Миллерман Галина Николаевна : другие произведения.

Сказ О Разбойнике Разгуляе И Скитской Белице Лушеньке

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   СКАЗ О РАЗБОЙНИКЕ РАЗГУЛЕ И СКИТСКОЙ БЕЛИЦЕ ЛУШЕНЬКЕ.
  
   (Сказ написан при соблюдении говора волжской глубинки. Отсутствие в некоторых словах окончаний характерно для речи волжан. В пояснении к тексту, который я даю на последней странице, перевод старорусских слов на современный язык).
  
   1
  
   Любопытно бывает послушать волжских стариков, их плавную, тягучую речь с протяжными гласными и характерным "оканьем".
   В памяти их хранится много легенд и сказаний, которым уже испокон веку. И передают их из рода в род, из уст в уста, из старой памяти в молодую.
   Желание волжанина вытащить из закромов своей памяти сказание или легенду надо угадать.
  -- Сокровищ в наших волжских лесах хранится
   несметно, - говорит мне девяностолетняя бабушка Матрена Ивановна, когда мы вечеряем с ней на лавочке у ее дома. - Злато, серебро, драгоценные камни, кольца, перстни - все закопано в железных сундуках под могучим дубом аль высокой сосенкой.
  -- Да кто ж их там закопал? - спрашиваю я, уже ощущая
   в себе зуд любопытства: что-то у Матрены Ивановны припасено для меня, хранится на чердачке ее памяти какая-то интересная история. Теперь главное - выждать момент, когда она захочет мне ее поведать.
  -- Как кто? - отвечает удивленно. - Стенька Разин свое
   богатство награбленное где хранил? В наших волжских лесах. Много, грешник, награбил, не за собой же он сундуки-то с золотом таскал. Вестимо, схоронил их понадежнее в наших лесах. И ратники его там же хоронили, и брат Фролка. Это мне еще когда я моложе тебя была старики сказывали. А как царь-то Алексей Михалыч Стеньку казнил, богатства сырой земле достались, разбойнику они не понадобились, на тот свет их не возьмешь. Так и остались закопанными в лесах лежать и людям не кажутся, чтоб раздору меж них не было.
   А вслед за Стенькой Пугач. Тот-то, батюшки-светы, уж пограбил так пограбил. Царем хотел стать, а матушка царица его на плаху вместо трону-то отправила. Пугач тоже все свои сокровища в лесах волжских схоронил.
   Возразить Матрене Ивановне, что все слухи о схороненных в волжских лесах кладах, принадлежавших якобы Степану Разину и Емельяну Пугачеву, скорее всего миф, чем правда - для меня все равно, что подписать себе смертный приговор. Все, обидится старушка и пиши-пропало удовольствие выслушать то, что уже готово упасть мне в руки.
   Знаю также, что все мифы, легенды и сказания волжане строго приписывают своим родным местам. Не дай боже сказать, что Стенька и Емелька могли спрятать свои богатства в Уральских лесах. Обидишь этим стариков так, что и здороваться с тобой перестанут.
  -- А окромя Стеньки да Емельки сколько по нашим
   лесам разбойников шастало? Что волков, - продолжала Матрена Ивановна. - Кого царски люди не спумали, те при своих долях остались, кого спумали - те на каторге жизнь кончили, а доли их в лесах закопанными так и остались лежать в тряпице аль в рогожке.
   Посидели молча некоторое время и вдруг Матрена Ивановна говорит задумчиво:
  -- Взаправду он свою душу видел аль мать моя
   выдумала?
  -- Ты про кого это, бабушка?
  -- Да про разбойника Разгуляя. Вот его золота в лесах
   волжских ни крупицы не осталось - все до последней монетки на дела добрые потратил.
   Ну вот и наступил мой час. Теперь можно попросить
   бабушку Матрену рассказать мне о разбойнике Разгуляе. И я не замедлила это сделать.
  -- Расскажи мне про него, бабушка.
  -- А на смех не подымешь? Восет внуку свому начала
   говорить, что будешь, дескать, озорничать, душа твоя черной грязью зарастет, как у разбойника Разгуляя, а он заржал, как жеребец: это, грит, бабушка, поповски сказки.
  -- Нет, не буду смеяться. Расскажи, Матрена Ивановна.
   Пожалуйста! - Для пущей убедительности я пустила слезу в голос: старики любят, когда их слезно просят.
  -- Ну дак слушай, коль охота есть, - небрежно повела
   плечами бабушка, пряча в уголках тонкого рта довольную усмешку: внимательный слушатель для стариков находка.
   Я устроилась на лавочке поудобнее и приготовилась слушать ее рассказ.
   Давным-давно жил в наших местах крестьянин один. Из кузнецов был родом. Звали его Прокопий Петрович Демьянов. Жена его, Авдотья Михайловна, была единственной дочкой у мыловара Михайла Иваныча Потапова. Как Михайла Иваныч-то помер, мыловарня к дочке его перешла и Прокопию Петровичу.
   Жили они зажиточно, торговлю мылом вели и дело у них хорошо шло. Мыло двух сортов варили. Белое, с ландышевым запахом - для купцов да мелкопоместного дворянства, черное - для простолюдинов.
   Из детей двое сыновей у них было: старший - Савелий Прокопыч и младший Пахомий Прокопыч. А еще была дочка Лушенька, самая младшенькая в семье. Вот про эту-то Лушеньку и главный мой сказ.
  -- Бабушка, ты ведь мне про разбойника Разгуляя
   собиралась рассказывать, - нарушила я главную заповедь - не перебивать стариков. Обидятся, что с мысли сбиваешь, и в лучшем случае помолчат обидчиво да продолжат рассказ, в худшем - подожмут губы и замкнутся. Больших трудов стоит их снова разговорить.
  -- А ты слушай! - прикрикнула на меня Матрена
   Ивановна. - Тороплива шибко.
   Я закрыла рот и вжалась в забор палисадника, к которому была пристроена лавочка, на которой мы с Матреной Ивановной вечеряли. Она помолчала обидчиво и продолжила свой сказ.
   Отец, мать и братья души не чаяли в Лушеньке. Едва пять годочков ей стукнуло, а уже угадывалась в ней редкая красота. Нраву она была доброго и веселого. Озорство да проказы ее от веселости шли и потому с рук ей сходили.
   Когда ей двенадцать годочков стукнуло и она в отрочество вошла, договорился Прокопий Петрович с матушкой игуменьей взять Лушеньку в скит на воспитание. Матушка Аркадия согласилась и пообещала обучить ее счету, грамоте, богоспасительному чтению и рукоделиям.
   Нагрузил Прокопий Петрович два воза мылом: белое для самой матушки игуменьи, инокинь и белиц, а черное для работного люду, и повез Лушеньку в скит.
   Понравилось той в скиту. Подружек она себе там нашла и сошлась с ними. Сочувствие к трудницам имела от доброго сердца своего. В трудницах-то сироты служили, не было у горемычных ни отца, ни матери. Лушенька для них и словечко доброе найдет, и тайком белым мыльцем одарит. Полюбили ее в скиту все: от матушки Аркадии до последней трудницы.
   Шестнадцать годков ей исполнилась и расцвела ее красота девичья, как весной яблоня в саду. На Троицын день приехали в скит Прокопий Петрович, Авдотья Михайловна и оба брата Лушеньки, Савелий да Пахомий. Привез Прокопий Петрович мыло для скитских, меду пуд, муки и подарки любимой доченьке.
   Матушка Аркадия гостей с дороги за самовар усадила чайку попить, а Лушенька с подружками на лужок попросилась Троицыну дню возликоваться, по травке побегать и псальмы попеть. Поцеловали ее по очереди родители и братья и отпустили с Богом.
   После чая матушка игуменья заставила инокинь стол наливками и закусками уставить для гостей дорогих. Стали приезжие тоже Троицыну дню ликоваться.
   Пошла Лушенька с подружами на лужок. С ними инокиня матушка Таифа. Одна краше другой принаряженные белицы, а с Лушенькой красотой ни одна не сравнится. Белокурая, личико бело-розовое, будто утренней зорькой умытое, уста алые как клюковка спелая, глаза сапфиром сияют ярко-преярко, да так, что свет самого камня при них меркнет. Коса в кулак толщиной по спине бежит до самой талии и в нее жемчужная нить вплетена. Че зажмурилась, аль чего испугалась?
  -- Ой, бабушка, ты такую красоту описываешь, какой
   сейчас и в помине нет.
  -- Да куда ж она делась, красота-то девичья? Как была
   так и осталась. Только не видать ее. Взять хоть бы тебя. Аль не красавица? А волос срезала под горшок - вот уже половина красоты долой. Вместо пышного подола брючонки мужицки нацепила, кофтенкой балахонистой талийку прикрыла- вот и вторая половина долой.
   А Лушенька... В подарок Прокопий Петрович с
   Авдотьей Михайловной к Троицыну дню ей новый тафтяной сарафан привезли небесного цвету и белую шелковую кофту с широкими рукавами, на ноги туфельки бархатные. Оделась, обулась Лушенька, лоб полоской перевязала, расшитой шелковыми нитями да синелькой. Головку горделиво закинула; прямым, как у сосенки, станом качнула; в обе ручки беленькие по веточке березки взяла и через перелесок с подружками на лужок гулять отправилась.
   Пока матушка Таифа в бодрости пребывала, белицы псальмы пели, а как только сон ее сморил и она, улегшись на молодую травку, захрапела в кустах, Лушенька и говорит озорно своим подружкам:
  -- Давайте теперь мирские песни попоем и мирские
   пляски попляшем.
   И пошло у них веселье. Стали они мирские песни петь и протяжные, и озорные и по-мирскому хоровод водить. И песни все про добра молодца да красну девицу, про их любовь.
  
  
  
