Мошкович Ицхак : другие произведения.

Тост длиною в жизнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


      ТОСТ ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ
     
      Глава первая. Второе рождение.
     
      Все ли относительно в нашем, пока еще единственном, мире или кое-что все-таки абсолютно - этого я точно сказать не могу, но, когда смотришь в круглое окошко идущего на посадку самолета, то земля мчится тебе навстречу, как дорогой друг, с которым давно не виделись, и вот, наконец-то, ты бежишь навстречу ему, а он навстречу тебе, и вот, еще мгновение, еще одно, и состоится историческая в истории твоей жизни встреча. Вы, конечно же, будете смеяться, но в этот, может быть самый важный миг моей, уже достаточно продолжительной, жизни - о чем, по-вашему, я подумал? Вот именно! Я вдруг вспомнил написанную каким-то подхалимским художником картину "Встреча Ленина и Сталина в Хельсинки". Позже, гораздо позже, я где-то прочел, что все вранье, и в Хельсинки эти двое никогда не встречались, а если встречались, то в других местах. То есть, все относительно. Кроме явного вранья, которого тоже полно вокруг нас. Но почему я не вспомнил картину Репина "Не ждали" или, как минимум, внезапное возвращение моего отца из лагеря в 1940 году? Его там так воспитали и исправили, что он так и остался инвалидом. Воистину, неисповедимы пути наших мыслей и воспоминаний, а в критические минуты и мгновения, когда все кружится и мелькает, какого только мусора не налетит в голову!
      Шел 1980-й год, который хотя бы тем уже отличался от нынешнего, что, отрываясь (отрывая от себя) прожитое, как будто, сбросив одежду и швырнув ее в кусты, голым прыгал с обрыва в бегущие навстречу волны, не зная, встретит ли тебя добрый дядька Черномор или серебристая акула вонзится в твою плоть, и только тормашки тебя любимого полетят к чертовой матери. Кстати, что значит "тормашки"? А! неважно. Теперь будем учить иврит, а не русский.
      Роза посмотрела на меня полными волнения глазами, и две слезы, перекатившись через веки, поползли по ее щеке. Это не были слезы радости или умиления. Скорее - страха.
   Роза всегда боялась новизны. Во всем. Даже в блюдах.
      - Ты права. Я - тоже, - сказал ей и посмотрел назад, где выстроился мой выводок: старший сын Изя, его жена Света и дети, Люба и Женечка (Эта тут же сзади прыгнула мне на шею и шепнула: "деда"), и мой младший сын Алеша.
      Все, кроме Женечки, вытянули шеи, как бы стараясь лучше увидеть, хотя смотреть пока что было не на что.
     
      Кто-то, кого расстреливали, но не попали, а потом передумали и оставили в живых, рассказал, что в тот самый миг, когда скомандовали: "пли!", в его памяти, как на экране со скоростью звука или света промчалась вся, до мельчайших подробностей, его жизнь. Считается, что так бывает при подобных обстоятельствах. Мое обстоятельство в каком-то, может быть, переносном или фигуральном смысле, тоже располагало к ретроактивной ревизии прошлого. Включился проектор и я увидел себя маленьким мальчиком, в плетеной кроватке, и была ночь, и полкомнаты было окрашено голубоватым лунным молочком, а я тихо сказал: "Мама, мне мокро".
      Не Бог весть какое событие, но это значит, что я помню себя с пеленок. Я не Лев Толстой, и с ним себя не сравниваю, но, когда однажды прочел, что великий писатель помнил себя с пеленок, то из скромности я никому этого не сказал, но подумал о себе, что вот, и я - тоже. Кроме прочего, я отличался от автора "Войны и мира" и глубокомысленных размышлений о том, что лучше быть добрым и дающим, чем злым и отнимающим, еще и тем, что моя кроватка стояла не в графском доме на Ясной поляне, а в комнатке, которую мои родители снимали у Горщевских, на улице, впоследствии названной именем командарма Блюхера, и все это - кроме, разумеется, командарма - размещалось в местечке Конотопске.
      Не старайтесь запомнить название этого нас. пункта и не ищите его на карте. Он таки существовал, по его улицам евреи шли в синагогу и из, и друг к другу, чтобы одолжить до среды, и на кладбище, чтобы сказать "кадыш", но местечко давно уже покоится на дне одного из тех морей, по поводу головотяпского создания которых теперь сетуют и говорят, что сделанного не исправишь. И выходит так, что на вопрос: откуда я и где моя родина, все, что я могу сказать, так только это: моя родина на дне Головотяпского моря, что рядом с никудышной ГЭС, от которой мало толку.
      В присутствии Розы я таких вещей никогда не говорю, а если бы попытался, то она бы тут же поставила точку над i в том смысле, что новой родины она пока что не видела и не очень уверена, что..., так что давайте не будем, что там мы родились и выросли, и школа, и институт, и друзья, и хорошие люди, и вы не станете отрицать, что, несмотря на трудности и недостатки, было немало хорошего, например, климат, дети, троллейбус каждые пять минут, дешевые билеты в кино, и так далее.
     
      Есть вещи, о которых невольно вспоминаешь, но это вовсе не значит, что обо всем вспомянутом стоит рассказать. Хотя бы потому, что, может быть, это никого не интересует.
      Но вот, был один очень важный предмет, одно великое изобретение первой половины мерзопакостного ХХ-го века, предмет, в честь которого, будь у меня деньги, я построил бы памятник: громкоговоритель типа "Рекорд". Круглая такая штука, обруч с натянутой на него плотной бумагой черного цвета, металлическими контактами в центре и электронным устройством сзади. Из самого, что ни на есть малолетнего, детства моего мне часто слышится жуткий голос: "Мы голодаем! Мы голодаем!"
      Мы не то чтобы уж очень голодали, но частенько бывало, что в доме ни крошки, а там, где-то, на самом деле го-ло-да-ли! И сколько же лет понадобилось мне, идиоту, чтобы понять, что в действительности происходило, и как можно было нарочно организовать голод, причем, такой, что обезумевшие люди жрали друг друга, а потом голосить на весь свет: "Мы го-ло-да-ем!", чтобы за океаном скинулись и подали Христа ради, хотя именно на Христа организаторам было в высшей степени наплевать?
      Роза говорит, что этого не могло быть. - Как же не могло быть, если было? - Опять ты наслушался этих твоих диссидентов и голосов из-за бугра. Врут они все. - Если врут, то почему я помню это: "Мы го-ло-да-ем", а "у нас полно вкусной еды" не помню?
      Кроме громкоговорителя и "мы го-ло-да-ем", запомнилось также наводнение. Я вам когда-нибудь расскажу подробнее. Меня несколько раз, то туда, то сюда, возили на лодке, и это было очень забавно. Если не считать того, что в городе началась повальная дизентерия, и многие от этого даже умерли.
      Роза говорит, что это тоже не правда. Она никогда не слышала, чтобы в той стране, вдруг, ни с того ни с сего, реки выходили из берегов и текли по улицам. Я на нее не сержусь, потому что нельзя сердиться на человека, который стремится видеть и помнить только хорошее и ищет, кого бы отблагодарить за добро. Не исключено, что Роза научилась этому у Льва Толстого. - Неужели ты не любишь Толстого? - Как не люблю? Я люблю всех, кого положено любить. Я в школе учился на "отлично". Попробовал бы я! Правда, у Толстого, как и у многих других классиков XIX века начисто отсутствует чувство юмора, и их, этих классиков, читать - все равно, что есть, ничем не запивая: в горле застревает. - А Чехов? - Кто, ты сказала? Чехов? Я его очень люблю, но - тоже нашла мне юмориста! Ведь он же больший трагик, чем Эсхил, Софокл, Расин и Шекспир вместе взятые. - Ну, какой же ты...
      Не важно, потому что мы с Розой много лет любим друг друга, а это, как ни говорите, важнее, чем любить Толстого или Достоевского.
     
      Тогда в аэропортах еще не было желудочно-кишечной системы, по которой пассажиров подают к заднему проходу главного здания и прямо в объятия встречающих родственников и друзей. При выходе на площадку лестницы я задохнулся от ударившей мне в лицо жары. Хотя было, между прочим, пять вечера. Ну и ну! А у Розы пошаливает сердечко.
      Странная мысль: из уютного салона урчащего Боинга - как того комиссара, что в Гражданскую войну, меня бросает в паровозную топку страны под названием Израиль, о котором я делаю вид, что что-то знаю и что он мне дорог. Приучаю себя к этим мыслям.
      Чушь, конечно, но я подумал, что нечто подобное испытывает новорожденный, когда его из привычного уюта выбрасывает в неуют нашего мира. Будем считать момент, когда моя нога ступила на эту землю (эрец) рождением. Вторым по счету. С серьезной поправкой: ничье рождение, ни первое, ни второе, гарантийными обязательствами не обеспечивается...
   В последнее время неправдоподобный миф об инкарнациях плавно перерос в добропорядочную науку об инкарнациях, "второе рождение" перестает быть поэтической метафорой и становится научным термином. Поэтому, если я скажу, что моя жизнь по ту сторону железнодорожной станции Чоп в моем сознании выглядит, как предыдущая инкарнация, то можете это считать литературной гиперболой, а можете, если хотите, - в рамках молодой, но очень древней науки.
  
    
      Глава вторая. Алешка, Вовка и Абрам.
     
      Дорога жизни.
   Я написал эти слова с таким апломбом, как будто сам придумал эту метафору, хотя на самом деле у нее вот такая длинная борода. Хуже того, когда я говорю "дорога жизни", то сам вовсе не верю, что жизнь сколько-нибудь похожа на дорогу, которая начинается вон там и продолжается отсюда до сюда, после чего...
      Но об этом не сейчас, потому что кто же говорит о смерти в самый, как я сказал выше, момент рождения.
      Просто хотел заметить, что жизнь - это, как мне иногда кажется, не дорога, а разбросанные по никому не нужному пустырю обрывки, осколки и обломки то известно, то неизвестно чего, а чтобы все это собрать вместе, сшить и склеить, так нужно же быть писателем, а я же вам никакой не писатель, а просто так.
     
      Короче, вышли мы из самолета с нашей ручной кладью, с детьми и внуками, и привели нас в зал, где регистрируют олим хадашим (новые репатрианты) и выдают необходимые для жизни в Эрец Исраэль официальные документы. Эта процедура много раз описана.
      Однако многие не заметили, что в этот момент каждый при желании может изменить имя. Может, но не обязан. Кто не хочет, может, даже если он, скажем Вася, так и записать: "Вася". Например, бывают известные русские писатели, у которых мамы были раньше еврейками, а сами они Васи - и ничего), так вот я говорю, что, даже если вы Вася, вы можете попросить, и во всех ваших документах вам напишут, что вы Вася Лившиц.
      Или, допустим, фамилия. Мне рассказывали, что однажды некий еврей приехал из Ленинграда и сказал - у него так в визе было написано - что его фамилия Поц (Точнее - Потс, но на иврите же все равно получается, что он "Поц"). Вам не нравится? Ну, так не надо. Можете считать, что ваша фамилия лучше. А у него и папа, и дедушка... Дедушку, правда, немцы расстреляли. Собственно даже не совсем немцы, а латыши. Под Ригой. А если его сосед бы Пурец, так его не расстреляли?
      Словом, они этому Потсу предложили ради более счастливой жизни в Эрец Исраэль сменить эту фамилию. Бен-Гурион, они ему сказали, свою гораздо более красивую фамилию Грин и то сменил. Но этот Потс сказал им прямо, что пусть хоть весь Израиль станет на уши, но Бен-Гурион ему не указ, и он ничего менять не будет. Я, говорит, Поцом родился и Поцом умру.
     
      Дорога жизни, это разбросанные как попало по всему пустырю клочки и обрывки. И на данном клочке было русским языком написано, что, когда у моего младшего сына спросят, как ему написать имя "Алексей", с двумя юдами или с одним, так он им скажет, чтобы они безо всяких юдов написали ему "Абрам".
      - Н е п о н я л, - сказал я улично-блатным голосом моего друга Вовки-Цыгана.
     
      ... Вовка был чистейшим славянином, но все называли его цыганом, причем, не только за темную кожу и маслянисто-черные волосы, но также за уникальные воровские способности. Он был мелким малолетним, но при этом универсальным вором. Он мог украсть что угодно и откуда угодно, и черта с два вы бы его на этом поймали. Я с ним на его дела не ходил, но, честно говоря, восхищался. Как ни говорите, искусство! Из кармана, с прилавка, из кошелки, через форточку, из шкафа, который под замком и в глубине, - откуда хотите и откуда не хотите.
      Я же был скромным мальчиком, который хорошо учился, не имел претензий за поведение в дневнике и прилично играл на скрипке. Правда, Цыган лучше меня играл в шахматы.
      Так вот это из его лексикона я усвоил это угрожающее " н е п о н я л!" означавшее не непонимание, а предупреждение о готовности дать между глаз. И как же он здорово умел в случае чего дать прямым между глаз! Хотя у него самого были абсолютно не согласные ни с черными кудрями, ни с манерами поведения серые, почти голубые, глаза. Он смотрел на меня этим своим роскошным серо-голубым взглядом и по-доброму говорил:
      - Ты хороший пацан, Мишка, и на жидов ты совсем не похожий. Свой в доску.
      Стыдно вспомнить, но мне было лестно слышать, что на этих жидов я совсем не похож и прихожусь моему цыганскому другу своим в доску.
      Однажды мы играли в шахматы и не могу сегодня точно сказать, действительно ли я смухлевал или Вовке показалось, но вдруг в его глазах вспыхнули красноватые стоп-сигналы и он тихо сказал:
      - Н е п о н я л. Ты что же это, жидовская твоя морда?
      Я знал, что обычно следует за такими словами, и мне не хотелось, и "жидовская морда" как-то не вязалась с непохожестью на жидов, и все это до такой степени перемешалось в моей голове, что я совершенно автоматически и в превентивном порядке засветил ему прямым между его роскошных глаз, а он еще сидел на краю скамейки, навернулся об асфальт, и головой о бортовой камень. (Мы играли во дворе) Я вообще испугался, что он не встанет, и только этого мне не хватало, но он очень медленно поднялся, перебрался на скамейку, потер двумя ладонями затылок и сказал:
      - Это точно. Ты таки на этих жидов не похож. Но признайся, что ты смухлевал.
      ... Вскоре его убили. Не на войне, нет. Война еще даже не началась, и ему было всего четырнадцать. На базаре. Ножом. Причем сзади, в спину.
      И осталось мне на-память его славяно-цыганское "н е п о н я л".
     
      - Зачем писать, что ты Абрам, если ты Алексей? - возмущенно спросила Роза в готовности запретить, потому что мы же при рождении назвали его Алексеем и так записано в метрике.
      - А разве не так звали дедушку, твоего отца? - сказал этот наглец. - Я хочу имя дедушки. Мне положено.
     
      ... Алеша никак не мог быть лично знаком со своим дедушкой Абрамом, потому что Абрама Моисеевича забрали в 1950 году, когда до Алешкиного рождения оставалось еще десять лет, и я сам никогда этого человека не видел.
      Правда, слышал о нем, потому что Абрам Моисеевич был знаменитым главным инженером сталелитейного завода, и о нем говорили так, как будто это был его завод, который он своими руками. Он был большим человеком, этот Абрам Моисеевич, и даже сегодня, если вы спросите в бывшем нашем городе, так вам любой скажет. Его фотография в военной ушанке и в погонах подполковника инженерной службы висела у нас на стене, а мост через нашу речку, соединяющий две половины проспекта Ленина, все до сих пор называют Левинским, а не Ленинским, потому что во время войны его наводил не Владимир Ильич, а Абрам Моисеевич Левин. Нет, его таки уважали. Причем все, весь город.
   Кстати (или не кстати), должен заметить, что многие мои родственники и близкие, вообще, те и то, что вынес в памяти из той страны, в том числе те, кого ни разу не видел, отличаются в моей памяти только датой своего "взятия". Я мог бы излагать недавнюю историю в таком стиле: в 17-ом взяли Зимний, в 20-ом Перекоп, в 28-ом дядю Наума (два года отсидел в ДОПРе), в 33-ем тетю Лею (без права переписки), в 37-ом моего папу (Уже не ждали, но он чудесным образом вернулся в 40-ом), в 45-ом взят Берлин (Освобожден в 89-ом) и, наконец, в 50-ом моего тестя Абрама Моисеевича (По сей день)...
     
      - Ничего тебе не положено, - сказала Роза, но оказалось, что Алеша в этот специфический момент его жизни имел полное право получить из рук израильской чиновницы МВД имя своего дедушки. По наследству. И в память о нем.
     
      Однажды Роза со слезами рассказала, как брали Абрама Моисеевича:
      - Эти наглецы предъявили ордер на обыск и арест. Что им было искать, и что они могли найти? План вооруженного захвата завода, что ли? Они забрали его наградную шашку. Ему эту шашку какой-то чуть ли ни маршал лично подарил. Там еще надпись была.
      Ей почему-то особенно жаль было эту шашку. Не красиво так говорить, но не могу удержаться от предположения, что Розе шашку было жаль больше, чем папу, потому что шашка на ковре, над диваном, была символом величия семьи и определяла статус самой Розы.
      А Абрам Моисеевич, перед тем как выйти под конвоем двоих с голубыми околышами, большими своими руками сгреб в охапку жену и детей и сказал:
      - Любимые мои... Все, что вам скажут, брехня. Я ничего плохого не сделал. Просто работал и жил. Вы - мои любимые.
      А те двое одели на головы свои ужасные голубые околыши, которые на дороге моей жизни тоже, к сожалению, очень часто попадались, так часто, что могли бы и пореже. Когда Абрам Моисеевич был уже в проеме двери, он оглянулся. Нет, вы не поверите, что в этот момент и очевидно под его взглядом электрическая лампочка с треском лопнула, и стало черным-черно, а он навсегда погрузился во мрак.
     
      - Не Абрам, а Авраhам, - поправил нас Алеша, и так ему записали.
     
       
     
      Глава третья. Шмуэль
     
      При выходе из здания аэропорта я увидел своего дедушку, того, что жил в давно уже утопленном с целью поголовной электрификации социализма Конотопске. При нем была его широко раздвоенная борода и слегка пришлепнутая ермолкой розовая лысина. С тех пор, как его убили, прошло без малого сорок лет, но его улыбка ничуть не изменилась, а походка, вопреки преклонному возрасту, была все такой же твердой.
      Крепкий был старик - у него этого силой не отнять. Для меня его крепость - свидетельство предписанного национальной традицией здорового образа жизни моих предков. Не в пример его детям, особенно младшим, которые после Гражданской войны тут же включились в "социалистическое строительство" и - вперед с красным флагом на демонстрацию и в очередь за свиными мослами для холодца. К сожалению, я мало знал деда и ничему от него не научился. И не те книжки читал. И детям рассказать было нечего.
      Он жил и умер в Конотопске, и яму, в которую его бросили, размыли мутные воды водохранилища. Что я об этом думаю? Мыслей много, но самая простая та, что мир - весь, тот, что справа, и тот, что слева, устроен крайне неуютно. Если вы ищете ад, где жарят на сковородке, так найти такое место не трудно, а если рай, то, боюсь, это на другой планете. Понимаю, что вам это не нравится, и что я испортил вам настроение, но зато будете знать, что я пишу то, что думаю.
      Бабушке Двойре, его жене, я считаю, повезло: она до этого дня не дожила, папа успел на ее похороны, и у ее могилы ему пришлось вспомнить текст Кадыша, а дедушке - он же был таким здоровым - пришлось дожить до того дня, в сорок первом, когда его сосед Устин вышиб сапогом его дверь, вошел и сказал:
      - О-так, Пиня. Власть опять переменилася. Твоя советская власть усралась и сбёгла. Немцы нашу власть возвернули. Давай документы.
      - Какие тебе еще документы? - удивился дед.
      - Как так какие? Пачпорт давай.
      - Зачем? - удивился дед, который еще ничего не понял. Он вообще в политике был не силен, а к войнам относился как другие к землетрясению или к разводу с женой. Ему бы в голову не пришло бежать на восток по такому пустяковому поводу, как приход в город немецких, советских или петлюровских.
   Другие старики, я слышал, говорили, что немцы культурные люди (Покультурнее русских), а мой дед знал, что бегать от одних гоев к другим глупо и непроизводительно.
   То есть, конечно же, война и немцы, это большая неприятность и, кто бы ни пришел, а Дворину перину непременно вспорют и пустят пух вдоль по улице. Возможно, улицу переименуют. Но ради этого лететь куда-то, к черту на кулички, где, возможно, даже еще не построили синагогу?
      - Давай пачпорт. Я должон знать, кто ты есть такой и какой веры.
      - Так ты ж меня и так знаешь.
      - Ну, знаю. Что с того? Все одно пачпорт давай... Ну, ладно, пусть будет без пачпорта. Давай все деньги и все золото.
      - Устин, ты что сдурел? Откуда у меня деньги и золото?
      - Пиня, не суши мозги. У вас, жидов, денег и золота полно. Все знают. Так что будь человеком и все, что есть, сдай власти. Тем более что все одно завтра всех вас кончать приказано. Немцы приказали всех жидов пострелять. Ты свое добро в могилу все одно не унесешь.
      Деду нечего было ему дать, и Устин бил его с такой жестокостью, что сам император Калигула пришел бы в ужас, и с такой силой, что сам Али Мухаммед давно бы дух испустил. Дед выдержал, и на другой день его вместе с другими живым бросили в яму.
   Кто? Вы спрашиваете? Сосед Устин и другие.
     
      Когда он подошел, я увидел, что, несмотря на бороду с проседью и лысину с ермолкой, он выглядел намного моложе меня. Он протянул мне руку, сказал, что его зовут Шмуэлем (рав Шмуэль), а протянутой руки моей жены не заметил.
      - У вас направление в наш мерказ клита, - сказал он. - Я был в Тель-Авиве, и директор попросил меня вас встретить. Мы погрузим ваши чемоданы в такси, и туда же посадим четверых из вас, а троих я возьму в свою машину.
      - Очень любезно с вашей стороны, - сказала Роза, - но почему...
      - Что тебя беспокоит? - прервал ее я. - Вы работаете в центре абсорбции? Или - как вы сказали?
      - Мерказ клита.
      - Ну, да, - неохотно согласился я. - Мерказ клита. Да, у нас направление.
     
      - Вы хорошо говорите по-русски, - похвалил я его, когда мы катили по шоссе, удивляясь тому, что в этой стране пальмы высаживают вдоль дороги, как какие-нибудь акации или клены. Честно говоря, я, конечно же, знал, что в тропиках растут пальмы, но до приезда в Израиль видел пальмы только в кадках, которыми украшали рестораны, и эти растения казались мне предметами роскоши.
      - Так я же из Москвы. Оле образца 73-го года.
      - И раввин?
      - Раввин.
      - А кем вы, если не секрет, были в Москве?
      - Чем я занимался в СССР? Я физик. Точнее, физик-теоретик.
      - Я вас не понимаю, - призналась Роза.
      - А я вас хорошо понимаю.
      - Я не понимаю, как физик может быть раввином.
      - Я знаю, почему вы не понимаете.
      - А как это можно понять?
      - Я думаю, для этого нужно изучить физику и иудаизм.
      - А, не изучив эти дисциплины глубоко, никак нельзя?..
      - Если изучить не глубоко, то и понимание будет мелким. Вы не обижайтесь на меня, Роза, но, поскольку вы задали мне этот вопрос, то я... Видите ли, я сужу об этих вещах, находясь внутри этих проблем. Я не люблю навязывать свои мнения, но, когда у меня спрашивают такие вещи и когда спрашивает интеллигентный человек, то я напоминаю, что проблема настолько сложна, что однозначного ответа она не допускает.
      - Вы хотите сказать, что иудаизм - это очень сложно? - вмешался в разговор Абрам, который два часа назад еще был Алешей. - Я читал Тору.
      - Ты читал Библию? - удивилась Роза. - Где ты ее взял?
      - Ленька дал почитать. Чему ты удивляешься, мама? Я, наоборот, удивляюсь тому, как человек, считающий себя культурным, может преподавать литературу, не изучив Библию.
      - Не хами матери, - на всякий случай поправил его я.
      - Я никому не хамлю, но я считаю, что читать русских писателей девятнадцатого века, не зная текста Библии, это все равно, что учить высшую математику, не владея четырьмя арифметическими действиями.
      - Ты все-таки продолжаешь хамить, - строго сказал я.
      Шмуэль рулил, не вступая в разговор, и только чему-то улыбался в бороду.
     
      Центр абсорбции или мерказ клита оказался не слишком ухоженным городком из маленьких двухэтажных домиков с микроскопическими квартирками для приема и временного проживания олим, то есть нас, репатриантов. Где-то поблизости угадывалось море, а вдалеке маячило неопределенное будущее. На столе стояла голубая пластмассовая тарелка с печеньем и конфетами.
      Так или примерно так принимали олим в наше время. Дело в том, что в восьмидесятых годах мы притекали в Израиль тонким ручейком, и для нас хватало места в мерказухах, как мы их называли. На первые год-два это было решением проблемы.
      Изю с семьей пометили в соседнем домике.
  
  
  
  
   Глава четвертая. Не будем судьями.
  
   Если вы пытаетесь привести своих родителей на свой персональный суд чести, который вам кажется самым, что ни на есть, праведным, то будьте готовы к тому, что и вы тоже в один ненастный день усядетесь на скамью подсудимых, в зале суда своих детей и внуков. Возможно, это случится, когда вашим будет мир иной, но от этого скамья не станет ни мягче, ни комфортнее. Я подумал об этом непозволительно поздно и в описываемое в этих главах время поступал в полном несоответствии с теми советами, которые даю вам сейчас.
  
   ... Едва мы успели распаковать чемоданы, как нас пригласили в мисрад. Этим словом называют контору, управление, канцелярию, министерство и т.д. Директор на отличном американском английском объяснил, что он директор (менахель), что его фамилия Герцог (Нет, не президент Израиля. Того нет в живых, и того звали Хаим Герцог, а этот президенту даже не родственник, и его звали Беньямином.) На его вопросы, отодвинув меня, отвечала Роза, а Алеша (Абрам) подсказывал матери правильные английские слова. Менахеля очень интересовало, как мы себя чувствуем, не очень ли устали в дороге, из каких мы мест и как нам нравится Израиль.
   Роза сказала, что пока ей все нравится, но почему везде набросано так много бумажек и полиэтиленовых кульков. (Она говорила "почему" без вопросительного знака. Она порицала. В самом деле, разве нельзя было подмести к ее приезду?) Я вспомнил при этом гирлянды прозрачных мешочков, которые мы прикрепляли прищепками к бельевой веревочке на балконе для просушки и для последующего использования, после чего вспомнил кандидатов наук, подметавших улицы нашего города.
   ... Пройдет еще лет десять и постаревшие кандидаты, к этому времени уже профессора, за неимением другой работы будут наниматься в Израиле в подметальщики улиц...
   Беньямин Герцог улыбался и качал головой, выражая согласие и понимание Розиной гражданской позиции, тем более, что он уже давно заметил органическую потребность олим меРуссия к критике всего и вся вплоть до желания всех разогнать и все переустроить. Пройдет еще двадцать лет и новая волна олим ме-Руссия громко заявит, что ее улица намерена все и вся взять "под свой контроль". А они еще удивляются, что позапрошлое поколение этих олим меРуссия в семнадцатом году устроило им в России полную перестройку их неблагоустроенной империи! Еще, если не ошибаюсь, Витте (Хотя, может быть, и не Витте) предлагал выдворить наших недалеких предков в Палестину...
   Потом пришел директор (менахэль) ульпана, или, иначе говоря, курсов ускоренного иврита, распределил нас по группам и пожелал нам успеха на иврите, причем мы на удивление быстро запоминали эти первые слова абсолютно незнакомого языка. Языка, который, по сути, должен был быть нашим родным.
  
