут надо было быть умным. Или изображать из себя умного. Если же ты не был ни тем, ни другим, надо было больше молчать. И покачивать головой, не очень сильно, но так, чтобы и посетитель, и сотрудник, общающийся с тобой, не могли понять истинный ход твоих мыслей. И тогда им нечего будет о тебе говорить.
   Карелин был вечно в отсутствии. Он обыкновенно вечером звонил мне на квартиру, говорил, что завтра будет писать для председателя доклад или речь на какой-нибудь книжной выставке, на приёме или на банкете. "Запрусь где-нибудь в свободной комнате - ты меня не ищи".
   Я принимал на себя поток посетителей. Нельзя сказать, что это был сплошной поток, что народ валил к нам в кабинеты. Нет, народ в наших коридорах не толкался. Да, в сущности, здесь и не было народа - были писатели, учёные-литераторы, а из наших, ведомственных, - директора издательств и главные редакторы.
   Помню, в первый же день заявился Илья Бессонов - наш известинский журналист, собкор по Ставропольскому краю.
   - Ты здесь? - удивился он.- И меня съели. Я теперь директор Ставропольского книжного издательства. И вот - написал роман.
   Вытащил из портфеля объемистую рукопись, положил на стол.
   - И что же? Хочешь, чтобы я почитал?
   - Конечно! И дал бы добро на публикацию в нашем издательстве.
   - А я... разве имею такое право?
   - А кто же? Здесь порядок таков: директора издательства или главного редактора могут напечатать только с разрешения Карелина. Ну, а ты - его заместитель. Тут до тебя был Николай Иванович Камбулов. Он все такие дела прокручивал.
   - Если так... оставляй.
   Бессонов рассказал о бедах своего издательства. Бумаги мало, писатели стонут. По пять лет ждут своей очереди.
   - А ты тиражами маневрируй. Уменьшишь тиражи - больше имён выпустишь.
   Бессонов выпучил на меня глаза. "Не шутишь ли?" - говорил его взгляд. Популярно мне объяснил, что большие тиражи выгодны издательству и типографии. Рукопись подготовили, завели на поток и - шлёпай. Отсюда премии, прибыли. Кажется, я сморозил первую глупость. Хорошо, что на своего напал.
   Позже мне станет ясен главный механизм, угнетающий наше книгоиздательское дело. Громадные тиражи: сто, двести, триста тысяч! А то и больше. На бумаге, которую мы тратили на одного писателя, можно было издать десять, двадцать авторов.
   Бессонов раскрывал передо мной дверь, ведущую в одну из самых важных тайн партийной политики, точнее - политики серых мышей и их полководца красного кардинала Суслова: переключить бумагу и всю полиграфическую мощь страны на авторов, живущих в столицах. Соответственно пошли закрывать издательства в российских городах, их всё больше сосредоточивали в Москве и центрах республик.
   При царе было несколько сотен издательств - точной цифры никто не знает, теперь пятьдесят два, и главные, бумагоёмкие - в Москве.
   Серые мыши подбирали вожжи - налаживали жёсткий механизм контроля над мыслью, и прежде всего русской мыслью.
   Госкомиздат РСФСР - главное колесо в этом механизме.
   Бессонов достал из портфеля прекрасно изданный толстенный том. Подавая его мне, сказал:
   - Не подумай, что это Лев Толстой, - нет, это Фрида Вигдорович. Поучает наших детей, как им надо жить, кого любить, а кого и не очень.
   Я листал книгу в голубой обложке. Не рассказы, не повести - какие-то статьи, записки, документы. Всё из области педагогики. Бессонов доверительно сообщил: с мадам Брежневой знакома. Бойся её! Посмотрел внимательно на Бессонова, заметил хмель в глазах. Сказал строго:
   - В Комитет навеселе не показывайся больше. И Карелин, и, паче чаяния, Свиридов чтобы тебя не видели.
   - Ладно, старик, за меня не волнуйся, а лучше взгляни, каким тиражом эту Вигдорович тиснули.
   Я посмотрел и ахнул: триста тысяч!
   - А теперь гляди на сроки, - тыкал пальцем Бессонов в справочные сведения книги.
   Я смотрел: сдали в набор, подписали к печати... Раньше я не обращал внимания на эти цифры и не очень-то хорошо представлял, что они означали. Бессонов всё объяснил. И в заключение помахал у меня перед носом томом:
   - На этот "шедевр" вы истратили столько бумаги, сколько выдаётся мне за год на издательство. А писателей на Ставрополье больше полусотни. Их-то вы на голодном пайке держите. Вот она... ваша служба на ниве народного просвещения.
   Прощаясь, я показал на его рукопись:
   - И здесь кое-что отразил?
   - Самую малость. А стоит мне зачерпнуть поглубже - ты первый и хлопнешь меня по башке. Система!
   Я проводил Бессонова до церкви Святого Вознесения, усадил в такси и ещё раз предупредил: под хмельком у нас не появляйся.
   - Спасибо, Иван. Надеюсь, мою рукопись не зарубишь. Я писал её слезами.
   В тот день я принял ещё четырёх писателей - двух москвичей и двух с периферии - и, беседуя с ними, открыл для себя ещё одну дверь, ведущую к тайнам нашей системы. "Маститый" автор из Москвы просил оставить его "позиции", то есть рукописи, в четырёх или пяти издательствах.
   - Ваш отдел координации оставляет только три "позиции", а две выбрасывает из планов.
   Отдел координации был для того и создан: не допускать дублирования одних и тех же имён в разных издательствах, разрешать любому автору в течение года издавать только одну рукопись. Здесь же автору разрешалось издать одну и ту же книгу, и давно написанную, сразу в трёх издательствах, а он недоволен.
   Слушаю внимательно, и это поощряет автора к откровенности. Он раскрывает свою лабораторию: пишет он быстро, много, и всё издаёт. Многое проходит у него через радио, телевидение - его любят театральные режиссёры. Я его знаю. Он один из тех, кто пишет стёртым как медный пятак языком, русской жизни не знает и русских изображает пьяницами, бездельниками, дурными людьми.
   - Три позиции у вас оставлены, - пытаюсь возражать.
   - Зачем эти запреты, рогатки, препоны! Издатели хотят выпустить книги - значит, их требует читатель. И пусть издают! Зачем же бить по рукам?
   - Хорошо, мы здесь подумаем. Учтём вашу просьбу.
   Другой москвич, тоже "маститый", принёс кучу хвалебных статей о своих книгах. И так же требует открыть ему семафор в издательствах.
   - Если хотят - пусть печатают! - пытается меня учить.- Вы сами видите, какие я пишу книги. Вот рецензии: "Литературка" хвалит, "Советская культура", "Учительская газета" - требует мои книги в каждую школу.
   Заходит писатель периферийный. Он и выглядит, и держится по-иному: скромный, сдержанный, и тон его речи просительный.
   - Накладка вышла, - говорит, словно извиняясь. - Пять лет не печатался, залез в долги, жить не на что, а тут вдруг повезло - сразу в двух издательствах. Рукописи, правда, новые и разные, но всё равно... Нельзя ведь. Так я прошу, чтобы рукопись поменьше объёмом - у нас, в местном издательстве, сняли бы, а побольше - ту, что здесь, в Москве, запланирована, - оставили. И гонорар побольше, и чести, престижности... Всё-таки - Москва, как бы признание...
   - Но в чём же проблема? Я в толк не возьму.
   - Да ваш отдел координации выбрасывает московскую позицию. Вы уж, пожалуйста, скажите им...
   - А если обе позиции оставить? Ведь вы пять лет не печатались.
   - Да разве можно? - удивленно смотрит на меня писатель.- Вроде бы закон есть,- запрещает.
   - Да, да, - спохватываюсь я, забыв, что представляю официальное учреждение и обязан блюсти законы. И чуть было не сказал, что только что был писатель, которому разрешили три позиции, но вовремя смирил порыв откровения. Сказал:
   - Вы напишите нам заявление, всё растолкуйте хорошенько, а мы тут посмотрим. Постараемся вам помочь.
   Второй писатель из дальнего российского города, - кажется, из Иркутска, - изложил примерно такую же историю. И его я попросил написать заявление.
   Он уходит в другую комнату писать заявление, а я звоню директорам издательств, объясняю положение, прошу оставить обе позиции. Зашёл в отдел координации и тоже объяснил и попросил...
   Не знал я и этого тайного механизма, при котором одним писателям, москвичам, разрешалось одновременно издаваться во многих издательствах, другим - такого права не давалось.
   Вечером мы с Карелиным шли пешком до "Краснопресненской". Он посвящал меня в тайны явлений, с которыми в первый же день столкнула меня служба в Комитете.
   - Что за люди сидят в отделе координации? - спрашивал я Карелина. - Я сегодня почувствовал, что строгости свои они распространяют не на всех литераторов.
   - Дело не столько в людях, сколько в обстоятельствах, в которые они поставлены. Есть в этом отделе и честные работники - их, пожалуй, там большинство, но, попробуй они отказать Вознесенскому или Ахмадулиной, Симонову или Гранину, - тут такой гвалт поднимется, - за океан покатится. "Голоса" на защиту встанут, по всему миру возвестят: "шовинисты", "антисемиты"!.. Права человека ущемляют, рот зажимают! А тот, из Воронежа или из Орла писатель, - он шума не поднимет, "голосам" он не нужен. Так его и поприжать можно, а если пять лет не печатают - тоже ведь никому от этого ни жарко, ни холодно. Деньги на прокорм займёт, а если уж совсем припечёт, на завод пойдёт или в поле: русскому человеку физический труд привычен.
   - Ну нет, Петр Александрович, я, наверное, так рядить и судить не смогу. Если уж есть закон, так пусть для всякого, исключений делать не стану.
   Карелин помолчал с минуту - видно, я его озадачил, - но потом так же тихо и ровно, как он и говорил обо всем, заметил:
   - В "Известиях" мы с вами тоже не всё принимали, а жизнь знай себе гнёт нашу спину. Где-то я читал, что будто бы в Америке перед входом в конгресс долгое время надпись висела: "Умей не выходить из себя по поводу вещей, которых ты не сможешь изменить". Вот эти "вещи", которых мы не можем изменить. У нас их, к сожалению, много.
   - Мне такая надпись не очень по душе, капитулянтским душком отдаёт, трусостью, окопным настроением. Сиди себе в окопе и не рыпайся. У нас же с вами есть права, власть, наконец, воля. И Свиридов будто бы человек правильный. Вот и вам он команду дал: в новое издательство евреев не пускать.
   Я горячился. И уже подумывал: "Чёрт меня занёс в это болото! Мало того, что писать не смогу, торчать тут буду с утра до вечера и на дачу дорогу забуду, - тут ещё и ловчить, подличать надо! Своих ребят обкрадывать, русской литературе кислород перекрывать, а этих... чужебесов с их пустопорожней писаниной выпускать, да ещёи подталкивать, машины, рабочих загружать, леса русские на них изводить. Нет, не смогу я в этой конторе! И заявить об этом надо как можно раньше. Нечего ни им, ни себе голову морочить".
   Но тут заговорил Карелин:
   - Николай Васильевич - человек честный, принципиальный, но он, к тому же, ещё и человек умный. Понимает: если перед ним стена - лбом переть не надо, лучше обойти её, уклониться от лобовой встречи. Он в такие условия поставлен - врагу не позавидуешь. Он, словно волк, со всех сторон красными флажками обложен. Куда ни метнись - охотник с трёхствольным ружьём. И каждый в сердце метит или в голову. На Старой площади главный охотник сидит - Яковлев Александр Николаевич, заведующий отделом пропаганды; в Совете Министров РСФСР - второй охотник, Качемасов, заместитель председателя Совета Министров по культуре; в Союзе писателей - большом, союзном,- Георгий Марков, сын Маркуши; в Союзе писателей российском - Серёжа Михалков - у этого столько масок на лице, что и сам чёрт не поймёт, какому он богу молится. А если уж правду говорить: все эти молодцы одним миром мазаны - от каждого из них чесночком отдаёт. А уж о Яковлеве и говорить нечего: этот на всё русское буром прёт.
   В метро мы доехали до станции "Профсоюзная". Отсюда Карелин к себе на Ломоносовский проспект на автобусе поехал, я на свою Ново-Черемушкинскую улицу пошёл пешком.
   Первый день работы в Комитете набил в голову столько "гвоздей", что ни о чём другом я уже и не мог думать, как только о положении русских писателей и русской литературы.
   И ночью долго не мог заснуть. Видя, как я ворочаюсь на койке, Надежда спросила:
   - У тебя что, неприятности по службе?
   - Как тебе сказать? Во всяком случае, приятностей никаких не было. Я, кажется, зря подставил шею под этот хомут. Боюсь, что не смогу тут работать - душа изболится. А у тебя как?
   - У меня ничего. Назначили учёным секретарём биологического факультета, зарплату прибавили.
   - Поздравляю. Я рад за тебя.
   Несколько минут лежали молча. Надежда спросила:
   - Блинов из "Профиздата" тебе не звонил? Он мне звонил и сказал, что тебе аванс за новый роман выписали. Через неделю можно получить.
   - О! Это хорошая новость. Спасибо.
   Теперь уже мне подумалось: и финансовые дела идут неплохо, а я, дурак, впрягся в эту повозку. В голове уж готов был план нового романа из жизни 30-х годов, и название готово: "Ледяная купель",- сидел бы на даче, писал бы, да писал. Недобрым словом поминал Фирсова. Ах, Володя! Втравил в историю!
   После собкоровской, а затем спецкоровской вольницы, почти беспрерывных и нелёгких, но всегда волновавших новизной поездок по стране, конторская жизнь показалась сущим адом. Утром вскакивал по звонку будильника, наскоро умывался, завтракал и бежал в метро. Почти час добирался до работы, да час обратно. С рабочим временем - десять часов ежедневно, минута в минуту.
   Жизнь на даче, вольный литературный труд казались далёкой сказкой. Однако же мысли вернуться к письменному столу являлись всё реже. Наоборот, всё больше думалось: если не я, то кто же? Кто будет помогать писателям? Кто выполнит эту чёрную, невидимую, но такую нужную работу?
   И с этой мыслью прибавлялись силы, я всё больше втягивался в поток повседневных дел, находил для себя занятия, где я больше всего мог принести пользу.
   Сразу оговорюсь: я, хотя и значился заместителем главного редактора всех издательств России, но влияние моё на ход издательских дел было невелико. Я был далёк от процесса редактирования книг, от механизма отбора и подготовки рукописей к печати, и от людей, работавших в этой сфере. Очевидно, такова участь всех министерских работников, и я не был исключением.
   Мы с Карелиным могли что-то притормозить, что-то подтолкнуть, что-то подсказать председателю, его заместителям, но сами мало что решали. Я понял это по тому, как мы создавали новое издательство "Современник".
   На первом этапе жаркие споры, диспуты закипели вокруг основных кандидатур: директора издательства и главного редактора. Кстати, я тут своими глазами увидел и механизм назначения таких важных персон.
   На ту и другую должность назывались именитые писатели: Николай Родичев, Иван Стаднюк, Николай Камбулов, Егор Исаев... Многие звонят, спрашивают, не преминут сообщить и своё мнение: одного поддержат, другого опалят сомнением, а то и подозрением.
   Большинство сходилось на том, что главным редактором должен стать большой, всеми уважаемый писатель, принципиальный человек, а директором - комитетский чиновник, компетентный в типографских делах. "И пусть он не лезет в процесс отбора и редактирования рукописей".
   Уже тогда многие при встречах и в телефонных разговорах прозрачно намекали на главное условие: и директор, и главный редактор, и заведующие редакциями должны быть русскими и крепкими в своих убеждениях. "Не дай Бог левак затешется!"
   И вдруг новость: директором издательства предлагается Прокушев Юрий Львович - кандидат филологических наук, преподаватель Высшей партийной школы. Зазвонили комитетские телефоны: "Прокушев, - это верно? Но кто такой Прокушев? Почему тянут тёмную лошадку? Наверняка с левой стороны. Куда же вы там смотрите?"
   Но, конечно, главные, решающие разговоры происходили в кабинете председателя. Туда я не был вхож, но Карелин стоял у плеча Свиридова неотступно. Я из деликатности ни о чём не спрашивал, тем более что видел: Карелин на эту тему говорит неохотно.
   Позже узнал: Карелин возражал против Прокушева, уверял, что он "чемодан с двойным дном", и Свиридов колебался, ездил в инстанции, убеждал, доказывал, что директор должен знать издательское и типографское дело, он должен быть известен в кругу литераторов или хотя бы работников Комитета, а Прокушев?.. Кто такой Прокушев?
   Обозначился претендент на должность главного редактора - Блинов Андрей Дмитриевич, главный редактор "Профиздата". Карелин сообщил об этом с радостью. О Блинове не надо было наводить справок: в Москву он приехал из Кирова - Вятки, там был редактором "Кировской правды", в Москве работал в "Труде". Это был порядочный человек, крупный писатель, его кандидатуру никто не отводил.
   Карелин в тот день к Свиридову не поднимался, сидел в своём кабинете усталый, с лицом серым, нездоровым.
   - Жмёт сердце. Я, пожалуй, поеду домой, отлежусь.
   Вызвали машину, он уехал. Все звонки и посетители переключились на меня. Кстати, из евреев никто не приходил, разве что знакомые по литинституту и "Известиям".
   Неожиданно зашёл Блинов и с ним незнакомый чернявый человек лет пятидесяти с нетвёрдым взглядом коричневых выпуклых глаз и едва заметным трясением головы. Ростом он был высокий, громоздкий.
   - Прокушев Юрий Львович, директор издательства "Современник", - представил его Блинов.
   Внутренне я ахнул: уже назначен!
   Прокушев сиял от волнения, от распиравших его чувств, конечно же, радостных. Не мог найти себе места: то присаживался на стул рядом с Блиновым, то вставал, подходил к окну, задавал какие-то малозначащие вопросы. Черты лица его, взгляд, жесты и манера говорить - всё было подвижно, текуче, куда-то ускользало. Голос тонкий, почти женский. И мысли его были отрывочны, не собраны, очевидно, от волнения.
   - Как с помещением? - спрашивал я.
   - Вот он, Юрий Львович - нашёл!
   - Да, нашёл, - сказал Прокушев, - и уже навлёк на себя разговоры - дескать, обосновался рядом со своим домом. Вот - ловкач! Хотя, признаться, издательство не так уж и близко от квартиры. Здание предназначалось для детского сада - райисполком и отдал его.
   Со словами "Я сейчас приду" он вышел. Я сказал Блинову:
   - Очень рад, что именно вас назначили главным редактором, но вот рукопись моя в "Профиздате" осталась сиротой. Кто-то придёт на ваше место?
   Вошёл Прокушев и слышал, как Блинов ответил мне:
   - А рукопись вашего романа вот здесь, в портфеле. Я из "Профиздата" пять рукописей забрал, - будем издавать в "Современнике".
   - Да, да, - подтвердил Прокушев, - вы теперь наш автор, так что старайтесь, помогайте нам.
   Меня поначалу обрадовал такой оборот, но затем я подумал: "Современник" в нашем подчинении - удобно ли мне издаваться в нём? Поделился с Блиновым своим сомнением. Прокушев быстро уловил суть моей тревоги, сказал:
   - Договорюсь со Свиридовым, редактуру возьму на себя - под личную ответственность.
   И оба они просили меня подыскивать редакторов - их для нового издательства понадобится много.
   Новые владыки нового и самого большого издательства России ушли, а я остался сидеть со своими тревожными думами. "Что за человек этот Прокушев? Кому доверили такое важное, святое дело?"
   Волновала меня и рукопись собственного романа. Как-то теперь сложится её судьба?
   Вечером того же дня мне домой позвонил Карелин. Сказал, что наглотался всяких пилюль, но сердце не отпускает. Не проходит боль и тревога за судьбу издательства. Рассказал подробности баталии, развернувшейся вокруг кандидатуры директора. Он вместе со Свиридовым стоял насмерть, не желая назначать Прокушева, но на председателя шёл постоянный и упорный нажим с трёх главных сторон - со Старой площади, там был Яковлев, давили также Качемасов и Михалков. Свиридов отбивался: "Не могу доверить такое большое дело несведущему человеку". Но нажим продолжался. И последней каплей явилась делегация пяти ведущих писателей. Среди них были: Михаил Алексеев, Егор Исаев, Василий Фёдоров... Они вели в Храм русской литературы Швондера.
   И Свиридов сдался.
   Карелин помолчал, он тяжело дышал в трубку, о чём-то думал. Я стал его успокаивать:
   - Прокушев статьи о Есенине пишет. Может, и не станет вредить русским писателям?
   - Дай-то Бог! - сказал Карелин. И шумно вздохнув, пожелал мне спокойной ночи.
   Пётр Александрович Карелин имел много достоинств. Он прекрасно владел пером и ещё до войны был собственным корреспондентом "Известий" по Дальнему Востоку. Литературная одарённость и превосходные знания общественных процессов, в особенности же издательских дел, помогали ему быстро, толково писать всевозможные отчёты, доклады, речи и т.д. О председателе же говорили, что он ворчлив, привередлив и угодить ему мог только Карелин. Приближённые председателя - помощник, заместители, начальники главков в отсутствии Карелина чувствовали себя неуютно. Бумаги им возвращали на доработку по несколько раз, - всех трясло и лихорадило.
   Я не мог заменить Карелина; ко мне заходили, спрашивали, когда будет Пётр Александрович, и - уходили. Всерьёз меня не воспринимали.
   До меня на этом месте работал Николай Иванович Камбулов - бывший корреспондент "Красной звезды", крупный военный писатель, лауреат высшей военной литературной премии. Он, конечно, был дока - и умён, и отличный стилист, но и о нём втихомолку говорили: "Против Карелина слабоват".
   Мне в этих условиях работать было и тревожно, и неуютно. Благо что первое время ко мне и не обращались с серьёзными делами.
   Карелин, заболев, оставил недописанным какой-то сверхважный доклад. Для доработки его была составлена группа сотрудников во главе с заместителем председателя.
   Через два-три дня по коридорам нашего главка забегали, - Свиридов недоволен работой группы. К вечеру тревога усилилась. Я к тому времени уже со многими перезнакомился, и приятели мне доверительно сообщили:
   - Председатель лютует, всё не так и не этак, а через неделю у него доклад.
   Заключали:
   - Капризный, как девица! Если уж делал не Карелин, так всех замучает.
   За десять минут до конца работы по внутреннему телефону позвонил Свиридов:
   - Чем занимаетесь?
   - Да вот... собираюсь домой.
   - Зайдите на минуту.
   Шёл наверх и думал: хорошо, что не ушёл домой раньше времени.
   Кабинет за золотыми вензелями казался пустым и бесприютным. Ковровая дорожка, как тропа на Голгофу, вела к столу, за которым одиноко сидел сутуловатый человек с облитой серебром шевелюрой.
   - Садитесь. Тут вот дело есть.
   Стал поспешно перебирать листки, на которых значились цифры, сведения, нужные для завершающей части его доклада. В промежутках между объяснениями недовольно, басовитым голосом ворчал:
   - Всё тут ясно, и нужна-то самая малость, а они пишут какие-то безликие, шаблонные фразы. Повторяют газетные передовицы как попугаи.- И когда всё объяснил, сказал: - Поняли?.. Всё это нужно изложить на двух-трех страницах.
   - Понял, Николай Васильевич, но боюсь, не совпадут стили. Я не горазд подлаживаться, пишу по-своему.
   - А так и надо - по-своему. Зачем же вот, как они, - копируют чёрт знает что. Надоела газетная трескотня, а они её в доклад суют.
   Я взял папку с бумагами и простился.
   К тому времени вышел из печати мой роман "Подземный меридиан", и, как мне рассказывал Фирсов, Свиридов его читал.
   - И что сказал?
   - А ничего не сказал. Он и всегда так: мнение о книгах высказывать не торопится. Мои вот все сборники читал и знает, что Шолохов меня первым поэтом числит, а сам - молчок.
   - Ты бы спросил.
   - Однажды по пьяному делу к горлу подступился: что думаете о моих стихах! Только и вытряс: "Время найдёт тебе место на полке". Такой он, Свиридов. Бирюк!
   - И то сказать: похвали нашего брата, собрание сочинений затребуем.
   Придя домой, сразу после ужина сел за машинку. Написал окончание доклада. В трёх экземплярах, по всем правилам машинописи. Утром принёс Свиридову. Он тут же при мне прочёл. Потом полистал страницы и вновь прочёл. Спросил:
   - Сам печатал?
   - Сам.
   Сунул доклад в папку, внимательно оглядел меня, словно к чему-то примеривался. Подвинул к себе другую папку, сказал:
   - Вот здесь приветствие Георгию Маркову. У него юбилей, круглая дата - надо бы потеплее.
   Я молчал.
   - А? Что скажете?
   - Попробую.
   Уходить не торопился, хотелось узнать, что же думает председатель по поводу доклада. Но он молчал. Не поднимая головы, буркнул:
   - Можете идти.
   Написал поздравление Маркову - председателю Союза писателей СССР. Машинистка отпечатала на комитетском бланке.
   Вечером, за десять минут до конца работы, председатель позвонил:
   - Чем занимаетесь?
   - Да вот... собираюсь домой.
   - Поздравление написали?
   - Написал.
   - Несите.
   Свиридов прочел поздравление, но и на этот раз ничего не сказал. Склонился над стопкой бумаг, читал, подписывал. Или на углу писал резолюции.
   Я сидел и чувствовал себя неловко. Я был почти уверен, что и доклад, и поздравление Свиридову не понравились, и он уже жалел, что пригласил меня на работу, и, наверное, он хотел бы мне об этом сказать, но деликатно ждёт, что я сам запрошусь обратно на свободу. Признаться, догадка такая меня не обескуражила, не огорчила, наоборот: я внутренне возликовал, вновь увидел себя на даче, под солнцем, - в Радонежском лесу, которого один вид до краёв наполнял меня восторгом. Вот выйдет Карелин, и я скажу, возьму документы, и будто бы здесь и не работал. Уйду, уйду. И сегодня же объявлю об этом Надежде.
   - Ну, я пойду, Николай Васильевич.
   - Погоди.
   И продолжал читать, подписывать.
   Двойственное отношение было у меня к этому человеку. Он мне импонировал какой-то мужской крепостью, славянской основательностью и в то же время раздражал сухостью, чиновным снобизмом и высокомерием. Ну, министр, важный человек, - может, не случайно поднялся на эту высоту, но никакая должность не даёт права относиться к человеку вот так, - небрежно, словно перед ним стол или тумбочка. Такого права я ни за кем не признавал. Ещё на фронте, будучи командиром взвода, а затем командиром батареи, и в очень молодом возрасте - мне было девятнадцать лет - я самой боевой жизнью, смертельно опасными обстоятельствами был приучен уважать человека-бойца, творившего на глазах у каждого свой великий подвиг. И уже позже, на журналистских дорогах, встречал негодяев и людей красивых, - конечно же, красивых неизмеримо больше! - вникал в их судьбы и стремился им помочь, и за многих вступался в драку... Я в своей непростой, неровной и многоцветной жизни научился слушать, думать, сочувствовать - искать в человеке человека. Приглядывался к Свиридову и, может быть, впервые так сильно затруднялся в разгадке тайны человеческой природы.
   "Бирюк... капризный", - говорили о нём в Комитете, а иные острословы называли Зверидовым, намекая на его суровость. А и в самом деле: выполнил для него работу, сидел дома, отдыхал, но был неспокоен. Ну, сделал плохо - так и скажи: не получилось, не так надо... И это поздравление Маркову. Себя насиловал, заставлял писать то, чего сам о нём не думаю, - хвалил, славословил, а он, Марков, ничем этого не заслужил. И я писал не то, что хотел, а то, что был должен сказать председатель Комитета.
   Сильный, большой человек - он непременно и щедрый, душевный. По-царски и одарить может, и поднять человека, воодушевить.
   Как же без этого!
   Не понимает моих тайных тревог и мучений и не думает ни о чём таком, а изображает из себя мудреца, всезнайку.
   Пытался анализировать его как писатель, - как бы Достоевский изобразил его внутренний мир, Тургенев, Толстой?.. Наверное бы, представили в неприглядном виде. Маску мудреца накинул - оракула, ментора, провидца. Все люди для него на одно лицо, слились в одно серое пятно - коллектив, аппарат. Мол, поманю пальцем - подойдёшь, махну рукой - удалишься. И нет ни у кого ума, характера, взгляда собственного, своеобычного.
   Да ведь это же верх примитивизма, верхоглядства, - да он сам такой, какими других представляет! Неужели?
   Являлись, впрочем, и другие мысли. Дитя своей среды, сын правящего партийно-государственного аппарата. Долгое время в ЦК работал, а там негласный запрет на свой взгляд, своё мнение. Приехал в командировку: умей слушать и... молчать. Не дай Бог вольное слово выскочит - за мнение ЦК примут, указание, устную директиву. Вот и научились молчать, и производят такое странное впечатление: вроде бы и ничего мужик, а слова душевного не жди, похвалы не добьёшься. И кажется людям, что умерло у него всё внутри, машина там, а не ум и сердце!
   Невольно вспомнился рассказ Фирсова о том, как во время войны молодой лейтенант Свиридов, бывший начальником химслужбы дивизиона гвардейских минометов - "Катюш", спас боевую технику от верной гибели. Попал дивизион в ловушку - со всех сторон немцы, а отступить не может: горючего в машинах нет. Нависла угроза плена - надо уничтожать секретное оружие, на то особый приказ есть. Но как же лишить войска такой мощи? И Свиридов пошёл на отчаянный шаг: переоделся в форму немецкого офицера и ночью заполз в расположение вражеских войск. Здесь он облюбовал бензовоз, прикончил в кабине спящего водителя и включил двигатель. Разогрел его, а затем выехал на дорогу и - к своим. Немцы и сообразить не успели, как бензовоз был уже среди "катюш". Наши быстренько заправили машины и под покровом ночи выбрались в безопасное место.
   Наутро дивизион ударил по расположению войск противника.
   Вот ведь и таким был он - Свиридов!
   Утешал себя мыслью: человек он большой, несёт на плечах груз государственных забот - к нему обычные мерки не подходят. "Ну, не подходят - и ладно, и Бог с ним, и нечего мне ломать голову"...
   - Я просил навести справки - о Панкратове, Сорокине. Кто из них больше подходит на редакцию поэзии?
   - Узнавал, Николай Васильевич, но рекомендовать не решаюсь. Панкратов с леваками расплевался, будто бы твёрд против них, а Сорокин... Ему культуры не хватает. В журнале "Молодая гвардия" поэзию ведёт, но... неровен, горяч. Взбалмошный. Не знаешь, куда шарахнется. На леваков бочку катит. Сионистов напролёт несёт, в выражениях не стесняется.
   Свиридов слушал внимательно, в карих глазах его сверкал огонёк одобрения - молодого азарта и задора. Покачивал головой, улыбался.
   Я ему эпизод рассказал - сам от кого-то слышал.
   Ехали с какой-то встречи в микроавтобусе шесть или семь важных литературных персон. Известные поэты, маститый прозаик и два секретаря Союза писателей. Один из секретарей держал в руках небольшую, подаренную рабочими скульптуру "Мать-Россия". Пытался куда-то её положить, зубоскалил:
   - Ах, мать-Россия, мать-Россия!.. Куда же тебя сунуть?
   И когда нелепый каламбур повторил два-три раза, из угла салона раздался металлический, звенящий голос Сорокина:
   - Ты, хмырь болотный, прекрати глумиться над святыней, не то я сверну тебе шею!
   Всем стало неловко, заулыбались, а кто-то сказал:
   - Ну ладно, ладно, Валя. Уймись.
   Свиридов в этом месте даже привстал от возбуждения. И тихо, но явственно произнёс: "Молодец, Сорокин!.." Я понял: лучшей характеристики Сорокину я и дать не мог.
   Свиридов поднялся:
   - Вы где живете?
   - В Черемушках. У метро "Профсоюзная".
   - Пошли, подвезу вас.
   Во дворе у машины Николай Васильевич задержался, посмотрел на небо. Оно было ясным и чистым, в воздухе разлилась теплынь.
   - Может, пройдемся до Никитской? - предложил Свиридов.
   Вышли на улицу Качалова, направились к Садовому кольцу.
   Свиридов заговорил о своём помощнике, еврее Морозове. Он терял бумаги, но главное - не умел писать. Хотел бы заменить его, но не видел подходящей кандидатуры.
   Я думал, он сейчас попросит подыскать нового человека, но председатель стал говорить о том, что хорошему помощнику он бы и кремлёвское снабжение устроил, закрытое ателье, лечение в системе Четвёртого управления, и была бы машина, и даже квартиру в хорошем доме мог бы дать.
   Помолчав, продолжал:
   - У него и дел-то - сидеть в дубовом кабинете. У меня заместитель так не устроен, как помощник. А дел? Самая малость: разберёт депутатские письма, чего надо доложит, соорудит ответы.
   Я знал: у министров, с которыми я встречался, их депутатскими делами занимались помощники. Читали письма, определяли, какое куда отправить для принятия решений.
   Проходили мимо Дома литераторов. Свиридов предложил:
   - Зайдём.
   Зашли, но вахтер нас не пускал.
   - Только для членов Союза писателей.
   Свиридов - ко мне:
   - У вас есть членский билет?
   - Нет, Николай Васильевич.
   Подошли знакомые писатели. Провели нас.
   Заказали ужин, вино, коньяк. Николай Васильевич пил охотно, но немного - он точно знал свою меру. Однако мне было ясно: пьёт он давно, регулярно - у него уже развилась зловещая потребность к спиртному. Всё чаще и чаще задумывался я об этом коварном, мало кому известном явлении: "культурном" винопитии. Это такая "приятная" особа, которая подкрадывается к человеку незаметно, является с манящей, обаятельной улыбкой, мягко захватывает в объятия и ведёт... к пропасти. Люди эту коварную особу как бы не замечают. Даже такие высокие персоны, как министр, депутат, подобно слепым котятам, ступают на эту скользкую дорожку...
   Пройдёт двадцать лет с того дня, и Свиридов окажется у самого края пропасти. Но это произойдёт потом, через два десятка лет, сейчас же... попробуй, скажи ему об этой неминуемой опасности. Скажи Фирсову, Шевцову, Чалмаеву и многим-многим моим товарищам, которые вот так же, как Свиридов, пьют "умеренно", "культурно".
   Многочисленные мои знакомства, встречи на журналистских дорогах, - наконец, знание литературной среды привели меня к печальному выводу: интеллигенция больше других слоёв общества подвержена алкоголю, быстрее спивается.
   По всей журналистской лестнице провела меня судьба: от младшего литсотрудника армейской дивизионки до обозревателя "Известий". И чем выше я поднимался по ступеням этой лестницы, тем чаще приходилось пить, особенно в своей профессиональной среде. Тут пили почти каждый день и, попробуй, откажись от рюмки!
   Писательская среда - очередная, более высокая ступень, но и пьют тут и чаще, и больше. Ленинградский писатель Борис Четвериков рассказывал, как он, вернувшись из заключения, приехал в Москву устраивать свои издательские дела. В Доме литераторов его угощают, а он: "Я не пью, вы уж без меня..." На него смотрели с недоумением. Кто-то доверительно посоветовал: "Смотри, не скажи об этом в Союзе писателей".
   Но, может быть, это только в среде журналистов и литераторов так дружно служат Бахусу? Близкое знакомство с академиком Угловым, совместная работа с ним над созданием книг свела меня с миром медицинским, и всё больше с профессорами, академиками. Они так же дружно и без особых сомнений потребляют спиртное. Фёдор Григорьевич Углов мне рассказывал, как он однажды разделил трапезу с товарищами по академии, - и за столом, рядом, сидел известный хирург - академик Вишневский. Видя, как Углов уклоняется от рюмки, Вишневский сказал: "Ты, Федя, зря её не жалуешь, бутылочку. Если бы ты пил, как все, давно был бы членом Большой академии и был бы отмечен многими лауреатскими медалями".
   Среда элитных деловых людей и творческая богема с большой лёгкостью и даже с каким-то бесшабашным шиком соскальзывает к спиртным застольям и отравляет свой просвещённый ум, а зачастую и талант. Тут с давних времён в среде господ, людей именитых и грамотных тянется традиция обильных трапез и спиртных возлияний. К тому же, и времени свободного в этой среде больше, и вино доступнее. Так складывалось исторически,- формировалась психология людей, более склонных к винопитию, чем это принято в среде простого народа.
   Впрочем, таким-то умным и я тогда не был, просто понимал, что на дне рюмки живут большие беды, но вот то... как теперь... Нет, конечно, таких осознанных убеждений в необходимости абсолютной трезвости у меня не было. Тихонечко, культурненько попивал вместе с другими. Ну а если уж случай выпал разделить трапезу с самим министром - тут, казалось мне, и Бог велел.
   Боясь показаться ломакой, пил наравне со Свиридовым. И после первых же двух-трёх рюмок коньяка с ужасом ощутил, что слабею. Голова кружилась, подташнивало - видимо, сказывалась усталость, пустой желудок. Нервное напряжение, неловкость от близости высокого, малознакомого человека усугубляли состояние. Склонился над тарелкой, поспешно ел.
   Николай Васильевич выпил ещё одну-две рюмки и тоже расслабился. Речь его как бы сошла с тормозов, стала раскованной.
   - А мы земляки, - заговорил он,- я тоже пензяк - из Сердобского района, а вы - из Бековского. Вы - с одной стороны Хопра, мы - с другой. Бывало, в детстве, заплывём далеко, а вы нам рукава на рубашках узлом завяжете. Мне кто-то так затягивал, зубами не разодрать. Может, и вы там были, на той стороне.
   - Нет, не был. Наша деревня далеко от Хопра. Мы не купались. А если бы я, так что ж, вы бы теперь по службе меня прижали?
   - Я не злопамятен. Можете не беспокоиться.
   И снова перешёл на занимавшую его тему:
   - Помощник мне нужен. Вот если бы такой, чтоб и умный был - умнее начальников главков, и писать умел. Очень это важно - уметь писать. Так, чтобы прочёл и ничего править не надо. Бумага с колёс должна идти, а у нас десять раз завернёшь, пока что-нибудь выжмешь.
   Я и на этот раз ожидал, что он попросит найти подходящего человека и уж прикидывал, кого бы предложить, но Свиридов ничего не говорил.
   Домой он подвез меня на машине, но зайти ко мне отказался. Поехал к себе на Кропоткинскую, где он жил в особо охраняемом доме, в хорошей четырёхкомнатной квартире. Детей у него не было - жили они вдвоем с супругой Ларисой Николаевной. Она работала в отделе кадров ТАСС.
   Часа через два я позвонил Карелину, справился о здоровье. Он стал жаловаться на Блинова:
   - Многое Андрей уже упустил: пришёл в издательство, а там принят на работу первый редактор - Геллерштейн. И возле неё уже крутятся два молодца - Петров и Маркус. И заместитель директора назначен - Евгений Михайлович Дрожжев, - тоже еврей, и главный художник - из Перми подтянули, фамилия - Вагин. Говорят, уральский казак. Но я уж чувствую, какой это казак. Станут они так спешно из Перми художника вызывать, будто их в Москве мало. Словом, беда с издательством: не успели чернила просохнуть на решении правительства о его создании, а туда уж ломехузы заползли.
   - Что это - ломехузы?
   - Ах, есть в природе жучок такой. Как-нибудь расскажу.
   - А вы, Петр Александрович, полежали бы, а телефон бы отключили. С больным сердцем и - волноваться.
   - Пробовал, отключал. Да только покоя нет. Всё думаю: как там, да чего там. Большую это глупость сделали - назначили Прокушева. Пустили козла в огород.
   - Свиридов меня приглашал, о помощнике говорил.
   - Тебе не предлагал?
   - Нет, мне не предлагал.
   - Ну, вот... суров мужик, а и деликатен. Хотел бы тебя в помощниках иметь, а предложить стесняется. Боится оскорбить таким предложением. Но и то верно: не для тебя эта должность. Слишком жирно писателей в референтах иметь. Он мне только что звонил, советовался. Я сказал: "И думать забудьте! Его впору первым заместителем к вам, а не холуём на побегушках!"
   Я слушал, а сам думал: "Знает ли Карелин, что мы со Свиридовым в Доме литераторов были?.. Нет, не знает. И хорошо". Ещё раз посоветовал Карелину не думать о делах - отдохнуть, отлежаться. Сердце его, уставшее от житейских невзгод, от трудных журналистских дорог, от ленинградской блокады, трудилось из последних сил. Карелин после того проживет ещё несколько лет и умрёт, кажется, в один день со своим давним приятелем - большим и мужественным русским писателем Михаилом Бубенновым.
   О смерти Бубеннова, автора "Белой берёзы", скупо сообщит какая-то заштатная газета, факт ухода из жизни Карелина газеты вообще не заметят.
  
   Глава вторая
  
   Сто дней я просидел в Комитете и окончательно решил: не по мне конторская работа, уйду на вольные хлеба. И уж хотел заявить об этом Карелину, но тут вдруг зашёл ко мне вечером Блинов, предложил стать его заместителем по прозе.
   Я не раздумывал, тут же согласился и через неделю был в кабинете директора издательства "Современник".
   За длинным столом, приставленным к столу хозяина кабинета, сидели Блинов и Сорокин - Валентин недавно был назначен заместителем главного редактора по поэзии.
   Я доложил Прокушеву по-военному: прибыл к новому месту службы. Сел рядом с Блиновым.
   Прокушев с воодушевлением развивал планы работы издательства. Предлагал серии книг: "Библиотека российского романа", "Первая книга в Москве", "Новинка современника". Говорил так, будто он только и делал в своей жизни, что издавал книги. Голос у него был высокий, речь правильная и гладкая - чувствовался опыт преподавателя. Он с молодых лет подвизался в воспитателях. Во время войны работал в Московском горкоме комсомола и будто бы даже поднялся до секретаря горкома. Речью увлекался как искусством, даже будто бы и забывал о слушателях: опускал голову, прищуривал тёмно-кирпичные глаза и говорил, говорил...
   Мы слушали час, два и неизвестно, сколько бы он говорил ещё, если бы Сорокин, нетерпеливо теребивший на лбу реденький клочок волос, не перебил его.
   - Ясно, Юрий Львович. Меня ждут авторы.
   - Да, да, пожалуйста, мы ещё соберёмся. Нам надо многое обсудить. Надо решить с первой книгой "Современника". Факт для нас исторический - первая книга издательства. Наша визитная карточка. И оформление, и обложка, и печать - всё самое-самое. Я уже говорил с Михалковым, Бондаревым... Мы решили: это будет роман Анатолия Рыбакова "Записки Кроша", - вы, конечно, читали... И вы, Валентин Васильевич? - обратился к Сорокину.
   - Нет, Рыбакова не читал. У меня на серьёзных писателей времени не хватает.
   - Ну вот... не читали, а судите. Братцы, так не годится. Давайте условимся: чего не знаем, того не знаем. Как говорят французы: если нет, так нет. Или вот мудрость философа: истина конкретна. И наше суждение должно быть конкретно, подкреплено...
   - Юрий Львович, - поднялся Сорокин,- меня ждут авторы.
   - Хорошо, хорошо, но первая книга. Надо же решить. В Союзе писателей я советовался.
   Директора перебил Блинов:
   - Сегодня вечером мы соберёмся в главной редакции и решим.
   Его лицо от волнения побагровело. Он потвердевшим голосом заключил:
   - А вообще-то, Юрий Львович, договоримся сразу: отбор рукописей и подготовка их к печати - дело редакций и главной редакции. Что же касается первого издания, я буду предлагать книгу Михаила Александровича Шолохова. Может быть, нам следует включить в неё его военные рассказы.
   Это была первая акция Блинова против Прокушева, Михалкова, Качемасова и Яковлева - иудейских божков, стремившихся начать деятельность издательства, созданного для русских писателей, изданием книги автора-еврея, кстати гнусной и клеветнической по своему содержанию. Этим своим мужественным поступком Андрей Дмитриевич в отношениях с директором резко обозначил трещину, которая вскоре превратится для него и да и для нас, его заместителей, в глубокий непреодолимый ров.
   К счастью, мы ещё имели время, и блиновской команде удалось выпустить не одну сотню книг русских и российских писателей и вдвое-втрое больше завести в перспективные планы.
   Рождение книги для меня с детства было окутано почти сказочной тайной. И уже будучи взрослым, когда я писал и печатал вначале стихи, а затем - очерки и рассказы и мечтал о своей первой книге, для меня мир, в котором книга подготавливается и затем печатается на машинах, казался призрачным и неземным. Кто может сказать: эту рукопись можно напечатать, а эту нельзя, этого автора можно назвать писателем, а этот такого звания не достоин? Иногда мне казалось, что где-то в стальных сейфах и в большом секрете хранится чудодейственная линейка... Её стоит лишь приложить к рукописи, и станет ясно, какой меры перед вами талант. И вообще: есть ли тут талант или одна претензия?.. Впрочем, понимал: линейки такой нет, а есть люди... Много знающие, многоопытные и очень честные люди! Ведь им дано право присваивать самое высокое в мире звание - писателя! И такое уж это высокое звание, что, раз получив его, человек становится и уважаемым, и богатым, и знаменитым. Человек - икона, человек - памятник. Кого чаще всего можно встретить на полотне художника, на гранитном пьедестале? Писателя! Он и пророк, и учитель, и наставник - он лидер, за ним идёт народ!
   Вот такие или примерно такие представления о писателях почерпнул я ещё из чтения первых книг, из букваря, в котором впервые в жизни увидел красочные портреты Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова... Что-то ещё и теперь осталось от этих чудных представлений, когда жизнь клонится к закату, и я, вслед за мудрецом средневековья, могу сказать: я бывал во многих странах и видел обычаи многих людей. Я и сам не просто наблюдателем прошёл через мастерские, где книги пишутся и где они издаются; я сам многие годы работал в этой почти волшебной мастерской.
   Рабочий лень начинался с совещаний в кабинете директора. Вначале туда приглашали Блинова. Два первых лица издательства говорили наедине - час, два... Потом звали заместителя директора по производству Евгения Михайловича Дрожжева. И ещё говорили час. Затем приглашали Вагина - главного художника. Ещё говорили. Мы с Сорокиным принимали авторов, знакомились с редакторами, заведующими редакций, их заместителями. К обеду ближе освобождался Блинов, и мы втроем - главный, я и Сорокин - шли обедать. Андрей Дмитриевич был возбуждён, взволнован - тер ладонью затылок. Это он делал каждый раз после длительных совещаний у директора.
   - Проклятое давление! - говорил с досадой.- Жмет затылок. И массировал ладонью заднюю часть головы.
   Украдкой я кидал на него настороженный взгляд: лицо его было розовым, почти малиновым, в глазах угадывался огонёк тревоги.
   - Странный он, ей-богу! - говорил Блинов о директоре. - Всё непременно хочет делать сам: принимать писателей, составлять планы, подбирать кадры редакторов - всё сам, сам...
   - Ну, нет! - возражал Сорокин.- В редакцию поэзии и в редакцию по работе с молодыми пусть не суётся, я буду сам искать редакторов. Панкратов тоже не позволит, он заведующий, ему работать.
   Юрий Иванович Панкратов - мой однокашник по Литинституту - был назначен заведующим редакции поэзии. Он уже подобрал себе двух редакторов - Игоря Ляпина и Менькова - молодых честных ребят, очень талантливых поэтов. Игорь Иванович потом станет наступать на пятки ведущим поэтам, закончит Академию общественных наук и будет назначен главным редактором "Детгиза". Он станет отваживать от детской литературы халтурщиков и прилипал, но как раз это-то и не понравится людям, присвоившим право руководить литературой для детей. Из "Детгиза" ему придётся уйти. Впрочем, потом Ляпин сильно переменится: он будет работать в секретариате Союза писателей России. Но тут уже я о нём ничего хорошего не слышал.
   Я тоже сказал Блинову:
   - Вы поручили мне три редакции: прозы, критики и национальных литератур, - готов отвечать за их работу, но при условии, если буду сам подбирать редакторов, руководить процессом отбора, рецензирования и редактирования рукописей. Я такое условие вам ставил и раньше, до прихода в издательство, и вы согласились со мной. Но теперь, когда я увидел, как директор стремится узурпировать обязанности главной редакции, в том числе и мои, я вынужден повторить своё требование.
   - Да, да - конечно, всё так и будет, но вы смелее выходите из-за моей спины, бейтесь с этим чёртом, - я уже устаю от него, он мне начинает надоедать.
   Минуту шли молча. В столовой Андрей Дмитриевич продолжал:
   - Вот и первая книга. Уже решили, и в Комитете согласны, - издаем рассказы Шолохова, а он ныне снова: "Давайте заводить "Записки Кроша"". Я вспылил: "Да сколько можно! Уже решили, и все согласны, и уже редактор работает, с Шолоховым договорились. Наваждение какое-то!"
   И ко мне:
   - Теперь проза - твоя забота, подключайся быстрее. Я с ним один не совладаю.
   После обеда Блинов подошёл ко мне, сказал:
   - Иван, у меня голова разболелась. Поеду-ка я домой, а ты планами занимайся. В этом году, может, издадим сотню книг, а потом на триста пятьдесят будем выходить. Свиридов нам все выделяет - бумагу, полиграфические мощности. Нам верят, мы должны марку свою и честь беречь смолоду.
   В тот день мне звонили из Союза российских писателей - от Михалкова. Звонил институтский знакомый, человек в Союзе небольшой, но, видимо, по чьей-то подсказке.
   - Поздравляю с назначением. Через твои руки теперь пойдёт вся новая проза российских писателей. С кого начать-то решил? Чья будет первая книга?
   - Судьбу первой книги мы тут решали сообща: будем издавать Шолохова. И уже готовится оформление, определена типография...
   - Всё так, но ты, старик, заместитель главного и за всё там отвечаешь.
   - Да за что отвечать? За Шолохова? Он наш первый писатель, кого же издавать, как не его?
   - Первый-то первый, да только издательство ваше "Современник" - это ведь тоже о чем-то говорит. Современную литературу должны издавать. А Шолохов - хорошо, конечно, но это ведь гражданская война.
   - Да ты куда клонишь? За Натана Рыбакова что ли адвокатствуешь? Говорю тебе, что вопрос решн. Карелин добро дал.
   - Ну, ладно, старик... Плохо ты слышишь конъюнктуру. Повыше смотреть надо - не на Карелина. Ты теперь на открытое место вышел. Тут тебя сквознячок со всех сторон доставать будет. Смотри, не продуло бы. Я тебе по-дружески говорю. И если хочешь, чтобы и впредь тебя информировал о том, что здесь на Олимпе думают, какие ветры дуют, - молчок о нашем разговоре. Держи в тайне, пригожусь.
   - Ладно. Спасибо. За тайну разговора не тревожься. Спи спокойно.
   После работы ехал в электричке на дачу - то была пятница, - и голова шумела от издательской суматохи, телефонных разговоров, встреч с писателями, рецензентами, консультантами. Все службы сложного издательского механизма только создавались, - в главную редакцию шли с вопросами, многое приходилось решать заново, на ходу и не так, как в других издательствах. Но, как потом оказалось, эти наши новые решения и пробивная способность вездесущего и всезнающего Дрожжева, его типографские связи, и широко разветвленная, во все поры проникающая сеть прокушевских агентов и старателей, наконец, завидная энергия самого Прокушева - позволили нам поначалу бить многие рекорды издательского дела и главный из них - сроки изданий. Если в среднем в центральных издательствах книга от её одобрения рождалась за год, а то и полтора, то у нас одобренная рукопись превращалась в книгу за три-четыре месяца. Потом этот срок удлинился, но всё-таки не выходил за пределы шести месяцев.
   Блинов болел всё чаще и удалялся на дачу. Он, как и все мы, пил, но пил умно, незаметно и так же, как и мы, не видел ничего дурного в так называемом умеренном винопитии. Вроде бы не искал случая выпить, но если приводилось, то две-три рюмки выпивал и не думал о своей гипертонии, которая, как я теперь понимаю, от спиртного усугубляется. Болел он всё чаще, на работу не приходил, а я, как его заместитель, приезжал к нему на дачу, и там мы решали неотложные дела. Благо, что дачи наши располагались по одной дороге.
   На Ярославском вокзале садился в электричку и - на волю. В вагоне толчея, удастся сесть - сидишь, не удастся - стоишь. Всё равно хорошо, всё равно ощущаешь близость лесов и лесного духа, тишину полей и дачного посёлка. Вот уже лет пятнадцать из газеты, из журнала, а теперь вот из издательства я по выходным, и зимой и летом, еду в ставший мне родным Радонежский лес и отдыхаю тут и душой, и телом.
   После Мытищ - Пушкино, за Пушкино несколько станций и - знаменитое Абрамцево, приют и мекка российских писателей, дом Мамонтова, ставший затем домом Аксаковых. Сюда любили приезжать Гоголь и Тургенев, здесь в тесный кружок сходились могучие деятели русской культуры.
   Здесь жил художник Герасимов, здесь живет и Блинов. Вот открылась ровная как стол зелёная полянка, в глубине её, у самого леса, большой двухэтажный с тремя подъездами дом. Андрей Дмитриевич купил его у сестры Молотова. Здесь некоторое время жил и низвергнутый Вячеслав Михайлович. Рассказывают, что Хрущёв, задумавший поднимать целину, приехал к Молотову и уговаривал его занять пост министра сельского хозяйства. И Молотов будто бы соглашался, но ставил условие: в местах освоения целины вначале построить дороги, а уж затем распахивать миллионы гектаров. Хрущёв стал ругаться, подхватился и выбежал из дома. На крыльце споткнулся и упал, чуть не сломав ногу.
   Блинова застал в глубине усадьбы, в тире, устроенном между вековыми соснами. Он сидит на раскладном стульчике, заряжает малокалиберный пистолет и стреляет в мишень.
   - К дуэли готовитесь? - приветствовал я Блинова.
   - Помогает от давления. С полчаса постреляю, и головная боль стихает.
   Дал мне пистолет, коробочку патронов.
   - На, постреляй. Может, ещё пригодится.
   Потом мы пошли в дом, там сестра Блинова наварила картошки. Из погреба достала капусты, солёных огурцов, помидор, мочёных яблок. Всё это приготовлено по-вятски, по старинным русским рецептам, - пахло травами, смородинным, вишнёвым листом; каждый огурец или помидор были твёрдыми и ядрёными, будто их только что сорвали.
   И на столе, как по волшебству, появились нарядные, сверкавшие золотом этикеток бутылки - вино, коньяк. "Давление, а всё равно пьёт",- думал я, глядя, как Андрей Дмитриевич разливает спиртное.
   То было время, когда я всё больше и больше задумывался о роли этого зелья в нашей жизни. Работая на Урале, а затем в Донбассе собкором "Известий", я видел, как всё больше и больше пьют рабочие, интеллигенция, как много бед и потерь несёт нам алкоголь. Ещё там я заметил одну особенность, о которой уже писал, и она мне показалась страшной: алкоголь скорее всего и больше всего поражает культурный слой народа - его интеллигенцию. В Челябинске было сорок писателей и поэтов, не пьющего из них я не знал; причём, сильно пьющих среди них было куда больше, чем среди того же числа рабочих или колхозников. В Донбассе было пятьдесят писателей: сорок два в Донецке и восемь в Луганске, - сильно пьющих из них было даже больше, чем в Челябинске. Утром я приходил в Донецке в Дом писателей, мы играли в бильярд, а потом стайка из десяти-двенадцати человек, не сговариваясь, направлялась в погребок, где продавалось дешёвое вино. Денег у многих не было, собирали рублики и каждый старался выпить свой заветный стакан... Меня, как человека, получающего регулярно зарплату, да ещё имеющего небольшие гонорары, стремились затянуть в компанию непременно и выкачать трёшку-другую в общий котёл.
   Миротворец Брежнев из года в год наращивал производство спиртного, закупал за границей гигантские линии по изготовлению вина и пива... И за двадцать лет своего чудовищного правления увеличил в стране продажу спиртного на семьсот процентов.
   Недавно, в 1988 году, академик Углов попросил меня помочь ему написать "Обращение к народам страны Советов". Мы с ним написали:
   "В 1990 году в школы пойдёт миллион шестьсот тысяч умственно отсталых детей. И это при наличии самого большого количества врачей и учёных в мире!
   Ежегодно в нашей стране прибавляется 550 тысяч новых алкоголиков - и это только те, кто берётся на учёт. В вытрезвители попадает в год восемь миллионов человек. Каждый третий умерший - жертва алкоголя, это почти миллион людей ежегодно! В какую же пропасть нам отступать дальше?!"
   Вчера по телевидению выступал генерал милиции, он привёл новые цифры: "В 1990 году по вине пьяных водителей искалечено 73 тысячи человек и 13 тысяч убито". Вот она, конкретная жертва тех, кто в 1988-м пошёл на свертывание начавшейся было в нашей стране всенародной борьбы за трезвость. Суд над этими людьми впереди, и это будет самый страшный суд - суд истории.
   Постижение пагубности алкоголя придёт ко мне позже, спустя примерно десяток лет. Тогда же и я, и Блинов искренне и простодушно полагали, что без вина нет встречи друзей, - не выставь на стол спиртного, и ты прослывёшь жадным, мелочным. И лишь немногие мудрецы способны были и в то время понимать ложность этих моральных ценностей, пагубность утверждавшихся всюду нравов винопития.
   Наш знаменитый хирург-онколог академик Николай Николаевич Петров, когда ему во время застолья сказали: "Выпейте за наше здоровье", ответил: "Зачем же за ваше здоровье я буду отравлять своё здоровье?"
   Мы, к сожалению, таких примеров не знали.
   Андрей Дмитриевич Блинов, которого я считал и считаю культурнейшим человеком и большим русским писателем, и совсем, по-моему, не задумывался над этими проблемами. Он даже не знал, - не верил! - что при его гипертонической болезни алкоголь не только вреден, но и опасен. Впрочем, пил он немного, и я никогда вне дома не видел его даже слегка выпившим.
   Показал мне свою любимую комнату. Она находилась на первом этаже в углу дома. Из двух её окон открывались чудесные абрамцевские виды.
   - Вон те пригорки, - показал мне Андрей Дмитриевич, - и тот дальний лес любил во все времена года наблюдать наш замечательный художник Александр Герасимов.
   И ещё сказал:
   - Понимаю Молотова, - он тоже обосновался в этой комнате и жил здесь несколько лет.
   - А у него что же, не было своей дачи?
   - Видимо, не было. А государственную отняли вместе с партийным билетом.
   - Куда же он потом выехал?
   - Не знаю. Говорят, по вечерам он гуляет по Тверскому бульвару. Ты там учился в институте, может, видел его?
   - Да, мы как-то шли с профессором по Тверскому бульвару и увидели его. Прибавили шаг, нагнали. Профессор с ним заговорил: "Как здоровье, Вячеслав Михайлович?" - "Ничего. Сносно". - "Говорят, палачи живут долго". Молотов повернулся к нему, жёстко проговорил: "Я, молодой человек, палачом не был, однако жизнь люблю и хотел бы жить долго". - "Палачом - не были, - продолжал профессор, - но руки ваши по локоть в крови. А русский народ пока этого не знает, но когда мы, историки, откроем глаза..."
   Молотов прибавил шагу и быстро от нас оторвался. Я тогда сказал профессору:
   - Не очень это вежливо с нашей стороны.
   На что он мне ответил:
   - Вы, дорогой, мало информированы, но когда узнаете... Жалости и у вас поубудет.
   Андрей Дмитриевич проводил меня на станцию. Поздно вечером я приехал домой. Поднялся к себе наверх и там, на диване, лёг спать. Однако сон ко мне не шёл. То ли алкоголь, то ли издательские сюжеты не давали сомкнуть глаз. Много тревог и волнений было у меня в газете - бился за каждую статью, затем писал новые, мучился и страдал от обилия в нашей жизни хамства, несправедливостей, от вторгавшейся уже тогда во все поры общества хищной и разбойной коррупции, но и тогда, кажется, меньше напрягалась моя психика, чем в эти первые дни работы в издательстве.
   При лунном свете смотрел на свой осиротевший великолепный финский письменный стол, - являлось желание всё бросить, вновь сесть в это вот кресло и - писать. Но тут же приходила мысль о бегстве с поля боя. Блинову тоже трудно, ему и вовсе служба может сократить жизнь. Он обеспечен, у него вышло много книг, но ему и на миг не является мысль о бегстве. Нет-нет, об отступлении не может быть и речи. Призывай на помощь весь опыт жизни, всю волю, - борись, но борись спокойно, с достоинством, как боролись на фронте. Там ведь не было истерики и не было, конечно, мыслей о бегстве. Ты же тоже был на войне.
   О минутных своих слабостях забудь. И никому о них не говори, даже дома, даже Надежде. Нельзя демонстрировать слабость духа. Нельзя ныть и хныкать, собирай силы и - в дорогу. Издательство "Современник" - это твоя новая дорога, это новая ситуация - почти фронтовая, твой новый плацдарм. Хорошенько окапывайся, налаживай круговое наблюдение, боевые дозоры - готовься к любому обороту дел.
   А где-то стороной в сознании шли мысли: "Интересно, можно ли писать и в этой обстановке? Сорокин, кажется, написал поэму о палестинцах. Панкратов - тоже пишет. Им, конечно, легче. Всё-таки - стихи. А Блинов? Он всё время работает - в "Литгазете", в "Труде", в "Профиздате". И сколько написал! Значит, можно.
   И с этой мыслью я наконец засыпаю.
   Приступы болезни Блинова длились недолго: два-три дня отдохнёт, и вновь на работе. Его глубокие знания современного литературного процесса, опыт газетной и издательской работы сильно нам в то время пригодились. Мы составляли первые планы, на ходу рождали серии книг, принципы отбора рукописей, механизм рецензирования, консультаций, согласований.
   Прокушев являлся в издательство в поддень, а то и к концу дня. Он каждый раз привозил новые идеи и рукопись. Идеи нередко разумные, он черпал их в общении с руководителями других издательств, - такими, как Николай Есилев, Евгений Петров, Валерий Ганичев, - со знающими книжное дело людьми из Союза писателей, Госкомиздата.
   Вынимал из портфеля рукопись. Передавая её Блинову или мне, обыкновенно говорил:
   - Почитайте сами. И поскорее.
   Рукопись приходилось читать вечерами или ночью за счёт сна, и чаще всего я поражался пустоте и даже глупости написанного. Возвращая директору, говорил:
   - Тут нечего планировать. Рукопись откровенно слабая.
   - Постой, постой! - раздражался директор.- Анализировать надо по существу, разбирать элементы...
   - Юрий Львович! В рукописи нет никаких элементов, и нечего её разбирать.
   - Как это нет элементов? Хе! Это что-то новое.
   - А так: нет и всё! Идеи или какой-нибудь важной сквозной мысли тут нет; разговор бессистемный, по поводу бог весть чего. Сюжета тоже никакого - не поймёшь, где начало, где конец и как развивается тема, которая, впрочем, тоже неясно очерчена. О композиции и говорить нечего, она бывает там, где есть идея, и тема, и сюжет. Язык беден, фразы шаблонные, будто надерганы из расхожих газетных статей. О чём же ещё говорить, Юрий Львович? А вообще-то я не намерен в следующий раз отнимать у вас драгоценное время подробным анализом рукописей. Такой анализ даст вам рецензент или редактор - я же занимаю такую должность, которая предполагает между нами доверие. Не хотел бы, чтобы каждый подобный разговор носил характер экзамена. И чтобы нам выработать общий взгляд, просил бы вас прочесть эту рукопись.
   Прокушев брал рукопись, наверное, её прочитывал, но мне о ней больше ничего не говорил. И с течением времени наши разговоры о рукописях были короче. Если я говорил, что рукопись сырая, автор для нас неинтересен, Прокушев не просил анализировать её подробнее. Поскольку поток рукописей у нас нарастал, в первый же год мы получили их около двух тысяч, такой анализ превратился бы для нас в бесконечное говорение.
   Не уменьшалось и количество рукописей, приносимых нам по особым просьбам и рекомендациям. Я стал замечать, что они какими-то окольными путями попадали в план редакционной подготовки, то есть не в торговый план, куда заносятся уже одобренные рукописи, а в план перспективный.
   Не всегда удобно было затевать следствие по таким рукописям - тут непременно бы наткнулся на руку директора, - но я отмечал их для себя в особой тетради, усиливал за ними контроль. Заметил, что работа над ними поручается редакторам-евреям, а те посылают своим рецензентам, своим же людям на консультации в научные учреждения, и рукопись затем обрастает мнением важных авторитетов. Нужны были серьёзные усилия главной редакции, чтобы во время зацепить её, как клещами, и выдрать из технологической цепи.
   Немалых денег стоили нам такие рукописи, немалых усилий и рабочего времени.
   Постепенно выяснялся еврейский пласт нашего издательства - кадры, заброшенные Прокушевым в первые же дни после своего назначения. Не было ещё Блинова, не появились мы с Сорокиным, а директор с какой-то непостижимой быстротой подобрал угодную ему команду. Первым редактором стала Геллерштейн, заместителем по производству - Евгений Михайлович Дрожжев, человек пожилой, с постоянной улыбкой на лице и бульдожьей хваткой в делах. Он много лет работал директором одной из столичных типографий, знал полиграфических деятелей, умел быстро находить ходы и выходы, и вскоре обнаружилось, что с ним легко работалось только евреям, все же русские, попадавшие под его начало, оказывались и ленивцами и неумехами. Иные из них приходили ко мне, жаловались и просились в другие подразделения.
   Дрожжев был евреем и не скрывал этого, как делали у нас многие, например главный художник издательства Вагин. "Я уральский казак, а этих... не люблю",- говорил он обыкновенно, не уточняя, кого имел в виду под словом "этих". В его отделе было два сотрудника - русский и еврей: русский был талантливым художником, оформлял особо ценные книги, заказывал, давал задания, советы другим художникам. Еврей подбирал художников, формировал наш оформительский корпус.
   Художники напрямую подчинялись директору, мы же в главной редакции лишь окончательно определяли качество оформления и ставили свои подписи.
   Вагин так подгадывал, чтобы из трёх членов главной редакции в издательстве оставался один. Тут он, точно карты, раскидывал на столе свои картинки, просил посмотреть и подписать.
   Картинки эти поражали меня примитивизмом и безобразием: человечки походили на Буратино: палочки потоньше - руки, палочки потолще - ноги, они куда-то валились и падали, на уродливых лицах ошалело таращились глаза. Если то были животные, то не поймёшь: лев это или собака, тигр или овца. Звёзды раздавлены, расплющены и куда-то летят. Рядом с большой пятиконечной звездой - звёзды маленькие, шестиконечные. Впрочем, шестой лучик чаще всего не выражен, как бы не развит, только ещё растёт. В другом месте художник, видимо, увлечется и начнет уж откровенно лепить эти символы израильского государства, и, конечно же, лепит другие знаки и символы, смысл которых надо разгадывать, но которые понятны почти каждому еврею.
   Над рисунками склонились Прокушев, Дрожжев и заведующий редакцией прозы Владлен Анчишкин. Он вынырнул в издательстве как-то неожиданно,- оказалось, что о его назначении уж давно есть приказ директора. Блинов о нём говорил:
   - Владлен - русский, тут у нас всё в порядке будет. Владлену нравятся рисунки художников, Прокушев и Дрожжев тоже довольны и готовы подписать, но я молчу.
   - А вы что скажете? - обращается ко мне директор.
   - Рисунки не отражают содержания книг: вот в этой книге показаны хлеборобы, доярки - люди красивые, характеры высокие, а здесь, извините, какие-то карикатуры на них. И звезда, как символ, не имеет ясных очертаний - то ли краб, то ли медуза.
   - Ну, если так судить! - вскидывается Вагин, и голос его начинает дрожать, он выказывает крайнее беспокойство.
   - Ну хорошо, это ведь моё мнение. Я могу и ошибаться, подождем Блинова, подойдёт Сорокин...
   - Волокиту разводим! - продолжает Вагин.- Типографии ждут, там план, а мы...
   - Но я такие картинки подписывать не могу. Как хотите,- рука не поднимается.
   Придёт Блинов - на него насядут. Он в первые месяцы тоже отбивался, не подписывал, - они тогда, в его отсутствие, вновь ко мне придут, к Сорокину. Что-то подпишем, а что-то "завернём". Главный бухгалтер потом говорила:
   - Приняли вы оформление, не приняли, а денежки художникам я отсчитываю. И немалые. Вот вчера вы завернули три заказа. Одному я три тысячи заплатила, другому- две... Вагин им новые варианты заказал, и за новую мазню они сполна получат.
   - Как же это? Почему?
   - Таков закон: творческая неудача! А раз ты заказывал, то и плати.
   Так наша принципиальность убытками оборачивалась.
   Заходил иногда в отдел оформления, смотрел, какие художники там толпились. Это были сплошь евреи. И каждый свою продукцию за верх оформительского искусства выдавал. Нас же они считали безнадёжно отставшими людьми, тормозившими развитие "русского авангарда" в оформлении книг. Все достижения русского книжного дела, начиная с Ивана Фёдорова, картинки Билибина и графическую роскошь сытинских изданий они и знать не хотели, - лепили своих человечков, сеяли звёзды и звёздочки и хотели бы только одного: чтобы им не мешали.
   Скоро мы поняли: и Владлен Анчишкин - заведующий редакцией русской прозы - ориентируется на авторов-москвичей, на евреев.
   И бригада младших редакторов во главе с Петровым и Маркусом бойко натаскивает рукописи москвичей, зорко следит, чью рукопись и кому отправить на рецензию, с кем из авторов и как поговорить, кого привечать, а кого и "пугнуть" строгостями головного столичного издательства: "Вы уж там на месте свою рукопись постарайтесь устроить, у нас трудно, почти невозможно..."
   Однажды я зашёл в редакцию русской прозы, сел где-то в уголке, беседовал с редактором. В это время к младшему редактору А. Маркусу подошёл автор, хотел сдать рукопись. Маркус принимать не торопился. Спрашивал, давно ли пишет, какие книги имеет. Автор робко объяснял, что пишет он давно, кое-что печатал в журналах, но отдельной книги не имеет. Маркус листал рукопись, говорил: у нас в издательстве тесно, планы все забиты, вам бы лучше обратиться в другое издательство. И тот согласился, положил рукопись в портфель и стал вежливо прощаться, кланяться - весь вид его говорил о признательности за умный совет, за то, что ему уделили внимание.
   Я попросил автора задержаться и пригласил его к себе. Стал расспрашивать. Это был писатель Михаил Рябых, заведующий канцелярией ВЦСПС. Он долгое время жил на Севере, писал рассказы о людях Заполярья, о суровой, романтической жизни в тех краях. Скромный и доверчивый, как большинство русских людей, он воспринял беседу Маркуса как вежливый отказ, нежелание принимать рукопись малоизвестного автора. Я взял его рукопись домой и увидел, что рассказы его написаны добротным русским языком, люди обрисованы колоритно, характеры сильные, самобытные. Рукопись мы поставили в план на следующий год, а в редакции русской прозы я провёл совещание, рассказал этот эпизод, предупредил, что рукописи следует принимать без всяких оговорок, авторов нужно встречать приветливо и каждому обещать, что рукопись его будет изучена самым тщательным образом.
   Потом я беседовал с Анчишкиным, недвусмысленно дал ему понять, что такие нравы в самой большой нашей редакции я терпеть не намерен.
   И ещё предупредил, чтобы его редакторы строго выдерживали установленные правительством пропорции издания книг москвичей и авторов с периферии.
   Анчишкин ничего не сказал, но по выражению лица я видел: разговор ему не нравится. Я как бы сыпал песок в ту систему, которую он с благословения Прокушева у себя в редакции налаживал. А редакция была большая. Чтобы представить её мощность, приведём такие сравнения: "Профиздат" в то время издавал в год двадцать художественных книг, "Московский рабочий" - пятьдесят, а наша одна только редакция русской прозы - сто сорок. Редакций у нас было пять.
   Становилось ясно, что редакция эта попала в нечистые руки.
   Темно и тревожно становилось от этих мыслей на душе. Я в это время не только писать, но даже думать о каких-нибудь сюжетах, образах перестал; вспоминал Пушкина: нужен душевный покой для творчества.
   Блинов молчал, но казалось мне, что страдал он ещё более, чем я. И когда Сорокин ему говорил:
   - Андрей Дмитриевич! Вы кого приняли на работу? Снова еврея?
   - Нет, нет, ребята. Эта женщина, которую Прокушев мне предложил в национальную редакцию, не еврейка. Она осетинка.
   - Она такая же осетинка, как Вагин уральский казак! Нужно наконец соблюдать конституцию - равное представительство всех национальностей.
   Однако процесс "оккупации" издательства людьми одной малой народности продолжался. Надо было его приостановить.
   На обед ходили троицей. Сорокин всё больше сатанел, проявлял горячность, нетерпение. Говорил не стесняясь, резал по-рабочему. В очередной раз, когда мы пошли на обед, заговорил:
   - Вы, Андрей Дмитриевич, большой либерал, сдаёте этому чёрту, Прокушеву, одну позицию за другой. Скоро и "Современник" станет типично московским издательством. Российским писателям и здесь кислород перекроют.
   Блинов молчал. Лицо его становилось розовым. Я поддержал Сорокина:
   - Да, Андрей Дмитриевич, мы за последние два месяца приняли двадцать человек. Трёх "проглядели" - оказались леваками, тянут в план одних евреев. Процентное соотношение резко сползает в сторону москвичей, - боюсь, как бы в следующем году их не оказалось в плане половина. Но ведь Свиридов строго требует держать процент двадцать на восемьдесят. Издательство создано для российских писателей, а не для москвичей. К тому же, вы знаете, что такое проза большинства столичных писателей. Её в достатке выпускает "Советский писатель", а где книги, которые бы хотелось почитать?.. Они умирают раньше, чем появляются в свет.
   Блинов это всё лучше нас знал и понимал также правоту насчёт прокушевских кадров. Не поставь мы перед ними прочной преграды, уйдёт издательство, тихо, незаметно сползёт в московское литературное болото, где власть всё больше захватывают писатели с русскими фамилиями, пишущие на русском языке, но рождённые евреями или полуевреями. Брежневское правление открыло перед ними все шлюзы, и они буквально стали затоплять книжный рынок, - штурмом брали каждую газету, журнал и особенно издательства. Книга для них - это власть над умами, власть реальная и надолго. Издательство - главная мастерская, где они лепят своих божков и кумиров, лидеров и духовных вождей, - здесь создаются для наших детей иконы, проектируется мир по их разумению: один мир и одна жизнь для гоев, другая жизнь - для них, избранных.
   Блинов опытнее нас, он больше знал и видел и как писатель, исследовавший современную жизнь, мог бы и нас многому научить. Видимо, считал себя виноватым. Обращаясь ко мне, сказал:
   - Ты, Иван, иди в отпуск, а я обещаю за время твоего отсутствия никого не брать на работу. Вот сегодня познакомитесь с двумя моими земляками. Хотелось бы их назначить редакторами. Если не будете возражать, завтра же и назначим. Ну, а когда придёшь из отпуска, я поеду. И уж тогда, после отдыха, спланируем нашу работу. Одним словом, больше не будем пятиться. Ни шагу назад!
   В тот день я знакомился с двумя молодцами, уроженцами вятской земли. Это были Крупин Владимир Николаевич и Филев Борис Аркадьевич. Крупина мы назначили старшим редактором в русскую прозу, Филева временно допустили к исполнению обязанностей заведующего молодёжной редакцией.
   Итак, мы с женой поехали на отдых в Кисловодск. И там, в санатории, на третий или четвёртый день композитор Табачников, с которым мы познакомились, радостно размахивая "Литературной газетой", кричал:
   - Тут статья о тебе. Ты слышишь, большая статья! "Жанр мещанского романа".
   - Как понять - мещанский роман? Я что, такой роман написал?
   - Ну да, мещанским романом нас угостил. Надо почитать. Где достать его?
   - Я вижу, вы обрадовались?
   - А как же! Ругань в наше время лучшая похвала. Критикам никто не верит. Если хвалят, значит, плохо, а как ругать зачнут - считай, книга стоящая. Я вот и не думал о твоих книгах, а теперь читать начну.
   Статью написал Феликс Кузнецов, в ней я изображался не только плохим литератором, но и ещё каким-то отпетым злодеем. Мещанин с ног до головы, а к тому же и перессорить всё наше общество вознамерился. И там, где обитают сплошь прекрасные люди, - в науке, например, или в театрах режиссеры, - я всё чёрной краской перепачкал...
   Критик с автором не церемонился. Даже и о том писал, чего в романе сроду не было.
   Вот об этих передержках, об откровенном вранье критика я написал в "Литературную газету". Письмо моё тут же было напечатано, но на газетной полосе рядом с письмом появилась вторая статья, куда более ругательная: "Ещё раз о романе И. Дроздова "Подземный меридиан"".
   Иван Шевцов прислал мне в санаторий письмо.
   "Здравствуй, Тезка!
   Спасибо за праздничное поздравление. Взаимно поздравляю. И, главное, с Днём Победы, потому что в этот день невольно вспоминается девиз незабываемых военных лет: "Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!.." Но... тогда враг дошёл только до Москвы. Сегодня он оккупировал всю страну - от Бреста до Курил. И этот враг, Сион, сильнее и коварнее своего меньшего брата - фашизма. Потому-то и нет уверенности, что "победа будет за нами". Боюсь, что на этот раз страна наша, народ наш - такой доверчивый и младенчески беспечный - не выстоит.
   Ты, конечно, читал в "Литературке" от 26 апреля 1972 года. Звереют цинично. И, как всегда, подло. Но на это не следует обращать внимания. Просто надо посмеиваться. Свыше двадцати подобных статей было опубликовано против меня. К этому нужно привыкнуть и принимать, как должное. Гитлеровцы вешали партизан-патриотов. Сегодня сионисты расправляются с патриотами доступными им средствами и методами. В первую очередь используют такое оружие, как пресса. Это их оружие. У нас его нет, мы лишены его.
   Но ни в коем случае нельзя отчаиваться. У одного из апостолов есть такой афоризм: "Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся".
   Ты стал фигурой, и это должно тебя радовать. И не обращай внимания на "доброжелательных" умников, которые сегодня бегают по коридорам и любовно упрекают тебя: ах, какой он... не мог посоветоваться, прежде чем послать в "Литгадину" своё беспомощное письмо.
   Будь письмо иным, злым и резким, они бы его не напечатали.
   И Кобзев в ответ на последний выпад "ЛГ" написал им открытое письмо, а копию послал в Политбюро. В нём Игорь превзошёл самого себя: письмо (статья), убийственное по своей партийной убеждённости. Образец гражданской публицистики. Я восхищён им. Это в десять раз сильней, чем его статья в "Сов. России" обо мне. Битва продолжается и, кажется, достигла накала, того самого предела, за которым следует какая-то разрядка.
   Какая? - вот вопрос.
   Будем надеяться. Я на работу не иду, отпала необходимость. (К Первомаю меня порадовали. Но молчу. По крайней мере, заключили авансовый договор). А это, братец, симптом. В Май я выпил сто граммов за здоровье Человека, перед которым преклоняюсь и которым нельзя не восхищаться. Есть же на свете настоящие ленинцы!
   Напиши Игорю (Калинина, 16). Наде привёт и поздравление. Выше голову. Помни, что ты стоишь на переднем крае самой жестокой Великой Отечественной Идеологической войны.
   1972 май И. Шевцов"
   (Настоящим ленинцем Шевцов называет Дмитрия Степановича Полянского, члена Политбюро ЦК КПСС).
   Вернулся на работу, отпустил на отдых Блинова.
   Из планового отдела принесли на подпись тематический план будущего года. В нём уже было больше трёхсот позиций. Под ним стояли все подписи, кроме главного редактора и директора.
   - Оставьте, я посмотрю.
   - Сегодня надо везти в Комитет. Директор просит подписать немедленно.
   - Оставьте. Такой документ мне не хотелось бы подписывать вслепую.
   В плане была заложена вопиющая несправедливость: процент москвичей приближался к сорока - в два раза больше нормы, определённой правительством. Это - по количеству позиций, но есть ещё количество листов-оттисков - полиграфический термин, который следует разъяснить. Если коротко и популярно, то секрет тут в следующем: объём книги бывает разный: семь авторских листов, а бывает и сорок семь. Книгу и авторские листы можно отпечатать тиражом в пятнадцать тысяч, а можно его довести и до ста пятидесяти тысяч и больше. Поэтому в издательском и типографском мире принята единица измерения: листы-оттиски. Тут уж ошибки не будет. Сразу понятны и количество бумаги, и все другие материальные затраты, и машинное время, и ресурсы, и человеко-часы... Если говорить проще, то книги москвичей планировались объемные, материалы для них отпускались дорогие, прочные, красивые, тиражи им назначались большие - втрое, вчетверо больше среднеиздательских. И если сложить все эти показатели по книгам столичных и провинциальных писателей, расшифровать все хитрости Прокушева, Дрожжева, Вагина, Анчишкина и всех редакторов-евреев, то получалась примерно следующая картина: фифти-фифти, половина-наполовину. Российских писателей безбожно обкрадывали.
   Через час-другой зашёл Прокушев. Смотрел куда-то поверх меня, голова дёргалась, в голосе - нетерпение.
   - Подписал? Давай, повезу в Комитет. И в Совмин РСФСР, и в Союз писателей... Надоели! А что делать? Ото всех надо добро получить. Три полиграфические фабрики на нас работают, теперь еще Калининский комбинат надо выбить, а Дрожжев в Харьков поехал, и там для нас мощности выделяют.
   - Это всё хорошо, Юрий Львович, но тематический план года - такой важный документ, что его главный редактор должен подписывать. Тут ведь вся наша стратегия и все понимание задач, поставленных перед нами правительством.
   - Иван Владимирович! Вы что-то стали выражаться длинно и высокими словами. Не замечал раньше за вами. План как план, рукописи отбирали, одобряли в редакциях - там сидят ваши подчинённые, вы их воспитываете, ими руководите...
   - Вы, Юрий Львович, тоже говорите высокими словами: да, в редакциях сидят мои подчинённые, но там немало и редакторов, которых вы приняли без моего ведома и без ведома главного редактора. Они, эти ваши кадры, по-видимому, очень любят Москву, московских авторов, - вот им-то мы и обязаны тем, что план составлен в нарушение норм Конституции и постановления правительства о нашем издательстве.
   - Позвольте! Уж и Конституция нарушена!
   - Да, представьте себе. Москва - столица России и Советского государства - город русский, а давайте-ка разберём наших авторов-москвичей по национальному признаку. Фамилии - да, русские, а на самом деле...
   - Ну, знаете!.. Может, ещё кровь на исследование возьмём?
   - Юрий Львович! Мы с вами не на собрании - разговор ведём начистоту. Я не желаю участвовать в обмане. И вы мне ярлыки не вешайте. Я ведь тоже могу научно квалифицировать ваши действия. Вы слишком быстро обозначили свою позицию и потащили издательство в болото московской литературной богемы. Очень жаль, что я раньше не знал вашу двойную игру - не пошёл бы работать в издательство. Но если уж согласился - извольте знать мою позицию: для меня в литературе есть только литература, есть только талантливые книги, только талантливые писатели. Я сам реалист и признаю только реалистическую литературу. Никакого авангарда, никакого модерна, никаких поделок и авантюризма. А вы, между прочим, в оформлении книг эту мерзость уже пустили на страницы почти всех наших книг. Я намерен бороться не только за качество книг и интересы российских писателей, но и за качество оформления. Намерен потребовать квалифицированную комиссию и поставить этот вопрос на коллегии Комитета.
   Прокушев всю эту мою тираду выслушал спокойно. Он как бы был оглушён моим натиском и только дробно покачивал головой и постреливал глазами. И после того, как я закончил, несколько минут сидел молча, нервическим подрагиванием пальцев двигал то в одну сторону, то в другую лежавший на столе план. И потом, проворчав что-то невнятное, сгреб план и вылетел из кабинета.
   Я тотчас же пошел к Сорокину, рассказал ему о нашем разговоре с директором. В конце сказал:
   - Ты, конечно, волен поступать как угодно, но имей в виду: если подпишешь план за главного редактора, я буду писать докладную Свиридову. А если и Свиридов возьмёт вашу сторону, подниму шум на всех уровнях.
   Сорокин ничего не сказал.
   В тот же день Прокушев предложил ему подписать план за главного редактора, но он отказался.
   Между тем из Комитета звонил заместитель председателя по издательским делам Звягин. Требовал немедленно доставить план в Комитет. Но Прокушев уехал домой. Его не могли найти и в этот день, и назавтра, и на третий день. Где он был, с кем советовался, какие планы вынашивал - неизвестно.
   Впрочем, скоро его тактика обнаружилась. Он временно отступил, собрался с силами и нанёс по своим противникам удар внезапный и сильнейший.
   Наши ряды дрогнули, но - устояли.
   Что же это был за удар?
   Андрей Дмитриевич, вернувшийся из отпуска, ничего нам не говорил, но мы знали: тематический план и он не подписал.
   Прокушев вносил в план коррективы. С утра приглашал к себе Анчишкина, - кстати, как потом выяснилось, тоже сторонника москвичей,- и они втроём "выравнивали" положение в плане. Процент москвичей довели примерно до двадцати пяти, и Блинов поставил свою подпись.
   У меня за спиной между тем стали возникать разговоры: может ли быть среди руководителей головного российского издательства писатель, творчество которого подвергается столь интенсивному разгрому? Как он может оценивать рукописи, учить редакторов, если сам не умеет писать, и идеи его книг вредоносны?
   Стороной до меня доходили слухи, что такие сомнения возникли в Союзе писателей и в Совете Министров РСФСР, - там будто бы выказывает мне недоверие сам Качемасов, - но, главное, мною, как писателем, весьма недовольны в ЦК партии, и недовольство это высказывают первые лица из идеологического аппарата - Яковлев, Зимянин, Беляев.
   Говорили также, что Свиридов и особенно Карелин меня защищают.
   Незадолго до этого критической атаке были подвергнуты произведения Михаила Алексеева, - он был главным редактором журнала "Москва". Целенаправленно разносили других редакторов - тех, кто держал оборону против леваков. Свиридов, отстаивая нас, говорил: систематической травле подвергались и Горький, и Алексей Толстой, и Шолохов, а уж о Есенине и Маяковском и говорить нечего. Стихи Безыменского, Багрицкого, Светлова "Правда" печатала беспрерывно, а Есенина при его жизни не опубликовала ни строчки. Так что же из этого следует? Да если статья критика - повод для снятия с работы главного редактора, где же мы их наберём, главных редакторов?
   Атака постепенно захлебнулась, меня оставили в покое, но вдруг в ЦК вызвали Блинова. Прокушев поставил вопрос перед самой высокой инстанцией таким образом: "Я не могу доверять Блинову, он болен, не может читать каждую выходящую в свет книгу, - прошу отстранить его от должности".
   На короткое совещание собрались высшие чины идеологического аппарата, пригласили Свиридова, Прокушева, Блинова. И там Прокушев демонстрировал какие-то серьёзные ошибки, которые при подписании к печати не заметил Блинов. "Значит, он не читает того, что подписывает. Может ли директор доверять Блинову? Или я, или он".
   Так нам рассказывали об этом совещании, говорили о благородной позиции Свиридова, - он будто бы защищал Блинова и нападал на Прокушева, но... Чины знали, чего они хотели. Прокушев им был нужен.
   Блинов из ЦК поехал на дачу.
   Я в тот же день по пути в Семхоз заехал в Абрамцево. Блинов как-то смущённо и грустно улыбался, он ещё не верил в реальность происшедшего. И действительно, человек, который был отцом большого коллектива, создателем издательства и многих замечательных серий, который всех научил и поставил на ноги - обучил и самого Прокушева, один доподлинно знавший издательское дело и безошибочно судивший о любой рукописи, о любом писателе, знавший изнутри живой литературный процесс и не только российский, - этот-то человек вдруг одним ударом выбивается из седла.
   Всем стало ясно: за Прокушевым стоят влиятельные силы. За ним Качемасов, Михалков, Яковлев, Зимянин... Его поддерживают в Союзе писателей Марков, Бондарев. Он, Прокушев, опирается на Брежнева, Суслова. И как-то вдруг прояснились все они сами, столпы нашего Отечества. Стало вдруг понятно, что "Литературную газету" редактирует еврей Чаковский, "Юность" - еврей Полевой, во главе Союза писателей СССР - Георгий Марков - человек незаметный, ничем себя не проявивший, а в Российском союзе - Сергей Михалков, Юрий Бондарев. На словах кричат о русском, а поддерживают евреев.
   Книг Михалкова мы не знали, но зато слышали о нем анекдот:
   - Серёжа,- говорят ему, - а ведь гимн-то вы с Эль Регистаном написали неважный. Одна риторика в нём, да лозунги.
   - А это не ва-а-а-жно. Когда его и-и-исполнять будут, вы встанете и ша-ша-шапки снимете.
   Одним словом, осиротев, мы вдруг повзрослели на целую голову. Ко мне стали чаще заходить редакторы, заведующие редакциями, их замы. Я лучше узнавал их, видел, кто и чем дышит. Многие недвусмысленно предлагали поддержку, просили крепиться - не поддаваться Прокушеву, Михалкову, Бондареву, Качемасову.
   Сильно повзрослели и закипели стремлением ужесточить русскую патриотическую позицию Валентин Сорокин и Юрий Панкратов. Панкратова мы подтягивали в главную редакцию, потому что вдвоём с Сорокиным с потоком рукописей и многообразных дел не справлялись.
   Интересная метаморфоза произошла у меня во взглядах на Прокушева. Я перестал воспринимать его как обыкновенного человека, коллегу, товарища, и перестал возмущаться его действиями. Мне стало легче с ним. Он меня теперь не волновал и не раздражал. "Он - боец, - подумал я, - леваки, авангардисты, москвичи, просионистские круги - это его среда, они его заслали в издательство, и он им служит. Вот он нанёс удар - выбил из нашей стаи главного бойца. Сумел, значит, изловчился, нашёл силы. А мы - нет, не можем. Вон Анчишкин - он мой подчинённый, а я его терплю, даю волю, свободу - рохля я и кисель! А ведь на фронте был, на самолётах летал, потом батареей командовал. И вроде бы неплохо воевал. Наша батарея больше всех в полку вражеской техники уничтожила, ордена за то мне дали. А Прокушев?.. В горкоме комсомола сидел, пороху не нюхал! А вот поди ж ты - в этой войне бьёт нас. И Блинов - фронтовик, и писатель какой! Чета ли ему Прокушев? А и с Блиновым сладил".
   Думы эти были теперь беспрерывными, и - странное дело! - ни голова от них не болела, ни сердце, а силы прибавлялись. Крепло желание драться, побеждать и, наконец, положить на лопатки яковлево-михалковскую шайку.
   Успехи противника распаляли ярость, я желал теперь одного - Победы, пусть на одном, нашем участке, но - победы.
   В дни отдыха приходил к Фирсову, Шевцову, Кобзеву, - здесь всюду живо обсуждали драматический эпизод в "Современнике", задавали вопросы, что за человек Прокушев, как он смог так скоро, без видимого повода добиться смещения Андрея Блинова.
   И всякий разговор кончался словами: "Очередь за тобой, они теперь на тебя поведут атаку".
   Кто-нибудь, бывало, скажет:
   - Иван! Не сдавайся! Ты же на фронте лётчиком был.
   Лётчиком-то я был немного, а вот в артиллерии...
   И невольно вспоминал, как ночами, в дождь, метель - в любую непогоду - шёл я и ехал с батареей по дорогам войны - от Валуек до Будапешта; и как в любой час, ночью, днём ли - мы попадали под огонь самолётов, или танков, а то и пехоты, и как пушкари наши с непостижимой скоростью разворачивали орудия, и так мы палили, так бились, аж небу было жарко. И ни разу не дрогнули, не отступили. А здесь...
   Так думал я, возвращаясь домой и вспоминал напутствия друзей: "Не сдавайся, держись!"
   В Семхозе между тем по-прежнему писали и как-то ухитрялись ещё печататься, хотя и жаловались, что в издательствах всё больше теперь евреев и русским писателям перекрывают кислород.
   Как раз в то время в издательстве "Молодая гвардия" директор Валерий Ганичев выпустил книгу белорусского учёного Владимира Бегуна "Ползучая контрреволюция" - о том, как сионисты во всём мире рвутся к власти, осуществляя свою библейскую мечту к 2000-му году завоевать весь мир. Прозрачные намёки делались в этой книге и на положение в нашей стране: Россию сионисты избрали своей главной целью.
   Ганичев издал книгу большим тиражом, затем переиздал её еще большим. За эту свою патриотическую акцию он поплатился креслом директора: его вначале, будто повышая, назначили главным редактором "Комсомольской правды", а вскоре столкнули в "Гослитиздат" чуть ли не на рядовую должность - редактором "Роман-газеты". Силы, свалившие Блинова, не дремали!
   Были в Семхозе и перемены: Фирсова назначили главным редактором советско-болгарского журнала "Дружба", по соседству со мной купил дачу Валентин Сорокин и почти в то же время поблизости от нас поселился Иван Акулов. Теперь в нашем крыле обосновалась целая семья, - не скажу, что дружная, - литераторов: ещё раньше Сорокина и тоже поблизости от меня приобрёл дом военный писатель, мой давний товарищ Николай Камбулов, а на задах поселился Сергей Высоцкий, бывший тогда заместителем главного редактора "Огонька".
   И ещё усиливалась старая тенденция - пили в Семхозе всё больше и больше. Пили так же дружно и упорно, как писатели в Челябинске и Донецке, только с каким-то иным вдохновенным пристрастием, с самодовольным и агрессивным убеждением в правоте этого ведущего в пропасть занятия.
   Камбулов пил вместе с женой Мариной, и, если я случайно заглядывал к ним в час обеда, у них на столе стояла неизменная бутылка водки. Предлагали мне стаканчик, обижались на мой отказ, называли ханжой, ломакой и утверждали, что я пью больше, чем они, но только втайне ото всех и даже от своей жены.
   Им вторил Фирсов: "Да, он тихо всасывает... под одеялом".
   Фирсов, Шевцов, Сорокин, Акулов, Камбулов пили всё больше и писали всё меньше. Обыкновенно писатели, если они ведут здоровый образ жизни - Лев Толстой, Гончаров, Достоевский, Бернард Шоу, Гёте - с возрастом писали всё лучше. Толстой на склоне лет хлопнул дверью, как сказал Куприн, то есть создал супергениальную повесть "Хаджи Мурат". И это естественно, потому что знания и опыт жизни прибавляются, профессиональное мастерство крепнет... И совсем иначе обстоит дело с пьющими писателями. Талант их слабеет пропорционально выпитому. Перо как бы валится из рук - язык становится вялым и многословным, мысли тускнеют, блеска в описаниях природы, в обрисовке лиц, характеров уже как не бывало. Всё это я заметил и у Шевцова, и у Фирсова - особенно в поэме о Шолохове; у Сорокина - в поэме о Пушкине и затем - о Жукове. Камбулов и Акулов незадолго до смерти - кстати, преждевременной - и совсем выронили перо из рук.
   Если сабля в руке бойца должна с лёгкостью взлетать над головой врага и со свистом рассекать воздух, то и перо литератора должно бегать по листам с не меньшей резвостью и силой. Алкоголь, как мы теперь знаем, поражает, прежде всего, мозг, потому и следует считать его самым коварным и опасным врагом творческого человека. Кстати, на протяжении столетий алкоголь предметно и убедительно демонстрирует нам это своё ужасное свойство.
   Начинавшаяся для меня особо ответственная полоса жизни вынуждала соблюдать постоянную трезвость. Я в это время уже почти совсем не пил спиртного и, если всё-таки случалось приложиться к рюмке, то выпивал самую малость.
   Позже я сделаю для себя вывод, и это будет моим несомненным достижением и самым красивым жизненным актом. Я установлю для себя сухой закон, стану абсолютным трезвенником и приложу немало усилий к развернувшейся в 80-х годах борьбе за трезвость.
   Я напишу большой очерк "Тайны трезвого человека", и его опубликует журнал "Наш современник". Это рассказ о ленинградском учёном Геннадии Андреевиче Шичко и его методе отрезвления людей, ставшем ныне могучим оружием в руках русского и иных народов. А в 1991 году в Петербурге выйдет моя книга о Геннадии Шичко.
   Сейчас в стране по методу Г. Шичко работают тысячи инструкторов-отрезвителей, созданы кооперативы, методические центры, ассоциации... Спасительное для народа движение растёт и ширится. Появилась реальная надежда, что народ вырвется из этой самой главной, коварно подкравшейся к нему катастрофы. То, что должны были сделать Коммунистическая партия и наше правительство, сделает сам народ при помощи удивительно простого и гениального метода безлекарственного отрезвления людей, разработанного ленинградским учёным.
   Однако в то время у меня были свои задачи: как бы удержать "Современник" от сползания в сторону от русской литературы, от российских писателей.
   К тому времени мы выходили на полную мощность - планировали на очередной год больше трёхсот позиций и более тысячи рукописей отобрали для изданий в ближайшие годы. Мы с Сорокиным, не сговариваясь, стали "туже" завязывать узлы отношений с авторами: рассылали письма с уведомлением об одобрении их рукописей, выплачивали авансы. Делали мы это на случай, если и нас одного за другим постигнет судьба Блинова.
   Прокушев всё время где-то пропадал. Я работал главным редактором, и на то был приказ председателя Госкомиздата, но в ЦК сидел Яковлев - он меня не утверждал.
   Доходили слухи, что директор ищет главного редактора, назывались даже имена претендентов - все с левого берега, из-под крылышка Михалкова, Чаковского. В издательстве тотчас же накалялись страсти - коллектив напоминал улей, к которому близко подходил пьяный человек; пчёлы очень не любят этого.
   Приезжал Прокушев, и его обступали редакторы - из русских, конечно, которых в издательстве было процентов восемьдесят. Спрашивали, недоумевали, возмущались. Директор поднимал руки:
   - Да что вы в самом деле! Я эту фамилию первый раз слышу.
   Видимо, понимал, что непросто будет притащить своего человека. Нужен был серьёзный писатель и непременно русский. Я же в своем новом положении выбрал три главных направления: первое - читать всё выходящие из типографии рукописи на стадии вёрстки, когда книга ещё не отпечатана; второе - кадры и третье - перспективные планы.
   Занялся и финансами.
   Пригласил начальника планового отдела, милую женщину, попросил дать мне отчёт о состоянии финансов: что планировалось и что мы имеем.
   Эти же вопросы задал главному бухгалтеру. И попросил коротко дать мне письменный отчёт.
   Зашёл к заместителю директора издательства, показал оформление одной небольшой книги, сказал:
   - Евгений Михайлович, вы работали директором типографии, сколько платили за такое вот оформление?
   - Двести восемьдесят рублей.
   - А сколько мы платим?
   - Не знаю.
   - Так я вам доложу: три тысячи.- И при всех заметил: - Я намерен пригласить экспертов из других издательств и из Госкомиздата, чтобы проверить правильность оплаты нашей оформительской продукции.
   В тот же день из планового отдела поступила записка. В ней значилось, что от издательства ожидали больших доходов, мы уже должны были построить дом-башню первой категории на сто восемьдесят квартир, фирменный книжный магазин "Современник" и расширять само издательство, но доходов у нас нет. Почти все денежки уходят в карман художников. Мы в последнее время стали экономить на гонорарах авторам книг, то есть обкрадывали и без того бедствующих российских писателей.
   На следующий день с утра я увидел в издательстве Прокушева, Вагина и Анчишкина, хотя обыкновенно они редко наведывались на работу и бывали на ней по два-три часа. Тут же явились с утра - сидят в кабинете директора, совещаются.
   Я понял: сунул палку в их муравейник. Заволновались. Рассказал Сорокину, Панкратову. Они обрадовались: будем жать на эту мозоль. С практическим исполнением своих замыслов не торопился. Сказал директору:
   - Завтра не приду, буду читать вёрстку.
   Доложил Карелину: дома читаю верстку. И так каждый раз: читал внимательно, чтобы ни на чём не подловили. Работаю дома. И вдруг звонок: Свиридов! Никогда он мне не звонил - ни домой, ни в издательство. С чего бы это?
   - Что делаете? - буркнул в трубку.
   - Читаю верстку.
   - И как?.. Хорошая книга?
   - Да так - средняя.
   - А что значит средняя?
   - Это значит, что всё в ней верно, и люди хорошие, и показаны они неплохо, вполне приличный язык и даже есть места удачные, яркие, но в целом - книга "проходная". Думаю, что в литературе погоды не сделает. Одним словом - средняя.
   - Зачем же такие печатаете?
   - А из таких книг и состоит литературный поток. Это ещё хорошо, что не глупая книга, не вредная. А то ведь и такие бывают.
   - Неужели у вас и такие проскакивают?
   - Стараемся не давать таким хода, но в потоке рукописей всякие есть: московские писатели, как вам известно, частенько такими читателя угощают.
   Свиридов помолчал с минуту, а затем спросил:
   - Завтра суббота - вы где будете?
   - На даче, наверное. Поеду, отдохну.
   - Ну, хорошо. До свидания.
   Назавтра в полдень, когда я на даче перед обедом прилёг отдохнуть и крепко уснул, жена растолкала меня:
   - Там, у калитки, чёрная "Волга", - тебя спрашивают.
   Я вышел и увидел Свиридова. Пригласил в дом, но он прошел на усадьбу. Кивнув на ульи, спросил:
   - Живут пчёлы?
   - Живут, но меда дают немного. По двадцать килограммов с улья. Зато мёд хороший - цветочный. Хотите, угощу?
   Зашли во времянку, где у меня был оборудован небольшой летний кабинет. Николай Васильевич сел в кресло у письменного стола. Два растворенных окна - прямо перед столом и справа, в них заглядывала сирень. Из сада шёл густой запах майского буйного разноцветья. Свиридов глубоко вздохнул и с тихой грустью проговорил:
   - Кажется, вот здесь бы всю жизнь и прожил!
   - Но у вас же есть дача?
   - Есть - казённая.
   Слово "казённая" произнес глухо, с едва скрытым недовольством.
   Свиридов оглядел времянку.
   - У тебя кто на даче?
   - Жена и я - вдвоем мы.
   Гость пересел на диван.
   - Прилягу на часок-другой, а? Не возражаешь?
   - Да что вы, Николай Васильевич.
   Кинул в угол дивана подушку.
   - Располагайтесь, вам никто не помешает.
   Хотел закрыть окна, но Свиридов остановил:
   - Не надо! Это же прекрасно - сад смотрит в окна.
   Я закрыл дверь и ушёл. Жена спросила:
   - Кто это... приехал?
   Я сказал, что это наш председатель Комитета; я с ним будто бы и не в таких отношениях, а он... приехал.
   Жена, хотя и понимала чиновную важность гостя, значения его визиту не придала. Она лишь сказала:
   - Хорошо здесь, но кормить же вас надо.
   И пошла в дом накрывать стол.
   Признаться, я не мог сообразить, по какой такой причине приехал ко мне председатель?
   От Карелина слышал, что Николай Васильевич очень разборчив в знакомствах, что друзей у него нет, кроме художника Павла Судакова, с которым он общается по причине увлечения живописью. Карелин рассказывал, как жена Свиридова Лариса Николаевна однажды показала ему писанные маслом этюды мужа, - это были очень хорошие работы. А ещё Карелин говорил, что Свиридов давно и серьёзно пишет воспоминания о своём дивизионе "Катюш", но даже ему их никогда не показывал. Однажды только признался, что много лет ломает голову над заголовком, придумал несколько, но ни один ему не нравится. Одно из названий было такое: "Залпы на рассвете". Гвардейские минометы, как правило, пускали в дело на рассвете, - грянут неожиданно по врагу, и "отбой-поход", чтобы не засекли, не накрыли ответным огнём.
   И вроде бы неплохой заголовок, но ему не нравится. Я ещё подумал: "Строгий автор, такой может хорошо написать". Я тоже думал над заголовком, перебрал несколько вариантов, но ни в одном не было чувства, лиричности. А теперь меня осенило: "Катюши поют на рассвете". Обрадовался, но тут же подумал: "А как же скажу ему? Мне-то он ничего не говорил о своих записках. Если сошлюсь на Карелина, выйдет, что он разболтал их секрет".
   Стороной сознания бежали мысли: "Уж не хочет ли посоветоваться по поводу своих записок?" Вполне возможно, что поэтому он и жался ко мне. Он в душе литератор, и ему для общения нужен человек, близкий по делу и по духу. Дружит же он с художником Судаковым. Сам рисует и к художнику тянется.
   Являлись и другие догадки. Мы с ним земляки. Смотрел моё личное дело и увидел: земляки! Почти соседи. К тому же одногодки, и на фронте были примерно в одном положении, - наконец, он просто одинокий, ищет общения с человеком, который ничего у него не просит.
   Вспомнил, как однажды зимой, в метель, он позвал меня и предложил погулять пешком. "Мало хожу, - говорил, словно оправдываясь. - На работе с восьми до восьми, сижу не разгибаясь". Шли по заснеженным улицам, пряча лицо в воротники пальто. Хотели зайти в Дом литераторов, но там у подъезда толпилось много писателей. Свиридов не хотел попадаться им на глаза. У ресторана "Арбат" нас свирепо оглядел сверкавший золотыми галунами швейцар. "Мест нет". Я предложил:
   - А зайдём к Блинову. Он тут недалеко живёт.
   Свиридов нехотя согласился. Видно, очень хотелось выпить. Позвонили. Дверь открыл Андрей Дмитриевич.
   - А-А... Иван. Проходите.
   В коридоре мы разделись, прошли в указанную хозяином комнату. Дворцовая мебель, в шкафу светилась позолотой редкая, дорогая посуда. Тут Блинов узнал Свиридова.
   - Николай Васильевич! Вы ли?
   - Ну! А кто же?
   - Вот хорошо! Я очень рад! Вы подождите, я сейчас...
   И он метнулся на кухню.
   На столе вмиг появилась батарея бутылок. Тут и египетский ром, и французский коньяк... А скоро и фирменная блиновская картошка подоспела. Выпили по рюмке, по второй... Блинов подступился к гостю:
   - Николай Васильевич! Нам бы картона на твердые обложки прибавить, качество набора улучшить. В Туле неважно нас набирают.
   Я дергаю его за штанину: "Дескать, о делах-то не надо бы..." Но Блинов тронул меня за плечо - ты, мол, не беспокойся. И продолжал свои служебные, деловые просьбы.
   Любопытно, что, когда мы очутились на улице, Свиридов ничего не сказал о назойливых просьбах Блинова.
   Андрей Дмитриевич потом у меня спрашивал:
   - Вы с ним приятели?
   - Да нет, случайно выходили из Комитета и вот - решили зайти.
   - Ладно, ладно, Иван. Молодец, что не рекламируешь дружбу свою с председателем. Но я всё вижу. Я мужик вятский и всякий нужный мне предмет под землёй разгляжу. Председатель - это, брат, не шутка. Я к нему только вчера на приём ходил - так меня в очередь поставили, через неделю обещали к нему пустить, а тут смотрю - сам пожаловал. Нет, это великолепно! Пусть больше даёт материалов, лучшие машины...
   - Но я против того, чтобы вот так, дома, за столом...
   - Ах ты, наивный человек! Да за рюмкой вина все дела и делаются. На Урале работал, в Донбассе, а простых вещей не понимаешь.
   Как-то мы со Свиридовым снова шли по улицам зимней Москвы, и я снова предложил зайти к Блинову. Николай Васильевич не пошёл. Видимо, представил, как бы нас встретил Блинов: "Во, - скажет, - повадились!..."
   И прост бывал Свиридов, и строг, и деликатен.
   На этот раз он крепко спал во времянке. И проспал часа три, а когда проснулся, мы пригласили его на веранду обедать.
   Обычно молчаливый и с виду нелюдимый, на этот раз был он весел, оглядывал сад, говорил:
   - Раскулачивать вас надо. И Фирсова, и Шевцова! Живёте как господа. - Но тут же теплел: - А вообще-то бедненько живет русский писатель. От книг Шевцова, Блинова, - а теперь и ваши книги пошли...- миллионы прибылей имеем, авторам же платим гроши. Несправедливый закон оплаты творческого труда, - по-моему, самый несправедливый в мире.
   Я что-то сказал о Суслове, - он, мол, там всем заправляет.
   - Суслов - да, наш Ришелье, - заметил Свиридов. - Но Брежнев... Этот ещё себя покажет. - И затем тихо добавил: - Мы ещё хлебнем от них.
   Меня поразила степень откровенности Свиридова. Он долгое время работал в ЦК, многое знал о партийных лидерах.
   Спустя год или два я сказал об этом Свиридову, - посоветовал быть осторожным.
   - Не беспокойся, - ответил он. - Я вижу людей. Кажется, ещё ни разу не ошибся.
   Мне очень хотелось быть ему полезным. Я сказал:
   - Вы служили в первом дивизионе гвардейских миномётов. Хорошо бы воспоминания написать, - вроде того, как Вершигора написал о партизанах или Медведев.
   - Думал над этим. И кое-что набросал, но заголовка хорошего нет. А заголовок - первое дело для книги, можно сказать, это полкниги, а то и больше.
   - Ну, какой-то нибудь есть заголовок?
   - Нет, хорошего нет.
   - "Катюши", кажется, били на рассвете?
   - В основном - да.
   - Так, может, такой подойдет заголовок: "Катюши поют на рассвете".
   Свиридов задумался. Взгляд его оживился, он сказал:
   - О! Это интересно. Это, кажется, то, что надо. - И дважды повторил: - "Катюши поют на рассвете". И образно, и поэтично. Спасибо. И как он мне не пришёлся? Много лет ломал голову, а тут... За одну минуту.
   - Заголовок - дело случайное, мне это тоже трудно даётся.
   На ночь Свиридов не остался. Вечером уехал. Я же, проводив его, невольно думал: "Наверное, прослышал про мои затеи в издательстве и, может быть, хотел поговорить о них, но из деликатности не стал заводить служебных бесед".
   Впрочем, может быть, это и не так, - им скорее всего руководят мотивы иного толка - желания вполне земные. Человек, как и всё живое, ищет общения с себе подобными.
   Проводив Свиридова, взял палку, пошёл в лес. Две-три рюмки смородиновой настойки, выпитой с Николаем Васильевичем, голову не замутили, хотя слабый шум и слышался, ощущался характерный после спиртного дискомфорт. И снова возникла давно тревожившая, раздражавшая мысль о невозможности окончательно покончить с винопитием - о неодолимости заведённых в обществе нравов, которые с рождения предписывают человеку потреблять вино, этот красиво названный и наряженный в золотые одежды яд, отнимающий у человека способность ясно мыслить, творить.
   К тому времени у меня уже сложился в голове роман из жизни тридцатых годов, когда я двенадцатилетним подростком пришёл на Сталинградский тракторный завод, начал у станка свою трудовую жизнь, которую с тех пор не прерывал ни на один день, а если и ушёл из газеты, то лишь для того, чтобы одеть хомут "вольной творческой жизни", то есть работать ещё упорнее, без уверенности, что получишь за свой тяжёлый литературный труд хотя бы копейку.
   Двенадцатилетних на завод не принимали, но у меня была справка из сельсовета, где работал мой дядя Андрей, - он всем моим братьям и сёстрам, уезжавшим на заработки в город, приписывал по два года. Не знаю, как бы сложилась моя жизнь, не сотвори он этого святого обмана.
   Идею моего нового романа мне подал Иван Михайлович Шевцов. Я как-то рассказал ему о своём детстве, о том, как в преддверии голодного 1933 года отец велел сестре Анне - ей было семнадцать лет - и брату Фёдору - ему пятнадцать, ехать в Сталинград и взять с собой меня, восьмилетнего мальчика. Провожая нас в город, сказал: "В городе не дадут пропасть".
   Приехали в Сталинград. Мы с братом устроились в мужском бараке, Анна - в женском. Брата приняли учеником электрика, а несколько дней спустя его ударило электрическим током высокого напряжения. В тяжелейшем состоянии он был отправлен в больницу, а меня комендант барачного поселка как щенка выбросил на улицу.
   Мороз в тот день был жестокий - около сорока градусов. Я побежал вниз по улице и увидел, как прямо передо мной проваливаются куда-то мальчишки. Подбежал к ним: они ныряли в люк туннеля, по которому были проложены трубы, кабели - артерии подземных коммуникаций.
   Так началась моя бездомная жизнь, из которой четыре года спустя я приду на завод.
   Шевцов любил слушать мои рассказы из жизни сталинградской шпаны и как-то с завистью проговорил:
   - Эх, ты! Каким материалом владеешь. Садись немедленно и пиши роман. И поменьше выдумок. Пиши о том, что видел, что хорошо знаешь.
   И я стал обдумывать план нового романа. И название уже пришло - "Ледяная купель", и многие главы обрисовались. Я таскал в кармане толстые записные книжки и писал всюду, где выпадала свободная минута. Особенно много писал в электричках. Тут был и кабинет, и письменный стол, а величаво плывшие за окном картины Подмосковья да мерный стук вагонных колёс создавали настроение покоя, глубокой внутренней созерцательности.
   И в тот вечер пошёл в лес, придумывал главы, ходы, переходы, вытягивал из дымки прошлого эпизоды, встречи, лица, картины, разговоры. Полностью сосредоточиться я всё-таки не мог. Являлись мысли и о визите Свиридова. Большая это была неожиданность. Что-то он, наверное, хотел мне сказать?
   На следующий день, как обычно, в десять часов я пришёл на работу. В коридоре встретил Вагина и Анчишкина. Они поздоровались со мной преувеличенно вежливо. Секретарша, завидев меня, пригласила к директору,
   - Ты где сидишь? - поднялся навстречу Прокушев.
   - У себя, а где же мне сидеть?
   Вышел из-за стола, взял за руку, повёл в кабинет главного редактора.
   - Сиди здесь.
   - Не люблю в чужом кресле и в чужом кабинете. Нехорошая примета.
   - Ты назначен. Сиди по праву. И мне будет удобнее. Звонки разные, начальство высокое - они всё больше главному звонят.
   - Сейчас на меня переключились.
   - Ну, хорошо. Я прошу. Я, наконец, настаиваю. Назначен же! Есть приказ председателя.
   - Хорошо. Переберусь.
   Сел в кресло главного редактора, но знал: меня Прокушев не хотел бы видеть в этой роли. С прохладцей относились ко мне и его покровители. Иные при встречах не подавали руки, демонстрировали откровенную враждебность.
   Знал я и главный тактический приём михалковых-качемасовых: всех "постылых", не прирученных, держать в неопределённом, подвешенном состоянии. Всякому редактору, которого мы приглашали на работу, директор в приказе назначал испытательный срок, затем надолго продлевал его. Так он поступил и с заведующим редакцией критики Вячеславом Горбачёвым. Когда я в своё время требовал утвердить его в этой должности, Прокушев согласно кивал, но с приказом не торопился.
   Я для себя не хотел какого-то ложного, двойственного положения, - обязанности главного редактора на мне лежали и по закону, и я хотел бы оставаться в своём кабинете, тем более что там были многие мои служебные связи, туда же звонили друзья, близкие люди, - однако уступил просьбам директора.
   Он со мной ни о чём не заговаривал, тут же ушёл в свой кабинет, но по лицу его и по особенно беспокойным глазам уловил сильную тревогу. Молнией пронзила мысль: "Не был ли связан приезд Свиридова на дачу с моим нажимом на художников?" Позвонил Карелину.
   - Прокушев пересадил меня в кабинет главного, звоните сюда. - А еще спросил о здоровье, о настроении - нет ли в Комитете какого неудовольствия нами?
   Карелин заверил, что "неудовольствий" нет, все бумаги от нас поступают вовремя, и план на следующий год утвердили. Слова говорил хорошие, но в его голосе я уловил едва скрытые тревожные нотки.
   - Что там у вас с художниками? - спросил Карелин.
   - Пока ничего не могу сказать определённого, но меня смущает отсутствие прибылей в издательстве. Вы ведь знаете, издание книг - одно из самых прибыльных дел в нашем государстве. Мы по всем расчётам должны были уж построить дом-башню для работников издательства, Комитета, Союза писателей... И фирменный магазин "Современник" тоже за нами. А где они?.. Мы и одного миллиона не можем выделить на эти стройки. На литературных гонорарах стали экономить, в карман писателей лезем. А писатель российский по нашим расчётам имеет в среднем сто тридцать рублей в месяц - меньше уборщицы. Вот какие пироги, дорогой Пётр Александрович!
   Хитрый, как лис, и всезнающий ПАК некоторое время молчал. Затем доверительно, тоном назидания и плохо скрытой укоризны заметил:
   - Художники - это болото, их трудно схватить за руку. Боюсь, что кроме ненужного шума из этого ничего не выйдет.
   - Но Михайлова, главный художник Комитета, наконец, Звягин, заместитель председателя - они, надеюсь, люди государственные...
   - Да, да, - перебил Карелин, - люди они важные, оба они Вагина председателю предлагали. Недавно коллегия была. И Михайлова, и Звягин сильно хвалили постановку оформительского дела в "Современнике", Вагина к премии представляют.
   Я молчал. Молчал и Карелин. Наконец он сказал:
   - Ты, конечно, поступай согласно совести и законам, но будь осторожен и каждый шаг взвешивай.
   Из этого разговора я понял, что всё то же мне мог сказать и Свиридов, что в Комитете не хотят большого шума вокруг "Современника". Им хватило волнения в кругах литераторов, возникшего от смещения с должности Блинова, а если ещё вскроются финансовые злоупотребления - шум, как девятый вал, вздыбится ещё выше. Люди, которые ещё вчера смотрели на меня с уважением и даже дружеской симпатией, теперь насторожены и воспринимают меня как человека незрелого, способного выкинуть какой-нибудь рискованный номер. Напряжённая тишина царила в издательстве: все уже знали, что издательство сидит на финансовой мели, что я намерен вызвать комиссию, навожу справки о законности выплат художникам-оформителям. Их у нас сто пятьдесят, гонорары получают многотысячные.
   Никаких других действий я пока не предпринимал, но и этих оказалось довольно, чтобы ввергнуть весь коллектив, особенно лиц, ответственных за финансы, в состояние шока.
   В полдень в издательстве появился Сорокин - с видом растерянным, с нездоровыми складками под глазами. "Вчера сильно выпил!" - подумал я, но сделал вид, что ни о чём не догадываюсь.
   Пошли на обед, - теперь мы ходили с ним вдвоём. И у нас не было друг от друга секретов.
   - Что с художниками? Ты вызываешь комиссию?
  
   - Пока ещё не решил, а надо бы.
   - Не решил, а они в панике. Один уж подал заявление. Вагин бледный, дрожит как осиновый лист. И Прокушева как подменили. Сидит, словно истукан восточный, улыбается, а чему - неизвестно.
   - Неужели и Прокушев - замешан?
   - Не думаю, конечно, но ведь каша-то какая заварится! Трясти начнут, а там везде его подписи.
   - Трясти вряд ли будут.
   - Как? Ты же комиссию вызовешь. Нет, ты назад не пяться. Замахнулся - так бей! Ты отступишься, я эту кучу разворошу. Сегодня же Чукрееву скажу. Он у нас председатель народного контроля. Мы и свою комиссию назначим.
   Вечером ко мне зашёл Сорокин - мрачный.
   - Ты чего? Недоволен чем?
   - Ванцетий-то Чукреев каков?.. Ты, говорит, Валя, в эту историю меня не путай. Я не хочу. Вы без меня как-нибудь.
   - Успокойся, Валентин, такую позицию займёт не один только Чукреев. У нас теперь много таких. Для них своя рубашка ближе к телу. Давно заметил: таких-то становится всё больше. Характер наш знаменитый, русский, испытание на прочность проходит. У многих даёт трещину.
   - Чукреев - не русский.
   - Это неважно. Ты только завари кашу с художниками - многие русские от нас отвернутся.
   - Меня ничто не остановит! Это чудовищно - перекачать все деньги в карман прохиндеев. Вон по моей редакции Есенин в подарочном виде издан. Рисунки - мерзость какая-то! Братья Траугот оформляли. Гонорар им выписан - семь тысяч рублей! Да я семь тысяч-то за два поэтических сборника получаю. А у меня их через год, а то и через два печатают. Не буду я этого терпеть. Позову экспертов.
   - Ладно, Валентин, уймись. Операцию с художниками мы, конечно, проведём с тобой, но горячку пороть не следует. Надо хорошенько изучить дело. Голыми руками их не возьмёшь.
   Домой мы шли втроём - с нами был Юрий Панкратов. Он, как и Сорокин, горячо поддерживал идею навести порядок с оплатой труда художников.
   Ванцетий Иванович Чукреев заведовал редакцией национальных литератур, выпускавшей примерно тридцать процентов от всех наших книг. Человек пожилой, молчаливый, он порядочно вёл дела, был тих и скромен.
   В связи с проблемой художников он зашёл ко мне, стал отговаривать от каких-либо решительных действий.
   - По крайней мере, - говорил он, - меня от этих дел увольте. Я хотя и председатель группы народного контроля и во всяком другом деле готов оказать помощь, но художники...
   Я спросил:
   - А почему вы боитесь художников?
   Чукреев долго и внимательно разглядывал меня, и взгляд его прищуренных хитроватых глаз говорил: "Ты что, мил человек, не понимаешь, чем тут пахнет? За ними - сила! Шевельнёт эта сила пальцем, и от тебя мокрого места не останется".
   Этот восточный человек долгое время работал в аппарате Союза писателей, знал многие тайные пружины, скрытые ходы и выходы и сейчас взглядом своим, мимикой высмеивал мою наивность. Но мне-то казалось тогда, и я не разуверился в своих убеждениях и теперь, что самая выгодная позиция - это позиция бойца, самая безопасная тактика - тактика наступления и даже атаки, штурма. Во время войны я не был большим командиром, не знал ни штабов, ни генералов - там, может быть, немало встречалось умников, подобных Чукрееву. У нас же на батарее умничать не приходилось. Нам надо было вовремя развернуться и как можно быстрее ударить первыми. В ходу была поговорка: побеждает тот, кто наступает.
   А в жизни? Не те ли законы управляют нашими судьбами?
   Очень скоро я доподлинно знал: новой бузы в "Современнике" никто из моих начальников - ни Карелин, ни Свиридов - не хотел. Я очень дорожил их добрым ко мне отношением. Свиридов, кроме того, начинал мне нравиться. Нравился его сильный, глубокий ум, мудрость государственного человека, какая-то врождённая интеллигентность. Он был прост и деликатен, - казалось мне, во всех деталях понимал ситуацию с художниками, знал, как она может ему повредить, но в то же время не позволял себе побуждать меня идти против совести.
   - Вы, может быть, не знаете, под кем мы ходим? - спросил меня Чукреев.
   - Да, конечно, я в литературных сферах человек новый, - прозрачно намекал я на осведомленность собеседника. - Но я знаю, что единственно правильная политика - принципиальная политика. И не хотел бы для себя душевного дискомфорта; ведь если я вижу преступление и пройду мимо, даже не подав людям сигнала тревоги, я потеряю покой. Меня будут терзать угрызения совести. Вы же знаете классическую мудрость: бойся равнодушных. При их молчаливом согласии тебя и обманут, и предадут, и убьют.
   - Да, я эту мудрость знаю, но она не подходит к нашему обществу. Нас уже давно и обманули, и предали. Осталось последнее - лишить жизни. Представляю человека, который в сорок пять лет вздумает пойти против заведённых порядков. Ему укажут на дверь, и тогда с ним случится третье действо: он останется без хлеба.
   - Да, Ванцетий Иванович, ваша философия мрачновата. Спасибо за урок. Вразумили. И хорошо, что вы не встретились мне в пору, когда я работал в газете. Проникшись вашей мудростью, спрятал бы перо подальше. А я-то, неразумный, лез в драку, корчевал лиходеев - лишь чудом не свернул себе шею. Ну, ладно, ещё раз спасибо за совет.
   И когда Чукреев выходил из кабинета и уже взялся за ручку двери, я остановил его:
   - К сожалению, не читал ваших книг. Принесли бы что-нибудь.
   Мудрый человек с таким многозначительным именем - очевидно, от Сакко и Ванцетти - постоял у двери, потом улыбнулся и вышел.
   Книг своих он не принёс, а я не удосужился поискать их в библиотеках, но и сейчас меня занимает вопрос: о чём он писал в своих книгах? И вообще: какие мысли и чувства несут людям такие писатели? А ведь их много было в нашей литературе и, конечно же, ещё больше развелось теперь, таких мудрых, всезнающих мужичков, которых трудно обмануть, предать и ещё труднее оставить без куска хлеба.
   В тот же день после обеда зашёл я в редакцию русской прозы. Спросил Анчишкина - у него тоже имечко: тут тебе сразу и Владимир, и Ленин. Это как у нас в "Известиях" был Мэлор Стуруа, у того в имени ещё больше значений: и Маркс, и Энгельс, и Ленин, и Октябрьская революция. Но человек был на редкость пустой и ненадёжный.
   Владлена Анчишкина в редакции не было.
   - Он дома. Читает.
   Кто-то сказал:
   - Его с полмесяца не видно.
   Позвонил ему домой.
   - Его нет дома. Давно уж нет, недели две.
   Табель в редакции вел младший редактор Маркус. Я попросил его взять табель и прийти ко мне.
   С Маркусом произошел такой разговор:
   - Сколько дней не было в редакции Анчишкина?
   - Четырнадцать.
   - А почему в табеле вы ставите отметку "был"?
   Маркус замялся.
   - Он так просил.
   - Но вы же обманываете - меня, бухгалтерию, государство.
   Позвонил в бухгалтерию.
   - Вы начислили зарплату Анчишкину за последние полмесяца?
   - Да, конечно. Он уже получил. Приходила какая-то женщина с доверенностью, и мы выплатили.
   - А знаете ли вы, что он полмесяца не был на работе?
   - Нет, этого мы не знаем.
   Я положил трубку, сказал Маркусу:
   - Вот видите - вы обманули и бухгалтерию.
   - Я виноват. Что же мне делать?
   - Садитесь. И коротко напишите мне докладную.
   Я положил её в портфель и никому ничего не сказал. Назавтра утром пригласил главного бухгалтера, спросил, как же это такой точный и строгий финансовый орган, как наша бухгалтерия, платит человеку зарплату, которую тот не заработал?
   - Его отпускал директор.
   - Директор? Вам так сказал Юрий Львович?
   - Да, сказал.
   - Но у Анчишкина есть непосредственный начальник - это заместитель главного редактора, и есть прямой начальник - главный редактор. Я сейчас в двух этих лицах и, представьте, о причинах отсутствия Анчишкина ничего не знаю. Но если бы и я, и директор отпустили Анчишкина, то не на две же недели! Вы в таком случае, как я понимаю, должны потребовать приказ, распоряжение.
   - Да, Иван Владимирович, вы правы. Тут явное нарушение.
   - Поправьте.
   - А как?
   - Не знаю. Дела денежные, деликатные. Вам лучше знать, как их вести.
   Я отпустил главного бухгалтера, а через два часа она мне позвонила:
   - Анчишкин сдал деньги. Всё в порядке.
   И тут же зашёл Анчишкин.
   В минуту я передумал всё: Анчишкин - главное колесо в прокушевской машине. Работник никакой, по несколько дней не бывает в редакции. Знает одно: натаскивать в план москвичей. И, как правило, только еврейской национальности. Таких людей на пушечный выстрел нельзя допускать к книжному делу, а он руководит огромной редакцией - полтораста книг в год!
   И ещё подумал: "Они не пожалели Блинова, фронтовика, командира пехотного батальона, инвалида войны, а во мне копошится жалость. Такие мы, русские люди!"
   - Вас не было в редакции четырнадцать дней.
   - Читал вёрстки, рукописи.
   - Я вас не отпускал.
   - Меня отпускал директор.
   Посмотрел Анчишкину в глаза, он дрогнул, опустил голову.
   - Пишите заявление с просьбой освободить вас по собственному желанию.
   - Да вы что?.. Кто вам дал право решать такие вопросы без директора?
   Анчишкин встал. Высокий, сутулый - оступил на несколько шагов, точно уклоняясь от удара; растерянно стоял, не зная, что делать.
   - Пишите заявление, иначе доложу в Комитет, добьюсь увольнения за прогул и запишу в трудовую книжку.
   - Иван, ты что, серьёзно? Какая тебя муха укусила?.. Кто же так поступает со своими товарищами?
   - Вы прогуляли четырнадцать дней. Вот докладная Маркуса. И вы сдали в бухгалтерию деньги, признав тем самым факт своего прогула. Пишите заявление или я вас уволю за прогул.
   - Но главный редактор не пишет приказов.
   - Главный редактор пишет распоряжения. Наконец, я вправе лишить вас доверия, и тогда ваши подписи ничего не будут значить.
   Анчишкин раскрыл рот от изумления, глотнул воздух и выбежал из кабинета.
   Директора не было, Анчишкин пожаловался Сорокину, и тот вместе с Панкратовым зашёл ко мне.
   - Что с Анчишкиным?
   - Прогулял. Четырнадцать дней.
   - И что?
   - А что бы ты сделал?
   - Уволил бы... в два счета.
   - Ну, положим, в два счёта, может, не удастся, а уволить по собственному желанию - попробую.
   - М-да-а...- тянул Сорокин. - Вот если бы удалось вытолкнуть такого удава.
   Вошёл Прокушев. Бросил портфель на приставной стол, развел руками:
   - Не понимаю, что тут происходит?
   И тотчас же, вслед за ним, без стука и разрешения, влетел Анчишкин.
   Прокушев визгливым, почти женским голосом велел секретарше позвать Горбачёва. Он был секретарём партийного бюро.
   - Братцы! - взмахнул руками директор. - Что происходит?.. Нет, вы посмотрите, Анчишкина увольняет. Да Анчишкина, если бы мы захотели все вместе, и тогда бы уволить не могли. Да он же в номенклатуре! Да его только председатель Комитета, и то с согласия коллегии, отстранить может.
   - А я его и не отстраняю - он сам уходит.
   - Я ухожу! - вскочил Анчишкин.- Ну уж извините - я вам этого подарка не сделаю.
   - А как быть с прогулами? Четырнадцать дней всё-таки. Вы сами расписались - сдали деньги в бухгалтерию. Наконец, вон... докладная Маркуса у меня - две недели не был на работе, а его заставил отмечать в табеле.
   - Меня отпускали.
   - Я вас не отпускал, а директор... Он, во-первых, должен был меня уведомить, а во-вторых, на день, на два может отпустить. Если же всё-таки вам предоставили отпуск, моя резолюция должна быть.
   Анчишкин сел в угол дивана и то пожимал плечами, то руками всплескивал. Прокушев не знал, куда себя деть: он то присаживался к краю стола, то принимался ходить по комнате. Горбачёв вышел, а Сорокин и Панкратов то выходили из кабинета, то приходили. Они были взволнованы, втайне, конечно, держали мою сторону, но молчали. Директор приблизился ко мне:
   - Иван Владимирович, ты что - серьёзно что ли?
   - Вполне серьёзно.
   - Как понимать - месть за Блинова?
   - Как хотите, так и понимайте.
   - Да это антисемитизм! Он же юдофоб! - вскричал Анчишкин.
   - Вы человек русский, я - русский. Где же вы нашли тут антисемитизм?
   - Да нет, что с ним говорить! - обращался Анчишкин к директору.- Он же из старой гвардии. Так при Сталине людей ломали.
   - Почему при Сталине? Совсем недавно вот из этого кресла вы Блинова выкинули. Уж какой человек - не вам чета! На фронте батальоном командовал, кучу орденов заслужил и ногу потерял, а вы его... вон как крутанули. И никто никого не обвинил в русофобии. И директора нашего сталинистом не обзывали, - Юрий Львович вполне современный человек!
   Потом мы с директором вдвоем остались. Потряхивая головой и поправляя воротник, будто он давил шею, Прокушев проговорил:
   - Месть за Блинова всё-таки?
   - Не месть, а четырнадцать дней прогула.
   После паузы я сказал:
   - Юрий Львович, давно хотел спросить: зачем вам Анчишкин? Работник он никакой и человек нечестный: одних своячков в план тащит. Ну, если бы мы их не отваживали, не вышибали из плана - какие бы книги вы выпускали? Скажите по совести: неужели вам не жалко русского леса, труда типографских рабочих? Ведь в этих книгах ничего нет. Я каждую рукопись читаю. И вижу ваших молодцов - и его, и ваших.
   - Моих? Ну-ну, - договорились. Да я о Есенине пишу, я его от рапповцев, от тех же сионистов отстоял. Не будь моих работ, вы и теперь не знали бы Есенина. Говорите, да не - заговаривайтесь. Я человек государственный, мне книга нужна, а не своячки, как вы выражаетесь.
   - А дайте ваш портфель, вынимайте рукопись.
   Прокушев нехотя раскрыл портфель, извлек объёмистую рукопись. Это был сборник произведений известного автора, секретаря Союза писателей, еврея. И сборник состоял из всякой мелочи. В пору своей работы в какой-то городской газете этот автор писал антирелигиозные заметки, крушил попов, храмы, русских православных людей. Теперь он собрал эти заметки в отдельный том и предлагал к изданию.
   - Вот она - секретарская литература. Скоро пойдёт завотдельская и ещё какая-нибудь. А куда же бедному российскому писателю податься? Раньше Циолковский в Калуге издавался. Теперь там издательства нет. Прикрыли. А в Москве да в Питере вот эти... ваши подопечные издаются. Так, может быть, нам и совсем прихлопнуть русскую литературу?
   Вошёл Анчишкин, и снова возобновилась баталия. Я сказал:
   - Хорошо. Если вы не хотите кончить дело миром, я всю эту историю выношу на обсуждение коллегии Комитета. И там буду стоять насмерть. А если и там меня не поддержат, подключу органы правосудия. До Верховного суда дойду. Там, кстати, подниму и всю историю с оплатой труда художников. Всё. Я своё сказал.
   Поднялся и пошёл домой.
   На следующее утро Анчишкин принёс заявление. Прокушев на работу не пришёл. И мы ещё долго не видели его в издательстве.
   Жизнь подтверждала моё давнее наблюдение: наш противник в разгоревшейся идеологической войне прямой атаки не выдерживает.
  
