...Ваня поступил в Школу, потому что любил физику. Или ему казалось, что любил. Точнее, ему казалось, что с помощью физики можно понять весь мир, а понять мир - это то, что ему хотелось больше всего.
Еще, с давних пор, он любил математику. В четыре года он уже знал таблицу умножения, а в пять - помогал бабушке в ее походах в магазины, мгновенно вычисляя, какую сдачу та должна получить у продавца. И вообще, математика была простой, понятной и почти уютной...
Hо больше всего он любил QUAKE. Hе любил, а... по-другому. Это было круто. И так увлекательно затягивало, так хотелось, наконец, выиграть у всех. И у людей, и у монстров. Впрочем, они отличались друг от друга лишь рисунками морд и оружием. А выигрывать одинаково не получалось ни у тех, ни у других.
Короче и причин, и соблазнов поступать в Школу было много. Соблазнов, впрочем, было достаточно и для родителей. Это и поднимающийся на глазах, роскошный, розовеющий в утренних лучах корабль нового здания. И обещанные там бассейн и теннисные корты. И, наконец, почти гарантированная их сыну на много лет вперед карьера одаренного исследователя. Это был стиль жизни, это и вправду считалось круто - путеводное слово в современном полуреальном-полумистически-рекламном мире, - и родители знали и хотели своему сыну такой судьбы.
Они тоже играли в свой QUAKE.
И Ваня поступил...
... Откровения начались почти сразу. В основном, правда, это были разочарования. Так, мелким разочарованием оказалось то, что теннисные корты были величиной если не мнимой, то, во всяком случае, почти не наблюдаемой. Бассейн же оказался явлением хотя и вполне наблюдаемым, но не очень доступным. Он нежно призывно зеленел своей густо-хлорированной водою, местами еще украшенный окурками от кутюр, -- то есть от подающих наибольшие надежды своим безупречным вкусом и свинством курильщиков.
Мелким же разочарование было потому, что выяснилось, что бассейн и корты это, видимо, для истинно крутых и побеждающих в настоящий QUAKE, а потому на жизнь Школы, в том числе и самого Вани, наличие или отсутствие такого рода прибамбасов не очень-то и влияло. То есть, конечно, можно было поставить в коридоре пару новеньких столов с сетками, и это бы как-то повлияло, но, видимо, столы оказались наиболее дорогостоящей частью прибамбамного имиджа, и на ней мудро решили сэкономить.
Более серьезными оказались разочарования в любви. К математике любовь,- точнее, домашняя уютная уверенность в том, что знаешь в ней почти все, кроме некоторых уж слишком заумных нюансов,- любовь эта исчезла после первых же нескольких уроков в Школе. Сменившись прямо противоположным чувством. То есть что знать тебе в математике не дано почти ничего, кроме того, что и так знает всякий встречный двуногий. К физике любовь пока как-то теплилась, но при этом все более ощущалась как безответная: в общем, ужасно мудрые объяснения еще более ужасно мудрого учителя Ваня в упор не понимал.
Подводя итог, можно сказать, что в силу ли собственного недогениального недомыслия, стараниями ли опытных в своем разрушительном деле педагогов, но любовь к наукам была весьма поколеблена. Точнее, расшифровалась, по преимуществу, лишь как любовь к себе такому умному. А последнего как раз в достатке не наблюдалось.
И вот, в разгаре этого, может, первого в своей биографии настоящего жизненного кризиса, с Иваном случилось то, что сразу отодвинуло все вышеперечисленные проблемы и переживания куда-то очень и очень далеко.
Он влюбился.
...Она совсем не была похожа на ту, в которую ему бы когда-либо могло придти в голову влюбиться. То есть нет, конечно, она была красива. Но все девушки в Школе были красивы. А никакой уж особой, одновременно и привлекающей, и пугающей душу эффектности в ней не было.
... Наверное, она была умна. Это качество, конечно, встречалось реже. Но и его, пожалуй, все же было не достаточно для того, что с ним произошло. К тому же за ней невозможно было ухаживать. То есть ухаживать - это сильное слово, а так ... мило болтать. Под милой болтовней тут стоит понимать какую-то естественную смесь баек, двусмысленных шуток, намеков и выпендрежа, которая была в ходу у начинающих, весьма обаятельных школьных ловеласов, и которая, по сути, детской своей частью восходила к почти невинной склонности дергать за косички. Взрослой же частью оборачивалась обликом стандартно-растиражированного нагловатого киногероя, этакого супербоя, этакая незамысловато-неотражабельная простота нравов, этакие почти неумышленные полупохлопывания, полуобнимания за плечи, так что если вдруг выразят неудовольствие, всегда можно сказать, что я что, я просто так, а не выразят, так и хорошо... Провели время с приятностию.
