Муковский Павел : другие произведения.

Май Усопших

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мрачный сплаттерпанк для любителей дистопичных миров, пропитанных безысходностью и смертью. Для людей с уравновешенной психикой, достигших совершеннолетия.

  
  2016, сентябрь
  О том, что Фил тоже умер, я узнал, возможно, последним. Если так можно выразиться, учитывая, что я и оставался этим последним, кто был еще жив. Или нет, мне так думалось, сейчас уже сложно установить границы и рамки всех этих предубежденностей. Кто-то, один из общих знакомых, написал мне об этом. А я жуть как не люблю это липкое 'общие знакомые', никогда не понимал, какие у меня с кем-либо могут быть общие знакомые; для этого надо иметь хотя бы двух независимых друг от друга людей, чтобы эта склизкая грибница знакомцев разрослась до ужасающего 'общие'. А у меня, если не считать десяток или два разбросанных по Москве чужих могил, никого и не было. Ну вот откуда там можно было появиться этим 'общим знакомым', один из которых написал мне многострочный текст неинтересных подробностей безразличной мне чьей-то жизни, добавив где-то там, внутри автохтонной паники этой несуразии:
  А, кстати, Фил недавно умер, если ты еще не знаешь.
  Нет, 'кстати', не знаю.
  Из головы полезли черви. Что он хотел этим сказать? Простите, они, 'общие знакомые'. Назовем его, пишущего, Денис Лубкин. Да, пожалуй, это и был он, Денис. Я бы попросил его не уточнять, откуда мы могли быть знакомы. Но поскольку это была переписка, то я просто произнес это сам себе. Так громко, что кот Кузя мгновенно спрятался за холодильником. Поначалу меня возмутила заданная формуляция с этим вот 'а кстати'. Какого такого рожна, для него жизнь малознакомого ему человека переплавилась в это прячущееся за всякими низкосортными подробностями 'а кстати'? А, кстати, иди ты к черту, Денис Лубкин, и, да, жаль, что это не ты умер, кстати. Или, 'а кстати', почему бы это не мне написать кому-то из наших общих знакомых, которых не существует о том, что не слышали ли они о том, что Денис Лубкин, кстати, умер. Он под машину попал ранним сентябрьским утром. Кстати.
  Транспортное средство, пусть это будет Нива, переехало ему шею, аккуратно между головой и ключицей. Вмяло шею в асфальт, так сказать, кстати. И потом они все вместе, водила с любовницей (или женой) и мертвый Денис минут сорок ждали, пока приедет полиция. А утро было солнечным, сентябрь все еще напоминал лето для тех, кто отказывался верить в то, что мрачный ход приближающегося октября ускоряется и от него скоро будет совсем некуда бежать. Некоторые, думаю, попытаются в солярий, но там их будет ожидать меланома, так что это так себе решение.
  Вместо всего этого я вежливо поблагодарил Дениса за информацию и поинтересовался как, когда и при каких обстоятельствах скончался Фил. Именно в таких вот взрослых, сухих формуляциях.
  И только какое-то время спустя, час или два, я понял, что было сказано в тексте после этого 'кстати'. До меня медленно дошло.
  Фил умер.
  Или даже так - 'его физически больше нет', это означало, что мертвы все, он был последним. Весь наш условный 'союз' развалился по-настоящему. Формально он перестал существовать еще восемь лет назад и вот сейчас после этого сообщения речь шла о фактическом завершении его существования, потому что, по факту, никого не осталось в живых. Это 'никого' было созвучно с 'никогда', никогда не будет больше того, чего и так уже почти восемь лет не существовало. Факт преемственности и событийности измерялся физическим продолжением жизни каждого из нас по отдельности. И сейчас этот последний барьер был разрушен. Я остался один. Пришлось лечь на пол и смотреть в потолок, чтобы уравновесить принятие абсурдности всего за этим последующего и, собственно, самой боли, которая медленно начинала проедать мои внутренности. Такая малоизвестная ее разновидность, что-то среднее между сквозной дырой, оставленной навсегда внутри вас чем-то или кем-то когда-то в прошлом и чувством бесконечного, бездонного погружения в нее, как подсказывал опыт, предстоящего тоже скорее всего остаться со мной навечно.
  'Мальчики', мы, разбежались по своим сумеречным мирам, каждый в свою собственную смерть, через свою собственную боль, через несбывшееся и неосуществленное. А я здесь, лежал на полу, в комнате, которая продолжала оставаться напоминанием о нашем зеленом доме, где все еще можно было погасить вымышленные свечи перед сном и выключить музыку. Полупустое, минимализированное до неудобного, помещение, где всегда было неуютно: стол, стул, книги на полу и, да, комп. Пол был серого цвета мокрого цемента, как и стены, которым пришлось усиленно мимикрировать под блеклые оттенки свалявшейся шкуры дохлого грызуна, незаметного и едва различимого на холодном бетоне. Выбирал я все это под себя лично, ориентируясь на кажущееся отсутствие вкуса, когда дело касается интерьеров. И только канцелярские предметы уродливо разноцветились в этом пепельном сакраментале, имевшим заявить место моего проживания.
  Я пересчитал несколько раз мысленных овец. Как говорит Кристина (мой психотерапевт), до ста, если надо заснуть. А когда заснуть навсегда, то это сколько будет? И вот я считал, пока мне все это не надоело, а потом перечитал Дениса Лубкина еще раз.
  'Кстати, Фил умер'.
  И потом снова в той же последовательности: пол, потолок, овцы. И так несколько раз.
  Кристина говорит:
  Ты что, самый умный? Тебе всегда что-то большее нужно? Ну не чудо ли, каждую овцу сначала продумать, а потом осознать и только в конце уже заснуть. Она преувеличивает мои способности в этом, я просто считаю, без продумывания животных и без каких-либо попыток осознания этого, и, скорее всего, в конце я засыпаю, устав от счета, и сон этот остается поверхностным и прерывистым. Поэтому она никогда не уточняет, присутствовали ли вышеназванные интеллектуальные практики при использовании метода овец, как она его сама называет. Метод 'овец', да, и 'практики' осознания и продумывания. Чтобы вы понимали, с какой головой я, бывает, выключаю нашу связь по окончании терапевтической сессии через видеозвонок.
  Она всегда записывает меня по четвергам, в половину пятого, бывает на минут десять раньше. У нее перед этим какая-то пауза двухчасовая, она это называет 'окном' и в этом окне у нее ногти. Ногти у какого-то мастера 'Наташа'. Я все это слушаю, потому что каждый четверг ногти новые и мы на обсуждение этого отводим не одну минуту, ей интересно мое мнение. Четверг, полпятого, мастер 'Наташа', ногти.
  Нравится? спрашивает Крис, она растрясывает руками у меня перед носом, как будто бы я плохо вижу. Сегодня вот снова красные, огромные красные когти.
  Четверг послезавтра и мне придется сказать ей, что я узнал. 'Кстати, Фил умер' Она наслышана про все это, но сначала будут ее наращенные ногти. Ее муж, ее случающиеся ему измены, какие-то прыгающие на диване ее дети, возможный лишний вес, куда там в отпуск, почему-то не заказала понравившийся шкаф, суши по качеству не того уровня, ну какую же помаду к такой форме губ, приятельница по йоге давно уже переехала с сыном на окраину города, в машине нашла маскару или потеряла, и только после всего этого, минут через сорок, она спросит, ну давай, рассказывай. Морик, ты чего? Не выспался? Овец считал? Сколько? И вот в этот неожиданный момент она еще будет поправлять прическу или заваривать свой кофе в кофе-машине, поглядывая в чат с подругами (я и про него знаю, она частенько цитирует оттуда), вот в этот неловкий для меня момент мне придется собраться и сказать ей:
  Кристина, Фил умер. Кстати.
  И я знаю, как она посмотрит, у нас еще минут двадцать остается, а я ей такое говорю.
  Овец считал? Нет, так далеко она не пойдет. У меня была попытка суицида, две, о которых она знает и она это тоже помнит, это ее работа, поэтому нет, в этот раз без овец. Она скажет, скорее всего:
  Как умер? С акцентом 'да ладно, что серьезно', а не 'как, при каких обстоятельствах'.
  И я отвечу, взял вот и умер или что-то такое в этом роде. Она забудет про кофе-машину и какое-то время будет молча смотреть в стол или в окно, а у нас там парк есть, и в нем кричат ревом счастливые дети, а на них сверху кричат такие же счастливые мамы. Кристина через минуты две закроет окно, ей не нравится шум. Мне тоже не нравится. Поэтому закрытое окно будет дополнять классическая музыка, которую мне пришлось за эти годы полюбить и принять. Продумать и осознать.
  Кристина, не смотря на все странности нашего терапевтического времяпровождения, знает все, я с ней говорю по четвергам уже четыре года, я вроде как пациент, или клиент, или как мы с ребятами раньше это называли - контаминант. Я ко всему привык, все хорошо, доволен как бык. Она знает, как и в какой последовательности умирали или исчезали мальчики, как рассыпалась шестиконечная звездочка нашего союза, как медленно, но последовательно угасал ее огонь. У меня всегда есть двадцать минут, чтобы поделиться с ней моими жуткими воспоминаниями. Она называет это историями, иногда приключениями, так и говорит, эти все твои кладбищенские истории, при этом ногтями стуча по столу. Мы это тоже обсуждали, какой материал какую тональность образует, а ей нужна определенная, она ее называет властной. Так и говорит, звук должен быть повелительным. Вот мы сидим и слушаем. Она спрашивает, Морик, ну что, слышишь охоту? А мне это, как если бы когтями барабанили по дереву, что, собственно, и происходит.
  Она знает, что первым исчез Аси. Крис его обозначает как 'незавершенный случай', так как тело Аси не было найдено, и мы предполагаем, что речь идет об утопленнике. Он был не обнаружен в озере, куда он мог сознательно или по неосторожности cпрыгнуть в холодную воду. Чистое лесное озеро, окруженное камнями и деревьями. Она говорит, Аси у нас сложный случай. Я ей показывал его фото, чтобы визуализировать образ, она пошутила, что очки то уж должны были бы найти. Он какое-то время, в поздние годы, носил их. Отпускать шуточки про моих мертвых друзей она умеет, а когда я предположил, что у нее может быть не шибко умный муж, она раскисла, хотя сама и не любит его. Сказала, что подозрение в том, что у нее плохой вкус для нее разрушительно. Так и сказала 'разрушительно'. Она свой вкус развивает много лет и для нее он формирует первостепенную часть ее личности, второе же пристрастие, не считая 'омолодительных манипуляций' - охота. Но не на людей, нет, это такая метафора ее жажды жизни и способа действия эту жажду утоляющего. Поэтому, с точки зрения вкуса, она оценивает Аси высоко. Он занимался спортом, но там скорее велосипедные прогулки были, но, ладно, пусть это будет спорт. На фотографиях он в спортивной одежде и таких же спортивных аксессуарах. Крис считает, что он был спортсменом, я бы в свою очередь поспорил о сущностном количестве этих эмоциональных усилений спортивными прилагательными, такой высокой спортивности у Аси точно не было. Он, конечно же, ездил на байке по холмам в своем Крылатском, но чтобы так вот его спортотизировать, здесь Кристина выдает желаемое за действительное. Ей нравился Аси, я показывал несколько его фотографий, у меня их штук шесть осталось. Дарик, наш семейный фотограф, с ним пару раз работал. В самом начале нашей терапии мы немного пытались расследовать его исчезновение, но это, за неимением фактов и нежеланием Кристины тратить на это дело больше двадцати минут сессии, сошло на нет. Мы быстро пришли к установлению завершенных и упрощенных понятий, как-то 'утопленник' или 'этот твой спортивный друг'. Ну что же, пусть будет этот мой спортивный друг, исчезновение которого так и не было расследовано.
  Со вторым, Максом, все было конечно же сложнее, здесь и фактов много и, собственно, его похороны, на которых меня не было. Кристина скептически отнеслась к его альтернативному внешнему виду, она его было назвала панком, но здесь я уже воспротивился. Нет, тогда уже пост-гот. Кристина смотрела с этим известным вопросом в глазах 'кто?' и я понял, что субкультурные уточнения в нашем случае никак не могли быть уместны. Поэтому мы условились на просто 'Макс'. Она спрашивала, а он же был таким добрым? Я права? И здесь точно угадывала, он был. Самым добрым из нас. Казалось, он умел и мог позволить себе плакать открыто и еще мог протянуть руку помощи или даже спросить, а чем я могу помочь? Искренне, в то время так редко кто спрашивал. Или подходил тихо, незаметно и говорил, если нужно что, я здесь. Кристина говорит, он был слишком открытым и мир его ранил. А то я сам не знаю. В этом случае, я всегда на его стороне. Кристина, соглашаясь, помалкивает, если я слишком тепло о нем отзываюсь. У него был рак крови и умирал он страшно и долго. Так долго умирать редко какой человек выдержит, а он держался. Я всегда видел его с уверенной улыбкой, как будто бы у него был секретный план, как обмануть смерть. Но нет, смерть в его случае, обманула нас всех. Солнечным летним утром, но не беззаботным, Москва тонула в дымном угаре и смоге, все и везде горело, когда речь заходила об окружающих город лесистых окраинах. Люди задыхались, придерживая кончиками пальцев респираторы. Жара добивала, кто не задохнулся от дыма, тот все еще мог не пережить тепловой удар. Кто-то спал в машине, где был кондиционер, кто-то ложился в ледяную воду, кто-то думал, что спасительно может быть купание в фонтане. А Макс умер, лечение вышло из-под контроля, врачи, измученные жарой и отсутствием кислорода, бессильно опустили руки. Последнее, что я помню, он написал мне, что скоро тоже станет призраком и тогда, наконец, сможет полноценно передвигаться и мы сможем вернуться к привычным нам активностям. Макс точно знал, как и когда. А я узнал, что он знал на следующий день. Как и все оставшиеся мы. От Аси в это время новостей не было, уточняет всегда Кристина. И потом Макса похоронили, все так же было невыносимо жарко и совсем нечем дышать, а глаза слезились кровью от дыма, видимость была полтора метра, иногда один. Люди прятались в подвалах, где еще можно было найти какую-то прохладную сырость. Там же, вместе с ними, прятались и дружелюбные крысы. Кто побогаче покупали огромные холодильники, очередь на установку кондиционера развернулась на полгода вперед. Макса похоронили быстро, на второй день. Рано утром, сторож открыл ворота и запустил всю процессию. Мне сказали, что в гробу Макс улыбался, точнее ему так подшили губы, от чего они исказились в беспечную ухмылку, которой у страдавшего несколько лет от рака человека быть не может. По установленным им самим правилам, на похоронах, предположительно, но я не уверен в этом, была только его младшая сестра, несколько призраков, которых никто из нас не знал и еще кто-то, чья суть даже не уточнялась. То есть Фил.
  Меня не было там, попросили не приходить. Нас всех попросили, мать бы сочла наше присутствие слишком провокационным. Макс сам за неделю до смерти настоял, чтобы при такой жаре и экологических обстоятельствах даже и не думали о том, чтобы там быть. И еще он не хотел, чтобы мы смотрели на его труп.
  Но Фил все-таки пришел, он не хотел, чтобы Макс умирал, зная, что никто не придет. Кристина считает, что это была ошибка и нам не нужно было его туда отпускать. Все, что потом произошло, оно берет начало именно там. Я раньше думал, она драматизирует, зная какой она психотерапевт, но здесь она оказалась права, я понял это со временем. Нам нельзя было отпускать его туда и я должен был что-то придумать, чтобы он не пошел. Но после исчезновения Аси аргументов было не так уж и много. Фил в высокой степени дорожил им, Макс был его 'учеником' все это время, спрашивал его, что нужно читать, что изучать и о чем думать. А Фил к таким вопросам относился крайне серьезно, это я могу, чтобы отстали, назвать первого попавшегося автора, пришедшего на ум, а Фил не мог, он думал над этим. Кристина считает, что он был склонен составлять списки, списки книг должных быть рекомендованными к прочтению. Вот то, что он дневник вел, мы все знали, а про списки, здесь ее предположение было бы оспорено. Но нет, Кристина настаивает, он должен был составлять списки. Потому что я тоже их составлял, она подчеркивает.
  Смерть Макса отчасти завершила какой-то внутренний цикл, мальчиков осталось четверо, мы почувствовали, что нас стало ощутимо меньше. Привычные логистические цепочки коммуникации изменились. Уже нельзя было сказать, 'а что сейчас делает Макс' или 'Аси скоро придет из морга'. Ни первое, ни второе не было более возможным. Комната Макса оставалась нетронутой, ее закрыли на замок и оставили пребывать в таком виде. Поначалу мы, оставшиеся, все больше молчали, разбегались по своим комнатам и оставались там на весь вечер, а тишина в доме устанавливалась мертвой, какими и были на тот момент все его обитатели. Дом тоже стал призраком, населенным другими призраками и нами, условно оставшимися еще живыми. Я видел, как больно было Филу свыкнуться с тем, что Макса нет больше. Это физически ощущалось во всех его движениях, мимике, интонациях. В том, как он отвечал на звонки. И еще, все эти неуместные сопереживания и кондоленсии от людей, кто не понимал ничего в происходившем, не знал кем были мы и почти не знал, кем был он. Не знал Макса так, как он и не хотел бы, чтобы они его знали. Назойливо звонила какая-то сотрудница, представилась коллегой по работе. У Макса была работа, официальная, где есть коллеги, которые могут позвонить и высказать соболезнования? Фил возможно знал больше, но он не собирался об этом рассказывать. А поскольку отвечал на этот звонок я (мне тогда было уже можно на них отвечать), то ничего хамского не получилось. Я извинился и после ответных любезностей попрощался. Голос на той стороне принадлежал какому-то бесполому человеку в его зрелых годах. Кем работал Макс? Почему я ничего не знал об этом? Кристина говорит, что я невнимательный и мог эту информацию пропустить мимо ушей. Ей так проще, обвинить меня во всем. Я Макса видел несколько раз в неделю, иногда каждый день, мы вместе готовили ужины и шлялись по магазинам, что там и как я мог пропустить? Я знал, как часто он волосы на голове сбривает, какого цвета у него носки, да что угодно, но не место работы. Мы условились полагать тогда, что он где-то как условный медбрат занят был или волонтером на несложных операциях околачивался. Он проводил много времени в больницах, иногда днями жил там. Все об этом знали, но Кристина все равно обвиняет меня в невнимательности, она говорит, ты не воспринимал Макса серьезно, у него по ту сторону вас была обыкновенная жизнь и обыкновенные проблемы. Кристина всегда в конце выделяет эти особенные по ее мнению 'обыкновенные проблемы', как будто бы нельзя просто сказать, что он же где-то работал, чтобы содержать сестру и себя. Но у него же не было таких проблем, у нас были деньги на все наши несложные запросы, как мне могло тогда показаться. Летом спали в парке, например, могли и днем, если ночью не до сна было. Кристина говорит, не все хотят быть бомжарами, как ты. Она часто меня так называет. Я же типа покупал одежду на распродажах в магазинах социальных услуг или еще дешевле в секонд-хендах для нищих. Кристина видела фотографии и была удивлена тому, что мне иногда удавалось разыскивать сносные вещи. Ей приходилось тогда признавать, что какой-то специфический вкус у меня все-таки был. И в парках мы спали только тогда, когда были в настроении для таких приключений, в остальное же время у нас был зеленый дом. Почти триста двадцать квадратных метров мрака в его чистейшей концентрации.
  Нет, я никогда не слышал о том, чтобы у Макса была работа. У Аси была. У Лексе была. У Эдо была. У Фила была. Но у Макса нет.
  Я ему выбривал ирокез как-то, он в тот день собирался куда-то на важную встречу. Вытягивал из ушей пирсинг. Фил подарил ему новую белую рубашку. Может быть это то, что мне говорит Кристина про невнимательность. Я и не спросил его тогда о важной встрече, это было за пределами нашей внутренней карты и я без надобности туда не лез. У каждого свои дневники позора и о них лучше никому не знать, говорил Фил. А Кристина утверждает, что Макс тоже мог составлять списки. Например, список невнимательных друзей:
  Морик
  Морик
  Морик
  Мне от всего этого становится неуютно и я натягиваю на лицо заготовленную заранее балаклаву, Кристина к такому уже привыкла. Потом все эти мысли 'расскажи мне про Фила' будут грызть тело моего мозга. А потом, еще позже, я буду скулить от боли в каком-нибудь очередном темном углу города и потом, еще намного позже, ночью, напишу Кристине и попрошу видеосвязь. Срочно.
  Пройдет минуты три и она ответит:
  Ты время видел? У нас разница два часа. Она в Москве, а я во Франкфурте.
  И следом:
  Ладно, сейчас причешусь и звоню. Она в ванной на унитазе обычно сидит или на полу. Муж ее меня не жалует. Он ей так и сказал, с этим твоим 'особенным' клиентом говоришь в сортире и меня не будишь. Она только мне одному позволила такие срочные запросы на сессии, так сказать, в порядке исключения. И я этим пользуюсь.
  Крис, у Макса были 'обычные' проблемы, ты права была. Там во внешней карте, где его сестра живет, она же одна осталась. Я был невнимательным, я не спросил об этом его в конце. Фил все знал. И после этого мне становится невыносимо и я молчу, зная, что Кристина понимает, насколько мне стыдно. И здесь она на секунду из психотерапевта становится другом.
  Я знаю. Ты пойдешь сейчас спать и в четверг мы поговорим об этом. Ты не самый невнимательный друг, Морик. По крайней мере со мной. Она называет меня другом редко, обычно по ночам, когда я вот так звоню. И это ничего не значит. Она по-прежнему остается бездарным психотерапевтом, а я невнимательным другом.
  Лексе мне как-то давно еще сказал, пора тебе прекращать с этими поисками психотерапевтов. А я вот только какую-то новую программу нашел, что-то связанное с поддержкой людей с зависимостями, но долго там не смог продержаться, потому что было многолюдно. На что Кристина позже, когда мы с ней познакомимся, ему в прошлое через меня ответит, что в психологической гигиене нуждается каждый. Это Лексе то такое в то время сказать. Он два раза в день в душ ходил и с репетитором по риторике занимался.
  Нужна помощь, иди к психиатру, а не к психотерапевту, говорил мне Лексе чистым, поставленным голосом, от этого все становилось еще страшнее, как если бы радио обращалось ко мне лично.
  Иди к психиатру. Был уже, не помогло. Спасибо.
  Лексе исчез после смерти Макса, Кристина говорит, что хронологическая аккуратность здесь очень важна. Я ей показывал его фотографии, и она позже сказала мне, у вас там что, модельное агентство что ли? Нет, это Лексе получился при рождении красивым. Его можно было иногда рассматривать, но отдельно от него самого. Фил был в нем заинтересован куда больше, чем, например, во мне. Я только и слышал его имя. Фил и Лексе были одного роста. Это если нужны детали для хронологической аккуратности. Они с Эдо были партнерами по их выдуманному похоронному бизнесу, и поэтому было много разной профессиональной болтовни. Кристина говорит, это все было взаимосвязано. Лексе исчез через год после смерти Макса. Он не видел призраков и не разговаривал с мертвыми, в отличие от меня. Но он тихо сходил с ума там, со всеми вашими экспериментами, говорит Кристина. А Фил был в нем заинтересован потому что Лексе был 'факельщиком', проводником огня, это если уже совсем в детали уходить. И мне, черт возьми, придется со временем все это рассказывать. Когда он исчез, мы долго думали, что он уехал в Новую Зеландию, он часто про эту страну рассказывал, про то, что там какие-то кровожадные попугайчики существуют, а Лексе интересовался животными, много знал про них, особенно про попугаев. Он восхищался тем, что там далеко, в этой холодной стране, мир становится чем-то завершающим свою видимость и о его существовании можно позволить себе забыть. Мы часто дискутировали о значении и важности птиц для человеческих миров, случалось, спорили об этом, но тогда я еще не был травмирован знаниями о птицах, а попугайчики мне даже нравились, особенно те, что так привлекали Лексе. Он был мизантропом куда в большей степени, нежели я. Кристина как-то пошутила, что она бы тоже с ним туда уехала, а потом добавила, что и не только туда. Тоже? Я ей так и сказал, что у него таких Кристин, уж прости, были сотни или тысячи. Каждое утро из его комнаты выходила очередная еще одна Кристина. На что она даже обиделась немного, ее задело, что я снова наличие вкуса у нее под вопрос поставил. Философия там следующая - это наличие вкуса делает человека уникальным, индивидуализирует его. У Кристины был годами натренированный, основательный вкус во всем и я об этом слышал каждый второй четверг. А у Лексе были черные мрачные шмотки, крысиная косичка, светлые волосы и германские черты лица. Кристина говорит:
  Я заметила, у тебя к нему есть какая-то зависть, Морик.
  Есть, была, любимчик Фила, его проводник из мира мертвых в город освещенных пламенем улиц, его подлинный маскот, талисман. Кристина говорит, и потенциальный лучший друг, специально так говорит, чтобы с одной стороны упростить и примитизировать историю, а с другой, чтобы немного уколоть мое эго. Она называет это почему-то 'пощекотать'. Щекотки я еще больше боюсь, она об этом осведомлена также.
  Мог, и что с того. Фил все мог. А я мог стоять там и наблюдать. Что и делал. Я всегда старался держаться от Лексе на расстоянии, чтобы не знать, как далеко там у них все зашло. Они с Филом как-то уехали в Строгино на залив, вдвоем. В октябре. Я, невнимательный друг, постарался не заметить все это. 'Постарался' здесь ключевое слово.
  Вот-вот, а я об этом и говорю, еще раз в тоже место метит Крис, Фил и Лексе уехали купаться ночью, вдвоем, а ты что делал? Читал книжку один? И здесь она снова права. Почти.
  Поэтому, когда Лексе исчез, я был единственным, кто не сильно пострадал от этого. И я не верил, что он мертв. Он не разговаривал с мертвыми в отличие от меня и не особо верил во все это, чтобы в случае своей смерти связаться со мной. Меня он по-дружески (и не только) называл психом, но это же делает и Кристина. Хотел бы я их в те времена познакомить, сразу бы, с полуслова, сошлись.
  Эдо и Фил как-то временно объединились и потерялись во всем этом вместе после того, как Лексе не стало, они много говорили о нем, строили разные теории, сверяли карты, выискивали детали. Я думаю это отчасти добивало их, снова работать над чем-то вместе. А я был там, третьим, полупрозрачным. Первое время меня перестали замечать. Фил повесил фотографию Лексе в общей комнате, такого не удостоился после смерти даже Макс. (Фотографию эту я позже показывал Кристине, еще одна прощальная работа Дарика. Нам всем от него досталось в свое время, каждый прошел рано или поздно через его фотоинициации). Эдо наполнялся какой-то доминационной чернотой и чтобы сбить его спесь, я напомнил ему о том, как Лексе его однажды из дома на улицу выкинул, а он был единственным, кто мог себе такое позволить по отношению к Эдо. Взял его за воротник, обматерил и вышвырнул. Эдо его тогда достал, стал назойливым, 'как влюбленная девочка' как-то сказал Фил зло, ему неприятно было все это видеть. А мне эти подробности и дополняющие детали приходится пересказывать полностью, сначала самому себе, а после Крис. А она уж мне сразу может сказать какую-нибудь обидную гадость про то, как я ее задолбал такими вот вещами, и что она мне на лоб направление к психиатру приклеит. Она не любит, когда я недоговариваю или укрываю важные детали. Кристина всегда повторяет, дополняющая информация имеет крайне важное значение. Что мне дополнять здесь? Эти двое были помешаны на Лексе. Когда он исчез, я включил музыку и лежал смотрел в потолок, думая, что никто не заметит, что мне нисколько не грустно от этого. Кристина меня убьет, если я ей так и скажу. Я и так самый плохой друг на свете, по ее словам. Я до сих пор не уверен, что Лексе умер. Его тело не было найдено, как и в случае с Аси. Но в отличие от второго, там не было и контекста потенциального происшествия. Лексе исчез, как исчезают бегущие куда-то в никуда люди. Аси же пропал страшно, так еще некоторые смельчаки сознательно ускоряют себя в сторону собственного падения в черную скважину отчаяния. От его исчезновения веяло смертью, никто из нас в этом не сомневался. Лексе же как будто бы уехал, мы не знали, как и где его искать, я даже не представляю, кто его мог бы искать из вне, он не рассказывал свою внешнюю карту никому из нас. Вся его свита разбитых последователей в миг исчезла из дома, не оставив никаких следов своего присутствия. Я знаю, что он когда-то был смотрителем в детской колонии, потом обитал в каких-то подпольных театрах, где проводили разного рода модификации человеческой плоти, потом работал в морге, как он сам говорил, санитаром, где и познакомился с Аси. А тот в свою очередь свел его с Эдо, и он предложил ему партнерство в его похоронном деле. Но это все было задолго до моего появления.
  Еще один мейл от Дениса Лубкина, он быстро ответил. Чувствует, что надо по горячему разделывать. Я все еще не могу вспомнить, кто такой этот Лубкин, чей он там общий знакомый, чья внешняя карта в этом случае была задействована. А спросить не могу прямо, надо быть догадливым, мало ли. Несколько лет прошло с моего последнего разговора с Филом, что нужно Денису Лубкину, я не знаю. Как и не знаю, чем занимался Фил последние его годы и от чего собственно умер. Но читаем мейл.
  Лубкин пишет:
  Умер Фил неожиданно и странно, рано утром его нашла мама, он на полу лежал, падал, ударился головой о то кресло возле кровати, помнишь его? Он последнее время себя совсем не жалел, будто хотел умереть, убивал себя, смешал...
  Я дальше не могу читать.
  Фил вернулся домой, туда, где его никто не любил и не сильно ждал - в свою родную квартиру на Зеленом проспекте. Наше жилье отдельно от зеленого дома мы всегда называли 'метрическим', то есть существующим как некая документальная данность и определяющим наше отдельное 'независимое' от стаи существование, это там, где мы оказывались обыкновенными людьми с паспортом и пропиской. Для кого-то такой объект мог быть обозначен на чьей - либо внешней карте или - как в моем случае с квартирой Фила - на внутренней.
  Я хорошо помню ее, эту комнату, помню то самое кресло, да и весь его дом - некогда в начале шестидесятых отстроенную хрущевскую пятиэтажку. Поэтому да, Лубкин, все помню. Это моя внутренняя карта.
  Лубкин пишет:
  А место, где он похоронен, я тебе, если надо будет, координаты скину.
  Это я пообещал Филу быть с ним до конца, обещал прийти на его могилу после его смерти, а все, что я пообещал ему, должно было быть выполнено, иначе зачем тогда давать обещания мертвецам? Такое вот обещание я дал ему в начале нашего знакомства, когда еще не было ничего кроме нас двоих и музыки. До того, как юная перевернутая звездочка превратилась в то, во что она превратилась полгода спустя, когда рубиновые огни впервые осветили улицу из окон зеленого дома, а внутренние карты каждого из нас сложились в один единый, страшный лабиринт подземелий и к ним ведущих заброшенных коридоров, где тысячи мертвых глаз освещали по ночам путь трясущимся от страха и похоти гостям. Где понимание того, кто жив, а кто мертв навсегда стиралось всеми возможными разновидностями природы зависимости, предлагая нам одно единственное решение - смерть.
  Я снова сполз на пол и уставился в потолок. Ровное белое полотно, заснеженная арктическая пустыня, бесконечная, где всегда минус шестьдесят и где шторм перекрывает любую надежду на видимость, condition one.
  Мне казалось, что я заскулил, потеряв возможность управлять эмоциями и чувствами, мне же придется все это рассказывать, не осталось больше никакого выбора для невнимательных друзей, что-то когда-то не заметивших и после уже разыскивающих и собирающих все эти уточняющие и дополняющие детали.
  В завершении текста Денис Лубкин перечисляет какие-то неинтересные и непонятные мне объекты его внимания, я не вчитываюсь, он спрашивает 'может быть встретимся?' Я даже не знаю, как он выглядит и где это 'встретимся' существует географически. Может быть он что-то знает? Спросить его о деталях, дополняющую информацию, я не решаюсь. Он спрашивает, может быть выпьем пива? Он не знает, что я не пью. Кто же такой этот Денис Лубкин? Я начинаю бегать по комнате, думая, что ему ответить. Кристина через два дня, я не хочу ей звонить сейчас.
  Через два часа я отвечаю Лубкину:
  Привет, Денис, я думаю, мы могли бы встретиться, но через какое-то время. Сейчас я не располагаю достаточным свободным временем, но, в свою очередь, предложу какое-нибудь кафе, где в изобилии будет представлено и так любимое тобой пиво и для меня чай найдется. С уважением, Мориков
  И сразу же звоню Крис, она сидит у стилиста с волосами, там все шумит, я вынужден говорить громко. Пересказываю содержание переписки, она молчит, шум раздражает.
  
  Я ей говорю:
  Кристина я ему ответил, зачитываю. Я не знал, что делать. Кто это? Что ему надо? Кристина, Фил умер. Умер, я уже разговариваю чантами, надрывно. Я хотел ей рассказать все в четверг, мне нужно было время, чтобы все обдумать, чтобы не кричать, притвориться сильным, но я уже почти кричу:
  Кристина, он умер. Лубкин написал это, я не вижу смысла ему мне врать. Фил умер. Я остался один. Последний.
  Кристина молчит, я слушаю шум Дайсона или чем еще там ей стайлинг закручивают, она это называет карамельные локоны, но сейчас мне это пофиг. Беззвучный Дайсон тем не менее втягивает в себя воздух, подвывая как уличные флагштоки в зимнюю ветряную ночь, так еще плойка из СССР скрипит, будто потрескивают это еловые опилки в хижине, куда, пытающийся выжить, странник наспех забился от арктической погибели. Кристина слушает мой поэтический баттл. Потом возражает, какая еще плойка из СССР? Я ей говорю, у моей мамы такая была, с пластмассовой рукояткой цвета слоновой кости.
  Она смеется, но ни слова про Фила. Я ей еще раз говорю, Лубкин. Он под машину попал. Сентябрь, вторая декада, утром. Нет, не Лубкин, Лубкин жив, я придумал. Я ему некролог писал.
  Кристина включается, ты снова начал писать некрологи? Нет, только ему, я не отправил. Кристина просит какую-то девушку наконец выключить фен, становится тише.
  Я слышу, как она куда-то идет, каблуки пробивают остриями твердь свода моего черепа, акустика напряженно кратно усиливается. Кристина в дамской уборной, притворяется, что не курит, что бросила.
  Что ты ответил Лубкину? Наконец-то, я уже минут пять ей пытаюсь рассказать, что произошло. И я пересказываю все еще раз. Лубкин, Фил умер, не знал, что ответить. Не знаю, кто это. Ты знаешь Лубкина? - спрашиваю ее.
  Кристина просит меня наконец заткнуться, она говорит:
  Морик, успокойся. Еще предложила бы овец считать. Она спрашивает, считал? Считал. Сколько? Шесть.
  Ок, послушай, говорит Кристина, я тебе редко что-то говорю в императивном порядке, но в этот раз дам совет, а ты сам решай. Она знает, что для меня это ее 'сам решай' будет катастрофой. Поэтому это такой вот вид иронии. То, что она скажет, я должен буду выполнить неукоснительно.
  И тогда она говорит:
  Морик, ты сейчас же покупаешь билеты и возвращаешься в Новогиреево как можно скорее, желательно уже в четверг. И она отключается.
  Вот, вот, билеты, самолет, ненавижу самолеты, падающие ржавеющие баки, Новогиреево, я запинаюсь, повторяя все это заново, так как вспоминаю что-то важное. Ну конечно же, как я мог это упустить.
  Сразу же пишу Денису Лубкину еще раз (на предыдущий мейл он еще не ответил):
  Денис, извини, пропустил, у меня к тебе просьба, не мог ли бы ты дать мне координаты могилы Фила. Я хочу его навестить. С уважением, Мориков
  И после этого я покупаю очень (самые) дорогие билеты на субботу, четверг стало быть остается видеосвязь.
  И далее я пишу Крис, купил, в субботу утром в Новогиреево. В четверг поговорим.
  Через час она мне отвечает, нет в четверг ты будешь занят сборами, а встретимся мы в субботу на прогулке, я потом скажу где. Это первый раз, когда она мне предлагает такое, и я признаться изрядно взволнован. Прогулка с Кристиной вместо сессии в четверг? Она что-то задумала или ее муж-друг вышвырнул, не похоже на это. Я предлагаю ей тогда уже разделить трапезу в детском кафе, вместе, но она отказывается.
  Она говорит:
  Прогулка, точка. Ориентировочно три часа. Что три часа? Длительность прогулки или мы встретимся в три? Переспрашиваю.
  Кристина в хорошем настроении, поэтому мне в ответ отправляется безобидная шутка. На что я ей в ответ - а как я тебя узнаю на улице? (Мы с ней до этого уже несколько раз встречались, здесь ирония в том, что она часто мне жаловалась на вес и на то, что ее скоро муж-друг перестанет узнавать).
  Она отвечает, плащ зеленый надену.
  Я зажигаю выдуманные свечи и начинаю составлять список к поездке, Кристина догадывается, что я снова начал составлять списки, у меня они есть на все случаи жизни. Здесь же сама необходимость диктует, вы понимаете.
  Кузя будет у моей приятельницы все это время, я договорился. Она ему даст больше еды и вообще там можно будет делать, что угодно, и может быть он ей нассыт на стену, а она потом будет все это оттирать какой-то ядовитой бытовой химией. Она дама одинокая, возрастная, сидит в основном дома. Так что компания облезлого добродушного кота ей будет только в радость.
  У меня есть две фотографии Фила, но их делал не я. Это все работа Дарика, он сделал их за пару месяцев до моего знакомства с ним. Я никогда не рассказывал о них Кристине, но мне рано или поздно придется. Еще есть, подаренная мне им книга. Подарил и сказал, хочешь узнать меня, хочешь понять кто я, прочитаешь, там все собрано. Я ее перечитывал дважды, но сейчас буду третий. Про книгу Кристина знает, она ее тоже прочитала, потом не отвечала весь вечер, а потом я был виноват, что у нее глаза испуганные и опухшие. Ее я тоже беру с собой.
  Итого, список получился следующим:
  Черная рубашка 2 штуки
  Другая одежда
  Бутылка для воды
  Мыло
  Фотографии Фила
  Ольховый король
  