   Глава третья
  
   Дней восемь после того директор на работе не появлялся. Рассказывали, что на квартиру к нему каждый день приезжает врач - профессор Баженов, он будто бы даёт сеансы психотерапии - воспитывает волю, характер, готовит пациента к большим нервным перегрузкам. Так тренеры натаскивают спортсменов, сержанты и офицеры отрабатывают приёмы предстоящего боя.
   Профессор этот, кроме того,- главный врач одной из кремлёвских больниц, известный в медицинском мире человек. Вот на таком уровне шла подготовка нашего директора к будущим баталиям, которые, как я мог понять, ими заведомо планировались.
   Однажды Баженов появился в издательстве, зашёл ко мне. Мужчина лет пятидесяти, интеллигентный на вид, вёл себя скромно, даже будто бы чего-то стеснялся. И цветом лица, глаз, волос походил на нашего директора, и так же был неспокоен, будто сзади к нему кто-то подкрадывался.
   - Хотел бы вас и Валентина Сорокина видеть у себя дома, - неожиданно предложил он.- У меня маленькое торжество, был бы рад...
   Я отнекивался, ссылался на занятость. Профессор настаивал. Несколько раз, как бы мимоходом, повторил, что он главный врач кремлёвской больницы, у него связи. И если надо будет кого-нибудь из сотрудников полечить, устроить в клинику, к светилам... Я к вашим услугам.
   Такая надобность в большом коллективе случается; мы недавно устраивали в больницу малолетнего сына Сорокина,- мальчика соглашались положить, а мать с ним - ни в какую! Пришлось похлопотать. А тут... "к вашим услугам".
   Я согласился.
   - Ну ладно, мы с Сорокиным заедем.
   Записал адрес, и мы расстались.
   Вечером после работы приехали по адресу. Дверь открыла молодая полнотелая девушка в необычайно короткой юбке и невообразимых клетчатых чулках. Прошли в тесный коридор, и я слышал, как за спиной звонко щелкнули замки - сразу два или три.
   Прошли в комнату, - она оказалась единственной. И, кроме хозяйки, никого не было. Стол был накрыт. Стояли бутылки вина, соки.
   - Садитесь, пожалуйста. Вы - здесь, а вы...
   - Не беспокойтесь. Спасибо. Но где же хозяин?
   - Ах, не ждите его! Он задержался на службе, просил его извинить.
   Все было странно в этой квартире и никак не похоже, что здесь жил профессор. Даже не было ни одной книжной полки.
   И как-то неприятно резануло это... "он задержался на службе".
   Мы были голодны, и Сорокин уж взялся за графин, но я надавил под столом на его ногу, взглядом показал: "Не торопись!" А хозяйке сказал:
   - Подождём хозяина.
   Мне вспомнилась история, случившаяся недавно с моим приятелем, профессором Педагогического института М. Его уговорили возглавить одну очень большую киностудию. Десятки и даже сотни киносъёмочных бригад разъезжались отсюда ежегодно по городам и весям страны, по близким и дальним странам мира. Здесь находился громадный денежный пирог, из которого ловкие люди выхватывали солидные куши на своё прокормление, а точнее сказать, на обогащение. Но главными, конечно, были идеология, политика. Через объективы темных дельцов, хитроумных политиканов доверчивый славянский люд - и не только славянский! - смотрел на мир, формировал свои понятия о происходящих событиях. Здесь обделывала свои дела плотно сросшаяся, густо и широко разветвившаяся сионистская рать - на манер того, как она работает в средствах телевидения, в музыкальных и театральных центрах, на радио и телевидении всего мира.
   Профессора М. направили на киностудию с задачей: запустить сюда свежие патриотические силы. И он уже приступил к делу. Назначил ревизию финансам, сам отсматривал фильмы - и те, что уже вышли на экран, и те, что предлагались к сдаче.
   Проработал несколько дней. С рассвета приступал к делам, затемно уезжал домой. Однажды, выйдя из подъезда студии, увидел падающую девушку. "Мне плохо",- проговорила она. Профессор затянул ее к себе в машину, повёз в ближайший медицинский пункт. Она спросила: "Куда вы меня везёте?" - "К врачу",- ответил профессор. "Не надо. Пожалуйста, отвезите меня домой. Это недалеко". Профессор привез её домой, помог войти в квартиру. Девушка жила одна. Сказала, что работает в студии ассистентом режиссера. Очень рада, что М. стал у них директором.
   Всё это она рассказала потом сотрудникам студии. И дальше сказала, что в квартире "оклемалась", накрыла стол. Оба изрядно выпили, - ну, и потом...
   Она вызвала скорую помощь. Профессора нашли в постели мёртвым.
   Я хорошо знал М. У него училась моя дочь Светлана. Ему было сорок пять лет. Его никогда не видели пьяным. Не жаловался он и на здоровье.
   Вспомнилась и другая история. От неё ещё не успели остыть москвичи - то ли быль, то ли легенда.
   В то время в техническом мире вдруг засияла звезда первой величины - молодой учёный, делавший большие успехи в разработке лазерного оружия. Его назначили директором института. Жена стала опасаться за его жизнь - всюду, где можно было, сопровождала его. Однажды они поехали в Министерство. Муж вошёл в здание, жена с шофёром остались в автомобиле. Муж вскоре вернулся, сел в машину, и в этот момент из дверей Министерства выбежал парень, замахал пакетом.
   - Вам забыла передать секретарь министра.
   Учёный взял пакет, и они поехали. На ходу стал раскрывать его - раздался взрыв. Муж и жена были убиты, шофёр тяжело ранен, но и он скончался в больнице.
   Истории страшные, они и теперь не выходят из головы, и тогда вдруг мне припомнились. Не могу сказать, что и нам готовилось нечто подобное, но и хозяйка квартиры, и поведение хозяина, пригласившего нас к себе на торжество, и сама квартира мне казались подозрительными: я видел тут какую-то плохо замаскированную операцию.
   Чтобы не возбуждать подозрений, откупорил бутылку минеральной воды, разорвал пакет с печеньем, кивнул Сорокину: "Мол, это ешь, это можно".
   Сорокин сидел недовольный, его тонкие ноздри нервно раздувались, он в большом беспокойстве трогал пальцами свой реденький чуб на лбу. Он, конечно, тоже видел неладное и едва сдерживал себя. Впрочем, молодая особа, угощавшая нас, пыталась разговорить гостей, много смеялась, рассказывала истории, которые ей самой казались забавными.
   На вид ей было лет двадцать пять - двадцать шесть. Черты лица еврейские или армянские, волосы чёрные, прямые - хорошо расчёсанной волной закрывали с боков часть лица, покоились на полных и сильных, как у спортсменки, плечах.
   Когда она отлучилась на кухню, Сорокин, большой ценитель женской красоты, сказал:
   - Секс-бомба!
   - Ну уж! - возразил я. - Не преувеличивай её женских чар. Лучше подумай, кем она доводится нашему новому приятелю.
   Мне было совестно и неловко за такую нелепую ситуацию, в которую я так опрометчиво и беспечно втравил своего молодого друга. Просил его ничего не есть, кроме печенья, и не пить, кроме минеральной воды, которую я сам же и открыл.
   - Неужели?.. - шепнул Сорокин.
   - Чем чёрт не шутит.
   Мы собрались уходить и уже встали, но хозяйка стала отговаривать.
   - Сейчас придёт... - она назвала профессора по имени-отчеству,- а, кроме того, я не могу открыть дверь. Запоры с секретами, я их ещё не знаю.
   - А как же выходите из квартиры?
   - А так... Мучаюсь час-два. Да вы подождите. Он сейчас.
   И, действительно, - Баженов пришел и стал извиняться, - говорил несвязно, бестолково, смотрел по сторонам, крутил головой, - ну, точно, как наш Прокушев.
   Стал наливать рюмки, но я сказал, что люблю вот это вино - показал на бутылку с заводской сургучной упаковкой.
   И Сорокин попросил того же вина. Баженов наливал коньяк, уговаривал "выпить как следует", но я жал под столом ногу Валентина, и мы оба отказывались от коньяка и водки.
   Потом я встал, вышел в коридор. Вслед за мной профессор, схватил за локоть, зашептал:
   - Ну, как девочка? Хороша чертовка! Вы ей понравились, она мне сделала знак.
   - Хорошо! - сказал я.- Мне она тоже приглянулась.
   - К ней можно похаживать. Нам, мужичкам, знаете, нужна отдушина, как врач вам говорю. Такая пташка способна скрасить "серых дней теченье".
   - Спасибо. Вы настоящий друг. За такой подарок надо дорого платить.- И, подойдя к двери: - У нас там машина. Откройте, я отпущу шофера.
   Баженов защелкал замками, дверь растворилась. Ступив за порог, я кликнул Сорокина.
   Через минуту мы были на дворе. Тут стояла черная "Волга" с желтыми подфарниками. Не наша, конечно. Спросили у водителя:
   - Баженова ждете?
   - Да.
   - Передайте ему привет, - сказал Сорокин.
   И мы пошли.
   Я взял Сорокина за руку:
   - Ты меня прости, Валя. Я, кажется, чуть не втравил тебя в историю. Надо же... клюнуть на такую глупую приманку.
   - Ничего. Я ему этого не прощу.
   - Кому?
   - Прокушеву. Баженов - его дружок, я познакомился с ним на квартире Прокушева. Они как летучие мыши. Кружатся над головой, свистят крыльями, а чего хотят - не знаешь. Ну, ладно!
   Я чувствовал, как мой молодой друг сжимает кулаки.
   "Чего хотят - не знаешь",- сказал Сорокин. Однако, думаю, что и ему, в прошлом рабочему парню, открывалась дьявольская прокушевская лаборатория, где кипела одна-единственная его страсть - жажда безраздельной власти над процессом издания книг; власти, которую он не хотел делить и которую пытался направить в одно русло - в ту самую литературную среду, где царил дух торгашества, наживы, циничного политиканства, где раздувались до небес ложные авторитеты, которые затем ловко использовались в интересах политики.
   Если поле нашей деятельности можно было сравнить с шахматной доской, то Прокушев едва ли не каждый день двигал свою фигуру: то вытащит из старого замшелого портфеля рукопись, попросит поскорее прочесть и заключить договор, то приведёт человека на должность редактора или младшего редактора - всё из той же своей кошёлки.
   Беседуешь и выясняется: любит этот новый кадр журналы "Новый мир", "Юность", авторов - Евтушенко, Вознесенского, Слуцкого.
   Назовешь другого автора, из русских - морщится, как от зубной боли. Нет, этого не знает и знать не желает. Говорит:
   - Читаю современных талантливых авторов.
   - А как же вы определяете меру таланта, ведь других-то вы не читали. А вдруг они окажутся талантливее ваших кумиров?
   Такой возможности он не допускает.
   Наводим справки: он и там, на старом месте, работал только со своими авторами.
   Любопытная деталь: те, кто громче всех кричат о широте взглядов, сами на дух не выносят "чужаков".
   Вселенский гвалт о правах человека подняли в наше время дети и внуки тех, кто в первые годы после революции требовал массовых репрессий, у кого не дрогнула рука подписать резолюции об истреблении всего мужского населения Дона, кто столкнул лбами русских людей и вверг их в гражданскую войну, кто расказачивал, раскрестьянивал, раскулачивал, миллионами уничтожал в двадцатые годы, тридцатые, сороковые. И чем больше они творили преступлений, тем громче кричали о правах человека. Но теперь лишь младенец поверит, что этих людей может интересовать судьба русского, англичанина, калмыка, канадца или эфиопа. Ещё в молодости я услышал присловье: "Что во мне, то моё". Ныне многим стало понятно, кому принадлежит философия слепого эгоизма.
   Отвергая кандидатуру редактора, я говорил:
   - Этот человек слишком узко смотрит на литературу - не могу доверить ему отбор и анализ рукописей.
   И если случалось настроение, спрашивал:
   - Зачем вам надо подбирать редакторов через голову заведующих редакциями?
   Прокушев мог бы говорить со мной как директор, прибегнуть к логике, но меня всегда удивляла нецельность, несобранность этого человека, - он в подобных разговорах терялся, сильнее обыкновенного тряс головой и произносил пустячные, несвязные фразы. Я недоумевал: то ли у него характер такой слабый, то ли с логикой не в ладах. Но тут же мне приходила мысль: а как он сильно нажал на все педали и выбил из седла Блинова! Нужны ведь тут были и логика, и сила характера. (Нет, нужны были лишь жидовские связи "в верхах". Прим. К.М.).
   Свиридов как-то мне сказал: люди, подобные Прокушеву, мастера узлы завязывать.
   Я заметил: они сильны своим стадным напором. Когда же надо один на один идти врукопашную - тут из них дух вон. Пересвета или Александра Матросова они миру не явят. И как Иван Шевцов, в одиночку, налететь на целую рать противника не могут. Этим, кстати, можно объяснить и тот замечательный феномен, что мы с Блиновым, а затем с Сорокиным, не имея той поддержки, которую наш директор получал извне, в особенности со Старой площади, мы всё-таки завершили в основном национально-русское формирование редакторских кадров, наладили весь процесс выпуска книг по принципам законов и нашей совести.
   Но, конечно же, всё это достигалось в упорной, а подчас и ожесточенной борьбе всех русских сил с дружиной Прокушева, которая у нас хотя и была малочисленной, но в опыте интриг и тайных сделок заметно нас превосходила.
   Чаще стал бывать в издательстве директор, вышел на работу долго где-то пропадавший главный художник Вагин. У нас на стадии оформления шла книга Ивана Шевцова. Несмотря на истерический гвалт, поднятый просионистской прессой по поводу его романов, я поставил её на поток и довёл до стадии набора. Вагин самолично занялся оформлением этой книги. Демонстративно требовал для неё хороших материалов, большого тиража, скорейшей сдачи в типографию. С чего бы такая забота? - ломал я голову.
   Оформительские дела мы не оставляли в покое, но занимались ими исподволь, без нажима. Сорокин торопил, требовал быстрее "всех пустить на распыл", но я предпочитал набрать больше материала. Оформление книг в это время как-то само собой подтянулось, Вагин не тащил нам на утверждение откровенное безобразие, и плата художникам пришла в относительную норму, - денежные дела в издательстве поправлялись. Дамоклов меч, повешенный над ними, смирил их нрав и алчность, и сам директор реже выкладывал из портфеля "рождественские подарки" москвичам, не вмешивался, как прежде, к дела редакций. Все заведующие редакциями и их заместители как бы восстановили свои права, работали спокойнее. Анчишкинского заместителя Аксёнова я отстранил от подбора кадров, выдвинул на первый план второго заместителя, Бориса Аркадьевича Филёва - вятского литератора, приглашённого Блиновым, - и дела в самой большой редакции русской прозы тоже выправлялись.
   Сорокин, как я уже писал, курировал две редакции - поэзии и молодёжную. Тут с самого начала царил деловой и принципиальный дух, в отборе книг я не знал каких-либо серьёзных нарушений, несправедливостей. Мы к тому времени уже выпустили больше сотни поэтических книг - многим российским поэтам открыли дверь в литературу, создав им имя и авторитет. Многих узнала Москва, любители поэзии в России. И тут не могу не сказать доброго слова о моём институтском однокашнике Юрии Панкратове, заведовавшем много лет в "Современнике" редакцией поэзии. Он, как говорили поэты, хотя и бывал излишне строг, случалось, и придирался чрезмерно, но "баловства" не любил и хода крикливой диссидентской стае не давал.
   Наступала спокойная деловая полоса, и я уж не жалел, что впрягся в издательский хомут.
   Прокушев, как человек и как администратор, был демократичен в отношениях с людьми, не теснил сотрудников, не терзал по мелочам, проявлял смелость в делах. В издательстве работали прозаики, поэты, критики - им надо было печататься, а у себя это было делать неудобно. Они шли в главную редакцию, а мы связывались с Карелиным и просили содействия в устройстве рукописей наших сотрудников в других издательствах. Прокушев говорил: "Наши заведут рукописи в другие издательства, оттуда взамен потянут авторов к нам - получится беспринципный междусобойчик. Давайте-ка мы издадим своих у себя. Я лично возьму под контроль рукописи и буду за них отвечать".
   Хорошо и красиво издали Сорокина, Панкратова, Целищева, многих других наших сотрудников, и в этом не было никаких нарушений; талант этих авторов никем не оспаривался, они имели все права на издание своих произведений.
   Прокушев, как и прежде, приходил в издательство на два-три часа, проводил совещания и надолго исчезал. Может, потому он и не придирался к сотрудникам, и некоторым казалось, что с ним легко работать, но в то же время все видели, что он совершал поступки неожиданные, никакой логикой и здравым смыслом не оправданные, даже - невероятные.
   Обычный рабочий день. Вдруг с утра в приёмной начинается движение. Спрашиваю у секретаря:
   - Что там затевается?
   - Директор собирает партийное бюро.
   Невольно качаю головой: "Его ли это дело?"
   Меня не зовут. Тоже странно. Ко мне заходят члены партбюро: Крупин, Филёв, Попов из национальной редакции, недоумевают:
   - Вопрос о вас. Будто бы нарушаете принципы подбора кадров.
   Пожимают плечами, уходят в кабинет директора. Там будет бюро.
   Заходит ко мне Вячеслав Горбачёв - секретарь партийной организации. Виновато опускает глаза: "Я ничего не знаю - вопрос поставил директор".
   Всё это напоминает какой-то нелепый спектакль, похоже на дурной сон. Какие кадры? Как это я нарушаю принципы? Может быть, имеется в виду Анчишкин?.. Да, я добился его увольнения, но мы поступили по закону. И никто ничего мне не сказал - ни сам Прокушев, подписавший приказ, ни комитетские чины! И даже в Союзе писателей все промолчали. Дело тут слишком очевидное.
   Начинают заседать. Не было раньше такого! Ну ладно, они могут обойтись без главного редактора, но решать-то будут мою судьбу! Очевидно, должны меня выслушать и, если обвинять будут, я должен знать их обвинения.
   Нелепость какая-то!
   Сидят час, второй - без меня. Грубо нарушаются все нормы приличия, не говоря уже о служебной и партийной этике. Прокушев демонстрирует нежелание знать меня, работать со мной.
   Словом, тут уже не просто нанесённая обида, но и дерзкая атака, попрание всех моих прав и обязанностей.
   Часа через два ко мне входит Горбачёв. Обычно спокойный, веселый, он сейчас возбужден, говорит сбивчиво:
   - Подумайте только: он требует от нас, чтобы мы проголосовали за исключение вас из партии. Чёрт знает, что происходит!
   Во мне закипает гнев. "Исключить из партии? За что? Да уж не сумасшедший ли он?"
   Однако стараюсь успокоиться. В кабинет заходит Крупин. Тоже изумлён. И говорит: "Да за что? Как я могу голосовать?"
   Заходят другие члены партбюро. Накалены до предела. Прокушев все эти два-три часа выкручивал им руки, требовал исключить меня из партии - ни больше ни меньше!
   Покурив, выговорившись, ребята вновь идут в кабинет директора. Пока никто из членов бюро не соглашается с директором, не идёт на подлость. Оставшись один, я пытаюсь собраться с мыслями, даю себе команду успокоиться, сохранять достоинство. "Не наделай глупостей", - говорю себе, как обычно в трудных, неожиданных обстоятельствах.
   Сижу за столом, принимаю людей, отвечаю на звонки, но в голове всё та же мысль: пошли в лобовую! Видно, в ЦК подсказали, или Михалков с Качемасовым.
   Как всегда в подобных случаях, вспоминаю войну: каких только не было там переделок, я всегда встречал их без особых волнений, а тут сердце колотится, как авиационный двигатель на форсированном режиме. И в висках стучит кровь, и щёки пылают.
   Объясняется всё просто: там, на войне, в моих руках самолёт или автомат, а то и вся батарея - ринулся в бой и - круши, ломай, сколько сил хватит. А здесь? Ну, что я могу тут предпринять? Позвонить Карелину, Свиридову, а они подумают: если разбирают, значит есть за что. Дыма без огня не бывает.
   Новый наш противник в новой войне и приёмы применяет новые. У нас против этих приёмов оружия нет. Да, как я полагаю, и не будет. Мы иначе сотворены природой. И это всем своим творчеством доказали Достоевский и вся наша русская литература: мы, русские, имеем совесть! Мы совестливы - вот в чём дело! А совестливый человек во всём старается быть справедливым и добрым, и снисходительным. Мы жалостливы! И это, пожалуй, наше главное генетическое свойство. (Но жалости к кровососам и и к прочим паразитам быть не должно. Если не уничтожать паразитов, то они размножатся и сожрут того, на ком они паразитируют. Прим. К.М.). Мой друг Борис Иванович Протасов, профессор биолог, всю жизнь исследующий строение мозга, говорит: "Таков у нас гипоталамус". Вот оно, оказывается, в чём дело - гипоталамус! И новый противник это хорошо знает. Он умнее Гитлера, и свои приёмы борьбы с нами построил с учётом гипоталамуса - своего и нашего.
   Вспоминаю, как в последние дни Прокушев зачастил в райком партии - инстанцию для нас не очень важную и нужную. "Ах, вот оно что!" - осеняет догадка. "Решил зайти отсюда, провернуть дело в партбюро, а затем в райкоме!"
   Ход становится ясным, но всё равно: дело хотя и верно спланировано, но подготовлена операция слабо, нет ни фактов, ни мотивов.
   "Неужели Прокушев так неумён?" - снова и снова задаю себе вопрос. И тут наступает облегчение, даже будто бы радостное: противник-то слабоват, с такими-то наскоками только собственный нос расквасишь.
   Так оно и вышло: пятичасовые прения не сломили ни одного члена партийного бюро. Они не только не исключили меня из партии, но отказались дать мне вообще какое-либо взыскание.
   Прокушев уехал домой.
   Я, между тем, думал, как же мы теперь будем работать? Он по отношению ко мне совершил подлость, гнусный поступок - как после этого он будет смотреть мне в глаза? Может быть, он повинится, попросит прощения?
   Но это были мои понятия о чести и этике - мои, но не его. Оказалось, что он в отношениях с людьми руководствуется иными правилами. На следующий день явился как ни в чём не бывало. Зашёл ко мне, поздоровался, заговорил о делах. В глаза не смотрел, но говорил так, будто и не затевал против меня никаких историй. Открывалась ещё одна важнейшая черта людей, подобных ему: совесть, как регулятор поведения, для них вовсе не существует. Насколько сильно действовал на него страх, настолько же ничтожно было влияние совести.
   (А вот в этом случае нужна была очень мощная контратака. Вояке нужно бы это знать. Прим. К.М.).
   Вспомнил, как во время войны мы, молодые лётчики, дотошно изучали тактику противника, выискивали его слабости. Был у нас принцип: первыми обнаружить врага и атаковать. Жаль, что в этой, непривычной для нас, непонятной, а потому и особенно опасной идеологической войне, мы не изучаем своих противников, не знаем их тактики, приёмов, не нащупываем слабых мест, не наносим первыми ударов и потому всё время оказываемся в обороне, считаем свои потери и почти не знаем побед.
   Многие слышат удары, ощущают боль в одном боку, подставляют другой, и удары сыплются один за другим, а откуда они, эти удары, кто бьёт нас, за что и почему - никак сообразить не можем.
   Русский человек в этой войне напоминает спящего в берлоге медведя: в полусне он слышит грозный шум над головой, просыпается, открывает глаза - шум нарастает. И вот уже языки пламени достают его в берлоге, жгут, припекают... Выбирается наружу, а кругом пожар, лес горит, земля обуглилась. Медведь грозно поводит глазами, рычит, но еще не понимает, что происходит.
   Но вот - когда он во всём разберется? Не опоздает ли? Не превратится ли до того времени его родной лес в безжизненную пустыню?
   Одно можно сказать наверняка: если нашим недругам удастся превратить славянские земли в пепелище, то и им не уцелеть, даже за океаном. А уж что до малых народов, принявшихся уже сегодня, подобно чеченцам, кусать русских, - они потеряют всё и, может быть, никогда не поднимутся.
   Сорокин открыл одну слабость Прокушева: он от похвал в его адрес теряет всякую волю.
   Я сказал:
   - Мне сейчас надо назначить заведующего редакцией русской прозы.
   Сорокин предложил своего близкого друга, старшего редактора Александра Целищева. В прошлом агроном, талантливый поэт, честный, порядочный, но... поэт, а нужен писатель-прозаик. Сорокин настаивал, заверял, божился, что потянет, - подберём ему заместителей, организуем помощь.
   Я согласился, а Прокушева Валентин взял на себя.
   Торчал у него в кабинете, заводил разговоры о профессорах - специалистах по Есенину, подчёркивал превосходство над ними прокушевских статей. Директор слушал, теплел душой, улыбался - и в свою очередь хвалил Сорокина, обещал напечатать его стихи подарочным изданием.
   Валентин стал ходить к нему домой, обедать. Приглашали и меня. Я тоже пришёл раз-другой. Супруга Прокушева любезно нас принимала. Вера Георгиевна - замечательная певица, в своё время была популярной, знаменитой. Она великолепно пела и в те дни, когда мы с нею встречались. Женщина русская, остроумная, она как-то незаметно и ловко сглаживала не всегда скромные, подчас неделикатные суждения мужа о его противниках в литературоведении, и Юрочка при ней преображался.
   От общения с Верой Георгиевной, с их сыном у меня и сейчас осталось приятное воспоминание.
   Сорокин говорил, что он уже закинул удочку насчёт Целищева и будто бы директор клюнул, но Валентин просил меня на каком-нибудь совещании нелестно отозваться о Целищеве и о редакции поэзии в целом.
   - Это возвысит Целищева в глазах Прокушева, - сказал Сорокин, воображая себя стратегом. Я эти игры отверг, но Сорокин продолжал обрабатывать директора.
   Тот спросил:
   - А как Дроздов?
   - Ну, конечно же, будет против. Он ищет прозаика, а тут - поэт.
   - И что же - поэт? - вскинулся Прокушев. - Нам важен хороший организатор, уважаемый человек.
   Теперь они уже вдвоем предлагали Целищева на роль заведующего самой крупной редакции. Я не сразу и будто бы неохотно "дал себя уговорить".
   Целищев пробыл на этой должности лет восемь. Сотни русских писателей обязаны ему своим рождением, многим он помог утвердиться, многих обогрел, окрылил и поставил на ноги. Честность его и принципиальность была удивительной. С его назначением у меня совсем перестала болеть голова за редакцию русской прозы. Работать стало легче. Теперь во главе всех редакций стояли верные и крепкие люди. Бориса Аркадьевича Филёва мы назначили заведовать молодёжной редакцией. На критику временно был допущен Владимир Дробышев - молодой, талантливый, хорошо знавший мир критики и литературного процесса.
   С ним, между прочим, произошёл случай, едва не стоивший ему свободы. Он жил в коммунальной квартире и однажды, придя домой, застал ужасную сцену: здоровенный детина в пьяном виде избивал старушку-мать. И в тот момент, когда он чем-то на неё замахнулся, Володя схватил его и так тиснул в своих объятиях, что тот обмяк и стал валиться из рук Дробышева. Сбежались соседи, - и так повернут пьянчугу, и этак,- но он не шевелился. Приехавшая скорая помощь зафиксировала смерть. Но от чего?
   Началось следствие. Дробышеву грозила большая неприятность. Хотя не было ни ушибов, ни членовредительства, Володе могли приписать статью за убийство. Вступились соседи, наши товарищи... Прокушев развил бурную деятельность. Добился медицинской экспертизы - она показала смерть естественную, от сильного возлияния спиртного и стрессовой ситуации. Не знаю уж точно всех медицинских тонкостей, но Володю нашего, к общей радости всего издательского коллектива, оставили в покое. Мы тоже освободили его от всяких подозрений, и он долго работал на своём важном посту, - помог многим критикам выйти с отдельной книгой и занять подобающее место в рядах ценителей и толкователей литературы.
   О Панкратове и говорить нечего: в поэтическом цехе, где он был начальником, на протяжении девяти-десяти лет царила обстановка деловой дружбы и высокого принципиального профессионализма.
   Я имел больше времени для отдыха, собрал материал к роману о тридцатых годах и стал потихоньку работать над ним. Между прочим, в эти апрельские дни 1990 года, когда я пишу свои воспоминания, мне принесли вёрстку первой части "Ледяной купели". Называется она "Жёлтая роза". Я вычитал вёрстку и отправил в типографию.
   Накануне 1988 года умерла Надежда - жена и верный друг, удивительно красивый человек.
   Вот запись из дневника: "28 декабря 1987 г. С утра сидел у Надежды, она в беспамятстве, вот уже месяц. Сегодня совсем плоха. Сейчас пообедаю и пойду к ней.
   Звонок. Надежда в 14 часов 20 минут умерла.
   Похоронил её на Введенском кладбище (бывшем Немецком), рядом с Леночкой".
   Годом раньше умер мой товарищ Геннадий Андреевич Шичко, подаривший миру безлекарственный метод отвращения людей от пьянства.
   В 1988 году я женюсь на его вдове - Люции Павловне. Во второй раз мне повезло в жизни. Мою новую супругу можно также назвать удивительной женщиной, способной полностью растворяться в муже, в его делах и даже в его характере. Впрочем, может, я растворился в её характере. Одно нам ясно обоим: нам хорошо и лучшего в жизни я бы ничего не хотел.
   Но вернусь к своим героям, к людям, о которых мог бы сказать словами поэта: "Иных уж нет, а те далече..." Или: "...Друзей теряя с каждым годом, встречал врагов все больше на пути..."
   В выходные делал обход друзей: заходил к Шевцову, Фирсову, Чалмаеву, Кобзеву, Кочеткову. Теперь по соседству, через два дома от меня, жил Валентин Сорокин. Дружба с ним становилась всё теснее. Между прочим, скажу: тому, что мы наладили хорошую работу в издательстве, мы во многом были обязаны нашей крепкой мужской дружбе. И, конечно же, тому, что тёплые отношения у нас были со всеми заведующими редакций и со многими редакторами, среди которых было немало серьёзных прозаиков и поэтов. В Москве я не знал ни одного издательства, где бы трудилось так много творческих людей. Назову лишь немногих: Андрей Блинов, Юрий Панкратов, Валентин Сорокин, Игорь Ляпин, Владимир Крупин, Иван Краснобрыжий, Сергей Лисицкий, Владимир Дробышев, Алексей Миньков, Вячеслав Горбачёв.
   Раз-другой привёл Сорокина к Шевцову. Их отношения поначалу не складывались.
   - Песен-то на его стихи нет, - говорил Шевцов.
   - Ну, ты знаешь, кто у нас композиторы.
   - Есть и русские. Если стихи просятся на музыку, всякий возьмёт. Вон Фатьянов... И потом: зачем он так много рассказывает эпизодов из истории, будто мы школьники?
   - Он сейчас пишет поэму о Пушкине. Читает много исторических книг.
   Иногда спрашивал:
   - Как дела в издательстве?
   - Нормально. Пока всё спокойно.
   - А как у тебя с Прокушевым?
   - Отношения деловые.
   - С Прокушевым надо поладить. Без него не утвердят на Старой площади. Он, пожалуй, посильнее Свиридова будет. У нас ведь как, - вся сила в связях.
   У Шевцова была затаённая мечта: издать в "Современнике" двухтомник своих произведений. И не как-нибудь, а в подарочном оформлении. Он сейчас в тесный рядок классиков решил протиснуться, а классикам при издании избранного платили повышенный гонорар: по тысяче рублей за лист. Сто листов войдёт в двухтомник - сто тысяч рублей положи на стол. Так недавно Бубеннова издали, Первенцева, поэта Фёдорова. Шевцов знал: я один не могу ему поднести такой подарок, нужна поддержка Прокушева.
   С болью в сердце я замечал, что пьёт Шевцов всё больше. Редкий день выдавался без возлияний. А уж сухого воскресенья нельзя было и представить. Популярность его к тому времени достигла апогея. У него всегда были гости: то из Загорска власть имущие приедут - секретари горкома, председатель исполкома, начальники милиции, КГБ. Эти особенно часто навещали: думаю, на них возложили ответственность за его безопасность. Однажды секретарь обкома Василий Иванович Конотоп к нему завернул, пригласил поехать с ним на машине по Загорскому району.
   Большие артисты, писатели, профессора-литераторы, и не только москвичи, считали за честь познакомиться с Шевцовым, заезжали к нему на дачу. И с каждым приходилось пить. Страсть к вину становилось привычкой, организм уже требовал зелья. Бывало, придёшь, у Михалыча никого нет, а он с радостью достает бутылку.
   Отговаривать его перестал. Стоило слово молвить - закипал обидой: "Ах, брось ты свои нравоучения!" Алкоголь как металлический обруч все туже затягивал свою жертву. У древнегреческого поэта Асклепиада есть стихи:
   Снегом и градом осыпь меня Зевс! Окружи темнотою
   Молнией жги, отряхай с неба все тучи свои!
   Если убьёшь, усмирюсь я, но если ты жить мне позволишь,
   Бражничать стану опять, как бы ни гневался ты.
   Больше стали пить и Фирсов, и Чалмаев, и Камбулов. Пил и Сорокин. Позже у него на задах поселится Иван Акулов - земляк Сорокина, уралец. Этот серьёзный прозаик - один из самых значительных уральских писателей - в последнее время пил особенно много и упорно. Водка рано сведёт его в могилу, но тогда, поселившись у нас, он не давал "просыхать" и Сорокину, лишая его и без того редких часов для творчества.
   Вначале я не понимал, за что меня недолюбливает Акулов. Придём к нему с Сорокиным, он начинает суетиться и на меня не смотрит, со мной не говорит. Знаю, что ничего плохого ему не делал и что, как и всем писателям, нужен ему, а вот... сам не свой Акулов. Потом понял: им надо было пить с Сорокиным - вволю, без оглядок, с радостью и вдохновением. И тут была совсем некстати моя постная трезвая физиономия.
   Я перестал ходить к Акулову.
   Со временем замечал: моя трезвенническая позиция, непримиримость к винопитию отдаляет от меня друзей, вносит в их круг сумятицу, какой-то нежилой, неуютный дух. Как бесчестные люди не любят честных, грязные - чистых, так пьяница с трудом переносит общество трезвого, особенно если перед ним замаячит бутылка. Тут для них трезвый, как красная тряпка для быка, - раздражает, приводит в бешенство.
   И я всё реже заходил к сильно пьющим литераторам. Не порывал уз тесной дружбы с Шевцовым и всё чаще заходил к Игорю Кобзеву. Меня как магнитом тянул к себе этот умный, образованный человек, большой поэт, блестящий публицист и учёный-литератор. Игорь, сверх того, ещё и рисовал. Его страстью были церквушки, соборы, виды окрестной природы. Рисовал он много, увлечённо - мог хорошо, как заправский художник, написать портрет. Его дача и квартира в Москве были сплошь увешаны картинами. Богатство его фантазии, широта интересов поражали.
   Наши отношения наполнялись всё большей сердечностью и вскоре переросли в большую дружбу.
   Как-то вечером позвонил на квартиру Шевцов:
   - У меня тут сидит Борзенко, передаёт тебе привет. Мы оба бьём тебе челом: помоги ленинградскому хирургу Углову издать воспоминания.
   - К сожалению, вряд ли удастся. Мы издаём только художественную литературу.
   - Но ты прими его, сделай всё возможное.
   Назавтра утром ко мне явились супруги Угловы: Фёдор Григорьевич и Эмилия Викторовна. Пара необычная. Он был в годах, на вид под шестьдесят, она же казалась совсем молодой женщиной. Впрочем, как потом выяснилось, ей было чуть за тридцать; свежее и чистое лицо, на щеках - алый румянец, девически яркий блеск серых лучистых глаз. И, что удивительно, мне показалось, что мы с ней где-то встречались. Я ещё подумал: "Эта Афродита во второй раз поражает меня красотой".
   Фёдор Григорьевич рассказывал:
   - Не хочу таиться, говорю честно: воспоминания я написал давно и уже побывал с ними едва ли ни во всех журналах и издательствах Москвы. В журнале "Новый мир" их читал, как мне сказали, большой авторитет в литературе - Видрашку. Он заявил: "Здесь нет ни одной страницы, годной для печати".
   На лацкане пиджака Углова эффектно светилась медаль лауреата Ленинской премии. Шевцов ничего не сказал о звании, заслугах ленинградского хирурга, но я давно слышал его фамилию и знал, что это крупная величина в медицине.
   - За что вы получили медаль лауреата? - спросил я.
   - За монографию "Рак лёгкого". Я разработал хирургические методы лечения этой болезни. Но я много также оперировал на сердце, сосудах и в этих разделах имею свои разработки.
   - Вы, кажется, писали статьи о борьбе с алкоголизмом, печатали их в "Известиях"?
   - Да, в то самое время, когда и вы там работали. Мы, подписчики этой газеты, читали ваши статьи и очерки.
   Теперь я вспомнил: передо мной был академик Углов, один из самых знаменитых русских хирургов, большой авторитет в мировой медицине. У меня появилась надежда на то, что его мемуары могут быть интересными, но как быть с жанром предлагаемой работы? Ведь мы воспоминаний не печатаем.
   Свои сомнения высказал автору.
   - Мы вашу рукопись можем напечатать в случае, если она будет отвечать требованиям высокой публицистики, - тогда бы мы ее подвели к разряду того самого жанра очерка, которому Глеб Успенский дал право жительства в храме художественной литературы.
   Я думал, Углова испугают такие требования, но он нимало не смутился. Вынул из портфеля толстенную, страниц на тысячу рукопись и со словами: "Я бы очень вас просил прочесть её лично", положил на стол.
   Я вспомнил, как иногда сидишь в поликлинике, ждёшь приёма у врача и затем с тайным трепетом садишься перед ним... А тут ко мне с просьбой обращается человек, спасший тысячи людей, подаривший миру важные открытия, способы лечения страшных болезней.
   Не повернулся язык сказать: "Сдайте рукопись в редакцию русской прозы". Подвинул к себе фолиант, пообещал прочесть.
   До конца выяснили отношения с Эмилией Викторовной.
   - Не хотелось бы задавать банального вопроса, но что же делать, если мне кажется, что я вас где-то встречал. Вы не из Донбасса ли?
   - Да, я жила в Горловке, там училась и затем работала на шахте.
   - Теперь вспомнил: в роли корреспондента "Известий" приезжал к вам на шахту и директор показывал мне образцовый медпункт. Нас встречала доктор настолько молодая, что я не поверил, что она...
   - Вы не ошиблись. У вас хорошая память. Я сейчас тоже вспомнила этот эпизод.
   Мы расстались почти друзьями. Принимаясь читать рукопись, я боялся её слабости, некудышности, но записки Углова с первых страниц поразили меня свежестью и силой. Я прочёл их в несколько дней и написал автору письмо. Коротко суть письма сводилась к следующему: "Вы написали прекрасную книгу, своеобразную энциклопедию медицинских знаний, и каждый, кто её прочтет, станет вашим другом. Меня особенно поразили страницы, где вы описываете работу хирургов в годы войны, в блокадном Ленинграде, и места, где вы с необычайной силой и убедительностью говорите о вреде алкоголя и курения, о необходимости установления в нашей стране сухого закона".
   Книгу Фёдора Углова "Сердце хирурга" мы напечатали и получили на неё больше благодарственных откликов, чем на сотню других книг. "Сердце хирурга" с тех пор много раз переиздавалась, переведена на многие языки в нашей стране и за границей.
   С Угловыми у меня возникла и укрепилась большая дружба, которая сохраняется и теперь.
   Встреча с Угловым и моя дальнейшая многолетняя с ним работа, о которой я буду ещё говорить, открыла мне глаза на проблему алкоголизма. Я давно начал задумываться о великом вреде спиртного, но увидеть проблему во всей полноте - в цифрах и научных анализах - осознать всю пагубность этой страшной экологической катастрофы помог мне Фёдор Григорьевич Углов.
   Когда Фёдор Григорьевич приезжал в Москву, мы непременно встречались. Я ему рассказывал о пьянстве, поразившем братство семхозовских писателей, сообщил одно любопытное наблюдение: у нас, в посёлке, писатели больше подвержены спиртному, чем люди физического труда: заводские рабочие, плотники, слесари. Среди этого простого люда встречаются, конечно, сильно пьющие, но процент их всё-таки не так велик, как в нашем кругу. Тут я не могу назвать и одного трезвого человека, и пьют литераторы часто и помногу. Говорят, из писателей только Леонид Леонов не пьёт. На это Фёдор Григорьевич сказал:
   - Я тоже заметил: быстрее других социальных слоев спивается интеллигенция. Среди моих коллег в академии я не могу встретить соратника по борьбе за трезвость - отмахиваются, улыбаются, считают всё это неважным, а всё потому, что пьют сами. Бываю в застольях - пьют по-чёрному, теряют человеческий облик. Нуте-ка, Павлов, Сеченов, Бехтерев или Боткин увлекались бы пьянством!
   - Но почему интеллигенция быстрее сдаётся этому дьяволу?
   - Алкоголь быстрее всего поражает мозг, угнетает творческую потенцию. Лев Николаевич Толстой сказал: "Самое ужасное последствие пьяных напитков - то, что вино затемняет разум и совесть людей: люди от употребления вина становятся грубее, глупее и злее".
   Да, тут действует прямая зависимость: человек становится "глупее и злее", писателю же или академику для его творчества нужен ум, необходимо высечь из него высшие достижения, а он от вина глупеет, и чем больше пьёт, тем больше глупеет, и оттого злится, а для творчества нужен покой, психическая уравновешенность.
   Плотник свою доску отстрогает и, хоть криво, но прибьёт куда нужно, а писатель, поэт?.. Как он напишет главу романа, строфу поэмы?
   Вот и получается: у плотника, кроме ума и чувства, есть ещё рубанок, стамеска, а у писателя, кроме головы, нет другого инструмента. А голова отравлена.
   По-иному я смотрел теперь на семхозовских братьев-писателей. Со времени, как я у них поселился, прошло пять-шесть лет, а как все изменились?.. Вот Николай Иванович Камбулов. Не было у нас с ним и малейшего повода для охлаждения дружеских привязанностей, а при встречах глаза прячет, голову к земле клонит.
   Пришёл однажды ко мне в сад, сели в ним в беседке.
   - Что ты невесел, Николай, какие думы тебя тревожат?
   - А, нет, ничего. С чего ты взял?
   - Да разве таким ты был в "Сталинском соколе", где мы с тобой карьеру журналистскую начинали? Бывало, засмеёшься, историю какую расскажешь. А теперь ходишь, ровно потерял что.
   - Да нет, ничего. Работа не идёт на ум. Сяду за стол, а слова под перо не ложатся. Будто вылетели из головы. Чертовщина какая-то!
   - Может, водочка мозги туманит? Вчера-то выпил, небось? Да и нынче под ложечкой сосет. Я ведь по глазам вижу.
   - Нынче?.. Я что ж, я, пожалуй... если у тебя найдётся.
   И потвердевшим голосом, словно боясь, что я откажу, заговорил:
   - Скажи Надежде, пусть смородиновой принесёт. Больно хороша у вас смородиновая.
   Надежда принесла, мы все втроём выпили. Я с мыслью, что это уж последняя, больше не притронусь, ну её к лешему!
   Разговорились.
   Камбулов распрямился, глаза повеселели:
   - Вот ты, Иван, и не пьёшь, а дела-то и твои не назовешь блестящими; вот ты сколько уж за главного, а в должности тебя не утверждают и не утвердят - это уж как пить дать. Я нравы комитетские знаю, сам там работал. А не утвердят потому, что рано себя обнаружил, голову высунул. Э-э... Таких-то, резвых да бойких, у нас не любят. Михалков, Качемасов, Яковлев... Им смирненьких подавай, да тихоньких, да сереньких. Чтоб не перечили, на хвост не наступали.
   Надежда на него налетела.
   - Ты, Николай, на Ивана не нападай. Не умеет тихонько, как пескарь в норе сидеть! У тебя это получается, а у него нет. Ты бы поучил его.
   - Ах, Надежда! Шпильки любишь подпускать. Я тоже не робкого десятка, однако на рожон без нужды не полезу.
   - Да уж... верно. Мужичок ты тактичный, дипломат великий. В "Сталинском соколе" никого не задирал, в "Красной звезде" всё гладенько шло. И в журнале "Советский воин", по - слухам, все тобой довольны были. Ты и в книгах умудрился никого не зацепить. Всё у тебя тишь, да гладь, да божья благодать.
   - М-да-а...- тянет Камбулов.- Ты налей ещё, налей.
   Надежда наливает, а Николай Иванович, вылив стакан - другой, пучит на Надежду покрасневшие глаза.
   - Погоди... Ты, Надежда, язва, я давно знаю. Тебе палец в рот не клади. Какую это тишь ты в книгах моих нашла? Ты на что намекаешь?
   - А что там у тебя, в книгах твоих? Офицер передовой, офицер с отсталыми взглядами, солдат дисциплину нарушил. Служба. Чего там ещё?
   - Служба - да, и я говорю. Я писатель военный и как-никак - лауреат.
   - А скажи, Николай, - продолжает Надежда, - откуда слово такое вынырнуло: "кабмулизм"?
   - "Камбулизм"?.. Не слышал, не знаю.
   И смотрит на меня: проясни, мол, что это значит. Но я, будто не слышал ничего, толкаю Надежду локтем, - дескать, прекрати, знай меру. Но Надежде очень бы хотелось уколоть его больнее - за меня отомстить, за то, что я, как она не раз уж говорила, за них же, русских писателей, копья ломаю, а они - вишь как... - в неразумности обвиняют.
   Жена безоглядно принимает сторону мужа, а может, и в самом деле есть какая-то поспешность, опрометчивость в моих действиях... С Камбуловым мы дружим давно, с 1949 года. Вместе мыкались по квартирам в Москве, жили в углах, коридорах, в бывших кладовках. За двадцать с лишним лет, прошедших с того времени, многие мои друзья поднялись высоко: кто работает в ЦК, кто редактор газеты, журнала, а кто, как Николай Камбулов, стал маститым писателем, лауреатом. Он попал в обойму, критики его не трогают, издательства печатают. В типографии уже набирают собрание его сочинений. Все они, - преуспевающие, спроворившие себе должность, умеющие на ней закрепиться, - за глаза меня поругивают. И за романы, в которых "что-то не так", и за слишком резкие статьи в "Известиях", а теперь вот, мол, что-то не ладится у него в "Современнике". "Не утверждают и не утвердят".
   Один мой близкий товарищ, ставший главным редактором центральной газеты, встретив мою дочь Светлану, прогуливаясь с ней по Москве, говорил:
   - Твой отец - ортодокс, не гибкий он, не может окинуть взором все обстоятельства и вовремя на них отреагировать. Говоря проще, не умеет смотреть вперёд, разглядеть все мелочи. Вот меня возьми: я строго учитываю расстановку сил, веду дело так, чтобы никто меня не обвинил в субъективизме, в какой-то отсебятине.
   - Но вы же личность, должны проводить свою линию и отстаивать свою позицию, - говорила Светлана.
   - Э-э, милая, личность - это хорошо для человека рядового, который где-то там, внизу, в средних сферах. На высоте действуют законы иные, тут ветер, качка... Чуть не так повернулся - и слетел. Вот чего и не понимает твой отец. Нет ещё в нём государственной жилки, он может быть хорошим тактиком - то есть ротой командовать, батальоном, а фронт ему доверить, армию - нельзя. Стратегией не овладел.
   - Да уж, верно, - съязвила моя дочь, - отец наш такой стратегией не овладел и никогда не овладеет. Да она, может быть, и не нужна ему. Как бы с такой стратегией душу не потерять.
   Между прочим, редактор этот был известен в журналистских кругах своей безликостью, мастером "плыть по течению", стоять перед начальством на полусогнутых. Где бы он ни работал, он не оставлял доброго следа.
   Дочь пересказывала мне беседу с моим товарищем, и я удивлялся происшедшей с ним метаморфозе. Мы вместе воевали, потом несколько лет работали. Он отличался смелостью - почти безрассудной. Что же с ним приключилось теперь? Откуда такая откровенная обывательская философия?
   "Стратег" этот любил выпить. И пил он много лет и почти ежедневно. Правда, пил не по-чёрному, а "знал меру", но алкоголь и в малых дозах производит в мозгу свою разрушительную работу. Ну ладно, угнетал бы только свой мозг, терял бы день ото дня важнейшие человеческие качества - чувство долга, бойцовский дух, честь и достоинство, но этот "тихий" пьяница действовал развращающе на окружающий мир, подавал дурной пример молодёжи.
   Полное глубокого смысла высказывание имеется на этот счёт у Льва Николаевича Толстого: "...Обыкновенно считают достойными осуждения, презренными людьми тех пьяниц, которые по кабакам и трактирам напиваются... Те же люди, которые покупают на дом вино, пьют ежедневно и умеренно и угощают вином своих гостей...- такие люди считаются людьми хорошими и почтенными и не делающими ничего дурного. А между тем эти-то люди более пьяниц достойны осуждения.
   Пьяницы стали пьяницами только оттого, что непьяницы, не делая себе вреда, научили их пить вино, соблазнили их своим примером. Пьяницы никогда не стали бы пьяницами, если бы не видели почтенных уважаемых всеми людей, пьющих вино и угощающих им. Молодой человек, никогда не пивший вина, узнает вкус и действие вина на празднике, на свадьбе этих почтенных людей, не пьяниц...
   И потому тот, кто пьёт вино, как бы он умеренно ни пил его, в каких бы особенных случаях ни угощал им, делает великий грех. Он соблазняет тех, кого не велено соблазнять.
   ...И потому, кто бы ни был читатель... тебе уже нельзя оставаться посредине, между двумя лагерями, ты неизбежно должен избрать одно из двух: противодействовать пьянству или содействовать ему..."
   Проблема пьянства для людей, родившихся при советской власти, была скрыта густой пеленой официально насаждаемой лжи и собственных ложных представлений.
   До восьми лет я жил в доме родителей, в деревне Слепцовке на Пензенской земле - недалеко от лермонтовских Тархан. Уже тогда я видел пьяных. В доме нашем по праздникам собирались мужики и пили самогон. Отец мой, Владимир Иванович, смирный, работящий, выпивал стакан синеватой жидкости, некоторое время сидел молча, в закипевшей беседе не участвовал и потом начинал петь:
   Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
   Ты вся горишь в огне...
   Пили только по праздникам. И не в каждом доме. Женщины и молодёжь не пили совсем. Занятие это считалось нечистым и даже позорным.
   В рабочие дни не пили. В страдные месяцы - тоже. Да и в остальное время случалось, что целый месяц в деревне не видели пьяного, зато песни по вечерам раздавались почти в каждой избе.
   Позже узнал, что в те годы, в начале тридцатых, в России производилось в год на человека около двух литров чистого спирта. Примерно столько же гналось самогона, браги, самодельного вина и пива. Итого - четыре литра в год. Если из числа пьющих исключить женщин, молодежь, стариков и больных, то выходило примерно восемь-десять литров на мужчину в цветущем рабочем возрасте. В переводе на водку - двадцать литров или пятьдесят-шестьдесят граммов водки в сутки.
   Много это или мало?
   Наверное, уже немало. При последнем царе Николае, который, как говорят, от своей нелёгкой беспокойной жизни тихо попивал, в стране производилось примерно столько же алкогольного зелья. И русская интеллигенция - Толстой, Достоевский, Горький, Павлов, Бехтерев, Сикорский - забили в колокола: народ, опомнись, над тобой нависла опасность! Писали статьи, произносили речи... И Николай Второй, испугавшись суда истории и гнева народного, а ещё в целях усиленной мобилизации новобранцев на войну с Германией, в 1914 голу издал декрет о введении в России сухого закона. Ленин, придя к власти, сказал: "В отличие от капиталистических стран, которые пускают в ход такие вещи, как водку и прочий дурман, мы этого не допустим, потому что, как бы они ни были выгодны для торговли, но они поведут нас назад, к капитализму, а не вперёд, к коммунизму..."
   Уже несколько лет во всем мире, и в нашей стране тоже, ведутся дискуссии о роли Ленина в истории России. Авторы всех мастей обвиняют Ленина в том, что все наркомы его правительства были евреи, что Ленин и его ближайшие соратники развязали массовые репрессии, учинили геноцид русского народа, физически уничтожили царскую семью. История начала своё следствие и, конечно же, произнесёт свой суд за эти чудовищные преступления, но вот парадокс: Ленин, пожалуй, единственный в ряду своих соратников, возвысил голос против пьянства, и суд истории, каким бы он ни был, зачтёт ему этот благородный порыв.
   Голод, репрессии, войны этого столетия унесли в могилу пятьдесят-шестьдесят миллионов человек.
   Половодье спиртного, хлынувшее на страну с 1925 года, поглотило не меньше человеческих жизней. Оставшиеся в живых пожинают все "прелести" льющегося нам на голову наркотического яда.
   Роман "Горячая верста" шёл трудно. Отредактированный Крупиным, он затем попал в пухлый портфель Прокушева, и тот таскал его, не имея времени прочесть. Иногда он говорил мне, что читает, замечаний нет, но в типографию не сдавал. Я не однажды просил Карелина передать рукопись в другое издательство, но тот не советовал этого делать. Но вот Прокушев затеял новое рецензирование - снова пустил его по кругу специалистов, литературоведов. Я решил поговорить с директором начистоту.
   - Хочу передать рукопись романа в другое издательство, дайте её мне.
   Директор выразил крайнее изумление:
   - Как это так? Наше издательство затратило деньги на редактирование, рецензирование. Наконец, я читал.
   - Затраты я готов возместить из своей зарплаты, а рукопись решил забрать. Мне, наконец, неудобно печатать роман в своём издательстве.
   - Ну, нет. Решение о его издании принимал Блинов, он получил добро у Карелина, Свиридова, - рукопись вы не получите.
   - Но я автор, имею право.
   - Я её вам не могу вернуть. Она в Саратове.
   - В Саратове?
   - Я послал её Коновалову, пусть напишет отзыв.
   Мне оставалось смириться. Я, к тому же, хотел узнать мнение уважаемого мною писателя Григория Ивановича Коновалова - человека старой закалки, предельно честного мастера эпической прозы. В то время мы все знали его роман "Университет", он был в большой моде.
   Видно, Прокушев рассчитывал на отрицательную рецензию. Тогда бы он показал её Карелину, Свиридову и роман не стали бы печатать. Но Григорий Иванович - сердечное ему спасибо - дал хороший отзыв о романе. Прокушев немедленно заслал рукопись в типографию.
   Вскоре роман вышел из печати. "Комсомольская правда" напала на него, рвала в клочья, но "Социалистическая индустрия" дала рецензию положительную, а Союз писателей СССР и ВЦСПС, рекомендуя его рабочим библиотекам, назвал "Горячую версту" в ряду лучших произведений о рабочем классе.
   На этот раз просионистским критиканам не удалось скомпрометировать постылого для них автора.
   Жизнь в издательстве протекала относительно спокойно, но я знал: тишина обманчива. Директор отступил на время, чтобы зайти с какой-то новой стороны. Я помнил фразу мудреца: евреи любят шум и смятение. И сам уже знал: Прокушев не останавливается в борьбе за власть и деньги, сколько у него хватает сил, столько он и борется. Раньше Блинов после каждой беседы с ним выходил из кабинета красным. А теперь директор тиранил Панкратова, Целищева, Сорокина. Валентин и без того нервный, быстро теряющий равновесие, вылетал из его кабинета как ошпаренный. Вбегал ко мне, хватался за голову:
   - О-о!.. Не могу больше!
   - Да что с тобой?
   - Ты будто не знаешь этого коробейника! Того сует в план, другого. Но все его протеже - шпана литературная! Им бы шнурками торговать, а они лезут в поэзию.
   Мне свои рукописи директор не навязывал. Но они каким-то таинственным образом попадали вначале в предварительные, а затем и основные планы. Эти левые операции Прокушев обделывал за моей спиной, - внедрял блатные рукописи через редакторов, заведующих редакциями, а то и их заместителей. Мы с Сорокиным устанавливали климат доверия среди редакторов, укрепляли их роль, повышали самостоятельность. На совещании говорили: "Редактор ищет рукопись, он её редактирует и издаёт". Такая философия исходила из давних традиций русского книгоиздательства, наполняла редакторскую работу большим смыслом и содержанием. Редактор чувствовал себя личностью. Однако не все из них были людьми принципиальными. Прокушевские же кадры руководствовались в отборе книг одним-единственным правилом: "печатать своих да наших". Через них-то, в основном, и действовал директор. Активность его нарастала. И напряжение в наших отношениях усиливалось.
   Сорокин после стычек с ним сникал, его лицо становилось землистым.
   - Что с тобой? - спрашивал я его.
   - Живот болит. Язва у меня.
   Если были на даче, то говорил:
   - У тебя картошки нет?
   - Зачем картошка?
   - От нее боль стихает. Давно заметил.
   Чистили картошку, варили.
   Постепенно для меня раскрылся и механизм действий Дрожжева. Он, как известно, занимался производством и в процесс отбора и редактирования рукописей не вмешивался, но, как мне открылось со временем, имел много средств влияния на состояние рукописи и положение автора.
   Дрожжев был старше нас, часто жаловался на усталость, говорил:
   - Не дождусь, когда пойду на пенсию. Дня лишнего служить не стану. Вот как выйдет срок - только меня и видели.
   Насколько он был мягок, покладист с нами, настолько высокомерен и даже груб с подчинёнными. Чуть не до слёз доводил начальника производства Валентину Виноградову. Она часто мне на это жаловалась, и я улаживал их конфликты. Просила меня похлопать за неё в Полиграфическом институте, где работали наши авторы. При содействии одного из них мы помогли Валентине устроиться туда преподавателем.
   Иногда Дрожжев заходил ко мне с блокнотом, начинал извлекать из него цифры: где что печатаем, сколько выдали листов-оттисков, как следует маневрировать тиражами.
   - Да зачем маневрировать? Тиражи соответствуют содержанию книг, они у нас продуманы.
   - Ах, вы не можете понять! Всё дело в сроках и в отношениях с типографскими чинами. Этому нужен план, у того горит премия. Книга у них на потоке, просят удвоить тираж, а там - сократить. Набросим тираж на пятьдесят тысяч - они план выполнят по листам-оттискам, мы - по наименованиям... И так далее.
   И сыплет, сыплет цифрами. И вот ты уже запуган, в голове сумятица. Махнёшь рукой: ах, ладно, не возражаю.
   Потом к тебе на стол ложатся книги: та, что имела тираж пятьдесят тысяч, выпущена тиражом в сто тысяч, а та, которой был определен тираж в семьдесят пять тысяч, имеет сто пятьдесят. И так получается, что книги москвичей увеличиваются в тиражах, а провинциалов - уменьшаются. Соответственно меняются и гонорары. Москвичи имеют прекрасную бумагу, красивые переплёты и в типографии почти не лежат. Авторам русским - и бумагу поплоше, и обложки мягкие, и в типографии они лежат в два-три раза дольше.
   Всё меньше доверял я этому "приятному во всех отношениях человеку", отвергал его манёвры с тиражами. Интересная деталь: Прокушев, Дрожжев, Вагин не могли установить для себя какую-то ограничительную черту - аппетиты их росли во время "еды", им всё было мало, и они всё больше и больше расширяли сферу своих влияний. Кажется, дай им волю, и они скоренько перекроют все краны для русских авторов, но растворят настежь шлюзы для авторов любезных и родных их сердцу.
   Эту особенность в еврейском характере - не довольствоваться достигнутым - подмечали многие их авторы, в том числе Шолом Алейхем, Лион Фейхтвангер, Отто Винингер. А польский президент Лех Валенса, будучи в Америке, сказал: "Самая большая наша ошибка это то, что мы взяли власть".
   Касса издательская снова начала таять. Я уж было успокоился, полагал, одумаются Прокушев и Вагин, сократят поток средств в карманы художников, но нет - аппетиты их вновь стали распаляться.
   Пробовал говорить с директором:
   - Уймите Вагина, он за детские рисунки платит по высшим ставкам, разоряет издательство,- нам уж ни дом не построить, ни магазин, а скоро и на гонорар писателям наскрести не сумеем. Зарплату сотрудникам платить нечем будет.
   - Денежные дела - моя область. Не беспокойтесь. Финансы наши скоро пойдут в гору.
   Однажды вытащил из портфеля фолиант на тысячу страниц, подавая мне, сказал:
   - Вы Углова нашли, а я... вот. Читайте и как можно скорее.
   - Да почему я должен читать машинопись? Я и без того прочитываю едва ли не каждый день по книге. Сдавайте в редакцию, пусть отправят на рецензию.
   - Рукопись особая. Я уже прочёл. Читайте вы. Через неделю должны сообщить решение. Туда сообщить.
   Он ткнул пальцем в потолок.
   Взял рукопись. Стал читать. Автор армянин, ему девяносто лет. Воспоминания о революции. Какие-то малозначащие факты, множество фамилий, бледных эпизодов. Ни языка, ни стиля. Со средины рукописи - разговор о Ленине. И всё больше о его родословной, о том, что мать его еврейка, и отец Ленина не русский. Ну, сказал бы об этом вскользь, кстати, а то развертывает доказательства на сотни страниц! - будто кто-то это положение оспаривает, а он доказывает. Сказал Прокушеву:
   - Думаю, нам не стоит печатать эту рукопись. Во-первых, она неинтересна, в ней нет ничего нового, значительного, а во-вторых, и это самое главное: зачем нам копаться в родословной Ленина?
   - Хорошо! - неожиданно согласился Прокушев.- Но только ты и будешь со всеми объясняться.
   - С кем - со всеми?
   - А ты вот посмотришь. Через неделю тебе будут звонить.
   Через неделю мне позвонил Карелин:
   - Как воспоминания революционера? Читали?
   - Читал, Петр Александрович, но мне кажется, они не по адресу - их бы в "Политиздат" нужно. Мы ведь воспоминаний не печатаем. А кроме того, нужны серьёзные консультации, согласования. Там много страниц посвящено Ленину, причём таким деталям его биографии, о которых раньше нигде не писалось. А мы все материалы, касающиеся жизни Ленина, отправляем в Институт Маркса-Энгельса-Ленина. Так нас ориентирует цензура.
   - Важное лицо облюбовало ваше издательство, там, говорит, сидят свежие люди, не так перепуганы.
   - Автор хочет нас убедить, что Ленин - еврей. Наверху что ли этого хотят?
   - Ну, мать-то его, действительно, из них. В мировой прессе об этом много написано,- может быть, и нам приспело время правду сказать?
   - Помнится, такую попытку предпринимала Шагинян, так ей будто в ЦК сказали: хватит нам одного Маркса. А теперь передумали что ли? Ну, если вы настаиваете, назначу редактора, включу в план, но всё равно пошлем в институт для согласования.
   - Я не настаиваю. Рукопись у нас на особом контроле. Мы уже доложили, что её читает главный редактор "Современника".
   - Ладно, Пётр Александрович. Если у вас спросят, скажите, что я прочёл, нашёл в ней много интересного, но что над рукописью предстоит большая работа. Пошлем её в ИМЭЛ, и, если не будет серьёзных возражений, подключу писателя, будем её тщательно литературно обрабатывать. И, конечно, значительно, сократим.
   - Хорошо, - сказал Карелин. - Вы так и отвечайте на все звонки.
   Звонили из ЦК, Совмина, дважды звонил Свиридов - всем отвечал примерно так, как решили с Карелиным. Позвонил помощник Суслова. Долго и с ним объяснялся. Понял, что в рукописи сильно заинтересован Михаил Андреевич Суслов. И, кажется, хотел бы, чтобы все главы о родословной Ленина бережно сохранялись. Впрочем, от прямого нажима и помощник Суслова уклонился.
   Потом снова позвонил Карелин. Сказал, что автору сообщили о моем решении печатать рукопись. Он очень обрадовался, но на второй день умер.
   От радости тоже умирают.
   Потом был звонок от Суслова. Рукопись советовали не печатать.
   В начале зимы, после первого обильного снегопада, мне позвонил Свиридов. Как всегда спросил:
   - Что делаете?
   - А вот, пришёл домой. Буду ужинать.
   - Завтра суббота. Вы как отдыхаете?
   - Иногда ездим на дачу, но чаще всей семье ездим за город на лыжах.
   - Может, съездим в лес?
   - На лыжах?
   - На машине, - буркнул Свиридов.
   - Это заманчиво. Я - пожалуй.
   - В десять утра я к тебе заеду.
   Назавтра утром из окна увидел у подъезда чёрную "Волгу". Надел шубу, сунул ноги в валенки, вышел. У машины меня ждали трое: Николай Васильевич, его жена Лариса Николаевна, ныне покойная, и художник Павел Судаков. Свиридов и Судаков сели в машину, а Лариса Николаевна осталась. Я спросил ее:
   - А вы?
   - Я в магазин "Москва" - до него пешком дойду.
   - Может, к нам зайдёте. Я вас с женой познакомлю.
   - Нет, спасибо. Пойду в магазин.
   Ехали по Калужской дороге, в сторону известинской Пахры. Свиридов сидел рядом с шофёром, а мы в заднем салоне. Изредка Николай Васильевич поворачивался и то Судакову, то мне задавал короткие вопросы. Я отвечал сдержанно, неловко было пускаться в пространные разговоры при малознакомых людях. В сущности, и Свиридова я плохо знал. В свободной обстановке встречался с ним несколько раз. Чувствовал себя и тогда скованно, теперь же, обременённый грузом издательских забот и всякими историями, катившимися эхом по литературным кругам и, уж конечно, долетавшими до председателя, я чувствовал себя более скованно, чем прежде. А тут ещё Судаков - бука, и отвечает на вопросы коротко, и на меня не смотрит, не заговорит, ничего не спросит. Впрочем, может, и он тут человек не близкий и не свой.
   Иван Шевцов, хорошо знавший мир художников, говорил, что Судаков дружит со Свиридовым. Паша рисовал его портрет, ну... и с тех пор они иногда встречаются. Говорил также, что Свиридов тоже рисует, но никому своих работ не показывает.
   Так или иначе, но меня удивляла какая-то напряжённость, царившая в нашем тесном, вдруг возникшем сообществе. Раза два Свиридов пытался разговорить нас. Повернулся к Судакову:
   - Над чем сейчас работаете?
   - Из Индии приехал. Там много рисовал. Сейчас привожу в порядок эскизы, портреты. На обратном пути заедем, посмотрите.
   И молчок. Ответил на вопросы как школьник. И - сидит. Странные они, ей-Богу! Дружат, и будто бы давно, а поговорить не о чем. И шофер молчит. Крутит свою баранку и даже головы не повернёт. Я тоже лет пятнадцать ездил на служебной машине, - мои шофёры говоруны были. Столько историй расскажут!
   Меня Свиридов спросил:
   - А у вас что нового?
   - Да всё новое. Каждый день новую книгу выпускаем.
   - И как? Встречаются таланты? Ну, хоть один, как Есенин?
   Ответил не сразу.
   - Есенин и Пушкин не в каждое столетие родятся. (А как же родился выдающийся гений Владимир Высоцкий? Прим. К.М.). А есть народы, у которых таких талантов и вовсе нет.
   - Ну, Есенин, Пушкин - гении, а талант, равный Тургеневу, Герцену, Чехову, - таких-то почему у нас нет? Смотрю, читаю - с лупой ищу! Нет - и всё тут! Ну, хоть шаром покати! Вы мне можете ответить - почему?
   Вопрос этот сильно занимает Николая Васильевича, он и раньше задавал его мне, да ведь не простой он, вопрос этот. Как ответить на него? Однако Свиридов ждёт. И Судаков с интересом смотрит на меня. У них ведь тоже нет ни Репина, ни Шишкина. В чём же дело? Почему земля русская перестала рождать титанов? Начинаю издалека:
   - Все мы с вами рождены уже при новой системе - социализме. Много хорошего заложено в этой системе, она, пожалуй, и в далеком будущем в России закрепится, потому как русские по своей природе артельны, они дела свои собором решать любят, но есть в этой системе и такие свойства, которые мешают гению развиться. С детства нас в интернациональном котле вываривают: забудь, мол, о своих и полюби других. Национальный дух из человека словно ветром выдувают, приучают русского к беспамятству, к забвению всего собственного, родного. У нас в книгах слово "русский" всё реже встречается. Ну, а если так, то и любви к русскому нет, и боли за его страдания не видно. И постепенно, - мы даже не заметили, как это произошло, - подменили основные понятия: злого писателя гуманистом назвали, а доброго, щедрого душой - анафеме предали. Вы же сами, Николай Васильевич, недавно Юрия Бондарева к награде очередной представили. А давайте-ка посмотрим внимательно на весь строй его произведений. Чем они нашпигованы, чем пропитаны? Я недавно телепередачу смотрел - Бондарев с читателями встречался. Так один офицер спросил у него: вы о войне пишете, и почти на каждой странице ваших произведений то генерал неумный, то офицер - пьяница, а то сержант-насильник. Но помилуйте: а кто же войну-то выиграл? Неужели такие вот... дурные люди?
   Я же вам к этому добавлю: Лев Толстой эпопею о войне двенадцатого года написал, в ней сотни персонажей на страницы вывел. И из простых людей - ни одного отрицательного! А вы в своём дивизионе "катюш" знали хоть одного дурного солдата? В моей батарее таких не было. А Тургенева возьмите. Посчитайте, сколько он лиц из крестьянского мира показал, - и все они - красивые люди! И дело ведь не в том, что не было в народе плохих людей, а в том, что Толстой и Тургенев любили свой народ такой сильной любовью, что она из души у них высекала и восторг, и радость, и осознание величия. А гений, он только и вырастает на народной почве. Был бы Есенин таким гениальным, если бы он не любил пронзительной любовью и своих земляков, и Россию, и свою Константиновку?..
   Я замолчал, и мы долго свой разговор не возобновляли.
   Нарушил молчание Судаков. Он заметил:
   - Вы в самую суть заглянули. Читатель, как и зритель наших картин, любви хочет, а не ненависти.
   - Думаю, не в одном только этом дело, - сказал Свиридов. - Наверное, есть и нечто другое, что мешает таланту развиться в гения.
   Как умный человек, он знал, что это такое "нечто другое", но пускаться в дальнейшие рассуждения не решился. Что-то ему мешало полностью раскрывать перед нами свою душу.
   Он сказал:
   - Вам надо классиков больше издавать.
   - Но в отношении профиля издательства значится указание выпуске исключительно новой литературы.
   - Ну и пусть значится. А если нет её, этой новой литературы? Не издавать же шелуху разную!
   - Вчера Некрасов в торговлю пошёл. В подарочном оформлении.
   - Видел Некрасова. Книжка неплохая, а предисловие Эттов написал. Кто такой Эттов? Что за фамилия дурацкая - придумать же надо...- Эттов. Курам на смех! Встал бы из могилы Николай Алексеевич, да взглянул бы, кто его поэзию русским людям объясняет!.. Где и раскопали такого!..
   - Доктор филологических наук, специалист по Некрасову.
   - Знаю, что доктор. А только думать надо, кому и что поручаете. Эттов!.. Найдут же ведь!..
   Видимая мне часть лица его покраснела, он качал головой, не мог успокоиться. "Отдыхаем, называется, - думал я, не зная, куда себя деть от нелепого положения. - И зачем он меня пригласил - отчитывать, что ли? Да этак он себе же весь выходной испортит!" Вполоборота повернулся ко мне:
   - Вы что ли предисловие заказывали?
   - Нет, Николай Васильевич. Я не заказывал.
   - А кто же?
   - Не знаю.
   - Вы должны всё знать. А Прокушев в такие дела пусть не лезет. А если Сорокин?.. Растолкуйте ему, где фамилии настоящие, а где крученые - вроде этой вот: Эттов!.. Надо же! Некрасов - глубоко русский, наш, национальный. В каждой строке, в каждом звуке боль души русской слышится, плач сыновний, а они... Эттов! Да я, как увидел... у меня печень заболела.
   - Сегодня мы поправим ее, - подал голос Судаков. - Я бутылку столичной захватил.
   Ехали по Калужскому шоссе долго. Справа и слева был лес и лес. Но вот открылась поляна и на ней небольшая "умирающая" деревушка. Свиридов показал дорогу, ведущую в деревню, и шофер свернул на неё. Подъехали к колодцу, шофёр достал из багажника канистры, два бидона - стал набирать воду.
   Скоро приехали на место. По тому, как Свиридов нашёл проселочную дорогу, ведущую вглубь леса, как он высмотрел площадку для стоянки автомобиля и уверенно устремился в чащобу, я понял, тут они бывали не раз.
   И вправду, у толстой сосны, лежащей поперек поляны, Свиридов разгреб снег, вывернул не сгоревшие головешки, кирпичи и палки, из которых складывался треугольник для подвязки котла или другой посуды. Шофер тем временем тащил котелок литра на четыре, миски, ложки, вилки - всё из нержавеющей стали, добротное, красивое - видно, давно подобранное, одно к другому прилаженное, и банки для хранения крупы, соль, мясо, консервы, коньяк, водку.
   Свиридов засыпал пшено в котёл, начал мыть. Я было взялся ему помогать, но Судаков потянул меня за рукав:
   - Эту процедуру Николай Васильевич не доверяет никому.
   Художник наладил этюдник, двинулся в лес. Я пошел собирать сушняк. Нашёл засохший орешник, наломал палок, наладил костёр.
   Но вот готов кулеш, раскрыты банки консервов, разложены пирожки и булочки, шоколадные конфеты, нарезаны свежие огурцы, помидоры, лимоны...
   Начался пир на снегу, стоя, под открытым небом. Наливали по полстакана водки. Выпили раз, потом второй... Доза для меня необычная. Никогда прежде не переходил за полстакана водки. Знал: выпью больше, глаза покраснеют, язык развяжется - захочется говорить, спорить. На корреспондентской работе нельзя было переступать черту, здесь же... приходилось.
   Третья порция шла трудно. Свиридов, пивший легко и лихо, сказал:
   - Вы как-то пьёте... не по-людски.
   - Как?
   - А так. Будто лягушек глотаете.
   Судаков засмеялся, а мне стало не по себе. Меня и так мутило, голова начинала кружиться, но я крепился. Свиридов всё замечал.
   - У вас, наверное, своя норма? Поменьше пьёте. Ну ладно. От очередной вас уволим.
   Стал наливать.
   - Меня тоже, - отстранил стакан Судаков.- Кисть в руках дрожит и краски не те кладу.
   - Слабаки.
   И Свиридов выпил один. Мне подложил кулеша.
   - Ешьте, как следует.- И, помолчав: - С писателями пьёте? Они, небось, с гонораров приглашают?
   - Приглашают, конечно, но у нас в издательстве правило: с писателями не пить. Мы не бригадиры, а они не рабочие.
   - Это хорошо. Так и надо. Ну, а если большой писатель, живой классик в гости пригласит? Бубеннов, например.
   - С Михаилом Семёновичем у нас давняя дружба.
   - Хороший он писатель и человек хороший. Его "Белая берёза", пожалуй, лучшая книга о войне. Я ее недавно перечитывал. Словно бы снова по дорогам войны прошел. И людей, и природу, и бои -,все верно изобразил!
   Мы в это время в серии "Библиотека российского романа" начинали печатать в подарочном варианте "Белую березу" - очевидно, Свиридов выражал одобрение этому нашему намерению.
   - Вы "Русский лес" Леонова издаете - это хорошо, надо больше печатать настоящих современных писателей.
   Слово "настоящих" Свиридов произнес с нажимом, как бы желая подчеркнуть, что сейчас горе-критики и литературоведы, вьющиеся плотным роем возле Чаковского и его "Литгазеты", в разряд "классиков" возвели писателей, чуждых русскому духу.
   - Настоящих надо печатать! - повторил Николай Васильевич. И не слушать "Литгазету", она вам насоветует. А что касается предисловия к тому Некрасова,- ну, кто там нашел его...- Эттова?..- Выясните и доложите мне.
   - Хорошо, Николай Васильевич, сделаю.
   Похоже, на этом разговор о делах будет окончен. Свиридов, видимо, слишком болезненно переживал атаку тёмных сил на наши духовные основы, его разум и психика в течение трудовой недели напрягались, натягивались, как пружина, и теперь в атмосфере вольной дружеской беседы он расслаблялся, выпускал пар. "Интересно, - думал я, - знает ли он о том, как Прокушев хотел исключить меня из партии, как я добился увольнения Анчишкина?.. Что ему известно о моём давлении на художников и поддержит ли он меня, если я это давление усилю?"
   Всё это меня волновало, но я не отваживался сам заводить деловые разговоры. Мнение Блинова, что за рюмкой водки и решаются все вопросы, я не разделял.
   Свиридов затих. Сказав шоферу, чтобы тот вымыл как следует и прибрал посуду, предложил мне пройти в лес:
   - Пойдём поищем нашего Рембрандта.
   Нашли Судакова. Смелыми, уверенными мазками он писал снежную поляну и на заднем плане три молодых сосны. Я впервые видел за работой настоящего большого художника, меня поразила размашистость, с которой он орудовал кистью, набрасывал краски. Буквально на глазах на полотно переходил кусочек видимого нами зимнего леса.
   На обратном пути заехали в мастерскую Судакова. Он показал нам множество эскизов, рисунков, штриховых набросков городов и деревень Индии - плод его недавней поездки в дружественную страну.
   Утром ко мне заходила Нина Гавриловна, главный бухгалтер, попросила умерить щедрость в выплате гонорара авторам книг.
   - Снова финансовые затруднения?
   - Не сказала бы... Однако - режим экономии.
   Было видно, эта аккуратная в служебных делах женщина не хочет участвовать в возможной конфликтной ситуации, которую и не каждый мужчина-то способен выдержать. Да, кроме того, ей уже, наверное, не раз доставалось за её честность и открытость и от директора, и от Дрожжева, которому она подчинялась.
   Не стал напрягать её, отпустил. И тотчас зашла работница производственной службы - она была у нас вроде заводского диспетчера.
   - Увольняюсь я, зашла проститься.
   - Вот новость!.. Я бы не хотел вас отпускать.
   Женщина благодарно улыбалась. У нас были хорошие отношения, она даже поверяла мне некоторые семейные секреты.
   - Признавайтесь, чем мы вам не понравились?
   - Скажу вам, как на духу, да только не выдавайте меня. С Дрожжевым не могу работать, со свету сживает. Видно, боится меня, знать много стала.
   - И хорошо это, если знаете много, - знающий-то работник делу нужен.
   - Да нет, не те это знания.
   "Неужели и он, как Вагин?.." - мелькнула мысль. Раньше я как-то не представлял, как может ещё и Дрожжев перекачивать куда-то наши денежки. А тут мне намекают - "не те это знания".
   Поделился с ней своей тревогой. Финансы у нас всё время хромают. Вынуждены экономить на авторском гонораре, а у нас писатели за свой каторжный труд и без того гроши получают. Не знаю, где деньги искать. Женщина загадочно улыбалась, но карты раскрывать не торопилась. Боялась Дрожжева: он ведь и на краю света достанет. Но желание уязвить ненавистного начальника взяло верх. Сказал:
   - Вагинские махинации у всех на виду, и то вам трудно распутать! А уж дела-то Дрожжева таким мраком окутаны - там чёрт голову сломит. Дрожжев ворочает миллионами, у него сотни тонн бумаги, отделочные материалы - валютные, сверхдефицитные. Он, как жонглёр, манипулирует тоннами и рулонами: туда нарядить и перенарядить, оттуда взять, туда направить, тому дать в долг, а тому накинуть и прибавить, - и всё это в разных городах, на разных печатных фабриках и комбинатах. Там дружок, там своячок... Господи! Да тут и Шерлок Холмс не разберётся. Мрак сплошной - одно слово! Кто же знает, в какой колодец наши деньги валятся?!
   - Да уж... верно. Никто этого не знает.
   В тот день Сорокин мне пожаловался, что в "Московском рабочем" подготовили к изданию его сборник стихов, но тираж дают небольшой и денег он получит мало. А он вступил в жилищный кооператив, хочет купить трёхкомнатную квартиру.
   Я позвонил главному редактору "Московского рабочего" Ивану Семёновичу Мамонтову, попросил увеличить тираж Сорокину. Тот обещал это сделать и проронил:
   - Зашёл бы к нам. Давно не виделись.
   Через несколько дней я зашел в издательство, где ещё недавно был напечатан мой роман "Подземный меридиан", на который так яростно навалилась "Литературная газета".
   Зашёл к директору,- тут же оказался и Мамонтов.
   - Простите меня, Николай Хрисанфович, за то, что подвёл вас под монастырь,- обратился я к Есилеву.
   - Когда уйду на пенсию, - сказал Есилев, - буду вспоминать о таких книгах, как ваша. Спокойные, благополучные книги пролетают, как бабочки, а такие-то "меридианы" застревают в голове, как гвозди.
   Есилев был старым опытным издателем, мы все ценили его за ум, честность и принципиальность.
   Косил на меня:
   - Ты что это за сынов Израиля хлопочешь?
   - О ком вы? - не понял я.
   - Сорокин от тебя приходил. Тираж ему увеличили, а только в другой раз евреев нам не посылай. У нас своих хватает.
   Я стал уверять, что Сорокин - в прошлом рабочий парень, уральский казак. Они не верили. Есилев говорил:
   - Дерганый он, будто под рубашку ему ёлочных иголок насыпали. Я таким не доверяю, не знаешь, куда он завтра шарахнется.
   Потом я спрашивал о делах финансовых. У них они тоже были не блестящими, но всё-таки прибыль оставалась солидная. Мамонтов мне сказал:
   - Финансы - дело его вот, директора. У вас Прокушев - он себя сейчас называет критиком, писателем и выдающимся экономистом. Я, говорит, быстро в денежных делах разобрался.
   Есилев просветил меня. Книга в нашей стране, хотя и стоит дешево, в несколько раз дешевле, чем в других странах, но, если она хорошая, раскупается быстро и доход приносит большой. Положим, книга оценена в два рубля. Тираж - сто тысяч экземпляров! На её производство ушло сто тысяч рублей, а сто-то тысяч - прибыль!..
   - Сто тысяч! - восклицал Есилев.- Живая деньга! Вы сколько книг выпускаете? И все художественные, солидные. Да на ваши-то деньги сколько домов можно построить, магазины, типографии. Машины печатные, наборные покупай, бумагу в Финляндии, материал переплётный - балакрон, ледерин, коленкор разноцветный!
   Мамонтов внушал:
   - Ты, тёзка, в дела материальные нос не суй. Прокушев - опасный человек, он наш автор, мы его знаем. Если уж во что вцепится, держаться будет крепко. А у него там Вагин, Дрожжев... Ниточки от них далеко тянутся. Остерегись.
   Мудрый и всезнающий Есилев обрисовал портрет Дрожжева.
   - Старая лиса, двадцать лет директором типографии был, его всякая собака знает. А сейчас в типографиях, как и в редакциях, у него сродственничков много, то есть братьев-иудеев. Да он с ними-то любое дельце обернёт и в узелочек затянет!
   Есилев добродушно улыбался, довольный, что к нему приехали за советом.
   Я чувствовал отеческое ко мне расположение, но сердце не принимало философию смирения. Ехал от них с твёрдым намерением ещё раз сунуть нос в муравейник.
  
