Милявский Валентин Михайлович : другие произведения.

Дурдом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 4.66*6  Ваша оценка:


   Д У Р Д О М.
  
   Валентин Домиль.
  
  
   И пусть я псих, а кто не псих?
   А вы не псих?
   Ал. Галич.
  
   Это было недавно. Это было
   давно.
   Из песни.
  
  -- Дуг-х-р-дом!!! Дуг-х-р-дом!!! - Слышу я сквозь сон. Это кричит идиот
   Мостовой.
   У Мостового перебита спинка носа, и он гундосит как сифилитик.
  -- Закрой поддувало, петух поганый, - лениво отзывается, не вставая с кро-
   вати, бывший блатной Деревянко. Деревянко кого-то пришил по пьяному делу. Лет пят отсидел в лагере, пока комиссия не нашла у него шизу.
  -- Юшку пущу!
   Никакой юшки Деревянко не пустит. Для этого он слишком мал, узкогруд и
   задрочен. А покричать может. Только дай волю. Такого наговорит: - "Я - вор в законе!". А по виду обычная шестерка. Да и то из последних.
  -- Не мешайте, суки спать, - капризничает дефектный шизофреник
   Вовочка.
   Счастливый человек. Сколько я его помню, он только то и делает, что спит,
   жрет и срет.
   Вовочка отрастил себе большую задницу и женские груди. Рыхлому телу Вовочки тесно в Бог весть на кого шитой больничной одевке. И он сбросил ее, выставив на всеобщее обозрение обросшие жиром прелести.
   Педераст Семин заскочил к нам в палату по несрочному пустяковому делу и замер в приятном изумлении.
   - Сиськи во! - Игриво запел он, - сиськи во! Жопа как абажур...
   В такт песне Семин начал покачивать мускулистыми плечами. - Сиськи
   во! Жопа как абажур-р-р-р...
  -- Чтоб тебе пусто было! - Набросился на Семина больничный сторожил
   дед Курочка, здоровенный мужик с голой выпуклой как у Тараса Бульбы головой и большими буденовскими усами. Гоморра проклята! Чортiв содом!
   Семин ретировался без боя. Вокруг было превеликое множество
   голожопых психов и он не собирался возбухать из-за одной паршивой задницы.
  -- А ты хедер прикрой, - переключился дед на Вовочку, - не вводи
   людей в искушение, блудница вавилонская.
   Дед Курочка большой ругатель. Не будь у него тяжелого надсадного кашля,
   он бы помянул недобрым словом не только прегрешения Семина и Вовочки, но и их безвинных родителей. А также всех родственников и предков во многих поколениях. А так деда надолго не хватает. Отпустит два три проклятия позабористей, отведет душу, а потом хрипит и кашляет как заведенный.
   На Курочку не обижаются. Что с него возьмешь? Псих с довоенным стажем. Последний из могикан. Те, кто вместе с ним оконные решетки считали, сгинули давно. Лежат во рву за городом. А деду пофартило. Уже в войну выписали. В июне сорок первого. - "Здоров! - говорят. - Нечего придуриваться. Иди воюй!" Ну и отвоевал, как положено. Геройски. Колхозную послевоенную лямку потянул. Недолго, правда. Лет пять. Не больше. Потом взял и стукнул участкового милиционера по голове. Тот дело деду шил, за кормовые буряки. С тех пор, как увидит где милиционера, кричит, что есть силы: - "Ратуйте!". И кулаками машет. Псих.
   Ещё дед Курочка любит потолковать о довоенном житье-бытье. И хвалит прежних санитаров, которых ставит, не в пример, выше нынешних. С особой теплотой дед отзывается о каком-то Щебетахе. Был, говорят, такой санитар-разбойник. От его молодецкого посвиста психи косяками валились на пол. - "Как даст по паспорту, - говорит дед, ностальгически вздыхая, - можно инвентаризацию проводить. Если один зуб остался, считай, повезло. А эти и врезать толком не могут. Одно слово кех-ви-р-р-р!"
   К кефиру у Курочки особое отношение. В отличие от других националистов дед считает, что Украину погубили не русские, а трактора и кефир. Слово кефир он произносит с особым отвращением: - "кех-ви-р-р-р!".
   А что до санитаров, так тут Курочка завирается. И нынешние бьют неплохо. Так уж устроен человек. Любит превращать давнишнюю порку в предмет романтических воздыханий.
  -- Дуг-х-р-дом! - Надрывается Мостовой.
   - Кончу гада! - Кипятится Деревянко. - Сукой буду!
  -- Я с вами совершенно согласен, - бубнит Вовочка. Слова с трудом
   пробираются сквозь недра его полипозного носа.
  -- Ось не кричить, - примирительно говорит дед Курочка, перестав
   кашлять. - Сейчас его пригойдають.
   И действительно раздается не то стук, не то хряск, какой обычно бывает, когда бьют с размаха во что-то живое, мягкое...
   Мостовой умолкает. Поделом идиоту. Не кричи по утрам. Не мешай людям спать.
   Идиотов в нашем отделении трое. Одного из них зовут Гитлер. Давным-давно Гитлер, его настоящая фамилия за ненадобностью забылась и нигде, кроме как в истории болезни и других, закрытых дурдомовских документах не упоминается, был обычным деревенским дураком. Соседские дети втянули его в игру. Играли в войну с немцами. После победы устроили суд. И решили повесить Гитлера. Гитлером, как водится, сделали дурака. Как его готовили на эту роль, я не знаю. Но то, что повесили, точно.
   В петле новоявленный Гитлер задергался по настоящему. Дети испугались и убежали. Спас его какой-то бухарик. По пьяному делу он очутился поблизости и не дал свершиться "суду народов".
   То ли со страху, то ли ещё почему, Гитлер сбрендил окончательно. И его поместили в психушку. Там на Гитлере перепробовали всю аптеку, пока не отступились, сочтя бесперспективным.
   Теперь он часами простаивает где-нибудь под стенкой, в стороне от тех мест, возле которых вертятся медработники и больные.
   Гитлер глубоко втягивает в себя воздух и держит его в груди до тех пор, пока он с хрипом не вырывается оттуда.
   Как зовут второго идиота не знает никто. В дурдоме он проходит под именем Петя. Но это так. Кликуха. Петю подобрали на улице совершенно голого и определили в дурдом. Чтобы там разобрались и отправили по назначению.
   Из этого ничего не вышло. На все вопросы найденыш отвечал односложно: - "пе-е-е-е". Его прозвали Петей и оставили в покое.
   Петя давно загремел бы в интернат для хроников, если бы не одно обстоятельство, которое обеспечивает ему довольно прочное положение. У Пети большой член. Этот член Петя, не желающий стеснять себя брюками, носит с королевским достоинством приводя в изумление чувствительных санитарок: - "Бач, яке выросло!"
   Впрочем, Петя не рекордсмен. Самый большой член у эпилептика Ляха. Это знает вся больница и нашему отделению завидуют.
   На диковинку ходят смотреть все вновь принятые на работу сотрудники. - Такое добро и дураку досталось, говорят они с сожалением.
   Проку от члена Ляху действительно никакого. Разве, что лежит Лях не на полу, как другие, а помещен в нашу палату вместе с не совсем свихнувшимися и блатовыми. Его оберегают, как музейный экспонат.
  -- Дуг-х - р - р - дом! - Кричит Мостовой. Других слов он не знает.
   Всю свою жизнь Мостовой провел в дурдоме. Рассказывают, давным-давно, когда в больнице было печное отопление, он, время от времени разгонялся и, что есть силы, бился головой, об печную стенку. Возможно, его привлекал огонь и присутствующее в каждом, даже в идиоте, тайное, не всегда осознанное желание, слиться с природой. Стать искрой огня на ветру.
   - Дуг-х-р-р-дом! - Надрывается Мостовой. Ему никто не мешает. То ли санитарам надоело. А, может ушли куда. - Дуг-х-р-р-дом!
   Экспансивный Деревянко не выдерживает. Он хватает рваный солдатский ботинок и выскакивает в коридор.
  -- Это мой ботинок, - канючит Вовочка, - отдайте.
   Ботинок, действительно, принадлежит Вовочке. Это его наследство, полученное от солдата-косаря. Солдат симулировал эпилепсию. Он кричал, падал и корчился, как припадочный. Даже лучше. На этом и сыпанулся.
   Симуляция штука тонкая. Ещё труднее отмазаться от психической болезни.
   Сидишь тихо. Ждешь, пока разберутся. Значит тебе всё по барабану. По науке такое поведение именуется апатико-абулическим синдромом.
   Качаешь права. Кричишь. Лезешь в бутылку. И тут, не, слава Богу. Это уже буйством попахивает. А уж от буйства ничем не отмазаться. До конца жизни вспоминать будут. Дескать, выступал.
  -- Обращаю внимание всех присутствующих, - не унимается Вовочка, -
   меня лишают собственности. По небритому лицу Вовочки текут слезы.
   В дверях появляется Деревянко - Зеки! - Кричит он, размахивая ботинком. -
   У кого есть мандавошки, колитесь! Шмонать будут!
   - Раньше мандавошек не было, - ворчит дед Курочка, все через отой кех-ви-р-р-р.
   Просыпается абориген нашей палаты сухорукий афатик Пукась
   Про Пукася рассказывают, что он ходил в больших начальниках, пока в мозгу у него не образовалась опухоль. Пукася прооперировали, и он перестал разговаривать.
   Впрочем, три слова он произносит разборчиво: "да", "нет" и "ёб твою мать".
   Их с головой хватило бы для руководства. Но у Пукася после операции произошел сдвиг по фазе. Он начал пить и драться. На Пукася завели дело и определили в дурдом, как невменяемого.
   Чушь собачья. Пукась сечет не хуже здорового. Не будь афазии, отсидел бы три года. А так перебивается среди дураков и ждет, когда выпишут.. Другой на его месте свихнулся бы. А Пукасю без разницы. Дурдом, так дурдом. А выпить и здесь можно. Были бы деньги. А деньги у Пукася водятся.
  -- Слушайте меня внимательно, обращается к Пукасю Вовочка и корчит
   рожу, придавая своей обрюзгшей толстомордой физиономии выражение чрезвычайной важности. Подобное рожеизъявление приличествует сообщению о вещах исключительных: пропаже передачи, назначению сульфозина в четыре точки или, на худой конец, объявлению войны мировому империализму. Впрочем, хлеб заначенный с ужина запасливым Пукасем, в иерархии Вовочкиных ценностей занимает высокое место. Случится, может всякое. Это ещё посмотреть нужно. А голодный желудок, вот он. Орет. Надрывается. Из себя выходит. Дескать, дай. Не будь жлобом. Ну, чего тебе стоит?
   Пукась знает Вовочку как облупленного. И давно привык к его фокусам. По
   этому, не исключая возможности дальнейших переговоров, он ограничивается наименее категоричным из имеющихся в его распоряжении выражений. И поминает без всякого сексуального подтекста невольную виновницу всех Вовочкиных бед и лишений, его многострадальную мать.
   В палате душно. Соотношение между кислородом и углекислым газом вне всяких пропорций, как на подлодке к концу плавания.
   Когда-то, ещё до революции, в нашу палату помещали пансионеров. За деньги, конечно. Заплатил, сколько следует, и лежи себе барином. Лечись до упора. На всю катушку. Пока дурь не выйдет. И деньги, естественно.
   Корифей отечественной психиатрии, основатель нашей психушки, её первый директор, хоть и был большим демократом и наговорил кучу всякой прогрессивной муры насчет бесплатного лечения, не хуже прочих знал самую сокровенную из врачебных тайн: даром лечится тот, кто лечится даром.
   Сейчас медицина бесплатная. И, чтобы на всех хватило, в палате рассчитанной на одного человека лежит шестеро. Хотя, почем зря, и туда не попадешь. Это ещё заслужить надо. Родственники Вовочки и Пукася дают взятки. Называется это "за внимание". Деревянко незаменим в летнюю пору на огородах. Вот тебе и вор в законе. Дед Курочка искусно плетет брили. Ну, а я помогаю заведующему отделением писать диссертацию.
   Если подолгу не выходить на улицу, то с углекислым газом, так сяк, свыкнуться можно. Сложнее с лизолом.
   Лизолом в дурдоме пахнет все - туалет, пол, стены, белье, психи, естественно, и даже медицинский персонал. Люди бывалые, знающие дурдомовскую специфику, учуяв знакомый запах, говорят понимающе: - "опять обосрались!" Впрочем, слово "опять" здесь неуместно. Дизентерийные палочки, как и психи, привыкли к лизолу, и ведут себя соответственно. Поэтому дизентерия из отделения не выводится.
   Трагедии из этого никто не делает. Если каждого поносного психа считать больным дизентерией, никакая статистика не выдержит. И Минздрав запаникует вместе с ВОЗом. А отсюда и до политических выводов близко. Дескать, обосрались Советы и так далее. Так что пей фталазол, а какой у тебя понос - простой или дизентерийный - никого не касается.
   Зато санитарная станция, для которой этот понт делается, зачуяв лизольное благовоние, добреет Она воочию, точнее воносию убеждается, что в отделении пахнет не каким-нибудь обывательским говняным запашком, а добрым старым овеянным традициями больших полных героизма и самоотверженности эпидемий, дезинфекционным средством.
   В букете дурдомовских запахов запах лизола сильная, но далеко не единственная составная часть. В нем великое множество оттенков и качеств. И только посвященный знает, как проявляет себя съеденная за ужином, сработанная на комбижире перловая каша. А как пахнет наша палата через десять дней после мытья? А запах отдельно взятого гидрофоба Вовочки, которому из-за преступного попустительства санитаров удалось в очередной раз отвертеться от этой процедуры. А давно не стираное бельё? У опрятных больных оно пахнет совсем не так, как у тех, кто, мягко говоря, не следит за своим внешним видом.
   Сильные запахи - визитная карточка дурдома. Даже по прошествии многих лет они будут преследовать вас во сне. И, как от фантомной боли, от них не будет спасения.
   А, вообще-то, медицинское учреждение должно благоухать. Так считают власти предержащие. Так принято писать в изящной прозе.
   Нет, в начале, конечно, может и повонять. Но уж в конце, ни-ни. По законам социалистического реализма те, кому следует, обязательно наведут порядок. Парторганизация. Комсомол. Врачи-подвижники. Ну и прочие здоровые силы. А ретроградов сраной метлой. И только так.
   Близится пересменка. Белохалатники, медицинский персонал на дурдомовском сленге, носятся как очумелые. А что делать? Сдать, не принять. Поди, сдай. Одних психов человек двести. Это на ста койках то. Да белье. Да ложки-плошки. А ещё лечение, какое ни есть. Таблетки. Уколы всякие.
   Впрочем, белья никто не считает. Кому эта рвань нужна? Другое дело лекарства. Здесь хитрая механика. Дают не всем, а с разбором. Эпилептикам там. Эти все знают. Попробуй не дай. Такой хай поднимут. Ну и буйным, само собой. Для равновесия. Чтобы на подвиги не тянуло. А остальным, как придется. Кому как
   И правильно делают. Хроническое отделение не острое. Здесь больные годами лежат. Назначит врач, для примера аминазин. Сто миллиграмм по три раза в день. И забудет. А теперь посчитай, сколько аминазина за месяц наберется? А за год? Никакая печенка не выдержит. Одно противоядие - унитаз. Сестры про то знают, но не препятствуют. Им самим эта мудистика до чертиков надоела.
   - По местам, мать вашу перемать! Кричит сутулый длиннорукий фельдшер
   Стрельцов. - Чтоб лежали у меня как мертвые.
   Это тем, кто в палате. В палатах счет простой. В палатах все как на ладони. Койка - больной. Койка - больной. И дурак сосчитает. Хуже с теми, кто на полу лежит. Тех сперва в кучу собрать надо, чтоб не разбежались. Вдоль стены поставить. Ну и считать потом.