  
  2003, февраль
  За месяц до того, как он написал мне в привате в одном всем известном чате начала нулевых, где сидела половина, если не все инакие обитатели маргинальной Москвы, несколько человек тайно сообщили, что дескать мне надо присмотреться к некоему молодому человеку, с которым у меня возможно могут быть общие мрачные интересы. И что возможно 'вам будет интересно о чем-то таком потолковать'. На каком основании такие предположения были сделаны, я предположить не мог. Свои интересы я в те времена мало кому озвучивал, слыв каким-то там дураковатым умником или напыщенным выскочкой. Ни первым, ни вторым я, конечно же, как мне хотелось верить, не являлся. У меня были отчасти сложные музыкальные и литературные предпочтения, но не более, на этом все странности и заканчивались. Тем не менее информацию о том, что некто Фил заинтересован в знакомстве со мной, мне донесли. Я помню, когда впервые прислушался к звучанию его имени 'Фил' и мне это понравилось. В то время я особенно любил в морозную погоду окно открывать и садиться напротив него, вымерзать, пока кожа не белела и не становилась замерзшей, с прожилками суженых сеток сосудов и вен, фиолетовыми оттенками синего рисующих узоры на живой человеческой плоти. Я не заболевал вследствие этого, но если бы это и случилось, то умирать от какого-то там зимнего вируса я точно не собирался.
  Мне нравилось чувствовать мертвенность, которую обретало тело на несколько секунд, когда окно закрывали. Тощий бледный ледяной полутруп, закрывающий наконец окно, останавливающий стужу в ее проникающем внутрь согретого отоплением помещения действии. Фронтиром этому являлся непосредственно сам стеклопакет, как бы я себе тогда это объяснил.
  И все это я запивал настойкой боярышника, пузырек уходил за раз. Не знаю, был ли это начальный период алкоголизма, может быть и да, но скорее всего нет. Мне нравилось ходить раздетым, перемерзшим с холодными синюшными руками и ногами дома, открывать окна и слушать всякого рода мрачную музыку и абсолютно ничего более. И еще быть одному, не общаясь ни с кем, только с моими призраками, которые посещали меня достаточно часто, превратив эти визиты в рутину моего искусственного умирания или прожигания жизни, как кому будет угодно. Иными словами, смерть уже тогда была везде и всюду, а я был ее лучшим другом. И как я и обещал, мне придется рассказывать обо всем этом и про мертвецов тоже. Пожелали бы они этого? Или все-таки этого я пожелал, а они уступили, согласившись?
  Я мог не разговаривать неделями и столько же не выходить из дома. Если вы думаете, что я какой-то там сумасшедший и мне надо было бы срочно идти к психиатру, то вы не первые и не последние, кто обращался ко мне с этими рекомендациями. Я бывал там и не раз и всегда выходил с диагнозом, лаконично озвученным по-новому, что сути его никак не меняло. Со временем круг начал замыкаться и 'шизофрения' стала набивать оскомину, как и врачи, мне ее озвучивавшие. Количество посещений клиник значительно уменьшилось, а месяцами позже они и вовсе сошли на нет. Зато появился чат, где глумление над всем и вся могло достигать масштабов вселенной, где не нужно было разговаривать голосом и показывать свою дебильную рожу. Зато можно было менять личины и маски и каждый раз при этом переписывать легенды заново. Можно было в одном привате представить себя сорокапятилетней бабищей, а во втором быть уже каким-нибудь полусгнившим студентом, кем я по сути в то время и являлся. Как и весь люд тех времен, я втянулся в этот формат развлечения, и он стал вытеснять многие привычные для меня надоевшие времяпровождения. Пришлось урезать посещения заброшенных больниц, потом были вычеркнуты психиатры, потом из списка улетели всякие заваленные непроходимые данжены в мрачных и опасных пригородных лесах, и наконец в последнюю очередь я отказался от поездок и чаепитий на кладбищах, что уже само по себе оставалось неизменным принципом. Но как показывали обстоятельства, чат заменил мне все, можно было больше не выходить из дома, не выключать музыку и постоянно пить всякую этаноловую отраву. Именно в таком состоянии меня и застало предложение, исходившее от неких незнакомцев о том, что мне пренепременно необходимо присмотреться к одному странному на их взгляд посетителю чата, как правило, заглядывающему в него поздно ночью. Я часто видел этот никнейм в общем окне, но как-то не обращал особого внимания, исходя из презумпции общей неинтересности для меня вообще всех и каждого. Но предложение имело некоторые оттенки настойчивости и мне пришлось присмотреться, что там этот Фил пишет и о чем.
  Мои мертвецы при этом молчали, они понятия не имели, кто он такой и чем может быть нам интересен. 'Нам' это мне и еще десятку призраков, которые постоянно тусовались в то время в моей комнате. Кристина бы уточнила, в моей голове, но это был 2003 год и мы еще с ней не были знакомы и в ближайшие лет девять я еще это профессиональное предположение не услышу.
  Так вот, они молчали, а я их спрашивал, ребята, ну что, пишем Филу? Они пожимали плечами, я же тянул время. И так прошло пару месяцев, пока в какой-то там мрачный холодный февральский вечер после того как я минут сорок абсолютно голый снова отсидел перед открытым окном в полупустой комнате и руки мои стали цвета морских водорослей, по привычке опустошив вторую бутылочку настойки пиона и включив музыку громче, я посмотрел, что там происходит в общей ленте сообщений чата. Было все это как будто бы весело. Красный свет ламп располагал меня к каким-то там обнадеживающим ожиданиям, без необходимости выхода за пределы комнаты. Но все оставалось максимально корректным, ничего не подумайте. И вот когда я еще раз посмотрел в чат, я увидел там открытый кем-то со мной приват.
  В окне было написано:
  Привет.
  Фил, приват, привет.
  Я не ожидал. Напомню, некто думает, что у меня с ним схожие интересы, некто предлагает мне присмотреться. Некто говорит, обрати внимание на Фила. Я уже месяц только и слышу это Фил, Фил, Фил. Как же я заинтригован, не могу дождаться. Я уже почти зависим этим именем.
  Но в этот раз все было по-настоящему.
  Фил, приват, привет.
  Помнить этот момент сегодня это даже для моей памяти странное упущение.
  И здесь вся эта бравада сдувается, я резко становлюсь собой - жалким, закомплексованным, не очень умным студентом, прогуливающим занятия по причине депрессии и суицидального расстройства, что безусловно было всегда подкреплено документами.
  Становится неловко, что я сижу голый и я поспешно надеваю какие-то уродливые растянутые домашние шмотки. И вот в таком обреченном падении в собственное ничтожество дрожащей рукой, которая уже отогрелась в розовую лапку, приободрив себя настойкой боярышника, я печатаю:
  Привет, Фил.
  Я и сейчас еще помню, как мне было страшно сделать тогда этот шаг, все это не более чем, как я сказал, упущения памяти, не без содействия и заговора мертвецов в ней сохраненные. Это они заботливо помогали мне собрать и восстановить все эти фрагменты в воспоминаниях.
  А тогда, в ту секунду, они холодно настороженно молчали. Как будто бы предчувствуя, что вот он, главный мертвец, дал о себе знать, вышел из тени. Поздоровался сам, пока испуганный я тормозил время.
  Позже мы с Филом вспоминали наше знакомство, он мне рассказывал свою версию происходившего, взгляд с его стороны, из Новогиреево. По ту сторону все это определялось соответствующей идентикой, ему предлагали все те же некие заинтересованные обратить теперь уже его внимание на некоего полусгнившего персонажа Морика, безумца как минимум, а на деле смышленого и поэтичного парня, со схожими с ним, Филом, интересами. И он также размышлял, раздумывал месяц, ожидая, что возможно Морик напишет ему первым. Его мертвецы тоже молчали, но он и сам будучи мертвым, мог бы отслеживать динамику нашего сближения, хотя она и не заявляла ему никак о себе. Зеленый проспект замерзал и покрывался еще одной толщей льда, люди падали и ломали руки. Фил смотрел на черные голые ветки аллеи у него за окном, а с четвертого этажа он только это и видел и еще на серое небо, курил, читал книги по психиатрии, снова курил, спал. Время шло, а некто Морик совсем никак не проявлял себя. И тогда он открыл с ним приват и написал 'привет'.
  Помните?
  Привет, это φил.
  Привет, Фил.
  Вот так вся эта чертовщина и началась с этого долбанного 'привет'. Лучший друг смерти встретил своего мертвеца, мир вокруг стал еще чернее, тени растянулись на километры по синим снегам и зашевелились как обрубленные хвосты или провода, из которых проливались отходы химической переработки планеты. Все пели хором. Кто-то хрипел. Кто-то умирал в эту же секунду, сгорбившись в реанимации, а кто-то подумывал спрыгнуть с двенадцатого этажа, ой, а я даже знаю, кто это мог быть. Февраль вымораживал наши внутренности. Все возможные оттенки ахроматического спектра были плачевно задействованы, когда хотелось рассказывать о том, как ужасно/прекрасно это давящее зимнее небо и как хочется в него дышать пьяным паром с привкусом настойки какого-нибудь горького коренья. Нельзя было быть более жалким и несчастным, коим был я, но и нельзя было быть счастливее и мертвее, чем были мы в тот морозный февральский вечер нашего первого знакомства.
  Вот так я чувствовал этот 'привет' в тот день. Некие заинтересованные люди позже будут нелестно отзываться обо мне, обесценивая мою историю, некоторые даже будут преследовать, пытаясь причинить мне еще больше боли, унизить, раздавить, забрать мои воспоминания, оклеветать меня и его. А еще некие некоторые и даже близкие мне в тот период человеческие люди захотят излить в уши Фила небылицы и ложь о том, кем по их мнению я был в то время и как и почему принимал неугодные им решения. Ну и наконец останутся те, кому вообще вредны будут мои воспоминания, они вежливо намекнут мне не углубляться в эти темы, ограничившись вымышленными фактами, приукрашенными подробностями, сглаженными острыми углами. Но и их всех мне придется послать туда же! Так что если меня убьют после всего этого, что сделать будет крайне сложно - они знают, что за мной стоят сотни мертвецов и боятся этого - вы будете знать, что же там произошло. Фил называл подобное 'разносом репутации', стишками мертвых детей на могильных надгробиях, посвященным их продолжающим свое жалкое существование родителям. У нас, знаете ли, юмор черный был, я бы даже сказал чернейший и вам вряд ли он бы понравился.
  Фил называл это разносом репутации или дневниками позора. У каждого свой разнос, каждый последующий участник - новый читатель, который начинает с нуля, еще раз с начала. А вы при этом переизданная, свеженапечатанная книга. Вас еще вычитают до самых костей, когда придет время. Фил говорил, что у мертвых летописи заканчиваются и дневники позора превращаются в пепел, безопасный для других мертвых. Но только для них.
  Это все будет позже, когда появятся внутренняя и внешняя карты и будут открыты все двери зеленого дома, куда приглашены будут не только живые, но и, собственно, мертвые.
  А сейчас было это трясущееся и дрожащее
  'Привет, Фил'.
  Был ли я его фаворитом в то время? Скорее всего нет, как я это сейчас себе думаю. Но 'это себе' я так сейчас думаю, а как оно тогда было, никто не знает.
  Им определенно был Лексе. У них с Эдо это было общее увлечение, если о Лексе так, можно сказать. А я был чрезмерно литературным, утонченным, переначитаным, не мог не говорить книжным языком, как ни старался, хотя и 'ругался матом, бухал, курил'. И все равно этого было мало. Фил говорил мне и Максу, пацаны, надо быть брутальнее. Ну ладно еще Макс, он хоть и был нежным и полупрозрачным, но хрупким при этом его назвать нельзя было. А со мной то что? Я старался как мог. И каждый раз 'надо быть брутальнее'. Мне это и Лексе как-то сказал, но мне все равно, что там Лексе говорил, он что ни скажет, что ни сделает - все в восторге. А нам с Максом 'брутальнее надо быть' видите ли. Морик все умеет, делай с ним что хочешь. Но он не брутальный, он литературный, филированный же. А вот Лексе в его отглаженной черной рубашке с титановым пирсингом и голосом как у диктора на радио - вот он брутальный. Но Лексе и правда такой был, это я уже придираюсь. Старые склоки. Я же покупал парфюмерию и волосы укладывал гелем, который, оказывается, 'вкусно пахнет лесными ягодами'. Кто-нибудь за это похвалит? Нет. Аси еще и гадость скажет, что-нибудь про мои комплексы или про то, что я прячусь под какими-то там меняющими естественную биологию парфюмерными излишествами. Пройдет девять лет и Кристина будет мне что-то подобное сообщать каждую неделю в половину пятого по четвергам.
  Поэтому нет, позже, когда мы все были собраны вместе, я скорее всего уже не был фаворитом Фила.
  Но в самом начале, в тот момент, когда случился этот 'привет' и когда мы впервые встретились и когда я бегал за ним с кучей вопросов и он все еще видел во мне 'ученика', в этот момент - да, я им был, я хорошо это помню.
  И да, когда мы впервые встретились его глаза горели бирюзово-синим ледяным безумием, а тот, кто когда-либо этот ледяной свет наблюдал, тот знает о чем я, а кто знает, тот знает. Это станет когда-то через пару лет третьим негласным воззрением нашего кодекса доверия, или первой редакции протокола, составленной нами всеми для нас самих. 'Кто знает, тот знает'.
  Первая встреча произошла только через четыре месяца, а все это время мы обменивались полноформатными мейлами. Да, после 'привет' пройдет целых четыре месяца, прежде чем я его увижу, я это хотел сказать.
  Увижу впервые живым, уточню.
  Но это уже условности, так как любая трактовка понятия 'быть живым' в то время была еще дискуссионной и подвергалось всесторонней критике.
  В последствии не все разделяли наши общие представления о культовом статусе феномена смерти внутри нашей немногочисленной группы, чаще мы сводили все это к природе зависимости, каждый из нас был уже зависимым в той или иной степени и это не обсуждалось, чтобы окончательно не добивать и без того поспешно летящую в пропасть всю нашу небольшую компанию. Но тогда, в самом начале, мы полагали наше сообщество как 'союз' друзей и единомышленников, где смерть была не более, чем предметом исследования, как говорил Фил 'нашей любимой игрушкой'. Она в любом случае притягивала нас больше, чем тот ужас, что оставался нам во 'внешнем мире', дефинированном по истечению какого-то времени как внешняя карта. Это там, где собирались боль, страдания, предательства, унижения и люди, конечно же. Настоящие живые человеческие люди. Внешняя карта отчасти формировала содержимое дневника позора, которым располагал каждый из нас, пока еще был условно жив. Говорить об этом изначально было сложно, внешние карты засекречивались, так как в них были данные, которые мы старались игнорировать. Например, наши настоящие имена, больничные выписки, адреса родственников и места работы. Все то, что превращало нас в обыкновенных людей, когда мы должны были ими притворяться. Возможно и каждый день, как это выпало на долю Аси. Иногда пару раз в неделю, как в случае с Эдо или четыре часа в день как было у Лексе или Макса, почти никогда как Фил или вообще никогда, как это было в моем случае. При этом место работы в некоторых ситуациях или культивировалось в громкое название (версия Аси, который сначала сообщал, что он патологоанатом в морге, а уже потом свое вымышленное имя) или же полностью замалчивалось (версии Макса и Фила), плотно закрывая при этом сутанами мрака любую приватную информацию. Какие на то были причины никто не знал, это были личные, никому не принадлежащие подробности. Фил, насколько я был осведомлен, как и я, изначально писал некрологи, но чем он занимался в свободное от нашей общей деятельности время, никто из нас не имел ни малейшего понятия. Лексе вообще называл себя 'я здесь проездом, в гостях', таким образом отводя Питеру роль его основной для нас всех закрытой внешней карты. То, чем он там занимался, когда уезжал в свою другую жизнь, ни разу не было ни кем озвучено и всецело оставалось за периметром его совместной с нами жизни.
  Эдо никогда не называл нашу контору 'похоронным бюро' и если кто-то осмеливался произнести эти два слова, иногда по недосмотру или забывчивости, он крушил стены, орал матом и ломал все, что попадалось ему под руку.
  Он говорил, переходя на крик:
   Мы агентство ритуальных услуг, а не похоронное бюро!
  Я думаю Лексе специально допускал эту неточность в некоторых ситуациях, зная, что в его сторону направленный гнев будет мгновенно смягчен. У нас были свои тараканы по поводу дополняющих деталей или, как я это еще называл, 'уточняющей информацией'. Да, снова дискуссионные понятия, но именно это и говорил ему Лексе.
  Похоронное бюро - дополняющая деталь к пониманию сути агентства ритуальных принадлежностей, обозначал свою позицию Лексе.
  И Эдо орал снова:
   Услуг!!! Услуг, Лексе, не принадлежностей.
  Лексе, я думаю, посмеивался в эти моменты, но я его нисколько не выгораживаю, он тот еще хитрец всегда был.
  Да, так вот, похоронное бюро и было тем планом 'общего дела' над которым мы все работали. Первый протокол или как его еще называли 'поэтический кодекс доверия' устанавливал некоторые правила. Эдо и Лексе были партнерами в агентстве ритуальных услуг, которое после должно было быть открытым в зеленом доме. Аси работал патологоанатомом в морге и часто таскал Лексе к себе в прозекторскую, после чего он возвращался домой весь возбужденный, покрытый испариной и говорил, что ему надо снова сменить род деятельности. Но после сразу же бежал в душ, чтобы избавиться от микробов и трупных отдушек. Ни первого, ни второго конечно же там не было. В моргах вообще все чисто и стерильно. Иногда они шли в душ вместе и Лексе на входе предупреждал Аси, чтоб ничего такого не было.
  Эдо хотел, чтобы все было задано с точностью математических формуляций, он любил простоту и логику, но это только то, что он любил нам всем говорить, а не реализовывать на практике, когда доходило до чего-то дельного. А в протоколе оно так и называлось 'агентство ритуальных услуг' (сокращенно АРУ), позже Фил предложил название. D54 Target. Серьезно. Не понимал тогда и сейчас не понимаю, что он этим сказать хотел. Он все прятал под символы, которые почти никто не мог разгадать, но Эдо все же согласился. Я и сегодня понятия не имею, что конкретно стояло за этим названием и почему они в итоге от него отказались, сохранив его только на одном единственном канбане, шильде, висящей над комнатой Фила, в которой он почти никогда не жил.
  АРУ для необычных клиентов, говорил Эдо. Он любил аббревиатуры и сокращал все что только можно было до набора букв и потом так разговаривал. Эти коды были нам привычны и мы точно знали, что такое например ВВДП (сокращенно от выход в демонические поля). Никто из нас никогда не хотел на практике узнать, как это ВВДП работает и какие последствия столкновения с ним могут каждого из нас ожидать. А я в дальнейшем не буду использовать все эти аббревиатуры, которые были у нас в ходу, чтобы не переусложнять суть повествования, избавив его тем самым от множества ненужных разъяснений. Скажу только то, что всех этих акронимов и сокращений было очень и очень много. Когда я Крис как-то более детально перечислял все это, она спросила, а как вы там вообще кукухой не поехали окончательно? Так и поехали же, кукухой окончательно. Эдо бы сказал ПКО.
  Так вот, под необычными клиентами Эдо подразумевал всяких там богемных представителей мрачного подполья Москвы, всяких ведьм, колдунов, постаревших бывших готов, выдумщиков - вампиров и прочую театрализованную нечисть, то есть инаких, как их предложил называть со временем Фил, а также и тех, кому по разным причинам отказали в захоронении или иными словами в официальной церемонии. Либо же тех, чьи родственники сами сочли участие в официальных ритуалах захоронения нежелательным. А там сами догадайтесь, что это могло быть. Кого это вдруг тайно захотят похоронить в обход всего законом установленного. А у нас еще толпы призраков в доме и такие же толпы убитых горем родственников, ищущих контакта с их умершими. Или же мертвые, которые сами обращались к нам с разными просьбами, но это случалось все-таки несколько реже. И нам всем надо было отказывать и времени не хватало, чтобы ответить на каждый предъявленный запрос. Агентство еще не открылось, а очередь уже была в определенных кругах известной за что спасибо тому самому сарафанному радио. Люди как они думают умирают каждый день. А у нас маленькое похоронное бюро (ок, агентство ритуальных услуг) и нас всего пятеро было, так как Фил в этом изначально меньше участвовал, предпочитая оставаться от общего с Эдо дела независимым. Он, как я говорил, в основном писал некрологи, иногда в достаточно нахальной и дерзкой форме. Позже и я начал их писать и некоторые из них я даже позже может быть покажу и расскажу, если смогу их вспомнить. Но в целом, у него была какая-то своя тайная занятость и конечно же своя внешняя карта. И еще он часто уходил жить в свою квартиру, иногда пропадая там на несколько дней. Макс же после установления протокола второй редакции полностью сконцентрировался на 'общем деле', он взял на себя больницы и общение с родственниками. У него было много терпения, врожденная доброта и, как говорил Фил, человечность высокого порядка. То есть он был не таким психом, как мы, и его социальные навыки позволяли ему находится в многолюдных местах и быть способным проявлять эмпатию. Эдо говорил, что он выискивает необычных клиентов. Просто умереть, чтобы попасть в наше странное бюро было недостаточно. Необходимо было быть особенным, кем-то из необычных обитателей темной стороны города. И у Макса был нюх на таких людей. Но это все будет происходить позже. А сейчас, в конце февраля этого года, я вот только познакомился с Филом и мы даже не начали переписку длиной в четыре месяца.
  У меня тогда еще только появился котенок, ну как появился, я его подобрал на улице. Шел поздно ночью по Новогиреево куда-то там, может быть в магазин ходил кефир купить, сейчас эти уточняющие детали раскрыть не является осуществимым. Шел в общем, как я сказал, куда-то там. И вот где-то внизу под ногами на автобусной остановке что-то сидело и пищало, какой-то комок шерсти черного оттенка черного, невзрачного, неприметного. Какой-то шевелящийся кусочек жизни, сбившийся в маленькую пушистую точку, сжимающуюся под тяжестью враждебности окружающего ее мира внутрь себя.
  Я его подхватил и запихнул в карман куртки, комок молчал, я думал 'может все уже', ладно, разберусь дома.
  Рядом стояла спрятавшаяся в свете фонаря парочка людей, точно не помню кто, они смотрели, что это я там делаю. Идет какой-то чувак и подбирает грязного уличного котенка - им это так выглядело. Вроде бы умиляющая картина, но нет они скривились и потом это, ой, не трогай его, он может быть заразным. Они стоят на холодном ветру в одежде обнимаются (не уверен, может быть что-то еще), а рядом вот это микроскопическое несчастное созданьице борется за жизнь, а они 'фу'? Я помню сказал им, что я и сам весь заразный и перечислил несколько наименований пугающих патогенов, которые у меня в крови прямо сейчас плодятся, но как-то весело шутить не хотелось и все это прозвучало даже несколько угрожающе. Они стали что-то говорить про то, что я больной, так а я им о чем толкую? Дальше не стал слушать, что еще с людей возьмешь. Комок шерсти вдруг пошевелился. Он был условно жив, я услышал изданный им звук, какой-то новый с жалобной беспомощной нотой. Первое, что пришло в голову, да он же жив, вот дела. У меня в кармане неожиданная большая ответственность или даже друг. Я тогда еще не знал, что это парнишка. И вот здесь мне действительно пришлось идти в магазин за кефиром, но не ему, а мне. А ему кошачий корм, миниблюдце, полотенце, подстилку и еще кошачий шампунь. Потом я его промывал, потом он ел из этого миниблюдечка, потом я ему организовал из полотенца условный домик. Он туда спрятался и уснул.
  Так появился Кузя, если вам интересно. И я не самый плохой еще хозяин, если что. А то мне выкатили как-то, что я ему внимания не уделяю, недостаточно внимания отдаю. Кошатники поймут, у котов свой мир, отстаньте от них со своим вниманием. Покормил, причесал и жди, пока он тебе сам внимание уделит, когда время найдет. Кузя на момент моего проживания в зеленом доме, был определен к одним добродушным простоватым родственникам, людям большой души, а я его навещал по нескольку раз в неделю и привозил корм. В самом доме коты разрешены были только вымышленные, галюцинированные. Живых мы бы не потянули, это ответственность, на которую мы не были готовы.
  Это сейчас он старикашка, а тогда, в те годы был юным, обжористым котом со сложным независимым характером. И даже, если он вдруг не помнил, кто это к нему пришел и подносит блюдце с какими-то кошачьими консервами, я все равно оставался заботливым родителем, который решением суда раз в неделю мог выгуливать ребенка на алиментах.
  Да, сейчас он на диете постоянно и спит полдня, поэтому я и беспокоился, что если соседка его снова закормит и я получу назад жирного кота и все начнется сначала.
  Соседка, как я и говорил, престарелая одинокая дама, которая любит говорить про болезни и политику. Первую тему я еще как-то выслушиваю, вдруг узнаю что-то новое, что потом мне пригодится, а вот во второй у нас с ней столько разногласий, что как-только она начинает, я стараюсь сразу же сменить ход разговора. Она собирается каждый год умирать, но судя по ее состоянию, переживет еще многих из нас. Кристина меня просит быть с ней повежливее или даже так, будь с ней поаккуратнее. Отчего же? Соседка курильщица, что конечно же ее выбор в восемьдесят два года, я ей часто покупаю сигареты, она об этом меня сама просит. Кристина говорит, ты соучастник. Еще я покупаю алкоголь, когда она заказывает. В основном вино, ничего серьезного. Было она захотела влюбиться, пришлось искать ей партнера. Она хотела до тридцати и подешевле. Кристина говорит, сейчас ты думаешь, что она молода в душе, а завтра ты не сможешь с новыми соседями оставить кота. Под новыми соседями подразумевается ее сын, который меня недолюбливает. Он, скорее всего, сразу же продаст ее квартиру. Мысль про новых соседей пугает. Они могут начать слушать другую музыку, смотреть телевизор, готовить еду, ходить. Чем больше я думаю об этом, тем больше понимаю, что Кристина права, когда говорит, что я соучастник. Я думаю, что я хороший друг. Но снова оказываюсь невнимательным. А отказать соседке я не могу, она еще обидится или начнет сама все делать и наши приятельские отношения рухнут и мне не с кем будет оставить Кузю.
  Поэтому я ищу ей до тридцати, балканского строителя, недорого, и он несколько раз в неделю посещает ее в вечернее время. Они беседуют на ломаном немецком, пьют вино и я слышу счастливый смех соседки с непривычным мне моложавым звучанием. Ого, я даже слышу какую-то другую молодую женщину. Что там говорит Кристина? Сама живет с нелюбимым мужем-другом не самую веселую жизнь, кому она все эти ногти и прически подбирает? Но я об этом спрошу ее намного позже. У Кристина тоже есть внешняя карта и свои дневники позора, даже если она и называет все это нашими невротическими фиксациями. А соседка сейчас смеется, окна открыты и я слышу этот счастливый влюбленный смех. Балканский строитель скоро уйдет и в доме станет тихо, если только Кузя будет потерянно искать завалявшиеся съестные крошки. Я иногда думаю, что он тоже был молодым и вообще, как коты это рефлексируют?
  В половину первого строитель уходит и соседка пишет мне:
  Сейчас сигаретку еще и спать, и ставит много смайликов
  Что там говорит Кристина? Соучастник? Но нет, я думаю, что даже у восьмидесятилетней соседки все обстоит намного лучше в этом, в чем мы с Кристиной как-то не особо оказались успешны в последние годы.
  А потом она пишет, позже немного, я уже в кровати с книжкой разваливаюсь.
  Спасибо еще раз, Морик, я живу.
  И снова куча смайликов. Что там говорит Кристина? Соучастник? Пожалуй, да.
  Я потом покажу Крис все эти переписки конечно же, а то она скажет снова, что я всегда бездоказательную базу приношу, но не в этот раз.
  В 2003 году соседка во Франкфурте еще не будет знать, кто приносит ей сигареты через тринадцать лет и кто покупает ее любимое вино, когда ей стукнет восемьдесят два года. И она никогда не будет знать, кто такой Фил, как и никто знать не будет. Ну кроме Кристины, она из меня все вытянула. Своими бесконечными тестами и опросниками, которые она сверяла по университетским конспектам. Мы с ней столько ссорились из-за этого в начале. Я ее просил перестать искать в конспектах диагноз, ничего новее шизофрении она не найдет, а ее у меня нет. Все эти дефициты внимания и посттравматические синдромы вообще не мой случай, слишком мелко. Но она и по сегодняшний день их там ищет, но уже не диагнозы, а как она это называет 'практики'. Считать овец, например.
  В 2003 году соседка во Франкфурте не будет знать, что существует какая-то Кристина и что я ей должен звонить каждый четверг, она не будет мне напоминать, что уже полпятого и мне пора звонить, не будет говорить:
  Ты бы хоть в душ сходил, когда ты последний раз голову мыл?
  Ненавижу мыться, да, знаю, что вы сейчас думаете, но я просто ненавижу мыться, особенно волосы, они потом пушистыми становятся и какими-то новыми. Но я к счастью и не воняю, даже если неделю не моюсь. Какая-то особенность физиологии, может быть поэтому и могу себе такое позволить. Всегда не любил мытье, все эти душевые кабинки, вода, туалетные принадлежности, шампуни. У меня хозяйственное мыло на все случаи, по советскому ГОСТу сделанное. Соседка сказала, что этим можно отравить плесень в доме.
  Так вот она скажет:
  Иди в душ, как бомж выглядишь, и футболку новую надень.
  В 2003 году, в этом холодном феврале, когда все, что у меня есть, это его 'привет', мир еще не разрушен и можно притвориться, что все это такая вот постановочная деятельность, притворство (как после скажет Фил 'шутовство и торжество глупости') и еще не надо начинать обо всем этом думать, что там да как в далеком будущем выглядеть будет. Как если бы мрак имел четкие рассчитанные границы, которые можно постоянно смещать, реструктурируя производные незавершенных формул. Можно быть или мертвым, или живым, по настроению, чаще полумертвым, можно быть только мертвым или даже просто в какие-то дни трупом. Можно и живым трупом, когда нужно максимально экзальтировать собственную никчемность и провозгласить какой-нибудь манифест. Можно зашить рот швейными нитками и сразу их снять, потому что все заживет. Можно зашить этими же нитками чей-то мертвый рот, Аси бы сказал 'красиво подшить'. Он умеет вставлять терминологические уточнения с элементами специализированного жаргона. Можно провести ночь на работе у Аси, а потом утром пить ванильный молочный коктейль, сидя в Макдональдсе одному. Сам Аси таким никогда не занимался, он и на работу на велосипеде каждый день ездил, когда еще массовых велосипедов не было.
  Я никогда не спрашивал его, а каким был для него этот февраль третьего года. Морг, потом спорт? Он слушал электронную и всякую ей подобную музыку, любил бассейны на крышах, светящиеся гирлянды открытых террас с видом на Москву, я никогда не расспрашивал его излишне обо всем этом. Он меня недолюбливал с самого начала, повторюсь. А я, невнимательный друг, но в этом случае его недолюбливанию невнимающий.
   В 2003 году ему оставалось жить еще три года.
  Так что морг, спорт, морг.
  Больше всего Кристина интересовалась этими двумя - Аси и Лексе. Оно и понятно, оба генетические удачи. Даже не знаю, кто из них был симпатичнее. Наверное, все-таки Лексе, Аси был отчасти самовлюбленным, а вот Лексе нет. Что, конечно же, было странно.
  Кристина еще попросила, а давай ты отсканируешь их фотографии и отправишь мне на почту? Зачем это счастливой в браке женщине средних лет? Но я отправил и у меня было потом всегда такое чувство, что она их детально изучила, судя по тому, с какой точностью она вспоминала детали, о которых даже я не мог помнить. Была ли она тоже влюблена тайно в Лексе? И она тоже? Не хочу об этом думать. Уж лучше Аси тогда, он мне казался всегда безопаснее, чтобы сделать такой выбор.
  Фотографии Фила я ей никогда не показывал, притворился, что их нет. Она поверила. Как она его себе представляла по моим описаниям, мне сложно и даже страшно представить. Сколько уточняющей информации я не приносил, образ всегда был неполным. Она спрашивала - психопат с классическим образованием? Нет. Гопник, уличная шпана? Нет. И так бесконечно. Как вообще можно было донести кому-то, как выглядел Фил? Рыжий, синеглазый, чуть выше среднего роста. Разговаривал заготовленными предложениями, как если бы ему надо было смысл сказанного сложить кубиками в произвольном порядке, не растеряв суть, но приумножив ее неожиданными символическими дополнениями. А не так, как все мы, остальные, медленно растягиваем предложения словами в направлении задуманного нами размытого финала мысли. Но это все тоже не определяло его нисколько. Никто никогда не знал, вы смотрите на Фила или он смотрит на вас. Кристина меня попросила дать ей хоть какую-то ориентировочную подсказку, ну на кого он был похож? Но я не знал на кого. На себя.
  И вот сейчас мне нужно будет ей сказать, что все четыре года у меня были две, две! фотографии Фила и я ей их не показал, тем самым заставив ее провести часы размышлений и построений догадок на предмет его внешнего вида. А все эти ее уточняющие и дополняющие информацию вопросы - мне уже было страшно от одной только мысли об этом, что будет, когда она наконец узнает.
  Она меня убьет. Как ей сказать про фотографии?
  Он прислал мне их в нулевую неделю нашего знакомства, сначала первую, она называлась у нас 'Мертвец' и через день вторую, ее мы обозначили как 'Психопат' или 'Джокер'.
  Сим было мне сказано, что в них заключены два его основных состояния и мне надо их запомнить, чтобы различать. Никакой информации об этих фотографиях больше не было, кроме того, что фотограф, их создавший, Дарик, был каким-то там шапочным приятелем Фила. Потом он попросил меня прочитать книгу.
  Когда-нибудь у тебя будут эти две фотографии и этот роман и этого будет достаточно, ты будешь знать все, у тебя буду весь я. Зачем тебе что-то еще?
  Под 'когда-нибудь' подразумевалось, когда его не будет, но поскольку мертв он был с самого начала, мы не называли это 'когда ты умрешь', формуляция была слишком человеческой и предсказуемой, а жить долго он и не собирался.
  Этой книгой, которую он позже подарил мне при личной встрече, был роман Мишеля Турнье 'Ольховый Король'.
  Я сразу же побежал и купил ее и прочитал в нулевую неделю, и только тогда мы начали наш диалог, нашу четырехмесячную переписку.
  Сейчас я понимаю, почему ему так важно было, чтобы я прочитал ее сразу, там действительно было все, что я должен был знать. Психиатрия, мифы и символы.
  С ним я не был невнимательным другом, что бы не говорила Кристина. Я слушал каждое слово и задавал вопросы. И если он сказал прочитать роман, то я на следующий день его приобрел и прочитал за два последующих. Я был внимательным с ним, как ни с кем другим. Кристина говорит, что я прочитал книгу, потому что хотел получить одобрение. Я не только ее подружка, но и видимо дрессированная собачка. Позже выяснится, что она все-таки была права и с Филом я был невнимательным другом.
  Все, что я хотел тогда - понять. Понять его, узнать. Мыслить, как он, говорить, как он. И не боятся жить как он.
  Фил говорил:
  Я не полностью как другие, они видят во мне чужака. Я им не нравлюсь. Я умер. Меня больше нет. А им все не так. Пришлые приходят последними, но спят крепко.
  Кристина говорит, что он таким образом меня проверял. Он мог доверять только тому, кто способен говорить с миром мертвых и может приближаться к смерти во всех ее аспектах, теоретических, в первую очередь. И не только теоретических, во вторую, продолжал ее слова я.
  Видела бы она еще эти фотографии, что он прислал.
  Он проверял меня, не готов - не лезь.
  В 2003 году я еще не знал, что через тринадцать лет все, что останется у меня от него будут все те же две фотографии и один роман, ну что же, выбора у меня не было. А книга еще и сможет меня спасти от обморожения в один холодный зимний день.
  Да, еще у меня оставались некоторые сохраненные письма, не много, чтобы хватило ужаснуться. Что может быть еще страшнее. А вы любите смерть также как ее люблю я? Знаете, как опасно заглядывать в чужие дневники ужаса? Какие могут быть последствия? Еще никто не вышел целым и невредимым. А уж когда эти дневники ведет мертвец, что делает все это еще более жутким и невыносимым... В них, этих дневниках, вам, живым, никогда нет места. Вы довольствуетесь обгладыванием чужих дневников позора в то время как дневники ужаса стоят на самых высоких, недостижимых людям полках. Их редко упоминают в разговоре и еще реже стараются вспоминать. С них даже пыль боятся лишний раз стряхнуть. Прячут их от детей. Кристина называет их гримуарами. Фил говорил, что в них спрятаны древние проклятья, такие, например, как он сам. Он называл себя проклятьем, заразным, передающимся окружающим. И поэтому только такой же прокаженный, больной, потерянный, полумертвый человек мог быть ему собеседником, другом, нет, единомышленником, способным быть рядом с ним, живым или мертвым. Либо же это могла быть некая неузнаваемая женщина, это название ему при рождении и даровавшая.
  Он сказал:
  Меня окружает смерть, все умирают, я ее распространяю, все один за другим умерли. Мое имя теперь будет cмерть. Один раз умер, второй раз мертв.
  Я тогда еще не понимал, что значит 'все умерли' и воспринимал некоторые стилистические приемы его речи как поэтику.
  Он сказал:
  У тебя будут две фотографии, одна книга и еще кое-что, о чем я скажу тебе немного позже и ты сразу же забудешь об этом.
  Он сказал:
  Пока не будешь там, где тебе ничего из этого уже не будет нужно.
  Он сказал:
  Здесь начинается территория моего внутреннего кладбища. Приглашаю на чай, если не испугаешься. Добро пожаловать.
  Я не испугался.
  В феврале 2003 года, когда, может быть, можно еще было все исправить и может быть все мы остались бы живы, мы решили ничего не исправлять и не оставаться в живых. То, что у меня это получилось, не более чем случайность или стечение обстоятельств.
  Но если бы все-таки мы исправили что-либо тогда, то мы бы сейчас старели или притворялись, что стареем, оставаясь при этом бессмертными, полностью отдав эти определения на наше усмотрение, собирались бы по пятницам на ужины, как это делают люди с семьями и детьми или ездили бы в путешествия раз в год, где вспоминали бы наше утраченное время. Я не познакомился бы с Кристиной. Она так и говорит, если бы он был жив, ты бы здесь не сидел. И она права снова. Я часто думаю каким было бы это 'после', если бы что-то было иначе. Например, я не прочитал бы книгу или Фил не захотел бы мне отправить 'привет' или я бы не ответил ему из-за своих комплексов и угрызений страха. Если бы я прочитал книгу, но испугался или оказался не готов к тому, что он предлагал мне разделить вместе с ним. Или если бы мы не встретились по какой-то неведомой причине после четырех месяцев переписки, уже зная кто мы есть. Кристина считает, что я все же был вовлечен во все это с самого начала и никаких шансов сбежать у меня не было.
  Эти фотографии держали меня, еще до момента знакомства с его голосом. Я помню когда открыл первую из них - ту, которая называлась 'Мертвец', где он возлегает на земле в каком-то неизвестном парке, погребенный в осыпавшихся листьях. Зачем такой красивый молодой человек притворяется мертвым? А он был красивым и как он сам утверждал условно мертвым.
   Помню, как сидел и смотрел на каждую из них, на людей я не могу сказать, что люблю смотреть, а здесь как-то залипал на эти фотки по нескольку часов в день. Кристина говорит, что я на нем сразу помешался. Стал зависим, одержим им. Но здесь я бы поспорил. Одержим я был только музыкой. А помешался на нем да, отчасти.
  Пару дней после, он мне прислал второе фото, которое называлось 'Психопат'. На нем он выглядывал из-за дерева или даже скорее прятался за него, угрюмо насмехаясь над протекающей где-то там какой-то обыденной жизнью. И все повторилось. Я ему тогда еще эссе аналитическое посвятил: 'Мои мысли к просмотру присланного изображения', он спросил, могу ли я ему написать еще и некролог? Но такой уровень мастерства в то время мне не был доступен, а позже я и сам бы уже не захотел делать это. Некрологи для мертвых, а Фил им только притворялся.
  Мне было жутко стыдно, что его внешность на какое-то время оттеснила все наши предыдущие диалоги, забирая мое внимание и вселяя в меня зависть к его красоте. Но я не мог ничего с собой поделать, а он об этом знал и не допускал никаких неуместных комментариев. Я ему тоже отправил свои в ответ, это можно сразу занести в мои дневники позора. А они еще и цветные были из поездок туристических в какую-то там европейскую страну. И еще я там улыбался! Отправить Филу цветные фотографии туриста... Но у меня не было других.
  Я так и говорил, могу ничего не прислать, что даже и лучше. Но он сказал, оставить все как есть. Что он там себе этим вот думал, я не знаю.
  Сначала такая мрачная презентация, сложные тексты, высокий музыкальный вкус. А потом эти дурацкие фотографии. Кристина, кстати, считает, что моя музыка - это даже не вкус, это вообще не и музыка вовсе. Я думаю, они с Аси бы подружились, если бы он не утонул, он был отчасти такого же мнения.
  А тогда Фил никак не прокомментировал мои фото, контекст и наконец мою дебильную рожу. Но сказал про книгу. Он продолжал, сообщая мне этим, что все обошлось с этими фотографиями, существование которых навсегда было занесено в мой дневник позора.
  Кристина трактует это все иначе. Она говорит, ты ему понравился, поэтому было неважно какие фото. Если человек нравится, то он нравится любым и везде. Я хотел бы ей верить, но затем она попросила меня показать эти фотографии, позже она сказала:
  И правда дурацкие. На тебя совсем не похоже. Я бы не заинтересовалась.
  Ты бы не заинтересовалась, а он да. Но я ей ничего не сказал об этом, потому что она снова была права.
  У меня не была повода ей не доверять в таких щепетильных вопросах, потому что я знал, что она обладатель хорошего вкуса во всем (с ее слов): в одежде, манерах, продуктах, и видимо мужчинах. Позже придется и ее историю расспросить, что уж, если она меня еще раз не убьет после этого.
  В феврале 2003 года, таким вот образом, произошло мое первое знакомство с Филом. Знакомство, которое определило всю мою последующую жизнь. Знакомство, за которым последовала вся эта страшная жуткая история, рассказать и расследовать которую я и поставил себе целью этой работы. Смерть Фила, его физическая земная смерть (и возможно единственная) стала для меня испытанием, решением которому могло стать либо безумие и в итоге смерть (в этот раз настоящая), либо путешествие туда, где все это началось и происходило. Поиск ответов, археология прошлого и диалог со всеми дорогими мне друзьями, которых уже давно не было в живых.
  Мой психотерапевт Кристина была права, как всегда, по сути, мне нужно было вернуться в Новогиреево. И начать все с начала медленно, продвигаясь к точке смерти Эдо и последующей смерти Фила. Я был единственным, кто мог разобраться со всем этим, найти их всех, собрать вместе и только так узнать, как и почему умер Фил, который, как я думал, был бессмертным, потому что и так уже был мертв. Как умер главный мертвец? Почему меня не было рядом? Мог ли я остановить его и спасти? Мной данное ему некогда обещание прийти на его могилу, если такое произойдет и она у него появится, должно было быть осуществлено. Это самое малое, что я мог сделать. Мне предстояло вернуться в прошлое, лично призвать мертвых друзей к диалогу и попросить их союзничества и покровительства. Мне также предстояло их возглавить, что для такого человека, как я, было огромной ответственностью. Но я хотел знать все. Каждый день его последнего пути. Как и в 2003 году у меня ничего кроме двух фотографий и книги не было. Я знал, что этого было достаточно. Я знал о нем больше чем кто-либо.
  Крис согласилась сопровождать меня в моем расследовании, понимая, какие мрачные и пугающие страницы моего прошлого ей предстоит пройти, но профессиональный интерес и личная симпатия ко мне являлись для нее достаточно убедительными аргументами, чтобы согласиться.
  В субботу рано утром у меня был самолет Франкфурт - Новогиреево. Я собрал рюкзак, отвел Кузю к соседке, купил ей вино и шоколадные чипсы. Всплакнули. Я еще тогда не знал, что мне предстоит остаться в Новогиреево на восемь месяцев вместо планируемых мной двух недель. Но мы ведь никогда ничего не знаем, не так ли? И отдельно хочу соседку мою поблагодарить за то, что все эти месяцы она кормила Кузю и проветривала мою квартиру.
  Забыл сказать, Денис Лубкин ответил, прислал координаты могилы и свой номер. Я вроде как должен буду ему позвонить. Кто такой этот Денис Лубкин? Я попрошу Кристину составить мне компанию. А если он ей не понравится? О чем я думаю?
  У меня были координаты его могилы на кладбище в Балашихе, номер Лубкина, фотографии Фила, книга. Кристина написала:
  В 15:00 на Третьяковской, на перроне. Ничего больше не планируй.
  Ну во первых, что я могу планировать? И во-вторых, в метро? Она же знает, как я ненавижу метро, еще и в субботу днем. Еще и на Третьяковской. После самолета, который я тоже ненавижу, сразу в метро? Но я ей ничего не сказал. Вместо этого я написал ей:
  Ок, до встречи.
  А потом ответил Денису Лубкину:
  Привет, Денис. Честно сказать, я не помню тебя совсем и поэтому был немного в замешательстве, когда ты написал. Но это все нисколько не меняет того, что мне интересно твое предложение встретиться. И еще спасибо за то, что ты мне сообщил, что Фил умер. Я бы и не знал. Я позвоню тебе скоро. И прости за некролог. С уважением, Мориков
  Он мне ответил почти сразу:
  Так я же про общих знакомых писал, ты что забыл? Отлично, значит сделаем по пиву. До связи тогда. ПС а что за некролог?
  В субботу утром я сел в это гудящее ржавое корыто немецкой авиакомпании, рядом сидели люди, откуда там хорошее настроение - у меня и так его никогда не бывает. Все улыбались, я спрятался под кепкой, очками и еще капюшон худи сверху сбросил. Я тоже улыбался, был вежливым, аккуратным. Ничего не подумайте. Слушал какие-то песнопения монахов из Киккского монастыря на Кипре, понятия не имею откуда они у меня в плэйлисте были. А кепка и очки - это чтобы выглядеть сильным и уверенным, то есть для защиты. Через несколько часов я увижу Крис, впервые за три года. Корыто зажужжало, затряслось, и медленно начинало выруливать на взлетную полосу. У меня есть страх высоты? Был же раньше вроде бы, куда он запропастился.
  
  2016, сентябрь
  Перелет, а точнее эти два с чем-то часа мучений прошли плохо. Как они еще могли пройти? Потребители путешествий летели с хорошим настроением, переговаривались, поддакивали друг другу. Я слышал все эти 'билеты за копейки, я/мы купили билеты за копейки, какая разница куда нам лететь'.
  Купили за копейки, летим куда угодно, фотографируем еду, свое лицо на фоне еды, снова еду, снова лицо. Летим дальше, за копейки.
  Ну вы понимаете. Они не называют это исследованиями места. Не образуют этим ни познавательную, ни мировоззренческую функцию как-то преобразующую их жизнь во что-либо более осмысленное. Когда объект приключения и способ перемещения к нему сами становятся предметом исследования.
  Ну вы понимаете, потребители путешествий. Мне рядом с ними страшно, как и вам. От них исходит надменный конвульсивный смех и в этот момент общая сингулярность всех полей подстраивается под их звериные обертональные частоты. Остановить ее можно исключительно максимально доступной скучной формой монотонности. В связи с чем потребители путешествий замирают, перестают рассказывать про съеденный и сфотографированный салат, про мужа, про щенков и в конце все-таки перестают улыбаться. Радостность иссякает точнее. И потом смотрят в пустоту. Ну, примерно, как я всю жизнь.
  Я считаю овец. Музыка живет своей жизнью, и я не понимаю, что в данный момент я там слушаю. Что-то походящее на какие-то завывания валькирий, восседающих где-то на вершинах фьордов.
  Снова считаю овец. Смотрю в круглое окно и представляю, как подгнившая бочка (ок, самолет) будет падать вниз, рылом или жопой? В лесу упадет или на какую-нибудь деревню пикирует? Где мало людей живет и поэтому их не так жалко будет. Привилегии системной аналитики потенциальных авиакатастроф. Будут потом в ютубе, где записи черного ящика сольют, писать гадости? А фотографии тел? Некорректно? Медики не смогут отреставрировать, обугленные и зажаренные фрагментации сгрузят в закрытые гробы? Никто не выживет.
  Купили за копейки, летим всегда и везде. Экология нам не интересна, не будьте такими скучными. Какие там триста тонн диоксида углерода? Тревожная улыбка.
  У нас отпуск, мы билеты купили за копейки, а вы не умеете веселиться. А вы не в отпуск? Вы же тоже летите. Попытка соскочить с темы.
  Ну во-первых, я на могилу лечу. Во-вторых, вот вам статистика, рассказываю факты.
  На могилу?
  Слышат пугающее, ненужное их настроению, слово и подбирают соответствующую мимику.
  Что же там подходит? Грустное незаинтересованное лицо, сопереживательно подобранные губы? Иногда ладонь к груди прикладывают, видимо, это должно придать им искренности, мол, вот от самого сердца. Я мог бы еще долго этот серпентариум рассматривать, но Кристина меня попросила в публичных/человекосодержащих местах быть поаккуратнее. Она мне сказала, не забывай про инстанции, которые могут следить и принимать меры. Вот поэтому остановимся на том, что потребители путешествий мне не нравятся. И они же ответ ждут на вопрос, сорри.
  Да, человек умер, а я ни на похоронах, ни на вскрытии не был, я в его могиле уже много лет живу, если вам интересно, но это не та могила. В той он только полгода лежит, сейчас вот еду уже эту могилу, настоящую, навещать. Пойду туда к нему прощаться.
  Нет, конечно же я так не сказал, Кристина попросила думать про инстанции и институции этими инстанциями распространяемые. Ты хочешь в психиатрическую клинику? Ты хочешь, чтобы тебя связали и поливали ледяной водой? Кристина хорошо знакома с инструментализированными карательными структурами тоталитарных систем. Кузя доживет свою старость у соседки. А если она раньше? А если тебя просто посадят в мешок и закопают? Она умеет устрашение опредмечивать. В изнанку все перекручивать. Про Кузю конечно же больно. Кузя все, что у меня есть. А соседке восемьдесят два, она права.
  Я не могу сказать им правду, я должен все делать по нашему протоколу. А протокол еще Эдо с Аси ввели, чтобы быть незаметными, строго следовать канцелярскому формализму, этой всей прекрасной бездушной языковой форме. Обезличивать себя и мир вокруг, чтобы не соприкасаться. Где ничего не понятно и всем всегда страшно, говорил Эдо. Он говорил, а я рассматривал в этот момент Фила. Потом он конечно мне высказал. Морик, сука, какого черта. Но сейчас потребители путешествий ждали ответ.
  Я считаю овец. Раз, два, три, четыре. И потом:
  Да, могилу еду навестить могилу одного приятеля. Он давеча умер.
  Зачем я это 'давеча' всунул? Давеча это вчера, а не полгода назад.
  Потребители путешествий считывают правильный код и матрица сходится в социально-нормированный паззл. Умер друг-едет на похороны-немного не в себе из-за трагедии- выражаем соболезнования - возвращаемся к салатам.
  Пять, шесть, семь, восемь.
  Зачем я вообще все это начал? Сидел бы молчал, смотрел в окно, придумывал как самолет (ржавое душное корыто) падает вниз. Кристина всегда права в итоге.
  Девять, десять, одиннадцать.
  Я тайком рассматривал глаза Фила, пытаясь установить корректную точность в описании этого оттенка бирюзового, водянистого арктического синего морока, когда Эдо ломал очередную дверь и кричал - никакого Фила сейчас! Ты не можешь сконцентрироваться, ты долбанный гуманитарий (это было его любимым оскорблением всех нас или вообще всех тех, кто не изучал точные науки в университетах), где твоя математическая аккуратность, где четкость логических эманаций. Он рассказывал о важности протокола, а я думал какой оттенок скандинавской бирюзы более точно соответствует цвету глаз Фила. Эдо говорил, если мы будем выходить за рамки протокола, нас раскроют. Если мы не будем заниматься построением и конструированием событийного ряда, его гипотетических возможностей, мы не сможем осуществить задуманное. Потом он говорил, я закончил МАИ, а вы гуманитарии, потом он брал лист бумаги и начинал рисовать схемы, графики, системы координат. Потом он кричал снова, потом возвращался к двери, которую нужно было доломать. Потом снова обращал внимание на лист, где были оставлены все эти схемы и графики. Потом снова называл нас долбанными гуманитариями. И так продолжалось бесконечно пока он не выдыхался, после чего закуривал, открывал пиво и падал на кушетку.
  Я вот из-за них, потребителей путешествий, был вынужден вернуться к неуместным сейчас воспоминаниям. Зачем я вообще пошел им на встречу и вступил в эту легкую непринуждённую беседу с незнакомыми мне человеческими представителями.
  Кристина говорит, никогда не трогай людей, старайся быть лаконичным и незаметным. Носи коричневую одежду. Незаметным, повторяет Крис, как ты любишь. Носи условно разрешенную прическу. Не привлекай внимание. И молчи, Морик, постоянно молчи! Да-нет, да-нет и все. Если спрашивают, отвечай односложно, уклончиво. Ответ тоже должен быть, по сути, коричневым. Но ведь несуществующий человек какой-то должен из всего этого получиться. Вот и я об этом, говорит Крис.
  Так может мне уже сразу в коричневого зверька превратиться? Прыткого, из одной угловой щели в другую перебегающего.
  Не ерничай. Это для твоей же безопасности. А что, ты можешь?
  Кристина что-то недоговаривает. Я параноик в том, что касается вопросов безопасности, но это даже по моим меркам чрезмерно. Она что-то скрывает.
  Что? - спрашиваю я.
  Узнаешь со временем, отвечает она. Мы здесь в кое-что ввязались со всеми этими твоими историями.
  Моими историями? Когда она так говорит, то речь идет только об одном. Некрологи, дневники позора и мертвец. Что произошло с Филом? Все еще верю, что он был бессмертным.
  Кристина что-то знает? Фила убили? Кто-то хочет замять следы?
  Кристина, они все уже мертвы.
  Но ты пока еще жив.
  Пока еще? А ты?
  И я тоже.
  
  Я хочу знать все, мысленно говорю я Филу. Но Крис говорит, что это было вслух сказано и просит меня лучше контролировать свои эмоции.
  
  Кристина всегда говорит о них 'мальчики' или 'твои мальчики', и никогда 'друзья'. Мы поставили запрет на производство терминологического аппарата всех видов дружб. Друзей больше не было. Кузя? Если только он. Кристина говорила, мы были товарищами. У нас с ней был свой союз? Сейчас похоже, что да. И нельзя было вспоминать про звездочку, про все, что там происходило. По крайней мере до тех пор, пока я не приеду в Новогиреево и мы не встретимся. Кристина не доверяла скайпу и ватсапу. А все воспоминания про звездочку, ее романтизацию, она вообще один раз назвала бредом. Она сказала, что шесть углов ну никак не звездочка и не пентаграмма, а другая геометрическая откровенность, о существовании которой я и знать не знал.
  Она также говорит, что у нас была какая-то шизофазическая пионерия, если смотреть со стороны. Это там внутри мы строили что-то нам одним понятное, а со стороны это все страшно выглядело и не только ей.
  А я уже привыкшая за эти годы к твоим особенным проявлениям. Здесь она права.
  Так что, товарищество? Садовое?
  Что? Тогда уже пионерский лагерь закрытого типа.
  Ну нет, Эдо бы не допустил, в протоколе не было уточнений на этот случай, но вульгарность звучания была бы осмеяна. И раскритикована. Эдо распределял музыку, закреплял места и локации на внутренних картах и также законодательствовал в том, что касалось слов. Слова были запротоколированы, но не сразу, позже. Я типа был там из-за Фила и протокол второй редакции на меня, как я мог тогда ошибочно думать, почти не распространялся. Эдо в начале пару раз высказывал что-то об этом мне, но я так перепугался, что он понял, что лучше не надо. Да и Фил ему тогда еще мог сказать что-то определяющее. Что-то типа, 'отвали от Морика', но иронично, чтобы в итоге не было понятно, нужно ли от меня отвалить или от него или от нас двоих.
  Кристина в итоге соглашается, что это можно назвать союзом, но не звездочкой. Она говорит, не надо совка, пожалуйста. А мне нравится, как проникновенно сияет ее рубиновый свет, когда его изнутри на московское небо направляют. Кристине не нравятся мои стансы к пионерским настальгированиям. Она говорит, Морик, давай только без совка? Она ненавидит его и все ей о нем напоминающее. Я тоже, но мне нравятся пионерские мальчиковые обряды в глухих лесах, костры, барабаны и форма. Кристина говорит, обрати внимание на гитлерюгенд, тебе тоже понравится. Она права, если смотреть на пионерию глазами образованного академиста, то это все ужасает. Вся эта система уничтожения человеческой индивидуальности. Но таких глаз у меня нет, поэтому я смотрю на все это через линзу собственной извращенности.
  Кристина говорит, никакими пионерами вы не были, во-первых по возрасту, во-вторых, вы джаз и нойз слушали, Берроуза читали, Джармуша и Бергмана смотрели, где там какая пионерия твоя завалялась? И она права, снова. Вся эта мифологизированная неточность существует в моем нынешнем сознании. В 2003 году никто из нас не был пионером, одно только предположение подобного могло бы уже быть неуместным. Эдо бы ткнул в лицо протоколом и осмеял. А осмеивать он умел. Прилюдно.
  Морик назвал нас пионерами, не первопроходцами, а этими совдеповскими мальчиками в шортиках и с галстуками. Морик, хочешь я на тебя эти шортики натяну, посажу на поводок и пойду по Москве выгуливать? Вот так все опошлить. Поэтому никаких пионеров не было.
  Кристина больше всего боится его, как и все мы когда-то. Она о нем говорит редко. У нее тоже есть свой протокол. Там написано, в вопросах про Эдо коричневая незаметная стратегия. Она выбирает говорить про Аси и Лексе. Думаю, про Лексе больше всего. Меня это бесит. Всем нравится Лексе. Она мне говорит, вот был бы он жив. Еще одна. Кому его не покажи, одно и тоже. Эдо бегал за Лексе, и наверное Лексе был единственным, за кем вообще бегал Эдо. За мной в начале тоже, но я уже говорил, там ничего не было. После смерти Лексе, Эдо ушел туда, куда протокол уходить запрещал, то есть умер. Я обо всем этом буду вынужден тоже рассказывать, к слову будет упомянуто. Иначе будет ничего не понятно. Кристина говорит, тебя могут убить. Кристина также говорит, инстанции не сидят без дела, они всегда рядом, даже если ты не видишь. И также она говорит, что мы не знаем, как далеко он зашел. Кристина ненавидит тоталитаризм. Так же как я потребителей путешествий или владельцев птиц, она говорит, за всем этим что-то стоит. Не кто-то, а что-то. Мне становится страшно. Я не знаю, что случилось с Лексе, он со мной до сих пор молчит, его тело не было обнаружено, но я точно знаю, что через семь месяцев после его исчезновения умер Эдо, а еще через четыре года Фил. И что все это взаимосвязано. Все эти смерти. Фил был бессмертным, мы все так думали. Но он умер. Кристина говорит, а ты уверен, что он именно умер? Я знаю, о чем она. И мне становится еще страшнее. Какая сила могла во все это вмешаться? Я жалкий человечек с кучей комплексов и страхов, у меня и нет то никого кроме Кузи и Кристины. Я еду туда, чтобы что-то выяснить и она говорит, тебя могут убить. Не страшно ли мне? Очень. Я бы сейчас уже бежал назад в свою безопасную комнату и еще бы под одеяло под столом спрятался и притворился, что ничего никогда не было. Кристина скажет, ссыкло, я знаю, как она скажет. Она прямолинейная.
  Ты потом будешь все знать, когда придет время. У тебя будут все ответы. Фил как будто бы знал, что я буду сидеть в ненадежном тарахтящем бочонке (самолете) и все это думать. Две фотографии, книга, мыло. Причем здесь мыло?
  Двенадцать.
  Фил говорил, нет, на кладбище я с тобой не пойду, давай здесь кладбище сделаем, в комнате, притащим всю эту ритуальную атрибуцию. Он конечно же шутил. Ему лень было бы так заморачиваться. А я бы притащил. Он знал.
  Кристина как-то предположила, что он ждал от меня действия. Например, ему лень, а ты удиви. Принеси там венки, корзинки, еловые лапки, лампады расставь. Удиви его. Но ты же не сделал? Еще чего. Как я все это транспортирую в квартиру? Тогда еще не было запрещающего подобное протокола - активности на внешней для кого-то из нас карте, а именно туда Эдо и занес для меня дом Фила - он появится годом позже, но технически я был на такое не способен.
  Вот, вот, невнимательный друг, говорит она, и оказывается права, снова.
  Невнимательный друг, который не подготовил похоронный сюрприз.
  Да и ленточки в подарок. Они бы хорошо смотрелись на его теле, говорит Кристина. Откуда она знает, как бы они смотрелись на его теле? Пусть Лексе рассматривает, с ним у нее есть много фотографий.
  Потребители путешествий нарушают мою мечтательную медитацию, в которой Кристина отбирает у меня физическое тело Фила, присваивает его себе, как она поступила со всеми остальными 'этими твоими мальчиками'. Или, как она говорит, 'с вашей шестиконечной звездочкой' и сама же смеется от сказанного.
  Если хотите, можно посмотреть фильм.
   Меня легко ткнули чем-то уплотненным. Где-то в районе запястья. Я вычислил, это были два толстых распухших пальца, указательный и безымянный.
  Ну вот, снова на 'вы'.
  Какой фильм? В смысле, фильм посмотреть? Я уже, как мумия, сижу перевязанный слоями одежды, закутанный в саван дистанцирования. Фильм? Наушники надо было еще больше купить, вдруг они не заметили, что я музыку слушаю.
  Вместо этого:
  Да? А какой?
  Ненавижу себя.
  И ВОТ МЫ СМОТРИМ ФИЛЬМ.
  На их айподе. Их двое и я. Семейная пара лет двадцати пяти. А я им кто? Дядя, который на могилу едет.
  Фильм новый, этого года, про какую-то игру с челенждами, 'герои' начинают с 'блевать молоком', а в конце кого-то надо убить, но побеждает добро. Героиня-протагонистка озвучивает финальную морализацию про бесчувственное соучастие толпы игроков в предстоящем преступлении и все просыпаются, а кто-то едва сдерживает слезы. Вот так быстро переходят от кровожадного алканья смерти до раскаяния и покорения. Короче, нормализированный фильм. Кристина бы сказала, всегда придерживайся линии нормальности. Вот я и придерживаюсь, после фильма говорю что-то структурно гомогенное настроению фильма. Что-нибудь типа 'человечность победила' Но нет, такое я бы сказать не мог. Я не помню, что я тогда им сказал, может быть ограничился чем-то более мелкосортным. Коричневым определенно, как бы Крис сказала, чем-то от зверька, от грызуна какого-нибудь.
  После этого они наконец-то отстали. Я включил какие-то очередные песнопения с солирующим женским голосом и начал за ним следовать, увлекаясь гармониями мелодии.
  Кристина говорит, из тебя бездарный агент социализации. Зато похоронный был отличный. Но мне нравится все, что идет с 'бездарный'. Коричневизм высшего порядка.
  Я ей написал, идем на кладбище? По старой памяти. Издеваюсь. Никаких кладбищ, прозекторских и гробовых больше. Я обещал быть нормальным. Следовать легенде. Все продумали. Протокол подобран соответствующий. Никаких кладбищ. Она бы и не пошла, вы что. Она скажет, за старое взялся? Она скажет, мы это уже обсуждали, я не поддамся на провокации. Провокации - это ситуативно неудобные вопросы. А с Кристиной один и тот же вопрос может этот регистр провокационности менять изо дня в день. Все зависит от формуляций. И да, на кладбища я уже много лет не хожу, не удалось это от нее скрыть, она сразу увидела.
  'Пойдем на кладбище?' или 'Давай зайдем/заскочим на кладбище?' Понимаете?
  И контекст, заскочить на кладбище можно после или перед кофейной забегаловкой.
  Кофе, кладбище.
  Как она себе представляет заскочить к нему на могилу? Сначала кофе, а потом Фил?
  Поэтому здесь никаких двойственных и расщепляющихся смысловых утончений.
  Но ей нужно, чтобы какая-то легковесность все же сохранялась, была приварена к искомому первородному элементу, она говорит, украсить момент представленным бытовым инструментарием. Выпить кофе - это именно он. Инструментарий.
  Поэтому да, пойдем тогда уже после Фила, в детское кафе, где я закажу чай, а она будет ковырять вилкой тирамису.
  Кладбище, кафе. С утра.
  Кристина еще не дала согласие на посещение могилы, она говорит, мы будем действовать по ситуации. О чем это она? По ситуации.
  О каких-то еще темных местах прошлого речь, конечно же, вообще не идет. Кристина говорит, иногда приходит момент для важных решений. Здесь таковым является принятие того, что какой-то временной цикл завершился. Она хочет этим сказать, что если Фила нет, то вся эта исходная наша система перестраивается во что-то новое и только так возможно дальнейшее развитие.
  Этот траурный зал, в котором ты был с Филом все это время, как бы это сказать, ты в нем сейчас один и это настоящее, ты можешь из него выйти и закрыть дверь или оставить открытой 'или',
  но я добавляю 'остаться и дальше там'.
  Нет, говорит Крис. Я сейчас нормализирую контекст. Вот чего я не люблю, так этого. Нормализирования контекста. Она сейчас скажет, что придет время идти дальше. Принять, что его уже нет. Я это уже сделал, в первые четыре минуты на полу после мейла от Лубкина.
  Ну, во-первых, Фил тебе сам говорил, что какое-то там время придет и ты будешь знать, что делать.
  А во вторых и в третьих? Куда-то идти дальше? Кристина, у меня только кот есть. Она мне год назад предлагала купить еще хомяка и скормить его Кузе.
  Нет, говорит она. Это не эта нормализация, эту я тебе уже говорила, она не помогла.
  Она говорит про еще одно 'или'.
  Или ты обретешь его смерть, он станет частью тебя, ты научишься жить с ним так, чтобы это внутреннее сожитие было для каждого из вас целеполагающим и установленным. Вместе вы сможете остаться в траурном зале, вместе вы сможете из него выйти, ты можешь сказать 'а давай пойдем вместе туда, например, куда ты там ходишь'. Она же знает, что никуда не хожу. В магазин за кефиром и в парк.
  Да нет же, что ты снова все размельчаешь. Ты действительно живешь только парком и магазином с кефиром? Она уточняет, зная, что нет. И я знаю, что нет. А кто знает, тот знает. Третье негласное правило кодекса доверия.
  Вместе вы сможете прожить жизнь каждого из вас. Он свою бессмертную, а ты свою живую. Так не люблю когда мне напоминают, что я жив.
  Ты будешь с ним разговаривать, спрашивать совет или что вы там еще обсуждали друг с другом. Мне нравится, когда она говорит 'разговаривать', потому что он со мной еще не говорил, ни разу за все это время.
  Этот новый союз сможет задать динамику. А динамика - это развитие. А без развития даже такие психи, как ты, не могут, ты сам знаешь.
  Я вспоминаю как мы часто говорили, что мне в жизни нужно развитие. Не меня лично, я постоянно занят этим, а самой жизни, как способа определения. Поэтому она и говорит про динамику. Стагнация бытия? Застой, иными словами?
  Кристина говорит, ты не такой мизантроп, каким хочешь быть. Ты похоронил Фила, а я предлагаю тебе его оживить, сделать его частью твоего мира и памяти, но не мертвой, а живой.
  Оживить, то есть выкопать? И что потом? Он полгода в земле. Шесть футов, между прочим.
  Нет, не так. Оживить через обретение его смерти. Снова это трудное сложное слово. Обретение чего? Кого? Как?
  Обретение через признание его смерти, его права быть сейчас мертвым, и восполнение ему этим возможности остаться в твоей памяти живым. Жить в тебе. Но жить живую жизнь. Не мертвую. Не закрывать его в траурном зале заложником собственного эгоизма.
  Сколько много всего с 'живым' Кристина знает, как я не люблю это, когда все нормализируется через жизнь и ее производные. Когда все вокруг вдруг 'живым' становится.
  Ты предлагаешь мне отпустить Фила мертвого, открыть двери зала и на какое-то время остаться там совсем, совсем одному и в это время расследовать, что с ним произошло и после этого ждать, что он вернется туда уже живым, и мы будем вместе жить наши жизни как одну через это обретение? Обретение памяти о нем? Или обретение Фила? Или прощание с ним под видом обретения?
   У меня уже голова трещит от этих философствований.
  Кристина говорит, ну не совсем так, но ты уже что-то начинаешь понимать. Как она может знать об этом? Обретение? А что было все эти четыре года, когда я не разговаривал с ним?
  Все эти четыре года ты держал его в этом траурном зале. Ты его инструментализировал и сделал частью твоей игры. Игры оплакивания и прощания. И это в то время, когда он еще формально был жив.
  Вот здесь она подходит к одному страшному обрыву. Она знает, что скажет через несколько секунд.
  Нет, это я скажу себе сам, как говорю все эти четыре года. Каждый чертов день.
  Почему я не помог ему тогда, когда он тем утром позвонил мне, когда он еще был жив? Почему я убежал?
  