   2
  
   Пляшет и поет Лушенька и знать ей пока не дано, что сама судьба к ней через лес бредет. То шел разбойник Разгуляй. Урядники хорошо его шайку-то к тому времени потрепали. Кто в землю сыру ушел без исповедания и покаяния, кто по Владимирке да в остроги сибирские кандалами загремел.
   Осталось их трое. Ударил Разгуляй об землю кистенем и говорит своим товарищам:
  -- Прощайте, други. Не атаман я вам боле. Опротивела
   мне жизнь разбойничья. Куда пойду - не знаю, как дальше жить буду - не ведаю. Простите, коль что не так и прощевайте!
   Обнялись они крепко, слезы смигнули и разошлись в разные стороны.
   Идет Разгуляй, грешну голову свою повесил и тяжелые думы думает. Куда податься, чтоб царских людей миновать? К малоросцам? Аль к белорусцам? А может, к султану хивинскому? Слышал, что жаден султан до русского золота. Отвалю ему половину, он меня во дворец поселит, наложниц даст. А нужны они мне, его наложницы? Я ж ему не Стенька Разин, на ихнюю красоту не охочий. Русских люблю, малоросок, белорусок, а басурманок любовью не жалую. А вдруг султан заставит за услуги в свою мусульманску веру обратиться? Нет уж, лучше к малоросцам аль белорусцам, свои все ж, братья родные по крови, по вере, по языку. Уж на худой конец к полякам, все лучше, чем к хивинцам.
   Вот так он шел куда глаза глядят, тяжелыми думами
   одоленный, и вдруг услышал смех заливистый и звонкие
   девичьи голоса. Пошел он на них из любопытства. Смотрит сквозь густые заросли и видит лужок, а на нем девушки хороводы водят. Красивые собой, стройненькие, а глаза-то только одну видят, ту, что лебедушкой плывет посередь хоровода. Голос ее нежный слышит он, да такой сердечный, будто сама душа поет.
   Позабыл он про осторожность и вышел из кустов, чтоб получше разглядеть красоту необыкновенную. Увидели его девушки, визг подняли - хоть уши затыкай - и врассыпную.
   Матушка Таифа проснулась, не поняла спросонья куда ее белицы бегут себя не помня, кто их напужал до смерти, а когда глазами с Разгуляем встретилась, заорала со страху блажью и вслед за белицами, сколь старых ног хватило, бегом да бегом.
   На лужке одна Лушенька стоять осталась. Смотрит она, как матушка Таифа смешно ногами перебирает и раскорякой бежит за белицами, путаясь в черной рясе и подбирая ее с обоих боков, - и ну хохотать. Разгуляй, глядя вслед инокине, тоже не удержался и захохотал.
   Бросила Лушенька смеяться, строго взглянула на разбойника и говорит:
  -- Откуда ты взялся, бесстыжий? Подруг моих и матушку
   инокиню напужал до смерти. Кто ты, какого роду - племени? И что ты делаешь возле скита?
  -- Какого я роду-племени - про то только Господь
   ведает, красавица. - грустно отвечает ей Разгуляй. - Сиротой рос. А возле скита вашего случайно оказался, шел и набрел.
   Пока он эти речи ей говорил, в лице его она смущенье заметила. А как услышала, что сиротой рос, сердце ее жалостью наполнилось к горемыке: не знает, сердешный, материнской ласки, не слышал никогда доброго слова отцовского. Ей-то и братьям любви и заботы родительской столько выпало, что на дюжину детей хватило б, а этому обездоленному и толики ее не досталось.
  -- Сейчас сюда работники прибегут, а с ними тятенька и
   братья мои родные. Уходи скорее, а то бока тебе намнут, - оглянувшись в сторону скита, сказала она беспокойно.
  -- Бока я и сам намну, кому хочешь. Меня этим не
   запужаешь. Мне б красотой твоей налюбоваться вдоволь, тогда и помереть не страшно, - горячо сказал Разгуляй и глаза его огнем полыхнули.
   Выпрямилась Лушенька, как струна, не отвела взгляд в
   сторону и долу его не опустила, выдержала на себе эти два горящих костра и молвит строго:
  -- Вечор, как все в скиту спать улягутся, приходи на
   это место. Выду к тебе. Все мне о себе расскажешь, да гляди врать не начни. Глаза-то бесстыжие скоро березкой выхлестаю. А теперь уходи, не слышишь рази, бегут за мной.
   Скрылся он в мгновение ока - науке этой по своей разбойничьей жизни хорошо обучен. А Лушенька все смотрела на то место, где он только что стоял, и чудились ей глаза его темные, жаром пышущие, смуглое, но не черное лицо, брови, как два соболя сибирских, рот плотно сжатый, волосы темно-русые, рубаха миткалевая, на широченные плечи натянутая так, что вот-вот лопнет.
   И еще какое-то непонятное жгучее желание ощутила она в себе: стоять бы перед ним долго-долго и смотреть на него до рези в глазах.
   Очнулась, когда родитель ее и братья уже близко были. Подружки, что назад с ними вернулись, кинулись обнимать Лушеньку, расспрашивать, не тронул ли ее супостат.
  -- Да он вашего визгу напужался и в лес убег тотчас, -
   весело ответила им Лушенька. - Побродяжка, за милостынькой, наверно, в скит шел.
   Больше всех Лушеньке радовалась матушка Таифа. Приплелась старая. Матушка-то игуменья шибко осерчала на нее за недогляд и в сердцах пригрозила вечную епитимью на нее наложить, если с Лушенькой беда приключится.
  -- Зенки б его бесстыжие березой выхлестала, посмел
   бы он хоть пальцем до меня дотронуться, не токмо обидеть, - гневно говорила Лушенька собравшимся вкруг нее.
   После сытного обеда у игуменьи родители Лушеньки и братья родные домой засобирались.
  -- Может, с нами поедешь, Лушенька? - спросил ее
   Прокопий Петрович. - Не надоело тебе в скиту?
  -- Нет, тятенька, поживу тут маненько. Бисером
   еще не научилась хорошо вышивать, - с улыбкой ответила ему Лушенька.
   Распрощалась она с родными и вернулась в свою светлицу. Только вышивание в руки взяла, дверь отворилась и вошла ее подружка задушевная Дарьюшка.
  -- В самом деле он побродяжка аль обманываешь? -
   спросила она. - По одежде-то он на побродяжку вовсе не похож. Картуз на нем новый, сапоги добрые. Кто он? Говорила ты с ним аль нет?
  -- Говорю же, в лес он тотчас убег, визгу вашего
   испужался, - с досадой ответила ей Лушенька и низко склонилась к рукоделию: не заметила бы Дарьюшка, как лицо ее вспыхнуло.
   - Я таких красивых еще не видела, - молвила задумчиво
   Дарьюшка.
  -- И когда ж ты и красоту его увидеть успела, и сапоги
   разглядеть, и картуз новый заметить? Ведь кинулась от страху со всех ног наутек? - подняла голову Лушенька и посмотрела на подругу в упор.
  -- Для этого одного взгляда хватит, - вздохнула
   Дарьюшка и, прошуршав шелковым подолом, вышла из светлицы.
   Тревожно сделалось Лушеньке. Уж не догадывается ли Дарьюшка о ее обмане, не подглядела ли за ней, не подслушала ли разговор ее с этим... Боже святый, кто он?
   Поднялась она с лавки, отложила вышивание в сторону и в смятенье заходила по светлице. Кто он? Ах матушка, ах тятенька, отчего вы родили меня бойкою да смелою, а не кроткой и боязливой. Побежала бы я тогда с перепугу вместе с подружками и не видела бы я глаз этих огненных, что пламенем всю меня охватили и как на костре жгут. Кто он?
   Ночь медленно и нехотя опускалась на скит. В это время темнеет поздно. Сняла Лушенька с себя одежды праздничные и переоделась в ситцевый сарафан и рубаху миткалевую. Вышла крадучись из светлицы. Из келий храп слышится, спят инокини, матушка Аркадия тоже спит. Подошла она, тихо ступая босыми ногами, к светлице Дарьюшкиной, прислушалась. Посапывает подружка, стало быть, сон и ее сморил. Вернулась она к себе, взяла с приступка убрус шелковый, накинула на голову и растворила окно. Опять прислушалась. Тихо в скиту, даже собаки голос не подают. Спустила ноги на завалинку и прыгнула в ночь. Пригибаясь низко, проскочила под оконцами, мимо подклети тихохонько прошмыгнула, где трудницы ночевали, и бегом к перелеску.
   Зачем бегу? Кто он? А ну как лиходей? Потрогала дрожащими руками булавочку у себя на груди. Коль лиходей, так скоренько у меня окривеет. Булавкой-то в глаз ткну и не перекрещусь.Смущенье его вспомнила и слова, которые он произнес: налюбоваться-де на красоту твою вдоволь, так и помереть не страшно. Да рази ж лиходею такие слова на ум придут? Да рази ж ему смущенье ведомо? Кто он?
   Вот уж перелесок кончился. Выскочила она на лужайку и в березках силуэт его увидела. Остановилась, сердце замерло, выкинула она вперед руку и крикнула громко в темень:
  -- Кто ты?
  -- Ничтожный человек, раб презренный, отринутый
   Богом и людьми, - послышался его голос.
  -- Как зовут тебя?
  -- Григорием. За жизнь мою разгульную прозвали меня
   люди Разгуляем.
  -- Разбойник Разгуляй! - испуганно вскрикнула
   Лушеньки и руками за убрус схватилась, что на плечи мягкими волнами с головы ее сполз.
  -- Не бойся, красавица, - сказал он, подойдя к ней
   поближе. - Не сделаю я тебе ничего худого. Выслушай меня, как обещалась.
  -- Лушей меня зови. Говори всю правду, не смей с
   враньем мешать. По глазам увижу обман твой.
  -- Много грехов на мне, но врать не научился, - молвил
   Разгуляй и рассказал ей о детстве своем, измученном сиротством и унижениями. - А когда подрос, в артельщики подался. Справедливости и там не нашел. Обман один для работного люда увидел. Унижений натерпелся от хозяев досыта и возмечталось мне о жизни вольной. Оказалось, среди артельщиков нас много таких, на долю свою обиженных. Сколотил шайку, и стали мы богатых людей по дорогам с кистенем встречать.
   Опустил он низко голову и замолчал.
  -- Душегубец ты! - вскрикнула Лушенька. - Чай,
   на душу твою посмотреть, так она поганью заросла вся, бедная.
  -- Крови людской нет на мне, Луша. И на другах моих
   нет. Кистенем махали, чтоб страху нагнать. Люди богатства свои сами нам отдавали, напужавшись.У меня золота, серебра, драгоценных камней - сундук кованый, в лесу хоронится, в месте надежном, одному мне известном. Бежим со мной в Малороссию, Лушенька. Богатств на всю жизнь хватит нам с тобой, детям и внукам нашим много останется. Всю тебя с головы до ног золотом обсыплю. С разбойничьей жизнью я покончил. Сам себе противен стал. Бежим, а? - с жаром уговаривал ее Разгуляй.
  -- Изыди, ирод! - отшатнулась от него Лушенька. -
   Золотом вздумал меня приманить, сатана? Не нужно оно мне, золото твое поганое. Душа мне твоя нужна ясная, чистая, какой в тебя ее Господь вдохнул. Крови на тебе нет людской? А други твои, что от урядниковых ружей пали?
   Кто их в богомерзкое дело втянул?
   - Никого не неволил. Сами со мной идти возжелали. А что не уберег их от урядников - в том виноват перед ними! - Простер Разгуляй к ней руки и ниц пал. - Как мне замалить грехи мои, Лушенька? Как покой в душе обресть?
   - Ступай по Дремучей тропе, где Батый не ступал,
   выйдешь к Поганому болоту. Встань на бережок и крикни: душа моя, покажись мне. Поговори с душой своей и сделай так, как она тебе велит. А после того, как веление ее исполнишь, сюда приходи и на березовую веточку перстень свой яхонтовый повесь - я знать буду, что ты вернулся и вечор выду к тебе. Подымись с колен, Разгуляй!
   Встал он перед ней и хотел до руки ее дотронуться, но
   Лушенька быстро руки за спину завела и говорит:
  -- Вся твоя буду, когда душой очистишься.
   Натянула на голову шелковый убрус и пошла к скиту.
  