   Глава четвертая
  
   Вот уж истинно говорят: на ловца и зверь бежит.
   Я только начал задумываться над тем, как бы половчее подобраться к Вагину, а затем и Дрожжеву, как мне на стол ложится документ... Подробнейший анализ вагинского механизма распыления наших денег. И анализ этот делал не кто иной, как один из наших художников; его внешность обманула Вагина, - пария приняли за своего, и стали давать заказы. Постепенно этот Штирлиц - так назовём его - внедрялся в вагинское братство. Ему всё больше доверяли, но затем вдруг узнали: он - родной брат Саши Целищева. И добровольно, с некоторым даже спортивным азартом он расписал все махинации с оплатой труда художников.
   Итак, у меня на столе новый документ, - на этот раз самый важный, почти вещественное доказательство.
   Я показал его Сорокину и Панкратову. Они дружно заявили:
   - Будем раскручивать!
   Перед обедом, точно ужаленный, ко мне влетел Прокушев:
   - Опять свара!.. Опять шантажировать меня этими проклятыми художниками! Да сколько можно? Дайте мне спокойно работать, наконец!
   - А и работайте. Вы-то при чём?
   Достал из кармана блокнот, искал нужную страницу.
   - Мы с вами, Юрий Львович, издатели молодые, многого ещё не знаем, а я вот ездил в наш родной "Московский рабочий", так умные люди меня вразумили.
   - Какие там, к чёрту, умные люди! Вы что дурака ломаете? Я же сказал, что финансами занимаюсь я и Дрожжев. Где бумага, которую вам подал какой-то идиот! Дайте мне её!
   Прокушев протянул руку. Она дрожала. И сам он был бледен, нижняя губа дробно, чуть заметно дёргалась.
   Я понял: бумага его напугала. Отдай я её, и она потонет в его пухлом портфеле. А в ней цифры, расчёты, выписки из инструкций, расценки, тарифы.
   - Нет у меня бумаги, - соврал я.
   - Как нет? Мне Сорокин сказал.
   - Была утром, да я пригласил следователя из районного ОБХСС, отдал на экспертизу.
   - О-о!.. Вы с ума сошли! Мы сами должны разобраться. Сами, здесь, у себя. А уж потом бить в колокола. Да нет, вы положительно ума лишились. Развести такую грязь!.. Я же вам говорил: финансы - моя сфера, вы готовьте к печати рукописи - отбирайте, рецензируйте, редактируйте; книги, книги - вот ваше дело! Вам что, мало? Вы ещё хотите и сюда руку запустить.
   - Не знаю, кто запустил руки в наши финансы, да только издательство наше - самое прибыльное и престижное - на мели сидит. Но вы, Юрий Львович, не беспокойтесь: бумага почему-то адресована мне, а не вам, видно, не все знают, что вы у нас единолично ведаете финансами. Однако ничего, я решил проконсультироваться со сведущими людьми. Следователь - мой добрый знакомый, бумагу дал ему приватно, для дружеского совета - к нашей же с вами пользе. Чего вам беспокоиться?
   Неожиданная ситуация посылала мне счастливый шанс, я нечаянно занял выгодную позицию и решил использовать все преимущества своего положения. Мне нечего было волноваться и некуда торопиться: советоваться с официальными органами - моё право, никто меня не упрекнет, а если дойдёт до Карелина, до самого председателя - скажу им, что бумага у меня в кармане, а Прокушева я попугал. Хотел понудить его этим серьёзнее заниматься финансами и навести в этом деле порядок. И ещё доложу, - если спросят, конечно, - что касса наша настолько отощала, что скоро нечем будет платить авторам за принятые к печати рукописи. (А если не спросят, так и будешь продолжать молчать? Прим. К.М.).
   Обедать пошли втроем - мы с Сорокиным и Панкратов. Валентин, как всегда, горячился, требовал скорее "давать ход" бумаге.
   - Пустим их на распыл, мерзавцев!
   - Каким образом? - спрашивал я.
   - Оформим дело в прокуратуру. К этой бумаге, да те, прошлые документы: материалы нашей комиссии, заключение главных художников издательств, которых ты тогда приглашал.
   - Такие дела я обязан докладывать в Комитет. А ты уверен, что наш святой порыв разделят Карелин, Звягин, Свиридов? А Михалков, Качемасов, Беляев из отдела культуры ЦК? Наконец, Яковлев? Не забывай, что наша организация идеологическая, законы жизни у нас особые.
   - Что же делать?
   - Думать будем. Не надо пороть горячку.
   На этот раз я твёрдо решил повесить дамоклов меч над головой мафии. Кто не виноват, тому нечего беспокоиться, а у кого рыльце в пушку - пусть поразмыслит на досуге.
   Слабее всех оказался Вагин. Он пропал. Нет его ни на работе, ни дома. Я каждый раз, придя на службу, захожу в отдел оформления, спрашиваю:
   - Где Вагин?
   Два его сотрудника внимательно, как младенцы, смотрят на меня. Русский с любопытством, еврей - с тревогой. Отвечает еврей:
   - Зачем он вам?
   Я отвечать не тороплюсь, рассматриваю рисунки на столе, оглядываю комнату. Повторяю вопрос:
   - Так где же Вагин?
   - Не знаем! - почти в один голос восклицают художники. Через два-три дня исчез и еврей-художник. Все дела по оформлению книг теперь легли на русского.
   Нет и Прокушева. Уехал куда-то и Дрожжев.
   Панике они поддаются мгновенно. Приказываю разыскать Вагина, - нет его ни в Москве, ни за городом, - словно в яму провалился. Директора и его зама не ищу - без них превосходно справляемся со всеми делами.
   Жду звонков из Комитета. Никто не звонит. Однажды часу в одиннадцатом секретарша говорит:
   - Звонили из приемной Полянского, просили вас быть на месте. Через час вам позвонят.
   У меня сидел военный писатель и мой давний товарищ ещё по "Сталинскому соколу" Николай Иванович Камбулов.
   - Полянский? - говорит он.- Ты что, знаком с ним?
   - Нет, таких высоких персон в друзьях у меня не числится.
   - Странно. Они обычно общаются только с людьми, близкими по делу.
   - Кто это - они?
   - Члены Политбюро. Полянский конфликтует с Брежневым, его теснят, - он был первым заместителем Председателя Совета Министров, теперь - министр сельского хозяйства. Странно! - повторил Камбулов.- За кого-то просить будет. По слухам, он покровительствует Шевцову и Стаднюку. Впрочем, сейчас узнаешь.
   Через час раздался звонок.
   - С вами будет говорить Дмитрий Степанович Полянский.
   И тотчас включился в разговор Дмитрий Степанович:
   - Давно хотел вам позвонить, да вот... только собрался. Читал статьи в "Литературной газете" - о них говорить не стану, это пишут люди, которые у меня не вызывают доверия. Впрочем, они подали сигнал: ага, зацепило, значит! Задел порядок вещей, который они нам настраивают, раскрыл их козни. Я тут же стал читать ваш роман, и верно, вы показали как раз то, что они глубоко прячут, - их интересы в науке, театре - во всех сферах жизни.
   - У меня получилось это нечаянно.
   - Не говорите так, не скромничайте. Вы отлично знаете природу людей, которых вывели на страницы книги. Верно, вы с ними много общались и знаете их изнутри. И можно понять критика, и редактора Чаковского, и всю редакцию - они там демонстрируют поразительное единодушие. Я их понимаю: вы сунули палку в муравейник, который они старательно оберегают. Нет, вы написали отличный роман, с чем я вас и поздравляю.
   В таком роде мы говорили сорок минут. Говорил больше Полянский, я слушал - и мне, конечно, было лестно слышать похвалы такого высокого человека, поражали его проникновение в мой замысел, оценка и подробный анализ героев, особенно главного отрицательного персонажа - учёного Каирова.
   - К нашему несчастью, - говорил Дмитрий Степанович, - каировы, как тараканы, расползлись у нас повсюду, и против них мы не нашли никакого средства. И, как мне думается, ещё долго не найдём. Они теперь повсюду - и в сферах управляющих, особенно же, как вы верно показали, в сферах нашей духовной жизни. Режиссёр у вас получился замечательный, они теперь почти все такие... Вот ведь какое уродство пришло к нам на место Станиславского и Немировича-Данченко!
   Дмитрий Степанович подробно говорил о каждом персонаже, особенно об отрицательных. Он, верно, тоже хорошо знал мир моих героев. "И его, - подумал я, - они теснят и кусают..." - вспомнил разговоры в кругах писательских. Полянский бунтует, он в оппозиции к Брежневу, ко всей его льстивой беспринципной команде, тёмным людишкам, серым мышам. Молчаливый хитрован Суслов, примитивные Подгорный, Соломенцев, Воронов, тихий и жалкий на вид Косыгин, сталинский лиходей Громыко, простачок Романов, отвратительные подхалимы Рашидов и Алиев (где только находят таких?). И на их фоне несколько честных открытых лиц: Шелепин - его тогда называли "железный Шурик", Семичастный, который всюду говорил: "Не столько шпионов нам надо бояться, сколько собственных геростратов, растлителей и разрушителей". Я это слышал собственными ушами во время встречи с ним журналистов "Известий". И ещё Полянский. О последнем говорили особенно хорошо и с надеждой: он и умный и смелый, говорит на Политбюро то, что думает. Скоро ли мы получим доступ к стенограммам их заседаний, всех и за все времена? "Тогда - думал я, - станет ясно, кто и куда нас тащил, кто разрушал деревню и ратовал за "великие" стройки, которые, подобно египетским пирамидам и Китайской стене, сосали энергию многих поколений людей. Впрочем, у наших гигантов есть и ещё одно свойство: они отравили воздух, землю и воду. Таких чудовищ не могли придумать ни египтяне, ни китайцы".
   Впрочем, уже тогда пелена лжи и обмана спадала. Конкретные виновники наших бед стали покидать Россию. А люди, чьи предки родились на нашей земле, говорили им: "С Богом!" - и вздыхали с некоторым облегчением. Но мазутный коктейль в волжских берегах остался. И жёлтые пески на месте Арала, и замутнённая Ладога, и опалённая жёсткими лучами земля Чернобыля, и дыры в озоновом слое, и облака гари над Магнитогорском, Нижним Тагилом, над всем Донбассом и южной Украиной, над Москвой, Ленинградом, Баку и Тбилиси - остаются.
   О Полянском шли такие разговоры: он со многим не согласен, швыряет Брежневу и всей его команде в лицо слова правды. Так это или то была лишь красивая легенда? Надо же в кого-то верить!
   Полянский предложил мне встретиться с ним. Я принял его приглашение и через два-три дня был в министерстве сельского хозяйства.
   Полянский вышел из-за стола, протянул руку, улыбается. Глаза синие, наши, пензенские или тамбовские. Волосы прямые, тёмные. Ростом невелик, сбит крепко, ладно.
   - Трясёт вас Чаковский, а вы держитесь, не падайте духом. Помните, трясут только то дерево, на котором есть плоды.
   Прошёл к книжному шкафу, показал ряд книг.
   - Здесь у меня наши современные авторы, которых я прочитал. Вот и ваш "Подземный меридиан".
   Подал мне мою книгу в прекрасном твёрдом переплете.
   С удивлением посмотрел я на хозяина кабинета. Он сказал:
   - Переплели в нашей мастерской. Есть у нас такая.
   - Хорошо одели книгу. К читателю-то она, к сожалению, явилась в ветхом платьице - в мягкой обложке.
   - Да, но я надеюсь, будут у неё и другие одежды. Теперь-то на многие годы её, пожалуй, подальше засунут в библиотеках, а потом издавать будут. Книги, в которых много правды, всегда имеют трудную судьбу, - многие и совсем теряются, но многим удаётся вынырнуть. Я надеюсь, вот эти...- он показал на полку, - где в прекрасных не "родных" переплетах стояли отобранные хозяином кабинета книги, - их ещё не однажды напечатают.
   Он читал собственные заметки, которые писал на отдельных листках и вклеивал в конце книги. Тут были три романа Ивана Шевцова: "Тля", "Во имя отца и сына", "Любовь и ненависть", романы Василия Соколова "Вторжение", Михаила Бубеннова "Стремнина", Леонида Леонова "Русский лес", книга Степана Шешукова "Неистовые ревнители", сборники стихов Бориса Ручьёва, Игоря Кобзева, Владимира Фирсова, Николая Рубцова.
   Были тут и другие современные авторы, имена которых я слышал.
   - Интересно, среди ваших коллег все вот так же... читают современную литературу?
   - К сожалению, нет, не все, - сказал он и не стал дальше развивать эту тему. Я же подумал, что вопрос задал не очень умный и решил тщательно обдумывать свои слова.
   Однако тон беседы, вольность и смелость мыслей Дмитрия Степановича, его манера говорить так, будто мы с ним давно знакомы, развязали и мне язык. Я говорил о жёстких рамках, которые создаются для писателей партийной идеологией, сонмом редакторов, цензоров, агрессивностью и распутством критики, которая в наше время попала в руки известной и хотя и небольшой, но очень активной группы людей.
   Проговорил фразу рискованную, - посмотрел в глаза собеседнику: они вдруг потемнели. Полянский сдвинул брови, задумался. Я уж решил, что попал впросак, сболтнул лишнее и сейчас услышу упрёк в несерьёзности, в национальных предубеждениях, но услышал другое:
   - Да, вы правы, с критикой у нас неладно, "Литературная газета" откровенно ведёт линию на избиение русских, не даёт поднять голову молодым, новым писателям.
   Он взглянул на книжную полку.
   - Я читаю и книги, и статьи о них. История с вашим "Подземным меридианом" типична, - они увидели неравнодушного автора, понимающего их тайные замыслы, знающего их тактику, умеющего разгадывать хитро закрученную, коварную демагогию наших недоброхотов. Таких они бьют особенно больно, и зорко следят за тем, чтобы опасный автор долго не мог поднять головы. В наши дни они так поступили с Иваном Шевцовым, а если брать двадцатые, тридцатые годы - тогда они травили Сергеева-Ценского, Максима Горького, Михаила Шолохова, Алексея Толстого... А уж что до Есенина, Маяковского - за этими шли по пятам и били изо всех стволов.
   Я был покорён страстностью речи, глубиной и точностью познаний. С писателями, профессорами - знатоками истории нашей литературы - встречался я едва ли не каждый день, слышал многие, потрясавшие душу подробности литературных баталий двадцатых-тридцатых годов, - и нельзя сказать, чтобы Дмитрий Степанович говорил мне что-то новое, невероятное, - я всёэто знал и слышал, но его горячность и убеждённость, его боль за судьбу отечественной литературы невольно вызывали глубокое уважение к этому человеку, желание сказать ему сердечное спасибо от имени русских писателей, поблагодарить за внимание, которое он нам оказывал. Ведь было совершенно ясно, что забот у него много, непросто складывается его собственная жизнь и судьба, - дружная команда брежневских льстецов и политических интриганов теснит и давит его со всех сторон, - столкнув его в министерство сельского хозяйства, они фактически удалили его от себя, наверняка, не приглашают его на все свои совещания, стремятся многие вопросы решать без строптивых коллег - Полянского, Шелепина, Семичастного - догадки об этом носились в воздухе, видны были невооружённым глазом, а мне-то уж, работавшему долго в "Известиях", это было совершенно ясно. И невольно думалось: "И сам в опале, а приглашает опального писателя, звонит по телефону. Смелый человек!"
   Ничто не ценилось так высоко на фронте, как храбрость и отвага, - и как же я понимал, и как обожал в эту минуту своего высокого собеседника!
   Визит к Полянскому произвёл большую работу в моём мироощущении, я вдруг понял, что в моём положении нет ничего случайного, исключительного, единоличного, - попросту говоря, я попал на стремнину исторически сложившегося общественно-политического течения, в котором ныне очутились многие русские люди, особенно те, кто, как писал мне Иван Шевцов, выдвинуты судьбой на передний край идеологической войны. Полянский, Шелепин, Семичастный. Они, генералы, работают в генеральном штабе, но они состоят в той же армии, что и я, младший офицер этой армии, и их так же, как и меня, теснят и вот-вот вышибут из седла. Они бьются, как бьёмся мы, русские люди, в издательстве, и наши силы крупнее, нас больше, и мы бьёмся на своей земле, - казалось бы, знаем каждый бугорок местности, каждый кустик, но... отступаем. Сдаём одну позицию за другой.
   Об этом периоде русской истории можно было бы сказать словами Лермонтова:
   Мы долго молча отступали,
   Досадно было, боя ждали,
   Ворчали старики:
   "Что ж мы? На зимние квартиры?
   Не смеют что ли командиры
   Чужие изорвать мундиры
   О русские штыки?"
   Почему? Где причина нашей слабости? Как и чем объяснить наши поражения?
   Уже тогда я был почти уверен, что и Полянский, и Семичастный, с которым беседовал в "Известиях", и Шелепин, о котором слышал много хорошего, - все они скоро уйдут из генерального штаба, и мы, русские патриоты, останемся без генералов. Нами будут командовать люди, которых мы не знаем и о которых в народе не услышишь доброго слова. Там останутся Брежнев, Кириленко, Подгорный - герои анекдотов. В Днепродзержинске, в прокатном цехе Металлургического завода, работал инженер Брежнев. В этом же цехе трудился и мой старший брат Фёдор. И когда я приезжал к нему в гости, Фёдор говорил: "Если там у вас в Кремле наш Лёня первый человек, то кто же там второй?.." А ещё в Кремле обосновались много льстивых, подобострастных, беспринципных фигур - членов брежневской команды...
   Эти... съедят кого угодно, им только покажи на жертву. И скоро им покажут на Полянского, Шелепина и Семичастного. И они кинутся. И растерзают.
   На меня тоже кинутся, но, конечно же, не генералы. Я подвластен майорам. Но и у этих крепкие зубы.
   И всё-таки почему же мы отступаем? (Да потому, что не наступаем. Прим. К.М.).
   Я и раньше задумывался над этим. Теперь же, когда встретился с человеком из генерального штаба и увидел, что и он находится в моём положении, вопрос о причинах нашего отступления буквально сверлил мою голову. Совершенно реальной угрозой звучала для меня строчка из письма Шевцова: "Боюсь, что народ наш, такой наивный и доверчивый, на этот раз не выстоит..."
   "Как не выстоит? - протестовал всем сердцем.- Мы что же - погибнуть должны?"
   Но это были мои эмоции, естественный, инстинктивный протест против возможной гибели. И не одного только меня - всего народа, того самого русского, славянского народа, которым так гордились Гоголь, Пушкин, Толстой, Есенин, которым весь мир восхищался в годы войны и принадлежность к которому наполняет сердце окрыляющей радостью. Это чувство наше, такое естественное и красивое, "гости" наши, пришельцы из иных стран, сыны иных народов, со злобным присвистом называют словом "шовинизм".
   Да, это всё эмоции, реальная же действительность - в том, что мы отступаем!
   Мысль об этом не покидала меня и в часы, когда я приезжал на дачу и пытался забыться, отдохнуть.
   Беру палку, иду через лес к друзьям. Захожу к Андрею Сахарову. Он работает в ЦК КПСС в секторе журналов. Он историк, доктор наук. Недавно выпустил книгу "Степан Разин". Подарил её мне с надписью: "В тот период, когда мы молча и трудно отступали".
   Спрашиваю:
   - Андрей! Почему мы отступаем?
   Отвечает, не задумываясь:
   - У нас бьётся арьергард - горстка русской интеллигенции, у них - введена в дело вся армия.
   - И долго мы будем отступать?
   - Отступаем почти сто лет. Сдали Москву, Ленинград - сдали всю Россию, от моря до моря. А сколько ещё будем отступать - не знаю, думаю, лет двадцать-тридцать будем ещё пятиться.
   - Но что же произойдёт за эти двадцать лет? Ведь и так уж наши потери невосполнимы.
   - Верно, потери велики. Порушен даже главный храм России - храм Христа Спасителя. Такого в истории не бывало - ни у одного народа. Русский народ велик, во всем велик - в делах высоких и в падении. Он позволил бесовским силам порушить свой главный храм, очередь за душой. А как замутят душу, очередь дойдёт до земли. А земля, сам знаешь, она - мать-кормилица, из неё мы вышли, в неё и войдём. Так вот - очередь за землёй.
   Андрей Сахаров станет потом директором Института истории.
   - Жутковато слушать тебя, Андрей, пойду-ка я к Ивану Шевцову.
   Иван Шевцов тоже далёк от оптимизма. Он рассуждает как военный - в прошлом-то он был начальником погранзаставы.
   - Вопрос ты задаёшь детский, - говорит он со своим обычным озорным подтекстом. - Ты был у Полянского, увидел, почувствовал, что его теснят. И скоро вытеснят, - это ты верно заметил, - пошлют куда-нибудь послом (его действительно вскоре отправили послом в Японию). Тебя, к примеру, вытеснят и куска хлеба не дадут, а его ещё некоторое время будут кормить. Так у них заведено - на случай, что и их так же вытолкнут. Ну так вот, пошлют куда-нибудь подальше, и никто не ахнет, и глазом не моргнёт. А между тем в ЦК рядом с Полянским немало и русских людей есть, то есть бойцов нашей армии, и даже в Политбюро такие есть. Хоть один или два, а есть. И все они, поджав хвосты, молча наблюдают, как у них на глазах изничтожают товарища, даже командира ихнего. А теперь ты мне скажи: могло такое быть на войне: чтобы убивали командира, а солдаты бы стояли и этак смирнехонько наблюдали? Ах, нелепость! - говоришь ты. Так вот нелепость такая стала нормой нашей жизни, мы все стоим на коленях и предаём друг друга. В нас бес вселился, и он погубит нас.
   - Ну, бес... Каркаешь ты!
   - Да, бес. Мы песни свои родные не поём, танцы свои забыли, в церковь не ходим, и ты ещё скажешь, что нет в тебе беса!
   - Я-то пою свои песни.
   - Ты поёшь, другие не поют. И когда тебя, как Блинова, выставят из издательства, никто и глазом не поведёт. Потому как в них бес, они все чужебесам служат, то есть Прокушеву, Бондареву, Михалкову, а ты один вроде меня в литературе, выскочил вперед и размахиваешь сабелькой. И как ты ни вертись, армия за тобой не пойдёт. Она не понимает, что идёт война, а бойцы спят. Ты понял, прозрел, а армия не понимает. В Америке таких непонимающих оболтусами зовут, у нас - быдлом. В сказке Иванушка-дурачок, хотя вроде бы и дурак, а поступает во всякой ситуации разумно, и конец всех злоключений у него счастливый. Боюсь, что на этот раз такого конца не получится.
   - Да, и ты каркаешь,- еще больше хандры нагнал. Пойду-ка к Фирсову. Поэт-пророк, провидец, у него на любой вопрос ответ сыщется.
   Фирсов, выслушав мой вопрос о причинах отступления, прокашлялся и долго в платок носом гремел. У него гайморит, и он с похмелья. Однако голова ясная. Сказал коротко:
   - Погоди, народ созреет, мы сионизму шею свернём.
   Я не стал допытываться, как и когда это случится.
   - Спасибо, друг. Ты душу мою на место поставил. Пойду-ка я, посплю перед обедом.
   - Погоди. Пока Люся меня не видит и тещи в огороде нет, и я шмыгну за калитку. С тобой пойду, - у тебя, небось, ещё осталась смородиновая? Я тебе душу на место поставил, а ты мне голову поправь. Вчера-то я лишнего хватил, трещит голова. Пойдём, друг, а вопросы свои ты оставь. Андрей Сахаров тебе верно сказал: мы - арьергард и, поскольку бьёмся с сатанинской силой, все погибнем, сложим свои буйные головушки. А потом медведь проснётся - то бишь народ русский. Страшно зарычит медведь, на дыбы встанет. Вражьё-то и разбежится. Все как есть дёру дадут. В драку с медведем не полезут. Кишка тонка. Это они с нами прыть показывают. Мы-то что для них? Горстка храбрецов, да ещё без оружия. Оружие-то ныне - газеты, журналы, книги. А они все у них. Ты ещё, правда, держишься, но ты последний. Скоро и тебя съедят. Да, старик, последний ты. Последний Иван. Я стихи напишу "Последний Иван". Но ты не горюй. У тебя два улья есть, Надежда твоя какую ни есть зарплатишку получает. С голоду не помрёшь. Так, Иван. Пойдём поскорее. Голова гудит.
   Верстки и сигнальные экземпляры книг я теперь домой не брал, читал в издательстве, в промежутках между другими делами. Прокушева и Вагина не было, Дрожжев уехал в Калинин, оттуда в Тулу, а потом, не заходя в издательство, отправился в Харьков. Устраивал дела на печатных фабриках, комбинатах - видимо, он "подчищал" шероховатости. Боялся проверки.
   Вагин пропал. Прокушев лежал больной. На девятый день мне позвонила жена директора Вера Георгиевна.
   - Иван Владимирович, голубчик, сжальтесь над Юрочкой, - он вот уже девять дней не спит, лежит по ночам с открытыми глазами и смотрит в потолок. Бог с ним, с вашим издательством, - оставьте его в покое, прошу вас. Он вчера заявление написал с просьбой освободить его от должности.
   - Не понимаю вас, Вера Георгиевна, мы ничего не имеем к Юрию Львовичу. И вообще у нас ничего не происходит, все тихо и мирно. Объясните мне, пожалуйста, свою тревогу.
   - Ах, не надо меня успокаивать. Для нас издательство - сущее наказание. Он с тех пор, как надел на себя ярмо директора, и всю радость жизни потерял. И я-то с ним петь перестала, от вечных волнений голос пропал. Раньше он знал только свои лекции - и времени было много, и хлопот никаких, - а теперь для нас небо почернело. Боюсь, как бы Юра рассудка не лишился. Шутка ли - девять дней без сна!
   - Передайте ему наш привет и скажите, что у нас всё в порядке. Дрожжев ездит по фабрикам, где печатаются книги, мы успешно квартальный план выполнили, вот только Вагин... Он куда-то исчез. Не сообщить ли нам в милицию, может, розыск организовать?
   - Боже упаси! Не надо никаких милиций. Он вчера звонил, - наверное, тоже будет увольняться.
   - Ну ладно. Скажите Юрию Львовичу, чтобы не волновался. Дело у нас налажено, художники тоже план выполняют. Они теперь и книги оформляют лучше.
   Во время разговора вошли Сорокин, Панкратов и Целищев.
   - С кем это ты? - спросил Сорокин.
   - Вера Георгиевна звонила. Говорит, что болен Юрий Львович и что он отправил в Комитет заявление с просьбой освободить его от должности.
   Сорокин теребил свой реденький клок волос на лбу - не знал, как расценить эту ситуацию. Неожиданно сказал:
   - К этому чёрту приноровились, а кого пришлют - неизвестно.
   Все молчали. Панкратову и Целищеву легко было поверить Сорокину: им Прокушев не особенно-то и мешал. Я, как промежуточная величина, гасил атаки, выводил их из-под удара. И кадры редакторов мы набирали сами, и поток рукописей регулировали. Пытался он, конечно, набрасывать сверх меры москвичей, но мы против этого стояли дружно, и ему редко удавалось пробить нашу стену. Вот только оформители всем не давали покоя, скверно было на душе от сознания своей беспомощности. На глазах орудовала мафия, а мы не могли ей противостоять.
   Теперь к борьбе с художниками присоединился Александр Целищев. Саша близко принимал судьбу брата, выказывал нетерпение и уж склонен был обвинять меня в робости. И Сорокин наседал:
   - Не горячись, - говорил я Сорокину.- Мне надо подготовить почву, заручиться поддержкой хотя бы в Комитете.
   - Неужели Карелин и Свиридов не поддержат? Тут же явное преступление. И какое? Миллионами пахнет.
   - Вот потому, что тут пахнет миллионами, мы и не будем торопиться. (Вот так. Вместо мощной контратаки, сидим в окопах. Так безопаснее. Не смеют наши командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки. Прим. К.М.).
   Ребята умолкали. Я никому не говорил о своих добрых, почти товарищеских отношениях со Свиридовым, - впрочем, в этом и сам сомневался, - но они каким-то образом знали или догадывались о расположении ко мне председателя. И мне во всём доверялись. Ждали моих действий, но поторапливали. У меня же были свои расчёты.
   Сорокин всё больше ко мне прикипал, я тоже относился к нему с большим доверием. Нас многое объединяло, мы близки были по духу творчества: он в стихах гневно обличал расплодившихся в больших количествах хулителей всего русского, нашего родного, национального. Его стихи "Упрёк смерду" многие знали наизусть. В них содержался довольно прозрачный намёк на всем известного маститого поэта, бывшего в то время редактором "Нового мира", в котором всё больше печаталось нападок на нашу историю, на Россию и русский народ. Редактор по-чёрному пил, а всеми делами в журнале заправлял серенький, ничего не сделавший в литературе Кондратович. Сорокин бросал в адрес отступника гневные строки:
   От дел насущных отстранясь,
   За ставней, за резным оконцем,
   Ты снова тяжко запил, князь,
   Не видя Родины и солнца.
   В этом стихотворении есть и такие строки:
   Мы, может, хмель тебе простим,
   Но чем оплатишь ты измену?
   Сорокин был в моде, оспаривал главенство в поэзии. Я всюду хвалил его стихи и где только можно читал их. Шевцов, Фирсов и Кобзев глубокомысленно молчали. Чувствовалось, они не разделяли моих восторгов.
   Я же звонил в издательства, журналы, просил поддержать талантливого поэта из рабочих. Хлопотал о красивых обложках, тиражах. И делал это с искренним убеждением, что из него вырабатывается превосходный поэт - надежда нашей литературы.
   И он в то время, как мне казалось, был на высшей точке своего подъёма. На книгах, которые он мне дарил, писал слова, звучавшие, как выстрел: "Дорогому Ивану Дроздову - на огненное творчество и вечный бой".
   Печатался в журналах, каждый год выпускал книги. У него появились деньги, он стал красиво одеваться, на руке заблестел массивный золотой перстень. С моей помощью купил у нас в Семхозе, через два дома от меня, большую двухэтажную дачу.
   До "Современника" Сорокин жил неустроенно, в маленькой квартирке под Москвой, в Быково. Ирина, его жена, инженер по образованию, из немцев Поволжья, не работала. Они воспитывали двух сыновей. Его зарплаты и редких случайных гонораров едва хватало на еду. Одежда у ребят, да и у него самого, была ветхая. А между тем Сорокин изрядно выпивал, любил посидеть в ресторане. Положение главы поэтического раздела в журнале "Молодая гвардия", где он работал до "Современника", обеспечивало ему почти постоянную и шумную толпу собутыльников.
   Поэты пьют больше прозаиков. Очевидно, это идёт у них от взрывного характера чувств и экспансивности натур.
   У себя в издательстве мы завели правило: с авторами не пить!
   И большинство сотрудников, в особенности Панкратов, Целищев, такое правило выдерживали строго, каждый из них имел хорошую семью, был примерным мужем и отцом. Нельзя было сказать этого о Сорокине, и это меня тревожило.
   Поселив Валентина в Семхозе, я перезнакомил его со своими друзьями.
   Принимали его с прохладцей, хотя, впрочем, помнили о его положении в литературном, издательском мире. Я потом у Шевцова спрашивал:
   - Чем тебе не пришёлся Сорокин? Он же талантливый поэт!
   - Талантишко у него невелик, а как человек он просто неприятный.
   - Да почему? Ну что ты о нём знаешь?
   - Ненадёжен он. И корчит из себя грамотея. Первый раз в дом пришёл, а заводит учёные разговоры, знатока истории изображает. Не люблю таких!
   Кобзев и Фирсов и вообще отказывали ему даже в малых поэтических способностях. Говорили: стихи у него слабы и темы своей нет. Пытается о рабочих писать, об Урале, но, видимо, забыл, что у нас есть Борис Ручьёв - вот он певец рабочих и Урала. Людмила Татьяничева тоже хорошо пишет об этом.
   - Но пусть будет ещё один певец рабочих и Урала.
   - Пусть. Но идущий следом должен писать лучше, сильнее - иначе он не нужен. Таковы законы искусства. Сорокин же лишь слабо повторяет впереди идущих, - он, правда, пыжится сказать сильно и красиво и кое-где у него получается, - порой выпустит руладу звонкую, но в целом... слабак.
   - Он молодой, - защищал я друга, - ещё успеет, ещё напишет прекрасные стихи, поэмы...
   - Нет! - заявлял Игорь Кобзев.- Сорокин ранний писал лучше, у него я находил больше чувств, своего, непосредственного восприятия мира; сейчас в его стихах всё больше дидактики, нравоучений, появились претензии и самолюбование, - а это уже для поэта закат; он раньше шёл в гору, а теперь - под гору, - и покатился быстро.
   Кобзев и Фирсов ревниво следили за работой ведущих современных поэтов. Их суждения были остроумны, метки, глубоки. Я знал это и любил их слушать. Дружил с Владимиром Котовым, Алексеем Марковым, Борисом Ручьёвым... Общение с этим созвездием русских поэтов уточняло моё понимание современного литературного процесса и, хотя сам читал книги ведущих поэтов, имел своё собственное суждение, я знал, что поэзию верно и тонко чувствовать может только поэт - человек, который всю жизнь ищет самые сильные, самые совершенные формы выражения своих чувств и мыслей.
   Меня огорчало, что ведущие поэты, мои друзья, хотя и не говорят открыто, но явно не проявляют склонности числить Сорокина в своих рядах.
   Я продолжал в него верить и ждал, что вот-вот он напишет поэму, которая вознесёт его имя над всеми поэтами. Но проходило время, а такой поэмы и таких стихов мой молодой друг не писал. Между тем Сорокину было уже около сорока лет - возраст, когда подлинные поэтические таланты вполне раскрывались.
   Прокушев не спал. Десятый день он по ночам лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Вера Георгиевна ещё раз звонила нам, просила: сделайте что-нибудь, ему плохо. Вагин не показывался, никто не знал, куда он уехал.
   И всё это из-за того, что в моём портфеле мирно лежала докладная записка взбунтовавшегося художника.
   Валентин приходил на работу взволнованный, возбуждённый, его все больше волновал вопрос: кто станет на место Прокушева, если тому придётся уйти из издательства?
   Панкратов был спокойнее, он на меня не наседал, не торопил. Как и Чукреев, он долгое время работал в Союзе писателей, рядом с Михалковым, знал силу и коварство михалковского окружения, их почти родственное отношение к Вагину и Прокушеву, казалось, понимал мое положение. Я же свою ситуацию видел как на экране телевизора, мысленно представлял "Известия", аджубеевскую команду, которая способна была любого разорвать в клочья за малейшее поползновение на одного из своих собратьев.
   Было ясно: потяни я ниточку художников - и в движение придёт вся сложная, хитросплетённая идеологическая надстройка. Люди, стоящие надо мной, потеряют покой и комфорт, и, может быть, скорчатся, как от зубной боли, люди высокие, - самые высокие, - ведь неизвестно, кому набросили на шейку бриллиантовые колье, купленные на деньги, заработанные русскими писателями, наборщиками, печатниками типографий, лесорубами и рабочими бумагоделательных комбинатов.
   Знал обо всем об этом. И медлил по соображениям тактики и расчёта.
   Во-первых, изматывал противника, заставлял суетиться и обнаруживать себя. Во-вторых, вынуждал нервничать силы, поддерживающие Прокушева и Вагина. И чем сильнее был наш нажим, тем глубже прятались друзья Прокушева. Иные звонили мне и как бы вскользь роняли нелестные замечания в адрес директора, давая понять, что они-то уж с ним не связаны. А в-третьих, испытывал характер своих друзей, следил за их поведением и заранее оценивал боеспособность своего лагеря.
   Друзья, хотя и сохраняли видимость прежних отношений, но были насторожены, ждали неприятностей. Даже Иван Шевцов однажды мне сказал:
   - Чего ты там? Какую-то кашу завариваешь?
   Я молчал. Пришёл к нему в выходной день, хотел отдохнуть, расслабиться, а он... с явным раздражением...
   - Пост у тебя большой, ум нужен государственный. В нашей жизни много такого, что хотелось бы исправить, да зубы можно обломать. И делу не поможешь, и себя сгубишь. А каково будет нам, русским писателям, если "Современник" в чужие руки уплывёт?
   - Да ты не беспокойся, роман твой мы заслали в типографию, я на той неделе сигнальный экземпляр жду.
   - Роман - хорошо, за него спасибо, но судьба писателя продолжается. И не только моя. Ты бы, Иван, помнил об этом. Сколько глаз на тебя с надеждой смотрят!
   - Ладно, Михалыч, не беспокойся. Дел ты наших не знаешь, а совет твой - быть осторожным - пригодится. Мне многие совет этот подают. Вот Егор Исаев по вечерам звонит: ты, говорит, будь гибким, писателей и поэтов не отваживай, будь отцом для каждого, а не дядей чужим.
   - Егора знаю. Хитрован большой, из деревни недавно, а деревенские мужички, если в столицу попадают, хвостом вилять начинают. Каждому встречному поклон низкий отвесят. Правда, есть и такие, как Викулов, но редко. Больше таких, как Алексеев, Можаев, Исаев, Сорокин твой.
   - Ну, Сорокина не трогай. Он смелый и честный, а кроме того, - товарищ мой.
   - Смелый?.. Посмотришь, как он однажды под монастырь тебя подведёт. Я лакейскую душу за версту чувствую.
   - Ну ладно, Иван, не ворчи. Какая муха тебя укусила? Сорокин - парень деревенский, но он и на заводе трудился. Рабочая у него закваска. Крепкий он, как уральская сталь.
   Наступила зима. И мы со Свиридовым, одетые в шубы, валенки, уезжали далеко от Москвы, углублялись в лес, жгли костер, варили кулеш.
   Художника Судакова с нами не было. Отдыхали вдвоём.
   Говорили мало. Я молчал, как Герасим из "Муму", а если заговаривал, - о пустяках, не имеющих к нашей деловой жизни никакого отношения. И Свиридов, казалось, делами не интересовался, и только мир писателей его занимал, особенно их вольница, жизнь без службы и вседневных обязанностей. Наводил беседы на отношения Фирсова с Шолоховым: когда тот встречался с великим писателем, о чём говорили; на моё знакомство с Полянским. И тоже, - о чём говорили, что за человек Дмитрий Степанович, какое производит впечатление.
   Я краем уха слышал, что Свиридов с большой симпатией относится к Марии Михайловне Соколовой - младшей дочери Шолохова; я рассказывал, как она работает, какая это деликатная, интеллигентная женщина, и какая она красивая внешне. Каждого поражают блеск её серо-зеленых глаз, умное, несколько ироничное выражение лица. Я в детстве жил в казачьей станице на Дону и знаю, что только там встречается в женщинах такое сочетание красоты и силы, незлого лукавства и притягательного обаяния - свойств, характерных для донской казачки. Общаясь с Марией Михайловной, я всегда думал, что отец её, создавая образ Аксиньи, как бы списал её со своей дочери, которой в то время не было ещё на свете. Свиридов не однажды мне говорил:
   - Да, да, я и раньше слышал: она хороший редактор, но вы очень-то её не загружайте.
   - Она норму редакторскую без труда выполняет.
   - Ну вот, норма - хорошо, а большего не требуйте. Не надо.
   Спрашивал:
   - Прокушев не обижает Машу?
   - Вроде бы нет, но, как мне кажется, и особой нежности к ней не питает. Зато все её у нас уважают, - в ней нет и тени высокомерия. Она одинаково внимательна к каждому сотруднику. Видимо, простота у неё от родной стихии.
   Я чувствовал: Николая Васильевича интересуют мои характеристики людей, с которыми я работал, но я от них уклонялся, и если надо было ответить на вопрос, говорил скупо и по возможности доброжелательно.
   На службе у нас всё было тихо. Прокушев на работу вышел, но в издательство заезжал на час-другой. Видно, обивал пороги высоких людей, готовил для нас новую ловушку. Его заявление об уходе лежало на столе председателя - он его не подписывал.
   И Вагин появился в издательстве, но тоже ненадолго. Картинки нам приносили на подпись без него. Они были не так безобразны, и сионистские символы исчезли.
   Многие документы приходилось подписывать за директора. Такое положение мне не нравилось, - денежные дела должны быть в одних руках, и я складывал несрочные бумаги на столе, ждал директора.
   Однажды Сорокин сказал:
   - Он дома, но только не берёт трубку. Дай-ка бумаги, поеду к нему.
   Уехал утром, а вернулся после обеда. Был возбуждён, весь светился. Все бумаги директор подписал и сверх денежных подписал две сорокинских: одну - об утверждении какого-то сотрудника, другую - о внеочередном выпуске какого-то поэта, в котором был особенно заинтересован Сорокин.
   - Нашёл ключ к нему! - рассказывал Валентин.- Он же чокнутый, любит, чтобы его хвалили. Я как начну поднимать его над всеми есениноведами, да как запущу: вы же талант, единственный из этих профессоров писать умеете! - так он голову кверху задирает, глазами хлопает, а то и совсем их закрывает. Как глухарь на току! А я тут ему - раз! - бумагу и суну. Он - хлоп! - подпись готова.
   Панкратов, Целищев, Дробышев, Горбачёв смеются, а Валентин, поощрённый товарищами, продолжает:
   - Нам, может, и не нужно другого директора. - И ко мне: - Позвони председателю, - не надо отпускать его .- Потом принимается хвалить его жену: - Вера Георгиевна у него - чудо-женщина; красивая, обед приготовила. Хотел уйти - не отпустили, за стол зовут. А за столом я снова за своё. Теперь уже к ней, к хозяйке, обращаюсь. Мы, говорю, любим Юрия Львовича, мужик он отличный - издатель смелый, критик, знаток Есенина, а к тому же экономист толковый. Вот как дела наши развернул! А только художников к порядку призвать не желает. Знаем ведь, и полушки от них не имеет, а держит. И что ему за охота с таким жуликоватым людом знаться?
   - Ну, а он? Что он-то говорит? - спрашивает Володя Дробышев, который и сам не однажды бывал на квартире директора и считал, что если бы не его проеврейский душок, работать с ним можно.
   - Он-то? Сидит и слушает. И улыбается. Я, между прочим, заметил, что дома он меньше башкой трясёт. Мирный какой-то. Точно поп - благостный. Или валерьянки напился, или врач Баженов сеанс с ним провёл.
   Сорокин замолкает, но тут же продолжает рассказ.
   - Во время обеда сын их пришёл - большой такой и будто бы рыжий. Кандидат медицинских наук, заведует какой-то стоматологической клиникой. С ходу стал меня поддерживать: "Ты прав, Валентин, папан до евреев охоч. И что в них находит - не знаю. Я так всех в поликлинике извёл, взашей повытолкал, чтобы воду не мутили. Не люблю их - и всё!"
   Сорокин говорил серьёзно, с каким-то внутренним радостным подъёмом. Ребята не перебивали, но по выражению лиц можно было судить об их недоумении. В самом деле: как понимать Прокушева? И жена, и сын - русские, да вроде бы ещё евреев не жалуют. И сам будто русский, но каждый знает, кому он служит.
   Уж на что Сорокин с ним суров, несговорчив, а он его словно дорогого гостя принимает! Сложна природа человеческая, - попробуй, пойми до конца...
   Я в те дни в отдел оформления к художникам заходил. Вагина не было, и художник один уволился. Русский парень там сидел. Скромный такой, услужливый. В день моего рождения мой портрет нарисовал - по памяти. Да так здорово - удивился я таланту такому. Художник встречает меня с улыбкой: дескать, хорошо, что заходите к нам. Я спрашиваю:
   - Где Вагин? Почему на работу не ходит?
   Молчит. Пожимает плечами. В глаза мне не смотрит.
   - Как дела идут? Задержки не может быть с вашей стороны?
   - Нет, мы заказы распространяем с большим опережением - заранее. У нас на полгода вперед всё готово.
   - Ну, хорошо. Если опасность появится, ко мне приходите. Мы меры примем. Не можем допустить такого, чтобы из-за художников задержка случилась.
   Захожу к Дрожжеву.
   - Боюсь, как бы не пришлось резать гонорар писателям, рецензентам, консультантам.
   Евгений Михайлович почти напрямую спрашивает, что собираемся делать с художниками? Я говорю, что художников директор вывел из подчинения главной редакции, и сделал это напрасно. По имеющимся у меня документам, Вагин будто бы сильно завышает гонорары художникам, - очевидно, я передам бумаги в органы прокуратуры.
   Вижу, как темнеют глаза заместителя директора. Губы его подрагивают. Он говорит:
   - Не советовал бы вам делать это.
   - Почему? - наивно задаю вопрос.
   Дрожжев жмётся, воротит голову в сторону - объяснять свой совет не решается.
   - Почему же, Евгений Михайлович? Вы были директором типографии - разве подобные нарушения сходят с рук?
   - Да, Иван Владимирович, сходят. Ещё как сходят. Бросьте вы это грязное дело. Не суйтесь в воду, не зная броду.
   - Ну уж извините, Евгений Михайлович. Вы что-то заговорили загадками. Я не собираюсь покрывать преступников. Не в моих это правилах.
   И выхожу из кабинета.
   Я так определённо, напористо говорил с Дрожжевым умышленно. Пусть знают, что от художников я не отступлюсь. Да и для себя я окончательно решил передать дела в прокуратуру. Вот только с директором ещё раз об этом поговорю. Хорошо, если бы мы с ним вместе стали наводить порядок, тогда бы не столь драматичным был процесс оздоровления обстановки. Однако мало было надежд на союз с Прокушевым.
   Через несколько дней после моего объяснения с Дрожжевым я зашёл в Комитет к Карелину. Почти уверен был, что мудрый ПАК уже наслышан о последнем моём прессинге и сейчас мне будет выдана очередная порция нравоучений.
   Пётр Александрович принял меня по-свойски, как старый товарищ. Вспомнил молодые известинские годы.
   - Не знаю, как вы, а я скучаю по газете. Колготная жизнь собственного корреспондента, а скучать не приходилось. Я ведь ещё до войны собкорил, не было тогда у нас ни машины, ни дачи государственной, ни приёмной, а всё равно - лихо жили. Бывало, размотаешь клубок жулья, да как шарахнешь статьёй или фельетоном! Земля гудит!
   Не было такого, чтобы он газету вспоминал, а тут... разговорился.
   - Я - нет, не скучаю, - ответил я, - мне и в издательстве скучать не дают. Прокушев у нас, как вы знаете, хворал, а теперь в бегах, пропадает где-то. И Вагин исчез. Боюсь, как бы в потоке нашем сбой не случился. В газете мы рядовыми были, выйдет-не выйдет - голова не болела. А тут книга - и тоже каждый день выходит. Приду однажды на работу, а тут сюрприз: типографии деньги не перечислили, касса пуста или гонорарный фонд на мели. Страшновато как-то. Тут у вас заявление директора лежит, уж решали бы скорее.
   Петр Александрович загадочно улыбнулся, качнул головой.
   - А ты серьёзно это - поверил директору? Ну, в то, что он уходить собрался?
   - А как же! Заявление подал.
   И снова Карелин улыбался, отводил взгляд в сторону, смотрел в окно. Сказал вдруг:
   - Такие мы - русские, верим человеку. Что бы он ни сделал - верим. Потому как сами-то лисьих ходов не знаем. Коварства в других не видим.- Помолчал с минуту. Собрал бумаги на столе, подвинул их на угол. Заговорил в раздумье и с видимым сожалением: - Прокушев никуда не уйдёт, не ждите от него такого подарка. Его, как Анчишкина, можно только прогнать, но сил, способных вытолкнуть его из кресла, нет. Обвинения в прогуле ему не предъявишь. И дело у него, благодаря вам, налажено чётко. Единственное из центральных издательств, где книги выпускаются серьёзные, интересные - на полках магазинов не лежат. Раньше среди издателей Еселев Николай Хрисанфович, директор "Московского рабочего", славился, теперь авторитет Прокушева до небес поднялся. И ты хочешь...
   Карелин посмотрел на меня снисходительно, с сочувствием и, как мне кажется, дружески.
   - Так заявление же подал! - не унимался я.- Теперь уже больше для того, чтобы побудить старшего товарища к дальнейшим откровениям. И Карелин, плотно сжав губы, сдвинув брови к переносице, проговорил:
   - Скоро его уговаривать начнут - в Союзе писателей и в ЦК. Он ломаться станет, а его будут упрашивать. Потом он заберет заявление и явится к вам на белом коне. Вот видите, мол, как меня ценят, замены мне, стало быть, нет. И зачнёт гайки завинчивать.
   Признаться, я такого оборота в прогнозах Карелина не ожидал. И такой хитрой, далеко идущей канители в тактике Прокушева тоже не видел. Да и зачем нужны такие вензеля!.. Неужто уж мы для него представляем столь страшную силу, что в противоборстве с нами нет другого, не столь замысловатого трюка?
   О моих "манёврах" с художниками Карелин молчал, - или слухи к нему не просачивались, или он дипломатично о них умалчивал, ждал моих откровений. Но я говорить о художниках не стал - не хотел зондировать почву, искать союзников. В этом деле решил действовать на свой страх и совесть. По внутреннему телефону позвонил Свиридову.
   - Николай Васильевич, здравствуйте!
   - Ты где?
   - У Карелина в кабинете.
   - Минут через пятнадцать заходи.
   Поднялся на второй этаж. Свиридов, как всегда, читал документы,- одни подписывал, на других, в углу листа, ставил резолюции.
   Меня встретил обычным вопросом:
   - Ну!.. Что нового?
   - А ничего. Зашёл к вам повидаться.
   Не отрывался от бумаг. Ставил резолюции. Говорил глухо и будто недовольно:
   - Повидаться. Я, чай, не барышня тебе. А?..
   Я сидел слева - так, чтобы председатель не поворачивал ко мне здоровое ухо. И говорить старался погромче, впрочем, не так громко, чтобы напомнить ему о его физическом недостатке.
   - Что там у вас? Директор болеет? Что с ним?
   - Да, приболел Юрий Львович, а вот чем - не знаю.
   - Навещал его?
   - Я - нет, не навещал. Но сотрудники к нему ходили.
   - Кто ходил? Сорокин, что ли, к нему ходит?
   "Знает! - подумал я.- Кто-то уже доложил".
   - Был у него и Сорокин.
   - Не "был", а - ходит. Зачем это он зачастил к Прокушеву?
   - А вы, Николай Васильевич, больше меня знаете.
   - Знаю. Обязан знать.- И минуту спустя: - Он, видите ли, хворает! Я бы тоже с удовольствием повалялся дома, а дела куда денешь?.. Мастер он узлы завязывать, ваш Прокушев. Вот выйдет снова и зачнет колобродить. А Сорокину скажи - от себя скажи, не от меня, - пусть поменьше обивает порог прокушевской квартиры. Отца родного нашёл!
   Свиридов был недоволен и не скрывал своего настроения. Я ждал, что вот-вот заговорит о художниках, о моей активности в сборе материалов, но он молчал. И я поднялся:
   - Пойду я, Николай Васильевич.
   - Куда пойдёшь?
   - Домой. Уж время.
   - Ты на машине ездишь?
   - Нет, на городском транспорте.
   - Мы же дали вам две машины: одну - директору, другую - главному.
   - Иногда мы ездим на служебной, но она больше стоит - будто бы на ремонте.
   - И тут химичит, - буркнул Свиридов, имея в виду, очевидно, Прокушева.- Подожди, вместе поедем.
   Не доезжая до своего дома на Кропоткинской, Свиридов простился со мной и велел шоферу везти меня на Черемушкинскую.
   Настроение у председателя было плохое. Видно, многие, подобно Прокушеву, завязывали ему узлы, и так туго, что развязать их было нелегко.
   Мысленно представлял его заботы, и на их фоне мои собственные проблемы казались не столь уж и серьёзными.
   Назавтра пришёл на работу и в приёмной застал директора. Посвежевший, весёлый, он приветливо тянул руку и увлекал меня в свой кабинет.
   - Как здоровье? - спросил я.
   - А ничего. Где-то подхватил простуду, отлежался и - вот, видишь, на ногах.
   И не успев сесть в кресло:
   - Ты вчера был у председателя. Ну, как он?.. Доволен нашими делами?
   "Ну и ну! - думал я.- Там, в Комитете, знают о каждом нашем шаге, и здесь тоже - уже доложили".
   - О делах я с ним не говорил. Зашел так... по старой памяти.
   - Ну ладно, Иван Владимирович, не крути. К министру так, за здорово живёшь, не ходят. О художниках что ли доложил? Говори. Всё равно решать будем вместе.
   - Да нет, Юрий Львович, о художниках никому не докладывал, хотя материала о них скопилось много. Дела подсудные, надо решать их, и хотелось бы решать вместе с вами. Ждал я вас, хотел серьёзно поговорить.
   - Ну что ж, будем решать! Давай документы, где они?
   - Сейчас принесу.
   В моём кабинете сидели и ждали меня Сорокин и Панкратов.
   - Вот, кстати, сейчас пойдём вместе к директору. Разговор о художниках. Требует документы.
   - Какие документы? - всполошился Сорокин.- Он же заберет их, и пиши пропало.
   Я достал из сейфа папку с документами о художниках, пригласил Сорокина и Панкратова к директору. Юрий Иванович, нависая надо мной своей грузной фигурой, сказал:
   - В самом деле - не надо выпускать из рук документы. Прокушев только того и ждёт.
   В кабинете расположились обычным порядком: у приставного стола - я, слева от директора - Сорокин и рядом с Сорокиным Панкратов. Передо мной - папка с документами. Я положил на неё руки, смотрю на директора. Он сегодня какой-то другой, необычный, - голову приподнял, улыбается, лицо светится, точно его озарило изнутри. Так после долгой разлуки отец смотрит на своих детей: он и рад их возвращению, и все прежние шалости и обиды простил, и верит, что теперь жизнь пойдёт иная - в мире и согласии.
   "Что это с ним?..- думаю невольно, ожидая, когда он заговорит и с чего начнёт разговор о художниках. - Уж не доктор ли Баженов внушил ему примирение с нами или какую-нибудь другую тактику? А может быть, сорокинские льстивые пассажи так переменили директора?"
   Панкратов задаёт неожиданный вопрос:
   - Юрий Львович! Вы, говорят, заявление об уходе подали. На кого же нас оставляете? Уж не на Дрожжева ли? А может, Вагина вместо вас назначат?
   Прокушев тоненьким голоском хихикнул и головой тряхнул энергично, точно кто невидимый толкнул его в спину. И отвечал несвязно, слова не договаривал:
   - Так... В минуту слабости. А-а, думаю, финансы, картинки - зачем всё это? Я профессор, доктор наук. Читай себе лекции и спи спокойно.
   - И когда же? Уходите? - наседал Панкратов. Голос у него противоположный директорскому - грудной, трубный. Говорит просто, тоном искренним, почти детским. Повторяет: - Когда же?
   Прокушев завертелся, замотал головой, - и то хмыкал, то всхлипывал. У него внутри словно бы пружины сломались. "Э-э..."- тяну я про себя невольно. И вспоминал, как, будучи корреспондентом "Известий", являлся к людям, у которых "рыльце в пушку", и наивно, будто бы ничего не подозревая, издалека заводил беседы на щекотливые для них темы. И смотрел им в глаза, наблюдал игру страстей, муки, терзающие человека в преддверии разоблачений.
   - Не отпускают, Юрий Иванович. Все как сговорились: стеной стоят! Дела-то у нас - вон как пошли! Книги в магазинах не лежат. Очередь за ними. И с экономикой... - тоже ведь!
   - Ну уж экономику вы, Юрий Львович, - заговорил Сорокин. И тут же осёкся. Не стал продолжать анализ той самой экономики, которую мы и собрались обсуждать. Обыкновенно Сорокин не церемонился - правду-матку резал сплеча. Нынче же... смолк. И голову над столом повесил.
   - Не пускают! - продолжал директор, постепенно обретая спокойствие.- И не пустят. Вновь придется впрягаться.- И ко мне: - Давайте ваших художников. Будем смотреть.
   Я подал директору папку. Сорокин взъерошился, точно воробей от близости кошки. Панкратов привстал от волнения.
   - Ну, я дома... буду смотреть, - сказал Прокушев, загребая папку и намереваясь сунуть её в свой толстый замшелый портфель.
   - Смотреть будем здесь, - сказал я твёрдо. - И решать все вместе.
   - Да нет, - дома, мне сейчас некогда, я уезжаю в Госплан, а вечером...
   И уже взял папку, достал из-под стола портфель. Мы поднялись; все трое в один миг сообразили, что Прокушев только и ждал того, чтобы захватить наши документы, что операция эта внушена Баженовым, спланирована с Вагиным, Дрожжевым. Я сказал:
   - Верните папку!
   И встал из-за стола, шагнул к директору. С другой стороны к нему подступились Сорокин и Панкратов.
   - Дайте папку! - сказал Сорокин, но как-то нетвердо, просительно.
   - Верните документы! - повторил я. - Они поданы на моё имя.
   И ближе подступился к Прокушеву, который прижал папку к груди и пятился от нас к стене. Я не знал, что делать, но в этот самый момент Панкратов решительно подступился к директору, взял обеими руками папку, рванул её и протянул мне.
   - Ну вот, - заговорил Прокушев в крайнем волнении, уже не глядя ни на кого из нас, а направляя взор по сторонам: - Как же с вами работать? Нет ни уважения, ни малейших признаков интеллигентности. Я не могу, не могу... Сегодня буду у председателя. Попрошу, потребую освободить.
   Мы разошлись по своим местам.
   И вновь потянулись дни обычной работы. Мы принимали рукописи, ставили их на свой технологический поток, отбирали нужное нам количество, а те, которые возвращались, снабжались рецензиями, редакционными заключениями. Мы старались помочь каждому писателю нашей необъятной России, с каждым работали.
   Выезжали на места, собирали писателей, выясняли что у кого есть, узнавали в лицо наших авторов.
   Прокушев и Вагин после инцидента с документами появлялись на службе ещё реже. Прокушев звонил, но всегда - Сорокину. С ним одним он обсуждал все дела, включая финансовые. Сорокин отработал схему разговоров с ним: всё больше нажимал на лесть, похвалы. Их беседы становились всё более длительными, изнурительными. Иногда Сорокин звонил Прокушеву от меня, из дома. Надо, например, подписать авансовый договор или распоряжение на выпуск книги вне очереди, - чаще всего поэтической, с которой у Сорокина вдруг связывались интересы, - он звонил директору. И начинал примерно так:
   - Вас сегодня не было, а у нас дела, их не остановить, они не ждут. Но ничего, Юрий Львович, у нас всё спокойно, вы на последнем совещании всё прекрасно растолковали. Мы благодаря вам знаем, что и как надо делать. Теперь все признают, что у нас дела идут превосходно. И сам директор...- тут Сорокин кивал мне: де, мол, начинаю...- и критик, и учёный, но главное - экономист! Случаются сцены, но, конечно же, мы к вам относимся хорошо, ценим вас, любим.
   Из кухни выходила Надежда, спрашивала:
   - С кем это он?
   - С директором, - говорил я. Она пожимала плечами и вновь скрывалась за дверями кухни.
   Валентин продолжал:
   - Вы не беспокойтесь, не волнуйтесь, мы ценим вас и любим, и никому в обиду не дадим. Ну, будьте здоровы, обнимаю, целую.
   Из кухни выходит Надежда.
   - Ты что, Валентин, - Прокушева целуешь?
   Валентин на хозяйку не смотрит, заметно краснеет. И когда Надежда уходит, говорит мне:
   - Объясни ты ей - игра у нас такая. А то, чего доброго, раззвонит везде. Я вчера двум авторам аванс вне очереди выбил. Ну, что ты, ей-богу, смотришь на меня!.. Бутылку выставь. Ты думаешь, мне-то легко?
   Надежда принесла вино, поставила две рюмки.
   - Коньячку бы или водочки, - просил Сорокин.
   - Крепкого не держим, - говорила Надежда. И продолжала: - Прокушева целовать! - это что-то новое. И ты тоже... - обращалась ко мне, - возлюбил директора? Сказали бы мне, чем это он вас обворожил?
   Сорокин выпил рюмку, сосредоточенно ел. Потом ещё пил, ещё... Хозяйке сказал:
   - С выводами не торопись. Я ключи к директору подобрал: его, видишь ли, хвалить надо. Он тогда глаза на лоб закатывает и забывает обо всём на свете. Я тогда бумагу на подпись сую - он чего хочешь подпишет. Таким манером добьюсь, что он и на художников буром попрёт. Прокушев нам и не так уж страшен. Нам бы Вагина выжить - мы бы тогда настоящих художников к делу привлекли.
   После минутного молчания Сорокин ко мне повернулся:
   - Да чего ты-то слова не скажешь? Или тоже... как она... не согласен? Скажи!
   - Не знаю. Игра такая не в моём характере. Я привык напрямую: что думаю, то и говорю. А этак-то запутаться можно. Впрочем, ты смотри сам. Человек ты взрослый, бывалый. Только очень-то его не обнимай и обедать к нему не ходи. А то и впрямь полюбишь. - Ну вот! - вскинулся Валентин. - Уже и подозрения. Да что я - ради себя что ли стараюсь? Плюну вот на всё, а вы оставайтесь со своими принципами. Он же больной, говорю вам. Врач умалишённого по головке гладит, а ну-ка попробуй, - бешеного против шерсти! - Помолчал Сорокин. От волнения и есть перестал. Потом - снова: - Кто тебя из партии исключал? Здоровый, что ли? А к этой... толстой девке нас с тобой толкнул - тоже нормальные люди? Да завтра они потребуют выселить тебя из Москвы! Тогда посмотрим, что ты запоёшь. Нет, с волками жить - по-волчьи выть. Я свою игру с этим чёртом до конца доведу. С одной стороны его за ниточку Баженов дергает, а с другой - я. Посмотрим, чья перетянет.
   - Смотри, Валентин, я этой игры не одобряю. У Восточного поэта стихи есть такие про жеребца:
   Скакун всего лишь ночь
   Потёрся о бок клячи,
   На утро ход не тот,
   И выглядит иначе.
   У меня две вёрстки. Я на дачу поеду - читать буду два дня, а там - выходные. Отдохну от вас. А ты, Валя, садись на мое место, правь делами.
   Сорокин уходил от нас в грустном и тревожном смятении.
   В тот же вечер я был на даче и пошёл к Шевцову. У него в нашем издательстве вышла книга - "Лесной роман". Он на обложке красными чернилами написал: "Ивану Дроздову. С признательностью. И. Шевцов". Фамилия на обложке была факсимильным воспроизведением его росписи. Роспись оказалась и под автографом - вышло оригинально и красиво.
   - Что там у вас? - спросил Шевцов, едва я вошёл к нему.
   - Где?
   - У вас, в издательстве?
   - Там много всего. Что тебя интересует?
   - Ты снова оформителей прижал?
   - А-а... И тебя достали. Жалуются.
   - Мне, право, досадно. Дело такое у тебя в руках, - надежда всех русских писателей. Страшно, если не усидишь там. Пойми меня правильно: я и ночью о тебе думаю. Вдруг вышибут, как Блинова. Куда пойти тогда русскому писателю, к кому голову приклонить? - И с минуту погодя: - Ну, что ты молчишь? Говори что-нибудь. Или уже червячок должностного снобизма подточил, - не считаешь нужным другу поверять служебные секреты? Если так, то напрасно. Ты мои связи знаешь. Другие вот...- он показал на бумажку, лежащую на столе, - доверяют. Из вашего издательства... Ты, говорят, их в противниках числишь, а они ко мне идут, к другу твоему. Просят беду отвести.
   Снова помолчал - очевидно, ждал, что я заговорю, но я давал ему возможность до конца выговорить свои тревоги.
   - Про тёщу одного вашего сотрудника... слышал, наверное? Она - директор столичного универмага, следователь к ней нагрянул. Миллион в сейфе обнаружил.
   - Слышал что-то, толком не знаю. Но ты-то тут при чём?
   - А при том же. Вот позвоню сейчас заместителю министра внутренних дел, и следствие остановят.
   Сказал с нескрываемым хвастовством, даже с оттенком угрозы. Неужели, мол, не понимаешь, как у нас в государстве дела подобные делаются. Я вспомнил, как он однажды при мне позвонил генерал-полковнику - заместителю Андропова - и говорил с ним запанибрата, как с приятелем. И тот пообещал выполнить его просьбу.
   Авторитет писателя велик, - особенно такого, которого знают, любят, кто владеет умами современников. Имя Шевцова было у всех на устах. Его имя трепали, поносили официальные критики, и чем злее о нём писали, тем больше становилось у него друзей. Понимающие люди, - а их было много уже и в то время, - ему говорили:
   - Крепко же вы им подсыпали, если они визжат, как поросята.
   И понятно: звонок такого человека был приятен любому деятелю, даже очень большому. Юристы говорят: есть авторитет власти, а есть власть авторитета. Шевцов имел власть авторитета.
   - Ну, и ты... неужели звонить будешь? - спросил я.
   Шевцов посмотрел на свой жёлтый с красным гербом телефон. Задумался. И глухим, нетвердым голосом проговорил:
   - А куда денешься. Судьба - не тётка, заставит - к чёрту в пасть полезешь. Еселева ты "Подземным меридианом" выбил, - уволят скоро. И его, и Мамонтова. А теперь и ты там кучу ворошишь - вот-вот вылетишь. А мне книги печатать надо. И Прокушев, и Вагин понадобятся.
   И, как бы оправдываясь, заключил:
   - Сами вы меня понуждаете.
   - Я что-то перестаю тебя понимать: то ты за народ в драку кинулся, а то собираешься казнокрада из петли вытаскивать. У неё, тещи-то Вагина, миллион в сейфе нашли.
   - Логика тебе нужна? - вскинулся Шевцов.- А там и ищи её, где потерял. Народ, народ! Где он, твой народ? Когда меня рвали на куски, он хоть пальцем шевельнул в мою защиту? И вообще: есть ли он - тот самый народ, о котором извека пекутся русские интеллигенты и идут за него на плаху? Я тоже верил, и тоже взвалил на спину крест, понёс на Голгофу. Да только народ твой, за который я муки принял, даже и не взглянул в мою сторону, и слова не проронил. И когда костёр подо мной разгорелся, он, твой народ, поленья поправлял, чтобы лучше горели. Да народ - это быдло, и я не хочу о нём слушать.
   - Ну уж... так ли это? - возразил я другу. - А вон в углу, на полках, сотни, тысячи благодарных писем, - они от народа. Любовь всеобщая, которой ты окружён, власть твоего имени? Вот ты звонить заместителю министра намерен - он слушать тебя будет и, чего доброго, следствие прекратит, банду мафиози прикроет. Тебе ли обижаться на людей? Вон телефон-то у тебя какой! Сам заместитель министра связи его поставил. И если представить, что народа нет, а есть покорное, бессловесное быдло, зачем книги наши? Зачем и я вслед за тобой в драку полез и нос себе расквасил? Нет, Ваня, ты круши кого хочешь, и даже заместителю министра, зятю Брежнева, звони, но народ не трогай. За народ и за землю отцов мы с тобой всю войну прошли; ты - командиром роты, а я - батареи. И как ты писал мне в санаторий, в новой войне - третьей, идеологической - не в последних рядах плетёмся. За кого же - за шкуру что ли собственную бой ведём? Да нет, мой друг, если уж война, то тут не одну свою хату защищают,- тут мы за всех идём, и за тот самый народ, который и породил нас, и кормит, и которому во все времена все лучшие люди служили.
   - Ах, брось! Меня-то хоть не агитируй!
   - Знаю кому говорю: писателю, мыслителю, рыцарю борьбы и духа. И готов повторять эти слова бессчётно. И в них, кстати, и мой ответ тебе: что думаю делать в издательстве? Оставаться самим собой. И не менять форму бойца на платье шабес-гоя. Не хочу я, Ваня, стоять на коленях и покорно взирать на тех, кто грабит народ и глумится над ним. Так-то, мой друг, прости за откровенность. На твоих книгах воспитан. А теперь до свидания. Не стану мешать тебе разговаривать с министрами.
   Я ушёл и после того долго не приходил к Шевцову. Он, однако, сам ко мне явился. Примирительно заговорил:
   - Где тут Аника-воин? Уж не обиделся ли?..
   Четыре дня меня не было на работе. Я много ходил по лесу, обдумывал сюжет, главы романа о тридцатых годах. Перебирал в памяти всё, что читал об этом времени,- Шолохова, Серафимовича, Гладкова, Панфёрова, Первенцева. Поэтов - Маяковского, Асеева, Казина, Кедрина... Большие таланты, крупные писатели. Так живо, рельефно представить время надежд и титанического труда - крылатые, романтические годы! - как это сделали писатели старшего, доживающего свой век поколения, теперь уже вряд ли кому удастся; они жили в то время, знали быт, язык, несли с собой дыхание живших с ними рядом людей. Сверх того, были щедро одарены талантом, счастливой способностью живописать словом, лепить характеры.
   Являлись расслабляющие мысли: может, и не стоит писать? Ведь всё равно не напишешь лучше, а писать хуже - зачем?
   Вспоминал начало тридцатых годов. Восьмилетним мальчонкой я приехал с братом Фёдором в Сталинград, и, как я уже рассказывал, его в первые же дни ударило током, - он попал в больницу на целый год. Я остался на улице, спознался с миром бездомных ребят, попрошаек и воришек.
   А на дворе стоял январь, мороз около сорока градусов. Начинался голодный, 1933 год.
   Что ни говори, ситуация, как теперь говорят, стрессовая.
   В книгах о том времени читал и о беспризорниках, много раз жадно и самозабвенно смотрел фильмы "Путёвка в жизнь", "Красные дьяволята". Но больше было книг о стройках. Строили Магнитку, Днепрогэс, тракторные заводы. Голод, холод, тачки, лопаты. И всюду... энтузиазм.
   Нравились книги, но жизни моей в них не было. Я видел, как рушили храм Св. Александра Невского в центре Сталинграда, на моих глазах разграбляли церкви, дома репрессированных, видел, как орудовали дельцы, которых теперь обозвали бы мафией. Оказывается, они и тогда были. Сейчас говорят: для них настал золотой век. Но, может быть, и тогдашнее время было для них не из худших?
   Одним словом, многое из того, что я видел в то время, авторами тех лет осталось незамеченным. Певцы тридцатых годов хорошо видели тачку, лопату, энтузиазм масс, но в тайники общества, где копошились серые мыши, заглядывали редко. Между тем они-то, грызуны, примерно за полсотню лет окончательно подточат фундамент русского государства и в одночасье обрушат великую империю. Ах, как нужно бы ещё в то время увидеть этих "грызунов" и указать согражданам на грозившую им опасность! (А оказывается не было этого самого энтузиазма "масс". "Массами" на всех сторойках были зэки, - люди, уничтожаемые голодом, холодом, непосильным трудом. Рабы. А "серые мыши" с помощью всех имеющихся средств "массовой информации", включая книги, учебники и всё прочее, навязывали людям ложь об этом самом "энтузиазме масс". И оставшиеся на "воле" "массы", одурачиваемые этой лживой пропагандой, становились социально невежественным быдлом. Такое вот у нас прошлое. Прим. К.М.).
   Не увидели. А может, увидели, да не посмели, побоялись ткнуть в них пальцем. Боялись мести! Никто не ринулся с сабелькой в руках на армию мерзавцев, не хватило духа.
   Большой грех взяли на душу летописцы тридцатых годов, - видели, конечно, как подкрадывается враг к нашим хатам, а тревогу забить побоялись. А враг-то оказался пострашнее татар и фашистов; вывернул наизнанку он душу нашу, отравил землю, порушил хаты. И сделалась пустыня на местах полей хлебородных, сёл и деревень певучих. Восплакала земля русская, взывает к помощи. Но кто протянет ей руку? Где теперь сыны её?..
   Ходил по лесу, набрасывал главы будущей книги.
   Вновь повеяло духом свободы, прелестью творческой, вольной жизни. И захотелось всё бросить, уединиться здесь, в лесу, наладить жизнь, которой живут Шевцов, Фирсов, Камбулов, Кобзев. Какое это счастье - быть независимым, не являться каждый день на службу, не участвовать в играх Прокушева, не сидеть в кресле, как в окопе, не оглядываться, не ожидать каждый день, каждый час внезапного удара.
   Хорошо Шевцову - он хотя тоже на войне, но его позиция иная. Пальнул книгой, как дальнобойным снарядом, и сиди себе на даче, слушай гул, производимый в стане противника его выстрелом. Газеты и журналы можно не читать, да и прочёл - оставил без внимания. "Хвалу и клевету приемли равнодушно". А что ругают, так это и неплохо. Сказал же Некрасов:
   Его преследуют хулы:
   Он ловит звуки одобренья
   Не в сладком ропоте хвалы,
   А в диких криках озлобленья.
   Ах, хорошо быть человеком свободным!
   Мечта мечтой, а прошли четыре моих свободных дня, и я вновь на работе. Оглядываюсь, прикидываю: откуда последует удар. А что он последует - не сомневаюсь. Нет на работе ни Прокушева, ни Вагина. Где-то они? И что замышляют?
   Сорокина тоже нет. Время к обеду, а он не являлся. Случалось такое, но редко.
   Пришёл после обеда, с ним - ватага поэтов, человек пять. Все возбуждены, некоторые в подпитии. Сам Валентин не пьян, но лицо помято, под глазами мешки. Я сижу в своём родном кабинете. Он зашёл ко мне.
   - Ты чего тут?
   - Буду сидеть у себя. Удобнее, да и спокойнее.
   - Ну, это ты зря. Люди уж привыкли. Туда идут, да и звонки.
   - Ничего. Дорогу к нам найдут.
   - Прокушев же просил.
   - Ничего, обойдётся. Мы теперь больше должны читать вёрстки и отдельные, на выбор, рукописи. Здесь поспокойнее, звонков меньше.
   Сорокин пожаловался:
   - Желудок болит. Язва обострилась.
   Он как бы оправдывал свой поздний приход и нездоровый вид. Мне хотелось ему сказать: "Пил бы поменьше", но я воздержался. Знал, как он закипает от подобных нотаций. Совет поменьше пить и Шевцов воспринимает как оскорбление, Сорокин же с его болезненным самолюбием и легко возбудимой психикой сатанеет от таких замечаний. С тех пор, как он стал применять свой "ключ воздействия на Прокушева", он пьёт больше и нервничает, взрывается по пустякам, а теперь вот... жалуется на желудок. Он в эти дни переезжал из Домодедово, где жил в маленькой квартирке, в Москву, в трёхкомнатную кооперативную квартиру. Было много хлопот.
   Смущали меня и дружки Сорокина, поэты, с которыми он пил и которых, конечно же, будет тащить в план, да ещё в ближайший. А у нас было правило: все рукописи должны идти обычным порядком. Однако я сделал вид, что ничего не замечаю. И если ко мне заходили дружки из его компании, и даже выпившие,- говорил с ними вежливо.
   Среди них двое или трое были челябинские, они вспоминали мою корреспондентскую работу в их городе, называли мои статьи, передавали привет от Ручьёва, - это все были молодые люди, с которыми Сорокин начинал свой путь в поэзии. Я знал, что не со всеми уральскими литераторами Валентин ладил, - эти, несомненно, были из его "партии".
   Потолкавшись в коридорах, кабинетах, поэты ушли, уводя с собой Сорокина. Скоро и мы кончили рабочий день. До метро "Молодежная" шли с Панкратовым. Я сказал:
   - Полдюжины поэтов нас почтили визитом. Наверное, рукописи вам принесли.
   - Каждый хотел бы целый том издать, и побыстрее, но вы ведь знаете, что план не резиновый.
  
   - А если Сорокин потребует?
   - Я стою твёрдо. Спорим до хрипоты.
   - Дурной пример заразителен: директор у нас любит одаривать приятелей, а если ещё и мы возьмём такую манеру, - куда ж тогда бедному литератору податься? Я вас очень прошу: крепко держите заведённый нами порядок. И хорошо бы ещё Саша Целищев, как и вы, держал бы эти строгости.
   - Александр - молодец, он очень честный. На разный шахер-махер не пойдёт.
   - Ну и славно. Я тогда спокойно могу отлучаться из издательства - и на день, и на два. Будем больше читать и вёрсток и рукописей.
   Неприятно поразила меня новость: Шевцов позвонил-таки заместителю министра, и прокуратура прекратила следствие по делу директора столичного универмага. Она будто бы доказала, что пачки денег, лежавшие в её сейфе, были всего лишь выручкой, которую не успели вовремя сдать инкассатору. Вагинская рать ликовала. Она и впредь могла рассчитывать на столь могучего покровителя.
   В тот же вечер я встретился с Шевцовым. Сказал ему, что звонок его сработал, и он теперь укрепил свои позиции в нашем издательстве, - очевидно, сверху нам последует предложение заводить двухтомник его произведений. И, конечно же, оформлять его книги, рисовать портрет будет сам Вагин.
   Шевцов выслушал мою тираду и затем сел в кресло, приготовился к серьёзному разговору. Сказал:
   - Ты напрасно иронизируешь. Директоршу освободили справедливо, она действительно не виновата. Что же касается моего вмешательства в это дело, то твой коллега и ближайший друг Валентин Сорокин к Вагину относится иначе, чем ты. Но дело, между прочим, не в этом. Я, может быть, никуда и не звонил. Ты ведь не будешь утверждать, наверное, что я кому-то звонил и что директриса - преступница. А что говорят у вас в издательстве - мало ли что говорят, и нужно ли верить всякой болтовне?
   - Это верно, я, действительно, ничего не знаю, но ты же при мне грозился позвонить заместителю министра.
   - Да, грозился... и - не позвонил. И ты эту телегу в мой огород не кати. Не надо. Скажи мне лучше по дружбе: зачем тебе вникать в такие мелочи? Ну, положим, эта дамочка, а вместе с ней и её зятёк, в коем ты заинтересован, положили в карман миллион. И ты начинаешь колотиться о судьбе миллиона, директрисы, а там и её зятя. Сломя голову ринулся в эту историю. А ты хоть вспомнил о деле, которое волею судеб оказалось у тебя в руках, - о головном российском издательстве? Да ты хоть бы подумал, что в истории русского книжного дела впервые создано издательство для печатания всех книг русских писателей, то есть всего того, что они создают на данное время. Ну ты ладно, ладно - не обижайся, не лезь в амбицию. Дай договорить до конца. Ты позволяешь себе говорить мне о вреде пьянства и чуть ли не рвешь у меня изо рта рюмку - позволь и мне воспользоваться правом товарища. Не будь ортодоксом, Иван, не старайся казаться святее папы. Смотри в корень; сиди на своём месте и потихоньку делай дело. Тебе доверяют Карелин и Свиридов - они бы, конечно, хотели видеть тебя главным редактором, но ты не можешь поладить с Прокушевым, а за - ним, Прокушевым, - Михалков, Качемасов, Бондарев, за ним Совмин РСФСР, ЦК, а без этих инстанций в главные редакторы не пройдёшь. Вот что я тебе советую: сиди тихо. Иначе вылетишь, а тебе ещё десять лет до пенсии. На гонорары не рассчитывай, на твои два улья не проживешь. У тебя теперь так много врагов, что, очутившись на воле, ты можешь писать хоть "Войну и мир", хоть "Евгения Онегина" - печатать тебя не станут.
   Шевцов поднялся и подошёл к письменному столу, давая понять, что он сказал всё и что больше на эту тему он говорить не хочет. Я сказал:
   - Спасибо за мудрые советы. В них есть зерно истины. Может быть, для нас художники - это не так уж и важно. Конечно, нехорошо видеть в книгах детские аляповатые рисунки, скверно на душе, когда знаешь, что ты должен строить для людей чуть ли не каждый год стоквартирный дом, а денег в кассе нет - их разворовывают... Может быть, ты прав - всё это мелочи в сравнении с той высокой целью, которую мы призваны выполнять. И если я дам себя скушать, как это случилось с Блиновым, и если на моё место придёт прокушевский человек, я буду выглядеть предателем интересов российских писателей. Может быть, всё это и так. Но, подавая мне свои мудрые советы, ты забываешь об одном: где я возьму силы жить по твоим рецептам? Каждый человек имеет свой запас совести и свою меру траты её. Моя мера на исходе. Я уже и без того на многое закрыл глаза, потерял покой и радость жизни. Я чувствую себя трусом и мерзавцем, - до какой же степени я буду пятиться, сдавать позиции? Ведь если я уступлю художникам, мне предложат и новые пропорции в плане. Придётся мне "закладывать" и писателей. И так - без конца. Герои твоих книг меры не знают. Ты же сам об этом пишешь. Вот и выходит: всё ты взвесил на весах своего многоопытного разума, всё вычислил и рассчитал, одной только малости не учёл - про меня забыл, про мои возможности и способности. Ношу, которую ты хотел бы взвалить на меня, выдержу ли я?.. Не согнёт ли она меня, не расплющит ли, как лягушку?
   Шевцов не отвечал. И тогда я решил его успокоить.
   - Но ты не тревожься, Иван. Я не собираюсь уходить из издательства. Буду там до конца. Ты говоришь: ортодокс! Это верно. Мне и Егор Исаев, и Вася Фёдоров, и Чивилихин одно говорят: больше гибкости, нам сейчас гибкость нужна. Я стараюсь, конечно, прогибаюсь по мере сил, и дальше буду гнуться, но вот беда: чуть согнусь, и спина трещит, искры из глаз сыплются. Не приспособлена, значит. Природа не та.
   Взял палку и направился к выходу. И уже у самой двери повернулся, сказал:
   - А у тебя информация богатая.
   И вышёл. Сорокин к Шевцову зачастил. Выговаривал мне Шевцов, видно, не одни только свои мысли.
   Зашёл ко мне главный редактор столичного издательства - очень большого, старого. У него были интересы в одной из наших редакций, он решил обговорить судьбу своей рукописи. Я знал: мой коллега женат на еврейке, у него три сына - один женился на дочке французского дипломата, миллионера, уехал с женой во Францию и живёт в Париже. Его папаша, то есть мой собеседник, постепенно выжил из издательства русских, набрал редакторов-евреев. Книг выпускает много, но читать нечего. Некогда знаменитое издательство заглохло, как сад, заросший сорняками. Я давно слышал, что пробиться у них русскому автору очень трудно. В Челябинске, где я представлял газету "Известия", было сорок два писателя, и лишь двоим за многие годы удалось выпустить у них книгу. За время моей работы в Донецке Москва из сорока писателей Донбасса тоже не напечатала ни одного.
   Вот такой субъект сидел передо мной.
   Когда мы закончили разговор о его рукописи, я спросил:
   - Как ваши денежные дела? Доходы у вас большие?
   - Доходы?..- главный посмотрел на меня пристально. И будто бы с изумлением - не чудак ли какой перед ним? - А у вас что - доходы некуда девать?
   - Вовсе не так. Мы только ожидаем прибылей, но дождаться не можем.
   - А мы... ждать-пождали, да устали. Теперь и не ждём даже.
   - Мы недавно приступили к делу, не набрались ещё опыта; никак не удаётся накопить капитал. Но вы-то?.. Существуете много десятилетий...
   - Да, у нас опыт. Но те, кто деньги тратит, - у них тоже с годами опыт прибавляется.
   С минуту помолчал. Потом, видно, сообразил, что интерес мой не праздный, стал рассказывать:
   - Я, когда пришёл на эту должность, тоже удивился: почему это у нас в кассе пусто? Гонорар размечаю, а главный бухгалтер за руку держит: полегче! Денег мало. "Как? - возмущался я.- Книжное дело прибыльное. Куда деньги деваются?"
   В издательстве работал мой старый приятель. Он сказал: "Денежные дела не трогай. Много врагов наживёшь".- "Да почему? - Кто же тут порядок будет наводить, если не я?" Мой друг меня вразумил. Он назвал одного деятеля - сквозь его пальцы много денег течёт. И сказал: "Он - племянник...- и назвал имя важной персоны.- Смекаешь?.." Назвал и других, за которыми стоят важные лица. - "Теперь-то понимаешь, какая цепь загремит, если тронешь хотя бы одно её звено. А?.."
   Крепко я тогда задумался. И для себя решил: чёрт с ними, финансами! Моё дело книги выпускать.
   Ждал моих откровений, но я молчал. Душу перед ним распахивать не хотелось.
   В тот день я был в центре города, зашёл к другому главному редактору - в "Московский рабочий" к Мамонтову. Еселева - старейшего издателя - от должности отстранили, на его место назначили другого.
   Мамонтову сказал, что Карелин, похоже, затребует материалы на художников в Комитет.
   - Скорее всего - замотают. Будут тянуть, а там и положат под сукно. Ты на это смотри проще, не рви душу. Нынешняя война - это война хитрости, коварства и нервов. Мы коварству не обучены. Мафию одолеть может народ, а народ в войне не участвует. Он даже не чувствует, кто ползает у него по спине. Он ослеплён лозунгами, сбит с толку посулами, одурачен прессой, радио, речами официальных людей. Народ наш похож на младенца: что ни говорят ему - верит.
   - Но какая же это война, если народ в ней не участвует?
   - Войны разные бывают. И бои один на другой не похожи. Вон в кино ночной бой с чапаевцами показан. Одни спят, а другие под покровом ночи часовых сняли, лагерь осадили. И по сонным из пулемётов хлещут... В войне идеологической, которую ведут с нами, примерно такая же ситуация. По спящему народу со всех стволов палят. Нас-то, зрячих, совсем немного, в масштабах страны - единицы. И мы беречь себя должны. Нервы беречь, ясный ум, работоспособность. И если ты видишь стену перед собой,- отступись, выжди. Иначе шею свернёшь.
   - Мне это же Шевцов, другие мудрые люди советуют. Теперь и вы вот... Но где же грань того выжидания и осторожности? Не получится ли так, что проснёмся однажды, а тут уж и заводы распроданы, и дома, и издательство наше Вагин с Дрожжевым купили. А ваше иностранному гражданину в залог под проценты отдали. Может ведь и так случиться!
   Я сейчас живу в Питере на Светлановской площади; балкон моей квартиры выходит в Удельный парк, а по парку в двухстах метрах от дома железная дорога проходит. И по этой дороге через каждые сорок минут идёт длиннющий состав - наполовину с нефтью, наполовину с берёзовым лесом. Стандартные кругляки плотными рядками уложены - один к одному. Вагонов не счесть.
   Гуляя по парку, зашёл на станцию Удельная, разговорился с железнодорожником. Спросил:
   - Куда нефть и лес везут?
   - Часть в Карелию, в Кондопогу, но больше в Финляндию.
   - Помилуйте, Карелия - лесная сторона, а уж про Финляндию и говорить нечего.
   - В Карелии лес кому-то запродан, а про Финляндию ничего сказать не могу. Слух идёт, что финны свой лес берегут. Вон про Канаду передачу видел: много там лесу, а нет того, чтоб за рубеж вывозили. Запрет строгий положен - и одну берёзку не вывезут. Потому как уважают себя и богатства свои берегут. Опять же лес, - он, говорят, кислородом нас кормит.
   С писателем местным разговорился - этот знает не в пример больше. Говорит, что в проблеме этой много тёмного, - не знаю, мол, какие пиявки к лесу присосались, но уж больно разбой велик! Псковские, новгородские, вологодские, костромские, архангельские леса подчистую рубят, в Финляндию гонят. Финны из нашего леса бумагу делают, за валюту продают, - делятся, конечно, а вот с кем, что за суммы, куда, в какие карманы плывут, - тут сам чёрт голову сломит. Одно нам ясно: не все наши бумажные комбинаты сырьём обеспечены, простаивают мощности. Наваждение какое-то!.. Будет время, схватим кого-то за руку, да на месте леса русского одни пни да гнилушки останутся.
   Блажен, кто не живёт вблизи дороги, идущей в Кондопогу и Хельсинки! И кто не видит "цепь", которую нельзя шевелить. Наверное, они чаще смотрят на небо, радуются лучам солнца, красоте цветов, улыбке ребёнка. Но что же делать тому, кто стоит рядом с этой всемогущей цепью, видит, как она далеко тянется, как крепко сбита, как она все туже затягивается на шее народа.
   Шевцов считает, что не замечать её совсем нетрудно. И даже легко. Чаще всего, бывает даже выгодно.
   Мудрый он человек, знает, конечно, как надо поступать в различных, иногда даже сложных обстоятельствах жизни, и поступает. Ну, а как быть людям, которым Бог не дал столько мудрости?
   ...В тот же день позвонил из Комитета кто-то из чиновников, ведавших художниками.
   - У вас есть материал на художников, - сказал развязно.
   - Да, есть.
   - Пришлите его нам.
   Назвал свою фамилию.
   - Зачем, с какой целью?
   - Мы разберёмся, примем меры.
   - То же самое делаем и мы. И тоже будем принимать меры.
   - Да, но вы хотели...
   Чиновник запнулся. Что мы хотели, он не знал. Но, видимо, очень хотел узнать. Я ему в этом не помог. Закончив с ним разговор, позвонил Карелину. Он попросил, чтобы все материалы о художниках я прислал ему.
   - Хорошо. Я сделаю это завтра.
   Вызвал машинистку и просил её снять несколько копий с главных документов. Один экземпляр положил в сейф, другой отнес на квартиру, а оригиналы послал Карелину.
   И сразу почувствовал облегчение. Пусть решают. Это ведь их дело, Комитета.
  
   Глава пятая
  
   Документы в Комитете залегли надолго. Я понимал Карелина, Свиридова - "цепь" шевелить нелегко. Понимал и не торопил.
   Спокойно мы делали своё дело. Неспокоен был один Сорокин. Он продолжал свой эксперимент с Прокушевым: ходил к нему на квартиру, часами сидел у него в кабинете - хвалил! И потом докладывал: "пробил" одну бумагу, вторую...
   - Да какие бумаги ты пробиваешь? - спрашивал я. Валентин мялся, называл имена поэтов, одного из которых надо вставить в план, а другому - до срока заплатить деньги.
   - А ты не раздавай обещаний. И тогда не надо будет пробивать бумаги.
   Сорокин выходил из себя, называл меня формалистом, бюрократом, - вроде бы в шутку называл, но слышалось в его словах стремление оправдать свои действия. Я настаивал:
   - У нас не лавочка, есть порядок - он существует для всех.
   Привёл ему однажды пример, как издателю Сытину принёс рукопись романа его родной брат. Сытин ему сказал: "Я печатаю хорошие книги, а твой роман печатать не стану. Неси его в другое издательство". И я заключил:
   - Видишь, брату отказал, а ты за дружков хлопочешь. Но так ведь и делает Прокушев. У него что ли научился? Нет-нет, Валентин, мы не коробейники и товаров собственных не имеем. Нечего раздавать подарки.
   Валентин обижался, в отношения наши вкрадывался холодок отчуждения. Случалось, не ждал меня на обед, шёл или к Прокушеву или же с Панкратовым, или Дробышевым, или Горбачёвым. Они были одногодки, - он, видимо, им жаловался.
   Однажды сказал:
   - Три члена редколлегии "Литгазеты" приглашают нас в "Пекин" пообедать.
   - Это что-то новое. Зачем же?
   - Как зачем? - закипел Сорокин.- "Литературка" же! Нам нужен с ними контакт.
   - Зачем? - повторил я вопрос.
   - Странный ты, ей-Богу! Пока ещё наши книги милуют, а ну-ка одну за другой начнут разносить - что тогда?
   - А ничего. Будем работать, как работали.
   - Нет, ты положительно...
   - Ортодокс - хотел сказать. Говори смелее. Меня не смутят никакие эпитеты. В ресторан я с ними не пойду. Во-первых, я их не знаю, мне не о чем говорить с ними. Во-вторых, сегодня мы сходим с ними в ресторан, да ещё они не дадут нам расплатиться, а завтра нам принесут рукописи. А у них ведь рукописи... сам знаешь, какие. И что ты будешь с ними делать? Опять Прокушева хвалить, подпись его выбивать?
   И снова обида. На этот раз Сорокин дулся долго, с неделю. Но однажды зашёл ко мне.
   - Поговорить надо. Пойдём пешком.
   Шли по Профсоюзной улице, поднимались вверх к метро "Новые Черемушки" - в той стороне, на краю Тёплого Стана Сорокин жил в новой кооперативной квартире.
   Валентин затруднялся. Начал не сразу.
   - У меня, понимаешь ли, вопрос к тебе есть. Ты корреспондентом "Известий" работал - знать должен. Что могут сделать с человеком... ну, вот моего положения, если обнаружится, что когда-то, лет десять назад, он своей рукой... Ну, отметку в аттестате зрелости поставил. А? Вроде бы подделал. Чуть-чуть, конечно. Самую малость.
   Не стал я добираться, как, при каких обстоятельствах и с кем это случилось, - решил его успокоить.
   - Факт не из приятных, что и говорить. По-разному дело повернуть можно, но думаю, всё-таки человека нашего с тобой положения трепать за это не станут. Оставят без внимания.
   - Ну, Свиридов, скажем, не придаст значения, Михалков - тоже, и в ЦК... А газетчики? Могут же фельетончиком пальнуть?
   - Уважающая себя газета, да ещё центральная, на такой факт не клюнет. Ей серьёзные материалы подавай, а это что - аттестат зрелости. Пустяк, конечно.
   Дошли до его дома. Он пригласил меня к себе, и мы с ним пили чай. Он предлагал вина, но я отговорил и его. Сослался на то, что завтра у нас будет много дела.
   Назавтра с утра ко мне пожаловала группа писателей и поэтов из Челябинска. Посетовали, что мы их мало печатаем. Я пригласил Сорокина, Панкратова, Целищева. Мы быстро уладили все претензии, за исключением одной - отказались печатать роман о Радищеве старейшего южноуральского журналиста и писателя Александра Андреевича Шмакова, моего доброго приятеля и коллеги. Но тут уж я не хотел ему помогать: роман по общим оценкам был слабым. Дружба дружбой, а деньги, как говорят в народе, врозь.
   Один уралец задержался у меня и доверительно рассказал, что в Челябинске целый месяц жил столичный литератор - проводил какое-то "тайное следствие". Он некоторым писателям в обмен на информацию обещал устроить рукопись в "Современнике". Интересовался всё больше Сорокиным, спрашивал, почему он из Челябинска переехал в Саратов, и всё писал и писал в блокнот.
   Я не стал допытываться о подробностях этого странного следствия, мне было ясно, кто вдохновитель этой операции, с какой целью она проводилась. Несомненно, она стояла в том же ряду, что и приглашение нас Баженовым к ночной кукушке, и манёвр с исключением меня из партии, а ещё раньше - внезапная атака на Блинова.
   Напрасно нам казалось, что все эти эпизоды случайны, что они исходят из особенностей психики Прокушева, его капризов; нет, жизнь меня убеждала: атака на нас, да и на всё русское, патриотическое, реалистическое ведётся планомерно, и тут не предвидится перемирия.
   В литературной среде, издательских сферах кипели те же процессы, что и в журналистике, - только здесь, как я теперь понимал, атаки ведутся планомернее, нажим сильнее - здесь линия фронта проходит ближе к противнику, бои горячее.
   "Тайный следователь", конечно, поднабрал материала о Сорокине - может быть, больше сплетен, наговоров, чем реальных фактов. Я тут не стану их муссировать, но скажу: Сорокин сник, потух, он уже был не тот боевой, уверенный в себе парень, не возмущался директором, не требовал от меня решительных действий. Несколько раз по дороге в столовую он мне говорил: "Я тебя не предам". Я ему на это однажды заметил:
   - Предателей мы на войне убивали. Ныне же в новой бесшумной войне они погибают сами. Их сжигают угрызения собственной совести и ненависть бывших друзей.- Подумал немного и добавил: - А кроме того, поэт и не может стать предателем. О чём же он тогда будет писать в своих стихах?
   Сорокин мне на это ничего не сказал.
   Валентин всё глубже уходил в себя, он как бы отошёл в тень, затаился и ждал удара.
   Впрочем, в иные дни оживлялся. Снова подступался ко мне с расспросами:
   - Ты был журналистом, скажи: могут они пальнуть по мне фельетоном?
   Ему хотелось выложить передо мной всё, что выудил тайный следователь, но он не решался, сказал только об аттестате зрелости. Я же, хотя и знал кое-что, повторяю, не верил и не верю сейчас в его юношеские "художества". Живу по Библии - "Не судите, судимы не будете". Но можно ли пройти мимо тех поистине ювелирно-химических кружев, которые плелись вокруг нас мастерами вязать, по выражению Свиридова, мокрые узлы! Уж так они изловчатся и так завяжут! Вот и в случае с Сорокиным: кому из нас с вами в голову придёт послать эмиссара, следопыта? И столько навязать узлов! Один другого крепче.
   "Узлы" завязывают неспроста, не ради спортивного интереса, "узлы" - это бои и атаки, минные поля и артобстрелы, это боевые средства и приёмы нашего противника в третьей мировой Идеологической войне с советскими народами, прежде всего с русским. (Ну, а что же вы делали, когда вам вязали "узлы"? Даже дело с "художниками" не довели до победного конца. Трусишки. Прим. К.М.). Примерно в то время Организация Объединенных Наций официально заклеймила сионизм как разновидность расизма. Ныне многими учёными доказано, что в своих захватнических человеконенавистнических целях сионизм идёт дальше фашизма, он злее гитлеровского рейха, он - старший брат фашизма, его идеолог и наставник. (Однако "перестройщик" меченый Михаил Горбачёв взял да и убрал из ООН это "официальное заклеймление". И кроме этого "насадил" во многих крупных городах СССР жило-масонскую ложу Бнай Брит. Прим. К.М.).
   Могут возразить: "узлы" затягивали еврейские прислужники, - не обязательно они сионисты!
   Не хочу вдаваться в дебри теории. Прямых доказательств для политических аттестаций у меня нет. Скажу лишь, что все журналисты, литераторы и издатели, вязавшие против нас, русских, "узлы", были единодушны и смыкались в одном: в отношении к евреям. Они защищали только евреев, тянули в газеты, журналы, издательства только евреев, - не знали и не хотели знать других авторов, и тем более сотрудников, кроме как "своих да наших".
   В самый разгар горбачёвской перестройки в Москве была создана сионистская организация; могу утверждать, что она давно существовала в нашей стране, особенно в сферах идеологии, а ныне только вышла из подполья. Для сионистов с перестройкой засветила новая заря.
   После визита челябинской делегации Сорокин стал больше жаться ко мне. Во время работы подолгу сидел в моем кабинете, после работы вместе ехали, потом долго шли пешком домой. На обед ходили в соседний парк, ели белый хлеб с молоком. Валентин мало говорил, тяжёлые думы одолевали его.
   - Ты чего смурной такой? - спрашивал я, стараясь не подавать никакой тревоги.
   - Ничего. Так. Задумался.
   Несколько раз он заговаривал о журналистах из "Литературной газеты".
   - Зря ты тогда не пошёл в "Пекин". Посидели бы.- Потом добавлял: - Откроешь однажды газету, а там фельетон. Могут ведь, а? Как ты думаешь?
   Мысль о фельетоне стала навязчивой. Я говорил, что фельетона не будет.
   - Ну что про тебя напишут? Шалость юношеская, проказа рабочего парня. А хоть бы и отважились, так славы бы тебе прибавили.
   Рассказал эпизод с поэтом Ж. Это было еще до войны. "Правда" напечатала о нём статью: "Враг среди нас". Поэт, боясь ареста, в тот же день уехал из Москвы, скрывался в лесах, дальних сёлах. В Москву вернулся в первые дни войны. Зашёл в Дом литераторов, идёт в буфет, а ему навстречу товарищ. "Вася, ты?" - "Я".- "Где же ты пропадал? Мы все тебя искали, хотели поздравить".- "С чем?" - "Ты стал знаменитым. "Правда" о тебе писала".- "Ругала?" - "Ругала?.. Может быть. Но какая разница! Кто помнит, ругали тебя или хвалили - важно имя твоё на весь свет протрубили. А так-то, кто бы тебя знал! Слава к тебе пришла - вот что важно!"
   Сорокин улыбнулся. Взгляд его карих беспокойных глаз засветился надеждой, - авось, пронесёт! И тогда вновь потечёт его счастливая, полная удач и вдохновений жизнь. Он, конечно же, сейчас на коне. Никогда не поднимался так высоко и по службе, и в своём творчестве. Едва войдёт в издательство, его окружают поэты, к нему идут сотрудники, - у него в руках и власть, и деньги. Почти любому поэту, даже маститому, он может отказать в публикации, - найдёт причины, - но может и одарить, сделать счастливым и даже знаменитым. От этого сознания силы и величия жизнь становится богатой, каждый день как праздник. Ну, а это вдруг возникшее препятствие - временный испуг. Он пройдёт, от него останется лишь неприятное воспоминание. Говорит же вот Иван, мой друг, что газеты ищут важного, общественного. Он-то уж знает. Сколько лет работал в газетах!
   - Отчего Шевцов меня не любит? - спрашивает вдруг Сорокин.
   - С чего ты взял? Ему твои стихи нравятся.
   - Не любит. Я знаю. Мы когда к нему приходим, он на меня не смотрит. И никогда не спросит, что пишу, как живу. Вижу я.
   Сердце не ошибается, Шевцов действительно недолюбливает Сорокина. Говорит мне: "В стихах его нет лирики. И любви нет. А это значит - злой, не любит никого. Таким поэзия не даётся".
   - А вот ты, Валя, - спрашиваю в свою очередь, - почему Кобзеву книжку хорошую не дашь? Мужику под пятьдесят, двадцать раз издали - и все книжки тощие, и обложки мягкие. Пора бы и однотомник иметь.
   - Кобзев - поэт слабый.
   - А Маркова Алексея? Тоже несолидно издаём. Я вчера посмотрел ваши планы - опять хилые книжонки. Одному - четыре авторских листа, другому - пять. Книжки как брошюры.
   Сорокин молчит. Я продолжаю:
   - Фирсова тоже. Издать бы хорошо.
   - И Фирсов слабый.
   - Ну вот - и Фирсов! А между тем Шолохов любит его.
   - Мало ли что! Это неважно.
   Я наседаю:
   - Я как-то вам предложил Николая Рубцова издать красиво. В подарочном виде. А ты что сказал? "У него мало стихов". А я ведь знаю, что это не так. По-моему, тебе, Валентин, широты не хватает. Поэты, как артисты, не любят соревнователей.
   Рассказал, что недавно прочёл несколько не издававшихся ранее писем Л. Собинова. Он своей жене сообщает из Милана, что у него нашёлся враг - певец Мазини. Этот "алчный" старец ходит везде и "ругает меня на все корки", - жаловался жене Собинов. А в другом письме сам же уподобляется Мазини - ругает "на все корки" Шаляпина. А? Нехорошо ведь? Нет ли и в вашей поэтической среде такого "соревнования"?
   Сорокин снова стих. И потух. Упрёки мои больно задевали его, он чувствовал в них большую долю правды. Сказал:
   - Кобзеву дадим однотомник. Фирсову - тоже, и Маркова Алешу издадим как следует. Ребята заждались. Сколько же им ходить в коротких штанишках!
   Раньше, приезжая на дачу, он не любил ходить к моим друзьям, особенно к поэтам. Бывало, идём мимо Кобзева, я заворачиваю к Игорю, а он упирается. Не хочет.
   - Между вами что - кошка пробежала? - спрашиваю Сорокина. Он пожимает плечами.
   - Да нет, вроде бы не было между нами никакой размолвки.
   - Ну так что же - зайдем?
   Игорь Иванович принимает нас со своим обыкновенным радушием, проводит в комнату с печью, расписанной им в манере русских сказок, усаживает за стол и тут же принимается готовить чай, как он обыкновенно делает. Одет он в толстый тёмный свитер, просторные брюки, голова у него в густой шевелюре вьющихся серебряных волос, и так же почтенной изморозью отливают на свету бакенбарды, аккуратная бородка.
   Кобзев ведёт почти отшельнический образ жизни. Ему скоро исполнится пятьдесят, и он лишь в молодости несколько лет работал в "Комсомольской правде". С начальством ладить не умел, во всем повиноваться не хотел - ушел из редакции и с тех пор нигде не работал. Впрочем, "на свободе" работает очень много. Изучает философию, историю религий, общую историю, но особенно историю нашей древней отечественной культуры. Его давний сердечный интерес - "Слово о полку Игореве". Он много лет производил изыскания новых материалов, стал большим авторитетом по части нашего главного древнерусского поэтического памятника,- возглавил народный музей "Слова о полку Игореве", недавно сделал свой перевод поэмы. Но теперь занят новым, ещё более древним памятником русской литературы - "Велесовой книгой".
   Есть у него и ещё серьёзное увлечение - он рисует. Здесь его страсть - русские храмы, особенно полуразрушенные, но ещё сохранившие свой величественный вид. Кобзев боится, что они придут в окончательный упадок, и люди утеряют их в памяти. Храмов нарисовал много-десятки, может быть, сотни. Любит писать портреты, пейзажи, и все больше маслом.
   Человек увлёченный, живет богатой духовной жизнью. К нему очень подходят строки из стихотворения любимого им поэта Фёдора Ивановича Тютчева:
   Пускай служить он не умеет,
   Боготворить умеет он...
   Пьём чай, болтаем о разных разностях. Невольно отмечаю странное обстоятельство: Сорокин с Кобзевым не смотрят один на другого, - в то же время знаю: не было между ними никаких ссор. Я давно, ещё с Литературного института, заметил: поэты ревностно относятся к своим собратьям, внимательно следят за творчеством друг друга. Могут всегда сказать, кто, что, где и когда напечатал. У них память на это особенная - знают и помнят всех, но чтобы похвалить кого из коллег, восхититься,- этого я почти не слышал. Говорят примерно так:
   - Работает по-своему, есть удачные места, интересные находки, но... всё это уже было. Пока он себя не нашёл.
   Тут главное: забота о себе самом; как бы не выглядеть ругателем, брюзгой,- и видимость объективности сохраняется, и налицо интеллигентность, даже респектабельность человека, стоящего высоко, над всеми.
   Сорокин Кобзева знал, читал с интересом, но судил о нём резко, с раздражением.
   - Слабая, вялая строка! Ничего нового!
   Кобзев о Сорокине сам никогда не заговаривал, но если я спрашивал, говорил, хотя и не так резко, но тоже уничтожающе:
   - Манерен! Он хочет сказать лучше всех - не получается.
   Пытаюсь возражать:
   - Помню его ещё по Челябинску, он тогда писал интересные стихи. Газета печатала. Друзья рабочие его хвалили и даже гордились своим поэтом.
   На это Кобзев замечал:
   - Да, вначале он писал лучше. Такое бывает со многими.
   Я не спорил. Приходил домой, читал Сорокина, Кобзева, Фирсова, Рубцова, Фёдорова, Ручьёва - сравнивал, пытался разобраться. Действительно, в начальную пору Сорокин писал лучше. Вот строки из его поэмы "Оранжевый журавлёнок", написанной ещё в молодости. Они характерны и для других его стихов того времени:
   И звенят журавли,
   То ликуя, то плача,
   Встань пораньше, мой друг,
   И любого спроси,
   Кто под этот напев
   Не поверит в удачу
   На багряной моей,
   На озёрной Руси!
   А вот как он стал писать почти двадцать лет спустя:
   Цепи,
   Кепи,
   Шляпы.
   Рукавицы.
   - Няньчай бронированного фрица!
   - Отглумился!
   - Сволочь!
   - Отрыгал!
   - Спесь ему перекуёт Урал!
   Это из поэмы "Огонь". Для человека, сведущего в металлургии, ещё кое-как понятно: переплавляют на металл немецкие танки, а всем остальным читателям... Разгадай ребус.
   Не этими стихами подкупил он всех, кто рекомендовал его руководить поэтическим разделом "Современника", а теми, ранними. Сорокину было за сорок - возраст для поэта зрелый, пора уже и встать на свою дорогу. Есенин на что был новатор, перепробовал много приёмов и методов, но и тот сказал: "В последнее время я в смысле формы всё больше тяготею к Пушкину".
   Сорокин тяготел к авангардистам, им всё больше обуревала страсть ломать, крушить старое и на обломках прошлых достижений воздвигнуть нечто такое, что бы удивило всех, поразило, огорошило.
   В своё время Маяковский тоже ломал и крушил. Но талант его был настолько могуч, что и в крошеве раздробленных хореев, раскромсанных фраз, ярко светилось его дарование:
   Мы
   распнём
   карандаш на листе,
   чтобы шелест страниц,
   как шелест знамён,
   надо лбами
   годов
   шелестел.
   Или:
   Это время гудит
   телеграфной струной,
   это
   сердце
   с правдой вдвоём.
   К сожалению, такой силы поэтического озарения в стихах у Сорокина нет. Но что же у него есть? Почему последние его поэмы "Огонь", "Колыбель" я читаю с трудом? Куда он идёт?
   Я прозаик, стихов не пишу, но всегда любил поэзию.
   Частенько задумываюсь: Кобзев, Фирсов, Марков, Ручьёв, Котов... Мои сверстники и друзья. Их голоса звенели всё громче, они набирали силы, но Сорокин?..
   И снова заговаривал о нём с Кобзевым. Заметил, что говорил он на эту тему неохотно. Аттестации давал короткие. Однажды сказал:
   - Душа у человека не на месте. Мрак поселился. А поэзия живёт в светлых хоромах. Она не любит ни грязи, ни темени. Смятения чувств не любит. И смуты житейской, суеты... Уходит муза из такого мира тихо и навсегда.
   О другом бы подумал на досуге и забыл. Сорокин же меня волновал, тревожил. Я любил его, он был мне близким другом, но, сверх того, мы были соратники по делу, от его позиции, поведения многое зависело в издательстве. Вот он теперь с Прокушевым сдружился, - вроде бы и не дружба это, а новая тактика в борьбе за издательство, но Прокушев не прост, не "чокнутый", как говорит Валентин. Это наш враг - хитрый, коварный.
   Встречал я ещё в молодости поэтов, которые так ярко и красиво начинали, что их дружно зачисляли в будущие Пушкины, Лермонтовы, Некрасовы. В Литературном институте видел, как загоралась то одна звезда на поэтическом небосклоне, то другая. Быстро они сгорали. Дмитрий Блынский учился в нашем потоке. Стихи писал прекрасные. Парень был по-есенински голубоглазый, высокий, статный. Поехал куда-то - кажется, в Мурманск - а оттуда вернулся в цинковом гробу. Ему было двадцать пять лет. Потом Николай Анциферов. Из шахтёрской среды. Писал остроумно, горячо. Строки плёл, как кружева, затейливо и крепко. И тоже умер в двадцать шесть лет. Будто бы от опоя. Маленький ростом, а выпил много. Другие пили с ним - ничего, а для него доза оказалась смертельной.
   Потом Юрий Панкратов, Иван Харабаров. О них много говорили. И Ваня Харабаров умер при загадочных обстоятельствах в том же, почти юношеском возрасте.
   Так же вдруг высоко взлетели имена Фирсова, Котова, Маркова, Кобзева, Ручьёва, Рубцова... Евтушенко тоже был в нашем потоке. С ним частенько приходили в институт Рождественский, Вознесенский. Эти искали новые формы, "ниспровергали". Копировали отцов всяких "измов" - Авербаха, Бриков, Мандельштама. Слава Богу, "отцам" мы уже знали цену, "сыновей" всерьёз не принимали. Понадобились десятилетия дружной работы поставленной им на службу печатной, радио- и телеиндустрии, чтобы вколотить эти имена в головы новых поколений русских людей. И ныне многим кажется, что эти-то имена и олицетворяют современную русскую поэзию. Три еврея стали выразителями загадочной души славянской! Ну не диво ли?!
   Сыпались, увядали, пропадали русские таланты. Одни погибали, другие, как Сорокин, начинали петь фальшиво.
   В чём же всё-таки причина? Уж не работает ли тут хитро спланированный, давно запущенный дьявольский механизм, который выражен словами "верхних" людей: нам нужны Щедрины и Гоголи, но такие, чтобы нас не трогали.
   Вспоминаю, как в Литинституте, затем в "Известиях", а уж потом в издательстве спорили на ту же тему: почему наше столетие не даёт ни Пушкина, ни Чайковского, ни Репина? (Потому что 20-е столетие дало нам Владимира Высоцкого, Игоря Талькова, Виктора Цоя. Прим. К.М. ).
   Приведу расхожие суждения:
   - Социализм нивелирует человека, всех стрижет под одну гребёнку. Общество - казарма, всё расставлено по полочкам, по ранжиру. Где же тут проявить самобытность?
   - Раньше на пути писателя были редактор и цензор. И то многие задыхались под их гнётом. А ныне? Министерство культуры, творческие союзы, цензура, редакторы. Да появись тут сам Пушкин, его задушат в колыбели.
   - Верно вы все говорите, да не упомянули главного: критика у нас не национальная, она целиком в руках евреев. А еврею зачем русская литература? Ведь русская, значит, национальная, а если национальная, то ему, еврею, нечего в ней делать. Пишите вы на своём родном языке, а мы, русские, посмотрим, что из ваших произведений перевести для себя следует. А то ведь нет, на русском пишут и русскую нашу жизнь объяснить нам хотят.
   Нередко услышишь: сами мы виноваты. Да, виноваты русские. Это они с их библейской многотерпимостью и безбрежной добротой расплодили в своём доме всю эту нелепую вакханалию. Не ведая и не подозревая, что младенческая беспечность славян, проявившаяся в двадцатом веке с какой-то таинственной преступностью, приведёт ко всеобщему социальному коллапсу: произойдёт взрыв такой силы, что волны от него и осколки достанут самые отдалённые уголки планеты. И напрасно думают те, кто нагнетает ныне давление в "русском котле", что им удастся отсидеться где-нибудь на побережье Флориды или Канарских островах. Нет, не отсидятся! Если они подпалят "русский котёл", то взрыв от него сметёт всё живое на планете. Все эти клинтоны, олбрайты, бжезинские, очень мне напоминают кротов, которые в слепом своём рвении прогрызают ход, ведущий в пекло домны.
   Но что же всё-таки творится с нашими талантами? Не может же быть такого, что в прошлом веке народ русский породил сотню титанов, а в нынешнем - ни одного!
   Вспомнил я, как однажды меня пригласил в свою мастерскую один наш именитый живописец - член академии художеств, секретарь Союза художников России. Сказал:
   - Приходите, посмотрите мою мазню.
   Я этим "мою мазню" был огорошен. Можно ли так относиться к своему труду? И вот мы с женой пришли к нему в мастерскую. Она была рядом с его квартирой.
   Художник показывал свои картины. И первая из них - портрет его бабушки. Он писан маслом на холсте и чем-то напоминал работы Рафаэля, Леонардо да Винчи. И мне, и жене портрет очень понравился. Я бы с удовольствием повесил его в своей квартире. Художник сказал:
   - Моя первая работа. Мне было пятнадцать лет. Я жил в деревне.
   - Ну и ну! - поразился я таланту художника.- В пятнадцать лет написать такое!
   Потом мы смотрели другие картины. И я с чувством горечи и досады про себя отмечал, что все последующие картины хуже первой. А уж самые поздние, - те, что выходили из-под кисти академика,- и совсем неприятны. Художник писал своих односельчан-женщин, девушек, мужчин и детей - жителей его родной деревни, где он каждый год жил летом. Лица суровые, измождённые, угрюмые и даже злые. Очевидно, наш хозяин хотел выразить этим время. И фигуры женщин, даже девушек - худы, угловаты. Нет женской красоты, обаяния, нет чарующего магнетизма в глазах. В каждой картине я чувствовал заданную идею, воспитующую суть.
   Да, конечно, люди в нашей деревне живут плохо, они обмануты, обобраны - подведены к черте физического вымирания. Всё так!.. Но человек всегда прекрасен, он в молодости силён и гибок, девушка нежна, грациозна, в её глазах жажда жизни, море света и обаяния. Дети излучают сияние ангельской невинности, чистоты, в их глазах любовь, преданность, надежда. Куда же всё это подевалось в земляках художника? Но, может быть, прекрасного в людях он не заметил? Но если так - зачем его картины?
   С чувством досады и недоумения возвращались мы домой. Свои сомнения я высказал жене:
   - Не понимаю, зачем он показывает мир таким грубым и уродливым?
   Надежда, как всегда, подметила сторону практическую:
   - Кто бы его пропустил в академики да в секретари, если б он не рисовал таких уродов!
   Как просто и точно! И глубоко - до самого дна! Конъюнктура! Потрафить критикам. Тем, не национальным. Им ведь не нужна красота, нужна политика, и та, что на них работает. Но неужели? За чины, за жирную колбасу... пожертвовать своей сутью?
   Я стал внимательно приглядываться к Сорокину. Тучи, приплывшие с Челябинского горизонта, посеяли в его душе панику - он стал нервным, подолгу в нетерпении теребил свой реденький клок волос на лбу, много и тяжко пил. Неожиданно воспылал любовью к Шевцову. К месту и не к месту хвалил его, в дни отдыха, когда мы приезжали на дачу, тянул к нему. Однажды мы втроем обедали у Шевцова и крепко выпили. Сорокин сказал тост:
   - Предлагаю выпить за Дроздова. Признательно благодарен ему за то, что свёл меня и сдружил с вами, Иван Михайлович.
   В покорности склонил голову перед Шевцовым.
   Слушал я и диву давался: ещё недавно Сорокин горячо убеждал меня подальше держаться от Шевцова, говорил, что Шевцов - слабый писатель, ругает евреев и только тем добивается популярности. "Он - лидер антисемитизма. Был бы ты частным лицом - дружи с ним на здоровье, но ты работаешь в издательстве - нельзя так откровенно проявлять свою позицию".
   Да, так говорил. И вдруг - благодарит за то, что и его я сдружил с "лидером антисемитизма".
   Бесовщина какая-то! Попробуй в ней разберись! А и в самом деле... как сказал Кобзев, - душа не на месте.
   Мне кажется, такого мира в издательстве, какой наступил во второй половине 1973 года, ещё не было. Главный художник Вагин присмирел, он редко появлялся на работе, где-то ходил вокруг да около - "кругами". И Прокушев стал иным, при встречах долго и крепко жал руку, ласково улыбался, словно мы вдруг все исправились и радовали его своим тихим поведением. А и в самом деле: документы о художниках у нас забрали в Госкомиздат, и в редакции стало тихо. Я же по настроению Прокушева судил: художников в Комитете решили прикрыть, и мафия получила ещё одного мощного союзника. "Неужели и Свиридов?" - мелькнула у меня мысль.
   Между тем со Свиридовым в дни отдыха мы продолжали ездить в лес, варили кулеш, распивали бутылку коньяка. Я чувствовал, как еженедельные возлияния угнетали мою способность писать, но на исполнение служебных обязанностей они будто бы влияния не имели. Так я на себе испытывал коварное действие алкоголя: он в первую очередь и сильнее всего угнетал творческую потенцию, те отделы мозга, которые заведуют высшей умственной деятельностью. Позже, в середине семидесятых, а затем и в восьмидесятых годах это коварство алкоголя исследует и научно обоснует ленинградский учёный Геннадий Андреевич Шичко, но тогда лишь кое-где можно было встретить замечания о том, что алкоголь угнетает мозг. Я же испытывал это влияние на себе, и не от пьянства в обычном нашем понимании, а от "культурного" и даже "культурненького" винопития, - всего лишь двести граммов коньяку в неделю.
   Писать я не мог. И не писал. И не знал, почему желание писать ко мне не приходит. Лишь смутно догадывался, но не было ни уверенности, ни убеждения.
   Со Свиридовым о художниках не заговаривал. Говорить на отдыхе о таких щепетильных служебных коллизиях считал верхом бестактности.
   Николай Васильевич тоже делал вид, что ничего не происходит. Впрочем, изредка он всё-таки нашей жизнью интересовался. Спрашивал о качестве книг, о пропорциях столичных и периферийных авторов. Занимал его вопрос о главном редакторе. Спрашивал:
   - Что думает Прокушев?
   Я рассказывал о последней идее Прокушева: обойтись без главного редактора, а сделать нас с Сорокиным своими заместителями: меня - по прозе, Сорокина - по поэзии.
   - А вы? Как отнеслись к его идее?
   - Я - против, Сорокин - молчит. Думает.
   - А что тут думать? - с раздражением говорил Свиридов.- Гнусная затея! Хочет стать одновременно и директором и главным редактором. Очередной "узелок", и завязать его он хочет потуже. Сегодня вы согласитесь стать его заместителями, а завтра скажет вам: вы меня не устраиваете. Институт заместителей - хитрый механизм нашей системы. Или будь послушным, как робот, или... Катись на все четыре стороны.
   - А ваши заместители? Разве Звягин вас устраивает? - позволил я себе небольшую бесцеремонность.
   - Заместители министров - дело другое. Тут тоже механизм системы, и тоже - хитрый и даже коварный. Заместителей нам присылают. И прав над ними мы почти не имеем. Пословица есть такая: министры заместителей не выбирают.- И потом, минуту спустя: - А что Сорокин? Неужели не понимает, куда Прокушев дело клонит?
   - Думаю, понимает, но молчит из дипломатических соображений. Он сейчас Прокушева укрощает, хочет миром его в нашу сторону повернуть.
   - Говорят, обедать к нему ходит?
   - Иногда ходит, но я Сорокину верю. Парень он - кремень, рабочей закваски. Его бы главным редактором назначить.
   - Поэт. Не справится.
   - Зато в убеждениях крепок. А то пришлют тёмную лошадку, "уральского казака" какого-нибудь.
   - Что это - "уральский казак?"
   - Вагин у нас уральским казаком назвался.
   - А-а...
   Некоторое время молчали. Но Свиридов вновь обращался к нашим делам:
   - А что Сорокин, - действительно, крепок?
   - Думаю, да.
   Месяц или два спустя после этого разговора Сорокин мне вдруг сказал:
   - Близится юбилей Михалкова. Викулов просит написать статью для журнала о Михалкове.
   - Викулов или Прокушев? - спросил я неосторожно.
   Валентин вспылил:
   - Почему Прокушев? Сказал же - Викулов!
   - Но почему ты? Тут нужен критик, а ты - поэт.
   - Именно поэт и нужен! Якобы Михалков так хочет.
   - Чтобы ты написал?
   - Не я... но поэт! Редакция вышла на меня.
   И потом, в раздумье:
   - Может, и Сергей Владимирович назвал меня.
   За этим "назвал меня" я слышал затаённую думу Сорокина, плохо скрываемое от других его убеждение в том, что он - первый из современных поэтов, нынешний Пушкин, Маяковский, Есенин... И, конечно же, Михалков, заботясь о своём месте в истории, хотел бы, чтобы в день его юбилея о нём написал Шолохов или... Сорокин. Но Шолохов не напишет, а вот Сорокин...
   - Не знаю, Валя, дело это личное. И тут советчики неуместны. Но как старый журналист тебе скажу: юбилейные статьи обыкновенно панегирические. Способен ли ты славословить поэта, которого не уважаешь ни за стихи, ни за человеческие качества? Сам недавно мне прочёл эпиграмму на Михалкова. Ты её помнишь? Повтори.
   - Не помню.
   - Я тоже забыл. Но помню, что эпиграмма нелестная. Наверняка ведь, ты читал её и другим. Подумай. Совесть нельзя насиловать. Радость жизни у себя отнимешь, покой душевный потеряешь, а без душевного покоя, сам знаешь, стихи не пойдут.
   Не стал я читать молодому другу им же сообщённую мне эпиграмму на Михалкова,- не хотел так уж сильно давить на самолюбие, - но читателям, очевидно, будет интересно знать фольклорную характеристику этого непотопляемого при всех владыках российского литературного начальника. В высших партийных сферах были такие скользкие молодцы, которые обладали редчайшей способностью глубоко и самозабвенно любить власть имущих и добиваться такой же трогательной взаимности. Такими были Микоян и Алиев. Литературная среда тоже выдвигала таких мастеров, и Сергей Михалков - едва ли не самый талантливый из них. Заступил на пост генсека Брежнев, и тотчас же клевреты, заинтересованные в "плавучести" Михалкова, начинали разносить по Москве весть, что наш Серёжа свой человек в семье Брежнева, он с мадам на "ты" и бывает у них в доме. Клевретов у Михалкова много, они настойчивы и повторяют свои басни до тех пор, пока им не поверят. При смене генсека сказка про всесильного Дядю Стёпу повторяется, и так, с каждым годом укрепляясь, и сидит в кресле вождя российских литераторов не одно уж десятилетие Сергей Владимирович Михалков - поэт, писатель, драматург, а по убеждению многих - ни тот, ни другой и не третий.
   Сейчас я оторвался от столичной жизни - не знаю последних аттестаций. Но мне и с берегов Невы виден этот высокий, улыбчивый, хотя и со стальным блеском в глазах, непотопляемый "Дядя Стёпа". Ныне он одряхлел, сутуловат, ходит неверным, падающим шагом, но продолжает стоять на капитанском мостике. И штурманом при нём теперь Прокушев, а на роль старшего офицера и "первого поэта России" метит Валентин Сорокин. Ну, а эпиграмма? Она, правда, непристойна, но очень уж тут к месту:
   Прославляют дядю Стёпу
   Выше прочих дядей стёп.
   Лижут дяде Стёпе ж...
   И никто не скажет: "стоп".
   Сорокин возгорелся желанием сказать и своё слово во славу главного российского литературного начальника.
   На том наш разговор тогда кончился. Я впервые ощутил, как между мной и Сорокиным пробежал холодок отчуждения. Он в этот день не зашёл ко мне и не позвал обедать, а я и был рад этому. В магазине купил пакет молока, булочку - пошёл в тихий уголок соседнего уцелевшего каким-то чудом сада, пообедал в одиночестве. С этого дня чаще просил Сорокина оставаться в издательстве, а сам забирал две-три рукописи, уезжал на дачу, читал.
   Валентин охотно оставался за главного. Ему очень нравилось командовать.
   Как-то Прокушев попросил меня прочесть объёмистую рукопись. Сказал:
   - Приготовьтесь к серьёзному разговору по ней. Отбиться будет нелегко.
   - Но, может быть, и не надо отбиваться?
   - Нет, надо. Автор - графоман, но за ним о-о, чёрт бы их побрал, этих ходатаев.
   Он, когда случалось, не прочь был и ругнуть высоких персон.
   В четверг и пятницу я читал, в субботу и воскресенье отдыхал, а когда пришёл в издательство, нашёл тут большие волнения. В моё отсутствие явился подполковник милиции, назвался следователем по особо важным делам. Долго сидел в кабинете директора, спрашивал меня, ждал до обеда. Пришёл он и во вторник, за полчаса до начала работы. Но я уже был на месте, и следователь прошёл ко мне. Дружески пожал руку, улыбался. На нём был китель армейского покроя, но погоны милицейские. Я спросил:
   - Наверное, в армии служили?
   - Да, недавно демобилизовался. Был военным следователем, а теперь вот... на гражданке. И тоже следователь.
   Раскрыл папку, достал один за другим документы о художниках. Потом достал три книги примерно одного формата и полиграфического качества. Выпущены разными издательствами.
   - Вот смотрите! - разложил их на моем столе.- Какая лучше оформлена?
   Я полистал книги.
   - Примерно одинаково.
   - А плата за художественное оформление и за печать - разная. Вы художникам заплатили в четыре раза дороже, а полиграфистам - в один и четыре десятых, то есть почти в полтора.
   - И за печать превышаем? - удивился я, впервые коснувшись дрожжевской механики.
   - Да, и за печать. Не понимаю вашей щедрости, любезный Иван Владимирович. Объясните, пожалуйста.
   Говорил будто бы шутя, с дружеской иронией, но слышалась мне в его голосе и серьёзная претензия официального человека. Следователь вдруг спросил:
   - Вы на фронте кем были?
   - Войну закончил командиром батареи.
   - Я тоже был комбатом, только в пехоте, командовал батальоном. Представьте на минуту, что у вас из солдатского довольствия кто-то утянул половину продуктов.
   - Что вы! У нас в котёл строго по весу засыпалось. Я сам иногда отмеривал, а чтобы жульничать... Да у нас за всю войну случая такого не было.
   - Вот, вот... Не было такого. И у нас тоже... за всю войну. Я и обедал вместе с солдатами. И чтобы хоть сухарь лишний, кусок сахара - ни, Боже мой! Честность во всём. Порядок и справедливость. На том стояли!
   Помолчали оба. Думали об одном: что же с нами случилось? Почему теперь так пышно расцветает лихоимство, казнокрадство?
   Я смотрел на лежащие на столе книги. Взял две - других издательств. Спросил:
   - У них оплату производят по нормам?
   - Сомневаюсь. В сравнении с вами меньше махинаций, но тоже... Почти уверен. Но только копать надо. Нужно за руку схватить.
   Он полистал документы о наших художниках. Улыбнулся.
   - Тут, конечно, много материала, - им не отвертеться, но работа и здесь для следствия предстоит серьёзная.
   В кабинете главного редактора была развёрнута выставка книг, выпущенных "Современником" со дня его основания. Подполковник смотрел книги, что-то записывал и время от времени обращался ко мне:
   - Вот за эту книгу сколько заплатили художникам?
   - Такие сведения может предоставить бухгалтерия.
   - А гонорар авторский, писателю?
   Я смотрел выходные данные и если не точно, то примерно называл сумму гонорара.
   Следователь записывал. И тут же спрашивал:
   - Как думаете, вот на это оформление сколько затратил художник дней, месяцев?
   - Способный художник сделает такое оформление за неделю.
   - А писатель? Сколько он пишет такую книгу?
   - Обыкновенно - годы. Иногда год, а то и пять, десять лет. Иной писатель отделывает свою книгу всю жизнь.
   Следователь кивает и тоже записывает. Он в своих вопросах был дотошен, шёл в глубину, проникал в суть творческого труда и писателя, и художника. Я не был следователем, но четверть века работал журналистом, и круг интересов у меня был широкий - от описания какого-нибудь события до запутанных проблем развития металлургии, шахтёрского труда - по опыту мог судить о хватке следователя, его стремлении не только "размотать" факты, но и понять явление в своей изначальной комплексной сути. Мне нравился этот умный, симпатичный человек. Я был рад, что дело художников попало в такие руки.
   Расстались мы почти друзьями.
   И сразу же после следователя ко мне стали заходить все наши ведущие сотрудники: Сорокин, Панкратов, Целищев, Дробышев. Зашёл и Ванцетий Чукреев. Они ни о чём не спрашивали, - знали, что художниками занялся важный следователь то ли из прокуратуры, то ли из Министерства внутренних дел.
   Болтали о разном, а думали об одном: чем закончится эпопея с художниками? По выражению лиц, словам и репликам я видел, кто и как воспринимает это событие. Все радовались, были возбуждены, и только Чукреев и Сорокин хранили молчание, тяжко обдумывали сложившееся положение.
   Без стука и разрешения вошёл старший редактор, писатель Иван Краснобрыжий. Этот говорил прямо:
   - Прищемили хвост прохиндеям. Прокушев в Комитет метнулся, новое заявление об отставке подал. Будто бы председателю сказал: "Хватит с меня этого кошмара! В издательство не вернусь. Хоть на коленях стойте".
   - Ну и что? Что сказал ему председатель?
   - Не знаю. Но что он должен ему сказать? Отчитайся за художников, тогда и уходи. Я бы так сказал.
   - Погодите бить в литавры, - остерёг Чукреев.- Прокушев найдёт управу и на следователя.
   Мудрый был человек Чукреев. Запомнил я тогда это предостережение.
   Весь тот день возле меня вился Сорокин. Вместе в лес мы пошли с ним обедать. Он был смущён и взволнован. Недавно отбыла домой челябинская делегация, вернулся из Челябинска "тайный следователь". Он приходил в издательство, общался с Прокушевым, - видимо, Валентина сейчас пугали всякие возможные катаклизмы. А кроме того, со дня на день должен был поступить подписчикам и в продажу журнал "Наш современник" с его статьёй о Михалкове. Несомненно, Прокушев внушил Валентину какие-то надежды, связанные со статьёй о Михалкове, - может быть, косвенно или прямо зажёг перед Валентином надежду на должность главного редактора. Я уже представлял, в каких выражениях директор разворачивал перед Сорокиным новую перспективу, ведь директор и нам не однажды говорил о всемогуществе Михалкова, о его влиянии на все руководящие сферы вплоть до самой "мадам" - жены Брежнева, с которой у него якобы вполне свойские отношения.
   Сорокин тут же подтвердил все мои догадки. Спросил:
   - Как относится ко мне Свиридов?
   - А как он должен к тебе относиться? - изумился я.- Поэтический раздел ты поставил хорошо, об этом мне и Карелин говорил. Надо полагать, он то же самое говорит и председателю.
   - Не темни, ты и без Карелина всё знаешь. Ты дружен со Свиридовым.
   - Ну, это ты придумал, Валя, - искренне возразил я. - Свиридов и из своего-то круга, как мне кажется, не имеет друзей, а уж такие мелкие сошки, как мы с тобой... Зачем мы ему?
   - Ладно. Ни врать, ни хитрить ты не можешь. Скажи уж прямо: не хочешь распахивать душу. И чёрт с тобой. Таись. Но скажи хоть мне: ты бы хотел видеть меня главным редактором?
   - Ещё бы! Я был бы рад такому обороту дел.
   Я говорил это и не кривил душой. Искренне верил в здоровую суть Сорокина, в реализм и справедливость его взглядов. И хотя понимал, что в характере у него много мусора, что неровен он, грубоват, но в моих глазах здоровая его славянская натура искупала все недостатки. Я сказал:
   - Хочешь, я поговорю со Свиридовым, постараюсь убедить его назначить тебя главным?
   Я был искренен и в этом своём намерении.
   Готовился к выходу в свет журнал со статьей Сорокина о Михалкове. Валентин перед выходом дал мне её почитать. Статья была написана мудрёно; автор не хвалил юбиляра напрямую, не развешивал превосходные эпитеты, - он вокруг имени маститого литератора нагромождал сложные словесные структуры, тщился выделить какую-то необыкновенность, какое-то сверхъявление, заслонившее собой едва ли ни всю современную литературу. Он не называл произведений - что можно назвать у Михалкова? - но каким-то особенным образом умудрялся представить читателю чуть ли не титана литературы. Лесть, конечно, беспардонная, но подавалась таким образом, что её вроде бы и не было заметно.
   Не ожидал я от Сорокина такой журналистской прыти: уметь же надо! Сказывался поэтический дар находить броские незаезженные слова, лепить хлёсткие фразы.
   Больше об этом факте из своей биографии Сорокин со мной никогда не заговаривал и никому другому о статье не говорил, - видимо, всё-таки стыдился её, но несомненно, что в жизни его она сыграла роль не последнюю.
   В дни работы следователя никого из руководства в издательстве не было, и Сорокин забегал лишь на часок, - говорил сумбурно, о пустяках и то присаживался, то принимался ходить по кабинету. И тут же исчезал.
   О Прокушеве разнёсся слух: пробивает себе профессорскую кафедру, теперь уж от нас уходит наверняка.
   На этот раз и я поверил, что директор уйдёт, что следователь по чрезвычайно важным делам шутить с Вагиным и Дрожжевым не станет и что Прокушев если и не "поплывет" с ними на скамью подсудимых, то уж и работать в издательстве не сможет.
   Между тем вся черновая работа по главной редакции и по делам хозяйственным легла на меня, и я уж не имел времени читать вёрстки и вынужден был брать сигнальные экземпляры на ночь. Едва успевал прочесть, а иные и не успевал - подписывал "втёмную". Такая рискованная игра меня очень беспокоила, хорошо знал, какая поднимется свистопляска, если пропущу в книге какой-нибудь ляп.
   В субботу, отоспавшись, пошёл в лес, а там знакомыми тропинками - к Шевцову. Принял он меня неласково, смотрел волком и с ходу обрушил шквал упреков:
   - Странный ты, ей-Богу! Все мои разговоры с тобой - как об стену горох. Не думай, что ты такой умный и можешь никого не слушать!
   - В чём дело? Что случилось?
   - И ты ещё спрашиваешь! Документы на художников в ОБХСС закатал!
   - Этого я не делал.
   - А в Комитет кто их на тарелочке отнёс?
   - Ну, это уж наши служебные дела. Да ты-то что печёшься о художниках? Мне надоело выслушивать твои нотации. Не очень они корректны.
   Шевцов закипел ещё более и стал вновь разворачивать свои аргументы. Слушать их я не стал. Сказал ему:
   - Ладно, Иван. Ты сегодня настроен агрессивно, а мне отдохнуть надо. Пойду-ка я к Кобзеву.
   И ушел.
   Игорь был на веранде, отделывал этюд, который он нынче же рисовал на берегу Монастырского озера.
   - Нравится тебе этюд? - спросил Игорь.
   - Да, очень.
   - Хочешь, подарю тебе его?
   - Ещё бы! Я буду очень рад и куплю для него хорошую рамку.
   - И отлично! Вот ещё два-три мазка, - и забирай его. Жалко мне, а всё равно - дарю от чистого сердца.
   Его жена, Светлана, соорудила нам чай, и мы пили его на веранде, сидя в плетёных креслах.
   - Ты в чудеса веришь? - спрашивал Игорь с детским простодушием.
   - Ну как же без чудес! Они всюду, их надо только видеть.
   - Я тоже так думаю. Мир полон тайн и чудес. И чем выше интеллект человека, чем развитее ум и богаче фантазия, тем больше такой человек видит чудес. В сущности, весь мир и вся наша жизнь состоят из чудес! Вот и сейчас... у нас в сарае, в тёмном углу за дровами, появилась тень Суворова. Хочешь, покажу!
   - Да, конечно.
   - Пойдём.
   Выходя из-за стола, я мельком взглянул на Светлану - лукавая смешинка была у неё в глазах, она чуть заметно, снисходительно улыбалась. Но Игорь этого не замечал. Дверь сарая открывал тихо, словно там кто-то спал и он не хотел его тревожить. Войдя в сарай, показал в дальний тёмный угол. Шепотом спросил:
   - Видишь?
   Я кивнул:
   - Да, вижу.
   - Ну вот,- проговорил Игорь, так же тихо прикрывая дверь.- Скажи Светлане, она как сагана - ни во что не верит.
   На веранде Игорь сказал Светлане:
   - Иван Владимирович - серьёзный человек. Спроси у него: видел он тень Суворова?
   Светлана спросила. Я ответил:
   - Да, конечно, видел.
   Она прыснула и, чуть не выронив чашку, убежала на кухню. Игорь смотрел на меня чистыми синими глазами, и в них я читал горький упрёк в адрес грубой женщины, бывшей по злой иронии судьбы его женой, и чувство признательности мне за мою с ним солидарность.
   Мне тоже хотелось улыбнуться, но я держал серьёзный вид. Не знал я тогда, не могу, наверное, судить и теперь: была ли то странная прихоть умнейшего человека, одарённейшего поэта и художника, или он и в самом деле настолько верил в чудеса, что вызвал в своём воображении тень великого соотечественника и старался других уверить в его реальности.
   Кобзев был поэтом по своей природе, весь был устремлён в мир прекрасного. Я однажды, подходя к окнам веранды, услышал небесную, трубно звучащую музыку Вагнера, через раскрытое окно увидел многоцветие куполов. И невольно остановился, поражённый гармонией звуков и цвета, казалось, кресты золотые на зелёных, голубых, синих куполах кружились и летели вслед за музыкой, - летели и увлекали тебя.
   Музыка часто звучала во всех комнатах и на усадьбе кобзевской дачи, музыка высокая: Глинка, Вагнер, Чайковский, Бородин, Моцарт...
   Тень Суворова. Может быть, и это...- потребность души, образ, волновавший ум поэта.
   Игорь был на редкость интересным собеседником, - он легко и свободно, а главное, оригинально судил о чём бы мы ни заговорили. И я душой отдыхал в их доме. Одно, впрочем, мне не очень нравилось; всякое чаепитие, ужин или беседа кончались обыкновенно картами. Игорь в один миг расчищал стол, подкидывал в руках карты, говорил:
   - Сыграем в дурачка!
   Терпеть не мог карты, но садился и играл. Если же мы приходили к Кобзевым всей семьёй, я оставлял их за картами, а сам уходил в лес.
   В тот день я очень хотел отвлечься, - игра в дурачка была для меня нужнее умных разговоров.
   Впрочем, тень Суворова меня тоже изрядно позабавила.
   Игорь провожал меня до дома. Шли лесом, он любил ходить по местам незнакомым. Там, где открывались дальние массивы деревьев, останавливались. Он показывал на стайки берез, ряды лип, тополей, говорил:
   - Вот теперь начало сентября, - посмотри, какие новые краски появились в лесу. Вон там, видишь, лиловая полоса? Неделю назад её не было. Теперь же по утрам и вечерам много тёмно-лиловой сини, сиреневых наплывов, и по краям, снизу или сверху, идут багровые полосы. Лес отсвечивает зарю. - И неожиданно предложил: - Пойдём завтра на зорьку. Я дам тебе этюдник, краски.
   - Зачем? - не понял я.
   - Будешь рисовать.
   - Да я сроду не рисовал. И, кажется, не умею.
   - А вот мы пойдем. И ты увидишь, как у тебя выйдет.
   Домой ко мне Игорь не зашел. Прощаясь, сказал:
   - Вчера на вечере поэзии был ваш Прокушев. Он выступал и сильно хвалил Сорокина. Читал его стихи. А потом сказал, что будут двигать его на премию.
   - Таких людей, как Прокушев, не сразу поймёшь. Видно, интерес к Сорокину имеет.
   Мне вдруг, в одну минуту, открылась разгадка всех последних ходов Сорокина, и его частых отлучек, и охлаждения к делу художников, и статьи о Михалкове, припомнилась делегация челябинцев, страх Сорокина стать героем фельетона. Все звенья последних событий выстроились в ряд. Стало ясно: Сорокин ищет союза с Прокушевым. Он, может быть, не станет нам вредить, не уйдет в лагерь противника, - такой мысли я не допускал, - но и теснить художников он уже не будет. Бойца и товарища мы потеряли.
   Припоминал, как сидит он в сторонке, слушает наши препирательства с Прокушевым и покорно молчит.
   Трудно мне было представить таким Валентина: слишком он был смел и напорист, и верил я в него, как в себя.
   В думах своих перенёсся в далекие годы войны, вспомнил батарею свою - офицеров, сержантов, солдат. Подумал: было ли там что-нибудь подобное?.. Нет, не было! Случилось однажды, молодой солдат Иван Куренной, подносчик снарядов, в бою побежал от пушки. Командир огневого взвода вынул пистолет, хотел застрелить труса, но я ударил офицера по руке. И рванулся за солдатом, догнал его, схватил за шиворот, вернул на место. Немцев мы отбили. Наступила тишина. Батарейцы сидели возле пушек. Я обходил расчеты, зашёл и на пушку, где был Куренной. Не упрекнул солдата. Зато и дрался же он потом, как лев. Остался жив, был не однажды награждён. И теперь, когда мы ежегодно в майские дни Победы собираемся на встречу фронтовиков-однополчан, Куренной подходит ко мне, как к отцу родному.
   Неужели Сорокин, зрелый Сорокин - не мальчишка, побежит с поля боя?..
   Раненько утром я был у Кобзева. Он дал мне этюдник, набор красок, кистей, раскладной стульчик, и мы пошли в лес. На берегу Монастырского озера выбрали поляны, невдалеке друг от друга сели. Я стал рисовать стоявшие передо мной три берёзы и небольшой холмик на втором плане, а на первом, ближе ко мне, клин поляны. Из-за деревьев поднималось солнце, и лес, и трава, и вода в озере буйно засверкали, окрасились в тона яркие, радостные, - живопись хотя и была для меня загадкой, и кисть не слушалась, краски не давались, однако волнение в груди я испытывал ни с чем не сравнимое. И за четыре часа на маленьком моем холсте появились три берёзки и холм, и поляна. Рисунок незатейливый, однако же было видно, что это берёзы, и рядом - трава.
   Стал рисовать. Есть у меня теперь свой этюдник, свои кисти и краски, а в кабинете на даче даже установлен большой рисовальный станок. Я пишу дома, природу, но больше мне нравится писать портреты. Натурщиков я, конечно, не приглашаю, но самых близких людей, из тех кто благосклонно относится к моим занятиям, я рисую по несколько раз. Люблю копировать. Копии доставляют мне особенно глубокое удовлетворение. Воспроизвести черты Лермонтова, Маяковского, Герцена, Тургенева - других, дорогих моему сердцу лиц, и если сделать это удачно - ах, какая тут большая радость для человека, любящего жить в мире собственных фантазий!
   Однако злые силы не дремали.
   Прокушев, Вагин, а с ними и Сорокин совсем перестали бывать в издательстве. Я, хотя и догадывался, но доподлинно не знал, не мог предположить, что борьба за "Современник" ведётся не в коллективе издательства, а где-то в стороне. Испытав свои силы внутри редакций, и не сумев одолеть здесь ни одного редута, противник отступил и стал обкладывать нас с флангов и с тыла.
   Теоретики борьбы с сионизмом позже назовут свои книги: "Ползучая контрреволюция", "Осторожно, сионизм", "Рассказы о "детях вдовы"", "Вторжение без оружия"... Мы не знали, как она ползёт, эта контрреволюция, и что "детьми вдовы" называют братьев-масонов, не научились мы в этой войне проявлять и осторожность. Потому и били нас, как слепых котят, и отступаем мы в этой войне и пятимся до сих пор. Не знали тогда и не знаем ещё и теперь сил, противостоящих нам в идеологической войне, - самой длительной из всех войн. Она длится уже более ста лет, мы беспрерывно несем потери, - нас подвели к краю пропасти. Только здесь мы увидели опасность. Пожалуй, отсюда и начнётся наше наступление.
   Настала зима 1974 года, работа наша набрала строгий, деловой ритм. Мы регулярно выпускали книги, и книги хорошие - об этом ныне может сказать каждый книголюб, имеющий в своей коллекции книги "Современника".
   Прокушев и Вагин по-прежнему были неспокойны, часто и надолго пропадали из издательства, однако их отсутствия коллектив не замечал: свидетельство того, как обширен у нас класс паразитирующих бездельников. Работал я в "Известиях" - там коллектив был из нескольких сотен человек, а нужно-то было всего человек двадцать; в Комитете работал - там двести человек, а нужно человек десять; в издательстве тоже все начальство можно сократить. Оставить лишь главного редактора, редакторов и производственный отдел.
   Невольно вспоминал я, как мальчонкой пришёл в 1937 году на Сталинградский тракторный завод. В механо-сборочном цехе работало несколько тысяч человек, и над ними - начальник цеха, механик и несколько мастеров. Я был приставлен к токарю в ремонтно-механическую мастерскую, мы ремонтировали тысячи станков, конвейер. Нас, рабочих, было человек двадцать, а мастер - один. Он и работы давал, и наряды закрывал, и зарплату начислял. А когда уже в роли корреспондента "Известий" я приехал на свой завод двадцать лет спустя,- батюшки мои! - да там начальников, учётчиков и контролёров почти столько же, сколько рабочих!
   Вот уж истинно - королевство кривых зеркал! Сумасшествие какое-то!
   Итак, издание книг у нас хорошо наладилось. И люди спокойны и будто бы всем довольны. Неспокойны главные начальники: директор, заместитель его да главный художник. Но им пенять не на кого - сами виноваты. Следователь продолжал работать. И рылся он в делах финансовых - там, где они оставляли следы. Как говорили ещё в древности: "Каждому своё".
   Сорокин был неровен: порой он успокаивался, ходил на службу, по-прежнему звал на обед. Квартиру он получил, дачу купил, заводил в другом издательстве новую книгу стихов, но мы сказали: "Издадим у себя, не будешь никому обязан". И запланировали объёмистый том в подарочном оформлении. Думали так: в поэзии работает два десятка лет - пора иметь и солидную книжку. И были, конечно, правы. Тут не было и намёка на свойские мотивы.
   И вот уже весна 1974 года наступает. Прокушев подаёт третье заявление на увольнение, но мы уже к этому привыкли, воспринимаем такой манёвр, как шантаж и истерику.
   Авторитет его упал настолько, что ему неудобно было даже появляться в издательстве. Над ним стали посмеиваться. Иные смеялись в глаза. Задавали один и тот же вопрос: "Говорят, уходите, Юрий Львович?" На что он обыкновенно крутил головой, хмыкал, и если произносил слова, то как-то невнятно, и прибавлял шагу.
   Зато мы заметили: в то самое время оживилась внешнеполитическая деятельность нашего руководства. То там, то здесь устраивались какие-то вечера с отчётом директора "Современника". За красный стол как-то сами собой затекали Вагин, Дрожжев и какие-то чиновники из Комитета по печати. Все они много говорили, хвалили Прокушева, Сорокина. Делались налёты на кабинет Прокушева бригад из радио, телевидения, и тоже много говорили тут разных хвалебных слов. Чаще стали наезжать иностранные гости. И тоже - к часу, когда были на месте всё те же лица, и с ними Сорокин. Слышал я однажды, как при большом стечении народа, под фонарями и объективами телеаппаратов Сорокин проговорил длинную тираду во славу Прокушева: назвал его выдающимся критиком, писателем и одним из самых блестящих организаторов издательского дела в нашей стране.
   Было ясно: Сорокин удобно устроился в кармане Прокушева. Во всякой борьбе это самое страшное, когда внутри вашего лагеря заводится предатель. Теперь уже я потерял сон и подолгу лежал с открытыми глазами. Надежда спросила:
   - Чего не спишь? У тебя неприятности?
   - Да нет, ничего. Спи ты.
   Но однажды случилось чудо: наши руководители все вдруг явились на работу точно вовремя. Никогда такого не было! Важно и не торопясь шествовали по этажам и коридорам, заглядывали в редакции, чинно отвечали на приветствия и следовали дальше, в свои кабинеты.
   Меня позвали к директору. И всех заведующих редакциями, и начальников служб.
   На моё приветствие Прокушев едва кивнул головой, в глаза не смотрел. Но других встречал приветливо, голову поднимал высоко и чуть покачивал ею, - видно было, что он волнуется, что-то случилось важное и радостное для него.
   Шёл час, другой - совещание не начиналось, а в кабинете стоял гвалт, каждый болтал о своём, и все чего-то ждали. Прокушев поглядывал на часы, на дверь - выказывал явное нетерпение.
   Я выходил, но меня тотчас вызывали. Директор говорил:
   - Да сидите, пожалуйста! Вы будете нужны.
   Я всё равно пошёл в какую-то редакцию. Именно в это время и случилось ожидаемое.
   Мне потом в подробностях рассказали.
   В кабинет в форме подполковника вошёл следователь - тот самый, который вёл дела художников. Неловко и несмело подошёл к директору. И в наступившей тишине раздался его глухой, дрожащий голос:
   - Юрий Львович! Приношу вам извинения за беспокойство и напрасные тревоги, которые мы доставили коллективу и вам лично своим следствием. Претензии к художникам оказались необоснованными, и я также извиняюсь перед вами, товарищ Вагин.
   Наступила особенно чуткая, какая-то звенящая тишина. Подполковник вынул из портфеля папку с документами на художников, положил на стол директора. Сказал:
   - Дело закрываем.
   Круто повернулся и пошёл к выходу. На глазах у него были слёзы.
   Ко мне постоянно заходили люди, и каждый рассказывал, и возмущался, и разводил руками. Впрочем, я их плохо слышал: в голове моей гудело как от артиллерийской канонады. Мне казалось, я со своей батареей стою на открытой местности, по нам бьют изо всех стволов, а мы ответить не можем: нет снарядов. Гул нарастает, и солдатам спрятаться негде. Было ли такое в годы Великой Отечественной войны - самой страшной из войн мировой истории?.. Да нет, такого я не помню. Были, конечно, переделки, и попадали мы под огневой смерч, но и сами не дремали и таким отвечали огнём, что небу было жарко. А чем же я сейчас отвечу? Чем отплачу за позор и унижение фронтового товарища - командира пехотного батальона? Нечем мне ответить! Нет у меня оружия. И нет уже у меня вчерашних боевых друзей. Сидят поджав хвосты в Комитете Карелин и Свиридов, а Сорокин и вовсе перебежал в стан противника. А хитренький Чукреев сидит в своём окопе и злорадно улыбается: говорил же тебе - зубы обломаешь! И те мои приятели и доброхоты, что сидят в бесчисленных кабинетах московских редакций, и они, как Чукреев, злорадно улыбаются, в лучшем случае жалеют. Вот, мол, Иван! Незрелый он человек! Зря ему доверили такое дело. И чего только думал Свиридов? Ведь ещё и по книгам его было видно, что не владеет он ситуацией.
   А уж близкий мой товарищ - самый близкий! - Ваня Шевцов и смотреть в мою сторону не станет. О таких людях, как я, у него и слова другого нет, как только "идиот".
   Вот такие невеселые мысли владели мной в те минуты. И ещё хотелось мне догнать подполковника, сказать ему какие-то слова, утешить, но он уже был далеко. Не сломался бы! Не упал бы духом!
   Подавали какие-то бумаги, механически подписывал.
   Заходил Сорокин, что-то порывался сказать, но слов не находил, быстро удалялся. В конце работы снова зашёл ко мне, сказал:
   - Пойдем домой вместе. Надо всё обговорить.
   Вначале ехали на машине - её вдруг стали регулярно подавать главному редактору. Ехали до метро "Профсоюзная", потом шли пешком.
   Сорокин порывался что-то обсудить, обмозговать новую тактику, но выходил у него один сумбур, и он свою речь прерывал, комкал.
   - О чём твои тревоги? Что случилось? - спрашивал я его.
   - Нам надо дело делать, дело - понимаешь?
   - Понимаю. Дело это важно, это главное в нашей жизни, но кто тебе мешает? Закрыли дело на художников - и ладно. Пусть они работают. Значит, так надо. Государство пока не может защищать себя от лихоимцев. На наших глазах нарождается мафия, а может, она уже давно зародилась. Происходит сращивание государственной власти с казнокрадами. Народ наш, совершив революцию и сбросив с шеи одних паразитов, попадает под власть других. Кстати, кто принудил следователя извиняться - уж не Шевцов ли?
   - Не знаю, - буркнул Сорокин.
   Сердце моё слышало: Сорокин знал, но говорить мне не хотел. Оба мы понимали, что пути нашей жизни расходятся. Оба не хотели или не могли ещё в это поверить.
   Ещё более тихим, упавшим голосом Сорокин продолжал:
   - Готовься двухтомник издавать... Шевцова. Вагин уж портрет его рисует. На медной доске изготовят.
   И вдруг - с тревогой, почти панически:
   - Со мной, наверное, поведёшь борьбу?
   Ответил сразу, без раздумий:
   - Нет, Валя, с детьми своими не воюю. Нет во мне силы такой, как у Тараса Бульбы.
   Мне надо было сворачивать к дому.
   - Ну, бывай.
   И пошёл. Руки ему не подал - впервые.
  