   Стоят мужики психованные вдоль стены. Кто в рубашке без кальсон. На ком кальсоны одни, возле пупа на веревочку подвязаны. Есть и голые. Головы бриты. Зато бородой обросли. Должны брить раз в -неделю, а выходит реже. Голодные, злые. Дурные, конечно. Одни от рождения Другие от жизни хорошей. Болезни всякие. Ну и водка, само собой. Леченые перелеченные...
   Хроники, короче. Бесперспективщина. А всё люди. Живое мясо Плоть. Им бы полежать в постели, понежиться. А где её постель возьмешь на всех? У большинства ни палаты, ни кровати, ни простыни своей. Только задница и шея. По ним и бьют.
   - Не разбегайтесь, ироды! - Выходит из себя Стрельцов. - Куда вас прет!? - И по затылку. Одному, другому, третьему. Не со всей силы. А так, для порядка, слегка.
   Стрельцов парень не злой. Зря не бьет. Когда трезвый. Вот если выпьет, тогда другое дело. Тогда может врезать. Психи это знают и стараются не выступать. Обходят его. Остерегаются.
   Вовочка выпросил у Пукася кусок хлеба и чувствует себя самым счастливым человеком на свете. Он думает о предстоящем завтраке и ждет от него всяческих благ.
   У каждого человека свое представление о счастье. Для Вовочки фигуральное
   выражения счастья - полная миска каши и большой кусок хлеба. Ради этого он готов на всё. Канючит во время раздачи пищи. Старается разжалобить санитарок: - "Дайте! Дайте, пожалуйста! Вам что, жалко? Меняет хлеб на папиросы. При случае может стянуть. Его бьют за это. Тогда Вовочка плачет. Плачет навзрыд.
   Возвращается Деревянко. Незаменимый человек. Крутится возле санитаров.
   Те считают его за своего и не таятся.
   - Мусора облажались, - говорит Деревянко многозначительно. - У них
   цифра не сходится. Никак, кто-то деру дал.
   Дело нехитрое. Хоть и замки кругом. И санитары, что твои надзиратели,
   а при нужде разве что ленивый не сбежит. Была б охота.
   Можно через забор сигануть. Можно подождать пока дверь забудут запереть. А, бывает, что санитары сами спьяну оставят больного на улице или на дворе больничном.
   Вырвется бедолага. Оглядится по сторонам. Отдышится. И в путь-дорогу. Если совсем дурак, напролом полезет. Выйдет на трассу в дурдомовском смокинге - рваной пижаме с печатями на срамных местах и начнет голосовать. Тут его и повяжут.
   А вот, кто с соображением - подумает. На вокзал или автостанцию идти смысла нет. Там сразу вычислят, из каких краев гражданин пожаловал. И сообщат куда следует. А не то - милиция припутает.
   На попутку тоже не всякого возьмут. Шофера на внешний вид смотрят. Опасаются. Их понять можно.
   И выходит, что самое надежное дело - пехом. Хоть и долго, но не в пример больше шансов домой попасть.
   Дома, как говорится, и солома едома. Но для психа и тут радости мало.
   Доберется такой Миклухо-Маклай в родные пенаты: "Здравствуйте, мол. Как поживаете?" А его уже ждут.
   По больничному уставу за сохранность больных отвечает медперсонал. Если на смене кто-то сбежал, его нужно вернуть обратно. Дело это хлопотное. Ну, кому охота после ночи дурдомовской в автобусе толкаться.
   Потом в милиции, если больной с норовом и помощь требуется, матюгов навешают. Нам, мол, за это денег не платят. Сами берите, мать вашу перемать.
   Ну и родственники, само собой. Особенно, когда вожжа под хвост попадет, своего не упустят. Такого наговорят, что у чувствительного человека надолго настроение портится. А вдруг и в самом деле что-то отвалится.
   Поговорят таким путем час-другой. Дадут съесть борщеца домашнего. И в путь-дорогу. В дурдом то есть.
   Больному обратный путь известен. И, что разборка будет, он тоже знает. Ну, и нервничает соответственно.
   А тут ещё люд автобусный психует. Попутчики сраные. Дескать, на каком таком законном основании среди психически здоровых людей путешествует форменный придурок? У вас, что машины специальной нет? Как нет! Есть. И не одна. Только хрен тебе её дадут.
   Машины в дурдоме дело особое. Главного врача возить надо? Надо. Заместителей тоже. Ну и прочую публику. Главную медсестру в магазин. Или кого-нибудь из конторских... Так что на машину рассчитывать нечего. Твое дело автобус.
   - Нашли, - кричит Деревянко, - под кроватью сука спал!
   Дело обычное. Куда нашпигованному лекарствами психу деваться?
   Отовсюду гонят. Все кричат. Всем некогда. А организм - тот свое требует. Ему отдых нужен. Сон, то есть. Вот и уснул бедняга под кроватью. Видит тяжелые аминазиновые сны и не знает, что злостно нарушает больничный режим.
   Собственно в дурдоме есть два режима. Один охранительный, имени великого ученого Ивана Петровича Павлова - высшее достижение советской психиатрии. Второй - просто режим. Вот с этим последним шутки плохи.
   - А что сегодня на завтрак будет? - Спрашивает Вовочка.
   Вовочка напялил на себя выцветшую от времени и стирок рваную пижаму.
   Завязал на поясе кальсоны. Пижамные брюки у него давно стибрили. Всунул ноги в рваные ботинки - подарок солдата. И приготовился к трапезе.
  -- А что сегодня на завтрак будет? - Повторяет за Вовочкой дед
   Курочка. - Кохве. Какава. Кех-ви-р-р!
   Курочка терпеть не может Вовочкины закидоны. Что дадут, то и сожрешь. И то, правда. Разносолы психам не положены. Главное, чтобы калории были. А калории везде присутствуют - и в осетрине и в хеке пареном.
   - Штирлица замели! - Кричит Деревянко. - Тянут в процедурную!
   Штирлица, так Штирлица. Интересно, как они с ним толковать будут.
   Штирлиц - кататоник. И все обращенные к нему вопросы игнорирует. Молчит, как партизан на допросе.
   Штирлиц самостоятельно не ест, и его кормят через зонд. Искусственное кормление идет Штирлицу на пользу. Он достаточно упитан и в меру мускулист. Лицо Штирлица напоминает лицо артиста Тихонова. Отсюда Штирлиц.
   По неписанным дурдомовским законам за побег полагается сульфозин. За попытку - тоже.
   Сульфозин, как и многое другое, изобрели немцы. Какой-то садист развел серу на персиковом масле и новое лекарство пошло гулять по белу свету, пока прочно не закрепилось у нас в Союзе. В дурдоме это лекарство номер один.
   Так или иначе, сульфозин перепробовали все. Алкоголикам его колют, чтобы прохмелились. Сосредоточенным, погруженным в себя психам, чтобы не забывали о внешнем мире и очухались. Дуракам для просветления мозгов. Буйным...
   Последняя категория больных не имеет четких границ. Сюда относят не только злых, готовых в любую минуту врезать придурков, но и бьющих стекла, ломающих мебель, членовредителей разных, потенциальных самоубийц, ну и, само собой, готовых дать деру.
   Для буйных сульфозин не только лекарство, но и наказание, поскольку помимо всего прочего, вызывает нестерпимую боль в заднице и лихорадку настолько ужасную, что крыша от неё едет в разные стороны, как во время семибального землетрясения.
  -- За то, что ты ударил санитарку, - говорит врач больному, - тебе полагает-
   ся пять кубиков сульфозина. Не хотел идти ко мне в кабинет - ещё два. Порвал халат на санитаре - столько же. Сейчас сопли пускаешь. Раскаялся, вроде. Снимаю три. Остается каких-то шесть маленьких кубиков. И это для такой большой жопы, как у тебя. Доволен?
   И больной уходит. Он почти доволен. Могло быть хуже. И двенадцать кубов
   кололи. И четырнадцать. Причем, не только в наружный квадрант ягодицы, как того требует инструкция, но и "по диагонали". Это когда под правую лопатку одну половину дозы, и в левую ягодицу - вторую. И "галифе". В этом случае сульфозин вводят в бедра. И "в четыре точки" - два укола под лопатки и два - в ягодицы.
   Сульфозин неотвратим, как возмездие Божье. Больные это знают. Как-то один придурок за обедом шандарахнул соседа миской по кумполу. И тут же побежал в процедурную. Снял кальсоны и ждет, когда ему укол сделают.
   В лечении сульфозином заложен великий смысл. Будь ты дурак от рождения или у тебя со временем шарики с роликами разъехались. Считай себя Наполеоном или самим Господом Богом и управляй Вселенной, не слазя с загаженной тобою же постели. Воюй с целым светом. Это твое личное дело. А вот режим дурдомовский нарушать не смей. Не возникай, не выставляйся, не поднимай волну. Не то схватишь, получишь, схлопочешь. Одно дело быть дураком. Другое вести себя по дурацки. Кто этого не понимает, получает сульфозин.
   Расположенный к стихоплетству Вовочка высказался по этому поводу со всей определенностью: "Боль, прошу прощенья, в жопе избавляет от утопий...".
   Разобрались, слава Богу. Дали Штирлицу по шее для острастки и отпустили. Что с кататоника возьмешь?
   - Сошлось! Сошлось! - Орет Деревянко. И в буфет. К передачам.
   Передачи в буфете хранятся в закрытых шкафах. За семью замками.
   Только замкам тем грош цена. Кому нужно - без ключа доберется. Санитарки те же. Они эти передачи должны разобрать, разложить по мискам и больным выдать. Вот они и разбирают. Где надкусят. Где надломят. А где и так съедят. Конечно, здесь без опыта, сноровки воровской особой не обойтись. Один тебе за эту передачу пасть порвет, глаза выцарапает. Его родня по кабинетам затаскает. И докажут. А другой смолчит, стерпит. А если и скажет, была конфета какая или пряник, враз затюкают, забалабонят, застыдят:
   - Сам съел, такой сякой, нехороший, а теперь честных людей позоришь. Придурок!
   А то бросят на стол. Охраняй, если такой умный. Черта с два убережет. В миг расхватают. Ещё и по шее схлопочет, если начнет выступать. Один Деревянко чего стоит. А таких как Деревянко, почитай каждый третий. Нарушают Божью заповедь не по неведенью. Не с голодухи большой. Слава Богу, не война. Каши на всех хватает. А так, разнообразия ради.
   - Не толпись! По порядку! - Командует Деревянко. И в миску рукой. Крик. Гвалт. Толчея. Один за троих ест. Другого кормить нужно. Хозяева передач. Добровольные помощники. Санитарки.. Кто свое ест. Кто чужое...
   - У нас мое твое не положено, - говорит Вовочка. - У нас всё общее.
   Как при коммунизме.
   В туалете тоже толпа. Там курцы. Тех, кто свои курит, мало. Остальные побираются. Выпросит чинарик. Сделает пару затяжек. И живет.
   Санитары злятся. По дурдомовским правилам курить в помещении нельзя. А где можно? На прогулочном дворе? Так туда не всегда доступ имеется. Зимой гулять не водят. Не в чем. В дождь, когда грязно. Тоже. Утром, до пересменки. Само собою. Выпустишь, не соберешь, не загонишь назад.
   Ну и мирятся с нарушением. Терпят до поры до времени. Понимают, что без отдушины малой самый тихий псих озвереть может.
   А вот, если комиссия, какая или начальство увидит, тогда быть беде. Непременно врежут. Посмотрят на полуголых психов, когда они в желтом дыму топчутся, и врежут. Придется, кой-кому за этот клозетный сюрреализм расплачиваться.
   Ещё в коридоре толпа. Впрочем, какая это толпа. Так, видимость одна. Хоть и в куче, а приглядись, каждый сам по себе. Один руками машет. Другой пританцовывает. Третий поет что-то. Большинство молча вышагивает. Туда сюда. Туда сюда. Такой толпой не то, что санитары, мужики здоровые, но и бабы управляют, санитарки. Нет, врезать, конечно, могут. Но это так. Если, кто сильно допечет. Или руки чешутся.
   Бывали, говорят, бунты больничные. Но дело это давнее. Легенда. Послушать деда Курочку. Такого наговорит, про те давнишние подвиги. Такого понарассказывает. Дескать, были пихи, не вам чета. Да и психи ли?
   Наша палата в авторитете. Это дорогого стоит. И одежонка получше. И белье не такое застиранное. И выход из отделения имеется. Когда санитары берут для дела, какого. Перенести тяжесть. Или снег почистить, если зима. Бывает, что и сами ходим, без провожатых.
   А что? Санитары не дураки. Они знают, что по дурдомовским правилам не проживешь. Будешь всё по правилам делать, пупок развяжется. Да и с какой стати за зарплату говняную копеечную, они будут вкалывать. А психи зачем? Их и берут. Кого за туже цигарку обсмоктанную. Кого накормят получше или оденут поприличнее.
   Но это так, шушера. Туалет сраный убрать или говно из-под неопрятного психа вынести. В авторитете ходят те, кто шурупает. Ну и, чтоб работы не боялись. Потом, не сволочи. С пониманием. Тебе доверяют. За человека считают. Ну и ты веди себя соответственно. Не будь сукой.
   Это врачи в кабинетах мудруют. Сидят над толстыми книгами и спорят до хрипоты: есть у больного шиза или нет. Санитарам и без книг всё ясно. Без ученых тонкостей. Нутром чуют. Ну и отношение соответствующее. И выпить дадут. И отпустить куда, если ненадолго. И передадут, что не положено.
   Бывало, выписывается мужик, а деваться ему некуда. Гляди, какая санитарка и пожалеет. Сойдутся и живут. А что? Её насрать, что ты с заскоком. Ей главное, чтобы огород вскопать мог. Чтоб молотком и пилой шуровал не хуже соседа. Ну и в постели, само собой... Какая обожжется. А со здоровыми разве не бывает.
  -- Швабру намочи! - Набрасывается Стрельцов на толстого дебила Женеч-
   ку, отделенческого поломоя, - Я тебя отучу от суходрочки.
   Переполненный нерастраченным любовным пылом Женечка, не таясь,
   занимается онанизмом. За это ему здорово достается от санитарок, неодобрительно относящихся к пустой трате дефицитных мужских качеств.
   Ещё Женечку любят бить по заднице, когда он, пыхтя и краснея, подбирается к своему неразделенному экстазу.
   - Намочу, намочу, - соглашается Женечка, обнажая в улыбке прокуренные
   желтые зубы. И налегает на швабру.
   По дурдомовским правилам все больные должны вкалывать. Врачи называют
   это трудовой терапией.
   В идеале - трудовая терапия дело хорошее. И от мыслей дурацких отвлекает. И шанс дает, если совсем на мели. А по делу - лечением здесь и не пахнет. Работают и всё. Кого на поле гонят. Кого на ферму. В мастерской тоже возятся. Коробочки клеят. Правда, в мастерской всё чин чинарем. Всё как надо. Инструктора специальные крутятся. Показывают, как и что. А над ними поставлен врач-трудотерапевт.
   Санитары те на вещи проще смотрят. Вкалывай, мать твою, а не то...
   И вкалывают. А куда денешься? Женечка полы моет. Деревянко - тот на подхвате. Вдруг, что кому потребуется.
   А потребоваться может многое. Огород врачу лечащему вскопать. И не только ему. А плотник или каменщик, на дачу. Ну и другое, по мелочам. Нет, лечением здесь и не пахнет.. А что до новой профессии, так и толковать нечего. Один смех и ничего более.
   Заставят инженера психованного или начальника, какого вместе с другими дураками соломку плести или коробочки клеить. Мол, перековывайся. Привыкай к новому месту в жизни. Тот попривыкает, попривыкает, да и удавится с тоски.
   А поговори с врачом по трудотерапии. И профессия тебе. И место в жизни. И прочие бумазейные радости. Ты только повкалывай немного, а оно само с неба спустится. Оглянуться не успеешь, как тебя социально реабилитируют.
   Чего доброго, а реабилитировать у нас умеют. Хоть посмертно, хоть после того, как крыша поехала.
   Да и толку от реабилитации немного. Выпишут, к примеру, реабилитированного психа. Хорошо, если отец с матерью или жена-подвижница. Будет жить.