   3
   Каждую тропу в лесу он и с закрытыми глазами мог
   найти. Знал Разгуляй, где Дремучая тропа проходит, по которой и Батый не ступал, да никогда не ходил по ней. Люди говорили, что в Поганом болоте черти водятся, а ведьмы на берегу свой шабаш устраивают. Пропадать так пропадать, решил Разгуляй и смело ступил на тропу.
   К утру вышел он к Поганому болоту, встал на
   бережок, как Лушенька его учила, и крикнул: душа моя, покажись мне!
   Забурлило болото злобно, смрад его в нос крепко
   ударил, но Разгуляй не прикрылся рукавом, а замер в ожидании. Вышло из середины болота чудище страшное, все поганью болотной заросшее, и говорит замогильным голосом:
  -- Полюбуйся, Гришенька, до чего ты довел меня. А ведь
   Господь вдохнул меня в тело твое бренное птицей белокрылой. Теперь я в смраде болотном погибаю, погибаю...
   Ужас охватил Разгуляя, какого он в жизни своей
   никогда не испытывал. Закричал он страшным голосом:
  -- Прости меня, душа моя. Подскажи, как спасти тебя?
  -- Помоги обездоленным, построй обитель сиротскую,
   призрей несчастных, судьбой обиженных.
   Сказала так и опустилась в воды поганые.
   Постоял Разгуляй еще некоторое время на берегу и назад отправился.
   Разыскал он дуб могучий, где сундук с награбленным
   добром был закопан, разгреб землю руками, добрался до клада и опустошил его на треть. Потом стал искать в лесу место для обители, чтоб от людей не далеко и не близко, и от Волги-матушки не отдаляться. Облюбовал он подходящую поляну в лесу и пошел искать артельщиков. А тех-то по волжским берегам в ту пору много слонялось в поисках работы. Обрадовались они ему и обещали за те деньги, что он им посулил, к Ильину дню обитель выстроить.
   За работу принялись скоро. Разгуляй рукава закатал, топор в руки взял и наравне с артельщиками стал лес валить, работа -то ему по прежним временам знакома была.
   Молва полетела по деревням и селам, что богач-де неизвестный обитель сиротскую строит. Сироты в ту обитель стали сбираться, просить, чтоб к работе их приставили. Рады-радешеньки свой родной дом строить. Заставил их Григорий сучья с деревьев рубить да кору с деревьев счищать. Поверить не могли, горемычные, счастью своему, что не придется теперь под оконцами стоять, да от злых людей тумаки получать.
   Артельщики слово свое сдержали. К Ильину дню обитель была выстроена. Поселились в нее сироты. Всем необходимым для крестьянского хозяйства Разгуляй их обеспечил и жизнь им наладил. Кто из артельщиков захотел в обители остаться и сиротам помогать, тех поблагодарил слезно. С остальными рассчитался без обману и распрощался по-доброму.
   До Лушеньки слух о неизвестном богаче, который сиротскую обитель строит, от братьев пришел. Поражаются братья бескорыстию сиротского благодетеля.
  -- Наживы-то от нее ведь никакой, одни траты, а он
   вишь-ка... Богат, видать, шибко, коль капитал свой сорит, - говорил Савелий матушке Аркадии.
  -- Да какое ж это соренье, сироту-то
   облагодетельствовать? - покачала головой матушка Аркадия, угощая братьев чаем из самовара. - Это божье дело.
  -- Да я то ж говорю, матушка, что божье это дело,
   сироте-то приют дать, коль капиталы позволяют, - закивал головой Савелий, прихлебывая горячий чай из блюдечка.
   Лушенька подслушивала их разговор из боковушки и улыбалась. Ах знали б вы, братцы мои милые, кто этот богач-то, знали б вы, любезные мои, как сестренка ваша по ночам не спит, а все о богаче том думает и увидеть его поскорее мечтает. Нет, невдомек вам, что я человека полюбить успела, да так полюбить, что только смерть меня с ним разлучит.
   Ильин день наступил. Приехали Прокопий Петрович и Авдотья Михайловна с обозом мыла, муки, круп разных и белорыбицы. Матушка игуменья засуетилась вкруг них. А Лушенька и другие белицы благословенья попросили на лужок сходить псальмы попеть, Ильину дню возликоваться. Отпустили их, а инокине Таифе строго-настрого игуменья наказала по сторонам глядеть и с девушек глаз не спускать. Та сделала перед ней метания и молча удалилась вместе с белицами.
   Одного взгляда Лушеньке хватило, чтоб заметить на березке перстенек заветный. Схватила она от радости Дарьюшку и ну ее кружить.
  -- Ах ты баловница, ах ты озорница. - с улыбкой
   пожурила ее матушка Таифа. - Все бы тебе прыгать да скакать. Псальмы пойте.
  -- Псальмы так псальмы, - весело вскрикнула Лушенька ,
   лукаво подмигнула подружкам и запела:
   Как во городе да во Казани...
  -- Чур, тебя, баловница эдакая, - погрозила ей без зла
   матушка Таифа. - Пожалуюсь на тебя игуменье, будешь мирские песни распевать в Ильин день.
   Засмеялась Лушенька, подбежала к матушке Таифе, к
   щеке ее старческой своей свежей щекой приложилась и говорит, хитро улыбаясь:
  -- А сама-то, матушка, молодая не такая ли озорная
   была?
   Опустила матушка Таифа голову в черном клобуке и слезу смигнула.
  -- Невеселое у меня житье-то по молодости было.
   Сиротой росла. Царствие небесное матушке Ефросинье, что до Аркадии в игуменьях здесь была. Не бросила меня без куска хлеба, в обители своей пригрела, накормила, напоила и в келье поселила. Я ж и постриг при ней приняла. Куда мне деваться, коль родных нет ни впереди, ни сзади, ни с боков. Одна, как шест. Вот, слышь, обитель сиротскую добрый человек строит. Служить бы я туда пошла, ежели матушка Аркадия благословит. Не матерью, так бабушкой родной сироткам стала бы. И они б мне внуками. Друг к дружке-то прижавшись, потеплее нам будет.
  -- Правда пойдешь служить в обитель, матушка Таифа? -
   спросила Лушенька.
  -- Коль позволит тот человек, что не пойти? Пойду.
  -- Позволит, обязательно позволит. Матушку Аркадию
   тятенька уговорит, я его упрошу, а тот человек рад будет тебя в обитель принять.
  -- Да откуда ж тебе известно-то, что он рад будет, егоза
   ты эдакая, теленочек резвенький, - улыбнулась матушка Таифа.
  -- Всех уговорю, я такая, - весело прощебетала Лушенька
   и побежала на лужок, где девушки скучно псальмы распевали. Матушка Таифа только головой ей вслед покачала.
   Перед отъездом Прокопий Петрович зашел в светлицу к Лушеньке. Опять он стал спрашивать, не хочет ли она покинуть скит и домой вернуться.
  -- Нет, тятенька. Мне здесь хорошо. Вот научусь
   вышивать бисером так, что мою вышивку не стыдно будет и архиерею показать, тогда вернусь домой.
  -- Матушка Аркадия тебя хвалит. Ты вот что скажи мне,
   дочка, уж не собралась ли ты в черноризницы? Не для того я тебя ростил, чтоб ты в черную рясу облеклась, - с подозрением спросил ее Прокопий Петрович.
  -- Да что ты, тятенька! - широко раскрыв глаза,
   посмотрела на него Лушенька.- И в помыслах не держу постриг принять.
  -- Мотри у меня, - шутливо погрозил ей Прокопий
   Петрович зажатым в кулаке кнутом. Поцеловав дочку в лоб, вышел из светлицы.
   Ждет не дождется Лушенька, когда на скит ночь упадет и все спать улягутся. Дождалась наконец, захрапели инокини, засопели подружки. Растворила она ставенки и, от всех таясь, выбежала из скита - и к перелеску. Бежит, а у самой сердце в груди бьется, будто выпрыгнуть хочет и впереди ног побежать. Трепещет, родимое, словно птичка, в силки угодившая.
   Остановилась Лушенька в перелеске, к березе спиной прислонилась. Что со мной деется? Душой рвусь к нему аль телом? А ну как это страсть одна, дьяволом пущенная. Обнимать его хочу крепко, целовать жарко, а что ж душа? Душа твердит, что хворобый он, лечить его надобно от скверны. Сдержу себя, удержу страсть свою, не дам ей наружу выплеснуться.
   Отдышалась, успокоилась, сердце угомонила и вышла из перелеска на лужок. Заметила силуэт его темный. Приблизился он к ней, поклонился низко, поздоровался.
  -- Доброго здоровья, Разгуляй! - с насмешкой ответила
   Лушенька. - Григорием-то у меня еще не заслужил именоваться, хотя и слышала я про дела твои богоугодные.
  -- Да много ли их, дел-то! - с досадой произнес Разгуляй.
  -- С душой-то своей видался ли?
  -- Видался, как не видаться.
  -- Какая она у тебя, душа-то?
  -- Страшная, поганью заросшая.
  -- А сейчас-то видался ли?
  -- Нет, сразу к тебе пошел, Лушенька.
  -- Так повидайся еще раз. Потом ко мне придешь, как
   веление ее исполнишь.
  -- Мне, Лушенька, признаюсь тебе, вот здесь полегчало,
   как я радость в сиротских глазах увидел, - стукнул он себя в грудь. - Камень будто с сердца свалился.
   - Значит, душа твоя любовью и состраданьем наполняется, Разгуляй. Очищается она, бедная, потихоньку.
   Протянул он руки к ней, хотел до ее рук дотронуться, но Лушенька решительно за спину их завела и говорит:
  -- Вся твоя буду, когда веления души своей исполнишь.
   Повернулась и пошла к скиту. До тех пор провожал ее Разгуляй взглядом, пока она с ночью не слилась и из глаз его не исчезла.
  
   4
   И снова пошел Разгуляй по Дремучей тропе, по которой сам Батый не ступал. К утру добрался он до Поганого болота, встал на берег и крикнул зычно:
  -- Душа моя, покажись мне.
   Забулькало болото, пузыри пошли по нему, воздух смрадом наполнился едким. Но не отворотил Разгуляй лицо, и рукой не прикрылся, а стал ждать, когда душа его покажется из поганых вод.
   Вышла из середины Поганого болота птица черная и
   молвит утробным голосом:
  -- Спасибо тебе, Гришенька, отмыл ты меня немножко,
   но до белых крыл далеко мне.
  -- Как мне помочь тебе чистой стать? - слезно спросил
   Разгуляй.
  -- Горе великое постигло деревню Порфировку. Сгорела
   деревня дотла. Помощи погорельцам ждать неоткуда. Одно им остается, несчастным, - детей в охапку, котомку на плечи и по миру ступать. Помоги им, Гришенька. Спаси их от беды большой.
   Сказала так и сгинула в поганые воды. Постоял
   Разгуляй на берегу минуту в раздумье и отправился в деревню Порфировку.
   Порфировских мужиков он знал. Пахари все до
   единого, землепашцы трудолюбивые. Утром с солнышком поцелуются, вечером попрощаются, а остальной день земле кланяются. Жили они небогато, но сыты были, всегда при хлебушке. Порфировских шайка его не трогала. Взять с них было нечего: в уезд зерно везут на продажу, а из уезда везут мануфактуру кое-какую, гостинцы детишкам, обновы бабам, утварь домашнюю и не более ста целковых в картузе. Для разбою им богатых купчин хватало.
   Приходит он в деревню, а там стон стоит на всю округу. Бабы простоволосые об землю лбом бьются в диком отчаянии, детишки ревут так, что за сердце хватают, мужики в сторонке стоят слезы смигивают.
   Подходит к ним Разгуляй и говорит:
  -- Хватит, мужики, глаза рукавом утирать. За дело
   беритесь. Деревню от головешек очистите. Будем новые избы ставить.
  -- Да на каки ж шиши мы их поставим? Голы как
   соколы. Все сгорело дотла. Такая беда нас постигла, что хоть живыми в гроб ложись.
  -- Делайте, что говорю, - прикрикнул на них Разгуляй. -
   Щас я артельщиков вам приведу.
  -- Нечем нам их артельный труд оплачивать, -
   нахмурились мужики и снова слезы смигнули.
  -- Все работы я оплачу, - сказал Разгуляй. - Некогда мне
   с вами рассусоливаться, приступайте к делу.
  -- Ангел что ль с небес к нам спустился, - в недоумении
   заговорили мужики, провожая Разгуляя растерянными взглядами. - Николай ли угодник сам на помочь
   пришел.
   Однако долго рассуждать не стали и проворно за дело принялись.
   А Разгуляй сначала к дубу пошел и опустошил клад свой еще на треть. Отправился он на Волгу-мать искать артельщиков. Долго ему их искать не пришлось. Те ждут не дождутся, кто б им работу дал. Обрадовались они Григорию. Рассказал он им о порфировских.
  -- Вдвое больше получите, если построите избы к
   Рождеству Пресвятой Богородицы, - посулил он работным людям.
   Вышел тут из артельщиков самый старший и говорит Разгуляю:
  -- Торговаться с тобой не по совести нам, барин. Сколь
   заплатишь - в обиде не останемся. И не заплатишь совсем, тоже в обиде не останемся, потому как не нехристи ж мы, помочь страждем братьям своим во Христе. Веди нас к погорельцам.
   Порфировские мужики и бабы деревню уже от головешек очистили. Григория и артельщиков, как Христа
   и его апостолов встретили, в ноги им повалились всем миром.
  -- Не до поклонов нам, - сурово прикрикнул на них
   Разгуляй. - За дело, братцы. - И первым взялся за топор.
   Лушенька обрадовалась, когда в скит приехали Савелий и Пахомий. Передав матушкам инокиням мыло, соль и рыбу, которую заботливо прислал в скит Прокопий Петрович, братья сели за стол потрапезничать с игуменьей.
  -- Помнишь, матушка, я тебе сказывал прошлый раз
   про богача безымянного, что сиротску обитель выстроил, - начал, опрокинув в рот рюмку наливочки, Савелий. - Так теперь он порфировским погорельцам новы избы строит.
   Обещался к Рождеству Пресвятой Богородицы все работы закончить.
  -- Да кто ж он такой? Имя его вам не ведомо ли? -
   спросила матушка игуменья.
  -- Мужики порфировски были в прошло воскресенье на
   ярманке, паклю у Митьки Кривого брали большими возами. Сказывают, что зовут они его барином, а боле никак. Барин и барин. А барин тот машет топором не хуже артельщика. Какой же он тогда барин, матушка?
  -- Петр Первый, царь-батюшка, тоже топором махал не
   хуже мужика. Сие занятие от чина не зависит, - вставил свое молчаливый Пахомий и тут же пожалел о сказанном.
   Взгляд игуменьи вспыхнул гневом. Чтобы скрыть его, она быстро опустила на глаза наметку и строго сказала:
  -- Не упоминай боле при мне имя царя антихриста,
   Пахомий.
  -- Прости, матушка игуменья, - потупился тот.
   Неловкую паузу нарушила сама же игуменья, спросив:
   - А что ж исправник, был ли он у порфировских?
   - Да что ты, матушка, носа не кажет, - горько усмехнулся Савелий. - Им ведь только покажись! Жаловаться начнут, помочи просить. Исправнику придется губернатору докладать. Губернатор начнет хмуриться, на исправника кричать, ногами топать, допустил, дескать, пожар в округу, казне разор учинил. А так нашелся богатый дурень и "слатегосподи"! Как будто порфировски и не горели вовсе. Как хорошо ему, исправнику-то. Докладать губернатору не надобно, а келейно о порфировских можно шепнуть при случае губернаторше. Та без ведома мужа благотворительность устроит, с купцов и дворян денег соберет погорельцам да в исправниковы руки без всякой росписи под "спаситягосподи" сунет. А исправник решит, на кой ляд их погорельцам отдавать, коли они уже отстроились, и те денежки себе в карман положит. А губернаторше отчитается келейно же, что погорельцев призрел, новы избы им выстроил, поди, мол, проверь, матушка, самолично, ежели не веришь. А о безымянном барине ни слова. Вот оно как в миру-то у нас деется, - вздохнул Савелий. - Плут на плуте, из плута скроен и плутом подбит.
   Лушенька, затаившись в боковушке, слышала их
   разговор. При упоминании об исправнике сердце ее сильно екнуло и забилось в тревоге. И хоть развеял эту тревогу Савелий, сказав, что исправник не показывается в Порфировке и вряд ли покажется, а все ж неспокойно ей сделалось за Григория.
   И близко ты от меня, Гришенька, - верст десять до Порфировки отсюда будет, - и далеко. Обернуться бы птичкой быстрокрылой, полететь к тебе, устроиться на веточке и смотреть на тебя не моргнувши ни разу. А когда с устатку сморит тебя сон, сесть рядышком и охранять его, чтоб никто не спугнул. Скоро увижу тебя, соколик мой ясный. Не далек праздник Рождества Пресвятой Богородицы. К нему тебя жду, - грустно улыбалась Лушенька мыслям своим.
   На Рождество Пресвятой Богородицы родители одарили ее расписным кашемировым полушалком и теплой поневой. Приняв подарки, Лушенька сердечно поблагодарила их и шепнула Прокопию Петровичу так, чтоб не услышала Авдотья Михайловна:
  -- Разговор у меня до тебя есть, тятенька.
   Улучив момент, когда Авдотья Михайловна
   разговорились с матушкой Аркадией об урожаях и погодах, Прокопий Петрович вошел в светлицу к Лушеньке. Та с нетерпением ждала его.
  -- Просьба у меня к тебе большая есть, тятенька, -
   ласково начала Лушенька.
  -- Проси, доченька, все для тебя сделаю, - улыбнулся
   Прокопий Петрович, уже хлебнувший наливочки.
  -- О матушке Таифе хочу просить тебя. -
   продолжила она. - Пособи ей упросить матушку Аркадию дать благословение на службу в сиротску обитель, что добрый барин для обездоленных выстроил.
  -- В уме ли ты, доченька! - вытаращил глаза Прокопий
   Петрович. - Не по праву мне совать нос в дела скитские.
  -- А говорил, что все для меня сделаешь, - обиженно
   надула губки Лушенька.
  -- Да пойми ты, красавица моя, это ж не салопчик на
   собольем меху купить, который ты давно у меня просишь. Здесь дела сурьезные. Да и не мои это дела, чужие. Мое дело благодетельное.
  -- Привез мыло, сдал инокиням, а до душ их тебе дела
   нет. Не нужен мне твой салопчик, - всхлипнула Лушенька и резко отвернулась от родителя.
   Прокопий Петрович в растерянности теребил
   окладистую бороду и смотрел в спину дочери. Потом ласково тронул ее за плечо.
   - Ну, не обижайся на старика, Лукерья. Спробую я потолковать с матушкой Аркадией.
   Взаправду потолкуешь, тятенька? - обрадовалась Лушенька, обернувшись к отцу. Глаза ее так и сияли сапфиром.
  -- Так ведь и с человеком еще тем надо потолковать.
   Сказывают порфировски о нем, что добрый он барин, обиженным, вишь, помогат. А уж как разговор с ним о матушке Таифе вести, здесь покумекать надобно.
  -- Ты с матушкой Аркадией поговори сперва, - сказала
   Лушенька и красивое лицо ее озарила светлая улыбка.
  -- Ох и задала ты мне задачу, доченька, - покачал
   головой Прокопий Петрович и вышел из светлицы.
   Надела Лушенька новую поневу, на голову повязала
   полушалок расписной и отправилась подружек звать на лужок погулять. С ними непременно матушка Таифа пошла.
   Пригляделась Лушенька к березке заветной, а на ней уже яхонтовый перстенек призывным огоньком горит. Захлестнула душу ее радость большая, вышла она на лужайку, подбоченилась, ножками быстро-быстро перебрала и запела звонко:
   Не пора ли мне, девице,
   В добра молодца влюбиться?
   Во лесок с ним ходить,
   До утра его любить.
   Матушка Таифа глаза на лоб выкатила, зашикала, клюкой замахала, ногами затопала, старость свою не пожалев, прикрикнула незлобливо:
  -- Дождешься ты у меня, нажалуюсь на тебя матушке
   Аркадии за мирские песни. И батюшке, и матушке твоим скажу о том.
  -- Да нешто парня любить грех великий? - заступилась
   за подругу Дарьюшка, приплясывая рядом с Лушенькой.
  -- Не ведаю того греха, а вам рано еще об парнях думать,
   - насупилась матушка Таифа.
   Лушенька лихо подскочила к ней, обняла за старческие плечи, тихонько шепнула:
  -- Скоро, матушка, покинешь ты скит и переселишься в
   сиротску обитель. Тятенька обещался потолковать с матушкой игуменьей насчет тебя.
  -- Вправду обещался? - недоверчиво спросила
   Таифа.
  -- Истинная правда!
  