   Поражение наше было сокрушительным. Мы тогда не знали, что дело имели с мафией, но не с той, о которой, конечно, догадывались, а с широко разветвлённой, уходящей корнями на самый верх.
   Бороться с такой системой у нас не было сил. Я понимал это как журналист, размотавший и описавший за свою жизнь много афер и преступлений. Герои моих статей и фельетонов не однажды пытались поставить меня на место - не могли, а теперь вот не только мне указали на свой шесток, но и людям повыше - Карелину, Свиридову. Ведь это не я же, а они решились на атаку - подали документы в органы надзора. Им первым щёлкнули по носу, а уж потом мне. Вышло так, что я их подвёл. Я и об этом теперь думал с душевной горечью.
   Плачущий подполковник - фронтовой командир батальона, не знавший страха в смертельных боях, склонил голову перед Прокушевым и Вагиным, вымаливал прощение. Образ этого прирученного героя, сломленного и униженного бойца, стоял перед глазами; я потерял покой, у меня вылетели из головы все мысли о книге: я даже и вспомнить не мог, на чем остановился, что уже написал и что надо было писать дальше. Поразительная, страшная пустота и прострация! Представил тысячи, миллионы творческих людей, которые, как и я, попав вот в такие обстоятельства, теряли не только способность творить, но и интерес к самой жизни. Ныне много говорят о горестном положении страны, ищут причины этого, но никто не подумает о том, что все семьдесят с лишним лет после революции мы жили в обстановке дичайшей несправедливости, физического и психологического разбоя - гнусной войны, которую развязало государство против своих граждан. Плотник, слесарь, пахарь в этой обстановке ещё находят силы как-то двигать руками и ногами, но как воспламенить энергию разума? Как привести в движение весь психический строй человека и направить его на созидание? (Да, здесь нужна сила воли. Но сила воли без высокого уровня социального сознания не будет иметь нужной силы. Не было тогда ещё Новой социальной теории, при помощи которой можно было бы свернуть шеи сионизму, иудо-талмудизму, жидо-масонству и их прихвостням. А полу-сила или четверть-сила, - это уже не сила воли. И это ясно видно читателям "Последнего Ивана". Прим. К.М. ).
   И вновь и вновь является гениальный Пушкин, сказавший, что для творчества нужен душевный покой. Он оттого и рвался на постоянную жизнь в Михайловское, искал защиты у природы. В последнем в жизни, 1836 году, когда травля и клевета летели на него со всех сторон, он писал своему шурину: "Здесь у меня голова кругом идёт, думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела".
   Я знал, как сильно ударила история со следователем по самолюбию Карелина и Свиридова, - не хотел их видеть и не звонил им. Мафия поставила на колени всех, но я не хотел сдаваться и в то же время не видел никакой возможности победить.
   Трудные это были дни. Я продолжал ходить на службу, проводил совещания, подписывал бумаги, читал вёрстки и сигнальные экземпляры, но делал все механически. Присматривался к товарищам. Саша Целищев был удручён, - в истории с художниками потерпел поражение и его брат. Панкратов, как всегда, был ровен, спокоен; Дробышев, Горбачёв, Филёв исправно трудились. Ко мне заходили реже, словно бы чего-то стеснялись. Сорокин в эти дни получил звание лауреата премии Ленинского комсомола; в издательстве "Молодая гвардия", в коридоре на видном месте, в ряду других лауреатов, поместили его большой портрет. На лацкане пиджака у него засветился маленький золотой значок.
   Я поздравил Сорокина. Сказал: "Премию эту ты заслужил. Она могла прийти к тебе и раньше".
   Прокушев, представляя лауреата какому-то собранию, сказал, что он верит, что Валентин Сорокин скоро будет лауреатом и других премий - самых высоких в стране. А в тесном кругу, в подпитии, не обращаясь к Сорокину, но так, чтобы он слышал, проговорил: "Квартиру за свои деньги купил! В прошлом - металлург, и поэт какой! Да у нас литераторы куда меньшего калибра министерские квартиры с зимним садом получают. За выдающихся сходят".
   Валентин при этом нетерпеливо и нервно теребил свой чуб. Приятные это были речи.
   Не часто, но раз-другой в месяц продолжались наши со Свиридовым поездки на природу. О художниках и о следователе не заговаривали, - он будто бы не знал эту историю, я не хотел сыпать соли на рану. Николай Васильевич, как я себе представлял, глубоко страдал от сознания, что вот он, министр, а простого дела с художниками решить не мог. По моим понятиям, каждый, кто знал эту историю и близко стоял к ней по службе, должен был чувствовать себя в какой-то степени соучастником очень большого, гнусного преступления. Тем более это относилось к людям, имевшим власть над издательствами.
   В последний раз, а это было весной 1974 года, когда снега в городе уже не было, а в лесу, в низинах и распадках между деревьями, он ещё лежал синеватыми ноздрястыми пластами, Свиридов, как только мы углубились в лес и принялись за разведение костра, заговорил о Сорокине:
   - Что он, как ведёт себя? Лауреатом стал.
   Я отвечать не торопился.
   - Ну, чего молчишь?
   Свиридов говорил грубовато, но я знал эту его манеру и то, что за внешней суровостью он частенько пытался спрятать свою тревогу, а иногда и бессилие.
   - С Прокушевым дружит.
   - И что же? Может, тактику такую принял. Прокушев, он ведь всякий бывает, флюгер! - то в одну сторону шарахнется, то в другую. Может, и нужно так - в свою сторону тянуть?
   - Не знаю, Николай Васильевич, в тактике такой не силен.
   - А как же на войне был? Батареей командовал?
   - Так там у нас всё ясно было: обнаруживаем цель, видим кресты и каски - бьём по ним.
   - Случалось, по своим лупили.
   - У меня не случалось. На груди всё время бинокль висел, я и спал с ним. Морской, мощный. Бывало, гляну - всё вижу. По своим - нет, ни одного снаряда за всю войну.
   - А этот... твой дружок Сорокин, если, скажем, власть ему дать, - не станет лупить по своим?
   - Я понял: прокушевская сторона двигает Сорокина на пост главного редактора. Сказал:
   - Он человек русский. Из рабочих.
   - Знаю, что русский. И грамотешка слаба. Ведь даже института не кончил. Но тут... нутро важно. Чтоб в план чертовщину разную не совал и кадры редакторов держал. Да и ты, надеюсь, и вы с Панкратовым... Кадры им не дадите?
   - А что Панкратов, - на место Сорокина мыслится? Заместителем будет?
   - Карелин с Сорокиным говорил. Тот будто бы, в случае назначения главным, идею такую подал. Панкратов-то как - крепкий мужик?
   - Панкратов - да. Стоит крепко. И образован, культура высокая.
   - Знаю, - буркнул Свиридов, боясь, что я Панкратова на пост главного рекомендовать буду. Сорокина михалковско-прокушевская рать двигает; председателю надо подпись под приказом поставить, и конец делу. А Панкратова как назначишь? Опять же - прокушевская рать не пустит.
   Знал я всё это и думал о Сорокине. Всё-таки, как мне казалось, душа у него славянская, - конечно, он лучше любого скрытого сиониста - вроде того главного редактора, который женат на еврейке.
   - О Сорокине что сказать? Пятиться он будет и приседать на корточки, но так уж, чтобы полностью в их карман ухнуть... Нет, не думаю.
   На этом разговор о Сорокине кончили.
   Вскоре Валентин был назначен главным редактором "Современника". На работу он приехал на служебном автомобиле. В новом дорогом костюме, на белоснежной рубашке пламенел красный галстук. Поэтов я обыкновенно видел задумчивыми и непременно с налётом грусти в глазах, но на этот раз я видел поэта счастливым.
   Моя жизнь в издательстве с назначением Валентина стала круто меняться. В первое же утро столкнулся с новостью: ко мне для получения распоряжения на день не вошла секретарша Таня. Проходит час-другой, - не приходит. Я пригласил её:
   - Вы меня забыли, Таня.
   Ещё совсем молодая, только что вышедшая замуж, Татьяна смущенно смотрела в сторону.
   - Нет, Иван Владимирович, не забыла. Валентин Васильевич не велел никуда отлучаться. Сказал, что я теперь буду его личным секретарём.
   - А-а... понятно,- проговорил я, ошарашенный такой новостью. До сих пор мы знали, что Таня - секретарша главной редакции, она и в такой роли была мало загружена. Теперь же для меня наступил период "перестройки". Мы, правда, не знали ещё этого слова, но я тогда подумал: нет худа без добра - буду побольше двигаться.
   По-прежнему ко мне шли люди, было много дел, и я не знал, пришёл главный редактор или нет. Потом ко мне зашел Панкратов - его одновременно с Сорокиным утвердили заместителем главного по поэзии. В сфере его забот оказались и редакция национальных литератур, и молодёжная редакция. У меня осталась редакция русской прозы и критики. Это было разумное решение. Панкратов сказал:
   - Сорокин нервничает.
   - Почему?
   - Люди к нему не идут. Ему будто бы Прокушев то ли шутя, то ли серьёзно заметил: не смотришься ты на фоне Дроздова. Ну, ничего - привыкай.
   - Юрий Львович всё тут перепутал. Сорокин молодой красивый мужчина. Он теперь лауреат и вон какой нарядный - это мы не смотримся на его фоне.
   Про себя я подумал: какой точный расчёт, и сколько скрытого коварства в словах Прокушева! Представил, как закипел Сорокин с его болезненно раздутым самолюбием.
   Незадолго перед обедом позвали на совещание к главному. Я пришёл первым, поздоровался, поздравил с началом жизни в новой роли. Сорокин отвечал смущённо, в глаза не смотрел, он весь сиял новой одеждой и клокотавшей внутри радостью.
   Входили заведующие редакциями, начальники служб. Поздравляли, впрочем, сдержанно, с достоинством. Теперь могу сказать, что все эти люди - командный состав "Современника" - подбирались тщательно, с разбором. Многие - ещё Андреем Дмитриевичем Блиновым, и все отличались деловитостью, большой внешней и внутренней культурой.
   Сорокин начал неожиданно:
   - Иван Владимирович устал, я решил серьезно его разгрузить. Отныне можете приходить в издательство всего лишь один раз в неделю. Остальное время - читайте. Сидите на даче и - читайте.
   Взял со стола две вёрстки, уже прочитанные мною, подал их мне:
   - Вот, идите - читайте. Нам надо много читать. Будем глубже вникать в литературный процесс. Читайте, не торопясь, вдумчиво - потом будете всех информировать, что мы печатаем и какие нам нужны коррективы.
   Я взял рукописи, вышел. И через пять минут очутился на улице. Посмотрел на небо, глубоко вздохнул. В одну минуту понял: началось отлучение меня от издательских дел. У меня теперь будет много свободного времени.
   Как-то я им распоряжусь?
   Зашёл в книжный магазин. Долго рылся в книгах.
   Мне не был назначен день присутствия, и я сам решил приходить в пятницу. И с этим сел в троллейбус, поехал домой. Дома позвонил жене, рассказал о своей новой жизни. Она обрадовалась, посоветовала ехать на дачу.
   И вот я в лесу, хожу по знакомым тропинкам, пытаюсь вспомнить сюжетные ходы, эпизоды, картины давно отлетевшей юности, бедных, но счастливых тридцатых годов, о которых решил поведать людям.
   Романом давно не занимался, в голове кипели иные мысли, душу теснили тревоги - из головы, точно вспугнутая стая воробьёв, разлетелись все персонажи книги, стёрлись, стушевались картины тех лет, остались три-четыре главных героя да я сам. Но что с ними делать и что делать с собой - всё развеялось, всё смутно, темно, и в душу закрадывается тревога, что ничего не вспомню, не напишу, а если стану себя насиловать, выйдет бессвязный, пустой разговор. Его и не стоит затевать с читателем, не стоит бледные неинтересные лица вырывать из забвения и тащить напоказ всему свету.
   Сколько раз являются подобные сомнения за время работы над крупным литературным произведением! И сколько раз зарекался подступаться к большому роману. "Пиши малые рассказы, ну самое многое - повесть, и то небольшую, чтобы начать и скоро кончить, чтобы не мучиться, не сушить голову длительной изнуряющей работой". Такие сомнения приходят, когда нет впереди стройного плана, не наметил ряд лиц, не сколотил нужную для романа команду, а если она и являлась в отдельные моменты, то затем, задавленная суетой жизни, распадалась, улетучивалась, как в жаркий летний день гряда высоких перистых облаков.
   Нет ничего мучительнее для творцов этих накатывающихся время от времени тревог и сомнений. Я как-то поделился о них с Михаилом Семеновичем Бубенновым. Он в жизни написал три романа, а рассказов и повестей почти не писал. Помнится, я в беседе с ним позавидовал тем, кто пишет короткие вещи: рассказы, повести, очерки. Рассказывал о давнем своем товарище по работе в газетах - Юрии Тарасовиче Грибове. Так он говорил: "И как люди пишут романы! У меня на очерк едва хватает терпения. Я, прежде чем его написать, долго примериваюсь, хожу по комнате, а потом раз присяду, два,- и в три-четыре приёма напишу. А чтобы засесть за роман...- да меня при одной мысли такой в дрожь бросает".
   Михаил Семенович слушал меня серьёзно, потом со свойственным ему образным мышлением, сказал:
   - Да, всё так. Люди с виду вроде бы одинаковые, а дела у всех свои. Вот и курочки тоже - мало чем отличаются друг от друга, а яйца несут разные. У одной крупные, ядрёные, а другая мелкие несёт, почти голубиные. Играет тут роль и склад ума человека, и характер. Один, к примеру, случай изобразит, эпизод какой-нибудь - и доволен. И многое сказать в малой форме умудряется. Чехов, например. А другой непременно хочет целый мир показать - и людей, и быт, и все подробности жизни. Жажда такая есть - широко мир представить. Вот и романисты. Такие они. И ничего тут с собой не поделаешь.
   Почуяв запах свободы, я вновь обратился к роману о тридцатых годах. И теперь уж каким-то шестым чувством понимал: жизнь моя поворачивается к свободному литературному творчеству.
   За судьбу "Современника" не болел. Сорокин, Панкратов, а теперь ещё и Виктор Кочетков, и с ними все заведующие редакциями - молодые крепкие ребята. Славяне, патриоты русской литературы - "Современник" в надёжных руках. А то, что Сорокин ошалел от радости, весь во власти административного восторга, так этого следовало ожидать. Парень до восемнадцати лет жил в глухой уральской деревне - и вдруг такая власть, такой почёт, - тут у любого голова закружится.
   В беседах с самим собой умышленно не брал в расчёт всё тёмное, обидное, - в конце концов, не надо смешивать общую картину обстоятельств с отношением ко мне Сорокина. У него на то есть свои мотивы, и мне незачем в них копаться, тем более что в сущности из его же рук я получаю желанную свободу.
   От сознания, что никто и ничего от меня не требует, что новые, счастливые для меня обстоятельства сложились помимо моего участия, я ни в чём не виноват и жизнь сама посылала мне бесценный подарок - от этого было легко и радостно, и мысли бежали всё резвее. Я всё чаще доставал из кармана записную книжку, восстанавливал нити повествования моей будущей книги.
   Не пошёл к друзьям. Вволю набродившись по лесу, вернулся домой и завалился спать.
   Проспал до вечера.
   Шёл конец апреля, дни наступили тёплые. Распахнул окна кабинета во втором этаже, глубоко вдохнул душистый лесной воздух, оглядел расстилавшуюся передо мной крону молодой, ярко-зелёной листвы, - снова и снова ощутил всю полноту вдруг подаренного мне судьбой счастья.
   Всё моё существо жаждало покоя, отдыха - и вот он наступил, этот долгожданный покой. Какой-то внутренний голос шептал: "Не омрачай счастливых мгновений, не думай ни о чём плохом, жизнь возвращает тебя к творчеству, это твой шанс..."
   Об этом состоянии всякого творческого человека хорошо в своё время сказал Пушкин:
   Постигнет ли певца внезапное волненье,
   Утрата скорбная, изгнанье, заточенье, -
   Тем лучше, - говорят любители искусств, -
   Тем лучше! Наберёт он новых дум и чувств...
   Известно и другое поэтическое откровение: "Покоя сердце просит".
   Наблюдая за своим состоянием, вслушиваясь в голоса, исходившие из глубин сознания, я не однажды ловил себя на мысли, что мозг - необыкновенная умница, что в трудные для него моменты он будто бы независимо от меня и даже помимо моей воли принимает свои, одному только ему ведомые меры и с наименьшими для себя потерями выводит себя из трудной полосы, находит резервы для продолжения жизни, и даже как будто бы ещё и обновляется, заряжается новой энергией для нового броска. Может быть, это состояние описано где-то учёными, может быть, наука до этого ещё не дошла, однако же несомненно, что способности такие внутри нас имеются, и я их не однажды наблюдал. Вот и здесь, в этой моей жизненной ситуации, - казалось бы, потерпел поражение, на виду у всех показал себя несостоятельным бойцом, - полез в воду, не зная броду, - ввёл в конфуз себя, своих начальников, - им ведь тоже щёлкнули по носу; но главное - меня фактически отлучает от дел мой близкий товарищ, человек, которого я любил и тащил за уши, во всём помогал. "Сорокин-то! - скажут знавшие нас люди.- Да он ещё вчера горой стоял за Дроздова!" Да, тот самый Сорокин не хочет видеть меня в издательстве.
   Не пойду к Шевцову, не стану говорить ему об этом. Он скривит рот в ехидную улыбку, скажет: "А ты что - не знал разве? Два медведя в одной берлоге не живут".
   Шевцов знает. У него на все случаи жизни есть свой ответ. Но это ведь и хорошо. Но почему же я не желаю слушать анализы и прогнозы Шевцова?.. Почему ещё вчера такой близкий и желанный человек становится чужим, ненужным, неприятным? Не пойду я и к Фирсову. Этот со своим обыкновенным цинизмом и острым, как нож, умом прогремит гайморитным носом, отрежет:
   - Кругом одни мерзавцы и негодяи!
   Говорит забавно, смешно, а - слушать не хочется.
   Представил на минуту Кобзева. Этому открою душу, может, пожалуюсь на Сорокина. Мы будем сидеть на веранде, где он обычно стоит у этюдника и рисует. Ответит не сразу, подумает. Потом скажет:
   - Есть русская пословица: нет худа без добра. Меня тоже принудили уйти из "Комсомолки". И что же?.. Я стал писать стихи. Я иногда с ужасом думаю: а если бы служил до сих пор - стал бы редактором, а? - Да что это такое - редактор?.. Вон твой Аджубей. И редактором "Комсомолки" был, и в "Известиях" тобой командовал, а вытряхнули из кресла, и - никто! Нет, брат, ты к своему положению подойди философски, осмысли его с точки зрения будущего.
   Да, к Кобзеву я пойду. И буду ходить всегда. Это хорошо, что живёт поблизости Игорь Кобзев. Он живёт по своим и каким-то очень умным и прочным законам. Его трудно обидеть. Он большой и сильный. Есть, правда, и у него больное место - это его стихи. Их частенько не принимают в журналах, шельмуют в газетах, но и к этим ударам он, кажется, привык. Кажется, - это, конечно, только кажется. Знаю по себе, - и даже в пушкинское "хвалу и клевету приемли равнодушно" не верю. Стихи наши, повести, романы - те же дети, и очень больно, когда над ними глумятся, топчут и терзают.
   Игорь не показывает вида. Гордо, неколебимо стоит он под ударами. Слышал, как не однажды говорил: "Нет худа без добра. Они меня бранят, а я, как железо под ударами молота, становлюсь крепче. Вон, смотри - вчера мне вернули из журнала подборку стихов, а я над ними целую ночь работал. Ах, как я их хорошо укрепил, поправил! Хочешь, почитаю?"
   Вот ведь любопытно: беседа с одним вселяет разлад, смятение, с другим - укрепит, вдохнёт новые силы.
   А всё идёт от образа жизни, от склада духовного. Кобзев жил высокой духовной жизнью, он излучал свет и силу.
   Одно меня мучило и томило - поведение Сорокина. Слышало моё сердце: много бед может принести этот молодой, прорвавшийся к власти себялюбец.
   Впрочем, тут же являлось успокоение: парень из рабочих, закалка крепкая, здоровая.
   И ходил по лесу, думал, думал...
   Недели через две Сорокин мне сказал:
   - За дела не беспокойся, пиши свой роман, живи на даче. В другой раз и всю неделю не приходи в издательство, когда надо, я тебя позову.
   И, как бы извиняясь, добавил:
   - У нас будет третий заместитель - Виктор Кочетков.
   - Кочетков - поэт. Три поэта в главной редакции - Свиридов не согласится.
   - Свиридов пусть себе подбирает заместителей, а мы как-нибудь...
   Он запнулся. Видимо, понял, что зашёл за черту приличия. Добавил мягче:
   - Мы контролируем положение.
   Придя к себе в кабинет, я подумал: Сорокин выполняет чужую волю. "Вот она, та сторона, с которой зашёл на меня Прокушев! И ведь ход-то какой! Он, пожалуй, ещё и моим защитником изображать себя станет. То-то он ласковый со мной: и руку подолгу жмёт, и в глаза смотрит. Подкрепление к нему пришло. Он силу почувствовал".
   Смотрел в окно и думал: "С Прокушевым, Вагиным, Дрожжевым я воевать мог, но воевать со своими? Нет, на это меня не хватит".
   Написал заявление об уходе, зашёл к Сорокину. Тот прочёл и как-то нервно, суетно замотал головой. Я решил облегчить его участь, сказал:
   - Ты, Валентин, не беспокойся, я решений своих не меняю, заявления обратно не возьму. Желаю успеха.
   И уехал в Радонежский лес. То была пятница, и через час-другой на дачу приехала Надежда. А вслед за ней и наши молодые: Светлана, Дмитрий и пятилетний внук Денис.
   За ужином я объявил им о своём решении и Светлане сказал:
   - Денис пусть живет со мной. Ему тут будет лучше, чем в детском саду.
   Все молчали, но дочь обрадовалась. Ей давно хотелось, чтобы Денис жил на даче, и, кроме того, она всегда говорила, что настоящая моя судьба - свободная творческая жизнь.
   Надежда с тревогой сказала:
   - Тебя не будут печатать.
   - Да, верно, печатать меня никто не станет. Очень уж врагов много. Но времена меняются. Придёт и на нашу улицу праздник. Важно, чтобы было что печатать. Но тут уж я буду стараться.
   Мне говорили, что, узнав о моём заявлении, Свиридов приказал меня разыскать. И целый день искали. Но на завтра успокоились: Свиридов меня не требовал. Видимо, подумал на досуге и решил, что без меня ему будет спокойнее. Он легко расставался и с другими строптивцами: из "Малыша" уволил главного редактора Николая Поливина, из Комитета переместил в издательство Николая Сергованцева, - его душа тоже просила покоя, а на творческую жизнь он уйти не мог, - не было у него творчества, не зацепил его бес писательства, - он был человек серьёзный, государственный. И, видимо, знал, как удерживать под собой кресло, не давал всяким строптивым молодцам уж слишком сильно раскачивать его трон.
   Теперь говорят: это было время застоя. Нет, хрущёвско-брежневский произвол мял и душил всё живое на русской земле, доламывал дворцы и храмы, уничтожал остатки государственности.
   К этому времени на костях русско-славянской культуры сложился и сплавился в исполинский монолит союз швондеров и шариковых, - он, этот союз, не терпел самобытных, самостоятельных натур, - он создал гигантскую машину превращения этих натур в серых мышей, а кто не поддавался, того разминал и выбрасывал.
   Швондеры захватили все вышки. Шариковы толпились около и громко, забивая все другие голоса, облизывая башмаки главного швондера, кричали: "Архитектор мира! Творец развитого социализма! Великий ленинец! Партия - ум, честь и совесть нашей эпохи!"
   Официально это называлось диктатурой пролетариата. На самом же деле воплощалась в жизнь давно открытая мудрецами формула: "Революцию придумывают гении, осуществляют фанатики, а её плодами пользуются проходимцы".
   Шариковы поднимали вверх швондеров, которые кидали им жирные куски.
   Сорокин мне говорил: "Печатать нас с тобой будет не Свиридов, а Прокушев".
   Да уж, это верно. Свиридов слыл мастером запрещать и наказывать - держать и не пущать; Прокушев держал в руках пять полиграфических комбинатов, у него в кармане умещались тысячи тонн бумаги, краска, картон, переплётные материалы.
   Сорокин так усердно хвалил Прокушева, что уговорил и его, и себя, - они оба поверили в свою исключительность и уж, конечно, не казались друг другу "чокнутыми". Это был классический пример того, как и в самой неблагоприятной среде, при самых разнообразных характерах в конце концов умудрённый в политических играх Швондер вырабатывает из нужного ему субъекта удобное, послушное существо, и мир получает ещё одного Шарикова. Ну, а если уж сколотился у них союз, - разбить его может только бронебойная сила.
   В издательстве нашем такой силы в то время не оказалось. Зашёл к Шевцову, доложил:
   - Ушел из "Современника". В никуда - на свободные харчи.
   - Я знал, что с тобой это случится.
   - Да, случилось.
   - На что же ты рассчитываешь? Будешь писать? Но кто тебя будет печатать? "Современник"?.. Не будет. "Советский писатель"? Тем более. Может, ты рассчитываешь на "Советскую Россию"? Там главным редактором Сергованцев. Но он, как и все, держит нос по ветру. Тебя засекла "Литературка", будет бить каждую твою книгу - и Сергованцев знает об этом, и Свиридов знает, и во всех других издательствах знают. Кому ты нужен?.. Ты теперь для них хуже прокажённого.
   - Но тебя же вот... печатают.
   - Да, печатают. Но с каким трудом! И это при моих способностях пробивать рукопись.
   - Один твой роман называется "Свет не без добрых людей".
   - Раньше я так думал. Сейчас - не думаю.
   - Что же мне делать?
   - Пиши очерки. Иди в газеты - там у тебя много друзей - оформляйся нештатным корреспондентом, очерки у тебя получаются.
   - А романы?
   - Романы - не знаю. Я тебе сказал: писать их нет смысла. Негде печатать. А писать в стол - извини, я бы на этот медвежий труд не отважился. Если же ты думаешь, что тебя напечатают дети наши и внуки, - это химера. У детей будут свои заботы и свои проблемы. Теснота в издательствах к тому времени будет ещё большей. Рать писательская прибавляется, ныне едва ли не каждый мнит себя умником и норовит вспрыгнуть на книжную полку и стать учителем человечества. Будь реалистом - возвращайся в газету.
   - Ладно, Михалыч, спасибо за совет.
   И перед тем, как выйти, сказал:
   - Буду пчёл разводить. Приходи за медом.
   - Ну-ну! Мы с Фирсовым придём к тебе мед покупать.
   - Приходите. Но помните: цену заломлю высокую. Мёд-то у меня без дураков, цветочный.
   Сорокин не оставлял меня в покое. Он почти каждый день приезжал на дачу, заходил ко мне, кричал:
   - Что ты там напланировал,- идут какие-то книги, чёрт в них голову сломит!
   Бросал мне на стол вёрстку или сигнальный экземпляр. И, усевшись в кресло, спокойнее говорил:
   - Прочти, пожалуйста! Я тебе хорошо платить буду.
   - За что платить?
   - Ну... за это. Ты читай, а я оформлю, как рецензию.
   - Не надо мне оформлять плату за рецензию, а прочесть - пожалуй, я почитаю.
   Потом, полистав книгу, замечал:
   - Планировали мы её вместе, не знаю, чем она тебя озадачила. Помню эту повесть,- написана хорошо, автор интересный.
   - Хорошо, думаешь? - спрашивает Сорокин, вполне успокоившись.- А Прокушев велел читать как следует, говорит, тут что-то не так.
   - А ты и читай. Ты теперь главный редактор - за всё в ответе.
   Валентин опять взрывался:
   - А чёрт знает, что там за рукописи! Ты планировал, а мне отвечать!
   Он был растерян, не знал ни одной прозаической рукописи, включенной в наши планы. И не был уверен, что, прочитав любую из них, сможет верно оценить книгу. Прокушев же, нащупав в нём и эту слабость, путал его, смирял нрав, понуждал во всём идти к нему за советом.
   Однажды Сорокин влетел ко мне совсем растерянный, выхватил из портфеля толстенную вёрстку, бросил её мне под нос.
   - На, читай своего Углова! Втравил в историю!..
   - Почему втравил? И в какую историю?
   - Углов - хирург, его дело резать животы, пришивать кишки, а не писать книги! Ну, скажи на милость, какого чёрта ты всунул в план эту галиматью?
   - А ты почитай вёрстку.
   - Где я возьму время читать такую массу! Из Комитета бумаги требуют, отчёты, планы... Голова идёт кругом! А тут вёрстка Углова. Прокушев говорит, читать её в лупу надо, тут столько подводных камней!
   - Прокушев тебя пугает, Валя. И чем лучше рукопись, тем он сильнее тебя пугает. "Сердце хирурга" Углова - прекрасная книга, она прибавит чести издательству. И судьбу её решали мы с тобой вместе. Ты мне и писателя порекомендовал для литературной отделки. Вспомни-ка, не ты ли мне привёл Эрнста Сафонова?
   Валентин заметно успокоился, спросил:
   - Так что же - можно подписать, не читая?
   - Я все вёрстки и сигнальные экземпляры читал. Это трудно, много времени пожирает, но что же делать? Главный редактор в ответе за каждую строчку.
   Сорокин сделал круглые глаза. В них отразились страх и смятение. Он, видимо, не представлял, как это он будет читать все вёрстки. А если и прочтёт - всё ли разглядит в них? Да и как это умудриться тянуть весь груз издательских дел и ещё каждый день читать вот такую толстую книгу?
   В самом деле, задача не из лёгких. Нужен навык читать быстро и ничего не упускать из виду. Работа эта требует больших затрат умственной энергии. Помню, как она изматывала меня и иссушала. Сказал Сорокину:
   - Углова я прочту, но, вообще-то... ты, Валентин, читай все вёрстки сам. Иначе не обретёшь покоя, и не будешь знать, что печатает издательство, как работают редакторы, заведующие редакциями.
   Обыкновенно, когда ко мне приходили гости, Надежда несла нам кофе или чай. На этот раз мы сидим час, другой, но она не появляется. Когда же Валентин уходит, она говорит:
   - Не хочу, чтобы он к тебе приходил. Это о таких, как он, написал мудрец: друзья - воры времени.
   - Да, ты права - беспокойный он человек. С ним является дух тревоги и сомнений, он как-то плохо на меня действует. Но как ты с ним поступишь? Не скажешь же, чтобы не ходил. Нет, ты, Надежда, моих товарищей не отваживай. Я уж сам как-нибудь.
   - Хорош товарищ! Такой-то и предаст, и продаст да ещё и в спину толкнёт.
   - Ну, ты тоже... говоришь крайности. Он, хотя и поступил со мной скверно, однако, думаю, не такой уж он плохой человек.
   Помолчали. Я сидел у камина, наблюдал всполохи огней от горящих поленьев. Надежда за письменным столом листала вёрстку книги Углова.
   - Зря вы печатаете этого академика, - неожиданно сказала, отодвигая книгу.
   - Почему? - удивился я.
   - Потому что не сам он писал. Нельзя поощрять обман.
   - Ну вот... опять у тебя крайности. Фёдор Григорьевич очень умный, талантливый хирург, большой учёный, и человек он замечательный. Простой сибирский паренёк, а вон каких высот в хирургии достиг!
   - И хорошо. И пусть бы оставался хирургом, а писателя из него делать не надо. Зря ты это... помогал ему.
   - И ничего не помогал! - начинал я сердиться.- Книгу он сам написал, - и все там его, от жизни его и от сердца.
   - А зачем же писателя в помощь давал? Я же знаю, что это за помощь. Ты тоже "помогал" маршалу Красовскому писать мемуары. Я же помню - в ванной по ночам сидел. Вон она, та рукопись, на полке лежит. Я потом с книгой сверила. Там и строчки одной от Красовского нет. А деньги получали вместе: ты половину и такую же половину - маршал. Ты в Литинституте учился, мы тогда каждую копейку считали, а он... деньги твои не постеснялся взять. Не чистое это дело!
   - Там - да, маршал рассказал мне о своей жизни, документы разные дал, к архивам допустил. Я и писал книгу, а тут - иное. Фёдор Григорьевич сам написал, мы же почистили текст, "причесали" стиль.
   - Вот-вот... почистили, причесали, - слова находишь круглые. И фамилию писателя обозначили. Вон...- "Литературная обработка Э. Сафонова". Потом, при других изданиях книги, фамилия Сафонова отпадет, - как с тобой случилось,- а Фёдор Углов останется. И будет о нём думать читатель: ишь ведь, - хирург, а и писать умеет, и как ещё пишет - лучше иного писателя! Вот и выйдет из этой твоей затеи: обманули читателя, обманули и самого Углова. С ним ведь что получится? Сафонова невзлюбит. Ему одно упоминание о бывшем помощнике будет неприятно. И во всех разговорах о книге он его имя никогда не назовёт, а все похвалы, если они будут, на свой счёт примет. И так до конца жизни: его хвалят, а он улыбается, красуется перед людьми. Да, книга моя, вот видите, каков я, не только хирург, но и писатель вон какой! Одним словом, обман кругом. Нехорошо это.
   - Ну вот, Сорокин нагнал волнения, а и ты тоже... В случае с Угловым не будет этого... ну, того, что с Красовским было. Углов - человек большой, красивый. Ему и своей славы хватает, а Сафонова он везде вспомнит и должное ему отдаст. Не верил бы я ему - не принял бы рукопись. А вообще-то у тебя сегодня плохое настроение - Сорокин на тебя хандру нагнал. Не знаешь человека, а уже судишь о нём.
   Надежда подошла ко мне, обняла мою голову.
   - Не сердись на меня. Но только скажи мне: ты бы принял такую "литературную" помощь?
   - Я? Да ты что?
   - Ну вот. И я бы не приняла. А вот Красовский и Углов - приняли. С таким-то характером легче достигают большого положения в жизни.
   И, прежде чем выйти, добавила:
   - Успокойся. Не терзай душу. Такие вот мы - верим людям.
   Ушла, а я еще долго сидел и наблюдал игру ложных огней электрического камина.
   Грустно и муторно было на душе. Вздыбились волны сомнений, и мне уже не работалось.
   Сорокинская истеричность доставала меня и в Радонежском лесу. Он хотя и заходил ко мне теперь реже, но дела его и поступки, калеча судьбы людей, рикошетом ударялись и в моё сердце.
   Как-то приехавший ко мне профессор Валерий Павлович Друзин рассказал историю Алексея Емельянова - бывшего моего однокашника по Литинституту. Незадолго до моего ухода из издательства Емельянов пришёл ко мне и попросился на работу редактором.
   - А что в "Сельской жизни"? - спросил я у Алексея.- Газета - орган ЦК, и ты там, кажется, не последний человек.
   - Да, у меня там хорошее положение, но я литератор, и газета мне не по нутру. Хотел бы быть поближе к литературе.
   Я пригласил Целищева и Сорокина, - они знали Емельянова и были ему рады. Я позвонил Прокушеву - тот не возражал, и мы предложили Емельянову оформлять документы. Но, пока он оформлял расчёт, я ушел из "Современника". Когда же он вновь пришёл к Сорокину, тот сказал:
   - Я передумал. На работу мы вас не возьмём.
   - Как? - удивился Емельянов.- Мы же договорились. Я наконец из газеты ушёл, расчёт оформил.
   - Ничего не знаю. Нам пока редакторы не нужны.
   И Емельянов ушёл.
   Я в тот же день приехал в Москву, позвонил Емельянову, хотел сказать ему, что пойду к Карелину и если Сорокин будет упорствовать, устроим его в другое издательство, - хотел сказать ему всё это, но мне ответили: "Емельянова нет. Он умер". В другом месте сказали: "Пришел от Сорокина и в ванной повесился".
   Это был удар, после которого я едва отдышался. А когда пришёл в себя, позвонил Сорокину. Тот в трубку закричал:
   - А-а!.. Навязал мне пьяницу! Упился в стельку - вот и повесился.
   Я ничего ему не сказал, положил трубку. На душе было скверно. Вечером позвонил на квартиру Прокушеву, сказал, что в смерти Алексея Емельянова виноваты мы все, - и я в том числе, - и что надо издать хорошую книгу этого писателя.
   - А у него есть что издавать?
   - Думаю, что есть. Он ещё в Литературном институте писал хорошие рассказы.
   - Ладно. Мы это сделаем, - сказал Прокушев.
   Книга Емельянова была издана.
   После этого случая моё отношение к Сорокину круто изменилось. Я вдруг понял, что действия и поступки его непредсказуемы, истеричность и капризы опасны. И я пожалел, что живописал его достоинства Свиридову.
   Горько и обидно было сознавать, что и в пятьдесят лет способен так ошибаться в людях. Невольно подумалось, что вот жена моя и не ходила ни в каких начальниках, не руководила людьми, а порчу в человеке лучше меня видит. Случись ей быть на моём месте, не давала бы она ходу таким сомнительным молодцам, как Сорокин.
   Ехал я на электричке в свой Радонежский лес, смотрел в окно и думал, думал. И не о том, как дальше плести кружево глав, картин, эпизодов в романе, - думалось о близком, волновавшем ум и сердце. Стала вдруг болеть душа о деле, попавшем в руки Сорокина, о судьбах многих и многих дорогих мне людей. Вдруг и с ними... как с Емельяновым?..
   Как раз в это время заканчивал первую часть романа, хотел отдать его Сорокину. А теперь?.. Да разве можно такому человеку доверить своё, рождённое в муках детище? Но куда же понести рукопись?
   Издательств в Москве много, но художественную литературу печатают лишь в нескольких. И в каждом таком издательстве я знал обстановку, директора, главного редактора. Они были русскими, носили славянские фамилии, но лишь единицы казались мне надежными. У большинства из них было такое положение, как у Гребнева в "Известиях". Формально он имел большие права, но фактически его действия были блокированы массой его же подчинённых. Они решали, кого избрать в партийное бюро, а если его, Гребнева, не изберут, это означало, что партийная организация отказала ему в доверии. По формальным фарисейским законам, царившим внутри партии, такой человек лишался и должности. Вот и сидит такой начальник смирненько, тихонько, не смея выразить свою волю. В таком положении были начальники в издательствах, которые меня знали и в иных условиях могли бы поддержать.
   Впрочем, был у меня один выход. Его подсказывал мне Шевцов: написать спокойный, никого не задевающий роман. Но кому нужна такая книга? Разве что для гонорара?
   Но нет, пусть уж моя дорога будет трудной, тернистой, но это моя дорога, и я пойду по ней дальше.
   Между тем, дела издательские продолжали меня доставать. Не успела зажить одна рана, как была нанесена другая, на этот раз особенно глубокая и болезненная: в издательстве довели до истерики и вынудили уволиться Марию Михайловну Соколову - младшую дочь Шолохова. Как раз в это время Михаил Александрович тяжело болел, и вести из столицы добавили ему горечи. Он писал в ЦК, просил помочь, но его просьбу оставили без внимания. Было ясно: травля великого русского писателя продолжается.
   Звонил Марии Михайловне, успокаивал её. Говорил со Свиридовым - он слушал и молчал. Трудное это было молчание. Министр, а не уберёг! Печально это было сознавать: даже у него силёнок не хватало.
   Тайная тёмная рать - злая бесовская сила - обложила нас, обезоружила. Я настежь распахивал окна во втором этаже, в кабинете, смотрел на лес, где шестьсот лет назад на берегу крохотного озерца, превращенного затем в Монастырский пруд, разбил свой скит великий заступник России Сергий Радонежский. Смотрел и думал: "А сейчас нет у нас заступника, и когда он придёт на русскую землю - никто не знает".
   ***
   Максимов А. А.
  
   Бандиты в белых воротничках:
   как разворовывали Россию
   (в сокращении)
  
   ОГЛАВЛЕНИЕ
   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
   ОСОБЕННОСТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ ПРИВАТИЗАЦИИ
   КАК ПАВЛОВ И ЩЕРБАКОВ САМИ СЕБЕ "СВИБЛОВО" ПОДАРИЛИ
   ПРОФЕССИОНАЛ В КОМАНДЕ ПРОФЕССИОНАЛОВ
   ВЕЛИКИЙ ЛИТЕРАТОР
   ДАТСКИЕ КАНИКУЛЫ
   РЕФОРМЫ ПОД ОГНЕМ
   ПОД КРЫШЕЙ ФОНДА СВОЕГО
   ПОД КРЫШЕЙ ФОНДА СВОЕГО (Продолжение)
   ГРИГОРИЙ ЛЕРНЕР: ЖИЗНЬ И ТЮРЬМА
   БРИЛЛИАНТОВОЕ КОПЫТЦЕ,
   ИЛИ ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО КОЗЛЕНКА
   РОЗЫСК "БЕГЛЫХ" КАПИТАЛОВ
   СЧЕТА ПРЕДЕРЖАЩИЕ
   ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ ЗАБОЛЕВАНИЕ
   УКАЗАТЕЛЬ ФАМИЛИЙ
  
   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
   Оптовая цена реформ
   Это книга о двух миллиардах долларов. Столько удалось её героям изъять - из государственной казны, из кошельков доверчивых сограждан, из кассы своих собственных предприятий и банков. Нижеописанные подвиги - далеко не полный перечень достижений героев капиталистического труда за годы либеральных преобразований, лишь капля в необъятном море российских афер. Но и эта капля вполне соразмерна самым крупным статьям государственного бюджета.
   Это книга об одном триллионе рублей. Во столько оценили господа реформаторы всё движимое и недвижимое имущество государства, которое было решено передать в частные руки на первых двух этапах приватизации. То есть оценили, наверное, дороже - но к 1995 году только триллион от всех распроданных богатств советской империи поступил в казну. Мы подробно поговорим о том, кто и как производил оценку, кто и как делил разницу между номинальной ценой народного достояния - и рыночной, как эта грандиозная распродажа отразилась на счетах авторов и исполнителей фантастического кино под названием "российская приватизация".
   Это книга о 200 миллиардах долларов, которые были "экспортированы" из страны за годы той же самой приватизации и тех же самых реформ. Гигантские капиталы убегали, убегают и будут убегать, опровергая основной тезис господ приватизаторов. Тезис был такой: главное, чтобы у предприятий и магазинов появился частный, конкретный собственник - уж он-то наладит производство, он-то распорядится собственностью во благо страны. И он распорядился: то, что было раньше заводом, - стало виллой на Кипре; то, что когда-то шумело сосновым лесом, - стало счётом в швейцарском банке; то, что было неприкосновенным запасом, хранилось в виде золота и алмазов в государственных тайниках, - стало яхтами и вертолётами в Калифорнии. Мы расскажем о самых прибыльных экспортных технологиях - о технологиях вывоза из страны свободно конвертируемой валюты.
   Мы приоткроем завесу тайны над причинами странного заболевания внутренних и прочих компетентных органов нашего государства. Болезнь эту можно назвать слепоглухонемотой. Пораженные этим недугом стражи порядка не видят, не замечают, как целые строчки бюджета превращаются в элитные дома для новых русских чиновников, - а дома простых граждан помимо их воли переходят на чёрный рынок, где торгуют жизнями вперемешку с квадратными метрами. У борцов с преступностью атрофируется слух - они не слышат, как свистят пули во время очередного передела приватизационного пирога. Правоохранители поражены немотой: тайны вкладов мафии они хранят на манер государственной или даже военной тайны.
   Придётся раскрывать их нам. Если не по долгу службы, то хотя бы по зову сердца.
  
   ОСОБЕННОСТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ ПРИВАТИЗАЦИИ
  
   Народ ограблен не был, поскольку ему это не принадлежало. Как можно ограбить того, кому это не принадлежит? А что касается, что по дешёвке, пускай приведут конкретные примеры.
   Альфред Kox 1 СП "РЕФОРМА"
  
   "Кинули! Всех кинули!" Примерно такими фразами общественность встретила наступление очередного кризиса, начавшегося в августе 1998 года. Возникло ощущение, будто мы узнали о нашем правительстве нечто новое, будто что-то перевернулось в нашем сознании. Но на самом деле ничего необычного, ничего такого, что не укладывалось бы в русло государственной политики последних десяти лет, не произошло. Главной, самой крупной, не имеющей мировых аналогов аферой был не кириенковский дефолт, не гайдаровская шоковая терапия, не павловский обмен денег - а чубайсовская приватизация. Собственно, это стало ясно всем и довольно быстро - ещё раньше, чем появился термин "прихватизация". Однако подоплека аферы и её конкретная технология остались за кадром.
   Подоплёка искусно скрывалась за словесами о так называемом курсе реформ. Где прятался моторчик этого самого курса? Ясно ведь, что преобразования последнего десятилетия были инициированы не снизу, а сверху. Но зачем понадобилось функционерам добровольно расставаться с властью, добровольно делиться? Только ли понимание "неизбежности преобразований" двигало нашей элитой?
   Теперь уже ясно как день: власть никто не отдавал - и никто этого делать не собирался. Во всех ближних республиках, в большинстве городов и весей на основных ключевых постах мы сегодня видим членов и кандидатов в члены Политбюро, ЦК КПСС и ВЛКСМ, крайкомов, обкомов, горкомов, райкомов. Но если все остались при своих - к чему тогда разгорелся этот сыр-бор с реформами?
   Всё очень просто. В советские времена власть очень плохо конвертировалась в собственность. У них, конечно, и тогда всё было - но масштабы тогдашней "частной" собственности и возможности её преобразования в качественно новый жизненный уровень были весьма ограниченными. Они были начальниками заводов и фабрик, приисков и рудников, военных баз и конструкторских бюро - а хотели быть полновластными хозяевами.
   По меткому выражению политолога Анатолия Костюкова, рыночные реформы в России состоялись как совместное предприятие посткоммунистической бюрократии и новорусской буржуазии, причём главным реформаторским действием был раздел государственной собственности. То есть союз госчиновника и предпринимателя являлся необходимым условием успеха - причём оба партнёра по негласным условиям игры должны были иметь равные материальные выгоды. Здесь даже уместнее говорить не о союзе чиновника и бизнесмена, а о некоем симбиозе, о буржуазной бюрократии.
   В этом смысле довольно откровенно высказался один из главных столичных олигархов, чье имя пока ещё мало знакомо широкой публике. Владимир Евтушенков, председатель совета директоров АФК "Система", человек из ближайшего окружения мэра Лужкова (столь близкий, что одна из газет даже распространила слух о том, что их жёны - родные сёстры), на вопрос, кто он - чиновник или бизнесмен, - ответствовал: "В чистом виде - ни то, ни другое". Действительно, его бизнес-карьера началась с того, что на базе трёх управлений мэрии был создан Московский комитет по науке и технике, на базе которого, в свою очередь, возникло одноименное ЗАО. Сегодня компании Евтушенкова владеют акциями "Интуриста", "Детского мира", МГТС, Мобильной телесистемы, Московской сотовой, телекомпании ТВ Центр. И вся эта "система" считается естественным предвыборным ресурсом столичного градоначальника. Схема, ставшая за годы реформ хрестоматийной: власть - деньги - власть.
   Итак, причины затеянных партийной элитой преобразований лежат на поверхности. Нас же больше интересует механизм афер. Потому что далеко не просто осознать, каким образом на глазах у всего честного народа, на виду у всех наших многочисленных правоохранительных органов, спецслужб, инспекторов, ревизоров и аудиторов - среди бела дня всю собственность страны распихали по сугубо частным карманам.
   Ведь идея приватизации была честна и прозрачна: вся государственная собственность, весь промышленный пирог делится на равные доли - и к столу приглашаются все граждане России. Каждый получает очень маленький кусочек, очень маленький - но зато по честному, по принципу всеобщего равенства - засевшему в нашу подкорку так прочно, что никакой Бердяев выбить его не в состоянии. Входным билетом на это национальное пиршество, по идее, являлся ваучер. На выходе из "ресторана" каждого должен был ожидать новенький "жигулёнок" - так по крайней мере обещал всем нам отец приватизации Анатолий Чубайс.
   Самые проницательные, впрочем, не поддались на посулы организаторов всеобщего бесплатного обеда и купили на ваучеры по поллитровке, не отходя от сберкассы. Более доверчивые - то есть основная масса приглашённых - доверили свои цветные бумажки респектабельным господам, похожим на метрдотелей: они обещали устроить фуршеты по высшему разряду. В течение последующих трёх-четырёх лет "метрдотели" говорили нам, что фуршет откладывается по техническим причинам. Потом они на связь уже не выходили. Фамилии иных мы обнаружили в криминальных хрониках, в разделе "Убийства", а кое-кто стал мелькать на телеэкране в качестве представителей так называемой бизнес-элиты. Большая же часть нигде уже не мелькает по причине смены места жительства.
   Как же так, до сих пор недоумевает общественность. Вроде все поровну поделили, из расчёта на 150 миллионов душ - однако 149,99 миллиона из них ничего не получили. Через какие дырки, в каких заборах, утекала национальная собственность?
   "Обманка" заключалась прежде всего в способе калькуляции народного богатства. С самого начала было решено, что на стол подадут не весь пирог, а самую несвежую и прогорклую его часть - самую же вкусную оставят на потом. Для так называемой денежной приватизации. То есть для тех, кто по ходу так называемой бесплатной приватизации скопит ("прихватизирует") достаточно средств, чтобы вступить в борьбу за главные призы.
   Но и с менее сладким куском произошло шулерство. От него опять же отрезали самую удобоваримую часть и на время отложили её в холодильник. Когда же пиршество (если так можно назвать обед, состоящий из трёх чёрствых корочек) закончилось, было объявлено, что всем опоздавшим к столу талончики на бесплатное питание продляются ещё на полгода, - причём стол для них будет накрыт в отдельной зале. Тут-то и достали из холодильника заветную "заначку". Можно только догадываться, почему опоздавшие, то есть наименее сознательные господа, получили наиболее ценные призы. Но характерно, что все нынешние олигархи и магнаты оказались как раз в числе "случайно" опоздавших. То есть в числе тех, кто не спешил расставаться с мешками накопленных ваучеров в первоначально намеченные сроки.
   Иными словами, коварство приватизации по-русски состояло в следующем. Общество наивно полагало, что отцы-реформаторы хотят разделить всё на всех. В действительности же они с самого начала решили разделить кое-что среди кое-кого. Так, чтобы ни населению, ни тем более госказне ничего не досталось.
   Многие это оправдывают следующим образом. Экономика страны потому была в плачевном состоянии, что у неё не было конкретных собственников. Появится хозяин - появится и стимул развивать производство. Но вот беда: хозяева появились - а стимулов как не было, так и нет. В чём же загвоздка?
   Загвоздка в том, что никакая цель не оправдывает преступные средства её достижения. Собственность, полученная воровским путём, никогда не вольётся в легальную экономику. Аферисты, как правило, не создают новые рабочие места и не заботятся о пополнении государственной казны. Если новый хозяин завода ходит под статьей, он больше думает о создании "запасных аэродромов" в оффшорной зоне, чем о нуждах собственного предприятия.
  
   СКРОМНЫЙ БИЗНЕС КОМИССАРОВ ПРИВАТИЗАЦИИ
   Нетрудно заметить, что все громкие скандалы в России развиваются по одному и тому же сценарию. Выливание нескольких ушатов компромата на страницы центральной прессы - сенсационные отставки - возбуждение уголовного дела - закрытие уголовного дела - полное забвение. Похоже, не удалось изменить традиционную фабулу и сценаристам "книжного дела".
   Вслед за победными реляциями о допросах членов команды Чубайса и обысках в родственных ему организациях - глухая тишина. Как сообщила мне помощник прокурора Москвы Татьяна Маслова, следователи Мосгорпрокуратуры младореформаторов отнюдь не допрашивали, а всего лишь опрашивали: допросы возможны только в рамках уголовного дела, но для возбуждения его так и не найдены основания.
   Правда, суд, рассматривавший иски Чубайса к журналисту Минкину подтвердил: утверждение о том, что сумасшедшие гонорары приватизаторам за ещё не написанные брошюры являются скрытой формой взятки - действительности не противоречит. Однако никаких выводов правоохранительные органы из решения суда не сделали.
   Логику следователей легко понять: стоит ли говорить о каких-то четырёх сотнях "штук баксов", когда на самом деле за фасадом российской приватизации циркулируют миллионы и миллиарды? Если исходить из посылки, что для постсоветского чиновничества госслужба и бизнес давно уже стали понятиями не только совместимыми, но практически идентичными, приватизация, безусловно, является самым рентабельным видом коммерческой деятельности.
   Рентабельность здесь определяется разницей между рыночной ценой приватизируемых предприятий и той, по которой они достаются избранным счастливчикам; между рыночной ценой особняков и так называемой балансовой стоимостью, фигурирующей в сделках купли-продажи; между реальной арендной платой - и официальной. Эти "ножницы" порой достигают тысячи процентов - навар немыслимый даже для наркоторговцев. Надо быть очень низкого мнения об умственных способностях комиссаров приватизации, чтобы заподозрить их в полном незнании рыночной конъюнктуры или принципиальном альтруизме. Вопрос лишь в том, кто и как делит этот самый навар. Выработаны ли научно обоснованные "коэффициенты", или договорные отношения между приватизаторами и приватизирующими так же стихийны, как наш дикий рынок?
   В любом случае трудно придумать более удачное идеологическое прикрытие для привати-бизнеса, чем лозунг 91-93-го годов: не так уж важно, каким образом происходит разгосударствление; важно то, что бывшее социалистическое имущество наконец-то обретёт реального собственника.
   "Сибирский варяг" Владимир Полеванов, возглавив ГКИ и подведя промежуточные итоги ваучерной и денежной приватизации, ужаснулся. "Реализованная модель приватизации дала за два года в бюджеты всех уровней лишь 1 триллион рублей доходов, что в два раза меньше, чем доходы Венгрии от приватизации, - констатировал он в докладе Виктору Черномырдину (ни разу, кстати, не публиковавшемся) в январе 95-го года. - Номинальная величина ваучерного фонда изначально была в 20 раз меньше стоимости основных фондов. Скупая и перепродавая крупные партии ваучеров, ЧИФы фактически обеспечили передачу государственной собственности новым реальным владельцам за бесценок [...] 500 крупнейших приватизированных предприятий России стоимостью не менее 200 млрд. долларов были проданы за 7,2 млрд. долларов США".
   Но может, это был не злой умысел, а всего лишь преступная халатность комиссаров приватизации? Отнюдь. "По данным МВД, за 11 месяцев 1994 года в сфере приватизации выявлено 1684 преступления, 127 из которых совершены в крупных и особо крупных размерах. (В 95-96-м Генпрокуратура зарегистрировала уже 10 тысяч грубейших нарушений закона при проведении приватизации. - А.М.) Наиболее типичными были: взятки, криминализация на рынке жилья, скупка акций наиболее рентабельных отраслей народного хозяйства различными иностранными компаниями и фирмами с нарушениями законодательства. Как правило, не декларировался источник доходов при скупке крупных и гигантских пакетов акций физическими лицами. Например, Василий Юрьевич Тимофеев (Тюменская область) купил 210 миллионов (!) акций "Газпрома", заплатив 2 млрд. 100 млн. рублей. 51% акций завода "Уралмаш" скуплено одним физическим лицом".
   В специальном приложении к докладу Полеванов привёл три наиболее вопиющих случая скупки за бесценок лучших предприятий страны. Под номером один стояла авантюра с покупкой гражданами Израиля Михаилом и Львом Чёрными контрольных пакетов акций Красноярского и Братского заводов (о ней мы ещё расскажем). Под номером два - рассказ о попытке приобретения французской фирмой "Сепр" единственного в России Щербинского завода огнеупоров. При стоимости завода в 145 млн. долларов фирма предложила за 35-процентный пакет акций 5,5 млн. долларов, - лишь вмешательство правоохранительных органов эту сделку притормозило. Под номером три - история о том, как всего за 8 млн. рублей были проданы здания и сооружения Московского института повышения квалификации руководящих работников и специалистов химической промышленности (МИПК), ориентировочной стоимостью в 100 млн. долларов.
   На этой малоизвестной афере имеет смысл остановиться поподробнее. Во-первых, потому, что начали её ещё руководители союзного правительства, а успешно завершил Анатолий Чубайс. Во-вторых, это одно из первых крупных "достижений" младореформаторов, копья вокруг которого ломаются до сих пор. В-третьих - классический, можно даже сказать, хрестоматийный пример приватизации по-русски.
  
   КАК ПАВЛОВ И ЩЕРБАКОВ САМИ СЕБЕ "СВИБЛОВО" ПОДАРИЛИ
  
   Экономические беды России - прежде всего от семидесяти лет коммунизма, которые, грубо говоря, испоганили народную душу и народные мозги.
   Альфред Кох
  
   Время действия: холодное лето 1991 - зима 1996 годов.
   Место действия: Москва, Кремль и его окрестности, а также микрорайон Свиблово.
   Действующие лица и исполнители: премьер-министр СССР, он же член правления Международного центра социально-трудовых проблем (МЦСТП) Валентин Павлов; зампред Кабинета министров СССР, он же председатель правления МЦСТП Владимир Щербаков; министр химической промышленности СССР, впоследствии глава правительства Чеченской Республики Саламбек Хаджиев; председатель Госкомимущества Анатолий Чубайс; первый заместитель председателя Верховного Совета РСФСР Сергей Филатов; мэр Москвы, он же член правления МЦСТП Гавриил Попов; трудовой коллектив Московского института повышения квалификации руководящих работников химической промышленности (МИПК) - массовка. И другие.
   Пролог
   О больших манёврах времен "позднего Горбачёва" и "раннего Ельцина", в результате которых значительная часть имущества КПСС, ВЦСПС и государства перешла в личную собственность партийных и профсоюзных лидеров, писалось и говорилось немало. Особенность истории приватизации гостиничного комплекса "Свиблово" в том, что судебная тяжба вокруг этой недвижимости длилась почти пятилетку.
   "Сделку" начали оформлять за несколько дней до августовского путча. Опыт строительства "запасных аэродромов" позже широко использовали практически все российские политики, занимавшие мало-мальски значимые посты. Но данная история - из жизни первопроходцев.
   Действие первое. Взятие плацдарма
   27 июня 1991 г. премьер Союза Валентин Павлов подписывает постановление о создании при Кабинете министров СССР новой структуры - Госкадры СССР, которая получала в своё подчинение все институты повышения квалификации страны. В этом сугубо абстрактном документе есть один неожиданно конкретный пункт 6: "...передать Международному центру социально-трудовых проблем в качестве взноса советской стороны (?) здание учебного корпуса и общежитие одного из институтов повышения квалификации".
   Упомянутый центр (МЦСТП) был создан за полгода до этого, имел статус международной общественной организации, смутные цели ("удовлетворение общественных потребностей в высококвалифицированных кадрах в условиях перехода к рынку"), весьма важных соучредителей - Госкомтруд и ВЦСПС - и знатных сопредседателей: Валентина Павлова, его зама Владимира Щербакова, академика Станислава Шаталина и мэра столицы Гавриила Попова. Судя по дальнейшему развитию событий, вся затея с созданием нового министерства была придумана исключительно ради скромного шестого пункта.
   Документы, на основании которых нейтральное "один из институтов" превратилось во вполне конкретное - МИПК Химпрома, имеющий на тот период самую современную инфраструктуру из аналогичных заведений, а "два корпуса" трансформировались в весь комплекс, отсутствуют. Тем не менее это случилось.
   7 августа заместитель премьера Владимир Щербаков начинает поторапливать Минхимнефтепром с передачей заветного имущества центру, которым руководит Владимир Щербаков. Вице-премьер аргументирует свою нетерпеливость опасностью нарушений договоренностей президента СССР М.С. Горбачёва с руководителями "семёрки" и требует, чтобы вопрос был решён не позднее 15 августа. Министр химической промышленности Саламбек Хаджиев ничего не имеет против, но требует свою долю в виде гостиницы "Свиблово".
   В итоге 15 августа подписывается акт о передаче института Госкадрам СССР. В документах появляется удобная приписка - "с последующей его передачей" центру Щербакова. Итак, фундамент "запасного аэродрома" заложен.
   Действие второе. Абсолютно бюрократическое
   До 19 августа получить в своё распоряжение недвижимость наши герои не успели: Павлов оказался в Лефортове, Щербаков - за границей... Впрочем, это в конечном счёте ничего не меняло.
   Вернувшись осенью в страну (уже никем), Владимир Щербаков без особого труда получает у мэра столицы подтверждение законности допутчевой передачи заветной площади в Свиблове. Что неудивительно, ведь Попов - единственный из членов правления МЦСТП, остающийся при исполнении. Не потому ли столичный мэр с лёгкостью "забыл" разницу между федеральной собственностью и муниципальной?
   В ноябре главный инспектор РСФСР Валерий Махарадзе требует возвращения института в ведение органов госуправления, поскольку передача института несуществующим Госкадрам СССР "состоялась в период антиконституционного переворота", а его имущество было оценено по остаточному принципу. Спорный институт передают на баланс Минпрома России.
   Но Щербаков использует "тяжёлую артиллерию". Сергей Филатов, в то время бывший первым зампредом Верховного Совета РСФСР, ссылаясь на решение мэра, 7 декабря распоряжается "оформить безвозмездную передачу зданий и сооружений бывшего (?) МИПК Минхимнефтепрома СССР (Свиблово) Международному центру социально-трудовых проблем".
   Бюрократическая машина заработала. Следующим, 22 января 1992 года, - "во исполнение распоряжения" Филатова - был приказ Анатолия Чубайса: "Считать комплекс зданий и другое имущество МИПК собственностью Центра и согласиться с предложением Центра о выкупе советской части взноса, то есть стоимости "Свиблово" в размере 8025,0 тыс. рублей".
   Заметим, что цена была на редкость щадящей - столько в 1992 году стоили две "Волги". Между тем речь шла о головном институте химической промышленности со всем его имуществом: административным, учебным, физкультурно-оздоровительным и гостиничным корпусами, автопарком, пансионатом на Клязьме и обслуживающим персоналом (500 человек).
   Однако и на этот раз у "прихватизаторов" результат вышел не совсем тот - недвижимость им была передана лишь на бумаге. Фактически же находилась в распоряжении министра промышленности Александра Титкина. Расстаться с нею он не смог даже после ликвидации собственного министерства. За неделю до указа (сентябрь 1992-го), оставлявшего министра без портфеля, он издаёт приказ об упразднении института и внесении его имущества на баланс центра. Позже мы встречаем Александра Титкина членом Совета попечителей АОЗТ "Международная академия предпринимательства" (где, кстати, центр Щербакова - один из учредителей). В академию Титкин пришёл не с пустыми руками, а со средствами института. Свой личный взнос в АОЗТ он оформил как взнос Минпрома в создание академии.
   Новые хозяева "Свиблова" к декабрю 1992 г. полностью вошли во владение собственностью института. Им удалось получить в своё распоряжение не только площади, но и все его денежные средства, а также довольно крупную акционерную собственность МИПК в двух столичных банках.
   Действие третье. Когда закон не писан
   Следующий, 1993 год ознаменовался любопытным открытием, которое сделали Конституционный суд и Генеральная прокуратура (в лице заместителя Казанника С.Г. Кехлерова): все основополагающие решения о передаче института общественной организации с последующей его приватизацией являются незаконными. Оказалось, что Филатов и Попов превысили свои полномочия, а Чубайс грубо нарушил Закон о приватизации.
   Ну что ж, сказали чиновники, спорить не будем. И отменили свои решения (правда, лишь в 1994 году). Однако тот факт, что собственность перешла из рук в руки незаконно, в России отнюдь не означает, что хозяин получит её назад.
   Госкомимущество начало отчаянно судиться с центром Щербакова за спорные площади, пытаясь вернуть их в лоно государства. В 1994 году ликвидированный ранее институт был восстановлен. Однако в затяжных арбитражных процессах это обстоятельство игнорировалось: судьи по-прежнему считали институт ликвидированным, распоряжения Филатова и других законными, а решения Конституционного суда не имеющими к делу отношения. Мнение же Генпрокуратуры не учитывается по той причине, что уголовного дела она так и не завела (видимо, других дел хватает). Судьи не поняли: а зачем, собственно, вступило в спор Госкомимущество, в чём, собственно, заключается "государственный интерес"? Зато служители Фемиды отчётливо увидели последний в деятельности МЦСТП, который был создан для решения (как значится в материалах дела) важных задач.
   Судебная тяжба вокруг "Свиблова" длилась пять лет. Весной 1997 года Высший арбитражный суд принял окончательное, не подлежащее обжалованию решение: вернуть гостиничный комплекс и помещения института государству. Но воз и ныне там. Решение суда циркулирует по инстанциям, ГКИ - официальный истец по этому делу - выказывает демонстративное равнодушие к судьбе гостиничного комплекса, а щербаковский центр вовсе не собирается покидать своё гнёздышко. Тем более что большая часть помещений уже давно передана (вероятно, в субаренду) всяческим саунам, гриль-барам, турфирмам и бизнес-школам. Директор обездоленного института Александр Рыбинский насчитывает до 18 таких заведений на площадях, которыми на самом деле имеет право распоряжаться только его учебное заведение.
   Дабы ещё больше запутать ситуацию, центр самораспустился, но до этого передал всю свою собственность дочерней организации - Международной академии предпринимательства, у руля которой стоят те же самые люди. Не исключено, что руководству института теперь придётся судиться по второму кругу. Генпрокуратура, как всегда, немотствует. Тот факт, что речь идёт о государственной собственности, которая оценивается в 100-150 млн. долларов, никого не волнует.
  
   СЕАНС ОДНОВРЕМЕННОЙ ИГРЫ ГЕНДИРЕКТОРА АО С КРУПНЫМИ И МЕЛКИМИ АКЦИОНЕРАМИ
   Тот, кто воображает, будто новоиспечёнными АО стали управлять держатели наибольших пакетов акций, абсолютно не понимает смысла отечественной приватизации. С самого начала бессмысленны были все споры о том, кто должен хозяйствовать на предприятиях - "свои" коллективы или "чужие" инвесторы. Пока теоретики спорили, практики, "крепкие хозяйственники", одним словом, директора, уже осознали всю прелесть приватизации по-русски, став безраздельными, никакими законами в своих действиях не ограниченными собственниками заводов, совхозов и магазинов. Впрочем, кое-кто "свою собственность" уступил так называемым крупным инвесторам - взамен на открытие валютных счетов за границей. Иные же с инвесторами не договорились - и тогда происходили затяжные конфликты, заканчивавшиеся в лучшем случае судебными разбирательствами, в худшем - взрывами и прочими кровавыми разборками.
  
   КЛАССИЧЕСКИЙ ДЕБЮТ
   Всё про начавшуюся приватизацию очень быстро понял и директор сети московских валютных магазинов "Русская берёзка" Юрий Шичков, ставший после прошедшего в августе 1993 года чекового аукциона генеральным директором АООТ "Русская берёзка". Приватизация проходила по стандартной схеме: 51% акций получили по закрытой подписке члены трудового коллектива девяти магазинов, 29% выставлялись на чековый аукцион, 15% по Положению о приватизации были переданы в Московский фонд имущества для реализации на коммерческом конкурсе, 5% - в фонд акционирования работников предприятия (то есть также под контроль Московского фонда имущества), используемый в качестве материального поощрения акционеров на этапе успешного завершения приватизации - когда 95% акций окажутся реализованы. В итоге целых 20% акций "Берёзки" осели в Московском фонде имущества, около 20% на чековом аукционе скупил через несколько фирм-посредников (в частности, через фирму "Ваши ценные бумаги") концерн "Олби", а самому г-ну Шичкову досталось, как члену трудового коллектива, примерно 0,23% всех акций.
   "Олби" скупал акции, разумеется, не из патриотических побуждений поддержать российскую приватизацию, но под совершенно конкретную программу. А именно: соединить свои внешнеторговые связи, мощную оптовую базу и капитал с широко известной торговой маркой "Русская берёзка", превратив "стекляшки" на отшибе (валютные магазины специально располагали в окраинных районах, дабы не возбуждать излишнего озлобления простых "рублёвых" трудящихся) в магазины-конфетки, самые элитные торговые точки столицы, куда будут заходить немногие, но со многим в кошельках.
   Казалось бы, г-ну Шичкову только радоваться такому замечательному партнёру. Однако нормальный постсоветский директор не заинтересован в инвестициях в своё предприятие, которые неминуемо - о ужас! - дали бы прибыль: во-первых, с этой прибыли надо платить немалые налоги, а во-вторых, делиться с акционерами-инвесторами. А что будет получать лично он? Всего-навсего директорскую зарплату и дивиденды с 0,23% от общего числа акций! А вот если командовать самостоятельно и бесконтрольно...
  
   ХОД КОНЁМ
   Чтобы окончательно собрать 51% голосов акционеров - работников предприятия в один самовластный кулак, Шичковым использовался приём, уже апробированный другими, не менее дальновидными директорами. В рамках АО возникло юридическое лицо ТОО "Берёзка-2", в оплату уставного капитала которого ушли все принадлежащие работникам акции. И теперь г-н Шичков, как директор нового ТОО, получил уже юридическое право голосовать за весь трудовой коллектив. Рядовые акционеры рассказывали мне впоследствии, что это произошло так тихо и незаметно, что большинство продавщиц даже не догадывались о состоявшемся учредительном собрании, на котором они якобы решили отдать все свои акции в пользу шичковского ТОО. Для них так и осталось загадкой, как в небольшом торговом зале одного из магазинов, вмещающем максимум сотню человек, собрались (по протоколу) 253 акционера. При этом все остальные магазины в тот день и час продолжали работать. Значит, по протоколу получается, работали не продавщицы, а их тени?
   Итак, г-н Шичков уполномочил сам себя распоряжаться 51% голосов. Нам неизвестно, каким образом генеральный директор договорился с заместителем председателя Фонда имущества Москвы г-ном Головановым, ставшим членом совета директоров АООТ "Русская берёзка", но факт, что контролируемые фондом 20% акций также "заиграли" на стороне г-на Шичкова. Последний решил, что при таком раскладе о концерне "Олби" с его 20% можно смело забыть и превратить своё директорское кресло в княжеский престол. Однако "Олби", выложивший за победу на чековом аукционе около 1,5 миллиарда рублей, забываться не хотел.
  
   ШАХ
   Концерн, так и не сумев договориться со строптивым директором, упорно не желавшим делиться своей (как он считал) собственностью, решил получить такой пакет акций, который заставит г-на Шичкова считаться с интересами других. Началась скупка акций у работников магазина, которые были только рады расстаться с этими, как оказалось, абсолютно бесполезными для них бумажками. К апрелю свои акции продали "Олби" 78 человек, что давало концерну еще 14% голосов.
   Оценив угрозу, г-н Шичков срочно внёс изменения в реестр акционеров. Якобы на основании учредительного договора вместо 280 акционеров в реестре стал значиться всего один - ТОО "Русская берёзка - 2". Поэтому, когда после покупки акций представители "Олби" попросили сделать соответствующие записи в реестре (основном документе любого акционерного общества), руководство АО ответило, что акционеры просто физически не могли продать свои акции, поскольку ими уже не располагают. Люди, узнав, что путём каких-то махинаций их фактически лишили собственности, обратились с запросом в Минфин. Вскоре пришёл ответ, что без личных письменных распоряжений каждого акционера о передаче акций в уставный фонд "Берёзки-2" никто не может эти акции отбирать и куда-то перекладывать (а учредительный договор является не более чем договором о намерениях).
  
   ЖЕРТВА ПЕШЕК
   Реестродержатель (фирма, нанятая для ведения реестра) информировал руководство АО "Русская берёзка" о его незаконных действиях. Но г-н Шичков посчитал ответ заместителя руководителя Департамента ценных бумаг Минфина М.Чукуровой "мнением частного лица", а с "непонятливым" реестродержателем расторг договор, взяв реестр в свои руки. И чтобы никому неповадно было продавать родные акции на сторону, директор принял решение жёсткое, но по-директорски справедливое: предателей уволить!
   Предателей оказалось много. Но приказ генерального обжалованию не подлежит. Увольняли, разумеется, не за прогулы, а по собственному желанию. Оно, по словам продавщиц, возникло после 5-часовой отсидки в директорском кабинете и разъяснительной работы (о том, что лучше увольняться "по собственному", чем по статье о хищении или недостаче). Через несколько недель на улице оказались около 60 бывших акционеров.
   Директор фирмы "Ваши ценные бумаги" Юрий Лапин предложил следующую тактику борьбы. Уволенные подают в суд иск о признании недействительными изменений в реестре АО по передаче их акций в уставный фонд "Берёзки-2". "Олби", после удовлетворения иска, получив возможность распоряжаться спорными 14% акций, докупает в Фонде имущества Москвы и у работников магазинов акции до контрольного пакета, проводит собрание, на котором увольняет г-на Шичкова и восстанавливает на работе обиженных.
  
   СОЦИДИОТСКАЯ ЗАЩИТА (ЦУГЦВАНГ)
   У этой тактики был только один недостаток: не учитывалось то обстоятельство, что новые хозяева жизни научились действовать гораздо эффективнее и оперативнее законов. Десять раз назначалось в районном суде слушание дела, и десять раз юристы г-на Шичкова срывали судебные разбирательства. Иногда находили какой-нибудь формальный предлог, иногда - просто игнорировали. Два раза суд признавал причины неявки ответчика неуважительными и "принимал меры" - штрафовать на 5 и 25 тысяч рублей.
   Смех смехом, подумал генеральный, но истцы, кажется, забыли, кто здесь хозяин. И сделал ещё один ход конём. Руководство АО решило провести вторичную эмиссию акций, увеличив их общее число в 10 раз. Это означало бы, что "Олби" вместо 34% оставался только с 3,4% голосов даже в случае положительного решения суда. По ряду причин такая эмиссия противоречит нынешнему законодательству. Но у "крепких хозяйственников" свои законы. Собрание, принимавшее решение об эмиссии, проводилось 9 октября в городе Пущино, в четырёх часах езды от Москвы. Видимо, чтобы не доехали "чужие" акционеры. Представители "Олби" всё же доехали, но их... прогнали. "У вас доверенности неправильные", - отрезали работники АО, регистрирующие участников собрания...
   История более чем характерная. Вполне типичен и проигрыш концерна "Олби", который из-за директорского самодурства получил многомиллиардные убытки. Характерна и судьба 60 работников "Русской берёзки", которых буквально вышвырнули на улицу за попытку реализовать свои права акционеров. И вполне типичен главный итог: какую бы схему приватизации ни выбрали, хозяином предприятия при любых раскладах всё равно становится его бывший директор.
   Известный экономист Лариса Пияшева такой процесс называет недоприватизацией. Постсоветские предприятия вроде бы никому полностью не принадлежат - но при этом сливки снимает вполне определённая группа людей, которая собственником в полном смысле не является. Так, "Русская берёзка" не стала личным имуществом г-на Шичкова, он не может её продать или передать по наследству своим детям - значит, он не заинтересован в её перспективном развитии, в партнёрах-инвесторах, но заинтересован в быстрой (пока он ещё сидит в директорском кресле) прибыли, в "коротких деньгах".
   Недоприватизация по Чубайсу порочна даже не потому, что её плодами воспользовались в основном мошенники, а потому, что её главная цель была реализована с точностью до наоборот. Такая экономика не только не становится более эффективной - она просто перестает существовать. Недаром к концу приватизационной пятилетки стало ясно, что банкротом можно объявить каждое второе, если не каждое первое предприятие.
   Кстати, "кинутые" акционеры "Берёзки", обращаясь во все мыслимые и немыслимые инстанции, дошли до самого Чубайса (в бытность его председателем ГКИ). Чубайс устно назвал происходящее в "Берёзке" безобразием, но письменно рекомендовал разбираться в судебном порядке. А какие у нас судебные порядки, читателю, думаю, хорошо известно...
  
   ПРОФЕССИОНАЛ В КОМАНДЕ ПРОФЕССИОНАЛОВ
  
   Россия наконец должна расстаться с образом великой державы и занять какое-то место в ряду с Бразилией, Китаем, Индией. Вот если она займёт это место и осознает свою роль... тогда от нее будет толк.
   Альфред Кох
  
   Это только две из тысяч побед приватизации по Чубайсу над здравым смыслом. Когда их количество переросло в качество, Анатолий Борисович пошёл на повышение. А на хозяйстве остался тогда ещё малоизвестный политическому истеблишменту Сергей Беляев. Он оказался на редкость талантливым учеником приватизаторов первого созыва. Вот лишь несколько подвигов "профессионала в команде профессионалов" (по мнению составителей предвыборной листовки "НДР").
   4 тысячи квадратных метров здания Исторического музея (Никольская, 5/1) без согласования с музеем, по воле Беляева, были переданы в долгосрочную аренду Союзу предпринимателей и арендаторов России под руководством Павла Бунича. Кстати, этот общественный и научный деятель в своё время вместе с г-ном Чубайсом входил в руководство Российского центра приватизации - что-то типа наблюдательного совета, призванного контролировать ход разгосударствления (через эту контору американцы обеспечивали методическую поддержку младореформаторов). Близость к главным реформаторам оказалась в тот период весьма кстати.
   Ежегодная плата за музейные апартаменты для Союза предпринимателей была установлена в размере - только не смейтесь! - 400 тысяч рублей. При этом те же площади, естественно, сдавались в субаренду совсем по другим ценам: одно только ТОО "Селеста" платило 153 тысячи долларов за год. А было ещё шесть подобных фирм. Подчинённые Беляева попытались исправить ошибку шефа: зампред ГКИ обратился в арбитраж с иском о признании договора аренды недействительным. Но снова вмешался Беляев и иск отозвал.
   В начале 1998 года автор этих строк справился о дальнейшей судьбе отобранных у Исторического музея помещений. Несмотря на то, что указанное здание по-прежнему находилось на балансе музея, его сотрудников туда так и не допустили. Распорядители федерального имущества, вероятно, считают, что общественной организации Павла Бунича особнячок на Никольской (аккурат напротив ГУМа) нужнее. Что же касается использования спорных площадей, то, по утверждению администратора Союза арендаторов и предпринимателей Зои Никишенко, все субарендаторы выселены решением арбитражного суда еще два года назад.
   Ни минуты не сомневаясь в искренности г-жи Никишенко, я все же решил "выехать на объект" и увидеть все своими глазами. Каково же было моё удивление, когда рядом с табличкой "Союз предпринимателей и арендаторов" в том же здании я обнаружил: магазин мужской одежды "Секрет" (фирма "I.V.Y."), джинсовый магазин "Дизель", авиакассы, магазин одежды и обуви "Овация" (ТОО "Никольские ряды"), наконец, "Бистро на Никольской", где за чашкой кофе я долго пытался справиться с нахлынувшими догадками и подозрениями.
   Не менее странная история в период правления Сергея Беляева приключилась и с домом 16/18 по 2-й Тверской-Ямской. Согласно указам президента в этом доме (бывшем здании Госснаба) могли располагаться исключительно органы власти, а распоряжаться им имело право только управление делами президента. Но какое дело до этого Сергею Беляеву? Ничтоже сумняшеся, он подписывает договоры аренды на 2,5 тысячи квадратных метров с Международной финансово-промышленной корпорацией "Новый город", АОЗТ "Ростинвестнефть", банком "Хованский" и ТОО "Сибмикс интернешнл". Коллеги председателя ГКИ опять пытаются опротестовать эти сомнительные сделки в суде, но Беляев снова отзывает иски.
   К началу 1998 года почти все эти фирмы продолжали занимать комфортабельное здание Госснаба. Правда, нет уже банка "Хованский". Зато вышеупомянутый список дополнился ещё двумя именами - "Росинвестнефтепродукт" (видимо, отпочковавшийся от "Росинвестнефти") и ассоциация "Социальная сфера России".
   Примеры можно множить. Впрочем, в кресле председателя ГКИ Беляев просидел всего несколько месяцев - после чего тоже пошёл на повышение, возглавив проправительственную фракцию в Госдуме. А в интересующем нас ведомстве надолго расположился Альфред Кох.
   ВЕЛИКИЙ ЛИТЕРАТОР
   Имя Альфреда Коха связано всего с несколькими скандалами, но зато очень громкими. С самого известного из них - того, что касался истории написания книг о приватизации, начался последний тур информационной борьбы против младореформаторов. Борьбы, завершившейся полным фиаско команды Чубайса, полным крахом их политики. Конечным итогом которой вполне может стать деприватизация - то есть новая русская национализация...
   Одним из ярких вкладов г-на Коха в дело передачи сугубо государственной собственности в сугубо частные руки стала приватизация Росгорстраха - крупнейшей страховой компании страны. Первое же распоряжение г-на Коха по этому поводу, мягко говоря, не очень сочеталось с действующим законодательством. Дело в том, что приватизировать предприятие с коллективом более 50 тысяч человек разрешалось только лишь по согласованию с президентом страны. Но г-н Кох, видимо, торопился, дожидаться, когда президентские эксперты изучат план приватизации, ему было не с руки. Одним словом, в Госкомимуществе решили, что обойдутся и без санкции главы государства.
   Первым делом счета Росгорстраха были переведены в родной город г-на Коха - в Санкт-Петербург (в тамошний Промстройбанк). Вслед за этим приватизаторы решают, кого поставить во главе новоиспечённого акционерного общества. Под личным патронажем г-на Коха создаётся спецструктура для установления контроля над пакетом акций компании - общество с ограниченной ответственностью из 9 коллег под руководством Владислава Резника - тоже питерца, известного своими близкими отношениями с предыдущим главой ГКИ Сергеем Беляевым.
   Весной 1997 года г-н Кох издаёт распоряжение ГКИ, Минфину и РФФИ ускорить приватизацию Росгорстраха. Почему он так спешил, неясно. Неужели предчувствовал, что против него (правда, по другому поводу) через несколько месяцев возбудят уголовное дело?
   По совсем смешной цене в 500 тысяч баксов (столько стоят три обычные трехкомнатные квартиры в центре Москвы) Резник и компания получают аж 30 процентов акций флагмана российского страхового бизнеса. Но тут вмешалась Дума. 12 февраля 1997 года депутаты поручили Счётной палате проверить, насколько законно действовало Госкомимущество, а до завершения экспертизы предложили правительству приватизацию приостановить.
   16 мая Счетная палата доложила: все решения ГКИ и РФФИ (Российского фонда федерального имущества) по приватизации Росгорстраха должны быть расторгнуты как противоречащие законодательству. Тут вмешался и сам президент: он поручил премьер-министру приостановить передачу страхового монстра в частные руки, а Генеральному прокурору подключиться к проверке этой странной сделки.
   Буквально на следующий день сам Альфред Кох отменяет план приватизации Росгорстраха, а ещё через полгода распоряжением по Мингосимуществу Владислав Резник освобождается от должности председателя правления ОАО "Росгорстрах" с уже знакомой формулировкой - за нарушение законодательства о приватизации. Экономисты подсчитали: за год правления г-на Резника чистая прибыль компании снизилась ни много ни мало в 5 раз! Если же учесть вал судебных исков, последовавший за отменой приватизации по Коху, то нанесённый его действиями ущерб оказался гораздо круче той цены, по которой он попытался "толкнуть" контрольный пакет крупнейшей страховой компании.
   Не успели утихнуть страсти по Росгорстраху, как разгорелся новый скандал - вокруг аукциона по продаже 25-процентного пакета акций "Связьинвеста" - мощнейшей и рентабельнейшей компании на рынке телекоммуникаций. Победителем этого аукциона стал известный бизнесмен Владимир Потанин - точнее, оффшорная фирма, связанная с ОНЭКСИМ-банком. Проигравшие олигархи тут же заявили, что аукцион являлся откровенным жульничеством, а его победитель был предрешён. Технология торгов была такова, что соперников г-на Потанина удалось нейтрализовать ещё до начала конкурса. Более того, деньги для победы в этом аукционе ОНЭКСИМ получил... из госказны.
   В свою очередь, младореформаторы - Анатолий Чубайс и Борис Немцов - утверждали, что продажа "Связьинвеста" была честнейшей и самой выгодной сделкой за всю историю приватизации. (Кстати, впоследствии, когда г-ну Немцову придётся оставить свои апартаменты в "Белом доме", ему будет предложена руководящая должность в "Связьинвесте". Долг платежом красен.)
   Однако сотрудники компетентных органов пришли совсем к другим выводам. В августе 1997 года Федеральная служба по валютному и экспортному контролю (ВЭК), проверив обстоятельства сделки, пришла к выводу, что торги прошли с явными нарушениями законодательства. По мнению экспертов ВЭКа, сделка может быть признана ничтожной, а сумму залога, внесённого кипрской оффшорной компанией, представлявшей интересы Владимира Потанина, следует взыскать в доход государства.
   В декабре 1997 года по этому же поводу высказалась и Счётная палата. Аудиторская проверка показала, что при проведении аукциона по "Связьинвесту" были "нарушены правила создания и оплаты уставного капитала компании, а сам аукцион прошёл с нарушением законодательства о валютном регулировании". И что самое интересное - стартовая цена пакета акций была занижена в 3,2 раза.
   В общем, история с Росгорстрахом повторялась снова и снова. Всем людям свойственно ошибаться. Но незаконные торги по распродаже госсобственности трудно назвать осечками, ошибками. Речь, скорее, шла о базовых принципах работы творцов приватизации по-русски...
  
   ВЕЛИКИЙ ЛИТЕРАТОР
  
   В результате получился не русский человек, a homo soveticus, который работать не хочет, но при этом всё время рот у него раскрывается, хлеба и зрелищ хочет.
   Альфред Кох
  
   Если с выполнением своих непосредственных, то бишь служебных, обязанностей у г-на Коха явно были проблемы, то в личном бизнесе он, несомненно, преуспел. О "гонорарном скандале" написано довольно много и подробно. Однако воспроизвести хронику событий - не в том порядке, в котором о них становилось известно широкой публике через СМИ, но в той последовательности, в которой они действительно произошли, - было бы весьма интересно. Ведь иногда сухие хронологические выкладки могут сказать гораздо больше, чем тома публицистики и морализаторства.
   Итак, вспомним, как всё начиналось.
   Январь 1997 года. Швейцарское агентство "Servina Trading S.A." выплачивает г-ну Коху 557,3 миллиона рублей (около 100 тысяч долларов) за право издания его книги о приватизации в России. "Сервина" учреждена фирмой Тихона Троянова, родственника Бориса Иордана - главы банка "МФК" и ближайшего партнёра российской группы ОНЭКСИМ. Соглашение между г-ном Кохом и агентством заключено при содействии зампреда ОНЭКСИМ-банка Дмитрия Ушакова.
   Май 1997 года. Господа Кох, Чубайс, Бойко и Казаков подписывают с издательством "Сегодня-пресс" договор о написании ещё одной книги (будем называть её книгой N 2) о приватизации в России. Гонорар каждого - 90 тысяч долларов. В сентябре к авторскому коллективу присоединяется Петр Мостовой - директор Федеральной службы по делам о несостоятельности. Ему полагается точно такой же гонорар.
   Июнь 1997 года. Авторы-приватизаторы получают аванс за книгу N 2 - по 50 тысяч долларов на брата. Все, кроме г-на Казакова, кладут деньги на банковские счета. Г-н Казаков - в то время заместитель начальника Администрации президента России - решает получить деньги "чёрным налом". Он выдаёт доверенность некой гражданке Цховребовой, и та забирает для него около 300 миллионов рублей наличными. Переносила ли она эту сумму в дамской сумочке или по такому случаю имела при себе вместительный кейс, история умалчивает.
   4 августа 1997 года. В "Новой газете" появляется статья о книжке Бориса Немцова, за которую тот якобы получил 100 тысяч баксов. Там же упоминается книжка N 1 Альфреда Коха.
   13 августа 1997 года. Альфреда Коха отстраняют от занимаемой должности. С этого момента начинается его легальный личный бизнес. Он становится во главе американского финансового фонда "Монтес Аури" (переводится как "золотые горы"), учреждённого Фондом защиты частной собственности под руководством Егора Гайдара. По данным различных экспертов, "Монтес" сделала капитал на биржевых спекуляциях в пору президентских выборов - когда колебания курса зависели от информации из предвыборного штаба Ельцина, которым руководили Анатолий Чубайс и Аркадий Евстафьев. Последний также вошёл в руководство "Монтес". Когда возник скандал с невесть откуда взявшимися огромными счетами Чубайса, тот пояснил, что деньги получил за консультации фирмы "Монтес Аури".
   18 августа 1997 года. В той же "Новой газете" подробно рассказывается о том, как г-н Кох получил от "Сервины" 100 тысяч долларов за книгу N 1.
   1 октября 1997 года. По следам публикации прокуратура возбуждает уголовное дело. Оно расследуется в Московской городской прокуратуре.
   2 октября 1997 года. Анатолий Чубайс заявляет о том, что категорически не согласен с обвинениями в адрес Альфреда Коха.
   8 октября 1997 года. Альфред Кох впервые допрошен в прокуратуре.
   23 октября 1997 года. Следователи произвели выемку всех банковских документов "Сегодня-пресс". В одном пакете лежали документы о переводе денег Чубайсу, Коху, Казакову и Мостовому за книгу N 2.
   24 октября 1997 года. Документы попали на стол к министру внутренних дел Анатолию Куликову.
   28 октября 1997 года. Документы попали к Березовскому и Гусинскому. В тот же день на борту самолёта Москва - Лондон Анатолий Чубайс дал интервью, в котором сообщил, что он со своими соратниками "подготовили фундаментальную монографию (как потом выяснилось, речь шла о книжице в 200 страниц. - А.М.), которая ответит на ближайшие вопросы развития частной собственности в России". 95 процентов гонорара за книгу N 2 авторы якобы собираются внести в некий специальный Фонд защиты частной собственности. Судя по всему, речь идёт о пресловутом фонде Гайдара.
   12 ноября 1997 года. По "Эху Москвы" впервые прошла информация о сумме гонораров. Г-н Чубайс назвал это враньём.
   14 ноября 1997 года. Виктор Черномырдин заявил, что информация о книге (видимо, речь шла о книге N 2) для него и президента - полная неожиданность. В тот же день сотрудники компетентных органов произвели изъятие документов в Фонде защиты частной собственности и ЗАО "Монтес Аури".
   Март 1998 года. В рамках "книжного дела" первому зампреду ГКИ Александру Иваненко и начальнику Управления приватизации предприятий непроизводственной сферы Борису Веретенникову предъявлены обвинения в хищении государственного имущества. Они обвиняются в незаконной раздаче купленных ГКИ квартир. Среди улучшивших свои жилищные условия - Альфред Кох, Сергей Беляев, Петр Мостовой. Всего по фиктивным договорам для высокопоставленных друзей Анатолия Чубайса приобретена 21 квартира.
   5 мая 1998 года. Нашему герою - Альфреду Коху - спустя 7 месяцев после начала следствия решено предъявить обвинение в присвоении и растрате государственного имущества. С него взята подписка о невыезде, после чего - с ведома прокурора - он сразу же вылетел в загранкомандировку. По инкриминируемой ему статье бывшему приватизатору грозит от 5 до 10 лет с конфискацией. (Через несколько месяцев началось расследование и в отношении Сергея Беляева - как раз в то время, когда он попытался заручиться депутатской неприкосновенностью, обретя мандат депутата Законодательного собрания Санкт-Петербурга.)
   20 мая 1998 года. Альфред Кох прибыл из Нью-Йорка для допроса в московской прокуратуре.
   21 мая 1998 года. На пресс-конференции в Москве Альфред Кох презентовал свою книгу N 1 о приватизации, 224-страничная монография вышла на английском языке тиражом 20 тысяч экземпляров, отпускной ценой по 25 долларов за штуку. По словам бывшего главы ГКИ, книга посвящена Генеральному прокурору Юрию Скуратову. Монография называется "Распродажа советской империи".
   В чём, в чём, а в названии своего труда г-н Кох не слукавил. То, что он и его соратники сделали со страной, лучше не сформулируешь.
  
   ДАТСКИЕ КАНИКУЛЫ
   И без пресловутых книжных историй было ясно, что комиссары российской приватизации - отнюдь не бессребреники. Неужели эти молодые, умные, грамотные люди могли спокойно наблюдать, как самые лакомые кусочки страны за бесценок уплывают в карманы каких-то проходимцев - и при этом сами довольствовались бы скромными чиновничьими зарплатами?
   Не будем заблуждаться. Упомянутые гонорары - лишь надводная часть айсберга. Лишь те доходы, которые приватизаторы решили показать, предъявить обществу, - подобно тому, как большинство фирм, оперирующих "чёрным налом", процентов десять своих оборотов всё-таки проводят через бухгалтерскую отчётность.
   Откуда у Чубайса 270 тысяч долларов? - воскликнуло общество, когда выяснилось, что данная сумма "капнула" на счёт приватизатора в Мост-банке летом 1996 года, когда он уже возглавил Администрацию президента России после удачно проведённых выборов. А заплатил ли он с этой суммы налоги? Успокойтесь, заплачу, отвечал "рыжий кардинал". А законно ли он её получил? Ну конечно, законно! Как уже говорилось выше, временно отойдя от управления страной, г-н Чубайс консультировал биржевых спекулянтов, в период президентских выборов они наварили кругленькую сумму - ну и отблагодарили как полагается.
   Гораздо интереснее другое: куда, на какие счета, в какую недвижимость стекались все прочие "благодарения" за добрые советы, которые давал Анатолий Борисович за годы своей кипучей деятельности на ключевых государственных постах?
   Известный борец с правительственной коррупцией, некогда "правая рука" Коржакова, полковник Стрелецкий сказал мне, когда разгорелся скандал с 270 тысячами долларов: "На самом деле только за месяцы президентской избирательной кампании г-н Чубайс стал богаче примерно на миллион долларов. А упомянутая сумма - это так, на карманные расходы".
   И действительно. Слова полковника полностью подтвердили скандинавские журналисты, которые решили отследить, как г-н Чубайс тратил деньги с упомянутого счёта в Мост-банке во время своей поездки в Данию.
   В этом королевстве чета Чубайсов побывала в августе 1996 года, посетив Копенгаген и городок Тисвильделайе. Через неделю они взяли напрокат машину и совершили вояж на юг - во Флоренцию. По подсчётам ушлых журналистов, только датская часть поездки обошлась русскому приватизатору в 32 тысячи долларов (200 тысяч датских крон), из которых 10 тысяч было потрачено на покупку шубы г-же Чубайс. Согласитесь, последние деньги так не тратят...
   В июле следующего года Чубайсы совершили ещё один вояж в Данию. И вновь вице-премьер с женой оказались под пристальным взором журналистов. Ничего крамольного в самом факте любви русского "принца" к датскому королевству, конечно, нет. Но особый интерес прессы всё же объясним. Дело в том, что местные бизнесмены - друзья Анатолия Борисовича, с которыми он встречался в ходе поездок, - не совсем обычные бизнесмены. Это люди, имевшие ту же скандальную известность, какую имеет в России Борис Березовский. Но если у последнего проблем с правоохранительными органами пока не было, то датские друзья г-на Чубайса постоянно вызывают особый интерес полиции.
   Взять, к примеру, Яна Бонде-Нильсена, который снял для увеселительной прогулки с четой Чубайсов яхту президента Мексики. Впервые этот бизнесмен был обвинён датской полицией в использовании фиктивных счетов и подложных документов ещё в 70-е годы. Но дело как-то удалось замять.
   В начале 80-х произошла ещё одна тёмная история, г-н Бонде-Нильсен был объявлен банкротом, против него возбудили ещё одно уголовное дело. Он бежит в Англию, датчане требуют его арестовать и депортировать. Будущий друг Анатолия Борисовича возвращается на родину, здесь проходит целая серия судов. Затем г-н Бонде-Нильсен снова бежит в Англию, вновь следует требование датской полиции об аресте. И опять это дело каким-то образом удаётся прикрыть.
   В 1997 году в Великобритании проходит ещё один процесс над г-ном Бонде-Нильсеном. Признано, что он должен в общей сумме 50 миллионов фунтов стерлингов.
   Но в это время он уже активно участвует в российской приватизации. В 94-м году датский бизнесмен приобретает 10-процентный пакет акций известной нефтяной компании "Тэбук-нефть". Затем активно скупает акции у трудового коллектива (причём "живых" денег не платит, а только обещает расплатиться когда-то в будущем). И уже в 1997 году этот датский "банкрот" становится обладателем 47-процентного, то есть блокирующего, пакета акций компании - и садится в кресло председателя совета директоров. Происходит это примерно через пару месяцев после прогулки на яхте с г-ном Чубайсом.
   В том, что сходятся такие люди, как г-н Чубайс и г-н Бонде-Нильсен, несомненно, есть своя логика. Первый - банкрот политический, второй - экономический. Банкротство первого не мешает ему проводить увеселительные прогулки на роскошных яхтах, покупать шубы по 10 тысяч "зелёных", колесить на взятом напрокат авто по Европам и получать невероятные гонорары за книжки об успехах приватизации. Банкротство второго не мешает ему получать эксклюзивный доступ к российским нефтяным скважинам и энергично качать наше "чёрное золото", даже не удосуживаясь оплачивать труд российских рабочих. Как говорится, рыбак рыбака...
   Но не все приватизаторы так удачливы. Не всех беда обходит стороной. Этому нас учит опыт северной столицы. Если московским "реформаторам" распродажа госсобственности только немного попортила нервную систему, то питерским то же самое стоило жизни. И это ещё один урок приватизации по-русски.
  
   РЕФОРМЫ ПОД ОГНЁМ
  
   Многострадальный народ страдает по собственной вине. Их никто не оккупировал, никто не покорял... Они сами на себя стучали, сами сажали в тюрьму и сами себя расстреливали. Поэтому этот народ по заслугам пожинает то, что он плодил.
   Альфред Кох
  
   18 августа 1997 года на Невском проспекте раздались выстрелы, которые потрясли всю Россию. Около девяти утра снайпер, засевший на чердаке дома N 76, открыл огонь по "Вольво", сворачивавшей с улицы Рубинштейна. В этой машине находился вице-губернатор Санкт-Петербурга, председатель городского Комитета по управлению государственным имуществом Михаил Маневич. Пулевые ранения в шею и грудь оказались смертельными. Он умер, не приходя в сознание, в Мариинской больнице через час после происшествия. Лёгкое пулевое ранение получила и жена вице-губернатора, ехавшая в той же машине.
   По меткому выражению одного из моих коллег по цеху, пуля попала в самое сердце российской приватизации. Именно из Питера, из бывшей администрации Собчака, выпорхнули Сергей Беляев, Альфред Кох. Последний учился на одном курсе с Маневичем в Ленинградском финансово-экономическом институте. Михаила Маневича также прочили на высокую должность в Москву. В день убийства он должен был отправиться в столицу на встречу с Анатолием Чубайсом, который, по некоторым данным, хотел предложить ему пост заместителя председателя Госкомимущества. Как раз в то время в ГКИ шли кадровые перетряски. Вместо уволенного Альфреда Коха во главе комитета встал Максим Бойко. Возможно, высокопоставленные друзья Маневича рассчитывали, что, освоившись в столице, он в один прекрасный день встанет во главе главного приватизационного ведомства. Но не судьба.
   Анатолий Чубайс присутствовал на похоронах. Проникновенные речи Чубайса и его соратников были вполне в духе героев фильма "Крёстный отец".
   - Для меня Миша Маневич был не просто чиновником, - сказал Анатолий Борисович. - Нас объединяли общее дело и узы дружбы еще с институтских времён. Несмотря на бандитский беспредел, позиция команды реформаторов, полноправным членом которой был Михаил Маневич, остаётся неизменной. А в ответ мы будем действовать ещё более жёстко, невзирая на лица.
   Ему вторил первый заместитель министра финансов Алексей Путин:
   - Убийство председателя петербургского КУГИ не просто предупреждение городским властям, но и вызов всем нам... Вызов мы приняли, ведь заказчики прекрасно знали наши отношения... Для меня случившееся не только урок, но и толчок к действиям, и очень активным.
   То, что речь шла не о мелкой бытовухе, но о высоких политических материях, было очевидно и по характеру преступления. Ликвидацией вице-губернатора занимались не просто специалисты, но суперпрофи. Диверсионная группа (4-5 человек) отслеживала по рации весь маршрут главного городского приватизатора. Схема покушения явно прорабатывалась в деталях - учли даже то, что при повороте на Невский проспект машина приватизатора обязательно притормозит. И самая поразительная деталь: киллер во время стрельбы не мог видеть своей жертвы! Он бил с чердака по крыше автомобиля, предполагая, что Маневич сидит справа от водителя (с тех пор все городские чиновники пересели на задние сиденья). Несмотря на то что правительственная "Вольво" двигалась на большой скорости и между ней и стрелком было не менее ста метров, пять из восьми пуль достигли цели. По мнению знающих людей, у местной "братвы" таких мастеров не было.
   Следствием отрабатывались все возможные версии - в том числе бытовая. Например, допрашивали вдову, Марину Маневич, - интересовались, откуда у них в доме дорогой антиквариат.
  
   ЗАКАЗ НА 176 ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ
   Источники из криминальных кругов сообщали, что "заказ" на вице-губернатора Маневича был сделан из Москвы по политическим причинам и не связан с дальнейшей приватизацией в самом Петербурге. Выполнение заказа якобы шло через те же "крыши", которые в своё время организовали убийство Отари Квантришвили, а идея "профессионально завалить" Маневича на виду у всего города была высказана неким "политическим покровителем" убийства и транслировалась через ряд промежуточных бандитских звеньев. По информации тех же недостоверных источников, "заказ" оценивался в 176 тысяч долларов (небывало высокая ставка даже для такого громкого политического убийства), из которых непосредственным исполнителям якобы досталось порядка 20 процентов. Основная пропагандистская "задумка" акции, согласно этой версии, сводилась к тому, чтобы показать группе Чубайса, что после снятия Коха любой её член может быть подвергнут "подобному же наказанию". Одновременно акция призвана была продемонстрировать, чем может закончиться "неправильное распределение" крупных объектов в пользу ОНЭКСИМ-банка.
   Версия достаточно расплывчатая - за исключением последнего предположения о том, что Маневич, как и Чубайс, мог покровительствовать дружественной группе ОНЭКСИМ. К этой теме мы ещё вернемся.
   Авторы другой, более оригинальной версии намекали на то, что Маневича "порешили свои". Как раз в то время в самом разгаре было так называемое дело о коррупции во властных структурах города. Уже были арестованы некоторые городские чиновники, а следствие вовсю копало под Собчака и его супругу, депутата городского Законодательного собрания г-жу Нарусову. Известно, что команда Чубайса была полностью на стороне Собчака. Один из оперативников даже рассказывал мне, что Собчаку давно бы предъявили обвинение, но, хотя формально следователь - лицо процессуально независимое, фактически такого рода серьезные решения он должен согласовывать с начальством. А начальство - со Скуратовым, а Скуратов - с Ельциным. А президент советовался с Чубайсом, который в тот период ещё был в фаворе. Так вот, Чубайс арестовывать Собчака не советовал.
   В этой связи следствию необходимы были дополнительные данные о деятельности экс-мэра. Такими данными мог располагать глава КУГИ - по крайней мере, к нему специально приезжал личный представитель Скуратова и о чём-то беседовал. Авторы данной версии утверждают, что причиной убийства могли стать угрозы Маневича "сдать" Собчака. Например, Маневич мог рассказать, как Собчак получил в Голландии кредит в 60 млн. долларов для закупок оборудования под залог недвижимости города - сделка, против которой Маневич в своё время категорически возражал.
   Некоторые аналитики были склонны рассматривать это преступление в свете других событий того же ряда. В связи с расстрелом Маневича вспомнили про недавнее убийство Евгения Хохлова - директора Ленинградского речного порта, входящего в структуру Северо-Западного речного пароходства (СЗРП). КУГИ выступал в арбитражном суде на стороне СЗРП и защищал предприятие от алчных кредиторов, требующих признать пароходство банкротом. В итоге суд решил дело в пользу СЗРП.
   Впрочем, новый глава питерского КУГИ Герман Греф был убежден, что "заказ" никак не связан с профессиональной деятельностью Маневича. В интервью, которое г-н Греф давал мне прямо в своей служебной машине по дороге на очередное правительственное заседание (помню, я ехал и невольно поеживался - а вдруг и машину г-на Грефа решат обстрелять?), он последовательно опроверг все версии СМИ по этому поводу. В том числе ту, что "все дороги ведут в порт".
   И все же она тоже заслуживает внимания. Этот действительно ценный объект - торговые ворота России на Балтийском море - давно планировалось выставить на торги. Наибольший интерес представлял федеральный пакет акций в 28,8 процента, который собирались передать городу, а затем продать. По каким-то не совсем ясным причинам продажа этого пакета постоянно тормозилась. Между тем членом совета директоров порта был Михаил Маневич. В связи с портовой версией наблюдатели вспоминали об убийстве в июне 1997 года другого питерского приватизатора, главы КУГИ Приморского района Александра Маймулы.
   Кстати, в покупке упомянутого пакета акций, по некоторым данным, были заинтересованы концерн "Светлана" (уже владеющий крупным пакетом акций порта), ОНЭКСИМ-банк и российская фирма с финским капиталом "Несте-СПб" (финансировавшая на выборах Владимира Яковлева и владеющая пятой частью рынка нефтепродуктов Северо-Запада РФ). Через шесть дней после убийства Михаила Маневича, в ночь с 23 на 24 августа 1997 года, был застрелен вице-президент "Несте-СПб" г-н Мандрыкин.
   Другой крупный проект, к разработке которого имел непосредственное отношение Михаил Маневич, - новая система сдачи в аренду городской недвижимости. Авторы законопроекта "О порядке определения арендной платы за нежилые помещения" впервые в стране предложили ввести единую, научно обоснованную методику выработки тарифов. Отныне цену должен определять компьютер, а не чиновник из муниципалитета (при прежней "системе" арендная плата в двух соседних особняках на Невском отличалась в 100 раз!). Если по старым тарифам город получал от арендаторов 500 миллиардов рублей в год, то по новым городская казна должна была пополняться на 1-1,5 триллиона (старыми) ежегодно.
   Для крупных коммерческих структур это - многомиллионные убытки. С чем соглашался в беседе с автором этих строк и г-н Греф. "Но, - говорил он, - их интересы слишком разрознены - трудно представить, чтобы они пошли на некую совместную акцию".
  
   "ТАМБОВЦЫ" ИЛИ "КАЗАНЦЫ"?
   Те, кто склонен за любым громким преступлением искать интересы крупных преступных группировок, после убийства Маневича заговорили о самой известной в Питере ОПГ- тамбовской. К тому времени считалось уже общеизвестным фактом, что люди, связанные с этой группировкой, проникли в Государственную думу, в Законодательное собрание Питера, в Смольный. По сведениям из компетентных органов, тамбовцы контролируют до 60 процентов экономики города, включая нефтебизнес, лёгкую и мясную промышленность, ряд крупных магазинов. Аналитики, склонные к более резким высказываниям, говорят о том, что в городе на Неве фактически образовалось криминальное правительство со своей милицией, прокуратурой, Советом безопасности и пр.
   Один из лидеров группировки, Александр Ефимов (Фима-банщик), около полугода находившийся в федеральном розыске, был задержан в Крыму как раз за неделю до убийства Маневича. В связи с этим речь могла идти как об акции возмездия (кстати, дело Маневича, первоначально возбуждённое по статье об убийстве, вскоре переквалифицировали как террористический акт), так и о перестановках в иерархии самой группировки и как следствие - об устранении связанных с её лидерами чиновников.
   Однако никаких достоверных данных об участии тамбовцев в расстреле Маневича не было. Более того, просочились сведения, что "братва" боялась "несправедливых" репрессий и проводит что-то вроде собственного служебного расследования.
   И всё же с одним из господ, хорошо известным местным правоохранителям, у Маневича явно был конфликт. Эту версию мне озвучила Людмила Нарусова, супруга экс-мэра.
   Речь идёт о бывшем помощнике Собчака и наиболее последовательном его противнике, авторе "Собачьего сердца" Юрии Шутове. В начале 80-х он получил пятилетний срок за хищение, в 92-96-м находился под следствием по обвинению в организации банды рэкетиров, но был по всем статьям оправдан. Впоследствии участвовал в нескольких избирательных кампаниях (боролся даже за кресло губернатора) и в нескольких шумных скандалах.
   В ноябре 96-го рвануло в столичной высотке на Котельнической - бомбу заложили под дверь квартиры Натальи Федотовой, бывшей жены киноактера Олега Видова. Пострадавшая указала на Юрия Шутова и его приятеля Эльбруса Мамедова (сам Юрий Титович факт знакомства с Мамедовым отрицает), которые ей якобы угрожали. Мамедов был арестован, но вскоре отпущен под подписку. А угрозы продолжались. Нарусова по этому поводу обратилась к Юрию Скуратову с депутатским запросом, но ответа не дождалась. Зато ответил Шутов - его письмо распространил в Думе вице-спикер Сергей Бабурин, чьим помощником к тому времени стал Юрий Титович: "Напрасно он (Собчак) рассчитывает стать именно с моей помощью вдовцом".
   Трудно сказать, насколько достоверна информация "Комсомольской правды", назвавшей его активным членом казанского преступного сообщества - одного из главных конкурентов тамбовцев. Точно так же непросто проверить сведения "Невского времени", сообщившего, что члены предвыборного штаба Шутова в самый разгар избирательной кампании жестоко избили двух горожан. С обеими газетами Юрий Титович упорно судился.
   Нам же интересно другое. Именно этому человеку весной 1997 года Госдума поручила возглавить уникальную в своём роде Региональную комиссию по анализу итогов приватизации в 1992-1996 гг. и ответственности должностных лиц за её негативные результаты. Члены комиссии Шутова засучили рукава, - а Михаил Маневич немедленно распорядился закрыть для их взоров всю служебную документацию.
   Невзирая на запрет, Шутов и его люди за несколько месяцев объездили немало приватизированных предприятий. По словам нового главы КУГИ г-на Грефа, Шутов "выдвигал директорам некие условия". По словам г-жи Нарусовой, пытался ввести в руководство этих предприятий своих людей.
   Как минимум в одном случае это ему удалось. Нарусова говорит, что во время последней встречи с Маневичем (за неделю до покушения) тот жаловался, что ему "выкручивают руки" и заставляют действовать "на краю закона", в частности, вынудили передать Шутову в управление государственный пакет акций Петербургской топливной компании (ПТК) - городского монополиста на рынке нефтепродуктов (о ПТК и криминальном переделе данного рынка мы подробнее расскажем в одной из следующих глав). Автор этих слов связался с гендиректором ПТК г-ном Степановым, и тот подтвердил мне, что Шутов отныне является членом совета директоров компании и "все вопросы к городу мы теперь решаем через него". Г-н Греф тоже этого не отрицал, но не видел здесь ничего особенного:
   "Компания небольшая, в трудном финансовом положении. Мы сказали Шутову: хочешь поуправлять - пожалуйста, попробуй".
   Как бы там ни было, ясно, что если между Маневичем и Шутовым и был конфликт, то не Маневич мешал Шутову, а наоборот. Впрочем, можно предположить, что внедрение Шутова во властные структуры было лишь одним из эпизодов более крупной игры, которую вели против Маневича его противники. Возможно, создание этой комиссии не дало ожидаемого эффекта, и недруги городских приватизаторов прибегли к более решительным мерам...
  
   МЕЧТА О КНЯЖЕСКИХ ХОРОМАХ
   Была своя версия и у Юрия Титовича. Получив доступ к святая святых городской приватизации, он обнаружил, что Маневич действительно ходил "по краю закона". Один из сомнительных приватизационных проектов касался продажи полусотни шикарных особняков, принадлежавших дореволюционной аристократии.
   Могут ли сотрудники жэка приватизировать стоящие у них на обслуживании дома? Разумеется, нет. Однако именно это произошло с питерским "нежилым фондом". Трест, на балансе которого находились княжеские хоромы, был преобразован в "организацию арендаторов" - так стали себя именовать работавшие в тресте строители, слесари и вахтёры. И вся эта структура, вдруг превратившаяся из учреждения по обслуживанию и реконструкции памятников архитектуры в их арендатора (АПРЭО "Нежилой фонд"), получила право выкупить особняки по балансовой (не сопоставимой с рыночной) стоимости.
   Бумажная канитель вокруг этой недвижимости не стоит внимания читателей, но остановимся на итоговых документах. В них здания, во-первых, сильно уменьшились в объёмах (соответственно уменьшились и цены); во-вторых, ремонтники, вахтеры и лифтёры написали заявления с отказом от участия в дележе этого пирога; в-третьих, неведомо откуда появился упомянутый в портовой версии "Союзконтракт" - он сначала выступал всего лишь гарантом предстоящих сделок купли-продажи, однако от договора к договору его участие в проекте становилось более весомым. На многих документах стояла подпись Маневича.
   16 октября 1993 года Маневич подписал подтверждение прав на аренду АПРЭО, который выкупает здания, и трёхстороннее соглашение между АПРЭО, КУГИ и "Союзконтрактом" по поэтапному выкупу зданий. Вскоре "Союзконтрактом" были выкуплены первые 11 зданий - в основном по балансовой стоимости, а иногда и ниже. За каждый особнячок было уплачено примерно по 500 "штук баксов". Но эта "лафа" скоро кончилась. После первой сделки КУГИ замолчал - надолго, на целых два года. Надо ли говорить, как сильно были обмануты ожидания "Союзконтракта", который был готов выкупать остальное.
   Возможно, организаторы этой многоходовой авантюры поняли, что теперь надо по второму кругу договариваться с чиновниками из КУГИ. И, подсчитав возможные затраты, вполне могли обидеться на г-на Маневича. Не исключено также, что это не единственный случай, когда вице-губернатор давал повод на него обидеться.
   Характерно, что сразу после расстрела на Невском и назначения на место Маневича Германа Грефа было заявлено, что сделка по продаже "Союзконтракту" старых особняков непременно состоится. Более того, губернатор Яковлев пояснил, что сделка законна, и заявил, что, мол, цель "Союзконтракта" - не взять эти здания, а после реконструкции использовать их под какие-то общественно-полезные цели (по его словам, какое-то из этих зданий хочет, к примеру, приобрести "Лукойл").
  
   СИНТЕТИЧЕСКАЯ ВЕРСИЯ
   Возможно, только одна из перечисленных версий недалека от истины, но существует схема, при которой все они получают право на существование. Если шире взглянуть на то, что происходило в 1997 году в Санкт-Петербурге, становится очевидно: убийство Маневича произошло непосредственно перед началом нового, во многом решающего этапа городской приватизации. На кону были и морской порт, и упомянутые особняки, и аэропорт Пулково. Среди соискателей - все те же известные финансово-политические структуры.
   При жизни Маневича имя вероятного победителя сомнений не вызывало: вице-губернатор всегда был активным членом команды Чубайса - Потанина. Да и сам губернатор Яковлев, перед избранием ориентировавшийся на партию Сосковца - Коржакова, в последнее время всё больше сближался с друзьями ОНЭКСИМ-банка. Одним словом, накануне приватизационного финала обозначился явный дисбаланс сил.
   После гибели Михаила Маневича стартовое положение основных претендентов на питерский "пирог" выравнялось. Г-н Греф слывет человеком более гибким и склонным к компромиссам. Кстати, и сам Анатолий Борисович не скрывал, что гибель Маневича для него - нечто большее, чем просто смерть друга.
   - Мы достанем всех: и тех, кто спускал курок, и тех, кто оплачивал это своими вонючими воровскими деньгами, - говорил отец русской приватизации на похоронах. - Мы достанем их всех, потому что теперь у нас нет выбора: теперь либо - мы, либо - они.
   Нет оснований сомневаться в искренности тогдашнего первого вице-премьера. Однако, чтобы "достать их всех", придётся досконально изучить и вытащить на свет все механизмы, все приводные ремни российской - а не только питерской - приватизации.
   Но на такое г-н Чубайс согласиться, конечно же, не мог. Тем более что и под ним к тому времени кресло начало изрядно шататься. Так что младореформаторам всё-таки пришлось смириться с другой формулой: "и мы, и они".
  
   КИЛЛЕРЫ ПРЯТАЛИСЬ В ГОРАХ
   Первое сообщение о задержании предполагаемых исполнителей убийства вице-губернатора Санкт-Петербурга совершенно неожиданно появилось в середине июня 1998 года.
   Неожиданно - потому что все уже свыклись с мыслью, что серьёзных киллеров, исполнителей наиболее громких преступлений, никогда не находят. Сложился даже стереотипный образ убийцы-профессионала, загадочного, как Фантомас, беспощадного и непобедимого, как Терминатор, неуязвимого, способного выкрутиться из всех ситуаций, бежать из любой тюрьмы - как Саша Македонский (ныне покойный Александр Солоник). Существует и миф N 2, согласно которому киллер, участвующий в самых резонансных заказных преступлениях, - это бездумная и безжалостная машина, которую заказчики стараются уничтожить немедленно после использования - подобно "мокрому" пистолету, который выкидывают на месте преступления. Именно этот стереотип лёг в основу известного фильма "Шизофрения", консультантом которого выступил Александр Коржаков. Таков образ мыслей не только простого обывателя, но и сильных мира сего. Например, даже после объявления о поимке убийц Маневича губернатор Санкт-Петербурга Владимир Яковлев заявил, что он по-прежнему уверен: настоящих исполнителей этого преступления давно уже нет в живых.
   Как бы там ни было, представители правоохранительных органов отрапортовали, что в горах на юге Киргизии, в районе Оша, задержана целая банда киллеров. Примерно через месяц, несмотря на завесу секретности, которой окутано всё следствие по делу Маневича - даром что дело ведет ФСБ, - в печать потихоньку просочились их имена: братья-близнецы Андрей и Сергей Челышевы и Сергей Яковлев. Последний - что самое поразительное - оказался депутатом Первомайского райсовета Тамбовской области. Кроме того, была арестована и шестидесятилетняя мать Челышевых, которая, по мнению сыщиков, также принимала активное участие в деятельности банды.
   Самой же поразительной новостью было то, что эта бригада, вполне возможно, организовала ликвидацию не только Маневича, но и Листьева, и Квантришвили, и алюминиевых королей - Яфясова, Львова, Кантора - и ещё не менее десятка громких преступлений. Впрочем, всё это пока лишь версии. Но одно несомненно: братья Челышевы и их приятель-депутат недаром прятались в далёких киргизских горах.
   Есть несколько версий того, каким образом сыщики вычислили эту удивительную бригаду. Но всех их объединяет одно: киллеров нашли благодаря случайному стечению обстоятельств. По одной из трактовок, организатор преступления сам проболтался по пьяни. Через два месяца после расстрела вице-губернатора очень похожим способом был ликвидирован авторитет малышевской преступной группировки Максим Смирнягин. Как и в случае с Маневичем, снайпер вёл стрельбу с чердака по крыше "мерса", в котором ехал мафиози. После этого сыщикам стало ясно, что работает одна и та же бригада, скорее всего - гастролеры.
   Следующей уликой стала информация, полученная от одного из агентов РУОПа, внедренных в криминальные круги. Информатор сообщал, что во время одной из бандитских сходок некий авторитет, сильно "приняв на грудь", заявил, что в августе его команда работала в городе на Неве - выполняла "заказ" на весьма важного "туза".
   Оперативники спецслужб стали проверять обстоятельства всех преступлений, имевших такой же почерк. Оказалось, что аналогичным образом крупные бизнесмены и мафиози были расстреляны в Тамбове, Москве, Липецке, Архангельске, Ульяновске, Рязани - в общем, во многих крупных городах европейской части страны. Однако поначалу зацепиться удалось только за убийство тамбовского нефтяного магната Рогового и местного авторитета Рогачёва. Именно в Тамбове и базировалась эта преступная группировка.
   Вторая версия гласит: в январе 1998 года сотрудники Кировского РУВД Санкт-Петербурга, опять же совершенно случайно, узнали о подготовке заказного убийства в одном из российских городов. Агент сообщил имена двух исполнителей - однако даты, места и других деталей готовящегося преступления он не знал. Но самым важным в его сообщении было указание на то, что эти двое уже совершили как минимум два заказных убийства. Оба - в Тамбове.
   Информацию проверили. И она полностью подтвердилась. Выяснилось, что речь шла об убийствах тамбовского нефтяного магната Владимира Рогового (его застрелили возле дома из пистолета) и авторитета Владимира Рогачёва. Последний контролировал город Мичуринск. Его не спасла даже мощная охрана: пуля настигла мафиози, когда тот ехал по трассе Мичуринск - Никифоровский в сопровождении двух автомобилей, набитых вооружёнными боевиками. Впрочем, и киллеры готовились очень тщательно. Изумительная деталь: чтобы подготовить засаду, бандиты вырыли специальный окоп. Именно усердие помогло им справиться с нелёгкой задачей, потому что особой меткостью они не отличались. Бандиты расстреляли два рожка из автомата Калашникова, а в авторитета угодила всего одна пуля. Впрочем, хватило и её. Кстати, за столь сложную работу киллеры получили всего по пятьсот баксов.
   Не отличались особым профессионализмом и сотрудники правоохранительных органов, к которым попала эта информация. Отследить связи и выяснить новые подробности о деятельности той группировки, к которой принадлежали два названных агентом преступника, сыщики не смогли. Поэтому, недолго думая, двух киллеров арестовали - хотя бы для предотвращения дальнейших "мокрых" дел.
   Но операм повезло. Бандиты довольно быстро раскололись. Биография первого из киллеров оказалась вполне предсказуемой: четыре судимости за кражи и грабежи. А вот второй доселе считался чистым перед законом: он служил в спецподразделении морской пехоты, потом демобилизовался, потом участвовал в каких-то бандитских разборках, после одной из которых стал инвалидом.
   Выяснилось, что они входят в устойчивое бандформирование из дюжины "волков", базирующееся на Тамбовщине и возглавляемое жителем Тамбовской области по кличке Серый. Они признавали только один род бизнеса: заказные убийства. Сыщики выяснили также, что наиболее активными членами банды были братья-близнецы из Ферганы.
   После обработки всей этой информации была создана следственно-оперативная бригада прокуратуры и МВД, усилиями которой был пойман Серый. А близнецов объявили в розыск. Арестовать их удалось лишь через полгода.
   Но существует и третья версия того, как следователям удалось разгадать тайну расстрела на Невском проспекте.
   Всё началось со звонка, поступившего в одно из отделений милиции Тамбовской области. Взволнованный мужской голос сообщил: "Мой сосед зарубил топором свою сожительницу". Прибывший на место происшествия наряд обнаружил мёртвую женщину и неподвижно сидящего возле неё молодого мужчину. На первый взгляд речь шла об обычной "бытовухе": 30-летний Сергей Попов - так звали подозреваемого в убийстве - был вдрызг пьян. На его бормотание о том, что он тот самый, кого давно разыскивает милиция, поначалу никто не обратил внимания.
   Но на первом же допросе опера поняли, что к ним попал весьма любопытный экземпляр. Оказывается, все последние годы Поп - такова была кличка подозреваемого - состоял в банде киллеров-профессионалов. Как и многие его соратники, военную подготовку он прошёл в спецподразделении морской пехоты.
   Чем он провинился, история умалчивает, но однажды бывшие коллеги вынесли Попу смертный приговор. Сергей жил в постоянном страхе, на грани нервного срыва. И однажды всё-таки сорвался: он взял топор и бросился на сожительницу.
   Протокол с показаниями Попова спецпочтой был отправлен в Москву и вскоре лёг на стол Генерального прокурора Юрия Скуратова. С этого момента следствие получило реальный шанс раскрутить не только дело Маневича, но и дело Листьева. Попов утверждал, что именно его коллега Андрей Челышев стрелял в телезвезду.
  
   ЛИКВИДАТОР В ГАЛОШАХ
   Какая бы версия ни была верна, удалось ли сыщикам разоблачить бандитов благодаря пьяным откровениям их авторитета, или благодаря агенту, указавшему на двух киллеров, которые, в свою очередь, указали на авторитета Серого, или, наконец, благодаря случайному аресту Сергея Попова, который указал на всех остальных, - ясно одно: уже зимой 1998 года следователи получили достаточно полную информацию о тамбовской банде убийц.
   Впрочем, в банде были не только исполнители, но и организаторы. Таковым считают 33-летнего депутата Сергея Яковлева. До избрания в райсовет он был обычным фермером, главой фермерского хозяйства "Факел-2". На арендованных 200 гектарах выращивал зерно. Но, получив депутатский иммунитет, он решил изменить род деятельности. На заседаниях райсовета его никогда не видели - зато он объявился в Питере, уже под кличкой Фандора. Это имя всё чаще звучало в оперативных донесениях о разборках, в которых участвовало уже упомянутое в предыдущих главах тамбовское преступное сообщество, которое контролирует не только родной город, но и северную столицу. По словам одного из оперативников, "грязную работу за Фандору выполняли специалисты - армейские спецназовцы, прошедшие через многие горячие точки".
   После ареста Попа, Серого и других боевиков из бригады киллеров остальные их соратники - в том числе Яковлев и братья Челышевы - легли на дно, и долгое время никаких достоверных сведений об их местонахождении у следователей не было. Впрочем, одна зацепка была: братья-близнецы были родом из Ферганы. Логично было предположить, что именно в Средней Азии следует вести их поиски.
   Вскоре было получено подтверждение этой догадки. Один россиянин, гостивший у родственников в Узбекистане, обратил внимание на странных соотечественников, которые от кого-то прятались и пытались снять дом или квартиру. Вернувшись домой, мужчина сообщил об этих людях своему приятелю - который по чистой случайности оказался оперативником, работающим именно по делу тамбовских киллеров.
   Ещё более достоверная информация у следователей появилась летом. На таможенном посту при пересечении таджикcко-киргизской границы с фальшивыми документами попался один из лидеров группировки по кличке Ферганец. Проверив его личность по спецкартотекам, таджикские стражи порядка выяснили, что он находится в розыске по делу Маневича. В Таджикистан срочно вылетела опергруппа ФСБ.
   Он раскололся на первом же допросе. Ферганец указал место, где скрываются остальные бандиты. Они всё время меняли адреса, а в последнее время снимали домик в киргизском городке Кадамжай.
   Благодаря молниеносной операции, проведённой сотрудниками ФСБ, РУОПа и их киргизскими коллегами, бандиты даже не успели оказать сопротивление. Впрочем, оружия в доме не обнаружили. Дело в том, что селевый поток уничтожил их арсенал 10 июля - за несколько дней до ареста. Кстати, вместе с арсеналом могли пострадать и сами боевики, жившие в то время в охотничьем домике в горах. Но жизнь им спасла привычка всегда быть настороже. Боевики охраняли своё убежище по всем правилам спецназа. Часовой вовремя заметил камнепад и успел предупредить друзей. Они выскочили из дома, но оружие спасти не успели. Это и облегчило операцию по их поимке.
   Для доставки задержанных киллеров в Москву были предприняты беспрецедентные меры безопасности. В Фергану прибыла целая бригада оперативников и спецназовцев для переправки ценных пленников в Россию. Когда четырёх киллеров сажали в самолёт авиакомпании "Узбекистон хаво йуллари", в шапочках-масках были и преступники, и конвоиры. Когда лайнер приземлился в Шереметьево-1 и салон покинул последний пассажир, к трапу подкатил бронированный микроавтобус "Форд" и ещё десять машин сопровождения. Через несколько минут кортеж уже мчался в центр Москвы. Ещё через полчаса подозреваемые оказались в здании РУОПа на Шаболовке. Двоим из задержанных сразу же предъявили обвинения в убийстве тамбовских предпринимателей Рогового и Рогачёва.
   А уже на следующий день руководитель Главного управления по борьбе с организованной преступностью (ГУБОП) МВД России Владислав Селиванов заявил, что бандиты уже признались в убийстве Михаила Маневича и других известных людей.
   Правда, с самого начала появились подозрения, что члены "банды спецназовцев" - так окрестили эту группировку мои коллеги - могут нарочно брать на себя побольше преступлений, чтобы запутать следствие. Однако некоторые детали, которые подследственные сообщали на допросах, говорят о том, что этим показаниям можно верить.
   Гак, Сергей Попов (Поп) сообщал, что в день убийства Маневича киллер ходил и выбирал позицию в резиновых галошах. И действительно, следы галош были обнаружены в указанных Поповым местах. А потом выяснилось, что еще в период службы в морской пехоте Андрей Челышев страдал заболеванием почек. Врачи рекомендовали ему следить, чтобы ноги всегда были сухими. И он всегда в сырую погоду ходил в галошах или резиновых сапогах...
   О том, что именно Челышев участвовал в убийстве Владислава Листьева, Попов узнал почти случайно. Однажды он ехал вместе с Андреем на очередное задание. В машине кроме них никого не было. "Интересно, а кто Листьева "замочил"?" - спросил без всякой задней мысли Попов. "Я", - просто ответил Челышев. А потом поведал некоторые подробности этой операции. Оказывается, поставив на боевой взвод пистолет, киллер засунул руку в полиэтиленовый пакет - чтобы гильзы остались в пакете. А на пол бросил гильзы от другого оружия, но того же калибра. Эту деталь также вполне можно проверить.
   Наконец, ещё одна важная улика - касающаяся дела об убийстве Отари Квантришвили. Оказывается, приклад снайперской винтовки, из которой стреляли в знаменитого авторитета, незадолго до операции треснул. По наводке Попова сыщики нашли баночку с клеем, с помощью которого ремонтировали приклады, - и вскоре установили, что содержимое банки идентично клею на прикладе.
   Одним словом, каждое новое показание прибавляет следователям уверенности в том, что они на правильном пути. Правда, пока ничего не известно о заказчиках всех этих преступлений - и неясно, удастся ли проверить данные о том, что диспетчер, через которого передавался "заказ" - "генеральный подрядчик" этой банды, - работает в военном ведомстве.
   Но очевидно главное. Если все эти громкие убийства совершала одна и та же группа людей, можно предположить, что и заказчики были одни и те же - или, по крайней мере, контактировали друг с другом. А из этого предположения следует, что речь идёт о некой единой организации, о какой-то одной группе интересов - участвующей в глобальном переделе собственности в России. Вероятно, именно на эту группу интересов намекал Анатолий Чубайс в своём выступлении на похоронах Михаила Маневича.
   Можно сделать и ещё один серьёзный вывод. Громкие убийства, громкие уголовные процессы, громкие скандалы - всё это естественные особенности национальной приватизации. Такие же естественные, как гонорар в 450 тысяч долларов за брошюру о её успехах.
  
   ПОД КРЫШЕЙ ФОНДА СВОЕГО
   НЕКОММЕРЧЕСКИЙ БИЗНЕС
   Среди нескольких относительно законных способов украсть миллион, несомненно, самым популярным к середине 90-х стало фондостроительство. Всевозможные благотворительные, общественные, вневедомственные, некоммерческие, целевые фонды повылезали как грибы после дождя. Неужели так много у нас вдруг появилось меценатов и таким пышным цветом расцвела благотворительность? Отнюдь. Просто "крыша" фонда - вообще общественного - не государственного, но и не коммерческого заведения - оказалась наиболее удобной для огромного числа предприимчивых людей, не желающих, однако, заниматься легальным бизнесом.
   Легальный бизнес - дело хлопотное и, как правило, убыточное. Проблемы - на каждом шагу. Во-первых, острейшая конкуренция - все труднее найти свою, уникальную, никем не занятую нишу. Во-вторых, совершенно идиотское налоговое законодательство, съедающее 96 копеек из 1 рубля прибыли (если, конечно, всё платить по честному). В-третьих (если не во-первых), рэкет: как только предприятие начинает давать хоть какие-то дивиденды, тут же появляются мытари с бейсбольными битами. В-четвёртых, все вокруг "кидают" и все воруют - включая своих собственных работников. Короче говоря, проблем столько, что поневоле начинаешь искать обходные пути.
   Именно таким неожиданным выходом из патовой ситуации является учреждение собственного фонда. Перечисляем плюсы.
   Платить и вообще отчитываться перед фискальными органами не надо - фонд априори не коммерческая организация, никакого своего бизнеса - по идее - не имеет, следовательно, в государственную казну ничего отстёгивать не обязан. Кроме того, до последнего времени вообще не было чёткого законодательства, регламентирующего деятельность фонда; каким образом, на основании каких именно документов надо его регистрировать? можно ли его ликвидировать или запретить? кто вообще должен его контролировать? - все эти вопросы - если бы их кто-то вздумал задать - непременно повисли бы в воздухе.
   Фонды как бы существуют - и как бы нет. Они как бы участвуют на рынке (и ещё как активно участвуют! - см. ниже) - но как будто в шапках-невидимках. Их руководители ни за что не отвечают, - но пользуются немыслимыми правами.
   Кроме освобождения от налогов - освобождение от таможенных пошлин. Ведь товары, поступающие в адрес благотворительных организаций (особенно импортные товары), - это гуманитарный груз. А у кого поднимется рука брать пошлину с гуманитарной помощи сиротам, старикам, инвалидам? Другое дело, что грузов этих оказывается порой гораздо больше, чем инвалиды способны надеть и съесть, - но где и кто будет устанавливать какие-либо рамки и ограничения для благого дела? И кто должен следить - попал ли в конечном счете этот товар к старикам и инвалидам или вся прибыль от его реализации давно уже осела на счетах в оффшорных банках?
   Но таможенными преференциями дело, конечно, не ограничивается. Этого мало. Разве вы забыли про экспортные квоты? Например, на вывоз нефтепродуктов. Кому, спрашивается, выделять эти самые квоты, как не тем коммерсантам, которые действуют под крышей какого-нибудь, крайне нужного всем незащищенным слоям фонда? Вот, кстати, и решение проблемы конкуренции: какое может быть соперничество с теми, кто не платит налогов, таможенных пошлин, да ещё и нефтяные квоты имеет? Руки прочь от благотворителей и меценатов!
   Но и этого мало! Есть ещё место в нашем необъятном рынке для всевозможных государственных программ и государственных заказов. А программы все как на подбор - во имя помощи всё тем же неимущим и незащищенным. Кому же их, эти программы, реализовывать, кому принимать заказы? Конечно, им - некоммерческим, общественным, благотворительным...
   Вот, например, программа по обслуживанию внешнего долга бывшего СССР. Бывшие соц- и просто развивающиеся страны деньгами расплатиться не могут, а вот натурой - пожалуйста. Но эту натуру - индийский рис, кубинский сахар etc. - надо прежде реализовать, распродать, а потом уже выручка может пополнить государственную казну. Но кому поручить столь ответственное и сулящее такие большие дивиденды (речь-то идёт о миллионах долларов) задание? Каким-то "левым" коммерсантам, которые только о своих карманах и думают? Или им - благородным и бескорыстным помощникам униженных и обездоленных? Пускай после всех этих перепродаж, прокруток и комиссионных в саму госказну почти ничего из возвращенного социалистического долга не попадет - но обездоленным-то уж наверняка достанется! По идее...
   Вы не поверите, но и это ещё не всё, и этого - как в известном стихотворении Арсения Тарковского - и этого мало! Фонды, как уже говорилось, сами никакой коммерцией вроде бы не занимаются. Где же им взять деньги на раскрутку? Правильно - за счёт благотворительных взносов. Которые опять же налогами не облагаются. Хочет, например, какой-нибудь бизнесмен - даже не он сам, а фирма, которой ему поручено управлять, - помочь глухонемым. Выделяет миллиард. Чистенький миллиард, без всяких "отстёжек" ложится на благотворительный счёт. А там уже всем заправляет руководство фонда. А оно может счесть, что "глухонемые" денежки надёжнее держать в швейцарском банке. Кто же руководству запретит? Несколько нехитрых операций (о них мы расскажем при случае) - и миллиард, предварительно отконвертированный по текущему курсу, оказывается за границей. И может так случиться, что пользоваться этими средствами сможет по доверенности вышеупомянутый бизнесмен или его родственник. Чувствуете разницу? В России деньги лежали в рублях на счёте юридического лица - фирмы. А теперь эквивалентная сумма лежит за границей, при этом на счёте физического лица - управляющего фирмой. А все благодаря принципиально некоммерческому фонду. Как же нам не быть меценатами, как же не выделять фондам и фондикам миллиард за миллиардом - если эти же самые деньги потом окажутся на наших собственных заграничных счетах?
   В общем, счастья - выше головы! Но точку в перечне благоприятных условий для российского меценатства по-прежнему ставить рано. Потому что не только бизнесменам, но и чиновникам хочется иметь заграничные счета. А это значит, во всевозможные фонды стекаются не только коммерческие, но и государственные ручейки - федеральные, губернаторские, городские, муниципальные. "Надо делиться!" - сказал главный финансовый аналитик президентской администрации Александр Лившиц. И делятся, скидываются - ещё как! Даже не ручьи, а полноводные реки, перетекающие в благотворительность, они едва не выходят из берегов - и не пересыхают никогда. Ни во времена шоковой терапии, ни во времена грозящей голодными бунтами финансовой стабилизации, ни в тяжкую годину девальвации и дефолта. Иногда складывается даже впечатление, что только в этих реках и зиждется жизнь на нашей суровой, нечерноземной земле.
   В них, в этих фондах, столько благодати, что, казалось бы, не только российских - всех инвалидов, ветеранов и беженцев всего мира можно было бы накормить от русских щедрот.
   Но вот незадача. Даже нашим собственным обездоленным ничего не перепадает. В переходах метро, на вокзалах, у мусорных баков всё тот же люд в лохмотьях и на костылях - или в тельняшках и на костылях. Который, наверное, и не слышал ничего - ни о Фонде президентских программ, ни о президентском фонде "Россияне", ни о Фонде общественной защиты гражданских прав, ни о Российском общественном фонде инвалидов военной службы, ни о Российском фонде инвалидов войны в Афганистане (два последних были созданы как раз для одноногих в тельняшках).
   Реки с золотыми рыбками текут мимо - мимо слепых, одноногих и престарелых. Они вытекают из государственной казны. И впадают в четырёхэтажные особняки и оффшорные банки, они орошают оазисы VIP-жизни, неведомой и недоступной не только предполагаемым адресатам пресловутой благотворительности, но и всем нам, простым смертным.
   Ведь все мы узнаем об этих фондах совершенно случайно - из газет. Но не под рубрикой "Благотворительность", а под рубрикой "Криминальная хроника".
   А дело всё в том, что если большинство минусов отечественной коммерции фондостроителям удаётся переправить на плюсы, то с одним минусом - тем, что мы обозначили под номером три, - поделать они ничего не могут. А он, этот минус, тем жирнее, чем больше сливок удаётся снять с инвалидного бизнеса нашим ловким и удачливым собирателям безналичных подаяний. Если государство такого рода бизнес в упор не замечает, то есть ведь у нас и другая власть - которую называют "пятой". Уж её-то представители близорукостью не страдают. От их острых взоров не спасет ничего - ни декларации высоких целей и намерений, ни вывески на фасадах - с костылями и чёрными очками, ни президентская опека.
   И звучат выстрелы. И гремят взрывы. И взлетают надгробья и людские тела над Котляковским кладбищем...
  
