"Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым" (ап.Павел: 1е послание Коринфянам; гл. 3; ст. 18)
Вагон метро выскочил из черноты на открытый участок трассы. Оборвалась привычная игра оконных искажений, холодных отбликов, будто скользящих взглядов-угадываний; и он наконец-то увидел её в естественном свете.
Она стояла вполоборота у противоположной двери и смотрела поверх утекающих за плечо заводских корпусов куда-то на заснеженные крыши, а скорее - просто в небесную, голубеющую к весне даль.
Пальто на ней оказалось покроя сдержанного: без лишних складок, отворотцев и прочих "штучек"-украшеньиц, - с одним лишь легким тиснёным узором в виде волны по замшевой кайме. Ткань же - выделки тонкой, мягко-ворсистой. Словом, ничто не цепляет взгляда, не уводит внимания от самого человека.
Подстать пальто - и наброшенный вместо платка дымчато-серый шарф с широкими перемежающимися полосами светлых и тёмных тонов. Он вместе и согревает, и, не облегая, подчёркивает чуть полный овал чистого от всяких кремов лица. И в то же время шарф этот не сминает прически, если можно так назвать вольно положенные воздушные пряди рыжевато-русых сильных волос.
Округлый же выдающийся подбородок и мягкие правильно вычерченные губы, навсегда будто утвердившиеся в приязненной ко всей этой жизни полуулыбке, и неожиданно грустный как у обиженной девочки взгляд славянских серо-голубых глаз под немного тяжёлыми веками делают выражение лица её женственно-мудрым, покойным. И оттого вся она, без резких жестов, смены выражений, явно выпадает из общего ритма дня, такого же расхлябанного, как поступь этого старого, принаряженного цветастой рекламой, вагона.
Юрий, колыхнувшись на стыке, ухватился за поручень и, скрадывая расстояние, выдвинулся плечом. Теперь никто между ними встать не сможет. Осторожно, не решаясь нарушить покоя, глянул в лицо: раз, и другой.
Она приняла его интерес почти равнодушно. Тогда он отвёл глаза к её рукам на клапане сумочки. А женщина в ответ свела теснее ладони и чуть поджала свободные от колец пальцы. Не раздражённо поджала, а, скорее, стеснительно. И в этой сдержанности Юрию, преподавателю философских дисциплин одного из престижных институтов, вдруг почудилось нечто первородное: словно сам античный "мелос" очухался средь зимы и теперь, согревая, окутывает, оберегает эту женщину.
Юрий оробел. И в него уже въелась та обязательная придуманная "несмелость", тот первый почему-то признак интеллигента, что в себе тренируют. А ему бы сейчас вернуть хоть чуток той студенческой дури без умного, но бескрылого самокопания, когда любую примеченную запросто взглядом задираешь и знакомишься играючи. Да жаль - давненько то было, скоро сорок "стукнет".
Конечно, женщины в его тесной квартире живали - не оставляя, правда, следов. Сперва он семьей обзаводиться не спешил. А затем заучился: дипломы, аспирантуры, программы лекций. Тут уж подружки сами от скуки и малоденежья сбегать начали. Он же, оскорбляясь, незаметно матерел в бобылях. Дамочки пожившие претили скудостью, мелкостью интересов. Молоденькие - размашисто-суетны, воспитывать надо. Дамы же "полета высокого" не по карману беднеющему от реформ лектору. Так ничего сходного с идеалом не подвернулось, и привередливый жених о том позабыл.
В отместку личным разочарованиям Юрий погрузился в профессию, преувеличив и её, и собственное значение. Но и здесь не складывалось, как мечталось. На кафедре - застарелая номенклатура. Пришлось работать по чужим лекалам в надежде когда-нибудь осуществить своё. Это угнетало дополнительно. И до того эта его жизнь невезучая под конец пригнула - хоть в гроб ложись! Оттого-то не шутя он забаловал водочкой... И вот тебе - на! Где-то в случайном вагоне в не лучшую минуту возникает трогательный образ, а ты к тому не готов! И отчего в жизни чаще именно так и случается?..