   Мой отец его знал. Он мог читать, писать и говорить на идише и на иврите. Попробовал бы он дома говорить НЕ на идише! Это было категорически запрещено.
   Так было сто лет тому назад, но до сих пор слышу обвинения в злостном национализме, которым со всех сторон осыпают моего деда, о гибели которого я написал пару слов в предыдущей главе. Как он смел, живя в Российской империи запрещать детям говорить на великом и могучем? А вот так и смел. Он почему-то не хотел, чтобы его дети уплыли в чужой этнос и стали частью народа-притеснителя. Русский язык нужен был для общения с окружением. Подобно тому, как французский необходим был в те годы дипломатам для общения с дипломатами других стран. Теперь для этой цели используется английский.
   Впрочем, на русском мои родители получили среднее образование. Отец учился в коммерческом училище, а мама в гимназии. Это было похоже на то, как нынешние российские богатеи посылают своих отпрысков учиться в Оксфорд и Гарвард, и они там тоже учатся не на идише.
   Многие ставят знак равенства между языком и нацией, тогда ответ на вопрос: кто ты? - более чем прост: если мой родной язык эстонский, то, следовательно, я эстонец.
   С евреями сложнее. Ашкеназы сотни лет говорили на идише, сефарды - на ладино, таты - по-татски, а что объединяло всех? - Тора, которая была в центре колоссальной культуры, однажды данного Закона, жесткой Традиции, и все это было связано ивритом и многотомной литературой в один большой сноп еврейства. Итого, два родных языка, а третий (иногда и четвертый) - язык внешнего общения. Но в семью его не допускали.
   В "интеллигентных" еврейских семьях Петербурга и Москвы, порвавших с культурой и традицией штетла, было иначе. Эти обрусели задолго до того, как власть от них этого потребовала. Многие еврейские умники, в отличие от еврейских мудрецов считали ассимиляцию самым правильным вектором развития. Лично я думаю, что это путь в никуда, но их потомки со мной и сегодня не согласятся. В этом нет ничего удивительного: по всем другим вопросам евреи тоже друг с другом не согласны, и в тот день, когда мы все - не дай Бог! - согласимся друг с другом, в Израиле к власти придет компартия. И тогда нам останется надежда только на Мессию.
   Наблюдая за происходящим сейчас, в начале XXI века, в который я тоже случайно угодил, подумал, что английский такой мощной волной вторгается в российскую жизнь, что можно представить себе русского мальчишку, который, придя домой, обратится к папе по-английски. По инерции. Впрочем, это можно наблюдать в русских эмигрантских семьях в Бруклине. Папа запросто может шлепком по губам потребовать, чтобы в доме английского языка не было. Ради сохранения чистоты. Чего? Вот именно. Того самого. Родного.
  
   На другой день мы все, кроме детей Изи, сидели в комнатах ульпана, на стульях с прикрепленными к правой поручне полочками и вникали в буквы и слова родного языка.
   Изя - с полным сознанием необходимости этого этапа на пути своего становления в новой стране, где без иврита никуда, а с ивритом есть шанс твердо стать на ноги. Роза - с глубоким чувством тревоги от погружения в чуждую ей недоразвитую азиатскую культуру на фоне дурно подметенных дорожек ульпана.
   У меня же было странное ощущение, будто я не выучивал, а вспоминал давно забытое.
   Мы забыли, кто мы. Все, что нам осталось от всего нашего, аутентично-традиционного, от мамэ-лошн (идиша), от Талмуд-Тойры, от образа жизни позапрошлого поколения, это раздражение по поводу того, что нас причисляют к людям более низкого сорта. Обвиняя при этом в том, что мы умны, хитры, талантливы, изворотливы, не от мира сего, но своего, земного, не упустим.
   Да, мы забыли, кто мы, но забывать не значит выбрасывать прочь. Забывание - это своего рода заталкивание в корзинку подсознания. Это все равно, как сделать "сэйв" в компьютере. При желании можно поднатужиться и вытащить забытое на свет.
  
   "Зачем тебе это?" - удивился мой папа, когда я попросил хотя бы показать мне, как устроены мои родные языки. Иначе говоря, помочь вспомнить языки предков.
   Конечно же, думал я, во всем виновата эта мерзопакостная власть, которая все разрушала, а если создавала, то чтобы спустя годы стало ясно, что этого создавать не следовало. Почему именно в Российской империи выросла эта, самая уродливая в истории, конструкция власти - пусть они сами разбираются, но они отняли у нас оба родных языка и навязали русский, против которого я, в принципе, ничего не имею, но при условии, что он иностранный, а не родной. При всем моем уважении ко всем, от Ломоносова до Швыдкого.
   Но родители, у которых вкус штетловской жизни еще оставался во рту и которые между собой еще говорили на идиш - как они могли ни крошки с этого стола не оставить детям?
   Именно так: все сами съели, крошки аккуратно смели в совочек и - в мусорное ведро. А меня оставили безъязыким. С навязанным мне в качестве якобы родного русского языка.
   А ведь отец и иврит знал. И не плохо. Так на что он его упортребил? Он в ГПУ работал переводчиком. Что или кого он переводил. Подозреваемых в сионизме из одной камеры в другую? Государственные средства, на которые можно было бы накормить одного из голодных?
   То есть, ему, конечно, не пришло бы в голову, что я, его сын, окажусь в Израиле. Уж очень прочны были стены лагеря и достаточно глянуть на насупленные брови вертухая на вышке, чтоб о пересечении границы не думать.
   Но все таки?
   Так вот сегодня я думаю, что этого "все таки..." я не должен был себе позволять. Все хотят, как лучше, некоторые из наших недалеких предков мечтали построить для нас теплый, уютный и добрый коммунизм высшей и окончательной справедливости, и мы не должны строго судить этих заблудившихся и угодивших в ловушку людей.
  
  
  
  
   Глава пятая. Начало скандала.
  
   Придя с работы, я застал всех, включая Изиных девочек, в сборе.
   Как, прошло всего четыре месяца со дня алии, а я уже работаю? - Представьте себе. Причем пошел уже второй месяц с тех пор, как учебу в ульпане я совместил с работой по охране различных объектов города. Тогда, в восьмидесятом году прошлого века, оле хадаш, в смысле "новый репатриант, усвоив самые обиходные обороты иврита, с легкостью устраивался в одну из компаний по охране (хеврат шмира), в которых был хронический дефицит кадров сторожей и уборщиков. Это было задолго до "интифад" и попыток достичь мира путем поднятия рук и сдачи позиций. В то короткое время отношения между нами и арабами было относительно спокойными, причем, спокойствие базировалось на взаимовыгоде: мы давали им работу, а они делали то, чего мы делать не хотели. Жаль, что это не продолжилось. Более целесообразный путь решения конфликта существует, и большинство авторитетов планеты знают, как это сделать, но так уж устроены люди: из всех вариантов они всегда выбирают наихудший. То, что мы наблюдали в восьмидесятых, было не самым изящным решением задачи, но, как считают не умные, а мудрые, если не знаешь, как быть, то лучше ничего не делай, а подожди пока на ум придут другие варианты. А после 92-го наши умники наделали таких глупостей, что повсеместно заслужили репутацию героев и чуть ли ни святых. Так, увы, устроен мир людей. Маленькие правонарушители - в тюрьмах, а большие - на пьедесталах памятников самим себе. Пророков же не разглядеть ни в своем отечестве, ни в текущем веке.
   Так вот, ввиду дефицита сторожей, на эту работу брали арабов и новых репатриантов-евреев.
   Когда моя Роза увидела меня в рубашке с темно-синими погончиками, она заплакала такими горькими слезами, каких вы не увидите на ее щеках даже в день моих похорон - уверяю вас. Не то, чтобы она меня не любила - любила, конечно, - но себя она любила все-таки крепче, а во мне - те черты, таланты и успехи, которые украшали ее, Розочкину, корону, и я играл в этом убранстве ее головы и сердца предназначенную мне роль одного из камешков, граненых и обрамленных по ее вкусу. Синие погончики на голубой рубашке и надпись "security" означали падение не столько моего, сколько ее, Розиного, статуса.
   - Что случилось, Роза? Почему ты плачешь?
   - Эта рубашка...
   - Что в ней плохого?
   - В принципе, ничего, но только не на тебе... Как низко мы пали!
   - Наоборот, анахну алину (Мы возвысились). Мы теперь в своей стране.
   - Это твоя?..
   - И твоя тоже.
   - Своей была страна, в которой мы занимали положение.
   - Но я рад своему положению. Я уже пожилой человек, и я не знаю языка страны. Тем не менее, я работаю.
   - Это ты называешь работой? Тебя не унижает положение ночного сторожа?
   - Но как ты не понимаешь, что это НАША страна и это НАШ дом.
   - Наш?.. Наша?..
   Роза упала на диван и на этот раз по настоящему разрыдалась, а я сидел рядом с нею, и гладил ее по вздрагивающей спине, и не находил слов, чтобы утешить, и не мог понять ее горя. Это очень тяжело, когда хочешь помочь в беде и не можешь, потому что не понимаешь, в чем, собственно, беда.
   Мы были по обе стороны какой-то границы, а я не понимал этого по-разные-стороны-стояния.
   Немного успокоившись, она повернула ко мне зареванное и ставшее ужасно некрасивым лицо.
   - Мое я оставила там, на родине. Неужели ты не понимаешь, что здесь все, что вокруг, эти улицы и дома, и люди, и овощи, и язык... Это все чужое. Я хочу домой. Я не могу жить среди этих диких людей. Я не могу есть сладкую картошку. Я не могу называть Алешу Абрамом. Я не могу разговаривать на языке неандертальцев.
   Она колотила обеими руками по подушке казенного дивана и повторяла свое "хочу домой", а я был в полной растерянности.
  
   "Домой" было нельзя. Это кино, как я однажды сказал опекавшему меня гебисту, назад не крутится. Уехал - и тебя отрезали. Безвозвратно. Тебя, между прочим, об этом предупреждали. Так называемая "родина" была жутко обидчивой. Ошибки, оплошности и зигзаги генерального пути она прощала только себе самой. Ее подданным не было дано, признав ошибку, вернуться назад. Был троцкистом, но раскаялся - все равно к стенке. Покинул страну победившего социализма - загнивай в капитализме.
   Один человек, с которым я однажды познакомился, еврей, живя в Москве, в доме, где гнездились тогдашние советские VIP, никогда нигде не работал, но деньги имел, и не мало, но однажды решил записаться немцем, и записался. И уехал с женой, собачкой и двумя спальными гарнитурами в Западную Германию. А там он понял, что "бизнес", которым он занимался в СССР, в нормальных странах не развит. Там нужно работать. И тогда он начал строчить жалобные письма всем подряд. Раскаивался и искренне признавал, что капитализм ужасен, а социализм - это то, что надо для правильной жизни.
   Фигу с маслом он получил, а не социализм.
  
   Я сидел возле Розы, гладил ее по спине и изо всех сил старался не впустить мысль, которая уже приоткрыла дверь в мое сознание: граница не только там, где стоят на страже храбрый пограничник Карацупа и стойкий большевик Джульбарс, граница - она здесь, между моей ладонью и спиной плачущей Розы, и кошмар еще в том, что во мне нет сочувствия ее горю. Только пустота и растущее раздражение.
   ***
   В этот день, придя домой, я застал всю свою семью в сборе. Мой старший сын Изя, сидя на хромоногом стуле, всем своим крупным телом раскачивал этот убогий предмет мерказ-клитовской мебели. Мой младший сын, которого мы уже почти привыкли называть Абрамом, стоял возле окна и что-то малевал пальцем на стекле. Изина жена Света, поставив локти на стол, зажала щеки между ладонями и внимательно смотрела на Розу, которая ходила по комнате. Девчонки влезли с ногами на диван. В комнате чувствовалось напряжение, от которого обычно гудит трансформаторная будка.
   - Что происходит? - спросил я, и тогда все заметили мое появление.
   Изя перестал доламывать хромоногий стул и, повернувшись ко мне, сказал:
   - Твоя жена хочет уехать.
  
   Вообще-то, Изя - мой сын от первой жены. Его мать ребенком оставила его бабушке, своей матери, и мне и умчалась на Дальний восток, откуда не вернулась. Это особая история. Весьма романтическая. Даже не знаю, рассказать ее вам сейчас или отложить на другой раз, а пока остаться там, где вы меня видите?
   Пожалуй, расскажу сейчас, чтобы не забыть и чтобы было понятнее. Только, с вашего разрешения, выделю этот рассказ в отдельную главу.
  
  
   Глава шестая. История с Машей и Людовиком XV-м.
  
   С Машей, матерью моего старшего сына Изи, мы познакомились в Москве, где я в это время учился в университете, в то время как мои родители оставались в Киеве. Я жил в университетском общежитии, моя жизнь была полна интересных встреч и впечатлений, а будущее казалось радужным и полным вполне исполнимых ожиданий и надежд. Сейчас, оглядываясь на уже немалый отрезок моего пути, я часто думаю, что представление о жизни, как о боках африканской зебры - полоса белая, полоса черная - образно, но не полно. Временами жизненный путь и жизненное пространство, действительно, чем-то походят на зебру, но чаще, я бы сказал, на леопарда: в ней белые и черные полосы не чередуются, не следуют одна за другой, как по намеченному стандартному плану, и вообще это не полосы, а разбросанные как попало черные пятна на белом фоне или белые на черном - все равно - причем, кроме черной и белой краски, в обилии наляпано серой, и вот эти-то серые полосы и пятна противнее всех. С годами как-то со всеми этими чередованиями и мельканиями свыкаешься и научаешься радоваться белым, терпеть серые и по возможности перепрыгивать или преодолевать черные пятна, не забывая при этом, что, как в детской игре в классики, выбора нет и пройти приходится все клетки.
   До знакомства с Машей я был буквально озарен первой любовью к студентке нашего факультета Ане, которая была так прекрасна, как прекрасны бывают только по настоящему любимые девушки, даже если они некрасивы и глупы, как пробки, но это я написал так, чтобы поумничать и покрасоваться, а Аня - эта таки была идеальной во всех отношениях, и такой она осталась в моей памяти на всю жизнь. Когда я застреваю на черном или сером пятне, я зарываюсь поглубже в себя, выаукиваю из серебряных пятен моей памяти мою Аню и кладу к ее ногам все свои жалобы и заботы.
   Никакой трагедии не было, а просто я был не ее принцем, и, встретившись со мной несколько раз, она сказала, что нет, завтра ей некогда, а послезавтра - тем более. Разве я хоть раз намекнул вам, что я тот принц, о котором мечтают такие девушки, как Аня? А о том, что за любовь следует бороться и сердце красавицы следует завоевать, я слышал, конечно, но как это делается? Впрочем, я вам однажды уже говорил, что терпеть не могу соревнований. Не хочу быть ни победителем, ни побежденным, ни на щите, ни со щитом, и вообще, не шли бы вы подальше с вашими щитами, мечами, копьями, рингами, ристалищами, победами и медалями и прочей спортивно-литературной трескотней, потому что я за всем этим вижу только кровь, уловки, грязь, вред здоровью и больше абсолютно ничего.
   Однако же я в этот момент стоял обеими ногами на одном из своих самых темных пятен, тоскливые мысли обручами сжимали меня, как пивную бочку, и даже весеннее небо было неприветливым. Впрочем, квадратики неба виднелись только в окнах библиотеки, и я смотрел не на них, а в очень толстый и невероятно скучный трактат по не помню какой именно науке. А Маша сидела за соседним столом, по ту сторону прохода, и рукой подпирала лоб, а ее каштановые волосы рассыпались по лежавшей перед нею книге, и сразу было видно, что ей не до того, что в книге было написано, и сразу стало понятно, что мы с нею примерно на том же пятне, того же цвета. В смысле полной беспросветности. И оказалось, что нам есть, о чем поговорить, и нужно многое сказать друг другу.
   Даю вам честное слово, что вплоть до момента, когда мы с Машей решили, что нам срочно нужно пожениться, я ничего не знал о ее родителях, тем более о том, что ее отец важный медицинский профессор и что они втроем, Маша, профессор и его жена живут в старомодной четырехкомнатной квартире с дореволюционной мебелью в стиле рококо. Я это на тот случай, если вы уже подумали, что я женился не на Маше, а на профессоре, квартире, прописке и прочих благах, к которым обычно стремится не имеющий постоянной прописки бедный студент. Мы поженились, потому что оба оказались на серой территории, и нам казалось, что, поскольку оба мы симпатичны и подходящи, то это лучший выход из положения.
   Я вдруг стал таким многословным и подробно все это описываю, потому что пытаюсь убедить вас, что я, как и вы, тоже уверен, что чаще, чем следовало и хотелось, делал неисправимые глупости, которые тем опаснее, что потом о содеянном даже пожалеть невозможно. Например, об этой. Иначе пришлось бы пожалеть, что вскоре у нас родился сын, и по просьбе очень, кстати, доброй и любящей тещи его назвали по имени ее покойного отца Исааком, и с тех пор прошло много лет, и Бог послал мне двоих самых замечательных на свете внучек. Как же после этого я могу пожалеть о том, что мы с Машей поженились?
   Между прочим, профессор тоже оказался очень милым человеком. Из числа тех столичных, ассимилированных, о которых я нехорошо отозвался выше. В отличие от других профессоров, которые мне потом встречались, Машин отец армянскому коньяку предпочитал дешевую перцовку. Он зазывал меня на кухню, доставал из холодильника краковскую колбасу и огурцы, и мы с ним чокались старомодными гранеными рюмками, а не теми хрустальными, что были выставлены в буфете (стиль Людовика, если не ошибаюсь, пятнадцатого). Во время этих выпивончиков я полюбил профессора за мысли, а он меня за уваженье к ним.
   Например, я впервые услышал от него, что медицина безусловно великолепная наука, но только как наука, а практическая, лечебная - ты знаешь, он говорил, она столько же спасает и продляет жизней, сколько убивает тех, что могли бы еще пожить. За спасенных мы ее благодарим, а по поводу безвременно ушедших в мир иной говорим: ну, что тут поделаешь? Доктор не Бог. "Я, он мне сказал однажды, до этих дней не доживу, а ты еще увидишь революцию в этой самой консервативной из всех областей интеллектуального поиска".
   - Медицина консервативна?!
   - Не техника и не фармакология. И не генетика, которая сделает гигантские шаги. Консервативно мировоззрение, на котором зиждется эта наука. Сейчас тебе еще трудно это понять, но лет через тридцать ты об этом задумаешься. Тогда будет самое время начать заботиться о своем здоровье и не позволять медикам это здоровье подорвать своими рекомендациями и рецептами.
   Чудной был старик! Впрочем, "старик" был не старше, чем я сейчас. Но его уже давно нет. Незадолго до смерти он сказал мне, что он "жертва медицинского консерватизма и ее болезненной амбиции". А сам был известным и уважаемым терапевтом.
  
   Мы с Машей жили не хуже и не лучше других семейных пар. Тем более что быт был отлично устроен, а тесть и теща очень благожелательны. Правда с некоторых пор Маша начала где-то задерживаться и приходить домой на час-другой позже того времени, когда ее ждали.
   До сих пор удивляюсь, но почему-то меня это не очень волновало. То есть, я понимал, что это дурно пахнет, и к тому же ее холодность ко мне распространялась на нашего сына, что было уже совсем, как тогда говорили, не в дугу. Маша нас больше не любит, говорил я себе. Возможно, она полюбила другого, добавлял я, опять же только себе, а Таисия Наумовна, теща, смотрела на меня, и у нее были такие грустные глаза, какие бывают у человека, который проходит черное пятно своего леопарда. У меня даже промелькнула такая мысль: как хорошо, что хотя бы эта женщина печалится по поводу Машиного поведения. Вместо меня. А Изя тем более ничего не замечал. Он был папиным сынком. Такое бывает. Машу называл не мамой, а Машей. Ей было все равно. И мне было все равно, и я не спрашивал, где и с кем она бывает, а ее не волновало мое безразличие.
   Мне не с кем было поделиться. Кроме Ани, которая жила внутри меня и была верным другом. С Аней я всю жизнь вел мысленные диалоги, и мне казалось, что ее реплики и ответы на мои вопросы, в самом деле - от нее. "Я думаю, ее равнодушие к тебе распространяется на вашего сына. С женщинами такое, хоть и редко, но случается", сказала мне Аня. "Видимо все дело в том, что ты была единственной, которую я любил. И продолжаю любить", сказал ей я. Аня не ответила. А что она могла сказать?
   Кроме грусти, в глазах Таисии Наумовны просматривалось сочувствие ко мне. Или соболезнование? Эта женщина так тепло относилась ко мне и к Изеньке, что комочки ее тепла навсегда остались во мне, и я их постоянно чувствую. Где-то по соседству с Аней.
  
   Однажды Маша сказала, что нам нужно серьезно поговорить, я понял, о чем будет разговор, и не ошибся, и вот, она развернула перед моими глазами панораму своей романтической истории, и жизнь, как это бывает, сделала крутой поворот.
   Оказывается, у нее до меня тоже была трагическая любовь, и эту любовь звали Володей.
  
   - Мы оба с тобой виноваты, Миша, - сказала она.
   Очень по-женски. Если мужчина совершает такое, то очень виноват только он. Правда, его вина смягчается, если он дает повод и метод смягчения его вины покорностью и раскаянием. Если же виновата женщина, а он на этот раз абсолютно чист, то нужно придумать формулу, по которой виноваты оба. Я эту игру понял и принял. Ну, конечно же, я виноват. Еще как!
   - Нам обоим нужен был этот брак, чтобы спрятать в песок свои головы.
   Она права: именно так это и было. Она любила Володю, но он ушел к другой, а я - вы знаете. А что теперь? Володя разлюбил ту, другую?
   - Послушай, - сказал я ей. - Чего только не случается, но, во-первых, ты знаешь, как я люблю нашего сына, а во-вторых, мне не хочется играть роль в каком-то не смешном водевиле.
   - Я его люблю, - сказала она.
   - Такое бывает, - согласился я. - Со мной тоже такое случилось. Однажды.
   - Но это была не я. Признайся, что ты тоже не любишь меня. И ты женился на мне не по любви.
   - Допустим. Но, по крайней мере, до сих пор я хорошо к тебе относился. И потом - Изя.
   После чего мы говорили и говорили, повторяя одно и то же, и этому не видно было конца, и наконец она сказала:
   - Вчера был суд. Его судили. Приговор на удивление мягкий: ссылка. На восток. В Сибирь.
   - Он что, вор? - ляпнул я сходу.
   Она оскорбилась. Ну, в самом деле, как я мог подумать, что она, Маша, у которой папа профессор, а мама Таисия Наумовна?..
  
   Оказывается, Володя известный диссидент. Правозащитник. Его знают во всем мире. И - по всем радиостанциям. Он удивительный человек. Она непременно меня с ним познакомит. Правда, как это сделать, если он должен прямо из тюрьмы ехать к месту ссылки?
   - Прямо, как Владимир Ильич.
   - Ты будешь смеяться, но его таки зовут Владимир Ильич. Все шутят по этому поводу.
   - Ну, и что же дальше?
   - Я еду к нему.
   - Как Крупская? Или как декабристка?
   - Кроме шуток.
   - Да уж! Какие тут могут быть шутки? Кстати, я слышал, мне рассказывали об этом человеке. Если не ошибаюсь, он женат.
   - Не совсем. Они жили вместе, но официально мужем и женой не были. Они разошлись.
   - Это тоже форма диссидентва? А теперь он во глубине сибирских руд будет неофициально жить с тобой? А твой сын неофициально без тебя? Что касается меня, то я же "прыймак", и с твоим отъездом мое место на улице. Мне пойти в бомжи?
  
   Она таки уехала.
   Таисия Наумовна много плакала, Изя ничего не понял, а профессор пригласил меня на кухню и выставил на стол две граненых рюмки, перцовку и подкову краковской колбасы.
   - Перебесится, - сказал он, после того, что выпил, по мужицки крякнул и закусил бутербродиком. - Мы все живем не так, как надо, и делаем не то, что надо. Например, я ем копченую колбасу, хотя знаю, что это смертельный яд, и это очередной раз доказывает, что не должен был становиться врачом. Меня в медицинский послала мама, хотя я мечтал стать актером. Потому, видишь ли, что профессором медицины был мой папа, и он чуть ли ни у самого Людовика Пятнадцатого купил эту бессмертную мебель. А ты женился на моей дочери - спрашивается: зачем? Запомни: делать нужно только то, что любишь и жениться тоже только по любви, а не по расчету, потому что брак по любви, это и есть самый расчетливый союз мужчины и женщины.
  
   Жизнь не остановилась, а продолжала ползти, как усталый поезд, который выбился из расписания, а машинист не знает точно, по каким рельсам и в какую сторону рулить. Мы с Изей оставались с профессором, Таисией Наумовной и Людовиком Пятнадцатым, а Маша писала родителям письма, в конце которых неизменно присутствовала просьба поцеловать от ее имени Мишу и Изю. Таисия Наумовна послушно исполняла ее просьбу, а профессор по этому случаю разливал в рюмки свою любимую перцовку.
   Срок ссылки Владимира Ильича давно уже кончился, и оба, он и Маша, растворились где-то на Дальнем востоке. Она так ни разу и не приехала. Похоже на то, что там была как раз настоящая любовь. Такая сильная, что Маше ни разу не захотелось встретиться с сыном. А Изя закончил школу и поступил учиться, и познакомил нас со Светой, а Таисия Наумовна сказала, что нечего по углам прятаться, живите уже тут, и бабушке будет веселее. А может еще правнука с Божьей помощью сподобится повидать.
   Оба мои родственника и благодетеля умерли один за другим, сначала Таисия Наумовна, потом профессор, оба от инфаркта, и обоих я похоронил рядом. Кое-что из драгоценностей Таисии Наумовны продал и поставил достойный их земного пути памятник в стиле, приближенном ко всем восемнадцати Людовикам.
  
   Глава седьмая. Продолжение скандала.
  