   А попробуй, сунься на работу какую. Не возьмут. Разве, что по дурости
   или больше некого. Наберется реабилитированный лиха. Всегда крайним будет. Ну и отношение соответствующее.
   И в глаза, и за глаза иначе, как придурком называть не будут. А, если, что не так, сразу: - "Это тебе не дурдом. Там права качай. Здесь нечего".
   Чем ближе к пересменке, тем больше крика. Все кричат. Все горластые. Всем что-то надо. У всех дел невпроворот. Одного психа на укол потянули. Другого, чтобы кровь на анализ взять. А третий одежонку последнюю сбросил и расхаживает, как нудист на пляже. Четвертый в углу пристроился. Хочет малую нужду справить.
   Криком исходят. От этого крика через два года у персонала гипертония образуется. Или болезнь язвенная. А, что до нервов - так их самих пора на дурку класть. Для профилактики. Недаром санитарам специальная льгота положена - пенсионная. Видно и государство чует, что здесь не санаторий на берегу моря..
   На фоне бурной дурдомовской стихии наша палата выглядит тихой пристанью. Дед Курочка плетет брыль. Это идиллическое занятие погрузило его во власть умиротворяющих воспоминаний о давних чуть ли не до революционных временах. Когда не было ни "кехвира" проклятого, ни тракторов. Когда шли ковыльной степью круторогие волы, и кружило молодую голову от травяного дурмана.
   Пукась с Вовочкой играют в шахматы.
  -- А я вот так, - говорит Вовочка и со стуком ставит королевскую
   пешку. - Видите, я ем вашего коня.
   Вовочкино лицо приобретает плотоядное выражение. Будто он и
   на самом деле собирается отведать кусок конской вырезки.
   - Да, - подтверждает Пукась. И берет Вовочкиного ферзя.
   - А теперь я съем вашего слона, - сообщает Вовочка, не реагируя
   на потерю важной фигуры. В шахматах, как и в жизни для него главное - съесть.
   Суетливый Деревянко не может усидеть на одном месте. Он то крутится по палате. То выбегает в коридор. То что-то ищет под кроватями.
  -- Чи ти забув там щось? - Флегматично спрашивает дед Курочка, отодви-
   гаясь в сторону. - Чи збираешся щось покласти? Так в тебе звiку н1чого не було.
   Что ищет Деревянко, никто не знает. А то, что может стащить, знают
   все. И лучше всех Вовочка. Поэтому он притягивает к себе поближе ботинки - единственную ценную вещь, которой он обладает.
   - М-м-м-м-м, - мычит слабоумный эпилептик Лях. Все, как по команде поворачивают головы. И застывают в изумлении, поражаясь как диву, явлению утренней эрекции у Ляха. Его порванные во многих местах красные трусы вздымаются и трепещут, словно полотнище знамени.
   Флаг нашей палаты поднят. Начинается новый день.
   - Полтавец в отвале, - приносит Деревянко.
   Полтавец - санитар. Он горький пьяница. Ломаный жизнью. Битый.
   Плавал на флоте. Потом был по коммерческой части. Отсидел, как заведено. Раз пять был женат. Столько же разведен. Пока одна дура не сделала его героем своего романа. Она забрала Полтавца из наркоотделения, где тот припухал после белочки. Привела в божеский вид. И определила на должность.
   Выпить дома Полтавцу нет никакой возможности. Его жена, злая малорослая безфигурная пиндюрка, считает, что Полтавец спивается. И стережет свое поздно найденное женское счастье злее собаки лютой.
   Какой там черт спивается. Полтавец спился давно и окончательно. Только деваться ему некуда. В бичи идти не охота. Вот и крутится. Пьет в самом конце смены. Выпьет грамм сто. Больше ему не осилить. И балдеет. Перекантуется час другой в укромном месте. И едет домой на велосипеде. Дома он пьёт чай с мятными пряниками и, преданно глядя в глаза жене, рассказывает разные небылицы. В них он предстает как носитель всякого благородного тряпья и доблестей. Пиндюрка во все это верит. И ощущает себя тихой пристанью ушедшего на покой, но не сломленного жизнью морского волка и негоцианта. А то, что соседки над ней смеются, пндюрке без разницы.
   На этот раз чувство меры изменило Полтавцу. То ли перебрал, то ли не дождался точки отсчета. Он лежит в бытовке и пускает слюни. Полтавца жалеют. Над ним колдуют Стрельцов и вторая сестра Дорофеевна, толстая краснолицая приземистая баба. Он бьет слегка Полтавца по лицу рукой и жалобно причитает:
   - Ну, шо ви таке робите, Полтавець! Ось побачуть!
   Стрельцов, тот знает, что Полтавцу уже не поможешь. Не такое у него
   нервное устройство, чтобы так вот сразу протрезветь. Для порядка он сует Полтавцу под нос ватку, смоченную нашатырным спиртом, а сам думает, кто первым придет в отделение - заведующий или старший ординатор.
   Если заведующий - это ещё не кранты. Заведующий знает, что санитары на улице не валяются. Посмотрит. Плюнет. И скажет: - "Заберите дурака отсюда, пока не проспится, ёк макарек". Присказка у заведующего такая.. А вот если старший ординатор, тогда дело швах.
   Первым пришел старший ординатор. Он заглянул в бытовку. С минуту постоял над Полтавцем, Глубоко вздохнул и сказал: - "Полтавца нужно спасать. Я напишу докладную".
  -- Но, - неуверенно промямлил Стрельцов.
  -- Никаких но, - урезонил его старший ординатор. - Разве вы не видите,
   что мы его теряем.
   Теперь пойдет плясать губерния. Полтавца начнут прорабатывать. И будет
   это продолжаться до тех пор, пока пиндюркины гуси тайными тропами не дойдут до нужных людей и по примеру своих предков, которые, как известно Рим спасли, спасут Полтавца.
   Наш старший ординатор удивительный человек. Это крупный представительный мужчина, наделенный, как говорят, недюжинной физической силой. Сам он охотно рассказывает, как ему случалось использовать свои физические возможности в экстремальных ситуациях.
   - Вы же знаете, - говорит старший ординатор, - я первым никого не
   трогаю, но, в глазах старшего ординатора загорается недобрый огонь, - если что, могу и врезать. - Он делает паузу. - Убить могу!
   Злые языки утверждают, что однажды, когда от старшего ординатора
   требовалось проявить себя в стычке с заурядными уличными забияками, он пререкался с ними, сопя, пуская слюни и дергаясь до тех пор, пока не приехал наряд милиции, вызванный законопослушными очевидцами..
   Природа сыграла со старшим ординатором злую шутку. Каким-то едва уловимым штрихом, она придала что-то бабье и его лицу, и фигуре, и повадкам. Это настолько очевидно, настолько бросается в глаза, что не сразу удается отделаться от мысли, что перед вами не большая баба, а большой мужик, отец семейства, муж и, как поговаривают, чей-то любовник.
   Ещё одну шутку сыграла со старшим ординатором судьба. Вернее ряд обстоятельств, из-за которых заметно снизилась потребность в попах. Дело в том, что по сути своей старший ординатор типичный батюшка. Какой-нибудь зачуханый, погрязший в мирских заботах приход потерял в нем утешителя,
   миротворца и духовного наставника.
   Старший ординатор любит дружески советовать, отечески утешать, наставлять на путь истинный и осуществлять опеку.
   Он вовсе не претендует на должность и не подсиживает заведующего, хотя постоянно конфликтует с ним и ставит палки в колеса.
   Старшему ординатору хотелось бы оберегать заведующего от ошибок. Намечать вместе с ним стратегические планы развития отделения. Не касаясь деталей, и не отвечая за них, естественно.
   Свой долг, свою святую обязанность старший ординатор видит в том, чтобы не дать этому хорошему, но недостаточно тонкому и духовному человеку, для его же пользы, сойти с главного направления указанного Марксом и Лениным.
   Полемизируя с заведующим, старший ординатор не терпит возражений, полагая, что он лучше его знает, что делать, так как трижды прочел полное -собрание сочинений вождя мирового пролетариата.
   Как известно, в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Предреволюционные ленинские рекомендации не годятся для развитого социализма. Поэтому попытки старшего ординатора внедрить ленинское учение в жизнь отдельно взятого дурдома триумфальными назвать нельзя. А кадровая политика, в нарушении которой он обвиняет заведующего, не становится от этого лучше.
   Одни пьяницы уходят, не выдержав прессинга. Их тут же сменяют другие. А что!? В пьющей напропалую стране нужных старшему ординатору людей можно найти только в книжках классиков социалистического реализма.
   Когда появился заведующий, Полтавец немного очухался, но не настолько, чтобы врубиться, где он находится, и кто перед ним стоит. Он сидел на кушетке, раздувал щеки, пыхтел и полемизировал с каким-то Петровичем. За Петровича Полтавец, судя по всему, принимал Стрельцова.
   Этот Петрович, видно, был порядочным прохиндеем. Полтавец материл его за заныканные шмотки и периодически анонсировал: - "Сейчас врежу, сука!"
   Заведующий матюгнулся. Обозвал всех мудаками. И, тяжело ступая ногами обутыми в грязные растоптанные башмаки, прошел к себе в кабинет. Там он привычно остановился возле портрета пребывавшего в ранге психиатрического святого профессора Ганнушкина, и надул щеки.
   Как и Ганнушкин, заведующий был приземист, хорошо упитан и мордаст. Он считал себя внешне похожим на корифея и не скрывал этого.
   Дурдомовские остряки утверждали, что заведующий догнал Ганнушкина по толщине, но сильно отстает он него по тонкости.
   Незамысловатая затасканная острота оставляла заведующего равнодушным. Заведующий был уверен, что в ближайшем будущем совершит нечто такое, от чего дурдом ахнет. Для этого у него были кое-какие формальные основания.
   В отличие от прочих заведующих, наш заведующий пишет диссертацию. Это придает ему шарм и поднимает статус.
   Фраза "один врач пишет диссертацию" переходит из одного годового отчета в другой. Она стала таким же больничным штампом, как и летние сетования головного врача, по поводу того, что на подсобном хозяйстве воруют сено.
   Диссертация заведующего сидит у меня в печенке. Где сидит она у заведующего, я не знаю. Все мыслимые сроки защиты он давно пропустил, и незаметно подошел к тому этапу её написания, когда к слову "Пишет" добавляют обидную приставку: - "все ещё".
   Тем не менее, мы повязаны диссертацией, как два уголовника, проходящие по одному делу.
   Идейное начало, естественно за заведующим. Впрочем, значительную часть нагрузки он переложил на дряхлые плечи престарелой Н.П.
   Раз, в месяц заведующий ездит к ней в расчете на какую-нибудь подвижку. Заведующий верит, что у старухи завалялось две-три конструктивных идеи, и она поделится ими, дав тем самым возможность поправить худое диссертационное хозяйство.
   Впрочем, надежд на это немного. Если, что и осталось у Н.П., не растащенное более удачливыми соискателями, так это злые воспоминания о сверстниках. Особенно достается тем, кто стал академиком или член-корром. Сама Н.П. обойдена регалиями и страшно злится.
   Н.П. из Павловской волны советской психиатрии. В свое время эта волна накрыла многих.
   Заведующий, само собой, истый павловец. И в этом качестве ненавидит его идейных противников. Особенно достается от него Фрейду, за то, что тот вел подкоп под сознание не с той стороны.
   В институте наш заведующий был большим общественником и посещал лекции в свободное от комсомольских, профсоюзных, спортивных и прочих, не связанных с учебой напрямую, мероприятий.
   Основу общего образования он заложил в ГПТУ, где Фрейда не только не изучали (ГПТУ готовило сантехников), но и не разоблачали. Последнее, как известно, не в пример легче.
   С помешанным на сексе представителем загнивающего класса заведующий ведет борьбу не за -жизнь, а на смерть.
   Фрейд для заведующего не столько идейный противник; в силу непонятных звуковых аберраций он именует его Хрейдом, сколько воплощение враждебных сил.
   Сил, которые мешают ему, простому честному парню с хорошей рабочей биографией, защитить диссертацию и стать кандидатом наук.
   Заведующий искренне уверен, что сумеет подловить Фрейда. При этом он от души негодует и поминает недобрым словом, к делу и без дела, "Хрейда мать".
   Понимая, что Фрейда в одиночку не одолеть, заведующий сформировал команду. Кроме заведующего в команду входят культтерапевт Надька Сидоренко и я.
   На мне установка аппаратуры и её использование. Литературная правка тоже на мне. У заведующего плохо со стилем. Ему тесно в литературных рамках. Литературные рамки стесняют его индивидуальность.
   Обычно заведующий пишет то, что видит, не прибегая к камуфляжу. И, если ослабленный больной помочится под себя, заведующий отметит этот возмутительный факт языком доступным всем, включая ценителей надписей в общественных туалетах
   Из уст в уста передается перл заведующего, якобы найденный в одной из историй болезни.
   Перл составлен на так называемом суржике - русско-украинской разговорной смеси. И в устах дурдомовских сплетников звучит следующим образом: - "Хворий був такий слабий, що аж всцявся".
   Заведующий не опровергает и не подтверждает слухов. Говорить можно всякое, а вот статья "Триумф Павловского учения в психиатрической больнице", опубликованная заведующим в одном из провинциальных сборников, его как бы полностью отмывает.
   Заведующий показывает статью всем желающим и говорит с удовольствием:
   - Видишь, как пишем, ёк макарек!
   Статья написана с большим чувством. В отсутствие заведующего старший
   ординатор вкатил мне пять кубиков сульфозина - "чтоб не был таким умным".
   И я почти в бреду, выводил глубоко прочувствованные слова, славя из последних сил, вскормленное в недрах советского здравоохранения человеколюбивое учение. Учение, под сенью которого живут и процветают Н.П., наш заведующий, сука старший ординатор. И даже психи, вносящие опухшими от уколов задницами посильный вклад в общее дело.
   Впрочем, великий русский ученый Иван Петрович Павлов здесь не при чем. Его просто подставили.
   Своей диссертацией заведующий держит меня на привязи.
   - Вот защищусь, - говорит он уверенно. - Я кандидат наук, а ты домой.
   Лады.
   Лады, так лады. Хотя шансов мало. И над заведующим люди.
   А пока мы занимаемся изучением сосудистых реакций. Не буду вдаваться в технические подробности записывающего устройства. А вдруг - это секрет, на который польстится падкий до чужого Запад. Недаром готовя статью к печати, заведующий носился с анкетой, где, взяв в свидетели облздравотдел, клятвенно заверял, что в его будущей публикации не содержится государственная тайна.
   Остановлюсь лишь на одной пикантной подробности. Берется презерватив. Презерватив натягивается на губку. В итоге целого ряда последующих манипуляций и предосторожностей - целостность презерватива должна быть абсолютной, образуется конструкция, которая с помощью бинтов прикрепляется к руке подопытного больного.
   Ну а дальше физика вперемешку с биологией. Сосуды на руке больного естественно пульсируют. Их пульсация с помощью губки втянутой в презерватив и писчика из соломы записывается на барабане, обтянутом закопченной меловой бумагой. Барабан крутится, и на нем появляется зигзагообразная полоса. В медицинских книжках это произведение искусства именуется плетизмограммой.
   Согласно теории Н.П., она блистательно подтверждена не менее, чем в двух десятках диссертаций, чем дурнее псих, тем проще у него плетизмограмма.
   У окончательных придурков её нет совсем. Точнее, она превращается в сплошную линию. Как назло, эта линия у нас не получается. Словно мстя заведующему, дураки реагируют не хуже здоровых. И у них, несмотря на дурь, образуются большие упитанные плетизмограммы.
   Заведующему приходится туго. Н.П. ничего не желает слышать. Она располагает веским аргументом, против которого заведующий бессилен. Эта статья
   Статья опубликована до войны. В ней два автора с еврейскими фамилиями некие Ландкопф и Шифрина, в пику заведующему нагло демонстрируют те самые линейные плетизмограммы, которые у нас не получаются.