И вот в ответ на всё это колыхнулась у сердца Юрия тугая волна жалости: к себе ли? к ней? или к жизни вообще?.. Женщина вдруг представилась на миг совсем открытой, и так затосковалось по музыке старинных отношений! Вглядеться бы снова, из-под ресниц: не долго и не коротко, а чтобы чувство прочитала, но без навязчивости. И ждать: ответа рук ждать, взгляда летучего, одним им понятного. И обмирая от возможного счастья, медленно сближаться, узнавать. И ещё долго не находить именно тех слов...
И он, очаровывая сам себя, засмотрел на неё уже открыто и как-то жалобно. Но тут вагон вновь юркнул в тоннель. В стекле опять заколебалось его бледно-землистое растянутое отражение. Юрий резко отвернулся, тихонько досадливо замычал из-за этой встречи с собой, опущенным.
Они выходили вместе. В зале он приотстал на пару шагов и семенил чуть сбоку. Не было решимости ни познакомиться, ни потерять её и забыть. Он выбрал третье, худшее: обречённо тащиться следом, надеясь на чудо, которое в нашей безвольной жизни само не случается.
А она чувствовала его интерес, не спешила и изредка посматривала краем глаза.
Юрий, не решаясь на поступок, всё больше мрачнел. Но совсем тошно сделалось на улице. Женщина двинулась через шоссе под светофор. Ему же нужно было налево к остановке, и туда он дернулся на два шага. И вдруг так на свое малодушие обозлился - даже кулаком по бедру хватил! Резко развернулся, кинулся за ней. Будь, что будет! Скажет - человек он далеко не правильный, но такой женщины ему больше не повстречать. Пусть она прогонит, но сначала позволит хоть немного пройти рядом. И, может, сумеет он сдвинуться к такому необходимому иному измерению жизни?
От этой решимости его будто кто под локти приподнял. Но не успел он: пока малодушничал, светофор сменился на красный и её отрезало сияющими боками машин. Оставалось следить поверху, как она сворачивает в засеянный утренним снегом чистый переулок.
И он, сунув кулаки в карманы и загребая сапогами, вернулся к остановке. А в памяти, как в насмешку, всплыли вдруг вкрадчивые переборы семиструнки и любимый смолоду голос Алексея Покровского:
"Я по первому снегу бреду,
В сердце ландыши вспыхнувших сил..," -
- продолжения есенинских строчек Юрий не помнил.
-"Какие силы?! Мозги уже пропивать начал!", - так, злобно ругая себя, он полез брать с бою автобус.
На его звонок в отделение дверь отомкнула медсестра. Проверила сумку, велела дыхнуть.
- Чего это ты мрачный такой?
Он отмахнулся и прошёл в палату.
В этой одноэтажной уютной больничке при крупном наркологическом центре он оказался по совету и ходатайству приятеля, самого здесь гостившего и знавшего заведующего отделением. Того звали Валерием Ивановичем. Это был своеобычный доктор. В самом средоточии психотерапевтических ординаторско-аспирантских амбиций, в этой, словом, фабрике должностей и денег, он умудрился отвоевать тихий остров, где на первый взгляд не лечили вовсе. Просто, давали заплутавшим в себе людям отлежаться, вычистить организм физиорастворами, а сердце - мыслями, наладить легкими препаратами сон. И лишь затем Валерий Иванович вызывал в кабинет и с глазу на глаз неспешно беседовал о жизни, нащупывая душевные болячки. И только после позволял себе советовать на будущее. Людей он по положению, образованию не делил. Наряду с Юрием попадались художники, телевизионщики, разные хозяйственники, рабочие. Встречались и самые горькие пьяницы, изгнанные отовсюду. В округе хорошо знали доктора, и нищие старухи вели к нему своих доходяг-дедов или сыновей. И никто не получал отказа. И денег не брали. Заведующий в разливанном болоте медицинской коммерции умудрялся хранить своё отделение каким-то тайным образом.
Он и сам-то выглядел нетипично: приземлённый, нарочито-спокойный, немногословный. И только взгляд - внимательный и как бы провидящий.