   Прошу извинить меня за отступление, но должен же был я объяснить, почему Изя назвал Розу: "твоя жена". Мне ниже еще придется объяснить, откуда взялась она сама, так как в этом вопросе тоже были кое-какие сложности. А пока - об этом семейном совещании, в котором только меня и не доставало.
   - Что-нибудь случилось? - спросил я.
   Помолчали. Наконец Изя торжественно повторил ту же фразу:
   - Твоя жена собирается уехать.
   - В чем дело, Роза? Ты объяснишь?
   - Я уже все объяснила. Тебе могу объяснить отдельно. Потом.
   - Нет, мама, так не годится, - вмешался Абрам. - То, что ты нам сказала, нельзя обсуждать отдельно, потому что нужно что-то решить, а такие решения в семье принимают сообща.
   - Вы помните, что я, как все вы, хотела уехать из СССР, но не в этот темный угол. Умные люди поехали в Штаты, в Канаду, в Австралию - в нормальные страны. В Израиль едут только такие дураки, как мы. Спросите хотя бы Шенкнеров (Шенкнеры - это наши соседи. Живут в соседнем домике. Бывшие москвичи.) Они, по крайней мере, не чокнутые сионисты. Как вы все.
   - Мне не нужно советоваться с Шенкнерами, - сказал Изя. - У меня есть своя голова на плечах.
   - Ну, и что же думает твоя голова сейчас, когда мы уже здесь и видим, что здесь творится? Эти грязные марокканцы. Эти невоспитанные дети, которые день и ночь орут, как резаные. Не понимаю, чему их учат в школе. Эти мисрады, в которых черт ногу сломит. И, наконец, эти арабы. Они же нас ненавидят и, помяните мои слова, в один прекрасный день они нас тут всех до одного вырежут. Вы читали статью в последнем номере "Нашей страны"? Их же 150 миллионов, а нас сколько?
   - До сих пор мы с ними справлялись, - прервал ее Изя.
   - Мы справлялись? Черта с два мы бы с ними справились, если бы американцы не помогли. А если перестанут помогать? Вы думаете, мы им очень нужны? Американцы только о себе думают. На нас им наплевать.
   - Мама, ты плохо в этом разобралась. Все это гораздо сложнее, - попытался урезонить ее Абрам.
   - Погодите, - вмешался я. - В этих сложностях мы еще разберемся. Прежде всего, я спрашиваю, куда это ты вдруг собралась ехать? Тебя уже пригласили в Москву? Обещали выделить квартиру?
   - Если бы! - воскликнула Роза, воздев обе руки к голопузой электрической лампочке.
   Не знаю, что при этом произошло, но лампочка вдруг зажглась и тут же, хлопнув, перегорела. Все вздрогнули от неожиданности, а Роза упала на диван и закричала что-то нечленораздельное.
   - Таки да, - сказала Света. - В этой стране все не как у людей. Даже лампочки.
   - В этой стране, как во всех странах, электрические лампочки иногда перегорают, - басом прогудел Изя. Он у нас неисправимый реалист и убежден, что всему имеется логическое объяснение.
   Роза пошла в ванную и, когда вернулась, ее лицо и волосы были мокрыми. Она заговорила спокойно, и про лампочку все забыли.
   - Сегодня звонил Жора из Чикаго. Приглашает к себе.
   - Только вас одну или всех нас? - уточнила Света, которую это предложение явно заинтересовало.
   - Ну, конечно же, всех. Как могло быть иначе?
   Жора - это ее брат, который уехал в Америку за три года до нас, но в течение нескольких лет до его отъезда они с Розой были в ссоре, не встречались и не разговаривали.
   - Вы помирились? Очень рад, - сказал я ей.
   - При таких обстоятельствах все вспоминают о родстве и стараются помочь друг другу. Когда Жора узнал, что нас нелегкая занесла в эту страну, он тут же разыскал меня. Брат не может оставаться безучастным, зная, что его сестра в беде.
   - Значит, ты считаешь, что мы в беде? - переспросил Абрам.
   - Я не считаю, я знаю, я уверена, что мы попали в большую беду. Здесь невозможно жить. И к тому же опасно. И вокруг я вижу сплошное бескультурье. Я знала евреев в Москве, и я думала, что и в Израиле будет та же еврейская атмосфера. Но эти черномазые! Эти азиаты! В каком смысле они евреи, и что между нами общего?
   - Это наша страна, и это наш народ, - пробасил Изя.
   - О чем ты говоришь? В этой стране, мне сказали, даже нет оперного театра.
   - Кроме того, здесь нет Царь-пушки, - добавил Абрам.
   - Алеша, прекрати свои шуточки. И не заставляй меня называть себя Абрамом. Никогда к этому имени не привыкну. Для меня ты был и останешься Алексеем.
   - А если мы поедем в Чикаго, мне там не придется стать Алексом или Алексисом? Чтобы всем было приятнее? А можно я стану Алкснисом? Для разнообразия.
   - Прекрати! Я говорю серьезно.
   - Ладно, давайте, по сути. Ты собираешься ехать к Жоре одна? - спросил я.
   - Пока не знаю. Можно вдвоем с Алешей. Устроимся и вызовем вас. А можно сразу - всем вместе.
   - Я отказываюсь, - сказал Абрам. - Насколько я понял, остальные тоже не настроены.
  
   Все это было пустой болтовней. Нервы. Результат перенапряжения. Отчасти влияние наших соседей Шенкнеров. На этих днях этот Шенкнер во время перекура сказал мне, что только в Израиле он окончательно понял, до какой степени он "г'усский человек". Шенкнер жутко картавит. Так картавить умеют только провинциальные евреи, выходцы из какого-нибудь задрипанного Шлимазовска. Этому должно быть психо-физиолого-лингвистическое объяснение. Французы тоже картавят, но у них это называется "грассированием", и это красиво, а то, что с прославленным (Читай Маяковского) "РРРР" делают шлимазовцы невыносимо. Кстати, мой папа тоже картавил, и, когда он работал в ГПУ, это его не украшало. Впрочем, тогда чуть ли ни треть гэпэушников картавили, но старались этого не делать, а другие поеживались, но делали вид, что это не существенно. Об этом я еще расскажу. Когда будет время.
   А сейчас время сказать, что никуда Роза не уехала. Пока не уехала. Тем более, что где бы она пока взяла деньги на самолет до Чикаго? И кто бы дал ей визу в Америку? Вы думаете, Жора, который ее пригласил, прислал ей деньги на билет? Вы считаете, что это на него похоже? По крайней мере, пока не похоже.
   Однако же заноза в семье застряла, и семья была уже не та.
  
   У меня спрашивают, как получилось, что я, такой скромный, застенчивый и интеллигентный человек, умудрился жениться во второй раз? Чтобы я был таким уж романтиком - так я бы сам о себе такого не сказал.
   Все дело в том, что в какой-то момент у нашего профессора так ухудшилось зрение, что он уже не мог водить свою послевоенную "Победу", и мне пришлось, окончив курсы, сесть за руль. Без отрыва от основной работы возил профессора в институт, а Таисию Наумовну на рынок. Однажды, когда Изенька был, кажется, в четвертом классе, классная руководительница вызвала меня в школу. Ребенок что-то там натворил. Почему-то я, когда учился в школе, ничего такого не творил, и моих родителей не вызывали.
   В тот самый момент, когда мы с этой дамой вели в коридоре беседу на педагогическую тему о Песталоцци, Макаренко и проблемах воспитания нового человека, случилось ужасное: прямо на наших глазах, оступившись, с лестницы покатилась женщина, если не ошибаюсь, в белом в горошек платье.
   Это была учительница по литературе, и она - я заметил, пока она катилась по ступенькам, - была рыжеволосой.
   Внутри меня, должен признаться, сидит порядочный хам, которого я никогда не выпускаю на свободу. Я бы даже сказал: застенчивый хам. Но сейчас могу вам признаться, что в этот момент я не столько сочувствовал катящейся училке - пожалуй, наоборот, так как вызов в школу раздражает - сколько внутренним хамским голосом заметил, что цвет ее трусиков не гармонирует с цветом туфель. Впрочем, возможно еще - из-за застойной сексуальной проблемы, которая терзала меня все эти годы после отъезда Маши.
   Словом, это была учительница русской литературы, которая сильно повредила коленную чашечку, в школьном дворе стояла моя "Победа", мы ее (Не "Победу", а учительницу) отнесли и положили на заднее сидение, и с этого началось мое знакомство с Розой.
   Если я скажу, что в поликлиниках той страны легче добыть магниевую руду, чем обыкновенную коляску, на которой обычно возят разбивших коленную чашечку пациентов, то вы, если вы с юмором, спросите: а что, разве все остальное у них уже есть? Так что можете себе представить, что мне мою Розочку пришлось носить на руках от первичного осмотра на втором этаже до рентген-кабинета на четвертом и потом на третий этаж - в процедурную или как она там у них называется.
   Обычная история, но я был еще относительно молодым человеком, а на ней было летнее платье в горошек, врач, который считал меня ее мужем, для удобства работы попросил, чтобы я задрал его чуть ли ни до подбородка, и поэтому, я, мягко говоря, не мог не обратить на нее пристального внимания, и обращал его вплоть до момента, когда уложил Розу на диван в ее двухкомнатной квартирке, после чего устыдился и покраснел, и она тоже. Я сообразил какую-то еду и чай, мы пили, ели, стеснялись по поводу того, что ей же еще нужно было в туалет и в ванную, и как же ей помочь, и она в двух словах рассказала мне о себе.
   Оказывается в этой квартирке сравнительно не так давно, кроме нее самой, жили папа, мама, ее муж и брат, после чего муж завербовался в Индию и ни слуху, ни духу, брат распределился в Прибалтику, папа - негодяй! - на старости лет ушел к любовнице, а мама с горя уехала к сестре в Одессу. Вообще, все они, включая заблудившегося в индийских джунглях мужа, были одесситами.
   Сам я никогда в Одессе не был, меня столько раз убеждали в том, что это самый солнечный и острый на слово (Ой, мадам, вы, кажется, чуть не упали!) город, что само упоминание о Дерибасовской-угол Ришельевской вызывает у меня аллергию. Люди элементарно хамят друг другу на тему об выпить на шару и стибрить кошелек и при этом хохочут, как резаные. Центр одесской культуры - рынок по прозвищу "Привоз", и там все говорят на идыш, включая кефаль и камбалу, которую идишеязычные потомки Тараса ловко выдают за свежевыловленные. Среднее образование и революционные наклонности в этом городе приобрели Троцкий и Жаботинский, но это не так важно, как Олеша и Бабель. Знаю, что вы со мной не согласны, и что Остап Бендер родился не в Турции, а как-никак в Одессе, но не нужно со мной спорить, поставьте пластинку Утесова и успокойтесь.
   Я давно заметил, что одесскость, как психологический архитип, прилипчива и знал одного одессита, который ни разу в Одессе не был, но там родилась его бабушка, а мама закончила курсы машинисток, так у него акцент, хохмочки с Привоза и привычка выпивать на шару были специфически из-под-дюк-де-ришельевскими. Я сам, который никогда в этом городе не был, стоит при мне услышать "Одесса", автоматически перехожу на акцент торговок бычками и камбалой с Привоза. Так вот в Розе было что-то подобное. В акценте и характере. Несмотря на русскую литературу, которую она обожала. Особенно поэтессу Цветаеву.
   Она после этого месяц провалялась в постели, за нею ухаживали подруги и коллеги, и, конечно же, я тоже, тем более, что у меня была "Победа", и я возил ее на процедуры, и носил на руках, и, вы знаете, мысль, что любовные взаимоотношения, как это ни неловко осознавать застенчивому человеку, где-то и в каком-то смысле зиждятся на сексуальной притягательности друг к другу и чисто случайных прикасаниях к разным местам, впервые пришла мне в голову в процедурной. Обычно люди нашего века познают эту истину в пятом классе, а я всегда отставал в развитии.
   Словом, коленка давно прошла, а я по-прежнему выполнял те же обязанности, и мимолетная привязанность до того упрочилась, что Роза забеременела, об аборте не могло быть и речи, потому что она была уже не девочкой и могла так и остаться бездетной, переехать ко мне - это было бы по отношению к старикам уже чересчур, а к ней я тоже не мог бы перебраться. Этот вариант даже не обсуждался из-за моего сына. Словом, я жил на два дома. Все, включая Изю, это знали и относились с пониманием, и так продолжалось довольно долго, но, чтобы не раствориться в деталях, скажу, что, в конце концов, все мы, которых вы видите на этой фотографии на фоне нашего абсорбционного домика, собрались тогда в профессорской квартире. Тем более, что из Прибалтики приехал Жора и поселился в квартире родителей.
   Именно на этой почве у них и произошла ссора, потому что Роза предпочла бы оставаться "у себя", а не жить "у чужих", особенно на одной кухне со Светой, а у Жоры были свои планы. Семейные дела!
  
  
  
   Глава восьмая. Бред.
  
   Это произошло примерно год спустя после нашей алии. Проснувшись, я с удивлением оглянулся по сторонам и не сразу понял, что лежу на больничной кровати, отделенной от остального пространства комнаты занавеской бежевого цвета. Я опять закрыл глаза и с трудом добыл из памяти то место во времени, когда плохо себя почувствовал, и вызванный из соседнего домика Шенкнер младший, у которого всегда с собой все его медицинские приборы и принадлежности, установил, что у меня давление крови гораздо выше нормы, гемоглобин гораздо ниже, температура гораздо выше и, словом, абсолютно все в расшатанном состоянии. Услышав это все и чрезвычайно огорчившись, я отключился и, придя в себя, увидел, что, как Евгений Онегин, "раздет и вновь одет", но уже в больничное и упрятан за бежевую занавеску. Попробовал пошевелить руками и ногами - шевелятся. Значит, по крайней мере, еще жив и функционирую.
   Осторожно приоткрыл глаза. Возле меня, на стандартном больничном стульчике сидел мой дедушка. Тот самый, которого, как принято говорить, зверски убили в 1941 году.
   Кстати, меня всегда коробит выражение "зверски убит". Как будто "человечески убит" не так больно отражается на убиваемом. Человек, таким образом, пытается, не имея для этого ни малейших оснований, утвердить свое моральное превосходство над волком или крокодилом: дескать, если я совершаю что-либо изуверское над себе подобными, то это потому, что я такой впечатлительный и в детстве мне читали эти ужасные сказки братьев Гримм. Заметим, что, в отличие от подонков рода человеческого, тигры и другие кусачие звери изуверством не развлекаются, а убивают, жрут и отправляются спать. Вы когда-нибудь слышали, чтобы лев в пьяном виде напал на антилопу, нанес ей полсотни ранений, всю ободрал до неузнаваемости, а на другой день не мог вспомнить, что встретил таковую в пампасах?
   Как правило, убитые сорок лет тому назад дедушки у постели захворавших внуков не дежурят, но от моего деда, насколько его помню, можно было всего ожидать. Ко всему, что открыто, доказано или, наоборот, опровергнуто наукой, в особенности медицинской, дед относился более чем скептически. Он не пользовался никакими современными средствами транспорта, отказался устанавливать у себя в квартире "радиоточку" и не понимал, как бабушка соглашается выпить прописанный "этим дурачком доктором" порошок. Однажды бабушка Двора уговорила его сходить с нею в кинематограф. Он посмотрел начало и спокойно уснул. Его жизненное кредо было проще простого: Господь неплохо устроил этот мир, и улучшать его посредством этих вонючих паровозов и таблеток от головы нет никакой надобности.
   Прошло много лет, прежде чем я понял, что делало моих предков такими физически и духовно крепкими, и почему мои родители были такими больными и не уверенными в себе. Ими руководила вера в Господа, причем не та, которую в наше время принято обзывать фанатичной, а спокойная, без дерганий и шатаний уверенность в том, что мир представляет собой конус, на вершине которого Источник всего сущего и что все есть, в сущности, добро, так как все без исключения создано Им. А зло? Зло - это путаница и неразбериха, которые производятся неразумными людьми, нарушающими установленный Всевышним порядок. Даже если это не более чем удобная формула, а не та реальность, по поводу которой ведется бесконечный спор между верующими, неверующими, сочувствующими и воинствующими.
  
   - А как насчет Сатаны? - ехидно спросил меня однажды Шенкнер, когда мы с ним во время перекура обсуждали эту актуальную проблему. - По- вашему, Сатаны, как такового, не существует?
   Тоже интересный вопрос, на который ответа у меня нет: три четверти убежденных атеистов верят во всякую чертовщину, включая Дьявола, чертей, демонов, черных кошек и прочую нечисть. Спросите любого и убедитесь сами. Значит ли это, что атеизм - то же язычество. Все люди во что-нибудь верят, и чем меньше они верят в Бога, тем чаще за неимением надежных доказательств, прибегают к вере.
   Я ответил Шенкнеру, что точно не знаю, но предполагаю, что такая должность, как Сатана, в небесной канцелярии таки может существовать. По штатному расписанию. Но не более, чем на правах инспектирующего ход внедрения спускаемых на Землю указаний. Можно подумать, что я знаком со штатным расписанием небесной канцелярии! Но так мне кажется.
  
   Мой дед был отличным портным, обшивал практически все местечко, имел двух подмастерьев, и его мастерская занимала большую по тем масштабам (три окна!) комнату.
   - Как ты себя чувствуешь? - просто спросил дед, и по нему никак нельзя было сказать, что вот уже 40 лет, как он убит.
   - Спасибо. Гораздо лучше.
   - Смотрю на вас всех и удивляюсь: чего только не напридумали, а о ком можно сказать, что он счастлив, что жизнь его радует и что он в свои 80 лет будет здоров?
   - Да, уж! Но каждый живет свою жизнь. Вы по-вашему, а мы по-нашему.
   - А я, Мойшеле, и не спорю. Может, так и надо, но не понимаю, неужели для того, чтобы играть в ваши новые игры, нужно было выбросить в мусорный ящик все прежние? Почему бы вам было не оставить и прежние тоже? Кто вам сказал, что ваши игры лучше? Пока ты тут спал, мои глаза удивлялись на все эти медицинские штучки на тебе, вокруг и на стенке, а моя голова вспоминала наши разговоры о том, как все будет после нас.
   - И о чем же вы говорили?
   - В моей портняжной собирались разные люди. Ты помнишь, что я был а шнайдер(1), я был. Ты, наверное, даже на идиш не понимаешь?
   - А биселе(2), - выдавил я из себя одно из тех немногих слов, что запомнил с детства.
   - Вот именно, что а биселе. И наш старый дом ты, конечно, тоже забыл. Ну, скажи, пожалуйста, кому мешал наш старый дом? Геймеле, мишпухэ, киндерлах, а гите варемес (3)- что еще нужно человеку? А из-за того, что они на месте нашего дома устроили а гройсе вассер(4), так - я не говорю про нас, с нами все ясно - а им стало от этого лучше? Насколько мне известно, нет, им тоже лучше не стало, а во многих отношениях даже гораздо хуже.
   - Ну, так о чем же были разговоры в твоей мастерской?
   - Об чем могут быть разговоры промежду йидн(5)? За детей, за парнусе(6), за то, чтобы болячка квартальному в печенку, но иногда приезжали кое-какие люди из губернии или, допустим, из Варшавы или из Лемберга. А то один приехал аж из Вены, так он показывал нам фотографию человека вот с такой бородой. Мы уже подумали, что это Машиах, а оказалось - Теодор Герцль. "Это, спрашиваю, твой ребе?" "При чем тут, говорит, ребе? И какой он может быть ребе, если он циони(7)?" Почему, интересно, ребе не может быть одновременно циони или наоборот? У вас как-то так получается, что, если кто-то ест селедку, то картошку он уже не ест, а почему бы не попробовать селедочку вместе с картошечкой в мундире? Это же даже вкуснее!
  
   Портняжная мастерская служила местечковым умникам и любителям почесать языки своеобразным, дополнительным к синагоге, но как бы светским клубом, открытым для желающих в послерабочее и послеобеденное время. Дед председательствовал не по праву самого умного (Каждый старался показать, что он умнее других, но мало кому это удавалось), портной был просто хозяином помещения или, как у вас говорят, бизнесменом.
   "Вы обижены и унижены, - говорил молодой, кудрявый, в рубахе с дыркой, но зато в пенсне и с усиками. - Вас изгнали из Испании, а теперь считают людьми второго - да, что я говорю? - третьего сорта. Но, скажите, пожалуйста, разве рабочим, которые русские или украинцы, лучше живется, чем вам? Их тоже злобно гнетут капиталисты и буржуи. Пора нам всем объединиться. Между русским рабочим и еврейским рабочим нет никакой разницы, а разница есть между всеми рабочими и всеми буржуями".
   "Ну, так что же ты, хотел бы я знать, предлагаешь?" поинтересовался Хаим, который как раз работал на сахарном заводе в пяти верстах от местечка, каждый день пешком туда и обратно плюс десять часов работы, но сегодня он был свободным, потому что там делали ремонт машины.
   "Я, ответил тот, что с дыркой и в пенсне, предлагаю отобрать завод у буржуя и самим быть хозяевами".
   Все засмеялись, потому что представили себе, как Хаим будет управлять сахарным заводом, и что из этого может произойти.
   "Ду бист а мишиге"(8), спокойно сказал реб Гурвиц, который случайно тоже оказался здесь, но сидел в углу, а рядом с ним как раз оказался тот, что из Вены, и у которого была фотография бородатого сиониста с гойским именем Теодор. Самого же человека из Вены звали Ференцем. То же что Франц. Или Фриц. Ну, пусть будет Фриц. Так что ему нужно?
   "Что бы вы там ни делали и ни крутили, а голес все равно останется голесом (9), сказал друг Теодора Герцля. И никакого цузамен, в смысле - вместе, не получится. Даже наоборот. Вы будете стараться, чтобы всем дружно взявшись за руки, а они все равно согнут вас в дугу. Евреям нужно всем собраться в Палестине, потому что Палестина - это наша страна. Мы можем с вами жить хоть в Кацапетовке, хоть в Париже, но все равно мы все палестинцы, и только там, все вместе, мы должны построить свое еврейское государство. Только так можно окончательно и бесповоротно решить еврейский вопрос".
   "Да, но я слышал, там уже живут - как это называется? - арабы, - осторожно заметил Зелик, которого в местечке недолюбливали за ехидство. - Арабы согласятся на это?"
   Ференц был об этом хорошо осведомлен и объяснил, что арабов в Палестине мало, евреев будет большинство и вместе с арабами...
   "Ах, так все-таки вместе? - обрадовался возможности съязвить Зелик. - Тут вместе, там вместе. А нельзя найти на Земле такое место, чтоб уже совсем отдельно?"
   - Нет! - сказал, почти крикнул Ференц и сильно треснул себя по коленке тоненькой книжечкой, на которой было написано: "Judenstaat".
   Все зацокали языками, тот, что с дыркой и в пенсне попытался возразить, но портной риторически спросил: "Нох а мул?"(10), и он заткнулся и от возмущения снял пенсне. А ребе только сказал, что циони ист эхет а мишиге. (11)
  
   Я почувствовал усталость и резь в глазах, а когда проснулся, возле меня сидела уже Роза, которую я попросил объяснить, что со мной происходит.
   - С тобой - абсолютно ничего. Главное: не волнуйся. Тебе нельзя волноваться. Отдыхай. Доктор сказал, что тебе нужно хорошо отдохнуть.
   - Мне не от чего отдыхать. Скажи, наконец, что со мной? Чем я болен?
   - Форменные пустяки, - сказала Роза и высоко подняла брови, показывая, до какой степени эти пустяки носят форменный характер.
   - Но все-таки?
   - Ну, доктор сказал, что это микроинсульт и через пару дней все пройдет. Он сказал, что через неделю ты будешь играть в футбол.
   - Я? В футбол? Никогда в жизни не играл в эту идиотскую игру. Даже в детстве. Ты бы лучше спросила, когда я смогу выйти на работу. Кстати, Роза, скажи мне, кто тут до тебя приходил?
   - Как? Ты его не узнал? Это же наш мерказклитовский ребе. Шмуэль. Ты что, не узнал Шмуэля? Я должна сказать доктору, что ты не узнал Шмуэля.
  
  
      -- - портной
      -- - немножко
      -- - домик, семья, детишки, хороший обед
      -- - большая вода
      -- - евреи
      -- - заработок
      -- - сионист
      -- - ты с ума сошел
      -- - диаспора, рассеяние
      -- - Опять?
      -- - тоже сумасшедший
  
  
  
   Глава девятая. Уличный музыкант.
  
   Я в какой-то из глав уже писал, что представление о жизни, как о дороге, кажется мне очень сомнительным. Если вы все-таки настаиваете на этом образе, то жизнь, пожалуй, чем-то похожа на те, что мне попадались в Российской империи и в отвалившихся от нее ошметках, то есть с ямами и буераками, подскоками и впадинами, не говоря уже о разбросанных тут и сям неуместных и препятствующих движению предметах. Вот именно: на такую дорогу она, пожалуй, похожа. Или на болотисто-травяную местность, на которой густо разбросаны камни, коряги и всевозможная нечисть разной степени прочности, твердости, упругости, ломкости и вонючести. Стоишь и не знаешь, куда еще прыгнуть, потому что стоять на месте запрещено, а куда, в какую сторону двигаться, не написано. Никаких тебе указателей, предупреждающих об опасности, вроде "осторожно на поворотах" или "начав прыжок, не прыгай вполовину" (чит. Баранже).
   А если, среди прочих, выражаясь по-военному, опорных пунктов встречается зеленый островок, усеянный цветами и наполненный ароматами из цветочных нектаров, то пошли нам, Господь, возможность подольше на таком островке задержаться!
   За примером далеко ходить не надо: старший брат моего соседа Осипа Шенкнера - Веня Шенкнер. (Не Беня, а именно Веня). Осип, как вы догадались, инженер. Такие, как он, не могут не быть инженерами. Собственно, и я тоже в каком-то смысле инженер, но не типичный, а Осип, тот типичный инженер. Веня же типичный не инженер. Он урожденный музыкант и играет на всех инструментах всех времен и континентов. Я думаю, что он талантливее Паганини, Ойстраха, Рихтера и всех остальных вместе взятых, потому что каждый знаменитый музыкант известен нам, как скрипач, пианист или балалаечник, и редко кто из них прилично играет на чем-нибудь еще. Веня же играл на чем угодно. Поставьте перед ним десяток стеклянных бутылок разной величины или положите десяток деревянных поленьев разной породы, даже, если хотите, десяток старых водосточных труб разной степени ржавости, так он их настроит и сыграет ноктюрн. А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейтах водосточных труб? - Веня, он смог бы.
   Он играл все: классику вперемежку с попом, фольклор с джазом, кантри с собственной импровизацией и цыганскими романсами. Поэтому, как музыкант или, скажем иначе, как "специалист", он никого не интересовал. Кому нужны дилетанты? В израильской политике, в Кнессете, там нужны дилетанты. А в симфонический оркестр приглашают на конкретную должность, например, второй скрипки. Специалист по первой скрипке - по мерее освобождения вакансии.
   В стране исхода он вел клубные кружки игры на всевозможных инструментах, от струнных до духовых и смычковых, в цирке играл на пиле и пустой вино-водочной таре, а в Стране восхождения (алии) увлекся уличным музицированием.
   Он играл на органе, ногой постукивал по барабану, слева от него лежала флейта, а справа самодельный страдиварий с петушком, нарисованным на деке. Самым же прелестным инструментом Вени была его улыбка, которая приветствовала вас из-под желтых, прокуренных усов, и люди всех трех полов слетались на его музыку со всех концов улицы Герцля. Ему говорили, что носом он похож на Сирано де Бержерака, шевелюрой на Бетховена, одеждой на Ван Гога, а усами на Сталина. На самом деле Веня ни на кого не был похож, и на улице имени первого сиониста всех времен и народов Теодора Герцля все знали его, как музыканта Веню, приходили послушать и щедро бросали свои монеты в белую картонную коробку.
   Однажды послушать его остановился крупный такой мужчина с мощной, до самых плеч, шевелюрой, какие носят только гении или те, что хотят гениями казаться. Впрочем, также те, что не любят стричься.
   - Как вам это все удается? - спросила шевелюра, в подтверждение чьей-то мысли о том, что, в принципе, гении, это те же идиоты, но с вывихом в неожиданную для окружающих сторону.
   - Очень просто, - сказал Веня и окутал человека с шевелюрой теплом одной из своих знаменитых на всю улицу Герцля улыбок. - Просто я не ем мясного.
   - Совсем?
   - И никогда, - кивнул Веня и заиграл полонез. Или вальс. Признаться, я их не очень различаю.
  