   5
   Оказалось, однако, что Прокопию Петровичу в тот
   день не до Лушенькиных хлопот было. Приехал в скит его старинный друг, Захаров Корней Михеич, родитель Дарьюшки, с супругой своей Аграфеной Ильинишной.
   Облобызались друзья, давно не видемшись, и пока
   Аграфена Ильинична с игуменьей и Авдотьей Михайловной ликовалась, отвел Прокопий Петрович товарища своего в сторонку и шепнул ему на ухо келейно:
  -- Опротивела мне, Корней, ихняя наливка, вот она у
   меня где стоит, - и чиркнул по горлу пальцем. - В возу моем померанцевая хоронится бутылок несколько. Айда к сторожу. Чать, не чернохвостницы мы, старушечье зелье лизать.
   Посмеялся в бороду Корней Михеич и отвечает также
   келейно, чтоб игуменья Аркадия не услышала:
  -- Я, Прокопий, тоже не пустой приехал. У меня в возу
   такая же продукция схоронена на случай.
   Тут грех не рассказать малость об Дарьюшкином отце
   Корнее Михеиче. Происходил он из бондарей. Наследники их рода капиталы отцов не профукивали в карты да на бесстыжих девок, а с каждым разом умножали.
   Имелся у Корнея Михеича заводик, где его рабочие
   изготовляли необходимую по тому времени бондарную продукцию: бочки, бочонки, кадки, бадьи, бадейки. Ведь в то время не было двора, почитай от царского и до самого нищего, без этой домашней утвари. Капуста квашеная, огурцы, рыжики, грузди соленые, яблоки и брусника моченые, рыба, льдом обложенная, чтоб ее порча не тронула, мед, наливки, творог - все хранилось в бочках да в кадушках. В бадьях воду держали для питья, бадейками ее из колодцев носили, скотину из них поили.
   Продукция Корнея Михеича не залеживалась и вся в продажу шла. Рыботорговцы его вниманием жаловали: он им под рыбу бочки на заказ изготавливал.
   Строг, но не суров был с рабочими Корней Михеич. Коль брак заметит, доверья у него уже к бракоделу нет, а потому вот тебе полный расчет и - ступай мимо щи хлебать. На трех русских китах: авось, небось да как-нибудь, у него не проехать было. Рабочие это знали и потому прилагали к делу все свое старанье. А старательных Корней Михеич шибко любил и лишним рублем награждал. Крепкий и справедливый был хозяин, за то и уважали его.
   Вот с этим человеком и отправился Прокопий Петрович к сторожу пить померанцевую, совсем забыв о своем обещании Лушеньке потолковать с игуменьей о матушке Таифе.
   Дом сторожа стоял особняком от скита. Добротный, просторный, о пяти окнах, которые смотрели на скит, он был выстроен не без помощи благодетелей. Прежняя хибара никак не отвечала их потребностям. Рассерчав однажды, что в этой конуре и воробью ступить негде, они тряхнули мошной и накидали сторожу красненьких на стол, наказав выстроить хороший дом к следующему их приезду.
   Появление благодетелей почиталось праздником у скитского сторожа Егора Фомича. Жену, сыновей и двух невесток он на это время отправлял в деревню к родным, чтоб глаза не мозолили, а сам во всю прыть ублажал своих дорогих гостей.
   Всяко застолье у благодетелей начиналось со спокойных разговоров о торговле, которые по мере принятия на грудь водочки перетекали в балагурство, песни и пляски. Фомич тут как тут с балалайкой, сядет на лавку и наяривает во все лопатки, пока гости рукой не махнут, чтоб умолк.
   Пили много, но и ели хорошо и сытно: скитские прислужницы умели готовить вкусную пищу. Фомич строго следил, чтоб еда на тарелках высилась горкой и чтоб, не дай Бог, дно тарелки не засветилось. Чуть поубавилось еды, бегом в скит.
   - Пирогов с вязигой кусков с десяток осталось, срам-то какой, подсыпь-ка еще, Гавриловна,- прибежав, торопил он добрую прислужницу. - Да балычка не пожалей для гостей, икорочки. А белужий бок-то че забыла? И его, матушка, положи. Для гостей аль нам жалко.
   Гуляли гости до утра, но до риз не напивались. То ли здоровье было крепкое, то ли закуска сытная. А кто на бок повалиться захочет уставши от гульбы, того Фомич до постели проводит, сапоги сдернет, одежду стянет, аккуратной стопочкой сложит, одеялом гостя дорогого укроет, мокрой тряпочкой пот с лица и шеи вытрет и на ночь перекрестит.
   А с утречка в погреб за рассольчиком слазит, каждого ковшиком обойдет и айда к колодцу. Наберет студеной воды бадейку и давай лить гостям на руки да на плечи. Те фыркают, но не отпираются - освежиться надобно с похмелья. Каждого потом Фомич полотенчиком насухо оботрет.
   А после обливанья колодезной водой пожалте, гости, за самовар, чайком согреться да нутро похмельное промыть. Ведерный самовар уже на столе стоит, медью блестит и как паровоз пыхтит. Пока чайком гости балуются, Фомич уже баньку затопил. Пожалте, гостечки любезные, попариться, хмель из пор веничком выхлестать. Веничком он орудовал, как казак саблей: играючи.
   Попарившись и на полоке повалявшись, гости из бани выходят, а Фомич уже с ухватом в скит. Там у Гавриловны в печи чугун со стерляжьей селянкой стоит для гостей дорогих. Подхватит чугун Фомич, да так на ухвате и несет в дом.
   А гости уже по скамьям рассаживаются. На стол под селянку померанцевая ставится, но пьется уже по стопочке, на посошок - все, окончен бал, пора по домам да за дела.
   Где уж Прокопию Петровичу было помнить про бедную инокиню, когда впереди пир горой.
   У сторожа за столом уже сидели купцы казанские и симбирские, давнишние его знакомые. Егор Фомич померанцовкой всех обошел и ...понеслось
   "со свиданьицем".
   Авдотья Михайловна сама пожаловала к Лушеньке в светличку.
  -- Собирайся, дочка, поедешь завтра домой с нами, -
   сказала она.
  -- Так ведь не прошусь я домой, матушка. Мне хорошо
   здесь, - бойко ответила Лушенька. - И Дарьюшка пока остается.
  -- Тайну хочу открыть тебе про Дарьюшку, - понизила
   голос Авдотья Михайловна. - Полюбилась она нашему Савелию. Просит ее в невесты. Свататься к ним поедем вскорости. Не остается Дарьюшка в скиту, домой ее родитель забирает.
  -- Как так? - растерялась Лушенька. - Дарьюшка знает
   об том?
  -- Аграфена Ильинишна у нее. А родители ваши у
   сторожа гуляют. Матушка игуменья строгий запрет на водку держит, за дьявольское зелье ее принимая, так они и пошли к Фомичу греховодить.- Авдотья Михайловна зевнула во весь рот и набожно перекрестила его. - Притомилась я. Пойду в келийку, прилягу. А ты ложись пораньше, завтра ехать нам.
   Оставшись одна, Лушенька нервно заходила по светлице. Столько навалилось сразу: и Савелий с его любовью к Дарьюшке, и неожиданный отъезд домой. Но все это можно забыть на время. Григорий! Как с ним-то быть? Скорее бы ночь наступила.
   Дверь в светлицу отворилась и вошла Дарьюшка. По-новому взглянула на нее Лушенька. Хорош собой Савелий: белокур, высок ростом, в плечах широко развернут, молодецкой силой налит до краев, вот только говорлив не в меру. Силой-то его Бог не обидел, а вот умом обошел. Понравится ли он Дарьюшке? Умница она, сметливая, руки золотые, собой хороша.
  -- Ведаешь ли, что породнимся мы скоро? -
   улыбнувшись, спросила Дарьюшка и потупила взор.
  -- Ты согласилась, Дарьюшка? - Лушенька близко
   подошла к подружке.
  -- А чего не согласиться, коль я на него давно глаза
   кошу. Только не думала, что люба ему, а спрашивать же не станешь.
   Обнялись подружки, заплакали то ли от горя, то ли от
   счастья, не поймешь ведь нашу сестру: и здесь и там слезы льем. Не радость, конечно, девице волосы под кичку убирать и родительский кров покидать. Как птичка с воли в клетку, так и молода девица в замужество. Хоть и по своей воле замуж идет, а все ж не зря в народе говорят: своя воля - хуже неволи.
   Дождавшись ночи, выскользнула Лушенька из скита. Из дома сторожа неслись залихватские песни: то родитель ее с другами душеньку тешил . Через густые мужицкие голоса еле пробивалось треньканье балалайки.
   Лушенька добежала до перелеска, дальше пошла шагом. Вот и лужайка, а через нее березка и около нее Он.
   Завидев ее, кинулся к ней, ног под собой не чуя. Броситься бы в его объятья, задохнуться в них, забиться птичкой, в силки попавшей, но погожу, сдержу себя.
  -- Слава о тебе среди людей идет добрая, Разгуляй. Уже
   и до тятеньки моего докатилась. Глядишь, добрая слава дурную покроет, - сказала, сложив руки на груди.
  -- Да что мне слава! Не добрая, не дурная она мне не
   нужна. Вот здесь бы полегчало, - дотронулся он до груди.
  -- Видался ль с душой своей? Обрела ли она крыло
   белое?
  -- Не видался еще. К тебе спешил, Лушенька.
  -- Так повидайся! Что она велит, то и сделай. А мне
   знать дашь перстенечком яхонтовым.
  -- Дай мне руки твоей коснуться, Лушенька.
   Завладела ты мной, будто в полон забрала.
  -- Вся твоя буду, коль душой чист и ясен станешь, -
   сказала Лушенька, повернулась и пошла в скит.
  