   Заведующий евреев не любит. Он считает, что они на всё способны. Поэтому он злится и поминает мать Шифриной и Ландкопфа вместе с матерью ненавистного Хрейда.
   Наши муки длились до тех пор, пока мне, совершенно случайно, не удалось открыть тайну линейных плетизмограмм.
   Оказалось линейные плетизмограммы можно получать в неограниченном количестве, стоит лишь проколоть презерватив.
   Лишенная воздушной прокладки система давала на-гора такие ровные линии, что даже Н.П. вынуждена была признать, что они много лучше ландкопфо-шифриновских.
   Заведующий порывался схлестнуться с поверженными кумирами. Он уже видел на страницах главного психиатрического журнала свою заметку полную сарказма и гневных разоблачений.
   От этой затеи заведующему пришлось отказаться. От Н.П. он узнал, что Ландкопфа и Шифриной нет в живых. В годы войны они были расстреляны немцами где-то на окраине Харькова.
   Рассказывают, что в средневековом Китае для того, чтобы получить должность, чиновник должен был в поте лица корпеть над диссертацией. Потом он защищал её, тоже не без труда из-за вежливых издевательств тамошнего ВАКа. И все для того, чтобы сев на хлебное место, никогда больше не возвращаться к предмету своих изысканий.
   В психиатрии всё как в Китае. Ну, найдет какой-нибудь естествоиспытатель поломанную клетку в задней извилине головного мозга, почившего в Бозе шизофреника. Или придет к выводу, что среди эпилептиков леворуких больше, чем тех, кто хлебает борщ правой рукой. А то установит, что от перемещения пятен на солнце зависит число выбитых окон в отделении.
   А дальше что? Дурдом, как стоял на аминазине с серой, так и стоит. И ничего больше, - как говорит наш заведующий, - хоть меня возьми, хоть нашего самого главного академика Снежневского.
   Нет, были, разумеется, титаны психиатрической мысли. Большие ученые и основоположники. Потом измельчали, вывелись, сошли на нет. Хотя, свято место пусто не бывает. А советская психиатрия, как была, так и остается самой-самой...
   На какой черт заведующему нужна диссертация, я не знаю. Судя по всему, не знает об этом и он сам.
   Карьера институтского преподавателя заведующего не привлекает. Хлопотно и выгоды особой нет. Студенты не психи. Их на огород не погонишь. Да и дары, приносящие кафедру психиатрии обходят. Дело, скорее всего в нелепой житейской случайности, которая перевернула жизнь этого, неплохого, в общем-то, человека. Он просто не состоялся как сантехник. Это подспудно мучит заведующего. Не дает жить спокойно.
   Ах, какой бы это был сантехник. Наши вечно пьяные туалетных дел мастера лишь его одного не надувают при ремонте и слушают со вниманием. А когда у них что-то не ладится, заведующий засучивает рукава и собственноручно показывает, что и как. При этом у него такой вид, какой бывает у ведущего хирурга, когда его зовут к столу недостаточно опытные коллеги для завершения особо трудного, ему одному доступного этапа операции.
   Занимаясь диссертацией, заведующий старается доказать, что лет пятнадцать назад не свалял дурака, клюнув на разнарядку, которая открывала ему сантехнику со стажем, возможность беспрепятственного поступления в медицинский институт.
   Эта разнарядка давалась парням и девчонкам от станка, плуга, коровьей цицки или безоткатного орудия. Чтобы они могли, не имея знаний, конкурировать с папа мамиными разгильдяями и сосунками. Всеми девченками-отличницами и тихонями мальчиками.
   Вместо того, чтобы делать что-то нужное для государства, они набивали себе головы книжной премудростью. Не имея при этом представления, о вещах практических, куда более существенных.
   Считалось, что таким образом будет налажен массовый отлов Ломоносовых.
   Не вышло. Что ни говори, а Ломоносовы во все века, при всех властях были и, наверняка, будут штучным товаром. Редким большим алмазом среди ювелирно-поделочной мелочи.
   Сколько их сломалось на нелегкой медицинской стезе. Сколько после тяжелого ночного дежурства или изнуряющего приема в поликлинике, видели в нервном неглубоком сне поле, луг в цвету. Ту же коровью цицку. Или безоткатное орудие.
   Наш заведующий разряжает снедающую его тайную тоску тем, что ежегодно меняет у себя на квартире унитаз.
   В преддверии завтрака Вовочка развлекает палату рассказами о том, чем его кормили на семейном торжестве лет пять назад.
   - Там были крабы, икра. Я ел икру большой ложкой.
   - Тьфу, на тебе! - Не выдерживает дед Курочка. - А може тобi кехвира?
   Вовочка обиженно умолкает. Гастрономические дискуссии с дедом не безопасны. Всем блюдам дед предпочитает борщ с пампушками. И если его завести может спорить до хрипоты. А то и врежет.
   Как-то дед Курочка признался, что, однажды на войне, он чуть было не лишился жизни из-за своих гастрономических пристрастий.
   Дело было в окопе. Солдаты сидели под огнем без пищи третий день. А Курочке вздумалось рассказывать, как шкварчит на сковородке домашняя
   украинская колбаса. И, что человек чувствует в тот момент, когда, пропустив полустакан самогонки, кладет себе в рот большой кусок этой самой колбасы.
   Не будь политрука, расстреляли бы без суда и следствия.
   Глядя на Вовочку, я удивляюсь прихотливости течения психических болезней и судеб больных.
   Один раз в два-три года тихий незлобивый Вовочка становится буйным психом. Под воздействием голосов он бьет окна, дерется, орет, как оглашенный и норовит повеситься. В эти дни он мнит себя Богом и полагает, что ему гарантировано воскрешение.
   Потом все это проходит. То ли от лечения. То ли само по себе. Вовочка возвращается к обычной жизни, немного помятый, с каменной от уколов задницей и кожей цвета украинского флага, который ей придают кровоподтеки, меняющие изначальный красный цвет на другие цветовые тона и оттенки - от сине багрового до желто-голубого.
   Живи Вовочка не в Европе, а где-нибудь в тропиках на зеленом острове среди людей далеких от условностей цивилизации, у него не было бы проблем. При случае, Вовочка смог бы стать вождем какого-нибудь племени и жить, себе припеваючи, среди кусков жареной свинины, экзотических овощей и фруктов.
   Для этого у Вовочки есть все данные. Он незлобив, расположен к людям, по-своему сметлив и оборотист.
   Вне зеленого острова жизнь у Вовочки не складывается. Соседи не могут согласиться с его привычкой шастать голым по коридору. Ещё их злит то, что Вовочка, по забывчивости, оставляет открытым кран в ванной комнате. И вода, которая имеет обыкновение, то исчезать, то появляться, льется им на голову.
   Есть у Вовочки и другие недостатки. Он убежденный противник любой работы. Для умственной ему не хватает терпения и сосредоточенности. От физической его воротит в силу врожденного оппортунизма, унаследованного от нескольких поколений интеллигентных родственников - учителей, врачей и младших научных сотрудников, которые полагали, что хуже физической работы может быть только бесплатная.
   То, что Вовочка обжорлив, неопрятен и имеет обыкновение говорить совсем не то, что от него ожидают окружающие, делает жизнь его родителей невыносимой.
   Денег на транспортировку Вовочки в тропики у них нет. Поэтому родители делают все от них зависящее для того, чтобы Вовочка находился в больнице, как можно дольше. Интригуют, скандалят, запасаются высокими покровителями и идут на мелкий подкуп.
   Вовочкины родители в курсе новейших достижений в области психофармакологии. Бедолаги думают, что с помощью лекарств можно заставить мозг Вовочки работать, как следует. Сделать из него прежнего послушного парня. Сделать таким, каким он был в давние счастливые времена. В те времена, когда все сведения о психиатрической больнице родители Вовочки черпали из анекдотов. Да еще из книжки Поля де Крюи "Борьба с безумием".
   Эту книжку, прежде чем окончательно сбрендить, Вовочка принес домой и читал её вместо учебника физики, перед выпускным экзаменом.
   Во время субботних посещений Вовочкины родители вызывают заведующего в посетительскую и настоятельно просят назначить "что-нибудь новенькое".
   Заведующий злится, краснеет и нервно дергает стянутой галстуком шеей.
   Вовочкина мама начинает плакать. А Вовочкин папа, полагая, что заведующий скрывает от него важную лечебную информацию, вкрадчиво спрашивает: - "А где же творчество?" И неловко сует бутылку коньяка.
   Заведующий привычно прячет бутылку под халат и уходит, хлопнув дверью.
   Творческий процесс на этом закончен. Ещё неделю Вовочка пробудет в больнице. А там наступит следующая неделя. А затем ещё одна...
   Бутылка дешевого коньяка не слишком большая плата за неделю покоя.
   Бытующее в народе представление об обитателях дурдома не вполне соответствует реалиям. Не то, чтоб там не было галлюцинирующих, несущих околесицу, поражающих воображение своим поведением и странностями сумасшедших. Сколько угодно. Но это не те, в большинстве своем, сумасшедшие, какими их склонно видеть население, на основании информации, которую оно получает из трепа очевидцев.
   Несколько уколов аминазина достаточно для того, чтобы осадить самого яркого индивидуала и превратить его в слюнявого конформиста, коротающего свой досуг в обществе таких же закайфленных субъектов где-нибудь в тени прогулочного двора или под стенкой отделенческого коридора.
   Случается, не без того, кто-нибудь закуролесит, сорвется с круга, покажет себя. С таким цацкаться не станут.
   Задница хоть и не резиновая, а двойную дозу аминазина приимет, и тройную тоже. А наблюдательная палата для чего? Ну и связать могут, пока не угомонится. А то сухим бромом угостят. Врежут, то есть. Или, как говорит дед Курочка, "дадут репы"
   Вся эта традиционная дурдомовская публика находится на втором плане. Это, так сказать, его массовка, появляющаяся в кадре во время врачебного обхода, при пересменке, за едой. Ну, и от случая к случаю, как яркий эпизод. Заедут сильнее обычного. Или ещё что-нибудь отчебучат.
   А, вообще-то, лицо дурдома определяют деловитые трезво мыслящие мужички, которые не уронят себя, помести их, ненадолго, правда, в очередь за колбасой возле людного магазина, в пивную, в переполненный автобус, в любое другое место, где и здравые начинают из-за духоты и давки звереть, и лезут на стенку.
   Здесь те, кого чуть-чуть подлечили, но не настолько, чтобы можно было дать пинок под зад и выписать домой.
   Ещё придурки-хитрованы. Те давно смекнули, что в их положении лучше находиться в дурдоме накормленными и одетыми, чем обтирать боками стены привокзальных туалетов.
   Голь перекатная, забытая родственниками и не знающая, где приткнуть голову.
   Ну и крутая публика, от которой можно всего ожидать - висельники, потенциальные убийцы, поджигатели. Этих держат на всякий случай. Не стесняя себя временем. Исходят из принципа - лучше перелечить, чем не долечить. Одних врачи не спешат выписывать. Других родственники боятся брать. Не берут, хоть озолоти.
   Беспредел, конечно. А с другой стороны, стань на место того же заведующего или ординатора старшего. Рассуждать, ой как просто. А случись что, с них спросят.
   Больше всего в дурдоме шизофреников. Не то, чтоб там не было кого другого. Дебилов, к примеру, или эпилептиков. Но это так, между прочим. Если они исчезнут куда-то, уйдут в одночасье, дурдом не потеряет своего лица. А вот уйди шизофреники - и это уже не дурдом.
   Так считает заведующий. Хотя и его изрядно утомляет обилие проявлений этого заболевания. Он просто балдеет от широты подхода и расплывчатости границ.
   Заведующему недостает четких критериев, которые можно было бы использовать при постановке диагноза. Правда, заведующий, где-то вычитал, что без всей этой мудистики можно обойтись при наличии чутья на шизофрению.
   Если это действительно так, то врачей-психиатров нужно не учить в институте, а натаскивать, как натаскивают норовых собак, готовя их к охоте на лис.
   Наш заведующий терпеть не может высоких материй. Он во всем норовит добраться до сути.
   После тяжелых раздумий заведующий пришел к выводу, что в основе чутья на шизофрению лежат две вещи - инакомыслие и особый запах.
   С инакомыслием особых проблем не было. Заведующий обнаружил много сторонников, как во врачебной среде, так и среди прочих не связанных с -медициной личностей.
   Первые норовили поместить в психушку всех выходящих из ряда вон - от ниспровергателей устоев и жалобщиков, до изобретателей очередного варианта вечного двигателя и универсального средства от поноса.
   Вторые, будь то в очереди за пивом или в институтской курилке, формировали общественное мнение, обзывая шизофрениками тех, чье поведение не умещалось в рамках их миропонимания. Выходило за их границы.
   Зато с запахом заведующий крупно облажался. Поначалу он думал, что это открытие. И рассчитывал увидеть свою фамилию в эпонимическом словаре психиатрических терминов, рядом с фамилиями великих психиатров и хорошими знакомыми и родственниками составителя.
   Вместе со старшим ординатором они принюхивались к больным и ругались до одурения.
  -- Ты понюхай! - Требовал заведующий и втягивал в нос воздух. -
   Пахнет, ёк макарёк!
  -- Ну и что, - хорохорился старший ординатор. - В этом ещё разобраться
   нужно. Навонять каждый может. Если бы ты вместо того, чтобы принюхиваться к психам, прочел "Анти Дюринг", то знал бы, что наука мертва без материалистической методологии. Одному, может быть, пахнет, а другому воняет.
   В конце концов, из какой-то старой книги заведующий выудил два крайне неприятных факта. Во-первых, об особом запахе у больных шизофренией задолго до него писал один дореволюционный психиатр. Не то Стриж, не то Чиж. А во-вторых, эта птица тоже села в лужу. Особый запах напрочь исчезал у шизофреников после хорошеё бани.
   Так что заведующему пришлось довольствоваться лишь одним критерием. Впрочем, пользовался он им мастерски.
   Как-то в дурдом попал зачуханый иностранец. Не то западный украинец из эмигрантов. Не то поляк. Он начал качать права. Требовал условий и главного врача для обстоятельной беседы.
   Заведующий посмотрел на наглеца. Чутье его в эту минуту работало на предельных оборотах. И сказал полувопросительно, полуутвердительно:
   - Шизофреник!?
   - Нихт шизофреник!!! - Заверещал иностранец. От соседей по палате он успел узнать о том, чем опасен этот диагноз. О его опасных последствиях.
   - Шизофреник, ёб твою мать, - заключил заведующий. И удалился,
   оставив несчастного иностранца в состоянии недоумения и страха.
   Когда Вовочке совсем хреново, то ли добавки не дали; то ли врезал
   кто, походя, его тянет на треп, и он разрождается афоризмами как какой-нибудь Ларошфуко.
   - Плохо, - говорит он, меланхолически глядя в потолок, - когда на жизненном пути отдельно взятого индивидуя появляется болезнь. Ещё хуже, когда болезнь становится его жизненным путем.
   Вовочка любит поговорить о шизофрении. И очень гордится тем, что эта болезнь чисто человеческое приобретение и не встречается у животных.
   После выписки из больницы Вовочка собирается написать пьесу "Шизофрения - жизнь моя". В этой пьесе болезни будут трепаться между собой на разные темы, и выступать с заявлениями.
   Дальше ремарок дело не пошло. Хотя всё выглядит многообещающе.
   Инфаркт миокарда представляется Вовочке со вкусом одетым, пахнущим французским одеколоном и дорогими сигаретами мужчиной с начинающими седеть висками.
   Гастрит - длинным тощим занудой с землянистым цветом лица, большими зубами и дурным запахом изо рта.
   Гипертония - крупной рыхлой бабой с пунцово-красными щеками, большой грудью и задницей.