   Веня сидел на складном стульчике с полотняным верхом. Я вдруг вспомнил, что точно такой же был у холодного сапожника Бени (Не Вени, а именно Бени), который промышлял срочным ремонтом обуви на конотопском рынке. Беня прятал розовую лысину под замусоленным картузом, а возвращаясь домой нес под одной мышкой стульчик с полотняным верхом, под другой железную лапу, а под третьей... Нет, третьей у него не было, и поэтому остальной инструмент он складывал в мешок и при помощи шлеек одевал его на спину. Почему я вспомнил про сапожника Беню? Просто так. А, ну да: в связи со стульчиком.
   Рядом с Веней стояла скамья садового типа. На нее Веня обычно клал флейту и часто на кто-нибудь присаживался рядом с флейтой и подолгу слушал Венину разнообразную музыку. Иногда сразу несколько человек, но чаще всех Ицхак.
   - Меня зовут Ицхак, - сказал он на идиш Вене в антракте и протянул руку. - А тебя?
   - Я Веня, - сказал Веня и, застенчиво улыбнувшись, добавил, что ему очень жаль, но он не говорит на идиш.
   - Как такое может быть? - удивился Ицхак. - Я йеменец, и я говорю на идиш, а ты ашкенази и не говоришь. Как такое может быть?
   - Я не говорю на идыш, потому что меня этому языку не научили родители, а откуда ты, йеменец, знаешь этот язык?
   - Это очень просто, - объяснил Ицхак. - Я двадцать пять лет проработал в "Банк а-Мизрахи". Там все, кроме меня, говорили между собой только на идыш. Я тоже научился. Все удивляются. Хочешь, я тебя тоже научу?
   - Научи, - улыбнулся ему Веня, а Ицхак спел ему про "Ицик от а хасене гехат"
   Ицик подобрал на органе и через некоторое время они стали вдвоем петь песни на идыш тоже. Веня такие вещи очень быстро выучивал.
  
   Кстати (Лирическое отступление), однажды я послал об этом корреспонденцию на русскоязычное израильское радио, так они не среагировали.
   - Что ты от них хочешь? Эти радио-евреи об Израиле только всякие гадости рассказывают про Израиль, а чтобы сказать хоть что-нибудь хорошее, так у них на это радио-времени не хватает.
   Это пробасил мне мой сын Изя.
  
   Брат йеменца Ицхака владел ресторанчиком под названием "Цабар", и он разбросал свои круглые столики по другую сторону улицы, наискосок от Вени. Там, в ресторанчике, официанткой работала дочь Ицхака Шоши, так она тоже приходила послушать Веню. Ей, как и всем нам, нравилась его музыка и, как все, она удивлялась, что он играет все на свете и на чем угодно.
   - А нашу, восточную музыку ты мог бы сыграть? - спросила она, но Веня сам не знал, что ей ответить, потому что именно восточной ни разу не пробовал.
   Она напела, он попробовал, и у них тоже получилось, причем, он играл и мурлыкал в усы, она пела, а прохожие останавливались, слушали и бросали монеты.
  
   По ассоциации вспомнил сказочку про теремок, но понял, что, если стану рассказывать русские народные сказки, то вам станет уж совсем не интересно.
  
   Можете себе представить, какая толпа слушателей постоянно собиралась возле нашего гениального Бени, поющего на идиш Ицика и йеменской певицы Шоши. Брат Ицхака Аарон, стоя на противоположном тротуаре долго слушал и подсчитывал и пришел к выводу, что эту компанию стоит передислоцировать поближе к столикам.
   - Слушай, Веня, что тебе стоит перенести свои концерты поближе ко мне. Тебе все равно, а мне будет большая прибыль.
   Веня улыбнулся и Аарону тоже и сказал, что, почему бы и нет, но тут вмешался Ицхак:
   - За так не соглашайся. Пусть из своей выгоды отсчитает тебе процент.
   И это называется: брат! Только о деньгах и думает.
   Веня пожал плечами и сказал, что он на заработки не жалуется, но ему не трудно перейти с одного места на другое. Тем более что по ту сторону улицы есть такое роскошное дерево, а под деревом такая прохладная тень, но Ицхак сказал, что несправедливости не допустит, Шоши добавила, что согласна с Ицхаком, а Веня только улыбался и складывал орган.
  
   Мы с моим читателем уже объелись патокой этой невероятной, как ему показалось, истории, но все потому, что он забыл про зебру и про леопарда. А закон таков, что ни черное, ни белое не бесконечны (Закон ограниченности пределов черного и белого на спинах леопардов и в человеческих судьбах).
  
   Однажды Ицхак отвел его в сторону под предлогом поговорить с глазу на глаз по серьезному вопросу, а когда они присели к столику и Аарон принес им по бутылочке пива, Ицхак отпил из горлышка и сказал:
   - Веня, ты знаешь, как мы все тебя любим. Все.
   Он сделал жест, обнимающий улицу Герцля и дальше, до самой автобусной станции. Веня согласно кивнул и сказал, что он тоже всех обожает.
   - Но теперь мы с братом просим тебя перейти в другое место. Ты на нас не обижайся, а лучше послушай. Ты видишь Шоши? Нет, ты посмотри на нее внимательно.
   Шоши в это время расставляла на одном из столиков напитки, питы и тарелки с шуармой. Ее роскошные, до блеска начищенные солнцем волосы выбились из-под повернутой козырьком назад каскетки, и она, подняв руки, заправляла их на место, отчего ее грудь приподнялась и, сверкнув в глубоком вырезе платья, ослепила Веню. У Вени закружилась голова, потому что до этой минуты он эту девушку только слушал. Вообще, он по своей природе был человеком, постоянно обращенным в слух, а к остальным органам чувств он прибегал только в случае крайней необходимости.
   - Ей двадцать три года, - продолжал объяснять Ицхак. - А тебе, Веня, сколько лет? Я точно не знаю, но ты же понимаешь?
   Веня ничего не понимал, но на всякий случай кивнул головой, а Шоши очень серьезно посмотрела в их сторону.
   - У меня вчера был разговор с Шоши, - перешел к существу дела Ицхак. - Она сказала, что влюблена в тебя и жить без тебя не может. Но ты же понимаешь? Ну, разве вы с нею пара? Поэтому... Ты не обижайся, но...
  
   Гений, это, кроме всего прочего, очень тонкий инструмент. Любое неловкое касание может расстроить его, и потом - попробуй найти настройщика. А у Вени давно уже шалила печень, и, словом, мы с ним оказались в одной больнице, правда, в соседних отделениях. Мне уже можно было ходить, и я зашел в его палату.
   Возле него, на краю кровати, сидела Шоши, она держала его за руку, а он смотрел на нее такими удивленными глазами, как будто перед ним был привезенный этим утром с Марса марсианский музыкальный инструмент и он силился понять, как на этой штуке играют.
   Вы думаете, он при этом был на том зеленом с ароматными цветами острове, о котором я упомянул выше? Вы глубоко ошибаетесь. Веня провалился в трясину и барахтался, пытаясь выбраться на поверхность. Эта партитура была ему не по силам, и я испугался за его жизнь.
   Не то, чтобы у Вени не было женщин. Как раз наоборот, по слухам, он минимум вдвое превысил донжуанскую норму. Но к женитьбе был абсолютно не расположен. "Это не интересно. Точка".
   Шоши - это было что-то новое.
   Я потоптался у двери, понял, что здесь мне делать нечего и пошел в свою палату.
  
  
   Глава десятая. Мы и они.
  
   - Веня, я много раз повторял тебе, что ты идиот, - произнес Осип Шенкнер и при этом высоко поднял указательный палец, на котором недоставало ногтевой фаланги.
   - Да, ты много раз мне это говорил, а я каждый раз просил тебя не нервничать и помнить, что у тебя больное сердце.
   - Так вот на этот раз я говорю тебе, что ты круглый идиот.
   Осип оставленными ему после производственной травмы двумя фалангами указательного пальца описал в воздухе увесистую окружность.
   - А я с тобой и не спорю, - сказал Веня и улыбнулся. - О чем бы ни шла речь, наши мнения всегда бывают абсолютно противоположными. Естественно, что в твоих глазах я должен выглядеть идиотом. Временами круглым.
   - Ты на этой телке не женишься.
   - Кто из нас двоих старше, ты или я?
   - Это к делу не относится. Мы оба ответственны друг за друга. В одинаковой степени. Я не могу тебе этого позволить. Все, точка.
   Веня так широко улыбнулся, что кончики его сталинских усов почти коснулись ушей, а уши покраснели, как у девушки, которая признается жениху, что она не девушка.
   Я случайно оказался свидетелем этого диалога. Просто я присел на скамейку покурить и заодно отдохнуть от домашних разговоров, а они сели рядом и затеяли эту перепалку, не обращая на меня никакого внимания. Вообще, я давно подозреваю, что мое тело при каких-то, пока не выясненных, обстоятельствах становится прозрачным, в смысле - невидимым для других. Так, во всяком случае, это выглядит. Люди смотрят сквозь меня, как будто я дематериализован.
   - А что если эти двое любят друг друга? - вмешался я, хотя моего мнения никто не спрашивал, а, возможно, никто меня и не видел.
   - Ах, это вы, Гриша, - повернулся ко мне Осип.
   - Меня зовут Михаилом, - поправил я.
   Это у него привычка такая: если у кого-то хватает наглости с ним не согласиться, он тут же называет своего оппонента первым попавшимся именем. Этот прием часто срабатывает, оппонент сбивается и теряет нить. Но на этот раз я ее не потерял.
   - Вы не можете лишить своего брата права любить и быть любимым.
   - А я и не лишаю. И никогда не лишал. Пусть, как он это делает всегда, затащит ее в постель. Или в кусты. Мне все равно. Только пусть будет осторожен и не приходит одалживать деньги на аборт.
   - Аборты не планируются. Мы поженимся, и у нас будут дети, - продолжая улыбаться, заявил Веня.
   - Вы слышали? Ты сам еще ребенок.
   - Но, Осип, ваш брат не ребенок. Ему, я думаю, под пятьдесят.
   - Господин Сережа, - ехидно сказал Осип, - вы встреваете в семейное дело.
   - Господин Хаим, семейные дела нужно обсуждать в кругу семьи, а не в присутствии чужого вам Родригеса. А если вы сели рядом и говорите то, что вы говорите, то, значит, включили меня в дискуссию. И я вам повторяю: эти двое сделают, как сочтут нужным. Веня, я на вашей стороне.
   - Спасибо, Миша.
   Но Осип не сдавался и перешел на широкие обобщения в связи со взаимоотношениями между "русской" и "марокканской" общинами. Оказывается, у нас - он это точно знает - у каждого своя "улица". У нас "русская улица", а у них, соответственно, марокканская. Причем, к понятию "марокканцы" (Они же сефарды) относятся уроженцы Ирана, Ирака, Курдистана, Йемена, Египта, Ливии, Туниса, а также Греции и Турции.
   - Что у нас общего с этими марокканцами? С этими шварцен! - воскликнул он.
   И тут Веня в корне изменился. Он стал похож на Сталина в минуту гнева на "троцкистов-бухаринцев".
   - Какого черта ты повторяешь эти мерзости? Тоже мне нашелся белый человек! С каких это пор ты так побелел?
   - С тех пор, как увидел, кого они в этой стране считают евреями.
   - Они? Чем же ты отличаешься от них? Большей бледностью лица? Так может у тебя просто анемия?
   - У меня не анемия, а культура. А твои марокканцы отстают на триста лет.
   Я впервые видел Веню таким взволнованным. Его лицо всегда излучало настроение музыки, которую он производил руками или, вероятно, мелодии, которая звучала внутри него. А тут что-то случилось. Он вдруг выпал из своей музыки или звуки музыки высыпались из него и укатились куда-то вниз, туда, где в темных и сырых подвалах души каждого, даже самого светлого человека ютятся раздражение, злость и готовность треснуть по морде любого, кто подвернется.
   - У тебя вообще нет никакой культуры, - кричал он, не замечая, что вокруг нас уже собираются люди, и скандал расползается по всему мерказ клита. - Вместо культуры у тебя в голове тексты чужих книг и имена чужих тебе писателей. Да и тех не много, и с ними ты застрял в девятнадцатом веке.
   - Я застрял?! Или они застряли?
   - У тебя культура испанских конкистадоров, которые вырезали всех индейцев. А сами они принесли в Америку высокую, видишь ли, культуру белолицых, но неизвестно чьих братьев. Нацисты тоже всех вокруг считали некультурными. Ты об этом забыл. Первым признаком культуры должно быть уважение к другим культурам. И добро бы ты еще, как другие, кичился своей культурой, а то ведь она у тебя чужая. Тебе ее дали взаймы, вместо той, что отняли. А теперь - поносил и положи на место, туда, где взял. Свою надо иметь.
   Никогда не думал, что Веня способен произнести такую речь.
   Он ушел к своим йеменцам, женился на Шоши и никого из центра абсорбции, включая брата, не пригласил на свадьбу.
  
   - Вы опять обсуждаете Абрашину кипу? - сказал я, входя в наш дом, чувствуя, что несу с собой Венино раздражение.
   Как и почему эта круглая нашлепка, пристегнутая железной защепочкой к шевелюре бывшего Алеши, который таки приучил всех к тому, что он Абрам, раздражала все мое семейство? Кроме меня. У меня на этот счет не было никакого мнения. Путь носит, что хочет. Он уже взрослый.
   Все давно уже привыкли к тому, что мне, чтобы составить себе мнение о ком-то или о чем-то нужно много времени. Я не могу так сразу сказать, нравится мне это (все равно кто или что) или не нравится. Маша, бывало, говорила по этому поводу, что я "человек без темперамента". Может быть, поэтому она и убежала от меня в Сибирь, к Володе? Роза считает, что я "тугодум", Изя - что " у папы лучше не спрашивать", и только Алеша (Ой, простите, Абраша) всегда на стороне того, кто "прежде чем составить свое мнение, должен - в отличие от всех вас - подумать".
   - Я не понимаю, чего вы от меня ждете, - пожал плечами Абраша. - Вы привезли меня в еврейскую страну. У евреев издавна принято всегда, везде и при всех обстоятельствах покрывать голову.
   - Ну, так что? - сердито ответила Роза. - Мне тоже прикажешь одеть косынку? Или, может быть, парик?
   - Я никому ничего не приказываю. Я ношу кипу, потому что мне нравится носить кипу.
   - Это форма мимикрии, - прогудел Изя. - Он хочет быть похожим на "них".
   - Ты прав, - сказал Абраша. - На них. На наших предков. И на тех, кто в еврейской стране не стесняется выглядеть евреем.
   - Я тоже, по-твоему, стесняюсь выглядеть евреем? - возмутился Изя. - Или я виноват, что они называют меня русским?
   - Ты сам себя так называешь.
   - Твой дедушка Абрам никогда не носил кипы, - возразила Роза.
   - Попробовал бы он! - парировал Абраша. - В СССР! Его бы заклевали. Его и так заклевали, но за кипу его бы на куски разорвали. И на десять лет раньше. Даже мост не позволили бы построить. И запомните: я буду носить кипу хотя бы потому, что нам это было запрещено на той стороне.
   - Там никто этого не запрещал, - настаивала Роза. - Но мы европейцы, а не эти. Как их там? Которые из гетто.
   - Ты как хочешь, а я считаю себя выходцем из гетто.
   Оба правы, подумал я. Эти вещи не запрещались, но хотел бы я посмотреть на лица своих коллег, если бы явился на работу в кипе! И громче всех возмущались бы евреи. Которые не считают, что они из гетто. Все это очень глупо. Очень. И противно.
   - Ты веришь в Бога? - прямо спросил Изя, и это было главным вопросом.
   - Верю ли я в Бога? - переспросил Абраша. - Вера, это что-то очень интимное. Это мироощущение. К тому, что я ношу на голове, это не имеет никакого отношения. Подумай, брат, половина христиан носит крестик на шнурке не потому, что верит в Бога, а потому что так принято у христианских народов. И, насколько я знаю, у них, в христианских странах, вопрос: почему ты носишь крестик? - считался бы бестактным.
   Он прав. Никто не знает, было ли принято у древних евреев покрывать голову. Это обычай гораздо более позднего времени.
   - Это не пионерский галстук и не комсомольский значок, - сказал Абраша.
   - Но это означает, что ты причисляешь себя к группе людей, которых мы называем "кипастыми".
   - Ты нас так называешь? Тогда учти, что я предпочитаю принадлежать к категории "кипастых", чем к категории тех, кто сам толком не знает, кто он.
   - Тогда почему вы, кипастые, заодно не носите желтую звезду Давида? - продолжал атаковать Изя.
   - Отличная мысль! - согласился Абраша. - Я бы с удовольствием, но не хочу быть белой вороной. Однако подумаю.
  
   Вскоре Роза все-таки улетела в Чикаго. Сказано было: "в гости к Жоре", но все понимали, что это надолго. Или навсегда.
   В одном из писем к ней Жора высказался в стиле: рыба ищет место поглубже, а человек - место, где много рыбы. В Чикаго как раз много рыбы. Ей эта хохма понравилась.
  
   Вы еще не забыли Аню, мою первую любовь, которая когда-то, очень давно, пренебрегла моими ухаживаниями и честно сказала, что ни сегодня, ни завтра у нее нет для меня времени. Бывают такие случаи, что кто-нибудь, мелькнув призывным фонариком в вашей жизни и простившись навсегда, навсегда же и остается, а Аня... Она стала моим тайным и постоянным собеседником. Ей, невидимой и бестелесной, я мог не только сказать, но поведать, что совсем не одно и то же.
   Иногда Аня исчезала на месяцы и годы. Последний раз мы беседовали в самолете, который доставил меня и семью из Вены в Израиль.
   - Ну, что? Покидая родину, люди обычно плачут. В крайнем случае, огорчаются. А ты? - риторически спросила она тогда, обнаружив на моем лице не самую умную из моих улыбок.
   Я поспешно погасил улыбку и задумался, после чего выдавил из себя:
   - Я родился в Конотопске. Его утопили вместе с дедушкой и другими родными.
   - А страна?!
   Понадобилось не меньше получаса, чтобы найти ответ, показавшийся мне убедительным:
   - Страну рождения я не выбирал. Если не ошибаюсь, место рождения мне навязала императрица Екатерина Вторая. Израиль - родина по моему выбору. Не по месту рождения, а по родству.
   - Ты играешь словами.
   - Нет, любимая, это очень серьезно.
   ***
  
   - Ну, что ты скажешь теперь? - грустно произнесла она, и это было так неожиданно, что я вздрогнул, как взрагивают при звуках почти забытых голосов.
   - Что ты имеешь в виду?
   - От чего бежал, к тому и прибежал. Разве не так? Прошли годы и тебе уже есть, на что оглянуться.
   - Оглядываюсь.
   - И что видишь?
   - Вижу, что я все дальше от тебя, Аня.
   - Понимаю, но разве во мне дело?
   - А в чем или в ком еще? О прошлом? Нет, о нем я нынче не жалею и не жаль мне прошлого ничуть.
   - Разве ты не стремился к лучшей жизни?
   - Стремился и получил то, чего хотел.
   - Твоя семья развалилась. Твоя жена уехала в Америку, твой старший сын почти не общается с младшим. Твой Алеша стал Абрамом и погрузился в дряхлую религию, которую отвергают все, кроме кучки ортодоксальных фанатиков. А Изя, тот, наоборот, так погряз в материализме, что думает только о шекелях и о том, что на них можно купить. Семья Изи за все эти годы ни разу не побывала в Иерусалиме.
   - Изя однажды съездил.
   - По делу. А когда вернулся, то сказал, что город ему не понравился, и что там все улицы кривые и горбатые. Стоило сменить гойскую Россию на святую землю, чтобы не понять Иерусалима? Я, русская женщина, действительно мечтаю о том, чтобы однажды у меня появилась возможность совершить паломничество к святым местам Иерусалима и Палестины, а твой Изя остался абсолютно равнодушным к святости страны, в которой он теперь живет.
   - Абраша живет рядом с могилами праотцев и постоянно молится в Хевроне.
   - Ты счастлив? Впрочем, зачем я спрашиваю? Такие, как ты, счастливыми не бывают. Ты живешь маленькими радостями, а большое счастье тебе не доступно.
   - Разве это не связано с тобой?
   - Нет, Миша, со мной ты бы совсем потерялся. Мы с тобой - по разные стороны счастья. Подумай об этом.
   - Я только и делаю, что думаю. Все время.
  
   ... Теплое облако согрело меня, но, повисев в ночном воздухе, растаяло и даже не пообещало вернуться.
  
  
   Глава одиннадцатая. Время остановилось.
  
   Это правда, что время то тянется, как перегруженная арба за худеньким осликом, то мчится, как резвая электричка, а я будто бы, опершись на ржавые перила, стою на балконе и провожаю то мелькающие окна вагонов, лица, огни, то медленные караваны плетущихся дней. Ничто нельзя ни замедлить, ни ускорить, а можно только наблюдать и оставаться в стороне.
   А случается и такое, что время останавливается.
   Не то, чтобы с отъездом Розы время остановилось, но просто у меня появилось такое чувство, что она увезла его с собой. Мы проводили ее в аэропорт пятого сентября, но на следующий день я обнаружил, что шестое число не наступило, как это всегда бывает после первой утренней арии петуха Шантеклера. Кстати, Шантеклер предупреждал, что, если отправить его в суп, то солнце не взойдет, и оказался прав: для того, кто отправлен в суп, солнце остается за горизонтом. Я был отправленным в суп Шантеклером.
   Слишком путано. На самом деле я был очень привязан к этой женщине, и двадцать два года вместе... Если бы эти годы для нее значили то же, что для меня, то она не смогла бы уехать. Положила бы на одну чашу весов свою нелюбовь к Израилю, а на другую - двадцать два прожитых вместе со мной.
   Оглянувшись по сторонам и потеряв счет дням, я вдруг заметил, что Изя уже обладает джентльменским олимовским набором: работа по специальности - он инженер, а жена медсестра - четырехкомнатная квартира в приличном районе, белый автомобиль и дети в школе.
   Абрам давно уже учится в ешиве. Это где-то возле Хеврона. Я мало что смыслю в книгах, которые он там изучает. Видел когда-то два или три таких фолианта очень много лет назад у дедушки на полке, а теперь всякий раз останавливаюсь возле лавки с выставленными на витрине темными томами с золотым теснением и качаю головой: мне это уже недоступно и Богу обижаться за это не стоит: если Он хотел, чтобы я этим занимался, то должен был тоже подумать о том, чтобы в той стране, где я жил прежде, их продавали в магазинах, как здесь. Что касается Абрама, то хорошо уж и то, что хотя бы один из нас думает не только о деньгах, квартире и марке автомобиля. Изя со мной решительно не согласен и повторяет, что Абрам бездельник, не хочет работать, и "все они вот где у нас сидят". При этом он ребром ладони ударял себя по затылку.
   - И не защищай его. Он верит в черт знает что и занимается черт знает чем. Настоящей профессии у него до сих пор нет. Ничего нужного для жизни он не знает и не умеет. И вообще...
   "Вообще" произносилось скривив губы, презрительно.
   - Каждый выбирает свой путь. Ты выбрал свой, он - тоже, - примирительно говорил я, и эта мало что означающая фраза опускала занавес ненужного спора.
   Однажды я подумал, что на том самом месте, где, по мнению Изи, у них сидит мой Абраша, у моего Изи пустота. Вместо одного из фолиантов его прадедушки. И беда вовсе не в том, что он, этот фолиант, размок и развалился на дне идиотского водохранилища. Тут совсем другая причина.
   Или много причин. Главная, видимо, в том, что о фолиантах, как о "ненужной чертовщине, отвлекающей от правильных задач" рассуждают такие, как мой Изя, которые понятия не имеют, о чем в этих фолиантах речь. Преимущество Абраши в том, что он знает, о чем говорит Изя, а Изя понятия не имеет о том, чем занимается Абраша. Он похож на Союз писателей СССР, который исключил Пастернака за роман "Доктор Живаго", но почти никто из членов Союза этой книги не читал. Некоторое время спустя, рассказывают, Хрущев прочел роман, пожал плечами и сказал, что, товарищи, но ведь в нем же никакой антисоветчины нет!
   По крайней мере, Пастернака исключили зря. Даже с точки зрения интересов советских пераноиков.
  
