Я говорю себе - я не буду выть, даже когда пройдет болевой шок. Не буду.
Когда проходит первый шок - я вою.
Потому что впившаяся в кость, ржавая сталь медвежьего капкана - это больно. Мне страшно даже думать о том, что кость может быть повреждена, что может начаться заражение крови, что я могу вырубиться от потери этой самой крови, что мой проклятый цербер не станет меня искать. Мне смешно думать о том, что капкан, по всей видимости, тут забыт не год и не два назад. Мне обидно до истерики, что в него влез я...
Ну, Боже мой, кто же еще, если не я?!
И я не могу разжать заржавевшие, почерневшие от грязи тиски.
Я никогда не видел медвежьих капканов, я понятия не имею, как их раскрывать, но уверен - этот именно медвежий. Мне кажется, должна быть какая-то пружина, какой-то рычаг, чтобы его раскрыть, но он должен быть сконструирован так, чтобы попавшееся животное не смогло освободится случайно. Я бы нашел его, обязательно нашел.
Если бы не я был этим попавшимся животным, ополоумевшим от боли. Если бы не моей кровью были залиты слишком крепкие тиски с острыми зубьями. Если бы меня тошнило чуть менее зверски, если бы тошнота не подкатывала к горлу сухими рвотными спазмами раз за разом, если бы...
Когда Всеволод все же находит меня, я не чувствую ни облегчения, ни благодарности, только страх, что сейчас будет еще больнее - а ведь нога, наконец-то, только-только онемела.
***
- ...зависть, милый.
- Какая зависть, мать, чему тут завидовать?
- Чему люди завидуют, милый? Красоте. Здоровью. Нраву доброму. Да полно, всегда найдется, чему позавидовать.
- Это у него-то нрав добрый? Ладно, мать, тебе видней. Снимешь?
- Снять-то сниму...
У меня ничего не болело. Сейчас это казалось самым главным, все остальное, так - прах и тлен. Но я прекрасно понял, что речь обо мне. Я даже мысленно сопоставил "снятие" и "зависть".
Как это я так бодро соображал? Помилуйте, я все таки очнулся всего лишь от беспамятства, а не от клинического маразма. И слабость тела вовсе не подразумевает слабоумия, насколько бы уместным ни находили модные авторы лишать своих героев мозга в подобных ситуациях.
- Порчу? - просипел я, не открывая глаз.
- Печать, сынок, какая уж тут порча, - значительно приблизился вполне молодой, как мне показалось, женский голос.
- Богна, - со странной ноткой в голосе окликнул женщину мой цербер.
Да иди ты в лес перепаханным полем, друг ситцевый, хочу и имею право знать.
- А какая тут печать? - я тяжело сглотнул, припоминая, не жрал ли накануне битое стекло, запивая его уксусом.
- Смертная, сынок, смертная.
Когда сталкиваешься с такими людьми, как эта Богна, остается только брать происходящее на веру.
Она пришла рано утром, впустив в избу рассветную свежесть и стойкий запах разнотравья - высушенная временем старуха с молодым голосом, прямой спиной и затянутыми белесой пленкой катаракты глазами. Заговорила с полуодетым Всеволодом, открывшим ей дверь, на занятной смеси русского и румынского - о каком-то уговоре, о каких-то изменчивых тропках-дорожках, о молодых дураках, которые не той головой думают... Очень познавательно, одним словом.
Удивляться было лень, вслушиваться в чужой разговор - сложно: слишком тихо и быстро.
Я плотнее завернулся в тонкое шерстяное одеяло, презрев сбившуюся в ноги простынь, и решил, что с места не двинусь, пока не начнут пинками сдвигать. У меня, кстати, нога. Кстати - уже обе. И пусть не болят пока, это только "пока".
Потом они вышли во двор, а я снова задремал, и уже сквозь сон слышал, как заскрипели половицы. Мне снилась бабушкина дача под Мелитополем, куда меня каждое лето мама сплавляла "на витамины", снился арбузный запах цветущей акации и душно-терпкий - лаванды, во рту кислило клубникой и вишней, мне было тепло и радостно, как бывает только в детстве, как бывает только тогда, когда знаешь - весь мир твой и для тебя, все тебя любят и так будет всегда; а смысл щекотным и быстрым шепотком произносимых на самое ухо слов не улавливался даже краем сознания.
Я долго не мог проснуться. Просыпался раз за разом, и все время оказывалось, что мне это только снится. Боролся с наваливающейся на все тело тяжестью, через силу заставлял шевелиться онемевшие пальцы, с ожесточенным упорством силясь открыть глаза по-настоящему.