Когда Юрий впервые повстречал этот взгляд, его сомнения, стыд истаяли сами собой. Сразу пришло доверие. Что-то отцовское исходило от крупного, тяжеловатого и уставшего человека. Он напоминал изработанного крестьянина: простодушного, успевшего к годам пятидесяти пяти умудриться постоянным трудом, заботами о семье, ближних и закостенеть в глубоком сочувствии человеку. А такое добывается только трудной жизнью.
И вот Юрий выгадал полторы недели от сессии, да ещё пару каникулярных присовокупил, и залёг очухаться: в последние месяцы уныние всё чаще вело к выпивке-расслаблению, а та лишь усиливала первое. Молодость ушла, нервы расшатались, а навязанный на кафедре курс под заимствованным из Европы и неблагозвучным для русского слуха названием "культурология" надоел до отвращения, и он читал его всё невнятней, хотя без того тот был рыхлый.
А иначе быть не могло: из министерства пустили установку, а местная профессура - перестроенные "расстриги" из диалекто-материалистов - напихали туда всего, что "заковыристей". От "Книги мертвых", "Упанишад" до древнекитайской системы счислений. Вот и успевай перескакивать с кочки на кочку вроде зайца в половодье!
А ведь совсем недавно в провозглашенную реформу образования Юрий начал слагать свой курс и принялся за него ещё в аспирантуре. Он был из того поколения, что подспудно вызревало в конце семидесятых, когда старшие, а следом и многие из сверстников успешно вписывались в пустотелый официоз, столбили карьеру, и тайно тот же официоз высмеивали. И потом они же громко обличали "двойной стандарт" в общественной морали, оставаясь на деле всё теми же воинственными мещанами, правда, уже более убогими, буржуазными, не приукрашенными даже мечтой о социальном рае.
Юрий брезгал этими блудливыми коллегами, занявшими все почти посты. Уходил от конъюнктурной тематики. Долго прятался, будто в тайге, в эстетических воззрениях древних. А затем, всё упорнее размышляя о возможном выходе из захлестнувшей пошлости, обратился к истории отечественной мысли. И, как многие из его поколения, в одиночку открывал для себя светлый мир наследованного идеала. За то время он успел обдумать столько, не сведя ещё, правда, к единому корню, что смешно и стыдно бывает от поверхностно заученных цитаток разных академиков, поочередно провозглашаемых у кормушки почестей "совестями наций". "Культурка!" - одним словом...
Он составил основательную развивающуюся программу: от Радищева и Чаадаева через славянофилов, почвенников - к русским космистам, и до Флоренского, Вернадского. А увенчивалась она разделом о Лосеве. Душу Юрия целиком захватил этот дерзкий выход "из себя" к идее полного братства через победу над смертью.
Только, пока он мечтал и умничал, мир успел не только перевернуться, но и возвратиться "на круги своя" Недостроенный интернационал разрушила эгоцентрическая энергия наций. Для России же всё "обставили" по-прежнему. А узкую "классовую солидарность" заменили ещё более тесным, сведенным к точке-пункту, видом безродного самоуничтожения - жаждой чистогана под маской "общечеловеческих ценностей". И вот потекли реки этих материальных ценностей прочь за все границы. И превратилась страна в проходной двор.
Противопоставить распаду можно было одно: возвращение к ценностям высокой культуры, возрождение на их основе целостного мировоззрения. И он вынес свой курс на обсуждение кафедры. Его поблагодарили, но труд положили в "долгий ящик". В отношениях появилась настороженность. Не ведая того, он нарушил политическую установку на "плюрализм", допустил перекос в "русскость". В результате, его обезопасили тем "культуроложеством" - либеральной экстенсивщиной. А курс этот при первом подступе начал разваливаться. Преподаватель свирепел от бездарности и хотел теперь, в больничке, поработать над конспектами, найти связующее.
До обеда он улегся подремать - надежных пациентов на выходные отпускали домой, и в четырёхместной палате кроме него пока никого не было.