   Несмотря на потуги, главное действующее лицо будущей пьесы - шизофрения, у Вовочки не вырисовывается. Пойди сведи в кучу, нарисуй одной краской кормленного через зонд доходягу кататоника. Переполненного глупым весельем бесшабашного маньяка. Какого-нибудь галлюцинирующего придурка, установившего контакт с Вселенной при помощи давно не мытых оттопыренных ушей. И неугомонного параноика, готового не то взойти на костер, не то баллотироваться в "мировые президенты". Тут бы и Гоголь с Достоевским свихнулись ещё раз.
   Ни хрена у Вовочки не получится. Так, трендит с голодухи. А, вообще, он юморной. Только юмор у него какой-то дурной, невсамоделешный.
   Виновата в этом его шиза. Она расщепляет психику человека на плохо стыкующиеся составные части.
   С одной стороны, Вовочка, как Вовочка. С опухшей от уколов задницей и вечно пустым желудком. А с другой - его второе "Я".
   Это второе "Я" изгаляется и юморит над вещами, от которых самому Вовочке, будь он почувствительнее, впору повеситься.
   Вот и сейчас заподозренный дедом Курочкой в краже отложенного до завтрака куска булки, Вовочка читает только что сочиненное стихотворение, которое, как он полагает, должно его полностью реабилитировать:
  
   Если хотите, то шизофреник
   Честнее других на свете.
   Он не обманет и на пфенниг
   Со всеми, живя в привете.
  
   Что ни говорите, а шиза прилипчива, как говно в общественном туалете. Не убережешься. Обязательно влезешь и обмараешься. И нечего психически здоровым гражданам выпендриваться. Дескать, у нас шарики-ролики на месте, а вы психи патентованные.
   От шизы, как от тюрьмы и сумы. Придет время. Наступит час. То ли в силу стечения паскудных обстоятельств. То ли по глупости вашей. Или ещё почему. Возьмет вас судьба за яблочко и запроторит в дурдом. Да так, что всю жизнь будете после этого отбрыкиваться. И не докажете ничего. Ничего у вас не выйдет. "Шизофреник, ёб твою мать!", как говорит наш заведующий. И делу конец.
   В милиции я нес муру насчет любви до гроба. Слизывал с губ слезы и сопли. И просил расстрелять меня, как бешеную собаку. Без суда и следствия.
   Красномордый мильтон со сна не разобрал в чем дело. Он грохнул кулаком по столу и посоветовал кончать истерику и колоться "пока не поздно".
   Я снова понес насчет бешеной собаки и любви до гроба, не пренебрегая на этот раз деталями.
   Мильтон врубился в суть. Покачал головой. И сказал, что вышак он мне гарантирует.
   В истерике, даже глубокой, люди редко поступают в ущерб себе. То, что мильтон принял за чистую монету лапшу, которую я в расстроенных чувствах вешал ему на уши, вызвало в моем подсознании понятный протест. Одно дело просить, чтобы тебя расстреляли, как "бешеную собаку". Другое - если кто-нибудь воспринимает это буквально.
   Я тут же, не вполне осознано, отвел людской суд. И намекнул на мою подсудность суду божьему.
   Моя попытка обратиться в другую судебную инстанцию обозлила мильтона. Он поднял кулак и подержал его на весу. Размышляя, - врезать или не стоит?
   Демарш мильтона не произвел на меня должного впечатления. Я даже хотел, чтобы он врезал. И дал, тем самым, хоть какой-то ход страшному делу, в которое я влип нежданно и негаданно.
   Мильтон подумал немного и не врезал. Медлительность мильтона ввела меня в состояние тяжелого оцепенения. Не то, чтобы я забыл, что случилось. Но сама мысль стала для меня чужой и далекой. Будто произошло это не со мною, а с кем-то другим.
   - Ты, что спать сюда пришел? - Завелся мильтон. - Лунатик задрипанный.
   Я не ответил.
   - Я к тебе обращаюсь. - Продолжал мильтон. - Сперва сопли размазывал.
   А сейчас ведешь себя так, будто тебя это не касается. Будто тебе это не
   интересно
   Черт знает зачем, я вспомнил злосчастного гомика Оскара Уайльда и повторил его известную остроту.
   Оскар Уайльд, как-то заметил, что его интересуют лишь те вещи, которые его совершенно не касаются.
   Мильтон не врубился. И это ему не понравилось Людям не нравится, если они что-то недопонимают. Особенно, когда они находятся при исполнении.
   Мильтон помолчал немного, тяжело вздыхая и стуча по столу пальцами. Потом к нему пришла догадка.
   - Так бы сразу и сказал, что ты псих, - произнес мильтон с чувством облегчения. - Развелось вас на нашу голову. Чистая саранча.
   Мысль дуролома мильтона была взята за основу и обработана судебными психиатрами, как положенная в основу симфонии народная мелодия.
   Шизу мне влепили по всем правилам медицинского искусства. Надергали отовсюду и смонтировали. Превратили мою никому кроме меня самого не интересную жизнь, в яркую клиническую картину.
   Я не копил денег, как все прочие, а тратил их на марки. Более того, в отличие от благонамеренных членов общества филателистов, не занимался там флорой или фауной, а собирал марки, есть такое довольно редкое направление, по слоям клея.
   В довершении всех бед в моем кластере марки лежали обратной стороной вверх. Иначе нельзя было по теме.
   Потом мне припомнили, что я похерил почтенную должность инженера по технике безопасности и перешел в ночные сторожа. От профессии инженера меня воротило с институтских лет. А снабженная столом и лампой сторожка, где я обитал последние годы, давала возможность изучать Шопенгауэра.
   Мне нравилась его идея не дергаться, не вылазить из шкуры. А главное утверждение знаменитого философа, что в жизни все настолько дерьмово, что дальше некуда, совпадало с моими взглядами на действительность.
   Влип я по глупости. Любил свою Таньку, как бешенный. И ревновал, как последний сукин сын.
   Танька работала в городском театре, в гримерной. И возле неё вертелись разные "премьеры-любовники" и "благородные отцы". Вот они и сварганили на нашей семейной сцене пьесу "Отелло" известного английского драматурга Шекспира.
   Подбросили компромат. Мол, видели в машине. С тем-то. Ну и всё такое.
   Я не спрашивал насчет того, молилась ли Танька перед сном. А просто врезал первым, что попалось под руку. Никогда пальцем не трогал. А тут нашло. Танька упала...И вспоминать тошно.
   Я где-то вычитал, будто Отелло не псих вовсе. И, что его ревность - это нормальная ревность здорового темпераментного самца, который не желает делить свою самку с другими самцами. Ну и поступает соответственно.
   Попадись он нашим судебным психиатрам, загремел бы в дурдом, как миленький. Если бы не удавился.
   Танька давно выздоровела и сошлась с тем мужиком, на которого мне стучали прохиндеи из театра. А тот мужик с лапой. И все попытки снять с меня принудку наталкиваются на глухую стену.
   Дали бы срок, отсидел давно.
   Завтракали без охоты. Вяло. Еда плохо шла в переполненные медикаментами желудки.
   Санитары торопили. Нечего, мол, рассиживаться. Не в ресторане.
   . Тем, кто мямлил, или перебирал, пришлось встать из-за стола впроголодь. Многие брали хлеб, чтоб съесть потом.
   День выбрался непростой, с хлопотами. Как на грех, совпало два мероприятия. Общественный смотр отделения и санитарный осмотр больных.
   Весь этот шпон, как и многое другое в дурдоме, был чистой воды липа. Возьми тех же психов. Ничего особенного. Психи как психи. Мытые раз в декаду, если повезет. Бритые раз в семь дней. Ну и одежда соответствующая. Местами порванная. Местами на живую нитку схваченная. А что до запаха, то это вам не дамская парикмахерская.
   Разве, что чесотка или лобковые вши, больше известные среди дурдомовского населения, как мандавошки. Так это дело привычное. И чесотка и мандавошки с отделением сжились, и их с кондачка не выведешь.
   С чесоткой ещё так сяк. Чесотка на виду. Мажь, не ленись. Ну и изоляция, какая ни есть.
   Другое дело мандавошки. С мандавошками нужен глаз. Причем не простой. Глаз особый, снайперский.
   Наскоро со столов убрали грязные мыски, а психов выстроили вдоль коридора, в очередь.
   Психи стояли в одном нижнем белье, как штрафная ангельская рота.
   Вдоль очереди прохаживались сосредоточенные санитары. Что твои архангелы.
   А в конце коридора, у туалета расположился сам Господь Бог - фельдшер Титович.
   Титович старичок бывалый, тертый. И в финскую воевал, и в отечественную. А, что до мандавошек, так он об этой твари все знает. Не фельдшер, а профессор мандавошечьих наук. Сам натерпелся.
   В одной руке у Титовича лампа соллюкс, яркая как прожектор. В другой лупа. И ищет он, не ленясь. На всю катушку. Не появится ли в лобковых зарослях зловредная мандавошка. Как только где углядит, повернется к сестре и начинает хрипеть: - "Ещё одна, мать её ити!"
   Поиск мандавошек - дело тонкое и ненадежное. Фактор большинства здесь не действует. Истреблять нужно всех до единой. Под корень.. Пропустишь хоть пару, пиши пропало. Новые наплодятся.
   Большинство психов лежит на полу покотом. Своих кроватей им не положено. Своего личного постельного белья - тоже. Мандавошкам не жизнь, а приволье. Селись, где хочешь.
   У кого мандавошки найдены, тех берут на карандаш, отводят в сторону и начинают брить. Лобок бреют, ну и другие места, где эта тварь водится. Потом мажут ртутной мазью. Мажут по частям. Иначе ртутное отравление возникнуть может. Хотя, кто эти части мерял.
   Что до психов, так им и бритье и мазанина горче редьки горькой. Мандавошек вряд ли выведут. А хлопот не оберешься. Лобок хоть и не физиономия, а с порезами да ссадинами кому ходить охота.
   Одни права качают. На каком таком основании лишают полового признака. А кого и тянуть приходится.
   Сперва Деревянко забузил:
   - Сукой буду, - кричит, - мусора поганые!
   Уговорили. Чего там выступать, если давно ссучился за постель отдельную,
   за палату-люкс на шесть персон впритык.
   Потом дед Курочка возбухал. И кефир им вспомнил, и трактора. Деда не тронули.
   Лобок Ляха осматривали, как музейный памятник. Поколдовали немного. Поцокали языком. И отпустили восвояси.
   А вот Штирлиц заварил кашу. То ли голоса подсказали, то ли ещё что-то, только он не давался ни в какую. Защищал из последних сил подступ к половому члену. К последнему не занятому противником плацдарму.
   . Образовалась куча мала из санитаров, придурков-помощников и самого Штирлица.
   От толкотни пошатнулся, а потом и совсем упал портрет Ленина. Он был повешен по настоянию старшего ординатора.
   Старший ординатор рассматривал присутствие портретов вождей на рабочем месте, как один из ключевых моментов существования больничного отделения.
   Этот патриотический акт не всеми был правильно понят. Партийные ортодоксы из отставных военных фельдшеров бубнили на собраниях под хорошим бухом, по поводу возмутительного соседства. Они считали, что вождю мирового пролетариата не место среди голожопых психов.
   Старые козлы зрели в корень. Из одной психушки в другую переходил анекдот. Дескать, в каком-то дурдоме, чуть ли не в наблюдательной палате вывесили лозунг: - "Ленин с нами!"
   Кто-то воспользовался портретом, как последним аргументом в споре и врезал им Штирлицу по кумполу. Штирлиц отключился и затих.
   Рядом оказался старший ординатор. Хвастаясь физической силой, старший ординатор если и врал, то не очень. Под его напором куча тел превратилась в жалкие составные.
   Штирлиц лежал на полу. Его голова была покрыта портретом Ленина. С лица Владимира Ильича не сходила присобаченная художником вежливая улыбка.
   Может, Ильичу было неловко. А, может, он хотел сказать напирая на букву "р"
   - А не в-г-р-р-резать ли этому говнюку еще один раз, то-ва-р-р-р-ищи!
   Клятва Гиппократа требовала от старшего ординатора незамедлительно
   идти на помощь пускающему слюни доходяге Штирлицу. Поверженная реликвия взывала к его общественному долгу.
   Общественник победил в старшем ординаторе врача.
   Старший ординатор бросился к портрету. Поднял его с пола. И прижал к груди. Прикрыл собою.
   Штирлицом занялся заведующий. Он сунул ему под нос ватку, смоченную нашатырным спиртом, и сказал примирительно: - "Ты чего это, ёк макарёк".
   Штирлиц открыл глаза. В его взгляде появились признаки сознания:
   - Люди добрые, где я?
   - Не персонал, а олухи царя небесного, - сказал старший ординатор, -
   а ведь я говорил.
   Портрет Ленина дрожал в его руках. Казалось, что вождь согласен с оценкой работы отделения и ужасно сердится.
   Портрет водрузили на прежнее место. А старший ординатор и заведующий ушли к себе доругиваться.
   - Сексот поганый, - доносился из кабинета голос заведующего, -
   придурок не леченный.
   - Отделением руководит - это тебе не больных нюхать, - ответствовал
   ему заведующий, - ты мне ответишь за Ленина.
   Впрочем, всё это были дела келейные. И кроме отделения они никого не касались.
   А, что до старшего ординатора, так ему тоже не имело смысла поднимать волну. Начнешь на политику давить. Мол, не следуют курсу партии. Портретами Ленина психов по кумполу шкварят. А комиссия возьмет да и выяснит, что ты тоже кодекс строителей коммунизма не слишком сильно блюдешь. Эпикризы, к примеру, сдаешь не во время. Или там не отразил чего в записях. Или придурка недолечепнного выписал. А тот врезал кого или удавился.
   Потом для хорошего скандала был нужен характер. А у старшего ординатора повадки были бабьи. Покричит, поохает, создаст видимость и в кусты. Я вас проинформировал, а там, как знаете.
   - Вони то сколько, - сокрушался заведующий после очередной заварушки.
   И поминал недобрым словом пердячую косточку старшего ординатора, с неправильной работой которой он связывал некоторые несообразности в характере коллеги.
   А вот после общественного смотра могло быть разное. Всякое такое, от чего и до оргвыводов недалеко.
   Заведующему, запросто, могли дать под жопу. А если и оставить на своем месте, то держать год, а то и два, за козла отпущения. Поминать на всех собраниях. Делать оскорбительные намеки насчет низких деловых качеств. А также позволять себе другие реплики, от которых даже у людей с бычьей кожей на теле появлялась нервная чесотка.
   За отделением числилось несколько грехов, которые никак нельзя было обойти. Не иначе, как сдуру, бежали трое больных. Их в тот же день замели и вернули на свое место. Но делу был дан ход. Потом несколько случаев членовредительства. И, наконец, попытка самоубийства.
   Завесился Касьян. Леченный перелеченный псих. Его после долгой отлежки выписали домой, не известив об этом, как того требуют дурдомовские правила, родственников.
   Домой Касьян вернулся нежданно-негаданно и застал жену с холостым мужиком, который квартировал по соседству.
   Касьян отнесся к этому со всей серьезностью и врезал и жене, и её хахалю на всю катушку. Парень был он в теле и аминазин ещё его не до конца измочалил.
   Касьяна скрутили доброхоты-соседи и отправили попуткой в больницу. Как не долеченного.
   Не случись рядом Пукась, ему мочегонное спать не давало, ушел бы Касьян в другой, лучший мир. Туда, где и псих имеет право врезать, кому бы то ни было, застав суку-жену с другим мужиком.
   Чтобы смягчить все это, замазать как-то, заведующий пошел с козырей. Он назначил репетицию художественной самодеятельности больных отделения.
   Было известно, что главный врач питает слабость ко всему поющему, играющему, дрыгающему на сцене ногами и бегающему наперегонки.
   В институте он был чемпионом по биатлону. И не то пел, не то свистел со сцены, как небезызвестная Таисия Савва.
   Заведующий рассчитывал, что вид музицирующих психов смягчит сердце главного, и он на расслабухе скостит часть отделенческих прегрешений.
   Занимаясь диссертацией, заведующий слегка тронулся на культтерапии. С поддачи Н.П., пребывавшей в плену довоенных социальных иллюзий и полагавшей, что приобщение психически больных к духовным ценностям позволит им вернуть утраченное, заведующий завел в отделении художественную самодеятельность.