  
   6
  
   И опять пошел он по Дремучей тропе, где сам Батый не ступал, и опять вышел на зорьке к Поганому болоту и крикнул с берега:
  -- Душа моя, покажись мне!
   Колыхнуло Поганое болото темной ряской, словно
   баба подолом. Слегка смрадом пахнуло от него. Вышла из середины его птица серая и молвит голосом простым человеческим:
  -- Недолго мне до белого крыла осталось, Гришенька.
  -- Вели что делать, чтоб обрела ты крыло белое.
  -- Ступай в село Трехозерское. Воздвигни там храм
   Божий. Старики и старухи тамошние в уезд ходят Богу молиться, а это, почитай, семь верст старым людям хаживать. Пожалей, Гришенька, ноги их старые. В своей-то церкви как им сподручно будет Богу молиться.
   - Да что ж ты такое молвишь, душа моя! - Испуганно
   вскрикнул Разгуляй. - Мыслимо ли мне никонианску церковь ставить? То ж щепоточники, а я двуперстный.
  -- А спрашивал ли ты, Гришенька, жертв своих, когда
   кистенем махал, в какой они вере - никонианской аль старообрядческой?
   Опустил Разгуляй низко голову и ничего не ответил птице. Не спрашивал, вестимо. Какое ему было дело до их веры. Тугой кошель их надобен был, а не вера.
   Поднял он голову, а птицы и след простыл, то место, где она только что была, уже плотной ряской затянуло. Побрел он в лес, где сундук с кладом был схоронен, вытряхнул из него остальную часть награбленного добра и отправился на Волгу искать артельщиков, согласных трехозерским церковь никонианскую ставить.
   Нашел таких. Обрадовались они работе, но сказали, что без монахов трудно с таким сурьезным делом сладить.
  -- Ступай в село Монастырское, там монахи живут,
   позови их на помочь. Монахи подсказывать нам будут, коль чего сами не скумекаем, в сем деле они лутче нас разбираются,- сказал старший из артельщиков. - Средь них и иконописцы имеются.
   Пошел Григорий в село Монастырское. Нашел монахов и слезно попросил их помочь церковь трехозерцам поставить. Монахи, слова лишнего не говоря, подпоясались и с ним в путь отправились.
   К Покрову успеем ли? - осторожно спросил их Разгуляй.
  -- А это уж какое старание приложем, - уклончиво
   ответили монахи. - Да как Бог помогать будет.
  -- Артельщики у меня народ старательный, лениться не
   привыкшие, - заверил их Григорий.
  -- Так и мы лениться не привыкшие, - усмехнулись
   монахи. - Не бока на печи греть идем.
   Пришли они всем гуртом к трехозерцам, а те и поверить не могут, что в их селе церковь будет стоять. Староста тотчас сход собрал и сельчан опросил, не хочет ли кто помочь делом?
   Сельчане поклонились в пояс и сказали:
  -- Всем миром помогать готовы, лишь бы церква своя у
   нас была. Далече нам в уезд хаживать богу молиться.
   Весть о том, что Разгуляй церковь никонианскую трехозерцам ставит, до Лушеньки от братьев пришла. К тому времени она по настоянию родителей из скита домой вернулась жить.
   Приехали однажды братья с ярмонки и Савелий, еще кафтан не сбросив, прямо от порога сообщил:
  -- Слышь, тять, барин-то безымянный трехозерцам
   церкву ставит, бог им в помочь. Трехозерски мужики сказывали, что к Покрову деревянна церква у них стоять будет, отец Порфирий к ним в священники, слышь, идет.
  -- Так он из вероотступников, стало быть, барин-то? -
   нахмурился Прокопий Петрович и посмотрел на Лушеньку, добавив суровым голосом:- Нашим инокиням в его сиротской обители делать нечего.
   Побледнела Лушенька, но ничего не ответила отцу. Не знает она, не спросила ни разу, какой же веры соколик ее. Да хоть какой он будь, все равно ей. Любовь о вере не спрашивает. Никонианин так никонианин, все равно ни на кого не променяю. А свадьбу уходом справим, самокруточку.
  -- А вот и нет, тять,- качнул белокурой головой
   Савелий. - Нашей он веры, барин-то, старообрядческой. И порфировски, и трехозерски говорят, двумя перстами на себя крестно знаменье кладет. Никониански щепоткой, старообрядцы двумя перстами, а работают вместе и разладу, слышь, меж них никакого нету. Вот дела-то, тять, какие.
   Осветилось лицо Лушеньки улыбкой, на щеках румянец загорелся. С торжеством посмотрела она на отца.
   Тая в душе на него обиду, что он не выполнил за пьяным делом своего обещания и не потолковал с игуменьей о матушке Таифе, она последнее время была с ним очень сдержанна. Прокопий Петрович замечал это и чувствовал себя перед дочерью виноватым.
  -- Вдругорядь поеду в скит, потолкую с игуменьей, -
   обещался он заново.
  -- А ну как и вдругорядь к сторожу греховодить уйдешь
   и опять позабудешь? - сердилась Лушенька, но отец побожился, что потолкует с матушкой игуменьей непременно.
  
  
   7
  
   Три дня шел сговор или, как его еще называли в те времена, запой. (Запой вовсе не означал беспробудное пьянство. Во время запоя решались важные вопросы, связанные с предстоящей свадьбой.- Авт.)
   Прокопий Петрович и Корней Михеич после долгих споров сошлись на том, что венчать молодых будет беглый поп Викентий в моленной Демьяновых.
  -- У никонианцев венчание крепче. Они записи ведут,
   жену за мужем бумагой закрепляют, а у нас венчанье, почитай, "под ракитовым кусточком" проходит. Может и нам обвенчать своих у никонианского попа? - говорил Корней Михеич, но Прокопий Петрович ни в какую не соглашался.
  -- В какой вере отцы нас венчали, в такой и нам
   надобно детей венчать, а слово, данное перед Богом, крепче всякой записи, - ответствовал он.
  -- Да мало ль наших старообрядческих у никонианского
   попа венчались? И будут венчаться. Мы с тобой жизнь, почитай, прожили, наша исхоженная дорожка позади лежит, а у них впереди еще нехоженной вьется.
  -- К никонианским попам венчаться уходом бегают, а
   мы с тобой добром своих венчаем. В скитах-то про нас что баять начнут, коль сделаем по-твоему? - Упрямо настаивал на своем Прокопий Петрович и Корней Михеич, устав доказывать преимущество никонианского венчания, махнул рукой и согласился на моленную Демьяновых и беглого попа Викентия.
   Дарьюшку и Савелия споры отцов не трогали. Они посылали друг другу влюбленные взгляды, тихонько шептались в углу и дождаться не могли, когда их наконец повенчают, хоть по-никониански, хоть с беглым попом, лишь бы поскорее.
   Чтобы замалить свой грех перед любимой дочерью, Прокопий Петрович привез ей из губернии обещанный салопчик на собольем меху и к нему кругленькую шапочку из такого же меха. Встав посреди горницы и держа салопчик в руках, велел прислужнице кликнуть Лушеньку. Та незамедлительно явилась на отцовский зов, встала в дверях под притолокой. В глазах родителя озорные огоньки прыгали.
  -- Мотри, что купил тебе. Аль не рада? Настоящий
   соболь, сибирский.
   Такой салопчик она давно уже желала, но все еще сердясь на отца, радости своей не выказала и обидчиво сказала:
  -- Ты мне другое обещался сделать.
  -- Так сказал же уже, поеду вдругорядь... - рассердился
   Прокопий Петрович.
  -- Меня с собой возьмешь. Глаз с тебя не спущу.
  -- Согласен. Примерь салопчик-то. Аль зря старался?
   Лушенька взяла из его рук салопчик, накинула на себя и глазки ее загорелись. Пройдясь в нем по горнице, остановилась перед зеркалами и надела шапочку. Прокопий Петрович, гордясь красотой дочери, счастливо улыбался. Не удержавшись, кликнул Авдотью Михайловну, которая была вся в хлопотах к предстоящей свадьбе.
  -- Семги-то пуда хватит ли, Карповна? - спрашивала она
   повариху. - Окорока-то в погреба сложили? Не пропали бы, окорока-то? Куропаток на крюки развесили? Бочки с маслом опустили ль?
  -- Да все сделали, матушка Авдотья Михайловна.
   Ступай, милая, сам зовет, - отвечала Карповна,
   прожившая у Демьяновых уже больше десяти лет и сделавшаяся им за это время родной.
   Увидев Лушеньку в салопчике, Авдотья Михайловна всплеснула руками.
   - Уж как он по тебе-то, доченька.- И вдруг заплакала.-
   Скоро время подоспеет и тебя замуж отдавать.
  -- Вот мокреть развела, - ругнулся на жену Прокопий
   Петрович. - Рано об том еще думать. Семнадцатый годок всего ей.
   Эх, тятенька, тятенька, знал бы ты, что судьба мне свое начертала и с молодыми годами моими не посчиталась. Ежели не быть мне за ним замужем, то вовсе не быть. Рясу черную надену, мантейку на шею накину, на голову клобук и в скиту себя заживо схороню.
  