  И да, она говорит:
  Ты же знаешь, что ты убежал тогда. Ты его похоронил четыре года назад. Запер его внутри этого лабиринта. Сделал его мертвой памятью. Памятью, которая существует на твоих правилах. Где все были мертвы, но он нет, он еще не был. Что у тебя было? Призрак? Твой мертвец, которому ты не дал возможности показать тебе, как он жив?
  Мне нечего ей ответить. Она тоже заканчивает эту сессию.
  Я на какое-то время становлюсь взрослым, уставшим, абсолютно одиноким и мне не хочется паясничать.
  Обретение смерти? Что она хотела этим сказать? Что она знает?
  Кристина, что я собираюсь расследовать?
  Она отвечает через несколько секунд.
  Ты сам знаешь.
  После смерти Эдо, я был первым кому позвонил Фил рано утром и рассказал об этом. Ему было по-настоящему страшно. Я никогда не слышал его таким - его голос, потерявший привычное мне звучание, принадлежащий уже другому человеку. Сломленному. Уничтоженному. Он повторял, что его предали и что ему нужен я, здесь. Ему нужна помощь. Впервые за всю нашу историю он просил о помощи. Он говорил, мы все зашли слишком далеко. Никто не мог больше контролировать происходящее. Какие-то внешние силы, люди живые или мертвые, несли свое разрушительное воздействие. Эдо был мертв. Я помню, как страшно мне было. Следующим должен был быть я. Или может быть он.
  Фил просил о помощи, а я понимал, что за этим последует еще одна смерть. Он не хотел больше жить. Предательство. Еще одно. Его дневники позора в этот момент читал весь мир. Он не мог спрятаться. И ему никто не верил. А я боялся. Загнанный в норку охотниками зверек. Я знал, что больше никогда его не увижу, это был наш последний разговор. Я знаю, что он ждал, что я приду. Я вышел во внешнюю карту, где не могло существовать ни меня, ни его, ни всех нас. Прятался. Притворялся занятым. Все это время он ждал.
  Лифт ускорился в сторону двенадцатого этажа, какие-то дети суетились, не способные быть усмиренными их матерью, прикрывающей огромной шляпой лицо. Я даже не был уверен, что это женщина, она походила на неживую. Что-то человекообразное стоящее в кабине лифта и какие-то кривые, извергающие шум, миниатюрные человечки у нее в ногах.
  Дядя, вы тоже на двенадцатый едите?
  Я думал, все, теперь мы остались с Филом вдвоем, начало истории, повтор. Больше не было Эдо, не было опасности для нас, но вместо этого я бежал. Я боялся, что на этом пути падения в иерархии смерти уже ничто не сможет нас остановить и моего умения балансировать между этими двумя мирами не хватит. Что мы умрем по-настоящему. С похоронами, могилами и траурными посвящениями. Он говорил, ты единственный, кто остался у меня. И это пугало, это было по-другому. Единственный, кто продолжит лететь вниз дальше, держа его за руку. Головой вниз, с двенадцатого этажа.
  Я подходил к краю, линии поверхности, отделяющей меня от падения и смотрел вниз. Сорок секунд или что там этот форум обещал? Если вниз головой, то сорок или сорок шесть.
  Что-то злое наблюдало за мной там, осмеивающее, ну что, Морик, прыгать будем?
  Был ли я тоже предателем?
  Да, в какой-то степени. Условным предателем.
  Невнимательным другом. Кристина права.
  Он исчезнет на четыре года. История остановится. Никто из нас и этих самых 'общих знакомых' не будет знать, где он и что с ним. Но то, что он все это время был жив, в этом я не сомневался. Потому что в противном случае он бы мне сказал, пришел и сказал, что его больше нет. Но он этого не сделал.
  Можно сказать, что он жил, как-то продолжал свою жизнь, возможно, один. Все это мне предстояло расследовать, эти страшные четыре года моего позора, все, что произошло после того январского утра.
  Или как там говорит Кристина:
  Обрести смерть Фила.
  Можете принимать любые унизительные позиции и обзывать меня, как угодно.
  Поехал искупать вину, просить прощения, замаливать грехи,
  и далее по списку.
  Это все я.
  Самолинчевания навыков мне не занимать.
  За эти годы я стал так отвратителен себе, вы и представить не можете. Так что на меня все эти ваши обличения не действуют, я сам себе главный палач.
  Как говорит Кристина, есть ли кто-то в этом мире, кто больше тебя ненавидит свою жизнь?
  Она права. Нет.
  Эдо предал Фила первым, я вторым. Ничего не осталось, никаких 'нас' больше. Зеленый дом опустел и там все заросло кустами и разной подобной дичью. Окна были заколочены. Потом разбиты, потом снова заколочены. Граффити. Мусор. Использованные презервативы. Они вообще знают, что это за дом? Что здесь происходило? Чтобы туда пробираться ночами для осуществления собственной похоти через нечистоплотные совокупления.
  Кристина сразу сказала, внутрь идешь один. Я не полезу. А что, ты будешь так вот на улице стоять? Нет, я притворюсь, что говорю по телефону и буду ходить по периметру. Кристина, там нет уже забора, его снесли, можно подойти к дому с любой стороны.
  Морик, там еще клещи есть в зарослях. Какие клещи в конце сентября-то?
  Она пришла в зеленом плаще, как и обещала. Обновка. Покрасила волосы, вернула себе черный цвет. Не растолстела. Ногти красные, то есть когти. И ничего коричневого.
  Мы встретились на Третьяковской, как и условились в три часа, она опоздала, я стоял весь взмыленный от прибывшего туда количества людей. Меня толкали, дважды обматерили, пнули, задели, куда-то подтолкнули. Защитная установка, что все есть прах и тлен, не работала. Люди оказались громче и шире. Три часа дня, центр города. Я доехал из Внуково на такси, выбора не было. Да, очень дорого. Да, таксист раздражал, попросил его не курить и выключить радио. Он не курил. Но музыку не выключил. Спрашивал, а вы откуда к нам? К вам? Из заграницы.
  Кристина, как я и сказал, опоздала, ровно на двадцать четыре минуты. Когда она выскочила из подоспевшего поезда, я уже начинал думать, что происходящее мне снится.
  Летом 2003 года мы встретились здесь с ним, в июне, холодном и дождливом, если кто помнит. На этой же станции, в это же время. И это тоже была суббота.
  Двадцать четыре минуты древнего колеса года я мог там вспоминать, как он, Фил, тогда впервые подошел ко мне. Здесь же. Переходы на Новокузнецкую, южный зал, истоптанные ступеньки, серые заплёванный мрамор, пробирающийся прямо во внутренние органы, когда на них сидишь, холод. Та самая желтая ветка, Калининская. Шесть станций отделяли меня от внутренней карты. Но тогда еще карты не было, в холодном июне третьего. Я конечно же сел на эти ступеньки, на грязный, заразный пол, рядом стоял высокий мужик и считал монеты, он посмотрел на меня, как на отброс общества. Я им и был, поэтому улыбнулся в ответ. Еще дождь шел и некоторые забегали уже мокрыми, влюбленные парочки в прилипшей к телу летней одежде, а кто-то практично озадачился наличием зонтика уже заранее. У меня не было ничего, холод был привычным состоянием, руки синились немного по мере того, как я пальцами рисовал знаки на грязном мраморе. Там же были и окурки, которые как-то смогли сюда попасть и скорее всего чья-то засохшая слюна. У меня не было никаких гигиенических салфеток тогда, не думайте. Людей становилось все больше, прячущихся от дождя в мокрой, прилипшей к телу одежде. В то время еще был слышен живой смех: настоящий и естественный. В глазах некоторых можно было еще видеть надежду на какое-то ускользающее из их рук будущее. Черные футболки сменялись балаклавами, тоже черными, а те, в свою очередь, еще более черными масками боевых роботов, смазанных липким дегтем. Какая-то тревожность конечно-же нарастала. Мужик, который смотрел на меня, как на отброс, сел рядом. Он спросил, ты думаешь что-то изменится? Мы так чего-то добьемся? У тебя может быть монетка для меня найдется? Он уже не верил, сдался. Мы так долго ждем. Что ты там рисуешь? Он сказал еще что-то про то, что вот так целая жизнь моя и пройдет и что его зовут Альберт, и что он работает в больнице, потом уточнил, что не совсем в больнице, но я не переспрашивал, мне было все равно.
  Людей становилось ощутимо больше, на всех уже не хватало кислорода, в воздухе стоял запах мокрого человека. Дождь усилился, вода где-то начала просачиваться на подступах к станции, смешавшись с пылью и песком, подтапливая нижние уровни, но под ногами ее еще не было. Роботы в черных скафандрах щемили тех, кто стоял ближе к входам, можно было услышать крики и детский плач. Альберт сказал, скоро там все будем. За каждым придут. Мне казалось, что нас всех заперли в загоне для животных и начали убивать. Криков становилось больше и они раздавались уже совсем близко. Под ногами была мокрая грязь, дождь не прекращался. Люди в скафандрах были плотно упакованы в какие-то фабричные амуниции. В глазах Альберта было пусто, как будто бы он уже привык к этой переправе и сейчас привычно всматривался в сторону противоположного берега, куда ему предстояло вскоре отбыть. Он что, тоже похоронил надежду? Или постоянно ее хоронит, перевозит из одного мира в другой? Все сидели молча и ждали, пока следующая несущая дубина из злого синтетического полимера не опустится на чью-либо голову. Альберт сказал мне, беги. И потом зачем-то добавил, пока молод, пока свободен.
  Двадцать четыре минуты ожидания Кристины и я уже готов бежать снова. 'Похорошевшая' при ком-то там Москва. Ступеньки, серый мраморный склеп ушедшего времени и мои рисунки, которые я тринадцать лет назад оставил на этом месте, они все еще там, все эти никому не понятные символы. Она все просчитывает, подумал я. Знает, где нашу встречу назначить. Шесть станций отделяют меня от внутренней карты. Здесь вот сидел Альберт, вот на этом месте. Я сел туда же, рядом с его призраком. Где он сейчас? Умер? Скорее всего да. Надежды стало еще меньше, ее почти больше и не было. Полжизни мы отдали этой иллюзии. На полу засохшие пятна крови. Ну да, кому-то просто разбили нос. Если бы она мне дала еще минуту, то я бы уже начал верить, что все это мне правда снится. Утром я кормил Кузю и разговаривал с соседкой, а сейчас я сижу рядом с призраком Альберта в Москве на ступеньках в южном зале Третьяковской станции метро. Предполагаемым призраком, чтобы быть точным, он не походил на человека или уж тем более живого, но и уверенности, что он мертв, у меня не было, так просто, какой-то высокий мужик пристал случайно в далеком прошлом. Он же мне не являлся лично и со мной не контактировал, а самовольно мертвых призывать нельзя никогда. Макс бы сказал 'никогда' два раза для усиления. Так вот, призывать их условно можно, но в особых и самых исключительных случаях. Я думал, стоит ли написать ему некролог. Фил бы написал. Некролог мог уберечь умершего от обнародования дневников позора. Но для этого нужно было уметь работать со словесностью и фактами. Фил умел.
  Меня сейчас просто отделяло шесть станций от внутренней карты, где он был совсем рядом. А Кристина похоже нет. Двадцать четыре минуты. На меня поглядывали мои современники. Крупная женщина в огромном коричневом, покрытом паутиной пастушьем одеянии и ее муж-аскет с глазами отравленного олененка. Почему все такие недовольные? Сами же выбрали так жить? Перед отъездом я купил себе самые коричнево-серые вещи, какие только смог найти в секонд-хендах для бомжей. Коричневизм был абсолютизирован, как и просила Кристина и отчасти меня можно было принять за часть мраморного декора станции. Или постиранный мешок с бетоном, оставленный рано утром надзирателями. Кристина просила быть незаметным насколько возможно, но эта пара современников все-таки меня выцепила взглядом и уставилась. Сейчас что-то спросят. И я оказываюсь прав. Молодой человек, вам плохо? Спрашивает крупная женщина, но я слышу в голосе насмешливое раздражение, граничащее с брезгливостью. Это когда не 'вам помочь?', а 'фу, что ты здесь сидишь?' Муж-олененок при этом отмалчивается и что-то выискивает в телефоне. Женщина волевая и ее напористость не так легко обыграть циничной шуткой или подлым неожиданным наблюдением. Ко всему этому она привыкла. Поэтому мне придется или сказать ей вежливую отмашку, что легче всего, или же не расслышать, сославшись на шум прибывающего поезда. Или электрички, как там сейчас это называется. Оба варианта сложные как вы сами видите. Я вижу, что она на шаг подошла ближе, чтобы расслышать мой предстоящий ответ. Ну да конечно, она мне не оставляет выбора. Придется идти на социальные уступки. И пока я обдумываю конфигурации слов в предложении, я вижу какую-то черноволосую дамочку в зеленом плаще. Кристина вернула себе в черный. Как четыре года назад? Плащ ее конечно не очень. Придется ей сказать. Кто носит плащи вообще? Еще и такого оттенка. Мокрая трава? Хвойный отвар? Пережеванный мох? Ее появление придает мне смелости и я визуализирую добрую светящуюся улыбку, которая адресована Крис, но направляю ее на женщину-хамку и легко не без чувства благодарности отвечаю:
   Спасибо за ваше беспокойство. У меня все хорошо! Муж-олененок подает наконец-то голос, он говорит ей:
  Я же тебе так и сказал, он нормальный.
  Нормальный.
  Кристина сразу понимает, что происходит и начинает им кричать, извините, это мой брат. Приехал из далекого районного центра. Брат? Мы даже не похожи.
  Извините нас еще раз, говорит она и хватает меня за рукав. Идем.
  И сразу же:
  Я же предупреждала, не выделяться.
  Но я же не...
  Зачем ты сидишь на ступеньках? Они среагировали. Сидит странного вида человек.
  При этом сама в зеленом плаще пришла. А я весь в коричневом. Не выделяться.
  Мне можно, я местная, говорит Кристина
  Я тоже.
  Ты уже нет и тебя легко вычислить.
  Недалеко от нас какой-то огромный человек начинает мочить подростка. Этому не предшествует ничего - никакой ссоры или конфликтной предыстории. Он его бьет в лицо несколько раз и парень падает на пол. На вид ему семнадцать, но может быть и тридцать. Они сейчас все одинаковые. Люди расступаются и наблюдают, половина уже снимает это на телефон. Огромный человек не произносит ни слова. Зачем он его ударил? - спрашиваю я Кристину. Она говорит, ему страшно, от страха люди сходят с ума. И потом вот такое происходит. Парень вытирает кровь с лица, его продолжают снимать какие-то малолетние девочки. Им весело, остальные потеряли интерес к происходящему. Огромный человек уже с кем-то соседним мирно беседует. Я слышу обрывки его повествования, но не понимаю какой это язык. Он согласные не говорит? Или как понять этот звуковой ряд? Кристина, что с ним? Она продолжает тянуть меня за руку и говорит, давай сначала выберемся отсюда. Потом.
  Всегда 'потом' с ней. На выходе из метро я получаю в подарок коробку томатного сока от какой-то красивой цыганской женщины. Томатный сок больше не похож на кровь, это все, что я о нем знаю. Она же, увешанная всеми этими брякающими золотыми погремушками на запястьях и шее, уточняет сразу, сколько томатный сок не пей, не напьешься, а напился, так то не сок был. Кристина говорит, мы сейчас поговорим и потом вернемся туда, проедем все эти шесть станций.
  Еще она говорит:
   Перед тем как пить, проверь, что она там тебе дала. Томатный сок, который пахнет сельдереем. Но этанола там нет, говорю я Крис.
  Уже темнеет, воздух по-московским меркам свежий. Это все еще внешняя карта, здесь события иногда ускоряются, иногда размываются во времени или вообще пропадают в тумане сознания. Или здесь еще бьют, или плюют в лицо, или подножку ставят. Но чаще просто бьют. Здесь все пропитано опасностью. У Фила всегда был с собой нож. У Кристины в сумке лежит газовый баллончик и два разрешения на его ношение. У меня ничего. Книга, шмот, мыло. Томатный сок. Кристина говорит, идем в кофе посидим согреемся. Но я не замерз.
  Согреемся это я выпью, Морик, ты что забылся?
  Я думал ты не пьешь.
  Не пью, говорит она. Но сейчас пью.
  Вспоминаю, что Лубкин предлагал 'по пиву' ...
  По пиву? - спрашиваю я.
  Да, говорит Кристина, давай по пиву.
  Мы идем в какую-то рюмочную, а не детское кафе, как я подумал, и там занимаем столик. У входа стоят две лошади, кто-то спешился и оставив животных привязанными сбежал. Столик, который мы заняли у окна, грязный. На нем разлитое липкое что-то и я брезгую, Кристина тоже. Она спрашивает докладчицу заведения, не могла ли она провести санитарию нашего посадочного места. Кристина, здесь нет посадок. Мы же стоим.
  Она говорит:
   А что, надо было сказать постоечное место? И я бы не советовала тебе так громко разговаривать и уж тем более не использовать слово 'посадки'. Не в общественных местах. И она оглядывается в поисках расположения камер.
  Докладчица изволивает обратить на нас внимание и ей приходится постараться улыбнуться. Как я ее понимаю. Она мне нравится.
  Она же, докладчица, говорит мне:
   Располагайтесь. А столик я сейчас подотру.
  Столик, Кристина, а не посадочное место. Я прошу ее дать нам пиво, она спрашивает какое, любое, потом еще говорю что-то про томатный сок, потом еще что-то, что он напоминает кровь, но вообще у крови рубиновое свечение, потом наконец затыкаюсь. Время немного замедляется, этим я пытаюсь подражать Лексе - говорить медленно, сужая минуты до четырех-шести слов. Кристина замечает мой прием и говорит, она все равно не поймет. Перестань с ней играть. И я перестаю.
  Возле нас стоят еще несколько человек, некоторые похожи на алкашей, некоторые на их жен. У всех в пиве спирт, они туда его открыто разливают, напоказ? Докладчица говорит, что это ни меня, ни ее не касается. Она принесла нам пиво, бутылочное, открытое, и там девять процентов этанола. Девять. Кристина говорит, давай за встречу тогда уже.
  Конечно же мы обнимались, когда встретились, но не буду же я все сентиментальные моменты выкладывать. Хотя буду, да. Мы когда на улицу вышли сразу обнимались, как люди, которые три года по видеосвязи общались. Это когда человек все тот же, но чувство телесного присутствия утеряно. Поэтому было неловко и как Кристина сказала, давай без этого. Я даже не помню, где мы стояли. Я стараюсь не задействовать локации внешней карты. В протоколе сказано об этом. Эдо настаивал, чтобы мы забывали эти географические обозначения, заменяя их цифрами или обозначениями каких-то необходимостей, на разрешение которых мы вынуждены были туда отправиться. То есть не Ордынский тупик, а там у кого-то 'посещение кардиолога'. Посещение хирурга, умершей школьной приятельницы. Что угодно, только не название улицы. Так поддерживались анонимность и безличность мест, не принимавших никакого влияния в оформлении комфортной картины наших жизней. Так считал Эдо, но я мог бы с ним сейчас поспорить. Внешняя карты - это дома боли и то, от чего каждый из нас убегал, прятался и скрывался. Домом боли могло быть названо что угодно, нужно было подобрать доказательную базу, обеспечить место на карте историей позора, боли или ужаса. После согласовать с Эдо и сказать Максу, чтобы занес в реестр. Дело сделано. Статус дома боли и место исчезало с карты города. Сейчас там был только врач, умерший одноклассник или просто цифры. Они придумывались из головы, но потом заносились в базу данных. Макс следил за этим, он умел подчинять цифры, хотя и был гуманитарием. После этого никто и никогда, за редким исключением, не выходил во внешнюю карту. Постепенно Москва становилась все меньше и меньше, смыкаясь до рваных очертаний Новогиреево и некоторых отдельных частей Перово. Конечно же были какие-то неприкосновенные вещи, вроде магазина Трансильвания, о чем необходимо упомянуть. Это были осознанные выходы за пределы внутренней карты, мы к ним морально готовились. У этих мест не было акронимов, им оставляли свои оригинальные названия. Так этот магазин пластинок, где мы покупали музыку, был всегда просто Трансильванией. Эдо настаивал на том, чтобы мы наделяли это место статусом культа. А еще были разные, складского типа заведения, где посетители сидели на деревянных досках, которые тоже были культом. И еще много мест, названия которых иногда, но все реже будут всплывать в моих воспоминаниях, чтобы немного легче было ориентироваться в этих двух картах и не перегружать историю излишними топонимами. Это все будет после, потом, потому что сейчас я пью свой томатный сок и пиво с Кристиной, уже темно, а нам еще предстоит поездка в том направлении города где все события когда-то начинали свой обратный отсчет. Шесть станций, двадцать минут и я снова увижу зеленый дом. Я старался не думать об этом. Смотрел на уже полупьяную Крис и слушал ее полемику с рядом стоящим алкоголиком, он представился. Отец Володимир, бывший священник.
  Кристина, что ты делаешь? Нам только попов еще не хватало.
  Мне не интересно о чем они говорят, я делаю такое лицо 'ну пойдем, пожалуйста'. Кристина говорит, подожди пару минут. Я хочу его послушать. Пришли хозяева лошадей и увели куда-то перепуганных животных. Докладчица рюмочной принесла нам консервы и полусвежий ржаной хлеб. Спросила, все ли у нас хорошо? Я ей глазами показываю на пьяную Кристину и служителя культа. Она разводит руками. Мне она нравится. Прямоходящая гордая женщина, собранная в прическе. Не пьющая и алкашей не жалует. Я свою породу чувствую сразу. Мы с ней еще какое-то время переглядываемся. Я ее уже мысленно молю помочь оттащить Кристину от этого старика и она мне подыгрывает.
  Товарищи, не задерживаемся. У нас посадочных мест всего четыре, а вы здесь уже час простаиваете. Посадочных мест! Святая женщина. Спасибо. Я представляю, как благодарственно обнимаю ее и оставляю ей чаевых на десять евро.
  Кристина приходит в себя и понимает, что у нас есть другие планы на вечер. Я говорю ей, шесть станций. Двадцать четыре минуты опоздание. И вообще я устал. Я хочу в отель и спать, мне нужно написать соседке, спросить про Кузю.
  Кристина говорит, что ты как ребенок ноешь, сейчас поедем в это твое Новогиреево, хотя сама там год как уже живет, переехала туда вместе с ее мужем-другом.
  Мое Новогиреево. Что-то новое. Новогиреево, где уже никого нет, потому что все мертвы. Я буду там один в этих декорациях воспоминаний. Теперь оно все твое, говорит Крис.
  Новогиреево - это внутренняя карта, там можно было все, там безопасно, там был составлен этот чертов второй протокол в зеленом доме. Мы обещали друг другу следовать ему, мы стояли тогда все вместе вокруг огня и обещали это друг другу. Долбаные сектанты. Эдо и Аси составляли протокол, Фил писал некрологи, Макс следил за логикой двух карт, Лексе технически оформлял наши замыслы, отвечал за огонь и время. А я разговаривал с мертвыми. И когда Эдо зачитывал первую безобидную редакцию протокола, кодекса доверия, Лексе в это время разжигал огромный костер во дворе нашего дома, а мы, все остальные, просто сидели на скамейках, как и положено сидеть группе друзей в предвкушении чего-то пугающего и необычного. Огонь проходил сквозь тело Лексе и он, как призрак, мог задерживаться внутри пламени, наполняя свое тело его силой. Любой из нас бы уже сгорел там, ожег конечности или обуглился, но не Лексе. Макс тоже пробовал, но у него не получилось. А я даже и не думал, чего мне не хотелось бы, так это в травмпункте сидеть с отслаивающейся лопнувшей кожей на контактировавших с высокими температурами участках тела. В остальное же время Лексе был партнером Эдо по похоронному бизнесу. Да, я помню, агентство ритуальных услуг, сокращенно АРУ.
  И не совсем один, я же тоже туда еду, говорит Кристина.
  Мы едем в Новогиреево с моим психотерапевтом. Какая низость.
  Возвращаешься, говорит Крис, и не низость, а смелый шаг взрослого человека.
  Не называй меня взрослым.
  Морик, не начинай.
  Иди в жопу.
  Шесть станций, раз, два, три, четыре, пять, шесть. Двадцать четыре минуты опоздания, напоминаю я. Кровь.
  Кристина говорит:
  Ну извини, это же Москва.
   Нет, я не об этом, я про кровь, про того парня. Его избили и никто не помог. Что с ним стало?
  С каким парнем? А, в метро. Ты видимо отвык. Ничего, скоро привыкнешь. Он молодой же был, а молодая кровь бессмертна.
  Я слышу гул каких-то массивных горнов или труб. Что-то индустриальное, громадное. Я такие в детстве на Литейном Проспекте видел, они из домов торчали, черные конвейерные моногамии, горны, соединяющие два ада. Или три.
  Это какое-то предупреждение? - спрашиваю я.
  Нет, это наш поезд.
  Электричка?
  Электричка.
  Мы запрыгиваем в вагон, там уже две какие-то юные женщины в синей пионерской форме кричат друг другу в лицо распевные заклинания. Одна пытается перекричать другую. Все остальные молчат и слушают. Не уверен, что слушают, но молчат. Кристина говорит, что они поют. Но здесь я точно уверен, что это не песня. Но Крис настаивает, что она. Это группа t.A.t.U, помнишь? Две девочки изображали парочку. Я не помню. Потом она идет в телефон и показывает мне фотографии. Вспомнил. Вся эта ушедшая эстетика, клетчатые юбки, белые сорочки, мятые оборки.
  От этого не становится веселее, скорее наоборот, появляется подозрительность. Кристина говорит, это самое лучше, что ты можешь себе позволить. Наблюдать и подозревать. Девочки умолкают и я чувствую облегчение благодарности сообщества вагона. Всем сразу становится легче жить. Девочки неуклюже присаживаются на обнаженную скамью и с понурыми лицами едут до Авиамоторной, потом выходят.
  Женщина сидевшая рядом с ними, тихо говорит:
  Так вам и надо. Но я не понимаю, кому надо и что?
  Кристина мне:
  Она сама с собой разговаривает, не обращай внимание.
  Но я вижу, что это не так. Женщина притворяется сумасшедшей.
  Кристина сдается:
   Ну ладно, она такой выбор сделала. Ты же все понимаешь. Я оглядываюсь по сторонам, впервые за все время поездки. В протоколе было сказано, смотрим в пол. Изредка в сторону движения, но никогда на людей.
  Я оглядываюсь и вижу, что здесь есть еще сумасшедшие, они все притворяются. Вот еще одна женщина, и вот эта жирная там, и этот дядька, и та вот семья с ребенком. Они притворяются психами. Кривляются, ломают мимически лицо, устраивают тихую болезненную клоунаду. Кто-то заламывает руки и хватает ртом воздух. Но они все притворяются, я это вижу. Зачем?
  Кристина, зачем?
  Морик, смотри в пол, говорит она.
  Но почему?
  Это их выбор, говорит Крис.
  Не привлекай внимание. Крис делает беззаботное лицо и безмятежным рыбным взором смотрит в окно на противоположной стороне вагона.
  Я делаю тоже самое. Все объяснения потом, если она вообще их даст.
  Сотни мертвых заискивающе окружают меня, когда я погружаюсь в темноту, закрывая глаза. На меня сейчас смотрят. Новые вагоны повышенной комфортности. Новые удобные скамейки. Я думаю начать считать овец, но и это не получается.
  Один.
  Шоссе Энтузиастов.
  Вагон забит. Мамы с детьми, дети, папы с мамами, школьники, пенсионеры, кто-то в руках держит кролика. Я вспоминаю Кузю. Он вообще скучает по мне? Или еще пока рано для этого? Кролик белый, он тоже испуган. Зачем тащить кролика в метро? Мамы с детьми смеются, школьники обсуждают смерть Боуи, он почти год назад же умер. Кролик вроде бы и на кота похож, я присматриваюсь. Нет, не кот, но похож. Кристина толкает меня под руку, не крутись. Ты привлекаешь внимание. Я думаю уступить место, но потом передумываю. Некому. Школьники обсуждают фильм, который я смотрел в ржавом дергающемся корыте немецкого самолета. Я сразу узнаю сюжетные линии, говорю Кристине:
  Я его смотрел сегодня.
  Кого?
  Фильм.
  Два.
  Перово
  Людей становится еще больше, куда уже больше? Мы пролетариат, возвращающийся после трудового дня. Наш трудовой день. Женщина с кроликом подходит ближе. Я думаю снова уступить место, но Кристина говорит, даже не думай. Ее страшит пушистый сверток. Меня признаться тоже. Одинокое страдающее животное. Мы переглядываемся с кроликом и я тихо прошу его нас простить. Я говорю ему, прости нас, друг. Нас, это людей. Властительница кролика в шубе. В конце сентября. Я надеюсь шуба у нее тоже из кролика. А это она везет себе шапку домой. Кристина, читает новости, я спрашиваю ее, что там? Она говорит, что сегодня бьют всех и везде. Но мы рассчитаем маршрут безопасно. Когда она говорит 'рассчитаем' я ей верю.
  
  
  Три.
  ВНУТРЕННЯЯ КАРТА
  
  2003, февраль
  В шесть лет я впервые попал в морг. Случайно. Мы забирали тело бабки-покойницы из больницы, ждали пока ее подготовят к выдаче. Танатопрактиков тогда еще не было, но были санитары-косметологи, если их таковыми можно назвать - они рисовали лица, склеивали биоматериал в какую-то понятную гримасу или просто складывали в привычную человеческому глазу мозаику. Покойница, она же чья-то там бабушка, не любившая внуков, возможно моя, была крупной, если не сказать иначе, женщиной. Я тогда еще мало что понимал в этом, но сейчас бы спросил, а как вот удалось поместить ее телеса полностью в один патологоанатомический лоток. Или же серединная ее часть да, поместилась, а по обе стороны от него остались свисать огромные массивы жира. И их пришлось бы прибирать мануально мальчику-служке? При всем уважении к покойной, но все-таки если планируете умирать, можно и озадачиться каким-то диетическим усовершенствованием, в целях быть более опрятными и компактными в гробовом изделии.
  Бабушка, опять-таки возможно моя, об этом скорее всего не знала и не могла думать. Поэтому парень, который нам передавал подготовленное к захоронению тело сказал, я старался, выглядит как живая. Он, естественно, плохо врал. Зрелище было не самое приятное. Я помню ему было двадцать четыре года и на нем был синий укороченный халат. Возраст его я запомнил по разговору с кем-то из родни. Вы такой молодой и в морге задействованы. А вам не страшно? И все в таком духе. Парень немного дурачился, ему было не впервой принимать участие в подобном расспросе. Синий халат опалового оттенка, подтянутый в талии какой-то скрученной перетяжкой, с короткими рукавами, из которых выпадали сухие жилистые предплечья. Я помню, как он цепко перехватывал крепления и тяжи лотка. Как маневрировал распластанную плоть покойницы. И эти его 'двадцать четыре года'. Я, будучи закомплексованным ботаником, зашуганным и отрешенным, жадно впитал эту информацию. День был солнечный и дело приближалось к закату. Он стоял рядом с нами в лучах прячущегося за горизонт солнца, гордо являя эти свои молодые двадцать четыре года, вовлеченные в смерть. Оплакивающие и скорбящие сменялись как декорации в цирке, вопросы повторялись, как и соболезнования. Он знал, что ему принадлежит здесь все и проживал это как свое лучшее время. Я еще помню, когда он в конце добавил, всего хорошего. Не 'соболезную' или что-то подобного статуса перманентности, а вот это 'всего хорошего'. Я это на свой счет принял даже. Кому всего хорошего? Покойной? У нее и так все хорошо - она умерла. У него было имя, безусловно, но я решил его не упоминать. Имен в прошлом нет, не правда ли? Я очень сильно хотел, чтобы он меня заметил. Чтобы спросил, а это у нас кто? Но он не видел, даже не смотрел в мою сторону. Я стоял слева от него и размахивал руками, указывая на свое присутствие, но он не обращал никакого внимания. Синий халат сиял синевой больничной тихой гавани. Лучи пробирались сквозь пушистые рыжеватые волосы. И рядом я, кричащий отчаянно, эй, я здесь, я тоже как ты хочу, я хочу быть тобой. Что конкретно я от него хотел, я тогда не понимал. Работать в морге? Управлять лотками с трупами? Чтобы он меня отвез к себе домой и привязал к батарее? Я так и не обменялся с ним тогда ни единым словом, но его образ запомнил. Солнце поступательно заливало собой больничные коридоры, закатные лучи придавали его новому халату ритуальное свечение, а его голос, который шутливо желал нам 'всего хорошего', продолжал желать того же уже следующим за нами скорбящим родственникам - такими сохранились все эти образы в моих воспоминаниях, пока мы стояли рядом с ним возле лифта, так как сам морг находился этажом ниже. Там были еще какие-то громко плачущие люди, кто-то выл даже, но в основном стояли сухо и скорбно. Очередность выноса или вывоза тел определялась какими-то внутренними распорядками, о которых я ничего не знал. Мы ждали нашу очередь. Перед нами были несколько семей или родственных кругов скорбящих и после нас столько же. То есть людей было достаточно много. Когда вывозили очередной лоток, то выкрикивали фамилию или говорили пол и возраст. Весьма странный выбор.
  Женщина, восемьдесят семь лет, кому?
  Это вносило смятение, так как возрастные параметры иногда совпадали и тогда несколько человек подходили присмотреться.
  Ваша? Нет, это ваша. Да, наша. А ваша наверное следующая.
  Это придавало какую-то магазинность процессии и где-то даже были моменты, которые можно было бы обозначить как коллективное дробление заупокойного юмора. Парень-санитар выкатывал следующее тело и все повторялось. Потом попросили все же остановиться на фамилиях или тогда уже на учетном номере, но он сказал, что учетный номер учреждается только если речь идет об утилизации. Никто конечно не понял. Старушки любовались его красотой. Я думал, сейчас одна из них потрогает его пальцем. Ждал ее действия, но бабулька, взвесив все 'за' и 'против', так и не решилась. Какой хорошенький и молодой мальчик. Двадцать четыре года. Еще жить да жить. Он и жил, а старушки забирали свою столетнюю свояченицу и уплывали в свои двухмерные миры растянутого во времени доживания. Парень-санитар говорил, ну я побежал за следующим покойничком и резво запрыгивал в лифт. Я размышлял, моет ли он руки в перерывах между выдачей тел. Сухие жилистые руки, которыми деревянный сруб где-то в тайге ваять можно было, подтягиваться на школьном стадионе или подхватывать ребенка-переростка на лету. Но нет, сейчас они выдавали мертвых людей. Синий накрахмаленный халат оставался нетронутым и новым. Кто ему его подготавливает перед сменой? Мама?
  Бабка-семечница у входа на территорию оздоровительного комплекса, сказала мне, кто знает, тот знает. На мой вопрос, можно ли кулек в карман куртки пересыпать. Что она хотела этим сказать, я до сих пор не понимаю. Кто знает, тот знает. У меня была синяя куртка Адидас, купленная в каком-то рынкоподобном подземелье. Некрасивая, немодная. В карман этой куртки она высыпала пересоленные, зажаренные в техническом масле семена подсолнуха. После чего посмотрела с тоской. Зачем ребенок идет в больницу? Я бы уточнил, что в морг, но тогда я еще дистанцировался от терминологий.
  И вот меня отправили выгрызать эти неуместные семечки в больничный двор. Какая-то родственница-торгашка пригрозила, не позорь мать. Еще одна сказала, что во мне нет ничего святого. Ну эта хотя бы говорила правду. Меня выставили за дверь, выпроводили столоваться в пропитанное дубильными запахами подворье. Я там привычно был совсем один, солнце ушло в какую-то иную сторону и в спрятавшемся от него периметре все погрузилось в тень. Кусающаяся теневая сторона жизни, все то, что нам больно удерживать в собственной голове. Как бьют в школе или после нее, или до в восемь утра на морозе, вдавливая головой в снег. Или этот же снег в ранец, вместе с книгами. Или ранец на дерево. Злые школы детства, которые все мы не хотим помнить. Именно таким был тот периметр - темным, ненужным, с выбитыми пережитками советских скамеек, выкрашенных белой известью, оставшейся от весеннего удобрения деревьев.
  Мне захотелось убежать, чувство которое будет преследовать меня всю осознанную жизнью Убежать куда-то, бесцельно, в вымышленную свободу, подальше от всего этого. Но куда я мог бежать, если мы ждали выдачу тела? А после было зашвартовано средство передвижения на одно из московских кладбищ. Еще я хотел торт 'наполеон', который мама приготовила на поминки. Еще я хотел украсть оставшуюся водку и выпить. И потом спрятаться туда, где меня никто не найдет и читать взрослую книгу. Читать я умел уже хорошо, если вы об этом. И очков не носил.
  Я все ходил там и думал, что ему двадцать четыре года. Тогда мне казалось, что между нами несколько световых лет. Его красивые двадцать четыре года, он здесь главный, поднимается на лифте и говорит, ну, кто это у нас? А все ждут, открыв рты. Или он мне говорит, а ну быстро в лифт и мы едем с ним вниз, вдвоем. В его морг, где он главный. И он мне все там показывает. И никого больше нет. Вместо всего этого, я ходил по периметру внутреннего дворика и грязными руками ел такие же грязные семечки, ожидая когда меня кто-то окликнет.
  Именно в этот момент я заприметил некоторое подобие рабочего входа в здание мортуария, такие еще в магазинах со стороны двора бывают, куда продукты подвозят. Неприглядные технические проемы в стенах помещений. У входа возились два мальчика-такелажника в серых хлопковых сюртучках. Ворота забирались куда-то вверх и после расползались в разные стороны. Все это приводили в движение каким-то нажатием кнопки, процесс был автоматизирован и производя множество болезного скрипения все-таки отворял эту вытянутую внутрь стены коридорную трубу. А как еще могло быть в морге? А это был именно он, я понял это, когда подошел ближе. Потом еще ближе. И потом я увидел все сам. Это был не тот красивый выдуманный морг парня-санитара в синем халате, это был настоящий морг больницы позднего периода СССР. Морг трупов.
  Анфилада превратилась в проторенную в здании норку, тягучее бомбоубежище, на всей протяженности которого по обе стороны были выставлены стеллажи носилок с телами. Четыре, пять уровней. Остальные валялись повсюду в черных мешках. Стены и пол были цвета перепачканного всевозможными выделениями бетона. Нет, не тот охлаждающий бетонный серый, а бетон катакомб и радиоактивных укрытий, которые мы в детстве использовали как туалеты, если туда вообще удавалось зайти. С ржавыми решетками, преграждающими вход. И крысами. И мышами. И клопами.
  Нет, там не было всего этого. Не в таком фрагментировании деталей. Но бетон да, на полу были выстланы какие-то не использующиеся никем рельсы, не понятно для чего там обустроенные. Сновали врачи. Никаких синих халатов. Зеленые, залитые слизью и кровью фартуки. Много, очень много трупов. Я столько никогда не видел в одном месте. Все люди умерли в один день? И всех привезли сюда? Здесь же стояли несколько устаревших паланкинов. Я подумал, что это для сидячих, если такие еще встречаются. На одном из лотков лежал огромный мужчина, такой же, как и наша бабушка-покойница. И у него руки были в стороны разбросаны. Проходившая мимо в мясницкую, бесполого вида, человеческая особь споткнулась об эту руки и недовольно пнула ее коленом. А рука продолжала еще какое-то время болтаться. Человека нет, а рука болтается. Минуту или немного меньше. Крис бы это назвала динамикой, развитием. Меня же этот эпизод сначала испугал, потом снова испугал и потом, когда я вернулся к скукоженной группке родственников, испугал еще раз. Парень-санитар едет в лифте, отдает тело, улыбается и потом желает 'всего хорошего'? А что делают все эти люди внизу? Передники из зеленой клеенки, они там что все делают? Я еще не понимал себе исходное устройство морга и был полностью отдан во власть первобытным страхам. Где смерть - это страшно. Мама спросила, где я пропадал, на что я ответил, доедал семечки. Доедал. Какое же безобразное, обнажающее суть, слово.
  Много лет спустя, когда мы сами будем торжественно праздновать покойницкие пантеоны в лучах уже утреннего солнца, прозрачные воздушные помещения, наполненные тихой умиротворенной размеренностью, когда новый день еще только будет начинаться, я буду встречать эти рассветы, уже сам будучи этим двадцати четырехлетним парнем-санитаром, приветствующим скорбящих родственников, пришедших забрать принадлежащие им мертвые тела. И да, пока мы все еще будем живы, пока мы будем едины в этом понимании мрачного источника жизни, соприкосновения с ним, я часто буду возвращаться в тот пугающий мой первый морг, вспоминать ту одиноко болтающуюся руку давно умершего человека и еще раз переживать те ужасающие, недосягаемые советскому школьнику чувства прикосновения к какому-то ужасающему таинству смерти, закрытому человеку нормализованному. Ребятам я про все это, конечно же, ничего не рассажу. А вот Филу да. И Кристине да. Она мне скажет, у тебя сложное художественное воображение. А я ей, но вот та рука, она же... а она мне, Морик, это просто рука.
  Много лет спустя я буду ехать на могилу Фила, а рядом со мной будет мой психотерапевт. А Фил, кстати, умрет в этот раз по-настоящему. Никакой морг уже не сможет вернуть его, сколько не вспоминай. Кристина скажет, морг нет, а вот наука, да. Клонировать можно было бы.
  Но то не Фил уже будет, хотя внешне, может быть, и он. Лучше, чем ничего. Ей всегда присущ формализм, когда нужны быстрые решения.
  Все случившееся со мной - про парня-санитара, про его двадцать четыре года, я начал рассказывать Филу на третий или четвертый день нашей переписки. Первоначально мы разговаривали в привате чата, потом он предложил icq, но мы оба решили, что нет, и он меня оттуда удалил. Мы начали писать друг другу мейлы, тогда еще говорили 'электронное письмо'. Каждый последующий день. Я ему, он мне. Никаких там фотографий бессмысленных и прочей фигни как сейчас. Только текст, живой, думающий текст, одним завершенным рассказом. Концентрация, естественная основа самой сути, снятая заживо кожа, как угодно и так каждый день. Я забыл тогда вообще обо всем, день начинался с его текста, иногда он прикреплял к нему дополнительно свои эссе или размышления на разные свободные темы или просто сиюминутные рассуждения, литературно оформленные и составленные по отношению к основному дискурсу общения. Иногда, но реже поэзию. И я ему это же в ответ. Или песню напишу (такое единожды было), или какая-то романтика кладбищенская появлялась с моей стороны, всегда завуалированная разного рода академическими комментариями. Настойка боярышника начинала вечер, окна были открыты, поэтика как правило завершала. Я понятия не имел, кто такой Фил. Все, что я знал это его рост, имя и некоторые шифры индивидуального профиля. Он же не знал обо мне почти ничего. Одинокий пьющий студент? Ему бы понравилось. Он мне повторял это каждый день, мне все нравится и еще говорил 'спасибо'. Писал точнее, в конце каждого текста. Я представил ему себя в худшем виде, ужасные фотографии, пропащесть, дисбаланс бездны и света, выбритые крашенные полоски на голове. Последнее он не видел, я только уточнил, что манипуляции человека с триммером привели к такому вот результату. А про бездну ему понравилось, он меня там как будто поджидал. Там, где я его должен был когда-то спасти и где позже так и не смог. Я начинал боярышником, он подхватывал. Я матерился, он цитировал греческую трагедию. До того момента, пока я не рассказал ему про эту болтающуюся руку и все то, что произошло после этого. Тогда он что-то там для себя понял и его мейлы стали намного искреннее и серьезнее. И еще неделю после он предложил созвониться, мы едва были знакомы, но я уже рассказал ему столько, что он мог, как минимум, сдать меня в психиатрическую клинику как социально опасного, но нет, он позвонил в один из холодных февральских вечеров третьего года. Скинул мне свой номер, сказал, что сейчас с него позвонит, чтобы я ответил.
  Эти более чем поставленные интонации голоса, баритональный спектр акустического воздействия на собеседника, ритмические обороты, выстроенные композиции предложений, расположение иронических шуток, границы тактичности, аккуратность изложения - всего этого я почти не помню. Только чувство его голоса внутри сохранилось.
  Он разговаривал заранее заготовленными смысловыми блоками, мрачными саркастическими иронизациями или просто страшными детскими считалками, немного растягивая слова по центру.
  И еще звучание.
  Холодное и мертвое.
  Так говорят образованные мертвецы, это их тембр.
  Я не сомневался, что Фил был мертв. Он сказал 'да'. Я спрашивал. Мертвец вышел из темной рощи. Все знали. Мои призраки молчали, но они знали. Позже Кристина скажет, что Фил это проекция моей детской травмы. Не знаю, что все это значит и что она хочет этим сказать. Фил был моей новой синей травмой, которую я сам себе выбрал и спроектировал на все темные подземелья своего сознания после. Кристине такая трактовка нравилась меньше, но она отчасти соглашалась. Фил был проекцией. Какое колючее антинаучное слово. Фил точно не был похож на парня-санитара из того морга. Если только рыжей проседью в волосах и веснушками. В остальном же он был лучше. Намного лучше, чтобы быть более точным.
  Может быть кто-то сочтет это глупостью, так сильно раскрываться незнакомому человеку, вот так сразу, но глупости мне не занимать, так что, пожалуй, я соглашусь. Но, поверьте, вы бы сделали на моем месте тоже самое. Февраль был голодным, под окном собаки выли по ночам, а днем спали в поземных бункерах, где располагалось тепловая канализация дома. Днем падали люди, поскользнувшись на заледенелых переходах, иногда замертво. В целом же было терпимо. А я раскрывался некоему виртуальному собеседнику, который к марту того же года знал обо мне все и может быть даже больше.
  Не было ничего и никого, кто мог бы меня остановить. Я условно понимал выбранный мной путь и на тот период уже начинала торжествующе преподносить себя природа моей зависимости во всей ее неприглядной красе.
  Я больше не был героем, в моем доме не было зеркал или они были завешены выстиранными до истончения полотенцами. Окна были закрыты. Я снова мысленно прыгал с двенадцатого этажа. Вниз головой, вниз ногами. Поднимался, шел пешком по лестнице на самый верх здания и прыгал снова. Еще раз двенадцать пролетов, сорок секунд.
  Фил говорил, ты можешь все это просто пересказывать, без редактирования социальными тормозами. Никаких удушающих маркеров. Падаешь вниз головой с двенадцатого этажа - падай. Делай. Найди дом. Это отчасти были аллегории, иногда избыточные максимы. Никто из нас, ни я, ни он не собирались прыгать когда-либо с крыши дома. Но обсуждение и подготовка, форум самоубийц, это все было. Он модерировал его, как он мне однажды сказал, этот форум, где люди изучают предмет суицида и способы его достижения, но редко кто идет дальше праздного любопытства. Но там есть и особые, серьезно настроенные коллегии, иногда это пять или шесть человек, соединенных одной общей мучительной травмой прошлого, они изучают все эти материалы иначе и для них предназначены отдельные закрытые комнаты форума, имел ли Фил доступ к таким людям, я не знал, как и не знал, являлось ли все это правдой и кто были эти особые читатели закрытых веток форума. Случалось, я физически не мог все это выдерживать, настолько сложно было откровенно и честно соединять наши сознания. Тогда Фил говорил, что пойдет купит мороженное и мне было по-щенячьи грустно. Он уйдет и никогда не вернется. Как и его отец. Но он возвращался и приносил два пломбира в стаканчике, один ему, второй мне.
  Первый год после обнаружения себя в морге, я не мог спать, второй год я провел с врачами, у экстрасенсов, бабок-повитух, гадалок, народных целителей, ящериц-травников, заклинателей погребальной риторики в их изящных домашних студиях. Мне пытались помочь, нет, скорее меня пытались вернуть, чтобы я снова стал тем самым, подбитым школьником с карманом семечек. Никто не понимал, что происходит. Ехали на похороны бабки с сыном, а вернулись без. Фил когда-то через много лет скажет, что я должен был тогда все рассказать, что процессы были еще обратимы. Найти его и ему рассказать, он об этом. Тогда.
  В самую первую ночь, после похорон, моя крыша окончательно уехала, в комнате были призраки, одни сидели рядом с кроватью, вторые висели на потолке, третьи стояли у подоконника. Все молчали, присматривались, выжидали. Они сами может быть офигели, что я их вижу и слышу. Я не помню, сколько точно там их было, может быть семь или восемь. Все взрослые. Я включил свет, комната мгновенно опустела. Свет остался гореть на весь ближайший год. Как только я оставался в темноте, кто-то появлялся и начинал говорить. Я думал, что это за призраки такие, что их только в темноте видно. Было страшно, если не сказать жутко. Я шугался всего чего только можно было, прислушивался к каждому отдельному шороху, рассматривал каждую подозрительную фигуру на предмет ее живучести. Все это само по себе двигалось и вело между собой непонятную мне внутреннюю коммуникацию.
  Я напридумывал каких-то страшилок про пиковую даму или что это там было, чтобы объяснить, почему мне нужен свет. Но оно не могло продолжаться бесконечно, вы понимаете. Постепенно вещи стали казаться странными. И пошли подозрения. А что происходит? Что случилось? Пришлось расширять легенду, пиковая дама пришла с обезглавленной куклой Ниной, потом кто-то принес пиджак с мертвеца и повесил под окном на дерево. И вот поэтому я не мог спать в темноте, а не потому что в моей комнате жили десятки умерших, незнакомых мне людей. И не просто жили, а разговаривали со мной как только я оставался один. Помните этот фильм про мальчика, который 'я вижу мертвых'? Вот что-то типа того, но только не так жутко. Реальные призраки намного более дружелюбные и общительные.
  Меня определили к психиатру и я услышал свой первый диагноз, который я еще потом много где услышу и даже устану его слушать со временем. Психиатры сменялись лесными ведуньями, экстрасенсами и прочим мракобесным сходом, но сути это меняло. Я не мог спать в темноте и меня преследовал постоянный ужас. И мне было уже восемь лет, надо было ходить в школу и там сосуществовать с озверевшими сверстниками. Ранец на дерево, мордой в снег. А дома призраки. Одного меня не оставишь. Я сразу под стол, прячусь в книгу и читаю вслух. А вокруг стола стоят десять мертвецов, я их босые ноги из-под скатерти вижу. С желтыми ногтями грибковыми, если тело старику принадлежит. Походит чем-то на фильм ужасов? Чем-то да. Только все реальное и мне восемь лет. Ровесники уже курят, пьют и ходят на дискотеки. А у меня под столом библиотека и жаренная картофельная шкурка в сковородке. Дед приготовил и оставил.
  И так два невыносимых года.
  До тех пор пока я, повзрослевший, или даже постаревший не допер, что мне надо с ними начать говорить и выяснить, кто они такие и что им всем от меня надо. Как-то летом, я привычно был дома один, родители уехали в другую страну, оставив меня на попечение деду, одного и утром и вечером, еще со мной доберман был, псина, но он знал, что я кошатник и брезгливо меня игнорировал. Мы с ним только на прогулке соприкасались, я шел с ним в парк и он делал вид, что меня совсем не знает. Подумаешь, какой-то там хозяин...Так вот я решил начать с ними диалог.
  Получилось что-то типа того:
  Что вы все хотите?
  Что вам всем надо?
  Надоели!
  Мне ответили сразу, вперед вышел парень.
  Ну как парень, их особо не рассмотришь, если вам интересно. Голос слышен относительно хорошо, но это если недавно умерли. Какие-то очертания головы, плеч, иногда руки проглядывают из воздуха. Я еще не знал тогда, что нужно выбирать слышать их или видеть. Ноги можно часто легко рассмотреть, но это только если не позднее восьми лет назад смерть случилась. Если срок позже, то все начинает исчезать. Это как они мне сами рассказывали позже, так что не придирайтесь. Если всматриваться, то человек становится более узнаваемым и беззвучным, но лучше все-таки не доверять здесь воображению, оно часто дорисовывает лишнее, чтоб мозгу легче было. Лучше выбирать слышать, нежели видеть - я об этом. Таким образом я бы выделил две важные вещи:
  Голос. Он есть всегда, но немного измененный. Первые восемь лет еще вам знакомый. Родственники позже, через восемь лет по голосу могут и не узнать. По интонациям да. Но это уже совсем детали.
  Присутствие. Это когда эти полупрозрачные контуры видны, на них можно вообще не обращать внимание. Со временем я научился общаться только с голосом и их прижизненными фотографиями. Для того, чтобы увидеть мертвого вам надо перестать его слышать, концентрируясь только на его внешнем образе. И еще надо идти с ними на его могилу, чтобы он себя вспомнил, если больше восьми лет прошло. Но это уже снова детали. Я бы сказал, совсем уж излишние.
  Парень, который вышел мне отвечать, был намного старше меня, тогда я бы даже сказал ему дядя. Он сказал мне, ну наконец-то, а то мы все два года ждем.
  Вы ждете? А я два года сплю при включенном свете.
  Мы не хотели тебя пугать, хотели, чтобы ты привык.
  Я им снова про два года. А они, ты сам так долго тянул. Здесь он прав, я мог бы давно уже их спросить, а не по психиатрам бегать. У меня слишком правильная семья, все по правилам. Ребенок говорит про пиковую даму - идем к доктору.
  Два года перерасхода электричества и очередей к экстрасенсам на чистки меридианов и вот только сейчас - чтобы ты привык.
  Мне уже тогда казалось все упрощенным, интегрированным. Нажитость всего это мертвецкого субстрата становилась обыденностью, сложно было в школе нормальным притворяться, поэтому я много прогуливал и пережидал уроки на помойках или в подвалах, где тепло зимой было. С бездомными котами. И прирученными мною крысами. Потом медики изгоняли вшей, но это уже другая история. Вшей изгоняли у всего класса, я хотел сказать.
  И как-то после этого пошло все само, у меня сразу появились десятки друзей, разных возрастов, все мертвые. Было с кем болтать после уроков, я стал охотнее возвращаться домой и позволять себе некоторые странные и пугающие высказывания в школе. Одноклассники, которые меня и до того не любили, начали не любить еще больше, но не лезли. Я много чего такого про смерть начал болтать. В то время такое ужасало.
  В школу я шел не один, домой тоже, всегда кто сопровождал, висел в воздухе.
  Ах да, теперь они в основном днем со мной тусовались. А ночью я спал, без света.
  На мой вопрос, почему они в темноте вылезали, они ответили, что не хотели, чтобы я испугался. Нет, вы подумайте. Не хотели меня пугать. У них там в их мире все перевернуто. Два года, да. Просто живи с этим.
  Родители видели, что я посветлел, то есть они так думали, под кепкой не было видно, что глаза оставались красными. Они видели, что свет выключен и под столом я больше не сижу. Определили произошедшее как этап взросления и оставили меня на этом в покое. Психиатры с шизофрениями закончились. А я нашел новых друзей и мою жизнь в какой-то мере можно было назвать условно социальной. Кристина бы сказала, ну вот же динамика, вот она, я же и говорила.
  Я ей пересказывал подробно все, что я узнал о мертвецах за эти годы, но она, как человек науки, все это дефинировала как мои фантазии и детские травматики.
  Она спрашивала, ты что, серьезно веришь во все это?
  Фил вот верил, но он и сам был мертв.
  Пройдет много лет и Эдо, следуя своему плану, скажет ему, что он мне 'совсем не нужен'. Это цитата. И Фил ему поверит. А я узнаю об этом еще позже, когда уже будет поздно. Динамика, сказала бы Кристина, она самая.
  В десять лет я начал курить, две пачки в день, ни минуты без сигареты. Отвратительное жалкое зрелище. Курящий, пропитанный табачным ядом, ребенок. Родители не знали. Мертвым было все равно, что я там делаю, у них все по-другому в их мире. Сигарета подкуривалась от предыдущей, кожа была желтого цвета, голос по-старушечьи хрипел, мертвецы болтали не умолкая, казалось, я знал все про всех, кто, когда, зачем.
  Кто с кем, и такое бывало.
  Фил курил еще больше, не любил отчима, а отчим в свою очередь не любил пасынка. Для этого не надо было спрашивать посторонних, чтобы понять самому все и сразу. У него до меня тоже была история. И ее придется рассказывать особенно осторожно, без инверсивных переиначиваний. Его история во многом и определила все то, что происходило с нами.
  В тот день, когда я ждал его на Третьяковской, где-то на ступеньках в переходе на Новокузнецкую, на холодных затоптанных ступеньках, где люди обычно переохлаждают почки или выплевывают выбитые зубы, как я уже говорил, усиливался дождь. Роботы в скафандрах теснили людей на входе в метро, мы все слышали крики или чей-то вой, или то были отчаянные эпигонии, я не берусь сейчас утверждать. Каждый слышал что-то свое, ему одному уготованный ужас. Я не знал, почему нас всех сгоняли вниз к станции и что конкретно там происходило, говорили про каких-то футбольных хулиганов, что-то там дерзко учинивших. Тогда еще можно было увидеть смелость у некоторых во взгляде, сейчас ее нет. Помните, там мужик этот был, Альберт, в нем что смелости, что свободы почти и не осталось. Он так и сказал, все, что у человека может быть в его короткой единственной жизни это свобода, выбор, смелость за своим идеалом вперед идти. Тогда мы еще могли так думать. Мы, мое поколение, но не Альберт, ему было под пятьдесят, он все про всех уже понял и выгорел. Еще раз не берусь утверждать, но он тоже мог быть отчасти мертв. Пожалуй, да, он и был. Позже, много лет с того дня пройдет, я снова вспомню его. Как он потерянно сидел на этих ступенях и слушал как резиновые дубины колотят человеческие тела. Царь восседал на троне и тьма медленно расползалась, погружая Москву в черноту его паутины. А мы, будучи еще молодыми парнями, слушали джаз и ходили на подпольные чтения, думая, что все вот это и есть нам подаренный мир, данность, за которую не нужно бороться. Что так оно и будет. Пока там, по ту сторону наших богемных инсталляций, уже забирали то, что мы думали после развала совка навсегда принадлежит будущему. Тому самому 'завтра', которое совсем скоро начнет сужаться, ограничивать себя и в итоге плотно схлопнется. На смену джазу и белым рубашкам придут духовно-патриотические воспитания, на смену подпольным чтениям, да и самому подполью, популярная в России христианская деноминация предложит церковно-крепостное изучении религиозных трактатов, а нас самих запретят, нас - это подобных мне, как вы поняли. Я стану запрещенным человеком. И сотни тысяч таких же, как и я, тоже.
  Но тогда в том переходе, где все еще идет кровавый дождь, субботним вечером в конце июня третьего года, мы еще ничего не знаем и нет никой внешней карты, а Москва все еще безопасная, открытая и свободная. И думается, что вот это вся жизнь такая впереди. Чтобы там Альберт не говорил, считая свои монетки.
  В этот день, там в переходе на Новокузнецкую, под звуки (недоказанных никем) избиений неустановленных лиц неустановленными лицами, Фил не опоздал на двадцать четыре минуты, он пришел ровно в три, как мы и условились. Его не тронули, я сразу увидел это. Мокрая башка, рыжие взмыленные волосы, с бутылкой пив в руке. Тогда еще так можно было. Он был здесь, осязаемо, натуралистично, не текстом, а плотью. Бледный, синеватый, я бы тогда даже сказал худой или сдавленный какими-то противостоящими друг другу внутренними силами. Мимо нас проплывали ситцевые бородатые мужики, Альберт их приветствовал, помахав им рукой. Похоже, он совсем уехал. Дождь усиливался и люди стали шептаться о предстоящем потопе. Кто-то сказал - нас всех перебьют же! Мужчина, не паникуйте, скоро придет поезд, ему подсказали откуда-то из глубины перемолотой в фарш толпы. Не поезд, а электричка, уточнил чей-то голос. Там, между прочим людей бьют, товарищи! - отозвалась какая-то просветленная пенсионерка в коричневом кардигане. Ее тоже игнорировали. А может быть и нет. Я не помню, не могу утверждать. Я смотрел Филу в глаза, стоял напротив него и смотрел. Никаких больше текстов, два человека встретились впервые. Нет, конечно же я все уже знал и он знал тоже, но тогда это было нашим обоюдным секретом или как говорил Фил, дневниками позора.
  Прямо там, в этой мокрой, перебитой толпе, цепляющихся за остатки свободы москвичей и гостей столицы он меня впервые, как уличного подбитого щенка, обнял. Мы еще пока не были запрещенными. Без розовых треугольничков.
  Совсем уже стыд потеряли, все та же пенсионерка в кардигане беззлобно, скорее только притворяясь ворчливой грымзой, улыбнулась сама себе, вспомнив, что тоже когда-то была молодой.
  Шесть станций. Раз, два, три, четыре, пять шесть. Но тогда я еще и не думал, что их можно считать.
  Он сидит рядом, а я, наверное, единственный раз в моей жизни счастлив. Еще не знаю, что нас ждет впереди, что произойдет дальше, да и это 'знать' мне не нужно, потому что оно 'есть' здесь и сейчас. Я просто счастлив, как может быть счастлив маленький незаметный человечишка, встретивший близкого ему по духу друга. Простым человечешкиным счастьем. Мы идем покупаем пиво, мороженное, идем к нему домой. Зачем я это все так примитивно пересказываю? Потому что археологическая точность в реконструкциях имеет важное значение. Ну вы поняли. Идем к нему домой, пятьсот метров от метро Новогиреево. Никакой внутренней карты нет. Идем по Зеленому Проспекту. Я еще не знаю ни Эдо, ни Аси, ни Макса и тем более Лексе, который в тот день вообще был в у себя в Питере. А Фил Питер не любил, почему не знаю. Может быть из-за того, что там был Лексе. Я тогда думал о том, как мне повезло встретить друга, единомышленника, союзника, еще более мертвого, чем я сам. Мне до Лексе и дела не было. Все эти имена я слышал, но какого-то большого интереса они не вызывали, какие-то там знакомцы Фила, не более.
  Мы ели это мороженное на улице, оно растаяло, Фил сказал, что походить на выделения начало, я уточнил еще на какие. Потом еще минут сорок ходили по всем этим заросшим лесным дворам, он пил пиво, я томатный сок. Вся эта стесняющая неловкость первой встречи не проходила. Фил курил, я курил. Говорили о книгах, концертах, салонах, где мастер-классы по bdsm проводят, про книжные лавки, про статистику детских самоубийств, про Ясперса и его письма другу Мартину, про сны, про то, как правильно художественно фотографировать мертвых людей, про ведьм и места их обитания, то есть про все вот это вместе взятое. И тогда еще я сказал ему, что пропагандирую бесовщину. Ему понравилось. Он не воспринимал религию серьезно, но интересовался оккультизмом и прочей такой высокой мистикой. Я попросил его ненадолго замолчать, потому что хотел просто понаблюдать за ним, как он идет, как живет себя, рассматривать его в движении - как держит осанку, голову, как работают сообща мускулы тела, мне была интересна его человеческая физиология, внутри которой жил его интеллект. И все, больше ничего не было. Мы пришли к нему домой и слушали музыку. Какую точно не помню. Bill Laswell возможно. Он хотел меня представить остальным ребятам, но просил не говорить никому, что мы были уже знакомы.
  Через несколько часов я уехал к себе домой, на Селигерскую.
  Кристина меня часто просила подробнее рассказать о нашей переписке с Филом, подробнее означало все, что только можно. Она почему-то думала, что я там скрываю какие-то подробности наших виртуальных развлечений и происков. Или планирования убийств или что-то еще более страшное. Но там ничего не было такого. Там в основном размышления о смерти, наши истории до знакомства, душевные травмы, раны и ссадины. О том, как и куда нас отбросило общество. О том, почему вместо того, чтобы быть подростками, мы превратились в старых изношенных порождений ада. Я ей всегда говорил, ну потому что мы и есть порождения ада, в который ни я, ни Фил не верили. Мертвые говорят, что никого ада нет. Я потом расскажу об этом может быть. Но что-то я ей конечно показывал оттуда, из переписок, то, что было тактично показать. После смерти Эдо, Фил избавился от любых существующих напоминаний о каждом из нас, он сжег архив дневников. И обо мне, я тогда думал, тоже. Я был вычеркнут. Но это будет позже, сейчас можно еще было до утра переживать нашу первую настоящую встречу. Можно было позвонить ему теперь в любое время, придумать совместную терапию боли. Что угодно, я был на все согласен.
  Но все было иначе. Мы продолжили переписку и наша следующая встреча состоялась через три недели. Это была наша последняя встреча до знакомства с ребятами. Последний раз мы были вдвоем. Кристина говорит, что эту вторую встречу я не могу отличить от первой. Отчасти. Мы также разговаривали обо всем, пили пиво, слушали музыку. А что еще должны делать друзья? Это был жаркий июль. Пришлось надевать белую футболку и кепку, и очки от солнца. Вечером было душно, мы были потные, перегретые, наши языки свешивались из полуоткрытых, обгоревших под солнцем губ. Я изучил его библиотеку, говорили о книгах снова, о музыке. Вторая встреча всегда сложная, уже не пробная, но еще и не вызов третьей. Фил запрыгнул в холодную ванну и лежал там час, добавляя ледяную воду, а я думал, что он в ней замерзнет, но потом вспомнил, что в его нынешнем состоянии этого никогда не произойдет. После мы обнялись, он тепло посмотрел мне в глаза и я не догонял, что он знает, что эта наша последняя встреча. Через неделю я познакомлюсь с остальными и начнется настоящая чертовщина. Фил хотел сохранить 'нас' для себя на эти две последние встречи, он знал, что молот уже занесен, опережая тем самым свое последующее разбивающее все в дребезги падение и у нас остались считанные дни до этого удара. Поэтому мы немного позволили себе побыть нормализованными, нейтральными друзьями, болтающими обо всем. Он знал все, что я не должен был знать и давал мне информацию в полном ее объеме и только моя невнимательность поспособствовала тому, что я не понял тогда - Фил хотел, чтобы я спас его когда-то в будущем. Он знал, что все они умрут и может быть знал, как. Но он не знал, что Эдо предаст его, не знал, что я испугаюсь и убегу. Он мне верил. Я должен был выжить и остановить убегающую под землю воронку рассекающего ужас хаоса, втягивающую нас внутрь себя. Я мог балансировать, во мне был элемент нормальности, самосохранения. В нем нет, он шел один, а за ним по пятам шла смерть, окружавшая его со всех сторон. Его единственный спутник, разделивший с ним дорогу. Дорогу, которую люди продолжают идти после смерти или в ее приближении, он шел ее с самого рождения. Его ребенком еще похитили и убили. А то, что выжило, было монстром. И этот монстр был самым интересным и талантливым человеком, которого я когда-либо знал.
  Я должен был выяснить, что стояло за смертью Эдо и как эти две смерти были взаимосвязаны. Через четыре месяца после его смерти я, тогда еще не зная о случившемся, видел сон. Понятное дело, дневник снов не веду и редко реагирую как-то на них, но в этот раз мне явно что-то хотели сказать.
  Там, в этом непродолжительном сне, я попадаю в неизвестный мне осенний парк, еще один проклятый октябрь чьей-то осени, поражающий мистической красотой. И там я сижу на единственной скамье как вычеркнутый, ненужный бывший друг, как предатель, как невнимательный трус. И еще я смотрю вниз, на землю, в пол. Никого нет, вторая половина дня. Где-то недалеко сидит одинокая псина, с моей стороны к ней никакого интереса. Это возможно отвлекающее дополнение. Суть не в этом. Через парк идет парень в зеленой куртке, со спины я его не могу признать, но походит он движениями на Фила. И я понимаю, что он это и есть и пытаюсь с трудом подняться, последовать за ним. А он все дальше. Куртка зеленая двух оттенков, яркого майского листа и высохшей срубленной травы августа, он руки в карманы, я ускоряюсь, он тоже... И вот я уже бегу, а догнать не могу. Бегу и страшно мне, что-то не успеваю важное, жизнь на кону, все готов отдать, только бы догнать, а он дальше и дальше. И все, сон заканчивается. Я в слезах, в отчаянии, злой, вылетаю оттуда и просыпаюсь.
  Кристина про этот сон знает, но говорит, что пока рано его разбирать. Я еще не знал, что Фил умер. Думал, вот, напомнил он мне так о себе. Да, напомнил. Но я не уверен. У меня есть пару идей, что это за парк может быть, но я пока воздержусь их озвучивать. Кристина просит, чтобы я вообще поменьше болтал, если не установлена безопасность и наличие фактов. А какие здесь факты? Сон, а к снам я отношусь с подозрением. Фил вел, как он говорил, три дневника. Первый дневник снов, малозначимый для него, где он там себя при помощи Юнга исследовал. Про этот дневник все знали, он его давал нам читать. Второй - дневник позора, его вообще никто не видел. Запретный недоступный дневник. Он его прятал. Третий - дневник словесности, поэзии и некрологов. Там были его поэтические заметки, но в основном черновики некрологов. Это еще до того, как мы стали их создавать и преподносить. До того как мы придумали все это похоронное бюро, до того как мы начали составлять чужие дневники позора сначала рассказанные мертвыми, а потом живыми. До того, как некоторым из них это очень не понравилось. До того как внезапно исчез Аси. И его тело так и не было найдено. Фил вел библиотеку этих дневников. Он собирал архив. Последним, кто знает все, оставался я.
  Кристина просит меня быть максимально аккуратным, когда речь заходит о хранилище дневников, о подвале зеленого дома. О тех людях, кто заказывали некрологи и причинах, почему мы их вообще писали. И что из написанного оказалось правдой. Она говорит, ты не понимаешь, как все это опасно.
  Если они уберут тебя. Она редко говорит 'убьют'. Если они уберут тебя, я буду следующая.
  Я ей отвечаю:
  Крис, если они меня убьют, пообещай мне, что похоронишь меня рядом с Филом.
  Она говорит:
  Не поступай так со мной.
  И через секунду:
  Обещаю.
  Я вижу, что это не шутка, не дружеские похлопывания по плечу. Ей страшно. И да, она это сделает.
  И еще я вижу, что она собиралась немного стать более грустной. Но мы уже подошли к 'Киргизии'.
  Давай купим мороженное - спрашиваю я.
  В сентябре? Да.
  По улице маршем идут какие-то дети и старики с растяжкой 'вместе мы сила', предположу, что человек двадцать, у них факелы. Лексе бы сказал, что никакие это не факелы, а жалкое их подобие. Но его здесь сейчас нет. Марш проходит мимо, в руках у людей иконы, флаги России, сталинские портреты. Они молятся или какое-то ритуальное заклинание зачитывают, по кругу его вертят. Уже темно, участники процессии перекрыли дорогу, трамваи стоят.
  Кристина говорит:
  У нас были выборы в Госдуму. Это люди.
  Я таких в Москве не видел, по крайней мере три года назад.
  Они всегда были и, к сожалению, всегда теперь и будут, говорит она.
  Я медленно возвращаюсь в сознание. Фила уже нет в живых. Мы подходим к его дому, метрическому дому, где была осуществлена физическая прижизненная прописка. Я высасываю пломбир, Кристина пьет колу.
  Черт, черт, черт возьми, дом Фила, четвертый подъезд, четвертый этаж. Лампочка у входа. Там стоят два низкорослых парня и обсуждают, как они растоптали ногами цыплят. Я не совсем понимаю зачем, но звучит это как заговор, они замечают нас и понижают звук. Но я то уже все знаю, все услышал, будет записано в их дневники позора.
  Кристина говорит, у них нет дневников этих. Их сейчас ни у кого нет. Точно не в Москве.
  Черт возьми, дом Фила. Я думаю, а что она чувствует, после всех моих историй. Но она спокойна, как будто бы знает здесь все наизусть и ей тоже интересно, что там с этими куриными птенцами дальше было.
  Парни отходят, я думаю они решили нас сторонится. Старая добрая внутренняя карта. Все понятно, просто, комфортно. Кристина курит Gauloises, хотя и говорила мне много раз, что бросила.
  Позвонить в дверь? - спрашиваю я.
  Кто тебе откроет? Фил?
  