...Все это с ней не проходило. То есть даже как-то не приходило в голову, что с ней можно было бы действовать так. Сначала, в случайных и недолгих разговорах с ней, Иван почему-то чувствовал себя неловко. Приходилось не свободно болтать, а как-то напрягаться, чтобы сказать что-то осмысленное, уместное. И почти всегда, разумеется, это не получалось... А потом вдруг раз получилось, случайно, то ли они сошлись во мнении по поводу книжки, которую, оказалось, оба читали, то ли вообще обсуждались решения задач из задания... И это совпадение, сходство в понимании каких-то, в общем, не слишком важных вещей вдруг ярко, неожиданно сильно его обрадовало. Но он, конечно же, ничего еще не понял, просто приятный, по настоящему совместный разговор. Да он потом и забыл все. Тем более, что вскоре она заболела (кажется, в городе эпидемия, простуда или грипп), и ее три дня, не считая выходных, не было в школе...
За эти три дня самым сильным его впечатлением был жуткий, какой-то ни в какие рамки не укладывающийся кошмар, который вдруг приснился ему накануне воскресенья, так что, проснувшись, он еще какое-то время лежал, приходя в себя и удивляясь: никогда раньше такого не было. А потом она пришла в школу, и он разговаривал с ней, и все ощущалось как-то спокойно - тихо и спокойно, и он смотрел, слушал и говорил что-то, одновременно с далеким и тоже тихим удивлением отмечая, что воздух вокруг нее будто бы светился. Вокруг нее светился, а вокруг других - нет. И еще ее лицо было бледным, и ему вдруг пришло в голову, что, наверное, ей было тяжело во время этого ее гриппа или простуды. И что она чуть-чуть похудела. Ему никогда раньше ни о какой девушке не думалось что-то подобное.
Hо он и тут вскоре все забыл, просто не было еще привычки помнить и понимать такие вещи, а на следующее утро он и сам заболел. То есть не то, чтобы заболел, а так - кашель и тридцать семь и ноль - и он решил остаться дома, радуясь поводу выспаться и прогулять занятия, а о ней - о ней - вовсе даже не вспоминая и не думая. В полдень, выспавшись и еще валяясь в постели (родители давно ушли на работу), он читал какую-то книжку, заложенную как закладкой фотографией веселой улыбающейся мордахи своего школьного товарища. И тут вдруг ему вообразилось, как было бы здорово, если бы он был художником и нарисовал портреты всех своих друзей и подруг, настоящие, выражающие самую сущность, и подарил бы эти портреты их прототипам. И вот, он перебирал в уме образы своих одношкольников и одношкольниц, воображая себе их портреты - лица, выражения глаз, характерные жесты, позы, - и все получалось здорово, и точно, и весело, им должно было понравиться, ах как жаль, что так трудно все-таки в реальности стать художником... И тут вдруг он вспомнил о ней...
Картина воображения изменилась.Исчезла простая, чуть-чуть шаржированная милая веселость, с какой он представлял себе портреты других, и в душе вдруг открылась глубокая, золотом сияющая бездна неба. А перед этой бездной, перед этой золотой воздушной небесной тканью стояла она, стояла, чуть наклонившись вперед, смотря прямо и внимательно, чуть-чуть исподлобья, будто бы только что услышала что-то важное. И едва заметно улыбалась. И все это было странно, и несколько секунд он как-то замедленно, с затаенной теплотой созерцал эту вдруг представившуюся его воображению, будто бы вовсе не принадлежащую ему, пришедшую извне картину... А потом опять все плавно ушло, и он еще чуть-чуть, по затухающей, попытался продолжить игру в воображаемые портреты... А потом решил, что хватит тут валяться и медитировать, а надо, наконец, встать и заняться каким-нибудь бодрым делом. И на следующее утро, в школе, он весело рассказывал в компании (и ей тоже), как он с пользой закосил день, а на невысказанный, но все же услышанный вопрос, что же с ним все-таки было, радостно ответил, что все по-честному, у него тоже был грипп, только вирусы попались все какие-то дохлые. И по-простому, еще ни о чем не задумываясь, договорился, что она принесет ему завтра задачи из того задания, которое им угораздило получить вчера, когда его так доблестно не было в школе.
Он все еще ничего не понимал.