   8
  
   Свадьбу Савелия и Дарьюшки назначили на Покров.
   Братья продолжали ездить в уезд торговать мылом, а Лушенька с нетерпением ждала вестей с ярмонки.
   Из Савелия новости лились как из ушата, но все они не интересовали Лушеньку. Про безымянного барина Савелий ничего не говорил, как будто забыл о нем. И вот однажды наконец-то обмолвился при Лушеньке:
  -- Барина седни видел, что трехозерским церкву ставит.
   Ходил по базару с монахами. Скобы брали, известку брали, изразец брали, жесть купол крыть брали, кисти и краски иконы писать брали. Мыло у меня взяли тридцать кусков черного и два десятка белого.
  -- Ну и как он тебе показался, барин-то? - спросил
   Прокопий Петрович.
  -- Красив барин, одет справно, выходка гордая, а обо
   всем монахов спрашиват. Че монахи укажут, то он и берет. Трехозерский возница сказывал в чайной, что у него монахи всем заправляют, барин токмо раскошеливатся. Церкву монахи с толком ставят, кажно бревнышко обглядывают со всех сторон, и ежели оно им не глянется, отбраковывают - и на дрова. Потом артельщики смолят и смолой кажну трещину заливают, как монахи велят. Ей-де, церкви-то, и дожди и снеги будут нипочем, вековечна церква будет. Крыльцо и балясины монахи вырезывают - загляденье.
  -- А много ль построить успели? - спросил Прокопий
   Петрович.
  -- Возница сказывал, к Покрову стараются.
  -- А успеют ли? Много ль до Покрова осталось?
   Почитай, уж у порога стоит, - робко спросила Авдотья Михайловна.
  -- А уж это как Бог даст, - развел руками Савелий.
  -- Успеют, - подал голос Пахомий. - Муравьям долго ль
   муравейник свой сгоношить. Седни идешь - он всего-то с кочку, а назавтра, глядишь, уже горка, а через три дня уже гора, аж не обойти. Всем миром-то и у них, как у муравьев, скоро выйдет.
  -- Бог им в помочь, - обронила Авдотья Михайловна.
   Лушенька старалась ни одного слова не пропустить из разговора старших. Она бы еще послушала Савелия, но он перешел на обновы.
  -- Мотри, тять, какой сюртук себе купил, под него
   жилетку и часы на цепочке, - хвалился он, показывая Прокопию Петровичу новый длиннополый сюртук, атласный жилет, толстую золотую цепь и часы луковицей.
  -- Добрый, добрый сюртук, - одобрил Прокопий
   Петрович, теребя ткань.
  -- Дарьюшка радехонька будет меня в нем увидемши, -
   Савелий прикинул на себя сюртук и подошел к зеркалам.
  -- Дак она и в рубахе тебя радехонька видеть, -
   усмехнулся Прокопий Петрович. - С виду тихая, а глазами-то бойкуща.
   Савелий расплылся в довольной улыбке.
  -- Дак от молодости глаза-то бойкие. Когда девке еще
   глазами поиграть, не в старухах, чать, - вступилась за Дарьюшку Авдотья Михайловна.
  -- Правду матушка говорит. Старуха на порог токмо
   ступит, а уж на всю избу тоску напустила, а молода-то... радость от нее так и прет, - играясь часами луковицей, болтал Савелий. - Приживалки-то твои, матушка, месяцами у нас живут. Проку от них никакого, зато рот от зевоты дерет. Восейка ты еще двух приветила. И все старухи да старухи.
  -- Нишкни, шалапут! - прикрикнул на сына Прокопий
   Петрович. - Нашел чем мать корить.
  -- Грех не призреть бездомных да старых, - поджала
   губы Авдотья Михайловна.
  -- Дак я ж рази корю? - спохватился Савелий. -
   Пущай их живут. Я токмо то хочу сказать, что рот от них крестить не успевашь.
   Заслышав шум и голоса, доносящиеся из сеней, Авдотья Михайловна поднялась со стула.
   - Гости к нам что ль пожаловали?
   Лушенька, когда мать вышла из горницы, поманила
   Пахомия в боковушку. Конечно, из Пахомия каждое слово клещами выдирать надо, не то что из Савелия, из которого все само льется, но все-таки хоть что-то да скажет про Григория.
  -- Пахомий, а что барин-то тот, понравился ль он тебе?
   Что молвил он? Как его монахи-то величают, каким именем? - с жаром зашептала она, когда Пахомий зашел вслед за ней в боковушку.
   - Дак я ж не девка, нравиться-то мне, - с улыбкой ответил Пахомий.
  -- Да говорил ты с ним?
  -- Не-а, - Пахомий опустил голову. - Савелий ему по
   копейке набавил на кажин кусок. Мне совестно сделалось, но я смолчал. Потом ругнул его, а он говорит, с богатого-де не взять лишнюю копейку - грех.
  -- Бесстыжий он, Савелий. Мало ль их, богатых-то, а
   токмо о своей мамоне пекутся. А этот, вишь...Ужо ругну его.
  -- Не смей, сестренка! - испугался Пахомий. - От
   тятеньки крепко попадет Савелию, что без его ведома копейки набавляет.
  -- Ну и пущай бы плетей ему всыпал тятенька, - кипела
   Лушенька, но увидев, что Пахомий расстроился и уже клял в душе себя за лишнее слово, добавила миролюбиво:- Да не скажу я ничего тятеньке, Пахомий. Скажи, как величают монахи барина?
  -- Григорь Васильичем кличут. А что он тебе сдался,
   сестренка, барин-то этот? - раскрыл от удивленья рот Пахомий, но Лушенька не успела ничего ему сказать, только щечки зарделись красным маком.
  -- Лукерья, поди что скажу тебе, - послышался из
   горницы голос Авдотьи Михайловны и она выскочила из боковушки. - Подружки на супрядки зовут тебя. Отпусти ее, отец, пусть позабавится, - обратилась к мужу Авдотья Михайловна.
  -- Дак баловство одно, эти супрядки. Для молодых девиц
   совращенье, - проворчал Прокопий Петрович.
  -- Меня-то ты где сыскал? - заулыбалась Авдотья
   Михайловна при воспоминании о давно ушедшей молодости.- Да и сам любил на супрядки бегать.
  -- Отпущу, коль пойдет с Пахомием. Он присмотрит.
  -- Никуда я не пойду, - решительно сказала Лушенька. -
   Не весело мне там.
   Авдотья Михайловна, которая по молодым годам так
   и пропадала бы на супрядках, до того они ей нравились и до того ей было там весело, что и домой не загонишь, застыла в изумленье.
  -- А когда ж погулять-то тебе, Лушенька, как не об эту
   пору? А уйдешь под кику, так и супрядки твои разом кончатся. Ступай, доченька, повеселись с подружками.
   Не одна будешь, с Пахомием,- мягко уговаривала дочь добрая Авдотья Михайловна.
  -- Не хочу, - крикнула Лушенька, убегая к себе в
   светлицу.
   Супрядки... Ишь чего выдумала матушка? Какое может быть веселье без Григория? Да мне теперь кажин ухажер не в радость, а в тягость. А на супрядках около кажной девушки непременно ухажер скачет кочетом, какой-нибудь Ванька Молохов, который глаза на меня пялит, как увидит. Нет уж, лучше я буду смотреть в окно и мечтать о Григории. Или разошью любимому синелькой еще один пояс.
  
  
   9
  
   За три дня до Покрова Прокопий Петрович снарядился в скит и позвал с собой Лушеньку. Авдотье Михайловне пообещал привезти Гавриловну помогать Карповне готовить свадебный стол.
   Лушенька вышла поутру в полукафтане красного сукна, в теплой шерстяной поневе, на голову повязала расписной полушалок.
   Красива волжская природа во все времена года, но осенью к красоте ее прибавляется загадочность и волшебность. Чудными цветами разукрасил Господь осенний волжский лес, порадовав человека перед суровой снежной зимой буйной своей фантазией.
   С природой спорит красота человеческая. Ах, как хороша Лушенька на фоне багряно - золотистого леса: светом глазки ее сияют, с самим сапфиром споря, щечки легким румянцем покрыты, будто утренней зорькой целованы, алые губки спелой ягодкой манят, зубки белоснежные меж них сверкают жемчужинками со дна моря добытыми.
   Так и ехала в скит, любуясь яркой красотой леса, а тот в безмолвии замер от ее неземной красоты.
   За два дня до выезда келейно говорила она с Пахомием. Завела его в подклеть, пока там никого не было, и прямиком спросила:
  -- Хочешь ли ты, Пахомий, чтоб я в черную рясу
   облеклась да навсегда себя в скиту похоронила?
   Отпрянул от нее Пахомий в ужасе.
  -- Что ты задумала, сестренка?
  -- Помоги мне, Пахомий. Жених есть у меня. Или с ним
   мне век жить, или манатейку на шею накину, а только другого пути у меня нет.
  -- Да кто ж он, жених-то твой?
  -- Барин безымянный. А по правде - разбойник Разгуляй.
   За него замуж хочу. Любы мы друг дружке. Добром тятенька меня за него не выдаст. Уходом с ним обвенчаться задумала. Помоги нам, Пахомий.
  -- Нет, сестренка, - еле вымолвил ошарашенный
   Пахомий. - За лиходея сестру свою никогда не соглашусь замуж отдать.
  -- Не лиходей он, Пахомий! - В отчаянии вскрикнула
   Лушенька. - Страдал много в сиротском детстве своем. От унижений горьких в разбойниках очутился. Простить его надобно, Пахомий. Забыл что ль писание? Кто первым простил разбойника? Христос простил, а ты выше Спасителя что ль?
   Пахомий весь потом покрылся, тряс курчавой головой и повторял:
  -- Нет, нет, нет, сестренка. Не по мне это дело. Не могу
   сам в руки лиходею сестру свою любимую...
  -- В рясу черную облекусь, не жаль тебе меня, Пахомий?
   Заживо себя в рясе той схороню и в том твоя вина будет.
  -- Нет, нет, нет, - отчаянно замахал руками Пахомий. -
   Что за помочь ты ждешь от меня, сестренка, говори скорее, пока одни мы.
  -- Слушай меня внимательно, Пахомий. Завтра наймешь
   в городе ямщиков. У трех дорог пусть ждут они меня, когда я из скита с тятенькой возвращаться буду. Сбегу я с ними в Трехозерское. Тятенька не сладит с молодцами, тебя и Савелия в погоню пошлет, да я уж далеко буду. Приезжайте в Трехозерское, а там уж как Бог даст. Все понял, Пахомий?
  -- Все сделаю для тебя, сестренка, - заверил ее Пахомий.
   И вот сейчас Лушенька ехала в скит, приятно сознавая, что в родительский дом она заявится уже с законным мужем, потому что Пахомий слово свое сдержал и нанял двоих ямщиков, которые за щедрую плату согласились выкрасть невесту и доставить ее жениху в Трехозерское.
   В скиту их радушно встретили матушка Аркадия,
   инокини и белицы. В сторонке, улыбаясь приветливо, стайкой собрались трудницы. Со всеми поздоровалась Лушенька, для всех нашла слово доброе, сердечное. Платочки и белое мыльце тайком сунула трудницам.
   Прокопий Петрович удалился с матушкой Аркадией в горницу чай пить с наливочкой да бальзамчиком, а Лушеньку обступили со всех сторон белицы.
   Ох и хорош же на тебе красный полукафтанчик, Лушенька, и поневочка в красную и синюю клетку. А кофта-то, кофта белая искусно бисером расшитая и душегреечка бархатная к ней, щебетали белицы и уже тихонько, шепотком, засыпали вопросами про супрядки. Кто да с кем, весело ли там было, ухажеры красивые ли около нее крутились. Разочаровала их Лушенька, признавшись, что не ходила она на супрядки ни разочка.
   А в это время Прокопий Петрович келейно вел разговоры с матушкой Аркадией. Гавриловну игуменья согласилась отпустить сразу же. От приглашения на свадьбу вежливо отказалась. А вот когда зашел разговор о Таифе, опустила на глаза наметку, чтобы скрыть свое недовольство просьбой благодетеля. Перебирая нервно кожаную лестовку, промолвила:
  -- Подумай сам, Прокопий, с руки ли мне отпустить в
   сиротскую обитель Таифу, где отроки и щепотью и двуперстием молятся. Не разборчив барин твой в вере. Всех собрал, и единоверцев и никонианцев.
  -- Дак ведь какой спрос с сироты несмышленого,
   матушка? Как его крест класть научили, так он и кладет, -мягко возражал Прокопий Петрович. - Много ль в нем ума? Недоросль еще.
  -- С барина спрос, - матушка Аркадия поднялась со
   стула, прошлась по чисто вымытому полу, продолжая перебирать лестовку. - Никонианцам церковь новую ставит, когда наши скиты разоряют и жгут нещадно. Третеводни снова от алчных псов чиновных отбивалась казной своей. Мошну их набила деньгами благодетелей, чтоб в покое нас оставили. Надолго ли? Думает ли барин твой о единоверцах своих?
  -- Не ведаю про него, - угрюмо обронил Прокопий
   Петрович и блеснул хитрыми глазами. - А насчет казны изволь не беспокоиться, матушка. Будет тебе чем и вдругорядь от чиновных псов отбиться. Пополню я твою казну. Сколь тебе надобно? Тыщу, две? Торговля у меня, слатегосподи, справно идет. Мыло-то оно, что простолюдинам, что купеческим, что дворянским - всем надобно. Отпусти Таифу служить сиротам, коль желание она на то имеет жгучее.
   Остановилась посреди горницы игуменья, задумалась.
   Недолго длилось молчание, подняла она голову. Но наметку не откинула и сказала, размышляя:
  -- Не ототбью скит, куда деваться Таифе? Одна она, яки
   шест середь пустого двора, ни одной родственной души у нее на свете нет. Матушка Ефросинья, предшественница моя, слезно просила меня на смертном одре позаботиться о Таифе. Обещалась я ей.
  -- Еще ближе матушка Ефросинья на том свету к Богу
   станет, коль ты ее желанье предсмертно исполнишь, - подзуживал Прокопий Петрович, вытряхивая из толстого кошеля ассигнации. - Это за труды твои, матушка, благодарность моя. Благословила б Таифу-то?
  -- Благословлю скиталицу, - сдержанно пообещала
   игуменья.
  