  2016, сентябрь
  Нет, конечно же я не звоню, но я захожу в подъезд и подымаюсь на четвертый этаж и дальше стою возле входной двери. Там, по ту сторону, тишина. Может быть и никого нет. Я даже не знаю, кто бы там мог быть. Еще несколько месяцев назад был он. Нас бы тогда могла разделять эта дверь, сейчас же разделяла пропасть. Денис Лубкин рассказал мне, что он умер рано утром, в пять с копейками утра. Через какое-то время приехала следственно-оперативная группа и его в черном мешке увезли в морг. Вот так вот быстро все. От этой двери до первого этажа идти меньше минуты, но если нести труп в черном мешке, то может быть минуту или полторы. Или минуту двадцать секунд. Его вынесли на улицу и там в машине отправили в девятый морг. Соседи выглядывали из дверных щелей, а кого это у нас там несут. Отбой, это нарик с четвертого. Ну вот и все, доигрался.
  Парни с цыпленком уже разговаривают с Кристиной. Она мне написала, ну как ты там? Я думаю, сейчас дверь откроется и они будут удивлены. А вы кто? А мы в полицию сейчас позвоним.
  Я вам никто. Палец лежит на кнопке звонка, но я ее не жму. Я не знаю кто там сейчас. Не мог позвонить четыре года назад, не могу и сейчас. Невнимательный друг вернулся. За дверью по-прежнему ни звука. Семь часов вечера. В подъезде гаснет свет. Кристина снова пишет, у нас еще много дел. Она обменивается с парнями номерами телефонов, надо будет не забыть спросить ее для каких целей они ей вообще нужны, эти живодеры.
  Я выхожу на улицу и мы идем вдоль Свободного проспекта, я разбрасываю ногами листья. Я снова не герой, испуганный прячущийся дурачок, перепрыгивающий скамейки. Кристина идет рядом, она за эти годы не постарела. Нет, она совсем не постарела. Про черные волосы я так и не спросил. Это ее дело.
  Два человека в черной перетягивающей тело униформе с огромными скафандрами на голове приближаются к паре старушек, стоящих возле прилавка продажи уцененных овощей. Кристина говорит, они стоят в неположенном месте, каратели их будут выталкивать. Я хочу спросить куда выталкивать, но не успеваю. Один из людей в черном наотмашь бьет пенсионерку дубиной по плечам и она сначала сгибается, а потом опускается на четвереньки, упираясь руками в землю. Она стонет и мне понятно, что ее организм тяжело принял удар. За ним следует еще один ногой в живот или в грудную клетку. Сапог подхватывает низкорослую бабку и подбрасывает ее как сдувающийся футбольный мяч вверх. Вторая прикрывает лицо руками, ожидая свою очередь. Но ее не трогают. Каратель говорит, еще раз увижу, будет хуже.
  Кристина тянет меня за рукав куртки в какой-то куст, который воняет мочой. Сиди тихо, говорит она, они сейчас уйдут.
  Лоточница, хозяйка прилавка поставленных на реализацию уцененных продуктов старается не замечать женщину, скрюченную в ужасе боли у нее под ногами.
  Я же просила не выходить за разметку, а вы, бабушка, не послушались, вот ваши помидоры, полтора кило. Какую разметку? - спрашиваю я Крис, каратели свалили и мы выходим на дорогу. Людей нет, проспект пустой, иногда доносятся клаксоны проезжающих мимо автомобилей.
  Кристина говорит, что с целью организации порядка пространства были введены разметочные линии, которые должны были определять правила расстановки граждан в общественных местах. Кристина, зачем на пустой улице разметка? Ее же для безопасности делают.
  Вот и мы не понимаем, сейчас нужно обращать внимание на эти линии, они бывают трех цветов: белые, синие и красные. Все публичные зоны будь то магазины или музеи имеют обновленные установленные границы, которые регламентированы последними поправками к закону о разметках и директивами к нему от января 2014 года. Так это же два года назад?
  Да, основной цвет полос белый, чтобы всем видно было и все, что ты видишь, огороженное или обозначенное белой разметкой, ты не переступаешь, оставаясь во внутренней фигуре отрезанного разметкой пространства. Запомнил? Белый видишь и сразу смотришь, как остальные идут или спрашиваешь близстоящего карателя о правилах перемещения в данном месте.
  Мы уже привыкли, говорит она. Привыкли, потому что вас бьют? - спрашиваю я.
  Ну лично меня еще не били, но да.
  А синяя что означает?
  Синяя это предписание, ее допускается нарушать, иногда их вводят в тренировочно-подготовительном режиме. И при желании можно и не заметить. Например, рисуют круг в многолюдно месте и его надо всем обходить. Неудобно очень, сначала все стараются идти по кругу, в обход. Но потом толпа сдается и все начинают идти как хотят. Каратели на это закрывают глаза. Поэтому когда синюю видишь, то можно не бояться. Синий у нас цвет свободы, как народ шутит.
  Красные, они легенда, их никто не видел, это царские демаркации, места повышенной секретности, их нельзя пересекать под страхом смерти. Иными словами, могут просто пристрелить, если переступишь. Они появляются всегда неожиданно и как правило имеют небольшой периметр. Их еще называют надзирательскими. Есть отдельные приставы, которые распределяют эти красные полосы. Они могут получить решение о введении красной линии в отношении объекта такого-то и потом ждать дальнейших распоряжении. Иногда речь идет о субъекте.
   Это же человек? - спрашиваю я.
  Иногда и человек, но я лично сама не видела.
  В любом случае, красную полосу необходимо избегать и уклоняться от нее насколько это возможно и постоянно, постоянно смотреть под ноги. Никто из людей мне знакомых никогда их не видел, а некоторые и вообще сомневаются в их существовании.
  Теперь я понимаю, почему Кристина все время смотрит в пол. Она аккуратно идет. Не должно быть никаких разметочных полос вдруг обнаруженных под подошвой вашей обуви, когда уже будет поздно. А на белых могут еще и избить. Бабка ее заступила по зрению.
  Ты теперь понимаешь, что ваши все эти карты внутренняя и внешняя были цветочками? - спрашивает Крис.
  Карты давали чувство безопасности, упорядочивали хаос, упрощали траектории и способствовали развитию внутренней мифологии и символического мышления.
  Кристина смотрит на меня как на устаревшего поэта.
  Морик, это в двадцать лет все так было, а сейчас посмотри на все это, что видишь?
  Порядок - отвечаю я.
  Вот именно, ваш этот порядок, который вы возвели в закон и по которому сами и жили.
  Но у нас был протокол, возражаю я. Там были записаны правила, чтобы карты могли работать.
  Морик, а сейчас этот безумный протокол вся жизнь. Вы тогда какую-то секту нового миропорядка строили, Эдо строил, он пользовал ваше невротическое зависимое мышление, он контролировал вашу природу зависимости. И поэтому каждый пострадал. А сейчас страдаем мы все. Ты что не понимаешь разницу?
  Ты хочешь сказать, что всех заставили жить во внешней карте по новому протоколу? А внутренние карты оказались запрещены?
  Кристина в этот момент думает, что я совсем тупой.
  Нет, не по протоколу, а по закону тоталитарного общества.
  Внутренние карты как признаки индивидуализации были ликвидированы. А внешняя стала нормой, она так и прописана в поправках как абсолютная установленная норма.
  Я не представляю, как может человек насильно жить во внешней карте по протоколу. Протокол и был создан, чтобы сохранить внутреннюю карту от внешнего деструктивного воздействия.
  Ты меня не понял, внутренняя карты - это то, как они решили мы должны жить, а протокол это тоталитарный режим. Так понятнее?
  Нет, не понятнее, но я киваю.
  Москва, только внешняя карта, тоталитарный закон.
  И разметка - добавляет Крис.
  И разметка.
  Мне срочно нужно купить мороженное. Мозг испугался. Много сложных новых положений.
  Раз, два, три, четыре, пять, шесть.
  Я больше не герой, я лежу мордой в снег и меня побивают два одноклассника ногами, ранец снова на дереве. Меня предупреждают, расскажешь родителям - убьем. Родители пребывали в другой стране тогда. А я здесь вытираю кровь с носа.
  Я больше не герой, мне совсем не понятна природа зависимости, ее суть спрятана от меня. Закрыта. Невидна. И я ничего не могу контролировать. Я не могу говорить о том, что у меня есть план, у меня его нет. Я лежу мордой в снег, униженный, а рядом стоят одноклассники и смеются. И потом я тоже смеюсь над собой и ненавижу себя. Ненавижу всю жизнь. Каждый сантиметр своего тела. Я грязный, заразный и ко мне нельзя подходить. Никому, даже Кристине. Сейчас особенно. Я тоже начинаю смотреть в пол и выискивать полоски, которые не всегда хорошо заметны. Они размываются водой, рассыпаются от ветра, впитываются в асфальт, просто исчезают. Но они есть. Всегда. И нужно смотреть в оба. Каждые двести метров стоит каратель и считает. Сколько еще метров отделяют тебя от полосы, заметит, нет? Нет, тогда получи дубиной по почкам.
  Кристина говорит:
  Ты привыкнешь. Мы все привыкли.
  Я снова вижу эту процессию с ликами Сталина и писаными аляповатыми иконами. Людей стало меньше, семь или девять. Они возвращаются. Дошли пешком до Перово и назад? Несколько детей идут впереди с флажками. Андреевские? Я не могу рассмотреть.
  Кристина говорит:
   Это копальщики будущего, они отпели что-то и сейчас тянуться в сторону их расселения.
  Я вспоминаю:
  Это же мы были настоящими фунерариями! Наше слово. Фил его когда-то придумал.
  Вот именно, вы были фунерариями, похоронщиками, а эти копальщики, вы там себе хоронили чьи-то выдуманные смерти, а эти закапывают наше будущее, здесь и сейчас, говорит Кристина.
  Процессия медленно исчезает в подсвеченном фонарями помутнении.
  Внешняя карта, тоталитарный закон, копальщики.
  Москва больше не была моим городом и мне захотелось отсюда быстрее уехать.
  Нет, не получится, говорит Кристина, ты приехал и у нас еще много работы. Если бы здесь был Эдо, он бы сказал, хоть завтра вали, а сейчас мы будем слушать музыку и пить абсент.
  Но его не было, а критические комментарии редких пробегающих мимо прохожих все больше походили на простуженный кашель. Мне нужно было наконец-то попасть в отель, прыгнуть в постель и уснуть. Но никакого завтра пока не намечалось, мы шли по направлению к зеленому дому. И я не был героем, я был зависимым, проблемным, не сложившимся человеком, который хотел спрятаться. Кристине все это было пофиг конечно, она распахнула свой зеленый плащ и перекатывая в губах сигарету просто шла.
   Крис, ты вообще не устаешь?
  А что, можно так? Морик, какой ты жалкий иногда.
  Крис, мне нужна помощь, я хочу от этого избавиться, от зависимости. Я так больше не могу. Я сдался. Мне страшно и я не герой больше.
  Крис говорит, ну хорошо, у нас терапевтическая пятиминутка. Да, ты сдался. Да, ты слабый и зависимый. Да, ты помешан на нем. Но ты здесь, ты посадил свою жопу в самолет и прилетел в Новогиреево. Я была удивлена. Я не ожидала, что ты сможешь. И вот сейчас здесь тебе решать, или ты встанешь рядом со мной и мы пойдем через эту тьму вместе, бок о бок, прямо в эпицентр зла, в ту самую точку. Туда, где ты наконец, впервые в жизни сам примешь решение и восстановишь эту преемственность, починишь историю и может быть спасешься по-настоящему. Или ты сбежишь, спрячешься, как ты хочешь, думая, что в безопасности. Но пройдет какое-то время и тьма окончательно поглотит тебя. У тебя не будет ни единого шанса больше и никто не придет помочь, потому что больше никого не будет рядом. Морик, я не про быть мертвым, говоря твоим языком, я про умереть по-настоящему. Как Фил умер. Ты хочешь умереть, скажи мне честно?
  И мне вообще нечего возразить.
  Крис, мы, что друзья теперь? - спрашиваю я.
  Если ты снова станешь героем, я знаю, ты умеешь, ты однажды им был, то да, мы друзья. Я сам не знаю, когда в своей жизни я был героем.
  А если нет? Если я снова убегу?
  Тогда меняй билеты завтра же и уезжай.
  Я лежу мордой в снег, они стоят рядом и смеются, ненавистная мне советская школа. Во рту снег, вкус крови и сопли. Крис говорит 'ты умеешь'. А как я умею? Если я попробую, у меня будет мой первый друг. Второй после Кузи. Первый человеческий. Я этого хочу? Очень. Тогда я должен поднять голову, оторвать морду от снега и посмотреть на природу зависимости. Демону в глаза. Злому опасному демону. Как я понимаю, выбора у меня нет. Я точно не хочу умереть по-настоящему, как Фил умер. Я еще нужен живой кому-то. Крис? Себе? Все тело болит, я не понимаю, где я и кто я. Оторвать морду от снега, расследовать его смерть, все знать. У меня не получается, но Крис видит это жалкое усилие. Она добавляет лицу легкую улыбку.
  Я знала, что ты выберешь.
  Я отрываю наконец лицо от снега.
  Подожди, я тоже иду.
  У Фила была своя история, как я уже говорил, и мне придется ее рассказывать, я не знаю хотел ли бы он этого, но его больше нет, и мне, увы, досталось это решать.
  И я, как слабый, зависимый человек постоянно оттягиваю этот момент. Потом, потом, потом. Вы тоже заметили? Но я расскажу, соберусь и все расскажу. А что потом будет - да и пусть.
  Он единственный из нас, у кого были хоть какие-то полные знания о дневниках позора и ужаса. Весь его архив.
  У меня этих знаний не было, мертвые не хотели давать мне их, им стоило бы это пребывания в мире живых. Ну как знания, я здесь не про эзотерику, какие-то базовые представления о том, что такое дневники позора и - следующий их уровень - ужаса. И как ими управлять. Я был (и остаюсь) бесхарактерным и трусливым человеком, поэтому с меня хватало и примитивного понимания устройства дневников позора. А Фил знал оба уровня. И поэтому и пострадал в итоге, так как сознательно отпустил управление всем этим, направил самолет (то есть ржавое перекручивающееся корыто) прямо в лес, фюзеляжем вперед. Эдо ему говорил, ты забываешь о протоколе. И он действительно позволял себе это. О том, к каким дневникам он имел отношение в самом начале, в полном объеме знал только Эдо, от меня эта информация была всегда сокрыта. Я быстро освоил писать некрологи, нужен был красивый литературный стиль, легкий, с небольшой нотой грустной иронии. Мы писали изначально до десяти в день, позже все это стало исключительно моей обязанностью, планка дойдет до пятидесяти в сутки и выше. Это всегда были некрологи и истории умерших людей, которые к нам обратились. Но что-то приходилось додумывать самим. Иногда мы писали их по просьбе родственников. Написанный некролог был каналом связи живого человека и близкого ему мертвого. Поэтому этот канал был двусторонним. Если обращался живой, то было конечно сложнее. Так как мертвые по их законам приходят к нам сами, призывать их дело опасное и я не знаю, кто на это готов был бы пойти. Другое дело, когда призрак хочет выйти с кем-то на контакт. Тогда мы составляем некролог и потом помогаем ему вспомнить себя. Идем на могилу смотреть фото и там же на могиле оставляем текст, придавив его лампадой или чем-то потяжелее еще. Иногда подбиваем его в какую-то трещину надгробья. Вы спросите, а как же непогода? Ну что поделать. Мы не всесильны. Всегда есть издержки. А дальше ждем, пока объявится родственник или близкий найденыш иного порядка.
  В какой-то момент запросов стало так много, что с написанием некрологов мы с Филом вдвоем не справлялись. Потом повалили люди, благодаря все тому же сарафанному радио. Помочь всем было физически невозможно, так как эта директория была распределена строго между нами двумя. Аси, Эдо и Лексе были материалистами, как они сами себя называли, и для них мертвецы определялись категорией эстетического мировоззрения, поэтому во все это они не сильно лезли.
  Все тексты некрологов были составлены от множественного лица единственного числа. То есть от 'мы'. Так была предпринята попытка элиминировать стилистические расхождения и различия моих и его версий, а также обезличить нас как сообщество, превратив в его некий мистический круг неких темных личностей, которые в публичном поле выступают под маской 'мы'.
  Эдо ожидал от меня до двадцати пяти текстов в день. Это вам так кажется, сиди с чашкой кофе и пиши за удобным столом. Но:
  Во-первых, кофе я не пью.
  Во-вторых, писать приходилось в подвале. Там была мастерская и хранилище дневников, которым заведовал Фил. И там было мертвецки тихо.
  В-третьих, двадцать пять литературных утонченных остроумных некрологов в день. Попробуйте написать один, а потом поговорим.
  Примеры некрологов, записанные мной на диктофон по памяти, я добавлю к основному тексту как дополняющую и уточняющую информацию.
  У нас всех это было любимым финальным штрихом к происходящему, той самой вишенкой на торте, дополняющая и уточняющая информация, раскрывающая детали. Именно в деталях, приходящих с уточнениями и дополнениями открывалась суть многих смертей и страниц позора. Что-то мы сообщали родственниками или доверенным лицам, но большинство оставляли для наших чаепитий, где предавались этому коллективному трансу захватывающих обсуждений никому не понятных таинств и секретностей. Мы знали все о том, как они умирали, от чего и где. О том, кто стоял за той или иной смертью, кто стоял у могилы, а кто и стоял с ножом за спиной. Каждая слезинка горя падала в нашу заботливую драконью пасть. Свечи разгорались до размеров пионерских костров конца последней смены августа. Лексе встречал огненные церемонии, его кожа не углилась в жарком пламени, он был, как и я, одержим бесовщиной, мы оба ее пропагандировали. Да собственно и не только он и я, это ко всем относилось. Лексе совершал ритуал, в его руках огонь превращался в древних языческих саламандр, которые спаривались в бесконечном колесе уходящего времени. Он сгорал в этих огнях, я же довольствовался свечами, украденными в каком-то соседнем храме. Название, которого я, конечно же, указывать воздержусь.
  Он был фаворитом Фила, а я лучшим другом смерти. А Фил был мертвецом, которого нужно было оберегать, как оберегают могилы ушедших в вечность соратников.
  Некие соседи справа конечно же возненавидели наши костры. Для них были собраны все нормализирующие разъяснения, такие как 'нам очень холодно' или 'это же так красиво', к примеру. Оба были максимально приближены к правде. Но договориться не получилось, им пришлось в итоге переехать.
  Мне хотелось позвать Лексе, когда мы с Кристиной подошли к дому, точнее зеленому дому. Месту, где мы некогда все вместе жили, следуя за природой нашей зависимости и в этом порочном бесконечном возвращении проигрывая ей наши единственные жизни двенадцать лет назад. Дому, где когда-то горели костры и в окнах потрескивали настороженные кладбищенские огоньки лампад, где на балконах сидели ведьмы и колдуны, иногда полностью вымышленные, или, оказавшиеся притворщиками и лицедеями, участники мистического Магистерия. Это такие темные сообщества подполья города с разными выдуманными историями и званиями. Их личная тьма была другого порядка, иррадиирущая, без судорожных камланий. Лица были бледными, Эдо называл их тупыми, и спрашивал нас, какого черта мы их позвали. Он передразнивал, какой еще такой Магистерий. Это очередные какие-то гуманитарии, а много гуманитариев он не выносил. Пожалуй, только Аси мог похвастаться знаниями в технических науках и на него гнев Эдо обрушивался редко. Почти никогда. Как и почти никогда в сторону Лексе, но уже по другим причинам. Помните Фил говорил, что с Лексе Эдо ведет себя 'как влюбленная девочка'? Ну вот я об этом. Лексе вообще никого никогда не раздражал. Бывают такие люди.
  Эдо говорил, пожалуйста, отправьте членов мистического Магистерия домой, или я сам это сделаю. А он мог. Приходилось членов Магистерия выпроваживать, это человек шесть или семь, им надо было сказать, что салон закрывается. Но они этому не огорчались и переходили в следующий, на какой-то другой окраине Москвы, где продолжали свои непонятные и никому не интересные диалоги о герметизме и тому подобной эзотерической философии. И да, они не любили наш юмор и не понимали, зачем осенью ездят в Фрязино в поисках мрака и темной мистики, или почему в Кусковский парк нужно идти после полуночи.
  Музыка была важным участником событий, я повторю еще раз, и люди, не разделявшие наши вкусы, просто не вписывались в привычную нам картину мира, поэтому отбытие участников Магистерия оставалось никем не замеченным. Исключением был Аси, он обладал иным музыкальным вкусом, направленным в сторону электронной музыки более светлого звучания, ему это прощалось всеми нами, конечно же, за исключением Эдо. Он часто отпускал едкие комментарии по поводу его музыкальных предпочтений, называя их недоработанными, тривиальными и радостными. 'Быть радостным' в характеристиках чего-то для нас означало что-то сложное и противоположное всей нашей сути. Но мы помнили, где и кем работает Аси и понимали, что ему необходим какой-то баланс, чтобы окончательно не свихнуться. Таким балансом и была его музыка, отличная от нашей. Эдо понимать все это не хотел, Аси был ему нужен, он был частью нас и Эдо оставалось только держать свои комментарии при себе, что ему иногда вполне и удавалось.
  Страшный поток наших жизней продолжался, мы сидели в общей комнате и предавались гедонистической болтовне, в те редкие моменты мы можно сказать становились друзьями, или даже компанией, но это слово тоже было запрещено протоколом, так как оно существовало как выписанное из глоссария нормализации. Оно определяло завершенность процесса, а как объясняет это Кристина, нам всем постоянно нужна была динамика, развитие. Этим развитием и стало построение воображаемого агентства ритуальных услуг, задачей которого стало всестороннее исследование феномена смерти. Чем еще оставалось заниматься двадцатилетним парням в относительно свободной Москве начала века. Сидеть в модных кофешопах, где на бетонном полу стояли книжные полки и там были расставлены какие-то веселые книги о радостном? Пить кофе с сигаретой, притворяясь читателями этих бестселлеров? Или еще лучше чай мате на оживленных верандах? Ходить на свидания на кладбища? Вот все это мы тоже делали, так что не думайте. Мы не только в библиотеках дышали пылью, приближая астму, но и выискивали интересное в городе, в то время напитанного джазом, альтернативной публикой и бесконечно удивляющей сценой ночной жизни.
  В 2016 году по тем же улицам будут ходить зомби с портретами Сталина и Ленина, так что да, тогда еще было сносно все, Москва могла жить.
  Мы стояли с Кристиной возле дома и никто из нас не решался подойти ближе.
  Там клещи, там кусты, там собаки, там бомжи. Она озвучивала аргументации, а я не мог собраться. Двери были немного заколочены и надо было оторвать две доски. Руками.
  Крис, можешь их оторвать?
  Руками?
  Да.
  Я знал, что нужно проверить наличие разметочных линий, но все было чисто. Нужно было просто подойти к дому и снять эти доски.
  Потом занозы будут.
  Я поломаю ногти.
  У меня будет растяжение запястья.
  Разговор людей в 2016 году.
  В итоге она идет и ломает доску. Первую, вторую. Потом говорит:
  Готово.
  Кристина может все, когда нужно.
  Проходит еще минут десять разговоров, саморефлексии и уговариваний, перед тем как я все-таки захожу внутрь.
  И первое, что я понимаю это то, что с десятого года здесь не изменилось ничего. Вообще ничего. Общая комната выглядит так, как будто здесь кто-то до сих пор живет и он временно вышел, оставив комнату привычной и знакомой мне в ее жилом виде. Этим кем-то мог быть и бомж, но я так не думаю. Двери были заколочены. Общая комната, гостиная, в которой десять лет назад мы собирались каждый вечер за овальным столом. Том самом, на котором стояли подсвечники, всякая мрачная утварь, клетка с тараканами. Огромными, мадагаскарскими. Мы их иногда нашим нелюбимым соседям или некоторым незнакомым людям в неожиданных общественных ситуациях подбрасывали. Ой, у вас здесь таракан, например.
  Вот здесь сидел Аси, на стуле, возле окна. Он еще тогда не лежал на дне озера, съеденный рыбами. А здесь на этой кушетке валялся Лексе, весь окровавленный после своих подвешиваний. Одно из его хобби - на крюках висеть, за кожу зацепили и вздернули. Аси говорил, что Лексе от этого оргазмирует, а потом выходит весь окровавленный и половина из нас хочет с него эту кровь отмыть. Кристина говорит, я бы тоже не отказалась. А она дипломированный психотерапевт, так что думайте.
  Кушетка Лексе стоит рядом со стулом Аси, возле большого окна в общей комнате. В окне деревья, липы. Они в июне цветут красиво. Запах ушедшего времени, после лаванды и лилий конечно. А по другую сторону стола место Макса, кресло, огромное мягкое собачье кресло, он в него как в рваную рану сваливался. Макс был мельче нас всех, сто семьдесят против наших сто восьмидесяти и выше. Ему кресло было вторым спасением, он в него прятался, исчезал внутри этих многоуровневых синтетических наслоений. Мы так и говорили, Макс в кресле, что подразумевало, что он внутри него.
  Стол был овальной формы, с недоразвитой лепниной, никаких углов не было, но если бы они были, то я бы сказал, что угловые места занимали я, Эдо и Фил. В разных комбинациях и соответствиях. Я старался сидеть ближе к Максу, чтобы мы могли там тихо о своем посплетничать. Если же приходилось сидеть ближе к Аси, то был вынужден выслушивать уничижающие шутки, на которые он не скупился. Безобидно меня назвать дурачком или спросить, почему я такой робкий, если мы с такими агрессивными материями работаем. 'Робкий' в отношении меня звучало оскорбительно, скромный, не брутальный, да. Но 'робкий'? Под материями он понимал походы к нему на работу, в прозекторскую. Как я уже говорил, Аси не всегда после работы шел в душ и от него иногда несло рабочими запахами. Лексе говорил, что это определенных индивидуумов возбуждает, намекая видимо на кого-то из нас, что не соответствовало действительности, такое не может возбуждать. Я же мазал волосы гелем со вкусом лесных ягод и это считалось всеми чем-то тривиальным. Эдо вообще называл уходовый реагент паразитическим. Довольствоваться можно было и хозяйственным мылом. Но только не Лексе, он два раза в день ходил в душ и внимательно заплетал свою крысиную косичку.
  Эдо в протоколе написал, не моемся, если не нужно, но если нужно, то моемся. Звучит конечно как-то нескладно, но именно ради Лексе он и внес эту поправку. Фил вообще ненавидел мыться, я тоже. Особенно волосы.
  Стол, который овальной формы, медленно деградирует разбегающимися скосами и соскобами. Еще десять лет и он рухнет или прогниет.
  Мне становится невыносимо здесь одному, нужен слушатель, я хочу рассказывать про внутренности интерьеров и событийные ряды их напитавшие. Мне нужна Кристина. Иду звать ее.
  Здесь нет клещей и не воняет.
  Бомжи?
  Тоже нет.
  Она входит и осматривается, применив брезгливую маску коренного москвича прибывшего к дальнему родственнику в провинцию. В данном случае этот родственник я. По сути так и есть.
  Ну я же говорил, не воняет.
  Кристина возвращает свое лицо. И говорит, это здесь вы все свои шабаши проводили?
  Ну если так сказать можно то да, здесь. Я бы тебе предложил чай, но увы.
  А где сидел Фил?
  Здесь, в центре.
  А ты?
  Слева, а здесь Макс.
  И я начинаю ей рассказывать все и показывать, со всеми деталями и дополнениями. А вот здесь я мыл пол, когда Лексе его кровью залил. А вот здесь Аси поставил клетку с тараканами и открыл ее и потом Макс их часа три вылавливал, и потом мы еще их в разных местах находили. Проснешься ночью, а у тебя во рту таракан. Или Аси сидит рядом и рассматривает твое лицо. Патологоанатом, который в день по тридцать трупов вскрывает. Я бы ему сказал, чтобы оставил меня со всеми этими своими наблюдениями, но так по протоколу надо было сказать, а на деле кто уже помнит, что там было. Лексе же говорил, что запах трупов имеет животные основы и для нас исторически опасен. А Лексе знал о таких вещах все. Да и вообще Лексе знал очень много, хоть и был по классификации Эдо тоже гуманитарием. Эдо было тяжело с этим смириться и он крошил стены.
  В какой-то момент мне очень хочется позвать Макса, но я знаю, что это опасно. Никогда не знаешь, кто придет и протокол не разрешает этого. Но мне так хочется услышать его влажный мелодичный голос, его привычное 'доброе утро', 'ну посоветуйте мне тоже книгу' или 'если что нужно, дайте знать'.
  Эдо запрещал мне напрямую обращаться к мертвым. Он это называл репутационными рисками. Почему именно так, знал только он. Я мог бы сказать, что наибольшая опасность этого состояла в том, что прийти может не тот, кого зовешь и этот 'не тот пришедший' оказавшись крайне злым малым может затянуть вас в демонического поля тем самым изрядно причинив вред любому, кто это запрос изначально озвучивал. Поэтому практиковали мы такое крайне редко и до сих пор нам везло, откликались только те, кого мы призывали. Каких-то примеров я и не могу припомнить сейчас уже, это было действительно редчайшим происшествием - самим обращаться к мертвым, легче было притвориться и после сетовать на то, что никто не пришел.
  Макс был почти каждый вечер здесь, если ему не нужно было изображать из себя врача в какой-нибудь больнице, пока остальные его не вычислят. Таких больниц становилось все меньше и он уже мог быть в возможно существующем черном списке притворщиков медицинскими работниками. А еще у него была какая-то работа на внешней карте и сестра, о которой он почти не рассказывал. Он боялся, что если потеряет работу, его мать отдаст ее в детдом. Мать спивалась и угрожала ему этим при любой возможности. Поэтому Эдо, чтобы поддержать его, назначил Макса ответственным по поиску клиентов в больницах, чтобы тот мог быть занят чем-то осязаемым в так любимых им больничных покоях. Да, Макс обожал все эти больницы, это была его стихия. Он мог быть сегодня медбратом, а завтра начинающим анестезиологом, послезавтра уже инженером медицинского оборудования, что позволяло ему не вылезать из этих заведений. Когда он шел на операцию, то снимал весь пирсинг. У них с Лексе это было общим увлечением. Все, проколотым быть возможное, пирсинговалось в домашних академиях модификаций тела. Лексе был старшим по ремеслу, но я не помню, чтобы он Макса подвешивал, как и не уверен, что видел Макса хоть когда-нибудь утром выходившим из спальни Лексе. У меня тоже было проколото ухо, нет два. Но вы понимаете, какой этим едва различимый писк можно было издавать в этом громогласии хора членения человеческого мяса прокалывательными устройствами на фазы 'до' и 'после'. Где 'до' это когда еще что-то природное нетронутое остается, а 'после' деформированное и измененное уже навсегда.
   Конечно же я мог сказать, Лексе проткни мне язык шилом и он бы с удовольствием сделал это, но мне думалось, что я достаточно труслив для такого и поэтому мои уши украшали две безобидные незаметные точки, в которых я носил какие-то микроскопические звездочки или смешливые рожицы. Уже и не помню, что именно. Эдо говорил, там, где гель с запахом лесных ягод, там и вот такие сережки, или нет - украшения. Как же обидно это звучало. Украшения. Здесь и без протокола понятно было, что можно запись в дневник позора делать. У Фила были только татуировки, три, шут-скоморох или джокер на груди, вольные метаморфозы кельтского орнамента на предплечье и злобный скелетон рыбы на запястье. Шут или скоморох, или как он сам его величал 'простак джокер' был его вторым 'я', но об этом мало кто знал. Иногда люди общались не с Филом, а по неведенью с ним, джокером, который хоть и был менее мрачным, но при этом более живым, чем его хозяин. Весь проедающий сарказм, глумливый визионерский цинизм, острые наглые ввинчивания когтей джокера в тело вашего мозга не имели к Филу никакого отношения. Вы должны были знать, кто их них обращается к вам. Я не сразу разобрался, но когда научился различать, то наши диалоги стали много более разнородными. С Филом мы обсуждали одно, в то время как со скоморохом смеялись над другим. Джокера можно было почесать, поскрести его нос, поправить шапку или же вовсе снять ее и кинуть туда копеечку, как в рот мертвецу, чтобы его задобрить. Однажды я укусил его, на что Фил спросил, почему я с ним никогда не бываю таким вот брутальным...
  Остальные две, скелетированная рыба-ископаемое и орнаментальный лабиринт несли собой декоративные экспликации и редко выступали предметами разговоров. Джокер жил свою собственную жизнь и его мимика могла сказать о состоянии Фила намного больше, чем даже он сам.
  Об этом знали все, но заигрывать с джокером честь выпадала не каждому. Я может быть и не был брутальным, как Лексе, но по каким-то другим показателям мог бы многим дать фору.
  Кристина все ещё не знает, что у меня есть две фотографии Фила и что я собираюсь ей их показать. Ей можно позавидовать, она его сегодня впервые увидит. Остальных она видела. Про Лексе говорит постоянно, ах, как хорошо было бы, если бы он был жив. Поэтому я веду ее на второй этаж в его комнату. Пусть полюбуется на своего 'возлюбленного'.
  Она протестует, когда я его так называю. А я все думаю про Макса и как я скучаю по нему. Как снова хочу услышать его голос. Его комната внизу, на первом этаже. Возле общей. И я тоже в нее пойду, позже и возможно один. Он всегда дверь открытой держал и таким образом его комната соединялась с общей, образуя единое перетекающее из одного в другое пространство. Он говорил, что ему нечего скрывать, потому что у него ничего нет. И правда, я редко видел в его комнате какие-то вещи кроме базовых. Иногда книга на столе, которую ему Фил или я рекомендовали, иногда бутылка с пивом. Он был достаточно одиноким парнем. И сейчас, спустя шесть лет, с момента когда я в последний раз видел его и разговаривал, я понимаю, что такое скучать по другу. Не только по Филу, это совсем другое. Макс был самым добрым из нас, если так можно было тогда выразиться. Фил заботился о нем, как о младшем брате. Где он сейчас? Бывает ли еще здесь? Шесть лет прошло, он все еще должен помнить.
  Мне очень хочется его позвать. Рискнуть. Надо переговорить с Кристиной, которая сейчас изучает комнату Лексе.
  Придется ей все рассказывать, раз уж все так далеко зашло. Например, вот здесь у Лексе висел крюк, на котором когда-то болтался он сам или подвешивал свою многочисленную публику. Они приезжали все на байках, молодые, с хорошими зубами и Аси закатывал глаза. Снова толпа. Мне нравились сторонние друзья Лексе, он их называл стаей живых трупов. Мама-волк и папа-волк. От них пахло морским воздухом, как если бы они час назад купались в средиземной акватории. Все были вычищенные, непривычно для нас чистоплотные. Они забивались в комнату Лексе, валялись на надувных кроватях и всяких японских ковриках, громко смеялись. Эдо сидел мрачный внизу и считал время, пока они свалят, но сказать что-либо Лексе открыто не мог, а вот Максу да и часто ранил его своими грубыми замечаниями.
  Лексе вешал свою 'стаю трупов' на крюк, как коров в разделочном цеху, вяло тянущихся нержавеющим рольгангом вдоль освежеванного кровавыми пятнами кафеля. Он пребывал внутри своей страсти, полностью выгорал в ней, но не огнем погребального костра, а кровавым рубиновым огнищем покорения мяса через боль. Через поврежденные ткани и задетые нервные окончания. Мне нравилось смотреть на то, как он усмирял себя, когда крюк пронзал его кожу и медленно тянул его тело вверх. Это был другой, мрачный, Лексе, и именно поэтому он и был частью нашей звездочки. Крис просит перестать наконец называть группу шестерых взрослых человек звездочкой.
  Этажом ниже глаза Эдо тоже горели, только в отличие от глаз Лексе, это был синий горючий газ ревности.
  Кристина перетрогала все, что можно было в комнате Лексе, прикоснулась к истории своими руками. Его стол, крепление, где десять лет назад висел тот самый крюк. Мы еще искали следы крови на стене, потом на полу. Крис хорошо ориентируется в нашем доме для ее первого раза, все схватывает сразу на лету.
  Вот здесь и жил Лексе, говорю я ей, он был минималистом, как и мы все.
  Стул, стол, крюк.
  Он любил постеры, но от них ничего не осталось. Запах Лексе, как бы он не сопротивлялся, это лилии, их всегда покупал Макс, иногда Эдо, свежие, весь первый этаж плыл вслед за этим древним ароматом. Лексе просил одну ветку ему в комнату и Макс относил ему ее. Потом одежда Лексе и волосы имели запах лилий. У Фила это была лаванда, у меня химические лесные ягоды, а у Аси профессиональные запахи. Эдо и Макс отказались от всего этого и дистанцировались от всяческих ольфакторных дедукций.
  Хотя нет, Эдо, я помню, от него всегда табаком разило, он курил еще больше, чем я. Он называл этот запах брутальным, но ему не надо было казаться брутальнее, он и так им был, а Макс любил шоколад и все с ним связанное, вот наверное это и был ему свойственный аромат, если немного порассуждать на этот счет, при этом ничего не утверждая.
  Ну и наконец Кристина видит ту самую надпись на стекле, но сначала ее вижу я. И очень удивлен, что там вообще хоть что-то сохранилось. Это Лексе писал своей рукой лет пять назад. Номер свой или мейл бокс, я не помню, маркером. Такой специальный маркер болванки с музыкой обозначать. Несмываемый. Кристина замечает текст одновременно со мной.
  Что это?
  Это незадолго до исчезновения. Вряд ли это как-то может помочь. Мы уже проверяли. И я читаю вместе с ней, понимая, что впервые вижу написанное. Когда и кто оставил здесь это? Шесть или пять лет назад? После смерти Макса или после исчезновения Лексе? Я всегда думал, там какая-то глупость или закорючка на стекле, но сейчас я понимаю, что там целое предложение. И мы с Кристиной приближаемся вплотную к окну. Внизу в левом углу на стекле стоит:
  Провожу черные мессы в ночь с пятницы на субботу.
  Черт, что все это значит? Какие мессы?
  Кристина разводит плечами. Это совсем не то, что я думал. Этого текста здесь раньше не было, на его месте я помню какие-то цифры, скорее всего номер мобильного и первые две буквы имени, но не это. Кто оставил это послание? Когда Лексе написал это?
  Я начинаю сомневаться в ресурсном потенциале собственной памяти. Кристина говорит, что ей кажется (она крайне редко использует эту форму потенциальной гипотетизации событий), что это все-таки пять лет назад.
  Это значит, что Лексе был здесь тогда, перед своим исчезновением и оставил этот текст?
  Или он оставил этот текст уже после?
  Мы выключаем свет и в доме наступает мрачная ночь. Какой-то подсветок доносится с улицы, спускаемся на первый этаж и садимся за овальный стол. Прошло много лет и вот я сижу здесь со своим психотерапевтом, выживший, зависимый. Полуразрушенный.
  Кристина говорит, теперь ты понимаешь, что ты ищешь?
  Я ей говорю:
  Фила?
  И Фила тоже, но нет. Что еще?
  Она говорит, что ты еще ищешь?
  Снова этот сложный двоякого толкования вопрос, как ни ответь, все равно упадешь в еще более замысловатый подпункт.
  Себя?
  Зачем? Кажется, я ответил правильно, что-то угадал там.
  Чтобы спастись?
  Для чего?
  Чтобы выжить.
  Я понял, куда она ведет, я здесь, внутри всего этого, чтобы выжить, я приехал сюда за тем, чтобы выжить. Все, что я делаю, чтобы выжить. Выжить, чтобы рассказать историю каждого из нас. Выжить, чтобы вернуть память. Выжить, чтобы простить. Чтобы простили меня. Выжить, чтобы он жил. Чтобы обрести его смерть, да?
  Кристина говорит, ну наконец-то, четыре года работы! Морик, поздравляю, ты это сделал. Понял, зачем нужно выжить. Чтобы дать эту возможность всем остальным через память о них. Я начинаю понимать всю ее теорию с этим 'обрести'.
  Кристина, ты не бездарный психотерапевт, говорю я. Прости, что так думал.
  На втором этаже слышно какие-то похожие на шаги босиком звуки, какой-то топот или отбивающие пол мягкие ходунки. Я не понимаю, что это. Там точно никого не было, ни бомжей, ни котов. И никто не мог спрятаться заранее, мы все осмотрели.
  Шаги замирают и через несколько секунд повторяются громче, что-то сначала катится, потом бежит, потом ползет. И все это устремлено в сторону лестницы. Со второго этажа до общей комнаты идти двадцать секунд.
  Кристина говорит, ты мне когда-нибудь расскажешь историю Фила?
  Не знаю почему, но я решаю ей в этот момент рассказать про фотографии. Я говорю, я тебе его покажу, у меня есть его изображения. Она понимает, о чем я и ее глаза становятся круглыми.
  Ты серьезно? - говорит она шепотом.
  Шаги и перекатывания снова замирают.
  Мы выходим из дома. Я точно знаю, там кто-то есть. Я не знаю кто. По воздействию что-то не самое дружелюбное. Аси? Не похоже. Надо будет вернуться сюда завтра ночью одному. Если повторяется игра с появлением только ночью, то это кто-то новенький и еще не знает, что я привыкший. Мне становится интересно.
  Лексе оставил послание и в доме кто-то определенно есть. И еще я думаю, что кто-то там и был, судя по тому насколько ухоженным и жилым он выглядит. Вопрос остается 'кто'.
  Мы идем в магазин, я покупаю мороженное, Кристина колу. Потом мы садимся в трамвай и уезжаем на внешнюю карту, где я снял комнату в дешевом отеле для бедных. Кристина говорит, на сегодня все, а меня есть еще муж и семейные обязанности. Что она этим хочет сказать, я не понимаю.
  Мы еще болтаем какое-то время в трамвае. Потом болтаем на улице. Возле нас избивают каких-то пенсионеров, они пересекли белую разметку в неположенном месте. И снова два карателя молотят их дубинами. Я понимаю, что страна готовится к войне. Кристина говорит, ты привыкнешь. Человек ко всему привыкает. Особенно в Москве.
  Какие-то подростки притащили кота и пытаются его сжечь. Несколько старых перевернутых машин, которые я не сразу замечаю. Они напоминают баррикады из конца девяностых. Кто-то будет сопротивляться или это незамеченный, оставленный просто так металлолом в центре города? Как было удобно ориентироваться по внешней карте, ничего такого мы в упор не замечали. Такое не существовало. Для этого и была внешняя карта придумана, чтобы убрать в нее все то, что могло стать неуместным напоминанием о боли, враждебном внешнем мире, где все мы были социальными отбросами, запрещенными, несуществующими людьми. И любая попытка оправдать свое желание быть здесь с ними, в одном городе, могла закончится новой главой в дневнике позора. Поэтому все превращалось в математическую инженерию улиц, цифры не имели эмоциональной силы, кроме своей эстетической точности и аскетической строгости, под масками которых можно было спрятать любое травматизирующее упоминание любого эпизода прошлого. На внешней карте не было ничего, отбракованные огромные куски города, целые районы, парки и ветки метро. Приходилось адаптироваться постоянно к усовершенствованию и оптимизации карты, но мы с этим справлялись. В идеале лучше всего было вообще не покидать Новогиреево, включая пару улиц Перово. Что Фил и делал. Ну да, за некоторыми редкими исключениями, к которым можно было бы отнести мистические миры Фрязино или холодные воды залива в Строгино осенью.
  Дети и вправду собирались зажарить кота. Я вспомнил Кузю, он целый день без меня, как он там. Зачем здесь стоят эти обглоданные временем коробки машин? Я уже изрядно устал. Кристина взяла у подростков номер телефона и попросила отпустить несчастное животное. Кот одурью улетел в ближайшую ему расщелину в стене.
  На сегодня все, спасибо, что нашел силы прилететь.
  Спасибо, что провела день со мной.
  Я решил завтра же переехать в другой отель, в Новогиреево, и сконцентрироваться на расследовании там. Следующий раз мы встретились с Кристиной через месяц, в конце октября. Я научился видеть разметку и за все время ни разу не нарушил ее, опасаясь быть избитым. К карателям и тому, что людей они постоянно атакуют, я и правда начал привыкать. Крис снова была права. Как и к марширующим отрядам религиозных мракобесов с хоругвями и постерами царя, вперемешку с портретами вождей коммунизма. Москва изменилась, я был не настолько глуп, чтобы не чувствовать это. Все боялись, страх пронизывал молодые голоса школьников, людей же постарше он захватывал трясущимися припадками панического ужаса. Фил умирал в таком городе. Как он научился сосуществовать с разметкой улиц? Перепрыгивал белые линии в неположенных местах? Убегал от карателей? Я никогда не думал об этой стороне его взрослой жизни. Как он воспринимал происходящее? Смог ли приспособиться к этому абсурду? В этот момент мимо меня едет трамвай, на котором написано 'вместе мы сила' и меня накрывает отвращением к этой системе, которая четыре года уничтожала моего друга, прежде чем окончательно убить его.
  У какой-то бабки явно выраженная гипопронация стоп и она чуть идет, переваливаясь из стороны в сторону. И ее тоже начинают бить, видимо, нарушила линии. Она кряхтит, прикрывая лицо руками. С головы сползает платок, обнажая полысевшую голову. Они бьют только стариков? Медленно я понимаю, что почти не вижу на улицах людей моего возраста или моложе. В метро видел несколько, но больше нигде. В основном школьники и старики на улицах. Остальные боятся? Сбежали?
  В Новогиреево упраздняют проспекты и люди судачат о какой-то страшной реновации, которая если и случится, то уничтожит район, заберет его прошлое, выгрызет душу. Москва и так достаточно бездушная, какая там душа. Надо будет поспрашивать людей в Новогиреево завтра.
  Я составляю план: исследовать Новогиреево, пообщаться с людьми, вечером вернуться в зеленый дом. Выключаю диктофон, куда я записываю все свои мысли за день.
  Кристина пишет, что она уже дома со своим мужем. Кого она хочет этим обмануть, только ей известно. Она такси взяла, после того как меня до гостиницы проводила.
  Я покупаю еще одно мороженное в буфете и поднимаюсь в номер. Все еще не герой, природа зависимости мне не ведома, я, как и прежде, стою на коленях, моля ее о пощаде, не способный понять, как совершить действие. Жалкое ничтожное зрелище, не умеющее жить.
  Мне страшно, всегда, все они, 'мои мальчики', умерли. Символы потеряли толкования, бесы обленились и убежали к своим новым хозяевам. Тьма стала пестреть перистыми клочьями. Я смотрю на ночной город с двенадцатого этажа и жру этот чертов пломбир, смотрю на рубиновую звезду, горящую красным пламенем, она с двенадцатого этажа хорошо видна. Ее зажигают каждый вечер, всем нам понятную пятиконечную пентаграмму. Царь тоже не спит.
  Нас было шестеро, но я называл это звездочкой. Мне нравилось, остальным нет. Вверху был Эдо, главный. Владелец Агентства Ритуальных Услуг, сокращенно АРУ. Влево идти, его левая рука и партнер по вымышленному бизнесу, Лексе. Блондинчик Лексе. Эдо умер четыре года назад от передозировки, неосторожной ошибки опытного наркомана. За год до этого исчез Лексе, никто не знал почему. Справа, правая рука Эдо - Аси, сильный и смышленый малый, но меня не возлюбил сразу же. Он утонул в озере десять лет назад. Нижняя прядь представлена не брутальными слева мной, справа Максом. Он так хотел спасти сестру от матери-алкоголички, что не смог спасти себя сам. Рак съел его тело. Сначала ВИЧ, потом рак. Для точности. Где же Фил? Он сердце звездочки, в самой ее середине. Без него ничего этого не было бы. И он умер полгода назад, один, в своей комнате, в пять часов четыре минуты утра. Потом его минуту двадцать секунд несли с четвертого этажа на улицу в черном мешке. Надо сходить купить еще один пломбир, по совковому ГОСТу.
  Одна звездочка, наша, погасла навсегда, а вторая, эта, на башне, будет гореть вечно. Меня не будет, а она продолжит.
  Москва медленно выключается, улицы сначала мертвеют и затем костенеют в морозе. Я стою у окна, звезда кремлевской башни горит и где-то там в своем кабинете работает царь. Ему тоже не до сна.
  Лексе проводил черные мессы? Завтра позвоню Денису Лубкину. Надо может быть поехать на могилу к Максу, потом придется и к Эдо. Макс вряд ли бы это подтвердил, а где Эдо схоронен я и не знаю. Кладбища, могилы, мертвецы. Куплю завтра новую коричневую рубашку, незаметную, чтобы вообще не выделяться, познакомлюсь с кем-нибудь на улице, сожру еще тонну московского мороженного. Начну перечитывать 'Ольхового Короля'. Надо позвонить в девятый морг, узнать то, что там можно узнать, то есть почти ничего. На улице кого-то начали снова! бить, я услышал стоны и водянистое харканье. Пришлось закрыть окно.
  Я разделся и залез под одеяло. Крики побоев пробирались через вдавленные в стену стеклопакеты. Кричала женщина моложе на этот раз. Скорее всего не пенсионерка. А ее за что? В темноте не разглядела линии?
  Завтра надо разузнать больше про эту разметку.
  Начинаю считать овец.
  Один, два, три, четыре, пять, шесть.
  Перед глазами Лексе, висящий на крюке. Облизывается змеиным языком, изо рта идет пламя.
  Морик, добро пожаловать на черную мессу!
  Я зажмуриваю глаза и говорю ему:
  Лексе, не сейчас, мне спать нужно.
  И отрубаюсь.
  