   Новоявленные культуртрегеры были разделены на пассивных и активных.
   Предполагалась, что пассивные будут смотреть телепередачи, слушать радио и околачиваться на разнообразных концертах и репетициях. Проникаясь от всего этого духом бодрости и веселья.
   От активных требовались творческие потуги. Рисование, к примеру. Написание стихов. Песнопение и игра на музыкальных инструментах.
   Ради такого случая в отделенческом вестибюле собрали человек двадцать одетых поприличнее психов.
   Публика была разная. Какими никакими, нужными для дела талантами обладало человек десять. Остальных взяли для колорита.
   От миманса требовалось открывать рот в нужном месте и с помощью рева усиливать заключительные аккорды. Создавать, так сказать, приливы и отливы.
   Возле больных суетилась санитарка Надька Сидоренко.
   Надька была непременной участницей окрестных свадеб. Она била в бубен и пела
   Заведующий ценил Надьку и назначил её культтерапевтом.
   Звучащая по врачебному должность Надьке нравилась и она важничала.
   Возле Надьки крутился педераст Семин. Ещё одна жертва психиатрического выпендрёжа. Быть бы Семину по его личности и повадкам на зоне среди петухов и козлов. Так, нет. То ли пожалели, а, скорее всего, сдуру сделали шизофреником и определили в дурдом.
   Семин худрук из худруков. При нем дуре Надьке не жизнь, а сплошной мармелад. Только знай - руками размахивай.
   Оркестр Надька с Семиным сколотили, что надо. Даром, что психи. А так, хоть на конкурс какой. И гитариста нашли и балалаечника. Ну и бубен само собой. Какой оркестр без бубна.
   Бубен дали деду Курочке. Дед доволен. Во что хочешь, бить будет. Хоть в бубен. Хоть по голове стриженной соседской.
   Вовочка тоже в люди выбился. Он вроде как конферансье. Объявлять номера, ну и для трепа, само собой. Схохмить, если есть повод. И всякое другое, по ходу действия.
   Ляха поставили вместе с другими. Насчет Ляха у устроителей свой умысел присутствовал. Было замечено, что женская часть смотровой комиссии, наиболее крикливая и вздорная, добрела при виде Ляха. Чуяли стервы мужское начало.
   К окну, что выходило в больничный парк, приставили санитарку. И наказали ей подать сигнал, как только завидит дорогих гостей. Чтобы, тут же, ударить по струнам и запеть, что есть силы.
   А, пока Семин ходил от исполнителя к исполнителю и командовал. Его не слушали. Инструментальная группа так сяк, что-то наигрывала на в конец расстроенных инструментах. А вот певцы были явно не в голосе. Они не получили обещанных папирос и злились.
   Курить не давали из-за запаха. Мало ли что смотровой комиссии в голову взбредет. Люди там не с луны снятые. Знают, что почем. Сами такие. А как соберутся вместе простых вещей не понимают. Выпендриваются друг перед другом. На идею давят.
   Начнут с курева, а закончат резолюцией насчет ретроградов, стоящих в хвосте самой прогрессивной в мире медицине.
   Курцам высокие материи до лампочки. Им папиросы возьми и выложь. А насчет исторического материализма и прочей мудистики придуркам дела нет. На то они и придурки.
   Злятся, конечно. Ругаются между собою. Надьку слушают: - "Ось зараз! Ось сейчас!"
   Вдруг санитарка, приставленная к окну, засуетилась, занервничала. Видно, что-то заметила. Потом подала сигнал. Идут, мол.
   Все рванули, кто куда Врачи по кабинетам. Одна сестра в процедурную. Другая - в сестринскую. Санитары по постам.
   Начальство требовало, чтобы во время смотра обстановка в отделении была деловая. И злилось, когда перед ним мельтешили. Считалось, несмотря на показуху, что отделение в любую минуту должно быть готово, если не к подвигу, то к трудовым свершениям.
   И всего прихорашивания - мытья, чистки, вроде как бы не было. Вернее было, конечно, но не должно было бросаться в глаза. Как актерская работа в хорошем спектакле.
   Впереди комиссии шел главный врач - очкастый дылда с большими не поспевающими за его грузным телом, растопыренными руками. За ним, заведующий медицинской частью. Пузатый коротышка в халате нараспашку. Ну и прочая смотровая сволочь. Передовики, общественники, профсоюзные горлодеры, обладатели премий, званий, престижных значков, бесплатных путевок и иных отличий. Золотой дурдомовский фонд. Его честь и совесть.
   Надька Сидоренко картинно поклонилась комиссии. Затем она повернулась лицом к хору и дала тайный знак Вовочке.
   Вовочка, одетый ради такого случая в новую пижаму, поправил по привычке на животе брюки. Дернулся всем телом. Хмыкнул. И промямлил в нос:
   - Уважаемые товарищи! Хор придурков нашего отделения приготовил
   обширную музыкальную программу. Позвольте от имени всех сумасшедших и моего лично, - голос Вовочки задрожал от волнения, - поблагодарить партию и правительство за теплоту и заботу. И в знак любви ко всему прогрессивному человечеству, а также назло акулам капитализма исполнить песню: "Эх, хорошо в стране советской жить!"
   Ошарашенная его речью Надька махнула рукой и злой голодный хор, заглушая музыкальное сопровождение, рявкнул что есть силы:
   - Эх, хорошо в стране советской жить! Эх, хорошо страну свою любить!"
   Дед Курочка ударил в бубен. И толкнул, стоящего перед ним тщедушного скрипача. Скрипач сбился с темпа и зафальшивил. За ним зафальшивила вся струнная группа. И только два бодрячка гармониста -наяривали что есть мочи, как бы убеждая комиссию, что в советской стране действительно хорошо жить; и, что не менее хорошо, эту самую страну любить.
   У главного, говорили, был абсолютный слух. Он поморщился, но сдержал себя. И показал рукой, дескать, продолжайте. Мы мешать не будем.
   Все прошли в дверь услужливо открытую заведующим. По неписанному дурдомовскому протоколу ему полагалось принимать смотровую комиссию у входа. И быть на подхвате, чтобы реагировать на замечания. Ну, и все такое прочее.
   Когда в дверях исчез последний член комиссии, хор умолк.
   Дед Курочка еще раз ударил в бубен и помянул недобрым словом коллективную мать дурдомовского начальства.
   Надька достала из сумки несколько пачек папирос, и все потянулись за гонораром. Репетиция хора и оркестра народных инструментов окончилась.
   Несмотря на ажиотаж и помпу, особых дел у смотровой комиссии не было. Все знали, что шумному, неухоженному отделению, где всегда случалось что-то из ряда вон выходящее, где больные если не вешались, то ломали себе руки и головы или совершали при попустительстве пьяного персонала дерзкие побеги, ничего не светит. И все эти вымпелы, премии, места на доске почета, и прочие, приправленные лавровыми листками победы вещи, до него дойти не могли.
   Волны чрезвычайных происшествий, в которой отделение барахталось безвылазно, лишили заведующего самых робких надежд на занятие сколько-нибудь престижного места в паршивой внутридурдомовской иерархии.
   От завмеда он знал, что главный врач злится сильнее обычного. И в самой настоятельной форме требует дать, как следует просраться, кому следует.
   Завмед делал, что требуется, но без злости. А так, лишь бы отвязались. Они учились вместе с заведующим в одном институте. Ходили, друг к другу в гости. И за водкой ругали главного врача за его дурную привычку изображать из себя больше, чем следовало бы по штату.
   Завмед обзывал главного мудаком. А заведующий, развивая мысль, подчеркивал, что такого -мудака, ещё поискать нужно.
   Невысоко оценивая духовные и деловые качества своего начальника, заведующий поступал не вполне порядочно. Несмотря ни на что, главный ценил его, понимая, что поставь на место заведующего кого другого, будет ещё хуже.
   Этот хоть прав не качал, не выступал, не требовал. И, при случае, молча снимал штаны и подставлял жопу, расценивая периодическую порку, как составную часть функциональных обязанностей.
   Несмотря на то, что всё, давным-давно, было учтено и взвешено главным врачом и скурвившимся председателем МК, члены смотровой комиссии ужасно важничали. И делали вид, что от них зависит, если не всё, то, по крайней мере, многое. Они придирались к отделенческому персоналу и делали обидные замечания.
   Сначала обошли отделение. Во время обхода главный морщился, и что-то озабоченно говорил своему заместителю по хозяйственной части. Тот кивал головой и брал себе на заметку.
   Хотя все знали, что это мартышкин труд. И разместить по-человечески двести психов в помещении, рассчитанном на пятьдесят, нельзя. Будь завхоз семи пядей во лбу и суперхозяственником, а не скромной, разжиревшей на неучтенной крупе и мясе больничной мышью. Впрочем, не без самомнения, поскольку в беседах с сестрами-хозяками, доверительно именовал себя "макулатурой облздравотдела", трансформируя в обидную для себя сторону, трудно перевариваемое иностранное слово номенклатура.
   Завмед поднимал матрасы и скандалил по поводу найденных там носков и другой засунутой психами борохляной мелочи.
   Он любил придираться по пустякам и тыкать подчиненных носом в мелкие упущения.
   Иногда завмед гадил. Правда, исподтишка. И не на всю катушку, а чуть-чуть. На всякий случай. Чтобы боялись. А большой крови завмед не любил. Не тот у него был характер. При случае юшку пустить, это, пожалуйста. Это он мог. Это ему нравилось. А так нет.
   Больных, по возможности, вывели из отделения. Чтобы чего такого, ненужного комиссия не увидела и не начал права качать. Художественная самодеятельность маялась в вестибюле. Больше обычного отправили на работу. Совсем неуправляемых загнали в наблюдательную палату. Кое-кого, на всякий случай, привязали под одеялом. Ну, а насчет аминазина, так то не меряно. Одни жопы безответных придурков про то знали. Это как водится.
   Комиссии попался навстречу ужасно деловой Деревянко с помойным ведром в руках. Да ещё Лях. Ляха, как бы случайно, ещё раз показали комиссии. Дескать, насчет дисциплины у нас, может, и не всё в порядке. А, что другое, так это, пожалуйста. Этого сколько хочешь.
   После обхода члены комиссии разошлись по отделению. Председатель МК увел своего отделенческого коллегу смотреть бумаги. Санитарный врач пошла шмонать буфет. Сестры хозяйки, деловые верткие бабы собрались в "чихаузе" считать шмотки. Чихаузом они именовали место своей работы - цейхгауз.
   Врачи оккупировали кабинет заведующего. До проверки историй болезни дело не дошло. А чего проверять? Лечат, как везде, не лучше и хуже. А что до записей, тот, кому нужно, запишет как надо. Вот, если бы случилось что, тогда другое дело. Тогда, хоть сам Крепелин пиши или главный академик Снежневский, обязательно найдут.
   Посидели, потолковали. Главный врач попенял заведующему, но не сильно. Сказал, делай что-нибудь, а не то сниму к такой-то матери. Но это так, для острастки.
   Если снимать заведующего, на его место кого-то ставить надо. Не старшего же ординатора. На том и порешили.
   Наш заведующий большой любитель чтения. Этим он старается отмазать свое гепетеушное прошлое. Особенно он ценит письма лорда Честерфилда к сыну и с пренебрежением относится к тем, кто их нее читал:
   - Ваньки! - Говорит заведующий. - Честерфилда не читали!
   Ещё он охотно цитирует Гоголя. Заведующему особенно нравится то
   место, где великий писатель говорит, что нет лучше пыли, чем пыль из под колес уезжающего начальства.
   Заведующий идет дальше классика. Он считает, что эти самые колеса непременно нужно подмазать. Чтоб не скрипели. Поэтому для смотровой комиссии был устроен фуршет с выпивоном.
   Хлопотами сестры-хозяйки и даяниями персонала, проживавшего большею частью, в сытых окрестных деревнях был накрыт стол. На нем кроме удельной бутылки коньяка для главного врача; главный врал, будто ничего кроме коньяка не потребляет, стояло две бутылки казенки и несколько графинов с закамуфлированным под компот самогоном.
   Самогон был отличного качества. Как говорили "для себе роблений".
   На столе лежали два блюда с гусиным мясом. Большая кастрюля толченой картошки. И пять-шесть банок овощной консервации, на любой вкус.
   Пахло из бытовки восхитительно. Голодные психи пускали слюни. А, кто ещё был способен, предавался воспоминаниям. Мол, были и мы едоками.
   Члены комиссии смягчились, заулыбались. Наскоро собрались в кабинете заведующего. И после небольшого заключительного трепа, насчет того, что коллектив, в целом здоровый и, если поднатужится, наведет у себя порядок, пошли к обжорному великолепию.
   Перед входом в бытовку, где всё это содержалось, главный подобрел и сделал комплимент заведующему. Он вспомнил про диссертацию и назвал его думающим человеком.
   За столом главному врачу фуганули полстакана и он начал говорить тост.
   Все почтительно замерли, демонстрируя внимание и готовность заулыбаться в нужном месте, похлопать, и выпить в меру возможности.
   Часть, конечно, манерничала, налив себе чуть-чуть. Большинство же набрало по полной, по потребности, в самый раз.
   Впрочем, до выпивки было еще далеко. Главный, мог говорить изнурительно долго, доводя жаждущих людей до спазмов в желудке. Он имел в дальнем родстве не то калмыка, не то казаха и по обычаю степных людей, говорил, как пел, обо всем, что ему попадалось на глаза.
   В бытовке висел портрет Ленина, Ещё один. И главный развел антимонию насчет чести и совести, которых многим не хватает. Иначе психи лечились бы намного лучше, чем лечатся. Выздоравливали бы, а не вешались, и не совершали возмутительные побеги.
   Больше всего главный напирал насчет возможностей, которые не используются в полной мере, и нахваливал роль марксистко-ленинского учения. Альфу и омегу, так сказать, всего сущего.
   Потом он перевел взор на выпирающий из-под накрахмаленного халата огромный бюст отделенческой сестры хозяйки и надолго задумался.
   Когда главный обрел дар речи, он предложил выпить за советских женщин и за материнское начало. Которое, как известно, все определяет. Будь-то женщина в прямом смысле слова, будь-то родина-мать.
   На радостях выпили. И только было, положили на тарелки по куску гусятины, как в коридор с больничного двора донесся крик. Кричал параноик Пруткой.
   За три дня до этого Пруткой начал варить воду. Он требовал немедленной выписки. И перестал есть в знак протеста. Вплоть до полного удовлетворения.
   Демарш Пруткого проигнорировали. Мол, не хочешь есть, не ешь. Нам больше будет.
   Пруткого такой разворот событий естественно не устраивал. Он воспользовался суматохой. Проскользнул на прогулочный двор. И забрался на верхушку тополя, который рос там с незапамятных времен.
   Затем Пруткой повел себя как заправский террорист. Он потребовал главного врача для переговоров. И сказал, что если ему не уступят, он прыгнет вниз и разобьется.
   Звонким от голодухи и волнения голосом Пруткой нахваливал свои заслуги перед неблагодарной родиной.
   Особенно он напирал на тот факт, что в тюрьмах Англии и Франции, куда его помещали под другой фамилией, он, как зеницу ока хранил доверенную ему государственную тайну.
   Голос Пруткого был слышен за пределами больничного парка. Люди останавливались. Они плохо различали слова. Но их настораживало звучание голоса. Скрытые в нем торжественность и тревога.
   Возможно, люди думали, что началась война между соседними селами за право беспрепятственного пользования больничными огородами.
   Все выскочили в коридор. Возле тополя образовалась большая толпа из санитаров, медсестер и придурков-активистов. Ну и смотровая комиссия в полном составе, вместе с заведующим и старшим ординатором.
   На тополе, на самом верху, между веток, размахивая голыми жилистыми руками, хлопотал Пруткой.
   Искаженное гримасой ярости лицо Пруткого было обращено к небу. А обтянутая кальсонами задница - единственная часть его тела, снабженная одеждой - к собравшимся внизу.