  
   10
  
   Григорий Васильевич стоял рядом с отцом Прокофием и, задрав голову, смотрел на выкрашенный лазурью купол церкви, на который монахи сами взялись укрепить золоченый крест.
   Вкруг церкви сгрудились трехозерцы. Все напряженно следили за работой монахов.
   "Нарядная церковь вышла, - думал Григорий Васильевич, любуясь резными крылечком да стройными балясинами, голубым куполом с раскиданными по нему золочеными звездами да узкими окнами с узорчатами ставнями.- Совсем непохожа на наши серые скитские часовни. Венчаться бы здесь с Лушенькой и признаться ей перед Богом и людьми в верной любви своей. Согласится ль она в великоросской-то?"
   Он печально улыбнулся, и опустив голову, задумался. В это время монахи уже укрепили крест и стали по лестницам спускаться вниз.
   И тут из-за темной тучки выскочило на небо солнце и ударило лучами своими по золотому кресту и лазоревой маковке. Ахнули люди: весь день хмурилось, а тут на тебе!
  -- Господь радуется творенью рук человеческих, имя его
   прославляющее, - громовым голосом возвестил отец Прокофий.
   Зазвенели малиново колокола и народ пал ниц.
  -- За благодетеля нашего Григория Васильевича
   молитесь, христолюбцы, - опять загремел отец Порфирий и народ стал прославлять имя Григория.
   - Недостойный я молитв ваших! - Неистово выкрикнул Разгуляй.
  -- Что с тобой, Григорий Васильевич? - обернулся к
   нему отец Порфирий в удивленье.
  -- Поговорить надобно мне с тобой келейно, - тихо
   произнес взволнованный Разгуляй.
   - Пошли в избу ко мне, - так же тихо сказал отец Порфирий.
  -- В избе попадья и поповны чай готовили народ
   поить. На большие подносы стаканы ставили, булочки пышные свежеиспеченные, наколотый щипчиками сахар.
   Увидев мужа и отца с благодетелем, засуетились, освобождая место за столом, но священник остановил их, кинув на ходу:
  -- Ко мне чай принесите, - и распахнул перед Григорием
   дверь в боковую комнату.
   Усадив дорогого гостя за стол, спросил:
  -- Что мучает тебя, Григорий Васильевич? Вижу по лицу
   твоему, что непростой разговор у тебя ко мне.
   Вошла попадья с подносом, молча поставила на стол чай и удалилась.
   Выгреб из карманов последние деньги Разгуляй, сложил монеты горкой перед священником.
  -- На дальнейшие нужды церкви, батюшка, - объяснил
   удивленному отцу Прокофию. - Иконописцам заплатишь, когда работы кончат, и на прочие расходы, они еще будут у тебя. Все, что у людей силком взял, им же и возвращаю. Перстень только яхонтовый оставляю себе, не грабежом он у меня на пальце очутился. Мальчонку из-под лошадиных копыт спас, сына купца Желтухина. Вырвался из матерниной руки мальчонка и помчался на дорогу, а в это время лихая тройка с пьяными купчиками неслась. Едва успел я мальчонку того из-под копыт выдернуть. Вот за спасение сына своего и наградил меня Желтухин перстнем сем, в память-де о том дне, когда спас я сына его, Иванушку Сергеича, от неминучей смерти.
  -- Не до конца понял я речи твои, Григорий. О каком
   грабеже глаголишь ты? - хмуро спросил отец Прокофий.
  -- О разбойнике Разгуляе слыхал ли чего?
  -- Слыхал, вестимо, кто ж в наших краях об нем не
   слыхал?
  -- Я разбойник Разгуляй. Во грехе великом пребываю. И
   не в том грех мой, что кистенем махал и топором грозил, а в том, что страху людскому радовался. Месть свою ублажал, когда в сиротстве сам страхом тем полон был. Голодный и холодный со страхом к оконцу богатому крался, не зная, что ожидает меня, милостыню ли подадут, аль плетей отвесят с розгами, а пуще всего боялся, что собаками затравят. За унижения свои мстил я. Велик грех мой, батюшка, камнем повис он в душе моей. Проклят я.
   Разгуляй украдкой смигнул слезы и умолк. Отец Порфирий все это время слушал его, не перебивая. Когда Разгуляй замолчал, он заговорил медленно, будто вливая в Григория каждое слово:
  -- Искупил давно ты сей грех, коим маешься. И
   проклятия нет на тебе. Все мы дети Христовы. Христианин, спасший жизнь христианину, самого Христа спас и за то благодать ему божья. И благодать эта на все семь колен рода его ложится. Мальчонку того тебе сам Господь послал на испытание. Выдержал ты его достойно, живота своего не пожалев. Счастье за то ниспошлет тебе Господь. Успокойся, раб божий Григорий, ступай и не греши.
   Поднял на него взор свой измученный Разгуляй и молвил пылко:
  -- Словно бальзам на рану ложатся на душу мою слова
   твои, отец Порфирий. Чувствую я в себе исцеление от грехов своих.
   Он был искренен в своем порыве. В душе его происходило нечто похожее на выздоровление тяжело больного после долгой болезни.
   Нравился ему поп никонианский и потому поведал он отцу Порфирию о любви своей к Лушеньке.
   - Соединиться хочу с душой ее ангельской своей просветленной, - уронил голову на грудь Григорий, закончив свой рассказ. - А коль не выйдет она за меня, удалюсь в чужие края, подальше от родных палестин.
  
   11
  
   Гремя бубенцами, у дома отца Порфирия остановилась лихая тройка. Из кибитки выскочила молоденькая девушка в красном полукафтане и устремилась к воротам. Стукнув об них тяжелым дверным кольцом, стала ждать. Послышался голос попадьи:
  -- Дак открыто у нас. Входи, кого Бог прислал.
   Лушенька толкнула дубовую створку.
   - К Григорию Васильевичу я. Люди сказывают, у вас он пребывает? - робко остановилась она в воротах.
  -- Григорий Васильевич-то? Здеся он, у отца Порфирия
   пребыват. Спешно нужен? Дак и не знаю как потревожить-то его. А ты входи, милая, не стесняйся, - попадья приветливо поманила ее и Лушенька быстро прошла по чисто выметенному двору, вспорхнула на крыльцо и, перекрестившись двуперстно, зашла в избу.
   Отец Порфирий и Григорий, закончив трудный разговор, выходили из комнаты в горницу.
  -- Нет лучше места на земле, чем родные палестины,
   Григорий Васильевич, - говорил на ходу священник. - Не покидай их никогда, что бы ни случилось с тобой. Ба, да у нас гости!
   Взору их предстала раскрасневшаяся и сияющая глазами Лушенька.
  -- Гриша! - крикнула она и протянула к нему руки.
   Отец Порфирий погладил бороду и указал попадье и поповнам на дверь. Те молча удалились во двор. Вслед за ними вышел и священник, оставив Лушеньку и Григория Васильевича одних.
   Накануне видел он сон. Будто бы идет он по Дремучей тропе к Поганому болоту, а колючие кусты и ветки деревьев не цепляют его за одежду, а перед ним расступаются и верхушками своими ему кланяются. Дошел он до болота и диву дался: нет Поганого болота, а на его месте светлое и чистое озеро раскинулось и по нему лебедь белый плывет и лебедушку кличет. Выплывает из кустов лебедушка и крылья белоснежные к лебедю протягивает. Не стал он звать душу свою, узнал ее в белом лебеде. С тем и проснулся.
   Сон-то в руку оказался. Лебедушка та перед ним сейчас стоит и ручки беломраморные ему протягивает.
   - А я к тебе собрался, Лушенька. Здесь-то мне уже
   делать нечего. Отец Порфирий с остальными работами и сам легко управится, - ласково обнимая ее, говорил Григорий.
  -- Нет мне жизни без тебя, Гриша. Венчаться хочу с
   тобой, здесь, в никонианской церкви по великоросскому закону. За тем и приехала.
  -- И я мечтал об том же. Боялся токмо, согласишься ль
   по - великоросски-то? А ежели нет, думал я, так и "под березкой" обвенчаемся. Лишь бы вместе навеки. Люблю я тебя, Лушенька, больше жизни люблю. Не осерчает твой тятенька, что уходом-то мы?
  -- А мы у него прощенья попросим, стоючи на коленях.
   Похлещет плеткой по спинам - положено так - дак ведь не изверг. Не убьет же дочь родную и вдовой молодой не оставит.
  -- Тогда пошли скорей к отцу Порфирию, пока тебя
   погоня из моих рук не вырвала, - засмеялся Григорий Васильевич.
   - В погоне братья мои родные. Они мне послушные, - со смехом сказала Лушенька.
   Когда Пахомий с Савелием прискакали в Трехозерское, Лушенька под руку с Григорием спускалась с резного крылечка законной женой законного мужа.
  