  2003, февраль
  Как я неоднократно сообщал ранее, все происходившее я постоянно записывал на диктофон, чтобы после, когда я буду разбирать все эти речевые заметки, а их окажется больше двадцати часов текста, я обратил внимание на то, что о существовании многих непосредственных информационных блоков я вообще не помнил, хотя запись производилась исключительно в местах, где-то или иное событие происходило. Это давало странное чувство переменчивости и неравномерности возможностей сохранения и структуризации важных смысловых потоков мозгом. После, когда я все это переслушивал, снова и снова возвращаясь в этот или иной эпизод моего путешествия в прошлое, я был уверен, что знаю, что меня там ждет. Я был уверен, что если я помнил какие-то звуки, обрывки чьей-то речи, например, то они там и происходили некогда в прошлом, но в реальности все оказывалось иначе и то, что я помнил, исчезало, а то, что я не ожидал там услышать, появлялось из ниоткуда. Поэтому я какие-то части смог реконструировать в некотором симбиозе происходившего на самом деле и того, как это событие было зафиксировано и сохранено моей собственной памятью. Как правило это совпадало, но некоторые расхождения все-таки имелись. Последняя запись датируется мартом 2017 года, после чего диктофон, к сожалению, завершился неоперабельной поломкой. Все, что происходило после этого, сохранилось только в моей памяти. Отчасти это некоторые детали лишает их дополняющей информационной точности, лишив доказательной базы. В другом случае, я бы не обращал на это внимания. Рассказчик-то по-прежнему я сам. Но для определенных заинтересованных участников некоторых событий того периода, это может стать поводом для того, чтобы задуматься и понять, что бездоказательная база означает, что никаких физических свидетельств их присутствия не сохранилось. И я вряд ли им когда-нибудь смогу чем-то помочь. После сноса зеленого дома в мае, при подготовке площадки под предстоящую там реновацию, ничего, никаких артефактов истории не осталось. Все было перемолото в единую однородную массу. В ней перемешалось все то, что некогда было наполнено жизнью и имело свой закон времени. Не было зеленого дома, не было и подвала, бывшего хранилища, склада дневников, где кто-то из вас мог бы случайно найти себя или кого-то, кто оказался бы ему родственен или дружен. Ничего не удалось сохранить. Все то, то не уничтожил лично сам Фил, было уничтожено реновацией. Мы знали, что дом когда-то будет снесен и приняли решение не спасать ничего из прошлого. Он должен был исчезнуть со всеми доказательствами и уликами. Все дневники позора были утеряны. Все подпольные места обмена ворованными дневниками живых и умерших, насколько я осведомлен, были закрыты в последнее десятилетие. Поэтому некоторым определенным заинтересованным участникам этих событий ничего другого, как забыть и оставить прошлое в покое, не остается.
  Этот текст - единственная аккуратная реконструкция тех событий, где я, учитывая и осознавая все риски, воссоздаю последованность некоторых сюжетных линий того периода времени, а также истории и судьбы людей принимавших в этих событиях непосредственное участие. Мои собственные интерпретации и выводы остаются исключительно на моей ответственности. Мы договорились с Кристиной обо всем и она полностью разделяет мое видение происходившего. Поэтому если риски последствий и сохранятся в той первоначальной, известной мне степени, то ни ко мне, ни к людям меня окружающим, они не будут иметь уже никакого отношения, оставаясь безоговорочно на совести тех, кто ошибочно будет продолжать следовать неверной исторической реальности.
  Для того чтобы продолжить идти дальше, здесь я добавлю стенограмму моей голосовой записи на диктофон, сделанной в период с сентября 2016 года по март 2017, находясь на месте, в Новогиреево. Преимущественно воспоминания событий десятилетней давности. Каким я смог это все вспомнить и то как это происходило - привносят необходимую дополняющую и уточняющую информацию. Я наговаривал текст, сидя в Терлецком Лесопарке или роще, как мы тогда его называли в самом конце сентября, сидел обыденно, на лавке, с бутылкой воды и Ольховым Королем, которого начал перечитывать. Кристина мне сказала осмотреться и никуда не спешить. Времени то вдруг становилось достаточно, то оно за секунду ускорялось до таких устремлений, что его скоротечность начинала ощущаться болезненно физически. Рядом не было Лексе, чтобы кто-то мог упорядочить его, замедлив или изменив сам закон его течения, приостановив ненадолго игры детей хаоса. Он мог разговаривать конечно и как человек, используя понятный любому привычный ритм речи, до тех пор пока снова не переходил на замедленный голос, понижая его тон и увеличивая промежутки между словами, как если бы пленку зажевало и сразу же выплюнуло, но только сам голос при этом оставался четко различимым в использованных им филологических единицах. Это было замедляющее действие, звуки размазывались в пространстве и времени, превращаясь в какой-то кровавый след, который был протянут между временами и эпохами. Вслед за его голосом замедлялись и мы, входили в иной порядок размеренности, в потоке которого можно было просто остановиться и застыть, потерявшись на месте. Количество слов в минуту медленно сводилось к шести, иногда четырем. При этом канва событий не трансформировалась, живой ход времени почти не нарушался, он просто замедлялся до катотонического забвения. В это время он мог озвучивать какие-то совсем уже обыденные или даже рутинные положения. Как он научился этому и как управлял этим навыком, мы не знали. Его голос своим тембром был максимально приближен к ГОСТу советского радио и когда он возвращал привычную человеческому уху скорость, я чувствовал включенное радио, которое равномерно начитывает новостную информацию. Когда он возвращал этот режим радио, все становилось привычным и я отключался от содержания им сказанного. Один раз я спросил его, а мог ли бы он ускорить голос, например, чтобы посмотреть, как изменится пространственная трехмерность, но он сказал, что сможет ускорить голос только тогда, когда 'жизнь его к стенке припрет'. В то время, зная Лексе, такое невозможно было себе представить.
  Фил же имел иное понимания того, чем являлся его голос и как им пользоваться. Лексе переключал скоростные регистры, а Фил проживал персонажей. Одним из которых был учитель словесности, наиболее знакомая нам инкарнация его личности. Далее за учителем шел приблатненный дворовый парень, который мог вам сломать, например, нос или ребра, или того хуже, ножом исполосовать, проявите вы наглость, бесцеремонность или бестактную грубость в его сторону. Вокабулярий, конечно же сменялся полностью. Добавлялись мифологизированные изречения и фразеологизмы совершенно иной нам культурной среды. Он был настолько убедителен в этой роли, что когда разговаривал от лица ее персонажа с окружающими, они принимали его за совсем другого человека в то время как криминальные структуры района видели его своим. Никто не мог предположить, что этот без пяти минут уголовник, мог изучать философию или психиатрию или мог является знатоком джаза. Такое никто из них представить себе не мог.
  Третьей же его, мне малопонятной, поздней маской, был сформирован образ русского мужика в самом его неприглядном исполнении. Мужика, казуированного уже совершенно иным, 'южинского кружка' символизмом. Символизмом, на мой взгляд, более низкого порядка, где императивно мифологизируется по снисходящей этанол и многоликие химеры народного формопретворения советских мутаций русского православия. Всю свою внутреннюю жизнь он спрятал в этот поздний период настолько далеко вглубь себя, что его предыдущие, обыденные нам вышеупомянутые маски и сами задавали этот вопрос - а кто, собственно, этот человек есть.
  Вы мне потом будете высказывать критику о том, что я героизирую человека зависимого, наркомана. И здесь мне сложно будет по началу вам возразить, так как таковыми мы все и являлись в то время, Фил здесь не был исключением. Факты всегда неприглядны.
  Тогда почему же он герой времени, спросите вы. Почему это наркоман говорит голосом эпохи?
  А что такое героизация героя тогда подумайте. Героизация действия, поступка, его обреченности? Вы, многие, никогда не задумывались о природе зависимости и о том, как в них, в зависимостях, растворяются миллионы человеческих жизней. И каждый раз мы говорим о чьем-то друге, брате или еще каком-то приближенном родственнике. По ту сторону скорби остаются все эти черные раскрошенные безвременьем боли и страдания лица продолжающих жить в мире, в котором их больше нет. Если вы понимаете эту конструкцию.
  Фил посвятил свою короткую сложную жизнь действию по преодолению природы зависимости и он ушел, ничего после себя не оставив. Не успел, не смог подняться. Я молча наблюдал, как он медленно падает вниз. У меня была своя зависимость и ее природа, которую мне необходимо было познать. Остальные страдали тем же.
  Я героизирую действие и жду понять, почему среди всех возможных действий величия человеческого достоинства, личности в истории, он, один из самых интересных людей моего времени выбрал именно эту форму зависимости, победить которую представляется малореализуемым без задействия огромного аппарата поддерживающих. У него этого не было - ни семьи, ни любящих родителей, ни близких людей в те последние годы его окружавших. Его действием была смерть. Его решением проблемы. Он был изначально мертвым, но в этот раз решительно вышел из границ собственной физиологии. Приняв действие. Какие события привели к этому? Какая эпоха могла так произрастать в образованном мыслящем человеке, чтобы он от нее бежал в саморазрушение, прикрываясь личиной русского хтонического оборотня. Именно это познание природы зависимости, а также действие, последующее за ним, направленное на ее преодоление я и героизирую. Если это действие смерть, то она автоматически становится героическим символом, а умерший ею, прожившим ее голосом эпохи. Фил говорил через время. Он слишком загадочно умер, чтобы просто закрыть глаза и поверить в передозировку. Как и в случае с Эдо, я сомневался, чувствовал черную фальшь этого среза истории. Так вот просто от передозировок не умирают и не превращают себя в мужиков-дикарей, стерев свою личность настолько, чтобы у всех было достаточно времени забыть, кем вы являли себя в самом начале вашего пути.
  Фил мог себе это позволить умереть, когда и как ему вздумается, но в этом случае я бы сразу узнал об этом, скорее всего от него самого. Нет, это точно не было его решением - одномоментно остановить собственную жизнь. Все выглядело переусложненным, несводимым в единый коллаж чьей-то доброй воли. Его вели к этому, он сопротивлялся, понимая, что предоставленный ему разброс способов разрешения строго лимитирован. Поэтому он последний раз обратился к аватаре прыгающего на крещение в ледяную прорубь хомо советикуса и в этот раз отправил себя в нее, в пустую минусовую бездну, навсегда. Вниз головой. Рано утром его найдут мертвым и в черном мешке вынесут на улицу. Какая эпоха могла стоять за ним? Какие люди вели его к этому? И как он сам устанавливал для себя фон, созвучный его уходящему времени?
  Я зарывался от вопросов. При этом надо было постоянно контролировать разметку и не пересекать белые линии, про красные я уже был наслышан, но их никто никогда не видел, что немного успокаивало.
  У меня был диктофон и я в него разговаривал в отсутствие Кристины. Иногда нес откровенную бессмыслицу, иногда ревел от бессилия и одиночества, иногда записывал пение птиц в парке, но эти моменты я сразу же удалял, чтобы не выглядеть совсем уже психом.
  То, что относилось к моей первой встрече с ребятами и где я ни разу не упоминаю мое знакомство с Филом. Сам он попросил меня повременить с этим. Он хотел, чтобы Эдо лично представил его мне. Зачем - я тогда и сейчас понять не мог.
  Я ходил по улицам Новогиреево, моей внутренней карте, записывая свои воспоминания.
   Диктофон:
  Они мне написали адрес, потом отправили опровержение в смс - нет этого адреса, а есть вот этот. Мы уже на тот момент обменялись номерами. Позже скинули номер куда звонить, через какое-то время (минут десять) сказали, что сами позвонят. Все сообщения были через 'мы'. Мы свяжемся с тобой, мы опаздываем. Я сидел на скамейке в Кусковском парке и пялился в телефон, чтобы не пропустить. Рядом сидели две старухи и высмеивали кого-то из их 'общих знакомых'. У всех есть эти 'общие знакомые', кроме меня. Там был одной из них принадлежащий некий несуразный брат, который все умирал и умирал, но никак все помрет. Та, которая сидела дальше от меня, резко замолчала, скрючила нос-рубильник в мою сторону и простучала когтями какую-то ломанную дробь по внешнему карману коричневатой сумки из какого-то пластмассового полифенола. Пришлось отсесть, всячески давая им понять, что их пересуды я более не подслушиваю. И как только я перестроил ход мыслей на иной лад, неаккуратная звуковая асимметрия сообщила о входящем звонке. Ну нет у меня красивых мелодий, да и ни у кого не было в то время, о чем обладатели увесистой модели телефона Нокиа могли бы и вспомнить. Вот тогда-то я и услышал мягкий дерганный баритон Эдо.
  Морик? - спросил мужской голос с усмешкой/издевкой или это мне только так показалось. Теперь уже старухи стали прислушиваться, настала их очередь. Я ждал более двух часов один в парке, пока вот это вот 'Морик?' наконец не было произнесено мне в ухо.
  Ну что, сказал он мне, когда придете комнату осмотреть? 'Придешь', сразу поправил я.
  Я знал, что скорее всего это будет Эдо, тот, кто звонил, но не был в этом уверен.
  Как вы понимаете, тогда я искал комнату, куда я мог бы переехать из той, в которой обитал последний год и откуда меня тогда выперли за страшную музыку и всякие пугающие слухи, окутывающие каждый шаг моего передвижения. Я это все ненавидел. Стереотипизированное, зашоренное, одномерное восприятие, следуя которому, если рубашка черного цвета, а музыка noise, то обязательно сатанист или что еще хуже гот.
  Диктофон:
  Сейчас можно? Я в парке, уточнил где я. Старухи, которые все это время перешептывались, снова замолчали. Это уже раздражало, но я подобрал умиротворенную мимику. Эдо уже выкрикивал место, где мы были должны встретится в три часа. Я думал он начнет каркать, но нет, не начал. И это был не адрес, а станция метро Перово, где он назначил мне встречу у одного из входов, позже место будет изменено на другую станцию, где будет предложен уже непосредственно перрон между поездами. Время сместится на два часа. В итоге станция метро Новогиреево в час пик, хорошо придумано. Лучше же и быть не может.
  Дом находился в зеленом и тихом омуте Новогиреево на самой окраине криминально известного спального района в получасе от центра на метро в старом переулке с красивым названием. Был внутренний двор, заросли и кусты, и место для проведения костров, его позже предлагали назвать supreme ignes, но как-то название не прижилось. В доме обитало пять человек. Эдо уточнял 'биологические мальчики'. Запрещены были алкоголь, курение, громкие звуки, животные, белый холодный свет, глупые постеры и бытовая химия с мускусными отдушками.
  Про 'запрещен алкоголь' он конечно же перегибал, это было не более чем одним из мотивирующих действий по преодолению зависимости. С курением было еще более непонятно, так как мы все курили. Собственно, как и пили алкоголь в неограниченных количествах. Но все это было 'запрещено' правилами...
  Эдо так и сказал, что запретов много, потом выдаст список.
  Потом сказал, что атриум общий, но расписания нет, все тусуются вместе. Что он имел ввиду, я не понял. Кухня была частью гостиной, а там стоял овальный стол, за которым мы все проводили половину нашего времени.
  Какие-то еще комиции по субботам упомянул, но я это уже прослушал. Четыре санузла, общая библиотека, паркет из дуба. Я спросил, можно ли ходить босиком, но Эдо решил, что это какая-то неумелая шутка и просто проигнорировал. Я тогда еще подумал, что он какой-то сноб.
  Субботних собраний в итоге и не было, мы каждый вечер проводили все вместе в общей комнате. Достаточно банально, смею заметить. Пили чай, армянскую водку или абсент, или просто водку, играли в шахматы. Аси устраивал кулинарию, у него к этому была особая страсть. Всякие изготовления ужинов, соусов, рецептов из поваренных учебников, de re coquinaria. И особенно всяческих десертов, которые составляли вершину его кулинарного артистизма. Позже все приготовленное выбрасывалось в помойку, так как мы ели в основном в Макдональдсе или на улице на ходу. Есть было скучно, поэтому это действие записывали в малозначимые, сторонние занятия, время и подготовка к которым постоянно стремились к нулю. Фил потреблял чай, как топливо, закусывая маковыми баранками. Аси готовил еду ресторанного уровня, которую потом зашвыривал в помойку, потому что так же столовался в Макдональдсе по дороге с работы, руками, пахнущими профессиональными запахами. Готовить еду не было действием, а протокол позволял только те действия, внесистемность которых можно было установить. Приготовление еды к таковым не относилось. Макс тоже любил маковые баранки, которые покупал Фил. Я думаю, что он ничего кроме них и не ел. Отсюда и худоба была и возможно последовавшая болезнь.
  Диктофон:
  Я условно сел на велосипед и поехал в сторону метро Новогиреево. Старухи молча провожали меня взглядом.
  Но нет, конечно же я не сразу отправился в назначенном направлении и не на велосипеде, конечно же, это не более чем фигура речи. Первым делом, я зашел в магазин уцененных или конфискованных товаров и приобрел себе новую черную рубашку, такие знаете ритуально черные вещи, скрипящие от своей черноты, как высохшая кожа летучей мыши. Самые непопулярные вещи, их всегда отвешивают в далекие темные углы, зная, что их никто никогда не купит. В таких можно заявится на похороны умершей от какой-то неизлечимой болезни молодой девушки и сойти там за своего или даже притворится евангелическим священником и навешать лапши на уши каким-нибудь набожным родственникам. Но ничего из этого я делать не собирался, мне нужна была дешевая черная рубашка, в которой я поеду на ту самую станцию. Я хотел понравится, как и любой из вас бы поступил, претендуя на возможную работу и большую комнату в красивом уединенном доме, окруженном природой. Кто же не мечтал о таком? 'Общие знакомые', некие безликие тени, выползающие из небытия в неподходящий момент сообщили мне номер телефона каких-то довольно странных ребят, разыскивающих сожителя для освободившейся комнаты в похоронном бюро, точнее бюро располагалось в этом же доме, где сдается комната, но сути это не меняло.
  Именно так это и звучало изначально, 'нам нужен человек в намечающемся общем бизнесе', в данном случае похоронном бюро. Оно же и было расположено в зеленом доме, но вход был со стороны двора. Им нужен был свой человек во всем этом. Эдо планировал особенное агентство ритуальных услуг для особенных клиентов. А номер их мне дал позже конечно же Фил, а не какие-то общие знакомые, которых у меня никогда ни с кем не было.
  У меня был мейл Эдо и я написал ему первому. Фил хотел, чтобы я был там, вместе с ним. Он знал, что я им подойду, но не хотел, чтобы Эдо счел бы это протекционизмом с его стороны, выгораживанием своего претендента. У него были свои кандидаты. А окончательное решение по жильцу ребята принимали за овальным столом все вместе.
  Поскольку их первоначальные правила еще до протокола и его двух редакций, уже тогда запрещали все системное, человеческое и нормализирующее, Фил не мог просто сказать, что вот есть у него один человек, который бы им подошел. В таком случае у меня не было бы шансов.
  Поэтому мы придумали с Филом следующее, он дает мне мейл Эдо, я пишу про каких-то общих знакомых, он назначает мне смотрины, потом я еще раз, заново знакомлюсь с Филом и он тогда уже настаивает на моей кандидатуре. Эдо даже не удивился, какие у меня с ним могли быть общие знакомства, потому как пребывая в Москве в определенных кругах человеком достаточно известным, у него с любым маргинальным меломаном или подпольным интеллектуалом того времени могли быть какие-то эти самые 'общие знакомые'.
  Так мы и поступили. Поэтому на момент нашего знакомства я, следуя нашему замыслу, еще как бы не знаю Фила, малоэмоционально, в присущей мне манере, реагируя на мое с ним знакомство. А вот это Фил, говорит Эдо и я отрешенно что-то там мямлю в ответ.
  В голове у меня тем не менее был полный хаос, что видно в этом отрывке диктофонной стенограммы:
  Что меня заинтересовало больше - некие интересные (вопрос был, чем) люди или возможность каждый день видеть погребальный инвентарь, сейчас сказать сложно. Мне нужно было где-то жить, именно в такой формулировке, так как моя комната, где я отмучался пару лет, превратилась из просто ненавистной мне в очень дорогую. А я, суть бомжара, на такое не подписывался, предлагать какие-то запрещенные удовольствия в обмен на снисхождения и уступки хозяину мне было омерзительно, хотя он этого от меня и ожидал. Поэтому я сейчас и покупал рубашку, комната должна была быть моей, а там посмотрим. Этот дерганный, но мягкий баритон того парня, все это было довольно странно. Кто они вообще такие, эти некие неизвестные. Фил не говорил мне ничего про них по отдельности, предоставляя мне возможность самому увидеть и сделать выводы.
  Он называл имена Эдо и Лексе мне ранее, но я едва запомнил это, потому что имен и упоминаний разного рода персоналий было чрезмерно, я не фиксировал какие-либо отдельные положения из этих течений информационных потоков. Тогда все всех знали, не зная при этом никого. И почему это в пять вечера, когда там фактически дышать нечем, а потные толпы передвигаются монотонными шажками в направлении выходов стороны. Что мне там делать, дышать их потом и притворятся незаинтересованным? Психически здоровым, может быть еще улыбаться? Знаете, когда девушка ждет своего возлюбленного, которого никогда не видела и у нее в глазах уже есть это проблеск грусти осознания, что он не придет и больше никогда не ответит ей? Она стоит и уже думает, как будет прятать этот позор от подруг, которых у нее и так не много, как она будет прятать этот позор от матери, которая ей хвостики на свидание заплетала. Так вот может быть и я так выгляжу? Черные рубашки ничего не оправдывают и никому ничего не доказывают. Я думаю, что спрятался в очки, тоже черные, но это мелочность самообмана, всем сразу видно. Всем сразу понятно. Хочется кричать, проломать эти стены лбом и убежать. Все смотрят на мучения умеренного мизантропа в черной рубашке, устанавливается невыносимое давящее чувство заметности. Кто-то навел кварцевую лампу и пялится мне в лицо. Кожа синеет, меняя оттенки трупных полутонов. Некий проходящий мимо человек сейчас засмеется, я чувствую, как он подготавливает себя к смеху. Мертвецы смотрят тысячами горящих глаз, они заботливо окружили мое существо и направили во внешний враждебный мир свой взгляд, я не один здесь, услышали, наконец-то. Проходящий мимо некий человек так и не засмеялся, хотя готовился, ему стало почему-то страшно, привкус смерти во рту почувствовал. Мертвецы плотным свалом громоздятся вокруг меня, я чувствую леденение воздуха, уютное присутствие понятного мне потустороннего. Настроение улучшается, станция возвращается в свое первоначальное состояние - быть станцией. Электричка прибывает и новые толпы временно набивают человеческим материалом опустевший перрон, где испуганному и задыхающемуся мне негде спрятаться.
  Я понимал себя уже тогда, как уязвимого, не до конца определившегося социопата и мне пребывание в многолюдных замкнутых пространствах было смертельно вредно, каждая поездка в метро длилась вечность, тахикардия ликовала, а желание проломиться сквозь стены и сбежать становилось навязчивым, но Эдо уже сообщил мне о станции метро Новогиреево в пять вечера, когда там не много, а очень много людей. Я стоял и ждал его, не понимая, ни, кто это, ни, как он выглядит.
  Вы же знаете, что означает выбор этой станции в час пик, кто нет - проследуйте и ознакомьтесь, а потом соедините этот опыт с психологическим понятием 'социопат'.
  Кто приехал на первую встречу? Эдо сам лично и два его стража, прямолинейный изворотливый патологоанатом, шеф-повар, спортсмен, меломан Аси и хитрого интеллигентного вида бывший санитар морга, светловолосый Лексе.
  Это был первый самый раз, когда я увидел ребят. Эдо мог пустить пыль в глаза и выглядеть мировым парнем, старой русской интеллигенцией в ее классических формах; в самом начале знакомства, пока я был новеньким, он минут пятнадцать обращался ко мне по имени, но почти сразу же оно полностью исчезнет, как только мы немного познакомимся. Никаких человеческих личностей и имен, выбранных нам родителями. Родители вообще были отдельным символом системного мышления. Надо было исходить от противного - как наши родители никогда ни при каких обстоятельствах бы не поступили. Позже, когда я познакомлюсь с биологической мамой Эдо, я увижу добрую женщину, безграничной преданности и любви к своему сыну, посвятившую свою жизнь борьбе с его зависимостью, сделавшей эту борьбу ее действием. Эдо называл ее 'моя матушка', мне это не нравилось, несло в себе некое наслоение легкой иронии. Он вырос в полноценной и любящей семье и при этом сделал институт родителей своей ветряной мельницей, в то время, как лишенные начисто родительской любви, Фил и Макс всячески цеплялись за любое напоминание о том, что они тоже кому-то когда-то были любимыми сыновьями, детьми. Фил искал это в каждом из нас, Макс искал это в нем. Преемственность и замкнутость системы установления однопорядковости человеческих одиночеств, которые в итоге оказываются одинаковыми.
  Диктофон:
  Я услышал снова вкрадчивый голос с постоянным призвуком каких-то издевательских или высмеивающих оттенков, как такое возможно, понять было сложно. Я все хотел, чтобы он, наконец уже, начал каркать. Было там что-то воронье. Ворона, которой поставили голос, научив ее интонировать аристократичными междометиями, но сохранив изначальный птичий тембр. Не люблю птиц, но здесь иначе не объяснишь. Баритон был мягким, как я сказал, и вороньим, предкаркающим, с охрипями и всасываниями отдельных слов с воздухом.
  Как если бы Эдо все время пытался сам себя опередить и стереть им секунду назад сказанное на лету слово.
  И только после всех этих раздражающих присматриваний и узнаваний наконец-то произошло приветствие, он собрался, открыл рот и сказал - привет, я Эдо, а это мы.
  Вот тогда я и увидел еще двух, таких же, полутеней или теней, я еще не понимал. Одного повыше, с кукольными, как у куклы Мальвины в советском детстве наших умерших дальних родственников глазами. Пластиковый глаз игрушки, иначе не скажешь, играющий оттенками непонятного темного цвета и зеркалящий сине-желтые орнаменты станции где-то в своих углублениях куда-то в идеализированные горние потолочные дали, иными словами, вовне.
   Этот представился посредством какого-то театрального кивка, еще бы шляпу снял, но ее у него не было. Короткие стриженные волосы, три миллиметра, подбитые триммером. Эдо устал ждать и немного склонив голову в сторону кукольного назвал его имя, точнее аватар, как я узнал позже.
  Это Аси, сказал он, и тот сразу спрятался за его спиной, как будто бы застеснявшись быть узнанным.
  А я Лексе - серьезным взрослым голосом резко выправил себя второй. Этот белый с лицом маньяка из советских криминальных сводок. Да-да, там их два было, то есть три вместе с Эдо. Блондинистый, оказавшийся сероглазым, вот только оттенок был несколько размылен, погасший, какой имеют глаза после нескольких часов пребывания тела мертвым, представился Лексе.
  От него шло что-то более живое, хотя атрибутика была идентичной всему происходящему - черная рубашка и пляска смерти в глазах. Лексе искрился, выгорал, и ему хотелось внимания. В отличие от Аси, Эдо был с ним на равных, я эту сразу почувствовал. Что-то уважительное, аккуратное, что сбивает в стаю двух голодных побитых собак. Аси выглянул из-за спины Эдо и мне показалось, что у меня появились какие-то новые интересные знакомые. Захотелось начать спешить и скорее выйти из метро, что мы и сделали сразу же. Я так и не понял, зачем нам вообще надо было там встречаться, но видимо таким был их план. Три мертвых мальчика выбрались на солнечный свет и, скривив лица, поспешно стали искать любое укрытие от испепеляющего июльского заката.
  Чувствовалось, что Аси не возлюбил меня сразу.
  Пришлось стараться.
  С самого начала, с первой той самой минуты на станции Новогиреево я почувствовал себя вовлеченным в нечто большее, чем это могло казаться или называться. По дороге Эдо называл нас стаей, стаей кого или чего еще думал я. Почему стая, а не союз, например. Не сообщество или коммуна, но от всех этих формулиляций хотелось блевать. Мы стая - озвучивал происходящее Эдо, но вожака у нас не было или, как мы думали, не было.
   Я где-то внутри понимал, что каждый аватар это, как и в моем случае, какая-то личная история, долгие годы боли, пройденные в скорбных пустынях. Мы отказались от собственных имен, умерев и переродившись во что-то бессмертное. Так я понимал, почему всегда звучало 'мы' и почему каждый был спрятан под маской, которую никогда не снимали.
  Уже тогда, через минут двадцать, я превратился в Морика.
  Эдо так и сказал, ну что, Морик, посмотрим теперь на тебя. Это звучало двусмысленно, но именно таковым оно и было. Двусмысленным.
  Диктофон:
  На момент встречи я многое из моей прошлой жизни не помнил, мне казалось это было десятилетие, стертое из памяти, я был чем-то травмирован и мой мозг после какой-то очередной чьей-то смерти просто выкинул все воспоминания или отключил их.
  Мы постоянно путались в том, кто из нас когда и где умер, кто остался мертвецом в мире живых и почему. Фил безусловно был мертв, с этим никто не спорил. Но я тогда там сидел с лицом, на котором было написано 'а кто такой этот ваш Фил'.
  Диктофон:
  Аси, вот он точно тоже был мертв, я его не сразу прочитал, он подходил близко ко мне и заискивающе улыбался, такая вызывающая ужас мягкая услужливая ненависть. Со временем я научился обходиться с ним и мы как-то поладили. Хотя чувство, что он мечтает увидеть меня у него на работе в качестве пациента меня не покидало никогда.
  Была ли это все игра, исследования друг друга на предмет мертвенности, я не могу сказать, мы верили в происходившее как романтики вынужденные признавать, что за любовью следует смерть. Только в нашем случае смертью все начиналось и ею же заканчивалось, а отрезок из точки А в точку Б был посвященном исследованию состояния, нас породившего, и нас в эту же исходную тьму и возвращающего. Весь этот антураж с установлением степени пребывания мертвецом, возможно, да, был элементом игры, но, пожалуй, что только он им и был. Всегда можно было снять маску мертвеца и вернуться во внешнюю карту совершенно обыкновенным нетрезвым парнем. И только в случае Фила, эта маска не снималась, потому что ею и не была вовсе. Так можно было подумать, что он вот сейчас в ней, когда по сути он присутствовал в этом моменте обнаженным, то есть был собой. И еще эта постоянная путаница где сначала Фил появлялся, а потом его джокер подменял. Позже я окончательно пойму это, когда научусь разговаривать с джокером, который и был его основной маской, когда он прибегал к его участию и защите. Живейший из мертвых, мудрейший из глупцов старина джокер, которого видели только те, кто видел Фила голым, достаточно было стянуть с него футболку, чтобы познакомиться с джокером. Он прямо сидя у него на груди с вами здоровался.
  Диктофон:
  Но это была его, Аси, форма диалога с внешним миром, укрепительная стена зависимого, цепляющегося за собственную смерть как за что-то монументальное. Он бравировал своим мертвецким статусом, как если бы умер всесторонне: и он, и его социальные следы, и места присутствия. Я даже думал, что он хвастун, в конце концов мы все были полутрупами, разной степени душевного разложения, так что чем уж здесь особо бахвалиться было.
  И тем не менее Аси был профессиональным патологоанатомом и непосредственно работал с мертвым, а я так уставал от всего этого, что сбегал вечерами к Лексе, чтобы просто сидеть в его молчащем бездействии, в котором он был и сам себе не хозяин. Он улыбался подозрительной улыбкой живого, на какую-то секунду я верил, что он все еще жив, но после черная туча наползала на его лицо и его глазницы высыпались пересушенным порохом.
  Лексе разлагался сидя среди разбросанных артефактов прожитых им жизней, то есть нагромождений пустых коробок от пиццы, но рядом с ним было спокойно и его комната, самая неопрятная, была местом моего спасения в первые дни появления в доме.
  Мне нужно купить мороженное, молочный пломбир по ГОСТу, чтобы продолжать, я иду в ближайший магазин, на что уходит уйма времени. Постоянное наблюдение разметки выматывает. Люди вынуждены бесконечно долго смотреть в пол. Отсюда полное безразличие к тому, что происходит выше второго этажа. И это заметно по тому, как вся наружная реклама опустилась на уровень окон цокольных этажей. Чтобы, выискивая установленную законом линию, еще и потратить внимание и время на токсический продукт существования общества потребления - рекламу. Как-тот уж слишком все это цинично выстраивается, даже для меня. Все, что выше уровня второго этажа зданий теперь имеет меньшее коммерческое значение, и там, за исключением подсветки, остается все та же старая добрая Москва. Сейчас же, чем ниже живешь, тем престижнее. Какая грустная созвучность. Рекламу надо переступать постоянно, при этом не забывая про разметку. Люди от этого шизеют и дуреют. Многие вообще перестают выходить на улицу или бегут из страны. Все эти директивы истолкованы ужесточением норм безопасности с целью предотвращения экстремистского влияния Америки. Царь готовится идти войной на мир, а Новогиреево вглядывается в черные тучи предстоящей реновации, что из этих двух потенций будущего суть большее зло не представляется сказать утвердительно.
  Я наконец-то покупаю мороженное, молочный пломбир из советского детства, без химии. И еще упаковку маковых баранок. И еще кефир для полного комплекта. На улице снова шествие с плакатами лиц диктаторов, полупрозрачные люди без возраста подпирают друг друга, вместе скандируя 'вместе' Может пойти к ним присоединиться? Посмотреть куда они идут? Но Кристина просила не выделяться, а там я сразу стану заметным. И они даже поймут, что это с моей стороны глумление. Поэтому я сажусь на деревянную, высохшую за лето, скамейку и начинаю производить потребление купленного. Мороженное, уже подтаявшее, советские баранки, кефир, все по ГОСТу, без химии.
  Идет дождь конечно же, чтобы вы не думали, что все так зашибись и я греюсь в лучах мягкого осеннего солнца. Нет, я сижу мерзну, мне хочется назад в отель, там безопасно, какая-то понятная мне среда из прошлого оставленная на растерзание потомкам, припоминающим былые свободные годы. Несколько трамваев сбились в изможденную пробку, перед ними перекресток заблокирован полицейскими, роботами в скафандрах и карателями в черной униформе, я думаю, сейчас будет ехать царь. И да, минуту спустя вываливается выпотрошенными кишками кортеж. Люди, сидящие в трамваях, втягивают головы, стараясь остаться незамеченными. Все в коричневом, запах плесени проявляется в воздухе, пропитывая собой снежной моросью ниспадающие обрывки паутины. На крышах, свисающих над перекрестком домов, сидят лучники. На улице я один, мыкаюсь с этими купленными продуктами, чем снова привлекаю внимание. Я сбрасываю наваждение и оцепенение, и быстро возвращаюсь в гостиницу.
  Передо мной два товарища беседуют о предстоящей стройке, на которую он счастливы будут отправиться ближайшие выходные. Строят дорогу, под нее вырубили двенадцать тысяч гектаров леса, а магистраль будет названа 'вместе завтра'. Ресепшенистка, девочка индийского происхождения, предлагает им сувениры на память о Москве. Крестики из личной капсульной коллекции настоятеля пригостиничного храма. Потом она замечает меня, и я сообщаю ей, что съезжаю сегодня же. Внешняя карта становится невыносимой. Она улыбается и я понимаю, что она обязана мне предложить тоже, поэтому я опережаю ее, избавив от этих неприятных нескольких секунд позора.
  Нет, капсульные мне не надо. Спасибо.
  И она тихо отвечает мне то же.
  Царь уже уехал, но перекресток еще перекрыт, стрелки на местах. Может быть он еще сейчас вернется? Или у них такой протокол безопасности?
  Кристина говорит, что это после рекордного количества терактов в мире были приняты такие вот беспрецедентные меры безопасности. И все согласились с новыми поправками, безропотно, безопасность превыше всего. Сейчас везде этот страх был, не только в Москве, год выдался богатый на массовые убиения, начиная с аэропорта в Брюсселе в марте. Мир на пороге войны, говорит Кристина. И да, я это тоже вижу, она права, как всегда.
  Стрелки наконец исчезают с крыш и движение возобновляется. Трамваи придают себе ускорение, и перепуганные люди возвращают свои шеи в первоначальное положение.
  Я запрыгиваю в последний вагон и просто еду, я еще не знаю, где я буду ночевать сегодня, у меня нет на этот счет плана. На тротуаре, недалеко от станции метро Смоленская кого-то начали бить. Карателей как всегда двое, они вымешивают полную женщину, которая уже упала на спину и хаотично размахивает руками, пытаясь остановить дубины. Ей попадает в лицо и пока трамвай еще стоит на перекрестке, я вижу, как ее всю заливает кровью. Окружающие снимают все это на телефоны. Я думаю, что это чья-то возлюбленная и кто-то где-то ищет ее, мне становится горько и я вспоминаю совет Кристины 'не думать'. Не думать, чтобы выжить. И я не думаю. Нас опережает гужевая повозка, за ней еще одна, возница, высокий мужчина лет шестидесяти, лихо властвует над упряжными животными. Он окрикивает их, подхлестывает то справа, то слева. В повозке штабелями сложены какие-то технические материалы, напоминающие останки. Или трупы, это с какой стороны посмотреть. Все сущее прикрыто черным полотнищем неизвестного происхождения и намертво перевязано или подшито вдоль линии борта сапожными нитями. Что скрывается там внутри, я никогда не узнаю. На светофоре повозка останавливается вровень с трамваем, аккурат напротив меня и я понимаю, что это телега. Обыкновенная деревенская телега. И сразу же узнаю возницу. Альберт. Мы с ним на ступеньках тринадцать лет назад в метро сидели. Вряд ли он помнит. Но я рад, что он все еще жив. Горит зеленый и мы едем дальше. Кого-то снова избивают возле Сбербанка. Я не никак могу к этому привыкнуть. Начинаю сомневаться, где я нахожусь. Чертова внешняя карта, надо скорее выбираться отсюда. Город увешен имперскими флагами, отовсюду вываливается 'мы вместе', 'вместе мы сила' и прочий пропагандистский материал. Люди должны улыбаться в те моменты, когда не нужно смотреть в пол, чтобы там не пропустить разметку. Человек напротив меня говорит - сейчас приеду домой и фигакнусь. Фигакнусь? Что он хотел этим сказать? Я начинаю считать овец, что же еще мне остается. Внешняя карта медленно разворачивает трехстороннее сдавливание. Воздух становится пустым, как и вдох. Вдоль домов и пустеющих хозяйственных построек бредут коричневые тени людей, запорошенные наслоениями паутины. Человек напротив торжественно смотрит в окно. Вместе мы сила - довольно наваристо выхваливает он. Я хочу спросить, кто мы, но спрашиваю, что означает 'фигакнуться'. Он говорит:
  Ты что не местный? И смотрит с подозрением.
  Фигакнуться это навернуть, понял?
  Лучше свернуть беседу. Понял.
  Фигакнуться это что-то связанное с сознательной стимуляцией последующего алкогольного делирия, с синдромом Корсакова. Я не врач, я не знаю. Мужик приедет домой и фигакнется. Вместе мы сила.
  У меня появляется план. Сейчас я поеду в Новогиреево, в зеленый дом и останусь там, где все начиналось до самого конца, пока все не выясню. План так себе, я буду тем самым бомжем-сквотером, который поселится в заброшенном доме. В своей старой комнате слева на втором этаже.
  По дороге я рассказываю диктофону продолжение:
  Так вот вернемся в ту тень, июльским вечером превратившую Новогиреево в свалку расплавленного биоматериала его обитателей и к нашей встрече, где я впервые увидел троицу Эдо, Аси и Лексе впервые.
  Странный выбор, выйти в сторону всех этих бесконечных торговых центров, сотен тысяч спешащих укрыться от жары домой людей и потом идти прямо среди этой толпы в каком-то самом массовом направлении в сторону кинотеатра, потом свернуть и только тогда немного выдохнуть, оказавшись в тенистой аллее боковой улицы и после уже долго тащиться вдоль нее к самому дому.
  Я все ждал, что Эдо достанет черный зонтик и закроет им свою голову от солнца. Вы вообще понимаете, как это тяжело на жаре тридцать три градуса носить черное. Я весь истекал потом и моя новая черная рубашка была уже непригодна для задуманного мною плана, превращаясь в мокрую жалкую тряпку.
  Лексе молчал все время, к этой особенности его мне еще предстоит привыкнуть, он может создать видимость радостного жизнеутверждающего вашего приятеля и вы поверите, пока он не стряхнет с лица эту мимику и не станет собой, а вы окажитесь в этой ловушке, им созданной, на вас будет смотреть другой совсем человек, холодным застывшим взглядом. Вы засуетитесь - да быть того не может, но вот уже и поздно. Вы пустая трансляция ушедшего. Были и нет. Облапошены.
  Аси много болтает, можно подумать, что говорит только он, я уже знаю всю его биографию. Патологоанатом, несостоявшийся психиатр, спортсмен, велосипедист, радио энтузиаст, посещает какие-то сектантские собрания, где питается трагедиями надеющихся на чудо изгнанных из церковной структуры келейников, изучает латынь, изучает историю, изучает танатологию, у меня уже голова болит его слушать, а он продолжает перечислять все многообразия своей разносторонней личности.
  Эдо и Лексе идут впереди, метров двадцать поодаль и о чем-то переговариваются, а меня спихнули на Аси и я уже становлюсь без своей на то воли хранителем его памяти. Он симпатичный, пластичный и, наверное, у него так много энергии - пусть то жара или холод, но у меня ее нет. И я аккуратно намекаю ему, пожалуйста, заткнись. На что он мне говорит - Морик, ты скучный, не умеешь веселиться. Мертвый и скучный - звучит уныло? Я ему и не отвечаю, впереди еще одно знакомство с четвертым из стаи, жду его, интересно кто такой этот Макс.
  Район Новогиреево, конечно же, не перестает удивлять всеми оттенками зеленого, природой бесконечной и неподконтрольной. Одна аллея сменяет другую, коридор виляет в следующий коридор, парк переходит в лес и наоборот, я почти не вижу окон домов, спрятанных за кронами кипарисов. Ветки там и ветки здесь, глубокие оливковые тона зеленого второй половины лета. Все на дачах, дети на каникулах, поэтому пустынно, булочные прилавки предлагают свежевыпеченный хлеб. В какой-то момент на улице мы одни. Тишина полная, мы же тоже молчим, даже Аси заткнулся. Наметился закат, где-то солнце уже спряталось и не смотря на то, что все еще по дневному было светло, где-то уже появлялись первые признаки подкрадывающегося, как обескрыленная муха, ближе к нам вечера. Тени удлинились, восприятие звуковых ландшафтов медленно реструктуризировалось в вечерние жалобные гармонии тибий. Внутри было празднично, тьма подступала, фонари зажигали теплый желтый и совсем скоро я наконец-то должен был увидеть зеленый дом. И комнату, на которую претендовал.
   И гробы, конечно же, я не забыл, что это похоронное бюро. И может быть Эдо даже разрешит или сам предложит, мне в одном из них сфотографироваться. Но это только мечты пока. Я чувствую запах лаванды, расползающийся вместе с приближающимся сумраком. Может быть это запах Лексе, он выглядит так, что в его ухоженном внешнем виде могло бы найтись место и такому украшению как ароматизация кожи эфирным маслом.
   Сам я пользуюсь советским хозяйственным мылом и мне хватает его животных отдушек, расплавленных костей крупного рогатого скота и скрипящей чистоты пересушенной кожи после. А вот Лексе нет, он такой весь 'вкусненький', как говорит Эдо, у него внешность социально-добрая, но не для нас, а для живых. Это его оружие, быть благородным персонажем из детских сказок, тем самым притягивая к себе. Мошки похотью слетаются на огонь и там же дохнут.
  Лавандовые поля обретают очертания воспоминаний и мне даже приходится остановиться, чтобы не рухнуть под нахлынувшими чувствами. Аси снова начинает болтовню. Про каких-то вампиров, населявших этот район в начале шестидесятых. Обманщик, думаю я. В шестидесятых район только был отстроен и предложен новым москвичам к обитанию. Ведьм, да, в семидесятых здесь еще можно было встретить, пока их всех окончательно не выселили в Перово. Но вампиры? Он тот еще выдумщик, условно.
  Аси, ну какие вампиры? - спрашивает его Лексе и при этом лицо его такое ангелическое и добренькое, как у мертвого младенца из белого мрамора.
   Аси заводит оправдательные аргументации с историческими справками из словарей, но кто сегодня верит этим словарям, поэтому мы поддакиваем, чтобы быстрее сменить тему.
  Все так и было, говорит Эдо, здесь чего только не жило за все эти годы, а теперь мы живем, а ведь мы кому-то тоже нечисть, живые мертвецы, ни дать, ни взять.
  Он произносить последние два слова торжественно, без иронии, без своего привычного мне уже издевательского тона. Но я уже перестаю его слушать, так как мы поворачиваем в какой-то уж совсем темный переулок и через несколько минут из зарослей кустов, черемух и прочих деревьев детства вываливается ржавая калитка, а за ней открывается тот самый внутренний двор и я, наконец, вижу сам дом.
  И он именно такой, каким я его себе фантазировал и по случаю чего я прикупил новую черную рубашку в магазине ритуальных принадлежностей, то есть в секонд-хенде. И пусть она вся мокрая от пота сейчас, я все равно не спешу ее снять. Вместо этого складываю ладони в жесте благоговения и преклонения перед моментом, когда все сходится именно так, как и было необходимо.
   Итак, мы стоит перед двухэтажным домом. Я молчу, открыв рот, переполненный завистью, надеясь, что произвел положительное впечатление на Эдо.
  В это время Лексе резко стягивает свою футболку и я обращаю внимание, что у него проколоты соски. Это еще что? Нам жарко? Эдо второй раз за вечер улыбается. Я все еще слышу запах лаванды, но нигде нет цветущих кустов растения и я не думаю, что это вкусовые галлюцинации. Что-то из забытого времени приветствует меня здесь. Эдо предлагает осмотреть двор, позже последует непродолжительная экскурсия и только после нее мы подойдем ближе к крыльцу или веранде (как кому как нравится).
  Лексе умеет говорить таким однозначным резким голосом, точными короткими формулировками, при этом сохраняя присутствие себя аутентичного в каждом отдельно сказанном слове, отчего ему хочется верить, всматриваться в помутневшие серые глаза в поисках каких-то подсказок, что многие и делают, ровно до тех пор, пока он не устает быть таким и не разрезает надвое одним предложением всю ту пустую надежду на познание некоей спрятанной в его тайне силы, которую многие в нем ищут, следуя за ним как привидение или как хвост за крысой.
  Он точно означает сказанное, без лишнего и эта его природа маньяка - скрывающего свою собственную смерть в наших детских страхах, историях о потерянном некогда друге, о нас самих, оставленных на пустых вокзалах ночью, где кто-то приветливо машет рукой 'вам помочь?', всаживая нож, нет, скальпель, в вашу сонную артерию и после умываясь горячей пульсирующей кровью, как в молодильном источнике - она проявляется мягко и вкрадчиво, никто никогда не успевает заметить переход Лексе из одного состояние в другое, пока не становится уже поздно.
  В быту же он прост, незамысловат, как собственно и все мы. Он меня спрашивает - хочешь есть? Хочешь пойдем на кладбище? Хочешь я послушаю, как ты умирал? И я, как и остальные, не могу не признать его талант в этом - быть незаменимым, когда казалось бы заменить нужно всех.
  От него веет жизненными воспоминаниями и никто не знает, когда он умер, Эдо о нем всегда говорит 'мы', как бы не разделяя границу перехода одного полутрупа в другой. Но так же он поступает и в отношении Аси, там тоже есть не такое уже единящееся, но все еще 'мы'.
  Вторая форма 'мы' становится заметной, когда Эдо говорит от лица всей стаи, это самое громкое и величественное из всех его 'мы'. Оно, как правило, звучит в официальных обращениях и составляемых мной и Филом некрологах гостей и визитеров. Эдо их еще иногда называет посмертными визитками.
  Это 'мы' можно услышать еще, например, в нашем доме в разговоре с родственниками умерших, наших вымышленных клиентов или, как мы их называли, контаминантов, а еще и с самими мертвецами, коль скоро они пожелают остаться анонимно присутствующими в упоминаниях.
  Или от этого 'мы' происходит любая коммуникация с внешней картой, для того чтобы полностью анонимизировать личность говорящего.
   Постепенно мы все перенимаем эту привычку и забываем о том, что когда-то это было единичное 'я'. С 'мы' все удобнее до тех пор, пока не нужно ставить двоеточие и перечислять имена. Имен ведь тоже нет, они остались в забытых метриках, а мы превратились в маски, или как Аси и Эдо говорят 'аватары'. Так удобнее и быстрее было адаптироваться каждому из них к такому образу жизни. Позже я назову его 'нашему'.
  Так как я уже пришел сюда изначально в маске Морика, никто больше не спрашивал мое имя, а его больше и не было. Эдо знал его первые двадцать минут нашего знакомства, вдруг напрочь забыв и сразу же сообщив мне об этом.
  Дом, в своем первом приближении, был даже красивым, если так можно выразиться.
  Чувство беспокойства могла вызвать некоторая просматриваемость и холодность правого крыла, так как торец выходил на открытый перекресток, а там не только машины, но и люди, и люди с собаками. Конечно же деревья закрывали небольшую часть этой стороны дома, но сказать, что проблему это решало, нельзя было.
  Эдо нашел выход.
  Правый фланг сделали необитаемым, за исключением пустующей комнаты Фила, которая большее выглядела как временный склад, для чего из площади здания исключили две комнаты, одну на первом и одну на втором. Помещения не захламляли, они так и остались стоять пустыми, иногда комнаты проветривали и это максимум присутствия, который можно было себе позволить. Никакой специальной атмосферы со свечами в окне и прочими атрибутами культов мною замечено не было. Это были просто пустые комнаты, неуютные, неудобные и никому не нужные. Дом был большим и места хватало всем.
  Левая сторона была напряженной, условно оживленной и основные драмы происходили именно там - на первом этаже, в большой гостиной, совмещенной с атриумом, столовкой и двумя кладовыми погребами.
  Кухня, про нее я позже расскажу отдельно, была очагом и душой дома. Мы не много ее использовали по назначению, так как ели в основном в Макдональдсе или на улице, но иногда под настроение могли занять себя трехчасовым производством выпечки. Те самые маковые баранки, о которых еще не раз будет упомянуто. Председательствовал над всем этим Аси, как главный десертарий. Днем на работе трупы, вечером дома баранки.
  Кладовки были забиты всяким разным колдовским барахлом, где нашлось место всему мыслимому, начиная от травяных сборов разных регионов и годов и заканчивая высохшими лапами и крыльями летучих мышей из пластика. Иногда попадались занятные находки, покопайся там получше да подольше.
  Например, Аси оттуда вытягивал разных пугающих (без преувеличения) кукол и всякие изношенные детские одежки, неизвестно где и кем собранные. Эдо пресекал подобные раскопки сразу же. Все возвращалось назад, вопросов больше не было. Однажды я нашел там презервативы с 'лесных ягод' ароматизацией. Снова они. Все посмеялись, кроме Эдо. Это и для него стало неожиданностью. Он так и сказал, ну это уж слишком. Представляю, как ему было стыдно. А если бы гости это обнаружили, репутационные риски были бы сокрушительными. Зачем это в нашем доме? - спросил я Аси, но он отшутился, думая, что я ничего не понял.
  Когда я в тот вечер увидел Макса, я почувствовал это странное, то самое 'а не были ли мы знакомы' с первой минуты. Он как-то вкатился в нашу первую встречу, хотя по сути стоял или сидел на скамейке на веранде в правой затемненной ее стороне. Я Макс - представился он мне. Понятно же, что это не его имя, зачем вся эта вежливость, но он умел. Эти манеры. Вежливый ровный голос. И это 'я Макс'. Еще бы я ему собаку пририсовал бы, такой прогулочный милый приятель с зонтиком на заброшенной лесной тропинке, спрашивающий испуганного незнакомца 'может быть нам дружить?', 'давай подружимся?'.
  Трамвай, в котором помимо меня сидят еще несколько пенсионеров, мне приходится присмотреться, медленно катится куда-то в туман с улицы осторожно просачивающийся в тело вагона. Да, их несколько, точнее два, то есть нас сейчас трое - я и еще две женщины в коричневых громоздких пальто, опутанных лохмотьями свисающей паутины. Одна из них держит в руках портрет Сталина. Я понимаю, что это участница одной из этих процессий, едет домой, наверное. Или они обе оттуда. В воздухе чувствуется легкий запах плесени. Мне интересно, о чем они говорят и я перемещаю туда свое внимание. Но они не говорят, молча смотрят в окно. Я тоже туда смотрю, на то, что можно назвать 'роскошью новогиреевской осени'.
  На той, которая с плакатом, вязанный берет, похожий на разложившийся пасхальный кулич. Он тоже в паутине. Я все жду, что она что-нибудь да скажет, но она продолжает молчать. Видит ли она всю ту же красоту за окном, что вижу я? Природу, ее урбанизированную версию, но все же не менее прекрасную.
  Я не сказал Кристине, что решил пока пожить в зеленом доме. Вместо этого я конечно же обманул ее, сказав, что нашел комнату на Федеративном проспекте с видом на больницу.
  Она не поверила, я слышал по ее голосу, но выбора не было. Я сам не понимал, что делаю. Мне хотелось в наш дом, в тот самый дом, где я смогу быть один со всеми этими воспоминаниями и химерами прошлого и где, может быть, я смогу найти какие-то ответы. И спрятаться, мне нужно было снова спрятаться.
  Мимо проплывают желтые дворы, детские площадки, якитория, дети перекладывают совочками песок из одной точки песочницы в другую, мамы, согнув шеи, смотрят в телефоны. Мне как будто бы не хватает мрачности, сенерия ремаркируется очередным оттенком сепии, но не становится мрачнее, начало октября, а мне все еще хочется притворятся, что мы как будто бы еще только подбираемся к середине осени. После чего обрыв наступающей зимы растянет свою восковую клокочущую глотку и туда, в нее, в это жерло, нужно будет аккуратно спрыгнуть вниз головой, еще один раз с условного двенадцатого этажа. Я начинаю чувствовать приступ нетерпеливости, мне хочется купить мороженное или купить какого-нибудь гопника, просто чтобы проиграть еще раз рефрен примитивной физиологии. Иными словами, друга на пару часов. Но я здесь не за этим, у меня аскеза. Никаких перенаправляющих прицел действий...
  Трамвай нового образца, повышенной комфортности по транспортировке человекопассажиров, да, я знаю. Он идет комфортно, бесшовно. Не перемалывает кости на выгибающихся завалах. В трамвае нас по-прежнему трое. Я все жду, что сталинистка откроет свой рот и что-нибудь скажет, мне уже интересно услышать акустическую работу ее голосовых связок. Звукоизвлечение. Голос. Пусть она скажет это их 'мы вместе', лишь бы издала хоть какой-то человеческий звук. Любой.
  Но она молчит, брови собраны, грозный взгляд обрубает любую попытку слетевшей лопастью ротора, кромсает нежные ткани плоти собеседника. Я смотрю туда же, куда направлена линия ее глаз и вижу Зеленый проспект. Мне нужно выходить. Я дома. Внутренняя карта. У меня никого нет, я снова один. Я приехал.
  В этот момент сталинистка наконец-то обращается к своей сопартийной единомышленнице:
  Здесь храм надо построить.
  Голос абсолютно обыкновенный, не выделить ничего специфического, не придраться, не осмеять. Голос советского пенсионера. Мы не жили и вы не будете.
  'Здесь' это там, куда я сейчас смотрю, в маленьком прекрасном парке, где...
  Я достаю диктофон и, чтобы не потерять это воспоминание, на ходу начинаю записывать.
  Только что старая совочница предложила своей подружке вырубить еще один парк, чтобы вставить туда религиозный киоск, она же это инициировать может, за ней таких сотни, столько процессий в Москве, они даже на внутренней карте. Эдо бы не пережил. В Новогиреево эти процессии. Как Сталин связан с религиями? Он же вроде бы их выжигал коммунистической идеологией? Что с этим обществом? Старость мутировала в шизофазию? Фил не мог это вынести. Я не могу. Никто не может.
  Мы сидели в этом парке на вот этой деревянной скамейке, задрав головы. Я вспомнил, это было осенью, одной из тех немногих, которыми мы располагали. Парки были естественной тканью города, кровеносной системой, если так больше нравится. Мы не поэтизировали их, просто сидели там и глазели на небо. Что-то естественное, принадлежащее жизни. Никто не знал, что парки вырубают. Сейчас я знаю, что да. Ее предложение - это не более чем еще одно предложение, причина, повод.
  Иду и сажусь на ту же скамейку, я в парке один. Миниатюрный смешной бэби-парк. Парк-черепок. Никого нет, кроме недружелюбных предательских птиц, скидываю им две баранки, воробьи, те, что помельче их представители, припрыгивают на пружинистых лапках и начинают вклевываться во внутреннюю мякоть хлебобулочного изделия. Фил тоже любил так делать, пока был жив. Я пытаюсь представить, что могло происходить в морге в то апрельское утро, когда он лежал там обнаженный у всех на виду на секционном столе один. Что думал патологоанатом, который разрезал его грудную клетку или спиливал свод черепа? Что он думал про все его татуировки? Сфотографировал ли их? Так, для своей коллекции. Или, например, он спрашивал себя, как такой молодой красивый парень мог взять и умереть просто так этим пасмурным утром. Нет, такое конечно же они не спрашивают, им, в принципе, индифферентно, это их работа. Потом в голову начинают лезть страхи, что джокера могли травмировать при вскрытии. Делал ли он аккуратный продольный разрез, не задевая колпак скомороха? Колпак нужно было снимать и класть туда монетку на добрую смерть. А не отсекать анатомической листовой пилой. Я должен все это разузнать. Фил любил символы, а я детали. Ту самую дополняющую и уточняющую информацию. Я не мог просто лимитировать себя под фактическую основу его умирания, мне нужны были все скрытые структуры, которые здоровая психика вынести не могла. Но у меня ее никогда и не было и мне больше не нужно было притворяться. Я хотел знать все.
  