   Добрые люди предложили мне более достойное занятие, чем "шомерка", иначе говоря, сторожевание. Я теперь работаю в Центре помощи олим (репатриантам). Обязанности неопределенные, поскольку проблемы абсорбции нашего брата в израильскую жизнь многочисленны и разнообразны. Одному нужна денежная помощь, а где я ему возьму денег, если у меня у самого их нет? - другому адвокатская, и наш адвокат разрывается на части, третьему нужно выписать из Грузии маму жены и старушку-бабушку, которые до мозга костей не еврейки и даже совсем наоборот... То есть - не по закону.
   Работники Центра сидят, каждый за своим столиком, спиной к стене, в очень большой комнате, почти зале. Свет обильно поливает нас из высоко, почти под потолком расположенным окнам. Дверь непрерывно открывается, пропуская посетителей и клочки уличного гула.
   - Простите, мне сказали, что вы говорите по-французски, - говорит мне маленькая, худенькая старушка, которую, как мне показалось, кто-то отколупнул от иллюстрации из французского романа прошлого века. Из одного из тех, которыми зачитывались Татьяна и Ольга.
   Не успел предупредить вас, что у меня тоже есть хобби. Это хобби: европейские языки. Я довольно прилично владею тремя из них.
   Вышло так, что в седьмом классе наша англичанка считала меня неспособным к запоминанию слов тупицей, вследствие чего я, в самом деле, ничего не мог запомнить. Мне ставилась "тройка", потому что в советской школе была трехбалльная - 3,4,5 - система. На самом деле, мне полагалась "единица", но обижать детей такой оценкой его полного незнания урока было запрещено. А в восьмом классе я жил уже в другом городе и ходил в другую школу, и там, в восьмом классе был только немецкий. Мне дали учебник, и я быстро понял, что научиться читать по-немецки просто, потому что в этом языке не так, как в английском: написано "Манчестер", а читается "Ливерпуль", а как написано, так и читается, и я прочел: "Zwischen Birgen und Кoblenz who der Rhine ruhig dаhinfiest es gibt ein Berg", и почему-то понял. Гораздо позже я узнал, что идиш моих предков происходит от южнонемецкого, из Баварии, Аусбурга и других германских земель. Не то, чтобы я владел идишем, но что-то пассивно хранилось в моей памяти. И как бы хранилось до случая. Отчасти это даже не столько знание, сколько ощущение пушинок чего-то родного, своего, из запретного мира. Еще позже до меня дошло, что идиш, это не только "жаргон", как его почему-то называл мой отец, который, видимо, не очень хорошо понимал значение этого слова, но ось и фон целой идишистской цивилизации, и что вместе с идишем у меня отняли всю мою цивилизацию. Которая и была моей настоящей средой. Что я похож на рыбу, которую из родной океанской стихии бросили в речку и сказали: это твой дом.
   Парадокс: меня относительно этого дела просветил язык германцев, народа, пиком гения которого в двадцатом веке было изобретение индустриального способа массового уничтожения людей, и в большинстве этими людьми были евреи... В этом языке прозвучало для меня что-то родное, что-то из Конотопска и дедушкиной портняжной мастерской. И я этот рассказ о немецкой русалке по имени Лореляй с легкостью выучил на память вместе с переводом - тоже на память, а учительница Вера Васильевна решила, что я будущий лауреат в области филологии и лингвистики. Она давала мне читать маленькие книжки с адаптированными текстами на немецком и английском языке.
   Гораздо позже, когда я понял, что никаких специфических способностей для филологических занятий у меня нет, но при этом увлекся еще и французским, я сам, своим умом, дошел до причины моего увлечения. В СССР европейские языки давали человеку своего рода внутреннюю свободу. То там, то здесь удавалось поймать запрещенный, но не учтенный идеологическими рогатками томик или радиопередачку "из-за бугра", не заглушаемую электронным жандармом.
   Человек слаб, и навязать ему можно все, что угодно, в том числе книги и телепередачи хозяина дома, в котором он заперт на железный засов, но внутри человека сидит маленький революционер, который в какой-то момент может и взорваться. И сказать: не хочу я вашего варева, и не пытайтесь убедить меня, что мне позарез необходимы эти высоко художественные и тщательно проверенные красоты.
   Помню время, когда их же великий Достоевский был у них не то, чтобы запрещен, но категорически не рекомендовался. Я знал человека, которому похерили диссертацию не потому, что была неудачной, а потому что о Достоевском. Должно быть, эта, извините, моча в тот специфический момент какому-то специфическому идеологу ударила в голову. Так вот именно тогда я читал Достоевского.
   Я тихий, но упрямый. И такой был мой собственный, мало заметный для посторонних и не опасный бунт.
   Кстати, почему я разговорился об этом? Ах, да! Меня на эти мысли навела стоявшая передо мной франкоязычная старушка.
   Я на языке Флобера (с нижегородским акцентом) предложил ей сесть, а когда старушка села, за ее спиной оказался весь, с ног до головы беленький старичок, и он, не снимая белой панамы, тоже сел рядом с нею, после чего оба немедленно взялись за руки.
   - Нет, мы не олим хадашим, - сказала старушка, которая, как можно было предположить, в их семье выполняла роль пресс-атташе. - Но мы бы хотели помочь семье олим ме-русия, которые поселились рядом с нами. При этом, они не говорят на иврите, а русского языка мы не знаем.
   У старушки были большие серые глаза, увеличенные к тому же огромными старомодными очками. В них можно было прочесть искреннее сожаление, что она не знает русского языка.
   - Откуда вы сами? - поинтересовался я. Просто так, потому что была в них какая-то нестандартность. Что-то похожее на обложку сборника сказок или увлекательных историй.
   - Мы, - улыбнулась она, - из разных мест. Но встретились в Александрии. С тех пор прошло очень много лет.
   Можно себе представить, как много!
   - Я родилась в Адене. Тогда это была английская колония. А Шломо родом из Греции. Наши родители переехали в Александрию.
   - Но ваш язык французский. Я что-то не пойму.
   - Я вам объясню.
   История не из простых, и я решил перенести ее содержание в следующую главу.
  
  
  
   Глава двенадцатая. Рут, Жако и другие.
  
   Ее звали Рут, а его Жако. Его мать была родом из Болгарии, а отец из Греции, ее же родители были из Адена, где она родилась. Потом их семьи встретись в египетском городе Александрии, который до войны был благополучным, космополитическим городом, где процветал мелкий и средний бизнес, а культура была на высшем уровне.
   - Да, но как вышло, что языком общения между вами оказался французский? По идее должен был быть арабский. Мы все говорим на языках стран, где жили и ходили в школу.
   - Французский - язык школы для наших родителей и для нас тоже. Это были школы Французского альянса.
   Альянс существует с 1883 года и имеет целью распространение в мире французского языка и культуры в колониях и за рубежом. Школы Французского альянса во всем мире пользуются прекрасной репутацией. Я встречал выходцев из разных стран - Марокко, Аргентина, Египет..., получивших среднее образование в этих школах, и все они языкам стран, в которых родились и выросли, предпочитали французский.
   - А что вы считаете с в о е й культурой? - спросил я стариков.
   Они не поняли моего вопроса. Видимо, в их кругу или в кругах, где им случилось бывать, такого вопроса никто не задавал. Просто у каждого есть безымянный коктейль прочитанного и усвоенного плюс навыки и привычки, синтез традиционного и привнесенного, всеобщего и местного, личного, семейного, общественного...
   - Разве культура может быть чьей-то? - спросил Жако. - А ваша? У вас есть в а ш а культура?
   В самом деле, разве у меня есть м о я культура?
  
   Они перебрались в Израиль в 1956 году, после Синайской кампании и после того, как англичане, пробомбив Александрию, показали им эфемерность мира и благополучия этого города.
   - Здешняя жизнь показалась вам спокойнее? - спросил я.
   - Не то, чтобы... Но здесь мы дома. Среди своих.
  
   Однако же, чем я могу быть им полезен?
   Нет, они - Бог миловал - ни в чьей помощи не нуждаются. Помочь нужно их соседям. Муж и жена. Пожилые люди. То есть, не такие старики, как Жако и Рут, но им порядком за пятьдесят. Возможно, около шестидесяти. Снимают квартиру на той же площадке. Мои бывшие соотечественники. На иврите практически не говорят.
   - Они здесь, а их дети уехали в Америку, - объяснила мне Рут. - Не понимаю, как можно так поступить с родителями. Они же совершенно беспомощны. Кроме русского, ни одного языка не знают. Стыдно сказать, но их же каждый норовит обмануть. А денег у них - сами понимаете. Она зарабатывает мытьем лестниц и квартир. Вчера я встретила ее на лестнице. В одной руке она держала швабру, а другой оперлась на перила и так плакала! Мне стало ее жалко, я обняла ее вот так, за плечи и отвела к нам. Ну, посидела с нею, чаем напоила, узнала, что ее зовут Мирьям, но как ей помочь, если мы даже поговорить не можем? Как можно жить в стране, не зная языка?
   К сожалению, можно. Скорее все торговцы на рынках заговорят по-русски, чем некоторые наши пожилые олим на иврите.
  
   Я взял адрес и сказал, что после работы зайду к этим людям.
  
   Дверь открыл довольно крупный мужчина, из тех, кого женщины называют "интересными". Мощная, седая шевелюра. Лоб и борода Карла Маркса. Представился Зеевом.
   - Нам, - он сказал, - никакой помощи не нужно. То есть, спасибо вам за желание помочь, но не представляю, что именно вы можете для нас сделать.
   Я возразил, что мы тут, в общем-то, все некоторым образом... Словом, то, что вы бы сами сказали ему в этой ситуации.
   Жены дома не было.
   Все-таки предложил присесть. Правда, еще не знает, что у нас, когда человек входит в дом, то первым делом спрашивают, что он будет пить. (Ма ата шотэ?) Однако же, разговорились, и он первым делом сообщил, что он инженер-электрик.
   Не знаю, как было до революции семнадцатого года, в царской России, но в СССР не только профессия была центральной, определяющей, чертой личности, но он сам был ее частью, как один из центральных камешков, образующих мозаичное инженерно-электрическое или строительно-монтажное панно. Профессия - это статус и функция всех остальных свойств и черт характера, а невозможность "устроиться по профессии" прямо пропорциональна возможности смотреть людям в глаза. Неустройство по профессии - трагедия, а необходимость заняться чем-нибудь другим - разрушительное вторжение в святая святых ищущей внутреннего равновесия души.
   - Приходится работать сторожем, - признался он мне. - То днем, то по ночам. Сегодня заступаю в семь вечера и дежурю до семи утра.
   - Я тоже первые два года работал сторожем.
   - Но это же ужасно!
   - Не скажу, чтобы это доставило мне удовольствие, но как же быть, если я совсем не знал языка? Пока сторожил, учил слова.
   Зеев обиженно поджал губы, как делаю дети, когда родители обнаруживают полное непонимание того, что они пытаются им втолковать.
   - Страна теряет на этом специалистов высокого класса, попытался он объяснить мне космический масштаб обрушившегося на него и на всех нас бедствия. Я работал главным технологом большого завода и упал до уровня сторожа. А моя жена! Она была заведующей горфинотделом, а теперь убирает квартиры и виллы богачей. Я знаю профессора, который метет улицу.
   - Бедные люди обычно сами убирают свои квартиры, а богатые... - попытался я шуткой разрядить атмосферу, но это только разозлило его.
   - И вы туда же! В этой стране все только и делают, что пытаются уверить меня в полной кошерности происходящего. Но подметающий улицу профессор - это же преступная расточительность.
   Как это похоже на то, что я слышал от моей Розы.
   - Все правы, - продолжал возмущаться Зеев, - но особенно умно рассуждают те, кому повезло, и он смог устроиться. Сытый голодного...
   - Моя работа заключается в том, чтобы искать способы помочь, - перебил я его. - В том числе голодному. Давайте подумаем, что можно сделать.
   - Сейчас вы скажете, что я должен выучить иврит.
   - Вам всякий скажет то же самое. Это один из самых высоких и важных порогов, которые должен переступить иммигрант. В любой стране.
   - А если я не могу?
  
   Позвонили и он пошел к двери.
   - Это моя жена. Познакомьтесь.
   На пороге стояла Маша.
   Четверть века меняет людей, но не настолько, чтобы не узнать.
   Мы стояли друг против друга и даже не пытались найти правильные и подходящие случаю слова.
   - Володя, это Миша, мой первый муж, - объяснила она Зееву.
   - Вот как! - сказал он не столько этим восклицанием, сколько подброшенными кверху мощными бровями. - Значит, все, что вы мне тут наговорили, к делу не относилось. Вам нужно было встретиться с Машей. За этим вы пришли?
   - Поверьте, я понятия не имел, что вы с Машей в Израиле, - попытался я объяснить ему недоразумение.
   После чего мы втроем объясняли друг другу то, что незачем было объяснять, потому что все, что произошло и происходило между нами тремя, было относительно просто, а сложно было как раз другое, так сказать, драматический треугольник совсем другого рода, хотя и его тоже было не распутать, и по прошествии стольких лет было уже поздно этим заниматься, а совсем не говорить было тем более нельзя и невозможно.
   Зееву-Володе нужно было уходить на службу, и мы с Машей остались вдвоем, и, нужно или нет, но это было неизбежно, чтобы оба мы рассказали друг другу о прожитом и обо всем, что было и прошло, включая то, что еще осталось и избегая того, о чем лучше не упоминать, и пусть себе остается в мусорной корзинке памяти каждого из нас. Она сидела напротив меня, постаревшая, но та же Маша или, по крайней мере, женщина, очень похожая на ту, что я встретил когда-то в библиотеке, и у которой были такие славные родители (На фоне мебели рококо), и которая умчалась в ссылку следом за своим декабристом, и от которой родители иногда получали письма, причем Таисия Наумовна при этом очень грустно качала головой.
   Маша ни разу не приехала и не повидалась ни с родителями, ни с сыном. Говорят, это чисто мужской стиль поведения, и, кому бы я не рассказывал о Маше и о том, как она ради любви бросила родителей, мужа и - главное - сына, в ответ неизменно слышал: женщина так поступить не может. Вот Василий Игнатьевич, тот оставил жену с тремя детьми, и вот уже десять лет, как скрывается и уклоняется от алиментов. Так он же мужчина, и к тому же пьющий.
  
   - Ты прав, Миша. Я плохо себя повела, но, если бы ты знал причину, то, может быть, понял бы меня.
   Да уж! Как не понять! Любовь - великая сила и грандиозное благо. Жаль только, что всех вокруг осыпает осколками.
  
  
  
   Глава тринадцатая . Мамбоку
  
   Проходя мимо кафе "Цабар", я увидел, что на том месте, где прежде играл смешанный оркестрик Вени Шенкнера, у самой кромки тротуара, сидел чернокожий паренек, эфиоп, и играл на инструменте, похожем на то, что в России называют "сопилкой". Возле него не было ни коробки, ни каскетки, ничего такого, куда прохожих приглашают бросать монеты. Он играл просто так, потому что у него была потребность играть на мамбоку. Он приходил сюда в свободное от работы время и отдавался игре на мамбоку с таким же увлечением, нет, не то слово, - с вдохновением, которого мы ждем от большого музыканта на большой сцене большого города. Он наверняка не изучал ни сольфеджио, ни музыкальной литературы, и вообще, вся эта картинка: эфиоп, мамбоку и мелодия, прилетевшая сюда с Эфиопского нагорья, была, как говорят по-английски, out of place, но эфиоп этого не знал, возможно, потому что не знал английского языка.
   Он играл на мамбоку, а я (Мне это открылось позже, а в тот момент я этого осознать не мог) в какой-то момент провалился в непривычное пространство, где не было ни времени, ни обычного потока мыслей, которым нас зачем-то награждает Бог, возможно для того, чтобы в перерывах между нашими занятиями мы не скучали, ни сознания, что у меня была какая-то цель (Я же шел к сыну, чтобы обсудить ситуацию). Эфиоп играл, что-то такое, чего я все равно не понял бы, даже если бы мне вздумалось пешком и с сумкой на плече, как Максиму Пешкову, когда он ходил в люди, пройтись по Эфиопскому нагорью и встретить закат в обществе пастуха и его овечек.
   ***
   - Она твоя мать, - сказал я Изе.
   - Ты сказал то, что должен был в этом случае сказать порядочный человек, - ответил мне сын и встал, что должно было означать: всё, разговор окончен, и продолжения не будет.
   Я попросил его сесть, хотя представления о том, в каком направлении продолжать разговор, не имел.
   - Пожалуйста, давай поговорим.
   - Я не хочу, чтобы ты на меня давил, а ты и сам давить не хочешь. Так может, будет лучше, если мы отложим этот разговор? Или вовсе откажемся от попытки обсуждать то, что обсуждению не подлежит.
   - Не стоит, потому что завтра или послезавтра мы все равно вернемся к этой теме. Это неизбежно. В одном городе с тобой живет твоя мать. Вы непременно встретитесь и будете потом встречаться много раз.
   - Где, например?
   - Не знаю. На улице. В супермаркете. Какая разница, где вы встретитесь? Она к тебе подойдет и скажет: "Здравствуй, сын".
   - Я не привык думать об этом. У меня была эрзац-мать. Эрзац-мам обычно называют мачехами, но в этом слове слышится что-то недоброе, а Роза никогда не была ко мне недоброй, и я сам, хотя никто меня об этом не просил, называл ее матерью. Мы с нею были, да и сейчас тоже остаемся, близкими людьми. Идеологические разногласия не в счет. Ты хочешь, чтобы я сейчас, вдруг, ни с того ни с сего, назвал матерью абсолютно чужую мне женщину? Кстати, скажи мне, почему эта женщина не приехала даже на похороны своих родителей? Это же верх черствости, бесчувственности. Не знаю, что ты об этом знаешь или думаешь, но как она может быть матерью, если не захотела быть дочерью? Что она чувствует ко мне, если на сообщение о смерти своей матери никак не среагировала.
   Он был прав: в этом была связь, но вовсе не обязательная. Случается так, что с родителями отношения не складываются, а с детьми - прекрасные.
   - Изя, учти, что она жила в Приморском крае. Чтобы добраться оттуда, не то что до Москвы, но до ближайшего аэропорта, нужно, я не знаю сколько времени.
   - Любящие люди находят способ выразить свои чувства в какой-то, я не знаю, в какой именно, форме. Но оставим это. Послушай, я сам знаю, что в этих случаях говорят порядочные люди, вроде тебя, и представляю себе, что может сказать сыну отец в этом случае, - продолжал Изя. - Твоя жена ушла от тебя к другому, и, если бы ты писал роман, то нужно было подробно, вдаваясь в детали, описать свои переживания, но тебе нечего было бы описывать, потому что никаких переживаний не было. Переживали дедушка и бабушка. Особенно бабушка. Но они с тобой не поделились.
   - Откуда ты знаешь?
   - Знаю. Знание приносят не только глаза и уши. Есть много путей познания, причем не только больших истин и сильных эмоций, но также маленьких событий и обыкновенных переживаний близких людей. Настоящей мамой мне, если хочешь знать, была бабушка Тая. По ночам я часто вижу ее глаза за толстыми очками и помню на память все бугорки и рытвинки на ее ладонях. Она была той, которая не бывает неправой или несправедливой, потому что она бабушка Тая. Так что, пожалуйста, оставь меня в покое с твоими женами и разбирайся с ними сам.
   Ни разу в жизни не слышал от него подобных речей. Его лицо покраснело, глаза стали влажными, он смотрел на меня со своей неожиданной для меня высоты, и я, который был глубоко там, внизу, подумал, что прав он или нет, но лучше отложить это царапание ногтями по его душе.
   ***
  
   Я вернулся к "Цабару".
   Эфиоп сидел на том же месте, но не играл, а, опустив мамбоку, смотрел вверх, на ветки дерева, на вывески лавчонок на другой стороне улицы, возможно, на плывущие облака.
   В этом кафе мы Машей назначили встречу, но она еще не пришла, я присел рядом с ним и тоже посмотрел вверх, но ничего такого не увидел. Ничего не увидел, но вроде как почувствовал - или, может быть, это принес подувший с моря ветерок? - запах сухой травы и щекочущее прикосновение овечьего бока.
  
   - Что мне сделать, чтобы он меня простил? - спросила Маша, когда мы сели за столик.
   Я поставил перед нею бокал кока-колы, и она долго смотрела в него, как будто искала на дне ответ на свою задачу. Мне когда-то нравились ее волосы. Возможно, это единственное, что мне в ней нравилось. Сейчас она сидела передо мной и я безо всякой связи вспомнил об Ане, как Аня склонилась над книгой, и все смешалось, и две женщины стали одной, и теперь тоже тяжелая прядь повисла над бокалом, но на этот раз ее волосы приобрели сероватый оттенок, и по эту сторону прошедшей четверти века все было иначе. Какие-то, хотя и слабые, "линки" тонкими, готовыми оборваться ниточками протянулись между нами, и мне захотелось погладить ее плечо. Она тоже почувствовала этот "линк" и удивленно посмотрела на меня. Нет, не нужно было прикасаться к ее плечу. И плечо было чужим, и моя рука... Глупая мысль.
   - Так что же мне делать?
   Что-то нужно было сказать.
   - Не знаю. Попробуй вернуться к тому моменту, когда ты переступила порог дома своих родителей и...
   - Что ты такое говоришь?
   - Ты спросила, я пытаюсь найти ответ.
   - Какой же это ответ? Как можно вернуться в прошлое?
   - Можно. Мысленно. Вернись и подумай: могла ли ты не уехать? Честно?
   Она потерла виски, и я спросил, не нужна ли ей таблетка от головной боли. Маша сказала, что нет, не нужно, что дело не в головной боли, а в том, что нет, она не могла иначе, что это был порог, по ту сторону которого оставаться было нельзя, что позади оставалось - ты не обижайся Миша - нет, я нисколько не обижаюсь - позади оставалась серость, обыденность, а перед нею открывалась дверь в то, что было - или казалось - ...
   - Дело, собственно, не в этом пороге.... Я не знаю, как тебе объяснить. Володя казался таким большим, сильным и настоящим, из тех, что осмелились противостоять дракону. Он протянул мне руку в момент, когда я чувствовала, что трясина тянет меня в глубину и... Нет, я не была ни антисоветчицей, ни анти что бы то ни было, но дракон... Я не знаю, как иначе назвать этого зверя. Я, видимо, задыхалась в атмосфере этого чудовища. Дело вовсе не в тебе. Ты хороший человек. Но ты не был Русланом, на коне и с копьем - против Кащея или как там его звали, а в тебе ничего такого не было. Нет, не в тебе, а во всей той московской жизни я не видела будущего. Сегодня, как вчера, а завтра, как послезавтра. Всю жизнь можно проследить до последнего забора, за которым вечный покой.
  
   Она задумалась, а я посмотрел в сторону улицы и увидел Аню, которая, слегка покачивая красной сумочкой, шла вдоль кромки тротуара. Она остановилась возле играющего на мамбоку, достала из сумочки монету и хотела бросить ему, но, не увидев куда, положила монету обратно и пошла дальше. Я вскочил и окликнул ее, она обернулась и вдруг исчезла.
   В этом не было ничего удивительного: с людьми такое нередко случается, что они то выныривают, то исчезают в толпе. Или в прошлом. Или перепрыгивают в воспоминания и мечты других людей. Физических механизмов этого явления наука еще не изучила.
   Я тут же понял, что это не могла быть Аня, так как мимо Ани эти десятилетия тоже не могли проскользнуть, не оставив следа, а та, что с красной сумочкой, была еще совсем девчонкой.
   Оглянувшись, я не увидел Маши на том месте, где она сидела. Я догнал ее и вернул.
   - Я вижу, что тебя это совсем не волнует, - бросила в меня. - Так ты так и скажи.
   - Почему ты так подумала? Если бы меня это не интересовало, то зачем бы я с тобою встретился?
   Она плакала, а я смотрел на нее и думал, что утешения тут ни к чему: она плачет, потому что ей нужно поплакать, и вокруг нет подходящей жилетки, а есть только моя, которая не очень годится, чтобы излить то, что у нее накопилось на дне души, то ли за последний год, то ли за последние четверть века. Я пошел к стойке и принес ей несколько салфеток.
   - Спасибо, Миша. Ты великодушный человек. Другой на твоем месте повел бы себя иначе. Я очень дурно поступила с тобой и с Изенькой.
  
   Она ушла, а я еще посидел немного, а потом встал и увидел, что мой эфиоп сидит за столиком и пьет сок из бокала. Рядом с бокалом лежала его мамбоку.
   - Тебе нравится, как я играю? - спросил он.
   Я сказал, что да, очень.
   - Это наша культура (тарбут), сказал он. Там, в Эфиопии, работы было мало. Я пас овец, но это не было работой. Просто я сидел на холмике и играл, чтобы овцы знали, что я здесь и никуда не делся. Они слушали меня, и им было хорошо. И мне тоже было хорошо, и ничего не было нужно.
   - А здесь?
   - Здесь иначе. Здесь все время что-то нужно. Я получаю четыре тысячи, и это очень мало, и теперь я бедный человек. Там у меня, кроме мамбоку, ничего не было, и поэтому я не был бедным, а теперь я бедный человек.
   - У тебя есть электричество, вода, газ, - зачем-то сказал я.
   - Это правда. Там этого не было.
   Он приложил к губам свой музыкальный инструмент и перевел на овечий язык содержание нашего разговора.
  
  
  
   Глава четырнадцатая. Альбертические хохмы.
  
   "Где деньги, там и евреи. - Из этого следует, что там, где евреи, там и деньги? - Хотелось бы..." (Требла)
  
   В этой стране не только истоки цивилизации, но и современная культурная жизнь здесь кипит во множестве концертных и театральных залах, музеев и других культурных заведений. Жаль, что я не могу часто там бывать, потому что с трудом переношу организованную и плывущую в одном направлении публику. В такой толпе я ощущаю себя селедкой в косяке, послушно направляющейся в рыбацкую сеть. Когда аплодируют, а мне не хочется, мне кажется, что все, в том числе выступающие, смотрят на меня: а ты что? Не понял и не оценил? Ну-у-у, тупой! Или спрашивают: ну, как? Разве не здорово? Таки очень НЕ здорово! - так и хочется крикнуть в их довольные, эстетически развитые во всех направлениях рожи, но вы же меня знаете: я таки хам, но застенчивый. Я застенчивый хам. Из тех редких экземпляров, которые держат дулю в кармане и никогда не показывают ее другим.
   Поэтому изо всех центров израильской культурной жизни я предпочитаю центральные автобусные станции. На иврите: тахана мерказит - если скажете иначе, то никто просто не поймет. Тахана мерказит - не только отправная точка междугородних автобусов, но это также крупный торговый центр и точка отсчета ваших представлений о жизни в этой стране и ее жителях. А также сливной бачок, в который поток репатриации сбрасывает все, что нигде и никак не устроилось, не абсорбировалось, не стало на свое место. Именно Вени я здесь ни разу не встречал, но других музыкантов и игрунов на аккордеонах, скрипках, мандолинах и других потертых, потрепанных и видавших лучшие времена инструментах - в полном изобилии. В отличие от Вениного, взгляды этих людей обращены вниз, в катакомбы их прошлого, где жизнь состояла из трудного, но в рамках железных правил движения по ступеням учебы, выпускных экзаменов, неуклонного роста зарплаты (десятка в десятилетие), получения степеней и разрядов, выхода на заслуженный отдых и входа в сосновый гроб из неструганных досок, обитый - на выбор - черной тканью с красными лентами или кумачом с черно-белой окантовкой. С одного конца таханы несется "калинка-малинка", а с другой - ее полная противоположность "малинка-калинка" вперемежку с "а идыше мамэ" и "ой, хлопэць, не журыся, туды-сюды поверныся". И оставьте меня, пожалуйста, в покое с вашим Вивальди, на которого вы в магазине русской книги купили сегодня билет за сто двадцать шекелей в семнадцатом ряду.
  