   12
  
   Матрена Ивановна замолчала, притомившись. Я не торопила ее с продолжением, сидела молча. Вдруг она озорно пихнула меня в бок и с упреком спросила:
  -- Уснула что ль, Наташка, от сказа-то мово?
  -- Как это уснула? - искренне возмутилась я. - Не смею
   спросить тебя, что дальше-то было?
  -- Дак не изверг же прадед-то мой был в самом деле! -
   ударив себя по коленкам, воскликнула старушка. - Дочку-то и вовсе токо плеточкой погладил, ну а на зятевой-то спине... отыгрался, конечно, сполна.
  -- Так Лушенька?... - раскрыла я рот.
  -- Бабушка моя. Разгуляй - дед. Вот какого
   роду-племени происхожу, разбойничьего, - засмеялась старушка.
  -- Вот это да! Ну а дальше? Сыграл твой прадед две
   свадьбы на Покров?
  -- Ишь, кака догадлива. Не зря в ниверситете-то учена.
  -- Да здесь и идиот догадается, - отмахнулась я и снова
   спросила: - Ну а душу-то он свою видел потом с белым крылом?
   Матрена Ивановна мелко затряслась в смехе.
  -- Да наплела я тебе про Погано болото-то, и про
   Дремучу тропу к нему, по которой и Батый не ступал, и про птиц черных да серых. Чтоб антерес твой удержать, чтоб не сбегла от меня и одну с бессонницей не бросила.
  -- Хитрющая ты, Матрена Ивановна, - улыбнулась я. -
   Ну а сиротская обитель, погорельцы, церковь - тоже наплела?
  -- Нет, то истинная правда, - посерьезнела Матрена
   Ивановна. - Спасибо, что выслушала. Свои-то и знать не хотят про предков. Все телевизер да телевизер, уткнутся в бесовский ящик и сидят молчком, как в кинотеатре. Меж собой-то не говорят, - и помолчав, добавила: - А душу-то свою кажин из нас может увидеть. Для того Дремучу тропу и Погано болото искать не надо средь лесов. Загляни внутрь себя - и увидишь. Коль человек по совести живет и о душе своей заботится - в нем чисто озеро и птица белая, а в ком совести нет, в том Погано болото смердит .
   Мы немножко посидели молчком. О чем думала Матрена Ивановна, я не знаю, а я раздумывала над ее простой философией. Редко мы смотрим внутрь себя, потому и не знаем, какая она, душа-то наша?
  -- А как сложились отношения Григория Васильевича и
   Прокопия Петровича? - спросила я, оторвавшись от раздумий.
  -- Как родного сына полюбил он зятя, даже крепче. А как
   же его было не полюбить? Умный, добрый, таланты имел. Он ведь его мильенщиком сделал, первую гильдию ему купил.
  -- Как же он так смог?
  -- Слушай, как дело было. Посерчал-посерчал прадед
   мой Прокопий, да поставил зятька управляющим к себе. Пачпорт у исправника ему выправил на Безымяннова Григория Васильевича.
   Поехал дед мой однажды на Макария в Нижний Новгород, сообщился там с купцами, стал с ними калякать, а что купцы говорят, то на ус наматывать. Сошелся там с одним, тот и скажи: я, дескать, у тебя мыло на корню брать буду, токмо мне его много надо. Строй еще, мол, одну мыловарню. Григорий Васильич за дело прытко брался.
   Года не прошло, глядь, а уже еще одна мыловарня стоит. Работному люду в радость. На кусок хлеба себе и детишкам есть где деньгу заработать. Стали Демьяновы мылом торговать скопом. Доход их увеличился.
   Тут Григорий Васильевич прослышал однажды от купцов про французское мыло, которым-де только царь с царицей да вельможи ихние моются. А рецепт того мыла токмо, мол, у французов и можно узнать, да они не скажут.
   Поехал Григорий Васильевич в Петербург. Уж очень ему это французское мыло в душу запало. Что ж мы, палкой их из России гнали, а рецепт мыла у басурманов не выведаем, размышлял он.
   Приехал он в Петербург. Встретил этих самых французов. Беседы с ними повел о том, о сем и о мыле. Те хоть и корежат наш язык, а понять можно. Но про рецепты молчок, как воды в рот набрали, басурмане. И так и эдак их разговорить хотел Григорий Васильич - молчат, словно не люди, а рыбы.
   Ну, думает, не хотите добром сказать, попробуем по-другому с вами разговор вести. И бах им на стол померанцевую под селяночку наваристую, да под поросеночка молочного, да под икорочку с блинами, да под севрюжку, да под белужий бочок, да под семгу - тут немой заговорит.
   А надо то сказать: что немчины, что французы, шибко охочи были до нашей выпивки и закуски. Даром что чужеземцы, а нарежутся бывало - хуже русского.
   Пьют, едят басурмане, а Григорий Васильевич подливает да подливает померанцевку. Языки-то у них и развязал. Стали они рецепты говорить, а Григорий Васильевич их внимательно слушает, да на ус мотает. А что на ус намотал, то сразу в дело. Вот уже его мыло не хуже французского, а стоит в три раза дешевле. Обороты пошли. Мыловарня уже и не мыловарня, а мыловаренный завод. Вот как дело широко сумел поставить. Как же прадеду было его не уважать?
  -- А Лушенька? Как она жила?
  -- А на Лушеньке обитель сиротска была, да своих детей
   пятеро. Григорий Васильевич-то все в разъездах да в разъездах. А Лушенька детишек своих соберет да еще племянников прихватит - и в обитель, к сироткам да к матушке Таифе. Мать моя так и говорила про себя смехом: я-де в сиротской обители выросла, хоть и родная матушка рядышком была. А Лукерья Прокопиевна и не разбирала особо, где свои дети, где чужие. Все за одним столом ели-пили.
   - А как же вдруг Григорий Васильевич, будучи старообрядцем, решился церковь поставить никонианскую?
   Почему не скит?
  -- Разум в нем был. Скитам-то ведь конец приходил, -
   вздохнула старушка. - Зорили их и сожжению предавали. Кой прок их плодить? А бежать из родных палестин не собирался. Скитов-то в наших местах давно и в помине нет, а церква та до се стоит. Маялся, конечно, когда решение-то такое принимал: как единоверцы на то посмотрят? Да Лушенька успокоила: никонианцы-де, как и мы - дети Христовы.
  -- Трехозерская церковь до сих пор стоит? - удивилась я.
  -- Никуда не делась. Трехозерцы, чтоб их церковь не
   разрушили нехристи, под зернохранилище ее приспособили. Нам-де больше общественное зерно хранить негде. Обманули власти. Приказ ведь сверху был ее ликвидировать. Тем и спасли сельчане церкву свою от полного уничтожения. А иначе пожгли бы ее или разобрали бы по бревнышку. Выбора-то у них не было.
   Топерешняя власть церкву людям вернула, кому и была она дедом моим завещана. Роспись-то хоть и пылью заросла, а помыли лики, красочкой подправили - и снова они засияли.
  -- Значит, можно поехать в Трехозерское и взглянуть на
   нее?
  -- Да и ехать, Наташенька, никуда не надо. Сюда ее
   перевезли из Трехозерского-то, в наш райцентр. Не ломавши, подняли с одного места и на другое перевезли. И ни одного бревнышка из нее не выпало. Вот как раньше строили-то, на века. Прорабам-то нонешним у монахов тех поучиться б . Не умеют нонче строить ни дома, ни храмы, а все потому, что душу в дело не вкладывают, - безнадежно махнула старушка рукой и вдруг спросила: - Любишь старину-то?
  -- Да, очень люблю, - искренне призналась я.
  -- Ну дак идем в избу, покажу тебе кой-чего, - я помогла
   старушке подняться с лавочки и взяла ее под руку.
   Двор у Матрены Ивановны был чисто выметен и содержался в аккуратности. Я знаю, что за порядком в доме и во дворе следила ее самая младшая из дочерей Валя, которая не польстилась на крупные города и осталась жить в родных местах. Старшие дети Матрены Ивановны давно покинули малую родину ради городской жизни и приезжают сюда только раз в год, чтобы навестить мать и сестру.
   Валя единственная из них пошла по торговой линии. Видимо, сказались в ней гены прадеда. Начала продавцом, затем заочно закончила институт советской торговли (был в советское время такой -Авт.), дослужилась до директора торга, а теперь она владелица местного супермаркета. Дела у нее идут неплохо, судя по тому, что они с мужем имеют свой кирпичный дом с большим участком, баню и вместительный гараж для машины "Нива", которая очень популярна в здешних местах .
   Наводить чистоту в отчем доме самой Вале некогда при ее занятости и она присылает к Матрене Ивановне своих уборщиц, а те не прочь заработать дополнительные деньги. К тому же бабу Матрену они с детства знают и любят после работы посидеть с ней за самоваром, обсудить местные новости.
   Матрена Ивановна переезжать в великолепно обставленный дом дочери категорически отказалась, ссылаясь на то, что не родной он ей.
  -- Да и шумно у них, - жаловалась она мне однажды. -
   Один телевизир включит, другой магнитофон на всю катушку, а я тишину люблю.
   Изба Матрены Ивановны состояла из большой горницы, боковушки и маленькой комнатки. Во всем наблюдался заботливый глаз Вали: в доме было очень чисто и опрятно. Самотканые дорожки, от которых никак не хотела отказаться Матрена Ивановна, были чисто выбелены. В прихожей яркими блинами лежали круглые, вязаные из старых тряпок самодельные коврики. Накрахмаленные занавесочки на окнах, на подоконниках цветочные горшки с геранью, "ванькой мокрым", "золотым усом" и колючим столетником. Развешенные по углам пучки трав создавали особый уют, наполняя дом запахом леса и луга.
   - Открой-ка сундук-то, мне топерь нагнуться - легче в гроб живой лечь, - попросила Матрена Ивановна, опускаясь на табуретку.
   Я откинула крышку старинного, кованого жестью сундука.
  -- Видишь вон тот узелочек? Достань-ка его.
   Когда я взяла в руки узелок, Матрена Ивановна с затаенной улыбкой на губах тихо прошептала:
  -- Шибко берегла она его. Я, грит, в нем судьбу свою
   встретила. Развяжи узелок-то.
   В ситцевом узелочке хранился тафтяной сарафан, когда-то яркого голубого цвета, но со временем утративший свои первозданные краски.
   Кончиками пальцев я взяла сарафан за плечики и развернула его, слегка встряхнув. Тафта заиграла переливами потускневшего блеска. Ткань не хотела уступать насовсем свои позиции времени и слабо напоминала нам о своей былой красоте.
   Рядом лежал пояс, расшитый бархатистой нитью.
  -- Это и есть синелька? - спросила я Матрену Ивановну.
  -- Она самая, - с улыбкой кивнула та. - Сама вышивала
   Григорию Васильевичу, еще там, в скиту.
   Созерцание предметов старины вызывает у меня благоговейный трепет. Чувства мои обостряются. Дыхание давно ушедших лет пронизывает меня насквозь. Происходит какое-то чудесное соприкосновение меня со временем, давшим начало моей жизни.
   В этих предметах, определяющих свое время, и заключается, по моему разумению, связь поколений.
   Кончиками пальцев я провела по бархатистой вышивке и ощутила тепло рук шестнадцатилетней Лушеньки, с любовью расшивающей пояс своему ненаглядному.
   Найдешь ли сейчас хоть одну девичью головку, склоненную над вышивкой для своего любимого.
   Последними, кто кропотливо водил иголочкой по кисету, были те, чьи любимые ломали хребет гитлеровскому фашизму. Потом эти кисеты отправляли на фронт и каждая девушка в тайне надеялась, что ее кисет попадет именно ему, единственному. И не столь сам кисет был нужен опаленному войной солдату, сколько ощущение тепла девичьих рук, кусочек любви в холодном промозглом окопе.
  -- Сколько же лет сарафану и этому поясу? Когда
   родилась Лушенька? - спросила я Матрену Ивановну.
  -- В каком году не знаю, но мать моя говорила, что при
   Первом Николае родилась, а при Втором померла.
   М-да, очень точный ответ.
  -- Может быть, в год ее рождения случилось какое-
   нибудь событие? - задала я наводящий вопрос, не надеясь получить него ответ.
  -- Событие было, - вдруг живо откликнулась Матрена
   Ивановна. - Лушенька-то родилась на Лукерью-комарницу, по теплым дням, а лютой зимой к Демьяновым старец один из Петербурга пожаловал, сказал, что смута там, дворяны солдат взбаламутили и против царя подняли.
   Вот это уже кое-что, восстание декабристов, 1825 год.
  -- Родилась Лукерья Прокопиевна в 1825 году, - сказала
   я Матрене Ивановне. - Встретилась с Григорием Васильевичем в 1841. Сегодня на дворе 2004. Стало быть, сарафану этому и поясу 163 года.
  -- Как это ты все подсчитала? - удивилась старушка.
  -- Старец говорил о восстании декабристов на Сенатской
   площади 1825 года. Не слышала об этом событии, Матрена Ивановна?
  -- Может и слышала, да в мои года память-то вся в
   дырьях, - махнула рукой старушка.
   К счастью, не совсем в дырьях, подумалось мне.
   Расстались мы с Матреной Ивановной уже за полночь.
   Рано утром, наскоро умывшись, я отправилась в церковь с целью внимательно рассмотреть творение рук тех, кто жил 163 года тому назад.
   Церковь находилась на другом конце города. Фасадом она была обращена к городу. Сзади, в полукилометре от нее, начиналось городское кладбище, справа стеной высился лес, а слева шел большак, по которому гоняли машины.
   Я обошла церковь со всех сторон. От первозданного вида ее отличали современные металлические решетки на окнах и тяжелые дубовые ворота вместо резного крыльца с балясинами. Это уже веяние нашего времени. В тот далекий век даже самому отъявленному разбойнику не приходило в голову забраться в церковь, выкрасть иконы с целью продажи или разорить алтарь и ограбить церковную кассу.
   - Простите, сегодня службы не будет, - услышала я за
   спиной вкрадчивый голос.
   Быстро оглянувшись, увидела молодого человека в спортивном костюме и кроссовках. Светлые волосы гладко зачесаны назад, благородное лицо окаймляла аккуратная бородка с искринками рыжины.
  -- Вы местный священник, отец Владимир? - догадалась
   я.
  -- Да, - приветливо кивнул он.
  -- Наташа. Я приезжая, из Москвы. Облюбовали три года
   назад с мужем ваш городок и теперь каждое лето ездим сюда отдыхать. Места у вас здесь очень красивые. Муж мой страстный любитель рыбалки. Пропадает на Волге с местными рыбаками, а я наслаждаюсь лесным воздухом.
  -- Да, места у нас великолепные, - согласился он. - И
   воздух целебный, сосны много, а сосна для усталых легких наипервейшее лекарство. Задыхаетесь в Москве-то?
  -- Задыхаемся, - уныло кивнула я и сразу же перевела
   разговор на интересующую меня тему. - Скажите, отец Владимир, кто выстроил эту церковь? Ведь ей не один десяток лет.
  -- Видите ли, - смущенно развел он руками. - Я не из
   местных, мы с матушкой оба из Ульяновска. Знаю только, что перенесена она сюда из Трехозерского. Страшно была загажена, извините за неблагозвучное слово. И если б не Валентина Андреевна...
  -- Кто? - перебила его я.
  -- Валентина Андреевна Шаповалова, местная
   бизнесменша. Ведь это она на свои средства церковь из Трехозерского сюда перенесла. Затем в Казань ездила, мастеров-реставраторов там отыскала. Они у нее в доме жили на всем готовом. Все сделали, как того Валентина Андреевна требовала.
  -- Вот те на! О благих делах деда своего рассказала
   Матрена Ивановна, а о благих делах его правнучки ни словечка, - удивленная рассказом отца Владимира, воскликнула я. - Вчера Матрена Ивановна говорила
   мне, что церковь эту ее дед построил, прадед Валентины Андреевны, Григорий Васильевич Безымяннов, - пояснила я, заметив вопрос в глазах священника.
  -- Валентина Андреевна ни словом не обмолвилась мне
   об этом, - сказал отец Владимир. - Да и с Матреной Ивановной я много раз беседовал. Впервые от вас слышу.
   Не права Матрена Ивановна, ох как не права ты, бабушка Матрена, упрекая дочь, что она ничего знать не хочет о своих предках. Знает она все, а иначе б не кинулась наследие прадеда спасать, как только это стало возможным.
  -- Умолчали из скромности, - ответила я на его
   недоуменный взгляд, а про себя произнесла: Спи спокойно, Григорий Васильевич, мир праху твоему и пусть земля тебе будет пухом, достойный начинатель достойного потомства.
  -- А почему Валентина Андреевна не оставила церковь
   там, где она и стояла, в Трехозерском? - спросила я священника.
  -- Так нет уже Трехозерского, можно сказать, - со
   вздохом ответил отец Владимир. - Осталось с десяток стариков и старух. Молодежь вся по городам разъехалась. Большая часть трехозерских уже давно здесь живет. А нет народа - нет прихода. Вот и было принято решение церковь сюда перенести. Но трехозерских стариков мы не забываем. Автобус их привозит и отвозит. Тоже заслуга Валентины Андреевны.
   Слава Богу, остались на Руси славные потомки своих дедов и прадедов. Честь им и хвала! Добро творят тихо, без огласки на всю страну и не похваляясь своими делами праведными. По-настоящему творят, по-христиански.
   На следующий день я попала на службу и заказала отцу Владимиру молебен по усопшим рабу божьему Григорию и рабе божьей Лукерье, а иже с ними и по всем тем, кого упомянула Матрена Ивановна в своем сказе.
  
  
  
  
  
   Пояснения к тексту:
  
   Вдругорядь - в другой раз.
   Владимирка - Владимирский тракт.
   Восет, восейка - недавно
   Выходка (гордая) - умение подать себя (гордо)
   Кичка, кика -_головной убор замужней женщины
   Лестовка - четки
   Ликоваться - 1-радоваться; 2- притронуться щеками друг к другу без поцелуев
   Манатья, манатейка - черная пелеринка, элемент одежды старообрядческих инокинь
   Метания - малые земные поклоны
   Миткалевая рубаха - хлопчатобумажная полотняного плетения
   Наметка - накидка из черного крепа, элемент одежды старообрядческих игумений
   Подклеть - нижний этаж в деревянном доме
   Полок - возвышение в бане, где парятся
   Притолока - верхний брус над дверью
   Скопом - оптом
   Супрядки - посиделки
   Токмо, токо - только
   Третеводни - третьего дня
   Убрус - женский головной убор ( платок, покрывало)
  
   Выражение:
   Съездить в Нижний Новгород на Макария - на Макарьевскую ярмарку, на Нижегородскую ярмарку, которая проводилась всегда в день святого Макария.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"