  2016, сентябрь
  Октябрь усиливался и баррикад становилось все больше. Все чаще приходилась совершать километровые радиусы обводных кругов обхода построений. Баррикады перекрывали торговые улицы и мелкие малозначимые заулки. Большие проспекты и центральные вены города пока еще оставались открытыми. Москва из светской становилась баррикадной и здесь даже внутренняя карта, случалось, не могла предложить решение. Если не баррикады, то бесконечные процессии, очереди сотрудников карательно-надзирательных органов, выстраивавшиеся вдоль оживленных пешеходных зон, перерисованных, следуя новой директиве разметки. Силы реагирования на пока еще замалчиваемую потенциальную смуту в Новогиреево собирались в будущем в качестве наказания постепенно аннексировать прифронтовые участки района на стыке с соседними объектами префектуры ВАО. Конечно же в центре Новогиреево все еще было спокойно и покамест многим удавалось изображать из себя относительное неведение на предмет всех этих перемен, происходящих в каком-то там остальном городе, за пределами района.
  Все, что можно было заклеить портретами и агитматериалами, было заклеено, один слой перебивал второй низлежащий и назавтра был поверх оклеен еще раз. В склейках и прорехах между листами вталкивали флажки или бэйджи с патриотическими созидающими напутствиями. Да, все верно, 'вместе мы сила' или 'мы вместе'. А сверху сталины, ленины, служители культа и снова сталины, ленины, служители культа, а на вершине всего красовался царь. Покрыть лик царя строго воспрещалось, поэтому он всегда был обрамлен слипшимся цельным бруском, стопированием разнородных духовно-воспитательных наслоений шириной в несколько сантиметров. И такие иконостасы в произвольно-приказном порядке были выставлены во всех возможных и доступных общественных пространствах Москвы, то есть абсолютно везде. А еще не забываем про разметку. Смотрим в пол, быстро переводим взгляд на стенд или пьедестал и сразу снова в пол, чтобы не наступить куда лишнего и не получить дубиной по плечам или в абдоминальную зону, которая скорее всего никогда не бывает к этому подготовлена. Кристина просит меня не выделяться и поэтому я в сером, незаметном, вместо привычного мне черного. Точнее в графитовом, если добавить детали уточняющей информации. Я не выделяюсь и почти не говорю. Вежливо-нейтральная улыбка отсутствия. Обращаю внимание на линии. Меня еще не били.
  Кристина говорит, что я привыкну. Но пока нет. Не могу. Все раздражает. Нужно постоянно притворяться, строить рожи. Покупаю мороженное и ищу ближайшую скамейку. Задираю голову. Сижу так минуту. Две. Нужно сходить еще раз к его дому. Или сначала отнести вещи и потом. Я чувствую, что выжат. Мне нужно с кем-то разговаривать, но у меня есть только диктофон. И даже ему я уже надоел. Снова ты.
  Мороженное, пломбир из детства, по ГОСТу без химии. Пломбир в стаканчике. Мама, купи. Купи еще одно. Пломбир из морозильной камеры, в которой всегда минус пять.
  И диктофону:
  Сегодня такой день - серая плотная облачность, мокрящаяся, плесневеющая на вдохе в зависимости от поворота головы меняющая оттенок со строительного бетона на мокрый меланж. Казалось бы, сыро, хочется заскулить, но минус пять градусов все-таки бодрят, язык слизывает все эти переживания холодильных камер, где в эти же минус пять замерзают в одиночестве и ожидании наши с вами возлюбленные. Зажигаем свечечки, у нас есть воспоминания, мы можем отвлечься, когда гостям пора разливать чай, можем отвлечься на звонок, например, от заболевшего родственника, ищущего сочувствия. А вот там, в этих холодных комнатах, где всегда минус пять, этого ничего нет. Там не отвлекаются, не переключают внимание на нечто относительно нейтральное основному курсу боли. Да и боли самой нет, она стала памятью. Тем единственным, что нас объединяет. По-разному, но единым, оставшимся им и нам. Как мы это сохраняем, что с этим делаем - решаем мы сами. Кому-то годы в этом скорбном саване прятаться, вот как нам, а кто-то шустрее, год-два и забыл. Каждому же свое, не правда ли? У нас остается, по сути, их могила и путь от дома к ней, по нему и ходим, туда и назад. А вокруг этого, сопутствующее, происходит остальная жизнь, в которой где-то мы иногда смеемся, покупаем книги, собираем цветы на заброшенных кладбищах, ждем осень. Иными словами, живем. А те, кто быстро забывают, у них иная жизнь, появляются новые семьи, рождаются дети, в волосах тлеют яркие ленточки, а ноги бегают по песчаным берегам теплых стран. И еще можно танцевать, как если бы никогда ничего не было. И нет оставленных смертей за спиной, но в тихие предутренние часы, к пяти утра ближе, они вскакивают, покрытые холодным потом и слышат, как скребут сухие когти прошлого стены их пряничного домика. Слышат, как хрустят и рассыпаются эти стены и как вся их 'новая жизнь' исчезает за несколько минут, а перед ними стоит то самое прошлое, тайны, которые они навязчиво прячут от самих себя. И тогда они смотрят в глаза мертвецу, некогда близкому и дорогому человеку и в этом ледяном сиянии бирюзовых глаз им открывается все, что они много лет пытались забыть, бегая по реабилитационным центрам и священникам-психологам. Они видят, как он, мертвец, лежал там один, в этом холодном помещении, где всегда минус пять. Они видят, как неровно был сделан последний шов. И как там, рядом с ним, не было их, некогда верных и преданных. Они вспоминают как в это время заплетали в свои отросшие волосы ленточки и смеялись на встречу открывающимся им теплым странам, в которых они закапывали свое прошлое, которое вместе с мертвецом уходило навсегда на шесть футов под землю в тот апрельский день, когда в городе М. шел снег.
  Нет, у Фила были не бирюзовые глаза, хотя многие так и думают. И мне всегда стыдно признаваться, что я не помню, не знаю какого. Меня спрашивают, ну если и ты не знаешь? И я становлюсь снова невнимательным другом, предателем. Синие? Голубые? Циановые? Спрашивающие созидающе смотрят, как я переживаю минуту неловкости, позора. Цвета его синей майки? Ее то вы уже все должны помнить. Я чувствую это осуждение. Оно в разных своих проявлениях остается не более чем разящим, оскверняющим меня, словом правды. Конвергентным действием. Пинком.
  Мороженное создает холодные переживания внутри органов, я запиваю его водой, опохмеляюсь. Какая-то неизвестная мне птица сидит в пяти метрах от меня и смотрит с отвращением. Она тоже видит предателя? Птица квакает клювом и медленно ковыляет в сторону горы окурков. На дереве кто-то повесил плакат с Лениным. Залез, не поленился, и прибил гвоздем. Смотреть уже некуда. В пол, на растаявшее мороженное в руках. У меня возникает желание вспомнить какой-нибудь наш некролог, что-то приближенное к оригинальному звучанию десятилетней давности. В диктофон начитать.
  Некролог первый.
  Диктофон:
  Ваня, на момент смерти ему было 20, погиб в ..., но не может сейчас никаких подробностей сообщить, был кремирован (пожалуйста, не сжигайте их, они это не любят) и его линия расположения урн восполняет собой нижний уровень Колумбария кладбища В. Он достаточно часто навещает нас, в былые годы и мы навещали его на кладбище, но сейчас, в силу особенностей современной географии, мы не располагаем такой возможностью. Ваня красив, мы ему постоянно напоминаем об этом, а он забывает, как прижизненно выглядел. Смотрим на его фотографию и показываем ему, он удивляется, что был таким симпатичным и так непринужденно улыбался. Его фото не было предназначено для кладбища, в таком возрасте никто не готовится к этому, поэтому взяли из альбома последнее из его бытовых хроник. Если бы могли, мы бы вам его показали, но Ваня не хочет, вдруг родители увидят, а они, кстати, живы. Умер он в деревне у бабушки (но это наше предположение), помнит только деревенскую песчаную дорогу и возможное падение. До сути произошедшего наше расследование пока не дошло, мы и не спешим. Нам нравятся его визиты, он себя так забавно всегда по-стариковски преподносит, хотя сам двадцатилетний парень был и остается. По голосу слышно, смех молодой. Где его родители он уже не помнит, как и многие подробности его прижизненного присутствия. Мы ему предлагали помочь вспомнить, но он не хочет, боится, что его забыли. Не так часто приходят к нему родители, и он сам уже к месту погребения не привязан более. Говорит, что зря они его кремировали. Нельзя никогда жечь! У него есть еще последние четыре года в мире живых, перед тем как уйти. Мы любим дни, когда он приходит, он наш давнишний дружок, многое знает о нас и мы, честно, с огромным желанием бы узнали его при жизни. Но это уже никогда не случится.
  Мы с Филом всегда использовали 'мы', когда писали их, но тогда за каждым некрологом была спрятана история отдельной смерти. А сейчас я по памяти пытаюсь воспроизвести некоторые наиболее интересные, но переиначиваю, возможно, какие-то детали и несколько смещаю даты. Мне не хватает внутреннего ресурса, чтобы активизировать память, но если я хочу найти ответы, то должен буду начать восстанавливать некрологи визитеров. И еще написать всем нам по одному, если у меня вообще это получится. Но сначала я должен вспомнить наиболее частых гостей дома. С мертвыми я не разговаривал много лет после смерти Эдо, я убежал, спрятался и притворился человеком. Нормализация была одобрена. Все это время пока я трусливо-победно перепрошивал свою персоналию, Фил в одиночку противостоял уничтожившему его обвинительному приговору, зависимости, лишившей его возможности проявления действия и в итоге стоившей ему жизни.
  Сейчас я снова был здесь, по истечении трех с половиной лет, один, у меня не было где жить и денег должно было хватить только на еду. Делал ли я это для него или для себя? Я понимал, что он уже мертв, формально, натуралистично. Да и все остальные мертвы. Так кому все это тогда? Кристина с мужем проводит день на ВДНХ, там выставка свиноводства. В павильоне номер сорок семь. У меня есть диктофон, депривация сна, зарядное устройство, книга, мыло. Мне по сути некуда идти. Если Кристина спросит, почему я решил идти в зеленый дом и вообще там остаться, то вот он ответ. Ну не к ней же, где муж-друг и пастельная цветовая гамма. Она сама этого стесняется, кстати. Фил умер, кстати.
  Лубкин!
  Забыл ему позвонить. Первое что сделаю, когда в себя приду.
  Я было думаю, что можно еще раз на тридцать седьмом трамвае до Лефортовского вала прокатиться, а там МЭИ недалеко, а там всегда много людей стоят на входе, можно спрятаться и притвориться несуществующим студентом, будущим магистром энергетической инженерии, потолкаться среди молодеющих четверокурсников в осенних демисезонных бушлатах, но вспоминаю про то, что там могут быть баррикады, все будет перекрыто, пробки, все будут бояться, еще паутину постоянно сплевывать и мне становится лень. Вместо этого я решаю прогуляться по Федеративному с длительным простоем возле больницы. Туда часто ходил Макс, каждую неделю. Макс еще был здоров, до рака. Ходил встревоженно, торжественно. Как на свидание с медициной.
  Я ему изготовлял тормозок в дорогу. Баранки маковые, мандарин там какой подгнивший. Чай сам купит. Застегивал рубашку, выглаженную, белую. Оформлял его соответствующую стерильность так сказать перед столкновением с медицинским учреждением общественного назначения. Макс все это время меня осмеивал за мою поспешность, говорил, что мандарин там излишен, лучше уж яблоко ему на замену.
  Макс, я все чаще думал о нем. Макс до того как умер жарким августовским утром в душной не кондиционируемой палате, где и без этого все пропахло в то утром дымом и смогом.
  Перед смертью он мне сказал, я скоро приду 'призраком', ты же знаешь. Еще он сказал 'прогуливаться', то есть ходить. Мы снова пойдем прогуливаться. По нашей безопасной внутренней карте. Прогуливаться по Новогиреево. Этот выбор слова немного озадачил меня, потому что ранее никогда не был им использован. Мы шлялись или гуляли, но не прогуливались. Он как будто бы что-то предчувствовал что-то, что отталкивало его от использования глагола 'ходить'.
  Он обещал вернуться призраком, но не пришел. Шесть лет прошло. Больница Макса номер семьдесят. Он там и умер, в ней.
  Некролог два.
  Диктофон:
  А вот этот гость нас удивил. Он редко появляется, второй или третий раз. Миша, погиб в ... году, достаточно давно, похоронен на одном из наших самых любимых кладбищ, на каком не скажем. Полез котенка спасать и упал с дерева. Неудачно все получилось. Ему 16 лет было, рановато умирать. Мы ему помогли в виде исключения поговорить с его бабушкой, он ее очень любил. Бабушке 82 года, согласились на его просьбу. Он потом такой счастливый был, звал нас куда-то гулять с ним идти. Бабушка плакала, все были счастливы. И мы тоже были. А после он исчез на несколько лет, мы скучали, но он молчал. За это время и бабушка успела умереть и брат его тоже, к сожалению. Во второй раз он уже не такой счастливый был. Бабушку и брата не встречал, к маме не ходил. Мы прибыли на его могилу вместе с ним, трогательный момент был. Он плакал, мертвые редко плачут, а он да. Сказал, как ему одиноко и холодно в этих щемящих серых лабиринтах уходящей памяти. А чтоб его оттуда вывести, нужно кому-то живому сходить, а на это нужен особый момент. Его часто долго ждут. Так что Мише придется еще здесь быть. Сказал, что придет снова и снова, ждем. Маме Валентине привет от него (он разрешил имя назвать). Еще просил ему на могилу фигурки котят принести, но нам нельзя, такие связи создавать запрещено. А вот мама вдруг прочитает. Покойся с миром, Миша.
  Я говорю в диктофон некролог еще одного визитера. По памяти. Кто-то же должен будет услышать, я говорю их некрологи вслух, внутренне обращаясь к ним, но осторожно и это опасно, это может иметь последствия. То как мы все это создавали. За каждым некрологом стояла отдельная смерть. Плачущая, прикрывающая платочком лицо мать, сидящая у изголовья гроба. Все было сделано с огромнейшим уважением и любовью. Насколько мы могли это себе вообще позволить. Мы старались.
  Мне правда нужна сейчас помощь. Кристина говорит, что психиатра. Она конечно же права. Но не сейчас. Я не могу обратиться к Максу, но мне хочется. Я нуждаюсь в этом. Стою возле больницы в темноте, рассматриваю теплый желтый в окнах. Но не зову его. Честно, боюсь. Он не визитер, он один из нас и я не хочу, чтобы пришел кто-то другой. Кто-то злой. Иду в магазин, чтобы просто побыть среди людей. У меня нет мелочи, а у меня нет сдачи.
  Кузя никогда не любил кладбищ, а я его ведь и называл черным, чтоб все было по протоколу до того, как этот протокол был составлен. Черный кот черной ночью на черном кладбище. Но он их не взлюбил, как и вообще выходить на улицу. Каждый раз трагические истерики. Укор мне в глазах, высокомерие непонятого хозяином четвероножца. Хозяином? Мы же просто друзья, я как лучше хотел, так на сайте написано было. Потом конечно я извинялся, вымаливал прощение. Кузенька то, Кузенька это. Обещал чаще навещать его, приносить кошачьи вкусности ценовой категории повыше.
  Там, где-то далеко у меня есть своя комната, мои книги, стул, стол, кровать. Так что я условно не бездомный. Соседка, кот Кузя. Но это все там, три часа перелетного времени из Москвы. А я здесь, возле ГКБ имени Мухина, один, не знаю, что делать дальше. Собираю дополняющие и уточняющие детали, вспоминаю некрологи. Мне тридцать четыре года, у меня могла бы быть семья, работа, дети. И сам же от этого морщусь. Ну нет, нет. Никто из нас не хотел этого. Никаких общественно-государственных институтов, никаких компромиссов и договоров. Только дорога. Даже если она и приводит к больнице на окраине Москвы в пасмурный октябрьский вечер в полном одиночестве, когда все твои друзья уже мертвы. Эдо не говорил - дорога, он называл это выйти из условной матрицы системы. Тогда так все говорили - матрица, система. А сейчас это дорога, для меня по крайней мере. Эдо говорил - мы купим гараж и в нем соберем весь мрак этого мира, сгенерируем единый кластер ужаса. После гараж превратился в вымышленное похоронное бюро, которым мы занимались несколько лет, выгорая и самоуничтожая себя на этом пути. И сейчас у меня не было ничего внутри - я выгорел еще тогда, десять лет назад и саморазрушился ровно настолько, чтобы оставшаяся нетронутая часть была еще способна на познание природы зависимости и попытки ее преодоления. Вместе с этим, как я думал, все что я хотел знать - это как умер Фил.
  В доме все было также, как и вчера, когда мы с Кристиной были здесь и как и в последний раз десять лет назад, когда он еще видел и слышал нас всех живыми.
  Веранда пустовала, ступении привалились в самих себя под довлеющим разрастанием устаревания, изменились выцветанием, изношенностью, ссыпавшейся в землю краской. Я помню, когда еще дом был зеленым, зеленым был тогда и двор. Сейчас это все, можно было сказать, напоминало приятные для памяти условности. Дом скорее обрел характер слепка из плесени, грибкового проникновения, микологии, хотя самой вони плесени не было и внутри все еще как-то сохранялся сухой аккуратный уют. Как - не знаю. Двери были заколочены, некоторые части окна пустующего флигеля выбиты, но жилая сторона дома держалась нетронутой.
  Конечно же я не просто туда вошел, поставил рюкзак на пол и вот он я дома. Нет. Я вошел, сел на кресло, где валялся полутрупом в свою бытность Макс и меня сгорбило болью памяти. Все свалилось. Ожило. Десять лет назад мы смеялись, пили чай, пили что-то еще, сражались в шахматных турнирах по вечерам именно здесь, за этим столом, а сейчас это был один жалкий я. Невнимательный друг и предатель. Гусеница, подползшая к листочку, готовящемуся быть отторгнутым деревом.
  Субстанция присутствия пробиралась все глубже в центры моего когнитивного распада. Я был определенно один, дом был пуст. Никакого присутствия какой-либо посмертной формы жизни. Все соединялось в неопровержимой максиме честности. Как минимум с самим собой, а она гласила - ты здесь один.
  Кристина говорит, никогда не начинай с интроспекции, она ведет ложным путем к пожиранию себя. Начинай с теплой мягкой грусти припоминания свинцовых мыслительных объектов памяти. Потом делай их присутствие более брутальным. Кристина же знает, что я и брутальность, это две оторванные птичьи головы, выброшенные в разные сточные канавы.
  И только после этого начинай конструктивистскую инженерию приближения.
  Ей легко так говорить. Когда она здесь, то я, возьми и начни эту самую приближательную инженерию конструктивистского деконструирования памяти, а когда я один, я только и могу от всего в мороженное спрятаться.
  В диктофон я конечно же все это переиначиваю, там нужна построчная рефлексия, что не всегда удается, так как меня захватывает постоянно поэтика. И мне хочется переусложниться, вместо того чтобы примитизировать простейшее и обозначить его таковым, чем оно в своей сути и является. Но вы видите, я стараюсь. Заставляю себя говорить прямо, открыто. Как бы Фил сказал - содрать кожу позором. И сразу же занести это в дневник, который никто никогда не увидит, хотя и должен был бы быть вывешен на центральной площади города, а где же еще.
  Поэтому в диктофон я все отправляю упрощенным, синхронным происходящему.
  Но не некрологи, здесь я стараюсь выдержать исходную стилистику. Из уважения к мертвым, к памяти и к аккуратности изложения событий. И как мне кажется у меня это получается. С акцентом на 'кажется'.
  Где-то недалеко от дома кого-то начали поколачивать, по голосу снова женщина, пенсионного содержания, она достойно принимает удары, иногда слышно глубокий вдох и потом только тупые удары плотного синтетического полимера в смягченный хрупкостью старения женский корпус.
  Внутренняя карта рассыпается, как я в этот момент это чувствую. Мне нужно адаптировать себя к тому, что останется только внешняя, некомфортная, враждебная. Да и там, в ней, в дополнение ко всему, придется следовать линиям разметки. Иначе будут бить. Я закрываю дверь в дом. Голоса на улице становятся тише. Каратели смеются.
  Слышно, что они уходят и я выхожу. Женщина лежит на асфальте недалеко от калитки дома, та самая ржавая калитка, она все еще здесь. Женщина лежит одна, слегка то ли содрогаясь, то ли вздрагивая, то ли всхлипывая. Я не понимаю, насколько больно ей, что она сейчас переживает. И первое, что я делаю, спрашиваю ее, нужна ли ей помощь. Спрашиваю, простите, чем я могу вам помочь. Что я могу сделать?
  Она поднимает голову, глаза закрыты. Я вспоминаю, как одноклассники держали мое лицо в снегу, пока я не начинал задыхаться, пока они не видели явственные следы насилия и боли - кровь. Они уходили, а я еще долго не мог поднять голову, продолжая дышать в окровавленный снег. Ее глаза закрыты. Я прошу ее, пожалуйста откройте глаза, я не причиню вам боли. Она открывает и там я вижу ужас. Ужас того, что я это все ей говорю, она привыкла, а я напоминаю ей. И она боится этого напоминания. Меня боится, но тем не менее она благодарит меня. Говорит, спасибо вам. Приподнимается, садится. Достает платочек из кармана. И подтирает окровавленные губы. Я тоже так поднимал голову в детстве и доставал платок из кармана, чтобы никто не видел кровь. Мой позор. Платок потом сразу выбрасывал. Как будто бы ничего и не было.
  Я сажусь рядом с ней на холодный асфальт. И говорю, вот видите, и я тоже сижу теперь. Давайте подниматься. Она соглашается и я помогаю ей встать, после чего она отряхивает пальто руками и еще раз благодарит меня. Прическа сбита. Она полна достоинства, внутренней силы. Говорит мне, ну вы же понимаете, я женщина, что я могу против них сделать. Она не говорит, что надо привыкнуть, не говорит, что не заметила белые линии, которых там нет, не говорит, что ничего страшного. Она говорит, что она одна ничего не могла против них сделать. Маленькая женщина против двух здоровых карателей.
  Я вспоминаю еще один некролог, некогда моя умершая подруга ее возраста или младше. Они чем-то и внешне были похожи. Когда я возвращаюсь в дом, я быстро пересказываю произошедшее в пластмассовое устройства сохранения записей голоса, а потом вспоминаю и еще один ей посвященный некролог. Его писал я, это же была моя подруга. Мертвая Вера.
  Некролог три.
  Диктофон:
  Вера (красивое имя, правда?), 52 года, умерла в ... году, мама и бабушка, город М. кладбище В. Инфаркт. Она к нам уже давно не приходила, но у нее все хорошо. Ей не совсем понятно, почему внуки никогда не навещают ее могилу, дети всегда одни. А внуки ее любимые забыли свою бабушку. Мы часто про нее рассказывали на втором сайте, но ее родственники так и не вышли на эту информацию. Вера относится к нашим особым визитерам, мы знаем ее более трех лет и ценим как интереснейшего собеседника и нашего друга. Ей было 52 года и в тот период ее жизни она была влюблена (о чем никто не знал), но эта тайная любовь не принесла ей счастья, а умерла она не от этого. Сердце у нее с детства было слабым. В городе М. у Веры есть две внучки, уже взрослые дамы. Так вот вопрос к вам, девочки. Почему так сложно один раз в год навестить вашу милую бабушку, которая так вас любила? Каждый год она ждет вас, но приходит только дочь. Кстати, Екатерине привет от мамы и благодарность за чистую ухоженную могилу. Спите спокойно вечным сном, наша несравненная и обожаемая, Вера! Всегда ждем вас в гости! И в случае с вами в гости вас ждем мы все шестеро! Вы наша муза!
  Да, вы теперь знаете, что был сайт, где мы публиковали некрологи. Точнее два, первый был посвящен домам вампиров. И был скорее шуточно-издевательским, некрологи там публиковались изредка, исключительно как дополнение к основному содержанию. Его полностью вел и модерировал Фил. Позже, когда игра про дома вампиров иссякла, мы создали второй. Он полностью был посвящен исследованиям смерти и там была ежедневная колонка некрологов, которые вели Фил и я вместе. Каждый из нас писал в среднем двадцать пять штук в день. Какие-то мы создавали вместе, но в любом случае все обсуждалось и координировалось совместно. Эдо во все это не лез, так как это была черновая работа для гуманитариев. Он подвергал сомнению мои контакты с мертвыми и называл это больным воображением. То же самое говорит и Кристина. Фил же подходил ко всему этому со стороны самой смерти и работал больше с настоящими историями умерших людей, поэтому мог писать и на заказ и по запросу. Его стиль немного отличался от моего. Макс мог принести историю из больницы и Фил на ее основании создавал диалог, потом мы показывал его родственникам и предлагали опубликовать его на сайте. Как правило они соглашались, тогда это было чем-то новым. Эдо ввел постепенно расценки, так как по сути это была работа. Я со своей стороны же приносил истории из своего, как это называют Эдо и Крис больного воображения или как называю это я - опыта общения с мертвыми. И там всегда была уточняющая и дополняющая информация. Детали. Такое не придумаешь. Мои некрологи шли с пометкой потенциально возможных, но все больше и больше находилось людей, кто узнавал в героях моих поминовений своих умерших родственников или возлюбленных.
  И в какой-то момент мы оказались завалены вниманием и мейлами из разных окраин города, ну и не только окраин, были еще и центральные зоны. Люди хотели узнать что-нибудь о своих погибших. А мы им ничего не обещали, у нас все было честно, пятьдесят некрологов в день и редкие обновления по исследованиям смерти. Позже исследования исчезнут с сайта, так как окажутся слишком сложными для восприятия и от этого не популярными, не приносящими нам того, чего ожидал Эдо.
  Некрологи, которые писал Фил, почти не сохранились в моей памяти, как я не старался их вспомнить и сохранить для человечества. У него был свой авторский стиль и очень изящное чувство иронии, настолько тонкое, что оно граничило с чем-то потусторонним. А в случае некрологов это придавало тексту высокий академический аристократизм. Людям это нравилось. Они понимали, что умерший прожил значимую и достойную жизнь и на такой высокой литературной ноте перешел в иной, загробный мир. Мы давали им повод гордости за любимого ими человека, которого они похоронили тем, как был составлен его некролог. Ключевым понятием того времени стало достоинство. Именно оно определяло наши взаимоотношения с миром умерших. Достоинство и уважение вместо страха и отрицания. Наши мертвецы покидали этот мир с благодарностью, любовью и принятием своей смерти как в глазах своих собственных, так и в глазах их оплакивающих.
  Иногда я пытался реконструировать стиль некрологов Фила, но то, что получалось, было настолько бездарно, что я сразу же останавливал это действие. Поэтому все некрологи, которые я вспомнил и записал, принадлежали, увы, только мне. Да и то их удалось сохранить лишь отчасти по причине ненадежности моей памяти и за давностью самих некрологов и событий как чего-то свершенного. Визитеры, мертвые, уже давно ко мне не приходили, время прошло, пожалуй, слишком много. Все они ушли туда, куда умершие рано или поздно уходят, в вечность.
  Дом был для меня одного. Я сидел в кресле Макса, смотрел на пустой овальный стол. На нем лежали купленные маковые баранки и книга, которую я начал перечитывать. 'Ольховый Король'. Фил говорил, что я найду там в ней когда-то в один день все ответы. Наступил ли этот день сейчас? Или его еще надо было ждать всю последующую жизнь?
  Какие это вопросы, на которые я должен буду найти там ответы? Я читал роман два раза, но все это происходило десять лет назад, когда Фил еще был жив и ответы можно было получить, просто спросив его лично. Задал ли я эти вопросы ему тогда? Нет. Знаю ли я, какие вопросы я не задал тогда и какие вопросы мне нужно задать сейчас? Нет.
  Я ничего не знал. Сидел в кресле Макса в пустой общей комнате. В пустой гостиной. В темноте. На улице было осторожно и компактно освещено. Оттуда шел, пусть и несобранный, но все-таки свет. Изо рта же шел пар. Начиналась финальная декада октября. И да, уже можно сказать, было холодно, до минус пяти. В двадцать два года открытые окна позволяют телу красиво промерзнуть, обратив его в мертвеющую эстетику угасания, из которой потом можно сформировать новое виденье и чувство себя, направить его на объекты проседающего ограниченного быта и тем самым отменить предложенные общественным уставом правила проведения человеческих жизней. Сейчас же я мог заболеть, проведя ту же инициацию перемерзания, заболеть обыкновенной тривиальной вирусной или бактериальной болезнью, безжалостный патоген одной из которых мог быть активизирован низкими температурами и неподготовленностью иммунитета. А вслед за ним последовали бы все эти нам хорошо знакомые последствия - доктора, рецепты, страховки. Никакой теплой одежды у меня не было и я пока не собирался ее приобретать. Наверху, в комнате Лексе есть какие-то пледы. Судя по расцветке, к Лексе никакого отношения не имевшие. У него был хороший вкус. Как у Кристины.
  Да, отсыревшие, да, возможно, с клопами и плесенью. Выбора не было. Я замерз. Мне нужен был теплый чай, чайник, грелка. Не было даже кружек. Куда делись все кружки? Остальная посуда?
  Кристина написала, что в Новогиреево начали разбирать московские баррикады и что сопротивление закидало несколько городских подобий охранных постов снежками. Там все кипит сейчас, они решили ускориться. Будут прорывать оборону, если город против них выступит. Москва сначала район изолировать попробует. Могут и в направлении серединных проспектов выдвинуться позже, но метро и трамваи пока ходят.
  Она добавила:
  Прости за плохие новости. У нас остается меньше времени, нам надо ускориться. Чтобы все успеть. Надеюсь тебе нравится твоя комната. Больница красиво подсвечивается вечером.
  Нет, не подсвечивается, я там был только что. И нет, я не в комнате с видом на больницу, а в зеленом доме с видом на прошлое и гробы умерших друзей. Нет, ничего такого я ей не написал. Меня снова занесло в поэтизирование дискурса. Я безнадежен.
  Завтра ей все расскажу, нет, лучше при встрече. Первым делом куплю коричневую куртку, чайник, кружку и одеяло. И еду. Я завернулся в сырой, истлевший плед, от чего стало еще холоднее. Настолько, что я подумал, что все эти вирусы, которые во мне сидят, уже потирают руки. Одна надежда была на иммунитет. Вот оно, что такое промерзнуть по-настоящему. Мне не хотелось больше открывать окно, мне хотелось его закрыть и включить обогреватель. Или растопить печь, на крайний случай, камин. Вот если бы здесь был Лексе, он бы создал огонь, он бы управлял им и тот в свою очередь восполнял истончающиеся запасы тепла в помещении. Леске бы сказал, сейчас поговорю с огнем, что означало бы что проведение огненных ритуалов будет осуществлено на самом высоком уровне. Там, где огонь, там тепло, там костер, не обязательно погребальный или забытый пионерский, сейчас можно и обыкновенный, дачно-садовый. 'Приусадебный' еще скажи. Да, он самый. А на нем можно зажарить хлебную корку или какую-нибудь мертвую пернатую креатуру, ее куриную ляшку, например. Чертов филей сейчас мог мне только сниться.
  Завтра подумаю, могу ли здесь организовать костер, посмотрю что из инвентаря осталось. Где я смогу достать дрова осенью, когда каждый день идет дождь или снег. Я погуглил 'дрова в Новогиреево дешево', но ничего подобного не было. То есть было и даже с доставкой, но дорого и в основном с ориентацией на камин. Самому рубить закон запрещал, да я бы и не смог убить дерево. Может быть жечь мебель? Или старые ненужные вещи? Вариант с мебелью был интереснее. Может быть сожгу все из комнаты Эдо сначала. Потом Аси, потом Лексе, потом Макса. Потом Фила. Нет, его нет. Я старался не думать, что у Фила тоже была комната. Как и у меня. В эту комнаты я пока не готов был зайти. Моя стояла пустая, я все то немногое, что было, вывез еще тогда, в десятом году. Фил же оставил какие-то свои вещи здесь, но не все. Часть вернулась в его квартиру. Но та немногочисленная, что осталась, все еще была здесь, на втором этаже, за закрытой дверью. И эту дверь я старался не замечать, по крайней мере сейчас. Для нее нужен был момент, потому что я не знал, что ждет меня там.
  Завтра я обязательно позвоню Денису Лубкину. С самого утра. Если я не замерзну сегодня ночью. Заснуть никак не получалось. В мозгу плавали то дрова, то пледы, то чайник, то грелка, то снова дрова. Уже была полночь. Мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Поболтать. Потрындеть. Просто о чем-нибудь несложном, простецком, жизненном. Диктофон. Да, я знаю.
  Поэтому я рассказал еще один некролог, что вспомнил, по памяти. Что сейчас с этим визитером, я не знал за давностью событий.
  Некролог четыре.
  Диктофон:
  Илья, погиб в ..., передозировка. Ему было 21. Очень давно (года четыре) от него не было ничего слышно. Похоронен на том же кладбище В. Могила возле забора в западной части некрополя. Памятник серый мрамор с орнаментами из черных цветов (каких непонятно). Просит маму Ларису (разрешил назвать имя) посетить его на день рождения в марте этого года. Он там тоже будет. Никаких слез, у него все хорошо. Просит нас помочь, но мы уже отказали. Мама отнесла в подвал какие-то его вещи, ему это понравилось, наконец-то - сказал он. Мама долго страдала, винила себя, но ее вины нет. Мама Лариса Н., вы не виноваты. Это Илья сам такой выбор сделал, он за него несет ответ. Мы подсказываем маме, что больно будет всегда и с этим жить всю жизнь. Но без чувства вины и лабиринтов памяти. Просто свет с неба, солнечные лучи, пение птиц, цветение трав - в этом всем он, ваш сын. У Ильи светлые глаза и русые волосы, а на плече родинка, на правом. Мама Лариса, прочитайте обязательно, иначе пропустите март. Покойся с миром, Илья.
  Этот некролог имел в последствии продолжение, если вы понимаете о чем я. Надо будет когда-нибудь рассказать. Когда-нибудь, после того как я расскажу историю Фила. Как и обещал. После того как я приеду к нему на могилу и там у меня обязательно будет какой-то подарочек. Я еще придумаю какой. Или не будет, если не придумаю, я не шибко умный на такие вещи.
  Фил говорил, что у меня будет время, когда у него его больше не будет. Он любил переворачивать и зашифровывать все происходящие мистерии или просто откровения своей жизни в символы, как и искал их в окружавшем его мире, а после подвергал членению, препарировал отдельные их части в поисках нужных ему заключений. Все превращалось в его персональную мифологию, где были его правила, о которых никто ничего не знал. У него тогда было время и, как мы думали, его было бесконечно много. Я полагал, что он, как и положено бессмертным будет идти дорогу, живую или мертвую, бесконечно, не имея представления о том, что он также мог цепляться за кого-то, чтобы физически выжить. Он не подавал знаков ищущего спасения. Его природа зависимости была наглухо спрятана в его дневниках позора. У меня же был только тощий дневничок, где все было про смерть. У Аси тоже были свои хроники, но там 'смерть' обретала уже очертания его профессиональных интерпретаций. Он один из нас кто все это время работал, именно на нормальной человеческой работе с ежемесячным окладом. Утром запрыгивал на байк и ехал куда-то по внешней карте на работу, то есть в морг. Аси тоже сначала работал патологоанатомом в морге, но потом, по мере разрастания идеи похоронного бюро полностью сконцентрировался на ней. Макс, как я уже и говорил, работал тоже, но где и кем и когда не знал никто.
  Я весь день думал о нем. С самого утра. Как и несколько последних дней. Мне нужен собеседник, мне нужен мой умерший друг. Все лабиринты и спирали мыслей заканчивались его улыбающимся лицом. Хитрым, как и у Лексе, но добрым. Знаете, есть такая вечная доброта. Непреложная, чрезмерная доброта. Он ее носил, спрятав под пирсингом, ирокезом и черными одеяниями. Только не надо про готов, он не был готом. Никто из нас не был.
  Я понимаю, что все, дальше так продолжать нельзя. Я должен рискнуть. Иначе никогда не узнаю. Спать я все равно не могу. Половина первого. Овец считать мне надоело.
  Считать станции Калининской ветки метро не нужно, я фактически здесь, дома, в доме.
  Звонить Кристине тоже не нужно, я фактически здесь. И она спит.
  Еще один некролог? Нет.
  Сходим за мороженным в ночной магазин? Нет, я уже тонну его съел сегодня.
  Мозг ищет пути бегства. Заглянем в аппликацию для знакомств? Нет, я там никому не нужен. Тогда может быть сделаем еще одну попытку заснуть?
  Нет, мы сделаем еще одну попытку быть немного смелее и рискнуть сделать то, что нам хочется. Нам, в данном случае мне, но так звучит убедительнее, я как будто бы завлекаю свой мозг стать мои сообщником. И он и я, а точнее только 'я' знаем/знаю, что должен был сделать с самого начала.
  А я не делал этого больше шести лет, если не сказать, что этот временной континуум может быть обозначен куда шире и просторнее.
  Ну вы поняли.
  Я преодолевая себя, страх, еще раз страх и еще раз себя, спрятавшись под одеяло с головой прошу:
  Макс, пожалуйста, ты мне нужен. Здесь нужен. И я прошу тебя поговорить со мной. Здесь и сейчас.
  И потом я жду.
  Когда Макс приходил из больницы, мы радовались его возвращению, потому что он приходил из больницы по-настоящему. Истощенный, белобледный, раненый. Он отрицал свою причастность к собственному умиранию. Он говорил всегда, я ходил в больницы всю свою сознательную жизнь и сейчас я просто продолжаю в них ходить. Но мы все понимали, что в этот раз иначе. Фил мне как-то сказал, он умирает, а я должен просто смотреть. Но смотрел не только он один, мы все. Его умирание становилось все более заметным, оно проявлялось с какой-то мстительной настойчивостью. Лекарства не работали, лечение не помогало, врачи спрашивали, а вы поговорили с близкими? Они знают, как вас нужно хоронить? У Макса не было близких, кроме младшей сестры и нас. И он для нее был всем. Его смерть означала, что сестру отправят в детдом, мать отправит. И это был его главный страх, записанный в его дневниках ужаса. И с ним, этим страхом, этим ужасом он шел сквозь собственное умирание. Он говорил, я знаю, что с ней будет. И это звучало страшно, по-настоящему страшно. По-взрослому страшно. От этого невозможно было спрятаться. Мы тоже знали, что с ним и с ней будет и ничего не могли сделать. Мы не видели Аси мертвым, его тело так и не было найдено. А Макс умирал на наших глазах.
  Но сейчас он не отвечает, я еще какое-то время жду, потом засыпаю, согревшись сгнившим пледом неизвестно кем и когда здесь оставленным.
  
  2003, февраль
  Вся эта заварушка с соседями, проживавшими справа от нас в их дорогом обустроенном домишке началась еще задолго до моего знакомства с остальными участники стаи, Фил мне, конечно же ничего об этом не рассказывал, поэтому я в какой-то мере застал только окончание этой истории, которое пришлось на двадцать седьмого декабря, аккурат в день создания второй редакции нашего протокола. В самые романтические и свободные годы нашей близости и дружбы.
  Они, эта неприятная парочка, отчасти чем-то напоминали семейку Гартен, Аллочку, и ее одного или двух детей, никто не знал сколько точно, и мужа-привидение Геночку, но с одним отличием. Они нас не любили и возомнили, что могут так просто начать нам пакостить. Не было ни одного жеста примирения или добрососедствования с их стороны. Более того, мы неожиданно для себя выяснили то, что они рассказывают в своих негодованиях на наш счет, которые постепенно начали выходить за рамки пересудов в нашем переулке и устремились в сторону официально оформленных жалоб, отправленных в соответствующие инстанции. В этих органах жалобы приняли и ими заинтересовались. А нам все это зачем? Мы их к нам в гости на чай приглашали, даже на Сатурналии звали, Аллочкино варенье передаривали, баранки всучили, выплясывали перед ними, извинялись за наши летние субботы, за костры, за то, что у нас всегда многолюдно. Но они все равно подло продолжали кидать жалобы и заявления на имя участкового, который, к слову, частенько был у нас на чаепитиях гостем. О чем мы им сообщали неоднократно. Соседи, люди не бедные, со связями, пошли напролом, так сказать, чуть ли не войной, обрушив на нас всю свою непотическую мощь. К нам заглядывали какие-то работники, как они называли 'проверяющих инстанций' и это было неприятно, с таких вот визитов открывать свой день... В то время аппаратное действие было как-то ограничено еще законами, поэтому никакое кумовство и связи им в итоге не помогали, сейчас бы у нас, скорее всего, не было бы никаких шансов. И да, чтобы вы не думали, мы никогда там у себя не шумели особо, никакой громкой музыки после десяти вечера, как бы нам этого не хотелось, а еще у нас Алла рядом, которая при повышении громкости на два децибела сразу же связывается с нами посредством телефонного звонка и далее следует 'мальчики, потише'. Через костры прыгали, хороводы водили, громко смеялись, но после двадцати двух ноль - ноль только домашние чаепития и 'сатанинские феерии' при закрытых дверях.
   Это все было в самом начале, когда я едва еще прибыл в дом и обнаружил там, что вся эта конфликтная передряга пребывает в таком вот положении вещей. Фил, единственный с кем они разговаривали, предлагал дать им взятку что ли, чтобы успокоились. Мы уже и субботы на тот период заметно сократили и вели себя почти исправно, но им все это было не нужно, им хотелось с нами лично поквитаться. Вопрос только за что. Какое-то время, несколько месяцев было затишье, но потом вся эта неприязнь с их стороны и нежелание жить рядом с такими странными соседями как мы снова разрастались до размеров дутого мыльного пузыря. Эдо предложил подарить им на месяц Макса, но тот сказал, что они оба ему не нравятся и он воздержится от этого щедрого предложения. Этот вялотекущий конфликт брал свое начало весной третьего года и продолжался до конца декабря четвертого, то разгораясь, то затихая. Не могу сказать, что мы были плюшевыми щеночками и пупсиками, нет, конечно же не были, но и такими уж шалопаями, как они нас пытались выставить, тоже.
  Так примерно выглядела жизнь в доме до моего появления, ничего нового, я бы сказал, все те же интересные и разносторонние будни, а эта вся ситуация с правыми соседями была ничем не более какого-то где-то там происходящего неприятного экскремента каких-то неинтересных нам людей. Мы не сильно были вовлечены во все это до того момента, когда они летом четвертого года не опубликовали свой манифест обличения, который они распечатали и распространили среди всех жителей нашей улицы и переулка, закинув в почти каждый почтовый ящик.
  Незадолго до этого они, видимо, решили нас взять измором, устраивая свои собственные ответные Сатурналии, точнее какие-то тусовочки с их музыкой и танцами под нее до первых признаков приближения заката, приглашая своих человеческих друзей на пивасик и шашлычок, а те, ведомые манипуляторами, соглашались во все это ввязываться. С нашей же стороны такое никогда не допускалось, мы достаточно тихие и внимательные к чужому покою креанты.
  Манифест обличения содержал в себе какие-то немыслимые количества вранья, кляузничества и злословия в наш адрес. Клеветничество, искажение фактов и неприглядное отображение сути нашего союза друзей, названного ими 'у нас завелись сектанты'. Нет, у вас завелись тараканы, мадагаскарские, интересно откуда, а мы хорошие порядочные соседи. Алла тогда еще выступила в нашу поддержку, после чего получила приглашение на субботний бал и пришла одна, без мужа и детей, сколько бы их там у нее не было, два или один.
  Им тогда конечно же мало кто поверил, с нами боялись связываться, потому что ходили всякие мрачные слухи, поэтому многого они не добились кроме то, что мы решили им в этот раз ответить. Их акция не возымела успеха. Эдо был в бешенстве. А нам весело, особенно вот эта цитата:
  'Странного вида, одетые во все черное двадцатилетние мужчины устраивают открыто у нас под носом сатанинские феерии в то время, как мы боимся пойти туда к ним и сказать все, что мы о них думаем'.
  Здесь было красиво все. 'Одетые во все черное', это только я и Макс, 'мужчины', просто пропущу, 'открыто', вранье, мы у себя дома были, 'феерии', как так вот благородно они обозначили наш род деятельности, ну и про 'все боятся' хм..., отчасти, хотя нет, нас все-таки признавали, как минимум меломанами. Соседи их не поддержали, нас не сильно любили, да, но мы никому ничего не делали дурного, по мере возможностей иногда вымучивали какие-то соседские интеракции и беседования, у нас всегда были открыты двери для гостей и к нам достаточно легко было получить приглашение, для этого нужно было просто спросить 'а можно к вам на чай заскочить в субботу?', но мало кто знал об этом. Все думали, что для этого надо умереть, но это так Эдо шутил. Аллочка вот знала правила, поэтому она и сказала это, выловив меня на улице:
  Морикончик, ну что, приглашеньице у меня уже в кармане? Уж больно побесноваться с вами хочется, мальчики.
  Через день, Фил постучал в ее дверь и пригласил на ближайшие Сатурналии, она его переспросила, есть ли дресскод или можно просто как мать природа ей подскажет. Она в итоге выбрала второе и мы наблюдали какой-то дизайнерский лифец. И нет, она никогда не коверкала его имя, ни разу, я не знаю почему. Всегда было вежливо 'Фил'. А вот что она с нашими имена вытворяла, я об этом еще расскажу.
  Версия событий, которую я наговорил на диктофон, находясь в этот момент напротив заросшего пустыря, где некогда стоял их дом с тех пор так никем и не приобретенный после его продажи и в последствии заброшенный клоповник и туалет для бомжей, разобранный на стройматериалы и превращенный в отхожее место, имеет какое-то более романтическое, поэтизированное звучание. Мне пришлось несколько переставить эти некомфортные кубики воспоминаний, чтобы, конечно же, выгородить нас, придав событиям уютное свечение белых пушистых ангелочков. И да, мы их тогда выжили. 'Всего хорошего'.
  Соседи справа, сбежавшие.
  Диктофон:
  Иногда некие соседи, а они, к сожалению, у нас имеются, устраивали в своих границах им одним понятные (а нам очень шумные) мероприятия, куда стекались их друзья и видимо друзья друзей, так как такое количество знакомых друг с другом живых людей нам представить крайне сложно. Наши социальные контакты иногда ограничиваются визитами к молочнику, вымышленными котами, воображаемыми рыбками или диалогами с литературными персонажами. Десятки орущих, кричащих, окружающих со всех сторон ритуальные мангалы первобытных дикарей. Но таковы наши правые соседи и мы вынуждены соблюдать этикет и добрососедские взаимоотношения, что на практике выглядит как 'не могли бы вы' или 'будьте так любезны'. Травмирующий опыт конечно же, но в тот момент переезд в еще менее населенный район Москвы не представлялся нам возможным. Соседи наши, семейная чета не бедствующих горожан в поисках 'тишины' переехавших в зеленые аллеи нами обитаемой окраины города ничем (и умом тоже) не отличались. При заселении эти самые аллеи были изрядно порублены и выпилены, по замыслу жильцов на месте деревьев должен был быть пруд с какими-то японскими рыбами, которыми соседи собирались любоваться в 'тишине'. Потом во дворе дома появились какие-то колонки, музыкальное оборудование и мы в ужасе готовились к тому, что 'тишина' обретет после визуальной деградации еще и акустическую. И да, увы, в один из темно-зеленых июльских вечеров четвертого года мы услышали доносящийся с той стороны бит. В это время мы, привыкшие заниматься какой-то беззаботной домашней деятельностью, вдруг сбежались в большую столовую и принялись возмущенно составлять план дальнейших действий. Первое, что было испробовано, это подружиться с живущими по ту сторону забора, на это ушло много времени и сил, но результата не принесло. Второе, мы стали хитрее и попытались переманить их на нашу сторону, приобщить их к миру, в котором колонки не стоят на улице и не издают звуки. На это тоже ушло время, результат был, но не тот, на который мы рассчитывали. Жена соседа увлеклась восточной духовностью и к изменившейся с танцевальной на эзотерическую музыке добавились еще и разные химические благовония и какие-то утренние медитации при первых лучах солнца и прочее ориентальное этнокультурное наследие в его практическом применении. Мы было подумали, а не познакомить ли их с нашими левыми соседями, так как вся эта восточная медитативная заинтересованность, могла бы их сблизить, но мы не хотели терять союзников, к которым были давно уже отнесены соседи слева. Сказать, что это в лето мы почувствовали несколько более предметное, нежели обычно, страдание, это не сказать ничего. Мы чувствовали свою ответственность за происходящее, но ничего не могли изменить. Визитеров стало меньше настолько, что некоторые дни мы проводили наедине с собой и это летом, когда активность мертвых зашкаливает. Приходившие к нам живые гости недоумевали, как же так, что изменилось в привычном им уютном доме, куда они ненадолго выбирались из своих вечных скитаний. Конечно же, мы думали о том, чтобы обратится к ним за помощью, но рассматривали это как крайнюю меру. Наше комфортное существование было поставлено под угрозу. Так прошел целый летний сезон, безразмерные три месяца нашей земной жизни и в сентябре все это перешло на новый уровень - соседи в ответ на наши скромные субботние посиделки во дворе у костра начали приглашать своих друзей, с чего мы и начали это повествование. И вот тогда это стало невыносимо, забрать у нас лето - это одно, но украсть осень - это уже совсем другое. Предвидим вопросы про обращения в полицию, обращались и не раз, результата не было, приезжали, уезжали ни с чем, музыка выключалась и после включалась снова и так по кругу. Последней каплей стал канун октября, нашего излюбленного календарного друга, когда живущие по ту сторону забора отмечали какой-то день рождения какого-то из в этот день родившихся и пригласили десятки себе подобных, соединив все зло в одной точке - толпу орущих визжащих поющих пьющих с невыносимой физически громкостью своих уличных этих самых колонок, шашлычные наковальни, на которых они зажаривали крупный рогатый скот(кусочками развешанными на железных палочках) и танцами, вышедшими за пределы границ их владений. Все это длилось ровно три дня, с вечера пятницы начиная. Нет, мы больше никуда не звонили, нет. Мы сидели в нашей гостевой комнате за большим круглым столом, смотря друг другу в глаза.
  Глаза медленно становились черными, искорки выстраивались в цепочки, соединяющие пять концов простой и понятной геометрии нашего содружества. В самом центре этих упорядоченных пересечений горела свеча. Красивый момент, не правда ли? Не углубляясь в детали, скажем, что на тот миг у нас было несколько визитеров, к которым мы вынуждены были обратиться за советом и защитой. И снова, продолжая не углубление в детали, скажу, что после, какое-то время спустя, наши соседи притихли, нам они несколько раз жаловались на какую-то непонятную усталость и головную боль, преследующую их на момент пребывания в доме, на какие-то странные звуки (им казалось, что это галлюцинации, мы не спорили) и на то, что скорее всего это связано с тем, что дом построен на месте старого деревенского кладбища (это мы им еще прошлым летом сказали, что неправда). В свою очередь мы, стянув лица в озабоченные и беспокоящиеся, выдвигали множество теорий причин таких изменений, чем и делились с соседями. Там было все - и какая-то чертовщина, и плохая карма, и дом проклят, и на костях, да и вообще мы сами собираемся уезжать, и к специалисту по феншую их отправляли. Иными словами, задействовали весь понятный им лексикон ужаса. И вот в один прекрасный ноябрьский день они, эта милейшая ненавистная нам пара, сообщили о продаже дома и скором отъезде. Они планировали каких-то детей в будущем, но это уже все неинтересно. И да, 27 декабря, праздничный день, наша тишина была избавлена, наконец-то, от этой мучительной занозы. Птички запели (в декабре не поют, мы знаем), огоньки свечек снова заплясали, а визитеры один за другим заявляли свое прибытие, жизнь стала снова привычно скучной и давяще-депрессивной. А дом этот так и стоит, сдать не могут, весь переулок уже знает, что место - это нечистое и лучше там не жить, да еще и на костях, так то.
  Слева жили еще одни, семейка Аллочки Гартен, как мы их называли, но о них позже.
  Когда я осмотрел дом, впервые, стоя там на лужайке с отвисшей пачкой и молящим 'хочу' во взгляде, Эдо, который проявлял себя как незапланированный лидер, предложил мне пройти собеседование.
  Он сказал, у нас еще есть вопросики. Так и сказал. 'У нас' - это у него и Аси, которому я сразу не понравился.
  Собеседование длилось двадцать минут, из которых половина была отдана на дурацкие вопросы про мои бытовые привычки, которых у меня никогда не было. А вот, что бы ты с утра делал, если бы тебя пригласили за общий стол к завтраку? Отказался? И все в таком духе, я не знаю кто составил этот тупой опросник.
  Вторая часть, ее Эдо назвал церемониалом, что бесконечно громко звучало для нескольких тактичных расспрашиваний на предмет моих взаимоотношений со смертью. Это уже было поинтереснее. И я на секунду почувствовал увлеченность собственным повествованием, но был сразу же остановлен Эдо. Энтузиазма было достаточно, я был в теме. Лексе всем своим видом давал понять, что уже потерял интерес к происходящему и занял полностью мою сторону. Те же флюиды исходили и со стороны Макса. Он еще был тогда без ирокеза, мне только предстояло ему его выбрить в недалеком будущем.
  Фила в тот день не было с нами, если вам интересно. Он был то ли на работе, о которой мы ничего не знали, то ли на очередном свидании, которое, скорее всего, случилось в каком-нибудь опасном воровском районе Москвы. Я не вникал в подробности, так как в самом начале, как я и говорил, мы притворялись незнакомцами. Такими, которые только что познакомились и между ними никогда ничего еще не было. Фил настоял, чтобы мы полностью выровняли исходный баланс нашего человеческого взаимодействия. Что он хотел этим сказать - я не вникал в то время. Когда вопросы были исчерпаны, а Лексе уже открыто намекал, что пора бы заканчивать, Эдо сел за овальный стол. Вечер приземлялся по-летнему на свои кошачьи лапки. Всю наше беседу Эдо записывал на диктофон, на свой, наверное, чтобы меня потом этим шантажировать. Я никогда не видел больше этого устройства в нашем общении и какова судьба этих записей, да и были ли они вообще сделаны тогда, мне не известно.
  В 2016 году уже мой диктофон:
  Эдо снимает очки (без диоптрий и вообще это первый и последний раз когда я видел его в очках) и заканчивает собеседование. Диктофон выключен и я наблюдаю как он предпринимает попытку улыбки, пальцы скребут ногтями деревянный стол.
   Он выпил какую-то таблетку и притворился добреньким. Аси стоит рядом и формулирует мимикой заинтересованность, я понимаю, что он тот еще обманщик и лицемер, но играю по правилам и жду. Мальчики знают ритуал и проводят его не впервые. Аси точно здесь какая-то ведущая скрипка, так и хочет услышать, как Эдо его похвалил, с таким псиным лоском к нему подходит. А Макс нет, он еще даже слова не сказал и думаю не скажет. Макс, как и Лексе, не любитель разговаривать, поэтому так и молчим еще минуту. Как неловко.
  И вот наконец-то Эдо открывает рот и оттуда вылетает:
  Ну ладно, оставайся, ты прошел.
  Аси по началу немного раздосадован, он видимо как-то сообщил свое решение не принимать меня в стаю, но большинство думало иначе. И ему пришлось заткнуться, применив улыбку и скошенную в моем направлении вежливость согласия.
  Если бы он мог, то меня бы выкинули на улицу в течение нескольких последующих минут, а моя кандидатура была бы исключена из списка претендентов. Но там, где было слово Фила, сложно было сопротивляться.
  Со временем мы даже подружимся и он несколько раз предложит мне какие-то совместные развлечения, от которых я откажусь. Но все это будет значительно позже. А в тот момент, можно сказать, некто Морик тихо ликовал свою личную победу, он был принят. Моя комната располагалась на втором этаже, слева, напротив комнаты Лексе. У меня была работа в выдуманном проекте похоронного бюро или как настаивал называть нас Эдо - агентстве ритуальных услуг, сокращенно АРУ. У нас был пустой офис, вход в него располагался с внутренней дворовой стороны дома. А поскольку офис был пустым, то никакого атрибутива еще в наличии не было, как и не было гробов, в одном из которых, я собирался спросить разрешения сфотографироваться. Для сайта знакомств, если вам интересно. В то время весьма расхожая практика.
  По окончанию собеседования, я думал, что Аси подойдет и спросит меня:
  Не понимаю, почему они тебя выбрали, ты ведь никто.
  И он был бы прав. Я был никем.
  Единственным, кто принял меня сразу, стал Макс. Он как будто держался от них всех в стороне, но так это только выглядело поначалу. Многие вещи, происходившие тогда, были эмоционально завязаны на нем. Он был любимчиком Фила, но не таким, каким был я, и уж тем более не таким, каким являлся Лексе. Последний был фаворитом, как бы по-дурацки это не звучало.
  Комнату мне предстояло видоизменить согласно моим вкусам и предпочтениям. Там была какая-то неловкая исхудившаяся мебель чьих-то померкших дней былых, ее они иногда использовали как часть расстановки проверочного теста для соискателей. Мебель ужасала безвкусием и заостренными оттенками детской изобразительной палитры. Ее демонстрировали кандидатам, внимательно наблюдая за физиогномическим ходом реакции. Эдо лично рассматривал лица, впервые увидевшие эту мебель в этой комнате. Он ждал отвращение и лицо оскорбленного эстета, возмущение меломана и просто человека приверженного мрачной постиндустриальной эстетике. Эдо вообще любил рассматривать эмоции на лицах людей, здесь они с Аси чем-то были похожи. Оба смотрели на реакцию человека на что-либо или просто смотрели в упор если реакции не было, поэтому сложно было как-то кривить душой в их присутствии - они сразу же считывали фальшь.
  Не знаю, что из этого они увидели на моем лице. Скорее всего испуг и отчаяние, в котором таилась надежда на то, что мне разрешат все это убрать. Сейчас. Эдо пошел еще дальше, он сказал:
  Переночуешь, а когда привезешь свои вещи, мы все это выкинем.
  И я полетел на Селигерскую за своим барахлом.
  Диктофон:
  Когда я впервые увидел свою будущую комнату, она, как бы это сказать, была заставлена какой-то жизнерадостной мебелью. Я бы даже сказал жизнеутверждающей или обнадеживающей. В светлых, пестрящих тонах представлены были кроватка-лежачок, стол мальчика-отличника и прочие непонятные элементы, сколько их было не помню. Я посмотрел вопросительно на Эдо, как бы извиняясь за свой вопрос - что это такое? Эта комната принадлежащая одинадцатикласснику, не поступившему в вуз? Примирительный подарок от мамочки?
  Я думал, она будет просто пустой, белой, какой угодно, но не с ковриком и покрывальцем.
  Эдо 'мило' прикрывался улыбкой потомка русской интеллигенции.
  Лексе тоже. Его комната была напротив моей.
  Потом Эдо сказал, мы проверяли, просто поржать, что ты скажешь.
  Им надо было увидеть это отвращение в моих глазах, когда я увидел мебель. Что-то, что можно назвать определяющим заданием. Но зачем? Я был своим с первой минуты нашего знакомства.
  Просто так, сказал Эдо, потому что это весело. И для этого была куплена мебель, чтобы поржать? Да что ты завелся, завтра все выкинем - сказал Лексе. Мебель принадлежала не поступившему в вуз студенту, он умер, мы за бесценок купили.
  Просто чтобы поржать, повторил Эдо.
  Я сразу было подумал передарить ее кому-нибудь, но нет, такое не передаривают, такое уничтожают.
  Лучше выкинуть, избавится от уродства, сказал я ему.
  Эдо условно тепло похлопал меня по плечу. Это был единственный раз, когда мы были так близки.
  А ночью я прислушивался к излучениям матрасика, кроватки и пледика в надежде немного узнать, что же случилось с этим студентом, но он молчал, а мертвых по пустякам расспрашивать нельзя.
  Я заснул. Утром пришли два парня в форме работников комиссионного магазина и утащили все, оставив мне пустую комнату, в которую я уже через пару дней купил какую-то кровать, точнее нашел на барахолке. На таких еще старушки долго умирают. А вот матрас был новый, чтобы вы знали. Пришлось потратиться. Комплектующий оригинал даже мне не взбрело бы в голову использовать.
  Освободив от мусора и хлама комнату, я предпочел оставить ее по-медицински белой в тех исходных тонах кои были первоначально выбраны замыслом декоратора. Собирались ли они в этом доме открыть частную медицинскую практику - этого мы никогда не узнаем. Эдо считал, что все это могло быть задумкой, например, ветеринарного хосписа или инсталляцией лишенного индивидуальности общественного туалета. Там все в звенящем белом кафеле и пахнет стерильными обмывками. Аси мою комнату позже называл туалетом. Ну, в чем-то он, может быть, и был прав.
  Стены украшали мои картинки, распечатанные на бьющемся в предсмертных конвульсиях струйном принтере с изображениями греческих скульптур и ликов клоуна Пеннивайза. В остальном же минималистическая выделка оставалась невидоизменяемой. Кровать, стол, стул. Роль кровати в данном случае все чаще выполнял матрас, а стол и стул постоянно менялись местами, доказывая собственную бытовую бесполезность. Комп стоял на полу. И большинство времени, когда я оставался в своей комнате, я проводил лежа.
  Мое окно выглядывало куда-то в небо и на него я, приходилось, смотрел, а иногда и смотрел часами. В осенние тучи, в летние дожди. Лежал там на полу, открыв рот, и считал облака.
  История с соседями, подпиравшими нас слева, складывалась куда более благопристойно и в какой-то мере условно по-приятельски.
  Соседи слева, оставшиеся.
  Диктофон:
  Семья Гартен это соседи, левая семейка, которая лезет к нам постоянно с советами и навязывает дружбу. Вторых соседей, живших справа от нас, как я уже говорил, мы медленно выжили.
  Не располагайтесь, говорил им Эдо, когда они как-то заявились к нам без предупреждения и без того неуютное присутствие семьи Гартен в лице Аллочки и ее маленького пухлого бесполого ребенка растеклось до отвращающей декомфортной лужи. Женщина и она же мать семейства, пыталась вытолкать изо рта какое-то мямленье, но спотыкалась о чередующиеся согласные и сжимала зубы. Мы слышали скрип передних резцов. Так умирают хозяева терминальной стадии цирроза - подсказал мне Аси, мы переглянулись и Лексе, мягко улыбнувшись, заключил мир. Макс собирался внести какое-то танатологическое уточнение, но остановился. И тогда я произнес следующее, ну что же, проходите пожалуйста, гости дорогие. Эдо кивнул, я знаю, что ему понравилось, как я справился с этим неудобным происшествием. Семья Гартен зашли внутрь дома - два посторонних человека, существующих совсем рядом с нами. Их старший сын, возможно умер, не поступив в вуз и они нуждались в психологической помощи. Помощь - это мы, точнее я, потому что я его должен был бы услышать. Эдо показывает оскал, но этого никто не замечает. У нас нормализованные гости - вот что удивительно. Свечки пляшут, мы переглядываемся и Аси закрывает дверь.
  Нет, их жирненький старший сынок не умер, это я для художественной атмосферизации приукрасил, он тогда ушел в двухнедельные бега юношеского бунта, а она его обыскалась. Более того, у нее он был один, это в начале нам могло показаться, что субстанция, которую они именовали дятяткой, раздваивается. Пухлое бесполое существо, сопровождавшее Аллочку в тот ее визит к нам оказалось уже бывшим мужем, мужем-призраком Геночкой, но мы не рассмотрели этого. Сынок, в будущем состоявшийся адвокат, проживает в их же доме, на один этаж вверх, его окна выходят в ту сторону, где располагаются мои, поэтому тишину разбавляют его разговоры с подружкой, что еще можно как-то вынести, закрыв их наглухо. Скучала? Любишь меня?
  Нет, сын семейки Гартен не умер. Как его звали, кстати, напомните?
  Я медленно привыкаю к постоянному звуку проносящихся мимо дома поездов, перкуссия чьих колес зацикливается в размеренном обрядовом ритме, а он в свою очередь завершается соглашением с собственным внутренним тактом, все больше напоминая гармоничный индустриальный рисунок шума. Постучали бы костями колеса, да не нарушив тишину. Отрешенный воздушный звук. Думал, не привыкну, но смог. А вот к разговорам жирненького сынка семейки Гартен с подружкой сложнее.
  Ну что, ты совсем что ли не скучала? Уже не любишь?
  Позвонишь мне завтра? А на выходных?
  Там, на улице тихо мычало дитя.
  Женщина подняла за руку ребенка и начала его трясти как плюшевую игрушку, я было возмутился таким педагогическим провалом материнства, но потом вспомнил, что сам не сильно люблю детей и спрятав глаза под козырьком черной кепки поспешил убежать в свою комнату, то есть закрыть окно.
  Ребенок не издавал ни звука, так как привык к подобным наказаниям, мне показалось, что это латексная кукла, но нет, внешний вид женщины и используемый ею лексикон не оставляли сомнений (я застыл в этой точке и как всегда присмотрелся), что ей может быть не известно слово латекс.
  Ей ответил Макс. Этой женщине. Он сказал:
  Вы руку ребенку оторвете и что тогда? Поедите пришивать на скорой?
  Она остановилась трясти отпрыска и видимо задумалась. Мы предположили, что ее могло напугать сочетание 'вдруг куда-то ехать' и 'пришивать' Оба положения вещей выглядели некомфортным для нее ускорением событий, идущим в противоположном желаемому ею направлении. Она поставила детское существо на землю, оправила рюши платьица мальчишки и аккуратно, как виноватая цапля, широкими шагами отодвинулась на противоположную сторону дороги.
  Макс помахал ей рукой, а я, уже осмелев немного, добавил:
  Если умрете, то заходите.
  Но думаю, это было зря.
  В то время мы скупали самые дешевые вещи из секонд-хендов, из уцененных даже там товаров, целью поставив почти не платить за шмотье. Превратив вещевой шоппинг в незначительное неприятное времяпровождение, на которое выделялось пару часов в месяц.
  Да, мы отчасти и выглядели как бомжи. Если же это были официальные приемы (а мы и такие позже устраивали) - бал для своих или условные похороны им же, мы надевали черные рубашки. И все. В остальном гардероб состоял из нескольких заношенных старых вещей, к которым тем не менее мы относились бережно и гигиенически грамотно. Гигиена вообще была особым пунктом. Фил и я это ненавидели, особенно мыть голову, остальные же в разной степени любили помывочные упражнения, кто-то прибегал к ним пару раз в неделю, как Макс, кто-то дважды в день, как Лексе.
  Эдо бывало заставлял нас мыться.
  Подкрадывался и указывал на необходимость принятия участия в санитарном мероприятии.
  А вы что подумали? Что мы все такие натертые мочалкой, чистенькие сидим в пижамках?
  Или нам голову натирают детским шампунем уточкой?
  Ну может кто-то и сидел. Может кому-то и натирали.
  Лично я нет. И мне нет.
  Эдо мог показаться чрезмерно требовательным тогда. Утомительно требовательным, до того как был заключен второй протокол - и все, наконец-то, успокоились. Пчелы спрятались в своих сотах.
  Диктофон:
  Нет, занудой Эдо не был, скорее наоборот, и именно это делало его уникальным. Он решал многое, но по сути не решал ничего. Каждый был сам по себе в итоге. Можно было убежать в подвал и там сидеть в уединении, а можно было словить крысенка или так и быть зайти на минуту в хранилище дневников позора. Но только зайти, мы условились их тайно не читать, только вместе. Иначе природа зависимости становилась неоднородной и разрушалась как стены какого-нибудь древнего замка осыпаются песком, если их пнуть ногой.
  Так проходили дни, в столовой было тепло, в подвале было сухо, а в наших комнатах никогда не горел свет. Начало всегда праздничное, мы не были исключением. Стая состоялась, это было понятно по прошествии нескольких недель. Эдо называл нас агентством ритуальных услуг, Фил иронично мрачным салоном смерти, а Лексе и Аси - сборищем маргиналов. Макс же сохранял за собой право быть упомянутым в более лояльном и нейтральном исчислении 'псих'.
  Диктофон:
  Утром я впервые смог пообщаться с Максом. Недолго, минут семь.
  Макс всегда спешил и его часто не было дома. Он несколько дней работал по-настоящему, где-то на его внешней карте, стальные же дни он 'работал' медбратом в больнице, откуда приходил восторженный и громкий.
  Диктофон:
  Занятой. Я так и думал.
  Мы следовали философии деконсюмеризации жизни, минимум потребления был форсирован до почти полного отказа от оного. Если была возможность есть подножный корм, то мы ею не брезговали. Фил говорил, что будет выращивать закуску сам. И он через какое-то время соразмерил какую-то гряду, из которой торчали разнообразные признаки листовых овощей. Его история, как хозяина сада, почти не взаимодействовала со мной, я причинял себе беспокойство, наблюдая за тем, как он там играет во все это, ему хотелось быть ближе к земле или же то был его вклад в нашу общую идею, мне не ведомо. Я предпочитал покупать ему кефир или пельмени, иногда просроченные. Мы щедро распределяли бюджет, когда речь шла о книгах, но в остальном довольствовались абсолютно возможным минимумом. Или же просто жили на подачки, или выпрашивали забракованные и отправленные на ликвидацию обеды в Макдональдсе. Где я одно время одержим был ванильным молочным коктейлем. Он мне напоминал древний вкус детства, который я уже и не вспомню ныне.
  Эдо предложил поинтересоваться в морге, можно ли забирать там ненужные вещи, но нам не разрешили, а потом мы подумали, что это было бы уже слишком.
  Через пару лет мы предпримем еще одну попытку, но и она окажется безуспешной. Поэтому отдельные вещи сможем приобретать в магазинах социальных товаров. Там тоже бывают распродажи. Вот черная рубашка была как раз-таки с одной из них. Одежда из моргов была больше фигурой речи и манифестом против общества потребления, нежели каким-то иным действием. Никто из нас не представлял себе в здравом уме что-то подобное, хотя это спорное утверждение - наличие у нас какого-то здравого ума.
  В те времена ходили слухи, что некоторые морги в Москве предлагают распродажи вещей снятых с умерших. Цены кусались. Публика собиралась одиозная, изнеженная, но требовательная. Толк в трупных гардеробах знали. Особую ценность представляли нетронутые, цельные вещи современного кроя, снятые с молодых. За ними шла охота. Особый шик добавляли некоторые детали, оставленные, например, прошедшей насквозь пулей (аккуратным отверстием на ткани с мрачной предысторией его появления) или какие-то иные аккуратно-симметричные, радовавшие глаз эстета, кровяные излияния.
  На такие предметы с неприметным трагическим браком, легкими небрежными дефектами, оставленными вызвавшими смерть посторонними причинами, цены взлетали так высоко, что позволить себе могли их единичные искушенные ценители сцены.
  Мы, группа парней-фунерариев, к таковым не относились, денег у нас не было, поэтому вполне комфортно довольствовались себе уцененкой из лавок погребальных фактурий, так мы иногда называли наиболее дешевые развалы одежды вторичного пользования.
  Эдо обзывал этих тафофилических обжор буржуями, он говорил, что они еще одна градация потребленческих сообществ, замкнутых на собственном потреблении и что у них нет музыки.
  В этом он был прав. Музыки у них не было. Той, которая была у нас. Редкой, коллекционной, сложнодоставаемой мрачной музыки на оригинальных дисках. В то время это была роскошь - обладать подобным. И у нас она была, во всем величии ее осуществления. И на это собственно и уходил весь наш бомжацкий бюджет. На них - пластинки.
  Внекультурной постиндустриальной шумовой эстетики музыки, как сказал бы Эдо тогда.
  