Но едва Юрий сомкнул веки, вспомнилось лицо женщины. Он все ещё досадовал на себя, и потому память не отпускала. Правда, теперь он как бы со стороны за случившимся наблюдал. И правильно, наверное, сделал, что не потащился за ней. Ну как она восприняла бы его такого? Сначала надо в порядок себя привести, чтоб не позориться. Женщины пугаются печати неудачника.
А потом стало горько. Не встретить больше такой, по душе. А жизнь проходит. День за днём уходит, незаметно. Понимаешь только, когда вот так невольно оглянешься. А вспомнить-то что? А ведь что-то, вроде, вдохновляло, радовало. Но не состоялось... Но кто виноват? Не он ли сам? А в чем конкретно виноват?.. И вот вместо отдыха вновь впал он в эти "проклятые вопросы", где точных ответов нет. Отчего-то любит русский на досуге прогуливаться по этому замкнутому кругу. Даже любимых часто из-за того побросает. А тоска лишь обостряется - от понимания, что ли, безделья собственного ничком на кровати?.. А что же делать? Вот ему, Юрию, конкретно делать? Студентов учить. А чему? Что сам ерундой почитаешь? Значит, к дельному выводи. Но как? - сам пока не знает. Так вот и бродит дремотная мысль по кругу, бродит...
- Господи! Да что ж не подошёл-то к ней! Ведь так просто из постели представлять! Может, по другому бы сейчас переживалось. А так - майся от собственного малодушия. И ради чего ему, дураку, жить? Чтобы "королю философии" Гегелю уподобиться и под старость венцом общественного устройства монархию какую-нибудь провозгласить?..
Ночью она снилась ему. Сознание противилось унынию и превращало больничную палату в осиянный солнцем парк. Там они долго о чём-то беседовали...
Наутро слов он не помнил, зато голос её так и звучал: низковатый, бархатный, тёплый, как у одарённой в любви женщины. И почему-то верилось: именно таким её голос должен быть.
Работа над конспектами не шла всю неделю. Тоска и жалость росли, будоражили и мешали рассуждать. Он всё чаще простаивал у окна и глядел в небо, ни о чем не думая. И от этого было неожиданно хорошо. А потом опять уехал на выходные.
В понедельник рано Юрий вышел из метро. Часто озираясь, пересёк шоссе и двинулся в тот чистый переулок, который не был сегодня чист - рассыпанная соль съела снег и затянула асфальт грязной жижей.
Он долго стоял посреди тротуара, вглядывался в редких дальних прохожих. К тоске и жалости теперь добавилась неизвестная прежде нежность, и он без конца повторял затверженные дома есенинские строки, будто вновь боялся забыть:
"Я не знаю, то свет или мрак?
В чаще ветер поёт иль петух?
Может, вместо зимы на полях
Это лебеди сели на луг"...
На этот раз в отделении он столкнулся с самим заведующим. Тот коротко исподлобья глянул и пригласил в кабинет. Усадил против себя в кресло.
- Ну, и что ты маешься?
Юрий постеснялся открыть причину, как есть и по-интеллигентски, общими фразами, взялся бичевать свою неудельность и исподволь щеголять неучастием в конъюнктуре. Закончил же записью себя в неудачники.
- Ну, это с какого боку глядеть, - сыронизировал доктор. - Вон, я третий год не могу дачу достроить, и за то попал в несерьёзные люди.
- Поймите, Валерий Иванович! Как мне себя сломить?! Как подступить к этому курсу? Уныние, бесцельность, задвинутость какая-то!
- О чём я вспомнил-то, Юра, - хитро прищурился Валерий Иванович. - Книгу одну духовную подбросили читать. Там о нас, любителях рассуждать. Объясняют, в чём наши беды. Одно определеньице богослова старинного запомнил. Что есть в конечном пункте вся наша философия бытия? Всего лишь - история заблуждений человеческой мысли.
- Оригинально, - скис от эдакой незамысловатости Юрий. - Хотя всё может быть. Этого я ещё не обдумывал. Но неделю бы назад оскорбился, точно. А теперь, после этого наваждения, даже бред за факт принять можно, - и он вдруг легко передал доктору о случившемся, что сделать прежде считал неудобным.