А Богна все шептала и шептала, задевая ухо сухими старушечьими губами, прогоняла что-то, злое и голодное, что-то, что не хотело уходить. Пока я не почувствовал, каково оно - когда на живую из тела душу тянут.
Страшно.
Не больно даже - дико, неконтролируемо страшно. И ни звука не выжать из парализованной резким, как выстрел в упор, пониманием глотки - если сейчас сдаться, все действительно закончится, закончится совсем, без всякого Рая или Ада, без всякого света в конце тоннеля или гиены огненной. Это даже не смерть, во всяком случае, не та смерть, которую можно принять, как неизбежность, как абстрактное и философское "все там будем", это острое и отчетливое понимание, что какая-то тварь, злобная и почти разумная, хочет сожрать твою душу, не потому, что так "предопределено" или "время пришло", а просто потому, что хочет жрать.
В какой-то миг просто отпустило. В какой-то миг я проснулся окончательно.
Я едва различал очертания предметов и совершенно не различал звука голосов переговаривающихся рядом Всеволода и Богны. Ни под одной капельницей или анестезией я не ощущал себя более "под кайфом", все, на что я оказался способен - бессмысленно наблюдать причудливую пляску цветных пятен на потолочных балках, все вернее заволакивающих зрение сплошным чернильным разводом.
***
Когда я очнулся от лишенного снов забытья, дико хотелось пить. Никакого солнечного света, никаких посторонних звуков - полумрак и тишина. И душная жара под неправдоподобно тяжелым одеялом. Я даже рукой пошевелить не смог от слабости.
Я разлепил пересохшие губы, каким-то незнакомым голосом позвал:
- Всеволод?
О, я первый раз назвал его по имени. Его имя мне сказал Волков еще когда мы сюда ехали, но мысленно я окрестил его "цербером", и цербером продолжал мысленно называть. Едва ли он оценил бы это. По-моему, с чувством юмора у него туго.
Мне вспомнилось, как я впервые загремел в интенсивную терапию - отлить сам не мог, срамота. Сейчас похоже, только не болит ничего. Я мысленно перебрал весь свой матерный запас, прежде чем повторил попытку дозваться Всеволода.
Вымученный поворот головы стоил мне тонкого звона в ушах и моментально ставшей перед глазами темной пелены. Это уже было вообще ни на что не похоже - выжали и высушили. Тем не менее, внутри заворочалось тянущее чувство непокоя, спутать которое ни с каким другим невозможно.
Смешно сказать, но мне хотелось секса. Хотелось мучительно, до легких судорог в мышцах. Хотелось даже, пожалуй, сильнее, чем пить. Поэтому, когда мои нечленораздельные хрипы были вознаграждены кружкой пресного, холодного травяного отвара, я сказал это, изо всех сил вцепившись в его руку, выложившись, кажется, под ноль в этом коротком движении, обалдев от собственной невменяемости:
- Ты можешь меня трахнуть? Мне надо. Правда надо.
В последовавшей за этим паузе не было взрывоопасного напряжения, как и на лице задумчиво уставившегося на меня Всеволода - каких-либо эмоций.
- Дать тебе зеркало?
Он снисходительно улыбнулся, как будто я сказал что-то до нелепости смешное.
- Я, наверное, не в теме. Нафига мне зеркало?
- Ты похож на покойника. Трахать тебя сейчас не гуманно.
- А если с закрытыми глазами?
- А не сдохнешь, как та корова?
Я понял, что поторопился с выводами насчет его чувства юмора. А еще - что не одинок в своей невменяемости. Раз уж имеет место этот обмен репликами.
Он медленно отцепил мои пальцы от своей руки. Поставил на пол пустую кружку. Откинул в сторону душащее меня своим назойливым теплом одеяло.
Я неосознанно потянулся всем телом, как кошка, как, Господи прости, девка какая-то. Меня выламывало изнутри липкой истомой, мне действительно было надо. Временами у меня даже возникало желание заявиться с этой проблемой с психиатру, но останавливало логичное - что я скажу?
Знаете, доктор, временами у меня возникает непреодолимое желание быть выебанным, что скажете? И дальше в лучших традициях анекдотов: у меня для вас две новости, плохая и хорошая. Плохая - вы гей. Хорошая - симпатичный...
Он смотрел мне в глаза, и я не понимал, что вижу в них. Возможно - ничего. Возможно - свой смертный приговор. Знаете, геи - это такая редкость, на самом деле. А гомофобия - это отнюдь не признак латентного гомосексуализма, это адский риск не прожить и пары часов с момента откровения.