  Диктофон:
  На условные похороны мы надевали купленные в вышеупомянутом заведении черные рубашки, а на официальные выходы в бюрократические конторы, купленные уже в человеческом, белые.
  Все было стерильно.
  Кому-то гигиена была религией.
  Запахи исчезали, а меня все преследовали эфирные призраки лавандовых полей. Позже я буду знать, что это тот аромат, который алхимически синтезировал Фил, добавляя в него несколько капель масла дамасской розы.
  Эдо иногда в подарок Лексе приносил лилии домой и ставил их высыхать в вазы. Вазы, которые иногда оказывались трехлитровыми стеклянными банками. Макс и я любили лилии. Лексе говорил, что они снижают либидо, потому что там долевое соотношение Эроса и Некроса непропорционально. Лилии предназначались поэтому ему. Подарок от Эдо, который рядом с Лексе, по словам Фила, превращался в 'маленькую девочку'. Влюбленную конечно же.
  Лилии пропитывали все - одежду, волосы, кожу; они превращали дыхание в продолжение собственных темных древесных нот.
  Лексе перед свиданиями бегал в душ, чтобы минимизировать лилевый шлейф, он говорил, что ему еще только этого не хватало - там (на свидании в детском кафе) источать смерть.
  Предложенные мной георгины Филом были отвергнуты. Он сказал:
  Остановимся на лилиях во избежание хаоса в ароматизациях нашего быта.
  Была ли у него аллергия на георгины, я не знаю. Макс говорил, что его их дарить учителям заставляла женщина, которую Фил всегда отказывался называть матерью.
  А я так надеялся на несколько каменных кадок с этими лаконичными и строгими растениями, выставленных вдоль тропы ведущей от калитки к веранде.
  В результате этих разногласий мы решили, что в доме мы пахнем ничем или на крайний случай стерильностью, но это никогда предельно не соблюдалось.
  Макс фанатично скупал молочный шоколад и часто вспоминал сестру, которую никто никогда не видел. Он беспокоится за нее и говорил, если не проследить, то ее оформят в детдом. Кто же ее туда упечет? - спрашивал я, но Макс никогда не отвечал прямо, позже я научился замечать, как в его глазах в эти моменты что-то происходило. То, что называлось его матерью и ее обещаниями, которые она должна была выполнить. Он часто приходил ко мне вечерами посплетничать, перемыть косточки нашим визитерам или же его больничные похождения обсудить, но никогда про мать, эта тема в то время была запрещенной. Макс летом постоянно скидывал все вещи, оставаясь в одних трусах, чтобы как-то пережить ненавистную ему духоту, постоянно пребывая в хорошем настроении, пока кто-то случайно не спросит или не затронет эту одну единственную запрещенную его тему, что могло сразу же изменить его настроение и внутренний баланс в совершенно иную сторону. Поэтому Эдо часто как бы случайно спрашивал его в самый неожиданный момент, ну как там твоя сестрица поживает? После этого Макс сразу же сворачивал лавочку и уходил 'работать' в больницу, а Эдо сидел посмеивался.
  Лексе тоже ходил по дому в трусах, мог себе позволить, имел тело, я его просил как-то завернуться в простынь что ли или в тогу на крайний случай, если ему простынь претит. На улице было плюс тридцать два и поэтому ему тоже можно было как будто бы. Он спрашивал, Максу да, а мне нет? Макс щуплый, субтильный и незаметный, ему да, можно. Лексе наигранно стеснительно прикрывал тогда рукой пирсинг и с явным раздражением говорил:
  Кто незаметный? Макс?
  Нет, Лексе, не такой незаметный, а по-другому, физиологически. Макс полупрозрачный и его нагота скорее эфемерна, не провокационна. Нет, никакую простынь он, конечно же, на себя не наматывал после этого, чаще посылал меня куда подальше вместе с моей тогой и Максом.
  Он светил постоянно шрамами от своих подвешиваний, не заживающими и плачущими засохшими кровоподтеками, собирая такое лицо, как будто бы это ему как-то от всего этого неловко становилось. 'Мне что теперь, в подвале прятаться?'.
  При этом никто из нас не позволял обнажения более высокого уровня, максимум футболку или в трусах остаться, так что ничего такого не было, не думайте.
  Нет, просто оденься, говорю я, и обработай раны, пожалуйста, йодом. Или спиртом, у нас его в избытке. Он мне предлагает подойти рассмотреть свежие вчерашние шрамы, но я вежливо отказываю, хотя мне и интересно.
  Это часть его жизни, так вот молча висеть на мясницких крюках, на которых крупный рогатый скот на бойнях подвешивают, коров за ногу, одна, вторая, ползет конвейер, а следом за ними Лексе безвольно болтающийся как кем-то забытый фрагмент говядины. Он висит там и еще немного и стальной шип прорвет его кожу, и она никогда не соединится больше в бесшовную первозданную гладь, а рубцами перекрученных неровно сросшихся лоскутов будет всегда напоминать о его маленьком мрачном секрете. Но нет, кожа держит удар и потом аккуратно срастается оставляя маленькие точечки - комариные укусы, иголочки, упавшие в стог сена, которые никто не замечает. Почти никто.
  Эдо постоянно спрашивает, сходите кто-нибудь снимите Лексе с подвесного пути первичной переработки скота, Эдо умеет точно сформулировать все необходимые запросы. И кто-то из нас идет на второй этаж и стучит в дверь комнаты Лексе, давай заканчивай. Через минуту дверь открывает окровавленный Лексе, руки, волосы, плечи, все в крови, глаза горят свирепым огнем исступления. Он экстатичен в этот момент, боль состоялась, как и разговор с собственной плотью, диалог выжившего с собственным мясом, в этот момент еще не тлеющего. И я на это тоже обращаю внимание.
  Можешь меня подвесить?
  Зачем? - спрашивает он.
  Просто так, хочу побыть тобой, отвечаю ему я и он размыто обещает 'когда-нибудь', которое никогда не наступит, что-то такое со мной проделать.
   Нет, меня не вздернут на крюк и до сих пор, по сей день, я не буду иметь такого опыта.
   Тебя подвесь, а ты потом еще и нутровку пожелаешь, шутит Лексе. В эти минуты я проживаю с ним все эти взаимопонятные уловки заговорщиков, как если бы у нас появились свои мрачные шуточки и его предложения удлинились с первоначальных шести до двенадцати слов. Он пишет мне утром приветствия, как и всем остальным после этого.
  'Полым ножом вскрывают вены и артерии в целях обескровливания'.
  Так начинается сообщение Лексе, он начинает их подобными замечаниями или суммонами, иногда подкрепляя соответствующим изображением скотобойни или холодильника заваленного рассеченными замороженными тушами, подброшенным утром мне под дверь. Напоминает, что там всегда минус пять.
  И далее этот утренний текст может выглядеть следующим образом 'надо сильно потянуть и выдернуть сухожилия и тогда отрубленная часть конечности станет более податливой' или что-то в таком роде, зачем он так открывает общение, он и сам не знает, ему надо, его тянет поиграть в маньяка со мной, но в целом он безобиден и за чем-то таким вызывающим и вопиющим всегда следует что-то миленькое, добренькое, например, 'я сейчас в рыбном магазине, может быть тебе купить минералку?' он знает, что я ее люблю. Боржоми. Или 'хочешь пломбир твой куплю или два, чтоб ты жирным стал?'.
   Разве это не трогает, когда о тебе немного кто-то заботится, даже если и в такой холодной и осмеивающей форме? Эдо никогда не спросит такого, Макс вообще не знает, что существует минералка или что я люблю мороженное, он думает, что все покупают шоколад и ничего лучше быть не может, а Аси принесет бутылку, в которой она, минералка, некогда была, найденную на улице и хорошо, что не наполнит ее чем-нибудь непристойным, например мочой, и не попытается вылить ее мне на голову. Такие у него шуточки, он меня не очень то и любит, но многого себе не позволяет и поэтому такая бутылка никогда не будет опрокинута в моем направлении. Позже мы с Аси, как я уже говорил, притворились, что подружились и разговоров про бутылку больше никогда не было.
   А вот Лексе спросит, уточнит и может быть даже по дороге домой не выпьет, не забыв, что это мне. Аси ему потом эту бутылку будет еще долго вспоминать, что ты Морикона балуешь, купи ему касторовое масло, пусть давится.
   Свидание с Лексе, если вы на это согласитесь, тоже может произойти не обязательно в детском кафе, а, например, на скотобойне; есть здесь у нас одна, но не думаю, что вам это понравится именно так, как вы того ожидаете, но то, что понравится, не сомневаюсь. К Лексе очередь скотобойни исследовать.
  А Фил таскает всякие самодельные чаи и смеси трав в крохотных мешочках и при возможности их заваривает, угощая собеседника. Еще он любит колбасу, любую, и даже высказал свою заинтересованность переехать в колбасных цех жить, что очень повеселило Лексе и потом Фил тоже стал получать от него фотографии производств разделки и сортировки мяса. Такая вот у нас дружба была.
  
  Диктофон:
  Каждое утро я получаю 'Доброе утро' от Макса, потом от Лексе, и фотографии под дверь из разделочного цеха и мне постепенно это нравится, я понимаю, как он строит стилизацию. Каждый из нас ее строит по-своему, Аси ходит по моргам, в них еще и работая, катается на велосипеде по району, следит за чистотой в доме, Макс проводит полдня в больницах, притворяясь медбратом или студентом медицинского вуза, Эдо думает, что пишет книгу о музыке, помимо основной занятости, а я остаюсь человеком без памяти, не помнящим кто я и откуда. Где в это время пропадает Фил, знает только он сам.
   Эдо просит Лексе убрать кровь из зон общего пользования, но он перекладывает все на Аси, который хоть и длинно-щуплый, но выносливый и к мытью полов уверенно может быть представлен, а еще ему это привычные профессиональные обязанности к тому же. Он хватает уборочный инвентарь и столовая начинает приобретать оттенки запахов хлорсодержащих препаратов. Мне кровь Лексе больше по душе и пусть бы ее и оставалось столько же в пятнах на стенах и на полу разных по оттенку, размеру и форме. Кровь индивидуальна, ДНК Лексе расползающиеся по дому. И пока я думаю об этом, Аси уже превращает гостиную в стерильную, как того и желает Эдо, зачищенную территорию. Снова пахнет лекарствами, Аси зажигает свечи и мы садимся за стол. Сегодня середина августа, Эдо анонсировал серьезную беседу и назвал происходящее собранием. Комициями, собственно, назывались любые церемониальные заседания, которые обязательно завершались прослушиванием новой музыки и распитием абсента или армянской водки.
  Диктофон:
  Дом в своей правой половине темнеет, тени перебирают детали архитектурных неудач строения и прячут уродства от глаз соседей и пробегающих мимо испуганных зожников, решивших выбрать маршрутом пробежки этот сумрачный переулок. Наши левые соседи, семейка Гартен, современные и прогрессивные несчастные люди, с которыми мы вынуждены уживаться. Соседей справа мы выжили, с трудом, но нам удалось это сделать. Я уже не могу себя остановить с этим 'мы', слияние в нечто общее состоялось.
  Кассетный магнитофон sanyo может воспроизводить только радиостанции и у нас он постоянно переключается с радио джаз на культуру, радиоволны уж умолчу, их несложно найти самим. И сегодня там какой-то радиоспектакль. Страсти и боль разрушающейся семьи бывших возлюбленных прерывается рекламой моющих средств, которую повторяют каждые десять минут, за окном гудят машины и асфальт отбивают гужевые повозки, я знаю, что сейчас позвонят соседи, та самая семья Гартен и попросят сделать радио тише, у них сынок учит что-то там научное и у него скоро начнется семестр.
  Это тот, который по пять часов с подружкой занимается романтизированием пустого.
  Рыжий сынок учится все лето и весь остальной год. Мальчик, о котором при всем желании можно сказать только то, что он учится. Не помню, видели ли мы его живым. Так вот звонок произойдет с минуты на минуту, маму Гартен не хватает надолго, джаз она не любит, но как-то дружить с нами заставлять себя надо. Мы неприятные мрачные соседи, таких никто себе не пожелает. С нами и страшно и тревожно.
  Мы как-то им, семье Гартен, подарили нашу выпечку, там и баранки наши любимые были и какие-то печенья пересахаренные. Пришли с корзинкой, платочком прикрытой, отдали. Она дрожащими руками приняла, напомнила, что сын сейчас учится (а он что-нибудь еще делает), поблагодарила и захлопнула дверь. Вот дрянь. А потом мы думали, что она прихожую освещать работника церкви вызывала.
   Это туда, где мы две минуты тому стояли в своей чистой, вымытой обуви.
  Мама Гартен домохозяйствует или всегда сидит дома. Мы ее не слышим и не видим. Она бегает по утрам, занимается, как и все на нашей улице йогой и скорее всего вегетарка. Вы понимаете уже, что там за человек. Худенькая, стройная, следящая за собой глубоко несчастная женщина. Но уж лучше так, чем несчастная пациентка диабетической клиники.
  Она звонит нам, когда радио громко играет, когда мы открыли окна и смеемся, когда мы кричим страшными голосами, когда поем песенки, то есть звонит всегда и по любому поводу. Соседи же. Мы привыкли, ребята уже считывают ритм ее звонков, сначала радио и через десять минут звонок. Всегда обескровленная вежливость в каждой фразе, просьба на гране нервного срыва.
  Наши имена она никак не запомнит, всегда норовит их перекроить под комфортные ей формы произношения.
  Макс у нее Максик, нет, вы подумайте. Голоса наши она различает, но мой пока нет, я же новичок.
  Максик, это Аллочка.
  Так начинается каждый раз. Макс в нервном тике содрогается, он уже и не поправляет ее. Максик, давайте потише, мальчики, потише, спасибо. Максик, это Аллочка. Максик, Максик.
  Бедный Макс, я помню, как он старался понять ее мотивации и дать ей понятный, логический ответ. И так каждый раз.
  Тоже самое проделывает она и с Лексе, как же смешно видеть, как он всегда нервно поправляет волосы и говорит, Алла, я не Лексик, я Лексе. У него железное терпение, но если его прорвет, он пойдет и вырвет ей глотку.
  Мы знаем, что она издевается. Это ее месть. И да, ее зовут Алла. Ее бывший муж невидимка Геночка, предполагаем, что Геннадий. Имя сыновей, старшего и младшего, и вообще сколько их там было, не припомню. Мы не были никогда уверены, что их два. Речь все чаще шла исключительно о старшем, будущем юристе, рыжеволосом толстячке, живущим в их доме этажом вверх. Они уже давно съехали, позже чем соседи справа, но все же, это может быть девятый или десятый год был. В последствии Аллочка выражала нам соболезнования по случаю кончины Макса, так что, да, это скорее всего конец десятого был. И тогда она уже во всю была ведьмой, ей так хотелось.
   Мать семьи, Алла, в четвертом году любит бесконтрольно использовать удобные ей дуреломные англицизмы, что нам звучит как насилие над филологической нормой родного ей языка. И делает она это некрасиво, безыскусно. Сад у нее всегда обозначен как Гартен. Я посадила деревце в гартене. В гартене прибавилась дохлая летучая мышь. Гартен сегодня заболотился по дождю в топь. Аллочка Гартен позвонила и снова попросила Максика выключить сложный для ее усвоения джаз, про нойз я вообще молчу, в эти дни она даже не звонит.
  Все это она делает малоосознанно, наитием, без жажды нас деструктировать.
  Диктофон:
  У нее рыженький сынок (она говорит толстячок) на бадах, ноотропах, учится, а вечером спортивная секция, худеет, а потом кружки, а потом английский язык, а потом у нее йога, а сынок с папой невидимкой на аэробике. Я не могу представить ее сынка, занимающегося подобного рода активностью. Папу называет бессменно Геночка, а как зовут сынка, как я сказал, никто не помнит. Аллочка тоже на бадах, на таблетках, на каких-то там итальянских фермерских винах, пептидных сыворотках, бифидобактериях и от нее всегда удушливо несет парфюмеризацией. Эдо это не выносит, он ставит запрет на химические запахи. И поэтому контактируют с ней Максичек, Лексичек и Асичек (вы понимаете, что так она умудрилась извратить имя Аси, после чего он решительно отказался отвечать на ее звонки). Бывшего мужа невидимку Геночку мы никогда не видели и не слышали, высказывалась гипотеза, что она его выдумала.
  Она думает, что мы ее модные друзья.
  ААААААА
  У нас весь день играет John Zorn и шумовой индастриал.
  Модные.
  Эдо ее почти проклял, но мы его в этом не поддержали.
  Один раз она сказала 'Эдик'. И это был первый и последний раз ее телефонного общения с Эдо. Мы ее тоже по-всякому называем. Из уважения к рыженькому толстячку и призраку-мужу 'Геночке' промолчу как.
  И потом ржем на весь дом.
  И ни разу, ни одного разу она не искривила имя Фила. Мы не знаем, почему. Всегда 'Фил' и только. Мы думали, что у нее к нему чувства, но Фил, выслушав нас, в ответ только завыл на луну.
  Так вот с минуту на минуту должна позвонить Мама Гартен и сегодня мой черед отвечать, я выслушал ряд циничных ядовитых шуток от бывалых и можно сказать готов.
   Лексе зло подмигнул, Аси намочил пальцы в грязной воде с обмывками крови Лексе и стряхнул пятерню мне в лицо, дурак. Я ему предложил мне на язык эту воду, но он сказал, что я больной извращенец, а я ему сказал, что он сам такой.
  В этот момент позвонила Алла.
  Это кто еще? Голос мне не знаком, начала она.
  Это Морик, говорю я.
  Кто? - переспросила она.
  Морикон, повторил я.
  Морикончик, вы наверное новенький, я соседка ваша, левая, Алла, начинает тетя Гартен и дальше зачитывает всем нам известную мантру, сынок учится, семестр, радио тише.
  Морикончик? Как так можно прочувствовать имя моего аватара?
  Мальчики сидят рядом и слушают. Лексе ржет, Макс ржет. 'Морикон' потом приклеится ко мне надолго. Особенно Макс его подхватит. Зачем я так тогда ляпнул?
  Я уже делаю тише, Алла, не беспокойтесь, заканчиваю беседу с соседкой.
  Вы же понимаете, уже вечер, сынок учится, мы все на нервах, на бадах, заканчивает беседу мама Гартен.
  Я кладу трубку телефона (у нас какая-то ретро модель из девяностых) и мы снова начинаем ржать на весь дом. Аси выливает наконец-то эту грязную воду в окно и, перевернув ведро, надевает его себе на голову, а Лексе стучит по жестянке черпаком. Два дурака. Что-то мне подсказывает, что веселье скоро закончится. Вскоре возвращается Макс, ему где-то кто-то выбрил ирокез, хотя Эдо просил его этого не делать, доверить процедуру исключительно мне. Макс как всегда безотказно полон сплетен, мы рассаживаемся вокруг него и он начинает повествование. Кто, где и когда, и с кем, и все эти 'бла-бла-бла' могут быть бесконечно веселыми, а потусторонние миры Москвы, а также инаких ее населяющих оживают в каждом новом последующем предложении, в это время ночь начинает казаться такой же бесконечной, как и сон смерти.
  Свои люди, думается мне, и от этого захватывает дух. Свои люди в мрачном мистическом райончике Новогиреево. Все безумно интересно и мы убиваем еще минут двести, прежде чем в гостиной появляется Эдо и приглашает нас сесть за стол. Вот тогда веселье и заканчивается, а давящее чувство чего-то серьезного и неотвратимого меняет наше настроение. И только Лексе как будто бы знает, что так и должно быть, он поправляет свои светлые волосы и становится собой - холодным, а точнее остывшим. Я в свою очередь еще несколько последних мгновений сохраняю статус новичка, лишенного памяти, перед тем как окончательно становлюсь частью и участником стаи. Свечи горят ярче, тени становятся чернее и мы впервые в этом составе говорим о том, что пришло время открыть охоту на дома вампиров.
  И снова мозаика складывается в многофакторную среду, обращая нас в агентов, диссипативно соразмеряющих свой устроенный быт с придуманной реальностью нашего общего проекта - построения особого агентства ритуальных услуг для особенных клиентов.
  Эдо говорит, мы начнем с определения домов вампиров, перед тем как составить реестр и занести их поселения на карту. В данном случае карта подразумевается мировая. Эдо дышит масштабом, Аси и Лексе слушают внимательно, Макс и я сидим вдвоем на его кресле и, хоть и менее внимательно, но тоже слушаем.
  Эдо говорит, сейчас мы все здесь агенты. У агентов свои правила.
  Протокол еще не существует, но правила агентов уже условно установлены. Как и все сопутствующие субординации. Как и все синкретические субстанции, которые мы всячески подытоживаем после каждого вот такого заседания. Или комиции, как говорит Фил, это его словечко. У агентов свои правила и первое из них это установление кодекса доверия, протокола, без которого погружения в доверительные общие предприятия затрудняются и останавливаются. Мы тогда еще не понимали, какие такие дома вампиров. Но без них не было бы и некрологов, и дневников позора в последствии.
  Кто знает, остановись мы тогда исключительно на музыке и пьянстве, не было бы всего этого мрачного хода событий, приведшего к смерти пятерых мальчиков из шести. Я часто думаю над этим, а что если бы мы остановились тогда, если бы Эдо не придумал терроризировать случайных людей и их жилища статусом вампирских домов. Что если бы я тогда сказал ему нет?
  Позже я буду пытаться как-то для себя увязать смерть Макса и эти вампирские шутки в какую-то единую логическую цепочку. Знал ли Макс уже тогда, что ему осталось жить несколько лет?
  Позже он, услышав это слово однажды от Фила, предложит называть нас на древнеримский манер фунерариями, и это станет следующим уровнем таинства после агентов. Все согласятся, что фунерарий определяет нас точнее, чем логово похоронных агентов. Каким-либо колдовством как таковым мы не занимались, как и во все это не особо верили, 'заигрывались', как позже скажет Кристина. И не только она. Так, когнитариат дураков и глупцов, паясничающих перед смертной казнью.
  Первое воззрение кодекса доверия (мы его еще называли первой редакцией протокола) в итоге звучало так:
  Агент агенту волк, но брат.
  И как-то всем это сразу зашло.
  Как и зашла идея называть рандомных людей вампирами, объявлять их адреса в международный розыск охотников за вампирами. Все это было вымышленным, не было ни самих вампиров, ни международной ассоциации охотников за ними. В то время появился некий загадочный полуразмытый сайт, оформленный в иссиня-черных парчовых притемнениях, на котором предлагалась информация о том, что некая малоизвестная ассоциация исследователей вампиров набирает агентов в свой штат сотрудников. Агентам предлагалось участие на волонтерской основе в проекте при соблюдении всех правил сосуществования единомышленников, что подразумевало избыточную безопасность. На этом же сайте были представлены какие-то адреса (как правило, вымышленные) действующих домов вампиров, образующих общую вампирическую карту. Кто такие эти самые вампиры, что собой представляют - никакой информации не было. Мы понимали ее как вторичную, не имеющую отношения к основной линии декламации истории. Не представляло никакой ценности ни то, кем и чем, собственно, были эти самые вампиры, ни то, почему на них вдруг была объявлена охота. Здесь схема значительно упрощалась до 'вы сами понимаете, кто такие вампиры и знаете, что делать'. Никаких криминальных или каких-либо иных статистических сводок, будь то дополняющая информация, например, не предполагалось. Как я уже сказал, вся эта идея сайта была выдумкой. Никаких вампиров мы серьезно не рассматривали, как и занесенные на первую карту вампирские дома или их адреса суть составляли не более лишь чем общий контекст игры, порожденной нашей помраченной фантазией. Вся концептуальная структура была изобретена Эдо в рамках его подхода войны всех против всех. Первое время сайт никого не интересовал и количество посетителей там было не более трех в день. Все это время Эдо активно рассказывал о новом мистическом ресурсе, где якобы были даны оригинальные адреса настоящих вампирских домов, родовых гнезд и семейных склепов вампирий. Мрачная потусторонняя Москва откликнулась и наше обнаружение получило некий интерес с их стороны. Существовали люди, который действительно причисляли себя к вампирам. Все это вызывало у нас смех.
  Подобных порталов в то время не было, поэтому со временем мы перевели всю информацию на английский и на какое-то время забили на развитие сайта. В то время мы больше концентрировались на собственном гедонизме и мрачной романтике переживания моментов молодости. Не без помощи Аси, посещения места его работы стали частью нашего времяпровождения. Эдо просил его приглашать нас в те дни, когда концентрация тел в секционной была минимальной, в идеале она должна была быть пустой. В большей степени нам было интересно пребывание в самом помещении мортуария, нежели какие-либо созерцания мертвецов, второе нас вообще не интересовало. Поэтому Аси выбирал дни, когда работы или было мало и прозекторская была преимущественно пуста. Содержимое холодильников нас никогда не беспокоило. И даже пугало иногда, если быть точным.
  Нас интересовали коридоры и мясницкие секционные станции, вычищенные, стерилизованные, дезодорированные. Фил притаскивал эфирки лаванды и протирал ими холодные жестяные поверхности. Наше пребывание там можно было назвать безобидным. Ну приехали мальчики в субботу вечером, покатались на носилках-катафалках по коридору, ну прибухнули немного текилки. И что? Такие в то время были эстеты.
  Как правило мы загружались на работу Аси в субботу вечером, реже пятничными ночами и оставались там на несколько часов. Фил называл это точкой соприкосновения Некроса и Эроса. В эту ночь можно было смело быть мертвым, над смеющимся телом которого, возлежащим на постаменте, собирались остальные участники стаи и тоже смеялись. Ничего такого там больше не было, не додумывайте, слушали музыку и занимались всякого рода веселой дурью. Да и не каждый так вот по собственному желанию валялся на мясницком прилавке, это были единичные случаи, когда мы изрядно упивались и входили в какую-то очередную экзальтацию. Не у всех такие извращенные запросы присутствовали. У Аси и Лексе никогда. Если вам нужны детали эти чертовы. Зато Аси лежал в гробу и не раз. Это я хорошо помню. Так что там скорее только Некрос можно было узреть. Эроса же экспозиция была заявлена не более чем нашей общей влюбленностью в собственную исключительную жизнь и в наше единство в самом начале этого общего падения. А все остальное, о чем вы постоянно думаете, существовало где-то по ту сторону этого образа жизни.
  Хроники вампирских домов постепенно разрастались и этот реестр был восполняем непосредственно при участии и помощи сторонних, к нам не имеющих отношения, добровольцев. Мы получали десятки мейлов в день о том, что где-то кем-то были обнаружены добавочные вампирические жилища и поселения. Этой информации становилось все больше. Речь шла о сотнях новых адресов по всей Европе. Пользователи могли сами регулировать наполнение профилей, поэтому стали появляться фотографии и кадастровые выписки, а позже и личные данные людей в этих домах обитавших.
  Также мы вели там дневник нашего заунывного кладбищенского быта, добавляли комментарии и рассказывали некоторые наименее интересных приключения с фотографиями, в целом ничего необычного. Сейчас бы это назвали держали обратную связь с аудиторией. В тот момент посетители сайта измерялись несколькими тысячами в день, что для подобного рода тематики было достаточно много.
  Пока мы парили над этим цветущим садом прожигания молодости нашей стаи, в разных городах люди замечали странных фотографов возле своих домов и по утрам отмывали обвинения и обличения в вампиризме со своих заборов и входных дверей.
  Эдо сказал:
  Вы понимаете, что речь идет о настоящих людях, которые ничего знать не знают, какой фигней мы здесь занимаемся? Вот он, жилец, вышел утром на балкон, пьет кофе, прочищает горло схаркиванием, живет обычное утро. И в это же время, мы здесь в Новогиреево сидим и читаем о том, что его дом был занесен в список домов вампиров. А еще есть некая ассоциация охотников.
  Нам сразу стало понятно, что появление действующей ассоциации охотников на вампиров это только вопрос времени. Или она уже была? А что, если наш дом окажется в этом списке тоже?
  К такому развитию сценария мы не хотели быть готовы. То, что начиналось как игра перерастало во что-то пугающее, способное совершать зло. Никто из нас не мыслил себя преступником или злодеем. Мы были не более чем странной группой молодых людей, объединенных увлечениями музыкой, независимым кино и литературой. Так вот в тот момент звучали бы наши оправдания. Основным же нашим беспокойством была потеря контроля над нашим же изобретением. Это мы были хозяевами вымышленного мира домов вампиров и не хотели всю атмосферу происходящего делить с сотнями европейских и латиноамериканских пользователей ресурса.
  Эдо предложил закрыть сайт. Мы согласились.
  А уже через месяц появился новый, где публиковались некрологи. Здесь все было полностью под нашим контролем и только мы отмеряли степени происходящего и их означения.
  На главной странице был дан разъяснительный комментарий, в котором мы обращались к нашей русскоязычной аудитории. Английский язык оттуда был убран.
  Диктофон:
  Для тех, кто, возможно, поинтересуется, по какой причине мы удалили старый сайт и создали этот. На тот случай, если вы ищете ответ на этот вопрос, ответ будет дан именно здесь. А кто и как смог найти нас, тот, скорее всего, искал и знал где. В любом случае, мы будем рады присутствию тех лучших, пришедших к нам из былой аудитории. Наше общение с мертвыми продолжается, как и было заявлено ранее. Причиной же удаления предшествующего сайта мы назовем то, что с ростом аудитории наши расследования и истории стали немного персонифицироваться, обретать нежелательные (для нас) оттенки реальных событий и их участников, вследствие чего нас некоторые читатели стали принимать за контору, предлагающую услуги исследователей вампиров и вампиризма. Что в корне противоречит всей идее нашего сообщества. Мы начинали как союз единомышленников, мистиков, мрачных романтиков и философствующих эстетов, и если и сообщали какую-то информацию, то только ту, открытие которой нам, по каким-либо причинам, было выгодно или интересно. Никакой финансовой или иной человеческой заинтересованности мы никогда не преследовали. В какой-то момент, попав под давление сотен личных просьб и обращений, где от нас ожидали/требовали непосредственного участия в освещении вампирской тематики и работы, так сказать, в полевых условиях, на что мы никогда не соглашались, так как это не наша сфера деятельности, нам пришлось оценить обстановку и понять, что неверный ошибочный курс уже сложно будет исправить.
  Наши последователи не всегда адекватно воспринимали наши предложения и комментарии по поводу нашего видения сайта, появлялись конфликты в комментариях и прочее совершенно ненужное и неприятное нам отвлечение от сути, что было искажением первоначальной идеи. В связи с этим сайт решено было удалить. Вместе с несколькими ценными единомышленниками, мы обрели расширенную аудиторию людей, не понимающих или неверно толкующих нашу деятельность. Мы полностью понимаем ту вовлеченность в расследования тех, кто ищет все новые и новые доказательства существования вампиров, но, дорогие наши подписчики, мы не этим занимаемся здесь. Мы не разыскиваем вампиров, в существование которых мы даже не верим. Нас всего шестеро и мы при всем желании не смогли бы расследовать столько запросов. А у нас и желания нет. Комментарии превратились в какие-то баталии выяснения отношений и личных претензий непосредственно к нам, закрывать их или модерировать мы никогда не хотели, так как стоим на позиции полной свободы слова. В итоге и было принято решение о создании нового сайта с нуля с новым названием.
  Со временем мы конечно же станем добавлять больше деталей, что безусловно порадует некоторых эстетов и разного рода скуренных циников, но в таком количестве как на старом сайте этого уже будет. Мы не хотим больше серьезные очерки траура превращать в театральный балаган. Нам надо сообщать информацию, доносить ее, а не нуар литературизировать понапрасну. Мы приносим истории и рассказываем их как есть, но кратко, без подробностей и каких-либо отсылок к реальности.
  Больше никаких вампиров и поисков их присутствия. Мы разговариваем отныне с умершими и только. Мы составляем некрологи и на этом все. Мы почти никогда не разговариваем с теми, кто умер больше двадцати лет назад, они меняются со временем и это уже совсем другие личности. Ни у нас, ни у вас нет никакого желания к ним взывать. Просто поверьте. Итак, максимум двадцать лет, но желательно не больше восьми. И чтоб не болезнь продолжительная, они тогда могут злыми быть. Умершим в ... или ... годах наше особое признание и внимание, по личным причинам. И никаких вопросов про наследство, расходы-доходы, семейные реликвии, спрятанные под шкафом и так далее. Только коммуникация и тепло воспоминаний, которое их навсегда оставляет живыми в наших сердцах.
  А также небольшая справочная дискреция по поводу наших затемненных персоналий.
  Снова диктофон:
  В этот раз настало время рассказать про наше маленькое и противоречивое сообщество (мы называем себя союзом или даже словом на букву с., но об этом когда-нибудь в другой раз). На нашем старом сайте мы достаточно часто делились подробностями наших приключений вне основной деятельности, были и фотографии. Помните все эти картинки с кладбищ, сгнивших парков, наполненных смертью? Но не всегда наши откровенности были поняты/приняты нашими подписчиками. И да, некоторые определенные подробности нашей приватной жизни вызвали так много неуместной и назойливой критики, что лучше уж были бы они осмеяны или прокляты. Один эпизод был крайне неприятен, если упомянуть его в этом контексте. Там, где протагонист неслучайно оказался в больнице, а мы наблюдали и документировали. Так вот фотографий больше не будет.
  Как вы уже знаете, нас шестеро. Некто EDO и некто MAX, например, некогда были самыми настоящими магистрами погребальных церемоний, сфера их деятельности лежала в основе проведения похоронных ритуалов и их производных. Кто помнит о ком идет речь, тот понимает. Но это было ранее, а сейчас они те еще бездельники. Спросите вы, а как же погребения и похоронения, кто проводит? Кто следит за исполнением протокола агентства? Есть инакие сотрудники на то - ответим мы. Свечки заупокойные горят, воском пчелиным домашние покои согревают, глаза светятся, но не все, бирюзовые направлены в небо. А смерть, она здесь, как тому и положено.
  Некто ASI, патологоанатом, любитель отглаженных белых рубашек, стерильных, пропитанных формалином и коллекционных очков - он тот самый работничек Дома Мертвых (сокращенно ДМ), которого вы так хорошо помните по старому сайту (да-да, с ночными сменами). Это его хроники и фотографии вам так запомнились. Мы его выделяем из ансамбля практичностью и на все руки умелым мастерством. Фотоотчеты и летописи чаще всего создает он. Он же и организатор многих наших совместных прогулок, хранитель журнала времяпровождения, если выражаться литературно. Это у него те странные прически были, когда они были. Разбирается в коридорах и может в темноте бегать, если какие-то детали к портрету добавить. У него множество важных функций, с которыми он безупречно справляется.
  Некто LEXe, некогда санитар морга, а позже служитель академической психиатрии (он же врач-психиатр), а сейчас, притворяющийся бездельником, факельщик. Как и все мы увлеченная натура, наблюдатель, теоретик и спорщик. Знаток мира животных. Он представляет науку и ее мрачные тоннели. Ему разрешено обращаться к логике разума и противоречащим уточнениям, и дополнениям фактов. С визитерами он больше слушатель и стенограф. Носит пирсинг (вот вам и детали). Ставит многое под сомнение и зачастую наделяет нас громкими диагнозами, что нам только льстит. Пытался курить трубку, остановили (стоило большого труда). Привозит подарочки из путешествий (иногда он единственный, кто покидает дом просто так, без всякой цели). До лета прошлого года продолжал еще условную частную практику, и поэтому у нас в доме через день можно было наблюдать людей (кто бы знал, как это невыносимо), но сейчас по общей традиции записался в похоронщики и разделил с нам долгие вечерние чайные церемонии. Пожалуй, именно он более всего сохраняет связи с миром нормальности, но коммуникатором мы его называть не будем.
  Некто MORIC, собственно ваш покорный слуга, ведущий основную хронику журнала. Сложно сказать, кем является этот участник сообщества, да и является ли таковым. Философ, поэт? Учитель словесности? Определенно думающая величина, располагающая ценными и редкими познаниями, помогающими взаимодействовать (общаться) с визитерами. Мы его определяем, как хранителя памяти о нашем главном мертвеце, который из того самого райончика. Некогда в ... году он возможно уже думал об идее собственной смерти, от чего и умирал там же, а после умирал еще раз в ..., так что как-то установить факт его жизнествования в дне сегодняшнем достаточно сложно. Мы ничего не можем утверждать, мы можем только знать. Он ли есть лучший друг смерти, ее глазки-ушки, ее прикосновения, шепот? А с деталями у нас что? Кто изучает философию на кладбище, кто читает мертвым Блейка, Верлена, Аполлинера, кто им вообще что-то читает? Кто с ними говорит? А вот это мы знаем, а кто знает, тот знает. И главный мертвец знает, они были близко знакомы, перед тем как оба умерли, ну или как минимум один из них.
  Весь этот пафосный, пропитанный враньем и легендированием постулат веры был вырисован на главной нового сайта, его составлял я. Всем не понравилось. Лексе еще сказал, ну почему именно я психиатр?
  А что, говорить, что ты людей на крюк вешаешь?
  Макс вообще не понял, почему я его в один абзац с Эдо запихнул, они никогда и не дружили особо. Вообще, мне еще и извиняться пришлось, пока там, по ту сторону, сайта читатели думали 'ах, какие мрачные существа эти пятеро, креанты тьмы ни много ни мало'. Нам все это смешно даже думать было. 'Пятеро парней на границе алкоголизма ни много ни мало' звучало бы точнее.
  Я в первую очередь соблюдал общее настроение и через него создавал образы для сохранения мистической и пугающей атмосферы. Фил меня попросил его там даже не упоминать, поэтому я в своих текстах и некрологах стал называть его главным мертвецом. Ему это было созвучно и он не возражал. Нет, он возражал, но это был единственный обоюдный компромисс, иначе его бы вообще пришлось убрать из любых возможных упоминаний на сайте. Думаю, именно этого он и хотел.
  Если бы я мог тогда спросить его сопровождать меня на кладбище, но не в последний путь, а на романтическую прогулку или даже свидание с осенью, он бы такое предложение отклонил. Но не потому что не хотел меня удостоить такого рода вниманием, вовсе нет; он, даже будучи мертвецом, всячески сторонился кладбищ и им родственных скорбных мест, называя их сценами боли и плача, а его нежелание присутствовать там, он объяснял тем, что кладбище у него внутри. Он так и говорил:
  Зачем мне туда идти, оно внутри меня. Смерть следует за мной повсюду.
  Говорил он это хоть и бодро, но голосом израненного, потерявшего в людей веру, человека. Позже мы, с его подачи, начнем называть нас креантами, чтобы не использовать слово 'человек'. Его внутренний сад был кровоточащим погостом. Он сам был заперт там наедине со смертью, а мы оставались не более чем фунерариями, изображающими вовлеченность в какую-то мистическую игру, которая некоторым нашим ровесникам в то время казалась подчеркнуто субкультурной. Эдо просил поэтому 'никаких субкультур', чтобы скрыть признаки этой игры. Особенно он был чувствительным к тому, что кто-то случайно мог оборонить в нашу сторону 'готы', вот тогда Эдо готов был наброситься на этого потерявшего чувство меры наглеца. 'Быть готом' для Эдо стояло еще ниже в иерархии оскорблений нежели 'быть гуманитарием'. К слову, в этом конкретном случае мы были полностью на его стороне. Что угодно, только не готы.
  Фил не играл, он смотрел на нас своими прозрачными глазами, цвет которых я никак не могу вспомнить. Он смотрел на Эдо, отдавая ему лидерство. Но от всего нашего мрачного пиршества с посещением моргов и кладбищ он старался держать некоторую дистанцию, которая со временем начинала разрастаться. Мне же во всей этой симфонии доставалась таким образом роль лучшего друга смерти. До тех пор пока мы еще могли говорить о какой-либо дружбе.
  Диктофон:
  Каждое новое утро приближает пробуждение, мы осматриваемся и несколько последующих минут можно ошибочно понимать мир вокруг как прежний, нам понятный, вчерашний. Но нет, мир этот тоже перевоплощается в нечто новое, у него своя музыка, она нигде не звучит, просто есть. Можно открыть стеклянную шкатулку (если она у вас имеется) и достать оттуда какие-нибудь некрасивые воспоминания, просто так, чтобы неловкость прикосновения к ним освежила вашу помятую память. Вот как сейчас, например, мы здесь начинаем листать дневники позора. Было сделано, было сказано, было забыто. Кто не любит читать чужие дневники? А у нас они есть, мы собирали их многие годы, наша коллекция - наша гордость. Мы будем открывать для вас мир чужих украденных дневников, вместе с вами читать их и озвучивать свои бестактные комментарии. Большинство из их владельцев либо умерли, либо пропали без вести. Дневники передаривались, продавались на закрытых рынках редкостей или были украдены, если их автор был чем-либо особо ценен для того, кто пошел на это мелкое преступление. В итоге многие из работ, рукописных и печатных, стекались в наши подвалы, где, в итоге, нам пришлось выделить целую комнату с полками, чтобы вместить весь архив. И вот мы решили его разобрать, пока не закончится этот суицидальный месяц и постепенно начать рассказывать истории, там прочитанные. Не одними же мертвыми живем. А историй много - и любовь, и разлука, и предательство. Предвкушаем как это скрасит наши чаепития. Особенно предательство, вот это наша тема, кто там кого предал? Скоро на смену философствующим заметкам придут новые истории из мира умерших, а смерть окажется где-то совсем рядом, только руку протяни. И по традиции напомним, цените своих любимых, пока они еще живы.
  Когда я впервые рассказывал Эдо про дневники, он уже сидел подготовленный, и ждал когда я закончу озвучивать донесение. Он уже все это и так знал.
  Фил придумал новое толкование игры, в которой каждый пока еще живой человеческий образчик сохранял за собой определенную летопись позорных откровений и уничижительных падений. Изначально все это было названо как сценой стыда. В то время все обретало очертания какой-либо сцены, чтобы внести точность в простоту формуляций, после данные мы оформляли в дневники. Хроники человеческого позора. Все то, что никто никогда не должен был знать. Это могло быть любое деяние, дискредитирующее его источник. Все то, что вы так боитесь открыть, озвучить и рассказать. Все, что вы прячете от ваших знакомых, друзей и возлюбленных. Ваше ничтожствующее звериное 'я'. Некрасивое, неровное, непривлекательное. Все это составляло тело дневника позора. А его владелец не обязательно вел его сам, это могли делать и другие. Составители дневников. Каждый живой имел свой дневник. И только после смерти он иссыпался прахом забвения, безопасным, не способным навредить более автору.
  Фил сразу понял, что это опасное оружие. И что это прямое продолжение начатой игры с некрологами. Некрологи воссоздавали прекрасный и романтичный образ героя - умершего в земном мире. Дневники же низвергали его, ставили на колени и гильотиной срубали голову, если были озвучены. Эту тонкую грань двух миров некрологов и дневников Фил уловил сразу. Потом он рассказал мне. Мы шли по Свободному Проспекту поздно вечером, как самая обыкновенная парочка собутыльников, когда он начал мне рассказывать.
  Про то, что некрологи - это поэтика, это связь с миром мертвых и через них мертвые могут воздействовать на живых, что-то сообщать им таким путем. Тот, кто пишет некролог соединяет разрушенную историю, склеивает два мира. Это территория уважения и памяти, здесь чувствительные зоны связаны тонкими переходами человеческих страданий. Для умерших, наших собеседников, визитеров, дневники позора - это ушедшие в безобидное прошлое художественные реконструкции некогда имевших возможность миров, несостоявшиеся потенции чьих-то непрожитых историй. И наконец человеческие страхи, еще не достигшие степени ужаса. Маленькие секреты, которые иногда разрастаются до масштабов вселенной.
  Фил говорил:
  Представь, себе, что кто-то пишет некрологи и на этой базе составляет чужие дневники позора, обращаясь к деталям, подаренным нам мертвыми. О том, что никто никогда не мог знать. В этот момент составитель владеет всем миром. Или хозяином дневника.
  Мы тогда шли и думали, как же можно соединить эти две вселенные в одну - безразмерную. Абсолютную.
  Свободный проспект ночью тихое и опасное место. Если вы не знаете. Где-то согнулся старый фонарь и его венчик потрескивает, прерывается пульсирующим желтым, где-то ауешник или два выискивают у кого спросить закурить, а где-то идем мы, Фил и я, и обсуждаем, как оформить некрологи и дневники позора в единую законченную теорию.
  У Фила с собой нож, он вырос в Новогиреево, я знаю, как хорошо он умеет им пользоваться, если это становится необходимым.
  Но сейчас все, что его занимает это 'как', как перейти от некрологов к дневникам. Мы с ним единственные, кто имеет особые отношения со смертью. Поэтому остальные в эти лаборатории не лезут. Мы можем с ним проваливаться в эти мрачные медитативные колодцы на долгие монотонные часы и там в этих страшных шахтах мрака один на один разговаривать со смертью, но каждый по-своему. Фил как мертвый, а я как разговаривающий с мертвыми.
  Ауешник или два, ищущие приключений в позднее время на Свободном проспекте даже и не думают к нам подходить. Они слышат запах смерти, а чем примитивнее человек, тем сильнее выражены первобытные инстинкты. От нас, иными словами, страшно несет смертью, трупами и разложением. Наверное, так им это звучит. Поэтому они проходят мимо и когда отходят на безопасное расстояние, где можно начать бежать, мы слышим поспешный глухой вскрик, направленный в нашу сторону:
  Черти.
  Фил смеется, а это для него редкое состояние, когда он трезвый. А я нет, начинаю составлять у себя в голове их некрологи, занося в них точные даты и еще более точные подробности с ними произошедшего. Фил бросает им в ответ:
  Идут к подружке, а сами лягушки. Морик, забей, они того не стоят.
  С тех пор у меня с ним так и повелось, два лягушонка, говорили друг другу, когда вдвоем оставались, когда никто не слышал, а если бы и услышал, ничего бы все равно не понял. Идут две мрачные тени по ночному проспекту и один другого с лягушатами сравнивают, разве это не романтично. Вам 'нет', а нам 'да' было.
  Но сейчас я затыкаюсь, успевая все же дописать два некролога.
  Когда я принимаю решение поделиться нашими наработками с Эдо, он уже все знает. Фил опередил меня и рассказал. Но не так как мне, совсем иначе, как выпускнику МАИ, который никогда не гуманитарий. И Эдо сразу схватывает потенциал, о котором ни я, ни Фил не задумывались изначально. Он говорит:
  А если мы расскажем хозяину дневника, что мы знаем, что там? Что тогда? На что он пойдет?
  Мы сразу понимаем, что он предлагает и глаза Фила из цвета, который я не помню, становятся затемненными, он смотрим на Эдо в упор.
  Нет, мы ему не расскажем. Это наши исследования человеческого материала и мы их сохраним для себя. Во внешний мир идут только некрологи.
  Эдо не соглашается с ним.
  Ты не понимаешь, что мы можем со всем этим делать. Если соединим наши знания, ваши гуманитарные и мои технические.
  Он никогда не забывает упомянуть про то, что мы гуманитарии.
  Нет, повторяет Фил.
  Глаза остаются затемненными, я знаю Фила и эту реакцию вижу впервые. Она не походит на ту, которая может быть понята как безопасная. В тот момент, я еще и не могу предположить, как далеко это все зайдет, поэтому жду, когда накал стихнет и мы вернемся к привычным нам нейтральным интонациям.
  После я скажу Филу, что мы должны точнее высчитывать как мы приносим ему нашу, гуманитарную, информацию, если не хотим, чтобы все это вышло из-под контроля.
  А некрологи уже начинают приносить нам доход и их количество в день с пятидесяти доходит до ста, сайт в день посещает до десяти тысяч человек, а московские инакие рассматривает нас уже как доверительный источник мистической информации, правдивость которой никто не может подтвердить. Мы получаем сотни писем в день от родственников, нашедших какую-то информацию о своих умерших близких через некрологи, опубликованные нашим ресурсом. Некрологи, те которые мы пишем под заказ, имеют разные каденции стоимости. Те, которые надиктованы мертвецами, конечно же осуществляются безвозмездно и их цель быть увиденными/прочитанными конечным адресатом, который если история сложится, то как-то найдет это обращенное к нему послание. И такие случаи у нас не раз были, отчего мистицизм происходящего только увеличивался.
  Эдо считал кассу и наполнялся амбициозными планами перехода от вымышленного бизнеса к реальному. Похоронному бюро, где мертвые и живые совместно празднуют похороны и устраивают балы знакомств со всякого разного рода спиритической атрибутикой и прочими экстрактами медиумов, во что никто из нас никогда не верил. Мы изначально не признавали за собой никаких определений колдунов, гадалок и прочей мракобесии, это было нашим условием. Эдо же тянул нас в противоположную сторону, где монетизация диалога с мертвыми представала как унизительный театр консюмеристического отчаяния. Это когда границ уже не устанавливалось, потому что понятие границы исчезало. Мы все были против, но схемы работали, дом надо было оплачивать, абсент покупать. И мы согласились с Эдо сохранить некрологи в рамках достоинства и благородности, но поставить все это на поток, чтобы иметь возможности реализовать все наши планирования и мечтания.
  Ни о каких дневниках позора в этом качестве речи никогда не было.
  Поэтому тогда, в тот момент Фил и сказал ему свое короткое и твердое 'нет'.
  Нет, никогда мы не будем использовать дневники позора против людей.
  Эдо сделал вид, что отступил.
  Фил исчез на несколько дней. Никто не знал, где он. Мы с ним чаще обменивались мейлами по старой традиции тогда, нежели созванивались. Он не любил разговаривать по телефону и это при том, что его номер знала треть Москвы.
  А я уехал на неделю в пригороды, потерялся в сумраке черных лесов. Мимо меня проплывал мрачный торжественный ноябрь. Пахло плесенью и гнилью грибковых разложений разноцветных пластов опавшей листвы, как в склепе. Как в склепе, где каждый разлагается по-своему. Кто-то мумифицируется, кто-то высыхает в пергамент, кто-то оплывает сальными текущими струйками, кто-то просто чернеет.
  Мне предстояло пробираться через все это, через его и меня, через заросшие горькой полынью терриконы на окраинах Новогиреево, задыхаясь в смоге химических выбросов промышленных предприятий, предстояло снова пропадать выходные в мрачном окончании календарного месяца во Фрязино, Балашихе, Реутове, промокшим полутрупом, на остановках маршруток и в заброшенных домах культуры.
  И снова быть одному, используя время чтобы понять, как связаны Фил и я, кто мы вообще такие. Я все это время старался не думать о нем, придерживал эту кулису приятельских договоренностей условного контакта двух мужских особей. Иногда мы скатывались глубже, но быстро возвращались в исходное положение и снова нейтрализировались, оставаясь равноправными участниками стаи.
  Использовал ли я возможности чтобы пойти дальше? Нет, я боялся и пикнуть об этом. Стая была моим домом метафизически, а зеленый дом был им по факту. Я не мыслил себя тогда отдельно от всего этого. Мне нужно было доставлять каждый день тонны мрака и антисоциальщины, чтобы держать уровень. Это делал каждый из нас. Всем хотелось быть самым мертвым, самым извращенным, самым смелым. Но только Фил мог себе это позволить, потому что он им и был, мертвым. Уничтоженным, убитым. А кем был рядом с ним я? Его приятелем, в сторону чего-то большего я никогда не смел и глянуть. Если только вскользь, намеками, подходами черного юмора. Но делал я это больше для успокоения себя, чтобы хоть как-то обозначить мою, выходящую за интересы стаи, в нем заинтересованность. Скажи я ему тогда, а давай уйдем отсюда и будем следовать нашим интересам, чтобы он ответил? Он был предан общему делу. И скорее всего сказал бы, а давай будем делать все это здесь, не убегая из нашего общего дома. Но я этого никогда не узнаю, чтобы он тогда мне ответил.
  Позже Эдо предложит объединить все это в один цельный концепт, агентство ритуальных услуг, сокращенно АРУ, где на базе его будет развернута масштабная подпольная деятельность мрачного дна Москвы и все наши особенные контаминанты смогут объединиться в один широкий круг условных единомышленников, перезнакомиться и создать общую сеть, где все свое будет для всех своих. Будут ли там проводиться непосредственно похороны как таковые? Эдо так не думал. Все это было лишь ширмой для координирования работы авторов некрологов и составителей дневников позора. Что-то вроде красивой и не очень сторон общего дела. Глянцевая благопристойность - это некрологи. Не придерешься. А оборотная шершавая наждачка - дневники, преследовавшие своих хозяев. Цена за бездействие дневника назначалась лично Эдо. А все мрачное подполье города со всеми ведьмами, колдунами и прочими им единицами выступали в качестве подданных Эдо, его информаторов. Именно тогда Фил предложил назвать их всех одним объединяющим понятием инаких. Мы же шестеро оставались фунерариями, среди которых распределялись основные заправляющие обязанности. Каждый имел свое дело. Игра становилась интересной, но оставалась все еще нам подконтрольной. Сточное дно Москвы превратилось в постоянную тусовку и потребителей нашего концентрированного мрака. Толпы прислужников собирались в зеленом доме, в некоторые дни я не мог там найти угол, где было бы тихо и безмятежно. Абсент сменялся текилой, пивом, криками, смехом, много реже теперь уже арцахом и потом снова возвращался в своем первозданном виде - зеленой тягучей жидкости. Вся эта облаченная в черное армия каждодневно попеременно проистекала то в дом, то из него. Эдо незаметно для всех превратился в вожака, хотя изначально мы установили полное равноправие. Да, он конечно же прислушивался к нашим пожеланиям и воспринимал нашу звездочку более вежливо, чем остальные безликие черные массы, но все равно появились все эти:
  Ты спросил Эдо?
  Что Эдо сказал?
  Что Эдо об этом думает?
  Фил видел, что происходит и часто уходил на несколько дней или неделю, исчезал с концами, никто не знал, где он. Он не хотел конфликта с Эдо, даже если к этому все и шло, Эдо был все еще его другом и это многое определяло.
  Я сложно переносил эти отрезки, когда его там не было, в конце концов я пришел во все это из-за него и для того, чтобы быть с ним рядом, а не выносить инаких на свежий воздух, когда их ежедневно охватывал алкогольный делирий.
  Под предстоящее хранилище дневников был определен подвал, ключи от которого были только у Фила. Это была секретная лаборатория, где происходило самое опасное и интересное. Мы все вместе решили, что хранилище дневников должен контролировать Фил. Эдо был не против. Две комнаты нулевого этажа дома были оборудованы под что-то напоминающее школьную библиотеку. Первая комната была отдана под саму лабораторию, где дневники собирались и составлялись. Вторая же была каталогизированным архивом с полками и стеллажами. Там было сухо и тепло. Воздух хорошо кондиционировался вытяжками. Ключ от архива был в единственном экземпляре и он был у Фила. Замков было несколько и чтобы туда попасть нужно было выламывать железную дверь встроенную в бетонный массив остова здания. Никто даже не думал о таком. Все было по-настоящему.
  Мы обустраивали подвал, используя все наши наработки и уловки, оставаясь верными себе и своим идеалам. Но не все удавалось, как было задумано и как того мы желали. Так, например, было с провалившейся попыткой распознать в темных тоннелях заподвалья желанное присутствие крыс. У меня на этот счет есть записи диктофона.
  Диктофон:
  Любите ли вы оперу так, как любимым ее мы? Нам плевать. Сейчас, когда все разбрелись по своим комнатам и в доме можно услышать если только камин на первом этаже, прислушиваясь, и иногда мышей в подвалах, мы тоскуем о наших несостоявшихся новых жильцах... Крыс у нас нет, а мы так надеялись, ждали их пришествия, готовились, но в итоге мыши остались с мышами. Приглашение крыс процесс непростой, надо опыт иметь. И не надо про милых домашних крыс, место которым у вас на плече или в крохотном домике, это совсем другое. Нам нужны были серые хищники, для которых были подготовлены все доступные подземелья дома. У нас нет плесени, нет сырости и прочих атрибутов размножения грибковых колоний, если вас интересует, там сухо, тепло и стерильно - в подвальной части здания. Мы ставили кормушки со свежей крольчатиной и блюдечки с водой, просыпали тропинки, ведущие к стоковым входам-выходам дома злаковыми, включали им музыку, предвкушая встречу в ожидании. Но они в очередной раз не пришли. Так мы признали поражение. Мы остались без крыс. У нас нет их. В доме, кроме нескольких нас, есть вымышленные коты и армии мышей. Мыши неинтересные и незаинтересованные, конечно мы их кормим, но уже не мясом кролика. Им и уцененные полуфабрикаты сойдут. Про котов наших расскажем в другой раз. Мы кошатники еще те. И, к слову, коты зачастую первыми сообщают о прибытии визитеров, которые как всегда, без предупреждения, просто вот так заходят в гости. Поэтому мы наготове держим стол накрытым, а заварочный нагретым. Всегда рады гостям дорогим. Небо всегда прозрачно-бирюзовое, не забывайте об этом, когда вам думается, что это просто такие глаза у ваших возлюбленных. Небо вечное, а вот глаз когда-то не будет.
  Количество котов изменялось в зависимости от настроения, времени суток и сезона года. Иногда шесть как в нашем основном составе, иногда сморщиваясь до звездочки пяти, когда снова исчезал Фил, а то и до двух или даже одного в летние жаркие месяцы.
  И это были именно коты, а не какие-то там макабрии призраков кошачьих. Их никто не трогал, они жили своей жизнью, наша задача была им не мешать и не наступать им на хвосты. Когда кто-то приближался к невидимому коту, тот, кто мог осязать присутствие животного выкрикивал что-то наподобие:
  Кот, осторожно.
  После чего идущий сменял траекторию или перепрыгивал невидимую жизнеформу, но чаще все же просто брал обходом. Если кот присутствовал у дверного проема или сидел внутри него, то нужно было аккуратно выгибать двери в противоположную коту сторону, чтобы хищник мог беспрепятственно направится туда, куда он направлялся. Было ли это действие выдуманным настолько, что мы в него все поверили или это сейчас так симптоматика моей ложной памяти проявлялась, мне сказать сложно. Коты никогда не были проработанной темой, они то присутствовали постоянно, встречая визитеров, то надолго исчезали и мы благополучно о них забывали.
  В декабре я стал обращать внимание, что отношения Фила с Эдо усложнились. Но не только с Эдо. Аси постепенно все чаще занимал позицию самоназначенного главного, следуя всем его предписаниям и наставлениям. Следуя буквально то есть, он смотрел Эдо в рот. Было это связано с финансовым эйфорием или личностной притягательностью харизмы главаря, мы еще не знали. Он все больше выполнял функции правой руки своего хозяина, даже начал стричься как Эдо и носить такие же серые рабочие униформы, чтобы еще больше подчеркнуть с ним сходство. Фил все больше замечал, как Аси теряет индивидуальность, он вовлекался в работу над общим делом, но ни к процессу создания дневников, ни некрологов отношения не имел никакого. Эдо уговаривал его уволиться из прозекторской и полностью сконцентрироваться на похоронном бизнесе, который по-прежнему оставался вымышленным. Они все больше обсуждали дневники отдельно от нас, Эдо присматривался к нашему окружению и окружению всей большой семьи инаких Москвы, выискивая наиболее одиозных и состоятельных личностей, чья репутация могла стоить дорого.
  Фил все это видел и рассказывал об этом мне и Максу, мы на какое-то время немного сблизились. Лексе продолжал держать нейтральность в том, чью сторону занять, так как обе из них - и в лице Эдо и в лице Фила были в нем крайне заинтересованы. А я в свою очередь думал, как мне перетащить его в наш лагерь. Безопасности ради. Но Фил, в силу ему одному понятных обстоятельств, держал с Лексе дистанцию, как будто боясь подойти к нему ближе.
  У Лексе была своя, отдельная от нас компания. Сколько людей она составляла никто не знал, в разное время мы видели разные лица, с утра это были в основном женские, выползавшие растрепанными из его комнаты. Он их называл своими ручными трупами. Я все думал, на что собственно в этой ситуации рассчитывает Эдо. У него определенно не было никаких шансов.
  Аси стал более холодным в сторону Фила, это было заметно по тому, насколько реже они стали общаться и оставаться наедине. Ранее их часто сближало совместное никому не понятное кулинарное хобби, когда два человека готовят какой-то вычурный рецепт, последствия приготовления которого никто никогда не ест. Отправленное в мусорку съедобное месиво Эдо называл расточительством и говорил, что в нашем враждебно настроенном консюмеризму содружестве таким поступкам не место. Сейчас же эти кулинарные акты исчезли из сетки вещания. Фил реже приходил в дом, шляясь где-то по подворотням и окраинам Новогиреево, заправив руки в карманы. Аси бегал за Эдо и прислушивался к его приказаниям. Мы с Максом мимикрировали под эту фантасмагорию в едином сатирическом согласии. Эдо, что я еще могу для тебя сделать? Да, мой повелитель, да, мой господин. Если бы он только узнал. Они оба подняли себя на какую-то более высокую ступень, верхние уровни звездочки, ее осветительные лучи, направленные в небо, нам же досталась приземленность, хотя Фил по-прежнему оставался ее сердцем и был неприкосновенен. Эдо стиснув зубы наблюдал за его выходками. Я физически не мог написать сто некрологов в день, тогда Эдо сделал попытку писать сам и это был полный провал. Потом пытался Аси, что привело к еще более плачевному результату. Лексе сразу отказался, его это вообще не интересовало, но он и в призраков никогда не верил и со смертью у него свои отношения складывались - материалистические.
  Морик, вся на тебя надежда, говорил Эдо, давай сиди, пиши.
  И я сидел, а Фил неделями отсутствовал. У меня начинался абстинентный синдром пока его не было, мне нужно было его увидеть, но Эдо ждал некрологи, Аси покупал очередные очки за двести евро, а я ждал возвращения Фила. Макс подарил мне эфирное масло лаванды, вот тебе Филу на замену... Мы сильно сблизились в то время. Постоянно болтали о чем-то своем, связывали наши общие шутки и язвительные замечания в смешные сети никому не понятного юмора, менялись 'украшениями'. Мы все чаще использовали в ироническом переиначивании разные осмеяния и оскорбления Эдо, вот и украшения постигла эта же участь. Мы специально использовали в речи слова, которые запрещал Эдо, стараясь употреблять их в его отсутствии. Я снова выстригал ему ирокез, единственное чего я не делал - это не спрашивал его про сестру. Эта тема оставалась болезненной и поэтому закрытой. Это была его внешняя карта и любые прикосновения к ней забирали у него силы. Я не лез с расспросами, у нас была музыка, книги и бесконечные вечера разговоров, он единственный, кто знал про мои сложные отношения с Филом вне стаи. А я в свою очередь знал про его мамашу-алкоголичку. Этого он не скрывал.
  Фил почти перестал общаться с Аси, они здоровались, обсуждали общие задачи, иногда пили пиво молча и на этом все заканчивалось. Я помню еще когда в начале они были в каких-то теплых взаимосвязях, когда шутка одного дополняет такую же второго, я видел их содружественными, сближенными. И несмотря на то, что Аси меня недолюбливал, мы все вместе, втроем, могли добродушно трепаться на избранные темы. Сейчас всего этого не было. Еще какие-то полгода назад они через день что-то готовили вместе, обсуждали фильмы, книги, пересмешничали. Сейчас же я видел лед. Формально мы все еще были стаей, но с появлением денег и расширением нашего общего замысла в финансовом направлении, все начинало меняться. Субординироваться, выстраиваться в вертикаль. Мы превращаемся в фирму, констатировал Лексе. Еще одну фирму, которая вырастала из круга единомышленников.
  В какой-то момент мы разделились на фракции, одна состояла из меня, Макса, Фила и Лексе, который все-таки примкнул к нам, вторая из Эдо и Аси. Лексе и Макс работали с контаминантами, занимались поиском информации, оформлением запросов и личных просьб, поэтому они часто выходили во внешнюю карту. Фил и я писали некрологи. Аси и Эдо составляли менеджмент процесса. Над дневниками мы работали все вместе, исключая Эдо. Он оставался руководствующим началом вообще всего, самопровозглашенным, конечно же. Аси помогал работать над фрагментами дневников, но его помощь была эпизодической и мы старались ограничивать его участие и последующие компетенции. Он не сопротивлялся, ему нравилось надевать белую рубашку и ездить с Эдо о чем-то там договариваться с клиентами. Тогда мы еще не знали о чем, то есть мы не знали, а Фил знал, он тоже выбирался на эти встречи вместе с ними. Но с нами молчал. Я часто видел, как его глаза становились затемненными и понимал, что происходит что-то нехорошее. Что-то, что начнет разрушать нас с неведанной нам в тот момент силой, равной удару молнии, похожему на предсмертный вой, содрогающегося под ее ударом горящего леса.
  Фил все чаще выбирался на встречи с контаминантами, сопровождая Эдо И Лексе, он говорил, у него какие-то свои личные задачи, но мы не знали какие именно.
  Сейчас я не помню, как я узнал, что в наших кругах появилась наркота. Связано ли это было с тем, что это стало осуществимым позволить, либо же исполнение увеличения количеств контактов привело к формированию подобных сетей, в которых проклятья сообщаются между собой и в какой-то единой точке совпадения выстраиваются в смертоносную разящую циркуляцию, не оставляющую никому никогда шансов на выживание.
  Абсент медленно замещался порошками в маленьких грязных пакетиках под заманчивыми сленговыми названиями, порошками способными усилить дофаминовые пропасти в их стремительном разрушении бездн и глубин самое себя до мертвеющего крещендо антарктического абсолюта завершения. Помните condition one?
  Я понимал, что это все, оно началось. Нам всем конец. Порошки быстро расходились по рукам, запрыгивали в карман, потом в ротовые полости, в носовые пазухи, слизывались языком и наконец обрели свободу быть вводимыми внутривенно. Эдо выбрал неправильное направление, принял ошибочное решение. Порошки становились каждодневными доступными решениями. Эдо сделал свой выбор. Я пытался остановить его, рассказывал всю эту жалкую аргументацию про самосохранение, чистоту мысли, общую дорогу, все было напрасно. Вся эта тусовка заболела этим. У всех что-то было, всегда разное. Рассказывали, как это увлекательно, как приятно и весело и можно от всего отключиться, а включившись заново, переоткрыть первоначальный базовый набор себя. Люди истекали ЛСД, сочились ядами из пор. Меня же сочли скучным с моими доводами и напутствиями. Кто-то высказался, что Морик стареет. Но со временем все привыкли, признали, что я не по этим делам и ко мне можно по-старому с пивом или под чай. Фил постоянно отсутствовал. Макс в какой-то момент проявил интерес ко всем этим слипшимся пакетированным непотребьям. Он изучал действие, последействие, обещания и в какой-то момент решился пробовать. Его я тоже остановить не смог. Вся надежда была на Фила, но его не было. Позже выяснилось, что и Аси уже экспериментирует. Потом это же я услышал от Лексе. Нас захватила эпидемия, смерть из эстетической категории мертвых поэтов превратилась в физиологическую патологию, болезнь биологического тела, неестественное разрушающее нас умирание. Запах смерти сменил комбинацию нот, каждая из которых теперь фонила отравой, заразой, тлением и грязностью. Это был неприятный и нечистоплотный запах наркоманов с их ужимками и физиологическими трансформациями. Кожные покровы горели. Все плавилось в этом экстатическом беге самоуничтожающихся детерминаций. Я отказался полностью от алкоголя, чтобы тем самым выразить внутренний протест. В конце четвертого года я бросил курить. Мне было омерзительно то, что люди отрицавшие системность и воздействие ее на области жизни, сейчас четко следовали ее программе уничтожения умных и образованных, но зависимых, а следовательно и лучших представителей человеческого рода.
  Но это было только начало, когда, как мне казалось, все еще можно остановить и обернуть вспять. Можно было что-то переиграть. Начать сначала. Можно было рассказать новую версию событий без учета влияния зла.
  Нет, все это было уже невозможно. Я недооценивал масштаб и силу предстоящего распада. Я все еще ждал, когда вернется Фил и что вот он то сможет все это починить, выправить. Но Фил не возвращался, прошел месяц, а его не было. Кто-то видел его в районе проспекта Мира, но что он там делал и было ли это правдой, я не знал. Конечно же вы скажете, что можно было сходить к нему домой, какие проблемы. Нет, нельзя, отвечу я. С тех пор как мы обозначили наши внешние карты, они оставались неприкосновенными, туда нельзя было выходить. Внутренняя карта все больше принимала форму Новогиреево и некоторых улиц Перово, когда внешняя преимущественно становилась закрытой и сугубо индивидуальной, чаще напоминая вообще всю остальную Москву. Были единичные общие совпадения, но единичными и одноразовыми они так и оставались. В остальном же карты были полностью закрыты. И это было одним из правил последующего протокола, его второй редакции, который будет озвучен в декабре. Я всегда считал, что кодекс был более искренним, ламповым, мы его согласовывали все вместе в наш лучший период. Протокол инициировал Эдо и вся эта его система ранжирования и типизаций каких-то им придуманных сводов правил его собственного проекта агентства ритуальных услуг, сегодня выглядела как попытка тоталитарного контроля подвластной ему группы людей, доверявших ему и следовавших за ним, исходя из личностных симпатий и преданности. Ничто из этого не было ему нужно. Эдо нужна была власть.
  Он просит меня и Макса не отвлекаться, собрание еще не закончено.
  Обмен сатирическими переглядываниями оставим на потом, говорит Эдо. Он все понимает, замечает происходящее. Потом будет крушить стену, бить мебель, выбросит в окно полки с фабрикатами пониженной личностной значимости, среди которых окажется что-то важное или ценное для кого-то из нас. Потом он будет орать злым матом, обрушать на нас диссоциации своих разъяренных субличностей. Все это будет потом, после, через час или два. Сейчас же все еще можно прислушиваться к восковым свечам на столе, погрузиться в древний пульс огненных саламандр. Сейчас мы сидим здесь все вместе, овальный стол собрал нас в сложную гармонию противоречий, но мы есть и мы все еще живы. Каждый из нас в отдельности.
  Эдо свойственно преследовать собственные перепады в настроении, он даже не переключается, они делают это за него. Мы еще не говорим о природе зависимости, потому что никто не думает, что она уже есть. Еще условно все хорошо. Свечи привычно выкраденные в каком-то там храме, где нас уже ненавидят и называют исчадиями ада. Но зато натуральные, пахнущие липовым медом. А цветущие липы призывают ходить на свидания и влюбляться под их ветвистыми кронами, но это могут позволить себе нормальные люди, не мы. Нам отданы ночи и темные безлюдные углы заброшенных парков, а наши влюбленности суть проклятия и обреченности, которые мы вынуждены чем-то искупать и постоянно скрывать, прячась на пустынных кладбищах, в заброшенных психиатрических больницах, в дубовых гробах. Где наше место? Почему нас отринули, запретили? Почему липовые сады не для нас?
  Морик, ты снова в философских погружениях? - спрашивает меня Эдо.
  А мы тем временем второе воззрение кодекса доверия проработали.
  Эдо, зачем все так усложнять? Проработали. Скажи просто придумали еще одно правило.
  Эдо смотрит на меня как на идиота.
  Такую лексику отнеси пожалуйста в какое-нибудь другое упрощенное место, где она будет принята. Сейчас он снова скажет про рынок или ресторан быстрого обслуживания. Всегда одни и те же документумы. На рынке тоже люди работают, не мрачные, не эстеты, но люди. И вообще, чтобы мы без них делали, без рынков, где бы покупали какие-то обыкновенные продукты, например, или дачные соления. Я понятия не имею, что там на рынке продается, но мне нравится оспаривать Эдо во внутренних диалогах.
  Хорошо, извини, я хочу знать второе воззрение кодекса доверия стаи, говорю я, четко и предметно расставляя смысловые ударения.
  И потом слышу слова, которые любил повторять Фил, когда ему задавали какой-то по-детски незрелый вопрос. Я еще не понимал тогда весь замысел, который он вкладывал в это. Как и не понимал, почему Макс вынес их отдельным воззрением. Он говорит:
  Молодость заканчивается там, где заканчивается свобода.
  И сразу же добавляет, что есть еще и третье, негласное правило, неформальное, но именно оно и стало в последствии самым важным и наиболее цитируемым у нас.
  Кто должен знать, тот знать должен.
  То самое 'кто знает, тот знает'.
  Оставалось только одно, никому кроме меня не известное, четвертое, его Фил когда-то озвучил в день нашей первой встречи, но после попросил меня забыть его до какого-то момента, когда оно мне понадобится, что я и сделал сразу же, забыл его навсегда. Поэтому я и не упоминал тогда об этом.
  Здесь мы понимаем, что комиция сворачивается, тушим свечи и расходимся по своим комнатам, чтобы через какое-то время снова встретиться в общей, выслушать мат Эдо и поехать открывать для себя еще одну ночь.
  