Тот, выслушав, весело и немного грузно, всей натурой, рассмеялся.
- Да ты, братец, просто распустил чувства и влюбился. И влюбился-то по уши! Да-а, любовь загадочна...
Оценка заведующего оказалась неожиданно точна и проста и Юрий, немея, признал его правоту.
- И слава Богу, такое с нами ещё случается, - всё посмеивался тот. - До тебя тут один иеромонах отлёживался. Вон, образки Спасителя и Божьей Матери на стенке оставил. Так вот, я его спрашиваю: что ж ты, батя, начальство подводишь своё? Тебя на сельский приход внедряли доброму народ наставлять, а ты горькую запил. А он отвечает: я про себя знаю - человек я горделивый. Потому Господь попустил этому свинству, дабы мне во что худшее не впасть. Теперь я это опытом сознал, молюсь о спасении всех и благодарю за науку. Вот, Юра, и тебя, может, Бог этим обаянием спасает? Может, во благо это, к радости?..
Юрий слушал эти простые слова, и на душе делалось покойно. Он был благодарен Валерию Ивановичу за участие, как бывает благодарен неопытный юноша отзывчивому старшему. И, конечно, не мог и помыслить, что это их последняя беседа. Вскоре по его выписке заведующий скончается в реанимации от обширного инфаркта - этот странный доктор, любивший людей делом, трудившийся не из-за прибылей и отдавший собственную жизнь едва ли не самым беспутным, в надежде спасти хотя бы одного.
И снова Юрий читал свой нелюбимый курс. Но теперь как-то сам собой начал обнаруживаться организующий центр - высшее явление человечеству личного, личностного Бога, который всегда Любовь. Отсюда же начиналась и всякая культура как летящее и мучительное стремление сердца к полноте любви, о чем раньше Юрий не задумывался. Теперь же всё становилось ясно: чем ближе подходит цивилизация к такому пониманию первоисточника, тем больше черт совершенства, трудно выражаемого внешне, обретает и передаёт их от души к душе. Чем далее отодвигается, тем тягостней заблуждается, разрыхляется и гибнет, оставляя по себе набор материальных свидетельств, которые каждый волен толковать и приспосабливать на свой вкус и нрав, вроде одичалого аборигена, втыкающего в ухо пластиковую зубочистку и считающего это красивым.
Юрий набирал от лекции к лекции в свободе выражения, убеждённости и широте порой внезапных сравнений. Студенты не много, что понимали, но их забирало чувство, обращённое лично к каждому, и у кого-то зарождался интерес самому двинуться в приоткрывшемся направлении. И это было главным и не было скучным.
Ну, а самого Юрия вдохновляло всё то самое воспоминание. Он уже не травил себя домыслами о никчёмности, не измерял жизнь собственным узким "я", то есть той его половиной, что мешала зацветать другой, противоположной. Он действительно поверил, что влюблён по-настоящему и, желая быть достойным этого, широко принимал мир. И ещё, он часто ездил в тот переулок и бродил с надеждой повстречать её. Но так пока и не встретил. Правда, однажды померещилось, он догнал, но обознался. И странно: эта ошибка сделала образ её еще желанней, ближе. Теперь он точно знал, что сможет обрадовать, и это желание стало такой же потребностью, как солнечное утро, как чтение полюбившихся с юности книг.
И была весна в самом нежном возрасте: юго-западный ветер влажен; почки едва распускаются. А тополя отряхают на непросохший асфальт ещё зелёные, чуть тронутые бордовым, серёжки.
Он проходил своим чистым переулком и опять вокруг - никого. Но вдруг из серого особняка, что во глубине двора, заслышались звуки: обрывки гамм, скрипичных этюдов, не выраставших покуда в мелодию, - никогда прежде не слыхал он здесь подобного. И Юрий двинулся к музыкальной школе - это впервые к весне приоткрыли окна, и на волю пошёл звук.
Он опустился на лавку перед парадным. Странная дрожь начала бить его, будто сердце колотится о ребра и он задыхается... И возникло наитие: именно здесь она должна учить. И теперь за каждым окном, за каждым звуком ему угадывается она.