   СПОРТ ТРЕБУЕТ ЖЕРТВ
   Несомненным лидером по числу скандалов и разборок - точнее, по общественному резонансу, который эти скандалы имели, стал Национальный фонд спорта.
   НФС, созданный для поддержки российского спорта, в новых рыночных условиях действительно оказавшегося в крайне тяжёлом положении, получил невиданные доселе таможенные и налоговые льготы. Ему было разрешено практически беспошлинно ввозить в страну алкогольную продукцию и сигареты и при этом не платить налоги со своих сверхприбылей.
   Конкурентов НФС не знал. Когда московские нувориши поняли, насколько выгоден "спортивный" бизнес, они наперегонки бросились предлагать Фёдорову свои услуги. В итоге НФС оброс целой паутиной никому не известных фирмочек (зачастую бабочек-однодневок), выступавших в роли подрядчиков фонда на операции по экспорту любимого напитка нашего народа. Обороты НФС (точнее, созданной вокруг него торговой сети) вскоре стали исчисляться сотнями миллионов "зелёных".
   Первым сигналом о том, что в ведомстве Тарпищева - Фёдорова не всё благополучно, можно считать происшествие в Факельном переулке в марте 1995 года в Москве. Пули настигли эксперта дирекции внешнеэкономической деятельности НФС Льва Гаврилина. К тому времени часть льгот у НФС всё же отобрали, и это, по мнению экспертов, сильно осложнило отношение спортивных функционеров с "крутыми" коллегами по бизнесу. Лев Гаврилин был членом оргкомитета Игр доброй воли, под проведение которых НФС набрал особенно крупную порцию кредитов. После отмены части льгот по некоторым кредитам НФС расплатиться не смог. Расплачиваться пришлось Гаврилину. Что делать, правила "спортивной жизни" жестоки. Или, как говорили (когда-то - без заднего смысла): спорт требует жертв.
   Как сказал мне однажды эксперт отдела по борьбе с экономическими преступлениями ГУВД Москвы Юрий Сычёв, "руководство НФС и ему подобных фондов-льготников изначально не заинтересовано иметь дело с легальным, солидным бизнесом". Криминальные дельцы, оперирующие с "чёрным налом", имеют гораздо больше возможностей отблагодарить спортивных функционеров, одаривших этих господ государственными льготами. Кстати, на аналогичные льготы претендовал в своё время и Отари Квантришвили, который был застрелен, не успев зарегистрировать свою Партию спортсменов. Криминальные разборки в стане НФС, история ввоза по "спортивным" программам фальшивого "Абсолюта" и весьма тёмной по происхождению "Кремлёвки", прочие аферы, естественно, не могли не заинтересовать компетентные органы. Но дело, возбуждённое ФСК, благополучно прикрыли в Генпрокуратуре. А контролёр из Счётной палаты вообще не нашёл в НФС ни одного, даже мелкого нарушения. Правда, вскоре он уволился.
   Убийство Гаврилина оказалось лишь прологом к ещё более драматичным событиям. В конце мая 96-го ЧП произошло с самим Борисом Фёдоровым, совмещавшим в тот период высшие посты в НФС и в банке "Национальный кредит". Сообщение о том, что спортивный функционер арестован - причём всего лишь за то, что в "бардачке" его автомобиля обнаружили несколько грамм наркотиков, то есть явно под надуманным предлогом, - не могло не вызвать волны догадок и версий.
   В СМИ одна за другой стали появляться утечки любопытной, даже интимной информации из жизни бывшего комсомольского вожака. Сначала сообщалось, что в крови президента НФС обнаружили наркотики. Друзья и близкие задержанного выступили с опровержениями, утверждая, что "травкой" Борис сроду не баловался. Тогда, со ссылкой на его "прежних коллег", руководителя НФС публично представили как законченного алкоголика, правда, недавно "зашившегося".
   Всё это походило на преднамеренную утечку информации с целью дискредитации и смещения президента НФС с его поста. Так и произошло. Буквально на следующий день после сообщения в СМИ об аресте функционера давний покровитель Фёдорова, основоположник НФС, министр спорта Шамиль Тарпищев, не только публично отмежевался от своего протеже, но тут же собрал чрезвычайную конференцию правления НФС, где подследственного единодушно из президентов уволили. Самым удивительным было новое назначение. Отныне руководителем спортивного фонда стал полковник антикоррупционного отдела Службы безопасности президента, бывший начальник одного из отделов Московского уголовного розыска Валерий Стрелецкий. Он же - ближайший сподвижник Александра Коржакова.
   Одним словом, ветер явно дул из Кремля.
   Позже выяснилось, что незадолго до ареста и Стрелецкий, и Коржаков встречались с Фёдоровым и вели "профилактические" беседы. Речь шла о миллионах долларов, которые Фёдоров якобы задолжал государству и которые было бы неплохо направить на нужды кампании по перевыборам российского президента.
   По версии самого Стрелецкого, между его шефом и Фёдоровым состоялся примерно следующий разговор:
   - Деньги, которые государство давало тебе на спорт, распыляются, - сказал Александр Коржаков. - Ты прогоняешь их через коммерческие структуры, которые принадлежат твоим друзьям. Эти деньги ты должен вернуть. Хотя бы как минимум 300 миллионов долларов. Кроме того, мы знаем, что 10 миллионов ты передал в предвыборный штаб безо всяких документов и платёжек. (Здесь и далее цитирую по книге Валерия Стрелецкого "Мракобесие".)
   - Если у вас есть какие-то вопросы, обратитесь в штаб, - отвечал спортивный функционер. - Смоленский и Чубайс вам все объяснят. Я ничего не крал.
   То, что целью ареста Фёдорова была рокировка в руководстве НФС и желание прибрать к рукам СБП этот весьма прибыльный бизнес, стало ясно уже на следующий день после назначения Стрелецкого. Едва состоялась отставка Фёдорова, как врата его узилища распахнулись. Правда, уголовное дело по наркотикам не закрыли, а это означало, что меру пресечения Фёдорову могут изменить в любой момент. Если, например, он окажется слишком болтлив. Но экс-президент НФС оказался человеком не робкого десятка. Журналистам, ожидавшим его выхода у ворот сизо, он тут же заявил: "Коржаков от меня всё равно не отстанет". Как в воду глядел...
   Не прошло и двух недель, как на Фёдорова было совершено покушение. Правда, ему относительно повезло. Не слишком умелый киллер воспользовался несмазанным "люггером". Он сумел выпустить только одну пулю - на второй пистолет заклинило. Тогда киллер выхватил нож и четыре раза пырнул Фёдорова в шею и грудь. Но у спортивного функционера оказалось поистине чемпионское здоровье. Он не только выжил и сумел восстановиться в клинике одной из западноевропейских стран, но, вернувшись в Россию, продолжил информационную войну с Коржаковым и Барсуковым. За что и был награждён возвращением на руководящую должность в родной НФС: к тому времени звезда президентских фаворитов уже закатилась.
   Одним из самых скандальных выступлений Фёдорова стало опубликование расшифровки аудиозаписи его весенней (незадолго до ареста) беседы с членами ельцинского избирательного штаба, где он даёт исчерпывающую характеристику своему бывшему коллеге и покровителю, министру физкультуры и спорта Шамилю Тарпищеву, и его высокопоставленным друзьям.
   Под диктофонную запись Фёдоров поведал о связях Шамиля Тарпищева (в публикации именуемом "Шамой") и прочих президентских фаворитов с откровенными криминалами: с Тайванчиком, с авторитетами Измайловской группировки, с братьями Чёрными - известными теневыми дельцами, оперирующими на алюминиевом рынке, с подследственным нефтяным магнатом Петром Янчевым.
   Фёдоров, к примеру, утверждал, что Коржаков познакомил Тарпищева с Тайванчиком и измайловскими. "У них появился эксклюзив на Шама. Что они говорили - то он и делал... Дошло до того, что между ним и мною разборками занялись бандиты. Я с женой приезжаю на Тур-де-Франс, ко мне подходят Тайвань, Самсон Миравский, Лева Черепов, все остальные и шесть часов мне устраивают разбор: почему я мешаю, почему я деньги не плачу?.. Раз в месяц он тянет меня на какие-то разборки".
   Всё это действительно походило на навязчивый бред, если бы многое из того, о чём рассказывал Фёдоров, впоследствии не подтвердилось. В частности, была доказана связь "фаворитов" с братьями Чёрными и протежирование последним в деле захвата алюминиевого рынка страны. Когда Тарпищев уже был отстранён от всех официальных постов (произошло это через полгода после скандальной записи), фоторепортеры и телеоператоры доказали и его связи с упомянутыми Тайванчиком и Антоном Малевским.
   Так попал под телеобъектив визит экс-министра физкультуры и спорта в Израиль, где Шаму встречали в аэропорту Бен-Гурион Михаил Чёрный и Измайловский авторитет Малевский. Последний, находящийся, между прочим, в федеральном розыске, толкал тележку с вещами Тарпищева. Ещё через некоторое время была опубликована ещё более любопытная фотография. Позируют: Шамиль Тарпищев, Михаил Чёрный и Тайванчик. Двое последних спонсировали участие российской сборной в теннисном турнире в ЮАР - когда Тарпищев уже лишился бюджетной подпитки, но капитаном российской теннисной сборной ещё оставался.
   Любопытно, что, выйдя из ближайшего окружения президента, Тарпищев оказался в ближайшем окружении московского мэра. То есть занимается тем же самым - но уже в столичных правительственных структурах. На самом престижном спортивном мероприятии московского бомонда - теннисном "Кубке Кремля" - вы всегда можете увидеть на трибуне для почётных гостей Шаму, восседающего по правую руку от Юрия Михайловича...
   Однако вернёмся к НФС. Ещё при Михаиле Барсукове в ФСБ была составлена подробная аналитическая справка о деятельности фонда. По данным спецслужбы, к тому времени фонд нанёс государству урон в 1 миллиард 800 миллионов долларов США. Одна лишь афера со строительством на проспекте Вернадского жилищно-оздоровительного комплекса "Самородинки" - деньги, выделенные Минфином, осели неведомо на каких счетах - обошлась госказне в 45 миллионов долларов. Стоит ли после таких выкладок удивляться, отчего возникают в бюджете огромные дыры, которые нечем латать?
   Стоит ли удивляться - если все дела, возбуждённые по фактам махинаций в НФС, были похоронены в пыльных ящиках прокурорских делопроизводителей. Никто не ответил - ни за 45 миллионов долларов, ни за 1 миллион, ни за 1 тысячу.
   Впрочем, после всех скандалов и разоблачений эту "кормушку" не то чтобы совсем прихлопнули, но потихоньку прикрыли.
   Такова хрестоматийная линия жизни не только спортивного фонда - но большинства подобных "общественных" организаций.
   Вот судьба ещё одного детища кремлевского бомонда. Об этой организации известно гораздо меньше, чем об НФС. Постараемся восполнить этот пробел.
  
   КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ НА СТАРОЙ ПЛОЩАДИ
   Взаимоотношения бюрократической и бизнес-элиты можно свести к двум связанным между собой схемам: власть - деньги - власть; деньги - власть - деньги. Чиновники, пытающиеся действовать вне этих цепочек, немедленно выкидываются из государственной машины как лишние и бракованные детали. Как правило, это происходит бесшумно. Но не всегда.
   Исключением, подтверждающим правило, стали два иска к Администрации президента России, поданных бывшим сотрудником аппарата Кремля Сафаром Джафаровым. Он опротестовывал приказ о своем увольнении, а также жаловался на то, что сообщения, посланные непосредственно президенту России, не доходят до адресата. В том, о чём он пытался проинформировать главу государства, интересны были даже не сами факты коррупции на Старой площади - но попытка анатомировать механизм власти в нашей стране, выявить ее технологию.
   Речь шла о вышеупомянутой схеме. Всегда ли она верна? Бывают ли исключения? Чистым экспериментом можно считать создание президентским указом весной 96-го года государственно-общественного фонда поддержки соотечественников "Россияне". У этой организации была ясная цель - помощь россиянам, волею судеб оказавшимся по ту сторону границы. У неё были реальные средства и все условия для нормальной работы. В руководство фонда вошли известные и уважаемые люди, в помощь были приданы сотрудники президентской администрации (г-н Джафаров был назначен ответственным секретарём), а президентом новообразования стал шеф кремлевского аппарата Николай Егоров.
   Но фонд имел врождённый дефект: он появился на свет не от любви президента к соотечественникам, а из желания в разгар президентских выборов привлечь голоса россиян из ближнего зарубежья. Потому так легко и нашлись 5 млрд. рублей, которые в мае 96-го Ельцин распорядился выделить новой организации. Выборы прошли - о фонде забыли.
   И вспомнили, лишь когда чиновники сообразили, как использовать его с наибольшей выгодой для себя. А в том, что это была карманная организация для служебного пользования, они не сомневались. Смущал лишь её президентский статус. Но ситуация изменилась, когда на фонд (точнее, на 5 млрд.) положило глаз Министерство по делам национальностей, глава которого Вячеслав Михайлов также входил в руководство фонда. В августе 96-го на собрании в Миннаце гендиректором был избран земляк и ближайший сподвижник министра Виктор Порохня. Выходец с Украины, он был известен своими проруховскими взглядами и почти откровенной поддержкой украинских националистов.
   Его основной функцией в Миннаце России была, напротив, поддержка русскоязычного населения Украины - то есть тех самых соотечественников, ради которых и создавался фонд "Россияне". И то, что во главе фонда встал именно представитель Миннаца, на первый взгляд было вполне логично. Но когда я связался с директорами русских культурных центров на Украине, выяснилось, что у г-на Порохни весьма своеобразное видение национальной политики.
   Руководитель всеукраинского общества "Русь" - крупнейшего русскоязычного культурного центра Украины с 28 региональными отделениями - Валентина Ермолова рассказала мне, что опыт её общения с г-ном Порохнёй - крайне отрицательный. На все её просьбы г-н Порохня отвечал категорическим отказом, причём в довольно резкой, а порой и оскорбительной форме. Его многократно приглашали на конференции по проблемам русских на Украине, однако г-н Порохня, вроде бы отвечающий в Миннаце именно за эти вопросы, ни разу не приехал.
   Когда же г-жа Ермолова побывала в Москве на совещании по проблемам соотечественников за рубежом, то выяснила, что из всех русскоязычных культурных центров материальная помощь оказывалась лишь одному - "Русскому собранию". Когда это выяснилось, в Киеве разразился скандал. Это маленькое (клубного типа) общество, возникшее на базе инспирированного РУХом движения "Русские за независимость Украины", известно как проруховское, пытающееся доказать, что у русскоязычного населения проблем на Украине нет.
   Именно об этом заявила руководитель "Русского собрания" Алла Потапова во время визита в Киев представителей Европарламента. Она высказалась в том духе, что, мол, надо благодарить украинцев за то, что они приютили русских на своей земле. У представителей русских общин это заявление вызвало шок.
   Общеизвестно и участие г-жи Потаповой в Мовном совете при президенте Украины, который оказался в эпицентре ещё одного скандала. Мовный совет единогласно одобрил проект закона, вводящего ограничения на использование русского языка.
   Г-жа Потапова поддержала и программу, направленную на закрытие русских школ с заменой их на школы воскресные.
   Так вот, именно "Русскому собранию" - единственному из всех - оказывал материальную и моральную поддержку Виктор Порохня, что подтвердила в беседе со мной сама г-жа Потапова. Не то чтобы она по собственной инициативе обращалась к нему за помощью, к нему не обращалась - скорее наоборот: он сам вышел на неё. (Остается только догадываться, кто ему порекомендовал эту организацию.) Например, дважды была оказана помощь газете общества "Русское собрание" - малотиражке, имевшей всего несколько выпусков.
   Итак, этот неординарный деятель оказался во главе фонда "Россияне". Кому он собирался помогать на сей раз - уже используя ресурсы фонда, - выяснить так и не удалось, поскольку в должности гендиректора г-н Порохня пробыл всего два месяца. Однако успел все средства фонда положить на счёт малоизвестного Минмашбанка. Считалось, что деньги были размещены на депозите с весьма крупными годовыми процентами, но позже выяснилось, что на 5 млрд. рублей выписали простой вексель, который и был торжественно вручен г-ну Порохне (говорят, в тот день в том же банке был открыт еще один счёт - личный). После этой операции г-н Порохня отбыл в неизвестном направлении (как поясняли его помощники, на курорт) и в течение двух месяцев не объявлялся...
   Если представитель Миннаца реализовывал схему "власть - деньги", то для главы Минмашбанка Владимира Васнева актуальнее была формула "деньги - власть". Финансы фонда открыли двери в Кремль. Банкир развил бурную деятельность, подружился с сотрудниками президентской администрации. И в итоге добился, что в ноябре 96-го представители аппарата Кремля предложили его кандидатуру на должность гендиректора фонда. Произошло это на заседании у вице-премьера Серова: к тому времени фонд вышел из-под влияния Миннаца, а инициативу перехватило Минсотрудничества. Когда зашла речь о кандидатуре Васнева, молчавший с начала заседания Вячеслав Михайлов (глава Миннаца) неожиданно произнёс: "Не делите шкуру неубитого медведя".
   Эти его слова вспомнили через пару дней, когда в Минмашбанк ворвался ОМОН и арестовал г-н Васнева. На Старой площади стали срочно разрабатывать план вызволения. Джафаров рассказывает, что и ему пришлось организовать несколько звонков "нужным людям". Телефонное право сработало: через три дня банкир из узилища вышел, дело против него прекратили.
   Но и этой осечки хватило: в фонде вновь сменилась власть. В декабре 96-го гендиректором становится главный редактор "Делового мира" Иван Клименко. После избрания он сообщил, что с деньгами, хранящимися в Минмашбанке, всё в порядке, они уже дали хороший навар. Сделав это оптимистичное заявление, новый руководитель отбыл на курорт во Францию.
   Тем временем в деятельность многострадального фонда решил вмешаться числящийся его президентом (с момента отставки Егорова) замглавы кремлевской администрации Александр Казаков. Будущий соавтор вышеупомянутой книги о приватизации вызвал г-на Клименко и распорядился перевести деньги "Россиян" на счёт еще одного фонда - "Восхождение". Номер счета должен был указать депутат Государственной думы Валерий Гребенников (казначей НДР).
   По сути, речь снова шла всё о той же схеме "власть - деньги - власть": высокопоставленный кремлёвский чиновник считал, что имеет право распоряжаться средствами общественной организации во имя ещё большего укрепления позиций партии власти.
   Но гендиректор неожиданно воспротивился. Мотивируя тем, что решение о переводе средств может принимать только общее собрание соучредителей. На самом деле у г-на Клименко были свои соображения по поводу применения этих денег: он посчитал, что большую пользу соотечественникам они принесут, если окажутся в Национальном космическом банке (по некоторым данным, эта малоизвестная структура находилась в зоне влияния команды Коржакова). Однако вытащить деньги из Минмашбанка ему не удалось, хотя он даже пытался доказать свои права в арбитраже. Суд был проигран.
   5 февраля 97-го года в кабинете г-на Казакова собирается президиум фонда. Присутствуют: Михайлов, Джафаров, Клименко и Кутафьев (председатель Комиссии по гражданству, он же - ректор Юридической академии). "Иван Фёдорович, вы несерьёзный человек, - обращается замглавы администрации к гендиректору фонда, - пишите заявление об уходе". И Клименко послушно пишет. Сразу же после этого Казаков назначает и.о. гендиректора вышеупомянутого казначея НДР Гребенникова. Что было незаконно как минимум по двум причинам. Во-первых, вопросы о назначении главы фонда может решать только общее собрание - а вовсе не чиновник со Старой площади. Во-вторых, депутат Госдумы не имеет права на работу по совместительству.
   Как бы там ни было, уставные документы и злосчастный вексель перекочевали в сейф казначея НДР, откуда их не удавалось извлечь в течение многих-многих месяцев. Даже после того, как общее собрание утвердило на должности гендиректора Сергея Комкова.
   С этого момента началось противостояние представителей двух вышеописанных моделей: тех, кто пытался трансформировать свои высокие должности в реальные капиталы, - и тех, кто хотел с помощью денег укрепить политические позиции. "Шефство" над фондом взял непосредственный начальник Джафарова в президентской администрации Александр Серёгин. Группа Серёгина вступила в открытую борьбу с командой Казакова - Гребенникова. Так, по крайней мере, утверждает сам Джафаров, рассказавший мне, что у них с Серёгиным состоялся разговор следующего содержания. "Юмашев скоро уйдёт, - объяснял Серёгин Джафарову свою тактику. - Казакова надо скомпрометировать. Тогда руководителем администрации и президентом фонда станет Юрий Фёдорович [Яров]". (Справедливости ради надо заметить, что Серёгин, в чьём кабинете на Старой площади побывал автор этих строк, категорически отрицал, что вёл с Джафаровым подобные беседы, как и своё участие в нижеописанном бизнес-проекте.)
   В итоге кресло зашаталось под самим Серёгиным. Однако до этого не без его участия был запущен очередной бизнес-проект: беспошлинный ввоз под эгидой фонда партии гуманитарного груза на 100 млн. долларов. По подсчётам комбинаторов со Старой площади, чистая прибыль составила бы 4 млн. долларов. Джафарову было обещано открыть личный счёт за границей и перевести туда 50 тысяч долларов, однако для этого ему надо было кое о чём договориться со своим земляком на таможне. Джафаров отказался: дело пахло криминалом.
   За всё это время, как рассказал мне новый гендиректор фонда Сергей Комков, на нужды соотечественников не было потрачено ни копейки. Как выразился г-н Комков, фонд был местом, где "одни зарабатывали политические дивиденды, а другие нашли очередную кормушку". Между прочим, таким местом он оставался и при самом г-не Комкове. Хотя у Минмашбанка, где хранились деньги "соотечественников", была отозвана лицензия и около 100 млн. рублей (старыми) оттуда удалось выдернуть, - однако и они пошли не соотечественникам, а в основном на зарплату избранным сотрудникам.
   Между тем г-н Джафаров выиграл-таки суд у президентской администрации. То есть требование довести до президента информацию о положении дел в той организации, в которую президент вложил такую серьёзную сумму - став в итоге "обманутым вкладчиком", - это требование было удовлетворено. Но к тому времени, когда состоялся суд, Борис Николаевич находился уже в том состоянии, когда поступающую к нему информацию дозировали даже не чиновники, а врачи.
   Такова печальная судьба миллиона долларов, который очень бы помог нашим соотечественникам, - если бы совершенно случайно попал по назначению. Но чуда не произошло.
  
   МЕНЯЕМ БАКСЫ НА ГРАЖДАНСТВО
   Это далеко не первый пример того, как чиновники из президентской администрации делают бизнес на бедах наших соотечественников. Похожие истории происходили и раньше - в 1994-1996 годах, когда Управление по вопросам гражданства и одноименную комиссию возглавлял известный химик Абдулах Микитаев.
   Находясь на государственной службе, он, как установили проверяющие из Контрольно-ревизионного управления президентской администрации, совмещал при этом сразу шесть должностей (из которых государственной была лишь одна). В частности, Абдулах Касбулатович возглавлял некий Конгресс гражданского согласия. Заместителем же Микитаева в этом конгрессе был Георгий Трапезников, он же глава ещё одного фонда - Международного фонда российско-эллинского духовного единства. Красивые, но труднопроизносимые названия. Психоаналитик, наверное, заметил бы, что они свидетельствуют как минимум о двух характерных чертах сочинивших эти вывески господ: об их тяге к красивой жизни и о чрезвычайной запутанности их бизнеса. И он был бы прав, этот психоаналитик.
   На чём же строился сей бизнес? Вы не поверите - на 32 миллионах россиян, после распада Союза оказавшихся за пределами Российской Федерации. По закону о гражданстве получить статус россиянина - то есть гражданина РФ - может любой, кто родился или не менее пяти лет проживает в нашей стране. Он, по существу, уже является россиянином - ему надо всего лишь пройти процедуру оформления своего статуса в консульстве (если он оказался за границей) или в отделе внутренних дел (если он находится в России). Простая, быстрая и бесплатная процедура. Но это - в законе. То есть в теории.
   А на практике согласно чиновничьим инструкциям - разработанным в Управлении вышеупомянутого г-на Микитаева - 32 миллиона человек, родившихся и живших в России, своё конституционное право - быть гражданином своей Родины - должны были получать как бы заново. Оформляя кучу документов, отстаивая очереди в консульствах, выкладывая подчас последние деньги, они оставались апатридами - людьми без гражданства.
   Дело не только в том, что апатридом быть унизительно. Вместе с гражданством людей в одночасье лишили права на защиту и покровительство в случае инцидентов и конфликтов, права быть вынужденными переселенцами со всеми полагающимися им материальными льготами, права на пенсию, права на приобретение земли в частную собственность, права на бесплатные образование и медицинскую помощь.
   Теперь уже можно с уверенностью сказать, что эта громоздкая процедура - получение россиянами де-факто гражданства де-юре - была усложнена искусственно и намеренно. Иные плюнули - обойдёмся и без "дубликата бесценного груза". Иные выстроились в многомесячные очереди - не случайно к исходу пятого года "реформ" гражданство получили только 600 тысяч человек. При тех же темпах для принятия всех потенциальных желающих ушло бы 250 лет. Тот же, кто хотел побыстрее и без очереди, - был вынужден платить.
   Официально эта процедура в 1996 году стоила около двух тысяч рублей - госпошлина за оформление плюс так называемый консульский сбор - 3,5 доллара. На деле же сумма устанавливалась "от фонаря". В чём автор этих строк убедился, обзвонив российские консульства в бывших республиках СССР.
   Если же верить письмам, которые в своё время передали мне сотрудники президентской администрации, картина получалась и вовсе запредельная. От одного из авторов письма за право считаться гражданином России потребовали 570 долларов: 370 - за то, чтобы выйти из киргизского гражданства, и 200 - за вожделенное право получить статус россиянина. Платить он должен был российскому консульству. Обращался и в микитаевскую комиссию. Ответа, естественно, не получил.
   Другой страдалец писал: "В посольстве России в Грузии, куда моя мама, живущая в Тбилиси, подала заявление, объяснили, что гражданство ей обойдется в 100 000 российских рублей. Пенсии, которую она получает в купонах, хватает на 20 буханок хлеба. Перевести деньги из России не могу, так как нет соответствующего межгосударственного договора. Это что - материальный запрет на получение гражданства РФ для русских? Или новая кормушка для чиновников?"
   Третий несчастный, напротив, хотел выйти из российского гражданства - с чем и обратился в Управление по вопросам гражданства. Девять положенных месяцев он терпеливо и напрасно ждал решения. Потом начал интересоваться судьбой своих документов. Тишина. Потребовался запрос посольства Германии (гражданство которой этот господин готовился получить), чтобы узнать: документы утеряны. При вторичном обращении в Управление по вопросам гражданства этому бедолаге мягко намекнули: документы не потеряются, если выложить 150 долларов...
   Дело в том, что Управление по вопросам гражданства должно было вмешиваться в самых трудных и исключительных случаях. Например, когда человек не родился в России, но зато там живут его родители. Или человек просто был гражданином СССР, проживая в одной из республик, - закон предусматривает, что такие люди хотя и не могут считаться российскими гражданами, но имеют право это гражданство получить в приоритетном порядке. В этих случаях издавались именные указы президента, в которых перечислялись все "новороссияне".
   Итак, с одной стороны - очень сложная, далеко не бесплатная и вдобавок необычайно длительная процедура, с другой - всемогущие чиновники со Старой площади, которым ничего не стоило включить ту или иную фамилию в именной указик. Но как достучаться до сердца этих неприступных чиновников, как к ним "подъехать"? Логично было предположить, что может возникнуть некая посредническая структура, приватизирующая этот своеобразный сектор "экономической деятельности".
   Тут-то мы и вспоминаем снова про г-на Трапезникова - заместителя г-на Микитаева в некоем Конгрессе и владельца некоего фонда.
   24 марта 1995 года сотрудники УЭП Северо-восточного округа Москвы совместно с коллегами из ГУЭП МВД России задержали Георгия Трапезникова с поличным - по подозрению в получении 46-миллионной взятки. Как предположили сыщики, указанную сумму глава Фонда российско-эллинского духовного единства ждал от фирмы "Марго", с которой фонд имел весьма запутанные хозяйственные отношения. О помещениях, которые занимал фонд и которые он сдавал в субаренду, - разговор особый. Пока же скажем, что сыщиков очень заинтересовала находка в столе президента фонда.
   А нашли там оперативники 15 заявлений на имя президента России с просьбой о предоставлении гражданства. Правда странно? Пишут президенту России - но отдают почему-то не представителям консульств и органов внутренних дел, не в Комиссию по гражданству присылают - а некоему президенту некоего фонда. Позже контролёры из президентской администрации обнаружили еще 300 таких же - однотипных - заявлений. В некоторых было прямо сказано: заявитель надеется на быстрое рассмотрение своего дела благодаря своему участию в деятельности трапезниковского фонда. Выяснилось также, что эта гора заявлений была передана Трапезникову несколькими увесистыми пачками в течение двух-трёх дней. То есть все они явно из одного источника.
   Почему же люди обращались за помощью именно к г-ну Трапезникову? Неужели они имели основания на что-то рассчитывать? Оказывается, имели. Среди пресловутых именных указиков мы нашли забавный документ. Указ, которым удовлетворяются ходатайства о предоставлении гражданства 34 жителей ближнего зарубежья. Из них 21 человек родились и живут в Грузии - точнее, в Абхазии, а ещё один ходатай родился в Грузии и живет в Греции. Не странно ли, что в условиях многотысячных очередей этнических россиян за получением права вновь стать российскими гражданами, таковыми, без всякой очереди, становились коренные абхазы и греки?
   К разгадке можно приблизиться, заметив любопытное совпадение: большинство гуманитарных программ Фонда российско-эллинского (другими словами - русско-греческого) духовного единства были связаны именно с Абхазией. И ещё раз вспомним, что г-н Трапезников был правой рукой г-на Микитаева - нашего главного специалиста по гражданству - в общественной организации, главной целью которой является "помощь соотечественникам за рубежом".
   Итак, соотечественникам действительно помогали. Весь вопрос - насколько бескорыстно? Весной того же 95-го года в Комиссию по правам человека поступили жалобы, где фигурирует одна и та же сумма - 500 долларов. Авторы писем неудачно попытались получить гражданство без очереди и в виде исключения. Основной поток жалоб, видимо, пошёл после того, как некое звено из посреднической цепи выпало, и люди, отдавшие деньги, оказались без искомого гражданства. Этот период как раз приходится на время ареста г-на Трапезникова...
   Когда вся эта история всплыла на поверхность (признаюсь, что не без участия автора этих строк), Микитаеву пришлось покинуть своё теплое кресло на Старой площади. А вот у Трапезникова дела шли гораздо лучше. Возбуждённое в его отношении уголовное дело то закрывалось, то открывалось опять. Но бизнес шёл своим чередом.
  
   ТЕ ЖЕ ПЛЮС ВЕТЕРАНЫ
   Вернёмся к занимаемым его фондом помещениям. Речь идёт о просторных апартаментах бывшего Института марксизма-ленинизма, расположенного на улице Вильгельма Пика, 4. В своё время Госкомимущество - через арбитражный суд - пыталось расторгнуть с фондом договор об аренде этих помещений (видимо, и туда поступали сигналы о том, что помещения активно сдаются в субаренду - фирмочкам типа "Марго"). Но не довело своё начинание до логического конца.
   В период парламентских выборов 96-го года г-н Микитаев - ещё работая в президентской администрации - сколотил небольшой предвыборный блок и очень надеялся въехать в новый кабинет - в Охотном ряду. Но сперва постоянное местожительства понадобилось его предвыборному штабу, сформированному на базе упомянутого Конгресса гражданского согласия.
   Собственно, табличка конгресса и прежде висела у входа в бывшие пенаты марксизма-ленинизма, г-н Микитаев решил закрепиться на этой территории де-юре - то есть всерьёз и надолго. Потому и написал на фирменном бланке президентской администрации соответствующее заявление в Госкомимущество. Однако к тому времени кресло под г-ном Микитаевым уже шаталось. И чуткий к политической конъюнктуре Альфред Кох (в то время заместитель главы ГКИ Сергея Беляева) ответил вежливым отказом:
   "Уважаемый Абдулах Касбулатович!
   Рассмотрев Ваше обращение о предоставлении Конгрессу гражданского согласия России комплекса зданий по адресу: ул. Вильгельма Пика, д. 4, сообщаю, что в соответствии с распоряжением Президента Российской Федерации N 280-рп от 06.06.94 указанный комплекс зданий предназначен для размещения Московской федерации профсоюзов и Московского областного совета профсоюзов.
   Кроме того, в данном комплексе размещены Международный фонд российско-эллинского единства, Российский институт социальных и национальных проблем, а также Государственная общественно-политическая библиотека, центр хранения современной документации, редакция журнала "Кентавр" и Государственная архивная служба России.
   Учитывая, что указанный комплекс зданий находится под обязательствами и распоряжением Президента Российской Федерации, определено его дальнейшее использование, удовлетворить Вашу просьбу не представляется возможным".
   Не правда ли, замечательный образец чиновничьего эзоповского языка. Неясно главное: если это здание предназначено профсоюзам, то почему в нем сидят совсем другие, в основном малоизвестные структуры? Например, трапезниковский фонд?
   Оказывается, 29 января 1992 года этому фонду распоряжением федерального правительства было выделено в аренду аж 3700 квадратных метров в этом здании. Уже через три недели президент это распоряжение отменил. Говорят, по настоянию Станкевича, опасавшегося за сохранность находящейся там же колоссальной библиотеки (более трёх миллионов томов). Опасался он не напрасно. Из библиотеки за эти годы украли около 50 центнеров книг. К этому были причастны и сотрудники фонда. Впрочем, это уже другая история.
   Как бы то ни было, решение Бориса Ельцина было проигнорировано, и фонд Трапезникова продолжал оккупировать 3,7 тысячи квадратных метров, активно сдавая их в субаренду. Впрочем, не исключено, что официально субаренда и не оформлялась, но факт, что на территории фонда можно было обнаружить десятка полтора самых разных организаций.
   Бывший сотрудник президентской администрации Анатолий Мостовой (многие годы занимавшийся разоблачением Микитаева, Трапезникова и их команды) подсчитал, что при минимальной ставке арендной платы в данном районе - 250 долларов в год за один квадратный метр - за семь лет фонд вполне мог заработать 6,5 миллиона долларов. При том, что сам за аренду ежемесячно платил менее ста долларов рублями. Зачем государство сделало г-ну Трапезникову такой щедрый подарок - для всех и по сей день остаётся загадкой.
   В конце концов арбитражный суд принял решение о выселении фонда. Но тут у него появились влиятельные защитники. 15 июля 1998 года в Мингосимущество обратился экс-премьер Виктор Черномырдин: "Прошу Вашего содействия согласно закону "О благотворительности и благотворительных организациях" передать фонду и его ветеранским организациям в безвозмездное пользование (раньше-то хоть какую-то плату просили. - А.М.) помещения по адресу: ул. Вильгельма Пика, дом 4, корп. 2, 3, 5". О каких ветеранских организациях говорил Виктор Степанович, что он имел в виду - история умалчивает. Но руководитель Мингосимущества его понял.
   27 августа и.о. министра Газизуллин отвечал:
   "Общественные объединения в перечень указанных организаций (кому можно безвозмездно передавать госсобственность. - А.М.) не входят. Однако Международный фонд духовного единства российских народов, осуществляя благотворительную деятельность, имеет в своем составе воскресную школу (ещё один веский аргумент! - А.М.). Мингосимущество России считает возможным поддержать предложение о размещении фонда на условиях безвозмездного пользования и представляет на рассмотрение проект распоряжения правительства РФ".
   Ларчик открывался просто. Черномырдин и его блок "Наш дом Россия" начали готовиться к очередным выборам. А для работы избирательного штаба и его многочисленных помощников и консультантов нужно много-много помещений в столице. Желательно бесплатных. Логика нормальная - той же логикой в своё время руководствовался и г-н Микитаев. А то обстоятельство, что госказна не досчитается ещё нескольких миллионов долларов, вряд ли кого-нибудь смущает. Не те люди...
  
   ПОД КРЫШЕЙ ФОНДА СВОЕГО (Продолжение)
   ВНАЧАЛЕ ИСЧЕЗАЮТ ДЕНЬГИ. ПОТОМ - ЛЮДИ
   Считается, что пик активности фондостроителей - и связанных с их деятельностью разборок и уголовных процессов - пришёлся на середину 90-х. В последнее время, говорят эксперты, данный вид бизнеса находится под особым присмотром компетентных органов, перестал быть таким льготным, как прежде, - и, соответственно, привлекательным для всевозможных "крыш". А значит, эта страница в новейшей истории российской преступности окончательно закрыта.
   Но криминальная хроника свидетельствует, что слухи о кончине махинаторов от благотворительности несколько преувеличены. Возьмём навскидку лишь несколько месяцев 1997-1998 годов - и обнаружим, что "инвалидный" бизнес идёт своим чередом.
   Октябрь 1997-го. Помощник председателя Международного общества глухих 32-летний Левони Джикия проводил вечер в кругу друзей в клубе глухонемых на Новопесчаной улице столицы. Около полуночи, когда г-н Джикия собирался уезжать, к нему на улице подошёл неизвестный и после короткого разговора трижды выстрелил - практически в упор. Пули попали в плечо и в грудь. Преступник скрылся. Друзья попытались доставить раненого бизнесмена в Институт Склифосовского, но по дороге их задержала милиция, которой показалась подозрительной "БМВ-520", с огромной скоростью несущаяся по Садовому кольцу (любопытно, что сами члены Международного общества глухонемых к стражам порядка в связи с инцидентом не обращались). Милиционеры вызвали "Скорую" - однако Левони скончался до приезда врачей. Кстати, этот человек был довольно известным в криминальных кругах - под кличкой Лео.
   После этого убийства криминологи вспомнили, что в 1995-96 годах от пуль бандитов погибли председатель Московского правления ВОГ (Всероссийского общества глухонемых) Владимир Орлов, председатель Московского общества глухих Игорь Абрамов, вице-президент сотрудничавшей с ВОГ фирмы "Открытый мир" Магомед Мусаев, бывший председатель правления ВОГ Валерий Кораблинов. "Глухонемой" бизнес строился в основном на таможенных льготах. За время существования льгот через ВОГ и связанные с ним коммерческие структуры было пропущено товаров как минимум на 180 млн. долларов...
   Ноябрь 1997-го. В Санкт-Петербурге разразился скандал в связи с сообщением об итогах проверки сотрудниками Контрольно-ревизионного управления Минфина деятельности фонда "Санкт-Петербург-2004". Как следует из названия, фонд был создан для сбора средств на организацию Олимпиады-2004 в городе на Неве. Правда, очень скоро стало известно, что Олимпийские игры пройдут в Афинах, а вовсе не в северной столице России. Однако начались другие игры - с собранными деньгами. Тем более что "саккумулировать" удалось немало - 74 миллиарда рублей и ещё полмиллиона долларов. Скидывались все: распорядители бюджета, частные спонсоры, банки.
   Не дожидаясь решения Международного олимпийского комитета о месте проведения будущих игр, фондостроители истратили 9,5 миллиарда - почти 15 процентов от собранной суммы. Из них 5 миллиардов якобы ушло только на издание так называемой "Заявочной книги", которую должен был представить каждый город-кандидат, 2 миллиона долларов - на оказание неких "консультационных услуг" со стороны некой швейцарской фирмы, и так далее. В итоге фонд был распущен, а материалы проверки переданы в питерское ГУВД.
   Февраль 1998-го. Во всероссийский розыск объявлен соучредитель Фонда президентских программ (ещё один президентский фонд!) Владимир Сеземов. Как и фонд "Россияне", эта общественная организация была учреждена по указу Бориса Ельцина. Г-н Сеземов, начинавший свой бизнес в подмосковной Коломне, в середине 90-х стал представителем упомянутого фонда на Мальте. Купив там оффшорную компанию "Palmentet Real Escape Ink.", предприниматель с помощью этой структуры стал активно переводить деньги фонда и своих собственных фирм за границу, а потом и сам окончательно покинул родину.
   Как раз в то время, когда его бизнесом заинтересовалась налоговая полиция. Налоговики выяснили, что г-н Сеземов задолжал бюджету более миллиарда рублей. В итоге против соучредителя президентского фонда было возбуждено уголовное дело сразу по трём статьям: неуплата налогов, мошенничество и незаконная банковская деятельность. К поискам мальтийского беглеца подключился Интерпол.
   Май 1998-го. Подобно г-ну Сеземову, в неизвестном направлении отбыл глава Приморского продовольственного благотворительного фонда (Владивосток) Игорь Чернозатонский. Эта организация была создана, как говорилось в уставных документах, с исключительно благими целями - для помощи малоимущим. Правда, основным занятием благотворителей стало привлечение вкладов населения. Свои сбережения вложили туда - дабы приумножить - десятки тысяч приморцев.
   Десятки миллиардов рублей исчезли вместе с руководством фонда. Только после этого люди поняли, что под красивой вывеской спряталась обычная финансовая пирамида типа "МММ". Краевая прокуратура начала расследование этой истории. Но то ли среди прокуроров обманутых вкладчиков не оказалось, то ли им хозяева фонда предусмотрительно компенсировали убытки - в общем, дело практически не расследовалось. Депутаты Думы Приморского края были вынуждены обратиться в Генпрокуратуру с призывом взять это дело под свой собственный контроль...
   Обратите внимание: везде, где возникают криминальные скандалы в связи с деятельностью фондостроителей, фигурируют умопомрачительные суммы - миллиарды и миллиарды рублей. То есть миллионы долларов. Таких денег лишается государство, сплошь и рядом закрывающее глаза на откровенное воровство под видом благотворительности. С помощью таких денег вполне можно было бы помочь всем нашим сирым и убогим, однако... Однако сама технология расходования средств из государственной казны такова, что не предполагает их использования по прямому назначению. Впрочем, об этом парадоксе мы еще поговорим.
  
   СОЦСТРАХ НА КОММЕРЧЕСКИХ РЕЛЬСАХ
   Когда воруют благотворительные взносы и транжирят накопленную на льготах прибыль хозяева частных фондов - это ещё можно как-то понять и объяснить. В конце концов, это проблема тех, кто этим фондам доверил свои средства. Иное дело - фонды государственные. В которые каждый работающий россиянин обязан отстёгивать часть своей зарплаты - и которые, в свою очередь, обязаны помогать малоимущим. Казалось бы, уж здесь воровства быть не может - потому что не может быть никогда. Отнюдь. И в этих, казалось бы, казённых учреждениях руководители ведут себя как хозяева - нет, не как рачительные хозяева, но как конкистадоры, добравшиеся до сокровищ аборигенов...
   Управление по борьбе с экономическими преступлениями (УЭП) ГУВД Москвы столкнулось с весьма необычной структурой, почему-то именуемой "холдингом". Сотрудничество с этой организацией было заведомо убыточным, многие её кредиторы оказались на грани банкротства. Однако ни в суд, ни в милицию никто не обращался. Более того, количество клиентов холдинга постоянно росло. Причём в их числе оказались солидные ведомства и крупные банки.
   Ничего противозаконного в том, как работали со своими клиентами строительное ТОО "Балчуг-Девелопмент" и банк "Балчуг" (входящие в одноименный холдинг), на первый взгляд не было. Банки и предприятия, у которых появлялись "свободные" накопления, оформляли с ТОО самые обычные договоры на строительные или ремонтные работы. Рассчитывались предоплатой, через банк "Балчуг", в виде кредитов под залог будущего строительства.
   Но оказалось, что экскаваторы и подъёмные краны работали только на бумаге. Дальше нулевого цикла ни одно из указанных в договорах зданий не поднималось. Однако "неудачливые" кредиторы обманутыми себя вовсе не считали и отношений с холдингом не прерывали.
   Одним из самых щедрых его клиентов стал Фонд социального страхования России - видимо, у него было слишком много "свободных" средств. Все предприятия обязаны отчислять из своего фонда заработной платы 5,4 процента в ФССР. Эти деньги должны расходоваться на оплату больничных листов, декретных отпусков, помощь жертвам катастроф. Но выходит, слишком мало у нас в стране больных, слишком мало погорельцев.
   Только в 1994-1995 годах руководимый Юрием Шатыренко ФССР перекачал в "Балчуг-Девелопмент" в виде ссуд и кредитов около 107 млрд. рублей. Деньги, которые, по идее, должны направляться на внутреннюю гуманитарную помощь, активно вкладывались в капитальное строительство. А также ремонт квартир якобы для малообеспеченных семей. Но почему-то квартиры подбирались такой площади и в таких местах, что были не по карману даже очень богатым людям.
   Фактически это были те же многомиллиардные кредиты и ссуды, что давали "Балчугу" банки, но - замаскированные под программу по улучшению жилищных условий. Например, целых 7 млрд. рублей было уплачено за ремонт и передачу на баланс фонда всего восьми квартир на Страстном бульваре. Деньги "испарились", рабочие в указанные в договорах здания так и не пришли. То же самое произошло с ремонтом офиса, на который перечислили 11 млн. долларов.
   В аналогичных комбинациях в 1992-1995 годах приняли участие 11 банков. Соответствующими их статусу были и капиталовложения. По самым скромным подсчётам, "Балчуг" собрал у своих клиентов в общей сложности около 60 млн. долларов.
   Самый щедрый "взнос" - 42 млн. долларов - сделали новые хозяева Братского алюминиевого завода - после денежной приватизации БрАЗ, как и другие производители "крылатого металла", считается одной из "вотчин" небезызвестных братьев Чёрных.
   И что самое любопытное, все эти вливания никак не отразились на финансовом состоянии ТОО "Балчуг-Девелопмент" и банка "Балчуг". Обе организации к концу 1996 года... обанкротились.
   Для чего же строились все эти воздушные замки и куда всё-таки исчезли изъятые из касс предприятий и банков миллиарды? Ответ на второй вопрос был неоригинален. Как минимум 31 млн. долларов по всем правилам валютных операций был переведён в зарубежные оффшорные зоны (в основном на Кипр). Переводы оформлялись как проплата по договорам на приобретение за рубежом продовольствия и ширпотреба. Надо ли говорить, что ни того, ни другого в большинстве случаев "Балчуг" не дождался. Правда, для проформы некоторые договоры были частично исполнены, но общая сумма импортированного товара не превышает 90 тыс. долларов.
   Характерно, что "Балчуг" никаких мер для розыска и возврата "уплывших" капиталов не предпринимал. Абсурд? Напротив. Столичные сыщики выяснили, что это была тонкая и хорошо продуманная игра.
   Наши комбинаторы изобрели оригинальную схему, позволявшую без проволочек и на вполне законных основаниях перевести деньги клиентов за границу, преобразовать их в валютные счета, а при желании и обналичить. Проще говоря, чиновник или банкир, заключая договор на строительство, в реальности заключал негласный договор на валютную обналичку капиталов своего учреждения за рубежом. За эти услуги, по оперативным данным, взимались "комиссионные":
   "Балчуг-Девелопмент" имел с этих операций 10 процентов, а холдингу отходили ещё 12.
   Немудрено, что внешне убыточные операции на благосостоянии руководства холдинга никак не отразились. Следователи получили информацию от зарубежных коллег об активной закупке недвижимости в Чехии и Бельгии. Стало известно и о строительстве под Москвой (в частности, в Нарофоминском районе) пяти элитных посёлков с ультрасовременными коттеджами. Все они оформлялись на знакомых гендиректора ТОО "Балчуг-Девелопмент" г-на Романова (оказавшегося в итоге под следствием), а потом потихоньку переходили в собственность больших и нужных людей.
   Однако вся эта недвижимость, конфискованные кредитные карточки с немалыми валютными средствами и иномарки, по предположению следствия, являлись лишь побочным продуктом глобальной операции холдинга по изъятию из денежного обращения страны нескольких сотен миллиардов рублей.
   Столичным борцам с экономическими преступлениями совместно со следственным комитетом ГУВД Москвы удалось эту грандиозную аферу распутать и добиться ареста г-на Романова и главы Фонда социального страхования г-на Шатыренко.
   Кстати, последний привлёк внимание спецслужб прежде всего своей склонностью к роскоши и мотовству. Имея скромную зарплату чиновника, он, по оперативным данным, только на празднование своего 50-летия в элитном поселке "Голубая речка" (один из тех, что возвел г-н Романов) потратил 50 тысяч долларов.
   Если верить информации, собранной сотрудниками УЭПа, распорядитель российского соцстраха - владелец 2,5 га земли в самых престижных местах Подмосковья, нескольких коттеджей в Нарофоминском районе, дома в Барвихе - а ко всему этому пяти многокомнатных квартир в Москве и роскошного "Крайслера". Только на одной из многочисленных квартир г-на Шатыренко правоохранители при обыске обнаружили 24 тысячи долларов наличными и аудиоаппаратуру примерно на такую же сумму.
   Дело потихоньку двигалось к обвинительному заключению. И всё было бы хорошо, если бы не вмешались судьи, которые решили продемонстрировать свою независимость.
   Об этом инциденте я узнал почти случайно. Мне как-то довелось просматривать в канцелярии Тверского суда папочку, где были отмечены все случаи отпуска подследственных под залог. Сразу бросалось в глаза, что статьи УК, по которым проходили 70 счастливчиков, в первом полугодии 1997 года покинувших стены Бутырки до приговора, одни и те же. Это, как правило, мелкие хулиганы и наркоманы, задержанные с небольшой дозой наркотиков.
   Из общего списка выделялись четыре уголовных дела, возбуждённых по статьям о крупных хищениях. Каково же было моё удивление, когда я обнаружил, что двое из этой четвёрки счастливчиков - те самые комбинаторы, которых так долго пытались изобличить московские сыщики. Выложив за свою свободу соответственно 110 и 200 млн. рублей (рекорд 1997 года), из узилища вышли гендиректор ТОО "Балчуг-Девелопмент" Вячеслав Романов и бывший глава Фонда социального страхования России Юрий Шатыренко.
   Между прочим, правоохранители тех стран, где осели деньги российского соцстраха, отпуская до суда грабителя или мошенника, берут такой залог, чтобы в случае бегства этого человека был бы адекватно возмещён причинённый им ущерб. У нас всё наоборот: разве можно сопоставить 110-миллиардное хищение с 200-миллионным залогом?
   Как бы там ни было, Юрия Шатыренко отпустили. В связи с плохим самочувствием: адвокаты раздобыли справку о том, что десять лет назад у него обнаружили злокачественную опухоль и удалили почку. В день, когда выпускали Шатыренко, к дому правосудия подкатила карета "Скорой помощи": прямо из суда его отвезли в ЦКБ. Но уже через два дня "тяжёлого" больного выписали. За нарушение режима. Как сообщил следователю ГУВД Москвы главврач Николаев, в десять вечера "пациент самовольно покинул территорию больницы... не ночевал... вернулся утром в состоянии алкогольного опьянения". В ту теплую апрельскую ночь "больной" бурно отмечал своё освобождение...
   Кстати, решение об изменении меры пресечения экс-шефу Фонда соцстраха принимала сама председатель суда Ольга Сергеева. Возможно, рядовые служители Фемиды брать на себя такую ответственность отказались.
   Надо ли говорить, что после выхода на волю наших комбинаторов расследование их авантюр сильно затормозилось.
   Между тем компетентные органы выяснили, что махинация с "Балчугом" - не первая и не последняя афера в тот период, когда российским соцстрахом руководил Юрий Шатыренко.
   Сорока одного миллиарда рублей ФССР лишился благодаря сотрудничеству с неким АОЗТ "Бразкомпани". Деньги были перечислены на поставку продовольственных наборов для нуждающихся ветеранов Великой Отечественной войны. Надо ли говорить, что вожделенные наборы так и не попали в холодильники наших дедушек. "Бразкомпани" отработала свои обязательства лишь на четверть. Глава фирмы, бывший советский гражданин Медведковский (он уехал на ПМЖ "в страну диких обезьян", но там у него бизнес не сложился, оказавшись в долгах как в шелках, он вернулся на родину), аналогичным образом "кинул" и крупный банк, и милицию, и несколько коммерческих фирм. Но финансисты МВД свои деньги всё-таки вызволили, а глава ФССР г-н Шатыренко даже и не пытался - как и в случае с "Балчугом" - качать права. Об этой авантюре стало известно лишь при новом руководстве фонда.
   Но и это не всё. 269 миллиардов рублей Фонд соцстраха потерял на операциях с фондом "Реформа" - точнее, с одноимённым банком, учреждённым как бы при фонде. "Реформу" возглавляли весьма известные люди - председателем был академик Станислав Шаталин, а генеральным директором - экс-кандидат в президенты России Мартин Шаккум.
   Хотя для Юрия Шатыренко, если судить по другим финансовым махинациям в тот период, когда он стоял у руля российского соцстраха, - громкие имена вряд ли имели какое-то значение. Он действовал, как говорится, невзирая на лица. В данном случае - Фонд соцстраха зачем-то покупал у банка "Реформа" его ничем не обеспеченные векселя. Причем всего-навсего под один процент годовых. Но и при таких условиях они в срок не погашались - а фонд, вместо того чтобы судиться, покупал все новые и новые. Какую выгоду от этого имело малоимущее население страны, которому предназначались деньги фонда, - сказать трудно. Ладно бы они вкладывались в реформы - так ведь не в реформы, а в "Реформу". Но вот то, что для г-на Шатыренко его труд принёс определённые плоды, уже очевидно. Как только его со скандалом удалили из ФССР, он, не долго думая, пошёл работать в фонд Шаталина - Шаккума. Так приватизаторы из команды Чубайса после разоблачений и отставок переходили в коммерческие структуры, связанные с Потаниным и группой ОНЭКСИМ, - забыв, что ещё недавно они божились, что никогда и ни в чём этой финансовой структуре не протежировали.
   Итак, только на трёх аферах, ставших достоянием гласности, - а сколько их было всего, известно, наверное, одному г-ну Шатыренко, - Российский фонд социального страхования потерял около 400 миллиардов рублей (80 миллионов долларов) - сумму, сопоставимую с крупной статьей государственного бюджета.
   Что касается фонда "Реформа", то у него, как выяснили проверяющие из Счётной палаты, тоже весьма богатый послужной список. Среди его жертв - не только Российский фонд соцстраха, но и Государственный фонд занятости. Так, для создания рабочих мест в Дагестане Федеральная служба занятости перечислила "Реформе" 25 миллиардов рублей. Более-менее по назначению (и то под большим вопросом) было истрачено лишь 7 миллиардов. Куда делись остальные деньги, ревизоры не поняли. Может, на предвыборную кампанию Мартина Шаккума?
   - В социальных фондах идёт самое настоящее воровство. Чиновники украли несколько миллиардов долларов! Это явное поле для прокурора, который... пока молчит.
   Так прокомментировал сложившуюся ситуацию председатель Комитета по социальной политике Государственной думы Сергей Калашников. Комментарий он дал в ноябре 1996 года, в самый разгар деятельности другого фонда, - к которому самое непосредственное отношение имел уже сам г-н Калашников.
  
   VIP-КЛУБ ВАЛЕНТИНА КОВАЛЁВА
   В те времена, когда ни у кого и в мыслях не было проводить обыски у Валентина Ковалёва, он вёл дневник. Говорят, собирался писать мемуары, даже название для них сочинил: "Записки министра". В дневник он заносил все самые существенные события недели. В частности, сколько раз и кто именно сказал ему, что он - будущий президент.
   И он стал президентом. Правда, не страны, а фонда. Фонда общественной защиты гражданских прав, о котором никто из читателей наверняка не слышал, да и сотрудники Следственного комитета МВД узнали случайно, работая по делу банкира Ангелевича. Как известно, криминальные и полукриминальные структуры очень любят заниматься благотворительностью. Меценатствовал и Монтажспецбанк. Весьма щедрые взносы были сделаны в ковалёвский фонд, который, в свою очередь, имел в банке счёт на двести с лишним тысяч долларов. Более чем солидная сумма для малоизвестной общественной организации. Примерно столько же лежало и на личном счету Ковалёва в этом же банке.
   Впрочем, в учредителях и руководителях фонда значились и впрямь солидные люди: министр Ковалёв, помощник министра Максимов, сотрудница Минюста Кучина, председатель думского комитета Калашников (впоследствии ставший министром труда), руководитель фирмы "Реал" и банка "Флора" Отдельнов. К тому времени следователи уже обнаружили у Ангелевича знаменитую видеокассету "Ковалёв в бане" (вместе с ним и девочками, кстати, парился в той бане и Максимов), а в блокноте перечень покровителей, способных "отмазать" от суда, - среди благодетелей был всё тот же Ковалёв.
   Фонд учреждён в декабре 1994 года, за несколько недель до назначения Ковалёва министром юстиции. Гендиректор фонда Валентина Кучина до работы в Минюсте была обычной пенсионеркой. При Ковалёве она устроилась в Финансово-экономическое управление Минюста, сбавив в анкете свой возраст на 10 лет (вместо 1938-го был указан 1948 год рождения). Проработав недолгое время на должности специалиста, она уволилась и стала общественным помощником Ковалёва. До неё гендиректором фонда был помощник министра Андрей Максимов.
   Ещё больше фондом заинтересовались, когда на свет выплыл его договор с некоей оффшорной компанией. Фонд субсидирует прописанную на Кипре фирмочку на 500 тысяч долларов, а та через десять лет обязуется выдать фонду кредит в 10 миллионов долларов. Как такое возможно, и какое это имеет отношение к защите гражданских прав (то есть к уставной цели Ковалёвского фонда) - вопросы из области риторики. Правда, в другом подобном договоре говорилось: фонд направляет средства "на исследование судебной практики судов Москвы и Московской области с 1993 по 1995 гг.". Как раз по профилю ведомства г-на Ковалёва. Всё бы хорошо, да только банком "Пересвет", куда должны были поступить средства для некоего АОЗТ "Сапсан", этот самый "Сапсан" никогда не обслуживался. АОЗТ и не думало исследовать работу судов (действительно - кому это надо?), но тут же переправило всю сумму (около 100 млн. рублей) третьей фирме, известной только тем, что её руководитель скрывается за границей от нашей налоговой полиции.
   Проверка КРУ Минфина подтвердила: из 4 миллиардов (старых) рублей, поступивших в фонд от спонсоров и меценатов, как минимум 2,5 миллиарда пошли на неуставные цели. Что это значит на самом деле, читателю растолковывать не надо...
   Для чего создано и чем занимается Министерство юстиции, знают лишь очень продвинутые в правовых вопросах люди. Помню, как однажды попал впросак ведущий программы "Итоги" Евгений Киселёв. Он долго пытал в прямом эфире нынешнего министра Павла Крашенинникова. В частности, интересовался, как тот собирается реагировать на погромные призывы генерала Макашова. Оказалось, что все подобные вопросы - не по адресу. Зачем вызывали министра в телестудию, никто не понял.
   Вот и спонсоры не очень понимали, каковы функции и возможности у Валентина Ковалёва. Но деньги его фонду на всякий случай давали. Кто - пару сотен миллионов рублей, кто - миллиард. Существовала и негласная такса: для вступления в "клуб Ковалёва" нужно выложить 200 тысяч долларов. Говорят, помощник министра, он же гендиректор фонда, г-н Максимов лично объезжал бизнесменов с предложением скинуться. В особо торжественных случаях потенциальных спонсоров принимал в своём кабинете, облачившись в специально сшитый красивый мундир генерала от юстиции, сам г-н Ковалёв. Спонсоры верили: человек с большими звёздами на погонах может повлиять на любое судебное решение.
   Кроме Монтажспецбанка, фонд спонсировали "Лукойл" (компания перечислила 200 млн. рублей), МФК (1 млрд. рублей). Московский трастовый банк (50 млн. рублей), "Русский сахар" (около 1 млрд. рублей). Все эти вливания считались благотворительными взносами и налогами не облагались.
   Меценаты заблуждались. Минюст не входит в число тех организаций, которые имеют реальное влияние на суд. Что же касается "ответных услуг" меценатам, то пока зафиксировано только два любопытных эпизода. Первый связан с передачей ГУИНа (бывшего ГУЛага) из МВД в Минюст. На полном серьёзе обсуждался проект, по которому деньги, предназначенные для финансирования всех колоний страны, будут лежать на счетах в Монтажспецбанке. Этим планам помешал арест главы банка Ангелевича. Другой проект касался счетов судебных приставов: их собирались перевести в упомянутый банк "Флора". Но и из этого ничего не вышло.
   Впрочем, есть основания полагать, что основные цели меценатов всё же были достигнуты. По крайней мере, даже узнав о деле, возбужденном по факту хищения денег из фонда, "обманутые" спонсоры ни в суд, ни в следственные органы не обратились.
   Не нужно быть министром юстиции, чтобы знать, что такое гражданские права и как их общественно защищать. Для начала каждый руководитель фонда получил по "Волге" (всего было закуплено четыре автомобиля). Г-ну Ковалёву, имевшему служебный "Мерседес" с номером "006" (за что его прозвали "министром 006"), ещё одна машина была ни к чему - и на ней разъезжала жена.
   Да и дополнительных средств для загранпоездок министру и его помощнику вроде бы не требовалось: вся оплата шла по линии Минюста. Но, уезжая в Иран или Австралию, чиновники получали командировочные ещё и из кассы фонда. Г-н Максимов (ныне находящийся в сизо) на допросах пояснял, что скудные министерские лимиты не обеспечивали его проживание в пятизвёздочной гостинице. А выходить к солидным иностранцам из дешевых отелей помощнику министра как-то неприлично.
   Андрей Максимов в начале 90-х возглавлял фирму "Алъфа-хронос" (торговля компьютерами). Привлекался к уголовной ответственности за контрабанду и должностной подлог. Следствие велось в КГБ СССР. Дело закрыли за отсутствием состава преступления. Работал одновременно в Минюсте (помощником министра), в фонде (гендиректором) и в банке "Флора". Соучредитель фонда Михаил Отдельнов считается негласным хозяином банка "Флора" и Волгоградского алюминиевого завода. Ковалёв и Максимов имели во "Флоре" личные счета.
   Иран, Словакия, Швейцария, Австралия, Индонезия... Ковалёв так любил загранкомандировки, что однажды получил замечание от премьера: кадровики Черномырдина подсчитали, что чаще руководства Минюста за рубеж выезжают только главы ещё двух ведомств.
   Не надо быть доктором юридических наук, чтобы понимать: для эффективной защиты своих гражданских прав необходимы большие деньги. Лучше всего - наличные. Руководители фонда эту проблему решали успешно: из 4 миллиардов, поступивших от меценатов, к началу следствия на счетах фонда осталось около 200 миллионов. Зафиксированы десятки контрактов с фирмами, созданными подставными лицами и имевшими счета в несуществующих финансовых учреждениях. По пять-шесть фирм-однодневок группировалось вокруг банка, через который шла обналичка. Так, одна из групп коммерсантов обналичивала деньги в банке "Фалькон", где работал сын г-жи Кучиной. По какому принципу конверты с наличкой распределялись между руководителями фонда (и перепадало ли что-нибудь меценатам), предстояло выяснить следствию.
   Для начала обвинения в хищении были предъявлены бывшему гендиректору Максимову и новому гендиректору Кучиной - её, учитывая преклонный возраст, арестовывать не стали. Ограничились подпиской о невыезде. А так любивший пятизвёздочные отели помощник министра оказался в Бутырке.
   Волна оперативно-следственных мероприятий в отношении бывших и нынешних сотрудников Минюста - допросы чиновников, выемка документации, обыски - докатилась и до г-на Ковалёва. Сразу оговоримся, что в его трёхэтажном коттедже в поселке Суханове ничего особо интересного не обнаружили. Милиционеры только немного удивились безвкусной обстановке и обилию порножурналов. Впрочем, о наклонностях экс-министра уже знает вся страна. Гораздо интереснее судьба самого особняка.
   Дело в том, что среди влиятельных друзей министра был и глава ФАПСИ Александр Старовойтов. Однажды начальник спецслужбы вручил начальнику юстиции пистолет "ПМ" - за заслуги в развитии систем связи в России. Почему-то доктор юридических наук забыл этот "ствол" зарегистрировать.
   Понятно, что подарок оружия - жест символический. В практическом же плане вхождение в "клуб друзей Старовойтова" означало открытие счета в РАТО-банке (здесь кругленькие суммы хранили многие руководители ФАПСИ) и прописку в элитном поселке Суханове, возведённом, кстати, на заповедных землях.
   Оказалось, что в жилищных вопросах министр юстиции крайне привередлив. Дважды ему предлагали великолепные коттеджи - и оба раза он их с негодованием отвергал. А глаз положил на виллу, которую занимал основатель посёлка, руководитель фирмы "ТА ltd." Ганыкин. Домик "весил" почти 600 тысяч долларов.
   Дальше всё произошло как в сказке - "была у зайчика избушка лубяная, а у лисы - ледяная". Ковалёв был оформлен как сотрудник фирмы Ганыкина, въехал в его дом, а сам бизнесмен начал строить себе новый - в чистом поле. Однако не достроил. Однажды г-н Ганыкин вышел из своего московского офиса, сел в машину - и полетел... Кто взорвал бизнесмена и связано ли это с новосельем министра - загадка для компетентных органов.
   Как бы то ни было, для экс-министра, его жены и дочери трёхэтажный коттедж стал тесноват. В 1998 году активно возводилась ещё одна вилла - на 20 сотках в Одинцове. Оказывается, экс-министр может обходиться и без меценатов. Ведь по подсчётам правоохранительных органов, только на личных счетах в российских банках (а есть ещё и заграничные) Валентин Ковалёв скопил в общей сложности 1 миллион долларов. Исключительно полезными для него и его семейного бюджета оказались два с половиной года, что он просидел в Минюсте, считающемся одним из самых бедных министерств России.
  
   ГРИГОРИЙ ЛЕРНЕР: ЖИЗНЬ И ТЮРЬМА
   ОДИССЕЯ САМОГО ИЗВЕСТНОГО АФЕРИСТА 90-Х ГОДОВ
   За последние годы сбылись наиболее мрачные прогнозы тех, кто предупреждал о проникновении щупалец российского спрута в цивилизованные страны. Главари постсоветской преступности живут, погибают и садятся в тюрьмы исключительно на Западе. Сюда же тянутся все нити самых отчаянных российских афер. А центром, основной базой криминальной эмиграции стал, безусловно, Израиль. Именно эта страна была стартовой площадкой для европейских гастролей лидера солнцевской братвы Михася (гастроли, как мы знаем, закончились женевской тюрьмой). Сюда же после атаки на пушкинскую группировку федеральных борцов с организованной преступностью перебрался и лидер пушкинцев Акоп Юзбашев по кличке Папа. В Израиле искал (и нашёл) помощников для кражи и сбыта раритетных рукописей Дмитрий Якубовский. В той же стране обосновался авторитет измайловской группировки Антон Малевский. Гражданином Израиля по фамилии Жлобинский являлся лидер ореховцев Сергей Тимофеев (более известный под кличкой Сильвестр), который до того, как его взорвали в "Мерседесе" в центре Москвы, носил гордый титул "короля беспредела".
   Полиция Израиля долгое время смотрела на северных пришельцев сквозь пальцы. Но в 1997 году в аэропорту Бен-Гурион был арестован человек, которого одни считали едва ли не самым крупным и удачливым израильским бизнесменом последней волны эмиграции, другие - крупнейшим теневым воротилой, третьи - "крёстным отцом" русской мафии в Израиле. Кем был на самом деле Цви Бен-Ари, он же Григорий Лернер, теперь решили попытаться выяснить израильские следователи.
   Вместе с Лернером была арестована группа его компаньонов, среди которых - вдова (по другой версии, бывшая подруга и только фиктивная жена) Сильвестра Ольга Жлобинская, она же Илона Рубинштейн.
   Первое и предварительное обвинение - присвоение мошенническим путём 85 миллионов долларов, принадлежащих трём российским банкам (Мосстройбанку, Межрегионбанку и Мострансбанку), и "отмывание" в Израиле средств русской мафии. Кроме того, сообщалось, что группа подозревается в организации заказных убийств, покушений и подкупе израильских политиков.
   ГРИГОРИЙ ЛЕРНЕР И ЦВИ БЕН-АРИ
   "Лернер" в переводе с идиш - "учитель". "Цви Бен-Ари" в переводе с иврита - "Олень, сын Льва". Между первым и вторым - ничего общего. И действительно, Григорий Лернер прошёл очень большой и насыщенный удивительными событиями путь от скромного московского интеллигента, выпускника журфака МГУ, до светского льва и мультимиллионера. И всё-таки уже в студенте-первокурснике, обладая определённой прозорливостью, можно было разглядеть будущего воротилу теневого рынка. Будущий журналист был практически незаметен в университетских аудиториях, зато развивал невероятную активность в студенческих стройотрядах, из которых позже вышли бригады шабашников. Лернеру всегда доставалось "тёлое" место снабженца.
   Получив вожделенный диплом, он устроился на работу в издательство "Колос" (ведомственный орган Минсельхоза), но одновременно оставался снабженцем шабашников. Именно причастность к этой тоненькой прослойке первых позднесоветских предпринимателей и открыла для него новые горизонты - по ту сторону закона. В 1983 году генсек Андропов приказал покончить с бригадами шабашников. Григорий Лернер, как и тысячи его коллег, был арестован. Он получил 11 лет лагерей за особо крупные хищения.
   Потом было ещё два суда, и в итоге срок ему скостили до пяти лет. Уже через год отсидки его перевели на "химию", где он был бригадиром. Ещё через год за примерное поведение Лернер вышел. И начал делать свой скромный бизнес в кооперативе. Наш герой устроился снабженцем в один из первых московских кооперативов - "Азербайджанская кухня".
   В ряду первых частных предпринимателей пронырливому Лернеру удалось получить кредит во Фрунзенском отделении Государственного банка. 50 тысяч рублей были по тем временам очень солидными деньгами. Дело Лернера постепенно расширялось. Он начал издавать репринтные книги дореволюционных историков, запрещённые при советской власти. На доходы от издательской деятельности наш герой организовал "Партнёр-банк" - опять же первый кооперативный банк в столице и, наверное, в стране. К лету 1989 года фирма Лернера получила право на ведение внешнеэкономической деятельности. И в этом она оказалось первой среди частных коммерческих структур Советского Союза.
   На месте общественного туалета Лернер строит шикарный офис. Передвигается по городу исключительно на "Мерседесах" и "BMW". Его служащие получают оклады, вполне сопоставимые с европейскими окладами (позже, на следствии, они категорически отказывались давать показания на тему своей зарплаты).
   Набирал Лернер свою команду весьма необычным образом. Вот как об этом, уже находясь в Израиле, вспоминала Ольга Жлобинская (в беседе с моим коллегой Дмитрием Калединым):
   - Мы познакомились совершенно случайно. Я работала барменом в салоне "Женьшень" в Москве. Было такое модное место, где стригли, массаж и т. д. Гриша приходил туда обслуживаться. Он предложил мне работать у него. Подавать чай, кофе, когда к нему в офис приходило много народу. Я долго думала. Но потом согласилась. Совершенно неожиданно получилось такое долгое сотрудничество.
   Уже через пару лет Жлобинская стала руководителем нескольких фирм, банкиршей и главным представителем Лернера в России - в то время, когда он скрывался от нашего правосудия в Израиле.
   Где-то на рубеже 80-х и 90-х произошло "этапное" событие - знакомство Лернера с Тимофеевым. Сперва Сильвестр на кооператора "наехал", но быстро понял, что такие мозги лучше не вышибать - они ещё могут пригодиться. Лернер и солнцевско-ореховский авторитет стали друзьями и компаньонами. Видимо, чтобы ещё больше скрепить узы партнёрства, Тимофеев женился на Жлобинской.
   Внезапный милицейский "наезд" (по поводу невозврата 35-миллионного кредита) в 1990 году ненадолго притормозил предпринимательскую активность Лернера. Его коллег арестовали, а сам он с двумя миллионами долларов в кармане бежал в Австрию, откуда, без проблем получив израильское гражданство, перебрался на землю обетованную. Позже законность получения Лернером второго гражданства стала одним из предметов разбирательства следственных органов. Ведь в анкете были вопросы: имел ли имярек судимость? не возбуждено ли против имярек уголовного дела? Интересно, что ответил Лернер?
   В 1992 году его арестовали в Швейцарии и выдали России, где он отсидел несколько месяцев в "Матросской тишине". Но за его защиту взялся сам Генрих Падва. В итоге Лернер вышел на свободу под смешной для него залог в 15 тысяч долларов. И тут же сбежал в Израиль. А в 1994 году его амнистировали - заодно с участниками октябрьского путча 1993 года.
   Через четыре года, к моменту ареста в аэропорту Бен-Гурион, Лернер уже считался мультимиллионером. Обыски прошли на девяти (!) виллах, принадлежащих недавнему репатрианту. Было арестовано его личное имущество, в том числе несколько "Мерседесов" последних моделей и полмиллиона долларов наличными. В сводке новостей израильского ТВ во всю ширину экрана появились цифры "1 000 000 000". Так оценивается (в долларах) личное состояние подследственного, пояснил диктор.
   ЛЕРНЕР И БЕРЕЗОВСКИЙ
   В связи с арестом нашего героя в израильском аэропорту в 1997 году впервые всплыло имя заместителя секретаря Совета безопасности, позже переквалифицировавшегося в исполнительные секретари СНГ. В Израиле распространился слух о том, что нынешний арест Лернера и Жлобинской инициирован заместителем секретаря российского Совбеза через спецслужбы в Тель-Авиве. На какое дело нашему Березовскому до "ихнего" Лернера, удивлялись российские журналисты. Удивлялись они напрасно. Слухи слухами, но на определённом этапе жизненные пути двух скандально известных бизнесменов действительно пересеклись. После чего Березовский оказался на волосок от гибели.
   Как многие помнят, 7 июня 1994 года у дома приёмов "ЛогоВАЗа" в районе Павелецкого вокзала взорвался автомобиль марки "Опель". Взрыв произошёл в тот самый момент, когда Березовский выезжал с территории дома приемов в своём "Мерседесе-600". Погиб водитель, был ранен охранник, сам Березовский получил несколько осколочных ранений и ожоги кистей обеих рук. Несмотря на гибель своего человека, сотрудничать со следствием Березовский отказался.
   И всё же, как следовало из информации, просочившейся в печать, сыщики выяснили: "АВВА" Березовского незадолго до происшествия конфликтовала с неким банком, который формально возглавляли жена Сильвестра Ольга Жлобинская и ранее судимый за хищение бывший сотрудник ХОЗУ Главного разведывательного управления Георгий Угольков. Речь шла о Московском торговом банке. Этот псевдобанк набирал кредиты в обычных коммерческих банках и переправлял их в Швейцарию и в Израиль - на счета фирм Лернера ("Стевен старс ЛТД." и "СИТ АГ."). Криминальную крышу этим операциям обеспечивала ореховская группировка во главе с Сильвестром. По некоторым оценкам, в 1993-1994 годах Жлобинская, Угольков, Лернер и их соратники таким образом взяли и не вернули кредиты у двадцати банков. Почему не роптали "обманутые" банкиры, мы поговорим отдельно.
   Мошенники добрались и до "Автомобильного всероссийского альянса". 16 марта 1994 года с ним была заключена сделка, по которой упомянутый псевдобанк продал фирме Березовского свои векселя на общую сумму 1 миллиард рублей. Фактически речь шла о закамуфлированном краткосрочном кредите - срок погашения векселей истекал 6 апреля того же года. Наверное, читатели уже догадались, что ни в апреле, ни в мае деньги в "АВВА" не вернулись. Более того, лица, заключавшие сделку от имени банка, "пропали без вести".
   Их поиском занялась служба безопасности "ЛогоВАЗа". В конце концов, удалось выйти на упомянутого Уголькова. Он пообещал вернуть деньги, если Березовский не будет обращаться в правоохранительные органы. Но последний бывшему сотруднику ГРУ, видимо, не поверил. 6 июня в офисе РУОПа на Шаболовке была назначена конфиденциальная встреча. Которая была потом перенесена на следующий день. Но так и не состоялась - из-за взрыва. Через неделю были арестованы Жлобинская и ещё несколько человек, но вскоре их всех отпустили. Главным образом из-за того, что "кинутые" ими коммерсанты отказались сотрудничать со следствием.
   Почему отказался Березовский, можно понять - ровно через три дня после взрыва означенный миллиард рублей ему всё-таки вернули. То есть можно предположить, что бизнесмена пытались взорвать не из-за того, что не хотели отдать долг, а потому, что не желали его откровенных бесед с правоохранителями. Кстати, у финансового директора "АВВА" Михаила Антонова следователи всё же взяли показания. Но тот "честно признался", что никаких серьёзных противоречий с банком Жлобинской у его коммерческой структуры не было. Была всего лишь маленькая "заминка" с возвратом долга.
   Возможно, серьёзных противоречий действительно не было. Но 17 июня того же года произошёл ещё один взрыв - в офисе Объединённого банка, также входящего в финансовую группу Березовского. И вновь следователи усмотрели в этом происшествии развитие конфликта между Сильвестром и Березовским. Так или иначе, после 13 сентября 1994 года, когда сам Сильвестр был взорван в своем "Мерседесе", хозяина "ЛогоВАЗа" больше не беспокоили.
   ЛЕРНЕР И КОБЗОН
   Осечка с Березовским не охладила пыл нашего героя - и он продолжал активно "сотрудничать" с российскими банками. Очередной его жертвой стал Межрегионбанк (полное название этого неудачливого финансового учреждения - Московский межрегиональный коммерческий банк). Заведомо невозвратные кредиты фирмам упомянутых компаньонов Лернера выдавались не за красивые глаза Жлобинской, а под вроде бы серьёзную гарантию. Её давал - точнее, обеспечивал своим вкладом - Фонд 50-летия Победы. Чтобы Межрегионбанк перечислил мошенникам 40 миллиардов рублей (в ценах 1994 года - 10 миллионов долларов), в этот банк было положено 200 миллиардов. Деньги, которые фонд получил, между прочим, не от меценатов, а прямо из бюджета.
   Кредиты Межрегионбанка в итоге оказались на Северном Кипре: вся операция была оформлена как покупка российским банком акций новоиспеченного киприотского Независимого профсоюзного банка. На его открытие из Москвы прибыла весьма представительная делегация: несколько заместителей министра, два зампреда Центрального банка России. И в той же компании - Иосиф Кобзон. Не в качестве артиста, а в качестве зампреда пресловутого Фонда 50-летия Победы. Сам ли Кобзон догадался провернуть упомянутую операцию или кредиты фирмам Жлобинской и Уголькова гарантировали другие руководители Фонда, история умалчивает. Но вот что характерно: летом 1995 года председатель совета Межрегионбанка Илья Соколовский на полном серьёзе предложил избрать на свое место Иосифа Кобзона, а зампредом банка назначил Георгия Уголькова.
   В итоге из 200 миллиардов самим ветеранам досталось чуть больше одной тысячной процента: 300 миллионов рублей - в виде презентуемых ко Дню Победы ручных часов, 27 миллиардов почему-то ушло управлению делами президента, а 7 миллиардов - правительству Москвы. Последний широкий жест руководителей фонда, впрочем, понятен: Кобзон давно уже считается человеком из ближайшего окружения Лужкова и никогда своей близости к мэру не скрывал.
   Но что может быть общего у Кобзона с Лернером и женой Сильвестра? На сей счёт мы можем найти лишь косвенный ответ. Дала его, сидя на скамье подсудимых, Валентина Соловьёва, хозяйка "Властилины", "кинувшая" вкладчиков на триллион с лишним рублей. Она дала показания, что действовала под "крышей" Сильвестра, а познакомил пирамидчицу с авторитетом и хорошо отрекомендовал его не кто иной, как Иосиф Кобзон. Знакомство якобы состоялось в офисе Иосифа Давыдовича, в гостинице, "Интурист".
   Не знаю, можно ли верить этой знаменитой мошеннице. Но ссылка на "Интурист" делает эту историю более достоверной. Мне однажды довелось побывать на том этаже "Интуриста", где по-соседски располагались три офиса трёх знаменитых людей: Анзори Кикалишвили (именно у него в гостях я тогда побывал), Отари Квантришвили и Иосифа Кобзона. Этих троих объединяли не только соседские - приятельские отношения. Три имени стояли в списке соучредителей небезызвестной "Ассоциации XXI век". Позже их пути разошлись, причём навсегда: Кобзону привелось провожать великого Отари в последний путь на Ваганьковское кладбище. Как бы там ни было, Иосиф Давыдович никогда не отрицал своего знакомства с Квантришвили, как и с другими авторитетами - Япончиком и Тайванчиком. Так что добавление к списку добрых знакомых великого певца имё Лернера и Сильвестра вряд ли кого-то может удивить или покоробить.
   Однако вернёмся к Межрегионбанку. Его дела из-за подобных афер к 1995 году окончательно расстроились. Руководство банка потребовало от Лернера, Жлобинской и Ко вернуть перекачанные на Северный Кипр деньги. Ответ не заставил себя долго ждать. 6 апреля 1995 года неизвестные обстреляли машину председателя правления банка Альберта Шалашова. Он тогда сделал заявление, что банк "хотят поставить под контроль криминальные структуры". Чтобы уберечь это финансовое учреждение от банкротства, была создана комиссия по выводу его из кризиса. Возглавивший её известный финансист Олег Харлампович снова попытался поинтересоваться судьбой выданного Жлобинской и Уголькову кредита. Но интерес его к этому делу быстро пропал: в июле того же 95-го на него было совершено покушение. Ценой своей жизни банкира спас телохранитель Алексей Сапрыкин.
   Аналогичные проблемы возникли и у Мосстройбанка. Он выдал в пользу "киприотских партнёров" кредитов аж на 50 миллионов долларов. С просьбой посодействовать в возврате этих средств мэр Лужков в ноябре 1997 года обратился в Генпрокуратуру. Знал ли Юрий Михайлович, что ещё два года назад ту же проблему пытался решить председатель правления Мосстройбанка Михаил Журавлёв? Попытки последнего закончились печально: банкир пал от пули киллера. Случилось это через два месяца после покушения на его коллегу из Межрегионбанка.
   Кстати, именно после краха Межрегионбанка в 1995 году разразился первый серьёзный банковский кризис в России. Тогда этому искали и находили какие угодно причины, - но никто в связи с кризисом почему-то не упоминал имени Григория Лернера. А тот преспокойно скупал недвижимость в Израиле и разрабатывал алгоритм своей новой крупномасштабной аферы.
   ЛЕРНЕР И ДУБЕНЕЦКИЙ
   В сентябре 1996 года Яков Дубенецкий, глава Промстройбанка России - крупнейшего, некогда государственного учреждения, входящего в десятку самых больших банков страны, - в одном из интервью говорил о Лернере, что он "ничего другого не умеет и не хочет делать, кроме как разорять российские банки. Профессия у него такая".
   Тот же Дубенецкий всего за несколько месяцев до этого, в мае 1996 года, написал нашему герою письмо (его я получил от своего израильского коллеги-журналиста), в котором были такие проникновенные строчки:
   "Как следует из Вашего письма. Вы полагаете, что мы усомнились в доверии к Вам, в Вашей деловой обязательности, корректности. Сожалею и недоумеваю, на чём основаны такие выводы. По-видимому, для Вас не является секретом, что с Вашим именем в наших деловых и властных кругах и в прессе разных периодов связаны разноречивые суждения (от восторженных до противоположных), и мы все этими мнениями располагали, ещё только начиная наше сотрудничество. Однако и личное общение, и развертывающиеся деловые связи позволили нам пренебречь разного рода слухами, сомнениями и уверенно "сделать ставку" на Вас в наших, упомянутых выше планах выхода на крупнейшие финансовые рынки...
   Мой призыв, моя мольба к Вам состоит в следующем: убедительно прошу Вас взвесить все обстоятельства и последствия какого-то публичного выяснения отношений, исходя из видения ситуации, что мы Вас сознательно "подставили" исходя из недоверия. Да, сегодня у нас возникли проблемы, и, повторяю, я страшно переживаю, что в связи с этим осложнились дела у Вас. Но ведь надо надеяться, что мы сможем преодолеть эти проблемы. И надо ли отказываться от будущих весьма перспективных возможностей сотрудничества, которые могут быть столь взаимовыгодными...
   Хочу при этом подчеркнуть, что мною движет... естественно, то громадное уважение, которое я продолжаю к Вам испытывать...
   Уважаемый Григорий Львович! В заключение хочу ещё раз просить Вас не допускать непоправимых действий, не подрывать возможности нашего дальнейшего сотрудничества".
   Вот с каким искренним уважением относились к Григорию Львовичу крупнейшие российские банкиры (Дубенецкого, кстати, одно время прочили на пост главы Центробанка). Вот как они жаждали посотрудничать с нашим героем.
   Их не смущал ни первый его 5-летний срок, ни второй арест в Швейцарии. Ни взрывы в фирмах Березовского, ни покушения на Шалашова и Харламповича, ни убийство Журавлёва. Может, они были не в курсе? Отнюдь. В уже цитируемом интервью г-н Дубенецкий со знанием дела говорит об этих покушениях. Упоминая неудачное сотрудничество Журавлёва с Лернером и убийство банкира, Дубенецкий вспоминает: "Он пытался биться за правду до конца, возвратить деньги... Покушение на Шалашова (Межрегионбанк), который был тоже выкачан этими же партнёрами, покушение на Харламповича (банк "Хелп", погиб охранник) стоят в том же ряду".
   Это знание не помешало руководству Промстройбанка в конце 1995 года вступить в новую игру, придуманную великим комбинатором наших дней.
   В зале одной из самых шикарных гостиниц Тель-Авива собралась израильская и российская богема, чтобы поучаствовать в презентации нового детища Григория Лернера - Первой российско-израильской финансовой компании (ПРИФК). От России присутствовали: советник президента Александр Яковлев, заместители министра финансов Александр Смирнов и Андрей Астахов, заместитель министра экономики Андрей Шаповальянц (к 1998 году, как мы знаем, этот господин дорос до министра), зампреды Центробанка Александр Хандруев и Константин Любченко, академик Лев Абалкин. Один из высоких визитёров зачитал приветственное послание российского премьера Виктора Черномырдина: "ПРИФК - это новый этап российско-израильского экономического сотрудничества". Задача проекта была проста и достижима: аккумулировать деньги эмигрантов из СНГ и вкладывать их в российскую экономику.
   Главным партнером ПРИФКа стал Промстройбанк, его первый зампред Станислав Дегтярев возглавил совет директоров ПРИФКа. Однако сотрудничество оказалось недолгим. Уже через полгода Дубенецкий вдрызг разругался с Лернером, а Дегтярёв был отстранён от должности. Он пытался восстановиться через суд, однако с ним случилось ещё более серьёзное ЧП. Однажды он вышел из своей квартиры - и на лестничной площадке раздался мощный взрыв. Взорвалась граната: у двери банкира кто-то установил так называемую растяжку - типа той, на которой подрывались российские солдаты в Чечне. Банкир чудом остался жив и почти не пострадал. Вскоре по подозрению в организации покушения был задержан шеф службы безопасности Промстройбанка Александр Клюшников. Но через два дня его отпустили, даже не взяв подписку о невыезде.
   Что же произошло между Дегтярёвым, Дубенецким и Лернером?
   На сей счёт существуют самые разнообразные версии. Лернер утверждал, что его натурально кинули российские партнёры, Дегтярёв держал сторону Лернера, Дубенецкий, напротив, обвинял во всех грехах израильтянина и намекал на то, что именно ему была выгодна гибель зампреда Промстройбанка.
   Фабула этой запутанной истории такова. В операциях участвовал уже знакомый нашим читателям расположенный на территории непризнанной республики Северный Кипр Независимый профсоюзный банк. Он, видимо, был излюбленным инструментом лернеровских махинаций. С февраля фирма "Промстройфинанс" (зарегистрированная в Швейцарии дочерняя структура Промстройбанка) начинает размещать на корсчетах кипрского банка в Израиле депозитные вклады, проценты от которых должны пойти в уплату российской доли в уставном капитале ПРИФКа. Всего через Независимый профсоюзный банк было пропущено 48 миллионов долларов - эти деньги вернулись в Россию с 25 процентами прибыли. Однако в мае 1996 года, так и не вложив в ПРИФК ни одного доллара, Промстройбанк неожиданно отзывает свой вклад. Разражается скандал, следует обмен письменными протестами.
   Вот как трактовал эти странные события сам Григорий Лернер (запись своей беседы с Лернером прислал мне из Тель-Авива местный журналист Дмитрий Каледин):
   - Главная причина разрыва - раздоры в руководстве Промстройбанка, личные амбиции его главы и глубокое расхождение в наших политических взглядах. Так случилось, что проект совпал с президентскими выборами в России. Дубенецкий никогда не скрывал своих симпатий к коммунистам. Не случайно в его советниках ходили Валентин Павлов и Юрий Фирсов. Вполне естественно, что Дубенецкий всячески поддерживал свою партию. Израильская сторона однозначно выступила за переизбрание Бориса Ельцина. Я возглавил штаб предвыборной кампании в Израиле в поддержку этого кандидата и вложил в неё немалые деньги, за что удостоился личной письменной благодарности Бориса Николаевича. Прокоммунистическая позиция главы Промстройбанка - одна из причин, по которой мы не рисковали переводить в этот банк собранные средства.
   Между тем у Якова Дубенецкого была своя трактовка происшедшего. Он утверждает, что порвал с Лернером потому, что раскусил его коварные замыслы:
   - Первый признак хорошо спланированной аферы - убедительные доказательства того, что широчайшие, но призрачные перспективы вполне реальны. Чтобы обмануть банкиров, необходимы, конечно, недюжинный талант, немалые средства и прекрасно выполненные поддельные документы. Вторая ловушка - это хороший, перекрёстный и с каждым разом всё более и более возрастающий депозит, когда процент по предыдущему и сам депозит можно получить только после гарантирования и внесения следующего. Надо только подождать, когда депозит будет максимально высоким, примерно 50-60 миллионов долларов, прокачать его через банк-пустышку и - с концами.
   Но почему Дубенецкий "раскусил" Лернера так поздно - когда уже прогнал через его структуры не один десяток миллионов долларов?
   Есть ещё одна версия по поводу подоплеки этой странной истории.
   Согласно этой трактовке израильский проект был лишь ширмой, прикрывающей совсем другую игру. Дубенецкого заинтересовала возможность проводить бесконтрольные финансовые операции на территории де-юре не существующей Турецкой Республики Северный Кипр. Как свидетельствовал глава ЦБ этой непризнанной республики в своём письме в российский Центробанк (письмо было опубликовано в одной из российских газет), Дубенецкий и его зам Новиков приобрели пресловутый Независимый профсоюзный банк в личную собственность. (Приобрели не напрямую, а купив акции оффшорных фирм, которым этот банк принадлежал.) А затем банкиры, как следует из письма, решили продать эту финансовую структуру своему собственному учреждению - то есть Промстройбанку. Причём продать по номинальной величине уставного капитала - ни много ни мало за 46 миллионов долларов. Был составлен соответствующий договор, правда, без указания цены. Однако продажа по неизвестным причинам сорвалась.
   Промстройбанк, получив в залог 99,7 процента акций кипрского банка, перевёл на Кипр "лишь" 1,3 миллиона долларов из оговоренной суммы. "Недопроданный" банк оказался в плачевном состоянии: его работники не получали зарплату, в бюджет не перечислялись налоги. Это и послужило поводом для обращения главы ЦБ Северного Кипра к российскому руководству.
   ЛЕРНЕР И БОВИН
   В июне 1996 года в историю сложных взаимоотношений Лернера и российских банкиров неожиданно решил вмешаться российский посол в Израиле, в прошлом известный журналист-международник Александр Бовин. По каналам дипломатической почты посол прислал главе Центробанка Сергею Дубинину письмо следующего содержания:
   "Во время пребывания в Израиле зимой с.г. глава Промстройбанка России Я.Н. Дубенецкий обратился с просьбой к Первой российско-израильской компании выступить его гарантом при открытии персонального счета в банке "Хапоалим", а также гарантировать его "золотые" кредитные карточки. Это и было сделано на основе джентльменского соглашения.
   С тех пор ПРИФК неоднократно покрывала "минус" г-на Дубенецкого в банке. Соответственно г-н Дубенецкий уведомлялся банком "Хапоалим" о необходимости либо перевести полагающиеся суммы в банк, либо отказаться от пользования кредитными карточками. К сожалению, ни ответ, ни деньги не поступали.
   Сложившаяся ситуация наносит ущерб престижу банков России и может негативно сказаться на российско-израильских финансовых связях. В связи с вышеизложенным прошу Вас, г-н Дубинин, разъяснить г-ну Дубенецкому, что российскому банкиру не пристало вести себя так несолидно.
   Прошу извинить за беспокойство и заранее благодарю за ответ.
   Приложение: письмо банка "Хапоалим" от 18.06.96г.
   Искренне Ваш А. Бовин, посол России в государстве Израиль".
   По поводу того, что Дубенецкий вёл себя несолидно, мы с господином послом спорить не будем. Но возникает другой вопрос: а какое его посольское дело до тонкостей взаимоотношений какого-то Лернера с российскими банкирами? Неужели г-н Бовин серьёзно верил, что отказ некоего финансиста платить по каким-то там карточкам может серьёзно сказаться на российско-израильских отношениях? Почему именно сторону Лернера в сложном и затянувшемся конфликте взял господин посол?
   Ларчик открывался просто. Бовин тоже был в каком-то смысле партнёром Лернера. А точнее - одним из вкладчиков его разрекламированного ПРИФКа. Позже деятельность этой структуры будет оценена как построение очередной финансовой пирамиды - и станет одним из пунктов обвинения Лернера, предъявленного израильской Фемидой. По собственному признанию Бовина, он вложил в ПРИФК несколько тысяч долларов.
   Конечно, посол не обязан был знать, что человек, которому он доверил свои сбережения и интересы которого он отстаивал, используя свое служебное положение, за несколько лет до этого вышел под залог из "Матросской тишины" и фактически укрывался в Израиле от российского правосудия.
   Но любопытно, что это было не единственным выступлением Бовина в защиту Лернера. В интервью одной из российских газет он объяснил арест Лернера в 1997 году нежеланием израильского истеблишмента делиться с энергичными новыми русскими. Едва вышло его интервью, как израильское телевидение со ссылкой на полицейские источники сообщило, что дети Бовина учились в дорогих зарубежных школах за счёт Григория Лернера, и что Лернер оплачивал отпуска и отдых Бовина и его коллег.
   Кстати, аналогичный эпизод трогательной дружбы посла и бизнесмена с сомнительной репутацией всплыл и в ходе женевского разбирательства по делу Сергея Михайлова (по кличке Михась). На суде прозвучали показания, что Михайлов и его партнёры по бизнесу были в весьма тёплых отношениях с российским послом в Австрии.
   Но в одном Бовин был безусловно прав. В разорении российских банков с помощью Лернера могли быть заинтересованы сами банкиры - если благодаря похищенным суммам тяжелели их собственные карманы. То есть каждый из банкиров мог искренне воспроизвести слова поэта: "Ах, обмануть меня нетрудно. Я сам обманываться рад!"
   ЛЕРНЕР И БАНКИРЫ
   Технологию такого "самообмана" удалось вскрыть израильским следователям в ходе допросов подельников Лернера и российских банкиров.
   Показания Натальи Лозинской - бывшей помощницы Лернера, согласившейся сотрудничать со следствием, - позволяют совсем по-другому взглянуть на роль руководителей российских банков в этих странных историях с невозвращёнными кредитами. Некоторые протоколы допросов попали к автору этих строк в виде ксерокопий. Привожу их с купюрами и стилистическими поправками. И напоминаю, что в материалах уголовного дела Лернер фигурирует под именем Бен-Ари.
   Вот компиляция из нескольких бесед следователя с Лозинской.
   - Откуда вы знаете, что связь с Межрегион-банком завязалась в июле 1994-го?
   - Я узнала это от Харламповича, который по распоряжению Бен-Ари послал в Москву партнёра для того, чтобы открыть совместный российско-израильский банк.
   - Откуда вам известно о переводе 330 000 долларов на счёт Харламповича?
   - Я присутствовала на одной из встреч Харламповича и Бен-Ари в Израиле. Харлампович сказал, что ему нужно 330 тысяч долларов. Бен-Ари дал мне распоряжение перевести эту сумму на счёт в одном из американских банков, который указал Харлампович. Что я и сделала.
   - Я показываю вам распоряжение Американо-израильскому банку, чтобы он перевел 500 000 долларов на Кипр в "S.T. First Trust Financifl S.A.". Что это за перевод?
   -Это перевод на личный счёт Журавлёва: плата за то, чтобы он дал кредит фирме Бен-Ари.
   - Что должен был сделать "Гарвард" (одна из фирм, контролируемых Бен-Ари. - А.М.) с деньгами, которые он получил (от российских банков. - А.М.) за выполнение упомянутых ранее финансовых операций?
   - Я думаю, что эти деньги должны были составить капитал российско-израильского банка.
   - Как в действительности были использованы эти деньги?
   - Примерно 8,5 миллиона долларов были возвращены Мостстрою, ещё 3 миллиона - в Межрегионбанк. Около двух миллионов ушло на личные счета Журавлёва и Работяжева (руководители Мосстройбанка). У Журавлёва был счет на Кипре, у Работяжева было несколько счетов. Шалашову и Стилиди (руководители Межрегионбанка) был выплачен миллион долларов на их личные счета, за их услуги в России.
   - Откуда вы знаете, что Журавлёв использовал деньги, которые получил, на строительство виллы на Кипре?
   - Я это знаю от Бен-Ари и самого Журавлёва. Когда я, Журавлёв, Работяжев, Угольков, Бен-Ари и Дмитриев ездили на север Кипра, по дороге мы остановились в городе Фарус, и там Журавлёв вылез из самолёта. Он сказал, что у него там есть дом и семья его там ждёт. О том, что строительство производилось на деньги, которые он получил от Бен-Ари, я слышала от Работяжева, который звонил мне и Бен-Ари и просил поторопиться с переводом денег, так как строительство виллы Журавлёва затягивается. Насколько мне известно, вилла так и не была достроена.
   - Расскажите о том, как испортились отношения между Промстройбанком и ПРИФКом.
   - Разногласия между Бен-Ари и Дубенецким начались в апреле 96-го года. По устной договорённости летом 96-го деньги ПРИФКа должны были попасть в Промстрой. Но они переведены не были. Потому что их просто не было собрано в достаточных количествах от клиентов. Сам Промстрой переводил деньги на Кипре в виде краткосрочных вкладов под 45 процентов годовых. Официально банку выплачивалось 25 процентов, а еще 20 процентов шли трем людям - Дегтяреву, Дубенецкому и Новикову. Часть была переведена на счёт Дегтярёва в израильском банке "Хапоалим". Дубенецкому и Новикову переводились на счета в Швейцарии, не помню, в какой банк.
   Почти все вышеупомянутые банкиры (за исключением покойного Журавлёва) по просьбе израильских коллег были допрошены сотрудниками Генпрокуратуры. Все они, естественно, отрицали, что лично получали деньги от Лернера. Вот один из характерных диалогов.
   Из допроса Якова Дубенецкого, сентябрь 1997 года.
   - Вы получали от Григория Лернера какие-то деньги в виде переводов на ваш счёт и за что?
   - От господина Лернера я не получил ни цента.
   - У вас есть личные счета за границей, если да, то сколько, где и на какие суммы?
   - У меня был счёт в израильском банке "Хапоалим" для того, чтобы покрывать ту кредитную карточку, которую мне этот банк выдал во время одной из моих поездок туда. Кредитные карточки принимались для медицинского обследования и лечения моего сына, который плохо себя почувствовал в начале 1995 года. На этот счёт было переведено 30 тысяч долларов. Других счетов в других банках у меня нет.
   - Кто помогал вам открыть этот счёт и при каких обстоятельствах?
   - Мне помог Григорий Лернер. В его офис была вызвана женщина по имени Дина. Она заполнила все необходимые документы. После этого я получил от неё номера телефонов и факсов двух женщин - Марины и Софы, к ним я впоследствии обратился и попросил закрыть счёт.
   - Откуда были переведены деньги на этот счет?
   - Это был перевод от одного из моих друзей, я думаю, из Англии, я не могу назвать его имени, но он не связан с Лернером.
   - У вас был "минус" в банке "Хапоалим"?
   - Да, у меня был "минус" из-за того, что деньги были переведены только в июне 1996 года, а расходы были в апреле того же года. Только из письма посла России в Израиле Бовина я узнал, что "минус" был покрыт Григорием Лернером.
   - Объясните точно, как Лернер покрывал ваш "минус"?
   - Я не знаю всех деталей.
   Автор этих строк показал протоколы израильских допросов сотрудникам Следственного комитета МВД России, которые расследуют дело о хищении Лернером в российских банках 200 миллионов долларов. Вот как прокомментировал мне эпизоды с личными счетами банкиров начальник отдела по расследованию особо тяжких экономических преступлений СК МВД Олег Рагинский.
   - Если бы речь шла о личном, карманном банке, его хозяин имел бы право самостоятельно распоряжаться своими капиталами - без оглядки выдавать любые кредиты и получать за это любые дивиденды, не забывая только выплачивать налоги. Но совсем другое дело - коммерческий, акционерный банк. Здесь уже речь идёт о коллективной собственности. К тому же, кроме денег акционеров, в нём участвуют и привлеченные капиталы. Если руководитель такого банка выдаёт необеспеченные, заведомо невозвратные - или очень рискованные - кредиты, получая за них какие-то "гонорары" от заинтересованных лиц, - это уже криминал. Это прямое соучастие в хищении. Такого банкира уже нельзя назвать жертвой мошенничества - потому что он был "сам обманываться рад". Фактически он обманул родной банк. А всю вину старается свалить на службу экономической безопасности, которую нынче имеет каждый уважающий себя банк. Но ведь руководитель сам привёл этого ненадёжного клиента, и рекомендации сотрудников его, естественно, не интересовали. Обычно у таких нечистоплотных банкиров есть круг "своих", опекаемых ими клиентов. Именно эти неформальные отношения с "левыми" кредитами и "гонорарами", особенно распространённые в середине 90-х, и породили волну кровавых разборок и заказных убийств.
   ЛЕРНЕР И ЛИСТЬЕВ
   Об израильском следе в деле об убийстве Влада Листьева всерьёз заговорили после ареста в Швейцарии Михася - солнцевского авторитета и доброго знакомого Лернера (что можно заметить хотя бы по опубликованным фотографиям). Михась, который одно время вместе с Сильвестром руководил объединённой солнцевско-ореховской группировкой, был хорошо знаком с бизнес-проектами Лернера и, что пока не исключается, сам в некоторых из них участвовал. Михась, его друзья и коллеги братья Аверины и Лернер фигурировали в одном списке "особо опасных русских мафиози", который МВД Израиля составил осенью 1996 года. Любопытно, что Лернер в нём значится под номером один.
   Швейцарский следователь Жорж Зеккин, ведущий дело Михайлова, на встрече с журналистами в августе 1997 года сообщил, что нашёл документы, которые однозначно свидетельствуют о связях его подследственного с Лернером. О личном знакомстве Михася и Лернера говорят и многочисленные фотографии, изъятые у солнцевского авторитета после ареста. Швейцарский следователь сообщил, что намеревается допросить Лернера по делу Михайлова.
   В свою очередь, в женевскую тюрьму, где сидел Сергей Михайлов (Михась), неоднократно приезжал следователь из Израиля. Официально предметом интереса этого правоохранителя были израильские паспорта и гражданство Михася - точнее, каким образом он всё это получил. Но, возможно, к Михайлову были и другие вопросы. В том числе вопрос о причастности контролируемой им израильской фирмы "Эмпайбонд" к сомнительным проектам (в области рекламного бизнеса) на ОРТ. К тому же появилась информация, что бывший телохранитель Михася признался сотрудникам одной из западных спецслужб, что именно его шеф организовал убийство Листьева - как раз из-за споров по поводу телерекламы.
   В разное время появлялись и другие сообщения о причастности к убийству Листьева Михася и его израильских компаньонов. Ещё в 1995 году в "Комсомолке" напечатали анонимное письмо, общий смысл которого сводился к тому, что некая фирма, контролируемая солнцевскими и участвовавшая в коммерческих проектах телекомпании "ВИД", после возвышения Листьева была отодвинута от основного финансового ручья, за что Листьев и поплатился.
   Наконец, появилось сообщение, что один из непосредственных исполнителей убийства тележурналиста (а их, как утверждают правоохранители, было не меньше трёх) скрылся после совершения преступления именно на территории Израиля. Там же, в одной из тель-авивских гостиниц, этот человек погиб от рук неизвестных. На встрече с журналистами, на которой присутствовал автор этих строк, Генеральный прокурор Юрий Скуратов прямо связал это происшествие с чрезмерной откровенностью бывшего заместителя Генпрокурора Олега Гайданова. Из оптимистичного заявления последнего следовало, что в "деле Листьева" произошёл прорыв и правоохранителям уже известны имена исполнителей. Вскоре одно из этих имён появилось на могильной плите.
   Словом, следы ведут в Израиль. По одной из версий, смерть тележурналиста напрямую связана с неудавшимся проектом прокрутки рекламы для израильского телевидения. Тем более что, по словам Генпрокурора, этот эпизод недавно решили выделить в отдельное производство.
   Речь идёт о проекте "Москва глобальная": система спутниковой связи под этим наименованием существовала ещё во времена Союза. Позже на ОРТ эту систему решили использовать под совместный с Израилем проект, который предусматривал передачу российских программ в Израиле через спутник. В самом Израиле предполагалось распространение этих программ по кабельному телевидению среди русских эмигрантов. Естественно, в проекте планировалось использовать большой объём рекламы. Именно вокруг прокрутки рекламы и разгорелась борьба между российскими и израильскими криминальными структурами. Возможно, её первыми жертвами и стали продюсер ОРТ Олег Слабынько и Влад Листьев.
   По сообщению израильских правоохранителей, арестованный по "делу Лернера" его ближайший компаньон Зеев Орбах подозревался в том, что он создал совместную фирму, которая организовала передачу по израильскому телевидению рекламных материалов. Причитающиеся за это российскому партнёру деньги Орбах переводил на личные счета в Израиле и за границей. По некоторым данным, компания Орбаха не выплатила руководству российского телеканала около 20 миллионов долларов, вырученных от рекламы.
   Любопытное сообщение по этому поводу прозвучало по 1-му каналу израильского ТВ в июне 1997 года. По данном тележурналистов, к последнему аресту Лернера привела информация, полученная израильской полицией от высокопоставленного представителя МВД России. В переданной информации сообщалось, что Лернер причастен к борьбе влиятельных сил за рекламный эфир на российском телевидении и в том числе к убийству Листьева. Причём Лернера якобы просил арестовать сам президент России Борис Ельцин.
   В этом телесюжете говорилось также, что ещё до убийства Листьева руководство одного из российских телеканалов сообщило Лернеру о прекращении трансляции (в том числе и на Израиль) рекламных роликов совместной компании Григория Лернера и Зеева Орбаха. После убийства Листьева группа криминальных элементов ворвалась в студию телеканала и посредством угроз заставила возобновить трансляцию рекламных роликов. Лишь последующее вмешательство сил правопорядка избавило телеканал от давления уголовников. Один из свидетелей тех событий, доверенное лицо Бориса Березовского, находится в Израиле - сообщил в заключение тележурналист.
   Это было не первым и не последним сообщением о тесных связях Лернера и руководства Останкино. Неудавшийся журналист (по словам Григория Львовича, его не взяли в газету из-за пятого пункта), он решил отомстить природе за свой давний позор - и въехать в российское и израильское информационное пространство на коне телевизионного и газетного магната.
   В ходе следствия генеральный секретарь израильской Партии труда г-н Звили сообщил, что Лернер предлагал подключить к его предвыборной компании Останкино. Правда, г-ну Звили показалось такое предложение подозрительным, и от него отказались. Однако Лернер вряд ли переоценивал свои возможности. Об этом свидетельствует ещё одна любопытная история, о которой я узнал благодаря коллеге из иерусалимской газеты "Вести" Евгении Кравчик.
   ЛЕРНЕР И ГУСМАН
   Уже задолго до ареста Лернер стал интересоваться русскоязычными изданиями Израиля. В одном из последних начинаний Лернера странным образом переплелись бизнес-проект по раскрутке русскоязычной газеты "24 часа", рекламная поддержка этого проекта телекомпанией "ВИД" и... торговля оружием с Азербайджаном...
   5 августа по 1-му российскому телеканалу в передаче "Тема" шёл выпуск ток-шоу под названием "Наши в Израиле". Ведущий Юлий Гусман объявил: "Спонсор нашей программы еженедельник "24 часа". О том же свидетельствовал рекламный щит и рекламные заставки. Среди гостей ток-шоу были и два редактора "24 часов" (прежний и нынешний) - Давид Маркиш и Йосеф Шагал. Зрительный зал состоял в основном из творческих сотрудников газеты. Среди них, как скромный зритель, сидел некто Ахмед-паша Алиев, купивший газету "24 часа" полгода назад. В студии не было лишь Григория Лернера - могущественного компаньона г-на Алиева и опекуна газеты. По понятным причинам. Судьба его в эти дни как раз определялась в иерусалимском суде.
   Русскоязычный Тель-Авив, прильнувший к голубым экранам, смотрел эту передачу с большим изумлением. Уж там-то хорошо знали, что "24 часа" пока выходят, но в сокращённом варианте, роскошный офис газете пришлось оставить, а редактор Маркиш давно перестал там появляться. И что судьба именно этих "наших в Израиле" складывалась совсем не в жанре ток-шоу.
   Как сообщил в беседе с автором этих строк координатор программы Тимур Вайнштейн, передача снималась ещё до ареста Лернера - в конце апреля, - но задержалась с выходом до августа. Инициатором съёмок в Израиле было руководство еженедельника. Йосеф Шагал приезжал в Москву, встречался с генпродюсером телекомпании "ВИД" Андреем Разбашем и Юлием Гусманом.
   В заказном характере передачи, как мне объяснили, нет ничего необычного. Г-н Вайнштейн не отрицал, что периодически программа "Тема" выходит на деньги и в интересах спонсоров. Выбор же именно передачи Гусмана для компаньонов Лернера был не случаен. Ещё в 1996 году в его офисе и под его председательством прошла встреча активистов предвыборного штаба Бориса Ельцина с русскоязычными изданиями. (Дело в том, что многие выходцы из нашей страны, сохранившие российское гражданство, имели право участвовать в президентских выборах.) В качестве почётного гостя из Москвы присутствовал Юлий Гусман. Он призывал журналистов оказывать штабу всяческую поддержку, помочь с транспортом для голосующих и бесплатно публиковать политическую рекламу.
   Возможно, именно тогда и произошло знакомство Гусмана и Лернера. Последний, как мы знаем, удостоился личной благодарности Ельцина за активную работу в предвыборном штабе.
   Какова же истинная репутация этих "наших за рубежом", которых спустя год так рекламировал г-н Гусман?
   30 июля 1996 года Давид Маркиш, сын известного писателя Переса Маркиша, оставил пост начальника отдела по связям с русскоязычными СМИ в пресс-бюро израильского правительства и стал советником Григория Лернера, президента ПРИФКа. До этого Лернер уже имел возможность оценить организаторские способности Маркиша при подготовке пышной презентации ПРИФКа. Выше уже рассказывалось, что тот лернеровский проект потерпел фиаско: Промстройбанк разорвал с израильтянами отношения, после чего на лестничной клетке зампреда банка Станислава Дегтярёва (курировавшего проект с российской стороны) разорвалась граната. Переход Маркиша к Лернеру состоялся как раз в самый разгар этого скандала.
   Ещё находясь на государственной службе, Маркиш учредил фирму "C.V. Israfax". Держателем 90 процентов её акций стал некто Ахмед-паша Алиев. Именно эта фирма с начала 1997 года стала собственником еженедельника "24 часа".
   Маркиш был назначен главным редактором еженедельника, а его бывший шеф Лернер, на сей раз представляя интересы некоего люксембургского холдинга, заявил о решении холдинга купить часть акций еженедельника, увеличить объем издания со 100 до 300 полос и вывести его в лидеры на рынке русскоязычных масс-медиа. Презентация нового проекта Лернера состоялась 20 марта 1997 года и не уступала пышному открытию ПРИФКа.
   Неизвестно, была ли в итоге юридически оформлена сделка о покупке холдингом Лернера акций еженедельника, но с начала весны газета действительно стала выходить на 300 полосах, а журналисты переселились в новый комфортабельный офис. Правда, с этого времени они перестали получать зарплату.
   За выпуск номеров по-прежнему отвечал прежний главный редактор Йосеф Шагал. Между тем о роде занятий одного из хозяев, Ахмеда-паши Алиева, ходили самые противоречивые слухи. Особенно после того, как в редакцию "24 часов" по факсу пришло письмо:
   "Согласно предложенных нам израильской стороной образцов вооружения, мы намерены произвести закупки по предварительной оплате для испытания. Просим Вас через нашего представителя Алиева Ахмеда-пашу направить следующие образцы:
   Мини "узи" 5 (пять) штук. Микро "узи" 5 (пять) штук. Пистолет "ерихо" 5 (пять) штук. Патроны 5 000 (пять тысяч) штук. Бронежилеты лёгкие под рубашку (56-58 размер) 3 (три) штуки.
   Министр Национальной безопасности Азербайджанской Республики генерал-лейтенант Н. Аббасов. 18.04.97".
   Подпись была заверена пятью печатями. Получить комментарии самого Ахмеда-паши Алиева по поводу этой депеши израильским журналистам не удалось: незадолго до ареста Лернера он покинул страну. Исчез и Маркиш...
   Между тем прежний хозяин газеты Илан Кфир делает потрясающее открытие: чеки, на которые Алиев купил у него еженедельник, не имели реального денежного обеспечения. Кфир обращается в суд, сделка купли-продажи аннулируется. Газета возвращается в исходную позицию. Журналисты вновь стали получать зарплату, но долг за четыре месяца (с февраля по май) им так и не вернули. По этому поводу редактор Йосеф Шагал даже направил сотрудникам газеты письмо: "В случае если... сумма долга... не будет выплачена, я намерен при Вашем участии возбудить в международном арбитраже против г-на Ахмеда-паши Алиева, являющегося гражданином России, уголовное дело по обвинению в преднамеренном мошенничестве с требованием наложения ареста с целью выплаты долга на принадлежащую ему - как в России, так и за её пределами - собственность".
   Но оказалось, что новые владельцы газеты достаточно плохо представляли, где разыскивать старых. На вопрос корреспондента тель-авивской газеты "Вести" о месторасположении Алиева г-н Кфир ответил: "Я слышал, что он сейчас находится в Москве... В единственной беседе, состоявшейся у меня с Алиевым после знакомства, он сказал, что торгует нефтью и сахаром..."
   Так кто же всё-таки этот загадочный компаньон Лернера - нефтяной магнат, сахарный король или торговец оружием? Газета "Вести" обратилась в Минобороны Израиля с запросом: имел ли Алиев или его партнёры по фирме "C.V. Israfax" разрешение на торговлю израильским оружием? Ответ был категоричным - нет.
   Возможно, Алиев представлял интересы Азербайджана? Автор этих строк дозвонился до Министерства национальной безопасности Азербайджана и получил от пресс-секретаря - Миссале Ахундова - следующие уточнения: 1) в списке официальных сотрудников и представителей Миннацбеза Ахмед-паша Алиев не значится; 2) речь идет не о торговле оружием, а всего лишь о закупке образцов для изучения конъюнктуры рынка.
   Возможно, глава столичного Дома киноактёра и ведущий популярной телепередачи Юлий Гусман и впрямь не знал, с кем связался. Возможно, его бакинское происхождение не имеет никакого отношения к переговорам о поставках оружия между азербайджанскими спецслужбами и израильскими авантюристами, чей бизнес г-н Гусман так старательно рекламировал.
   Но не всё так просто. Дело в том, что это далеко не первый случай, когда связанные с Лернером фирмы неожиданно начинали заниматься торговлей оружием.
   Так, в 1996 году в оружейном бизнесе был замечен Независимый профсоюзный банк - тот самый, что располагался в оффшорной зоне Северного Кипра. Банк кредитовал компании, которые занимались оружейными поставками - не куда-нибудь, а именно в Баку. Зафиксировано как минимум два таких случая. В первом был выдан кредит на 5 миллионов долларов для приобретения и поставки в азербайджанскую столицу партии автоматов Калашникова с патронами и запчастями. Кредит вернулся с пятипроцентным наваром (чистая прибыль составила 250 тысяч долларов). Во втором случае - уже через другую фирму - в Баку на деньги Независимого профсоюзного банка была направлена партия взрывчатых веществ.
   Немаловажная деталь: контракты заключались как раз в те дни, когда в кипрский банк поступали деньги из России, из Промстройбанка (в рамках соглашения между Лернером и Дубенецким). Причем сумма контрактов была идентична той, что поступала из Москвы. Выходило так, как будто не кипрский банк, а сам Промстройбанк занимался торговлей оружием. Хотя формально он был совершенно чист.
   Особую пикантность этой ситуации придаёт следующее соображение. Вряд ли официальный Баку стал бы производить закупки оружия таким странным образом, используя столь сомнительные компашки. Значит, стволы и взрывчатка предназначались каким-то криминальным структурам или... чеченским боевикам. В своё время автор этих строк почти случайно познакомился с бывшим замминистра внутренних дел Азербайджана, бывшим руководителем азербайджанской таможни Тельманом Алиевым. Он подробно рассказывал о том, как азербайджанские власти тайно помогали ичкерийским сепаратистам. Через дагестанские горы в течение всех месяцев войны непрерывно шли два потока: из Баку в Грозный переправлялись медикаменты, оружие, боевики-исламисты, наркотики; из Грозного в Баку текли деньги и уходили раненые дудаевцы...
   Странные операции кипрского банка производились как раз в самый разгар чеченской войны. Если наше предположение недалеко от истины, то напрашивается поразительный вывод: чеченские боевики пополняли свои арсеналы за счет одного из крупнейших столичных банков.
   ЛЕРНЕР И МИЛИЦИЯ
   Ещё одна тайна связана со странными отношениями между нашим героем и российскими блюстителями закона. Как они могли спокойно взирать на то, что аферист, который один раз уже отсидел за хищения, а второй срок не получил только благодаря тому, что сбежал из-под следствия, а потом попал под амнистию, - как они могли мириться с тем, что этот человек необычайно активно и вполне легально продолжает "сотрудничать" с крупными и важными (на финансовом сленге - системообразующими) российскими банками? Почему не поделились своей информацией с банкирами? Почему не проинформировали тех, кто готовил зарубежные поездки замминистров и руководителей Центробанка на презентации лернеровских проектов?
   У тех, кто следил за деятельностью этого удивительного человека, возникло вполне законное предположение, что в правоохранительных органах существовала некая группа прикрытия, которая обеспечивала определённую "дозировку" информации и вывод из-под уголовной ответственности людей Лернера.
   Эти подозрения усилились, когда в печать просочились подробности того, как шло расследование взрыва у офиса "ЛогоВАЗа". Как уже говорилось, 14 июня 1994 года Ольгу Жлобинскую и других соратников Лернера арестовали руоповцы. Им, правда, инкриминировали не организацию теракта, а хищение 18 миллиардов рублей. Однако уже через три дня Жлобинскую освободили под подписку о невыезде - мотивируя наличием малолетнего ребёнка.
   Буквально в день освобождения жена Сильвестра улетела в Израиль: Григорий Лернер встречал её в аэропорту. Следователь, который вёл это дело, направил заявку на розыск Жлобинской в Интерпол. А вскоре он поставил свой автограф под ещё одной бумагой - заявлением об уходе. Формально - на пенсию. А на самом деле потому, что высокопоставленные сотрудники МВД и Генпрокуратуры оказывали на следственную группу жестокое и практически неприкрытое давление.
   Следователь ушёл сам. Работавшего с ним оперативника РУОПа Рината Фатехова - "ушли". Против него была организована спецоперация по дискредитации. Сотрудники отделения милиции в районе метро "Войковская" задержали знакомую даму Фатехова, работающую нотариусом. Задержали по липовому обвинению (дело вскоре развалилось): она якобы выдала фальшивую доверенность на краденую машину. Расчёт был на то, что дама обратится за помощью к своему знакомому оперу. И действительно, она позвонила Фатехову. Тот немедленно приехал в отделение милиции. Где его зверски избили и посадили в КПЗ, - обвинив в том, что он устроил дебош в пьяном виде. Для верности при обыске у руоповца "обнаружили" несколько патронов.
   Естественно, дело против Фатехова было в конце концов прекращено: ведь действующий сотрудник милиции, имеющий право на ношение оружия, имеет право и на хранение патронов. Но история с его задержанием была умело запущена в прессу. После такого скандала Фатехову ничего не оставалось, как написать заявление об уходе, последовав примеру следователя. Других желающих расследовать аферы Лернера и Жлобинской на тот момент не нашлось.
   Кстати, отделение милиции, чьи сотрудники так успешно нейтрализовали оперативника, по странному совпадению находится в том же здании, что и филиал Московского торгового банка - того самого, что использовался Жлобинской и Лернером для изъятия денег из российских финансовых учреждений...
   Вновь о "руке Лернера" заговорили в 1997 году, когда он уже сидел в израильской тюрьме и уже местные следователи усиленно собирали против него компромат. Со сбором компромата дело шло туго: израильтяне постоянно жаловались, что не получают необходимой помощи от российских коллег.
   А потом появилась сенсационная статья во влиятельнейшей газете "Едиот Ахронот" ("Последние новости"). Начиналась она так: "Высокопоставленные офицеры Министерства внутренних дел России торпедировали передачу Израилю информации по делу Григория Лернера, так как опасались, что Лернер сообщит следствию данные, порочащие людей, приближённых к президенту Ельцину, в частности одного из его потенциальных преемников".
   Далее в статье сообщалось, что высшие офицеры МВД России скрыли от Анатолия Куликова информацию и документы, обнаруженные в ходе следствия по делу Лернера в Израиле и переданные офицеру российского МВД, прибывшему в Израиль в командировку.
   Среди документов, переданных российскому визитёру, было, в частности, письмо Лернера, в котором говорилось, что нужно "замочить" нескольких известных российских банкиров. Эту бумагу решили утаить от начальства потому, что в ней якобы содержалась информация, которая бросала тень на известных политических деятелей, приближённых к высшим властным структурам.
   Те же милицейские офицеры всячески препятствовали и передаче касающихся Лернера документов израильским коллегам. В день, когда должна была состояться передача - в тот самый день, когда в Москву прибыл подполковник Меир Гидьбоа, заместитель начальника отдела по борьбе с особо опасными преступлениями израильской полиции, - ответственные сотрудники МВД дружно ушли в отпуск и фактически сорвали мероприятие. Мало того, уходя в отпуск, они прихватили с собой все материалы, которые так жаждали увидеть израильтяне.
   Эта афера вскрылась, когда в Москву прибыл министр внутренней безопасности Израиля Авигдор Кахалани и встретился с Анатолием Куликовым. По версии израильской газеты, глава МВД, узнав об этой истории, был страшно возмущён. Реакция последовала незамедлительно: милицейский генерал, чьи подчинённые были уличены в сокрытии информации, был отстранён от должности. Аарону Талю, постоянному представителю израильской полиции в Москве, были переданы новые многочисленные документы по делу Лернера, составленные на русском языке.
   Далее газета, ссылаясь на хорошо информированный источник из кругов, близких к руководству финансовой империи Лернера, сообщила ещё более интересную вещь. Оказывается, причина задержки в передаче Израилю информации заключалась в том, что в списках, составленных российскими правоохранительными органами, фигурировали фамилии не просто известных российских политических деятелей, но потенциальных преемников Ельцина. Эти особо приближенные к Ельцину лица якобы вложили "чёрные" деньги - десятки миллионов долларов - на один из счетов, открытых Лернером. Этот счёт использовался в качестве канала для перевода астрономических сумм в банк, купленный Лернером на Кипре. (Вероятно, речь шла о Независимом профсоюзном банке.)
   Источник этих денег - сделки по импортным закупкам горючего и сахара. Сделки эти финансировались из государственного бюджета и не подлежали налогообложению. Тот же источник предполагает, что сумма налога, не выплаченного по сделкам с сахаром, составляет около 80 миллионов долларов. Имя своего конфидента газета не раскрыла, но оговорилась, что этот человек принимал непосредственное участие в финансовых операциях Лернера в России в 1993-1994 годах.
   Я попытался перепроверить это сообщения, направил русский перевод статьи в Следственный комитет МВД, попросил прокомментировать. Но там от комментариев отказались, сказав лишь, что всё, о чём сообщила "Едиот Ахронот", - полный бред от начала и до конца. Однако сомнения в искренности сотрудников МВД всё равно остались. Уж больно не вязалась версия об "утке" с имиджем одной из ведущих, самых информированных и самых солидных газет Израиля.
   Да и не бывает дыма без огня. В этом лишний раз убедила новая информация, пришедшая вскоре после этого скандала. Один из полицейских, входящий в состав следственной группы, ведущей дело Лернера, согласился дать комментарии по поводу той помощи, которую оказали его группе российские коллеги. Он сказал, что израильская полиция действительно возлагала большие надежды на материалы из Москвы. Но то, что в итоге передали российские правоохранители, "не помогло бы обвинить человека даже в краже бублика". Полицейские вновь и вновь обращались в МВД за дополнительными материалами. В итоге в Израиль прибыл помощник Генерального прокурора России. Но, по словам следователя, даже на лице сотрудника Генпрокуратуры было написано, что ничего существенного он с собой не привёз.
   Как же так? Разве наши правоохранители не располагали хотя бы той информацией, на изложение которой мне потребовалось более тридцати страниц? Разве пустыми были папки трёх уголовных дел, которые возбуждались в России против Лернера и его помощников, и ещё нескольких дел, возбуждённых по фактам взрывов, покушений и убийств?
   Думаю, на самом деле компромат, собранный на Лернера столичными правоохранителями, уже к 1997 году занимал не один десяток томов. Почему же они не хотели помочь в благом, казалось бы, деле разоблачения великого комбинатора? Ответ очевиден: в 1997 году, как и в 1994-м, продолжала действовать пресловутая группа поддержки.
   Кстати, в существовании такой группы нет ничего необычного. Это доказал суд над участниками другой подобной компании - тех, что покрывали солнцевскую "братву". В группу поддержки солнцевских входили: инструктор по воспитательной работе службы по исправительным делам ГУВД Москвы майор Михаил Сапронов (его дважды увольняли из органов и однажды посадили на скамью подсудимых по обвинению в руководстве банды и должностных преступлениях), следователь из милицейского главка Владимир Жеребенков и профессор Высшей школы милиции полковник Евгений Жигарев. А также помощница солнцевского прокурора. Им удалось увести "из-под статьи" очень многих соратников Сергея Михайлова. Тем же, чьи дела всё равно попадали в суд, благодаря стараниям группы поддержки в конце концов выносились наимягчайшие приговоры.
   Вполне естественно, что, когда в женевскую тюрьму посадили самого Михася и швейцарские власти обратились к нашим за помощью в расследовании его деяний, из Москвы пришли документы, которые не только не помогли тамошним следователям, но, напротив, невероятно осложнили их работу. Два прокурора - из солнцевского района и из Генпрокуратуры - направили бумаги, из которых следовало, что Михайлов как стёклышко чист перед российским законом. И дел против него якобы никогда не было, и вообще никакой информацией о нём не располагают ни в прокуратуре, ни в милиции, ни в ФСБ. Когда Генпрокурор Юрий Скуратов, побывав с визитом в Швейцарии, узнал о лукавых ответах своих подчинённых, он не скрывал своего возмущения и пообещал провести по этому поводу служебное расследование. Позже выяснилось, что кто-то "почистил" милицейскую компьютерную базу данных, изъяв оттуда всю информацию, касающуюся многогранной деятельности Сергея Михайлова.
   Этого мало. На единственного милиционера, согласившегося помочь швейцарцам, - на майора Упорова из РУОПа, как и на его коллегу Фатехова в вышеупомянутом эпизоде со Жлобинской, оказывалось жесточайшее давление. Один из начальников Упорова открытым текстом посоветовал ему ответить швейцарцам, что солнцевская преступная группировка - это миф, придуманный журналистами.
   Упоров оказался порядочным и принципиальным человеком. Ценой собственной карьеры он решил всё-таки помочь швейцарскому правосудию изобличить солнцевского главаря. Как и Фатехову, ему пришлось из органов уволиться. Но даже после этого давление на Упорова продолжалось. В конце концов, он переехал в Швейцарию и попросил там политического убежища.
   Неудивительно, что при таком отношении российских коллег швейцарские сыщики с большим трудом собирали информацию по поводу Михася. Да и как можно, находясь в Женеве, доказать, что в Москве существует группировка, чьи действия описываются простым словосочетанием, к которому русское ухо давно уже привыкло: "организованная преступность". Так что финал суда над Михайловым был предрешён. Оправдание этого человека можно считать очередной победой российской юстиции над здравым смыслом.
   Те же самые трудности, очевидно, испытывали и израильские правоохранители. Вот что сказал генерал полиции Хаим Коен, когда его спросили о степени серьёзности проступков Лернера:
   - Я не могу определить степень их серьёзности. В своё время московские коллеги обратились к нам с просьбой о помощи в борьбе с организованной преступностью, но не подкрепили просьбу никакими конкретными материалами.
   ЛЕРНЕР И ЩАРАНСКИЙ
   На "хвосте" у Лернера израильская полиция сидела почти два года. Спецслужбы следили буквально за каждым его шагом, фиксировали все его контакты, прослушивали телефоны дома и в офисе. Был составлен план, согласно которому сбор компромата на Лернера должен был закончиться к осени 1997 года. Однако и у нашего героя были в спецслужбах неплохие связи и информаторы: он понял, что на него объявлена охота, и решил действовать на опережение.
   В начале весны того же года полицейские заметили, что он начал проявлять подозрительную активность. Стал сворачивать свои дела, распродавать имущество, включая личные автомобили, осуществлять переводы капиталов на счета в Старом и Новом Свете. Полицейские поняли: промедление смерти подобно - ещё немножко, и он сбежит из Израиля, как в своё время сбежал из России.
   Лернера - Цви Бен-Ари - и пятерых его помощников задержали 12 мая в тель-авивском аэропорту имени Бен-Гуриона. Арестовали буквально на трапе самолёта, чартерным рейсом следовавшего в США. В кармане нашего героя было 50 тысяч наличных долларов.
   Одновременно полиция провела обыски на девяти виллах, принадлежащих Лернеру. Был наложен арест на всё имущество предпринимателя, включая несколько "Мерседесов" последних моделей, богатую коллекцию драгоценностей, более полумиллиона долларов наличными. Кроме того, при обысках были обнаружены два фальшивых паспорта и винтовка с оптическим прицелом (интересно, в кого наш герой собирался прицеливаться?).
   Лернер сразу же заявил, что будет отвечать на вопросы следователей только при условии, что освободят пятерых его сотрудников, арестованных вместе с ним. В какой-то момент наблюдателям показалось, что полицейские пошли у него на поводу. Один за другим на свободу вышли все пятеро. Последними тюремную камеру покинули две женщины - Илона Рубинштейн (более знакомая нашим читателям как Ольга Жлобинская) и Наталья Лозинская, бывший главбух Мосторгбанка, ставшая впоследствии основным свидетелем обвинения. Женщины вышли под невиданные в России залоги: обе внесли в качестве залога принадлежащие им дома, "Мерседесы", по 30 тысяч долларов наличными, а кроме этого, представили по две гарантии от людей, обязавшихся выплатить за них ещё по 50 тысяч долларов.
   Однако великий комбинатор своё обещание не выполнил - и давать показания по-прежнему отказывался. Более того, он заявил, что объявляет голодовку в знак протеста против условий его содержания в тюрьме. Позже в одном из интервью он заметил, что московская тюрьма по сравнению с израильской - это отель "Хилтон". Тамошние журналисты были удивлены: они-то полагали, что вполне комфортабельные - насколько это возможно для такого рода заведений - камеры в Израиле не идут ни в какое сравнение с российскими средневековыми, завшивленными "хатами" с парашей в углу. Но, возможно, Лернер и не лукавил. Наверняка во время своей последней отсидки в Москве наш герой, как и подобает авторитету, прохлаждался в светлой палате тюремной санчасти - с телевизором, сотовым телефоном, кондиционером, дорогими сигаретами и прочими атрибутами "блатного" арестанта. Поскольку в Израиле таких условий ему никто не обеспечил, он не нашёл ничего лучшего, как объявить голодовку. Но, кажется, свою угрозу он так и не реализовал.
   Израильские власти, впрочем, опасались другого: влиятельные сторонники арестанта N 1 вполне могли организовать его побег. К тому же сыщикам удалось перехватить отправленную на волю записку Лернера, где также содержался намёк на возможность проведения такого рода операции. От греха подальше в декабре 1997 года Лернера перевели в новую, более укреплённую тюрьму. Более того, специально для известного арестанта началось строительство новой, ультрасовременной камеры, которая - как немедленно сообщила пресса - обошлась израильским налогоплательщикам в 700 тысяч шекелей (примерно 250 тысяч долларов). Любопытно, что великий комбинатор мог из окна наблюдать идущее ударными темпами строительство своей очередной темницы.
   О том, что Лернер считался узником N 1, а процесс над ним - процессом века, можно было судить и по тому, что газеты сообщали обо всех изменениях в его деле буквально каждую неделю. И по тому, что в следственную "группу Лернера" вошло аж 120 специалистов разных профилей, включая экономистов и бухгалтеров. Расследуя разветвленные махинации нашего героя, они постоянно вылетали в загранкомандировки - в частности, в Швейцарию и на Кипр, в Люксембург и в Россию. Да и визит в нашу страну главного израильского правоохранителя Авигдора Кахалани тоже не в последнюю очередь был связан с "делом Лернера".
   Следователи составили подробную карту деятельности президента ПРИФКа, отметив на ней географические точки, до которых дотянулись связи его компании, расположенной в Ашелоне. Нити лернеровских афер протянулись в Панаму, на Кипр, на Виргинские острова, в Люксембург и на остров Маврикий. То есть в самые популярные среди аферистов всех стран оффшорные зоны - туда, где можно без проблем и под любым именем зарегистрировать фирмы под самые сумасшедшие уставные цели (или вообще без всяких уставных целей) и где нет серьёзного законодательства по борьбе с отмыванием "грязных" денег.
   - Следствие по делу Лернера очень запутанное, - рассказывал начальник отдела полиции по расследованию особо тяжких преступлений Моше Мизрахи. - Полицейские изучили десятки тысяч документов, и им удалось расшифровать сложнейшую технику, целую систему, по которой действовал подозреваемый.
   Основным приёмом, которым пользовался "великий комбинатор", было использование в большинстве операций подставных фирм-однодневок и подставных менеджеров. В офисе Лернера был обнаружен не один десяток поддельных печатей несуществующих израильских и зарубежных компаний. Кстати, и значительная часть недвижимости, которую приобрёл наш герой, была оформлена на подставных лиц. В частности, на чужие имена были записаны почти все виллы, которыми владел Лернер в Ашкелоне.
   Очень скоро дело Лернера приобрело и явно политическую окраску. Выяснилось, что "великий комбинатор" очень активно играл в политику. Он даже планировал, войдя в одну из партий, стать депутатом кнессета - чтобы отстаивать интересы русскоязычной общины, - но потом соратники его от этих амбициозных планов отговорили.
   Но Лернер продолжал активно обрастать политическими связями. Для начала он вступил в "Ликуд" - одну из двух ведущих партий Израиля. Затем установил контакты с весьма влиятельной Партией репатриантов из СНГ. Во время избирательной кампании он предложил свои услуги второй ведущей партии Израиля - "Авода" (Партия труда). Одновременно он активно заигрывал с партией "Третий путь".
   В заигрывании с партийными боссами ничего криминального нет. А вот подкуп политиков - это по израильским законам довольно серьёзное преступление. И случаи подкупа - точнее, его попыток - были зафиксированы. В ордере на арест соратника нашего героя Зеева Орбаха (он отвечал за связи с общественностью) говорилось, что тот "получил от Цви Бен-Ари (израильское имя Лернера. - А.М.) сотни тысяч шекелей за посредничество в противозаконных сделках и установлении хороших отношений между Цви Бен-Ари и политическими деятелями".
   Один из самых скандальных эпизодов был связан с Именем Натана Щаранского - известного в советские годы диссидента, который, как и Лернер, энное количество времени провёл в местах не столь отдалённых. В Израиле он возглавил политическое объединение выходцев из России и после удачного выступления на выборах получил пост министра промышленности и торговли.
   Речь шла о 5 миллионах долларов, которые Лернер якобы собирался пожертвовать в пользу партии Щаранского "Исраэль ба-Алия". По одной из версий, в 1996 году к президенту ПРИФКа обратился помощник Щаранского некий г-н Воронель. Правда, формально он просил деньги не для своего шефа, а для учёных - эмигрантов из бывшего СССР, входивших в партию Щаранского. Согласно этой версии, Лернер в принципе не отказал, но обусловил выделение денег ответной услугой министра промышленности и торговли. Щаранский, по замыслу комбинатора, должен был помочь ему в открытии русско-израильского банка - разрешения на который никак не давали местные финансовые власти. Однако Щаранский от этой сделки отказался.
   Впрочем, адвокат Йорам Шефтель эту версию опровергал весьма любопытным образом: "Зачем Лернеру было давать взятку через какого-то помощника Щаранского, если они были в таких отношениях, что Лернер в любое время мог с ним встретиться?"
   Действительно, по ходу дела выяснялось, что одиозный бизнесмен был вхож практически в любые кабинеты. Остается только удивляться, как ему удалось обрасти такими связями всего за три года своего пребывания на земле обетованной.
   Ещё один эпизод связан с попыткой Лернера оказать услугу Партии труда ("Авода"). Он предлагал профинансировать её предвыборную кампанию - но не напрямую, а через организацию её рекламы по российскому телевидению. По одной из версий, партийные боссы сперва склонялись к тому, чтобы принять от Лернера такое пожертвование, но, когда руководитель партии г-н Кахалани узнал, что бизнесмен разъезжает на "Мерседесе" в сопровождении многочисленных телохранителей, он от этого варианта отказался. Сказав при этом, что от Лернера идёт "дурной запах".
   Впрочем, в печать просочились сведения, что кое-каких политиков Лернер всё-таки рекламировал при посредстве Останкино. Однако доказать эти эпизоды следователи, видимо, не смогли.
   Так или иначе, усилия нашего героя по созданию определённого общественного мнения не прошли даром. Вскоре после его ареста русскоязычная пресса обрушилась на израильские правоохранительные органы с требованием прекратить травлю "русских". Несколько партийных функционеров обратились с посланием к депутатам кнессета с требованием немедленно разобраться в ситуации. В Ашкелоне и Иерусалиме (по месту "прописки" и по месту судебного процесса) неоднократно проходили весьма внушительные демонстрации в защиту "честного бизнесмена и мецената". Демонстранты подробно рассказывали тележурналистам о многозначительных благотворительных проектах и всевозможных акциях Григория Львовича в поддержку обездоленного русскоязычного населения.
   Одну из таких демонстраций устроил русский комитет по борьбе за права человека. На митинге присутствовало - что характерно - несколько членов кнессета от уже упомянутых партий "Авода" и "Исраэль ба-Алия" (партия Щаранского). Парламентарий от "Исраэль ба-Алия" Юрий Штерн заявил, что дело Лернера является ярким примером того, как полиция ущемляет права выходцев из СССР и России и преследует их. Он сообщил также, что большинство депутатов от этой партии вызывались в полицию для дачи показаний. Естественно, это было расценено как явно политическое давление. Адвокат Лернера Йорам Шефтель пошёл ещё дальше: "Это политический процесс, который должен показать, что русскоязычное население Израиля - это мафия".
   ЛЕРНЕР И ФЕМИДА
   И всё-таки Лернер признал то, что пытался подкупить израильских политиков. Признал он и ещё две дюжины других преступлений - от финансовых махинаций до использования подложных документов. Это была выдающаяся победа израильского правосудия. Те невероятные усилия - от строительства специальной тюремной камеры до подключения к оперативно-следственным мероприятиям ста двадцати специалистов и более сотни свидетелей, - усилия, которые затратили тамошние борцы с оргпреступностью на борьбу с одним мошенником, - в конечном счёте оправдались.
   Успех был обеспечен не только ударным трудом агентов и сыщиков, но и современной правовой системой. А именно двумя крайне важными в такого рода делах правовыми институтами: государственной защитой свидетелей и сделкой с правосудием. Победу сыщикам обеспечило согласие одной из главных соратниц Лернера - Натальи Лозинской - давать против него показания. То, что она ни при каких обстоятельствах не стала бы делать в России, Лозинская согласилась сделать в Израиле, где ей была обеспечена надежная защита со стороны государства и необходимая в таких ситуациях материальная поддержка.
   То, на что в Москве Лернер пошёл бы только при одном условии - если бы его жестоко и ежедневно избивали, - в Иерусалиме он согласился сделать без всякого давления. Речь идёт о пресловутой сделке с правосудием - которая предусмотрена в большинстве цивилизованных стран и которую наше средневековое законодательство упорно отвергает. Подсудимый соглашается признать несколько пунктов обвинения, а взамен следственные органы обязуются снять с него остальные обвинения и соответственно скостить срок.
   Именно на такую сделку пошёл и Цви Бен-Ари, он же Григорий Лернер. Договор между прокуратурой и адвокатами был заключён в конце марта 1998 года. Подсудимый согласился с 13 пунктами обвинения: с тем, что он совершил мошенничества и хищения на общую сумму 37,5 миллиона долларов (первоначально ему инкриминировались махинации на 100 миллионов долларов); с тем, что пытался получить поддержку для ПРИФКа у бывшего премьер-министра Шимона Переса и других политиков, предлагая им бесплатное эфирное время на русскоязычных телеканалах в период выборов; с тем, что он пытался подкупить нескольких политиков, в том числе министра промышленности и торговли Натана Щаранского.
   - Судьба процесса была предрешена, - так прокомментировал поступок своего подопечного адвокат Порам Шефтель. - Это было видно по настрою представителей обвинения и суда. Цви Бен-Ари ни за что бы не оправдали.
   Признав 13 пунктов обвинения, Григорий Лернер пошёл на вторую отсидку. Одиозного бизнесмена приговорили к шести годам тюремного заключения и штрафу в 5 миллионов шекелей (1,4 миллиона долларов). Однако всего после оглашения судебного вердикта ему оставалось отсидеть два года семь месяцев: треть срока должны скостить, как человеку, имеющему первую (в Израиле) судимость, - при условии примерного поведения, а частично он уже отсидел. По мнению адвокатов, если бы Лернер не согласился на сделку с правосудием, он всё равно бы был осуждён, - но тогда ему светило бы 12 лет тюрьмы.
   Иными словами, "великий комбинатор" выйдет из узилища примерно через полтора года после выхода этой книги.
   Однако не исключено, что он снова предстанет перед судом - на сей раз по запросу российских правоохранителей, которые могут потребовать его выдачи на родину.
   Дело в том, что под занавес израильского расследования к делу Лернера стали проявлять интерес и наши законники. Что было вполне логично: ведь махинатор признал свою вину в хищении денег именно из российских банков. И хотя сами банкиры не проявляли особого интереса к похищенным суммам (о причине их пассивности мы уже рассказывали), это не означает, что хищений в действительности не было. И что деньги не надо возвращать. Следователь Генеральной прокуратуры Руслан Тамаев (тот самый, что расследовал и знаменитую алмазную аферу с фирмой "Голден АДА"), проведя по просьбе израильских коллег собственную проверку и опросив московских свидетелей, пришёл к выводу, что во взаимоотношениях между нашими банкирами и израильским бизнесменом явно содержится состав преступления.
   И в декабре 1997 года Генпрокуратура возбудила против президента ПРИФКа ещё одно (в России - уже третье) уголовное дело. Ему инкриминировали хищение из столичных банков более 200 миллионов долларов. Речь идёт в общей сложности о пяти банках: Промстройбанке, Мосстройбанке, Межрегионбанке, Мострансбанке и Нефтяном банке. Суть афер сводилась к тому, что с помощью нескольких коммерческих структур - "Конкорда", "Юстин Лев", Пиком-банка, Мосторгбанка - Лернер выманивал у наших финансовых учреждений деньги в виде заведомо невозвратных кредитов.
   Правда, представители некоторых банков даже после возбуждения уголовного дела продолжали утверждать, что Лернер им ничего не должен. Так, глава Промстройбанка Яков Дубенецкий заявлял, что израильский бизнесмен вернул все долги ценными бумагами. Однако прокуроры к таким заявлениям отнеслись скептически: по их мнению, на самом деле эти бумаги ничего не стоят.
   В итоге дело передали в главный следственный институт страны - Следственный комитет при МВД России. С тех пор прошел год - но ничего конкретного об успехах отечественного расследования лернеровских афер мы так и не услышали.
   Как рассказали мне в СК МВД, главной головной болью для российских следователей стала процедура получения материалов из израильского дела Лернера, необходимых для возмещения ущерба нашим потерпевшим. Возникла парадоксальная ситуация. Суд Иерусалима признал Григория Лернера виновным в хищении нескольких десятков миллионов долларов из российских банков. Однако о возврате денег в Россию речь даже не заходила. Когда наши следователи, которые оказали существенную помощь в деле изобличения Лернера, обратились к израильским коллегам за ответными услугами - ведь надо в конце концов выяснить, где находятся миллионы, похищенные из российских банков, - израильтяне ответили не то чтобы отказом, но гробовым молчанием.
   В конце концов, кое-какие материалы начали передавать, - но очень медленно и со многими оговорками.
   Ещё одна проблема, которую в течение длительного времени не могли решить наши следователи, - это допросить проживающих в Израиле бывших компаньонов Лернера или хотя бы получить протоколы тех допросов, которые проводили израильтяне. Оказалось, что и здесь масса препятствий и подводных камней. Так, главный свидетель обвинения Наталья Лозинская давала показания в обмен на гарантию, что её сведения не будут преданы огласке. Будем надеяться, что новое "дело Лернера" в Москве не закончится так, как предыдущее, - амнистией и полным забвением.
  