...Понимание пришло тем же вечером. Дома, в темной комнате, уже засыпая, он смутно прокручивал в голове свои намерения на завтра. Или, точнее, ничего не прокручивал, а неспешно отдавался вовсе ненаправленным размышлениям на сон грядущий, которые случайно потекли в русле завтрашних дел и ожиданий... И тут вдруг он вспомнил. Про задачи. И что она принесет условия. И что она это сделает для него. И не то, что важно, что для него...Но что она такая есть... И по тому, как темнота вокруг вдруг наполнилась глубокой, бездонной, сияющей радостью, засветилась от почти живого, почти физического присутствия ее рядом, он, наконец, понял, что c ним происходит.
Тут уж было не до сна. Память снова и снова прокручивала моменты ставшей уже такой длинной и наполненной истории их отношений. И было удивление, как же это было можно так долго ничего не понимать. Ведь все уже давно было ясно... И еще в голове прокручивались какие-то посторонние, дурацкие, почти безадресные, словно ничего не описывающие слова... Вот это да, знаешь... Высокий класс, знаешь...
А темнота вокруг светилась от ее почти зримого присутствия рядом; а если закрыть глаза, то внутри открывалось спокойное небо, и он плавно плыл, покачиваясь, словно бы в волнах, в этом тихом и светлом просторе, а где-то внизу, в туманной дымке, чуть темнея, открывалась большая, спокойная, тихая, полная скрытой, бережно лелеемой жизни Земля.
Заснул он уже часов в семь, почти светало, и проспал четыре с половиной урока.
По дороге в Школу он еще случайно увидел в киоске жевательную резинку - на фантике нарисованы сердечки и - едва не рекламный слоган - словечко "Love...". И -- просто захотелось - купил для нее.
... А, сделав, может, еще сотню шагов, понял, что дарить ей - ни этот микроподарок, ни почти ничего другого - уже нельзя.
Нет, конечно, он и раньше, у киоска, по первому чувству не намеревался играть в эту полунастоящую, полусентиментальную игру в разного рода фантики, сердечки, валентинки и прочие приятные для нервной чувствительности побрякушки - это просто было бы слишком мелко для того, что уже явилось . К тому же,- он понимал это,- если бы кто стал так поступать перед ней, то она (о, конечно, она добрая!), она бы не подала вида, но то терпеливое отвращение, с которым бы она принимала все такого рода любезно-выразительные знаки внимания сделало бы положение милого друга вовсе безнадежным.
Но все же она была единственной, которому такого рода мелочь, такого рода знак - если бы это было раньше - он в принципе мог бы подарить. Именно потому, - дурацкое невероятие, - что если бы вдруг ей вздумалось понять сердечки и "Love..." буквально, то ему бы не пришлось уклоняться, как-то изворачиваться, произносить жалкие, бессмысленные и трусоватые фразки типа да ты что,.. мало ли.. , да это же я прикалываюсь...Если бы он только думал, что мог бы полюбить ее, он имел бы право на такого рода почти неважные жесты,-- просто как на высказываемую готовность искать более глубокие и тонкие, сближающие пути. И ответ его мог бы быть честным и прямым: захотелось. Но теперь, когда правда сияла перед ним во всей своей безусловной, ясной, почти жестокой истинности - теперь он уже ничего не мог. Странно, почти страшно - чем ближе тебе человек, тем меньше ты ему имеешь право дарить. Только так, напрямую... Чтоб светилось сердце... Не как подарок, а как любовь. Никаких жестов, никаких условностей, ни одного лишнего движения. А если не получается, если за усталостью или не-пониманием - не отворяется душа, - тогда ничего нельзя. Ничего. И когда сотканный светом храм опять сгорает от случайной суеты, ошибки или дела - тогда остается лишь боль, тоска и мучительно-терпеливая готовность идти дальше. А затем будут еще трагически-самоочарованные песни под гитару, иногда удачные, намекаюшие о чем-то большем, но чаще пустоватые, старательной прорисовкой деталей маскирующие эту пустоватость, выставляющие на показ эту свою мнимую особость и причастность... И будут - столь привычные и умелые - попытки переназвать собственную неоткрытость плохостью Земли, страны, или кого-то рядом... И все это будет - нельзя, и останется только молча, неведомыми путями, Бог знает как искупать это почти случайное, почти неумышленное сейчас, почти вековечное отступничество...
Но всего этого он еще не знал.
... Зубы раздавили податливую и сладкую твердость резинки, вкус был чуть кисловатый, приятный... Он развернул вкладыш, прочел надпись. Любовь это... всегда идти по жизни вместе. Что ж, хорошая надпись. Не худшая надпись, может быть, лучшая из тех, в общем-то, неважнецких девизов, которые, наверно, придумываются людьми, пытающимися мило заработать деньги и потому вряд ли что-либо понимающими... В принципе, эта надпись и означала то, что дарить нельзя. Если вместе, всю жизнь, если почти и не другой - как же можно тогда дарить? Разве же можно - по-настоящему - дарить себе?