   В таком расположении был свой смысл. Своя правда.
   Только Господь Бог мог разобраться в полной намеков и тайного смысла речи Пруткого и пожалеть заблудшую душу, рвущуюся из исколотого аминазином тела.
   Доброхоты же, что советовали Пруткому спуститься с дерева и поговорить "по-хорошему", глядя на нагло белевшую в листве задницу, могли судить о непреклонности его намерений. Не для того он лез на тополь, чтобы вот так, ни за что, ни про что, купиться на дешевку.
   Судя по всему, Пруткой лапшу на уши не вешал. Он был с большой придурью, вообще. А на виду у всех, на большом заводе сиганул бы вниз запросто.
   Что же до выписки, так о ней и не думали. Борясь с мировым злом, Пруткой не брезговал частностями. Он видел в жене и соседях конкретное воплощение этого зла. И так запугал их, что они как страшного суда боялись его возвращения.
   Главный врач зло глянул на заведующего. Заведующий совсем потерял себя, суетился, кричал и размахивал руками. И приказал очистить двор.
   Двор опустел немедленно. Лишь два санитара стояли у двери наготове. Да возле окон скопились зрители - медперсонал и придурки.
   Главный врач набычился, опустил вниз большие мускулистые руки и направился к тополю, тяжело ступая ногами, обутыми в безразмерные ботинки.
   Назревал бой титанов. Один титан только что выпил, но не закусил. Его желудок не принимал спиртного без закуски. Он начал дергаться и ныть.
   Другой титан был давно голоден. У него от напряжения и холода свело ноги.
   - Ты у меня слезешь, как миленький, - думал один.
   - Хрен тебе в зубы, - думал другой.
   Вопреки ожиданию переговоры оказались не долгими. Поупиравшись какое-то время, главный сделал крутой вольт и согласился на выписку.
   Пруткой не сразу врубился и какое-то время кочевряжился. Он то обращался за поддержкой к прохожим. То взывал к сильным мира сего, которым, как он утверждал, было кое-что известно о его славной жизни в подполье.
   Не торгуясь, главный врач предложил любые гарантии.
   Будучи стихийным идеалистом, всем прочим Пруткой предпочел гарантии духовные. И довольствовался честным партийным словом главного врача.
   Когда Пруткой, царапая голое тело об кору и сучья, слез и стал ватными ногами на землю, его и, правда, не били. Так, дали раз другой для острастки. А потом определили прямым ходом в наблюдательную палату.
   Пруткой не кричал, не дергался, не выступал. Дескать, как же так!? На каком таком основании? Сидя на дереве, он выложился без остатка. И его обессиленная душа жаждала покоя.
   Большинство в вероломстве главного врача не видело ничего особенного. Раз дуракам закон не писан, то и церемониться нечего. И потом, одно дело партийное слово дать. Другое - партийный билет положить.
   Да и в самом нарушении партийного слова не было ничего особенного. Сама партия делала это бессчетное количество раз, обещая народным массам и коммунизм в течение жизни одного поколения, и мясомолочное изобилие, и ключи от квартиры, каждому, кто не попросит.
   Мало ли чего обещали партийные вожди, то ли по доброте душевной и старческому недомыслию, то ли следуя излюбленной стратегии, предполагавшей изготовление большого количества лапши для ушей добропорядочных граждан. Поскольку граждане эти имели обыкновение периодически кипятиться и роптать из-за отсутствия колбасы в магазине и неудобств, связанных с проживанием в общежитиях и коммуналках.
   Потом, как водится, находили козлов отпущения и давали новое слово. Потом ещё одно. И так вплоть до светлого коммунистического будущего, построение которого гарантировалось честным словом Маркса, Энгельса и Ленина.
   Один лишь старший ординатор видел во всем этом непорядок. Но не потому, что считал честность безотносительной, а противоречия ради. Ну и на тот вполне возможный случай, если власти предержащие начнут главного врача пропускать через сито Господнее. Тогда такой факт будет много стоить. Ведь не простое слово дал, а партийное.
   Потолковали немного на прогулочном дворе и вернулись в бытовку. Больше не пили. Понимали, что как не верти, а пить не с чего. Большинству после пережитого не хотелось. А кто хотел, тот не лез.
   Главный врач молчал, видно ещё не отошел. Не определился. Не то, чтоб заверенное честным партийным словом и нарушенное обещание, давило на него. И он терзал себя, испытывая муки совести.
   Случись такое снова, дал бы это слово, черт его побери. И раз, и десять раз. Столько, сколько нужно для дела.
   И, тем не менее, где-то в глубине души, вопреки житейской логике, что-то противилось такому решению. Не отвергая его совсем, но и не принимая в полной мере. Что-то бывшее там с детских доверчивых лет, когда главный ходил в пионерском строю, пел хорошие песни и в знак особой правдивости клялся честным пионерским словом.
   Ещё его беспокоили разговоры, которые пойдут по дурдому и неизвестно куда выведут. Ушей, как и везде, в дурдоме было много.
   Заведующий тоже помалкивал. Битым копчиком чувствовал, что ему это не обойдется. Все ждал нужной минуты, чтобы упредить. И дождался.
   Главный доел кусок гусиного мяса и сказал, что пора делать оргвыводы. Не то отделение в ближайшие же дни превратится в Сухумский обезьяний питомник.
   Сказав это главный посмотрел на заведующего. Будто хотел убедиться, что высказанное им предположение начинает подтверждаться. И что в лице заведующего и в его повадках появилось нечто обезьянье.
   Заведующий потупился, но не очень. Ждал, что будет дальше. Это разозлило главного врача. Он любил, чтобы на его разносы подчиненные реагировали более эмоционально. Каялись, просили понять и простить. Но ни в коем случае не молчали.
   То, что заведующий вел себя по другому, главному не понравилось, и он впал в истерику. Засуетился, заерзал, и сказал, что уйдет из больницы к такой-то матери. Ему давно уже надоело. Надоела за всех отдуваться, отвечать за всех. Давать честное слово, будь оно трижды проклято. И, вообще, подставляться.
   Все, разумеется, воспротивились и попросили главного не делать этого.
   Старший ординатор сказал, что если нужно, он пойдет куда следует, и будет драться как тигр.
   Другие тоже говорили, что обладай они опытом и сноровкой главного, на его месте поступили точно таким же образом.
   В итоге вышло, что главный как бы выступал от общего имени. И слово, которое он дал, было тоже общим. Дело было сделано сообща. Ради общего блага, включая благо того же Пруткого, черт бы его побрал..
   Поговорили ещё немного. Вспомнили несколько историй, когда приходилось идти на все, чтобы взять больного. Поохали, поахали. Дело, конечно, непростое, но и заслуга налицо. Кому-то ведь нужно психов дурных брать. Не оставлять же их на произвол судьбы.
   Люди охочи до крика, пока их не коснется. А коснись, где только и берется. Требуют, чтобы им подали главного и тех, кто помельче. Почему, мать перемать, не уберегли? За что вам деньги, мать перемать, платят, дармоеды чертовы?
   Возможно, где-нибудь в штате Невада и существует золотая середина. Её границы тут же обрисует начинающему психиатру любой адвокат. Дескать, этого мистера можно брать. А этого, извини и подвинься.
   У нас середину раки съели. Хватать и не пущать. А, потом, Бог даст, разберемся. Выясним, кто прав и кто виноват, соответственно.
   От этих разговоров главный подобрел. Не то, чтоб он всерьез верил, будто его любят взасос. Главный был не дурак. Потом он держал на привязи трех-четырех проверенных сексотов. Получал от них нужную информацию.
   И все же взрыв корпоративной поддержки был ему приятен. И просьба, чтобы не бросал, тоже. Хотя ещё со времен Бориса Годунова было известно, чем кончаются все эти "просим-просим!". Убить не убьют. Не те времена. А анонимку, при случае подбросят. Или капнут, по возможности. Сообщат в нужную инстанцию.
   Под конец, главный успокоился совершенно. Насчет ухода уже не говорил. И, вообще, пошел на послабку. Порядка ради, он продолжал крыть отделение, но не столько уже наступал на отдавленные мозоли, сколько решал общие вопросы и намечал перспективы.
   В одном медицинском журнале главный наткнулся на статью, в которой какой-то ученый распространялся о преимуществах электросудорожной терапии. И сказал, что в больнице не в полной мере используется этот метод лечения. Не внедряется в полной мере, несмотря на требования науки.
   Статья эта сыграла роковую роль в судьбе Вовочки. Его родители последние две недели доставали заведующего сильнее, чем обычно.
   Слезы Вовочкиной матери и заявления Вовочкиного папы по поводу творчества подтолкнули его к серьезному решению. Заведующий предложил применить электросудорожную терапию. Свое предложение он аргументировал тем, что электросудорожная терапия, выпала из комплекса лечебных мероприятий, которым был подвергнут Вовочка. Тем более, что сам Хемингуэй отведал это лечебное средство. И тем самым, как бы его возвысил. Сделал престижным и элитным.
   Как действует на течение болезни электросудорожная терапия, какие механизмы задействованы и, что, отчего и почему получается, никто толком не знает. Хотя существует превеликое множество более или менее убедительных соображений и точек зрения.
   Наибольшей популярностью пользуется феномен поломанного будильника. Предположим, у вас сломался будильник. Вы ковыряете в нем отверткой. Крутите, вертите. Эффект равен нолю. Затем, отчаявшись, со злостью бьете его об стол. И будильник, начинает тикать, звенеть и показывать точное время. Все это, естественно, обволакивается научной мудистикой, что не меняет сути.
   А теперь представьте себе, что это не будильник, а человеческая голова. С помощью более или менее надежных приспособлений дозирующих силу тока и время воздействия, голову присоединяют к электрической сети. Врач нажимает на кнопку и...
   Не знаю, как насчет эффекта, но в целом зрелище не для слабонервных. Ведь не что-нибудь у больного образуется, а электрический шок.
   Какой-нибудь Джек Потрошитель в экстазе своих извращенных чувств или алкоголик на последнем подпитии, не поделивший с собутыльником глоток водки, могут такое завернуть, что и в страшном сне не приснится.
   Но это в пределах жанра. Предопределено, так сказать. На роду написано. Сволочь и сволочь. Что с него возьмешь? В морально-этическом плане, разумеется. А так и вышак для таких существует. И большие срока.
   А вот, ежели человек добренький, жалостливый. И идет он на эту жестокость не со зла. Не в силу своих нестерпимых инстинктов, а из высокогуманных соображений. Тогда другое дело.
   Не знаю, о чем думали Вовочкины родители, дав согласие на проведение электросудорожной терапии. Возможно, они долго рассуждали о её преимуществах. Холодно взвешивали достоинства и недостатки. Полагая, что ради терапевтического результата можно и должно пострадать. А, может, просто переложили ответственность на чужие плечи. Врач посоветовал. С него и спрос.
   Получив согласие на проведение электросудорожной терапии, заведующий медлил. Видно не настроился должным образом. Наверняка его пугали разговоры с Вовочкиными родителями, в том случае, если не будет сколько-нибудь заметного результата.
   Дескать, как так, в наше время, когда для советского человека делается все возможное, и наша медицина справедливо считается лучшей в мире, тяжело больного ребенка подвергают опасному методу лечения. Рискуют его здоровьем. А, может быть и жизнью. Просто так. За здорово живешь.
   Теперь многое менялось. Проведение электросудорожной терапии Вовочке можно было рассматривать не как личное решение заведующего. Не как просьбу Вовочкиных родителей. А как выполнение установки руководства больницы в свете требований современной науки. Ни больше, ни меньше
   И заведующий решил приступить к делу, не мешкая.
   Осталось договориться с Вовочкой. Электросудорожная терапия требует от больного сотрудничества и доброй воли. Чтобы не кочевряжился, не бузил, не качал права. Иначе лечебный процесс полетит к чертовой матери.
   Если псих ведет себя тихо, тогда все чин-чинарем. Все по делу. Подведут психа к кушетке. Уложат на неё со всем уважением. Пошутить могут. - "Сейчас ты у нас засветишься, как лампочка Ильича!" Потом врач нажмет на кнопку. И больной задергается в электрошоковом кайфе. Заторчит.
   А вот, если заупрямится, тогда другой коленкор. Пока в процедурную волокут, ещё так сяк. Дело привычное. И уложат без проблем. Рвись не рвись, скрутят. Против коллектива, против санитаров мордатых не попрешь. Одолеют. Проблемы потом появляются. Вязать нельзя. Во время судорожного припадка, который образуется, привязанному человеку получить перелом костей пара пустяков.
   Держать. Себе дороже. Ток - он не разбирает, где придурок, а где медицинский персонал. Против законов физики и психиатрия не попрет. Так бабахнет, что ни сразу в понимание войдешь.
   Правда и здесь выход есть. Держат бузилу, пока врач над аппаратом колдует. Потом врач как гаркнет:
   - От винта, мать вашу!!!
   Все в рассыпную. А кнопка под пальцем. Нажал. И пошло-поехало
   Вовочка заартачился. Сперва он подумал, что заведующий разыгрывает его.
   Ссылка на Хемингуэя откопала в бедовой голове Вовочки малопристойное четверостишие. В нем о творчестве известного писателя говорилось без должного уважения:
  
   Пристрастье к чтению, имея,
   Прочел всего Хемингуэя.
   Но должен вам признаться я,
   Не понял ни хемин...
  
   Заведующий просматривал Хемингуэя и был согласен с Вовочкиной оценкой его творчества. Но общность литературных вкусов не сбила заведующего с толку.
   Выгоды своей не понимаешь, - сказал он сердито. И вызвал санитаров.
   Есть психи, которым незадолго до смерти Бог возвращает разум. Заведующий знавал одного маразматика, который, умирая, приосанился и попросил у опешившей санитарки чашечку кофе с ромом.
   К Вовочке из-за невыносимого страха перед электросудорожной терапией, от которого содрогнулось его обросшее жиром естество, вернулось чувство собственного достоинства. Он смерил заведующего негодующим взглядом и вышел из кабинета с высоко поднятою головой.
   В коридоре он встретил старшего ординатора. Старший ординатор носом чувствовал любую вонинку. И Вовочка приветствовал его на манер римских гладиаторов:
   - Ave cezar, morituri te solutant!
   Несмотря на нищенское облачение - как всегда на Вовочке была кургузая пижамная куртка без пуговиц, местами рваная, не достающая своими краями, затерявшимися в складках живота, грязных кальсон; и рваные солдатские ботинки, в его облике не было ничего шутовского. Так, наверное, выглядели в давние средневековые времена предводители поверженных армий. Когда их на потеху черни лишали регалий и, облачив в рубище, вели на казнь.
   Завидев Вовочку, его давний недоброжелатель дед Курочка перекрестился.
   Редкие в это время дня психи жались к стенкам.
   Даже деловой Деревянко остановился на бегу с помойным ведром в руках.
   В коридор выскочил Пукась. Он размахивал руками и повторял наиболее экспрессивное из трех доступных ему словосочетаний. Как бы олицетворяя этим протест всех честных психов против произвола администрации.
   Пукася, походя, затолкнули в палату. Пукась упал на кровать и заплакал в бессильной злобе. Может быть, впервые пожалев о своей прежней жизни, когда он что-то стоил, и мог, при случае, отстаивать то, что он считал нужным и защищать все то, что, по его мнению, нуждалось в защите.
   Падая, Пукась свалился на Ляха. Лях инстинктивно обхватил его голову руками и прижал к груди.
   В этой сцене, несмотря на её абсолютную сексуальную невинность было нечто педерастическое. И Пукасю следовало бы вырваться из объятий и прекратить не вполне пристойный акт.
   Но Пукась кожей ощущал идущий от Ляха мощный энергетический импульс. Вбирал в себя его силу. Словно затерянный в древности культ Фаллоса ожил в эту минуту, и начал проявлять свою таинственную мощь...
   Вовочку в палату внесли на носилках и осторожно положили на кровать. Его лицо было бледным. А изо рта, скапливаясь в уголках синих припухших губ, стекала сукровица.