   БРИЛЛИАНТОВОЕ КОПЫТЦЕ, ИЛИ ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО КОЗЛЁНКА
  
   Ни козлёнков, ни козлов я не знаю и знать не хочу! Ко мне, как и к любому руководителю, можно отнести всё, что делалось и делается в государстве.
   В. Черномырдин
  
   КАК УКРАСТЬ 180 МИЛЛИОНОВ ДОЛЛАРОВ
   В феврале 1994 года жители Сан-Франциско наблюдали странную картину. В центре города средь бела дня приземлился огромный русский военный вертолёт - такие мощные крылатые машины мирные калифорнийцы доселе могли видеть лишь в видеобоевиках. Вертолет "Ка-32", предназначенный для использования в качестве военного транспортного средства, сел на широкую крышу одного из зданий. Крыша была выкрашена в цвета российского флага. Поднятые лопастями воздушные вихри были столь сильными, что при приземлении в окнах соседних домов вылетели стёкла.
   Как оказалось, вертолёт был передан в дар местной полиции. А дарителем была никому здесь не известная алмазная компания "Голден АДА". Алмазные дельцы подарили это чудо техники с условием, что иногда они будут использовать крылатую машину для доставки партий сибирских алмазов на своё предприятие.
   Здесь же, на трёхцветной крыше, под лопастями военно-транспортного воздушного корабля, был устроен пышный приём, на котором местные журналисты насчитали не менее сотни весьма влиятельных в городе персон. В их числе были мэр Сан-Франциско Фрэнк Джордан, начальник городской полиции, представители властных структур Калифорнии и руководители крупнейших компаний. Элегантно одетые гости ели чёрную и красную икру и поднимали бокалы за успех проекта, по которому Сан-Франциско в скором времени должен был превратиться в один из центров мировой торговли алмазами.
   Об этих заманчивых планах красочно рассказывали владельцы новой компании, гордо прохаживающиеся по крыше своего офиса, - выходец из России Андрей Козленок и двое его армянских партнёров, братья Ашот и Давид Шегирян. Никто из присутствующих на роскошной презентации, естественно, не мог предположить, что каких-нибудь пару лет назад армянские иммигранты зарабатывали себе на жизнь тем, что красили бордюры тротуаров. Теперь у них под ногами была впечатляющая собственность: четырёхэтажное здание с чёрными гранитными колоннами и сверкающим стеклянным фасадом. Внизу, за пуленепробиваемыми стеклами на ультрасовременном оборудовании, закупленном в Нью-Йорке, работали лучшие российские специалисты по обработке и шлифовке алмазов. До зубов вооружённая охрана допускала к работе с камушками только после прохождения специальной проверки на основе сличения отпечатков пальцев. Если ко всему этому добавить неслыханные по своей роскоши кабинеты менеджеров и огромный выставочный зал, а также часы за 50 тысяч долларов на руке главы фирмы - мы поймём, какими солидными коммерсантами в 1994 году казались американцам Андрей Козленок и его партнёры братья Шегирян.
   Но, несмотря на полученный ими щедрый подарок, американские полицейские бдительности не утратили и всё-таки решили выяснить, откуда и для каких целей высадился здесь алмазный десант. К тому же появилась подозрительная информация о том, что эти коммерсанты тратят просто сумасшедшие деньги в Сан-Франциско и его предместьях - причём в основном наличными.
   Проверка деятельности "Голден АДА" была поручена опытному агенту ФБР Джо Дэвидсону. Буквально первые же раскопки вызвали у него удивление и даже восхищение ловкостью и оборотливостью новых русских коммерсантов. Больше всего агента поразил тот факт, что ни братья Шегирян, ни Козленок прежде никогда не занимались алмазами. Приехав из Москвы всего за несколько месяцев до открытия "Голден АДА", Козленок имел за плечами чуть больше 30 лет, научную степень в области управления и разнообразную трудовую деятельность, по которой очень сложно было судить о его основной специализации. Это была торговля коньяком, автомобильными покрышками, украинским мрамором, а также оказание иностранным фирмам охранных услуг. Ко всему вышеперечисленному Козленок занимался поставками в Кувейт... противогазов.
   Почему-то именно на этого человека российские власти сделали главную ставку в своём амбициозном проекте по выходу на американский алмазный рынок. А в том, что такая ставка была сделана, агент Дэвидсон очень скоро смог убедиться.
   В США один за другим стали приземляться самолёты, буквально набитые драгоценностями. Ценный груз сопровождали сотрудники российской фельдъегерской связи. В мешках, которые поступали на фирму Козленка, были обработанные сибирские алмазы. Тысячи камней - 26 тысяч карат. По самым скромным оценкам от их продажи можно было бы выручить 20 миллионов долларов. Но это было лишь частью поставок. Вслед за алмазами стали прибывать мешки с отличным серебром, старинными тарелками, столовой посудой и редкими монетами. Вслед за мешками пошли ящики - с аметистами, топазами, изумрудами, иные камушки были величиной с кулак. За ящиками с драгоценными камнями следовали ящики с антиквариатом - пасхальными яйцами, которые были украшены драгоценными камнями в стиле Фаберже, ангелом с алмазами в протянутых руках, фигурками из слоновой кости. Сотни колец, серьги, браслеты, броши и ожерелья.
   А потом пошло золото. Тонны золота. Не в слитках, но в старинных монетах: франках из дореволюционной Франции, английских фунтах, американских долларах конца прошлого века. Были и российские монеты с изображением Петра Великого. Всего, как позже выяснилось, было около 5,5 тонны золота. После переплавки и реализации "Голден АДА" выручила за него 50 миллионов долларов.
   Казалось, крупнейшая российская сокровищница решила срочно эвакуироваться в США.
   Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что по документам всё было вроде бы законно. Не кто-нибудь, но само правительство Российской Федерации по доброй воле решило передать всё это добро (на общую сумму - 90 миллионов долларов) маленькой частной фирме только для того, чтобы использовать эти сокровища в качестве залога. Под этот залог правительство надеялось получить 500-миллионный долларовый кредит в "Бэнк оф Америка" (выражаясь на финансовом слэнге - открыть кредитную линию) - но не для себя, а всё для той же американской фирмочки "Голден АДА". Получив этот кредит, фирмочка должна была широкими шагами выйти на мировой алмазный рынок, чтобы в дальнейшем действовать во благо малой родины своих руководителей.
   Однако кредитную линию почему-то никто так и не открыл. Возможно, это вовсе и не входило в истинные планы алмазных бизнесменов. Во всяком случае, то добро, под залог которого можно было бы получить кредит, начало таять буквально на глазах.
   Вот как это происходило. Приходит, например, г-н Козленок к владельцу того роскошного здания, в котором впоследствии расположилась фирма. Хозяин хочет за здание 6б миллионов долларов. "Даю 11 миллионов долларов, - говорит г-н Козленок. - Но при условии, что всё будет оформлено за неделю". "О, йес!" - с восторгом соглашается продавец.
   А вот г-н Козленок прогуливается по Беверли-Хиллз. Как бы случайно заходит он в выставочный зал дилерской фирмы по продаже самых дорогих автомобилей. "Этот, этот и вон тот", - указывает глава "Голден АДА" на "Роллс-Ройс" и два "Астон-Мартина". И отсчитывает... миллион долларов с хвостиком.
   В другой раз г-н Козленок и братья Шегирян совершают покупку на троих: они приобретают три яхты за 1,2 миллиона долларов.
   Потом та же троица вспоминает, что ещё не обзавелась приличной жилплощадью. И выкладывает 3,8 миллиона долларов за три роскошных особняка в Сан-Франциско. После этого - видимо войдя во вкус - удачливые бизнесмены покупают еще 15 объектов недвижимости в Северной Калифорнии, в том числе пять участков с роскошными дачами у озера Тахо.
   Здесь бы им отдохнуть, расслабиться... Но нет, алмазные предприниматели, на которых с надеждой взирает далекая родина, продолжают неустанные поиски "хорошего" вложения буквально на голову свалившихся сокровищ. Покупают катер. И ещё один. И еще один - ультрасовременный, быстроходный, длиной 40 футов. И ещё дюжину автомобилей. И ещё - за 18 миллионов долларов - двухмоторный реактивный самолет "Гольфстрим". А вдобавок к этому - несколько автозаправочных станций.
   Куда же смотрят российские власти? - удивлялся агент Дэвидсон. Ведь они должны хотя бы поинтересоваться американской судьбой своих несметных сокровищ?
   Но на самом деле они интересовались: их эмиссары регулярно посещали алмазный центр в Сан-Франциско. А на его открытии побывали даже господа в рангах министров и замминистров. Но какова была их реакция на безудержное расточительство фирмачей, которым они доверились?
   Реакция была весьма странной. Когда несвятая троица закончила первую серию закупок яхт, катеров и вилл, драгоценные поставки - возобновились!
   На сей раз это были необработанные алмазы. Они полностью заполнили весь салон нового реактивного самолёта фирмы. Драгоценные камни были доставлены двумя партиями под охраной свободных от дежурства полицейских Сан-Франциско (с ними у фирмы был договор о сотрудничестве). Как выяснил агент ФБР, алмазы планировали обработать, отшлифовать и продать, а деньги перевести в Москву. Проблема была в том, что алмазов было так много, что руководители "Голден АДА" даже теоретически не могли обеспечить их быструю обработку. 90 тысяч карат необработанных алмазов! На крупной российской фабрике сотням рабочих требуется целый год, чтобы обработать и отшлифовать такое количество камней. А в алмазном центре "Голден АДА" работало всего три десятка специалистов. Так что задача ставилась заведомо невыполнимая.
   Если, конечно, она ставилась. У агента Дэвидсона сразу закралось подозрение, что камушки в "Голден АДА" были отправлены лишь для отвода глаз. Дело в том, что большая часть этого бесценного груза очень скоро была отправлена обратно в Европу. (Стоило гонять самолёт через океан!) Правда, в Россию камушки уже не вернулись. А оказались они в Антверпене, в бельгийском филиале "Голден АДА". После чего их, так и не обработав, перепродали фирмам, контролируемым южноафриканским картелем "Де Бирс" - монополистом на мировом алмазном рынке. Парадокс состоял в том, что Россия и так напрямую продаёт большую часть своих необработанных алмазов "Де Бирс". Зачем же было городить весь этот огород - пересылать камни в США, потом в Бельгию - через несколько фирм-посредников, через кучу таможенных барьеров? Зачем было возводить алмазный центр в Сан-Франциско, если эти камни там всё равно не обрабатывали? Ответ может быть только один. Для того, чтобы 77 миллионов долларов, вырученные за эту партию камней, попали не в российскую казну, а в кассу бельгийского филиала фирмы "Голден АДА" - и в итоге, как узнал агент ФБР Дэвидсон, осели на счетах в швейцарских банках.
   Воистину - удивительная, загадочная страна, думал агент Дэвидсон. Путём скольких сложных манипуляций, с каким неистовым размахом, по каким запутаннейшим схемам, с привлечением скольких сил и средств русские чиновники воплощают свои вполне понятные замыслы по преобразованию контролируемых ими отечественных богатств в личные счета в швейцарских банках...
   А В ЭТО ВРЕМЯ В РОССИИ...
   А в России велись патриотические речи о том, что нам давно пора освободиться из жарких объятий южноафриканского монополиста "Де Бирс" и самостоятельно продавать алмазы, - не в тех количествах и не по тем ценам, которые устанавливают хозяева "Де Бирс" - семья Оппенгеймер, - а так, как нам самим этого хочется. И вообще - гораздо выгоднее торговать не алмазным сырьём, но уже обработанными камнями, бриллиантами. Обеспечивая своих граждан новыми рабочими местами на гранильных фабриках.
   До этого империя Оппенгеймеров - картель "De Beers Consolidated Mines, Ltd", образованный в конце XIX века, сотрудничал с Россией более трёх десятков лет - с 1954 года, когда в Якутии были открыты запасы алмазов. В 1989 году "Де Бирс" подписал с объединением "Главалмаззолото" СССР очередное 5-летнее "Тарифное соглашение о продаже" (это сугубо конфиденциальный документ, текст которого никогда полностью не публиковался), где "Де Бирс" подтвердил своё монопольное право торговли советскими алмазами на мировом рынке. В дополнение к этому документу в декабре 1990 года было подписано "Залоговое соглашение" с "Де Бирс", который выдал кредит в 1 млрд. долларов на развитие российской алмазной промышленности. Деньги, как это у нас водится, "ушли" совсем на другие цели.
   Монопольное положение южноафриканского картеля на мировом рынке до поры казалось выгодным и России. Ведь это обеспечивало поддержание стабильного уровня цен - и стабильного объёма закупок алмазов в Якутии.
   Трещина в отношениях между россиянами и южноафриканцами обозначилась в 1991 году, когда один за другим стали появляться всяческие новообразования, которые пытались перетянуть алмазное одеяло на себя. Если раньше за торговлей камешками зорко следил Минфин, то в 91-м году появилось новое министерство - Российский комитет по драгоценным металлам (Роскомдрагмет). А в начале 1992 года была создана Комиссия Верховного Совета России по реорганизации алмазно-бриллиантового комплекса (АБК). С какой стати и для каких целей этот самый комплекс вдруг решили реорганизовать, до сих пор остаётся загадкой. Но тогда же появилась ещё одна драгоценная структура. По указу Ельцина образовалась акционерная компания "Алмазы России-Саха" (АРС), которая была назначена собственником всего добываемого сырья (98 процентов всей российской добычи) и монопольным его продавцом на внешнем рынке. (То, что на самом деле по Конституции собственником того, что содержится в недрах России, являются все российские граждане, а не отдельные акционерные общества, авторы указа, видимо, подзабыли.) Как бы там ни было, государство из каких-то своих соображений отказалось от централизованной системы закупки алмазов: теперь с "Де Бирс" торговали и якуты, и параллельно - фирмы, уполномоченные Роскомдрагметом продавать содержимое Гохрана (в Москве).
   Здесь надо особо сказать о новом министре - председателе Роскомдратмета Евгении Бычкове. Нам трудно судить о логике кремлёвских кадровиков. Но главным достоинством этого 57-летнего чиновника, судя по всему, было его уральское происхождение и 18-летний стаж (с 1961 по 1979 годы) комсомольской и партийной работы в Свердловском обкоме. Том самом, который возглавлял Борис Николаевич Ельцин. Как мы помним, в первые годы российской власти подбор кадров шёл в основном по принципу землячества - почти как в армии.
   Было, правда, одно пятнышко в биографии главного "драгоценного" чиновника. При премьерстве Рыжкова он - в то время глава Гохрана - был обвинён в неправомочных сделках. Однако это обвинение осталось без последствий.
   В сентябре 1992 года против него было выдвинуто обвинение куда более серьёзное. Его выдвинула специальная парламентская комиссия, которой руководил Владимир Филиппович Шумейко (позже прославившийся тем, что знаменитая аферистка Валентина Соловьёва, хозяйка "Властилины", на суде назвала его своим близким знакомым и "куратором"). Председатель РКДМ Евгений Бычков был уличён в коррупции и отстранён на шесть месяцев от работы. Впрочем, обвинения, предъявленные Бычкову, в итоге были признаны бездоказательными. (Возможно, никто и не хотел искать какие-либо доказательства коррумпированности этого высокопоставленного чиновника.)
   Но ещё до своего ухода г-н Бычков успел запустить свой знаменитый проект - явно в пику "Де Бирс". План алмазных чиновников состоял в том, чтобы в США организовать собственное предприятие по огранке алмазов, поставлять туда из России сырьё - минуя каналы поставок южноафриканского монополиста - и продавать богатым американцам бриллианты собственного производства.
   16 октября 1992 года московским заводом по огранке алмазов "Кристалл" было перечислено под некий контракт 1,296 млн. долларов не существующей в то время американской фирме "Golden ADA". Через 2 недели она зарегистрировалась. Деньги "Кристалла" фактически стали её уставным капиталом. Андрей Козленок получил 60 процентов акций, братья Шегирян - по 20 процентов. Кстати, аббревиатура фирмы образована от первых букв имен этой несвятой троицы: название компании можно расшифровать как "Золотые Андрей, Давид и Ашот". В совет директоров компании вошёл и Евгений Бычков - он как бы отвечал в этой фирме за связи с Россией. По крайней мере, об этом заявлял впоследствии сам Козленок. Напротив, Бычков от этого факта своей биографии категорически отказывается.
   В апреле 1993 года Евгений Бычков был восстановлен в своей должности - и засучил рукава. Уже 22 апреля 1993 года заведующий отделом финансов и денежного обращения правительства России Игорь Московский и Евгений Бычков доложили министру финансов Борису Фёдорову о результатах переговоров по возможным поставкам фирмам "Golden ADA" и "Jaimson & Jaimson" драгоценных камней на 10 тысяч карат. Как выяснили через пару лет специалисты Контрольного управления Администрации президента, Фёдоров сделку санкционировал. Его автограф под документами, касающимися "аферы века", позже стал причиной многократных "наездов" на бывшего министра финансов (и недолгое время - главы Госналогслужбы в правительстве Кириенко) со стороны журналистской братии.
   Автору этих строк удалось встретиться и переговорить с Борисом Фёдоровым в 1996 году, в его малюсеньком депутатском кабинете в здании Госдумы в Охотном ряду.
   - Министр финансов никакого согласия на сделку в принципе дать не мог, - довольно раздраженно сказал мне г-н Фёдоров. - По существующему порядку распоряжения о вывозе драгоценных металлов и камней оформлялись специальным правительственным постановлением. В мои функции давать какие-либо распоряжения не входило. В апреле 93-го ко мне действительно обращались представители Роскомдрагмета с просьбой дать добро на сделку с "Golden ADA". Мотивировка была такая: надо, мол, гранить побольше алмазов, надо создавать базу в Америке. Пачку соответствующих документов мне принёс сотрудник финансового отдела правительства Московский. Я ответил: в принципе, идея неплохая, но принесите технические обоснования, проекты договоров, справки на эти фирмы, а также резолюцию Службы внешней разведки. С тех пор никто ко мне не подходил и о самой сделке я ничего не слышал. Что касается Бычкова, то Черномырдин пытался его уволить ещё в начале 1995-го. Тогда было заседание правительства, на котором за его отставку проголосовали все присутствующие. Но неведомые силы его спасли - как и в 1993-м, после выводов комиссии Шумейко. Хотя очевидно, что на нём клейма негде ставить.
   Затем наш разговор с экс-министром финансов коснулся более глобальных проблем, связанных с развитием алмазного комплекса и с ролью в этом процессе российских чиновников.
   - У Бычкова и его команды всегда было страстное желание заниматься коммерцией. Им мало быть органом регулирования - они хотят ещё торговать. Поэтому их и не устраивает, что 95 процентов нашего экспорта осуществляется через центральную сбытовую организацию "Де Бирс" - ведь эта система не даёт воровать. Иначе получится как с нефтью - когда есть много каналов сбыта и очень много богатых людей. Впрочем, ещё во времена моей работы в правительстве проходили сообщения о появлении "неизвестно откуда" на мировом рынке крупных партий алмазов. Когда я об этом спрашивал Бычкова, тот отвечал: это, наверное, якуты. В руководстве "Де Бирс" давно поняли - за Роскомдрагметом нужно постоянно наблюдать в подзорную трубу. Борьба с "Де Бирс" - проблема надуманная. В реальности с ним всегда можно договориться. И кто от конфликта с картелем выиграет - большой вопрос. Попытки обойти эту корпорацию могут привести к тому, что цены на алмазы быстро упадут. У нас же столько этого драгоценного песка, что если позволить нам свободно им торговать, то он будет стоить не дороже стекла. Но кто-то, разумеется, сделает на этом состояние.
   Итак, давал министр финансов своё согласие на эту сделку или не давал - но шестерёнки гигантской авантюры уже вертелись с нарастающим темпом.
   В мае-июне 1993 года в США были поставлены материальные ценности из запасов Гохрана на 170 миллионов долларов - якобы под кредиты на 500 миллионов долларов, которые гипотетически могли быть выданы из "Бэнк оф Америка".
   Как мы уже говорили, кредитную линию главный американский банк так и не открыл. Но ни в Роскомдрагмете, ни тем более в "Голден АДА" эта "неудача" никого не смутила.
   В середине февраля и в начале марта 1994 года Роскомдрагмет заключил сразу два договора - с "Голден АДА" и её дочерним предприятием в России "Звездой Урала" - о продаже ювелирных алмазов. Камушки поставлялись в качестве "давальческого" сырья для последующего возврата в Россию изготовленных из них бриллиантов. Общая сумма договоров составляла 88,7 миллиона долларов. Один был подписан первым замом Бычкова Юрием Котляром, второй - самим Бычковым.
   Надо сказать, что в итоге кое-что из драгоценных камушков в Россию вернулось. Но общая сумма возвращённых от обеих фирм бриллиантов и алмазов едва достигала 26,1 миллиона долларов.
   Впрочем, информация, будто что-то неладное происходит с сокровищами из запасников Гохрана, до наших правоохранителей впервые дошла лишь летом 1994 года. Расследование началось с уголовного дела, возбуждённого за элементарную неуплату налогов - и не в Москве, а в Челябинской области. Тамошнее управление ФСБ в июне 1994 года начало расследование в отношении Николая Фёдорова, руководителя нескольких фирм, в том числе "Звезды Урала". В ходе оперативно-следственных мероприятий был произведён обыск в московском офисе "Звезды Урала", который располагался в том же здании, что и московское представительство "Голден АДА". Именно тогда - фактически по чистой случайности - были обнаружены тройные договоры между Роскомдрагметом, "Звездой Урала" и "Голден АДА". Общая сумма договоров - 88 миллионов долларов - повергла правоохранителей в шок.
   Примерно в те же дни, в июне 1994 года, Евгений Бычков как ни в чём не бывало оглашает государственную программу развития АБК. Её суть - содействие наращиванию отечественного производства бриллиантов, создание совместных предприятий по огранке драгоценных камней. Как пример успешного сотрудничества Бычков называет "Лазар Каплан Инк." и "Голден АДА".
   Как бы в развитие замыслов руководства Роскомдрагмета в ноябре 1994 года представители пермской администрации побывали с дружественным визитом в США и подписали с "Голден АДА" соглашение об организации совместного предприятия по оценке, сортировке и огранке алмазов, которые добывают в Пермской области. Губернатор Борис Кузнецов пообещал обеспечить вновь образованное СП производственными площадями, сырьём и рабочей силой.
   А через несколько лет после этого визита появилось сообщение, что в том же 1994 году г-н Кузнецов побывал в увлекательнейшем путешествии на Бермудские острова, якобы оплаченном из кармана Козленка. Экс-губернатор, впоследствии вошедший в руководство фракции "Наш дом - Россия", это сообщение не опроверг...
   Первая минорная нота в отношениях между российскими чиновниками и квазиамериканскими алмазными бизнесменами прозвучала в конце 1994 года. В Сан-Франциско была направлена делегация из Роскомдрагмета и Минфина. Чиновники всё-таки решили уточнить, где и в каком состоянии находятся российские ценности.
   Судя по всему, ответы были неутешительными. Вскоре адвокаты, нанятые Роскомдрагметом, начали в Калифорнии против "Голден АДА" арбитражный процесс.
   Впрочем, по одной из версий, вовсе не Бычков был инициатором инспекционных поездок российских экспертов в Калифорнию. Так, влиятельный американский журнал "US News and World Report", проводивший собственное расследование, утверждает, что об истинном положении дел руководители Роскомдрагмета узнали, когда в отсутствие Бычкова один из его заместителей тайно поехал в Сан-Франциско, чтобы посмотреть, что же на самом деле происходит в "Голден АДА". Он возвратился, поражённый расточительством и безумными тратами фирмы. Вскоре по Москве поползли слухи о созданном нашими чиновниками в США алмазном центре, который вышел из-под контроля.
   КОЗЛЕНОК И ХИЛАРИ КЛИНТОН: ФОТО НА ПАМЯТЬ
   Между тем наша несвятая троица в Сан-Франциско интенсивно обрастала очень важными, по её мнению, политическими связями. Примерно то же самое и примерно в те же самые годы успешно делал в Израиле не менее великий комбинатор Григорий Лернер.
   В частности, 25 тысяч долларов из средств "Голден АДА" было потрачено на провалившуюся предвыборную кампанию кандидата в губернаторы Катлин Браун. В январе 1995 года Козленок "рекрутировал" на работу в фирме двух очень влиятельных в Сан-Франциско господ. В качестве главного юридического консультанта корпорации Козленок нанял известного калифорнийского сенатора Квентина Коппа (впоследствии он признал, что получил от "Голден АДА" 10 тысяч долларов). В качестве начальника службы безопасности, а позже исполнительного директора был приглашён владелец детективного агентства Джек Иммендорф, который отвечал за сбор денег во время предвыборной кампании мэра города Фрэнка Джордана в 1990 году, а позже возглавил городскую комиссию по паркам и отдыху. Между прочим, работая в "Голден АДА", он всё ещё продолжал заведовать парками. Сей важный господин в феврале 1995 года отправил в Россию письмо - не кому-нибудь, а непосредственно Борису Ельцину, - в котором предупреждал: "Голден АДА" потерпит неминуемый крах, если Россия не возобновит поставки алмазов. (Видимо, автор письма считал, что 180 миллионов долларов - слишком ничтожный стартовый капитал для того, чтобы обеспечить процветание фирмы.)
   За 8 месяцев работы в качестве исполнительного директора "Голден АДА" этот близкий друг мэра Сан-Франциско получил, как выяснили налоговые службы США, 2 миллиона долларов. Кроме того, по одной тысяче долларов получили: парламентарий от округа Сан-Франциско Джон Бартон, городской инспектор Кевин Шелли, вице-губернатор штата Грэй Дэвис. А лейтенант полиции Вилли Гарриотт числился одновременно и секретарём корпорации.
   Верхней точкой на тернистом пути Андрея Козленка по склонам американского политического Олимпа стало приглашение авантюриста на элитный приём, где присутствовала Хилари Клинтон. Возможно, первую леди США плохо информировали - но она почему-то решила, что нет ничего зазорного в том, чтобы сфотографироваться на память с молодым и удачливым бизнесменом из России и его компаньоном г-ном Иммендорфом. Позже этот памятный снимок был изъят при обыске сотрудниками компетентных органов.
   Когда Джек Иммендорф впервые посетил виллу Козленка в Сан-Франциско - в богатом предместье Ист-Бее, - он был поражён той восточной роскошью, которой окружил себя его новый шеф. Г-н Иммендорф вспоминал, что поначалу ему даже пришла в голову мысль, будто кто-то ограбил музей искусств "Метрополитен". Он увидел картины Рембрандта, Пикассо, пасхальные яйца работы Фаберже, скульптуры и статуи. Нового исполнительного директора "Голден АДА" особенно поразили пара инкрустированных золотом часов высотой с человеческий рост и шахматы из серебра и золота с алмазами на каждой фигуре. (Позже Козленок оправдывался, что вся эта роскошь нужна была, чтобы создать "солидный финансовый образ".)
   Ещё больше г-н Иммендорф был поражён, когда поближе познакомился с финансовым состоянием вверенной ему фирмы. В компании царил полный хаос - при этом её сейфы буквально ломились от драгоценностей. Велась двойная бухгалтерия, а денежные потоки были настолько спонтанными и непредсказуемыми, что буквально не было никакой возможности хоть как-то упорядочить этот процесс. "Я разбазаривал деньги компании и не мог положить этому конец!" - сокрушался впоследствии г-н Иммендорф.
   Чтобы получше разобраться в ситуации, исполнительный директор привлёк консалтинговую фирму "Артур Андерсен". Консультанты обнаружили, что "Голден АДА" израсходовала примерно 130 миллионов долларов, при этом не имея документальных оснований для большинства из своих финансовых операций.
   Кое-что г-н Иммендорф - как законопослушный американец - попытался вернуть через суд. Так, в начале 1995 года он обратился с иском к бывшим адвокату и исполнительному директору фирмы по поводу незаконного перевода 1,2 миллиона долларов в один из оффшорных банков.
   В то же время активно продолжалось расследование ФБР. Говорят, что, узнав о том, что он оказался под колпаком американской спецслужбы, Козленок страшно удивился: он был уверен, что, обзаведясь такими солидными связями, может чувствовать себя в Сан-Франциско в полной безопасности. Он никак не мог понять, почему опытный детектив Иммендорф не может получить доступ к досье ФБР и полиции. "Он полагал, что за деньги можно купить всё, - вспоминал впоследствии г-н Иммендорф. - Эти ребята думали, что они в Москве". Проработав в "Голден АДА" полгода в должности исполнительного директора, приятель мэра счёл за лучшее уйти из фирмы по собственному желанию. От греха подальше.
   КОНСУЛЬТАНТ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
   Алмазные дельцы чувствуют, что развязка приближается - медленно, но неумолимо. И они начинают делать резкие телодвижения. Происходит крупная ссора между Козленком и братьями-армянами. Козленок потребовал их немедленного ухода из фирмы. Через некоторое время - на суде - они утверждали, что Козленок предложил им пять миллионов долларов или "пулю в голову". Братья Шегирян выбрали деньги.
   Но вскоре и самому Козленку было сделано предложение, от которого тот не мог отказаться. На калифорнийском побережье появился некто Чернухин. В его визитной карточке было записано: "Консультант Российской Федерации".
   На самом деле о статусе и роде деятельности этого господина до сих пор ходят самые противоречивые слухи. Одни утверждали, что он просто "чистильщик" - гонец, которого теневые структуры посылают для разборки с вышедшими из-под контроля "клиентами". Другие, напротив, говорили, что он имел вполне официальный статус помощника первого вице-премьера российского правительства Юрия Ярова (позже вошедшего в руководство президентской администрации). Сам Яров категорически отрицал наличие у себя такого помощника.
   Находясь в США, Чернухин представлялся также в качестве исполнительного директора Горбачёв-фонда. Однако в фонде впоследствии уверяли, что у них никогда не работал человек с такой фамилией.
   Доподлинно известно только то, что Андрей Чернухин в начале 80-х занимал должность секретаря одного из московских райкомов КПСС, а в начале 90-х ушёл в коммерцию и возглавил фирму "Экопром", находившуюся под контролем государственных структур.
   Как бы там ни было, по утверждению Андрея Козленка, Чернухин, в 1994 году приехав в США, имел при себе документы, из которых следовало, что российское правительство уполномочило его войти в руководство "Голден АДА". Некоторые наблюдатели считают, что Чернухина нанял сам Бычков, который пытался опередить правоохранительные органы и спасти ситуацию, введя в руководство алмазной компании доверенных людей.
   Андрей Чернухин стал членом совета директоров "Голден АДА" и развил бурную деятельность. Для начала он нанял в компанию в качестве своего персонального финансового консультанта Раджива Госейна, предпринимателя индийского происхождения. Видимо, индиец Чернухину так понравился, что помощник вице-премьера решил, что именно Госейн отныне должен стать главой фирмы. Но Козленок, похоже, имел на сей счёт несколько иное мнение.
   Тут в этой запутанной истории появляется ещё один персонаж - известное в Москве детективное агентство "Алекс", собравшее под своей крышей немало профессиональных, хотя и отставных сотрудников спецслужб. Американские журналисты утверждают, что именно в "Алекс" обратился за поддержкой "чистильщик" Чернухин. Однажды в представительстве "Голден АДА" появились люди, одетые в зелёную камуфляжную форму и вооружённые полуавтоматическим оружием...
   Что произошло потом, вероятно, смогут ответить только следователи. Козленок утверждает, что его похитили и отвезли в Мексику. Под угрозой оружия бизнесмена удерживали в гостинице "Принсес" в Акапулько с 30 августа по 19 сентября 1995 года. По некоторым данным, похитителями руководили Чернухин и Госейн. Одновременно были взяты в заложники жена Козленка Ирина и их 10-летний сын Алексей - их держали где-то в другом месте. (По другой версии, это было блефом и никто жену и сына на самом деле не арестовывал.) Похитители потребовали от Козленка подписать документ о передаче принадлежащих ему акций "Голден АДА" Радживу Госейну. В противном случае угрожали убить всех троих. И Козленку пришлось согласиться.
   "Они забрали у меня все акции и бросили без копейки денег в Коста-Рике", - жаловался впоследствии Козленок. По другой версии, ему всё-таки дали щедрые отступные. Согласно третьей версии - её излагал в факсимильном сообщении в Роскомдрагмет сам Раджив Госейн, - 100 процентов акций "Голден АДА" Козленок попросту продал Госейну, причем сделка состоялась 3 сентября. Но если это так, то зачем люди в камуфляже удерживали Козленка в гостинице вплоть до 19 сентября?
   Итак, в сентябре 1995 года Козленок, в одночасье переставший быть главой "Голден АДА", упаковал свои вещи и поспешно выехал в Бельгию.
   В это время с его фирмой происходили какие-то странные вещи. Как утверждал впоследствии Козленок, новый хозяин "Голден АДА" Раджив Госейн подписал с Россией агентское соглашение на ликвидацию компании за вознаграждение в 5 миллионов долларов. Андрей Чернухин в одном из писем также указывает, что "в августе 1995 года новый владелец компании Госейн письменно подтвердил, что всё имущество фирмы принадлежит Роскомдрагмету и он согласен вернуть все долги в течение двух лет". По утверждению Чернухина, по этому поводу Госейн разослал несколько писем российским чиновникам - премьеру Черномырдину, первому вице-премьеру Сосковцу, министру внешнеэкономических связей Давыдову и министру финансов Лившицу.
   Но если Госейн согласился ликвидировать фирму, то ради чего он затеял её перерегистрацию? В том же самом сентябре 95-го на месте "Голден АДА" возникла корпорация "Алмаз Интернешнл". Как утверждал Раджив, решение о перерегистрации он принял якобы с учётом подпорченной репутации прежней фирмы.
   Сам Чернухин также вёл активную переписку с московскими должностными лицами. Чуть ли не ежемесячно он слал факсы в МВД. В них он то просил о встрече где-нибудь за границей, то обещал вернуть миллионы долларов, полученные им в "Голден АДА", то жаловался на незаконные действия своих компаньонов.
   Если Чернухин и Госейн на самом деле имели искреннее желание вернуть награбленные сокровища России, то непонятно, почему они действовали в прямо противоположном направлении. По утверждению Козленка, новые владельцы компании быстро распродали существенную часть её имущества и перевели деньги - конечно, не в Россию, а в Швейцарию. В свою очередь, Чернухин в одном из посланий в МВД утверждал, что Госейн провернул с алмазами какую-то свою аферу, в результате которой похитил около 20 миллионов долларов. Чернухин посоветовал милиционерам поискать Госейна в Малайзии - и даже указал его новый домашний адрес.
   При этом никто точно не знал адрес самого Андрея Чернухина. Известно только, что в Сан-Франциско он долго не задерживался. Кое-кто видел его в Лос-Анджелесе, кто-то утверждал, что встретил Чернухина в Женеве. Американский журнал сообщил, что "консультант российского правительства" скорее всего на своих виллах на Кипре и в Монтре (Швейцария). Алмазная история продолжала обрастать новыми тайнами, слухами, сплетнями, версиями...
   Последняя из них касается судьбы Раджива Госейна. По некоторым данным, он был застрелен в самом конце 1998 года.
   А летом того же года внезапно напомнил о себе Андрей Чернухин. Верховный суд Лос-Анджелеса рассматривал иск правительства России к "Голден АДА". Неожиданно судьям было представлено письменное заявление Андрея Чернухина. Суть письма состояла в том, что причиной краха алмазного проекта стало "преступное поведение" руководителей Роскомдрагмета, Андрея Козленка и братьев Шегирян. При этом Чернухин подробно рассказал о своей выдающейся роли в качестве спасителя алмазного производства (о другой роли - похитителя и рэкетира - он скромно умолчал).
   "Я делал всё, чтобы сохранять и развивать алмазное производство, созданное на государственные деньги, - писал Чернухин. - Например, когда Роскомдрагмет ввёл запрет на поставку сырья из России, мы компенсировали это алмазами из Ботсваны и Намибии. По моей рекомендации были привлечены опытные специалисты-руководители - как русские, так и африканцы".
   Даже если предположить, что в утверждениях Чернухина есть какая-то доля истины, ясно одно: долго хозяйничать ему не дали. Уже через три месяца после того, как у Козленка отняли его акции, все счета компании были арестованы.
   8 ноября 95-го года финансовые операции "Голден АДА" были заморожены налоговыми службами США, уличившими руководство фирмы в неуплате 63 миллионов долларов федеральных налогов. На имущество компании был наложен арест. Сотрудники налоговой полиции с 20-летним стажем отмечали, что такого крупного надувательства они в своей практике не видели. Имущество состояло из пасхального яйца работы Фаберже (из коллекции Николая II), дюжины роскошных автомобилей (включая "Роллс-Ройс" стоимостью 377 тысяч долларов), 9 моторных катеров, 6 яхт, реактивного самолёта (стоимостью 20 миллионов долларов), оцененного в 1,5 миллиона долларов особняка и поместья на озере Тахо стоимостью 4,4 миллиона (по другим данным - 20 миллионов долларов), которое в своё время использовалось для съёмок фильма "Крёстный отец". Всё это, естественно, утаивалось от налоговых органов.
   При обысках налоговые полицейские обнаружили и ценности иного рода. В офисе "Голден АДА" в Сан-Франциско хранились десятки единиц автоматического оружия, тысячи упаковок патронов, пуленепробиваемые жилеты и 25 фунтов взрывчатки. Зачем алмазным дельцам понадобился этот внушительный арсенал, остаётся только догадываться. Неужели они всерьёз опасались "наездов" со стороны местных гангстеров?
   Американские спецслужбы продолжали крупномасштабное расследование. В это же время начали проявлять первые признаки активности и российские правоохранители.
   ТАЙНЫЕ ЦЕЛИ АФЕРЫ
   Как мы помним, об этой удивительной авантюре наши сыщики узнали ещё в начале 1994 года, когда возбудили дело против российского партнёра Козленка. Однако почему-то потребовался целый год для того, чтобы прийти к выводу о необходимости возбудить уголовное дело в отношении Евгения Бычкова и прочих "драгоценных" деятелей. Лишь 14 июня 1995 года было начато официальное расследование. Характерно, что обвинение было выдвинуто не по поводу крупномасштабного хищения, а всего лишь по фактам "злоупотребления служебным положением" и "нарушения порядка валютных операций" (статьи 164 и 170 УК РФ).
   Но и после этого председатель Роскомдрагмета оставался при исполнении. Прошло ещё около девяти месяцев, прежде чем Генпрокуратура разродилась: 7 февраля 1996 года Евгению Бычкову наконец-то было предъявлено официальное обвинение, а в кабинете чиновника и на его даче был произведён обыск. Арестовывать, однако, чиновника не стали, ограничившись подпиской о невыезде.
   Несмотря на подписку, буквально через пять дней глава Роскомдрагмета отправился в очередную рабочую поездку в Намибию и Ботсвану, где его принимали на высшем уровне.
   Более того, подследственный чиновник вошёл в состав российской делегации, которая в 20-х числах февраля села за стол переговоров с представителями "Де Бирс": обсуждалось подписание очередного многолетнего соглашения, и Россия пыталась выторговать себе максимально благоприятный режим внешней торговли алмазами. Переговоры шли трудно и нервно. И как гром среди ясного неба - в самый разгар переговоров - пришло сообщение о президентском указе о том, что Евгений Бычков всё-таки освобождён от занимаемой должности.
   Впрочем, в роли подследственного он пробыл недолго: через несколько недель подоспела очередная амнистия по случаю победы над фашизмом. Поскольку экс-министр не был обвинён в тяжких преступлениях и к тому же достиг пенсионного возраста, он был амнистирован по всем статьям.
   А вскоре нашёл весьма престижную работу: он стал вице-президентом банка "Российский кредит". Это назначение никого не удивило. Ведь именно "Роскредит" был уполномоченным банком Роскомдрагмета. В шикарном здании министерства был расположен офис этого банка (так что Бычкову практически не пришлось менять места работы), а на руководящей должности в "Роскредите" ещё до Бычкова трудилась супруга его зама Котляра.
   Амнистия спасла от тюрьмы и четырёх сотрудников Министерства внешнеэкономических связей. Замминистра Андрей Догаев, начальник главного управления нетарифного регулирования внешнеэкономической деятельности министерства Марк Колесников, уполномоченный МВЭС Николай Соловьёв и его заместитель Олег Горский обвинялись в преступной халатности. Они не имели права давать лицензии на вывоз из России драгоценных камней без соответствующих согласований. Однако следователи сочли, что корысти в действиях этих чиновников не было, - и дело против них закрыли.
   Впрочем, расследование следственной бригады под управлением следователя по особо важным делам Генпрокуратуры Руслана Тамаева ещё только разворачивалось. Для начала в столице было арестовано имущество, принадлежащее "Голден АДА": 13 квартир, обставленных в основном антикварной мебелью, 5-этажный дом в Глазовском переулке, предназначенный для представительства "Голден АДА" в Москве, здания дочерних организаций, дорогие станки для огранки алмазов, оргтехника, офисная мебель. В придачу к этому следователи арестовали более 20 автомобилей, в том числе "БМВ", "Мерседесы" и "Шевроле", а также 44 картины, среди которых были полотна Бенуа, Поленова и Коровина.
   По разным оценкам всё арестованное в Москве имущество можно реализовать за 15-30 миллионов долларов.
   Но найти и арестовать имущество мошенников - полдела. Самое трудное было впереди. Сыщикам требовалось установить роль в этой афере всех ответственных должностных лиц: ведь золото и камушки вывозились не контрабандным путём, а по вполне официальным каналам.
   И вообще надо было понять, что это всё-таки было: по каким-то субъективным причинам провалившийся бизнес-проект - или заранее задуманная и ловко провернутая многоходовая махинация? Только ли себя обогащал владелец "Голден АДА" - или действовал в пользу неких высоких покровителей в российской столице?
   По данным, просочившимся из ФБР, в 1994 году Козленок дважды побывал в России. Целью визитов была, согласно этим сообщениям, перевозка из США наличных долларов, полученных от продаж переданных Роскомдрагметом алмазов. Суммарно было переправлено "чёрным налом" почти 20 миллионов долларов.
   Высказывались предположения, что деньги были предназначены для покупки предприятий, выставляемых на аукцион в ходе денежной приватизации. В этой связи называются: московский гранильный завод "Кристалл" и аналогичное предприятие в Рязанской области. Планировалось, что владельцами контрольных пакетов акций этих предприятий (возможно, через подставные фирмы) станут руководители "Голден АДА" и их московские покровители. Директор "Кристалла" Сорокин (тот самый, что переводил 1,2 миллиона долларов в пользу "Голден АДА") как раз в это время неожиданно уволился. А рязанцы, узнав об этих приватизационных прожектах, якобы выразили свой протест.
   Козленок же утверждал впоследствии, что немало средств "Голден АДА" было использовано для президентской избирательной кампании Бориса Ельцина в 1996 году. Кроме того, часть денег, вырученных от реализации драгоценных камней, по поручению представителей российского правительства руководители фирмы перечислили в Фонд президентских программ. На эти же средства якобы издавалась книга Бориса Ельцина "Записки президента". Мало того, значительные суммы, по словам главы "Голден АДА", перекочевали в некий фонд "Победа", который курировало Главное управление охраны. Возможно, что на самом деле речь шла о "Фонде 50-летия Победы", о котором мы рассказываем в главе, где описываются аферы Григория Лернера. Если это правда, то такое совпадение очень трудно назвать случайным: вероятно, есть в России несколько структур, через которые очень любят перекачивать деньги наши аферисты - независимо от того, связаны ли они сами между собой.
   Самые противоречивые суждения высказываются и по поводу того, кто и при каких обстоятельствах познакомил троицу авантюристов, действующую под вывеской "Голден АДА", с высшими российскими чиновниками. Например, те же конфиденты из Роскомдрагмета рассказывали мне, что знакомство началось с того, что одного из братьев Шегирян с зампредом Роскомдрагмета Юрием Котляром свёл скандально известный бизнесмен Лев Вайнберг (его арест в 1994 году некоторые связывали с желанием компетентных органов узнать подробности о взаимоотношениях Шегиряна с Котляром и Бычковым).
   По другой версии, всё началось с того, что Андрея Козленка кто-то свёл с руководителем правительственного департамента Игорем Московским, тот познакомил Козленка с заместителем министра финансов Анатолием Головатым, и уже тот представил молодого предпринимателя главе Роскомдрагмета Евгению Бычкову. Последний, кстати, подтверждает, что в его кабинет Козленка привёл именно г-н Головатый.
   Есть и третья версия. Ещё в 1996 году осведомлённые люди из Роскомдрагмета рассказали мне следующее. Андрей Козленок в конце 80-х работал не на гранильном производстве (как сообщалось в СМИ), а в системе ГУВД Москвы. Именно с ГУВД в 1989 году и был заключён один из первых контрактов созданного Козленком тогда же советско-кувейтского совместного предприятия. О предмете сделки источники не говорят, однако есть сведения, что непосредственное отношение к ней имел один из тогдашних руководителей московской милиции. Так что предприниматель для столь ответственного "спецпоручения", как вывоз российских алмазов, был выбран не случайно.
   В 1998 году появились более конкретные сведения в развитии третьей версии. Появилось сообщение, что на верхние этажи власти Андрея Козленка привёл бывший замминистра внутренних дел, начальник ГУВД Москвы генерал-лейтенант Петр Богданов. В его кабинете на Петровке, 38, Андрей Козленок неоднократно появлялся в начале 90-х, в пору своего сотрудничества с ГУВД (о котором мы уже упоминали). Был у Козленка на Петровке и собственный кабинет. В качестве неформального советника милицейского начальника Козленок организовал под крышей ГУВД несколько коммерчески выгодных предприятий - в частности, производство для ГАИ номерных знаков. Проверяющие из федеральных органов внутренних дел установили, что в период активной деятельности Козленка высшие руководители ГУВД - сам Петр Богданов, его заместитель Юрий Томашев, начальник московского ГАИ Василий Юрьев и другие - неоднократно выезжали за рубеж, в частности, в Австрию и Канаду. Впрочем, никаких оргвыводов сделано не было.
   Характерно, что генерал Богданов пришёл в ГУВД из КГБ СССР, - а именно это ведомство всегда контролировало Гохран. Известно также, что 14-й отдел КГБ в сотрудничестве с Гохраном и раньше по тайным контрактам организовывал операции по переправке камешков за рубеж - для финансового обеспечения советской резидентуры. Так что ничего нового в манипуляциях с "Голден АДА" не было. Как не было ничего удивительного в том, что генерал КГБ предложил на роль уполномоченного агента для данной операции проверенного по совместной работе в ГУВД молодого предпринимателя. Кстати, Богданов ушёл с занимаемой должности в 1991 году. Тогда же, судя по всему, и состоялось знакомство Козленка с Бычковым.
   Сам Козленок на вопрос журналистов, действительно ли КГБ хотел, чтобы бизнесмен сотрудничал с "конторой", отвечал: "Конечно, был интерес со стороны КГБ и соответствующее предложение". Козленок заявил также, что значительную часть сотрудников Роскомдрагмета составляли офицеры КГБ-ФСБ. Спецслужбы предложили Козленку развернуть параллельно с бизнесом другую деятельность, о которой он выразился весьма туманно: "Как вы понимаете, алмазный бизнес затрагивает все слои общества, и на них можно влиять при исполнении заказов".
   Для каких бы целей и кто бы ни познакомил Бычкова и Козленка, с уверенностью можно сказать одно: главе Роскомдрагмета молодой человек очень понравился. Бывший исполнительный директор "Голден АДА" Джек Иммендорф, который, вероятно, видел Бычкова во время его визита в США на пышную презентацию "Голден АДА", вспоминал: "Бычков и Козленок были словно отец и сын". Кстати, "отец" побывал у "сына" не только в США, но и ночевал в его доме в Антверпене (в чем чистосердечно признался в одном из интервью).
   Воистину с отцовской заботой Евгений Бычков относился к своему американскому детищу. Оно ещё не родилось, - а Бычков уже распорядился отправить в качестве "приданого" (то есть в уставный фонд будущей фирмы) 1,2 миллиона долларов. Надо заметить, что сам чиновник к тому времени всего лишь просидел в кресле министра - и, наверное, у него могли быть дела поважнее. Однако Козленок утверждает: "Бычков держал деятельность компании в США под своим жёстким контролем. И любое решение требовало его личного согласия".Чиновник не утратил контроль над фирмой и после смены руководства. ФБР поставило телефон Андрея Чернухина на прослушку и выяснило, что тот довольно часто и подолгу беседовал с главой Роскомдрагмета. Они, в частности, обсуждали, как можно прекратить расследование дела "Голден АДА". В конце концов, они договорились, что Чернухин приедет в Москву и получит помощь от кого-то из самых влиятельных людей России.
   Судя по намекам следователей, если им удастся доказать кое-какие факты, дело против Бычкова может быть возобновлено по гораздо более серьезным статьям, чем те, что ему в свое время инкриминировались. Наблюдатели с нетерпением ожидают, когда в этом деле появятся и другие высокопоставленные фигуранты.
   Чаще всего упоминается фамилия Бориса Фёдорова. О его позиции мы уже упоминали: окончательного согласия на сделку он не давал, а кроме того, чтобы эта авантюра состоялась, одного разрешения министра финансов было явно недостаточно. Но вот что непонятно: зачем экс-министр пытался ввести следствие и журналистов в заблуждение по поводу своего автографа.
   - Вначале Борис Григорьевич отказывался от своей подписи, - говорит старший следователь по особо важным делам Руслан Тамаев. - Провели почерковедческую экспертизу. Подтвердилось. Именно на этот документ ссылались работники Министерства внешнеэкономических связей, когда объясняли, почему выдали лицензию на вывоз драгоценностей.
   По-прежнему неясна роль в этой афере тогдашних заместителей министра финансов Анатолия Головатого и Андрея Вавилова. Как известно, именно они курировали операции с валютными ценностями, и Генпрокуратура даже рассматривала вопрос о привлечении их к уголовной ответственности. Но в итоге выяснилось, что в момент заключения соглашений с "Golden ADA" оба замминистра оказались в загранкомандировках, так что их непосредственного участия в этой афере доказать не удалось.
   Правда, Борис Фёдоров утверждает, что именно его заместитель Головатый приходил к нему, чтобы представить на подпись этот алмазный проект. А Евгений Бычков говорит, что опять же именно Головатый познакомил его с Андреем Козленком. Хотя это, понятное дело, всего лишь косвенные улики. Однако если найдут подтверждение слухи о том, что Головатый является родственником Козленка (информированная газета "Коммерсант" сообщала, что алмазный бизнесмен - зять бывшего министра финансов), то дело примет совсем иной оборот.
   Как бы там ни было, и Анатолий Головатый, и его коллега из финансового департамента правительства Игорь Московский были вынуждены оставить свои посты в апреле 1996 года, вскоре после предъявления обвинения Евгению Бычкову. Впрочем, это не помешало г-ну Головатому занять не менее престижную должность заместителя управляющего делами российского президента.
   Всплыла в этом деле и фамилия известного московского скульптора Зураба Церетели. Утверждается, будто кое-что из огранённого на фабрике "Голден АДА" в Россию всё-таки поступало, - причём Козленок сам пытался управлять распределением этих камешков. Он якобы уговорил Бычкова передать часть бриллиантов ряду мелких фирм для изготовления ювелирных украшений. Так вот, среди этих фирм называлась столичная коммерческая структура "Большой камень", возглавляемая народным художником Зурабом Церетели.
   Но самая пикантная история касается участия в этой авантюре тогдашнего премьер-министра Виктора Черномырдина. Дело в том, что по существующему в то время порядку служащие Гохрана могли отпереть кладовые и выдать драгоценности - тем более на такую бешеную сумму - только по специальному постановлению правительства, подписанному премьер-министром. Это правило работники Гохрана не нарушали никогда. Без подписи Черномырдина монеты царской чеканки, алмазы, золото, уникальные ювелирные изделия не могли быть извлечены из государственных кладовок и тем более не могли пересечь государственную границу.
   О роли Черномырдина в этой афере века заговорили, как это у нас водится, только после его отставки. Журналисты решили напрямую спросить у экс-премьера - знал ли он про Козленка и про ту авантюру, в которую ввязался Роскомдрагмет. Реакция Виктора Степановича была неожиданно резкой:
   - Ни козленков, ни козлов я не знаю и знать не хочу! Ко мне, как и к любому руководителю, можно отнести всё, что делалось и делается в государстве. Но если кто-то попытается куда-то пристегнуть Черномырдина - бесполезно. Сколько я работал, столько и был под колпаком разных проверок, видимых и невидимых... В России меня никем не запугать - ни козлом, ни козленком. Я не из пугливых. А если кто-то попытается, так сразу в зубы получит. И как следует. Уж это я умею делать - я здесь профессионал.
   В последнем утверждении экс-премьера сомневаться не приходится. А вот его слова о том, что никакого Козленка он не знает и знать не желает, - эти слова вызывают, мягко говоря, изумление. Дело в том, что примерно за год до этого высказывания Виктор Черномырдин принял самое живое и непосредственное участие в судьбе алмазного афериста.
   Происходило это летом 1997 года, когда Козленок был арестован бельгийскими правоохранителями. И российский премьер счёл необходимым обратиться со специальным посланием к бельгийскому премьеру. Приводим это письмо с некоторыми купюрами.
   "Его Превосходительству Премьер-министру Королевства Бельгия господину Ж.-Л. Деану.
   Генеральной прокуратурой России расследуется уголовное дело в отношении гражданина России Козленка Андрея Борисовича, 26.10.1959 года рождения, обвиняемого в присвоении путём мошенничества государственных средств на сумму свыше 180 миллионов долларов США.Объявленный в международный розыск А. Козленок скрывался на территории Бельгии. В настоящее время он арестован правоохранительными органами Вашей страны. Вместе с тем принятие решения о его депортации в Россию затягивается из-за отсутствия между нашими странами договора о правовой помощи. Понимая исключительную значимость этого обстоятельства, просим Вас, господин Премьер-министр, принять во внимание особую общественную опасность факта мошенничества, совершённого А. Козленком, и в интересах борьбы с транснациональной организованной преступностью найти возможность его выдачи российской стороне. Правительство и правоохранительные органы нашего государства по достоинству оценят этот шаг и в дальнейшем будут неукоснительно соблюдать принцип взаимности в вопросах розыска лиц, совершивших тяжкие преступления.
   Примите заверения в моем искреннем к Вам уважении.
   В. Черномырдин".
   Одно из двух: или премьер сам не знает, что подписывает, или, напротив, он был очень хорошо информирован обо всех обстоятельствах этой аферы и очень хотел, чтобы Козленок не давал показаний в бельгийском суде, а поскорее оказался в российской тюрьме. При этом на публике Виктор Степанович упорно делал вид, что "не в курсе".
   Мог ли премьер-министр не знать об операциях с "Голден АДА", если они - об этом неоднократно сообщала печать - в середине 90-х обсуждались на комиссии Гор-Черномырдин как пример сотрудничества между нашими странами?
   Как бы там ни было, на допросе в Генпрокуратуре Черномырдин утверждал, что об этой сделке узнал, будучи в командировке, из средств массовой информации. При этом осталось неясно, о какой из операций - 1993 или 1994 года - премьер узнал из газет и во время какой именно стадии аферы находился в командировке. (Помнится, именно на "отсутствие в командировке" ссылались и замминистра финансов Головатый, и замминистра финансов Вавилов.)
   В связи с такой противоречивой позицией премьера высказывается ещё одна версия о тайных целях алмазной авантюры.
   Авторы этой версии справедливо указывают на то, что к началу 1992 года запас алмазов, накопленный более чем за 30 лет интенсивного изъятия камушков из якутских недр, неофициально оценивается в 7-8 миллиардов долларов. В какой-то момент, остро нуждаясь в "живых" деньгах, правительство решило этот неприкосновенный прежде запас где-нибудь тиснуть. Однако легальным образом это было сделать нельзя. Ведь Россия входит в картель стран - производителей алмазов, в котором музыку заказывает "Де Бирс". В этой международной системе сдержек и противовесов каждому участнику отведена своя роль, от которой нельзя отойти ни на шаг. Если точнее, у каждого есть своя экспортная квота, которую невозможно превысить. У России эта квота составляет 26 процентов от общего объёма продаж картеля. Однако эту квоту наша страна с лихвой покрывала текущей добычей. Реализовать же залежи, накопленные в Госфонде, мы никак не могли. То есть официально не могли - без того, чтобы не рассориться с "Де Бирс".
   Поэтому решили действовать по тайным, теневым каналам. Авторы этой версии утверждают, что по этим каналам с 1992 года из России вывозилось алмазов почти столько же, сколько по официальным. Способы нелегального вывоза были самые разные - вплоть до примитивного вывоза в саквояжах. Для более крупномасштабной переброски наших драгоценностей за кордон правительство решило использовать "Голден АДА". Однако авантюра рассекретилась - то ли из-за сообщений иностранных таможенников, то ли благодаря расследованию ФБР, то ли потому, что партнёры российского правительства решили его элементарно "кинуть".
   Благодаря авантюре с "Голден АДА" и другими подобными, - о которых мы меньше информированы - на мировом рынке возник период дестабилизации и падения цен на алмазы, - особенно на низкие категории. Не случайно после завершения российских поставок в "Голден АДА", в марте 1995 года, "Де Бирс" констатирует по итогам года падение курса своих акций, объясняя это "воздействием российского фактора".
   Впрочем, есть сведения, что решение торговать алмазами, минуя каналы "Де Бирс", было принято ещё до того, как правительство возглавил Виктор Черномырдин. В одном из интервью Андрей Козленок заявил: "Моим предложением заинтересовался тогдашний глава правительства Егор Гайдар и одобрил его. Решение о создании в США фирмы разрабатывалось при тесном участии главы Роскомдрагмета Евгения Бычкова и одобрялось необходимыми правительственными инстанциями".
   Так или иначе, публика находится в перманентном ожидании громких разоблачений. Фигура Козленка кажется слишком мелкой для того, чтобы на него одного можно было списать разбазаривание национальных сокровищ в таких невероятных количествах. Масла в огонь добавляют и намёки, которые время от времени позволяют себе руководители правоохранительных органов. Так, во время своего визита в Афины в декабре 1998 года Генеральный прокурор Юрий Скуратов, рассказывая о деле "Голден АДА", намекнул, что нас ожидает серия очередных сенсационных разоблачений чиновников самого высокого уровня.
   - Сейчас, после того как мы собрали дополнительные доказательства, его (Козленка, - А.М.) роль для нас ясна, и в принципе дело развивается успешно и без его показаний, - сказал Юрий Скуратов. - Козленок был пешкой в руках других лиц. Это абсолютно точно уже сейчас выявляется.
   К сказанному Генеральный прокурор добавил, что стоявшие за Козленком лица до сих пор действуют в России, и пообещал, что разоблачения непременно последуют.
   Однако прошли недели, а имена тех, кто "стоял за Козленком", мы так и не узнали...
   КРУГОСВЕТНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ СЛЕДОВАТЕЛЯ ТАМАЕВА
   С 1996 года в российском расследовании алмазной аферы века произошло, если применимо здесь это понятие, некоторое ускорение. Глава следственной бригады Руслан Тамаев колесил по всему свету в поисках мошенников и их соратников.
   Любопытная история произошла с Давидом Чернисом, занимавшимся отмывкой денег "Голден АДА" в Москве. Сотни тысяч долларов тратились на покупку квартир в пределах Садового кольца, евроремонт и "упаковку" их антикварной мебелью. Чернис был задержан и охотно начал давать показания. Оценив его согласие сотрудничать со следствием, Давида выпустили под подписку о невыезде. И он тут же ударился в бега. Его объявили в международный розыск и в итоге нашли в Израиле. Говорят, что Чернис был в состоянии, близком к обморочному, когда оказался лицом к лицу со следователем Тамаевым, от которого так ловко улизнул. В итоге Чернис назвал все имена и фамилии, необходимые правоохранителям на этом этапе расследования.
   Разыскал Тамаев и Давида Шегиряна, который долгое время успешно скрывался и от Генпрокуратуры, и от ФБР: американцы хотели судить его за неуплату налогов. Следователю удалось выяснить, что Шегирян обосновался в Доминиканской Республике. Как это ни странно, Тамаеву удалось уломать Давида на встречу. Руслан Сугаипович вылетел в Санто-Доминго.
   - Там возникли сложности, - рассказывал впоследствии Тамаев. - Давид отказывался прийти туда, куда я его приглашаю, а мне совсем ни к чему идти туда, куда ему удобнее. Выбрали нейтральное место. Условились: у него два охранника и у меня два. Без диктофона и видеокамер. Только записная книжка... Он ответил на все вопросы. Попутно я убеждал его вернуться в Штаты и прояснить свои отношения с властями. Не будет же он бегать по миру всю жизнь. В знак возникшего доверия беглый президент "Голден АДА" даже сфотографировался с нами на фоне усыпальницы Колумба.
   Удалось Тамаеву разыскать и договориться о встрече с Андреем Чернухиным. Встреча состоялась в Зальцбурге (Австрия), в российском консульстве. По словам следователя, беседа с Чернухиным очень многое прояснила во взаимоотношениях между руководителями "Голден АДА". А вот Андрея Козленка разыскивать долго не пришлось. Он как уехал в Бельгию в сентябре 1995 года, так и жил там, спокойно развивая свои новые бизнес-проекты. В Антверпене он основал, не уплатив ни франка налогов, пять подставных фирм для отмывки своих капиталов. Нам известны названия трёх из них: "Голден АДА Бельгиум С.А.", "Шако Реал Эстейт Менеджмент Бельгиум" и "Интеркапитал Бельгиум С.А.". По утверждениям Козленка, на его предприятиях трудилось до трёх тысяч работников.
   Жил Козленок на широкую ногу. Купил трёхэтажный дом в престижном районе Антверпена, снял офис на знаменитой алмазной улице Ховеньерс. Правда, кое-какие меры предосторожности он всё-таки предпринял. Жил он по поддельному паспорту на имя гражданина Греции Андреуса Илиадиса. Греческие поддельные паспорта всегда были в избытке у российских теневых воротил - вспомним хотя бы, что такие же паспорта имели боевики знаменитой курганской группировки, в том числе суперкиллер Александр Солоник. Говорят, что, как и Солоник, Козленок на всякий случай сделал себе пластическую операцию.
   В феврале 1996 года одновременно с обысками у Бычкова Генпрокуратура направила в МВД и ФСБ поручение о его розыске. А в сентябре из МВД пришёл странный ответ: данные о местонахождении Козленка в Бельгии не установлены. При этом делалась ссылка на бельгийское отделение Интерпола.
   Ответ был тем более странным, что ещё в июле соответствующее управление Генпрокуратуры отправило в министерство юстиции Бельгии ходатайство о правовой помощи - в задержании и депортации мошенника. В приложении к ходатайству указывался точный адрес Козленка. В случае невозможности депортации Генпрокуратура предложила предъявить Козленку обвинение и допросить его и других причастных к делу лиц, проживающих в Бельгии. Однако до сентября никакой реакции на это обращение не последовало.
   Оказалось, что ходатайство несколько месяцев блуждало по кабинетам бельгийских чиновников и лишь в конце ноября попало к адресату. Неужели и в Бельгии Козленок успел обрасти нужными связями?
   Когда же ходатайство было рассмотрено, бельгийские законники заявили, что для ареста и депортации Козленка нет достаточных оснований.
   Только в январе 1997 года бельгийская полиция согласилась помочь нашим следователям в организации допросов. Они состоялись в 20-х числах января и длились по 12 часов в сутки. Кроме Козленка, - который, как ни странно, охотно давал показания, - Руслан Тамаев и его помощники допросили бывшего и нынешнего генеральных директоров филиала "Голден АДА" в Бельгии (Ренни Бастианса и Лидию Михильсон), главных бухгалтеров и других работников фирм Андрея Козленка. Самыми сенсационными были показания Козленка о том, что Евгений Бычков был, оказывается, членом совета директоров "Голден АДА". Козленок не только сообщил эту информацию, но и подтвердил её документально.
   После того как Руслан Тамаев изложил судебному следователю Антверпена Де Моору новые доказательства, добытые в результате допросов, бельгийцы наконец-то решились арестовать Козленка. Поводом для ареста стал поддельный паспорт и истечение срока рабочей визы.
   Бельгийские правоохранители начали собственное расследование деятельности алмазного афериста. Выяснилось, в частности, что из США алмазы из российской партии, поставленной в "Голден АДА", были сначала переправлены в Швейцарию, а уже оттуда в Бельгию, где были проданы через четыре подставные заирские фирмы компании "Стар Даймонд", чей хозяин Жак Рот был давним партнёром "Де Бирс". Выяснилась ещё одна интересная подробность: родственник Рота, бельгийский эксперт по драгоценным камням Чарльз Швайцер (сын первого женат на дочери второго), активно участвовал ещё на первом этапе сотрудничества между Роскомдрагметом и "Голден АДА". Именно Швайцер вместе с Козленком отбирал алмазы в Госфонде для отправки в Сан-Франциско.
   Но российские правоохранители рано радовались. Бельгийцы наотрез отказались выдавать беглого Козленка на родину, мотивировав это отсутствием между нашими странами договора о правовой помощи. В итоге бывшего хозяина "Голден АДА" через шесть месяцев выпустили из тюрьмы под залог в 2 миллиона бельгийских франков (примерно 56 тысяч долларов), и он несколько месяцев спокойно жил дома и продолжал свой бизнес.
   Между тем в апреле 1997 года по наводке российских правоохранительных органов был арестован ещё один активный участник алмазной аферы. 2 апреля в лондонском аэропорту Хитроу приземлился самолёт, прибывший из Кейптауна. Неожиданно к одному из пассажиров, доминиканцу Мартину Эшу, следовавшему транзитом на карибский остров Антигуа, подошли сотрудники иммиграционной службы аэропорта и предложили следовать за ними. Вскоре было достоверно установлено, что доминиканец Эш в действительности оказался Ашотом. Тем самым Ашотом Шегиряном, которого так долго и безуспешно разыскивали и российские, и американские спецслужбы.
   Правоохранители выяснили, что на островах в Карибском море Шегирян учредил несколько фирм, которые специализировались на алмазном бизнесе. При осмотре личных вещей предпринимателя полицейские обнаружили алмазы на несколько десятков тысяч долларов. По словам Шегиряна, он приобрёл эту партию в ЮАР.
   В Англии бывший руководитель "Голден АДА" пробыл всего сутки, после чего отправился, к сожалению, не в Россию, а в США: ведь именно американским гражданином считается беглый бизнесмен. И именно там его решено было судить за неуплату налогов.
   В октябре 1997 года, чтобы допросить Ашота Шегиряна, в Калифорнию прибыли следователи из Москвы. По словам Тамаева, поездка оказалась очень продуктивной. Было изъято несколько коробок финансовых документов "Голден АДА" и допрошено девять свидетелей. Показания дали уже известный нашим читателям бывший исполнительный директор компании Джек Иммендорф, глава одной из дочерних фирм "Голден АДА" Эдвард Саркисян, сенатор Калифорнии Квентин Копп (бывший советником Козленка), жена Андрея Ирина.
   Но неожиданно сложности возникли с получением показаний от самого Шегиряна. В Сан-Франциско российские прокуроры наткнулись на железное нежелание своих коллег даже показать им бывшего соратника Козленка. Противостояние прокуратур объяснялось тем, что как раз в это время наши и американские правоохранители спорили, кому должно достаться имущество "Голден АДА": американским налоговикам или России, которая потеряла в результате аферы гораздо больше, чем удалось арестовать.
   Местная прокуратура заявила, что Ашот Шегирян находится в тюрьме и не желает давать показания (согласно 5-й поправке Конституции США гражданин может отказаться от дачи показаний, если таковые направлены против него).
   Выяснив, что это утверждение - ложь, и Шегирян живет на собственной вилле, под домашним арестом, российская сторона поставила вопрос о его вызове в ультимативной форме. Американцы принесли извинения, однако парировали тем, что не могут предоставить своим российским коллегам для этого допроса ни единого квадратного метра как в помещении прокуратуры, так и в здании ФБР в Сан-Франциско. Встречаться в российском консульстве Шегирян отказался, опасаясь, что там его сразу же повяжут и увезут. Но не в кафе же было брать у него показания!
   Помог нашим следователям в последний день их пребывания за рубежом бывший подданный СССР, а ныне зажиточный калифорниец Гарри Орбелян (отец известного российского дирижёра), любезно предоставивший соотечественникам свой рабочий кабинет. Там и прошёл допрос, в ходе которого следственная бригада предъявила Ашоту Шегиряну официальное обвинение в мошенничестве. Кстати, Тамаев с удивлением обнаружил, что Шегирян сам хотел встретиться с российскими правоохранителями и изложить им свою версию запутанной истории "Голден АДА". Суть её состояла в том, что Шегирян в афере с драгоценностями был всего лишь мелкой сошкой и действовал строго по указаниям Козленка. Более того, по словам Шегиряна, Козленок, не занимавший в фирме никакой официальной должности и не имевший права подписи, подделывал подписи Ашота на коммерческих договорах с Роскомдрагметом и московским заводом "Кристалл".
   В АЛМАЗНОЙ ИСТОРИИ ПОЯВИЛСЯ ПЕРВЫЙ ТРУП
   Новой сенсацией в расследовании дела "Голден АДА" стал неожиданный арест Андрея Козленка в афинском международном аэропорту в январе 1998 года. Январь вообще оказался для Андрея роковым месяцем: ровно за год до этого, в январе 97-го, было принято решение о заточении его в бельгийскую тюрьму, из которой он вышел лишь через шесть месяцев.
   До конца предыдущего года он находился под домашним арестом в Антверпене. Однако под Новый год Козленок отпросился у бельгийского следователя на краткосрочную поездку в Грецию. Почему Козленок выбрал для побега именно эту страну, так до сих пор и неясно. По одной версии, он просто раздобыл ещё один поддельный греческий паспорт (первый у него отобрали при аресте в Бельгии). По второй версии, у Козленка в Греции было немало друзей, и он рассчитывал скрыться там от российских, бельгийских и американских правоохранителей. Согласно третьей версии, - которую отстаивал сам Козленок, - он планировал открыть в Греции очередную гранильную фабрику. Четвертая версия гласит, что через Грецию он летел транзитом. Просто в одном из афинских банков у него хранилась кругленькая сумма. Сняв деньги, мошенник планировал продолжить своё путешествие в сторону Азии.
   Наконец, согласно пятой версии, выезд афериста в Грецию был результатом оперативной комбинации, ловко проведённой российскими и американскими спецслужбами. Авторы этой версии утверждают, что Козленок был натурально выманен из Антверпена. Власти США, которые судят Ашота Шегиряна за неуплату налогов, предложили ему в рамках сотрудничества с американской юстицией позвонить Козленку и назначить ему встречу. Шегирян, который давно имел зуб на своего бывшего партнера, с удовольствием согласился...
   Как бы там ни было, выбор Греции оказался для Козленка крайне неудачным. Уж с этой-то страной у России был надлежащий договор о правовой помощи, поэтому шансы добиться его выдачи резко возросли. Козленок был задержан за незаконное пересечение греческой границы, а затем арестован на основании ордера, выданного Интерполом.
   Генпрокуратура немедленно направила в Грецию документы о выдаче Андрея Козленка российскому правосудию. Российские правоохранители надеялись, что вопрос об экстрадиции будет решён уже через пару недель. Однако рассмотрение дела Козленка в Афинах растянулось на многие месяцы.
   А в феврале случилось ЧП, которое едва не перечеркнуло все планы водворения знаменитого афериста в российскую тюрьму.
   В Москве при загадочных обстоятельствах в конвойной комнате суда погиб бывший коллега Козленка Сергей Довбыш.
   Здесь надо сказать, что по ходу расследования из дела "Голден АДА" было выделено в отдельное производство более десятка более мелких дел и предъявлены обвинения 30 лицам, в той или иной степени связанным с аферами Козленка. В их числе - дело Давида Джанка, представителя "Голден АДА" в Москве, Надежды Калинниковой, генерального директора АОЗТ "Андpa" (собственность "Голден АДА"), Наталии Кочкиной, председателя "Алмазбанка" (собственность "Голден АДА"), Андрея Чернухина, руководителя АО "Экопром" (собственность "Голден АДА").
   К 1998 году по двум из выделенных дел уже состоялись судебные слушания: к четырем годам был приговорён директор компании "Звезда Урала" Николай Фёдоров (именно с него в 1994 году началось расследование афер "Голден АДА"). Близился к завершению и суд над директором фирмы "Корона" - дочернего предприятия компании Козленка "Совкувейтинжиниринг" - Сергеем Довбышем.
   Ему, бывшему майору МВД СССР, инкриминировалось хищение 20 миллионов рублей, принадлежащих московскому ювелирному заводу "Кристалл", незаконное хранение нескольких ружей, боеприпасов и 57 кг золота в слитках.
   Причиной ареста Довбыша стала его попытка скрыть от правосудия ценности, принадлежащие "Голден АДА". Дело в том, что во время обыска в московском офисе фирмы следователи не смогли сразу открыть сейф с кодовым замком, где, по данным правоохранителей, хранилось 57 килограммов золота. Сейф был опечатан. Но ночью в офис пробрался Сергей Довбыш (судя по всему, действовавший по поручению Козленка) и, зная код, открыл этот сейф. Все находящееся там золото он перевёз в гараж к своему приятелю и для большей надёжности закопал.
   Об этом Довбыш сам рассказал на допросе после ареста. Однако в указанном им тайнике золота не оказалось. Куда оно делось, сыщикам так и не удалось установить.
   Расследование было закончено ещё в 1996 году, однако Мещанский суд почему-то в течение полутора лет не мог это дело рассмотреть, а потом дважды отправлял его на доследование. Лишь в феврале 1998 года разбирательство вышло на решающую стадию вынесения приговора. Прокурор потребовал для Довбыша 10 лет лишения свободы. Судьи удалились в совещательную комнату.
   Между тем конвоиры почему-то отлучились из комнаты, в которую они доставили подсудимого. Когда они вернулись, он висел на ремне, привязанном к оконной ручке (по другим сведениям, удавку Довбыш сделал из рукавов своего свитера). Правда, для прессы сперва выдвинули версию, будто обвиняемый умер от сердечного приступа. Но вскоре стало ясно, что это ложь.
   "Я возмущён разгильдяйством конвоиров и вообще работой Мещанского суда!" - заявил в те дни Руслан Тамаев.
   Тогда же появился и упорный слух о том, что на самом деле это был вовсе не суицид, но тщательно спланированное убийство.
   Именно на эту версию упирал Андрей Козленок, который заявлял афинским судьям, что в России никто не может поручиться за его безопасность. "Меня убьют, как и моего коллегу Довбыша. В Москве я не проживу и суток!" - восклицал бывший хозяин "Голден АДА".
   Однако на судей эти доводы не подействовали. 15 мая Верховный суд Греции (ареопаг) принял решение о выдаче Козленка России. В конце мая в Афины прибыла группа работников Главного управления по экономическим преступлениям МВД РФ, ожидавшая команды отконвоировать подследственного на родину. Но команда всё не поступала.
   Опытные адвокаты Козленка использовали самые разнообразные ухищрения для того, чтобы оттянуть тот момент, когда их клиенту придётся покинуть афинскую тюрьму Коридаллос и в наручниках взойти на трап самолёта компании "Аэрофлот". Например, было подано прошение о предоставлении политического убежища. А когда министр общественного порядка Греции в убежище отказал, адвокаты обратились с апелляцией в Высший административный суд, а в случае, если и там будет получен отказ, грозились подать в Международный суд по правам человека в Гааге. Кстати, адвокаты всё время говорили, что у Козленка нет денег, поэтому они работают на него бесплатно. Несмотря на это, у "нищего" бизнесмена было сразу четыре защитника.
   Но всё это не помогло. В середине июня 1998 года Козленку всё-таки пришлось отправиться на родину.
   Рассказывают, что в самолёте произошёл забавный инцидент. Андрей Козленок неожиданно почувствовал, что по его лицу пробежал и остановился на лбу красный лучик оптического прицела. Реакция Козленка была мгновенной: он тут же сполз на пол. Его примеру последовали и двое спутников в штатском, сидевшие по бокам. Но быстро выяснилось, что тревога была ложной. Просто маленький сынишка одного из пассажиров достал игрушечный пистолет - правда, очень похожий на настоящий - и направил "ствол" на приглянувшегося ему высокого дядю...
   ОСКОЛКИ АЛМАЗНОГО ЦЕНТРА
   Осенью 1996 года федеральный суд США по Северному округу штата Калифорния удовлетворил иск Роскомдрагмета к американской корпорации "Голден АДА". Российская, сторона отсудила 165 миллионов долларов. Однако радоваться было рано. Иск на чуть меньшую сумму - примерно в 118 миллионов долларов - вчинили и американские налоговые органы. Притом, что арестованная собственность компании по разным оценкам составляет 70-80 миллионов долларов (цена колеблется в зависимости от рыночной конъюнктуры и срока амортизации).
   Мне удалось ознакомиться с краткой переписью арестованных объектов. Это особняк в районе Редвуд-Сити - 600 тыс. долл., особняк в Менло-Парк - 525 тыс. долл., особняк в Вудсайде - 500 тыс. долл., особняк в Лос-Гатос - 915 тыс. долл., два особняка в пригороде Оринда - 2 400 тыс. долл., особняк в пригороде Лафайет - 1 450 тыс. долл., алмазная фабрика "Даймон Март" - 10 600 тыс. долл., 13 офисных помещений (в 1993-1995 годах Козленок учредил более десяти различных фирм), 2 яхты, 3 заправочные станции, 6 катеров - более 2 млн. долл., парк дорогих машин - 2 млн. долл., самолёт "Гольфстрим" - 17 млн. долл., супервертолёт "Камов", который Козленок пытался подарить Департаменту полиции Сан-Франциско, - 1,7 млн. долл. И, наконец, уцелевшие бриллианты на сумму 461 тыс. долларов.
   В течение полутора лет в американских судебных инстанциях рассматривалась тяжба между тамошними налоговиками и представителями российского правительства. Главный вопрос можно было сформулировать так: должны ли быть удовлетворены в полном объёме налоговые претензии к фирме, большая часть оборотных средств которой была образована за счет хищения из российской казны?
   В итоге служители Фемиды рассудили, что приоритет всё-таки должен быть отдан российской стороне. В апреле 1998 года Гохран и налоговая служба США заключили мировое соглашение: финансовые претензии американцев снижены в 11 раз - до 10 миллионов долларов. Такова сумма налогов на зарплату сотрудников "Голден АДА", которую бухгалтера фирмы утаили от местных мытарей.
   Ещё несколько миллионов долларов должны вернуться кредиторам, которых "кинули" Козленок и его компаньоны. Всё остальное может вернуться в российскую казну. По поводу "остального" в течение всего года поступали самые противоречивые сведения. Так, в апреле глава Гохрана Герман Кузнецов сказал, что он рассчитывает на 50 миллионов долларов. В то же время другие источники называли сумму в 70-75 миллионов долларов, которые российская казна теоретически могла получить до конца года.
   В мае начальник отдела Главного управления по экономическим преступлениям МВД России Виктор Жиров утверждал, что как минимум мы можем рассчитывать на 63 миллиона долларов, а как максимум - на 165 миллионов долларов.
   В июле информированный американский журнал "US News and World Report" сообщил, что на самом деле удалось арестовать имущества "Голден АДА" всего лишь на 40 миллионов долларов. Из них России причитается 25 миллионов, налоговикам - 10,5 миллиона, а остальное - кредиторам.
   Наконец, в декабре со ссылкой на следователя Тамаева сообщалось, что мы можем компенсировать примерно половину от тех 180 миллионов, которые потеряли от алмазной аферы,- то есть речь снова идёт о 70-75 миллионах долларов.
   Одним словом, в деле "Голден АДА" по-прежнему больше вопросов, чем ответов. Мало что прояснилось и после водворения в "Матросскую тишину" Андрея Козленка. Прошло полгода - а обещанных разоблачений так и не последовало. Похоже, Козленок считает, что в его ситуации лучше всего помалкивать в тряпочку.
   Как это ни парадоксально, но есть вероятность, что виновные в хищении из Госфонда 180 миллионов долларов - в афере, равной которой современная российская история просто не знает, - так и не будут установлены.
   Ведь у Козленка вполне обоснованная позиция: официально он в "Голден АДА" никем не числился, никаких должностей не занимал и ничего не подписывал. Так что и отвечать ни за что не должен. В свою очередь, братья Шегирян утверждают, что они были лишь пешками в руках Козленка. Впрочем, до них руки российского правосудия и не дотянутся - ведь они американские граждане. К тому же Ашот уже получил свой маленький срок (несколько месяцев тюрьмы) за неуплату налогов.
   Чист перед законом и Евгений Бычков. Обвинения в злоупотреблении служебным положением ему уже предъявляли - и по ним уже амнистировали. А более серьёзные обвинения - скажем, в соучастии в хищении, - судя по всему, предъявить так и не решатся. Ведь для этого надо доказать злой умысел - то есть доказать, что Бычков, отправляя сокровища Козленку, заранее знал, что деньги в Россию не вернутся. Доказать это, как вы понимаете, практически невозможно.
   Амнистированы сотрудники внешнеэкономического министерства, которые незаконно выдавали лицензии. А у премьер-министра и двух замминистров финансов вроде бы есть алиби - все они аккурат в момент подписания злосчастных договоров были в загранкомандировках.
   Так что в самом лучшем случае небольшой срок может схлопотать только Козленок. Но будет ли это справедливым и логичным завершением многолетнего расследования? Ведь сам следователь Тамаев в конце 1998 года заявлял по поводу роли Козленка в афере века:
   - Он всегда был в этом деле на вторых ролях...
  
   РОЗЫСК "БЕГЛЫХ" КАПИТАЛОВ
   СКОЛЬКО ДОЛЛАРОВ ЭМИГРИРОВАЛО ИЗ СТРАНЫ?
   Россияне свыкаются с мыслью, что поиск средств для выхода из кризиса может вестись исключительно в западном направлении. Причём в узких границах, очерченных возможностями и доброй волей Всемирного банка и МВФ. Однако легко заметить, что даже самые щедрые западные инъекции в российскую экономику несопоставимы с обратными вливаниями отечественных аферистов в финансовые системы Европы и США. "Их" одиннадцать миллиардов долларов (последнее достижение Анатолия Чубайса летом 98-го), которые нам пообещали, да так и не дали, просто меркнут в сравнении с "нашими" 100-400 миллиардами (по разным оценкам), незаконно вывезенными за годы так называемых реформ.
   Впрочем, никаких точных данных о том, сколько конкретно валюты разными, законными и незаконными, способами было вывезено из страны, естественно, не существует. Напротив, на сей счёт высказываются самые противоречивые суждения.
   Так, в Министерстве внешнеэкономических связей считают, что в 1990 году из страны было нелегально вывезено 500 миллионов долларов, в 1991-м - уже 1,5 миллиарда долларов, в 1992-м - 4 миллиарда. Западные же эксперты утверждают, что с первых лет "независимой" России утекало примерно по 9 миллиардов долларов ежегодно, - и, таким образом, к концу 1994 года общий объём "протечки" достиг 44 миллиардов долларов.
   Ещё более мрачный диагноз - также со ссылкой на иностранные источники - ставит академик Николай Петраков. По его сведениям, с 1992 года на Запад переводилось по 2-2,5 миллиарда долларов ежемесячно. Иными словами - по 25-30 миллиардов в год. Это означает, что уже к 1994 году за кордон утекло никак не меньше 80 миллиардов, а к концу 1997-го на заграничных счетах должно было осесть минимум 150 миллиардов долларов - а то и все 200 миллиардов.
   Эти экспертные оценки темпов бегства "русских" долларов в 1998 году подтвердил и экс-начальник Госналогслужбы Александр Починок. По его данным, только за пять месяцев нашим махинатором удалось переправить за рубеж 10 миллиардов долларов. То есть речь идет всё о тех же 2-2,5 миллиарда ежемесячно.
   Впрочем, поскольку точные замеры в этом деле практически невозможны, реальные объёмы вывоза валюты могут быть ещё круче. Об этом свидетельствуют различные косвенные сведения. Так, по данным Всемирной организации туризма, наши соотечественники израсходовали в 1996 году на поездки за границу около 12 миллиардов долларов - без учёта стоимости авиабилетов и других транспортных расходов. А ведь основные пути перекачки валютных средств - это не турпоездки, а коммерческие, экспортно-импортные операции.
   Специальное исследование на эту тему в 1998 году сделала группа российских и канадских учёных - из Института экономики Российской академии наук и Университета Западного Онтарио. С российской стороны работу над проектом возглавлял академик Леонид Абалкин, с канадской - профессор Джон Волли. Итогом их работы стал доклад "Проблема бегства капитала из России". Делая количественную оценку явления, авторы доклада опирались на данные ежегодной статистики платёжного баланса РФ, составляемые Банком России с 1994 года. Поскольку в начальный период реформ (1992-1993 гг.) международная стандартизация статистики российского платежного баланса ещё не проводилась, то по этому периоду имеются лишь приблизительные выкладки. Так вот, согласно расчётам исследователей, за последние четыре года из России утекло около 68 миллиардов долларов - в среднем по 17 миллиардов долларов ежегодно. (Это почти в полтора раза меньше тех темпов, о которых говорит академик Петраков.) Если прибавить к этому шальную эмиграцию капитала в первое двухлетие "шокотерапии" (по разным оценкам, от 56 до 70 миллиардов долларов), то получится, что в дальнем зарубежье за восемь лет так называемых реформ осело приблизительно 133 миллиарда долларов.
   Итак, все исследователи сходятся в одном: к настоящему времени за рубеж безвозвратно вывезено никак не меньше сотни миллиардов долларов, а при более мрачных оценках - примерно 200 миллиардов "зелёных". Если к этому прибавить 100 миллиардов в СКВ, которые эмигрировали из страны ещё за годы советской власти, то выходит, что всего у наших сограждан за рубежом "закопано" 200-300 миллиардов "зелёных".
   Для сравнения: внешний государственный долг России - который мы считаем непосильной ношей - к сентябрю 1998 года составлял 129,3 миллиарда долларов. Вернуть бы хотя бы половину эмигрировавшей валюты - и все проблемы с западными кредиторами были бы улажены.
   Надо заметить, что это не специфически русские проблемы. То же самое творится, например, в далекой Аргентине. По данным тамошних экономистов, 75 миллиардов долларов, сколоченных не самыми законопослушными, зато весьма оборотистыми аргентинцами, скитаются по банкам вдали от родины. "Убежавшие" из Аргентины капиталы составляют примерно три четверти от всего внешнего долга страны. (Аргентина должна миру 100 миллиардов долларов, то есть почти как Россия - притом, что по численности населения нас впятеро больше.) Капиталы покидают эту южноамериканскую страну по тем же причинам, что и нашу: чтобы уберечь себя от налогового террора. Основные пункты назначения - соседний Уругвай, Каймановые и Бермудские острова и, конечно, Швейцария. Впрочем, иногда, как считают аргентинские эксперты, они всё-таки возвращаются домой, умело маскируясь под кредиты добрых иностранных партнёров.
   Ещё один немаловажный вопрос: сколько из "беглых" капиталов было вывезено легально, а в скольких случаях экспортеры валюты, перешагнув через границы, переступили и через соответствующие законы?
   Заместитель руководителя Федеральной службы по валютному и экспортному контролю Вячеслав Кокунов считает, что из 120-150 миллиардов долларов, уплывших из страны за первые шесть лет российской государственности, 50-60 миллиардов долларов были вывезены незаконно. То есть в 30-50 процентах всех случаев экспорта валюты присутствует криминал.
   В докладе Абалкина - Волли сделана более четкая градация. Всю вывезенную массу "зелёных" исследователи разделили на три составляющие: нелегальный вывоз ресурсов, полулегальные сделки и операции, легальные по форме, но теневые по сути. По данным авторов доклада, 33 процента из общей величины оттока - нелегальщина, 37 процентов - полулегальный отток, 30 процентов валюты было вывезено как бы законно. Иными словами, система валютного регулирования в России настолько архаична, настолько отстаёт от реальных процессов, что большая часть капиталов была вывезена не в нарушение, а в обход законов, то есть в многообразных полулегальных и легализованных формах.
   О МЕТОДАХ "ЗЕЛЁНОЙ" ЭМИГРАЦИИ
   Конечно, доллары порой вывозятся в виде налички - в бронированных кейсах с кодовыми замками (при этом используются "зелёные" таможенные коридоры). Но это скорее экзотика. Самый распространённый приём - невозврат из-за границы экспортной выручки под предлогом форс-мажорных и прочих вымышленных обстоятельств.
   За операциями с экспортной выручкой Центробанк и Государственный таможенный комитет стали бдительно следить, как это ни странно, лишь с 1994 года. И сразу получили ошеломляющие результаты: за год было зафиксировано восемь тысяч случаев невозврата экспортной выручки. Все материалы по этому поводу были переданы в прокуратуру. Однако в итоге прокурорские работники сочли возможным завести лишь 200 уголовных дел. А до суда дошли и вовсе единицы.
   В 1995 году под контроль наших компетентных органов попали экспортные контракты на общую сумму 73 миллиарда долларов. Проверяющие установили, что в страну в итоге вернулся только 51 миллиард. Однако никаких сообщений об уголовных процессах по этому поводу не было. Скорее всего, и на этот раз экспортёры валюты смогли отвертеться от уголовной ответственности. А с 1997 года из Уголовного кодекса вообще была исключена статья, карающая за махинации с валютой. Видимо, к этому времени теневые воротилы смогли обеспечить себе солидное лобби в Государственной думе, для того чтобы депутаты проголосовали за такую своевременную поправку к уголовному законодательству.
   - Создается впечатление, что в течение последней пятилетки российские чиновники были заняты не столько борьбой с инфляцией и спадом производства, сколько созданием целой индустрии легального, полулегального и нелегального вывоза денег за рубеж, - говорит академик Петраков. - Во всяком случае, именно в последнем они преуспели. Ведь не в подкладках пиджаков и плащей перевезены были через границу эти 120-150 миллиардов долларов! Работал разветвлённый, хорошо отлаженный механизм перекачки и концентрации доходов России в других странах. Делалось и делается это в открытую, с широкой рекламой в СМИ. Вам предлагают помощь в открытии фирм в оффшорных зонах, в быстром переводе денег в иностранные банки, в покупке недвижимости в Испании, на Лазурном берегу, в Майами и т.д.
   По мнению академика, государство само стимулирует перетоки денежных средств. Например, без разбору выдавая коммерческим банкам (иногда с самой сомнительной репутацией) лицензии на операции с иностранной валютой. Или освобождая отнюдь не внешнеторговые организации от таможенных пошлин. Или концентрируя все таможенные сборы на счетах отнюдь не государственного ОНЭКСИМ-банка. Или принимая решение, согласно которому ликвидируется госмонополия на куплю-продажу золота в слитках, и частные лица могут легально вывозить золото из страны без ограничений по весу и объёму. Конечно, последнее нововведение (1997 год) было рассчитано не на простых граждан - понятно, что мало кто из нас воспользуется этим правом и потащит в турпоездку тяжёлый экзотический металл вместо тонкой пачки "зелёных", - а на крупные банки, которые могут таким образом расширить залоговые операции и перекачать новую порцию валюты за рубеж.
   Кроме невозврата экспортной выручки, широко используются необоснованные авансовые платежи в счёт фиктивных экспортных поставок, занижение контрактных цен при экспорте и завышение их при импорте (разница между "бумажными" и реальными ценами оседает на личных счетах в западных банках), манипуляции с ценами при бартере, страховые платежи по фиктивным поставкам и кредитам.
   По мнению группы Абалкина - Волли, первоначальный массив "русских" долларов за рубежом образовался ещё в 1992-1993 годах за счёт сверхприбыльного вывоза сырьевых и прочих материальных ресурсов на внешний рынок. Сверхприбыли обеспечило колоссальное отставание внутренних цен от мировых при отсутствии таможенного и валютного контроля.
   Другим мощным источником первоначального накопления капитала стало присвоение инфляционного налога в период высокой инфляции, а также извлечение спекулятивных прибылей на валютном и фондовом рынках - строительство всевозможных финансовых "пирамид" от "МММ" до ГКО. Значительная часть внешних займов, прокручиваясь на российском финансовом рынке, опять-таки уходила за рубеж.
   Самый свежий способ изъятия валюты из российского денежного оборота связан с играми на фондовом рынке (на рынке ценных бумаг). Зарубежные фондовики через российских дилеров размещают иностранные акции на наших рынках. Причём эти акции на самом деле вовсе не привозят в Россию, их не регистрируют, как положено, в Минфине и Минэкономики. Они существуют как бы в виртуальной реальности. Зато их купля-продажа даёт вполне реальную выручку биржевым спекулянтам, прибыль от этих операций конвертируется в доллары и размещается, естественно, в западном банке.
   Ко всему этому надо прибавить просто криминальные, контрабандные формы утечки денег, начиная от нелегальной торговли рыбопродуктами прямо в море (с борта на борт) и кончая наркобизнесом.
   Вот один из ярких примеров мошеннического перевода средств за границу, который наверняка вошёл бы в "Хрестоматию современной аферы", если бы такую книжку решили выпустить. Об этой истории я узнал из первых уст - от старшего следователя по особо важным делам Генпрокуратуры Николая Волкова, который в течение полутора лет раскрутил одну из крупнейших махинаций периода чеченской войны.
   ДЕНЬГИ УШЛИ В ГРОЗНЫЙ, А ОКАЗАЛИСЬ НА КИПРЕ
   В мае 1996 года арест вице-премьера чеченского (завгаевского) правительства, мэра Грозного Беслана Гантамирова стал сенсацией. Но уже через год об узнике "Матросской тишины" почти никто не вспоминал. Как и о тогдашнем заявлении Генерального прокурора Юрия Скуратова, что задержание Гантамирова - лишь первый шаг в борьбе с расхитителями средств, направляемых на восстановление республики. Ни второго, ни третьего шага, увы, сделано не было. Однако это единственное дело о "прифронтовой коррупции" всё же было доведено до логического конца. И, похоже, весьма удачно: обвинение предъявлено сразу шестерым российским и чеченским авантюристам плюс одному израильскому. При этом инкриминируемые суммы хищения за двадцать месяцев следствия увеличились с 6,9 до 55 миллиардов рублей. То есть до 10 миллионов долларов.
   Поначалу "дело Гантамирова" большинство СМИ представляли как чисто политическое. Одни говорили о выходе вооружённой группировки мэра из союза с федералами, другие - о крупной ссоре Гантамирова с чеченским премьером Николаем Кошманом. На самом же деле расследование началось ещё в декабре 95-го по решению прокуратуры Чечни, заинтересовавшейся исчезновением 6,9 миллиарда рублей. Деньги были выделены Грозненским управлением жилищно-коммунального хозяйства на покупку у Чеченводоканала нескольких зданий. Но дома так и остались у прежнего владельца, а перечисленные деньги были обналичены и ушли в неизвестном направлении.
   Выяснилось, что для этой комбинации в мае 1995 года была учреждена фирма "Стерлинг". Зарегистрировали её на имя Магомеда Абдулкадырова - милиционера из охраны Гантамирова. С ней были оформлены фиктивные договоры, и чуть ли не в тот же день на счёт фирмы поступила вся указанная сумма. На допросах Абдулкадыров честно признался, что действовал по прямому указанию братьев Гантамировых и именно с ними разделил обналиченные 300 миллионов.
   В начале 1996 года в Грозный прибывает следственная бригада Генпрокуратуры и одновременно проводится комплексная проверка КРУ Минфина. В конце весны того же 96-го до автора этих строк дошли сведения, что контролёры из Минфина доложили руководству о неких весьма значительных финансовых злоупотреблениях. Однако мои попытки получить официальную информацию о результатах проверки успехом тогда не увенчались. Теперь это уже не государственная тайна. Вот вкратце выводы ревизоров: в 1995 году и первом квартале 1996-го на восстановление Грозного и социальную помощь его жителям городские власти получили из федерального бюджета 196 миллиардов рублей. Не по назначению было потрачено 134 миллиарда.
   Из этого не следует, что оставшиеся 62 миллиарда всё же помогли горожанам в их борьбе с голодом, эпидемиями и разрухой. Просто выяснить судьбу этих денег после артобстрелов, бомбёжек и тотального разворовывания складов и хранилищ уже невозможно. Нельзя также доказать, что покупка мэрией за 15 миллиардов рублей машинки для напыления драгметаллов была скрытой формой хищения, а приобретение, невзирая на войну, роскошного автопарка - злоупотреблением служебным положением. Но в том, что как минимум 55 миллиардов рублей оказалось в карманах и на счетах Гантамирова и его партнёров по "бизнесу", следователи уже не сомневаются.
   В сложных операциях по оприходованию бюджетных средств у мэра было три главных контрагента: владелец кисловодского ИЧП "Абдул-Кахир" и одноимённого АОЗТ в Москве Абдул-Кахир Арсанов (некоторое время занимавший в правительстве Завгаева полумифический пост министра медицинской и фармацевтической промышленности), хозяин московской фирмы "Карди" Андрей Рубанов и израильский гражданин Аркадий Голод, зарегистрировавший на Маршальских островах компанию "Stardail Marketing Ltd" (он же - владелец немецкой фирмы "Nova Investments Ltd").
   Вот примерная схема движения средств: из городской казны по фиктивным договорам на покупку стройматериалов, оборудования и медикаментов деньги поступали на счета фирм Арсанова и К® (кроме упомянутых были ещё фирмы-однодневки) в банках "Северный Кавказ", "Агротехника" и грозненском филиале Кредо-банка (в сейфе у его руководителя г-на Кадырова найден миллион долларов "налом", дело по этому эпизоду выделено в отдельное производство). Затем финансовый поток возвращался в Москву и некоторое время циркулировал между столичными банками, не покидая пределов Садового кольца. Наконец, удовлетворив аппетиты московских банкиров, "чеченские" миллиарды через фирмы Голода направлялись в Эстонию, а затем на Кипр. Окончательно "очистившись" и приобретя светло-зелёный оттенок, они перетекали в три ручья в Турцию, Австрию и Швейцарию - уже на личные счета Гантамирова, его жены, родственников и хороших знакомых.
   В разговорах со следователями Гантамиров намекал, что с Голодом, открывшим ему "окно в Европу", он познакомился по прямой рекомендации генерала Анатолия Куликова, возглавлявшего в то время внутренние войска и курировавшего чеченское направление. Но в итоге выяснилось: израильтянин вышел на Гантамирова через своего друга детства Абдул-Кахира. Сам Аркадий утверждает, что по первоначальной договорённости деньги мэрии он аккумулировал для строительства в Грозном фармацевтического завода, но Гантамиров всё время находил им иное применение.
   Иногда мэру надоедало оперировать заграничными счетами, и тогда он обращался за помощью к Рубанову и его помощнику Михаилу Ткачу: московские коммерсанты обналичили для него в общей сложности 6,9 миллиарда рублей (часть денег направив на счёт Голода в Англии). Их фирма "Карди" была зарегистрирована на имя некоего Кухтина, в действительности не имевшего к ней никакого отношения. Просто в его паспорт Рубанов вклеил своё фото и, демонстрируя эту "ксиву", открыл с десяток коммерческих организаций с теми же функциями, что и "Карди". Кухтин говорит, что свой паспорт он потерял, но следователи подозревают, что в Москве существует разветвлённая сеть по скупке документов у малоимущих сограждан.
   Итак, осенью 1997 года обвинение мошенникам было предъявлено. Но не все обвиняемые смогли с ним познакомиться. Али Гантамиров (брат экс-мэра), Михаил Ткач и Абдул-Кахир Арсанов на тот момент были в бегах (последний - где-то в Турции).
   Но главная проблема в другом. По мнению следователя Николая Волкова, из 55 миллиардов вряд ли удастся вернуть хотя бы один: следователи побывали на Кипре и обнаружили, что интересующие их счета уже практически пусты. В другие страны были сделаны официальные запросы, но, поскольку договоров о правовой помощи Россия с ними ещё не подписала, рассчитывать нам особенно не на что.
   ГЕОГРАФИЯ ЭКСПОРТА НАШИХ "ЗЕЛЁНЫХ"
   О "беглых" капиталах, как правило, вспоминают во время очередного обострения экономического кризиса, однако все ограничивается разговорами о финансовой амнистии и необходимости создания у нас благоприятного инвестиционного климата.
   Между тем существует вполне законный и вполне реальный способ эти деньги вернуть. Речь идёт о возврате средств по вердикту суда - при условии, что следственным органам удалось изобличить мошенников (взяточников, расхитителей госсобственности, валютных махинаторов). И при условии, что правоохранителям известен адрес "беглых" капиталов.
   А он, как правило, известен, - особенно когда речь идёт о крупных махинациях: большие и круглые суммы хранятся не в мешках, но в солидных банках, а также в виде яхт, особняков и автомобилей. Почти каждое громкое уголовное дело о коррупции сопровождается утечками в прессу с указаниями номеров счетов, марок автомобилей, с фотографиями вилл. Правда, не очень понятно, занимается ли кто-нибудь в наших правоохранительных органах сопоставлением и анализом всей этой информации. По крайней мере, официальные заявления на сей счёт обычно носят гипотетический характер: "Мы предполагаем, что россияне владеют за рубежом капиталом не менее 100 миллиардов долларов" (из интервью замначальника Управления экономической контрразведки ФСБ Владимира Сергеева). Но даже самый поверхностный анализ наиболее громких дел даёт весьма любопытные результаты.
   Мы выбрали из своего досье 25 известных криминальных историй, в каждой из которых комбинаторам удалось перевести на зарубежные счета не меньше одного миллиона долларов.
   В нашем списке - махинации, связанные с барнаульским АО "Партнёр" (1995 год). Фондом президентских программ (1994 год), питерским 000 "Флекс-Атлантик" (1995 год), компанией "Дойгус" (1996 год), фирмой "Инвестко" (1996 год), московским банком "Эффект-кредит" (1996 год), АОЗТ "Интерагро" (1993 год), столичной фирмой "ТКК" (1994 год), питерским агентством недвижимости "Интероксидентал" (1992 год), башкирской фирмой "Роксана" (1991 год), АОЗТ "Грифон" (1994 год), банком "Чара" (1994 год), бывшим депутатом Госдумы Марком Горячевым (1997 год), питерским АООТ "Радуга" (1997 год), Григорием Лернером (1994- 1996 гг.), фирмой "Контитрейд" (1993 год), фирмой "Голден АДА" (1993-1994 годы), фирмой "Хопер-инвест" (1993-1994 годы), АОЗТ РОСС (1994 год). Федеральным агентством правительственной связи и информации (1995 год), заместителем министра финансов Андреем Вавиловым (1995-1996 годы), нижегородским предпринимателем Андреем Климентьевым (1994 год), владивостокским ЗАО "Восток-Чили" (1994 год), швейцарской фирмой Бориса Березовского "Андава" (1996 год), экс-мэром Грозного Бесланом Гантамировым (1995 год).
   Общая сумма вывезенного добра составила примерно 1,75 млрд. долларов, - то есть каждая афера сопровождалась изъятием из финансовых потоков страны в среднем 70 млн. "зелёных". Впрочем, объёмы такого рода валютного экспорта сильно варьируются: от десяти миллионов долларов экс-мэра Грозного Гантамирова, в основном переправленных через Эстонию и Кипр в Австрию и Швейцарию, до 180 миллионов долларов, вывезенных в США усилиями алмазных махинаторов из фирмы "Golden ADA".
   География импорта похищенных капиталов охватывает практически всю Западную Европу - Англия, Франция, Австрия, Норвегия, Ирландия, Финляндия, Швейцария, Лихтенштейн. Кроме того, наши аферисты доверяют свои деньги финансовым структурам Израиля, Турции, Таиланда, США и Аргентины. Валюта, изъятая из российской казны и кошельков наших сограждан, доплывает и до островов: в наш список попали Багамы, Сейшелы, Кипр и Барбадос. А вот странам Восточной Европы российские махинаторы не доверяют - исключение составляет лишь Эстония, которая служит каналом для перекачки валюты дальше на запад. Наибольшей же популярностью пользуются США и Швейцария, на долю которых приходится почти половина всех вкладов, сделанных нашими аферистами.
   Любопытно, что в совершенно разных аферах, инициированных людьми вроде бы незнакомыми и не связанными друг с другом, зачастую фигурируют одни и те же банки-посредники. Например, Мосстройбанк поучаствовал и в перекачке в США денег обманутых вкладчиков "Чары", и в махинациях Григория Лернера. А банк "Луидор" (Барбадос) стал конечным пунктом в длинном маршруте средств, "высвобожденных" из государственного оборота в результате активной деятельности руководителей двух независимых ведомств - ФАПСИ (операции замдиректора Монастырецкого) и Минфина (операции замминистра Вавилова).
   ВЕРНУТЬ ЛЕГКО, НО МАЛОВЕРОЯТНО
   Коль скоро известны и маршруты "беглых" капиталов, и криминальные обстоятельства "побега", российские правоохранители имеют полное моральное и юридическое право потребовать их выдачи на родину. Чисто технически это выглядит так: против афериста (взяточника, налогового уклониста) возбуждается уголовное дело, доводится до суда, после чего следует вердикт: махинатора наказать, а украденные им деньги вернуть потерпевшим (обратить в пользу государства). По ходу следствия в министерство юстиции той страны, где похищенные средства нашли временное пристанище, направляется "Международное следственное поручение" (обычно за подписью Генерального прокурора или его зама) с просьбой проверить наличие денег на указанных счетах и наложить на них арест. А когда приговор вступает в силу, посылается ещё одно поручение - снять арест и отправить валюту в Россию. Тамошний суд эту просьбу удовлетворяет, и деньги благополучно возвращаются на родные берега.
   Так в теории.
   В реальности ни одна из 25 историй не закончилась возвращением в Россию хотя бы половины вывезенных капиталов, а в большинстве случаев не предпринимались даже попытки вернуть украденное.
   Может, у наших правоохранителей просто нет никакого стимула заниматься международными переговорами о валютном реэкспорте? На такую мысль наводит история расследования махинаций финансовой пирамиды "Грант-траст". Наши сыщики выяснили, что деньги вкладчиков были переведены в швейцарские банки Credit Commercial De France SA ($141 000) и Swiss Bank Corporation ($666 000). Но информация эта была им нужна, как оказалось, только для доказательства вины аферистов. Когда создателям пирамиды - Рогонову, Барановой и Пономарёвой - был вынесен обвинительный приговор, правоохранители утратили всяческий интерес к их зарубежным вкладам. Активисту-вкладчику Владимиру Антонову пришлось обивать пороги четырёх милицейских генералов и дойти с жалобами до самого Генерального прокурора, прежде чем процесс возврата денег сдвинулся с мёртвой точки.
   Однако проблема не столько в нежелании некоторых следователей инициировать трудоёмкую процедуру возврата вывезенного добра, сколько в том, что им крайне трудно довести её до логического завершения. Таково мнение начальника следственной части Следственного комитета МВД России генерал-майора Леонида Титарова, чьи подчинённые занимались наиболее крупными хищениями: делом Лернера, "МММ", "Хопром", фальшивыми авизо, делом Ангелевича (всего около полусотни дел - и почти все из разряда "громких").
   - Даже при наличии полной осведомлённости о том, где находятся украденные в России деньги, и даже имея судебные решения тех стран, где эти деньги были обнаружены, возврат их весьма проблематичен. Ведь законодательство каждой страны предусматривает, что в первую очередь будут соблюдены национальные интересы. То есть сперва удовлетворяются все претензии к аферисту со стороны местных властей и местных жителей, а возврат денег в Россию идёт по остаточному принципу.
   В качестве иллюстрации Леонид Титаров приводит дело Брансона. Этот американский мошенник пообещал российской корпорации "Уголь России" два завода "под ключ", получил в качестве предоплаты 4 млн. долларов, отправил в Россию два ящика с болтами, а оставшиеся от болтов деньги начал транжирить в традиционной для всех мошенников манере. Купил 9 коллекционных автомобилей, съездил с семьей на Багамы и в другие экзотические страны, накупил самой дорогой офисной мебели. К моменту, когда г-ном Брансоном заинтересовались российские и американские компетентные органы, он успел "проесть" 1,3 млн. долларов. К счастью, оставшиеся деньги были вовремя заблокированы на счетах в банках США и без проблем вернулись российской корпорации. А вот за 1,3 млн. долларов началась серьёзная судебная тяжба. И продолжалась она даже после того, как сам мошенник по вердикту американской Фемиды получил 23 года лишения свободы.
   Неожиданно выяснилось, что г-н Брансон был женат, - причём одновременно на двух женщинах. И у обеих оказались к нему материальные претензии. Каждая из жён доказывала, что именно ей должна принадлежать большая часть имущества супруга. Кроме того, набежали весьма внушительные судебные издержки: дело слушалось долго, некоторых свидетелей пришлось вызывать из России, оплачивать им дорогу, гостиницу, переводчика и т.п. После компенсации всех издержек и удовлетворения претензий всех жён на долю "Угля России" осталось только 400 тысяч долларов. Судебное решение об их выплате было принято в 1993 году.
   - Так вот, эти деньги мы до сих пор не получили, - рассказывал мне Леонид Титаров летом 98-го. - По-прежнему ведём переписку с Минюстом США. Где-то год назад они попросили нас направить подробную информацию о банке, который должен осуществить перечисление средств в Россию. Мы их просьбу выполнили. С тех пор - ждём ответа.
   Жизнь следователей ещё больше усложнилась после принятия Закона о банках и банковской деятельности, защищающего финансистов от правоохранительных органов. Чтобы обратиться в банк за любой, даже самой элементарной информацией, сыщикам приходится оформлять кучу бумаг и получать санкцию прокурора. Аналогичные проблемы - и у их западных коллег. Понятно, что при такой сложной процедуре ни о какой оперативности при поиске и аресте "беглых" капиталов говорить не приходится.
   Благому делу возврата "беглых" капиталов сильно мешают и "дыры" в архаичном законодательстве. Например, существует порядок, по которому реализовывать возвращённое в страну имущество можно только после решения суда. А как быть, если мошенник попал под амнистию и суда вообще не было?
   Такая проблема возникла в ходе расследования махинаций полковника Григория Студенникова - финансового босса Федерального дорожно-строительного управления при Министерстве обороны. По данным сыщиков, он регулярно переправлял крупные бюджетные средства со счетов своего управления за границу - как правило, по фиктивным контрактам и в оффшорные зоны.
   Проследив движение средств по одной из таких операций, правоохранители вернули в Россию драгоценности на 2,8 миллиона долларов. израильский партнёр полковника-бизнесмена добровольно согласился отдать то, во что превратились деньги, выделенные на поддержание обороноспособности страны. В Шереметьево-2 сотрудники компетентных органов приняли две коробки с золотыми кольцами, браслетами, кулонами, бриллиантовыми колье.
   Однако полковник, как инвалид второй группы, попал под очередную амнистию. А раз суда не было - никто не знал, как поступить с израильскими сокровищами, которые на время следствия были отданы на хранение в один из столичных банков. То есть то, как предписывал поступать в данной ситуации законодатель, было полным абсурдом. По закону надо было все ювелирные изделия превратить в золотой и алмазный лом - и в таком виде реализовывать. То есть золотые украшения переплавлять, бриллианты выковыривать из колец... При этом стоимость сокровищ уменьшается как минимум в тысячу раз. Чтобы выйти из этого правового тупика, прокуратура обратилась с посланием к первому вице-премьеру Юрию Маслюкову: нельзя ли по этому поводу подготовить особое правительственное поручение?
   НОВЫЕ ИГРЫ ПИРАМИДОСТРОИТЕЛЕЙ
   После обвала "пирамид" и лопанья "мыльных пузырей" прошло уже 3-4 года - но аферистам, которые действовали с наибольшим размахом, по-прежнему удается избегать ответственности и прятать украденные деньги. Особенно ту их часть, которая "укрылась" за границей.
   Пожалуй, самый тяжёлый случай - дело Сергея Мавроди. К концу 1998 года следователям удалось найти лишь его капиталы. И то не все. Сам любитель бабочек оставался неуловимым. Постановление о привлечении "гениального математика" в качестве обвиняемого было вынесено ещё 17 декабря 1997 года. Но в течение многих месяцев ничего определённого не говорилось. Правда, однажды газета "Совершенно секретно" сообщила, что её корреспондентке удалось договориться с создателем "МММ" о встрече. И в обстановке строжайшей конспирации, после долгого пути на чёрном "Лендкрузере" с тонированными стеклами, взять у Мавроди интервью. Однако вскоре выяснилось, что интервью представляет компиляцию из ранее опубликованных опусов афериста, что корреспондентка внештатная и что её легенда с самого начала вызывала в редакции сомнения.
   Как сказал мне следователь по особо важным делам СК МВД Николай Псырков, проблема не только в том, чтобы разыскать основоположника пирамидостроения. Главная загвоздка - в беспрецедентном количестве потерпевших: по самым приблизительным подсчетам АО "МММ" "кинуло" 2 миллиона человек. Если педантично следовать букве закона - то есть безнадёжно устаревшему УПК, - всех их надо допросить. Можно только догадываться, сколько лет на это уйдёт: к осени 1998 года были опрошены "только" 2 тысячи обманутых акционеров. Кроме того, подследственному требуется время для ознакомления со всеми материалами дела, - а уже сегодня в нём больше сотни томов! Сроки же нахождения под стражей строго ограничены. Учитывая несколько недель, что Мавроди провёл за решёткой после первого ареста (закончившегося получением депутатского мандата), он может находиться под стражей максимум 16 месяцев. После чего, если дело не будет передано в суд, любитель бабочек обретет свободу.
   Правда, по указанию прокурора следователь может ограничиться лишь несколькими наиболее доказанными эпизодами. На взгляд следователей, мошенничество было даже не в технологии "пирамиды", а в том, что населению продавались акции нигде не зарегистрированной фирмы - АО "МММ". Что касается шести десятков учреждённых Мавроди компаний - всевозможных ЧИФов, АОЗТ, ТОО, - где также фигурирует аббревиатура "МММ", то формально ответственности перед акционерами они не несли.
   Это, кстати, одна из причин, по которой псевдоакционерам сложно возместить убытки. Как известно, Мавроди активно тратил деньги клиентов на приобретение акций "Газпрома", "Роснефти", РАО ЕЭС и прочих "голубых фишек". Сейчас часть этой собственности Мавроди арестована - по некоторым оценкам на общую сумму 30-40 млн. долларов. Но превратить их в живые деньги и раздать пострадавшим от "МММ" нельзя до тех пор, пока не арестуют афериста, а круг потерпевших не будет чётко определён.
   Проблема ещё и в том, что нет никакой надежды на способность суда пропорционально распределить деньги между пострадавшими. Как сообщил автору этих строк руководитель "Объединения вкладчиков "МММ" Левон Сарвазян, его организация добилась удовлетворения в Хамовническом суде 1700 исков акционеров. По настоянию потерпевших, на депозитный счёт суда было переведено 610 млн. рублей, которые арестовали на одном из счетов Мавроди. Однако денег истцы так и не увидели: сперва их уверяли, что перевод средств затягивается, а потом объявили, что все деньги уже распределены. Обладателями полумиллиарда стали всего 30 счастливчиков. Причём одна из них получила практически половину - 300 миллионов рублей. Но самое интересное - удачливая истица тут же отнесла всю сумму... в кассу "МММ". Впрочем, вкладчиков это не удивило: у них и прежде были основания подозревать работников Хамовнического суда в нечистой игре и симпатиях к Мавроди. Как потом выяснилось, аналогичным образом были распределены и 900 млн. рублей, вырученных за офис "МММ" на Ленинском проспекте: трое избранников получили две трети всей суммы. Вкладчики даже попытались инициировать уголовный процесс против старшего судебного исполнителя Ольги Простаковой, которая столь странным образом распределяет деньги.
   Между тем сам хозяин "МММ" был далёк от всей этой суеты и с некоторых пор стал общаться с акционерами исключительно через Интернет. В виртуальных сетях поселился и его брат Вячеслав Мавроди, в отношении которого Мосгорпрокуратура расследует ещё одно дело - о незаконной банковской деятельности: на обломках "МММ" он проводил игру под названием "СВДП" (система взаимных добровольных пожертвований). Когда правоохранители решили эту новую пирамиду прикрыть и провели в офисе Вячеслава Мавроди обыск с изъятием довольно крупных сумм, вкладчики стали устраивать демонстрации протеста, а сам Вячеслав отбыл за границу и больше на родине не объявлялся.
   Как признался Сергей Мавроди в "интервью из подполья", в последние годы он общается с братом исключительно по Интернету. Вероятно, именно во время одного из таких "разговоров" братьям пришла в голову гениальная мысль перенести операции с реальными деньгами в виртуальное пространство.
   С некоторых пор посетителей сервера, расположенного в Сети по адресу www.volna.ru, стал встречать анонс-зазываловка: "Принцип взаимного доверия выше принципа взаимных обязательств!" Та самая надпись, что когда-то украшала плакаты АО "МММ". Сперва гостю предлагают ответить на вопрос, хочет ли он заработать. За каждым из трёх возможных ответов ("хочу", "очень хочу", "мне хватает") следует приглашение сделать взнос во "Всемирную систему взаимных добровольных пожертвований" (СВДП).
   Любопытно, что свой сервер для размещения "электронной версии МММ" предоставило научно-производственное предприятие "Волна". Казалось бы, что может быть общего между разыскиваемыми Интерполом мошенниками и полусекретной организацией, находящейся в ведении Миноборонпрома России? Оказывается, они когда-то были соседями: адрес НПП - Варшавское шоссе, дом 26. Как говорится, старый друг лучше новых двух.
   Между прочим, счётчик посетителей сервера перевалил за 50 тысяч. Расчёт на то, что нынешние Лени Голубковы успели приобрести не только сапоги женам, но и персональные компьютеры, оправдался.
   Головную боль вызывает у следователей и фирма "Хопёр-инвест". Правда, проблемы здесь иного рода. Известны и местонахождение хозяина "Хопра" Льва Константинова, и страны, куда перекочевали средства вкладчиков. Но практического применения эта информация пока не имеет: то, во что материализуется переправленная за границу валюта, далеко не всегда пригодно для обратной конвертации.
   Так произошло и с деньгами вкладчиков "Хопра". Часть средств ушла на выпуск в Германии календарей 1994 года и буклетов. Немцы готовы их отдать. Но кому нужен прошлогодний снег? А другая часть была потрачена на изготовление в Финляндии 150 передвижных магазинчиков. Зачем они понадобились пирамидчикам, история умалчивает. Но факт, что аферисты проплатили финнам далеко не всё, что следовало по договорам. Те включили штрафной счётчик. В итоге сумма штрафов достигла стоимости магазинчиков. Так что теперь финны отвечают в духе почтальона Печкина: у нас есть ваши магазинчики, но мы их не отдадим, пока вы не уплатите все штрафы.
   Остаётся рассчитывать только на имущество мошенников, обнаруженное в России. Рыночная стоимость арестованных помещений и акций достигает нескольких десятков миллионов долларов. Но здесь свои проблемы: некоторые гражданские и арбитражные суды, даже не извещая следователей, отменяют аресты и пытаются раздать некоторым кредиторам капиталы "Хопра". Иными словами, до суда над владельцами "Хопра" ещё не дошло (соучредители фирмы Лия Константинова и Олег Судальцев знакомились с материалами дела), а найденное имущество уже вовсю пытались растащить.
   Более того, одному из организаторов аферы, похоже, удастся избежать ответственности. Бывший глава фирмы Лев Константинов (сын арестованной в Москве Лии Львовны) обзавёлся израильским гражданством и поселился на земле обетованной. А своих граждан в руки чужого правосудия никто не выдаёт. Правда, израильтяне предлагают сами возбудить против афериста процесс. Но для этого не один десяток томов дела о "Хопре" необходимо перевести на английский и выслать в Тель-Авив. А на это у наших следователей не хватает ни времени, ни денег. К тому же они имеют не слишком плодотворный опыт сотрудничества с израильскими коллегами по делу Лернера.
   В течение нескольких месяцев внимание американской и российской публики было приковано к процессу над Вячеславом Иваньковым - Япончиком. Вопрос состоял в том, вымогал или не вымогал Япончик у американцев российского происхождения Волкова и Волошина 3,5 миллиона долларов, полученных ими от АКБ "Чара". Но за скобками оказался другой, гораздо более важный для нас вопрос: можно ли вернуть эти деньги обманутым вкладчикам?
   Между тем речь идёт об одной из типичных схем "бегства" капитала из России. Вывоз валюты был оформлен как кредит "Чары" фирме Волкова и Волошина "Саммит Интернешнл". Кредит составлял 2 миллиона долларов и был оформлен под 8 процентов в месяц с возможностью вернуть деньги в любой момент. Помимо этого, по предложению Волкова была создана совместная компания "Мосстройкоммодитиз Трейдинг" (якобы для работы на товарной бирже) с тремя учредителями: "Саммит Интернешнл" (50 процентов акций), АКБ "Чара" (25 процентов) и Мосстройбанк (25 процентов). Характерно, что тот же банк активно участвовал и в аферах Лернера. По распоряжению руководителя "Чары" Владимира Рачука в это новообразование было инвестировано ещё 500 тысяч долларов. Согласно показаниям управляющего "Чары" Рустама Садыкова, деньги были переведены в начале мая 1994 года. Однако до сих пор остаётся загадкой, каким образом осуществлялся этот перевод, если учесть, что "Чара" не имела лицензии на ведение валютных операций. Возможно, существовали некие банки-посредники. Во всяком случае, ФБР выяснило, что деньги "Чары" в итоге оказались на счетах как минимум семи американских банков. Через несколько дней после отправки денег руководители "Чары" и "Саммита" встретились в Милане, где, по показаниям Садыкова, Волков подтвердил Рачуку получение оговоренной суммы и взял у него копии платёжных документов.
   Как известно, Япончик был осуждён. Передали в московский суд и дело в отношении руководительницы "Чары" Марины Францевой. Однако о деньгах "Чары", переправленных в Штаты, ни американские, ни российские следователи так и не вспомнили. (Не говоря уже о недвижимости в Испании, где Францева поселила своих родственников, и о купленном за 4 миллиона долларов острове на Сейшелах.) Кстати, руководитель ликвидационной комиссии "Чары" г-н Михневич беседовал по этому поводу с атташе посольства США, и тот заверил, что будет способствовать возвращению этих денег, - если, конечно, российская сторона обратится на официальном уровне и представит соответствующие документы. Пока же, по словам дипломата, никаких запросов, как ни странно, не было.
   Впрочем, даже к тем активам "Чары", что не пропали бесследно, подступиться оказалось не так-то просто. Например, очень трудно было доказать, что здание на Пречистенке (д. 24) построено на деньги вкладчиков. Что Агроуниверсалбанк, Моби-банк, "Славянский дом" и "Чара-холдинг" должны вернуть (положить на ликвидационный счёт) кредиты, взятые у "Чары" незадолго до её банкротства.
   Ещё до сентябрьского кризиса конкурсный управляющий заявил, что при самом удачном раскладе москвичи, вверившие "Чаре" около 452 миллиардов рублей, могут получить обратно разве что по 30 копеек с каждого вложенного рубля. Понятно, что после того, как снова раскачался маховик инфляции, надежды обманутых вкладчиков на хоть какую-нибудь компенсацию тают буквально на глазах.
   ЦЕНА РАСКАЯНИЯ - 2 МИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ
   Понимая, насколько проблематично обеспечить возврат "беглых" капиталов, следователи стараются убедить мошенников по доброй воле возместить причинённый ими ущерб. Как ни странно, иногда это удаётся. Один из любителей фальшивых авизо, который к моменту ареста успел переправить деньги в Сингапур, добровольно - в обмен на изменение ему меры пресечения и под честное слово следователя, что тот будет хлопотать о снижении срока наказания, - вернул 2 миллиона долларов. Деньги проделали сложный маршрут из Сингапура в США, из США на счета московской фирмы, оттуда - на депозитный счёт МВД. Характерно, что все эти операции предприниматель организовал, не выходя из камеры.
   Больше всего следователи волновались, что суд не примет во внимание добровольную помощь бизнесмена. А такое вполне могло случиться: российское уголовное право не предусматривает так называемую сделку с правосудием - документально оформленный договор между обвинением и обвиняемым, где оговариваются обязательства обеих сторон. По мнению генерала Титарова, с введением у нас этого института возврат денег мог бы значительно упроститься.
   К счастью, история с раскаявшимся бизнесменом закончилась благополучно: суд вынес обвинительный приговор, но с отсрочкой исполнения наказания. Однако далеко не все надеются на благородство отечественной Фемиды. Например, расследуя дело Ангелевича (аферы Монтажспецбанка), сыщики получили данные о его заграничных счетах, в частности в Швейцарии. Сделали запрос, - и пришёл ответ: счета обнулены. Вероятно, опытный банкир позаботился о том, чтобы в случае форс-мажора доверенные лица имели возможность его деньги обналичить. И сделали это оперативнее, чем правоохранители с их волокитой по утверждению международных запросов о правовой помощи.
   Процедура возврата средств могла быть ускорена, если бы в западных странах у МВД были свои представители - офицеры связи. Пока они работают лишь в нескольких российских посольствах: в США, Англии, Бельгии, Болгарии, Польше и на Кипре. В 1998 году офицер связи появился и в Израиле.
   Последнее весьма актуально: израильтяне весьма неохотно расстаются с переправленными к ним капиталами. Так, суд Иерусалима признал Григория Лернера виновным в хищении нескольких десятков миллионов долларов из российских банков. Однако о возврате денег в Россию речь на суде даже не заходила. (Подробнее об этом мы рассказали в главе "Григорий Лернер: жизнь и тюрьма".)
   И здесь мы подходим к главной проблеме. Дело в том, что большинство стран, где прячут деньги аферисты, на самом деле вовсе не обязаны отвечать на наши запросы и тем паче возвращать деньги. Потому что с государствами, которые мы в своё время относили к "капиталистическому лагерю", за все годы "либеральных реформ" наши руководители так и не удосужились заключить договора о правовой помощи. А без таких договоров помощь в возврате средств может оказываться только по доброй воле и за какие-то ответные услуги. А может и не оказываться.
   Генерал Титаров считает, что чем быстрее мы заключим такие двухсторонние соглашения, чем детальнее в них будет прописан механизм возврата денег, чем полнее в нём будут учтены интересы потерпевшей стороны (например, может быть включен пункт, что судебные издержки не должны покрываться за счёт потерпевших), тем быстрее будет запущен механизм реального возврата "беглых" капиталов.
   Парадокс ещё и в том, что гораздо легче отыскать где-нибудь на Сейшелах похищенные у нас деньги, чем найти в России ответственных за их возврат. Казалось бы, - коль скоро возврат происходит по решению суда, именно он должен контролировать исполнение. Это было бы, кстати, более понятно иностранцам. Но в реальности у наших судов нет даже средств для перевода многостраничного приговора на язык той страны, куда он должен пересылаться. В итоге судьбу похищенных средств приходится отслеживать всё тем же милицейским следователям, - если, конечно, у них хватает на это сил и времени.
   С другой стороны, в Генпрокуратуре есть Международно-правовое управление, отвечающее за внешние сношения. Но при ближайшем рассмотрении выясняется, что оно ведает исключительно выдачей преступников и денег из России. Экстрадицию в обратном направлении курируют сразу три подразделения Следственного управления Генпрокуратуры. Но их специалисты только помогают готовить необходимые документы, - а вовсе не отвечают за возврат средств.
   Но, похоже, эта ведомственная разобщенность никого не волнует. Наши политики лишь на словах проявляют интерес к сообщениям о незаконно вывезенных и оказавшихся на заграничных счетах миллиардах долларов. На деле же российские власти предпочитают вести переговоры не о взаимной правовой помощи, а об односторонних финансовых инъекциях.
  