   Скажите правду, вы, в самом деле, любите джаз? Нет, я не про Утесова. Утесов был одесситом, а спорить с одесситом все равно, что пытаться разгрызть старую папину галошу. Причем тут папины галоши? Нет, это я вас спрашиваю: причем тут Утесов и папины галоши? А меня убедили сходить на концерт джазовых знаменитостей, предварительно объяснив, что эта музыка элитарная, а для тех, кто не принадлежит... Словом, я лишний раз убедился в том, что не принадлежу. Это все равно, как если бы все автобусы компании ЭГЕД одновременно нажали на газ.
   На тахане идет бурная торговля и уверен, что здесь торговый оборот продаваемых залежалых, вышедших из моды и непригодных к носке и употреблению вещей - в ярко освещенных магазинах, в мрачноватых ханутиках, бутиках и шопах, плюс все, что раскладывается на километровой длины столах превышает бюджет автобусной компании и соседнего с нею супер-маркета. Но так же, как в искусстве, крупный план меня мало интересует. В списках элиты не значусь.
   В проходах, подземных и подпольных переходах, на лестницах, на асфальте или на низких стульчиках сидят веселые ребята преклонного возраста, в кипах и тюбетейках из Самарканда и рекомендуют все, что угодно. Всякую мелочь. Не вздумайте покупать: здесь выставлены ножницы, которые чикают, но не режут, часы, которые тикают, но не ходят и заколдованные кошельки, которые, если купите, будут иметь тенденцию к торичеллиевой пустоте.
   - Как вы думаете, во что лучше всего вложить деньги? - слышу я за своим плечом, но гораздо выше моей головы.
   - Понятия не имею, - автоматически отбиваю я подачу, сделанную в моем направлении странным, давно не бритым типом с рядом недостающих зубов во рту.
   - А я знаю, - улыбается он. - В свой карман!
   - Вы, однако, хохмач! - констатирую я.
   - Да уж! - соглашается он. - Хотя моя фамилия Альбертов. Для краткости можно просто: Альберт. Я хожу по городу и собираю хохмы. Вон тот, с мешком, собирает пустую тару и куда-то сдает.
   - За это дают деньги?
   - Если вы то, что ему дают, называете деньгами, то они как раз поместятся в этот микро-кошелек с дыркой с другой стороны.
   Впрочем, я вспомнил, что в прошлом году, когда я летал в Нью-Йорк, чтобы окончательно решить с Розой наш вопрос, я там, на улицах Манхэттена, видел то же самое и таких же специалистов по сбору бутылок и баночек из под пива и колы. Вполне возможно, что это не такая уж и плохая профессия, а с мозгами кандидата технических наук ее можно вывести на уровень двадцать первого века.
   - Мазл-тов-мазл-тов-мазл-тов-мазл-тов, - жалобно пищал голосок старушки, присевшей у заборчика, сложенного из золотистого иерусалимского камня.
   Попрошайничество по древности, безусловно, уступает таким солидным профессиям, как проституция и доносительство, но тоже достаточно древне, а евреям знакомо не хуже, чем ювелирное дело или финансы, причем, в Черте оседлости, в которую добрая матушка Екатерина заперла миллионы наших людей, чтобы, задыхаясь в местечках западной части России, они не сжили со свету все полноправное и вечнопьяное купечество и, как они это уже однажды сделали с "неразумными хазарами", чтобы не соблазнили неразумное крестьянство и не устроили ему поголовное (в смысле крайней плоти) обрезание. Черта ограничивала евреев буквально во всех видах деятельности, кроме солдатчины, повальная нищета была такой, что в одиночку и группами евреи слонялись от Одессы до самого Питера в надежде, там подработать, а там выпросить подаяние. Глядя на эту приторговывающую и попрошайничающую публику, я вспоминаю луфтменчн (людей воздуха) нашего милого и доброго Шолом-Алейхема.
   Действительно ли эта кликуша с ее мазл-тов-мазл-тов знает идиш или мазл-тов, произносимое на идишистский манер рассчитано на пробуждение жалости во всех, независимо от происхождения и религиозности, но ее метод точен, и свою не облагаемую налогом инженерную зарплату брутто-нетто она здесь имеет. Так говорят знающие люди. Но завидовать ей не стоит. Чтобы целый день, под солнцем и под дождиком, сидеть на этом месте и с упорством тромбониста из оркестра Лундстрема повторять мелодию из двух нот, одна из которых бемоль, так, уверяю вас, нужно иметь здоровье древнееврейского Шимшона, которого люди с дефектами речи упрямо называют "Самсоном". Кликушество - привычный образ жизни, как бродяжничество и многие другие профессии этого рода. Тут нужен особый талант и огромное трудолюбие.
   У моего деда был такой двоюродный брат. Все родственники уговаривали его вернуться к нормальной жизни. Один из родственников брал его к себе для работы в пекарне. Парень с презрением отказывался от всех предложений. Вспоминая о нем, я возвращаюсь к проблемам наших репатриантов: каждый хочет работать только по своей профессии. Не по профессии того парня, а только по своей.
   Недавно где-то прочел, что таких бомжей-попрошаек полно в Торонто, причем в муниципалитете этого города есть особая статья на их одежду, обувь, спальные мешки и бутерброды.
  
   - Евреи, евреи... - грустно промямлил я.
   - Я не знаю, что вы хотели этим сказать, - быстро среагировал Альбертов, - но считаю, что вы не правы.
   - То есть?
   - То есть, в принципе все люди евреи. Многие об этом просто не знают.
   - Иначе говоря?
   - Вы знаете город Солнцекудров? Нет, не там, а по другую сторону. Так вот, до 1990 года в этом городе по статистике не было ни одного еврея.
   - Ну, так что? Есть много таких городов.
   - Фокус не в том. Слушайте внимательно: в этом городе до 1990 года по статистике не было ни одного еврея, а по статистике 1998 года 50 процентов этих евреев репатриировались в Израиль.
   - Слушайте, Альбертов, где вы берете эти хохмы?
   - Во! Именно этого вопроса я и ждал.
   Он полез в карман и вынул оттуда три маленькие книжечки разного цвета.
   - Все это мои произведения. Вы найдете тысячи моих хохм в этих книжечках. Уступлю все три за десять шекелей.
   - Евреи, евреи... - сказал я еще грустнее. - Выходит, и вы, Альбертов, туда же?
   - А куда же еще прикажете податься бывшему доктору технических наук, а нынче бродячему юмористу?
  
  
  
  
   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ПРИЗЕМЛЕНИЕ В АФИНАХ
  
   Уж я там не знаю, в самом ли деле, кто-то в горних высях сочиняет перипетии наших судеб или они сами по себе плетутся, в Греции считалось, что их плетут специальные олимпийские чиновницы - парки, но думается, что все попытки понять их логическую последовательность и движение к заранее определенной цели бессмысленны и бесполезны. По крайней мере, тот, кто эту цель и эту последовательность обнаружил и определил, со мной не поделился, и видимо правильно сделал: ну сами подумайте, как можно жить в нашем, житейском представлении о жизни, зная, что вот они, твои рельсы, здесь расставлены станции, а конечная остановка за тем бугорком? Нет, жизнь только и остается жизнью, если она полна неожиданностей, о которых даже не скажешь с уверенностью, приятные ли они или совсем наоборот.
   Вообразите, например, что у вас двое сыновей и две очаровательные внучки, которые - дылды такие! - забыв, что вес каждой уже давно перевалил за двадцать килограмм, при встрече с вами повисают на вашей дряхлеющей шее (Не спешите, это еще не точка) и вдруг, как будто вы персонаж из аргентинского сериала, на вашу голову сваливается Дина и предъявляет вам свои ДНК! В этом случае, если вы ищете философский подход к пониманию, то лучше всего китайско-конфуцианский, то есть отбросьте примитивные "хорошо" и "плохо". С одной стороны, только ее вам и не хватало, а с другой - это же дочь. Ваша, так сказать, плоть и кровь. Нет слов, Маша таки тот еще фрукт, и она таки замутила воду в корыте вашей жизни, но не выплескивать же ребенка (Ребенок!) вместе с мутной водой.
  
   - Интересный поворот! - почти восхищенно сказала моя соседка по аэровоздушному креслу. - Судя по вашему виду, я вообще не подумала бы, что у вас такие взрослые дети и внуки. Сколько вам может быть лет? Нет, лучше не отвечайте, я все равно не поверю, что вам так много. Но вы же счастливый человек! А может у вас еще пара детишек в Чили или в Новой Гвинее, а вы даже не знаете, и вдруг они тоже нагрянут к папочке.
   - Не издевайтесь. Не для того я вам это рассказал, чтобы вы глумились...
   - О чем вы говорите? Мне бы ваши заботы! Что бы вы говорили, если бы оказались в моей шкуре?
   Должен признаться, что я при этих словах автоматически посмотрел на обширный треугольник ее "шкуры", плотоядно подмигнувший мне из разреза ее платья. Я и вам тоже не скажу, сколько мне лет, причем, не потому что кокетничаю, а потому что и сам толком не знаю, сколько мне на самом деле. Тот возраст, о котором мы с вами одновременно подумали, у меня еще не наступил - это все, что я могу сказать, и давайте к этой теме не возвращаться. Гораздо важнее поговорить о том, что женщины почему-то специально шьют летние платья таким образом, чтобы в уголочке можно было видеть ложбинку между двумя грудями, куда даже самый воспитанный и исполнительный по отношению к десятой заповеди мужчина с размаху мысленно ныряет и начинает барахтаться, пытаясь освободиться, потому что у него уже взрослые внучки, и это же ужасно, что они могут догадаться.
   - У вас, по крайности, есть дом и работа, постоянная прописка в стране, которую вы сами себе избрали для ПМЖ, сыновья и внуки, которые навещают отца и дедушку. У вас устроенная жизнь. Вас не захотела Аня? А вы уверены, что это не к лучшему для вас обоих? Вас обидела Маша? Так она себя еще больше обидела. Потом вы жили с этой ненормальной - как ее зовут? Роза? Ну, и черт с ней. Я уверена, что у вас и сейчас есть бабы. И не одна. Чем плохо? Радуйтесь всему, что у вас есть. А у меня так вообще ничего и никого. Так что делать? Открыть эту дверь и выпрыгнуть? А что если в море вода холодная.
   Вообще-то ей было лет сорок пять или около пятидесяти, но начищенные до солнечного сияния зубы, полные губы и звонко смеющиеся глаза так шарахнулись в мою сторону, что я по слабости моего характера, чуть не ударился затылком о стекло иллюминатора.
   Неужели возрастные границы в наш век так резко сдвинулись в сторону финиша, что эта по идее уже стареющая женщина все еще... Все еще - что? По крайней мере, моя мать, в ее годы была сильно поседевшей старушкой, и на ее лице было столько морщинок, что по ним можно было читать все цоресы ее незавидной жизни.
  
   В молодости мама была очень красивой. С оставшихся мне на память фотографий меня удивляют ее огромные глаза с длиннющими ресницами и смеющийся рот, полный крепких зубов, готовых вцепиться во все радости жизни. Вы их видели, эти радости? Так же, как я видел ее зубы, растерянные на косогорах ее борьбы за то, чтобы, если не наесться, так хотя бы меня накормить. В коммунальной квартире с одним туалетом на восемь семей. С работой плюс подработки и выезды на общественные повинности...
   И это я вам рассказываю? Как будто вы это сами не проходили.
   Я даже слышу ваши возражения, что умудрялись же они, и не хуже, чем я сейчас, накрывать столы с фаршированной рыбой, салатом-оливье, кисло-сладким жаркое и тортом с белоснежным кремом к заключительному чаю. И поднимали такие оптимистические тосты, что сейчас и слов таких нет: растеряли к чертовой матери все хорошие слова. А сложив стол и вернув соседям стулья, вальсировали в комнате 14 квадратных метров минус диван-кровать, шкаф с подписными изданиями и мой велосипед. Таки вальсировали! А что вы думаете? И потом еще всей компанией втискивались в коммунальную кухню, чтобы не столько помочь маме помыть посуду, сколько мешать ей работать и что-нибудь разбить при этом. "На счастье". Чтоб у арабских террористов было такое счастье!
  
   - По вашему лицу не скажешь, что вы несчастливы, - сказал я и сразу понял, что позволил себе бестактность. Нет, я не психолог и не физиономист. И мои глаза дальше ее притягательной плоти ничего не видят, хотя там, внутри, у нее наверняка есть еще многофункциональное сердце, а не насос для перекачки артериально-венозной жидкости.
   - А вы и не говорите. Кто вас просит говорить то, чего не знаете?
   - Вам худо? - догадался я.
   - Еще как!
   - У нас еще много времени до посадки. Мы с вами в одной группе.
   - Нет, Миша, я не в группе. Я сама по себе и лечу, сама не зная куда и зачем, и один Бог на небе знает, что меня ждет завтра или через неделю.
   - Вы не израильтянка?
   - Нет, Миша, чистокровная русская. Хотела стать израильтянкой. Ничего не вышло. Выгнали меня, Миша, из вашей страны.
   - Я начинаю понимать.
   - Ну, и слава Богу, что начинаете. А то я думала, вы так и не начнете. Тяжелая у меня, Миша, жизнь.
   Вот, значит, как!
   Я много раз слышал об этой категории "репатриантов". Подделывают документы, заключают фиктивные браки - только бы вырваться и прорваться в Израиль. Многие возмущаются, и для этого есть причины. В конце концов, это наше, национальное предприятие и проблем тут без этой публики хватает. А с другой стороны, если отставить в сторону общие проблемы и подумаешь о конкретной Ане, у которой тяжелая жизнь...
   - Да, но почему именно за наш счет?! - громко возмутился мой сосед по центру абсорбции Осип Шенкнер (Вы его еще помните?), когда мы при встрече заговорили на эту болезненную для нас всех тему. - Пусть бы спасались себе в Австралии, где много кенгуру. В Венесуэле хорошая природа и полно нефти. Можно спасаться на Кубе, которую мы столько лет кормили. Почему именно в Израиле, среди евреев, которым они, если не забыли еще, в троллейбусах кричали: убирайтесь в свой Израиль?
   Мы иногда встречаемся с Осипом, когда я иду на работу в одну сторону, а он - навстречу. Всякий раз спрашиваю его о Вене. Обычно он отвечает так: "А черт его знает, этого идиота, как он там поживает. Говорит, что хорошо. Как эти двое могут поживать? Они же, ну, абсолютно не подходят друг другу. Ну, не совместимы. Ну, против природы ж не попрешь. Ты что, сам не понимаешь?"
   Если я не понимаю, так я, по крайней мере, не делаю вид, что понимаю, а Осип тоже не понимает, но считает себя а гройсе хахоме, то есть специалистом. Иногда мне кажется, что он не только хам, но еще и дурак. Такие сочетания среди нашего еврейского брата тоже случаются. Не все Эйнштейны и Ойстрахи. Уверяю вас.
  
   - Вы хотите рассказать? - наклонился я к ней.
   - Не то, чтобы... Но у вас есть дети, внуки, друзья, группа. А у меня...
   - Ни мужа, ни детей?
   - Двое детей у меня. Сын уже семейный. В Сумгаите он. А может уже и не в Сумгаите. Не знаю. Мы потеряли друг друга. Вообще-то он не писал, а я не знала, куда писать и где искать. Может уже и не в Сумгатите. А дочку я у мамы оставила. В Горловке.
   - Вы там жили?
   - Ну, само собой. Мой отец был шахтером. Было время, когда шахтеры хорошо зарабатывали. А папаша был хороший мужик. Не пьющий. Среди шахтеров таких и не встретишь. А мой батя только по праздникам или в воскресенье рюмку, бывало, выпьет, утрется рукавом и смеется: Ну вот, я уже бухой. Сейчас жену и детей гонять вокруг хаты буду. Это наш сосед такой был. Как напьется, так всю свою ватагу на улицу выгонит и с топором за ними гоняется. У него кто-то раз спросил: Зачем топор? Так он объяснил, что топор для страху. В этой, говорит, стране, ежели без страху, так люди знашь чего натворить могут? Мой отец ему говорит: так вы ж, сволочи, от страху еще хуже вытворяете. А это, говорит, другое дело. Вы что-нибудь поняли?
   - Так ведь и я тоже из России, - ответил я.
   - И как, вы думаете, умер отец? Не догадаетесь. По пьянке.
   - Так он же не пил.
   - В том-то и беда. Уж лучше бы пил. А то на шахте была авария и погиб его лучший друг. Вместе воевали. Вместе их ранило и они потом в госпитале лежали. Вместе домой вернулись. И тут такое дело. Ну, были, как положено, поминки, и батя мой лишнего выпил. Я думаю, не больше стакана самогонки и выпил. Другой бы и не заметил. А этого развезло и он поплелся домой. И по дороге упал в снег. Так тот сосед, что с топором, по доброте сердешной на трактор его поперек положил и повез домой. А сам-то ведь был в дрезину. Он же тоже на поминках был. Короче, этот идиот со своим трактором с деревянного моста в речку навернулся и оба вместе с трактором ушли под лед. Вы видели такое? Трактор весной вытащили, а куда их унесло - одному Богу известно. Даже хоронить было нечего. Мы с мамой сами тогда напились, как свиньи, и до утра папины песни пели. Он очень песни любил. Всякие, Русские, украинские, фронтовые. Всякие песни пел. И безо всякой пьянки. А умер по пьянке. Такие вот дела.
   - А дальше что?
   - Я к тому времени пединститут закончила и в школе работала. Историю преподавала. Вы не думайте, я с высшим образованием. И семья у меня уже была. Муж в школе завхозом работал. Сын у нас был. Тот, что в Сумгаит потом уехал. Хотя теперь кто ж его знает, где он. Может уже и не в Сумгаите. Но только, вы ж сами знаете, какие времена настали.
   - Так куда ж ваш муж задевался?
   - Куда, куда? Скурвился мой муж. Так у нас говорят. Вы, небось, и слова такого не знаете.
   Я знал такое слово. Случайно.
   - Когда жрать стало в Горловке нечего, потому как с нашей зарплаты нам курам на пшено не хватало, так он подался в бизнес. А какой в нашем городе может быть бизнес? Обыкновенное дело: водка, карты и бабы. Вокруг этого все и крутится. Киоски, базар и всякое такое. Так они с одной киоскершей повадились за товаром в Прибалтику ездить. Раз поехали, другой раз поехали, ну и - иди свищи, где они теперь с этой лярвой бизнес крутят. Только мы с мамой и Вовкой - это мой сын - втроем остались. Правда не надолго. Вовка себе богатенькую девку нашел. То есть богатенькая не она а отец ее, но ушел он к ним, и вместе с тестем они через год всем гуртом в Сумгаит уехали. Что они там хорошего в Сумгаите том нашли? - не знаю.
   - А дочка откуда взялась?
   - Откуда дочка? От дурости моей эта дочка - Господи прости! Она девочка славненькая. Беленькая. Вроде меня.
   - Ну, так не с неба ж она свалилась.
   - Вот именно, что не с неба. Завела я себе любовника. Не молодой уже. Вроде вас, наверное. Семейный. Он автомобильный бизнес имеет. Мастерская по ремонту и заправочная станция. Вместе. А жена у него хиленькая, не то, что я. Ничего хорошего в этом мужике нет, но он нам с мамой очень помог. Всем, чем мог, помогал. А мне, понятное дело, помог дочку, Леночку мою, выродить. Так мы и жили. Мы с мамой его полмужем называли. Он так привык, что сам, бывало, с порога кричит: Эй, девки, полмужа пришел. Налетай. Тут кое-что есть. Леночка его очень полюбила.
   - Ну, что поделаешь? Наверное, и так можно.
   - Можно-то можно, но сами знаете, какие они, эти порядки капиталистические. Я думаю, нашей стране эти порядки лучше было не заводить. Наши мужики этот ваш капитализм все одно без пьянки и мордобоя не понимают. Как историк вам говорю, что капитализм не для нашего народа. Нам сталинский режим был в самый раз. Короче говоря, весь его бизнес сгорел.
   - Как так?
   - Ну, как горят бензоколонки вместе с мастерскими и с домом хозяина? И вместе с его женой, которая одна была дома и, наверное, встать не успела с кровати, как все было в огне. Никогда не видели, как горят бинесы, и дома с больными женами, у которых постельный режим? Мы с мамой за упокой души этой несчастной женщины напились и всю ночь папины песни пели. От тоски.
   - А он? Полумуж ваш.
   - Он? Известное дело - в тюряге. Не пытайтесь ничего понять. Вы русской души никогда не поймете. Скорее я вашу, еврейскую, пойму, чем вы русскую. Он же знал, кто поджег. Что бы сделали вы на его месте? Подали бы в суд? Гиблое дело. Он же сделал проще и подпалил их бизнес. Их там два брата. Магазин запчастей и еще чего-то держали. Так он их тоже подпалил. Чтоб знали. Теперь все трое сидят. В одном лагере. Это у них теперь бизнесом называется.
   - Ну, и что же было дальше?
   - У меня такая жизнь, что чем дальше, тем смешнее. Не то, что у Вас. Дочка выискалась, так у вас сразу трагедия по Шекспиру. А у нас никаких трагедий. Жить надо дальше. А дальше мне один из ваших предложил секс-бизнесом заняться.
   - Час от часу не легче! Проституткой что ли стать?
   - Ну, не совсем проституткой, но... Словом, ему нужен был надежный агент на вашей стороне. В Израиле значит. Отсюда товар отправляют, там принимают. В бизнесе разные роли нужны. Что мне было делать, если Ленку с мамой кормить как-то нужно? Почему он решил, что у меня это дело пойдет, не знаю, но пока суд да дело, кое-какие подъемные дал и все еврейские документы справил. Вроде бы мой еврейский муж там, а я тут, и в Израиле у нас с ним сын, в армии служит, а здесь я с моей еврейской мамой, которую я в глаза не видела, оставалась, и мама вроде как недавно померла, царствие ей небесное. Словом, легенда, как у шпиона из ЦРУ. Мне было наплевать.
   - И чем кончилось?
   - Чем кончилось? А тем, что я этим бизнесом два года занималась, пока меня одна ваша сучка из МВД не вычислила. Все получилось из-за одной нестыковки. У сына, который вроде бы мой сын, записано в документах, что его мать Рина, а я по моим еврейским документам Сима. Кому-то это было надо, Сима я или Рима? И понеслось.
   Но на самом-то деле она Аня.
   Приказали застегнуть ремни. Самолет шел на посадку.
  
  
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. АРЛЕКИН И МАЛЬВИНА
  
   Застегивая ремни, мы соприкоснулись локтями. Лишенные воображения писатели добавляют при этом: "на какое-то мгновение", не догадываясь, что вопреки всему, что они знают о мгновениях и других отрезках времени, этот отрезок может быть такой же продолжительности, как, скажем, год или жизнь одного, отдельно вырванного из толпы пассажиров человека.
   Если вы не поняли предыдущей фразы, то следующая за нею страница ничего вам не скажет, и листайте дальше. Я тоже не очень хорошо понял, но дело в том, что от меня в это "мгновение" никакого понимания и не требовалось.
   Дорогие господа, говорю я вам уже не в первый раз, не слишком ли часто мы, пытаясь решить проблемы и задачи или распутать узлы и обстоятельства, полагаемся на то, что, прежде всего, якобы следует ПОНЯТЬ. Вследствие чего задачи остаются не решенными, узлы не распутанными, а радости жизни безнадежно упущенными. Мы то ли не знаем, то ли знали прежде, но забыли, то ли никогда не знали и не способны узнать, что ПОНИМАНИЕ, это только лишь один из многочисленных механизмов движения в сторону истины, и этих механизмов много, и хотелось бы знать, сколько и какие именно, чтобы в нужный момент включить правильный.
   - Почему же вы летите в Афины? - спросил я, хотя мое ли это было, в сущности, дело?
   - Ой, - сказала Аня. - Долго рассказывать. Бизнес, это, Миша, не для таких, как вы. Тем более такой, как мой. Могу только сказать, что здесь живет одна моя коллега по бизнесу. Собираюсь пока остановиться у нее.
   - В публичном доме? - ляпнул я первое, что пришло бы в голову любому человеку моего склада и недотепанности.
   Она засмеялась: - Нет, Миша, в обыкновенном, жилом доме, где она снимает квартирку для себя.
   Аня достала из сумки и протянула мне карточку с адресом и номером телефона. Я прочел по-английски: "Агентство по конфиденциальным услугам", адрес и номера телефонов.
   - Это карточка моей коллеги. Позвоните часов после шести. Подругу зовут Олекса. Попросите Аню.
   Дальше, все время, вплоть до момента, когда я должен был дать своей туристической группе проглотить себя, мы молчали, а на прощанье она подала мне руку и повторила:
   - Позвоните. Пожалуйста.
  
   Едва устроившись в гостинице, где меня поместили в одном номере с пенсионером Семеном Растрепиным, юным весельчаком и заводилой лет семидесяти с чем-то, я должен был спешить к лифту и, далее, в вестибюль, а там все уже были готовы к посадке в автобус и ждали только меня с Растрепиным.
   - Первым делом мы посетим главную достопримечательность греческой столицы - древний, неувядаемый Парфенон, - весело продекламировал одну из выученных гидовских стандартных фраз наш Боря Слуцкий, любимый русскоязычными пенсионерами экскурсовод по странам Западной Европы.
   Получив жизненно необходимую мне информацию о том, что этот архитектурный комплекс был сооружен на Акрополе в середине первого тысячелетия до н.э., а...
   - А какая падла учинила здесь этот еврейский погром? - вежливо спросил Сема Растрепин. - Да что я спрашиваю? Конечно нацисты. Они ж тут тоже побывали?
   - Нет, - успокоил его Боря, снимая каскетку с надписью "В Афины с любовью". - Именно эти разрушения произвели не германские войска. Это сделали итальянцы.
   - Понял, - сказал Сема с ударением на "Я" - Муссолини. Все одно, что Гитлер. Такую красоту порушить!
   - Нет, адони, вы меня не поняли. Это произошло в 1687 году, когда венецианские войска осадили этот замечательный город и их артиллерия обстреляла этот храм.
   - Что ты говоришь! Вот антисемиты проклятые! Так бы и задушил! - высказал свое историческое видение Сема, показывая руками, как следует душить антисемитов, а я смотрел на то, что осталось после обстрела венецианскими варварами творений Фидия и компании, и думал, по сути, почти о том же, что Сема, а именно о европейских музеях, которые в своих залах, отведенных для обломков античной культуры, награбленных пиратами и армиями цивилизованных стран, хранят те куски фриза, отсутствие которых не позволяет мне сейчас получить полное наслаждение от этого чуда.
   Как инженер, я подумал о технологии отдирания этих кусков, но потом решил, что скоре всего они просто подбирали то, что упало, когда до джентльменов из Лондона по Парфенону били ядрами синьоры из Венеции. (О, Венеция!) И дальше я уже слушал не столько Борю, сколько по своему мудрые, хотя и хамские, реплики Семы Растрепина.
   - Я, конечно же, в этой истории ничего не соображаю, - говорил Сема, стоя одной ногой на все еще не украденной детали Папфенона, а другой на груде мусора, который прежде, возможно был ногой или плечом бессмертной богини. - Но ты вот сам подумай о таком вопросе: эти твои греки или эллины, как ты их называешь, спору ж нет, что они были дикие люди, потому что - разве культурный человек может сам не работать, а только жить за счет бесправного рабского труда? Правильно я говорю? Боря, я человек простой и работал завмагом. Между прочим, я продавал детские игрушки и всякую античную, как ты говоришь, утварь. Так там у меня была Венера. Красивая статуя, но ведь абсолютно без рук. Ну, ты скажи, какая сука... Вы меня, конечно, извиняйте, но я хотел...
   - Дядя Сема, можно я продолжу? - вежливо попросил Боря, но Сема поднял белый, как солнечный свет, камень и произнес:
   - И ты говоришь, это у них называется культурой? Нашли где-то Фидия - я уверен, что настоящее его имя было Фима, а фамилию ты сам не знаешь, но я уверен, что Рабинович он был, этот Фима, и он им сделал такую красоту из мрамора. Да какой там Пракситель! Про какого Праксителя ты говоришь? Этот Пракситель Фиме камни на своей лошади возил, этот Пракситель. А эти суки...
   Борю оттеснили, потому что Сема, который был помесью одессита с кем-то из семейства Райкиных, а что нужно настоящему туристу, что ему, по-вашему, нужно посреди этой их цивилизации? Пракситель с Рафаэлем им нужны, вы думаете? Нет, глоток свежего воздуха, кулечек греческих чипсов в американском Макдональдсе и высказать свое мнение об этих суках европейцах, вот что больше всего нужно нашим туристам. И чтобы ни одна сука со взрывным устройством не забралась в их автобус, вот что им нужно.
   - Ну, скажи, Миша, что-нибудь с тех пор изменилось? Зашел как-то в мой магазин зав каким-то отделом обкома. А гройсе пурец! Так он сказал своему шоферу, чтобы мою Венеру положил к нему, в его "Волгу". Вы не поверите, но я не выдержал. А платить, говорю, кто будет за Венеру? Пушкин, говорю, за Венеру, будет... Так он, этот сучонок, отвел меня в сторону и по матерному мне объясняет...
   - Сема, мы вас очень просим. Здесь же дамы, - попробовал вмешаться наш гид.
   - А я ему, значится, говорю,: в какую Волгу? Тут у нас не Волга, говорю, а самое синее в мире Черное море мое. Так я тебя самого... Та шо ты мне говоришь? Никто мине не посадил. На топливный склад они меня посадили, шоб ими в аду печки топили. Ну, так я им топливом занимался. В гробу я эту Венеру вместе с их завотделами видел ... - махнул он рукой и больше не возмущался, а я отошел в сторону и любовался удивительной конструкцией колонн, думал об Иктине, Калликрате, Фидии - обо всех этих человечищах вместе взятых, которые были как искринки в нашей поистине варварской цивилизации. Тут одессит Сема где-то прав, и я буду последний, кто станет ему возражать.
   Одни строили, а другие только и знали, что ломать, разрушать, убивать, потому что строит тот, кто умеет строить и в которого Творец вдохнул пару кубосантиметров своей творческой души, а в кого этого не вдохнули, тот находит радость в том, чтобы разрушать и убивать.
  