Но мой цербер оказался слишком хорош для гомофобии. Думаю, ему вообще глубоко насрать, какого пола те, кого он имеет. Думаю, подобная непереборчивость была воспитана через боль и кровь. Думаю, это не мое дело, и больше, чем он сможет мне дать, требовать я не собирался.
Он подошел к вопросу со всей пристрастностью, и в этом не было ничего романтичного или хоть сколько-нибудь приятного. Нет ничего приятного в промывании кишечника. Я бы сделал это сам, если бы мог. Нет, ни о какой прелюдии и речи не шло, да я и не ждал ничего такого. Единственное, чего я ждал, я получил - резкое и больше грубое соитие, на меже боли и наслаждения. Но мне хватило и того. Никакими словами не передать плавящего тело удовольствия, разливаемого по жилам резким, ритмичным движением члена в начисто выполосканном теле - абсолютного удовольствия. Я задыхался, поддавался задом в навязанном мне ритме, до болезненной ломоты выгибая спину, жалко поскуливал, когда он не позволял мне прикоснуться к собственному члену, и подчинялся, признавая за ним право решать, как оно будет - краткосрочное, но безраздельное право на свое тело.
Это все равно ничего не изменит. Это всего лишь секс, а секс никогда ничего не меняет.
И мне хотелось плакать. Мне было так хорошо. Мне было так паршиво. Хотелось ласки - надрывной, пусть лживой, но реальной. Мне хотелось, чтобы он меня поцеловал. Или хотя бы ударил. Но он не давал мне больше, чем мог дать, больше, чем я смогу взять, я понимал это каким-то шестым чувством - впервые в жизни я чувствовал и понимал другого человека, пожалуй, лучше, чем себя. Мне хотелось удавиться от этого, не смотря на то, что меня всего просто на части рвало от наслаждения.
И ничего. Это. Не изменит.
***
Уже через пять часов, опять ни свет, ни заря, я без энтузиазма перебирал ногами, даже не зная, на какую теперь хромать - болели обе; в желудке камнем лежало какое-то жуткое злачное варево, наспех проглоченное в перерыве между символическим омовением и садистской перевязкой; метрах в трех впереди шелестел подлеском Всеволод, которого я изобретательно и молча обкладывал про себя многоэтажными матерными конструкциями, то и дело путаясь ногами в кустарнике - глаза у меня были завязаны сложенным вчетверо куском черного сатина.
Болела спина. Саднило зад. Выбешивала чертова тряпка. Руки чесались подержаться за церберовское горло.
Из пятнадцати бессистемных выстрелов в корпус из памятного пневмата, я пропустил первые одиннадцать. От четырех уклонился, сам не понял как. Всеволод велел ориентироваться на слух, и вроде получилось. Почти. Больше это было похоже на внутреннее предчувствие пиздеца: судорожно подскакивающая к горлу диафрагма и четкое осознание - сейчас. Да какая разница, как, получилось же?
К вечеру, правда, я был ни жив, ни мертв.
Через неделю привык и даже нарвался, в буквальном смысле, на повторный контакт. И не кайфа ради, а здоровья для. Ведь раз уж "да", то почему бы и нет? На этот раз обошлись без разговоров, а сам процесс знатно подзатянулся. Но погнать меня на обязательный предрассветный марш-бросок это никому не помешало. Как, впрочем, и добавить в тот же день нагрузку, разнообразив наш досуг рукопашным боем, от чего к вечеру я логично был ни жив, ни мертв.
Снова.
Закономерность я вывел с третьего раза, о чем с удовольствием поделился с объектом своих выводов, а в результате узнал новые, занимательные подробности о собственной порочной натуре. Например, мое желание потрахаться проистекает вовсе не из желания, собственно, потрахаться, а от переизбытка свободной энергии, которую можно замечательно задействовать в другое русло.
Вот так живешь-живешь, и ни сном, ни духом, а оно вон, оказывается, где собака порылась.
Во избежание обнародования новых душераздирающих подробностей и немотивированных вспышек агрессии, чреватых попытками смертоубийства, я не стал даже спрашивать, почему же он не распределяет этот переизбыток, едва его зафиксирует, а с видимым невооруженным глазом удовольствием идет навстречу моей глубоко порочной натуре?
Мне понадобилось больше месяца, чтобы заметить, как тонко он мной манипулирует, и не хватило потом всей жизни, чтобы понять, почему даже заметив это, я позволил ему и дальше играть на моих эмоциях.
Как бы там ни было, а зима нас застала уже в дивной, психологически стабильной идиллии.