... Он положил вкладыш в карман. Надо будет при встрече обсудить эту мысль с ней. То есть не как символ, намёк: я - тебе, не как дурацкое полупризнание, не как какую-нибудь уже недопустимую, отдаляющую сентиментальную ерунду - сантименты всегда отдаляют, - а просто, по настоящему, - как мысль вместе. Он уже догадывался, что только так все и может быть...
...И вот, шла середина пятого урока, никого не было видно - у них была физкультура, а он болтался по школе с ерундовой бумажкой с полубанальной подписью в кармане и испытывал глубокий, жаркий, ничем не истребимый покой. Все будет хорошо - уверенность в этом была настолько сильна, что казалось, никакая белиберда в принципе не может этому помешать.
... И тут случился QUAKE, и он - он сам - едва не погубил все...
... Дверь в компьютерный класс была открыта. И там, на удивление, никого не было. Не было школьников, обычно плотно занимавших все терминалы и вдохновенно обменивавшихся между соседними столами электронными текстами, которые были бы слишком бессодержательны,пусты и жалки,если их просто по-человечески произносили бы вслух. Не было и грозных преподавателей, привычно тиранивших робкую обучающуюся душу своим всезнанием и стандартным пожеланием думать вместо прямого ответа... Была лишь одна милая добрая женщина, всегда помогавшая и подсказывавшая, если что-нибудь не выходило, да в углу сидел за монитором уже совсем одуревший от ударяния по клавишам и скольки-то-кратного запускания своей все упорно не желавшей запускаться программы студент.
... В душе еще смутно шевельнулось ощущение, что не надо...Что именно сейчас, когда все так хорошо - нельзя... Но еще не вполне умерший детский комплекс любителя игрушек, плюс сильный и неосознанный соблазн халявы - свободного, без всяких помех и ограничений дарового удовольствия - решил исход дела. Спросив разрешения и получив его (о, конечно, он был так силен сейчас! Он был вежлив, добр и мягок - женщина не могла запретить ему...), он сел за компьютер и вошел в игру.
...Повинуясь еще смутному и тоже неосознанному ощущению, что если уж падать, то до конца, он впридачу надел наушники и включил звук... В голове, уже почти забытые за последние дни, привычно и захватывающе заорали монстры...
... Он впервые побеждал. Никогда ранее он так объемно и четко не ощущал все поле, никогда так полно не сливался с этой подвижной нарисованной реальностью, никогда так быстро не реагировал, заранее предчувствуя, откуда появится очередное чудовище и нажимая на гашетку, клавишу "энтер" или "пробел", перед самой мордой очередного урода. И, видя вспышку сияющего шара и летящие во все стороны кровавые ошметки раздираемого на экране туловища, слыша грохот разрывов и электронный рев подыхающего кретина, никогда ранее он не чувствовал с такой страстной и абсолютно всепобеждающей убежденностью, что его самого убить нельзя, что хрен им, что пусть они все подавятся, пусть зальются своею рисованною или живою кровью, все равно он сильнее их, он быстрее их, он круче их.
И ни разу не прибегнув ко всем этим хитростям, этим подлым защитам, этому дурацкому бессмертию, и все равно бессмертный, он прошел все уровни, он отстрелил всех уродов, он вычистил лабиринты, он с фантастическим абсолютным счетом закончил игру.
И, сняв наушники, тихо проорав стандартно-бессмысленное "У-е-е", он резко дернул локтями и сжатыми кулаками, воспроизводя животно-грубый и вульгарный жест насильника; жест, стараниями кино- и телеиндустрии ставший за последнее время едва ли не мужественным, едва ли не приличным, светским... И регулярно-бессмысленно повторяемым едва ли не половиной воспитанных и интеллигентных мальчиков великой Школы...
... Но игра, раз начавшись, не могла так легко отпустить его, и он опять надел наушники, и опять ничего не слышал, и нажал ввод, уже совсем зря, уже без вдохновения, как наркотик, и опять кто-то или что-то ревело и грохотало, и прошло еще две минуты или около того пока сбоку, осторожно, перед его лицом, но не случайно, специально, чтобы привлечь его внимание, не помахали тетрадкой.