   - Ты со мной не согласен? - спросил Сема, подходя ко мне.
   У него были жесткие, седые усы и голос человека, который привык говорить, как другие рубят дрова: ххххряк! - и полено пополам. Я не ответил.
   - Вижу, что не согласен.
   - Нет, почему, - прогудел я голосом своего сына Изи. - В некотором смысле.
   - Не в некотором, а в любом. Они все только рядиться умеют, Хто во френче, а хто во фраке. Мне все одно. Я простой одессит в пиджаке в полосочку. А они все бандиты и бляди. Кто не блядь, тот бандит, и других не бывает. И других слов я тоже не знаю. От них нужно держаться подальше. Хуч бы даже от греков. Говорят: Венеция, Венеция! А сами по Венере - из пушек.
   - Это Афина.
   - А мне все одно. Они все бляди.
   - Афина была Палладой, а это значит, что она была девственницей. А блядью как раз была Венера.
   - Афина? Целка? И ты поверил? Видали мы!
   - Перестань, Сема. Ты глупости говоришь.
   - Ах, так ты тоже на их стороне? А я думал, что ты из наших.
  
   Чего он ко мне привязался? Я так мечтал побывать на этом холме и соприкоснуться с чудом Парфенона, а Сема все испортил.
   В шесть я позвонил из гостиницы. Мне сказали на ломаном английском, одном из тех его вариантов, когда сразу хочется перейти на великий и могучий: "Олекса уехала, и в ближайшие дни не вернется".
   - Понятно. А ее подруга? Аня?
   - Сейчас узнаю.
   Через пару минут подошла Аня.
   - Это вы, Миша? Если хотите, мы можем встретиться. Не знаете Афин? Ладно, я подъеду. Напротив вашей гостиницы есть кафе. Не помню, как называется. Там - по-гречески. Но наверху какой-то клоун в колпаке. Вам видно?
   Да, там был какой-то клоун.
  
   Зачем мне нужно было с нею встречаться? С этой женщиной из секс-бизнеса. Что между нами общего? Я уже пожилой человек. По меркам прошлого поколения - старик. Старпер, как говорила о таких, как я, Роза. Я и есть старпер. Я не должен был этого делать.
   Через час мы сидели в кафе с клоунским колпаком на крыше, и я чувствовал себя давно вышедшим на пенсию Арлекином в обществе отставной Мальвины, которой только что в кабинете дантиста починили зубной протез.
  
  
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ВТОРОЙ ЭДЕЛЬВЕЙС.
  
   Однако же, до того, как я об этом задумался, все великие и малые пачкуны чернилами по бумаге неизменно называли то ли течение жизни, то ли полосу, по которой она течет, дорогой. А моя мама любила повторять, что "этот мальчишка" (то есть я) все переворачивает на свой лад. "Переворачивает на свой лад" - как хорошо сказано! Когда я подрос и понял, что ничего не переворачиваю, потому что я обыкновенный, как все другие, приспособленец к текущим обстоятельствам, включая образы русской литературы. Правда, персонально Анна Каренина, Чацкий и Печорин мне были не симпатичны, а Онегин, так он не только, как говорила учительница, "лишний человек", но и в моей жизни был абсолютно ни к чему, но я же в этом никому не признавался. Даже лучшему другу. Что касается, всего того, что по спущенным сверху правилам, следовало пометить знаком качества, то я, закрывшись в туалете, потихоньку этот знак мысленно отколупывал и обзывал это все почерпнутыми в дворовой компании словами. На зло? Да, какое там на зло. Просто характер такой. Все переворачиваю, но, как правило, не вслух, а про себя и запершись в уборной.
   Вот, сказал, что жизненный путь, это вовсе не путь, а корявая, усыпанная мусором и камнями площадка, на которой только что итальянский режиссер Феллини снимал один из своих фильмов, и сам испугался (Не Феллини, а я): а вдруг кто-нибудь услышит!
   Дорога, дорога... Забудьте все, что я вам наплел, так как жизнь, это действительно путь-дорога, и вдоль нее расставлены такие полосатые столбики, чтобы год моего рождения отличить от года смерти вождя, которого я при его жизни так обожал, в туалете материл, а после его смерти начал изо всех сил ненавидеть ради удовольствия, сидя на унитазе, высказываться на тему о том, не тот ли он самый, который необходим был нам всем.
   - Врешь ты все про себя, - ласково сказала мне Аня утром, в постели, после ночи...
   Нет, не стану описывать наши ночные утехи, не буду пришлепывать к ним литературно-кинематографические бирки и наклейки, как когда-то к Татьяне и Ольге, сестрам Чехова и братьям Карамазовым, и пусть это останется между нами, между мной и Аней. Не хочу, чтобы вы смеялись по поводу того, что "седина в голову, а бес в кишечник" - пусть он будет в ваше ребро, а не в мое. И пусть остаток моей жизни будет озарен воспоминанием о... о нежности, а не о пошлости, которой полны бывают такие воспоминания.
   Потому что я впервые - в мои-то годы! - ощутил нежность.
   - У меня к тебе...
   - Что у тебя ко мне?
   - У меня к тебе нежность, - одновременно понял и сказал я.
   И на этом остановимся.
   - Почему ты думаешь, что я тебе лгу? Я правду говорю, - мягко поправил я Аню.
   - Ты не о событиях. Что касается событий, то все просто и понятно. Но ты врешь, когда говоришь о себе самом.
   В самом деле? Вы тоже так подумали? Она была уверена, что на самом деле я совсем другой. А какой же я?
   Вообще-то, мы все думаем, что уж кого-кого, а себя-то мы знаем. Это трагическая ошибка огромного большинства землян. Даже заглянуть в глубину себя самого, как личности, так же сложно, как открыть свое сердце, разобрать его на части, как старый будильник, и выяснить, как оно работает.
  
   - Ну, ты даешь! - выстрелил в меня Сема Растрепин из-под одеяла, когда я вернулся в гостиницу. - Бля буду, если не догадался, с кем ты провел эту ночь.
   - Тебе незачем догадываться. Во-первых, я могу сам сказать, где и с кем я был, а во-вторых, какое твое собачье дело?
   - Миша, не груби, ты не на Привозе.
   Если не ошибаюсь, я вам уже однажды признался, что Одесса, в которой я никогда не был, своими хохмами производит на меня удручающее впечатление. Не настаиваю, потому что это не мое собачье дело, но, если я, переводя на научный язык то, что обо мне говорила моя мама, неоНЕконформист, что технически означает причудливое сочетание конформизма с отрицанием очевидных вещей, то я же ничего вам не сказал, когда вы, вместо того, чтобы помочь упавшей на асфальте даме с вот таким задом, восторженно воскликнули: Ах, мадам, вы, кажется, чуть не упали! По-вашему, это хохма? Ладно, пусть будет хохма.
   - Сема, не суши мне мозги, - отмахнулся я и пошел в ванную, а когда вернулся, Сема уже стоял спиной ко мне, но перед зеркалом, что давало ему преимущество, так как он видел только мою половину, а я его с двух сторон одновременно, а у Семы - забыл предупредить - красноречивыми были все части его мощного, хоть и стареющего тела.
   - Ну, и как погулял наш бахурчик? - спросил он одновременно голосом, миганием седых, лохматых ресниц и круговым движением одетых в семейные трусы с цветочками ягодиц.
   - Погулял, погулял, - отмахнулся я.
   - А ты знаешь, кто эта баба?
   - Знаю. А ты откуда ее знаешь?
   - Так ее ж по телевизору показывали, - сказал Сема, делая победный полуоборот в мою сторону. - Это ж авантюристка и мошенница номер один, которую с треском выгнали из страны. Она же два раза под разными фамилиями въезжала в Израиль и занималась перепродажей проституток.
   - Она одна такая, что ли?
   - Ду бист а мишиге! Ты что, не понимаешь, что у них мафия?
   - Мафия, - согласился я.
   - Тебя втянут в такое дело, что - я не знаю - ты соображаешь, что ты делаешь?
   - Ты на меня настучишь?
   - При чем тут это? Завтра она предложит, чтобы ты на ней женился.
   - Ну, так что?
   - И въедет в Израиль под третьей фамилией.
   - Ну, так что?
   - Ты собираешься участвовать в этой гадости?
   - Я пока никаких планов не строил.
   - Миша, я тебя прошу...
   - Хорошо, я подумаю.
  
   Он был чертовски прав. Аня была мошенницей и торговкой проститутками. Только этого мне не хватало. Удрал от дочери, чтобы связаться с украинскими мафиози.
   Я сказал, что эротических подробностей не будет. Мне, в моем старперском уже возрасте не пристало смаковать такие вещи. Но могу я признаться, что в это время, впервые в своей бестолковой жизни, я чувствовал не привязанность и не потребность, не сознание необходимости поступить правильно и не стыд за то, что сделал что-то не так, а НЕЖНОСТЬ. Скажите мне все вы, опытные донжуаны и молодые влюбленные, однолюбы и бабники, женатые по любви и по расчету, включая сексопатологов и адвокатов по бракоразводным процессам, вы действительно знаете, что такое НЕЖНОСТЬ или только делаете вид, потому что я лично был дважды женат плюс еще кое-что, но только теперь понял и совершенно потрясен.
   Давно, давно, в молодости, когда я загляделся на хорошенькую Анечку и, видимо, был в нее влюблен, а она от меня отвернулась, и это было похоже на то, как покупательница на рынке равнодушно отходит от не полюбившихся ей помидор, я, мне кажется, начинал догадываться об этой таинственной мелодии, зазвучавшей внутри меня. И это потом осталось на всю жизнь. Я где-то читал про цветок эдельвейс, который кое-кто, причем, только единожды в жизни, удостаивается узреть на вершинах Альп. Большинство жителей Швейцарии считают это легендой.
   Но вот Вене же встретился его эдельвейс, и ничего, жив остался. Не хотите же вы сказать, что мне посчастливилось дважды? Если так, то какое мне дело до их дурацкой мафии и до прейс-куранта на проституток на украинско-израильском рынке?
  
   Интересно, дедушка, как бы ты поступил в подобном случае? Нет, я не имею в виду то время, когда ты был женат на бабушке, и у вас была куча детей, и синагога, и тфилин по утрам, и фаршированный карп со свечками в субботний вечер. Но когда бабушки уже не было, а ты был, хоть и старым, но очень крепким гевером, примерно таким, как я сейчас, и тебе в твоем довольно узком жизненном пространстве твоего Конотопска встретилась бы женщина, гойка, шикса и всякое такое, и ты бы на старости твоих лет испытал именно то, что я сейчас испытываю, то как бы ты объяснил свое поведение реб Мойше Лещинскому, который жил напротив твоего дома? Я уже не говорю о реб Шлойме Каценельсоне, который совмещал должность раввина с должностью меламеда и обучал моего папу Тойре?
   Молчишь? Ну, ладно, можешь не отвечать: и так все понятно.
  
   Когда мы опять встретились, правда, уже в другом кафе, без клоунского колпака, подальше от нашей гостиницы, то встреча была грустной, потому что группа отправлялась в путешествие по стране, и утром мы должны были расстаться.
   Аня в этот момент была очень красивой, и "у меня к ней была нежность".
   - Что будет? - спросил я, как будто эта женщина лучше меня знала и могла предвидеть события.
   - Не думай ни о чем, Миша. Я ни о чем, кроме того, что нужно сделать сегодня, не думаю. Сейчас, в эту минуту, думаю о тебе, потому что ты - вот такой, и мы вместе, и пьем кофе, и едим булочку с вареньем, и моя мама лучше варит варенье, чем эти греки, и мимо проехал грузовик, а эту скатерть надо бы сменить. Так вот.
   - Я не хочу с тобой расставаться.
   - И мне это тоже ни к чему, Миша, но мы стоим на развилке. Тебе -туда, а мне - туда. И не пытайся найти между этими дорогами нашу общую тропинку. Ее нет, и быть такой не может.
   Она ладонью прикрыла мой рот.
   - И не нужно говорить, что хочешь на мне жениться. Я не могу в третий раз вернуться в Израиль, и тебе тоже на Украине делать нечего. Этот земной шарик слишком мал для нас, и нет для нас на нем места. И потом... Семья. У тебя там семья. И у меня тоже.
   Что она называет семьей?
   - Но теперь, если мы приедем в Израиль женатыми, то это же будет по-честному, - предположил я.
   - Миша, когда человек дважды соврал, то в третий раз ему уже не верят. А моя мама? А ребенок?
   - Им будет лучше в Израиле.
   - Я знаю. Но я лучше тебя знаю ваши законы.
   - Это неправильные законы.
   - Ты знаешь, Миша, это не те законы, которые нам с тобой сейчас нужны, но законы не пишут для каждой пары отдельно. И ты не поверишь, но именно сейчас я думаю, что это правильные законы. Может быть, я ошибаюсь, потому что я глупая хохлушка из глухого украинского шахтерского поселка.
   Она опять прикрыла мой рот рукой.
   - И не говори, что без меня не сможешь жить. Если я живу свою жизнь, то уж ты-то свою доживешь как-нибудь. Будь спок. У нас впереди еще целая ночь. Ночь, как жизнь. Давай до утра забудем, что, кроме нас, на земле живет еще шесть миллиардов других людей.
  
   Утром, когда я вошел в номер, Сема уже был одет к завтраку. Вместо приветствия, он только стукнул кулаком по столику у зеркала, от чего стеклянная пепельница удивленно шмякнулась на ковер. Однако в автобусе он сел рядом со мной и спросил:
   - Ну что, уговорили тебя оформить брак с этой шлюхой?
   - Не уговорили.
   - Как же так? Плохо работают. У них будут неприятности. Не выполнили задания.
   - Сема, ты прав. На сто процентов. Все так, как ты сказал. Правда, немножко наоборот.
   - Что ты хочешь этим сказать?
   - Я сам пытался уговорить ее выйти за меня замуж.
   - Чего ж не уговорил?
   - Не позволила. Закрыла мне рот.
   - Брешешь!
   - Помолчим, Сема, - попросил я его, откинулся на спинку и закрыл глаза.
  
  
  
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. НЕ НУЖНО СТАВИТЬ ОТМЕТКИ.
  
   "Аня!.." - начал я свое первое письмо, не зная еще, как и о чем я собираюсь ей писать. Прикоснуться к этому имени, к одному из моих эдельвейсов, одному из тех fata morgana, которые - не исключено - и есть действительность, в отличие от всего остального, быстротечного, о чем потом, наверняка, будет сказано, что это могло иметь место, а могло и вовсе не состояться. "Аня!" - написал я в тетради, которую зачем-то купил в киоске, в аэропорту.
   Вероятнее всего, я собирался поговорить с нею о том, что произошло между нами. Я бы не задал идиотского вопроса типа: правильно ли мы поступили, дав волю тому, что на нас накатилось. А, учитывая характер ее бизнеса, это было бы уж совсем смешно. Но я понимал и чувствовал, что это не было - по крайней мере, для меня - мимолетным эпизодом.
   Любой скажет, что ничего особенного, о чем стоит рассказать, не произошло. Просто шел, шел, шел, смотрю, а между серыми, липкими, покрытыми змеями лишайников камнями - эдельвейс.
   Тоже мне, ботаник нашелся! А может это вовсе даже не эдельвейс? Сидя в Боинге 747, увидеть ничем не примечательный цветок и сказать, что это эдельвейс - как это похоже на нас всех, но особенно на меня!
   "Аня!.."- написал я и закрыл тетрадь.
  
   Я закрыл тетрадь и положил ее в сумку.
   В соседнем кресле штрих-пунктиром посапывал Семен, а за окном было бледно-фиолетовое утро, поперек которого облачными пушинками были написаны буквы. При наличии достаточного воображения из них можно было сложить слово "Аня". У меня такого воображения не было, иначе я занимался бы журналистикой или писал бы картины и стихи.
   Нет, я не художник, но если бы Малевич не нарисовал Черный квадрат, то я, а я был бы художником, то, опять же при наличии творческого воображения, я нарисовал бы Черный треугольник, и никто бы моей картины тоже не понял, и каждый, как в случае с Малевичем, описывал бы мой Треугольник по своему, но правильное объяснение знал бы только я один: на одном углу один эдельвейс, на другом - другой, на третьем я, а посредине - черная дыра моей жизни. И постоянное предчувствие, что вот-вот произойдет что-нибудь нежелательное и неприятное.
  
   Когда-то, еще в Москве, у меня был приятель...
   Заметьте, как мы нуждаемся в том, чтобы каждую вещь и каждого человека, и каждое событие, и, вообще, все на свете непременно оценить и произвести в соответствующий его качеству и значению ранг. Например, у каждого из нас есть знакомые, приятели, друзья и близкие (включая разного рода родственников). Их чины и звания нельзя путать, но жизнь создает свои комбинации. Возьмем, к примеру, меня. Моими самыми близкими родственниками были чужие родители, точнее говоря, родители жены, которая бросила меня с ребенком и ушла к другому, а ее родители были чем-то даже роднее собственных. Близких друзей у меня вообще никогда не было, а было несколько приятелей, вроде Роберта.
   Роберт Аронович - это звучало немного странно и даже смешно, но он привык, и дети, которых он в школе с преподаванием на немецком языке, обучал немецкому с идишистским акцентом - тоже привыкли. Немецкий у него был из института, а идишистский акцент от бабушки, которая его вырастила и вывела, если не совсем в люди, то, по крайней мере, в учителя средней школы. Кстати, он работал в той же школе, где моя Роза преподавала русскую литературу, а мой Изя учился у него немецкому. Если бы не Роберт, то скажите на милость, от кого бы еще он приобрел акцент наших с ним предков, мой Изя. Он не научился говорить ни по-немецки, ни на идише, но акцент Роберта Ароновича насмерть приклеился к нему, и в этом было что-то мистическое. Как такое возможно, вы не знаете?
   Нас с Робертом роднила одна черта: мы оба все переиначивали по-своему, но потом, не будучи способны противостоять общественному мнению и нажимам сверху, не настаивали и перевернутое опять ставили с ног на голову и возвращали на прежнее место. Поэтому мир, в котором мы с приятелем обитали, был "головотяпским", то есть перевернутым и тяпающим по грязному асфальту наших улиц.
   Иногда он приходил ко мне, и мы втроем (Третьим был профессор) на кухне пили зубровку, накалывая вилками кружочки поджаренной с яичками колбасы. Его бабушкин акцент вносил в нашу мужскую компанию атмосферу штетла, в самом теплом и, я бы сказал, интимном смысле этого слова, которое в нынешнее время, к большому моему сожалению, обесценивается и вовсе забывается.
   Я вспомнил о Роберте в связи с мыслями о рангах, ранжирах и аранжировках, о чинах и чинопочитании и о нашей манере перед употреблением все отвешивать, отмеривать и сортировать по уровню и качеству. Этот человек, которого все, кроме разве что нас с профессором, считали странным, однажды восстал против того, что ученику, в зависимости от того, как он выучил урок или написал контрольную, непременно нужно по пятибалльной системе поставить отметку.
   - Кстати, не по пятибалльной, а по четырехбалльной системе, так как единицу фактически уже давно отменили, - поправил он нас с профессором. - Кто-то решил, что единица - источник психических комплексов. А двойку, хотя бы иногда, очень редко, разрешали ставить, но фактически, от нее у учителей начинались головные боли, так что...
   Так что вся игра сводилась к сумме трех слагаемых, типа комбинации из трех пальцев, определявших взаимоотношения между учителем, учениками и администрацией школы. Наскучив этой неумной игрой и необходимостью впутывать в нее еще и детей, Роберт либо вообще не ставил отметки, либо только для вида вписывал их в журнал, но детям не объявлял.
   Однажды, когда четверть подходила к концу, ученики спросили:
   - Роберт Аронович, четверть кончается, а как же будет с отметками в табеле?
   - А зачем они вам? - наивно уточнил он.
   - Что значит: зачем? В табеле должна быть отметка за четверть.
   - Но зачем? Вам это важно?
   Дети не знали, что сказать, но напомнили, что так заведено со времен какого-то царя, чуть ли ни Гороха, и положено делать то, что положено...
   - Я понимаю, что заведено и положено, но нужно ли это нам с вами?
   Он понимал смысл взаимоотношений между ним и детьми, между ним и коллегами, если хотите, взаимоотношений с женой, с друзьями и со всем человечеством в целом, но причем тут эта идиотская комбинация из трех членов?
   - Если пятерки, то нужно, а если двойки, то - я не знаю, - пытался объяснить Вова, которому пятерки ставили только за прыжки в высоту, да и то потому, что у него были очень длинные ноги, и он, не подпрыгивая, просто перешагивал через планку. Будь он ростом поменьше, то вряд ли взял бы на себя труд подпрыгнуть.
   - Знаете что? - предложил Роберт. - Давайте четвертные оценки поставим вместе. Вы диктуйте, а я буду выставлять. Начнем со Светы. Какую отметку, по-вашему, она заслуживает?
   Света была хронически круглой отличницей, и с нею все было ясно. Леня сказал, что на пятерку он не претендует, и предпочитает четверку, но зато твердую, Дима сам согласился, что выше тройки не тянет, но в следующей четверти обязательно постарается. Относительно Оли возник небольшой конфликт. Училась она лениво, но в классе ее не любили не за это, и поэтому все проголосовали за тройку. Она же не согласилась и потребовала, чтобы ее спросили еще раз. Роберт кивком выразил согласие, заранее представляя, чем это кончится. Когда очередь дошла до Вовы, то он встал, по орангутаньи оперся костяшками пальцев о стол и сказал:
   - Ладно, я спорить не буду. Ставьте двойку.
   Однако этого никто, включая Роберта, не хотел, и произошло чудо: вопреки желанию неисправимого двоечника, ему была поставлена тройка. Все, включая администрацию, остались довольны.
   - Не знаю, выполнимо ли это, но определенный резон в этом есть, - сказал профессор.
  
   Теперь я думаю, что именно резона в этом, к сожалению, нет, потому что все везде и всюду так устроено, что без оценки ничто не обходится. Общество людей, все или почти все, без конца карабкается по лесенкам отметок, разрядов, чинов, показателей благосостояния... Это хорошо или плохо? Это высший класс или ни к черту не годится? Это вершина или непрочный уступ на склоне горы? А в конце пути - какова суммарная отметка? Удалась ли жизнь или ничего хорошего не получилось? Вокруг все пыхтят от натуги: все выше и выше. А стоит ли?
  
   - Не переживай! - услышал я голос Ани, моей Ани, той, что говорила со мной из студенческой молодости. - Почитай серию "Жизнь замечательных людей" и убедись в том, что все они, которые служили нам образцами настоящих и достойных подражания, оглянувшись назад, могли увидеть только сплошные неудачи и катастрофы. А кто ты? Персонаж для ЖЗЛ? Твоя жизнь есть всего лишь экзистенция и не более того. К тому же каждый живет только свою жизнь, и никто не живет чужую.
  
   Прильнув к окну, я еще успел заметить ее таящий в облаке силуэт, тот самый, что удалялся от меня, когда Аня, мой первый эдельвейс, отказалась снова встретиться. Потом, на фоне того же облака возникло, расплылось бледным фотографическим отпечатком и растаяло лицо моего второго эдельвейса. Закрыв глаза, я слышал только волнообразное гудение двигателей и посапывание Семена.
  
   Перед отъездом я позвонил Изе.
   - Папа, я тебя встречу. Тебя тут ждут новости.
   - Приятные?
   - Разные.
   Увы, новости бывают хорошие и разные.
  
  
  
   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. БЕГУЩИЕ ОБЛАКА.
  
   - Ну, так что у вас тут произошло? - Спросил я, когда чемодан был в багажнике, и мы с Изей катили по шоссе.
   - Случилось многое, - не сразу пробасил он в ответ.
   У моего сына скверная привычка медлить с ответом, как бы придавая больший вес тому, что он собирался сказать. Он это делает не только в общении со мной, но меня это всегда нервирует. Бывает, задашь ему простой вопрос - Куда ты положил то-то и то-то? - так он не отвечает, а раздумывает. О чем он при этом думает? О том, стоит ли отвечать? Наконец он выдавил из себя:
   - Маша умерла.
   - Как умерла?
   Дурацкий вопрос. Как умирают люди? Был человек живым, а стал мертвым.
   - Покончила с собой.
   Все. И замолчал. Он всегда так. Неужели он это делает нарочно?
   - Ну! Рассказывай. Твоя мать покончила с собой, и это все, что ты можешь мне сказать?
   - Ее дочь приехала, похоронила Машу. Она сейчас у нас.
   И опять замолчал.
   - Изя, не действуй на нервы. Расскажи все, что случилось. Почему Дина у тебя, а не у своего отца?
   - Когда ты ее увидишь, то все поймешь.
   - То есть?
   - Посмотришь. И поговоришь с Диной. Она твоя дочь, ты ее отец, вот и поговорите обо всем этом.
   - А ты не хочешь объяснить, что произошло? Ты же что-то знаешь. Твоя мать покончила с собой.
   - Ты это уже говорил. Мы с тобой поговорим об этом потом. Сейчас ты встретишься и поговоришь с Диной. Глупо мне сейчас говорить тебе о том, что она через двадцать минут сама тебе расскажет. А пока приготовь все свои чувства к тому, что это твоя дочь. Сто процентов.
   Он повернул ко мне голову, проверяя реакцию.
   Я об этом уже слышал, и единственное, что почувствовал, когда он мне сказал... Стыдно признаться, но это было раздражение, которое люди моего склада характера испытывают в ожидании новых сложностей и необходимости принимать неожиданные решения. Хотелось сказать: Кому все это нужно?
   Не было даже любопытства, хотя... не каждый день человеку на голову сваливается дочь.
   Насколько она моложе Изи? Сколько лет было Изе, когда Маша уехала?
  