   СЧЕТА ПРЕДЕРЖАЩИЕ
   ИСКЛЮЧЕНИЕ, СТАВШЕЕ ПРАВИЛОМ
   Как известно, понятие коррупция произошло от латинского слова corruptio (подкуп) и означает преступление, заключающееся в прямом использовании должностным лицом прав, связанных с его должностью, в целях личного обогащения. В энциклопедическом словаре, дающем такое толкование, речь идёт о каком-то одном, конкретном преступлении. При более широкой трактовке этого слова говорят о явлении, о недуге, в той или иной степени поразившем бюрократические элиты всех стран и наций. Но в любом случае речь идёт о некоем позорном отклонении от нормы, о чем-то таком, что существует наряду со здоровым, нормальным, естественным. Об исключении из правил.
   Не то в России. Здесь коррупция не разъедает государственную систему, а, скорее, является сутью этой системы. Здесь коррупция не альтернатива - но основа основ, не опухоль на теле - но само тело, не препятствие на пути общественного развития - но само средство производства. Точно так же, как российская армия не может существовать без дедовщины, - поскольку дедовщина является тем китом, на котором наша армия стоит, необходимым условием её существования, - так и государственная система нашей страны немыслима без того, что на Западе называют коррупцией. Шестерёнки отечественной экономики вертятся исключительно за счёт бесконечных "смазок" - открытия ответственным людям заграничных счетов, строительства особняков, приобретения роскошных лимузинов...
   Нет, здесь не отдельные случаи подкупа, не круговая порука нескольких взяточников, - но прочно выстроенная система перераспределения материальных ресурсов страны. Система, при которой параллельно существуют два равновеликих финансовых потока: один - направленный на удовлетворение неограниченных потребностей бюрократической прослойки, другой - на нужды всего остального населения. Первый поток - шумный и полноводный, второй - постоянно находится на гране пересыхания. Возможно, его и вовсе бы перекрыли за ненадобностью, и всё вокруг окончательно превратилось бы в пустыню, - однако мудрая часть обитателей оазисов понимает, что по целому ряду причин этого делать нельзя. Забастовки, голодовки, журналистские разоблачения - всё это, конечно, мешает жителям оазисов окончательно расслабиться, заставляет идти на маленькие жертвы.
   Иногда эти жертвы минимальны. Иногда и вовсе близки к нулю. Если пресловутые потоки рассматривать как совокупность большого числа бюджетных ручейков, то некоторые всё-таки поддерживают в каком-то более-менее приличном состоянии (например, выплаты пенсий), но многие откровенно и беззастенчиво перекрывают. Например, строительство жилья за госсчёт. По поводу адресатов бесплатной раздачи квартир ни у кого никаких сомнений нет - независимо от того, что именно записано в законе о бюджете.
   ЖИЛЬЕ ДЛЯ НОВЫХ РУССКИХ ЧИНОВНИКОВ
   Документы, о которых пойдёт речь, принёс мне один уволенный сотрудник Центробанка. То, что вытекало из этих бумаг, было настолько поразительным, настолько не вписывалось в мои тогдашние представления о технологиях бюджетного финансирования, что сперва я отнёсся к ним, мягко говоря, с подозрением. Решил перепроверить, получить комментарии у специалистов. В двух экземплярах отксерил всю эту папочку и отнёс в две солидные инстанции - в думский комитет по бюджету и в Счётную палату, к аудитору, контролирующему деятельность Центробанка. Потом потянулись бесконечные недели моего ожидания.
   Я педантично в условленный день звонил к депутату и аудитору, и всякий раз их секретари отвечали: "на совещании", "заняты", "обедают", "позвоните завтра". Потом депутат, - а это была Оксана Дмитриева, представительница уважаемого мною "Яблока", - стала чиновницей, перешла на работу в правительство. А ответственная сотрудница Счётной палаты ушла в декретный отпуск.
   После этого мне оставалось довериться только результатам самостоятельного расследования. Единственным плюсом было то, что речь шла не о каких-то заморских счетах, но о вполне конкретном, кирпичном, многоэтажном воплощении того, что мы назвали особым, специфическим для России, перераспределением материальных ресурсов страны...
   По закону строительство жилья за счёт государства может вестись исключительно в рамках федеральной программы "Жилище". Это означает, что бесплатное или субсидируемое жильё должны получать ликвидаторы чернобыльской аварии, беженцы, северяне, переезжающие "на материк", военные и милиционеры (работающие и уволенные в запас). Возведение какого-либо иного жилья федеральный бюджет не предусматривает. Оговаривается, правда, что капвложения могут также производиться по указам и правительственным постановлениям - но в порядке исключения.
   В реальности на выполнение программы "Жилище" денег практически не выделяется. "Финансирование - нулевое, - сообщил мне в сентябре 1998 года глава думского комитета по проблемам Севера Борис Мисник. - В этом году по закону о бюджете на строительство жилья для северян и жилищные субсидии должны были выделить около 1,3 миллиарда рублей. Не выделили ни рубля. В том году - около 1 триллиона (старыми). Дали только 150 миллиардов - и то не живыми деньгами, а зачётами и векселями".
   Между тем жилые дома за счёт госказны активно строятся. В основном в Москве, в её Юго-Западном округе (там, говорят, чище воздух). На Мичуринском и Балаклавском проспектах, на улицах Удальцова и Гарибальди. Строят, как правило, иностранцы, и за валюту (то есть для наших граждан дополнительные рабочие места не создаются). Ультрасовременные 20-24-этажные здания, с квартирами улучшенной планировки; однокомнатные - 80 кв. м, двухкомнатные - 100 кв. м и т. д.
   Здесь не справят новоселье ни офицеры, ни северяне. Ведомственная принадлежность тех, кто получит (или уже получил) вожделенные ордера, известна. Это сотрудники Управделами президента, аппарата правительства, Минэкономики, Миннаца, Госкомстата.
   Ничего подобного в бюджете не предусмотрено. То есть заложенного в закон о бюджете финансирования нет вовсе, и наоборот - те деньги, о которых законодатели не договаривались, - проливаются золотым дождём.
   Как же это технически осуществимо?
   Вся хитрость в том, что обеспечивать и контролировать прохождение денег на бюджетное жильё должно одно ведомство, а занималось этим до последнего времени совсем другое.
   Ещё с 1992 года все платежи должны были идти через Федеральное казначейство, однако по каким-то причинам в течение пяти лет оно не могло вступить в свои законные права. Его функции взяло на себя подразделение Центробанка под названием "Отдел долгосрочного кредитования инвестиционной деятельности".
   Как пояснили мне знающие люди в ЦБ, именно в этот отдел стекались все бумаги из Минфина и Минэкономики с предписаниями выделить деньги на тот или иной объект. Визировать эти документы сотрудники отдела должны были, лишь удостоверившись, что всё законно: финансирование идёт в рамках программы "Жилище", в соответствии с текущим бюджетом, после согласования с заинтересованным ведомством. Но, во-первых, чёткого алгоритма проверки не было. Во-вторых, значительная часть предписаний не имела ничего общего с программой "Жилище", а указанные в них суммы явно не укладывались в лимиты, заложенные в бюджет. "Внепрограммная часть", "сверхлимиты" - такими странными терминами пестрели письма руководителей Минэкономики (Евгения Ясина, Якова Уринсона и их замов) и прикреплённые к ним платежки из Минфина.
   Кое-где делались ссылки на указы и постановления, - но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что в них ничего о жилье не говорилось или документов с такими выходными данными вообще не существует.
   "Нет денег", - из месяца в месяц отвечали ликвидаторам и северянам. Одновременно с этим 215 миллиардов рублей выделялось для нужд Управделами президента (сперва говорилось, что для реконструкции Кремля, потом оказалось - для строительства жилья); 12 миллиардов - самому Минфину для покупки квартир на Мичуринском проспекте; 2,5 миллиарда - на закупку трёх квартир для Миннаца, Минэкономики и Госкомстата; 4,5 миллиарда - Управделами президента "для расчистки плёса" в Завидове; 19 миллиардов - Миннацу и Минэкономики для начала строительства дома по Балаклавскому, 18; 20 миллиардов - аппарату правительства на дом по Удальцова, 3 (с очень смешной формулировкой "на начало строительства и проектно-сметную документацию", - но если нет еще ни проекта, ни сметы, то как можно выделять деньги на "начало строительства"?). Всё это - только небольшая выборка за несколько месяцев 1995-1996 годов из пачки документов, которые волею судеб оказались в верхнем ящике моего стола.
   Все операции проводились через "нужные" фирмы. Характерный пример - строительство дома по Балаклавскому проспекту, сметной стоимостью около 15 миллионов долларов. Перед тем как отправить деньги финской строительной фирме, их прокрутили через банк "Стратегия". Небольшое финансовое учреждение, известное только тем, что его возглавлял брат Якова Уринсона.
   Сотрудники отдела долгосрочного кредитования понимали, что предписания выделить средства на жилье для чиновников - абсолютно незаконны. Но послушно ставили свои визы (за этим зорко следила бессменная начальница отдела Лариса Нешина). Отказ означал как минимум потерю премий и всевозможных пособий, достигавших нескольких тысяч долларов. Кроме того, на работу в этот отдел брали в основном немосквичей, обещая помочь с жильем. Впрочем, одна из сотрудниц пыталась сопротивляться и отправила несколько докладных руководству, в том числе Сергею Дубинину. Она писала, что её отдел по сути превратился в карманный банк для обитателей "Белого дома". Реакции не последовало.
   И всё же компетентные органы узнали об этих странных операциях. По поручению Генпрокуратуры проверкой оперативных данных о незаконном строительстве занялись борцы с экономическими преступлениями МВД России. Однако до возбуждения уголовного дела не дошло.
   Как уже говорилось, автор поначалу отнёсся к этим документам с определённой долей скепсиса. Для проверки информации было решено выехать на объекты - увидеть всё собственными глазами. И запечатлеть на фото. Долго мы с фотокорреспондентом плутали по московскому юго-западу - и никак не могли отыскать обозначенные в бумагах адреса. Оказывается, всё дело было в хитрой чиновничьей кодификации. В документах обозначался так называемый технический адрес - реально не существующий. Для чего нужна была подобная конспирация, понять мне так и не удалось. Но здания, о которых шла речь, были видны издалека: эти ультрасовременные громадины резко отличались от окружающих построек. Стандартные коробки-девятиэтажки казались утлыми лачугами по сравнению с чиновничьими башнями.
   Но больше всего меня поразило другое. Эти новостройки я посетил в самый разгар августовского-сентябрьского кризиса. Казалось, вся страна в параличе, все счета зависли, валюты нет, рублей нет, заводы и фабрики окончательно встали - и вот-вот остановится метро. А здесь, в этих странных уголках Москвы, ничего подобного не ощущалось. Наоборот, возведение многоэтажек шло полным ходом, можно сказать, рекордными темпами. Никакого кризиса, никакого простоя, никакого долларового дефицита.
   Всё может окончательно развалиться, остановиться, уйти в небытие. Но их ручейки никогда не пересохнут, их оазисы никогда не растворятся в пустыне.
   МЫ ПОИМЁННО ВСПОМНИМ ВСЕХ...
   Когда лидер думской фракции "Яблоко" Григорий Явлинский обмолвился о том, что высшие эшелоны российской власти поражены коррупцией и что министерские портфели стали объектами купли-продажи, он сказал, по большому счёту, банальность. Никакой Америки он не открыл. Тем удивительнее был невероятный скандал, разразившийся после его даже не заявления, а замечания. Все члены правительства дружно обиделись. Многие политики выступили с контрзаявлениями. "Что вы имеете в виду, г-н Явлинский? Назовите конкретные фамилии!"
   Требование было бессмысленным, но провокационным. Бессмысленным - потому что разоблачать и поимённо перечислять коррупционеров должны не лидеры депутатских фракций, а руководители правоохранительных органов. Но тот факт, что они этого не делают, - тот факт, что по сути ни один из министров федерального уровня не предстал перед судом, - вовсе не означает, что там, наверху, всё чисто и нет ни хищений, ни махинаций, ни лихоимства.
   С другой стороны, стоило Явлинскому назвать конкретные фамилии, как тут же на него подали бы в суд, - а то и привлекли бы к уголовной ответственности за клевету. Раз суда над самыми высокопоставленными коррупционерами нет, таковыми их считать нельзя, а называть вслух их имена - просто опасно. Замкнутый круг?
   Явлинский всё-таки нашёл выход. Не он, но его соратники направили в правительство депутатский запрос, в котором все известные им факты, намекающие на коррумпированность членов правительства (только действующих членов - о бывших уже не говорили), были изложены в форме вопросов. То есть никто ничего не утверждал, - а просто спрашивал. Сразу после такого хитроумного приёма все разговоры о популизме Явлинского стихли. Что касается ответов, то на них никто особенно и не рассчитывал. Действительно, ничего вразумительного "яблочникам" не ответили. Но пообещали разобраться. Разбираются до сих пор.
   "Список Явлинского", вероятно, войдёт в историю как одна из редких и отчаянных попыток сказать о коррупции в стране, где её "не замечают" не потому, что её нет, - но потому, что она повсюду и во всём. Лицом к лицу лица не увидать.
   Мы решили составить свой список, более расширенный. Вспомнить не только членов правительства Примакова, - но высокопоставленных чиновников из всех российских правительств, начиная от Силаева и Гайдара.
   Здесь необходимо сказать несколько слов о принципах подбора - точнее, выбора имён и фактов. Понятно, что о российской коррупции можно говорить бесконечно, можно рассматривать её вдоль и поперёк, по вертикали - то есть во всех 89 субъектах Федерации - и по горизонтали: начиная от РЭУ и муниципалитета - и заканчивая аппаратом президента. Мы будем рассматривать только самый верхний слой и только в пределах Садового кольца.
   Мы ограничили сферу своего интереса только первой - исполнительной ветвью власти. Нас интересуют только высокопоставленные члены правительства - вице-премьеры, министры, заместители министров, помощники министров - и приравненные к ним высокопоставленные сотрудники президентской администрации. Все они приводятся с теми должностями, в которых они трудились в зените своей карьеры, - хотя сейчас следовало бы писать их должности с приставкой "экс".
   В нашем списке нет имен президента и председателей правительства - не потому, что в печати было мало фактов об их нечистоплотности, об их сомнительных приказах и распоряжениях, - но потому, что они отвечают за деятельность всех своих подчинённых. То есть все сведения, портящие репутацию высокопоставленных чиновников, автоматически портят репутацию глав государства и правительства.
   В списке нет имён Анатолия Чубайса и его соратников из Мингосимущества - жизни и творчеству этих замечательных деятелей посвящена в данной книге отдельная глава. Как и высокопоставленным сотрудникам так называемых силовых структур. Нет и Министерства обороны - о генералах, их счетах и дачах, я уверен, ещё будет написана не одна книга. К настоящему же моменту уголовные и судебные процессы над людьми в лампасах ещё в самом разгаре.
   Среди "подозрительных", портящих репутацию чиновника сведений в данном случае отобраны только те, что наиболее доказательны, или те, что в свое время послужили основанием для возбуждения уголовного дела, а в отдельных случаях - и для ареста чиновника. Как уже говорилось, ни в одном из перечисленных эпизодов дело до суда не дошло, - а если и дошло, то на скамье подсудимых всякий раз оказывались более мелкие сошки.
   Наконец, мы бы попросили обратить особое внимание на безглагольную форму изложения этих фактов и сведений. Мы не берёмся утверждать, что чиновник совершил нечто аморальное или предосудительное. Мы говорим лишь о том, что была в его жизни некая тёмная, странная история, бросившая тень на его репутацию. Пропала из госказны очередная порция бюджетных средств. А кто прежде всего виноват и каким должно быть наказание - это уже вопрос органов правоохраны.
   Итак, предлагаем ознакомиться со следующим списком.
   ПРАВИТЕЛЬСТВО РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
   ВЛАДИМИР ШУМЕЙКО первый вице-премьер, спикер Совета федерации
   Уголовное дело об исчезновении 9,5 миллиона долларов из 15-миллионного кредита, который по указанию Шумейко государственная компания "Агрохим" перечислила на счёт фирмы "Теламон". Ещё один эпизод того же дела - необоснованные льготы, которые Шумейко предоставлял ряду частных компаний, в том числе швейцарской фирме "Дистал ЛТД", в руководство которой входили скандально известные братья Якубовские. По представлению Генпрокуратуры в июле 1993 года Верховный Совет лишил Шумейко депутатской неприкосновенности, Борис Ельцин отстранил его от исполнения обязанностей первого вице-премьера "до завершения следствия". Однако уголовное дело в итоге было закрыто.
   Операции с поставками в Россию технологий для производства продуктов питания. Поставки брались обеспечить фирмы Якубовских "Дистал ЛТД" и "Честер ЛТД". Под эти контракты правительство Москвы перечислило более 10 миллионов долларов. Деньги пропали, сделка сорвалась. Операции курировал Владимир Шумейко.
   Обыски в кабинете и на квартире первого вице-премьера в связи с расследованием дела о пропаже 16 миллионов долларов, которые правительство Москвы выделило на закупку за рубежом детского питания. Основным подозреваемым по этому делу был помощник Шумейко Владимир Романюха. Когда прокуратура выписала ордер на его арест, он, по совету шефа, сбежал в Канаду. Романюха, с которым позже, когда он был уже в Израиле, встречались сотрудники СБП, сообщил о 50 тысячах наличных долларов, которые он передал первому вице-премьеру.
   Сенсационные показания подсудимой руководительницы фирмы "Властилина" Валентины Соловьёвой. Она сообщила, что деньги вкладчиков передавала в некий банк, который контролировал Владимир Шумейко. Кроме того, были сведения, что после своего загадочного исчезновения в 1994 году и вплоть до ареста Соловьёва скрывалась на даче Шумейко. Последний, как свидетель по делу "Властилины", был вызван в суд для дачи показаний. Однако факт своего знакомства с Соловьёвой отрицал.
   АЛЕКСАНДР ШОХИН вице-премьер, лидер фракции НДР
   Скандал с сенсационными показаниями, которые дал Иван Воронцов, подследственный по делу о мошенничестве и незаконной торговле оружием, по поводу убийства Отари Квантришвили. По его словам, "Шохин организовал убийство, поскольку деньги, которыми хотел воспользоваться Квантришвили, предназначались для перевода в АО "Партнёр", его брату". Как следовало из показаний подследственного и других материалов дела, брат вице-премьера Георгий Шохин оказывал финансовую поддержку возглавляемому Воронцовым Федеральному сыскному бюро - структуре, уличённой в аферах с оружием и выдаче подложных документов. Руководители ФСБ были приговорены к различным срокам лишения свободы.
   История неудавшегося сотрудничества швейцарской фирмы "Нога" с российским правительством, от имени которого выступали вице-премьер Шохин и замминистра финансов Вавилов. Швейцарцы предоставляли России 1,5 миллиарда долларов кредита на закупку товаров первой необходимости. Кредиты должны были погашаться поставками нефтепродуктов. "Нога" свои обязательства выполнила, Россия же задолжала 300 миллионов долларов. Поскольку в течение трёх лет эти деньги не возвращались, трибуналом Люксембурга по иску "Ноги" были арестованы счета двенадцати российских правительственных и неправительственных структур в швейцарских банках. Кроме того, суд санкционировал арест "любых активов, наличных денежных сумм и прочего имущества... депонированных на имя и на счёт... г-на Шохина А.Н. и г-на Вавилова А.П.".
   АЛЕКСЕЙ БОЛЬШАКОВ первый вице-премьер
   Скандалы вокруг совмещения Большаковым высокого должностного положения с частным бизнесом. Сведения о том, что, находясь на работе в правительстве, он оставался соучредителем АОЗТ "Арсенал", ЗАО "Шелонь", ЗАО "Тагрань", российско-американского торгового общества "Евротрейд", АОЗТ "Аргус". Продолжал руководить коммерческой организацией "Высокоскоростные магистрали", интересы которой активно лоббировал. Кроме того, работая в "Белом доме", создал ещё две коммерческие структуры - торговые фирмы "ALD" и "ComSky".
   ОЛЕГ СОСКОВЕЦ первый вице-премьер
   Скандалы с переходом российских алюминиевых заводов под контроль оффшорных компаний израильтян братьев Чёрных и англичанина Дэвида Рубина. Уголовное дело о фальшивых авизо, которыми аферисты расплачивались с металлургическими предприятиями. Интересы братьев Чёрных в правительстве лоббировал Олег Сосковец. Тележурналисты НТВ, проведя собственное расследование, сообщили о том, что в одном из западных банков у Сосковца был открыт счёт, куда поступали деньги от фирм братьев Чёрных.
   БОРИС НЕМЦОВ первый вице-премьер
   Уголовное дело "о навашинских миллионах", возбуждённое против бывшего друга Немцова бизнесмена Андрея Климентьева. Он был осужден за хищение - с помощью норвежских фирм - 2,5 миллиона долларов из правительственного кредита для судостроительного завода. Проект лоббировал тогдашний нижегородский губернатор Борис Немцов. Как утверждал Климентьев, небескорыстно. В заявлении в Генпрокуратуру он сообщил, что неоднократно передавал взятки Немцову (речь шла о девятнадцати тысячах долларов), чтобы тот помогал с выделением очередной порции кредита.
   ОЛЕГ ЛОБОВ вице-премьер, секретарь Совета безопасности
   Скандалы вокруг "Аум Синрикё". При расследовании дела о массовом отравлении людей в токийском метро выяснилось, что сектанты имели весьма прочные позиции в России, где действовал один из самых крупных филиалов этой тоталитарной секты. В печать просочились сведения о том, что интересы секты в Москве лоббировал Олег Лобов, зафиксированы его встречи с Ассахарой - лидером секты, ставшим главным обвиняемым по делу о газовой атаке в метро. Сообщалось также, что боевики "Аум Синрикё" тренировались на российских военных базах и что отравляющие вещества им были переданы именно российскими военными.
   АППАРАТ ПРАВИТЕЛЬСТВА РФ
   ВЛАДИМИР БАБИЧЕВ руководитель аппарата, вице-премьер, председатель исполкома НДР
   Скандальная история 1993 года с лоббированием интересов германской фармакологической фирмы "Pindur Gmbh", которая пыталась взыскать долги с "Медэкспорта". В итоге искомая сумма - 1 миллион 837 тысяч долларов - была выделена из правительственного резерва (февраль 1993 г.). Есть сведения, что Бабичев выезжал за счёт фирмы в ФРГ - поохотиться. В офисе и на даче у московского представителя фирмы, ранее судимого за контрабанду Олега Солодовникова (именно через него велись переговоры с Бабичевым), был обнаружен целый арсенал оружия и боеприпасов.
   ГЕННАДИЙ ПЕТЕЛИН руководитель секретариата премьер-министра
   Скандал с лоббированием квот на нефтяной экспорт: в 1994 году право на экспорт 2,5 миллионов тонн нефти и освобождение от таможенных пошлин получила никому не известная фирма АО "Проминформбизнес". Экспортная выручка - 100 миллионов долларов - осела за рубежом, хотя должна была пополнить госказну. Служба безопасности президента установила, что между Петелиным и главой АО Александром Родимовым весьма близкие отношения. По данным начальника отдела "П" СБП полковника Валерия Стрелецкого, в словацком банке "Австрия" у Петелина был открыт счёт, где хранилось несколько миллионов долларов.
   ГЕННАДИЙ КОШЕЛЬ помощник премьер-министра по внешнеэкономическим связям
   Совмещение работы в правительстве с работой в австрийском ТОО "Делия" (Кошель был его соучредителем) - фирмы, занимавшейся перепродажей российских сырьевых ресурсов. Есть сведения, что, находясь как бы в служебной командировке в России, помощник премьера получал из кассы "Делии" значительные "командировочные". Лоббировал коммерческие проекты компаньона по "Делии" австрийца Рудольфе Вайбля.
   МИНИСТЕРСТВО ФИНАНСОВ
   БОРИС ФЁДОРОВ министр
   Уголовное дело об "алмазной афере" - сделке между Российским комитетом по драгоценным металлам и американской фирмой "Голден АДА", в результате которой Россия потеряла около 180 миллионов долларов. По свидетельству обвиняемых по делу - в том числе главы Роскомдрагмета Евгения Бычкова, - сделку санкционировал Борис Фёдоров. Последний проходит по делу как свидетель.
   ВЛАДИМИР ПАНСКОВ министр
   Уголовное дело 1993 года о получении взятки в особо крупных размерах, по которому Пансков, в то время - замглавы Госналогслужбы, пять месяцев провёл в "Лефортово". По мнению следователей, взятка была замаскирована под оплату неких консультаций, которые чиновник якобы давал одной коммерческой фирме. Позже Генпрокуратура добавила ещё три статьи: хищение общественного имущества, пособничество в должностном подлоге, нарушение правил о валютных операциях. Бывший министр внутренних дел Виктор Ерин информировал Бориса Ельцина, будто в распоряжении милицейских следователей имеются доказательства того, что действиями Панскова государству нанесен ущерб в размере 33 миллионов рублей (по курсу 1992 года). Однако уголовное дело неожиданно закрыли, а Пансков вскоре после выхода из "Лефортова" перешёл на работу в президентскую администрацию.
   История с освобождением Управления делами президента от таможенных платежей по поставкам импортных товаров. Своим распоряжением Пансков подарил ведомству Павла Бородина 693,62 миллиарда бюджетных рублей. Более полутора триллионов - эта сумма вполне сопоставима с целой строкой бюджета. В самый разгар проверки, которую проводила по этому поводу Счётная палата, Пансков был назначен её аудитором.
   АНДРЕЙ ВАВИЛОВ первый заместитель министра
   История исчезновения 16 миллионов долларов, выделенных из госказны под строительство и пуск в Тульской области завода по производству удобрений. В итоге заводу досталось лишь 7,9 млн. долларов. Остальное перечислено в банки США, Италии, Англии, в банк "Империал" и страховую компанию "Макс".
   Афера с обменом векселями между "Сбербанком" и уже находившимся на гране банкротства "Национальным кредитом". Векселя были вывезены через фирму "Олби Интернешнл" (США), где работала жена Вавилова. Государственный банк лишился 126 млн. долларов.
   Махинации с украинскими облигациями на общую сумму 1,4 миллиарда долларов, которые были выпущены под долги Украины "Газпрому". Минфин в лице Вавилова продал эти бумаги по цене 10% от номинала Моснацбанку и МФК, а потом принял их, - но уже по номиналу, - от Московской области в счёт погашения её долга. В результате этих операций бюджет потерял 540 миллионов долларов. Вавилов после увольнения из Минфина стал президентом банка МФК. Главу Московского национального банка Ашота Егиазаряна пресса называет авторитетом армянской преступной группировки, а также другом Вавилова.
   История с передачей по прямому указанию Вавилова государственным Внешэкономбанком пакета гособлигаций на сумму 35 миллионов долларов банку "Единство", находящемуся на грани банкротства (председатель правления - Дмитрий Бурейченко). Это помогло Бурейченко разрекламировать свой банк и доказать его высокую ликвидность. В итоге банкир "кинул" кредиторов в общей сложности на 80 миллионов долларов и скрылся за границей. Проходит по одному уголовному делу с банкиром Ангелевичем.
   Операции конца 1995 года по срочному сбору средств на предвыборную кампанию Ельцина. Минфин договорился с Нигерией и Перу, что Россия простит им 90% государственного долга (их долг составлял 3 миллиарда долларов), если они выплатят сразу 10 %. В итоге Минфин получил 300 миллионов долларов. При этом Перу вернула свой долг российскими же ценными бумагами. Платёжными агентами Минфина выступали Национальный резервный банк и "Менатеп".
   Комбинация с кредитом в 2 миллиарда индийских рупий (36 миллионов долларов), который по распоряжению Вавилова был предоставлен Совкомфлоту для строительства судов на балтийском заводе. Гарантом по возврату кредита выступал Национальный резервный банк, куда были переведены выделенные средства. Фактически банк получил льготный кредит под 6-7% годовых в валюте в период, когда доходность по ГКО доходила до 200% годовых в рублях. Аналогичным образом НРБ получил ещё один - 50-миллионный долларовый кредит под 6-7% годовых.
   Сомнительная сделка 1996 года с выделением Минфином администрации Московской области ОВВЗ (облигаций внутреннего валютного займа) на общую сумму 656 миллионов долларов. ОВВЗ были тут же переданы в Уникомбанк, откуда ни облигации, ни деньги не вернулись. Через два года по иску Генпрокуратуры Федеральный арбитражный суд Московского округа признал эту сделку незаконной и потребовал возместить Минфину ущерб в 656 миллионов долларов в рублёвом эквиваленте.
   Аналогичная афера 1997 года с выделением ОВВЗ на сумму 237 миллионов долларов военно-промышленному предприятию МАПО "МиГ" - под несуществующий контракт с Индией на поставку самолётов "МиГ-29". Деньги прокручивались через те же Уникомбанк и МФК, а также Московский инновационный банк и банк "Кредитный союз". В итоге военное предприятие не получило ни рубля. Часть средств была перечислена "Уникомом" на Барбадос, где в 1996 году "Уником" открыл карманный банк "Луидор", владельцем которого числится зампред "Уникома" Андрей Глориозов. По поводу этой аферы с разоблачениями выступил глава Центробанка Сергей Дубинин - после чего было возбуждено уголовное дело. В 1998 году Генпрокуратура предъявила обвинения в хищениях бывшему финдиректору МАПО "МиГ" Максиму Ткачёву миллиардов рублей под реализацию одной из федеральных программ в Ростовской, Волгоградской и Мурманской областях. Как минимум десятая часть этих средств была разворована. В благодарность за услуги чиновнику был открыт в том же банке счёт, на который поступило 520 тысяч долларов. Впоследствии эти деньги были переведены в Андорру и обналичены. 1 сентября 1998 года Ткачёв был арестован, а через девять дней ему предъявили обвинения в получении взятки в особо крупных размерах. По тому же делу были арестованы два бывших руководителя банка "Эскадо" - председатель правления банка Александр Николаев и его заместитель Александр Франгопулов. Их обвинили в даче взятки и разбазаривании денег банка (к 1997 году он обанкротился).
   ГЕРМАН КУЗНЕЦОВ заместитель министра, глава Гохрана
   Уголовное дело по факту выноса из "Белого дома" коробки из-под ксерокса с полумиллионом долларов - предположительно для финансирования избирательной кампании Бориса Ельцина. Как установило следствие, деньги были взяты из кабинета замминистра, из его служебного сейфа. Дело было закрыто за отсутствием факта преступления - поскольку следователи так и не выяснили, откуда именно были похищены (или получены) эти деньги.
   МИНИСТЕРСТВО ЭКОНОМИКИ
   ЯКОВ УРИНСОН министр
   Истории протежирования страховой компании "Жива" и банку "Стратегия", совладельцем которых является брат министра Александр Уринсон.
   Скандал с передачей "Живе" (уставный фонд - 156 рублей) всех прав на страховку грузов госкомпании "Росвооружение". До того как Уринсон возглавил Минэкономики, страхование обеспечивала солидная компания "Ингосстрах".
   История с разработанной "Жива" и одобренной Министерством образования программой школьного страхования. Согласно этой программе всем российским родителям предложат застраховать детей-школьников при посредничестве "Жива". Кроме того, в "Жива" предполагалось застраховать и сами образовательные учреждения.
   Махинации с бюджетными средствами, выделяемыми на нужды Агропрома, через банк "СБС-Агро". В операциях принимал участие банк "Стратегия", возглавляемый Александром Уринсоном.
   Операции с бюджетными средствами, предназначенными для строительства домов северянам, - а на самом деле используемыми для возведения жилых домов для чиновников (описаны выше). Соответствующие распоряжения отдавал Яков Уринсон, в операциях принимал участие банк Александра Уринсона.
   МИНИСТЕРСТВО ТРУДА И СОЦИАЛЬНОГО РАЗВИТИЯ
   СЕРГЕЙ КАЛАШНИКОВ министр
   Уголовное дело о хищении 2,5 миллиардов рублей из Фонда общественной защиты гражданских прав, вице-президентом которого являлся Сергей Калашников. Один из бывших руководителей фонда, помощник министра юстиции Максимов, арестован, с ещё одной руководительницы взята подписка о невыезде. Свидетелем по делу, кроме Калашникова, является экс-министр юстиции Валентин Ковалёв, также входивший в руководство фонда.
   МИХАИЛ МАЛЫШЕВ начальник управления мониторинга и координации научных исследований
   Проходит по "делу статистиков". Генпрокуратура предъявила ему обвинение в хищении госсредств путём мошенничества. По мнению следствия, он небескорыстно лоббировал выделение денег Госкомстату, имевшему договорные отношения с Минтруда.
   МИНИСТЕРСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА
   ГЕННАДИЙ КУЛИК вице-премьер в правительстве Силаева, министр в правительстве Примакова
   (Один из главных фигурантов запроса Григория Явлинского по поводу коррупции в правительстве.)
   Подозрительные операции 1991-1992 годов, связанные с хабаровским концерном "Экспа", который возглавлял скандально известный бизнесмен Валентин Цой. Одна из историй касалась передачи концерну основных фондов (сельхозтехники) нескольких хозяйств. Соответствующее распоряжение на основании липовых платёжек подписал Геннадий Кулик, в то время также возглавлявший сельское хозяйство. Новый министр Хлыстун это распоряжение отменил как незаконное, а краевая прокуратура возбудила уголовное дело. Также не без помощи министра Кулика несколько десятков миллионов бюджетных рублей поступили на счета "Экспы" якобы в качестве паевого взноса Минсельхозпрода - хотя министерство соучредителем концерна никогда не являлось.
   Аферы с чеками "Урожай-90", которыми государство расплачивалось с крестьянами за сверхплановую продажу сельскохозяйственной продукции. Чеки планировалось отоварить импортным ширпотребом, для закупки которого зарубежным покупателям было продано большое количество нефтепродуктов. Однако обладатели чеков обещанных товаров так и не получили. Ущерб от чековой аферы оценивается в 30 миллионов долларов. Одним из подозреваемых по этому делу был "первый российский миллионер" Артём Тарасов, президент ассоциации "Исток", который взялся обменять отечественную нефть на импортные товары. Геннадий Кулик был допрошен Генпрокуратурой в качестве свидетеля. В 1994 году дело закрыли.
   В 1991 году Геннадий Кулик подписал скандально известную сделку со швейцарской фирмой "Нога". Подробнее о ней - в рассказе об Александре Шохине.
   АЛЕКСАНДР ЗАВЕРЮХА вице-премьер, курирующий сельское хозяйство
   Скандалы с многомиллиардными хищениями в Федеральной продовольственной корпорации (ФПК), созданной по инициативе Заверюхи в 1994 году. Когда деятельностью ФПК заинтересовались правоохранительные органы, Заверюха пролоббировал погашение разворованных аграрных кредитов за счёт бюджетных средств.
   МАГОМЕДТАГИР АБДУЛБАСИРОВ первый замминистра, гендиректор ФПК
   История бесследного исчезновения 3 триллионов рублей, полученных ФПК в виде банковских кредитов под гарантии Минфина на закупки продовольствия для армии. Продукты покупались по ценам в 1,5 раза выше рыночных. Значительная часть средств пошла на личные нужды сельхозчиновников. По фактам нецелевого использования этих средств было возбуждено более двадцати уголовных дел - в отношении директоров мурманского, алтайского, сахалинского, волгоградского, курского, башкирского и других филиалов ФПК. К трём годам лишения свободы (условно) были приговорены директор и главный бухгалтер пермского филиала ФПК. Когда всплыли эти истории, Абдулбасиров подал в отставку.
   ВЛАДИМИР ЧАПЛЫГИН замминистра сельского хозяйства, глава ФПК с 1996 года
   В июне 1998 года был арестован его заместитель по ФПК Юрий Лысенко - по обвинению в получении взяток на 3 миллиона долларов. Эти деньги, по мнению следствия, Лысенко получал с фирм - должников ФПК, которым было легче подкупить чиновника, чем возвращать весь долг. На допросах Лысенко сообщил, что часть присвоенных денег отдавал своему начальнику Чаплыгину. Последнего подозревают в использовании этих средств для покупок квартир родственникам в Волгограде и пятикомнатной квартиры в Москве за 1 миллион долларов, оформленной на подставное лицо. В сентябре 1998 года Чаплыгину предъявлены обвинения в крупных хищениях и взята подписка о невыезде.
   МИНИСТЕРСТВО ЮСТИЦИИ
   ВАЛЕНТИН КОВАЛЁВ министр
   "Банный скандал": по телевидению была показана видеоплёнка, на которой министр (имеющий жену и взрослую дочь) запечатлен в сауне с "девочками". Как оказалось, Ковалёв отдыхал в ночном клубе, контролируемом солнцевской преступной группировкой. Видеокассета была изъята в ходе обысков у подследственного банкира Ангелевича. У него же был обнаружен блокнот со списком фамилий покровителей, которые помогли бы ему избежать уголовной ответственности. Одна из первых фамилий в этом списке - Ковалёв.
   Уголовное дело о миллиардных хищениях в Фонде общественной защиты гражданских прав, в котором Ковалёв числился президентом - одновременно возглавляя Министерство юстиции. В ходе расследования дела о фонде на счетах Ковалёва в российских банках было обнаружено в общей сложности около миллиона долларов.
   АНДРЕЙ МАКСИМОВ помощник министра
   Арестован по делу о хищениях в Фонде общественной защиты гражданских прав, в котором он состоял на должности генерального директора. Следствие установило, что, выезжая в зарубежные командировки по линии Минюста, он одновременно получал "командировочные" из кассы фонда. В период его руководства фондом было расхищено как минимум 2,5 миллиарда рублей.
   АНАТОЛИЙ СТЕПАНОВ заместитель министра
   Был убит при загадочных обстоятельствах 23 мая 1996 года. Официальная версия - "бытовуха". По одной из неофициальных версий его смерть - одно из звеньев в цепи разборок между инвалидами войны в Афганистане. Степанов был в весьма близких отношениях с полковником ГРУ Валерием Радчиковым, которого впоследствии обвинили в организации взрыва на Котляковском кладбище. Степанов познакомил Радчикова с сотрудниками Минюста, которые отвечали за регистрацию учредительных документов общественных организаций. Как известно, одной из главных причин кровавых разборок и предметом затяжных судебных тяжб было сосуществование двух фондов инвалидов войны в Афганистане, зарегистрированных под одним именем.
   МИНИСТЕРСТВО ЗДРАВООХРАНЕНИЯ
   ЭДУАРД НЕЧАЕВ министр
   История с выдачей его заместителем Агаповым фирме "Витаформ" разрешения на ввоз из Латвии наркотического вещества фентанила (ввоз таких средств - монополия государства). Препарат направляется в адрес несуществующей челябинской фирмы "Фармация" и исчезает. Позднее он всплыл на наркорынке в Москве.
   Скандал с провозглашением г-ном Нечаевым независимости России от поставок иностранного инсулина. Закупки были прекращены, а деньги направлены в Майкоп в адрес никому не известного МП "ППП", инсулин которого был опробован только на 25 больных (полагается - 1000). Нечаев издаёт приказ пользоваться только этим инсулином.
   Истории с покупками на средства, выделенные на лекарства, радио- и сотовых телефонов, видеокамер, компьютеров для сотрудников министерства.
   Скандалы с зарубежными командировками, куда Нечаев неоднократно выезжал вместе со своей женой. По данным ревизоров КРУ Минфина, поездки супруги министра оплачивали фирмы, с которыми Минздрав заключал контракты.
   Уголовное дело по фактам хищений денег на закупку медтехники (машины "Скорой помощи", которые должны были направляться в Чечню, в военный период) и нужды Центра профилактической медицины. В общей сложности с помощью хитроумных схем было украдено 2 миллиарда рублей (в ценах начала 1994 года). Непосредственные исполнители афер, начальники управлений Минздрава Александр Ширшов и Сергей Петренко, были приговорены к шести годам лагерей. Агапов и Нечаев проходили как свидетели (первый был дважды допрошен). В самый разгар расследования (дело возбуждено летом 1995-го) оба выехали в Испанию, где проживают до сих пор.
   МИНИСТЕРСТВО ВНЕШНЕЭКОНОМИЧЕСКИХ СВЯЗЕЙ
   АНДРЕЙ ДОГАЕВ замминистра
   Уголовное дело о контрабанде медного лома на 302 тысячи долларов (возбуждено в 1995 году). Лицензию на вывоз металла давал Догаев. Он был арестован по обвинениям в злоупотреблении служебным положением, должностном подлоге и контрабанде. В дальнейшем чиновнику инкриминировали получение взятки в виде 27 кг рыбы. Выяснилось, что замминистра имел только в Москве четыре квартиры, недвижимость в Швейцарии. Дома были обставлены роскошной мебелью и украшены картинами Поленова, Левитана, Врубеля и Волошина. Однако в итоге обвинения во взятках и контрабанде отпали, Догаева выпустили под залог, расследование потихоньку затухло.
   Уголовное дело о хищении из запасов Гохрана алмазов и золота на общую сумму 180 миллионов долларов (аферы с "Голден АДА"). Догаев и ещё три чиновника из МВЭС выдавали лицензии на вывоз драгоценностей, не имея должного обоснования. Им были предъявлены обвинения в преступной халатности. В итоге все четверо были амнистированы.
   ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КОМИТЕТ ПО СТАТИСТИКЕ
   ЮРИЙ ЮРКОВ председатель комитета в ранге министра
   Уголовное дело о хищении 3,7 миллиарда (старых) рублей и получении взяток. Летом - осенью 1998 года по "делу статистиков" предъявлены обвинения Юрию Юркову, его заместителю Валерию Далину, директору Главного вычислительного центра Госкомстата Борису Саакяну, начальнику издательского центра Госкомстата Вячеславу Барановскому и ещё четырём должностным лицам. По данным следствия, они систематически занимались хищением госсредств, присваивая выручку от продажи статистических данных коммерческим структурам. По некоторым сообщениям, на предварительном следствии Юрков признался, что получил от Саакяна 100 тысяч долларов. Саакян же, по оперативным данным, получал деньги от начальников отделов ГВЦ - от 1,5 тысячи до 10 тысяч долларов - в зависимости от курируемых отраслей промышленности. Кроме того, выявлены нарушения при сдаче в аренду помещений ГВЦ, где были расположены 40 офисов коммерческих фирм - арендная плата шла "чёрным налом" в карман чиновников. Барановский получал наличные средства за статистические справочники. Во время обысков у Саакяна изъято более 2 миллионов наличных долларов. У Юркова обнаружена дача, оцененная в 500 тысяч долларов. У Далина в кабинете обнаружили 34 тысячи долларов и столько же - на банковском счету.
   ФЕДЕРАЛЬНАЯ СЛУЖБА ПО ДЕЛАМ О НЕСОСТОЯТЕЛЬНОСТИ
   ПЁТР МОСТОВОЙ генеральный директор
   Уголовное дело, возбужденное ФСБ по факту протежирования австралийской компании в проекте на разработку крупного (более 1000 тонн) золотоносного месторождения. Позже это дело было передано в Генпрокуратуру. Правда, обвинения Мостовому так и не были предъявлены: он допрашивался только в качестве свидетеля.
   ПЁТР КАРПОВ заместитель генерального директора
   Уголовное дело об оказании незаконных услуг (консультаций по финансовым вопросам) фирме АООТ "Саратовское электроагрегатное производственное объединение". Арестован в июле 1996 года по обвинению в получении взятки в б миллионов рублей (в ценах 1994 года) и отдыхе за счёт АООТ. Повторно арестован 28 апреля 1997 года. В общей сложности провел в сизо 4,5 месяца. В июле 1998 года решением заместителя Генерального прокурора дело о взятке переквалифицировано в дело о злоупотреблении служебным положением и прекращено по амнистии (поскольку у Карпова была государственная награда - при таком условии и при такой статье УК появлялась возможность применить амнистию).
   ФЕДЕРАЛЬНАЯ КОМИССИЯ ПО ЦЕННЫМ БУМАГАМ И ФОНДОВОМУ РЫНКУ
   ДМИТРИЙ ВАСИЛЬЕВ председатель комиссии в ранге министра, до 1994 г. зампред ГКИ
   Скандалы с нецелевым использованием средств, получаемых от приватизации. Деньги, предназначавшиеся на зарплату бюджетникам, пошли: 49,7 миллиарда рублей - в некий фонд Международного института развития правовой экономики, 40 миллиардов - на учредительские взносы фонду Института фондового рынка и управления, 4 миллиарда - в финансовый издательский дом "Деловой экспресс". Сообщалось также, что на содержание центрального аппарата и территориальных органов ФКЦБ было потрачено в два раза больше утверждённой сметы.
   Материалы о разбазаривании займа Международного банка реконструкции и развития, собранные ревизорами Минфина и Счётной палаты. Около 8 миллионов долларов из этого займа, которым распоряжалась ФКЦБ, ушло через фонд Международного института развития правовой экономики на наем неких "индивидуальных консультантов" и на аренду офисов.
   История загадочного исчезновения 100 миллиардов рублей, полученных от продажи пакета акций АО "Связьинвест". Эти деньги ФКЦБ по идее должна была перечислить в казну государства. Но почему-то не перечислила.
   Скандалы вокруг контролируемого ФКЦБ Общественно-государственного фонда по защите прав вкладчиков и акционеров. 20 миллиардов рублей, поступившие от платной приватизации, должны были пойти на компенсацию ущерба обманутым вкладчикам. На самом деле к началу 1998 года кое-что из этих средств получили лишь 168 жертв аферистов. Фактически 20 миллиардов рублей оказались в распоряжении малоизвестной американской фирмы "Паллада Эссет Менеджмент". Деньги были вложены всего под 4 процента годовых, в то время как в России солидные финансовые учреждения давали по рублёвым депозитам 25-30 процентов годовых.
   АДМИНИСТРАЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА РОССИИ
   СЕРГЕЙ ФИЛАТОВ руководитель администрации
   История дружбы со ставропольскими бизнесменами - ранее судимым главой фирмы "Эльбрус" Яковом Гольдбергом и президентом концерна "ГРиС" Рамбоном Гавриловым, которого считают весьма авторитетным в криминальных кругах Ставрополья. По данным Службы безопасности президента, Гаврилов также находился в тесном контакте с зарубежными спецслужбами. Как утверждают сотрудники СБП, именно за счёт Гаврилова и Гольдберга был возведён шикарный коттедж Филатова в районе Николиной Горы под Москвой (оценочной стоимостью в миллион долларов).
   Уголовное дело о торговле крадеными вещами. Одна из торговок на допросе сообщила, что товары для реализации ей поставляла Марина Тихонова - как выяснилось, дочь Филатова. Другие свидетели показали, что на даче Филатова - целый перевалочный склад для хранения товаров. В итоге уголовное дело было закрыто.
   ВИКТОР ИЛЮШИН первый помощник президента
   Сомнительные операции с коммерческими банками, в частности с Интермедбанком. Банк выдавал чиновнику кредиты под 10 процентов годовых, а его частные вклады размещал под 180 процентов годовых. Такие операции можно было квалифицировать как завуалированную форму взятки.
   Скандал с выносом из "Белого дома" ксероксной коробочки с полумиллионом долларов. В прессе появились распечатки аудиозаписей переговоров членов предвыборного штаба президента, в том числе Илюшина, где обсуждалось, как уйти от уголовной ответственности. Судя по этим сообщениям, Илюшин звонил Генеральному прокурору Юрию Скуратову, чтобы надавить на следствие.
   ПАВЕЛ БОРОДИН управделами президента
   Факты распродажи по балансовой стоимости (то есть в десятки раз ниже рыночной) дач в элитном поселке Жуковка. Всего за несколько тысяч долларов роскошные коттеджи получали не только кремлевские чиновники - Рюриков, Козырев, Пихоя, Костиков, - но и такие одиозные личности, как Алексей Веденкин, которого в прессе называют российским нацистом N 1.
   Загадочная история пропажи с дач бывших членов Политбюро картин Шишкина, Васнецова, Саврасова, Поленова и других художников, пропажи трофейного имущества, завезённого в 40-е годы, - саксонского фарфора, мебели, серебра.
   История с приобретением некой компанией "Согласие", соучредителем которой является Управление делами президента, Ломоносовского алмазного месторождения, примерная стоимость которого - 12 миллиардов долларов. Государство выделило на разработку рудника алмазный кредит - 10,3 млн. карат алмазов.
   Скандал с покупкой в Британии для российского президента двух катеров общей стоимостью полмиллиона долларов. По данным английской газеты "Индепендент", катера были закуплены при посредничестве французской фирмы "Arie de Boom Marine" и швейцарской инженерно-строительной компании "Мабетекс". Последняя уже выполняла строительные подряды российского правительства и президентской администрации, в частности, при реконструкции Кремля.
   РУСЛАН ОРЕХОВ начальник Главного государственно-правового управления, замначальника президентской администрации
   Протежирование казахскому правительству (Орехов - родом из Казахстана) в получении долларового кредита от Центробанка. По некоторым сведениям, специально для вывоза наличной валюты в Казахстан был подписан российско-казахский межправительственный протокол от 11.09.93, где была предусмотрена отмена таможенного контроля для граждан Казахстана, пересекающих границу.
   Скандал с задержанием на таможне в аэропорту Домодедово четырёх граждан Казахстана, пытающихся провезти 1 миллион наличных долларов. Среди них - родной дядя Орехова Тимур Куанышев. Зафиксировано давление со стороны Орехова (вызов в свой кабинет) на таможенников и милиционеров, которые расследовали этот эпизод.
   Проталкивание невыгодного для России соглашения об аренде Байконура.
   Использование поста президента в Международном институте развития экономики (МИРПЭ), через который проходят почти все деньги западного кредитования на правовые реформы в России.
   БОРИС КУЗЫК помощник президента по вопросам военно-технического сотрудничества
   Махинации 1994-1996 годов, в которых участвовал ИнтерФинИнвестбанк и предприятия ВПК. Предприятия, входящие в систему Росвооружения, в счёт будущей оплаты своей продукции получали казначейские обязательства (КО) Минфина. Была отлажена мошенническая схема, по которой КО по намеренно заниженным ценам обменивались на "живые деньги" в ИнтерФинИнвест-банке (дочерней структуре ОНЭКСИМ-банка). За каждую подобную операцию руководители соответствующего оборонного предприятия получали в конвертах несколько тысяч долларов. В ходе следствия (дело вели Генеральная и Главная военная прокуратуры) владельцы банка дали показания, что общая сумма взяток превысила 1,5 миллиона долларов. Перед началом проведения этих операций в руководство банка вошли два сотрудника аппарата Бориса Кузыка - офицеры ГРУ подполковник Рустам Чуряков и майор Сергей Мищенко.
  
   ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ ЗАБОЛЕВАНИЕ
   ПОДВЕДЁМ НЕКОТОРЫЕ ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ИТОГИ
   Общая сумма хищений только в перечисленных эпизодах - 2 миллиарда 538,5 миллиона долларов. С чем сравнить эти умопомрачительные цифры? Ну, например, с золотовалютными запасами России. Их размер постоянно колеблется, но в последнее время едва превышает 10 миллиардов долларов. Можно сравнить и с зарплатами. С учётом валютного курса на конец года указанных сумм - если бы была возможность их вернуть в госказну - хватило бы на то, чтобы полгода выплачивать зарплату бюджетникам во всех регионах нашей необъятной родины.
   Двух миллиардов долларов хватило бы, чтобы почти на 100 процентов профинансировать расходы на все правоохранительные органы, вместе взятые (в соответствии с проектом бюджета-99 - 50 миллиардов рублей).
   Можно попробовать подсчитать и общую сумму упомянутых взяток. Это, конечно, гораздо сложнее. Выявлять такие факты, а тем более доказывать их в суде - дело практически безнадёжное. Но если предположить, что все вышеперечисленные сведения о взятках (или об оказанной чиновникам финансовой помощи, равносильной взяткам) возникли не на пустом месте и сложить их, как говорится, в одну корзину, то мы получим б миллионов 190,5 тысячи долларов. То есть примерно один процент от выявленных хищений. Понятно, что эти цифры не отражают реальности (настоящие "комиссионные", которые чиновники берут за свою работу, исчисляются десятками процентов), - но они, эти цифры, свидетельствуют об уровне информированности компетентных органов.
   Можно произвести и статистические выкладки иного рода.
   С именами 35 самых высокосидящих чиновников России связано 16 уголовных дел. Восемь бывших и один будущий (Пансков) подвергались аресту. Из них два человека в ранге министра - главный финансист Пансков и главный статистик Юрков, а также четыре господина в ранге заместителя министра - специалист по внешним экономическим связям Догаев, специалист по сбору статистической информации Далин, распорядитель государственного бюджета Петров и специалист по банкротствам Карпов. Суд состоялся только один - над двумя начальниками управлений Минздрава, - каждый из них получил по шесть лет в колонии общего режима.
   Если сравнивать суммы изъятия из государственного бюджета и госпредприятий, безусловными лидерами могут считаться руководители трёх ведомств. Номер один - конечно, Мингосимущество. Подвиги приватизаторов описаны в отдельной главе, но, если их соединить с делами в отношении руководителей Федеральной службы по несостоятельности - курируемой ведомством Чубайса, - мы получим сразу три уголовных дела в отношении бывших министров и замминистров - Беляева, Мостового и Коха. Что касается сумм хищений, то этот показатель оценке просто не поддается.
   "Серебро", несомненно, должно достаться Министерству финансов - только в перечисленных эпизодах государственная казна облегчилась примерно на 1 миллиард 700 миллионов долларов - на сумму, вполне сопоставимую с каким-нибудь траншем МВФ. Кроме того, в активе Минфина - несколько уголовных дел и два ареста - будущего министра и действующего первого замминистра.
   "Бронзой" можно премировать Минсельхоз. Это ведомство, конечно, отстаёт от двух предыдущих по суммам изъятия из госказны, но зато значительно опережает все прочие министерства и ведомства: в перечисленных примерах речь идёт в совокупности о 630 миллионах долларов. Правда, в уголовно-процессуальном активе аграриев "только" предъявление обвинения заместителю министра и арест его непосредственного подчинённого, но зато 20 уголовных дел против руководителей регионального уровня.
   По мнению аналитиков Генпрокуратуры, прочное место среди лидеров по коррумпированности занимает традиционно нищий Минздрав. За один только 1995 год в области российского здравоохранения было зафиксировано 164 взятки. К большим тюремным срокам были приговорены финансовый и хозяйственный боссы министерства. Одной из самых прибыльных операций последнего времени стало введение нового способа финансирования лечебных расходов - через Фонд обязательного медицинского страхования. Фонд тут же оброс всевозможными страховыми компаниями и прочими посредниками, и финансовые потоки, идущие в сторону больниц и поликлиник, так причудливо искривились, что в большинстве медучреждений разом закончились лекарства и еле-еле хватает денег на скудные выплаты врачам.
   Наиболее криминогенной областью в смысле коррумпированности Генпрокуратура также считает банковскую сферу. На лидирующие позиции в криминальном бизнесе государственные и окологосударственные банкиры вышли после крупномасштабных операций начала 90-х годов с фальшивыми авизо. Но и сегодня темпа не теряют. Особенно стараются руководители Сбербанка и его региональных филиалов. Масштабы хищений прямо пропорциональны статусу соответствующего подразделения Сберегательного банка России. Если в головном учреждении с помощью хитроумной операции по обмену векселями с лопнувшим Нацкредитом мошенникам удалось изъять 120 миллионов долларов, то для калмыцкого филиала Сбербанка и 10 миллионов долларов - сумма более чем серьёзная (по этому делу в Москве должна была предстать перед судом руководительница Сбербанка Калмыкии, муж которой приходится родственником Кирсану Илюмжинову).
   До сих пор мы почти не говорили о регионах. Конечно, рыба гниет с головы, но на периферии картина ещё более удручающая. Чуть ли не в каждом втором регионе, где после выборов произошла смена руководства, против бывших начальников республик и областей (или против их ближайшего окружения) непременно возбуждаются уголовные дела о взятках и хищениях. Не только из-за мстительности недавних соперников по выборам, но и в результате объективного наличия серьёзных компрометирующих материалов.
   Но и новое региональное начальство очень трудно заподозрить в кристальной честности. В декабре 1998 года в своей крайне эмоциональной речи по поводу исполнения бюджета министр финансов России Михаил Задорнов привёл весьма любопытную выкладку. Суммарно во всех субъектах Федерации за год было собрано "живыми" деньгами (то есть не бартером и не векселями) около 175 миллиардов рублей. Плюс к этому из центра в регионы ушли трансферты (денежные перечисления) в общей сложности на 25 миллиардов рублей. Таким образом, в руках краевых и областных администраторов было 200 миллиардов "живых" рублей. Бюджетникам требовалось выдать зарплату в общей сложности на 85 миллиардов рублей. То есть задача, казалось бы, была легко выполнима: чтобы выплатить людям то, что они заработали, денег в региональной казне должно было хватить с лихвой. Но не хватило. Зарплату, как мы знаем, задерживали минимум на полгода - а то и не выплачивали вовсе.
   Куда же делись все эти 200 "живых" миллиардов?
   А бес его знает куда...
   Если ещё раз взглянуть на проблему коррупции в общероссийском масштабе, можно разглядеть по крайней мере две любопытные тенденции. Во-первых, недуг наследуется вместе с креслом и всё больше становится заболеванием профессиональным. Во-вторых, борьба с коррупцией напоминает военные учения со стрельбой холостыми патронами: шума много, нормативы сдаются, пострадавших нет.
   Наблюдателей постоянно поражает случайность, даже какая-то спонтанность возбуждения уголовных дел против тех или иных чиновников. Далеко не всегда эти дела возникают после плановых проверок контрольных органов или публикаций результатов журналистских расследований. Прокурорская логика сложнее, чем женская. В инициировании уголовного преследования Ильюшенко, Бычкова и Карпова без труда находят политический заказ. Но вряд ли таковой можно заподозрить в менее нашумевших историях коррупционеров средней руки.
   Легче понять решения наших независимых судей - в тех редких случаях, когда дело дошло-таки до суда. Уже выработалась четкая система: не уйдёт от ответственности и будет примерно наказан тот, что сидел "пониже" и брал "по маленькой". А большие начальники традиционно попадают под амнистию. Как, например, глава Роскомдрагмета (в ранге министра) Евгений Бычков - один из инициаторов знаменитой "алмазной аферы", в результате которой страна лишилась 180 миллионов долларов. Его амнистировали... по возрасту (к началу следствия он разменял седьмой десяток). А специалиста по банкротствам (в ранге замминистра) Петра Карпова амнистировали за то, что он имел правительственную награду.
   Другое дело - не слишком высокопоставленный госслужащий где-нибудь в глубинке. Тут уже дают на полную катушку. Хотя тоже бывают исключения. Уникальный случай произошёл с прокурором Новочеркасска, уличённым во взятке в 4 миллиона рублей (около 800 долларов). Сперва он был приговорён к восьми годам тюрьмы с конфискацией. Но позже местная Фемида изменила свой гнев на милость. Приняв во внимание добросовестную службу блюстителя порядка, суд в итоге приговорил: наказать условно.
   Условный срок - самая распространенная мера наказания проштрафившихся генералов. Между прочим, уже к середине 90-х в производстве было полтора десятка уголовных дел против представителей высшего генералитета. Пресса любит заглянуть за заборы генеральских дач, считая их благоустроенность мерилом коррупции в армии. Однако достаточно ознакомиться с уголовными делами, чтобы понять: забота о собственных участках - слишком примитивный способ расходовать похищенные миллионы долларов. Например, в расследуемом Главной военной прокуратурой деле в отношении начальника тыла Западной группы войск генерал-майора Авдошина был такой своеобразный эпизод, как перевозка им за государственный счёт приобретённого в Германии (наверное, по случаю) маслобойного завода. В масштабах подобной генеральской коммерции пресловутые "Мерседесы" Павла Грачёва - детская забава. Впрочем, масштабы личного бизнеса людей в лампасах, как уже говорилось, практически не отражаются на приговорах.
   Создаётся впечатление, что борцы с коррупцией трудятся над задачей с наперёд заданным ответом. Его суть проста: чем выше пост виновного, чем глубже он залез в государственный карман, тем минимальнее должно быть наказание. Решение состоит в том, чтобы попугать - возбудить уголовное дело, на худой конец арестовать, - но не "перегибая палки". Поскольку для дальнейшей госслужбы такой чиновник оказывается вполне пригодным.
   Вообще подследственный и руководитель государственной структуры - роли вполне совместимые. Что прекрасно доказал Юрий Кравцов, который продолжал спокойно председательствовать в петербургском парламенте, пока шло расследование дела о получении им крупной взятки - и даже после того, как взяткодатели были уже осуждены. Невзирая на арест, фактически оставался при исполнении и Пётр Карпов - как только его выпустили под залог, он тут же заявил в телеинтервью, что твёрдо намерен продолжить свою важную работу. И ведь действительно - продолжил.
   Более совестливые руководители Центробанка послали в суд запрос: можно ли использовать в прежней должности замначальника Центрального операционного управления Раису Турову (она проходила по делу о фальшивых авизо и выдаче заведомо невозвратных кредитов), выпущенную под подписку о невыезде.
   Долгое время находились в строю и большинство подследственных полководцев.
   Профессиональное заболевание не потому так устойчиво и заразно, что является неизлечимым, а потому, что его никто по-хорошему и не пробовал лечить. Ведь те, кто должны по идее исполнять роли врачей, - сплошь и рядом сами инфицированы. Вспомним хотя бы о бывшем исполняющем обязанности Генерального прокурора России Алексее Ильюшенко. Он так долго лечил наших чиновников от коррупции, что сам ею заразился - и в конце концов слёг. На нары...
   ВЗГЛЯД ИЗ-ЗА ОКЕАНА
   То, как видится коррумпированность российской элиты из-за океана, очень хорошо отражено в докладе Центра по стратегическим и оборонным исследованиям США с рабочим названием "Российская организованная преступность". Среди разработчиков этого стостраничного труда, вышедшего в конце 1997 года, - нынешний министр обороны США Уильям Коэн, бывшие руководители ЦРУ У. Уэбстер, Р. Гейтс, Д. Вулси, бывший директор ФБР У. Сешенс и другие не менее влиятельные эксперты. Кроме того, к работе над ним были подключены действующие специалисты из ФБР, Таможенной службы США, Министерства обороны, подкомитета сената по расследованиям. На Западе он стал сенсацией. А в русском переводе так и не был опубликован. Вот несколько самых характерных цитат. "При отсутствии конкретных реформ Россия мало-помалу превращается в криминальное государство. По многим признакам криминальное государство в России существует уже в настоящее время. Оно базируется на контактах между коррумпированными чиновниками всех уровней - от министра до сборщика налогов; активными, "профессиональными" преступниками; бизнесменами, для которых российские и американские нормы права являются в той или иной степени препятствием для достижения коммерческих целей".
   "В бывших советских республиках действуют около 8 000 преступных банд. 200 самых крупных сейчас являются мировыми конгломератами, 26 главных установили присутствие в США, где они договорились о разделении сферы деятельности с американскими, сицилийскими и колумбийскими синдикатами. Их преступная деятельность выявлена в 17 городах США. Директора западных разведслужб сейчас обладают неопровержимыми доказательствами того, что преступные синдикаты в России пользуются правящей олигархией, которая выросла в ранний постсоветский период и консолидировалась во время болезни президента Ельцина в 96-м".
   "Сращивание коррумпированных чиновников с теневыми экономическими сообществами и уголовно-криминальными структурами составляет основной стержень российской ОП (организованной преступности). Анализ статистических данных за 1997 год показывает, что из 16 441 преступления против государственной власти и интересов госслужбы 964 совершены организованными группами. На сегодня подразделениями по ОП установлено более 50 чиновников, имеющих судимости и занимающих ответственные посты в различных структурах власти регионов. Выявлено 673 должностных лица, совершивших преступления в составе организованных групп".
   "На всех уровнях российского правительства смесь из более проворных выходцев из верхушки старой номенклатуры, коррумпированных государственных чиновников и мафии нуворишей борется между собой и честными сотрудниками за контроль над инструментами государственной власти - самой надёжной гарантии благосостояния в постсоветской России. В российских городах коррумпированные мэры и избранные городские советы работают "крышей" для частных сил безопасности, занимающихся преступной деятельностью".
   "Политическая реальность в России оказывает огромное давление на некоррумпированных государственных чиновников. Как выразился один русский гражданин, уцелевший в схватке с ОП, чиновники, которые получают заказ от мафии, имеют "серебряный или свинцовый выбор": сотрудничать и брать деньги или быть убитыми. К человеку в правительстве, который не берёт, коррумпированные начальники относятся с подозрением. Честность является риском как для личной безопасности, так и для их профессиональной перспективы. Коррумпированная культура в правительстве является наследием коммунизма, системы, при которой коррупция была единственным средством расшевелить застойное правительство".
   "В целом, если не будет принято немедленных и самых решительных действий на самом высоком уровне исполнительной, законодательной и судебной власти, Россия, вероятно, станет криминально-корпоративным государством, в котором коррумпированные правительственные чиновники, криминальные дельцы и бандиты конкурируют и сотрудничают в борьбе за добычу, образующуюся в некоммунистической, предкапиталистической России. Они будут заинтересованы в сохранении своей власти для того, чтобы воспользоваться плодами приватизации".
   В руководстве российских правоохранительных органов этот доклад вызвал сильное раздражение. Тогдашний глава МВД Анатолий Куликов распорядился подготовить аналогичный российский доклад - в пику американскому. Дабы показать им, что наши специалисты по борьбе с преступностью владеют ситуацией не хуже заокеанских.
   Над ответным докладом трудились представители сразу нескольких милицейских ведомств, а также профессора из Института государства и права РАН и других научных заведений. Однако ничего вразумительного из этой попытки контрвыпада не получилось. (Говорю это уверенно, потому что читал несколько проектов российского доклада.) В итоге главу МВД отстранили от должности, а труд наших специалистов лёг под сукно...
   ПРАВООХРАНИТЕЛЬНЫЙ БИЗНЕС
   Факты коррупции, аферы, разнообразные махинации считаются самыми трудными для раскрытия преступлениями. И самыми латентными - то есть скрытыми от глаз общества: регистрируется в лучшем случае десятая часть от всего вала экономической преступности.
   Но есть ещё один немаловажный фактор, который сказывается на способности - точнее, неспособности - наших правоохранительных органов пресекать игры новых комбинаторов. Проблема в том, что и сами правоохранители активно вовлеклись в эти игры - стали чуть ли не основными игроками на диком поле российского рынка.
   Средства обогащения людей в погонах оказываются настолько разнообразными, что большинство сограждан даже не догадывается об истинном роде занятий так называемых защитников правопорядка.
   КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ В МИЛИЦИИ
   Многие наивно полагают, что склонность к коммерческой деятельности у стражей порядка появилась лишь во времена активных экономических преобразований.
   Историки, однако, свидетельствуют о другом. О том, что страсть к наживе у милицейских начальников обнаружилась буквально в первые годы советской власти, - и не только обнаружилась, но и прекрасным образом находила средства для самоудовлетворения.
   Вот, к примеру, шестой руководитель НКВД (1934-1936 гг.) Генрих Григорьевич (Енох Гершевич) Ягода. Известен он был в первую голову своей исключительной жестокостью. Гораздо менее было известно о его любви к красивой и богатой жизни. Об этой его стороне повествуют недавно рассекреченные лубянские архивы.
   Цитируем сводный акт обыска:
   "1937 года, апреля 8-го дня. Мы, нижеподписавшиеся, комбриг Ульмер, капитан госуд. безопасности Деноткин, капитан госуд. безопасности Бриль, ст. лейтенант госуд. безопасности Березовский и ст. лейтенант госуд. безопасности Петров, на основании ордеров НКВД СССР за NN 2, 3 и 4 от 28 и 29 марта 1937 года в течение времени с 28 марта по 5 апреля 1937 года производили обыск у Г.Г. Ягоды в его квартире, кладовых по Милютинскому переулку, дом 9, в Кремле, на его даче в Озерках, в кладовой и кабинете Наркомсвязи СССР. В результате произведенных обысков обнаружено:
   1. Денег советских - 22 997 руб. + 59 коп., в том числе сберегательная книжка на 6180 руб. 59 коп.; 2. Вин разных, большинство из них заграничные и изготовления 1897, 1900 и 1902 гг. - 1229 бут.; 3. Коллекция порнографических снимков - 3904 шт.; 4. Порнографических фильмов - 11 шт.; 5. Сигарет заграничных разных, египетских и турецких - 11 075 шт.; 6. Табак заграничный - 9 короб.; 7. Пальто мужск. разных, большинство из них заграничных - 21 шт.; ... 14. Кожаных и замшевых курток заграничных - 11 шт.; 15. Костюмов мужских разных заграничных - 22 шт.; 16. Брюк разных - 29 пар; 17. Пиджаков заграничных - 5 шт.; 18. Гимнастёрок коверкотовых из заграничного материала - 32 шт.; ... 55. Мужских кальсон шёлковых заграничных - 43; 56. Мужских верхних рубах шёлкового полотна заграничных - 29; ... 61. Пластинок заграничных - 399; 62. Четыре коробки заграничных пластинок неиграных; ... 92. Револьверов разных - 19; 93. Охотничьих ружей и мелкокалиберных винтовок - 12; 94. Винтовок боевых - 2; 95. Кинжалов старинных - 10; 96. Шашек - 3; 97. Часов золотых - 5; 98. Часов разных - 9; 99. Автомобиль - 1; 100. Мотоцикл с коляской - 1; 101. Велосипедов - 3; 102. Коллекция трубок курительных и мундштуков (слоновой кости, янтаря и др.), большая часть из них порнографических - 165; 103. Коллекция музейных монет; 104. Монет иностранных жёлтого и белого металла - 26; 105. Резиновый искусственный половой член - 1; ... 116. Посуда антикварная разная - 1008 пред.; ... 129. К.-р. троцкистская, фашистская литература - 542; 130. Чемоданов заграничных и сундуков - 24".
   Как добился такого благополучия товарищ Ягода, история умалчивает. Но факт, что нынешние последователи энкавэдэшного начальника унаследовали как минимум одно его заблуждение: качество богатой жизни, по их представлениям, определяется прежде всего количеством её атрибутов.
   Вот, например, прокуратура Тульской области решила возбудить уголовное дело по фактам злоупотреблений в областном УВД. И докопалась до самого милицейского начальника генерал-майора Владимира Карпинского.
   Следователей поразило, что только за три последних года он приобрёл пять автомобилей: "ВАЗ-21099", грузовик "ЗИЛ-130" (наверное, для дачи), "Волгу" (для выезда на торжественные мероприятия), "ВАЗ-21213" (про запас) и "УАЗ-469" (вероятно, для выездов в глубинку). Самое любопытное, что этим автопарком генерал практически не пользовался, разъезжая исключительно на "Мерседесе", оформленном на одного из его приятелей.
   Примерно та же картина - с недвижимостью. Трёхкомнатную квартиру в Туле он получил, не сдав служебную жилплощадь в Новомосковске. Да и как её отдавать, если из областного бюджета на её ремонт было выделено несколько десятков миллионов рублей. Причём по распоряжению самого тогдашнего губернатора Николая Севрюгина. Как известно, экс-губернатор тоже попал под следствие. Но это уже другая история.
   Да что там генерал - простой полковник Качур, инспектор канцелярии РУОПа, занимаясь исключительно защитой правопорядка, обзавёлся... виллой на Кипре - в фешенебельной деревушке Ороклини, в приятном соседстве с поп-звёздами, шоуменами и просто новыми русскими.
   Такое улучшение жилищных условий у полковника произошло после того, как он возглавил специальный фонд, который реализовывал "Программу социальной защиты профессиональных групп повышенного риска" - одну из крупнейших социальных программ столицы. В распоряжении взявшего на себя заботу о семьях руоповцев и спецназовцев г-на Качура оказались 500 тысяч долларов, выделенных мэрией в помощь столичным милиционерам. Плюс взносы меценатов, переполненных любовью к столичным правоохранителям. Возможно, полковник счёл, что из всех групп повышенного риска больше всего рискует группа сотрудников его фонда - а потому именно она в первую очередь нуждается в пресловутой социальной защите...
   В погоне за дополнительными барышами люди в погонах с большими звёздами иной раз так широко трактуют свои полномочия, так далеко выходят за пределы разумного, что доходит просто до абсурда. Не абсурд ли, когда целый милицейский взвод становится личным телохранителем... преступного авторитета?
   Такая гвардия была у лидера знаменитой коптевской группировки - одной из крупнейших в Москве - по кличке Наум. Публика узнала об этом по чистой случайности - когда неизвестные киллеры расстреляли Наума прямо возле Петровки, 38, в результате чего оказались ранены и его телохранители в погонах.
   Сотрудники управления собственной безопасности ГУВД Москвы провели служебную проверку и выяснили, что преступного лидера спецназовцы охраняли на вполне законных основаниях! В полном соответствии с официально оформленным договором от 8 октября 1996 года. Согласно этому документу сотрудники 6-го отдела УИН должны были охранять в свободное от работы время офис ТОО "Мерандо", которое, по документам, возглавлял Василий Наумов. Правда, при этом личная охрана руководства фирмы не предусматривалась, более того, грубо нарушала действующее законодательство, прежде всего Закон о милиции. Пресс-служба ГУВД распространила официальное заявление руководства столичной милиции, где говорилось, что охрана бизнесмена типа Наума "выходит за рамки компетенции сотрудников милиции, наносит удар по репутации органов внутренних дел, является вопиющим правонарушением".
   Проверяющие из службы собственной безопасности ГУВД Москвы выяснили, что после возвращения спецназа из Чечни (он воевал там с марта по май 1995 года) руководство УИН разрешило его бойцам в свободное от основной работы время подрабатывать в коммерческих структурах. Примечательно, что первым клиентом стала как раз "фирма" авторитета Наума. Кто же её порекомендовал?
   Найти клиента, оказывается, помогло Управление вневедомственной охраны (УВО), заключившее с "Мерандо" договор об охране. Одновременно между УВО и "Сатурном" было заключено соглашение, по которому ответственность за организацию службы, обеспечение общественного порядка, сохранность имущества и безопасность Наума и прочих коптевцев возлагались на спецназ. "Сатурн" должен был ежедневно направлять на охрану офиса "Мерандо" аж 19 спецназовцев (четыре поста).
   Но самое интересное, что спецназовцы ни разу не были в офисе фирмы, а занимались только личной охраной Наума. Осматривали подъезд дома на Зоологической улице, в котором жил лидер коптевцев, охраняли его автомобиль "BMW-525", сопровождали во время поездок по городу. Неоднократно посещали вместе с ним рестораны "Лукоморье" (одно из излюбленных мест для проведения бандитских банкетов), "У Сергея", кафе "Дубки" и спортзал на улице Яна Фабрициуса.
   Однако на сотрудничестве с авторитетом наживалось прежде всего милицейское начальство. Начальник УИН Алексей Антипов (позже, в интервью, он утверждал, что "не знал", кто такой Наум) и его заместитель Владимир Скребнев получили весьма крупные премии за заключение и выполнение договора с "Мерандо", а также за контроль за наблюдением несения службы составом отряда.
   Сколько они получали помимо премиальных, история умалчивает.
   Впрочем, не только Наум, но и многие другие лидеры преступного мира искали и находили поддержку именно в силовых ведомствах. Никого уже не удивляет, что Михась - знаменитый главарь знаменитого солнцевского сообщества - имел подлинное удостоверение сотрудника Службы безопасности президента России (что может быть круче?!). А авторитет кровавой курганской группировки Виктор Романюк был аккредитован в пресс-центре МВД (!) как корреспондент газеты "Зоркий часовой", старший лейтенант Российской Армии.
   КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ В ПРОКУРАТУРЕ
   О коммерческой деятельности сотрудников надзирающих органов нам известно неизмеримо меньше. Во-первых, потому, что нестройные ряды прокурорских работников просто несоизмеримы по численности с целой армией милиционеров. Во-вторых, люди в прокуратуре более подкованы с юридической точки зрения и лучше умеют маскироваться. В-третьих, именно прокуратура обычно расследует дела о коррупции - но не будет же она копать сама под себя.
   Наконец, сфера применения людьми в тёмно-синей форме своих способностей неизмеримо уже, чем у омоновцев, спецназовцев, оперов и участковых. Так что попадаются они, как правило, на элементарных взятках за прекращение дела или освобождение из-под стражи обвиняемого. Как попался прокурор Новочеркасска Николай Котов, который за смешную взятку в 4 миллиона старых рублей (речь шла как раз о прекращении дела) получил аж 8 лет с конфискацией имущества - правда, срок этот ему предложили отбывать условно (как такое возможно - спросите у судей).
   И всё-таки, если сравнивать громкие коррупционные скандалы, связанные с прокуратурой, с теми, что имели отношение к милиции, - именно за прокуратурой мы вынуждены оставить пальму первенства. А всё благодаря Алексею Ильюшенко, который почти два года возглавлял Генеральную прокуратуру (правда, в странной роли и.о. Генерального прокурора) - и почти столько же провёл за решёткой. Ни в одном другом правоохранительном ведомстве ещё не удавалось изобличить начальника такого уровня и такого масштаба.
   Кроме того, вокруг "дела Ильюшенко" прозвучало столько интересных сообщений, о таких разнообразных коммерческих проектах, что в сумме они с лихвой перекрывают все, что борцам с коррупцией удалось нарыть на каких-нибудь милицейских или лубянских полковников. Причём касались данные факты не только самого Ильюшенко, но и менее заметных лиц из его окружения.
   Другое дело, что большинство из этих сообщений так и остались в виде версий и догадок. Но это уже проблема следствия, которое пошло по пути минимизации претензий к бывшему главному законнику страны. Все ожидали прецедентный, громкий судебный процесс о коррупции в высших эшелонах власти. Но в итоге выяснилось, что будет тихий суд о взятке. Оказалось, что предметом разбирательства станут не скрытые пружины государственного протекционизма, - а неизмеримо более приземлённый, даже какой-то мелочный вопрос: преступил ли чиновник закон, помогая своим родственникам покупать автомобили ниже рыночной стоимости.
   Как известно, речь идёт о джипах и "Жигулях", которые были приобретены за счёт фирмы "Балкар-Трейдинг". Ей руководил Пётр Янчев, приходящийся Ильюшенко зятем. То, что маленькая бензиновая фирмочка в тихой подмосковной Балашихе неожиданно стала чуть ли не главным в стране спецэкспортёром нефтепродуктов, наблюдатели объясняли именно родством её руководителя с прокурором России. Однако следователи упростили свою задачу до возможных пределов, и когда Ильюшенко выпустили-таки на свободу - хоть и пообещав, что дело всё же будет передано в суд, - все восприняли это как развал многообещающего процесса ещё до его начала.
   Впрочем, наша задача - не судебные репортажи; многие из описываемых нами сюжетов вообще никогда не всплывут на суде - из чего вовсе не следует, что этих сюжетов не было. Так что не будем уподобляться нашей подслеповатой Фемиде и ещё раз посмотрим на те эпизоды, которые первоначально вменялись Ильюшенко, но потом почему-то отпали. Дадим их в том порядке, в каком они поступали на информационный рынок. Первое из сообщений автор этих строк получил сразу после возбуждения в отношении Ильюшенко уголовного дела - от прокурора, который уволился из этого ведомства, не согласившись работать под началом откровенных мошенников.
   В июне 94-го вышел указ о 40-процентном повышении окладов бюджетникам, в том числе прокурорским работникам. Минфин перевёл соответствующую сумму на счёт прокуратуры. Деньги не были выданы, старая зарплата сохранилась до ноября. По некоторым сведениям, эти деньги (около 300 миллионов рублей) были переведены в некий банк и крутились там. В ходе следствия по "Балкару" выяснилось, что деньги перечислялись в Балкар-банк, где работала жена Ильюшенко Татьяна. Тогда же имела место история отправки джипов для сестры Ильюшенко и брата его жены в Красноярск. Джипы доставлялись военными самолётами с Чкаловского военного аэродрома. Очевидно, с ведома военного министра Павла Грачёва, который должен быть обязан Ильюшенко, спустившему на тормозах дело о коррупции в Западной группе войск. Есть сведения, что среди жильцов элитного 100-квартирного дома на улице Академика Павлова, построенного для работников прокуратуры, каким-то неведомым образом оказались сотрудники "Балкар-Трейдинга".
   В сентябре 1993 года Ильюшенко предположительно получил от Янчева первую взятку, завуалированную под договор купли-продажи автомашин "ВАЗ-21099" (при стоимости более 12 миллионов рублей Ильюшенко заплатил 9 миллионов). Машину он оформил на жену. В конце того же или в начале следующего года Ильюшенко была получена автомашина "ВАЗ-29093" (стоимостью более 14 миллионов рублей) - вообще без оплаты. За счёт "Балкара" машина была доставлена на самолёте в Красноярск брату жены Ильюшенко Мочулову Н. В. В мае 1994 года Ильюшенко получил "ВАЗ-21099" (при стоимости более 18 миллионов рублей он заплатил только 4 миллиона) и оформил машину на жену. В апреле 1995 года Ильюшенко купил 2 новых джипа "Гранд-Чероки" (стоимостью 360 миллионов рублей) за 40 миллионов. Машины за счёт "Балкара" доставили на самолёте в Красноярск сестре Ильюшенко Орловой О. Н. и Мочулову. Когда летом 1995 года следственная бригада вылетела в Красноярск оценить машины и допросить родных Ильюшенко, те пытались оплатить машины задним числом.
   Замглавы Министерства внешнеэкономических связей (МВЭС) Андрея Догаева, арестованного по обвинению в пособничестве контрабанде медного лома, допрашивали в ФСБ как свидетеля по делу "Балкара". Дело в том, что в мае 1994 года некое АО "Международный центр развития, информации и бизнеса" обратилось к Черномырдину с просьбой о выделении экспортной квоты в размере 2,5 млн. тонн нефти для поставок под госнужды, а 25 мая правительственная комиссия под руководством Сосковца дала "добро" на эту экспортную сделку без оплаты таможенных пошлин. Вся нефть прошла через "Балкар", государство не досчиталось 100 миллионов долларов. Всё это стало возможно благодаря письму заместителя валютного департамента Минфина РФ Волкова на имя Андрея Догаева. Выделение квоты лоббировал руководитель секретариата Черномырдина Геннадий Петелин, объясняя это необходимостью финансирования избирательной кампании Кучмы на Украине.
   Осенью 94-го года Ильюшенко организовал встречу Янчева и главы МВЭС Давыдова, после которой "Балкар" получил от правительства право на экспорт сырой нефти в размере двух миллионов тонн. В декабре 94-го года Ильюшенко устроил встречу Янчева и Олега Сосковца, после чего "Балкар" стал спецэкспортёром, с правом на реализацию 5 миллионов тонн ежегодно сроком на пять лет.
   История покупки машин для семьи Ильюшенко была далеко не единственная в деятельности "Балкара". Существовал целый "список Янчева" - перечень нужных людей и их родственников, которым отпускались автомобили намного ниже их рыночной стоимости. Так, в 93-м году сын Черномырдина Андрей купил в "Балкаре" "ВАЗ-21093" за 3 миллиона рублей.
   Глава известной риэлтерской фирмы Александр Вульфов, задержанный по подозрению в мошенничестве и обвинённый в незаконном хранении оружия, был допрошен руководителем следственной группы по "делу Ильюшенко" Николаем Емельяновым. Прокурор интересовался мебелью, купленной Вульфовым для жены Ильюшенко за 10 тысяч долларов. У Вульфова при обыске нашли загранпаспорта Ильюшенко. Есть сведения, что Вульфов постоянно спонсировал главу Генпрокуратуры. Общая сумма пожертвований - 45 тысяч долларов.
   10 мая 96-го года Генпрокуратура по указанию Ильюшенко возбудила уголовное дело против Владимира Савина, подполковника, следователя УФСБ по Москве и области, занимавшегося расследованием дела "Балкара". Он был арестован и обвинён в превышении власти и незаконном хранении оружия. Против Савина было возобновлено уголовное дело, закрытое ещё в 94-м году за отсутствием состава преступления, по которому проходил киллер М., подозреваемый в причастности к убийству Влада Листьева. К 95-му году киллер пропал из Москвы, а Савина пытались обвинить в этом исчезновении и в организации убийства Листьева. Ильюшенко отправил в принудительный отпуск Бориса Уварова, следователя Генпрокуратуры, который отказался соединить дело против Савина с делом об убийстве Листьева.
   При аресте Ильюшенко было описано имущества на 360 миллионов рублей. Среди интерьера вишнёвый рояль, присланный Ильюшенко Бурлаковым (тогда командовал ЗГВ), за 12 тысяч марок.
   Ильюшенко инкриминируется злоупотребление служебным положением. Прокуратура поддержала арбитражный иск "Балкара" к "АвтоВАЗу", в результате чего "Балкар" был освобождён от госпошлины в размере 5,9 миллиарда рублей.
   В результате махинаций "Балкара" на счетах в Швейцарии осело порядка 80 миллионов долларов. Прибыль составила 1 065 089 450 400 рублей. А неуплаченные налоги более 372 781 307 600 рублей. Янчевым были куплены и оформлены на его имя шесть квартир в доме в Олтуфьевском переулке на сумму 1 027 239 800 рублей (квартиры были оплачены со счетов "Балкара"). У Петра Янчева и Алексея Ильюшенко имеются счета в Швейцарии, в банках Женевы, их номера следствию известны...
   Ильюшенко требовал замены следователей УФСБ по Москве, которые, по его словам, не могут быть объективны, так как подчинены начальнику службы УФСБ Владимиру Жмячкину. Последний вёл в 1993 году дело "о незаконном переходе российско-швейцарской границы" Алексеем Ильюшенко и его приятелем Андреем Макаровым.
   ...Вот сколько всего интересного выяснилось в ходе расследования дела в отношении некогда самого главного российского правоохранителя. И не наша вина, что на суде все эти сведения скорее всего не прозвучат - потому что в сухом остатке обвинительного заключения остались лишь парочка джипов да несколько "Жигулей".
   КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ В ФАПСИ
   О том, чем занимается эта загадочная спецслужба - да и вообще, как расшифровывается данная аббревиатура (Федеральное агентство правительственной связи и информации), знают далеко не все наши сограждане. Агентство не избаловано вниманием прессы - и само не очень стремится "светиться". Но вот что любопытно: если об этой организации и пишут, то зачастую только в связи с аферами и другими криминальными историями, в которые влипают её сотрудники. Очевидно, что такой криминальный крен в освещении деятельности спецслужбы объясняется тем, что широкой публике не очень интересно - и вовсе не обязательно - знать о новейших разработках в области засекречивания информации, об особенностях нынешней шифровальной техники. Но факт, что журналистам, специализирующимся на коррупционной тематике, всегда есть о чём писать применительно к ФАПСИ.
   Естественно, бизнес "связистов" (этим термином будем для простоты обозначать сотрудников ФАПСИ) сильно отличается от "кондового" милицейского - тут уже не может быть ни примитивного рэкета, ни манипуляций с открытием-закрытием уголовных дел. "Связисты" действуют тонко и вдумчиво.
   Вот, например, каким образом нашли дополнительную статью доходов офицеры кемеровского управления ФАПСИ и его структурного подразделения под названием АОЗТ "МО ПНИЭИ" (что-то типа закрытого научно-исследовательского института). Центробанк, заинтересованный в защите своих баз данных и коммуникаций связи от несанкционированного доступа, выделил ФАПСИ на эти цели довольно значительную сумму. Часть этих средств досталась "МО ПНИЭИ", которое в качестве подрядчика взяло на себя труд обеспечить ряд областных управлений ЦБ РФ необходимым оборудованием и технологиями. В свою очередь, "МО ПНИЭИ" часть этих средств решило передать субподрядчику для выполнения черновых монтажных работ, не требующих высокой квалификации. Эти работы у субподрядчиков должен был принимать ответственный сотрудник "МО ПНИЭИ" г-н Горизонтов.
   И всё было бы вполне законно, если бы вдруг не выяснилось, что на практике эта схема работала совсем иначе. Сотрудники ФАПСИ подполковник Китов и майор Счастный отыскали на роль субподрядчика существующую лишь на бумаге фирму "Виктория". Которая и заключила с "МО ПНИЭИ" договор на выполнение работ. От имени института подпись поставил его руководитель Шарков, а вот за гендиректора мифической "Виктории" Денисова расписался подполковник Китов. Сами работы изначально и в обход закона Китов планировал выполнить исключительно силами своих подчинённых. Поэтому, вероятно, и перечислять деньги на счета несуществующей "Виктории" было никому неинтересно и небезопасно.
   Намного интересней было обналичить их и конвертировать в валюту. С этой целью "Виктория" обращается в "МО ПНИЭИ" с просьбой перечислить договорные деньги в один из московских банков на том основании, что якобы имеет перед этим банком задолженность. И, что удивительно, институт деньги в размере ста миллионов переводит. А Китов их получает валютным налом.
   В этой операции принимал участие и Горизонтов, поскольку именно он от имени института контролировал данные работы. Половину суммы он оставил у себя до окончательного их завершения и неоднократно интересовался телеграммами, когда именно это произойдёт. Однако за деньгами к нему явился уже не Китов, а сотрудники кемеровского ФСБ, возбудившего по этому поводу уголовное дело.
   А московские "связисты" освоили ещё более прибыльный и, главное, стабильный бизнес. С некоторых пор в столице на всех углах, в подземных переходах, на станциях метрополитена, улицах бойко торгуют трудовыми книжками, дипломами, удостоверениями, бланками - практически любым документом с подписями и печатями. За сто долларов, к примеру, можно купить диплом об окончании медицинского училища. Компетентные органы задались вопросом: кто и каким образом поставляет на московский рынок фальшивые, но очень качественные "ксивы". Расследование показало: следы ведут в ФАПСИ.
   Эта информация подтвердилась, когда у задержанных по подозрению в совершении тяжких преступлений, в том числе членов организованных преступных группировок, находили поддельные документы работников самой спецслужбы. Отличить фальшивки от настоящих документов было довольно сложно.
   Экспертиза "липовых" удостоверений показала, что источник их изготовления явно один. После проведения оперативно-розыскных мероприятий по подозрению в изготовлении поддельных удостоверений были задержаны трое: работник одной из московских типографий, сотрудник коммерческой фирмы (бывший работник КГБ, пенсионер) и сотрудник частного охранного предприятия (бывший работник ФАПСИ, уволившийся оттуда за три года до этого). После обыска в двух частных и одной государственной типографиях, а также на квартирах подозреваемых было изъято около 60 вклеек в удостоверения ФАПСИ, около 50 вклеек в удостоверения МУРа, около 70 вклеек в удостоверения правительства Москвы, готовые корочки удостоверений, светокопии клише других документов, листы с напечатанными на них талонами для проезда на городском столичном транспорте, поддельные печати, патроны к пистолету Макарова. Как показали подозреваемые, удостоверения сбывались ими по цене 200 долларов за каждое. Гравёр оказался умелым мастером. После беседы с ним сотрудников МУРа он добровольно выдал им всю свою продукцию.
   Итак, к ответственности был привлечен не нынешний, а бывший сотрудник ФАПСИ. Но за кадром остался вопрос: как и чьи именно удостоверения попали в руки аферистов и стали основой для тиражирования. Ведь чтобы изготовить фальшивку, требуется оригинал...
   Засветились "связисты" и в более громких скандалах. Например, в уголовном "деле статистиков" - возбуждённом по фактам тотальной коррупции и крупных хищений в Госкомстате. Следственная бригада Генпрокуратуры выяснила, что в 1996-1997 гг. в сомнительных операциях с Госкомстатом участвовало и ФАПСИ. Непосредственными организаторами махинаций со стороны агентства выступали подполковник Боровой и майор Суров. По предварительным данным следствия, первый за свою "работу" получил на руки 10 тысяч долларов, второй - 4 тысячи. Генпрокуратура, впрочем, квалифицировала это не как зарплату, но как тривиальные взятки.
   Отметились "связисты" и в скандалах, связанных с именем Дмитрия Якубовского. Именно с благословения Старовойтова в 1992 году скромный старший лейтенант запаса Якубовский был произведён в полковники, затем наделён особыми полномочиями и прикомандирован к Администрации президента. Более того, недавнему старлею чуть было не присвоили звание генерал-майора (уже были подготовлены соответствующие бумаги) - как раз с тех пор его окрестили "генералом Димой". Между тем уже тогда было известно, что Якубовский нечист на руку и знается со всяческой сомнительной публикой. Против авантюрного решения резко выступили начальник Управления по работе с личным составом Владимир Макаров и его заместитель Николай Бордюжа. Последний вынужден был уволиться из ФАПСИ. Шесть лет спустя, в день назначения Бордюжи главой президентской администрации, пришлось уходить генералу Старовойтову, имевшему репутацию самого непотопляемого из "силовиков". А незадолго до этого из мест не столь отдалённых освободился генерал Дима, отмотавший срок за хищение с помощью израильских мошенников рукописей из Национальной библиотеки Санкт-Петербурга на сумму не меньше 150 миллионов долларов (афера, вполне сравнимая с алмазной историей "Голден АДА").
   Однако наибольшую известность нашему секретному ведомству принесло уголовное дело, возбуждённое против самого финансового босса ФАПСИ генерала Валерия Монастырецкого. Ещё в начале 90-х он был простым российским бизнесменом. В марте 94-го Монастырецкий совершенно неожиданно был назначен начальником финансово-хозяйственного управления, в октябре ему присвоено звание генерал-майора. А уже 12 апреля 96-го года он был арестован в своей московской квартире (по данным ФСБ - стоимостью 1,3 миллиона долларов) по обвинению в присвоении вверенного ему имущества и злоупотреблении властью. В начале 97-го обвинение скорректировано: ст. 290-4(г) УК - получение взятки в крупном размере, ст. 160-3(6) - хищение имущества в крупном размере, ст. 222-1 - незаконное хранение оружия и боеприпасов. В уголовном деле фигурируют немецкая компания "Сименс", московский РАТО-банк и фирма "Роскомтех", которую возглавляла жена Монастырецкого.
   О махинациях, связанных с этими структурами, сказано и написано достаточно много. Мы же приведем историю малоизвестную и не получившую никакого отражения в материалах уголовного дела. Узнал я о ней от своей нижнетагильской коллеги, журналиста Елены Овчинниковой.
   Необычную посылку получил секретарь совета директоров Нижнетагильского металлургического комбината (НТМК) Николай Карепанов в конце июня, сразу после утверждения итогов третьей эмиссии акций. Неведомая московская фирма с многозначительным названием "Урок" направила в уральский город Советский энциклопедический словарь. Правда, слегка подпорченный. В толще страниц фундаментального издания было вырезано отверстие, в которое кто-то заботливо уложил гранату "РГД-5", прикрепив её скобу к задней обложке книги. Взрыва, к счастью, не произошло.
   Еще одной "бомбочкой" для горожан стала публикация в "Московском комсомольце" откровений хорошо известного в Нижнем Тагиле бизнесмена Вячеслава Кущева о его давней дружбе и общем бизнесе с руководителями Федерального агентства правительственной связи и информации (ФАПСИ) генералами Старовойтовым и Монастырецким (последний находится под следствием по обвинению в финансовых махинациях). Дело в том, что благодаря партнёрству с г-ном Кущевым, который действовал, как выясняется, под "крышей" мощной спецслужбы, завод получил многомиллионные убытки и втянулся в череду затяжных судебных процессов...
   Руководитель фирм "Импэкс-металл", "Роскомтех", "Сискомтех", "Симако", "World metal traiders" (Люксембург) и "MKL" (Лихтенштейн) Вячеслав Кущев появился в качестве партнера НТМК ещё в 80-х, как чиновник всесоюзного внешнеторгового объединения "Лицензинторг". Комбинат, традиционно отправляющий около 40 процентов своей продукции за рубеж, не мог миновать этой организации. Переквалифицировавшись в бизнесмены, Вячеслав Алексеевич Кущев решил не просто продолжить сотрудничество со сталелитейным гигантом (кстати, входящим в 30 крупнейших мировых производителей металла), но и стать его совладельцем.
   В 93-м году ТОО "Импэкс-металл" приобрело на чековом аукционе 5,8 процента акций комбината, а в 94-м, победив на инвестиционном конкурсе, ещё 15 процентов. Любопытно то, что средств для покупки пятой части всех акций комбината у г-на Кущева не было, в чём он сам признался в недавнем интервью. Но финансовое положение претендентов на этот лакомый кусок металлургического рынка, как выяснилось, никакой роли не играло, 5-процентный пакет "Импэкс-металл" получил, взяв в банке ваучерный кредит, а 15-процентный вообще даром.
   Как известно, условием победы в инвестиционном конкурсе являлась самая выгодная для предприятия программа его финансирования. Предложенные г-ном Кущевым 14,5 млн. долларов, естественно, вдохновили руководство комбината, страдавшего от безденежья. Но каким образом недавний чиновник собирался изыскать такую огромную сумму?
   Очень просто. Г-н Кущев взял кредит в РАТО-банке (о нём разговор особый), внеся в качестве залога те самые 15 процентов акций, которые он получил под залог будущих финансовых вливаний. Сам ли глава "Импэкс-металла" разработал эту простую до гениальности схему или подсмотрел у других мастеров приватизации по-русски, история умалчивает.
   Проблема, однако, состояла в том, что, даже заложив весь приобретённый пакет акций, г-н Кущев не смог наскрести и половины того, что обещал приватизаторам, на счета комбината поступило лишь 2 млн. долларов. Видимо, расчёт был на то, что этот первый денежный перевод убедит руководство комбината в состоятельности нового акционера и директор поставит подпись под документами в госкомитет и фонд федерального имущества, подтверждающими, что "Импэкс-металл" вступил в права полного собственника 15-процентного пакета. Но гендиректор Юрий Комратов оказался человеком осторожным и авансом ставить свой автограф не стал.
   И был прав. Потому что вскоре выяснилось, что "Импэкс-металл" не выполнил своих обязательств не только перед заводом, но и перед банком, и счета фирмы были заморожены. А НТМК оказался перед близкой перспективой сумасшедших штрафных санкций за нарушение международных контрактов в рамках программы реконструкции, которая утверждалась в расчёте на "золотой дождь" от г-на Кущева.
   Ещё хуже пришлось партнёру НТМК Качканарскому горно-обогатительному комбинату "Ванадий", чьё руководство клюнуло на приманку г-на Кущева и позволило его фирме "Сискомтех" вступить в права собственника после аналогичного инвестиционного конкурса. Потом была затяжная судебная тяжба, и лишь в мае 1998 года пакет акций "Ванадия" вернулся в собственность государства.
   В 1994 году произошла весьма странная история с партией металла, которую НМТК при посредничестве г-на Кущева планировал продать китайцам. Из порта Комсомольска-на-Амуре пришло сообщение, что по каким-то причинам партия задержана. Спустя некоторое время комбинат получил извещение от г-на Кущева: заржавевший из-за хранения под открытым небом металл продать невозможно.
   Никто, понятное дело, не пошёл на транспортные расходы, чтобы доставить испорченную продукцию с Дальнего Востока обратно на Урал. Отвечать за убытки от несостоявшейся сделки пришлось производителю, то есть комбинату. А потом выяснилось, что трейдер, выждав некоторое время, продал "заржавленный" металл в тот же Китай, получив при этом порядка 4 млн. долларов.
   Ещё одну хитроумную комбинацию г-н Кущев попытался провернуть с пресловутым 15-процентным пакетом, который содержал 536 тысяч акций. В 95-м году в связи с переоценкой основных фондов уставный капитал комбината увеличился в 401 раз, соответственно потяжелел и заложенный в РАТО-банке пакет: теперь в нём числилось уже 215 миллионов акций. Между тем "Импэкс-металл" не справился с процентами по вышеупомянутому кредиту, и банк в качестве компенсации продал принадлежавшие фирме ценные бумаги.
   Дождавшись завершения сделки купли-продажи, г-н Кущев неожиданно для всех заявил свои права на 214 миллионов акций: он посчитал, что банк мог реализовывать только изначально заложенные в нём 500 тысяч акций, а переоценка фондов его не касалась. Разные подходы к арифметике вылились в двухлетнюю судебную тяжбу между заводчанами и их хитроумным партнёром. Победили заводчане: точку в споре поставил Федеральный арбитражный суд Московского округа в начале нынешнего лета. А вскоре после этого ответственному сотруднику предприятия пришла смертоносная посылка...
   Ничего экстраординарного в приватизационных аферах в сталелитейной отрасли на самом деле нет: похожие вещи происходили и в цветной металлургии, и в других отраслях. Пикантность данной истории в том, что все основные участники вышеописанных комбинаций - "Импэкс-металл", "Сискомтех", РАТО-банк - создавались и контролировались руководством крупнейшей российской спецслужбы.
   Как следует из признаний г-на Кущева, соучредителями "Импэкс-металла" были начальник финансово-экономического управления ФАПСИ генерал-майор Валерий Монастырецкий и сын главы ФАПСИ Дмитрий Старовойтов. В свете этого факта борьба за акции НТМК означает не что иное, как попытку главы спецслужбы и его зама по финансам стать совладельцами крупнейшего сталелитейного предприятия страны. Не имея на то ни средств, ни законных оснований.
   Многое из того, в чём признаётся бизнесмен, действительно находит подтверждение. Он утверждает, в частности, что за победу "Импэкс-металла" на инвестиционном конкурсе зампреду Российского фонда федерального имущества Александру Яковлеву за 600 тысяч долларов был куплен коттедж в элитном подмосковном посёлке Суханове. Мои источники в РФФИ подтвердили, что Александр Яковлев был вынужден оставить свой пост после того, как начальство узнало о некой "квартирной истории". О даче, купленной г-ном Кущевым для жены Александра Яковлева (правда, называлась другая сумма - 150 тысяч долларов), сообщил в одном из интервью и Валерий Монастырецкий, в начале лета 1998 года освобождённый из "Лефортова" под подписку о невыезде.
   Как бы там ни было, на положении главы ФАПСИ Александра Старовойтова многочисленные, из месяца в месяц публикуемые свидетельства о злоупотреблениях в его агентстве никак не сказались. И если бы в президентскую администрацию не пришёл обиженный им когда-то г-н Бордюжа, Старовойтов и по сей день мог бы возглавлять это секретное, но очень предприимчивое ведомство.
   Итак, мы видим, что борьба с аферистами и коррупционерами - не та проблема, которой озабочены наши правоохранительные органы. Тем более что многие из них сами активно сотрудничают с новыми комбинаторами. Вспомним хотя бы нежную дружбу алмазного афериста Козленка с руководителями столичного ГУВД, или активную работу отставного контрразведчика Уголькова на грозу российских банков Лернера, или "красную крышу", которую подмосковные милиционеры и прокурорские работники обеспечивали хозяйке "Властилины" Соловьёвой, "кинувшей" вкладчиков на триллион с лишним рублей.
   Правоохранители знают: из общего вала преступлений дела, связанные с наиболее серьёзными аферами, скорее всего будут отсечены ещё на той стадии, когда решается вопрос - возбуждать дело или не возбуждать. Милиционерам надо отчитываться за раскрываемость - им не нужны "висяки". Им не нужны возвраты из судов на доследование. Крупные махинаторы, на которых работает армия искушеннейших адвокатов, имеющие все связи и средства, чтобы "решить вопросы" - в прокуратуре ли, в суде ли, - обладают огромными шансами уйти от ответственности. Несмотря на все старания самых опытных сыскарей и следаков.
   Это доказали: амнистированный по "алмазному делу" Евгений Бычков, избежавшие (убежавшие от) уголовной ответственности Сергей Станкевич и Анатолий Собчак, выпущенный под залог и в итоге амнистированный Григорий Лернер, амнистированные Андрей Догаев и Петр Карпов, всегда привлекаемый всего лишь в качестве свидетеля Андрей Вавилов, бесконечно читающий на домашнем диване тома собственного уголовного дела Алексей Ильюшенко, выпущенный под залог и в итоге амнистированный Юрий Шатыренко.
   Сыщик, который вёл дело последнего, рассказывал мне, как на одном из допросов Шатыренко иронически заметил: "Вот мы тут с вами сидим, теряем время, гоняем чаи. А в эту самую минуту мои фирмы наварили мне ещё миллион баксов". И это говорил подследственный, который до ареста официально имел только одну работу, только одну должность - председателя Федерального фонда социального страхования. Государственный пост, никакого отношения к личному бизнесу, казалось бы, не имеющий.
   Борцы с преступностью всё это видят - и встают перед выбором: или раскручивать заранее обречённое дело, получая при этом зарплату в 2 тысячи рублей - или самим подключиться к бизнес-проектам своих классовых оппонентов. И некоторые, увы, подключаются. Как коллега упомянутого сыщика из столичного ГУВД, имеющий полковничьи звёзды, но перешедший на куда более высокооплачиваемую работу в "Русское золото" небезызвестного г-на Таранцева. На новом месте полковник проработал недолго: буквально через несколько недель его сразила пуля неизвестного киллера - как раз в те дни, когда в столицу с триумфом вернулся Михась, одержавший убедительную победу в женевском суде присяжных.
   Очередную победу. Число побед российских мафиози, аферистов и коррупционеров превышает число поражений примерно в той же пропорции, в какой сумма сворованного из государственной казны и из карманов наших сограждан больше суммы найденного, арестованного и возвращённого. Нам предлагают получить три копейки на рубль бесследно исчезнувшего вклада. Нам предлагают удовлетвориться условным сроком для младшего помощника второго заместителя второстепенного министра городского уровня - одного рядового из целой армии российских коррупционеров.
   Когда в этих правилах обнаруживаются исключения - мы скорее теряемся, чем радуемся. Если деньги аферистов всё-таки возвращаются - никто не знает, что с этим "нечаянным" богатством делать. Как, например, реализовать сокровища на 2,5 миллиона долларов, которые неожиданно вернул израильский партнёр армейского полковника-финансиста Студенникова. Если дело против иного бывшего чиновника всё-таки возбуждается - все тут же бросаются искать в этом политический заказ. И находят, как поляки, впервые в новейшей истории давшие политическое убежище россиянину - уличённому в лихоимстве Сергею Станкевичу.
   В деле борьбы с экономической преступностью самую главную роль в последнее время играет не прокуратура и не МВД - а экономический кризис. Он сделал госказну настолько тощей, что украсть из неё, конечно, можно, но гораздо сложнее и намного меньше, чем год или два назад. Он так облегчил наши кошельки, что у новых пирамидчиков практически нет никаких шансов завлечь нас в свои сети. Он так возвысил иностранную валюту, что для достижения былых размахов вывоза из страны зелёных купюр требуется воровать в четыре раза интенсивнее - а на это способны далеко не все. Многие выбывают из игры и садятся на скамейку запасных. Или на нары - потому что уже не имеют возможности обеспечить "зелёную смазку" нужных шестерёнок в необходимых пропорциях.
   Новые комбинаторы слишком активно лезли на вершину политического Олимпа, слишком энергично отпихивали локтями своих недавних партнёров, слишком громко кричали "держи вора". Они сами вызвали эту лавину. Но накрыла она, увы, не их одних.
  