   Вовочка ещё был там, где должен находится человек, которого подсоединили к электрическому прибору и бабахнули током по голове. Но что-то в нем уже начало оживать.
   Вовочка повел глазами. Закрыл их на мгновение. Снова открыл. И заплакал. Но не так, как плакал, когда его били за украденный пряник или ещё за что-то. А молча, скупо, жалея слезы.
   Конечно, слеза подставленного родителями мудилы Вовочки жиже слезы ребенка, по поводу, которой сокрушался Федор Михайлович Достоевский, но и его голову не следует ставить на кон против царства небесного, кто бы на него не рассчитывал. Тем более, что у стукнутого об стол будильника, куда больше шансов разбиться, чем показывать точное время...
   А день привычно отматывал свои часы навстречу вечеру. Обычный, похожий на многие другие дурдомовский день. Разве, что выбритые и намазанные мандавошечники поминутно лезли руками к саднящим и чешущимся срамным местам. Да ещё Пруткой обжигал проходящих мимо него людей бешеным взглядом. От чего чувствительные только к спиртному санитары ежились.
   Не встал к обеду Вовочка. Факт небывалый. Такого за ним не водилось даже тогда, когда он возбухал из-за голосов и его давили аминазином и серой.
   Вовочка не отошел от шока. Он сопел, отфукивался и что-то бормотал.
   Вовочка лежал на спине. Его правая нога была согнута. Когда до неё дотрагивались Вовочка стонал и морщился.
   Подошел заведующий. Он постоял над Вовочкой. Пощупал ногу. Вовочка вскрикнул.
   Тут же, как на грех оказался старший ординатор. Он тоже потрогал Вовочкину ногу. И покачал головою.
   Врачи пошептались и решили пригласить травматолога. Видно во время сеанса с ногой, что-то произошло. Не то перелом, или какая-то другая оказия. Такое бывало не раз, и записывалось в разряд осложнений, хоть не желательных, но вполне объяснимых.
   Так думал заведующий, хотя предстоящий разговор с экспансивными родителями Вовочки его пугал.
   У старшего ординатора была своя точка зрения. Свое критическое видение. Но он помалкивал. Ждал подходящего случая.
   Уложили рано. Частью в палатах. Где по одному. Где валетом. Остальных, таких было больше - на полу, на матрасах, покотом.
   Спешили. Санитар Вербилин по случаю дня рождения принес в банке какой-то жужки. Эта жужка, по его словам, была сварена родной бабкой - большой мастерицей самогонных дел. А, скорее всего, Вербилин раздобыл её где-то по случаю.
   Как не спешили, а за стол сели поздно. Ждали дежурного, а тот как назло не шел.
   Обход больницы ночью - дело дурное. Другое дело, случись что, или по наводке. Чтобы за руку поймать. А так из ночи в ночь... Ходи не ходи, все равно переждут, перекантуются и за свое - то ли водку пить, то ли спать.
   Дежурные врачи это знают. Им ночной дозор ни к чему. Те, кто умнее, с опытом, обзвонят отделения, поспрашивают у сестер. Им ответят со всем уважением: - "Спите спокойно. Если что случится. Надобность какая, сами вызовем".
   Молодые, завзятые, те ходят. С разбором, конечно. И не ночью глухой. Их ждут. И звонят друг другу, предупреждают: - "От нас вышел, к вам идет. Ждите".
   Дежурный пришел часам к одиннадцати. Это было по-божески. Старший ординатор, тот норовил прийти после часа, а то и двух. Хотел поймать на горячем и дело раздуть. Его остерегались. Сука, мол.
   Этот насчет погоды вякнул. Спросил, как смотр? И ушел восвояси. В приемное отделение спать.
   Пить решили на стыке между двумя коридорами. Так было лучше видно. Открывалась перспектива по обе стороны.
   Правда, подстраховались. Шестеркам из придурков наказали не спать и смотреть в оба. Чтобы все путем было. Чтобы ничего такого в это время не произошло.
   Не даром, конечно. Кому папиросу дали. С кем добрым словом расплатились. Дескать, будь человеком, не подведи.
   Доброе слово в дурдоме вещь редкая. Потом за человека считают.
   За хозяина был санитар Вербилин. Хотя, как оказалось, родился он месяца за два до этого. Но все жался и жаловался на безденежье.
   За столом сидели фельдшер Стрельцов. Он дежурил вне очереди, подменял кого-то. Ещё санитар Васюта - известный в округе печник. Мужик обеспеченный, но редкий жмот. Потом две санитарки. Мордатая Катька, переведенная в смену из буфетчиц за кухонный разбой. У неё нашли в сумке десяток, не оприходованных котлет. И тетя Маша - древняя старушенция, мыкающаяся с сыном-алкоголиком и добывающая пропитание ночными дежурствами.
   Налили по полному стакану мужикам и по половине женщинам. Предложили первую дозу выпить до дна, за именинника. А там - по потребности, по желанию.
   Люди были проверенные. Не алкоголики какие-нибудь. И каждый свою меру знал до точности.
   У всех было приподнятое настроение, какое обычно бывает перед выпивкой, возле накрытого стола. Вне зависимости от того, где этот стол стоит. В ресторане ли, в забегаловке замызганной или в дурдоме рядом с засыпающими психами.
   В тарелки положили еду. Дружно звякнули вилками. И потянулись к стаканам. Но воспротивился Стрельцов.
   - Вы чего это, мать вашу! - Сказал он. - А тост! День рождения все-таки.
   Тост произнести поручили мордатой Катьке.
   Вербилин какое-то время состоял с ней в гражданском браке. А потом ушел
   из-за нестерпимой Катькиной жадности.
   Катька тратилась на шмотки, употребляя на это и свои деньги и деньги сожителя. А что до еды, так Вербилину доставалась одна пшенка без масла. Хорошо, если Катьке удавалось украсть что-нибудь в буфете и донести в целости домой. Аппетит у Катьки был стахановский. И еда возле нее не залеживалась.
   Катька знала, что Вербилин строит новой жене дом. Злилась на него за это. Но превозмогла себя. И сказала, что мужик он, Вербилин, ничего нормальный мужик, хотя и кобелина. Зла на него она не держит. Пусть живет себе на здоровье. Что же до прочего, так она ему не судья. На прочее Бог есть.
   Все взялись за стаканы и перекинули, как говорится, себе за воротник. Дружно, слажено, на глубоком вдохе, одним махом. Не чувствуя, по началу, ни запаха пойла, ни его вкуса.
   Когда выпили, начали кривиться, морщиться и кашлять.
   - Ты что это принес, падло? - Спросил Стрельцов.
   Вербилин не ответил. У него схватило горло, и он захрипел.
   - Ты что это? - Тихо повторил Стрельцов и дернулся всем телом. - Ты что?
   Васюта громко вскрикнул и широко открыл рот. Потом он задышал часто-часто. Как набегавшаяся собака.
   Лицо бабы Маши покрылось синей краской. Она тихо застонала и сползла с табурета.
   Катька, видно решила, что все это Вербилин подстроил для того, чтобы рассчитаться с нею за голодную жизнь и поруганное мужское самолюбие. Она подняла над головой большой неженский кулак.
   Но силы оставили Катьку. И она рухнула на пол.
   Некоторое время над столом возвышались Стрельцов и Вербилин. Они смотрели друг на друга выпирающими из орбит глазами. Словно играли в гляделки. Да ещё Васюта. Он вцепился в тарелку с мясом, словно хотел забрать её с собой в дорогу.
   Первым неладное заметил Деревянко. Он покрутил головой. Понюхал. И подошел вплотную.
   Поверженные дурдомовские божества лежали на полу, сраженные неведомою силой. И дух близкой смерти витал над ними.
   Деревянко запустил руку тарелку с мясом. Нащупал кусок посочнее. И давясь от жадности, засунул его в рот.
   Он хотел, было выпить из стакана, но Бог, расположенный к нищим духом, остановил его в последнюю минуту.
   Ещё два-три придурка из числа отделенческих шнырей подошли к столу. И начали есть, воровато озираясь по сторонам.
   В мозгу Деревянко запрыгали маленькие злые шарики. Нестандартная ситуация требовала нестандартного решения.
   Пользуясь случаем, можно было поесть вволю. И уйти. Дескать, ни сном, ни духом не ведал. Они пили, если, а я здесь не причем.
   Был и другой путь. Затеять волынку по спасению. Бить лежащих на полу по мордасам. Лить на них воду. А ещё лучше звать на помощь.
   На таком героизме и самоотверженности можно было заработать какую ни есть послабуху. А может, чем черт не шутит, досрочную выписку.
   Опытный Деревянко понимал, что то, что случилось, с выпивкой едва ли связано. Люди здесь были тертые, на водке, можно сказать, выросшие. Вскормленные и вспоенные ею. И от толики малой под стол почем зря не свалились бы.
   Деревянко склонился над Стрельцовым. Он хотел расстегнуть ворот рубахи, впившейся в багровую шею фельдшера, и увидел большую связку ключей. Она торчала из кармана халата.
   У обитателей дурдома к ключам особое отношение. Ключи - это альфа и омега их жизни. Их тотем и табу.
   Любой обладатель ключей, будь он притырок из притырков, пьяндыга последний, становится обладателем высших ценностей. Потому что в его плохо вымытые руки неразборчивая судьба вложила ключи от врат рая, - от главных дурдомовских дверей. За этими дверьми сладкая мечта, разомлевших от аминазина психов, разместила воистину райские вещи. Такие, как чистая, тебе одному данная в пользование постель. Собственные, лишенные печати, чтобы, не дай Бог, не украли или не подменили, трусы и майка. Собственный, какой ни есть, костюмишко. И, главное - никем не оспариваемое право идти куда угодно. Хоть к чертовой матери.
   Понимая, что совершает святотатство, на большую связку ключей психам и смотреть не полагалось, Деревянко полез в карман Стрельцова и осторожно, по-воровски потянул ключи к себе.
   Озираясь по сторонам, Деревянко пошел к выходу. Он открыл внутреннюю дверь, ведущую в отделенческий коридор. Потом наружную.
   Освещенный редкими фонарями больничный парк дохнул на Деревянко густым ароматом прелой травы и листьев. От нервного напряжения Деревянко била дрожь. Давило свалившееся на него чудо. Реализованная мечта. Он, бывший зек. Дурдомовская шестерка. И вдруг такое.
   По уму, по делу нужно было прихватить одежонку поприличнее (в отделенческом цейхгаузе она водилась). Взять заначенные в укромном месте деньги. И валить отсюда по добру, по здорову. Пока не хватились.
   В другое время, случись такое, Деревянко так бы и сделал. Только бы его и видели. Но перед ним, неожиданно, открылось нечто большее. Замаячили иные перспективы.
   Неудержимо захотелось проявить себя. Стать над всеми. Возвыситься и повести.
   Это заложено в людях и таится до поры до времени. Не у всех, конечно. Один крутой до нельзя. Не мужик, а бык форменный. А на деле никнет. Другой - плюнуть и то противно, до чего мелок, кажется. А при случае, поведет.
   Деревянко постоял немного. Решение созревало в нем, как образ какой-то, как видение. Потом он воспрянул, преобразился; и даже не побежал, а полетел по коридору. От палаты к палате.
   - Зеки! - Орал он, - собирайтесь, едри вас в качалку! Бежим!!!
   Исход психов из дурдома был не таким значительным, каким предоставлял его себе Деревянко. Да и отделенческий персонал вместе с заведующим, вечно переживавших из-за того, что кто-то даст деру.
   На большую часть психов открытые двери не произвели никакого впечатления. Психи мялись, зарываясь поглубже в постельное кубло. И не собирались выползать из его теплой, пропитанной несвежим запахом, знакомой до блевотины и, там не менее, надежной сердцевины. Чтобы поменять её на свободу, обитающую в открытом всем ветрам мире. Где их столько раз било по носу злое, самодовольное, глухое к чужой боли общество.
   Это были конченые парни, потерявшие в жизни все. Даже иллюзии.
   Пруткой тоже проигнорировал возможность. Он не сдвинулся с места. Не побежал. Такой исход не устраивал Пруткого. Это было слишком мелко для него. Не престижно.
   Свою выписку из дурдома Пруткой представлял себе не иначе, как всенародный праздник со знаменами, пламенными речами, депутациями от населения, послами сопредельных держав, представителями ООН. А также публичной казнью всех тех, которые.
   К двери бросился дурдомовский перпетум мобиле. Пять-семь полуодетых придурков, для которых движение было перманентным состоянием. Лишь бы не стоять на одном месте. А там хоть трава не расти.
   Они пронеслись по парку, как белое облачко и растаяли среди деревьев. За ними двинулась наша палата
   Из истории известно, что зерна любых потрясений изначально зреют в среднем классе. Он достаточно интеллигентен, для того, чтобы разобраться в ситуации. И ужасно, несмотря на идеалы, завидует богатым и сильным.
   Неизвестно пошел бы Ленин в революцию, будь его папа Илья Николаевич, побогаче. Или сложись у Ильича адвокатская практика.
   Не лежи тот же Деревянко в относительной чистоте на отдельной кровати. Не имей лишний кусок за обедом. Не крутись возле санитаров. Сидел бы в дурдоме и ждал своего. Так нет, возомнил из себя Данко.
   Недаром в Писании сказано насчет того, что во многой мудрости много печали. Тем, кто не знает проще. Ни из чего ничего не сделаешь. Не выдумаешь. Не изобретешь. Не полетишь в эмпиреи какие-нибудь. А вот тому, кто что-то знает и думает Тому хуже. Он мучает себя. Забивает голову дуристикой. Подавай ему обломки самовластья. Те самые обломки, на которых в числе прочих ниспровергателей и тираноборцев будет написано и его имя.
   Льготная дурдомовская палата ушла в полном составе. Впереди трусцой бежал Деревянко. В одной руке он держал Вовочкины ботинки. В другой - кусок мяса.
   За ним, не роняя себя, важно шествовал дед Курочка. Идти деду было некуда. Близкие родственники вымерли. А дальним он был нужен, не больше, чем головная боль после выпивки. Встреча со зловредным милицейским племенем не обещала деду ничего хорошего. Дед шел потому, что было приятно идти вечером среди деревьев. Задевать ногой лежащую на земле желтую листву. Дышать свежим осенним воздухом.
   Ещё дел шел потому, что рядом с ним были люди, которых он привык ругать за всякую малость. Которых он презирал за то, что они ели, спали и разговаривали не так как ел, спал и разговаривал он. Но дед к ним привык. И кроме них у него никого больше не было.
   Пукась вез на коляске обездвиженного Вовочку. Уходить из больницы он не собирался. Понимая, что вернут обратно. Что побег этот - дело глупое, бесперспективное, ни на что не похожее.
   У Пукася была цель. Он хотел показать Вовочку знакомому травматологу.
   Вовочка на все происходящее реагировал тупо. Его до того накачали медикаментами, что все происходящее он воспринимал как во сне.
   Вовочке снилось, что он сидит за столом, заваленным снедью, но не может ни к чему дотянуться из-за боли и тяжести в теле.
   Позади всех, припадая на правую ногу, плелся лохматый полуголый Лях. Его едва прикрытый одеждой член касался колен. И казалось, что это сказочный кентавр или какое-нибудь другое сексуально озабоченное чудовище направляется на игрища.
   Я постоял немного в дверях. Посмотрел вслед идущим и вернулся в отделение. Как никогда мне стало ясно, что помещение в дурдом и пребывание в нем само по себе мало что значит. Ничего не решает. И ровным счетом ни о чем не говорит.
   Дурдом - это не только место пребывания. Место, где ты находишься то ли по своей, то ли по чужой воле. Долго или совсем мало. Это ещё и способ существования. Он не в дурдоме возник. И не окончится после выписки из него.
   Путь из дурдома, так уж вышло, лежит не через двери. Он проходит через душу. Будь ты последним придурком или ещё кем.
   28
  
  
   6
  
  
  
  
Оценка: 4.66*6  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"