   Когда мы вошли - Изя впереди, с чемоданом - она поднялась нам навстречу с дивана, положила газету на чайный столик и сняла очки.
   Я понял, что имел в виду Изя, когда сказал мне: сам увидишь и все поймешь. Она была очень похожа на меня. Анализ на ДНК был ни к чему.
   Дина подошла ко мне, и на расстоянии, отделявшем диван от входной двери, я успел увидеть девочку, неловко переставляющую негнущиеся в коленях ноги, и это было похоже на то, как подходит к отцу маленькая дочка, которая не знает, как сказать то, что она должна сказать. Она, покачиваясь из стороны в сторону, неловко двигалась ко мне, а я быстро-быстро по шкале ее возрастов поднимался от ее рождения к этой тридцатилетней и так неожиданно похожей на меня женщине. Комочек тепла шевельнулся где-то в районе моей диафрагмы и пополз к горлу. Я попытался сказать: Здравствуй, Дина, но закашлялся.
   Со мной такое бывает, что капля слюны, проскользнув мимо язычка, перекрывающего вход в трахею, вызывает сильнейший кашель и его невозможно остановить. Изя с Диной усадили меня на Диван, после чего Дина сказала, что при этом лучше встать, и я послушно встал, а они поили меня водой и оба колотили кулаками по спине, а когда кашель прошел, необходимость в том, чтобы каким-то образом проиграть нашу первую встречу потеряла смысл, и вместо этого оба они спросили, не хочу ли я есть или хотя бы выпить чашку чая.
   - Может кофе? - спросила Дина и мы заглянули в глаза друг другу.
   - Да, пожалуй, лучше кофе. Растворимый. С молоком, но без сахара, - говорил я, глядя ей в глаза.
   - А где все? - спросил я.
   - Папа, сейчас десять утра. Все на своих местах, Света на работе, дети в школе. Я тоже должен вернуться на работу. Оставлю вас вдвоем. Часов до шести. Абрам с семьей тоже обещал приехать. Так что будет большой обед.
  
   - Почему Маша умерла? - спросил я, когда мы остались вдвоем.
   - У меня нет определенного ответа. Все это выглядит странно. Но точно утверждать не могу.
   - Утверждать - что?
   - Что она покончила с собой. Она умерла от передозировки наркотиком, который ей был прописан. У нее был рак. Метастазы и все такое.
   - Это случилось дома?
   - Нет, в больнице. Временами она забывалась и не соображала, что делала. Возможно, она приняла таблетку, а потом забыла и приняла другую. Такое могло случиться. Но вскрытие показало, что она приняла целый блок.
   - Как ты это объясняешь?
   - Все возможно. Может быть, она решила покончить со всем этим по принципу: днем раньше, днем позже, так не лучше ли избавить себя от страданий?
   - Тогда в чем ты сомневаешься?
   Она замолчала и только медленно помешивала ложечкой в чашке.
   - Ты не положила сахар, - напомнил я ей.
   - Да, верно. Я не хочу кофе, - сказала и резко отодвинула от себя чашку, отчего чашка опрокинулась и залила скатерть.
   - Какой кошмар, - вскрикнула Дина, встала и принялась наводить порядок на столе.
   - Дина, пожалуйста, оставь это все. Расскажи мне...
   Я опять увидел ее не тридцатилетней женщиной, а ребенком, каким я никогда ее не знал. Я вообще не знал о ее существовании. У нее был взгляд ребенка, который ждет от меня помощи и защиты, а чем я мог ей помочь?
   Вы меня уже немного знаете и догадываетесь, что я, не то, чтобы был уж таким беспомощным, но в трудных ситуациях я теряюсь и оглядываюсь по сторонам в поисках того, кто бы меня самого вызволил и избавил от необходимости принимать решение.
   - Тебе сейчас трудно говорить об этом? Тогда, может быть,..
   - Нет, нет, не в этом дело. А может быть, это тебе нужно отдохнуть с дороги? Приляжешь здесь?
   Мне не нужно было отдыхать. Я хотел послушать Дину, и это выглядело так, как если бы передо мной был старый забор и в нем калитка, а я хотел и не хотел, чтобы ее открыли.
   Мы все идем и идем, и по обе стороны разноцветные заборы, новые и старые, и в них разноцветные калитки, одни открыты, в смысле, если хочешь, можешь войти, а другие наглухо заколочены и записка, что никого нет дома. Кроме злой собаки. А это был забор, который все время был виден, но калитка была, очевидно, с другой стороны. Маша ушла за этот забор, а мне, в принципе все это было не так уж и важно. Но все таки... В ее заборе, за которым прошли годы ее жизни, возможно, и не было калитки, и не было ни входа, ни выхода, но вдруг, кто-то ногой высадил доску, чтобы я вошел и посмотрел.
   А что там может быть, за этим забором? Еще один неприбранный пустырь с разбросанными там и сям никому не нужными масками и событиями?
   Я встал, и что-то подтолкнуло меня к окну. Там, на другой стороне улицы, возле маколета, стояла Аня, мой первый эдельвейс и делала рукой какие-то знаки. Я показал, что не понимаю, а она подняла руку и движением ладони из стороны в сторону изобразила отрицание. Я понял, что - не надо, но что именно - не надо? Глупости! Как можно остановить неизбежное или отменить то, что произошло?
   Аня пожала плечами и вошла в маколет, а над крышами, беспокойно и безуспешно пытаясь обогнать друг друга, к неизвестной цели спешили облака. В них не было ни малейшего толку, так как дождя они не несли, а прочесть их таинственные письмена невозможно было успеть
  
   - Нужно все рассказать с самого начала, - сказала Дина.
   - Да, конечно, с начала, - согласился я.
   - Мама его очень любила.
   - Кого? Ах, да. Мама очень любила Володю. Ну, я это знал. Она сама мне сказала. А иначе, как же она могла бросить все и всех, включая сына и родителей и помчаться за ним в глухомань? Кстати, мы с Володей никогда прежде не встречались.
   - Да, я знаю, что вы с ним никогда не виделись. Твоих фотографий у нас тоже не было.
   - Я понимаю. Зачем твоей маме могли понадобиться мои фотографии? Разве я что-нибудь значил в ее жизни? Так, пустяки. Отец ее детей. Кому это нужно, помнить, как выглядел отец твоих детей?
   - Не нужно так. Ведь она умерла. Считай, что расплатилась. Смертью расплачиваются за все, что натворил в жизни.
   - Хорошо, ты права. Рассказывай дальше.
   - Мы потом жили в Иркутске. Они работали, и у нас была квартира, и, вообще, все, как у людей, но, ты знаешь, он был таким суровым. Особенно с нею.
   - Почему "был"? Он же еще существует.
   - Он-то существует, но ее уже нет.
   - Ты хочешь сказать, что она не была счастлива с ним?
   - Мне трудно сказать, была ли у нас счастливая семья.
   - Ты сказала, что она его очень любила. А он?
   - А черт его поймет! Если любил, то почему так сурово обращался? Он ей все запрещал. Она никуда не могла пойти без него. Я много раз слышала, как она плакала и просила отпустить ее в Москву повидаться с сыном и родителями, а он так твердо говорил свое "нет!", что я вздрагивала, а мама только плакала. Она смотрела на него такими глазами, ее взгляд бы таким собачьим, что, мне кажется, если бы он ее ударил, она бы поцеловала его руку. К счастью, этого как раз не было. Он ее не бил, но держал вот как.
   - Прежде она такой не была.
   - А она и со мной не была такой. Такой она была только с ним.
   - А он?
   - Ты знаешь, он такой закрытый, что я не берусь судить о том, каков он на самом деле. Недавно, в Нью-Йорке я случайно встретилась с одним человеком, который был в курсе обстоятельств суда над ним. Владимир взял на себя вину другого человека. Об этом все знали и молчали, потому что у того, что должны были бы судить, было четверо детей. А он был абсолютно одинок. Ни родителей, ни братьев, ни сестер. Да и в чем вина-то? Книжки-бумажки да встречи с иностранными журналистами, да что кто-то кому-то сказал. Курам на смех! Он так решил, что ему ничего не стоит на пару лет поехать проветриться в Сибири. Я не уверена, но у меня такое впечатление, точнее сказать, не только у меня, а так говорят другие, что следователь тоже был в курсе. Но все пожалели детей и восхищались благородством Володи.
   - Очень трогательно! Хотя верится с трудом, чтобы следователь - тоже.
   - Возможно. Будучи в ссылке, он работал на шахте. Не шахтером, нет. Вроде учетчика. Спускался в шахту и производил замеры. Я точно не знаю, что это была за работа, но однажды там была авария, и человек двенадцать рабочих пробивались к главному стволу. Так вот он в суматохе одного шахтера оттолкнул, и тот упал в яму. А сам первым пробился к подъемнику. Шахтеры того парня вытащили, и вообще обошлось без жертв, но потом рабочие подловили и так избили Владимира, что он месяц провалялся в больнице. Дело замяли и забыли. У шахтера, которого он столкнул в яму, тоже были дети. Он сказал нам, что дело было не так, и, кроме того, там было темно. Любой мог споткнуться и упасть. Особенно если тебя толкают. Но это я сейчас так подумала.
   - Может быть, ты несправедлива к этому человеку?
   - Может быть, но с мамой он обращался жестоко. Она же не была виновата в том, что он был бесплоден.
   - Что ты такое говоришь? У тебя есть брат. Уж тот-то наверняка его сын.
   - Нет, Сережа тоже не его сын.
   - Я ничего не понимаю.
  
  
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. НЕТ ПОВЕСТИ ПЕЧАЛЬНЕЕ.
  
   Пока из того, что сказала Дина, я мало что понял и предпочитал, чтобы она рассказывала сама, а не отвечала на мои вопросы.
   Можно сказать, что я привык не думать о Маше, и наверняка не только потому, что со времени ее ухода из семьи прошло много лет. Я старался не думать об этой женщине хотя бы уж потому, что ее поведение по отношению к сыну и к родителям вызывали у меня ... Что это у меня вызывало? Пожалуй, брезгливость.
   - После того, как я узнала о мамином прошлом, о тебе, об Изе, о дедушке и бабушке, я подумала, что ты должен был ее презирать.
   - Ну, не то чтобы... - начал я, но она меня перебила:
   - Скорее всего, так оно и было. Я не ищу ей оправданий, но стараюсь понять.
   - Когда и почему тебе пришло в голову, что Володя не твой отец?
   - Это было перед самым нашим отъездом. Мы вчетвером собирались в Израиль. Все уже было практически готово: документы получены, вещи собраны, и билеты до Вены куплены. Мне в это время было двадцать лет, а Сереже шестнадцать. Я была медсестрой и работала в нашей районной поликлинике. Там же на учете были мы все. Когда я уже увольнялась, один наш врач посоветовал мне сделать выписки из медицинских карточек. На случай, если в Израиле нам эти данные пригодятся. Там я прочла, что у Володи не только были больные почки - это я знала и знала даже, что он простудил их, занимаясь альпинизмом, на леднике, но у него в связи с эти были проблемы с предстательной железой. Там не было сказано, что он бесплоден, но я спросила у того врача, что посоветовал мне сделать выписки и он объяснил мне, что Володя не мог иметь детей. Я спросила у мамы, как такое может быть. Мама сказала, что это все чепуха, я объяснила ей то, что объяснили мне, и тогда она предложила: поговорим об этом на той стороне. Однако моих медицинских знаний было достаточно, чтобы не сомневаться в том, что мама боится сказать мне правду.
   - Послушай, Дина, отложим на минутку в сторону то, что мы знаем сейчас. Объясни мне, почему тебе так уж важно было знать, из какого сперматозоида ты произошла, если у тебя был, скажем так, неплохой отец? Со странностями, непоследовательный, суровый по отношению к маме - я понимаю, но все мы не без изъянов и странностей. Безотносительно к нашей сегодняшней встрече.
   - Объективно, ты прав, но что можно с собой поделать, если вот здесь, внутри, я чувствовала, что он мне чужой.
   - Как же вы с Сережей оказались в Америке?
   - Одновременно с нами уезжали наши соседи, очень славные люди. Они собирались в Штаты и, когда мы уже были в Вене, мне вдруг пришло в голову поехать с ними. Почему? Трудно сказать. Просто я посмотрела на Володю, а он в это время за что-то отчитывал маму, и он в очередной раз показался мне ужасно чужим, настолько чужим, что даже называть его "папой"... Я понимаю, что была не права, но как спорить с тем, что у тебя внутри решает за тебя? Я подумала, а не пора ли мне начать самостоятельную жизнь? Совсем самостоятельную, и подальше от них обоих. Они бурно протестовали, но я была взрослой и сделала по- своему.
   - Зачем же ты сделала анализ на ДНК? Мне об этом сказала твоя мама.
   - Не знаю. Глупо, наверное. Человеку зачем-то хочется определенности. Чтобы не оставалось никаких сомнений. Ну, в самом деле, интересно же знать, кто твой настоящий отец. Или хотя бы убедиться в том, что этот тип - не твой предок. Именно так: мне важно было убедиться на все сто, что я не его дочь. Это шло не от внутренних голосов, которые шептали мне: как было бы хорошо, если бы у меня были основания не считать себя его дочерью.
   - А Сережа?
   - Вначале он поехал с ними, а полтора года спустя, когда я устроилась, то позвала его к себе. Сначала он приехал в гости, а потом остался и сейчас тоже живет в Нью-Йорке.
   - А он знает?
   - Нет, я ему ничего не говорила. Какое я имею право?
  
   Мне впервые захотелось поближе узнать Машу, чужую женщину. Она была мне еще более чужой, чем Дине был чужим Володя.
   Маша была когда-то моей женой и, как оказалось, родила нашу дочь, и Дина давно уже стала взрослой, и вот она здесь, а Маши нет, и уже поздно пытаться заглянуть в душу той, что ушла и не вернется ...
   - Когда мама узнала о своей болезни, она написала мне письмо, в котором рассказала обо всем и попросила, когда ее уже не будет, дать тебе прочесть.
   - Понятно. Ты хочешь, чтобы я его прочел?
   - А ты не хочешь?
   - У меня такое чувство, что я собираюсь заглянуть в замочную скважину.
   - В замочную скважину? Не думаю. Скорее войти в дверь, которую мама тебе открыла.
  
   Вот, что было в письме:
   ... Володя знал о своей проблеме, а мне не сказал, и когда я приехала к нему и узнала, что беременна, то думала, что - от него, а он молчал. Он не сказал мне, что от него я не могла родить. Прошло немало времени, пока я поняла, что ты не можешь быть его дочерью. Я проверила и убедилась в этом. Но ты же понимаешь, что я ничего Володе не говорила, а он тоже вида не подавал. И так мы жили. Он не знал, что я знаю, а я, ты понимаешь, я всю жизнь так его любила, и люблю сейчас, что для меня вся моя жизнь была в нем. И сейчас тоже, как в первый день.
   Володя, конечно же, знал, что ты не его дочь, но прямо ни разу этого не сказал. Хотя двусмысленные намеки были. Особенно во время ссор.
   Я хочу, чтобы ты поняла, как я себя чувствовала. Я снова и снова проверяла, чтобы убедиться, но не знала, что он это сам знает и мне не говорит. И тогда я сделала страшную глупость. Только теперь могу тебе в этом признаться. Только тебе, а ты сама реши, как поступить и как объяснить (Или ничего не объяснять) Сереже.
   Назвать биологического отца твоего брата я не могу. Тому есть серьезные причины. Его уже нет в живых. Он был хорошим человеком, и у него хорошая семья, а я не имею права как-нибудь нечаянно обидеть этих людей. Я бы и тебе ничего об этом не сказала, но ты сама стала бы спрашивать и выяснять. Не надо. Пусть останется, как есть.
   Хотя, может быть, когда пройдут годы, и ты сама решишь, что стоит рассказать об этом Сереже, то я на это запрета не накладываю.
   Почему я это сделала? Повторяю, что не знала, что он знает о том, что бесплоден, но думала, что подозревает, что твоим отцом является мой первый муж. Я хотела сделать ему подарок. Думала так: на этот раз у него уж никаких сомнений быть не может. И будет думать, что это его сын. Учти, что к тому времени, когда родился Сережа, тебе было пять лет. Володя этого не видел, но я-то видела, что ты как две капли воды похожа на Мишу.
   А если второй ребенок тоже будет похож на биологического отца, а не на меня? До сих пор не могу понять, почему, когда Володя узнал, что я беременна, принял это спокойно и не устроил разбирательство со скандалом. Иногда мне кажется, что он предпочитал смириться с моей изменой, чем признаться в своем дефекте.
   Дина, я глупая, окончательно запутавшаяся женщина. Все потому, что я его так любила. И люблю сейчас. Ты себе не представляешь, как я его люблю...
  
   - Ну, что ты об этом думаешь? - спросила Дина.
   Я не знал, что ей сказать. В молодости, когда мы встречались с Машей, а потом были мужем и женой, она была - или казалась? - прагматичным человеком, без скачков, выбрыков и непредсказуемых прыжков. Правда, ее внезапная страсть к Володе и отъезд в Сибирь были неординарными, но то, что я прочел... Изменить любимому мужу и родить ему байстрюка для того чтобы он почувствовал себя полноценным отцом семейства - этого я от нее не ожидал.
   - Зачем тебе нужно знать, что я думаю? По правде говоря, не знаю, что об этом думать. Скажи, а почему ты считаешь, что версия о самоубийстве...
   - Врачи в этой версии не сомневаются. Другая версия имеется только у меня и еще у одной женщины, которая лежала в больнице на соседней койке, но она ничего не сказала. Только мне. Честно говоря, эта женщина мне не понравилась. Поэтому у меня нет уверенности. Только, как ты говоришь, версия.
   - Что же она тебе сказала?
   - Мне не понравилось, что она сама меня разыскала, чтобы это сказать. Зачем это ей было нужно?
   - Встречаются такие правдоискатели. У них иногда бывают не совсем приятные лица.
   - Пожалуй.
   - Так что же она тебе сказала?
   - Она сказала, что последние дни, перед смертью, мама оставалась в полубессознательном состоянии. Володя все свободное от работы время проводил возле нее. Часто он плакал. А в тот вечер эта женщина видела, как он давал ей буквально одна за другой какие-то таблетки. Одну за другой, много раз одно и то же. А она не осознавала того, что делает. Выходит, она не могла покончить с собой. Это он.
   Еще одна драма!
   Трудно судить о человеке по отдельным замечаниям о нем.
   Возможно, он решил избавить ее от страданий?
   Я его не видел и не знал. Он все время оставался за кулисами моей жизни, а теперь вторгся в нее, непрошенный, со своей простуженной железой и корявым, извилистым, как дорожка между скал, характером. Увез Машу от ее сына, зная, что других детей этой женщине не даст. Держал ее на привязи и растил мою дочь, делая вид, что так и надо... А что, собственно, такого уж страшного в том, что человек провел ночь на леднике и простудил предстательную железу?
   - Дина, может быть, так это и было. Он не хотел, чтобы она страдала. Он тоже ее любил и не хотел видеть страданий любимой женщины. Я бы понял это не как преступление, а как мужественный поступок. Кто из шекспировских героев был бы способен на такое? Они только и умели, что прокалывать друг друга шпагами и душить ни в чем не повинных венецианских жен.
   По крайней мере, в тот момент, когда я это говорил, я, действительно, так и думал, хотя потом много раз перекатывал в мозгу шары и шарики этих событий, и мне начинало казаться, что любовь и ненависть этого человека могли быть близнецами, и эти два близнеца выступали в одной и той же роли, и мне в этой связи почему-то вспомнились две девочки-близнятки, Вера и Наташа, которые учились в нашем классе.
   ... Однажды у нас в школе был вечер интернациональной дружбы, и приехало много гостей из других годов. Наша классная руководительница придумала такую шутку: она сочинила сценарий вечера, в ходе которого Наташа и Вера выходили по очереди. Они объявляли номера и сами что-то там декламировали и пели. А потом вышли вдвоем, и все увидели, что это не одна девочка, а две. Зрителям это понравилось, и все бурно аплодировали...
   Размышляя о Володе, я вспомнил Веру и Наташу.
  
  
   Теперь, когда я пишу эти страницы повести о себе самом, я начинаю думать, что уж если писать, то не о себе, а о том, что по-настоящему интересно и поучительно, о Маше и Володе, об этих двоих и их, глубоко спрятанных в глубине и незаметных для других людей, трагедий.
   Никто не скажет о них: ах, не было еще повести печальнее на свете, чем повесть о Марии и Владимире! Их повесть не сценична, и о ней не создашь кассовый сериал. Ее перипетии глубоко спрятаны в глубине их самих, так глубоко, что эти два так любивших друг друга человека ни разу так и не сказали друг другу, как было дело, почему они поступили так, а не иначе, короче говоря, они, как это делают нормальные влюбленные, ни разу не смогли поделиться друг с другом самым сокровенным и всю жизнь говорили не о том.
   Так-то. Я марал одну за другой страницы этой повести, мечтал о своих малозначительных эдельвейсах, которые скорее всего были известными любому ботанику замухрышками, вроде луговых ромашек, не зная, что настоящая драма - за кулисами моего рассказа.
  
  
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. СЕМЬЯ?
  
   Первым пришел Абрам с семьей. Худенькая женщина в длинной клетчатой юбке, светлой кофте и волосами, убранными под косынку. Родом из Ленинграда. Папа физик-теоретик, профессор. Черноглазые мальчики-близнецы. Им уже три года. По-русски понимают, но разговаривать предпочитают на иврите. В том числе с дедушкой, который (я) старается показать, что он знает наш язык не хуже своих внуков. Мне это удается, но не всегда.
   С Диной Абрам уже знаком. Принял ее, как вполне естественное новшество. Пусть будет так. Мне-то что? Войдя и поздоровавшись с Диной, потащил меня за рукав на кухню.
   - Куда ты меня тащишь?
   - Надо. На пару слов.
   Закрыв за собой дверь, объявил:
   - Мама вышла замуж.
   Я понимаю, что объявить папе о том, что мама вышла замуж - это звучит нестандартно, и Абрам испытывает неловкость. Почти то же, что сказать: мама завела себе другого мужчину. Но что ему сказать, если со времени отъезда Розы в Америку, мы с нею ни разу не виделись, о ее возвращении в Израиль не было и речи, а Абрам дважды гостил у нее, и время от времени они обмениваются письмами. Роза никак не может привыкнуть к его черной шляпе, званию раввина и к тому, что, гостя у нее, он ходит обедать в кошерный ресторан. Однажды мы с нею довольно долго говорили по телефону, и она плакала по этому поводу.
   - Почему должно было так случиться, что он ушел от нас в этот чуждый нашей культуре мир?
   Я не думаю, что Абрам ушел в чуждый моей культуре мир. Скорее это я от нашего мира откатился в чуждую сторону. Но ей я этого не сказал.
   Нужно бы было из вежливости спросить Абрама, за кого она вышла замуж, но, пока я соображу, так уже поздно спрашивать. Ладно! Спрошу в другой раз. Или позвоню, и он скажет мне по телефону.
   В мире все так быстро меняется, что голова кружится, и как теперь понимать: Роза и мы тут все - одна семья или она окончательно отделилась? Может быть, ее новый муж тоже в каком-то смысле член этой семьи? Может быть, я тоже прихожусь теперь родственником его позапрошлой жене?
  
   Следующими были Любочка и Женечка, которые вместе вернулись из школы, и тут же увели близнецов в свою комнату. Девчонки обожают близнецов и могут часами играть с ними.
   Света пришла с работы и с женой Изи ушла на кухню. Здесь проблемы кошера почти не было. Абрам уже давно убедил Свету, что кошер - это не только ритуал, но также здоровье, а с учетом того, что у Изи обнаружились проблемы с желудочно-кишечным трактом, то кошер плюс рекомендуемая во всем мире средиземноморская диета ему необходимы. Похоже на то, что он оказался прав, и я тоже прислушался к этому совету. Так что мы теперь все кашерны. Кроме разве что Дины.
   Мужчины раздвинули стол и приставили к нему еще один, который принесли с балкона, а девочкам поручили скатерть и посуду. Любочка, тыча пальцем в каждого, посчитала, сколько нас всех.
   Изя с семьей - четверо, Абрам с семьей - тоже четверо, плюс мы с Диной - всего десять. Меня усадили во главе стола, а на противоположном конце Дину. Мне пришла в голову бредовая мысль, что сегодня, на этом столе мы должны были поставить еще два символических прибора для Маши и Розы. В конце концов, ведь это их дети и внуки. Но я этого, конечно же, не предложил. Просто так подумал.
  
   - Дедушка скажет тост, - предложила Света.
   Я не был готов к произнесению торжественной речи. Мне не приходило в голову ничего, кроме стандартных и серых пожеланий здоровья, успехов и прочих благ, и я так медленно поднимался со стула, после чего моя рука с бокалом так медленно описывала дугу, что, как это бывает, и как это случалось уже у меня самого, видео моей памяти заработало, зашуршала пленка, и покатился кинофильм обо мне, и о том, как все было, и с чего началось, и как в моей жизни промелькнул и упал в ущелье между утесами мой первый эдельвейс, и как его образ сопровождал меня всю жизнь, и потом Маша, и первый сын, и профессор и - о! чуть не забыл - как я мог? - Таисия Наумовна, и...
   Нет, не так. Пленку нужно смотать дальше, влево. Разве вначале моего хождения по пустырям жизни был не мой дедушка? Разве жизнь начинается с бестолковой и болезненной минуты рождения? А то, что было до меня, разве не я сам и не часть меня? И выходит, что пленку нужно мотать и мотать, влево и влево, пока не придешь к истинному началу начал, и только тогда можно будет найти то слово, которое было первым, и с этого слова начать свой тост.
   - Ну, что же ты молчишь? - спросил Изя.
   - Почему я молчу? - наконец выговорил я. - В самом деле, почему я молчу? Может быть потому, что я впервые выступаю перед такой аудиторией. Может быть потому, что вы самые близкие мне на свете люди, и поэтому я ничего о вас не знаю. Именно так. Если бы вы например, попросили меня рассказать вам о чудесном, очень редком цветке, который называется эдельвейсом, то я бы много чего вам о нем рассказал, и это очень просто, потому что эдельвейс где-то там, далеко, и вполне возможно, что эдельвейс, это то, к чему мы тянемся, а не то, что есть на самом деле. Поэтому я мог бы рассказать об эдельвейсе. А что я знаю о вас, моих самых дорогих на свете людях, которые волею случая пришли в мою жизнь и, потому что вы в ней, мне тоже стоит жить. Жить и всем любить друг друга.
   "Наступают странные времена. Никто не может толком сказать, что такое сегодня семья. Все вы и я с вами - это семья? Я предлагаю тост за то, чтобы мы с вами всегда были семьей. За нашу семью!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
     
  
     
     
     
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"