   Указатель фамилий
   А
   Абалкин, Лев " 43, 74, 75, 76
   Абдулбасиров, Магомедтагир " 91
   Аверины " 47
   Алиев, Ахмед-паша " 48, 49
   Алиев, Тельман " 50
   Ангелевич " 37, 38, 79, 83, 89, 92
   Антонов, Михаил " 41
   Арсанов, Абдул-Кахир " 77
   Ассахара " 88
   Астахов, Андрей " 43
   Ахундов, Миссале " 49
   Б
   Бабичев, Владимир " 88
   Бабурин, Сергей " 18
   Барановский, Вячеслав " 93
   Барсуков, Михаил " 26, 27
   Беляев, Сергей " 11, 12, 14, 16, 31, 95
   Березовский, Борис " 14, 15, 40, 41, 43, 48, 78
   Бовин, Александр " 44, 45, 46
   Бойко, Максим " 13, 16
   Большаков, Александр " 88
   Бонде-Нильсен, Ян " 15
   Бородин, Павел " 94
   Бунич, Павел " 11
   Бычков, Евгений " 59, 60, 61, 62, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 73, 89, 96, 97, 106
   В
   Вавилов, Андрей " 67, 68, 78, 87, 88, 89, 90, 106
   Вайнберг, Лев " 65
   Вайнштейн, Тимур " 48
   Васильев, Дмитрий " 93
   Васнев, Владимир " 28
   Веретенников, Борис " 14
   Вульфов, Александр " 102
   Г
   Гаврилин, Лев " 25
   Гаврилов, Рамбон " 94
   Газизуллин " 32
   Гайданов, Олег " 47
   Гайдар, Егор " 14, 68, 86
   Гантамиров, Али " 77
   Гантамиров, Беслан " 76, 77, 78
   Голованов " 10
   Головатый, Анатолий " 66, 67, 68
   Голод, Аркадий " 77
   Гольдберг, Яков " 94
   Горячев, Марк " 78
   Госейн, Раджив " 63
   Гребенников, Валерий " 28, 29
   Греф, Герман " 17, 18, 19
   Гусинский, Владимир " 14
   Гусман, Юлий " 48, 49
   Д
   Далин " 95
   Далин, Валерий " 93
   Дегтярев, Станислав " 43, 46, 49
   Джафаров, Сафар " 27, 28, 29
   Джикия, Левони " 33
   Довбыш, Сергей " 71, 72
   Догаев, Андрей " 65, 92, 93, 95, 102, 106
   Дубенецкий, Яков " 42, 43, 44, 46, 50, 56
   Дубинин, Сергей " 44, 85, 90
   Е
   Евстафьев А. " 14
   Евтушенков В. " 4
   Егоров, Николай " 27
   Ельцин, Борис " 14, 17, 27, 29, 32, 33, 44, 47, 48, 51, 59, 61, 65, 87, 89, 90, 98
   Ефимов А. (Фима-банщик) " 18
   Ж
   Жлобинская, Ольга (Илона Рубинштейн) " 39, 40, 41, 42, 50, 53
   Жлобинский (Тимофеев), Сергей "Сильвестр" " 40
   Жлобинский (Тимофеев), Сергей "Сильвестр" " 39, 40, 41, 42, 47, 50
   Журавлев, Михаил " 42, 43, 45, 46
   З
   Заверюха, Александр " 91
   Задорнов, Михаил " 96
   И
   Иваненко, Александр " 14
   Иваньков, Вячеслав "Япончик" " 42, 82
   Ильюшенко, Алексей " 96, 97, 101, 102, 106
   Илюшин, Виктор " 94
   Иордан, Борис " 13
   К
   Казаков, Александр " 13, 14, 28, 29
   Калашников, Сергей " 21, 36, 37, 91
   Кантор " 20
   Карпов, Петр " 93, 95, 96, 97, 106
   Квантришвили, Отари " 16, 20, 22, 25, 42, 87
   Кехлеров С. " 8
   Кикалишвили, Анзори " 42
   Клименко, Иван " 28, 29
   Климентьев, Андрей " 88
   Клюшников, Александр " 43
   Кобзон, Иосиф " 41, 42
   Ковалев, Валентин " 36, 37, 38, 39, 91, 92
   Козленок, Андрей " 56, 57, 58, 59, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 106
   Козырев " 94
   Комков, Сергей " 29
   Константинов, Лев " 82
   Константинова, Лия " 82
   Кораблинов, Валерий " 33
   Коржаков " 19
   Коржаков, Александр " 15, 20, 25, 26, 29
   Костиков " 94
   Котляр, Юрий " 60, 65
   Кох, Альфред " 6, 11, 12, 13, 14, 16, 17, 31, 95
   Кошель, Геннадий " 89
   Кузык, Борис " 95
   Кулик, Геннадий " 91
   Куликов, Анатолий " 14, 51, 77, 98
   Кутафьев " 29
   Кучина, Валентина " 37, 38
   Кфир, Илан " 49
   Л
   Лапин, Юрий " 10
   Лернер, Григорий (Цви Бен-Ари) " 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 61, 65, 78, 79, 82, 83, 106
   Лившиц, Александр " 24, 63
   Листьев, Владимир " 20, 21, 22, 47, 48, 102
   Лобов, Олег " 88
   Лозинская, Наталья " 55
   Лужков, Юрий " 4, 27, 42
   Львов " 20
   Любченко, Константин " 43
   М
   Мавроди, Сергей " 80, 81
   Маймула, Александр " 17
   Максимов " 37
   Максимов, Андрей " 1, 37, 38, 91, 92
   Малевский, Антон " 26, 39
   Малышев, Михаил " 91
   Мамедов, Эльбрус " 18
   Мандрыкин " 17
   Маневич, Михаил " 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
   Маркиш, Давид " 48, 49
   Маслова Т., пом.прокурора " 5
   Маслюков, Юрий " 80
   Махарадзе, Валерий " 7
   Микитаев, Абдулах " 29, 30, 31, 32
   Мисник, Борис " 84
   Михайлов, Вячеслав " 27, 28, 29
   Михайлов, Сергей "Михась" " 39, 45, 47, 52, 100, 107
   Монастырецкий, Валерий " 104
   Московский, Игорь " 60
   Мостовой, Анатолий " 32
   Мостовой, Петр " 13, 14, 93, 95
   Мусаев, Магомед " 33
   Н
   Нарусова, жена Собчака " 17, 18
   Наумов, Василий "Наум" " 100
   Немцов Б. " 13, 88
   Нечаев, Эдуард " 92
   Никишенко, Зоя " 11
   Новиков " 46
   О
   Орбах, Зеев " 47, 48, 54
   Орехов, Руслан " 94
   Орлов, Владимир " 33
   Отдельнов " 37
   Отдельнов, Михаил " 38
   П
   Павлов, Валентин " 7, 44
   Пансков, Владимир " 89, 95
   Петелин, Геннадий " 88
   Пихоя " 94
   Полеванов В. " 6
   Попов С., "Поп" " 21, 22
   Попов С., Поп " 21
   Попов, Гавриил " 7, 8
   Порохня, Виктор " 27, 28
   Потанин, Владимир " 13, 19, 36
   Починок, Александр " 74
   Путин, Алексей " 16
   Р
   Работяжев " 45
   Разбаш, Андрей " 48
   Рачук, Владимир " 82
   Резник, Владислав " 12
   Рогачев, Владимир " 20, 21, 22
   Роговой, Владимир " 20, 21, 22
   Романов, Вячеслав " 35
   Романюха, Владимир " 87
   Рубанов, Андрей " 77
   Рыбинский, Александр " 8
   Рюриков " 94
   С
   Саакян, Борис " 93
   Садыков, Рустам " 82
   Сеземов, Владимир " 33
   Селиванов, Владислав " 22
   Серегин А. " 29
   Серый " 21, 22
   Скуратов, Юрий " 14, 17, 18, 21, 42, 47, 52, 69, 76, 94
   Смирнов, Александр " 43
   Смирнягин М. " 20
   Смоленский А. " 26
   Собчак, Анатолий " 16, 17, 18, 106
   Соколовский, Илья " 41
   Соловьева, Валентина " 42, 59, 87
   Солодовников, Олег " 88
   Солоник А. (Саша Македонский) " 20, 69
   Сосковец " 19
   Сосковец, Олег " 88
   Старовойтов, Александр " 38, 104, 106
   Степанов " 18
   Степанов, Анатолий " 92
   Стрелецкий " 15
   Стрелецкий, Валерий " 25, 26
   Т
   Тайванчик " 26, 42
   Тарпищев, Шамиль " 25, 26
   Тимофеев, Василий " 6
   Титкин, Александр " 8
   Тихонова, Марина (дочь Филатова) " 94
   Ткач, Михаил " 77, 90
   Трапезников, Георгий " 30, 31, 32
   Троянов, Тихон " 13
   У
   Угольков, Георгий " 41, 42, 45
   Уринсон, Яков " 85, 90
   Ушаков, Дмитрий " 13
   Ф
   Федоров, Борис " 25, 26, 60, 66, 67, 72, 89
   Ферганец " 22
   Филатов, Сергей " 7, 8, 94
   Фирсов, Юрий " 44
   Францева, Марина " 82
   Х
   Хаджиев, Саламбек " 7
   Хандруев, Александр " 43
   Харлампович, Олег " 42, 43, 45
   Хохлов, Евгений " 17
   Ц
   Цховребова " 13
   Ч
   Чаплыгин, Владимир " 91
   Челышев А. " 21, 22
   Челышевы А. и С. " 20, 22
   Чернис, Давид " 69
   Чернозатонский, Игорь " 33
   Черномырдин, Виктор " 6, 14, 32, 38, 43, 56, 60, 63, 67, 68, 102
   Чернухин, Андрей " 62, 63, 64, 66, 69, 71
   Черные, Михаил и Лев " 6, 26, 34, 88
   Черный, Михаил " 26
   Чубайс, Анатолий " 5, 6, 7, 8, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 19, 20, 23, 26, 36, 74, 87, 95
   Чукурова М. " 10
   Ш
   Шагал, Йосеф " 48, 49
   Шаккум, Мартин " 36
   Шаповальянц, Андрей " 43
   Шаталин, Станислав " 7, 36
   Шатыренко, Юрий " 34, 35, 36, 106
   Шегирян, Ашот и Давид " 56, 57, 58, 59, 62, 64, 65, 69, 70, 71, 73
   Шефтел, Порамь " 55
   Шичков, Юрий " 9, 10, 11
   Шохин, Александр " 87, 88, 91
   Штерн, Юрий " 55
   Шумейко, Владимир " 59, 60, 87
   Шутов, Юрий " 18, 19
   Щ
   Щаранский, Натан " 54, 55
   Щербаков, Владимир " 7, 8
   Ю
   Юзбашев, Акоп "Папа" " 39
   Юрков, Юрий " 93, 95
   Я
   Явлинский, Григорий " 86, 91
   Ягода, Генрих (Енох) " 99
   Яковлев С. " 20
   Яковлев С., "Фандора" " 21, 22
   Яковлев, Александр " 43
   Яковлев, Владимир " 17, 19, 20
   Якубовский, Дмитрий " 39, 87, 104
   Янчев П. " 26, 101, 102
   Яров, Юрий " 29, 62
   Ясин, Евгений " 85
   Яфясов " 20
  
   Максимов А.А. Бандиты в белых воротничках: как разворовывали Россию - М.: Изд-во ЭКСМО-Пресс, 1999
   ISBN 5-04-002634-X
  
   Текст подготовлен для публикации в сети Интернет Православным сетевым братством "Русское небо"
   ((c) RUS-SKY, 1999)
   http://rus-sky. com
   webmaster@rus-sky. com
   ***
   Статкевич Максим Юрьевич
   ПРАВИТЕЛИ МИРА
  
   Структура власти тайного мирового правительства
   Владимир Истархов
   Что такое сионизм? Сионизм - это всего лишь политическая организационная форма иудаизма. Иудаизм - духовное содержание сионизма.
   Современный сионизм - это система множества организаций во всех странах мира, и государство-метрополия Израиль - база и опорный пункт этих организаций.
   Один из руководителей коммунистических секций при ЦК РКП (б) С. Диманштейн в 1919 г. писал: "Сионизм многолик. Он наклеивает на себя какую угодно теорию. Он был эсеровским, марксистским - всех оттенков. Мы могли его видеть под любой окраской. Из этого видно, как национализм может приспосабливаться, какой он мастер в этом смысле. Ни один другой национализм какого-либо народа не дошел до этого, на это способны лишь сионисты".
   Ныне международный сионизм состоит из больших и малых, открытых и тайных организаций. Самая крупная и влиятельная из всех открытых - Всемирная Сионистская Организация (ВСО), имеющая свои филиалы в 60 странах. В 69 странах действует сионистская организация под несионистской вывеской - Всемирный конгресс. Ей поручено проникать туда, куда явным сионистам вход затруднён или нежелателен. 2000 масонских лож в 42 странах имеет крупная организация "Бнай Брит" (Сыны Завета), которая объединяет около полумиллиона человек.
   Далее идут сотни молодёжных, женских, благотворительных, культурно-просветительных, профсоюзных, социалистических, религиозных, научных, студенческих, рабочих и прочих фондов, комитетов, институтов, корпораций, организаций, товариществ, конференций, советов, лиг. Иначе говоря, имеются какие угодно рычаги и механизмы на все случаи жизни. Сионистские штабы, нажимая на те или иные рычаги, приводят в действие соответствующие организации, которые выполняют поставленную задачу.
   Непонимание многоликой сути сионизма приводило к тому, что во времена советского коммунизма было много критиков сионизма. Но ведь важно не только то, что критикуется, но главное - с каких позиций это критикуется. Во времена СССР критика сионизма шла всегда с позиции коммунизма. Типичный пример - книга Ю. Иванова "Осторожно: сионизм" или книга "ЦРУ против СССР", изданная двадцатипятимиллионным тиражом. Авторы подобных книг не понимали очевидных вещей. Не понимали того, что коммунизм - это детище и порождение сионизма.
   Неудивительно, что вся подобная советская коммунистическая критика сионизма не действовала на думающую часть народа. Думающую часть народа тошнило от коммунизма, и всякая критика "противников коммунизма" с позиций коммунизма вызывала улыбку. И не только улыбку, а даже и симпатию к врагам коммунизма. На самом деле эти симпатии были неоправданными, так как видимая борьба сионизма с коммунизмом - это всего лишь игра в управляемый конфликт.
   Что касается методов сионистов, то нет таких преступлений, на которые не пошли бы сионисты ради своего мирового господства.
  
   Структура власти тайного мирового правительства
  
   "Многие вещи нам непонятны не потому, что наши понятия слабы, а потому, что сии вещи не входят в круг наших понятий".
   Козьма Прутков
  
   Ещё Достоевский догадывался о существовании некоторого тайного правительства, управляющего мировыми процессами невидимой рукой.
   Общая структура масонской пирамиды сегодня существует в конкретных лицах и формах.
   Оккультное мировое правительство.
   Высшие степени золотой иудейской пирамиды - это следующие наследственные кланы:
   Ротшильд, Варбург, Оппенгеймер, Штерн, Коэн, Гольшмидт, Монтефьоре, Бляйхроде, Валленберг, Сассун, Гейне, Мендель, Морган, Крупп, Форд, Рокфеллер, Дюпон, Меллон, Флип
   Имеются 4 штаб-квартиры:
   Основной командный пункт - Швейцария;
   Запасные командные пункты - США (Солт-Лейк-Сити); Испания; Швеция.
   Следующий уровень управления:
   Заксы, Тейнеры, Барухи, Фишеры, Абрахамы, Балуштейны, Дрейфусы, Гейдельбахи, Дойчи, Вейнеры, Лимены, Уорберги, Кальманы, Гугенхаймы, Моргентоу, Гиттенвизоры, Лебы, Мейеры, Лазары, Мордохи, Гольдманы, Зелигманы, Вайнберги, Розенвальды, Куны, Страусы, Пейнелы, Бойеры, Броазеры, Кауфманы, Блюментали, Сульцбергеры, Каны, Сумги, Скиффы, Шиффсы, Лазарусы, Гарриманы, Мортимеры
   Далее масонские организации управляют массой других открытых организаций. Основные из них:
   Конференции миллионеров (исполком в Нью-Йорке и Вашингтоне, США).
   ВСО - Всемирная сионистская организация (осн. 1897 г.);
   ЕАДИ - Еврейское агентство для Израиля (осн. 1929 г.);
   ВЕК - Всемирный еврейский конгресс (осн. в 1936 г., работает в 67 странах).
   Крупнейшие интернациональные (под сионистским контролем) банки:
   Кредит Лионе (Франц.); Дойче Банк (Германия); Нейшнл Уэстминстер (Англия); HCPC Холдингс (Великобр.); Фест Бостон Банк (США); Кредит Агриколь (Франция); Сити Корпорейшн (США); Сьюиз Кредит (Швейцария); HVN Банк (Нидерланды); Чэйз Манхэтэн (США); Дж. П. Морган (США);
   Крупнейшие интернациональные корпорации.
   Международные еврейские организации.
   Фонды: Рокфеллера, Сороса, Тэтчер, Джойджа, "Всемирная лаборатория", "Центр прикладных исследований" и другие.
   Международные организации и союзы: ООН, МВФ, СБСЕ, НАТО, ЮНЕСКО, ЕБРР, ГАТТ
  
   Что такое масонство?
   Владимир Истархов
   "Во все времена, а сейчас тем более, чем когда-либо, миром правят в первую очередь тайные общества". "В политике ничего не происходит случайно. Если что-то случилось, то так было задумано". Президент Рузвельт
   Масонство было создано как определенный механизм управления обществом с помощью некоторых (большей частью тайных) организаций. С точки зрения управления людьми, масонство - это нижние уровни иудократии.
   Основных задач у масонства три: первая - это скрыть чисто шовинистический характер управления во всех христианских странах. Вторая - привлечь в нижнюю структуру управления холуёв из других людей. Третья - обеспечить скрытность и неявность единого управления.
   Действительно, если бы во всех странах все высшие начальники были жиды, то ни один народ бы этого не вытерпел. Их бы раздавили. А когда народ видит над собой национального лидера, у него не возникает отрицательных эмоций. А то, что этот национальный лидер всего лишь управляемая марионетка в руках иудократии, этого не видно. Более того, часто безструктурное управление лидером носит настолько скрытный характер, что и сам гойский лидер может не ощущать себя марионеткой. За счёт масонства жидовская оккупация всех народов христианского мира явно не видна и не понятна широкой общественности.
   При всем разнообразии масонских организаций и их кажущейся независимости все масонские организации объединены в единое целое, в единую пирамиду управления.
   Масонские организации могут носить самые красивые названия, могут декларировать самые гуманные и человечные цели, но истинная суть масонства всегда одна. Масонство - это всегда мафия. Только с нижнего 1-го уровня до 33-го уровня - это международная мафия, уровни с 1-го до 66-го - это жидовская мафия, а уровни с 1-го до 99-го - левитская мафия. А ещё выше - оккультные сатанинские структуры. То есть обычный человек может быть масоном от 1-го до 33-го градуса. жидо-масоном от 1-го до 66-го градуса. Левит - от 1-го до 99-го градуса.
   Структура современного масонства подобна структуре древнего египетского жречества и в полном виде имеет вид следующей пирамиды управления.
  
   Всевидящее око дьявола
   22 иерофанта
   Оккультные силы
   Действительный царь иудейский 2000 год
   Золотая пирамида с 67 до 99 тайных степеней посвящения (левиты и раввины)
   С 33 до 66 тайные степеней посвящения (иудеи)
   Расовый барьер 00 (выше гоям хода нет)
   Международная масонская мафия (33 степени посвящения)
   33 Суверен Генерал Великий Инспектор
   32 Принц Королевской тайны
   31 Великий инспектор инквизитор командор
   30 Кадош или рыцарь кадош
   29 Великий рыцарь св. Андрея Шотландского
   28 Князь Адепт и Рыцарь Солнца
   27 Великий Командор Храма
   26 Князь Милости
   25 Рыцарь бронзовой змеи
   24 Князь Табернакли (Скинии завета)
   23 Хозяин Табернакли (Скинии завета)
   22 Рыцарь Королевского Топора
   21 Патриарх Ной
   20 Пожизненный мастер Венерабль
   19 Великий Понтифакс, или Великолепный Шотландец
   18 Роценкрейцер
   17 Рыцарь Востока и Запада
   16 Принц Иерусалимский, Великий Князь Иерусалимский
   15 Рыцарь Востока
   14 Великий Превосходный Избранник и Высший Масон
   13 Степень Королевского Свода
   12 Великий Мастер Архитектор
   11 Высший избранный Рыцарь и достойный Избранник
   10 Мастер, избранный из Девяти
   09 Светлейший, избранный из Восемнадцати
   08 Смотритель построек
   07 Присяжный и Судья
   06 Секретный секретарь
   05 Превосходный Мастер
   04 Тайный Мастер
   03 Мастер
   02 Подмастерье
   01 Ученик
   00 Христиане различных толкований и сект, кружки сионизированной йоги, спиритизма и оккультизма, кружки языка Эсперанто, пацифисты и т.д.
   Христианство и другие группы 0-го уровня сами по себе не являются частью масонства. Они служат массовой базой для вербовки масонских кадров.
   Масоны более высоких степеней могут участвовать в ложах низших степеней, но не наоборот.
   В зависимости от местных особенностей существует большое разнообразие национальных форм масонства. В конкретных формах названия масонских ступеней (степеней) могут различаться и структура пирамиды может быть урезанной.
   Масоны могут участвовать в самых разных по названию и по декларируемым принципам организациях. Часто используются такие вывески, как, например, общества борьбы с пьянством, и другие самые благородные по названию. Какие-то из этих организаций могут быть открытыми, какие-то тайными, но реальная деятельность масонов всегда тайная и скрытая и никогда не соответствует их декларациям.
   По иудейскому замыслу гои-масоны должны играть среди непосвященных гоев или профанов роль незримых идеологических вождей, которые незаметно для прочих гоев должны исподволь формировать их сознание и общественное мнение в направлении, выгодном иудократии.
   Вся масонская пирамида делится на 5 групп.
   Масонские цвета:
   Группа
   Степени (ступени)
   Название
   Цвета
  
   1
   0
   Христианство и его секты
   Белый
  
   2
   1-3
   Иоанново масонство
   Голубой
  
   3
   1-7
   Андреево масонство
   Красный
  
   4
   1-33
   Шотландское масонство
   Чёрный и белый
  
   5
   99
   Иудейская пирамида
   Золотой (жёлтый)
   Процедура посвящения в масоны может быть разной. По полной схеме эта процедура представляет собой мистический спектакль на основе иудаистской "Легенды об Адонираме".
   Один из основных принципов масонства - это принцип невидимых начальников, которым каждый масон даёт клятву беспрекословного подчинения. То есть масоны любых ступеней никогда полностью не представляют своё место в масонской иерархии. Они знают только то, что внизу и непосредственно высший уровень.
   На первых ступенях масонства ничего особо страшного не делается, и масону-новичку все рассказы о масонских преступлениях и масонском сатанизме кажутся сказками. О полной структуре масонской пирамиды масоны внизу не догадываются, и им кажется, что они играют собственную и благородную роль. Благонамеренные глупцы нижних степеней ищут в масонстве демократии, свободы, равенства и братства и тому подобных химер. Но чего бы они ни искали, они бессознательно работают на иудократию и сатану.
   Конечно, не надо упрощать ситуацию, она сложнее. Не всё то, что придумано масонами, это обман. В нижние степени масонства попадают и нормальные ничего не подозревающие люди, которые стремятся реализовать свои идеи. Хорошая идея прав человека придумана масонами, но от этого она не становится плохой. Это сейчас её стараются использовать для вмешательства во внутренние дела других государств. Но, конечно, идея прав человека в сегодняшнем виде недостаточна, половинчата. Идея прав человека всегда должна сочетаться с идеей обязанностей человека. Не бывает и не должно быть прав без обязанностей.
   Но по мере подъема по масонским ступеням масоны всё больше замазываются преступлениями. Выход из масонства, особенно с высоких степеней, живым не предусматривается. В масонство есть только вход.
   Мистические ритуалы масонов зависят от уровня посвящения и от особенностей лож. На высших уровнях используются человеческие жертвоприношения и использование человеческой крови в основном невинных гойских младенцев. Если христиане только мысленно пьют кровь и едят человеческое тело (только причащаются, духовно разлагаются), то масоны высших ступеней делают это физически.
   Обычно масоны яростно отрицают наличие в их ритуалах процедуры испития крови. Однако напиток крови в масонстве существует даже на таких его "невинных" уровнях, как Иоанново масонство, о чем свидетельствует немецкий масон Мерцдорф на страницах масонского журнала "Bauxite" (1879. S.13). Вытекающая из надреза на большом пальце кровь новичка каплет в чашу с вином, из которого после этого пьют все присутствующие. Осадок сохраняется в особом сосуде до следующего посвящения, и таким образом смешивается кровь всех прежних масонов. Эти каннибалические процедуры - есть чистейший сатанизм.
   Некоторые элементы масонского ритуала перешли в массовый светский ритуал. Например, при посвящении масона вводят с петлёй на шее, как символе его смерти, если он посмеет раскрыть масонские тайны. Сегодняшний мужской галстук - тот же самый масонский символ, та же петля на шее. Тот же символ был на шее советских пионеров. Значком пионеров, естественно, была масонская пятиугольная звезда. На спине пионеров пионерский галстук создавал треугольник с вершиной вниз - символ сатаны.
   Одним из любимых символов масонства являются череп и кости как символ смерти. Этот символ смерти христиане носят на своем кресте.
   У масонства множество символов, но главных - два. Общий символ мирового масонства - пятиугольная звезда (пентаграмма). И большая государственная печать всемирного масонства - шестиугольная звезда с цифрами 6 в каждом луче этой звезды. Эти шестерки дважды задают число зверя 666 (Откр. 13:18).
   Масоны себя считают элитой, а всех непосвященных - профанами и толпой, однако сами всегда являются профанами и одурачиваемыми людьми. По мере продвижения вверх по пирамиде, знания, которые им даются на новом уровне, часто противоположны тем, которые давались внизу. И эта сатанинская игра "в наоборот" никогда не кончается. Таким образом, масоны всегда находятся в состоянии ложного знания, в состоянии дураков. Не зря говорят, что их высший властитель Люцифер-сатана - лжец и отец лжи. Для высоких уровней масонства все нижестоящие масоны - профаны и толпа, но сами они для еще более высших - такие же профаны и такая же толпа дураков. Вот так правит сатана - с помощью безконечной лжи, обмана и насилия, даже по отношению к своим холуям. 90% масонов не имеют ни малейшего представления о замыслах их высших руководителей.
   Иллюминаты являются высшей частью золотой пирамиды.
   Лев Троцкий в США вступил в масонскую ложу золотой пирамиды, называемую Мицраим (в переводе с иврита означает Египет) и был масоном очень высокой степени посвящения. Троцкий был основателем "Красной армии". Название не случайно. Красная армия - это армия Ротшильда (красная вывеска). Троцкий ввёл символ для этой армии в виде пятиугольной масонской звезды. Красная армия под предводительством Троцкого была смертельным оружием международной иудократии.
   Карл Маркс и Фридрих Энгельс были масонами 31-ой степени и сатанистами. В своем стихотворении "Скрипач" Маркс пишет:
   "Адские испарения поднимаются и наполняют мой мозг, пока не сойду с ума, и моё сердце в корне не переменится. Видишь этот меч? Князь тьмы продал мне его".
   Эти строки приобретают особое значение, если знать, что в ритуале высшего посвящения в сатанинский культ кандидату продаётся заколдованный меч, гарантирующий ему успех. Он платит за него, подписывая кровью, взятой из его вен. Это договор, по которому его душа будет принадлежать сатане после смерти.
   Бакунин - сподвижник Маркса в организации I Интернационала - был также отъявленным сатанистом. В частности, он писал: "В этой революции нам придётся разбудить Диавола в людях, чтобы возбудить самые низкие страсти".
   Керенский был масоном 32-й степени.
   Максим Горький был близок к масонству через приемного сына З.А. Пешкова (брата Я. Свердлова) - видного французского масона.
   Тайные масонские организации и их хозяева являются истинной причиной всех революций и всех мировых войн.
   В критических ситуациях по команде свыше масоны всех уровней начинают единую кампанию. Например, выступая на митинге в Москве в октябре 1997 г., мужественный русский генерал Альберт Михайлович Макашов призвал "гнать всех жидов из России". Мгновенно против него развернули озверелую кампанию травли.
   Одним из первых против Макашова выступил в Госдуме масон низшего уровня кинорежиссер Станислав Говорухин (масонский клуб "Международный русский клуб"). Этот Говорухин до этого строил из себя русского патриота и защитника России. Все фильмы этого "патриота" носят деструктивный и деморализующий характер. И почему-то этот "патриот" всегда помалкивал, когда Россию, русский народ унижали и поливали грязью как только могли. Но этот же защитник "бедных" мгновенно отреагировал на попытку выступить против иудократии. Вот для чего нужны мелкие масоны типа Говорухина.
   Среди масонов низших степеней попадались и приличные люди, но все они в большей или меньшей степени работали на иудократию. Даже если они ничего плохого не делали, они делали вред, создавая масонству положительный имидж.
   Бывали случаи умышленного вступления в масоны порядочных людей с целью использования масонства в ознакомительных и положительных целях или с целью переиграть масонство изнутри. Чаще всего эти попытки заканчивались безрезультатно. Масонская организация оттачивалась тысячелетиями и переиграть её изнутри практически невозможно. Надо с ней бороться извне. Единственные силы, которые поставили цель использовать масонство в своих национальных интересах и имеют шансы на успех, - это японские и китайские масоны. У них огромный опыт, которым не обладает никто. Вообще игра китайских и восточных масонов нам плохо известна. Эта игра сложна и опасна. Опасна и для жидов, и для нас.
   С целью познать и использовать масонство в него вступил русский царь Петр I. Но это ничего ему не дало. Познать суть и опасность масонства он не сумел. Ему показали масонство в том виде, которое масонству было выгодно, и у Петра I о масонстве сложилось в целом положительное мнение. Петр I принял государственный флаг России с масонскими цветами (как в США и Франции) - белым, голубым и красным, с белым (шотландским) цветом наверху. Когда коммунары поменяли это масонское знамя на красное, то это вовсе не значит, что они поменяли плохое на хорошее. Красное знамя - это знамя Ротшильдов. Ротшильд в переводе означает "красный щит", таким была вывеска на лавке Амшеля Ротшильда (Брауна). Коммунары всего лишь поменяли одну форму зла на другую форму зла.
   Конечной целью масонов является разрушение национальных государств и установление власти мирового масонского сверхгосударства.
   Основные принципы международного масонства (до 33-й степени) - материализм, атеизм и космополитизм. Выше 33-й степени (в золотой пирамиде) - вначале иудаизм и шовинизм, а еще выше 67-й - чистый сатанизм.
   Борьба международного масонства с христианством - это опять-таки специально созданный и управляемый конфликт в интересах иудократии.
   Один из любимых девизов масонов - "свобода, равенство и братство". Ещё девиз масонов - "будь готов". Этим девизом в СССР дрессировали пионеров (юных коммунистов). У них вырабатывали условный рефлекс и заставляли на призыв "будь готов" всегда отвечать "всегда готов". К чему готов - не важно. К чему скажут, к тому и должен быть готов биоробот. Инструкция членов масонского ордена "Высокой Венты" гласит: "Оставьте стариков и взрослых, займитесь молодёжью, и, если возможно, то и детьми". Кто обладает молодежью, тот обладает будущим.
   Метод масонов - разлагай, оглупляй и властвуй.
   Серьёзное исследование масонства и его преступлений дано в книге Н. Боголюбова "Тайные общества ХХ века". К сожалению, автор видит выход в христианстве, не понимая, что христианство - это ещё одна краплёная карта в колоде сатанистов.
   Что касается оккультных сил, то о них известно немного. По преданию, они вышли из Египта. Вышли 22 иерофанта (предсказателя судьбы), разбились на две команды по 11 человек и разошлись по свету. А играют в одну игру. Аналогом этой игры стал футбол - две команды по 11 человек пинают ногами земной шар. Судя по всему, иерофанты - потомки выживших оккультных жрецов погибшей Атлантиды. Эти дети Люцифера-сатаны довели до гибели цивилизацию Марса и Атлантиды, и солнечно-огненные Боги эти сатанинские цивилизации уничтожили. Теперь продолжают делать то же самое с нашей цивилизацией. И мы должны их остановить, если мы не хотим участи Марса и Атлантиды.
   Вслед за Люцифером и оккультистами идут Иллюминаты. Их структура нарисована на обороте однодолларовой купюры. Эта высшая часть золотой египетской пирамиды состоит из 13 уровней.
   В 1913 г. Бнай Брит решил создать собственную боевую организацию для активных действий против всех и вся, осмеливающихся мешать жидовской оккупации. Это Антидефамационная лига - гигантская организация шантажа и террора. Эту организацию в США называют "Жидовское Гестапо", относя на её счёт длинный ряд политических убийств.
   Недавно опубликован поимённый состав Комитета 300.
  
   Приорат Сиона
   Приорат Сиона (фр. Prieur и de Sion) - тайное общество, фигурирующее в целом ряде литературных (и не только) произведений начиная с 1970-х гг. Встречающееся в некоторых из них утверждение об историческом существовании общества отвергается серьёзными историками, а все приводимые в его пользу свидетельства признаны позднейшими подделками.
   Существовал также небольшой монашеский орден, известный под тем же названием, полностью вошедший в состав Иезуитского ордена в 1617.
   Историческая организация под названием "Приорат Сиона" была учреждена во Франции в 1956 и просуществовала менее года, осуществляя при этом свою деятельность вполне открыто и официально. В 1960-х один из основателей и фактический руководитель Приората Пьер Плантар занялся мистификациями, которым и обязана своим появлением распространённая легенда о могущественной тайной организации, существующей ещё с XI века. В 1975 году в Парижской национальной библиотеке были обнаружены рукописные свитки, известные под названием "Секретные досье" Приората Сиона.
   Легенды
   Согласно "официальной истории" Приората Сиона, это тайное общество было основано Готфридом Бульонским. После захвата крестоносцами в 1099 году Иерусалима по приказанию Готфрида здесь было начато сооружение аббатства Богоматери Сионской Горы, в котором разместился орден монахов августинцев, выступавших в роли советников Готфрида. Они, как утверждают архивы Приората Сиона, были причастны к созданию в 1118 году ордена тамплиеров, служивших военно-административным инструментом Приората. В 1307 года орден тамплиеров был распущен. Главной целью Приората являлось восстановление династии Меровингов - на французском троне и сохранение этой священной династии. Меровинги - династия франкских королей, первая в истории государства франков. Правила с конца V до середины VIII века. Существует предание, согласно которому прямым предком Меровингов по женской линии был Иисус Христос, якобы женатый на Марии Магдалине и имевший от неё ребёнка, перевезённого ею в Галлию. Во все времена это тайное общество возглавляли великие магистры. Звание магистра поначалу передавалось прямым наследникам династии Меровингов, потом традиции изменились в пользу великих художников, учёных и мыслителей. В списке великих магистров значатся Сандро Боттичелли, Леонардо да Винчи, Исаак Ньютон, Виктор Гюго, Клод Дебюсси, Жан Кокто.
   Генеральным секретарем или великим магистром Приората Сиона в 1989 году являлся некий "потомок династии Меровингов" Пьер Плантар, который заявил, что Приорат Сиона стал хранителем сокровища Иерусалимского храма, которое будет возвращено, лишь когда наступит соответствующее время. Однако он подчеркнул, что историческая, денежная и даже политическая ценность этого сокровища не столь важна, поскольку истинное его значение - величайшая "духовная ценность"; оно скрывает в себе некую тайну, откровение, которое способно вызвать грандиозные перемены в жизни западного общества.
  
   Боб Фриселл.
   Вершители судеб мира.
   Как бы вы ни называли их - Тайным правительством, Иллюминатами, Бильдербергерами, Трёхсторонней Комиссией или Советом по международным отношениям, не имеет значения. "Тайное правительство", в основном, состоит из самых богатых в мире людей. Их около двух тысяч, но они уже долгое время контролируют наше, так называемое правительство. Они определяют, кого и когда должны избрать на определенный пост. Они решают, будет ли вестись война и когда она закончится. Они контролируют мировые запасы продовольствия, рост и спад инфляции мировых валют. Всё это определяется упомянутой группой лиц. Безусловно, они не могут взять под контроль стихийные бедствия, но руководят они многим. Вначале немного истории. Впервые я услышал о тайном правительстве в январе 1991 года, когда Дуг вручил мне копию манускрипта Билла Купера "Тайное правительство: происхождение, состав и цели MJ-12". Вскоре после этого я открыл для себя его книгу "И вот, конь бледный". И прежде я чувствовал, что что-то происходит за кулисами. Многие события шестидесятых годов подталкивали меня к пробуждению - убийство обоих Кеннеди, убийство Мартина Лютера Кинга и, безусловно, вьетнамская война. Информация Купера на многое открыла мне глаза, чтобы не сказать больше. MJ-12, или Majestic-12, - совершенно секретная организация, состоящая из высших военных чинов и учёных и подотчетная только лично президенту США. Предположительно занимается тайными контактами с НЛО с 7 июля 1947 года (крушение инопланетного космического корабля в районе базы ВВС США в Розуэлле, штат Техас). Достоверность документов, рассказывающих о деятельности MJ-12, до сих пор не подтверждена, но и не опровергнута. В июне 1992 года Друнвало выдал подробную информацию о тайном правительстве, но с одним большим отличием. Он говорил в контексте широкой картины о том, что мы должны пробудиться и вступить в целостную реальность; они - это мы, а мы - это они, а все вместе мы составляем единое целое. Он также отметил то, что эти люди руководствуются в своих действиях практически полностью левым полушарием. Они исключительно умны, и у них почти совершенно отсутствуют эмоциональные тела. Затем он сказал, что, пожалуй, каждый бы из нас вел себя подобным образом, если бы у него не было эмоций. Для такого человека во всём мире остаётся только контроль и власть. Позднее я обнаружил ещё лучший источник информации о тайном правительстве - книгу Дэвида Айка "...И истина сделает вас свободными". Затем по счастливому совпадению (а это, безусловно, было счастливое совпадение) Айк оказался в районе залива Сан-Франциско, я пошёл на его выступление и возвратился домой с экземпляром его видеофильма "Изменить ход событий". Я провёл небольшое расследование вопроса о тайном правительстве. Айк говорит, что мы должны понять, что основной структурой любого общества является пирамида - будь то тайные общества, правительства, банки, корпорации или университеты. Это значит, что на вершине находится совсем немного людей, которым известна вся история. Чем ближе вы находитесь к ее основанию, тем меньше вы знаете. Это называется дроблением информации. Большинство людей информировано "настолько, насколько это необходимо". Люди, находящиеся у основания, могут знать совсем немного об истинной природе своей организации. Разведки, банковские системы, межнациональные корпорации, системы массовой информации и т. д. - всё это пирамиды. Согласно видеофильму Айка, существует глобальная пирамида, в которой всё это работает, где все вершины пирамид (банковской, промышленной, информационной и т. д.) сливаются в одну вершину. Существует мнение, что на этой вершине находятся тринадцать семей. Оттуда вниз, сквозь все слои, проводится всё та же политика, ведущая к всё большей и большей централизации власти. Внутри самой пирамиды существует серия организаций, управляемых непосредственно тайным правительством мира. Айк утверждает, что целью тайного правительства является единый контроль над центральным банком (чтобы проводить все финансовые расчёты в обществе, где не существует наличных денег), всемирной армией и населением, в котором каждый человек снабжён личной микросхемой, связанной с центральным компьютером. Айк рассказывает о том, как всё это осуществляется на гораздо более высоком уровне, чем уровень внешних (то есть официальных) правительств; как находящиеся на вершине пирамиды манипулируют событиями таким образом, что их люди приходят в верхние эшелоны власти. Рузвельт как-то сказал: "В политике ничто не происходит случайно; если что-то произошло, можно ручаться, что всё было так и спланировано". Согласно Айку, весь этот сценарий разыгрывается политиками и средствами массовой информации, чтобы убедить нас в том, что президенты и премьер-министры принимают главные решения. Средства массовой информации пытаются внушить нам мысль, что за видимыми политическими фигурами нет никого, кто принимает реальные решения. (Несомненно, большинство журналистов ничего не знает о тайном правительстве.) Однако есть элита, контролирующая всё это - финансы, средства массовой информации, и которая решает даже то, кому будет позволено выдвигать свои кандидатуры на высокие государственные должности. Дальше Айк рассказывает о том, как было организовано тайное общество в Великобритании, известное как "Круглый Стол". По его словам, в 1919 году члены американского тайного общества встретились с членами британского тайного общества и решили создать дочерние организации, которые, работая вместе, составят скелет тайного мирового правительства. Королевский институт иностранных дел стал первым из этих дочерних организаций. Он был основан в 1920 году в Лондоне. Затем в 1921 году на свет появился его американский партнер - Совет по международным отношениям. Айк утверждает, что обе эти организации тайно контролировали иностранную политику государств, а также оказывали влияние на другие политические события. Следует отметить, что с 1921 года почти каждый американский президент был членом Совета по международным отношениям. Единственное исключение составлял Кеннеди. В 1954 году появилась ключевая организация - Бильдербергская Группа. В ее состав входят самые влиятельные политики, банкиры, промышленники, военные и представители средств массовой информации. Затем в 1972--1973 годах Дэвидом Рокфеллером (членом Совета и Бильдербергской Группы) и Збигневом Бжезинским была создана Трёхсторонняя Комиссия. Её задачей была координация всемирного контроля со стороны Европы, Соединённых Штатов и Японии. Одна из её главных целей заключалась в том, чтобы один из членов организации был избран на должность Президента Соединённых Штатов Америки. Она была осуществлена в 1976 году, когда аутсайдер предвыборной гонки Джимми Картер стал президентом. Конечно же, его Кабинет сплошь состоял из членов Совета и Трёхсторонней Комиссии, а Збигнев Бжезинский стал его советником по вопросам национальной безопасности. Айк утверждает, что та же схема повторялась с приходом каждой последующей администрации. Почему же мы никогда ничего не слышим об этих организациях и их планах? Если средства массовой информации и упоминают о них, то лишь как о неких "мозговых центрах". Скорее всего, ответ следует искать в том, что члены этих организаций владеют СМИ или, по крайней мере, контролируют их. Збигнев Бжезинский. Занимал должность советника по национальной безопасности президента США с 1977 по 1981 год. Являлся консультантом Центра стратегических и международных исследований и профессором американской внешней политики в Школе современных международных исследований Пола Ч. Нитце при Университете им. Джона Хопкинса в Вашингтоне, округ Колумбия. А сейчас давайте рассмотрим выборы президента в 1992 году. На первый взгляд могло показаться, что существовала какая-то возможность выбора и между кандидатами была какая-то разница. Но при более тщательной проверке мы видим, что нам приходилось выбирать между республиканцем Джорджем Бушем, членом Совета по международным отношениям Трёхсторонней Комиссии и Общества Черепа и Костей, и демократом Биллом Клинтоном, являющимся членом Совета по международным отношениям Трёхсторонней Комиссии и Бильдербергской Группы. Ну как, вырисовывается картина? На первый взгляд кажется, что между двумя партиями существует большая разница, и все же кандидаты в президенты от обеих партий подбираются организациями тайного правительства. На этом уровне ничего не происходит, если этому не будет позволено произойти. Более того, ближайшее окружение президента составляют лишь члены соответствующих организаций. Это означает, что, прежде чем пытаться занять должность в Кабинете, вы должны стать "своим", то есть членом одной из вышеуказанных организаций. Посмотрите, как тайное правительство контролирует военные ситуации. Вы не можете проиграть, если обе стороны ваши. Вначале вы создаете условия, ведущие к войне, затем ведете закулисную игру, определяя, кому достанется победа, а затем предлагаете решение проблемы. Безусловно, поскольку вы сами создали эту проблему, её решение служит средством укрепления рычагов контроля. После первой мировой войны нам предложили в качестве "решения проблемы" Лигу Наций. Она не оправдала себя, потому были созданы условия для того, чтобы вторая мировая война стала неизбежной. Потом как "решение проблемы" появилась Организация Объединённых Наций. Любое решение продвигает нас всё ближе и ближе к Новому Мировому Порядку, к Единому Мировому Правительству (К единому государству для всей территории Земли с едиными деньгами. Ну, а главами правительства будут сегодняшние мировые ростовщики - хозяева ФРС Прим. К.М.). Догадайтесь сами, кто стоит у руля. Они контролируют инфляцию и дефляцию мировых валют посредством центральной банковской системы. Возьмём Федеральный Резерв. Он является не более федеральным, чем Федеральный Экспресс -- это частная корпорация, "дар", преподнесенный нам международными банкирами в обмен на право манипулировать нашей экономикой и нашей страной. Подумайте о заявлении барона Ротшильда: "Дайте мне контроль над национальной валютой, и меня не будет интересовать, кто создает законы этой страны". Согласно видеофильму "Свобода в равновесии", первый аргумент в пользу центрального управления финансами зиждется на потенциальной способности центрального банка поддерживать стабильность экономики. И все же после принятия Акта Федерального Резерва в 1913 году нас постигло крушение биржи в 1929 году. Великая депрессия, девять спадов, а национальный долг вырос с одного миллиарда долларов до более чем четырех триллионов! Впервые услышав об этих вещах в январе 1991 года, я решил проверить полученную информацию самым тщательным образом. Я решил провести расследование убийства Кеннеди. Если вы ещё этого не поняли, сообщу вам, что Ли Харви Освальд не убивал Джона Кеннеди. Собственно говоря, он вряд ли смог произвести выстрел. Но если не Освальд, то кто же? Вначале давайте рассмотрим, как Кеннеди, пытаясь контролировать национальный долг, стал обходить Федеральный Резерв. Вместо того чтобы выпускать банкноты Федерального Резерва, он стал печатать казначейские билеты Соединённых Штатов, свободные от долгов. В американской Конституции чётко определено, что казначейство имеет право делать это, но в действительности такой поступок вызвал самые резкие возражения. Одного этого уже было достаточно, чтобы Кеннеди убили. Последний президент, поступивший таким образом, был Авраам Линкольн, и, я думаю, вы помните, что с ним случилось. После убийства Кеннеди Линдон Джонсон без лишнего шума возвратился к банкнотам Федерального Резерва. Не следует также забывать о всё ухудшавшихся отношениях Кеннеди с Центральным Разведывательным Управлением после провала операции в Заливе Свиней. Вспомните, как он снял с должности директора ЦРУ Аллена Даллеса и грозился "разбить ЦРУ на тысячу кусков и развеять их по ветру". Даллес был уволен вместе с тремя другими людьми. Одной из жертв был генерал Чарлз Кэйбелл, у которого был брат в Далласе. Его звали Эрл Кэйбелл, и он был майором. Вспомните о том, что маршрут, по которому должна была двигаться процессия, был изменен как раз в то утро таким образом, чтобы президентский кортеж проехал мимо Техасского школьного книгохранилища, где сделал поворот более чем на сто градусов. Это снижало скорость движения до 10-12 миль в час и делало президента прекрасной мишенью для снайперов. Вспомните также о том, что Аллен Даллес позже был назначен членом комиссии по расследованию убийства Кеннеди. Кеннеди был противником силового решения проблем во Вьетнаме. Эту войну он вынужден был вести по целому ряду причин. И всё же он отзывал из Вьетнама приблизительно по тысяче солдат в месяц. К моменту его смерти во Вьетнаме оставалось около 16 тысяч "советников". В его планы входило дождаться переизбрания, а затем за шестнадцать месяцев полностью вывести войска из Вьетнама. Через три дня после убийства Линдон Джонсон без лишнего шума аннулировал директиву Кеннеди. Приток новых американских сил во Вьетнам начался после президентских выборов в 1964 году. Администрация Кеннеди также объявила войну организованной преступности, и если вспомнить о внутренних связях, существующих между мафией, ЦРУ и Кубой, то станет ясно, что это уже было совершенно недопустимо. Билл Купер утверждает, что Кеннеди обнаружил какую-то часть правды относительно присутствия пришельцев и ситуации с наркотиками в Соединённых Штатах. (Это всё сказки для взрослых о "пришельцах". Кеннеди убили потому, что он вновь возродил производство денег США, как заменителей серебра в обращении, под названием "зелёные спинки". Эти деньги были уже напечатаны. Их могло использовать правительство США безо всяких ростовщических процентов. Известно, что у частной Федеральной Резервной Системы Правительство США берёт доллары США под ростовщические проценты. Убийство Президента Кеннеди, думая логически правильно, было заказано главами Федеральной Резервной Системы. Прим. К.М.). Правящая элита монополизировала рынок наркотиков как средство финансирования своих "чёрных" проектов. Согласно Куперу, в 1963 году он направил ультиматум членам MJ-12. Президент Кеннеди уверил их, что если они не решат проблемы с наркотиками, он сам займется её решением. Он проинформировал MJ-12 о том, что собирается сообщить американскому народу о присутствии пришельцев не позже, чем в следующем году, и уже отдал распоряжение о проведении этого плана в жизнь... Решение, принятое президентом Кеннеди, вызвало ужас в сердцах заинтересованных лиц. Решение о его убийстве было принято Политическим Комитетом Бильдербергской Группы, и приговор был приведён в исполнение агентами в Далласе. За десять дней до своей гибели Кеннеди произнёс в Колумбийском университете такие пугающие слова: "Президентский пост использовался для того, чтобы организовывать заговор против американского народа. Прежде чем покинуть этот пост, я должен проинформировать граждан об их положении". Купер также утверждает, что роковой выстрел (не один из выстрелов, а именно роковой выстрел) был сделан водителем президентского автомобиля, агентом секретной службы Уильямом Гриром. Одно известно наверняка: услышав выстрелы, Грир, вместо того, чтобы нажать на газ и увезти президента подальше от опасной зоны (как этому обучают агентов секретной службы), нажал на тормоза. Купер говорит, что Грир держал пистолет в левой руке и, повернувшись, произвёл выстрел через правое плечо. Все непосредственные свидетели этих событий стали погибать один за другим. Вот так "они" и действуют. Несмотря на то, что тайное правительство смогло увидеть широкую картину, мне никогда не казалось возможным, что они будут действовать единодушно, подготавливая себя и всех остальных к грядущей трансформации. Например, из зимнего выпуска информационного бюллетеня "Монток пале" (1995) я узнал о том, как операторы "Проекта Монток" пытались сохранить магнитное поле Земли. На первый взгляд -- благородное дело. И наша память, и наши эмоциональные тела привязаны к магнитному полю. Если это поле ослабнет до нуля, а у вас не будет защиты (то есть поля Меркабы), вы потеряете память! Кроме того, вы окажетесь в совершенно новом пространственно-временном мире. Именно это произошло с выжившими атлантами, когда 13 тысяч лет назад произошёл последний сдвиг измерений. Эти люди были отброшены на уровень борьбы за физическое выживание, им пришлось учиться разводить огонь для обогрева и т.п. И в таком состоянии они оставались более шести тысяч лет, пока примерно в 4000 г. до н.э. Вознесённые Учителя не начали возвращать им утерянное знание. Тогда-то и началась цивилизация, какой мы ее знаем. Друнвало Мельхисидек. Выпускник факультета физики Калифорнийского Университета (Беркли). За последние 25 лет прошёл обучение более чем у 70 учителей различных систем миропонимания, в том числе и религиозных. Основатель обучающей программы "Цветок Жизни", которая даёт необходимые технологии для безболезненного перехода в 21 столетие. Эта программа базируется на учении о развитии человеческого сознания с древнейших времён до наших дней и предполагает чёткое понимание современного состояния мира и самоосознания людей в этом мире. Создатель теории и практики вращающихся полей Меркабы. Консультирует специалистов NASA, FBI, CIA по этим вопросам. Так вот, хотя попытка сохранить магнитное поле Земли может показаться героическим поступком, на самом деле усилия тайного правительства направлены на то, чтобы оставить нас в третьем измерении, где элита может продолжать удерживать власть. К тому же я узнал от Друнвало (из интервью, которое он дал газете "Лидинг эдж" в 1996 году) об истинных мотивах ядерных испытаний, проведённых французским правительством в конце 1995 - начале 1996 годов. Во-первых, это не были исключительно французские испытания, за ними стояли правительства нескольких стран. Друнвало сказал, что секретное правительство желало взорвать ось "решётки" Сознания Христа. Один конец этой оси находится неподалеку от Великой Пирамиды в Египте, а другой на Марайе - маленьком острове возле Таити. В этом-то районе и проходили ядерные испытания. Друнвало утверждал, что планировалось взорвать восемь атомных бомб, но встряска от шестого взрыва вывела Мать-Землю из того бессознательного состояния, в которое она вошла со времен последнего смещения полюсов 13 тысяч лет назад. Друнвало сказал, что "решётка" Сознания Христа не была повреждена, но "перед шестым взрывом люди из спецслужб сидели в пирамидах и вели там наблюдение". Вдруг перед ними предстал человек, явившийся ниоткуда. Это был один из Вознесённых Учителей. Он не произнёс ни слова. Он просто раскрыл эфирную книгу и показал, что в ней написано. Прочитав послание, они изменили своё мнение и отказались от двух последних взрывов. В том же интервью Друнвало говорил о Проекте HAARP (Программа исследований высокочастотной ауроральной активности), который осуществляется на Аляске. Завершение разработки гигантской "лучевой пушки" планировалось на весну 1997 года. "Мощность этого оружия в тысячи раз превышает мощность атомной бомбы. В сравнении с ним атомная бомба - не более чем фейерверк. Как только такое оружие будет создано, они могут направить его на такую страну, как Англия, и в считанные секунды её уничтожить". Друнвало сказал, что HAARP можно было бы использовать для того, чтобы изменять погоду и контролировать настроения людей, но если его включить на всю мощь, то никто не знает, к чему это приведёт: "Так можно полностью уничтожить ионосферу. Они не знают, что будет, но готовы пойти на риск". В своём предыдущем интервью газете "Лидинг эдж" от 22 декабря 1995 года Друнвало сказал: "Они не собираются прекратить попытки взять под контроль ситуацию. Они настоящие шизофреники. Одни разрабатывают ядерные устройства, а другие в той же группе занимаются подготовкой планетарного единства, доподлинно зная, что именно к этому им нужно стремиться. В них всё ещё сосуществует слишком много аспектов, и это мешает им понять, через что мы сейчас проходим. Если вся элита поймёт истину, то перестанет заниматься чепухой. Мы обнаружим это сразу же. Слишком много среди них тех, кто ничего не понимает. Потворствуя тем, кто не может уразуметь истину, остальная половина позволяет им творить, что им вздумается." Он продолжает обсуждать эту прогрессирующую шизофрению в ноябрьско-декабрьском выпуске 1996 года: "Лидинг эдж": "Вы говорите, что вам желают успеха определенные круги в тайном правительстве, а не просто какая-то отколовшаяся группа?" Друнвало: "Да, они понимают, что мы единственные (из тех, кого они знают), кто может дать ответ на волнующий их вопрос, и потому они желают нашего успеха. Высшие военные чины - вот кто напуганы до смерти. Они боятся, потому что со своими машинами времени стоят на краю Великой Пустоты. Они могут проходить в прошлое и будущее благодаря Монтокским Экспериментам и посредством дистанционного видения (это две различные системы). И сейчас, когда они заглянули в Великую Пустоту, им говорят, что нужно туда отправляться. Они определили местонахождение Великой Пустоты и послали туда людей, и те не вернулись. Они испуганы до смерти." "Лидинг эдж": "Каким-то образом они знают о том, что у вас есть ответ на Великую Пустоту?" Друнвало: "Да. Кое-кто на высших уровнях тайного правительства знает. Сейчас с этим проблемы только у низших слоёв. Поэтому, если возникнет такая необходимость, мы войдём в их машины и отправимся в Великую Пустоту и выйдем из неё. Тогда они увидят, что всё в порядке. Что жизнь не исчезает, и что у них есть надежда, потому что мы хотим, чтобы никому не было причинено вреда, даже военным. Мы докажем им, что всё в порядке." Это, наверное, отчасти объясняет, почему не похоже, чтобы тайное правительство работало слаженно. Оно также является пирамидальной структурой внутри пирамидальной структуры. И только те, кто находится на самой вершине, в полной мере осознают, что происходит в мире.
  
   СИОН И ЕГО ПОКЛОННИКИ
   С. Крылов
   Сионизм... Что это такое? Гора Сион находится, как известно, в Палестине. Именно от этого географического названия в конце ХIХ столетия и вошло в обиход понятие - сионизм. Правда, нынешняя израильская пропаганда не жалеет усилий для доказательства того, что сионизм так же древен, как гибель иудейского царства, после которого началось рассеивание евреев по белу свету. Идея создания самостоятельного еврейского государства "у священной горы Сион" исторически родилась сравнительно недавно, после того, как в 90-х годах прошлого столетия австрийский журналист Теодор Герцль опубликовал свою книжку под названием "Еврейское государство", которую международный сионизм взял на вооружение в качестве идейного "манифеста". И конечно же, не "святой Сион" стал основной целью сионистов. Они были готовы создать своё государство где угодно, лишь бы имелась суверенная территория, поставив перед собой задачу обособления еврейских масс от трудящихся других наций, чтобы помешать им включиться в революционную борьбу за социальный прогресс. Какие же идеи "открыл" миру Герцль, а вслед за ним развили его последователи? Эти идеи заключались в том, чтобы объединить всех евреев, проживающих в разных странах, по национальному признаку, собрать их в "стране обетованной", в Палестине, вокруг горы Сион, и создать там надклассовое общество, где не будет ни социального, ни политического неравенства. Вот ведь как: вместо непримиримой классовой борьбы - "гармония классов", вместо свержения буржуазии и установления диктатуры пролетариата - "надклассовое еврейство". А если разобраться, то это ничем не прикрытое намерение изолировать трудящихся евреев от бурно развивающегося пролетарского движения в тех странах, где они проживают, и в конечном итоге использовать их против этого движения. С первых же дней рождения сионизма, - а организационно он оформился в 1897 году в швейцарском городе Базеле, где была создана Всемирная сионистская организация (ВСО), - стало совершенно очевидным, что сионизм нацелен против социалистических идей, против марксизма. В идеях сионизма нашли выражение махровый национализм еврейской буржуазии, ее стремление выдать еврейскую нацию за "богом избранную", единую в классовом отношении. Ещё в 1903 году В.И.Ленин писал в своей работе "Положение Бунда в партии", что "сионистская идея - совершенно ложная и реакционная по своей сущности". В 1903 году Герцль послал письмо русскому министру внутренних дел Плеве, в котором нападал на революционное движение в России и предлагал сионизм в качестве средства ограничения влияния этого движения на еврейскую молодёжь в России. Враждебность "отцов" сионизма идеям социализма неизбежно толкала их в лагерь империализма. Они готовы были запродаться любому империалистическому хищнику, претендовавшему на господство в Палестине и вообще на Арабском Востоке. Решение "еврейской проблемы" идеологами сионизма предполагалось путем обретения территории, то есть создания самостоятельного государства. "...Богатым евреям, вынужденным теперь прятать свои сокровища и пировать при опущенных шторах, можно будет в своем государстве свободно наслаждаться жизнью...". Это цитата из дневника Герцля. Но, чтобы пировать, фактически проповедовал Герцль, нужно прислуживать "сильным мира сего", забыть о человеческих нормах и моральных принципах. В свое время сионистский мессия находился в весьма дружеских отношениях с Вильгельмом II. В 1897 году он писал кайзеру Германии: "Если немецкие евреи эмигрируют, следствием этого будет возвращение из Соединенных Штатов немецких эмигрантов. В результате вы приобретете истинных сынов нации, предотвратите взрыв, который будет трудно ограничить какими-либо рамками, ослабите социализм, к которому обратились преследуемые евреи, изгнанные другими партиями, и выиграете время для решения социальных проблем". Письмо Герцль, правда, не отправил, но оно сохранилось в его бумагах. В другой записи Герцль описывает беседу с принцем Баденским. "Я особо подчеркнул, - пишет Герцль, - что вместе с евреями на Восток придёт немецкое влияние". Сионистские лидеры убеждали правящие круги Германии опереться на них в борьбе с Англией за контроль над Ближним и Средним Востоком. Единомышленники Герцля вели двойную игру: они с не меньшим рвением готовы были идти в услужение к британскому империализму и в октябре 1902 года начали переговоры с английским правительством о заселении евреями некоторых районов Синайского полуострова. Когда сионистские руководители пришли к выводу, что Германия не будет победительницей в первой мировой войне, они полностью переориентировались на Англию. Правительство Великобритании способствовало тогда осуществлению одного из основных пунктов сионистской программы - "собиранию евреев в Палестине".Англия проводила вероломную политику по отношению к арабам. Арабское население в Палестине в то время составляло 90 процентов, еврейское - 9 процентов. О территориальных притязаниях сионисты официально заявили во время дипломатических переговоров после окончания первой мировой войны. Они потребовали у союзников, чтобы северная граница еврейского государства проходила по нижнему течению реки Литани (на территории Ливана), западным склонам горы Хермон и долине реки Ярмук (в Иордании), а восточная граница - по Хиджазской железной дороге, которая соединяет Дара через Амман с Мааном (это лучшая часть Восточной Иордании). Другими словами, сионисты зарились на всю Палестину, Трансиорданию и Южный Ливан. Когда же английский премьер Бальфур заявил, что сфера "интересов" сионистов будет ограничена только рамками Палестины, без Трансиордании, сионисты стали рассматривать это как "временную меру". Опираясь на поддержку британского правительства, созданные в ряде стран сионистские организации за двадцать лет, начиная с 1918 года, вывезли в Палестину 350 тысяч евреев. В период между войнами они захватили 80 процентов лучших земель страны, изгоняя арабов с насиженных мест. В 1947 году Организация Объединённых Наций объявила, что Палестина - это страна, населенная двумя народами - арабcким и еврейским. Исходя из принципа самоопределения было решено разделить Палестину на две части - независимое арабское и независимое еврейское государства. Решение от 29 ноября 1947 года определило границы каждого из них. Однако правящие сионистские круги не согласились с этим решением. Сионистская политика территориальной экспансии и изгнания арабского населения из Палестины стала с тех пор официальной политикой правительства Израиля. В своей экспансионистской политике сионисты широко использовали антисемитизм. Сионисты никогда не считали антисемитизм злом. Он выгоден им, поскольку приводят к эмиграции евреев из стран, где они живут, в Израиль. И об этом, кстати, тоже писал Герцль: "Я признаю тщетность и никчемность борьбы против антисемитизма... Кроме того, антисемитизм, будучи мощной и скорее подсознательной силой, не принесет евреям вреда. Я считаю его движением, полезным для развития еврейской индивидуальности". А вот что писал другой лидер международного сионизма Бен-Гурион в нью-йоркской газете "Кемпфер": "...Если бы у меня была не только воля, но и власть, я бы подобрал группу сильных молодых людей - умных, скромных, преданных нашим идеям и горящих желанием помочь возвращению евреев, и послал бы их в те страны, где евреи погрязли в грешном самоудовлетворении". Бен-Гурион считал, что наилучшим способом заставить евреев различных стран выехать в Израиль является распространение самых жестоких и грубых форм антисемитизма, осуществляемое организованно, в широких масштабах, специальными эмиссарами сионизма. Сионистская идеология, говорится в тезисах ЦК Коммунистической партии Израиля, основана на буржуазно-националистическом подходе к еврейскому вопросу. Сионистская идеология исходит из положения, что причиной антисемитизма будто бы является просто вражда к евреям и антисемитизм никак не связан с данным общественным строем, не связан с классовой, социальной и политической борьбой, происходящей в обществе. Поскольку сионизм отрывает еврейский вопрос от классовой почвы, он неизбежно приходит к выводу, что, пока евреи будут жить среди людей других национальностей, будет существовать и антисемитизм. Исходя из этого ложного вывода о "вечности антисемитизма", сионистская идеология развила "теорию" о том, что евреи не должны включаться в классовую борьбу за демократию, против капиталистических монополий, за социальный прогресс в тех странах, где они проживают, что они должны иметь свои собственные, обособленные организации. Для проведения экспансионистской политики Израилю, естественно, понадобились сильные покровители. Ими стали Соединённые Штаты. В октябре 1948 года тогдашний президент США Трумэн заявил: "Мы обязались позаботиться о том, чтобы государство Израиль было достаточно большим, достаточно свободным и достаточно сильным, чтобы обеспечить самостоятельность и безопасность своего народа". Тогда-то и были заложены основы для постепенного установления связей между Соединенными Штатами и Израилем. Верное своей тактике поддержки наиболее могущественной в данный исторический период империалистической державы, руководство международной сионистской корпорации все теснее связывало свою судьбу с американским монополистическим капиталом. Ныне эти связи во всех областях - военной, экономической, разведывательной - стали более тесными. И здесь нет ничего удивительного. Израиль в планах американского империализма играет основную роль в противодействии национально-освободительному движению в арабских странах. Именно поэтому при помощи всевозможных сионистских организаций в Израиль перекачивается из Соединенных Штатов поток долларов. За 20-летний период, с 1948 по 1968 год, экономическая помощь Соединённых Штатов Америки Израилю составила 3,8 миллиарда долларов, из них 1,3 миллиарда - государственная "доля" и 2,5 - частные "пожертвования". Если бы не щедрая помощь Вашингтона и других западных столиц, израильские правители давно бы уже обанкротились, ибо агрессивная политика против арабских народов и закупка новейшего оружия ежедневно обходятся Израилю почти в четыре миллиона долларов. Ныне, как никогда ранее, усиливается значение прямых действий сионистского крупного капитала США, Англии и других государств Запада по оказанию финансовой помощи Израилю. В августе 1967 года в Иерусалиме собрались просионистски настроенные мультимиллионеры, представители финансовых и промышленных магнатов из многих стран мира, чтобы обсудить возможности мобилизации дополнительных средств для израильских правителей. В итоге этой "конференции миллионеров" приток частного иностранного капитала в Израиль почти удвоился, а ежегодные пожертвования достигли 400 миллионов долларов. На конференции в 1967 году было решено превратить её в постоянно действующий орган. С этой целью создали секретариат, региональные комитеты и составили расписание регулярных сессий. Вторая "конференция миллионеров" проходила в апреле 1968 года, а третья - в июне 1969 года. Французская газета "Монд" сообщала 26 июня 1969 года, что в Иерусалим съехались бизнесмены-евреи почти из всех капиталистических стран, чтобы обсудить проблемы экономического развития Израиля. Всего на встрече присутствовало 240 представителей разных стран, чей наличный капитал, как писала "Монд", равнялся бюджетам двух-трёх средних европейских государств. Теперь то в Нью-Йорке, то в Лондоне, то в Тель-Авиве одно за другим проводятся "региональные заседания" этой организации. В результате всех этих усилий в Израиле значительно расширилось военно-промышленное строительство. Из 200 стратегических проектов, объявленных на "конференции миллионеров" в 1969 году, 63 уже реализуются, 19 завершаются, а 41 проект находится в стадии разработки. Их общая стоимость исчисляется в 200 миллионов долларов. Многие из тех, кто финансирует сионистских правителей Израиля, стремятся сохранить инкогнито, чтобы не нанести ущерба своим деловым интересам в так называемом "третьем мире". Но уже давно ни для кого не секрет, что в кампании "деньги для Тель-Авива" лидерами выступают влиятельные финансовые группы США. Это банки Лемана и Куна-Леба, чьи связи с Белым домом широко известны. В Англии и Франции - это династия Ротшильдов. Израильских сионистов поддерживают британские банкиры Вольфсон и Клор. В Италии - это монополистическая группа Мейер, в Швеции - Валленберг, в Аргентине - Мирельман, в Южной Африке - Оппенгеймер, в Швейцарии - Розенбаум. И в Западной Германии у сионистов также имеются состоятельные покровители. Например, такие, как бывший гитлеровский финансист Герман Абс, который через свою жену состоит в родственной связи с вышеупомянутым американским банкиром Леманом, и миллионер Шпиц, владелец объединения универсальных магазинов "Херти".
   Покровители сионистов не остаются в убытке. В ряде империалистических стран они получают компенсацию в виде расширения государственных заказов или за счет налоговых льгот. Капиталовложения, реализованные в Израиле на "особых" условиях, приносят вкладчикам весьма значительные прибыли. Международный сионизм финансирует не только военно-промышленную программу Израиля, но и подготовку кадров с высшим и средним специальным образованием, а также командировки специалистов в Израиль. Немалые средства затрачиваются и на обработку общественного мнения в произраильском духе, которая активно проводится повсеместно в капиталистическом мире и идет параллельно с расширением потока клеветы против арабских стран и кампаний антисоветизма. Многократно возросли ассигнования на подрывную деятельность секретных служб Израиля. Беспрецедентно американское сотрудничество с Израилем в области разведки. За несколько месяцев до израильской агрессии, в июне 1967 года, оперативные данные, которые Вашингтон требовал от американских посольств, от ЦРУ и сотрудников военной разведки на Ближнем Востоке, в основном составлялись с учетом нужд Израиля. Как сообщала зарубежная печать, американская разведка перед началом военных действий оказала Израилю значительную помощь. Так, в частности, эффективность воздушных налётов, произведенных Израилем 5 июня 1967 года, была обеспечена сведениями о размещении египетских аэродромов и самолетов, полученными из американских источников. Что касается политической и экономической информации, то государственный департамент США уже давно практикует передачу в израильское посольство в Вашингтоне копий всех представляющих интерес сообщений, получаемых им от посольств на Ближнем Востоке. Действуя в тесном контакте с Центральным разведывательным управлением, израильская разведка активнейшим образом использует сионистские организации в разных странах. Таких организаций, если судить по Европейскому ежегодному справочнику, насчитывается свыше пятисот. Эти организации постоянно проводят обеды, приемы, вечера, бенефисы, лекции и митинги для сбора денег. Израильская агентура не упускает любую возможность и для политической пропаганды. Одна из основных ее целей - инспирация просионистских статей в зарубежной печати. Наиболее подходящие условия существуют в США: там выходит более 200 еврейских периодических изданий на английском языке и языке идиш. Информационный отдел "Американского сионистского совета" занимается "идеологическим" просвещением редакторов публикаций статей об Израиле в ведущих журналах Америки, финансированием поездок в Израиль "людей, формирующих общественное мнение". Во главе сионистских организаций в Соединённых Штатах стоит "Американское бюро международного сионистского исполкома", известное также под названием "Еврейского агентства". Официально "Еврейское агентство" считается израильской организацией. Его американский филиал, находящийся в Нью-Йорке, зарегистрирован в министерстве юстиции США в качестве "иностранного агентства". Функции "Еврейского агентства" определены его соглашением с правительством Израиля от 1954 года: имммиграция, сельскохозяйственная колонизация, приобретение земельных участков, капиталовложения, частное предпринимательство, культурная деятельность. Но это, так сказать официально. На самом деле основные силы агентства в настоящее время направлены на поддержание всеми средствами агрессивной политики Израиля. Американская газета "Нешнл обсервер" приоткрыла занавес над деятельностью по сбору "пожертвований" в пользу Израиля. Она берёт свое начало в Иерусалиме на секретных заседаниях Координационного совета, от которого и тянутся нити к "Еврейскому агентству". На регулярных заседаниях Совета помимо других вопросов, Связанных с деятельностью израильских секретных служб, определяются и задачи агентства. После агрессии 1967 года агентство значительно активизировало сбор средств среди евреев, проживающих за пределами Израиля, и это явилось прямым следствием непомерно раздутых военных расходов Тель-Авива. Центральный аппарат по сбору средств находится в Нью-Йорке. Он связан с 235 еврейскими общинами Соединённых Штатов. Сборы, как правило, носят характер периодических кампаний. Например, в 1970 году только в одном Нью-Йорке кампания длилась шесть месяцев: было проведено свыше восьми тысяч митингов, собраний и других мероприятий. Кампания 1971 года практически началась после визита в Соединенные Штаты президента Израиля Шазара и министра финансов Сапира. Шазар совершил турне по Соединенным Штатам и выступил на нескольких обедах и митингах и заручился обещанием сионистских лидеров разместить в США до конца 1973 года израильский заем на сумму в миллиард долларов. Организация "Объединенный еврейский призыв" дала заверение собрать в 1971 году пожертвований на сумму 400 миллионов долларов. Еврейские организации других стран намереваются предоставить Израилю 200 миллионов долларов. Одной из самых крупных сионистских организаций в мире считается еврейская организация "Бнай Брит". Выходящий в Нью-Йорке ежемесячный бюллетень "Мидл Ист перспектив", редактором которого является Альфред Лилиенталь, пишет, что в начале своей деятельности "Бнай Брит" представляла интересы американских евреев в целом и была далека от сионизма. Однако в последние годы многое изменилось. Сионисты использовали "Бнай Брит" - благотворительную, религиозную, освобождённую от уплаты налогов американскую еврейскую организацию для осуществления политической деятельности, противоречащей уставу этой организации. Вступив на политическую арену, "Бнай Брит" быстро расширила свое влияние на ряд правительственных учреждений США, в первую очередь действующих в области образования, бизнеса и средств массовой информации. "Мидл Ист перспектив" сравнивает эту организацию со спрутом, запустившим щупальца во все области внутренней и внешней политики Америки. У "Бнай Брит" есть отделение, которое называется "Лига борьбы с диффамацией". "Лига" имеет штаб-квартиру в Нью-Йорке и 28 провинциальных отделений, разбросанных по Америке, а также два отделения в Канаде. Она занимается организацией преследования лиц, "плохо отзывающихся" о политике Израиля. С этой целью "лига" прибегает к услугам произраильски настроенных конгрессменов. Она применяет различные приёмы. Когда, например, американская пресса уделила много внимания израильским бомбардировкам мирных объектов в глубине египетской территории, "Лига борьбы с диффамацией" занялась замазыванием неблагоприятного эффекта и срочно пригласила для этого в Израиль за свой счет большую группу иностранных корреспондентов. Одна из главных целей сионистских организаций в США - пропаганда необходимости эмиграции еврейского населения в Израиль. Тем не менее американские евреи не очень-то желают попасть на "землю обетованную". "Самым странным аспектом ненормальных отношений между США и Израилем, - пишет "Мидл Ист перспектив", - является то, что американские евреи не испытывают никакого желания отправиться в Израиль и связать с ним свою судьбу. Даже сейчас, когда процесс "утечки мозгов" принял обратное направление и многие ученые и инженеры возвращаются в свои страны из Соединенных Штатов, очень немногие израильтяне покидают США ради возвращения домой. Именно поэтому так неистовствует международный сионизм в своей пропаганде вернуть "заблудших сынов" к горе Сион, неистовствует, применяя все методы давления, шантажа и провокаций, присваивая себе "право" выступать от имени всех евреев. За фасадом израильской разведки. Начнем с Моссада - политической разведки. Родилась она в 1937 году, как организация по тайной переброске евреев-эмигрантов в Палестину и снабжению палестинских колонистов оружием. В дальнейшем она превратилась в разведывательно-диверсионный орган международного сионизма исключительно агрессивного характера. Первая штаб-квартира Моссад находилась в Женеве. Затем во время второй мировой войны её перевели в Стамбул. В тот период Моссад создала специальную службу по изготовлению фальшивых документов для нелегально вывозимых из Европы евреев. В 1953 году по решению Бен-Гуриона разведывательные службы Израиля были коренным образом реорганизованы, и Моссад обрела свою теперешнюю автономию. Второе по назначению место после Моссада занимает военная разведка Аман ("Шерут модиин"). Аман направляет разведывательную деятельность военных атташе Израиля за границей. Военная разведка имеет собственную информационную службу, которая одновременно выполняет функции военной цензуры как в Израиле, так и на оккупированных Израилем территориях арабских государств. Численность личного состава и значение Амана резко выросли после англо-франко-израильской агрессии против Египта в 1956 году. В ведении разведки - планирование и исполнение репрессивных акций против арабского населения на оккупированных землях. И наконец, контрразведка Шинбет, или, как её официально называют, Шабак - сокращенное название на языке иврит управления общей безопасности - "Шерут битахон клали". Шинбет состоит из четырёх основных подразделений: службы контрразведки против арабских стран, службы контрразведки против стран Восточной Европы, службы наблюдения за арабами, проживающими в Израиле, и специальной службы по проведению акций на оккупированных территориях. Особенно свирепствует Шинбет на захваченных арабских территориях, где она действует совместно с Аман и израильской полицией, применяя те же методы, что и позорно известное гитлеровское гестапо. Что ж, израильская агентура не утруждала себя изобретением новых методов, приёмов и выработкой новых инструкций, а взяла на вооружение, "приспособив" к местным условиям, детально разработанные в свое время инструкции кровавого управления имперской безопасности гитлеровской Германии. В начале книги уже упоминалось еще о двух специальных подразделениях, шефы которых входят в Координационный комитет Израиля. Это, во-первых, разведывательный отдел министерства иностранных дел. Его основной задачей является а нализ политической информации о внутренней и внешней политике арабских государств, а также о политических и социальных процессах, происходящих в арабском мире. Во-вторых, это "Служба преследуемых евреев", возглавляемая опытным разведчиком Шаулом Авигуром. Она пытается использовать в своих шпионских и подрывных целях еврейское население, живущее в других странах. В тесном контакте с агентурой Авигура действуют созданные в министерстве обороны Израиля два управления - "психологической войны" и "специальных задач". Функции первого управления в особой расшифровке не нуждаются. Что же касается второго, то оно ведает подготовкой и осуществлением диверсионных операций силами засекреченного "Подразделения 131". Свою деятельность "Подразделение 131" начало с того, что сформировало в Египте подпольную молодежную сионистскую организацию. Контакт с ней поддерживал из Тель-Авива полковник израильской военной разведки Абрахам Дар, приезжавший неоднократно в Каир с фальшивыми документами английского коммерсанта Джона Дарлинга. Он сколотил два отряда сионистских молодчиков. Главарей этих отрядов на время переправили через Европу в Израиль для специальной диверсионной подготовки. Затем они вернулись в Каир и были отданы под начало обосновавшегося там майора израильской военной разведки Макса Бенета. Ранее Бенет руководил израильской нелегальной резидентурой в Ираке, скрывавшейся под вывеской английской коммерческой фирмы, а в 1952 году под такой же "крышей" Бенет обосновался в Каире и занялся диверсиями и экономическим вредительством в Египте. Но вскоре банда Бенета была разоблачена египетскими органами безопасности. Израильские специальные службы не брезгуют ничем в своей работе. Среди классических методов вербовки шпионов - подкуп, шантаж, угроза физической расправой. На первом месте почти всегда был подкуп. Израильские агенты за рубежом стремятся использовать националистические настроения некоторой части еврейского населения, нередко прибегая к интригам, лести и обману. На первом этапе "сближения" с кандидатом в шпионы тель-авивские "ловцы душ", как правило, не требуют каких-либо сведений или услуг недозволенного характера. Сначала идет духовная обработка "брата по крови". Его сознание пытаются отравить идеологическими заповедями сионизма. Его знакомят с основными догмами "отцов" сионизма Герцля и Бен-Гуриона или с их сегодняшними толкователями вроде Бади, который утверждает, что евреи - "избранная нация". Обычно израильские агенты, внушая своим "братьям по крови" расистские идейки о некоей "избранности еврейского народа", пытаются одновременно привить им мысль о том, что они находятся в своей стране во враждебном окружении антисемитов. И даже, если в данной стране антисемитизма практически не существует, агентов Тель-Авива это нисколько не смущает: ведь учил же их в свое время Бен-Гурион, что если где-либо и нет антисемитов, то надо туда срочно послать сионистов, которые сами выступят в роли антисемитов и спровоцируют брожение среди местных евреев! У Бен-Гуриона в этом отношении слова не расходились с делом. Известно, что он, став премьер-министром Израиля, приказал своим секретным агентам взорвать синагогу в Багдаде, а затем использовал эту преступную провокацию для пропагандистских воплей прессы Тель-Авива о "чудовищном акте арабского антисемитизма". Заключительный этап приобщения "брата по крови" к израильской разведке состоит в том, что иностранному гражданину, одурманенному сионистскими сказками о кознях антисемитов, предлагают во спасение его души и тела тайно служить Израилю. "Сионизм, - изрек однажды Бен-Гурион, - имеет сегодня один смысл: "Сион" ... Израиль должен быть центром всемирного еврейства, его высшим светочем и гордостью". Служба "высшему светочу" состоит, однако, в самом обычном шпионаже и диверсиях. Основные силы специальных служб Израиля брошены сегодня против арабских государств, на подрыв их военного потенциала. Израильские шпионы и диверсанты не гнушаются ничем и никем. Они используют в качестве своей агентуры и контрабандистов, и торговцев наркотиками, - одним словом, всех, кого можно купить или запугать. Руководители "Службы преследуемых евреев" не скрывают, что они занимаются сбором всевозможной информации о евреях, находящихся в арабских странах, а в последние годы особый интерес стали проявлять к "изучению положения евреев" в Советском Союзе и других социалистических странах. ... империализм, и прежде всего американский, ставит задачу - под лозунгами антисоветизма и антикоммунизма собрать по крайней мере в Африке все реакционные силы, чтобы одновременно нанести удар и по национально-освободительному движению. Израильский генерал Хаим Герцог в предисловии к книге "Победа" писал: "Если бы Израиль не начал войну в июне 1967 года, весь Средний Восток, Западная и Южная Азия, а также большая часть африканского континента попали бы под влияние Советского Союза. Игра шла за господство над значительной частью мира". Израильская разведка широко прибегает к услугам тех, кто оказывается обманутым сионистской демагогией. Тому же, кто не желает признавать национальный долг в сионистском понимании, она угрожает расправой. Физическое устранение неугодных лиц стало обычным делом израильских агентов, действующих в разных странах.
   * * *
   Сионизм крайне опасное явление.
   Идеологи сионизма и их союзники, американские империалисты, всеми силами укрепляют военный потенциал Израиля, и особенно его секретные службы, выполняющие роль их верного слуги в защите интересов нефтяных монополий на Ближнем Востоке, в борьбе с арабскими народами, ставшими на путь национальной независимости и социального прогресса. Стараясь отвлечь внимание израильтян от внутренних проблем страны, сионистские заправилы продолжают нагнетать милитаристский психоз. На захваченных арабских землях сионисты проводят политику жесточайшего террора. Против арабов, не желающих смириться с властью новых колонизаторов, используют откровенно фашистские методы. Правители Тель-Авива... всеми силами пытаются помешать справедливому и мирному урегулированию ближневосточного конфликта, но они сталкиваются с нарастающим сопротивлением этой политике со стороны мировой общественности. В прогрессивных кругах самого Израиля все более растет возмущение агрессивной политикой правительственных кругов Тель-Авива и преступными действиями его тайных служб. Если народу Израиля не удастся заставить свои правящие круги конструктивно решить проблему установления мира на Ближнем Востоке, страна, лежащая у подножия "священной горы Сион", может оказаться на краю гибели под лавиной народного гнева арабских стран, терпение которых велико, но не бесконечно.
  
   ДУГЛАС РИД.
   СПОР О СИОНЕ (2500 ЛЕТ ЕВРЕЙСКОГО ВОПРОСА)
   Глава 25
   ВСЕМИРНАЯ СИОНИСТСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ
   Если появление таких людей, как Карл Маркс и Теодор Герцль, самих по себе
   незначительных, но способных в нужный момент вызвать великие потрясения,
   было простой случайностью, то остается лишь предположить, что случай тоже
   был успешно завербован тайным анти-христианским заговором в прошедшем
   столетии. Более правдоподобным представляется объяснение, что события
   развивались под контролем руководящего центра, который выбрал, а если не
   выбрал, то использовал Герцля для предназначенной ему роли. В пользу этого
   объяснения говорит и краткость его карьеры, подобно комете на небосклоне, и
   презрительная манера, с которой он был выброшен, когда дело было сделано, и
   даже его быстрый и довольно странный конец.
   Чтобы понять Герцля и его успех, нужно знать Вену и венскую
   атмосферу в начале двадцатого столетия. Дряхлеющая монархия и шаткая
   аристократия, класс евреев, быстро и неожиданно подымавшийся по ступеням
   общественной лестницы, все это производило большое впечатление на
   еврейские массы. Не столько еврейская газета "Neue Freie Presse", сколько
   писавший в ней д-р Герцль разъяснял им, куда движется мир, и указывал, что
   они должны делать, а в политиканствующих венских кафе "оберы" спешили
   обслужить "Herrn Doktor". Все это было ново и интересно, а тщеславные
   Герцли и де Бловицы тех дней выглядели важными персонами. Когда Герцль
   объявил себя глашатаем Сиона, неуверенность западных евреев стала
   сменяться благоговейным страхом. Если доктор Герцль мог так
   разговаривать с великими державами, то может быть и в самом деле прав был
   он, а не наполеоновский Синедрион? Неужели правда, что политика делалась
   в кабинете доктора Герцля, а не в министерстве иностранных дел на
   Ballhausplatz? Если бы какой-то русский еврей написал "Еврейское
   государство" или собрался организовывать сионистский кагал, западные
   евреи игнорировали бы его, резонно опасаясь заговора со стороны
   пришельцев с Востока и предвидя его последствия. Однако, если уж даже
   доктор Герцль, полностью эмансипированный западный евреи, считал, что
   евреям нужно снова обособляться в отдельную нацию, дело становилось
   серьёзным.
   По словам Герцля, в реальности "антисемитизма" его убедило
   знаменитое дело Дрейфуса. Сам термин был изобретён сравнительно недавно,
   хотя Кастейн и пытается доказать, что "антисемитизм" существовал с
   незапамятных времён, "с тех пор, как иудаизм вступил в контакт с соседними
   народами не только на основах враждебности". (По этому определению
   оборонительная война - антисемитизм, хотя "соседи", т.е. племена,
   воевавшие с иудеями в древности, были сами семитами. Как бы то ни было
   слова: "не только на основах враждебности" - прекрасный образец
   упомянутого уже ранее сионистского пильпулизма, т.е. способности прятать и
   изменять смысл сказанного умелым подбором слов).
   Если Герцль утверждает, что к сионизму его привёл процесс Дрейфуса,
   то это утверждение лишено всякого логического смысла. Дело Дрейфуса
   доказало евреям, что, благодаря эмансипации, им обеспечена полная
   беспристрастность судопроизводства. Никогда защита не была столь
   публичной и реабилитация столь полной, как в деле Дрейфуса. В наше время
   целые народы на востоке от Берлина лишены всех прав и не защищены
   никакими законами, и Запад, поставивший свою подпись под их
   порабощением, совершенно безразличен к их страданиям там сажают в
   тюрьмы и убивают людей без обвинения и суда. На Западе, однако, ещё и
   сегодня дело Дрейфуса - классический образец правосудия - цитируется
   еврейскими пропагандистами, как пример несправедливости. Если бы вопрос
   "за" или "против" сионизма зависел от исхода дела Дрейфуса, то само слово
   "сионизм" давно уже должно было бы исчезнуть из обращения.
   Как бы то ни было, Герцль требовал, чтобы "нам были даны суверенные
   права над достаточно большой частью земного шара, чтобы
   удовлетворить законные нужды нации" (он не упоминал определённой
   территории и не требовал именно Палестины). Впервые идея воссоздания
   еврейского государства была. таким образом, поставлена на оживленное
   обсуждение западных евреев. (Для нееврейского мира этой проблемы
   вообще ещё не существовало. Когда в 1841 г. на конференции стран Европы
   обсуждался вопрос Сирии, английский консул в Смирне, некий полковник
   Черчилль, предложил создать еврейское государство в Палестине; его
   предложение, по-видимому, даже не подверглось обсуждению). Лондонская
   еврейская газета "Jewish Chronicle" охарактеризовала книгу Герцля, как "одно
   из самых удивительных предложений, вторые когда-либо были сделаны".
   Это, видимо, ободрило Герцля, и он поехал в Лондон, тогдашний центр
   мировой политики, проводить свою идею в жизнь. После успешных собраний
   в еврейском Ист-Энде он решил созвать обще-еврейский съезд.
   В марте 1897 года евреям "всего мира" было предложено прислать
   делегатов на "Сионистский Конгресс" в августе того же года в Мюнхене.
   Западноевропейские евреи были решительно против этой затеи. Протесты
   посыпались сначала со стороны раввинов Германии, а затем и от мюнхенских
   евреев, так что пришлось перенести конгресс в швейцарский город Базель.
   Реформированное еврейство Америки ещё за два года до конгресса объявило,
   что оно "не ожидает ни возвращения в Палестину... ни восстановления каких-
   либо законов, касающихся еврейского государства". Когда раввин Стефен
   Уайз (Stephen Wise, в будущем один из влиятельнейших "советников"
   президента Франклина Рузвельта) хотел в 1899 году опубликовать труд о
   сионизме, то Еврейское Издательское Общество Америки ответило ему через
   своего секретаря, что оно не может взять на себя риск издания такой книги.
   На конгресс Герцля прибыло 197 делегатов, в большинстве своём из
   восточной Европы. Эта группа лиц объявила о создании "Всемирной
   Сионистской Организации", которая провозгласила евреев отдельной нацией,
   поставив своей целью добиться для неё "общественно признанного и
   юридически гарантированного дома", а Герцль заявил, что "еврейское
   государство уже существует". Что произошло в действительности, было
   собранием в Базеле небольшой группы евреев, претендовавшей на
   представительство всего еврейства, но категорически отвергнутой
   многочисленными организациями западных евреев.
   Тем не менее их предложения, как бы они ни выглядели в то время,
   были поставлены на повестку дня международной политики. Фактически,
   Базельский конгресс был новым Синедрионом, созванным для отмены
   обязательств, принятых наполеоновским за 90 лет до того. Первый Синедрион
   отверг признание евреев отдельной нацией и все поползновения создать
   еврейское государство. Новый Синедрион объявил евреев самостоятельной
   нацией с требованием собственной государственности. Наш современник,
   раввин Эльмер Бергер, оценил события за полвека до наших дней следующим
   образом: "Здесь клин еврейского национализма был вбит между евреями и
   другими людьми. Здесь были отлиты формы геттоизма, в которые втиснули
   жизнь не эмансипированных евреев, чтобы не допустить естественного
   процесса эмансипации и интеграции"
   У наполеоновского Синедриона был один серьёзный недостаток,
   вероятно не замеченный Наполеоном, но ставший очевидным в наше время.
   Он представлял одних только западных евреев, и трудно ожидать, чтобы
   императору была известна сила слитной массы талмудистских евреев в
   России, если она ускользнула даже от внимания Герцля, который, казалось
   бы, должен был быть больше в курсе дела. Он сделал это неожиданное для
   него открытие только во время Базельского конгресса, созванного им в
   полной уверенности относительно полной поддержки его со стороны всех
   делегатов: "и тогда... перед нами вдруг поднялось русское еврейство, силу
   которого мы даже не подозревали. Семьдесят делегатов прибыли из России,
   и всем нам было ясно, что они представляют мысли и чувства пяти миллионов
   евреев этой страны. Какое унижение для нас, не сомневавшихся в своём
   превосходстве".
   Так Герцль неожиданно оказался лицом к лицу со своими хозяевами и с
   тем заговором, который с его помощью должен был распространиться на весь
   Запад. Как и многие из его преемников, он объявил войну эмансипации, не
   зная характера той силы, которой он помогал. Вскоре он остался один, будучи
   только застрельщиком, сделавшим свое дело, после чего на сцену вышли
   настоящие хозяева. Он выковал для них орудие, которое они применили для
   наступления на Европу. Сменившему его настоящему вождю, Хаиму
   Вейцману, это было вполне ясно: "Заслуга Герцля заключалась в том, что он
   создал центральную парламентскую власть сионизма... впервые за всю
   историю еврейства в рассеянии правительство великой державы официально
   вело переговоры с выборными представителями еврейского народа. Этим
   было восстановлено юридическое лицо еврейского народа и признано его
   существование, как такового".
   Надо думать, что Вейцман втихомолку посмеивался, употребляя
   термины "парламентский" и "выборный". Однако, вторая из приведенных
   выше фраз отмечает весьма знаменательный факт. Базельским
   конспираторам, от которых сторонилось с недоверием большинство западных
   евреев, и их декларациям могло придать авторитет и значение только то, что в
   те времена никому не представлялось возможным - их признание одной из
   великих держав. Эта немыслимая вещь произошла через несколько лет после
   конгресса, когда британское правительство предложило в качестве поселения
   для евреев Уганду, и именно на это намекает Вейцман. С этого момента
   западные великие державы фактически признали местечковых талмудистов в
   России представителями всего еврейства, и именно с этого момента
   сионистская революция вошла в историю Запада.
   Так закончилось столетие эмансипации, начавшееся столь светлыми
   перспективами слияния евреев с остальным человечеством, и теперь
   пророческие слова Хустона Стюарта Чемберлена, написанные незадолго до
   Базельского конгресса, стали правдой и живой реальностью. Комментируя
   слова, написанные Гердером (Johann Gottfried von Herder, 1744-1803) за 100
   лет до него: "неразвитые народы Европы стали добровольными рабами
   еврейских ростовщиков", Чемберлен (Houston Stewart Chamberlain, 1855-1927,
   немецкий писатель и философ английского происхождения - прим. перев.)
   констатировал, что в течение девятнадцатого столетия "произошли большие
   перемены... сегодня Гердер мог бы сказать то же самое о подавляющей части
   всего цивилизованного мира... Прямое влияние иудаизма на весь 19-ый век
   стало одной из жгучих проблем современности. Мы имеем здесь дело с
   вопросом, касающимся не только наших дней, но и будущего всего мира".
   С образованием Всемирной сионистской организации, которую западные
   державы вскоре признали, как власть, стоящую выше их самих, эта "жгучая
   проблема" стала управлять ходом исторических событий. То, что от неё
   зависит и "будущее всего мира", стало ясно в 1956 г., когда заканчивалась эта
   книга; в начале этого года политические руководители Америки и Англии
   вынуждены были с досадой и горечью констатировать, что следующая
   мировая война может начаться в любой момент именно в том месте, где они
   устроили еврейское государство, и они мечутся с тех пор взад и вперед по
   земному шару, пытаясь предупредить это "завершение".
  
   ПРАЗДНИЧНЫЙ ТОРТ, ПАХНУЩИЙ КРОВЬЮ
   Перед самым отъездом из Западного Берлина повстречалась мне на улице девушка, регулярно посещающая сионистскую вечернюю школу. Вероятно, раскаиваясь в том, что во время предыдущей нашей встречи она чересчур откровенно рассказывала мне о беспросветной жизни молодых "бывших", пригретых по фальшивым документам сионистами в этом городе, девушка на сей раз подчеркнуто отрешённо молчала. Зато подруга - из вежливости, что ли - охотно пояснила мне: - Возвращаемся с лекции. Тема - рост оборонной силы Израиля, новые виды вооружений в стране. Мне здорово влетело за вопрос: а стоит ли Израилю терпеть неслыханную инфляцию ради того, чтобы иметь много оружия? Меня сердито поправили: "Не только иметь, но и выпускать. Ради того, чтобы создать собственный танк и продавать его дружественным странам (имелись ввиду скорее всего ЮАР, Гватемала и Сальвадор), можно не распускать даже по субботам ремень на пасхальную дырку". Вы поняли? Лучше танк, чем сытная пища по субботам! И вот израильский танк вместе с новейшим американским оружием испытан ценою крови палестинских и ливанских детей и женщин. Возможно, в Западном Берлине сионистские лекторы, гордясь участием собственных израильских танков в геноциде, уже сдабривают свои лекции такой "идиллической" былью: Семидесятилетие Бегина по древнеиудейскому календарю совпало с мощной танковой атакой израильтян на укрепления палестинцев в Бейруте. В честь обоих событий юбиляру был сделан сюрприз: на интимном, как выражаются израильские газеты, торжестве гостям в особняке на улице Бальфур был подан гигантский торт, смастерённый кондитерами в виде танка "Меркава". Символический сюрприз встретили восторженно. Правда, газеты предусмотрительно умолчали, что в тот же день бойцами палестинского Сопротивления были убиты 29 израильских танкистов. Умолчали газеты и о другом: когда гости Бегина смаковали прославляющий убойную силу израильского оружия торт, у резиденции премьер-террориста демонстрировали восемь тысяч тель-авивцев, требовавших отозвать с неправедной войны своих сыновей, мужей, отцов. На плакатах были такие надписи: "Бегина - в отставку!", "Бегин и Шарон, перестаньте доказывать друг другу, кто из вас кровожадней!.." В Западном Берлине, как и в ФРГ, разгулявшиеся нацисты требуют расширить перечень ограничений социальных и юридических прав евреев. Элементарных человеческих прав! А что предпринимают руководители еврейской общины и сионистских организаций? Время от времени сигнализируют властям. А своих членов успокаивают, что нацизм возродиться не может. И призывают их к борьбе за "права" евреев в... Советской стране. Параллельно военному разбою израильского сионизма во всех странах Запада сионистские организации и спецслужбы из кожи лезут вон, только бы раздуть там среди евреев шовинистический угар. Пытаются если не оправдать в глазах мирового общественного мнения геноцид в отношении палестинцев и ливанцев, то хоть приглушить волну справедливого гнева и возмущения, вызванную злодеяниями израильской военщины. Наряду с этим международный сионизм усиливает свои провокации с целью заманить в Израиль из других стран, в первую голову, конечно, социалистических, новые жертвы "воссоединения" и старается любыми средствами воспрепятствовать бегству израильтян с охваченной милитаристским безумием "исторической родины". Все эти фарисейские деяния пронизаны зоологическим антисоветизмом, проводятся во исполнение рейгановских планов "крестового похода" против коммунизма. Чтобы "бывшие" (и бежавшие из еврейского государства, и "не доехавшие" туда) не стояли в стороне от этого похода, на них натравливают агентуру Моссада. О паническом страхе любого "бывшего" перед Моссадом - израильским центром разведки и специальных операций - я неожиданно услышал от бывшего польского гражданина, сравнительно давно уже "кое-как существующего" в Западном Берлине. Увидев у него в руках израильскую газету на иврите, я спросил, какие новости он вычитал. Слабо владея ивритом, мой собеседник всё-таки перевел на идиш заметку о кровавой антисемитской акции в Аргентине. И добавил с едва уловимой усмешкой - не то иронической, не то растерянной:
   - А Моссад считает, что это дело рук палестинцев.
   - Вы как считаете?
   Помолчав несколько секунд и испытующе глядя на меня, он ответил вопросом на вопрос: - А вы знаете, что означает на иврите слово Моссад?
   - Институт.
   - Но совсем не благородных девиц, а... Словом, если на дворе день, моссадовцы говорят - ночь. И все израильтяне да и многие из тех, как я, обязаны подтвердить: ночь. Если моссадовцы говорят, что какого-то полунищего аргентинского еврея убили палестинцы, то я обязан...
   Снова короткая пауза. И вдруг моего робкого собеседника словно прорвало:
   - Да, я, я, кому до Моссада ещё дальше, чем до наследников Круппа, смею думать, что еврейскую кровь пролили сами моссадовцы!
   Я вовсе не собирался публиковать этот диалог, хотя прекрасно знал, что вот уже десятилетия подряд сионисты взваливают ответственность за любую кровавую антисемитскую акцию в любой стране исключительно на палестинцев. Даже вопреки прямым результатам следствия. Но за последнее время на вопрос "Кто же истинный виновник таких акций?" зарубежная пресса все чаще и чаще отвечает: Моссад. Не случайно многие газеты капиталистических стран перепечатали из чехословацкой газеты "Руде право" такую выдержку:
   "Израильская секретная служба, - приходит к выводу на основе многих фактов "Руде право", - никогда не останавливалась перед кровавыми провокациями и совершала убийства, жертвами которых становились представители Израиля и еврейских организаций".
   Для чего же Моссад идёт на такие чудовищные провокации?
   "Чтобы оправдать политику оптового террора, проводимую государством Израиль", - точно и недвусмысленно отвечает газета. Да, во имя расистского оптового истребления людей "неполноценной расы" разведка еврейского государства, не задумываясь, убивает "в розницу" евреев у себя в Израиле и за рубежом. А затем начинает "справедливо мстить" палестинцам...
   ФАРИСЕИ
   Сионистская агентура охотится на молодых "бывших" - из них, по ее мнению, удастся воспитать кадровых антисоветчиков. Покровительство международного сионизма молодчикам, презревшим, правда, Израиль, но зато пошедшим в услужение к руководителям заокеанских антикоммунистических центров, - это тоже разновидность сионистской охоты за молодыми душами. Всюду, где имеют возможность орудовать сионисты, такая охота ведется все изощренней, коварней, провокационней. Тон задавали и задают сионисты Соединённых Штатов - государства, чьим ландскнехтом, субподрядчиком и жандармом на Ближнем Востоке стал Израиль. Как и всему, что "сделано в США", сионизму в американской упаковке свойственна глобальная направленность, он считает себя "опекуном" сионистских служб Западной Европы, Латинской Америки, Азии. С властностью и заносчивостью богатого хозяина он на всех континентах командует сионистской охотой на молодежь. Он и милует тех, кто, презрев "историческую родину" и бежав из военизированного Израиля, искупает это оголтелым антикоммунизмом и расизмом. Тель-Авив и Вашингтон готовы простить всё, ну абсолютно всё, и тем, кто готов направить автоматное дуло на семилетнего палестинского мальчика, вышедшего вместе с родителями на мирную демонстрацию в Газе, Кто готов изуверски открыть огонь по молящимся в иерусалимской мечети мусульманам. Кто готов сровнять с землей все без исключения строения и с корнем вырвать все до одного плодовые деревья на "возвращенной Египту", а по существу, переуступленной американским войскам земле Синая. Кто готов по велению ЦРУ непрерывно снабжать оружием карателей Сальвадора и других диктаторских режимов в Латинской Америке. Кто готов снисходительно, мягко говоря, взирать на поднимающий голову неонацизм, воскрешая тем самым традиционные преступные связи сионистских лидеров с гитлеровцами в годы второй мировой войны. Кто готов тесно сотрудничать с разведкой самых презренных в мире разбойничьих правительств вроде ЮАР и Чили. Кто готов "не мешать" орудующим во многих странах мира израильским террористическим бандам. Кто согласен беспрекословно выполнять всё, что израильская верхушка и её покровитель Рейган требуют от любого так называемого обыкновенного сиониста, вплоть до прямого участия в геноциде по гитлеровскому образцу. А требуется от обыкновенного сиониста прежде всего фарисейство, да, доведенное до последней черты фарисейство. Вспоминается мне в связи с этим упрек, брошенный мне видным лондонским сионистом Якобом Зоннтагом, редактором англоязычного "Ежеквартального еврейского обозрения": - В "Огоньке" и других ваших изданиях я встречал слова о фарисействе сионистов. Не понимаю! Ведь фарисеи были только в древней Иудее, их политически-религиозная партия, чего греха таить, действовала исключительно в интересах богачей и, не собираюсь от вас скрывать, только наружно придерживалась благочестия и религиозного фанатизма. А фактически... А, зачем вспоминать! Фарисейство давным-давно ушло в далекое прошлое! Зачем его сегодня ворошить, не понимаю! Запомните, мистер Зоннтаг, а заодно и герр Галински, и синьор Тас, и мосье Ротшильд, и все прочие господа лидеры международного сионизма в любой западной стране, запомните: мы говорим о сионистском фарисействе в том позорном смысле, какой сегодня вкладывает в это слово каждый честный человек, мы говорим о лицемерии, ханжестве, предательстве, мы говорим о лжи, провокациях, жестокости под личиной гуманности. И относится это не только к открыто делающим своё грязное дело сионистам, но и к их скрытно действующей агентуре.
   ПАРТНЁРЫ ПО РАЗБОЮ
   "Нынешняя агрессивная война Израиля против Ливана, против ливанского и палестинского народов является по существу израильско-американской". Точная формулировка Меира Вильнера, Генерального секретаря ЦК Коммунистической партии Израиля напоминает: нужно во всеуслышание назвать и верного израильско-американского партнера в осуществлении ливанской бойни, в попытках насадить в Ливане "новый порядок", навязать ему послушное израильскому диктату правительство, превратить суверенную страну в американскую базу. Имя этому, предпочитающему оставаться в тени, партнеру (или сообщнику, пособнику, соучастнику) - международный сионизм. Конечно, израильский сионизм - тоже составная часть международного, но сейчас речь идёт о сионистских организациях и спецслужбах, орудующих вне Израиля. Заправляют ими - организационно и идейно - главным образом сионистские киты США из среды обладателей богатых капиталов, распоряжающихся влиятельными лоббистами, и эмиссары широко разветвленных органов разведки и пропаганды. В дни военно-захватнических и оккупантских преступлений на ливанской земле международный сионизм привёл в усиленное действие свои щупальца на всех континентах. И роль его заключается не только в провокационных попытках обелить черные дела снабженных новейшим американским оружием израильских интервентов и оградить реакционных правителей Израиля от гнева миллионов людей планеты. И не только в том, чтобы превратить военные результаты разбойничьего нападения на Ливан в политические, выгодные заправляемому сионизмом Израилю. Нет, международный сионизм поддерживал и поддерживает израильскую военщину и в чисто военном плане. Ещё задолго до того, как первый израильский танк ворвался на пылающую ливанскую землю, сионистские организации Англии и Франции, ФРГ и Швеции, Бельгии и Голландии, Аргентины и Мексики, Чили и ЮАР по воле своих американских единомышленников оказывали финансовую и техническую помощь Израилю в подготовке очередной войны. Когда Бегин её развязал, среди голосов протеста честных людей против израильского насилия мир услышал и голос очень многих евреев - граждан капиталистических стран. Но сионистские лидеры презрели этот голос. Они продолжали морально и материально поддерживать израильскую интервенцию и геноцид. И когда, скажем, во Франции тысячи граждан еврейского происхождения клеймили Бегина и иже с ним убийцами и неонацистами, лидеры пятнадцати сионистских организаций Франции, провозгласив создание "общего фронта борьбы за Израиль", в контакте с израильским послом Розеном продолжали посылать в Израиль деньги, а также нужную армии технику и обмундирование. И в тот день, когда в Париже сотни французских евреев демонстрировали у здания израильского посольства с плакатами "Скажите Бегину и Шарону - они убийцы, они неонацисты!", барон Ален де Ротшильд, председатель совета еврейских (читай - сионистских и просионистских!) организаций Франции, заявил на пресс-конференции: "Мы не можем изменить Израилю, независимо от его способов защиты своей безопасности". Оказывается, для потомственного сионистского руководителя вооруженное нападение и геноцид - это "способ защиты". В дни нашествия на Ливан лидеры и идеологи международного сионизма упорно "не замечали", как израильские оккупанты своими военными преступлениями эксгумируют и наполняют новым, сионистским, содержанием проклятые человечеством страшные гитлеровские понятия - блицкриг, геноцид, гетто, прочесывание, депортация узников в концлагеря, тотальное истребление "неполноценной" расы, вооруженная борьба за "жизненное пространство". Неоспоримые свидетельства международных следственных комиссий и симпозиумов об израильском геноциде сионисты, например, Мексики объявили "на сто процентов антисемитскими". Старый, но не всегда эффективный прием! После войны лидеры сионизма в западных странах продолжают "не замечать" явных попыток бегиновской клики с помощью американских эмиссаров установить в Ливане "новый порядок" (сионистский бард в Париже Поль Гиневский откровенней и точней говорит: "еврейский порядок") в самом отъявленном гитлеровском понимании. Верховоды международного сионизма в рассуждениях о "новом порядке" проводят хвалебную аналогию между действиями израильских оккупантов в Ливане и созданными на крови миллионов людей "протекторатом Богемия и Моравия, генерал-губернаторством с центром в Кракове, марионеточными государствами Хорватия и Словакия". Какой цинизм! Израильские органы информации и пресса международного сионизма предпочитают ничего не сообщать о традиционно проводящихся с шестидесятых годов иерусалимских международных конференциях евреев-миллионеров в поддержку Израиля. Не было, конечно, сообщений и о конференции, состоявшейся незадолго до израильского вторжения в Ливан. Известно только, что в месяцы, предшествовавшие ливанской бойне, необычайно активизировался постоянно действующий при израильском премьере исполнительный комитет иерусалимских конференций. В его составе миллионеры еврейского происхождения, представляющие монополии США, Западной Европы (плюс "сверхштатный" представитель монополий Великобритании, заслуживший такую честь тем, что в этой стране организации и спецслужбы международного сионизма орудуют особенно рьяно), Австралии, Южной Азии, Юго-Восточной Азии. В сионистской печати то и дело мелькали сообщения о новых капиталовложениях банков и фирм этих регионов в израильскую экономику. Прежде всего в предприятия военно-промышленного комплекса "Таасия авирит", замыслившего вкупе с американско-израильской фирмой "Пратт энд Уиттни" производство "на уровне девяностых годов" сверхмощного самолёта "Лави". Усиленно субсидируются и фирмы, осуществляющие "ускоренное жилищное строительство" - это расшифровывается отнюдь не как ускоренная реконструкция кварталов нищеты в Тель-Авиве и Иерусалиме, а как сверхспешное возведение новых военизированных поселений на Западном берегу Иордана, на исконных арабских землях. Ливанская бойня заметно умножила сделки между израильскими богачами и монополистами капиталистических "стран рассеяния". В Тель-Авиве и из Тель-Авива снуют высшего ранга дельцы и высокопоставленные маклеры из покровительствующих сионизму корпораций США, Канады, Англии, Франции, Италии, Голландии, ФРГ, Мексики, Бразилии, Коста-Рики, ЮАР. Участились, естественно, и визиты представителей деловых кругов и министерств Израиля в эти страны. Назовем "частные визиты" именитых израильских эмиссаров во Францию, ЮАР и страны Латинской Америки. К французским богатейшим "братьям по крови" вылетел министр абсорбции Узан со свитой раввинов и кибуцников, в Коста-Рику - бывший министр обороны Эзер Вейцман. А главный секретарь движения "Гакибуц гацаир" Ализа Амир совершила вояж в шесть латиноамериканских стран. С особым рвением она проверила, как там, на территории суверенных государств, беззастенчиво вербуют переселенцев в Израиль "постоянные посланцы" этой ультрашовинистической израильской организации. Результаты такого "обмена визитами" не замедлили сказаться. Стоило только, к примеру, увеличить поставки израильского оружия ЮАР, как тут же король гигантской алмазодобывающей промышленности этой страны мультимиллионер еврейского происхождения Оппенгеймер возглавил кампанию за усиление финансовой помощи юаровских сионистских кругов армии Израиля. И подстегнутые твёрдостью миллионеров, с новой силой нажимают на сенат США сионистские лоббисты. Цель одна: добиться повышения размера американской помощи Израилю до трёх миллиардов долларов. Что ж, нажим даёт свои результаты. Как утверждает тель-авивский журналист Кнаат, "сенат готов прислушаться к израильской проблеме". Кнаат не преувеличивает: ведь сенатская комиссия по ассигнованиям уже приняла решение подбросить Израилю в качестве безвозмездного "новогоднего подарка" сотни миллионов долларов. Вот они, реальные плоды покрытых завесой таинственности иерусалимских конференций! Небезосновательно, значит, жаловался мне в Западном Берлине местный журналист: - В третий раз отправляюсь в Израиль. Но заранее знаю: и на этот раз мне не удастся узнать хоть какие-нибудь подробности о последней конференции евреев-миллионеров всего мира в Иерусалиме. (Именно эта конференция предшествовала ливанской бойне) Ультрасекретность!
   Разрозненные отклики в сионистской печати - только их чередование и сопоставление хоть кое-как приоткрывает таинственную завесу. Не думайте, что я стремлюсь первым раздобыть сенсацию. Причины более глубокие. Когда я слышу о конференции миллионеров в поддержку хронически агрессивного государства, невольно вспоминаю, кто же именно привел к власти Гитлера? Кто? Монополисты, банкиры, словом, верхушка военнопромышленного комплекса Германии... Мы беседовали в Западном Берлине еще до тотального нападения Израиля на Ливан. Тогда мой собеседник не мог утверждать, что Бегина, подобно Гитлеру, привели к власти воротилы капиталистических монополий. Но теперь, когда богатейшие владельцы крупных концернов и банков (и не только еврейского происхождения, о чем мне хвастливо говорили в Лондоне сионистские активисты Зоннтаг и Менсон) рьяно помогают международному сионизму спасти политическую репутацию фашизирующегося Израиля в глазах мирового общественного мнения, а израильскому правительству выделяют крупнейшие субсидии для латания дыр в расстроенном войной государственном бюджете, можно с уверенностью сказать: владельцы монополий, памятуя о своих классовых интересах на Ближнем Востоке, помогают главарям сионизма удержаться у власти.
   ЕЩЁ РАЗ О ПАРТНЁРЕ
   Потому-то все большую ставку на капиталистов еврейского происхождения, действующих вкупе с заправилами международного сионизма, делают премьеры-террористы. Не случайно, прилетая в США, Бегин перед появлением в Белом доме частенько останавливался в Нью-Йорке, бастионе американского капитала. Энная теплая встреча с лидерами сионизма, с его лоббистами, с финансовыми воротилами - и только после этого приободренный израильский премьер мчался в Вашингтон. Мчался, основательно подкованный деловыми советами уолл-стритовских китов насчет того, сколько денежек и сколько оружия следует на сей раз требовать от своего стратегического союзника. Впрочем, уже из Нью-Йорка Бегин вылетал не с пустым карманом. Сиониствующие американские толстосумы ведь неспроста обещали "вернуть расходы" израильскому правительству по операции под фарисейским названием "Мир Галилее". На банкетах в честь Бегина, Шамира, Аренса и прочих израильских суперястребов монополисты с шиком швыряли на стол чеки, на которых значится четырехзначная, а порой и пятизначная сумма. И если, скажем, отпрыск банковской династии Лазарев в филантропическом пылу отвалил (сверх плановых дотаций!) десяток-другой тысяч долларов на потребу израильского милитаризма, то для нефтяного короля Блауштейна уж как-то "не престижно" уменьшать размер своей подачки. Наоборот, самое шикарное проявление "еврейского патриотизма" в такой среде и в такой обстановке - это обязательная надбавка. Как на аукционе. Страшный аукцион! На нём израильские лидеры торгуют, по существу, жизнью палестинцов: чем больше долларов и оружия они выторгуют в США, тем больше палестинцев заплатят жизнью за очередной карательный набег израильской солдатни на оккупированные арабские земли. С пачкой чеков и перечнем надежных обещаний новых субсидий улетал из Америки не один Бегин. И Шамиру тоже удавалось выколачивать изрядные денежки у богатых американских сионистов. Только ли у богатых? Нет, не все поступающие из США в Израиль суммы списаны с банковских счетов еврейских богачей. Нужно учесть и скромные "шекельные взносы" рядовых клерков, мелких торговцев, даже рабочих еврейского происхождения. Многие из них не только равнодушны к Израилю, но попросту ненавидят чуждое им государство за воскрешение нацистских методов истребления "неполноценной" расы и, чего греха таить, за беспрерывные поборы сионизма в его кассу. Но разве смеет обыкновенный американский еврей отказаться от очередного взноса или внеочередного "добровольного пожертвования"! Явственно помню выражение обреченности на лице владельца крохотного галстучного магазина близ эффектного здания института востоковедения в Чикаго. Помните, затравленный сионистскими эмиссарами, он, испуганно озираясь по сторонам, жаловался мне на то, как его накануне сионисты заставили внести, как он выразился, контрибуцию в пользу военизированных скаутских отрядов: - Если чикагские сионисты вежливо-вежливо говорят вам, что с вас по справедливой раскладке полагается столько и столько-то и по-хорошему советуют не скупиться, попробуйте не уплатить. Я боялся попробовать. Не один он боится "пробовать". Когда я беседовал с торговцем галстуками, американские сионисты еще старались прикрыть свои поборы каким-нибудь "благородным" мотивом: жертвуйте в фонд религиозного воспитания хасидских - выпестованных в духе ортодоксального сионизма - невест, или на опасение тель-авивского оперного театра от полного банкротства (летом 1982 года театр всё равно закрыли!), или на создание нового кибуца специально для родственников американских граждан. Сегодня все эти фиговые листки сброшены. Любой американский еврей, даже тот, кто еще вчера выходил на демонстрацию протеста против зверств израильских интервентов в Ливане, обязан - так решили сионисты - чаще, нежели прежде, делать денежные взносы "на укрепление оборонных сил еврейского государства". Как и в Голландии, Бельгии, Франции, Мексике, сионисты вымогают у него сегодня "пожертвование" на зимнее обмундирование для израильских оккупантов в Ливане, завтра - на утеплённые палатки, послезавтра - на "рюмку виски" орудующим под пронизывающими горными ветрами карателям. Совершенно неожиданные формы принимает порой поддержка израильской военщины организациями международного сионизма. Поистине изумительная изобретательность! Вот передо мной официальное сообщение израильского агентства ИТИМ о создании "еврейского центра" в самой именитой военной академии США "Вэстпойнт". Цели вроде бы самые невинные: открытие при академии синагоги, клуба, музея. А в действительности, благодаря настойчивости председателя комитета руководителей 34 крупнейших еврейских организаций США Бермана, избранного, кстати, на этот пост в разгар ливанской войны, и при покровительстве сенатора из Мичигана Левина в "Вэстпойнте" создан центр для специализированной подготовки израильских офицеров применительно к условиям захватнической войны на Ближнем Востоке. Аргентинские сионисты проявили инициативу в ином направлении. Решили использовать "благоприятную" обстановку - имеется в виду рост в их стране антисемитизма, с которым сами же сионисты по обыкновению предпочитают не бороться - и переселить в Израиль свыше 1500 семей бедняков и безработных. Разве специально отбираемые олим так уж рвутся на "родину отцов"? Нет, причина более веская: аргентинские евреи нужны израильскому правительству для заселения спешно созданных военных поселений на прилегающих к Ливану землях. И совсем уже необычную форму поддержки израильских милитаристов придумали сионисты в Голландии. Они объявили призыв добровольцев для замены израильских квалифицированных производственников, призванных из резервистов в действующую армию. Охотников почти не нашлось. И сионистским эмиссарам пришлось прибегнуть к материальному поощрению и строгой моральной обработке "добровольцев". Международный сионизм встревожен "недостаточной заинтересованностью евреев мира насущными нуждами еврейского государства". И потому стремится скоординировать "патриотическую помощь евреев стран рассеяния родине отцов" и выдвинуть обязательную для любой сионистской организации единую программу действий в поддержку скомпрометировавшего себя в глазах человечества Израиля. Много надежд и упований в этом плане возлагалось на XXX всемирный сионистский конгресс. Правление Всемирной сионистской организации намеревалось даже заставить конгресс объявить "чрезвычайное положение в еврейских общинах мира". Каково? Ради удесятирения помощи террористам с сорокалетним стажем Бегину и Шамиру пойти на чрезвычайное положение! В Париже, как вначале предполагалось, созвать конгресс не удалось - опасались обилия в Западной Европе "антисемитов", то есть граждан самых разных национальностей (в том числе и еврейской), возмущенных кровавыми оргиями израильских вояк в Ливане и зверским насаждением "нового порядка" в этой стране. Конгресс состоялся в Иерусалиме, в декабре 1982 года. Сионистские лидеры рассчитывали провести его помпезно - как-никак юбилейный. Однако прорывы и трещины дали знать себя еще при выборах делегатов. По существу, инсценировка выборов прошла только во Франции, Австрии и Аргентине. В остальных странах, в том числе и США, делегатов не выбирали, а подбирали. За одиннадцать дней до открытия конгрессов, по свидетельству сионистской прессы, "было еще неясно, как распределить 200 мандатов из 530". Обстановку, в какой подобранные делегаты провели юбилейное сборище, красноречиво характеризует заголовок сообщения агентства ИТИМ о пятом дне конгресса: "Острая перепалка и драка на всемирном сионистском конгрессе". Далее приведены такие живописные подробности: "Представители Ликуда ворвались на сцену (чем не в бегиновском духе! - Ц.С.). Заседание было прервано. Затем началась настоящая драка между делегатами..." "Сионистский конгресс провалился с организационной и идеологической точки зрения" - таков короткий и выразительный приговор тель-авивской газеты "Наша страна". Были заголовки и похлеще - например, "Сионистский цирк". Не следует, однако, за деревьями не видеть леса. Мордобой, потасовки, внутрипартийные распри из-за портфелей, свары по поводу распределения денежных субсидий, споры из-за того, кому подчинить молодежный - главнейший! - отдел ВСО, взаимные обвинения в ответственности за провал алии, растущее бегство израильтян из страны и катастрофический упадок во всём мире "реноме" руководимого сионистами государства - всё это не должно заслонять главного: конгресс от первой до последней минуты прошёл под знаком яростного антикоммунизма и в особенности антисоветизма. Поднять антисоветчину на более высокий уровень поможет, по расчетам делегатов конгресса, "расширение и укрепление еврейского национального образования вне Израиля". Расширение - понятно, что имеется в виду. А вот "укрепление" - тут уж приходится только развести руками. Где и что ещё там укреплять, если в находящихся под сионистским протекторатом еврейских школах для детей (а теперь получено указание создавать детские сады, даже ясли!) и вечерних школах для взрослых шовинизм, расизм и антикоммунизм доведены в учебных программах до точки кипения. Я имел возможность увидеть это в Роттердаме, Антверпене, Западном Берлине. В одной из антверпенских еврейских школ для юношества, над которой попечительствует филиал "Бнай-Брита", запрограммирован специальный курс лекций "о перманентном антисемитизме в Болгарии, Венгрии, Чехословакии и других странах Восточной Европы". И, например, спасение болгарами в годы второй мировой войны более двадцати тысяч евреев от рук гитлеровских палачей, осуществленное под руководством коммунистического подполья во главе с товарищем Тодором Живковым, в ту пору руководившим партийной организацией густо заселённого еврейской беднотой Ючбунарского района Софии, преподносится как акт... гуманизма болгарского монарха. Что ж, международный сионизм лезет из кожи вон - только бы увеличить свой вклад в провозглашённый Рейганом "крестовый поход" против коммунизма! Все сионистские группировки на конгрессе были на редкость едины ещё и в том, что той же "Нашей страной" сформулировано так: "Сионистское движение не должно ограничиваться сбором денег для государства Израиль, оно должно объединять всех евреев и защищать Израиль". "Защищать Израиль"! Защищать страну Азии в Нью-Йорке и Оттаве, в Лондоне и Риме, в Мехико и Буэнос-Айресе - значит, точнее говоря, из-за рубежа помогать израильской военщине усердно выполнять роль американского жандарма на Ближнем Востоке, поддерживать её военные нападения на арабские страны, пособлять зверскому истреблению палестинского народа, посылать израильским экстремистам оружие, технику, обмундирование. И деньги, деньги, деньги! Именно это потребовал всемирный сионистский конгресс от американских, западноевропейских азиатских, африканских, австралийских евреев. Снова и снова конгресс недвусмысленно напомнил им об обязанностях, вытекающих из провозглашенного израильским законодательством "двойного гражданства" (опять-таки понятие нацистского происхождения!). Напомнили и о "родине на всякий случай", каковой окажется, по утверждению сионистской пропаганды, Израиль для каждого еврея в дни, когда "все остальные народы" неизбежно, мол, обрушатся на "богоизбранный еврейский". Для насаждения этой "идеи" среди еврейского населения западных стран спецслужба американского сионизма, действующая под мудреным названием "центр еврейской идентификации", направляет туда своих эмиссаров. Результатом этим поездок должно стать, по заявлению руководителя "центра" Шифры Хофман, создание "музеев потенциальной катастрофы", от которой евреи всего мира смогут-де спастись только в Израиле. Проявлено было умилительное единодушие на конгрессе и при обсуждении методов борьбы с ассимиляцией граждан еврейского происхождения. Она получила-де слишком широкое распространение, наряду с Западной Европой, в странах Латинской Америки. Потому-то принято решение "о плане действий по спасению евреев от ассимиляции". "Спасению"! Словно еврейская девушка, выходя замуж за голландца, или еврейский юноша, женясь на мексиканке, делают это по насильственному принуждению. И все же главная задача, поставленная сионистским конгрессом перед всеми организациями международного сионизма и навязываемая всему еврейскому народу стран капитализма на всех континентах - это "проявить действия, воплощающие любовь к Сиону и преданность государству Израиль". Государству, которое сейчас насаждает военными средствами "новый порядок" в Ливане, концентрирует всё больше и больше войсковых подразделений вблизи Сирии, строит новые военные поселения на захваченных арабских землях, особенно рьяно усиливает с благословения Пентагона милитаристские действия в ближневосточном регионе. Государству, тридцатипятилетие которого стало и позорным тридцатипятилетием беспрестанных военных нападений на арабские страны, тридцатипятилетием зверских расправ над палестинцами на оккупированных территориях. Все тридцать пять лет этому активно способствуют явные и тайные организации и спецслужбы международного сионизма, которые империализм выдвигает на передние рубежи раздуваемой им борьбой с силами социализма и национального освобождения. И поневоле подумалось: не "обидел" ли я международный сионизм, называя его всего лишь третьим партнёром израильско-американского альянса на Ближнем Востоке? Может быть, чёрные дела этого партнёра, его усердное участие в чудовищных преступлениях Тель-Авива и Вашингтона дают ему право на более "высокое" место?
   http://zhurnal.lib.ru/s/stakewich_m_j/praviteli.shtml
   ***
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"