... А игра уже не очень получалась, уже не было этой всепобеждающей уверенности, и рисованная якобы-человеческая рожа с налившимися кровью глазами показывала, что вроде совсем хана, надо бежать к аптечке, а по дороге еще надо было пристрелить какого-то уже вовсе некстати маячившего за углом отмороженного франкенштейна. И он уже едва не брякнул, громко, из-за оглушения наушниками, что-то общепринятое, грубо-стандартное, типа какой ламер мне тут всю игру обламывает, пока, каким-то чудом, даже не видя, а так, по колыханию воздуха, он не ощутил краем своего раздолбанного, разрушенного, провалившегося в стрельбу сознания, что это была она.
...Это было ужасно...
...То есть ужасным было даже не то, что он едва не сказал ей нечто, хотя и обычное, общепринятое, но сейчас, здесь, перед ней, абсолютно невозможное. То, грубо-оскорбительно-уродливое, даже не столько словами, сколько тоном... Ужасным было то, что, сняв наушники и глупо теперь топчась перед ней, он НЕ ИСПЫТЫВАЛ НИЧЕГО.
...Ничего вообще. Не то, чтобы там какая радость; или покой; или сияние... Или хотя бы боль от своей угловатости или неумелости...Нет, даже наоборот, все было легко и свободно. Он мог сказать или сделать что угодно, он мог воспроизвести любые слова, любое предложение, любой жест, любую стрельбу... Но он не чувствовал ничего. Вообще ничего. Пустота. Ни одного ощущения. Ни одной мысли.
Он был мертвяк...
Игра съела его.
И единственное, что отличало его от настоящих мертвяков, от тех абсолютных, безусловных, процветающих победителей в осуществившийся, реальный, жизненный QUAKE, был ужас. Он осознавал, что он мертв.
... И вот, как-то странно сгорбившись перед ней, перед ее лицом, перед всем миром, который был сейчас для него не реальнее и не живее поточечно нарисованной картинки монитора, он сделал дикое, невозможное усилие, чтобы как-то, где-то, Бог знает как выйти из пустоты, и забормотал что-то жалкое, бессмысленное и нелепое. Единственно что из всего понимая, что этот бред, этот лепет, этот белый убогий шум из бессвязанных слов означал для него полную, окончательную и бесповоротную демонстрацию перед ней своего законченного ничтожества.
А потом, через полминуты, вспомнив про задание, он ухватился, уцепился как утопающий за соломинку за эту тему и стал слишком усиленно, слишком торопливо-нервно листать тетрадку. И попутно неся что-то про учителя, что-то слишком злое, типа того, что у того самого съедет крыша от таких задач, и еще что-то, нелепое, какую-то лажу, которая, может, была бы и не совсем лажей, если бы только все не было бы в таком тоне, и не так бессмысленно, и не так несмешно, и не так зло...
... А вкладыш он тогда так и не достал. Просто - забыл...
...А пустота потом прошла. Даже довольно скоро. Хотя и поздно. И он навсегда зарекся играть в любые игры.
Хотя потом, позже, он иногда и отступался от своего обещания. Слишком уж соблазнительным и легким, доступным было это дешевое удовольствие. К тому же он теперь так легко умел быть победителем. Хотя он и знал, что те, кто по-настоящему и всерьез побеждают в разные настоящие игры, те, может, и являются настоящими, несчастными, заслуживающими жалости и сочувствия аутсайдерами.
Но страх стать победителем не всегда спасал...
"... Я боюсь одного, стать кому-нибудь в тягость
И пресыщеным жизнью, вошедшим в игру..."
... А когда он забывал, когда куда-то уплывала вечность, и проходил, забывался страх потерять ее тогда, в голове начинали, заманчиво обещая расслабон, гарантированное удовольствие и легкую добычу, профит в очках, в деньгах или в страстях, привычно и почти не страшно реветь чудовища.
Оставалось одно. Научиться не забывать.
...И севши в лужу, как в победное авто,
Я обгоню весь мир на клубе дыма...
И если встречу чистоту ветров,
Я расскажу, любимая, про то,
сквозь камень стен и сквозь дверей ничто
Как пальцы - дрожью -
- узнают
тепло любимой...
... И еще - все было хорошо. Все. Даже когда плохо. Даже когда - ужаснее не бывает... Когда приходит вечность, понимаешь, что это было всегда, а все остальное - не важно. Ему казалось, что он теперь понимает, как все устроено. Математика или физика вовсе не мешали этому пониманию. Даже наоборот. Без них было бы беднее. Даже нарисованные или реальные страшилки - стрелялки, прочие гонки за победу - и те были - никак. Главное - не учавствовать в этом. А так,поглядеть со стороны - очень даже забавно и иногда умело двигаются.
Ему казалось, что он, наконец, достиг того, к чему так настойчиво и долго стремился. С самого детства.