  2016, сентябрь
  Когда я не могу позвонить Крис, а таких эпизодов предостаточно, я что-то рассказываю своему диктофону, трансформирующемуся в еще одного воображаемого собеседника. Если мне по существу происходящего сказать нечего, то я по памяти восстанавливаю отдельные некрологи, наиболее значимые, на мой взгляд, из них. Мне постоянно нужно говорить с кем-то, рассказывать, обсуждать, анализировать. И если диктофон сигнализирует мне, что и с него хватит, я начинаю прислушиваться, нет ли поблизости призраков желающих пообщаться. По старой привычке. И если и в этом случае нет ответа, то приходится идти на самый некомфортный для меня прием - разговор с самим собой, иногда вслух. Проскальзывающие мимо люди косятся гневным глазом на выгуливаемого собственной болезнью психа. Ну простите. Я не могу по-другому. Я один остался, мои друзья умерли. Но все это я никогда никому не скажу, оставаясь непонятным и настораживающим чужаком, вторгшимся на закрытую территорию человеческой нормальности.
  Меня преследует звук поездов. Я его повсюду распознаю, но не понимаю то ли это близость железной дороги, огибающей наши пустоши или же это воспоминания о перемещениях в метро, где мы проводили раньше по нескольку часов в день. Звук ускоряющихся к следующей станции электричек, запах подземной резины, голоса громче, чтобы перекричать шум. Вдохнуть метро полным объемом легких. Летом в вагонах открыты окна и на скорости залетает холодный могильный сквозняк. Кто-то просит закрыть окно, дует. Говорить нужно еще громче, иногда декламировать. Любые наши запросы, здесь они чем тише, тем безопаснее, но все равно приходится кричать. Окружающие прислушиваются охотнее, им уже интересно. А мне нет. Из Новогиреево на Речной Вокзал. Назад. Ночью пустые поезда, мы в них предоставлены сами себе, каждый может выбрать свой отдельный вагон. И потом внутри его тела быть свободным. Одержимым. Остальные пишут смски. 'Как?', 'Нравится?', 'У нас пару гопников зашло, а у меня алкаш блюет'. И так по нескольку часов, пока метро не закроет свои двери и не выплюнет нас на свалку ночного города. К отбросам, где нам самое место.
  Диктофон:
  Почему люди пропадают в поездах? Садятся уезжать в какую-то им одним понятную седую даль, спешат куда-то, спотыкаются о собственные кости. Тащат на себе непосильную ношу прожитого, свои болезни, разрушенные острова детства. А рядом считающее вслух до десяти неопрятное детское существо, кто-то здесь должен любить детей? Уверяем вас, нет. Кто-то должен втирать в свою кожу чернила улыбок? Или оскала достаточно? Давайте спросим королевского шута, но для этого ему придется снять колпак. В него и полетят монеты наших извинений. Мы присматриваемся и почти узнаем следы разложения на этих биологических лицах. Кто-то щурится, кто-то высмеивает из себя какие-то скучные аббревиации. Напоминает все это очередь на станции переливания крови, по талончикам, свежая плоть на продажу. Вы за кем? А кто за вами? Вы мне еще здесь все кровью залейте! А ну брысь! Мы там сидели рядом, в приемном, с зонтиками, для смеха. И если станция еще выпускает из дробящих сухожилия капканов, то поезд нет. Поезд это быть проклятым, зонтики здесь бессильны. Говорящие тела живых, двигающиеся детали туловищ, без гармонии, без замысла. Когда привыкаешь к мертвецам, поезд становится эшафотом. Там головы, здесь шеи. Говорение не останавливается, один ад сменяет другой, от остановки к остановке. Мы вынуждены были принять в этом участие, по независящим от нас причинам, наш одноразовый таксист сбежал, а нам самим ездить лень, поэтому наблюдаем как человеческие сочленения исчезают в поездах. Родившийся недавно ребенок переходит на вой, еще октаву вверх и мы слышим истерику древней души. Мы притворились добренькими, но рядом с нами сел человек. Живой естественный человек. Зонтик, зонтик, где же ты. Здесь чьи-то ноги, чьи-то руки, детеныш бегает вдоль ряда сидений, задевая нас миазмами своего присутствия. Снова счет до десяти. Бег. Счет. Мы добренькие, да. Мы знаем, почему люди исчезают в поездах. Почему они в них пропадают. А нам скоро выходить.
  На скамейке возле входа в гинекологическую практику сидела пухлая девочка, стучала выпученным пальцем в свой телефон и что-то молитвенно бормотала. Мы сегодня спешим, у нас врачи, обследования, вытягивания крови. Девочка кого-то ждет, но не того, кого она хотела бы ждать в этом возрасте, а маму. Через некоторое время появляется женщина, за ней еще одна - младшая сестра. Мы подслушиваем. Что еще делать в этом праздном приемном покое. Мама что-то шепчет в ухо старшей дочери, мы прислушиваемся - гинеколог, все девочки должны, гигиена.
   Мы думаем вставить свои пять копеек, но вовремя затыкаем рот - мы и сами в этой же очереди, к гинекологу. Что мы в ней делаем? Стоматология на Зеленом проспекте сейчас закрыта. Поэтому, забавы ради мы ждем здесь, в женской консультации. Но до тех пор пока нас отсюда не попросят, а это случится уже скоро. Косые взгляды имеют место.
  Эдо скривил лицо в припадке боли и держится за низ живота. Я говорю ресепшенистке:
  Да у нас здесь роды собираются! Роженица в схватках.
  Она поначалу не понимает и начинает искать глазами женщину на сносях, но потом понимает глумление и подключает негодование.
  Сейчас же убирайтесь! Или я приму меры!
  И это она еще вежливо, на прощание мы оставляем ей визитку несуществующего похоронного бюро, на всякий случай.
  А вот вслед ей летят уже привычные нам проклятия и угрозы.
  Веселье, незначительно короткое, приводит к угнетенности и чувству внутреннего упадка, нас попросили из женского медицинского учреждения, обругав последними словами. Приструнили, указали наше место, которое мы и так знаем. Ну, что же, будем вас там поджидать. Мы уходим, изгнанные и осужденные, что для нас состояния привычные. Обеденный перерыв у дантиста заканчивается и мы направляемся туда. Редкий случай, когда мы шляемся в таком составе, Эдо, Макс и я.
  Мимолетная радость воспоминания проказии быстро иссякает, грусть утраты расползается щупальцами дохлого осьминога по коже. Я смотрю на умирающий Зеленый проспект, ловлю ртом его воздух, напитанный дымом, запахом лаванды и горечью крематория, смотрю на ранний снег, перестраивающий себя в черные вытянутые башни откуда то издали отзывающиеся сиренами в декабрьском тумане и продолжаю пробираться сквозь плотный давящий серый туман.
  Движение молчит, несмотря на раннее время, еще успевает остаться темно. Кроме машин ничего не слышно. И ворон. В Новогиреево жизнь была первоначальной, отголоски тьмы множатся, что не сулит мне ничего хорошего. Здесь бегали, а вот там прыгали, а там первый раз нас избили, а вот там однажды некий взрослый мужик... Он потом получил ответку. А там дальше метро, пятьсот метров и наш дом. Когда-то им был. Я иду в магазин и покупаю мороженное, пломбир по ГОСТу. Ищу скамейку в заснеженном дворе на одном из попавших под упразднение и последующие за этим регуляции проспектов и там сижу. Мороженное есть холодно и я в шаге от болезни. И еще только раннее утро. Воздух переполнен выхлопными ядами. Губы покрываются инеем.
  Диктофон:
  Наши любимые дворы-парки на родном нашем Зеленом проспекте подписали на реновацию, сколько еще времени любоваться всей этой красотой? Считанные годы. Как же так? Не дадим наши прекрасные липовые аллеи, сады и цветники забрать! Как там обстановка? Строят на месте старой Москвы жуткие пестрые столбики по тридцать этажей. Какое будущее района? Экология? Наше здоровье? Гнев.
  И снова диктофон:
  Кто там из нас родился в Новогиреево? Мы все родом оттуда, у каждого была своя беседка во дворе, заколоченная досками наглухо, где в прохладном полумраке мы, еще маленькие, делали первые попытки курить или вызывать духов. Там же прятались от дождя, от родителей, от бешеной собаки. Играли в летающий корабль, космолет. У всех же так было? Кто там вырос, помнит? Криминальные подворотни, где, не спрашивая, начинали бить, все эти страшные 'дай закурить' или 'который час, не подскажите' и потом вы вашей же кровью нарисуете на стене анархию или выцарапываете 'спасите'. Или бежите по этим зеленым аллеям в омуты детских травм. Или прыгаете в песок откуда-то с какой-то крыши безымянной технической будки.
  Не сомневайтесь, они вас уничтожат, в эти уродливые аляповатые строения в двадцать этажей приедут новые радостные люди и через пятнадцать лет его, нашего района, не будет. Спешите жить сейчас, пока еще не все снесли. Черти уже начали танец смерти, а довольное быдлечко въедет в пестрые столбики и запилит оттуда сторис. А мы, сжав зубы, будем наблюдать. Под вами кладбища истории, вокруг вас сонмы мертвых, выжидаем все вместе. Каждая ваша последующая ночь в мягкой кроватке может остаться вашим последним вчера.
  Я сижу в минусовом городе, на оледеневшей скамье, с замерзшими руками, закончив потребление стаканчика пломбира и мне необходимо высказаться про предстоящие судьболомающие преобразования в градостроительной политике. От района, в котором я вырос, скоро ничего не останется. Крис уже говорила, что зеленый дом, наш дом, тоже поставлен на снос. Он может случится когда угодно, нам надо ускориться. Она не знает, что я там живу. Что сижу в комнате Лексе, смотрю на оконное стекло и думаю, когда он оставил нам эту подсказку, когда успел, и что мы должны здесь понять. И когда ее нужно будет выпить.
  Провожу черные мессы в ночь с пятницы на субботу.
  Я думаю, что скажу ей, что временно остановился там. Временно, смешно. Мне некуда идти. У нас встреча через два дня, а для меня это вечности, зарифмованные в ритмах угасания, каждом отдельно взятом и оставленном ими друг в друге следе. Я подготовлюсь, Крис сказала, чтобы я постригся, поэтому записался в барбершоп. А все остальное время буду что-то рассказывать диктофону. Некрологи преимущественно. Ничего больше в голову не лезет.
  Дважды набирал Лубкина, абонент выключен. Что с ним? Я же писал ему, что позвоню через какое-то время. Да, прошло почти два месяца. И что? Я был занят. Мне ему мейл написать? Я может быть и надеялся, что он не ответит. Нет, ну что мне ему сказать? Что я все еще готов с ним пойти на чаепитие? В начале декабря? Вернуть ему его 'давай по пиву'? По холодному пиву, когда на улице минус пять? А я декабрь люблю/ненавижу. Зависит от градуса мрака за окном. Чем чернее, тем лучше. И без новогодней иллюминации улиц, от них глаза болят. И без праздных толп, ожидающих новый год, 'новое счастье' и 'голубой огонек' со все теми же. А что я буду делать тридцать первого декабря?
  Вы любите снег? И я нет. В морге номер девять снег идет всегда, с того самого дня. Никто не замечает холод, привычные минус пять, служебные помещения закрыты, санитары слушают радио. Там снова про эту дальнюю станцию, на которой нужно выйти, чтобы еще раз увидеть мертвеца живым. Пол вычищен до блеска, мрамор сияет каждой трещиной. Все готово к торжественному началу. Все собрались у стола. Патологоанатом, его ассистенты и я, а за мной все эти сорок мертвых пар глаз. И на этом все, дальше я не помню, не могу вспомнить, но оно откроется когда-нибудь, мертвец вернется, я успею его в этот раз обнять. И нет, не попрощаться, а никуда больше не отпустить.
  Диктофон:
  Ограничение, знаете ли, уважаемые патологоанатомы, сложное установление правил. Вам проводить аутопсии, а нам изволите столы секционные мыть? Вот ведь как настроение акценты распределяет. Да, мрачные времена. Послание непонятное никому. У нас однажды были новые визитеры, семья из трех человек, умерли недавно, еще не поняли, что с ними. О них будет история когда-нибудь, сейчас все житейские хлопоты да приготовления. Где та дальняя станция, на которой надо сойти, чтобы траву у дома увидеть?
  А где этот дом?
  На книжных полках аккуратно разложены вещи синего цвета, вещи приобретаются и сразу же выкидываются. Синие, лавандовые, фиолетовые, лиловые, кто-то говорит, что так могла бы выглядеть природа Подмосковья, если верить создателям одной известной станции метро. У нас есть и оттенки желтого, не только ногти, но и выцветшие неношеные платья. Что стало причиной их приобретения не знает никто. Желтые ткани перемешиваются с разноцветьем синих предметов и претворяются пестрыми, (не)радостными и ветхими. Такое испуганное полусолнце конца декабря. Кто не умирал в конце зимы? Известная поговорка. Так вот вещи эти синие всегда определяют какой-то кадаврический меморандум, устанавливаемый в границах нашей преданности. Блики на окнах становятся ржавой рябью, сердечной недостаточностью колодцев воспоминаний, в которых только гнилая слизь еще как-то переворачивает зеленые лопасти. Все летит в эту синюю пропасть, все эти васильковые, опаловые и лазурные прародители холодной бирюзы, гаснущей в самых дорогих нам глазах. Что там чему изоморфно мы и сами знаем, глоссарий составлен на всю жизнь вперед, сравнительные таблицы полутонов и природных сокровищ, где еще может таиться синь эта жизненная. У нас больше нет своего личного патологоанатома, но мы ищем нового, упрашиваем, унижаемся. Проведите, пожалуйста, нам экскурсии в свою деятельность, научите нас составлять документацию каждой отдельной смерти. Никто ничего не проверяет и не освидетельствует от чего и как. Поэтому не приходите к нам умирать, мы вам не сможем ничем помочь. Сначала умрите, а потом отправляйте ваших родственничков в наше бюро. Самые красивые похороны, такие какими вы их себе представляете. Мы договоримся. Ну а уже после всего этого приходите сами, добро пожаловать! Похоронное Бюро D54 Target день открытых дверей. Никакого синего! Синий только для нас! Санитары будут поправлять переднички и прихорашиваться, пока вы будете прислушиваться к тишине, чью первозданность поскрипываниями нарушит вчерашний паркет. Мы расставим вазы с цветами, балюстрады забелеют торжественностью. И нужна вам была резекция желудка эта? У нас на ужин устрицы. Бегайте по мраморной лестнице босиком. Цитируйте любимую поэзию. Похоронные услуги сегодня не предусмотрены, только бал. Мы, к сожалению, не будем присутствовать, у нас визитеры да и театр ужаса и скорби открывает новый сезон, спешим на премьеру (а может быть и не только). Только что из Петербурга, но вы располагайтесь, гости дорогие, вся эта зимняя ночь ваша. А кто там живой, кто мертвый, это мы уже после разберемся.
  Что хотел мне сообщить Лексе? Он приходит по пятницам? Нет, я все время в доме. Кто-то куда-то отправляет меня что-то искать, где-то проводят черные мессы? Но что? Он про свою компанию говорил, что они в его комнате черные мессы устраивают, когда Эдо спрашивал, чем они там занимаются, называл их своей стаей трупов. Но нет, они просто бухали, я бы сказал приятные ребята, они не были инакими, вся эта его компания, его ручные трупы, им так именуемые. У Эдо была своя мотивационная кривая. Он меня отсылает найти кого-то из этих ребят? Но это не возможно, они постоянно сменяли один одного и я даже лиц их не помню. Спрошу послезавтра Кристину, она тоже что-то могла придумать, сказала, что у нее есть соображения, припасенные на четверг.
  Макса все еще нет, я ночами лежу в полной темноте и в нее же смотрю. В доме по-прежнему только мыши, я их многих по именам еще помню, если они до этого дня дожили. Сколько проживет грызун, если ему сытно? Котов больше нет, ушли. Так что я своей персоной и полная абсолютная тишина. Ее если только клаксон иногда с улицы сбивает. Или кто-то матом голосит за полночь. Я привык к прогнившему уродливому пледу и он мне уже не воняет. Чайник и какая-то рыбацкая посуда для странников приобретены. Дров нет, поэтому очень холодно и мне приходится во дворе разводить костер, чтобы согреться. Мыться я хожу в фитнес клуб, купил недорогой абонемент. Ни с кем не контактирую и стараюсь передвигаться по безлюдными улицами. Все изменения в Новогиреево фиксирую, поделюсь ими с Крис. Про реновацию мое мнение уже рассказывал. О ней много кто сейчас шепотом говорит, в очередях или в толпе на улице обмениваются. Я вслушиваюсь, но деталей не разобрать, всем страшно. Новогиреево будут сносить, люди потеряют дома, кто-то жизнь. И это на фоне остальных событий, когда царь должен как-то иначе свою заботу о челяди демонстрировать. Америка вот-вот нападет, а они реновацию планируют. Народ смущен, растерян. Я перестаю прислушиваться, потому что мне нужно мнение Крис. Она лучше знает. Что за реновация, почему, почему сейчас в военное время, когда война уже подступает к границам? Я должен купить еще одно мороженное и найти какое-нибудь детское кафе чтобы согреться.
  Все эти детские кафе придумал Эдо. Мы собирались все и вместе шли в какое-нибудь детское, неподготовленное к нам заведение и там занимали столик, заказывали десерты и всякие сказочные напитки. Пять высоких тощих парней в черной одежде занимали столик и начинали обсуждать смерть. Макс был самым низкорослым из нас. Если детали добавить. Представляете реакцию? А Эдо питался этими энергиями ненависти и отвращения. Содержимое кафетериев медленно сокращалось по мере продолжения нашего присутствия, мамы собирали дитятку в коляску и покидали место действия. Но чаще жаловались и даже угрожали, если отцы возмущенные попадались. Вы что позволяете себе? Вы где находитесь? Здесь же дети смотрят.
  Мы знали, им страшно. Кто мы для них? Ведьмы, работники мрачного культа? Сатанисты? Можем навести порчу и проклятье? Лучше не связываться? Мы со всеми предложенными обвинениями сразу соглашались и нас не трогали, не приближались. Если только докладчица приветливо приподносила томатный сок или фисташковое мороженное.
  Сейчас же я думал пойти в такое кафе согреться. Я никакая больше не мрачная ведьма, а обыкновенный средневозрастной шизик, разговаривающий с диктофоном, которому холодно. Потому что в городе уже минус пять. Что бы сейчас сказал Макс? Я давно не выбривал ему ирокез, уже столько лет прошло, шесть.
  Какого цвета глаза у Фила?
  Некролог пять.
  Снова диктофон:
  Маша, на момент смерти ей было 23 года, погибла в ..., никогда не показывает лица, просит, чтобы мы думали о ней, как если бы она была одета в платье снегурочки (наше предположение), она называет это 'зимнее белое одеяние'. У нее какая-то, ей только понятная, связь с зимой, мы пока не понимаем почему. Умерла она летом, но дату не говорит, могилу показывала, но она к ней не привязана. Причина - ей не понравилось ни само место, ни как ее хоронили, ни то, что присутствие некоторых людей на похоронах она нашла оскорбительным. Речь скорее всего идет про людей, чьи дети имели отношение к ее смерти. Отсюда ее утверждения, что умерла она зимой, а похоронили летом. Но взаимосвязь мы пока не понимаем, привычные толкования здесь не сработали. Маша в детстве носила парики, говорит мамины и много времени оставалась дома одна. Мама беловолосая, имя сказать, увы, не можем, она ее подробно описывает, связь с мамой сильная. Папу не помнит, говорит он ее не любил. Маша грустная и разговаривает мало, ей нравилось пугать родственников еще долго после смерти, но это было беззлобно. Тот случай, когда она чучело птицы со шкафа скинула особенно помнит. Маша похоронена где-то совсем близко к дороге и ей шумно там от машин. Если вы думаете, что это было самоубийство, а так многие думают, то нет, это было не оно. Она бы на такое не пошла. Еще мама этого мальчика часто к ней подходила и озвучивала угрожающие намеки. А мальчик, он ее обидел, да. Привет тебе, знаем все про вас. Так вот эта его мама была на похоронах, делаем выводы. Маша уже много лет здесь одна, она не ищет друзей и часто сопровождает того мальчика, повзрослевшего, у него есть дочь и у них скоро будет развод с женой. Маша говорит, жене он изменял много. Вот такая бывает любовь. Машенька, милая, всегда рады встречи, всегда ждем в гости.
  
  Некролог шесть.
  Снова диктофон:
  Андрей, погиб в ... году, ему было ... лет, новый наш собеседник, в городе М. остались дочь и жена. У жены новый роман, но Андрей к этому относится спокойно, его заботит следующее. Жена ничего не рассказывает ребенку о папе, девочка растет без понятия, кем был ее отец. А он, скажем так, был человеком достойным. Любил свою семью и работал на ее благо. После его смерти, которая была трагической (авария с синей машиной) он долго не мог поверить, что мертв, пытался разговаривать с интонацией живого, но уже замечал, что непривычно сложно (у мертвых интонация меняется чем дальше, тем сильнее) Первое время приходил злой на несправедливость, мы его успокаивали, рассказывали, что будет дальше. Потом сходили на его могилу, сфотографировали его, показали. Он сказал, что помнит себя иначе (такое бывает). Сходили на его могилу еще раз вместе с ним, стало лучше. Жена не приходит к нему с марта ...? В., вы где? Он вас ждет! Конечно можем ее разыскать, сообщить, но мы такое никогда не делаем. Андрей так и не успел поговорить с отцом о чем-то очень важном, где речь шла бы о некоем участке в лесу(дом?). Детали не рассказывает. Отец, к слову, жив, проверили. Н.С., что же там за участок такой не дает вашему сыну покоя?
  Кристина держит их в руках, я ей специально распечатал на принтере, она вертит копии в руках, ногти в этот раз синие, неоновыми напоминаниями переливаются в полумраке плохо освещенного кафетерия. Синие? Она специально? Я занял нам столик в углу, настолько далеко от всего остального, что в какой-то момент уже не был уверен - это помещение кафетерия все еще или же его техническая часть. А столик этот кто-то оттянул подальше, на случай, если выбросить представится. Нас со всех сторон сдавливал холодный неаккуратный угол и окрашенные в больничную рябь стены. Кристина сказала:
  Я другого и не ожидала.
  А я не ожидал синих ногтей.
  Ну прости, 'Наташа' предложила, а я не устояла.
  Докладчица кафетерия спрашивает, не хотим ли мы собственно пересесть куда поближе, зал пуст.
  Кристина вроде бы изъявляет такое желание, но я отказываюсь и мы остаемся в той части столовой, которая все больше, как я понимаю, является именно подсобной необитаемой стороной заведения.
  Докладчица, привыкшая к выходкам обитателей Новогиреево, принимает нас за своих. Я гадаю мертва ли она или притворствует, хочет выйти за свою, но привычно разгадываю под маской омертвевшего лица добрые человеческие проявления. Она просто устала? Я думаю, да. На улице усиливается снежный шторм и покровы направленной во вне изнанки заведения выбеливаются. Снежинки притворяются сахарной стекловатой и забиваются в дыхательные норы бегущих в укрытия прохожих, заканчивая начатое ими передвижение асфиксией.
  У Кристины новый гардероб, она выбиралась на шоппинг и ей хочется похвастаться обновками. Вспоминаю, что одна из моих функций - подружка. Расспрашиваю какие бренды мне были представлены, далее следуют еще несколько неловких нареканий и подружка до последующего призыва отмирает. Она вся в коричневом, волосы выкрасила в черный, а ногти синие. Стряхивает паутину с одежды. Я спрашиваю - почему синие? Она - не хочу быть как ворона. Привлекать излишнее внимания. Я помню ее несколько лет назад во всех этих экспрессионистских принтах и цветочных размазаниях, от которых у меня начинались приступы паники. И конечно же она знает, что синий это особый раздел колористики. И что у меня с ним сложные отношения. Поэтому она, чтобы немного снова побыть психотерапевтом, говорит:
  Нет, это не его глаза. И она снова права. Не его. У него другой оттенок.
  Мы заказали мороженное и какие-то оставшиеся к вечеру вредные углеводы из муки. Корзиночки-трубочки, я никогда не мог запомнить все эти названия издевательств над детскими организмами. В кафетерии мы одни, настолько одни, что докладчица тоже сбежала, при этом выключив музыку. Слышно, как завывает ветер и сигналят машины, мучаясь в мертвой пробке, сковавшей улицу. Люди картинно бегут в одном направлении, где, видимо, располагается защитный навес.
  Я спрашиваю Крис о реновации, какого черта? Что все это значит? Они что собираются выкосить весь район? Сейчас, когда Америка вот-вот должна напасть на Москву?
  Не совсем, реновацию разрабатывали какое-то время. Это большой политический проект передела средств госбюджета и могущества людей, их распределяющих. Они получают огромные площади под новую многоэтажную застройку, меняющую инфраструктуру и жилой фонд района, а пятиэтажки исчезают, как будто бы там их никогда и не было. От Новогиреево, конечно же, после всего этого ничего не останется. Далее она пересказывает мне факты, которые я уже слышал на улицах. Люди отчасти переедут в новые низкокачественные новоделы, где их соберут в многоквартирные цитадели и таким образом перепланируют по-новому район. Это коснется не только Новогиреево, но наш район примет максимальные масштабы бедствия. От нас ничего не останется. Поэтому доведенные до крайней черты отчаяния перед лицом быть забвенными в предстоящем бездомьи и нежелании приживаться в торчащих из городского гноя новостроях, люди начинают сопротивляться. Даже зная, что это в данном моменте истории не может быть возможным. К нам приближается война и царь каждый день просит нас всех сплотиться. Быть с ним одной освещенной его богами силой, готовой сокрушить врага из-за океана.
  Я знаю, что Кристина во все это не верит, а реновация это еще одно дерьмо по распилу госбюджета и пересчета дополнительных политических очков. Царю не интересны все эти ваши философствования про забвение в бездомье. Вещи сгреби в саквояж и строем в муравейник обустраиваться. Но мы в общественном заведении, где обязаны придерживаться приличий безопасности, поэтому пересказываем весь этот пропагандистский бред.
  Люди ненавидят реновацию и не верят ни в какую надвигающуюся войну. Не все, но нас достаточно, чтобы голос осмеяния возвышался над пропастью этого абсурда. Пусть еще тихо, жалко, но уже был. Я и сам понимаю, что говорю запрещенное. За это уголовная ответственность, за мысли. Кристина ловит момент.
  Она говорит громче, выискивая подслушивающие камеры:
  Все это неоднозначные недоказанные теории! Заканчиваем заниматься обсуждением неоднозначных недоказанных теорий и переходим к делу. Нам надо ускориться. Дай мне фотографии сейчас же!
  Она пинцетирует их шлифованными когтями и как хищное насекомое подтягивает к самому носу. Потом крутит изображения в разные стороны, переворачивает, пытаясь как бы отклеить действующее лицо сессии от заднего фона. Как будто бы ищет двойное дно, но его там нет. Я не вижу, что она удивлена. Исследовательский зуд заканчивается и она кладет копии на столешницу.
  Докладчица, как я сказал, убежала, оставив нас за пустым столом. Наш заказ потерялся вместе с человеком, его принимавшим. Кристина подлила в кружку коньяк. Я отказался.
  Стало быть, это и есть Фил. Она рассматривает осенний парк и его расположение в нем. Его поведение я бы даже сказал. Как он ловко за деревом спрятался. И как он лег в стопку осеннего лиственного настила. Он не лег, Крис, он там лежал, укрытый ими. Это фотография называлась 'Мертвец', я тебе говорил. На ней Фил условно уже мертв.
  Кристина смотрит на нее и говорит:
  Условно не считается. Он все еще жив здесь. Лежит аккуратно, художественно, знает, как передать идею.
  Я спрашиваю ее про вторую, с деревом.
  А здесь? Спрятался за деревом и притворился маньяком или психопатом, высматривающим виновника? Ты же знаешь, что он мне говорил про них. Все ответы на этих снимках. Ответы на вопросы, которые я никогда не задавал и уже не смогу это сделать.
  И сразу добавляю, что Лубкин не отвечает, я несколько раз его набирал.
  Кристина сидит над фотографиями как глиняная гарпия.
  Знаешь, что, Морик, я тоже так бы сказала. И про маньяка, и про психопата. И про все эти его страхи и секреты, о которых мы ничего не знаем. Он совершил какое-то действие. Я думаю, что тебе надо перевернуть формулу и исходить из того, что у тебя есть только ответы, причем сразу все. Твоя задача будет определить, какие вопросы были поставлены, перед тем, как были получены эти ответы. Что у нас есть? Место и время смерти. Адреса. Имена людей, имевших отношение к происходившему. Твоя память. Мой диплом квалифицированного клинического психолога. То есть все. Кроме вопросов. Вот туда мы и должны идти. Какие вопросы и кем были озвучены, перед тем как все это произошло.
  Она права, у нас есть ответы, я не думал так об этом. Вся информация и даже больше. Но нет вопросов. Кто задавал эти вопросы? Что было спрошено? Как были поставлены вопросы?
  Кристина говорит:
  Вызванивай Лубкина. У него может быть дополнительная информация.
  Она знает, как важно собирать дополнительную информацию.
  Крис, я не могу понять, что хотел сказать Лексе этими своими черными мессами по пятницам. Здесь есть подсказки? Ты думала об этом?
  Она говорит:
  Я предлагаю пока отложить на какое-то время работу в этом направлении. Оно выглядит отвлекающим. Сейчас важно узнать, что случилось с ним после смерти Эдо. И вообще у нас нет информации о его смерти. Ее недостаточно. Есть ли взаимосвязь между смертью Макса и Фила? А Эдо и Фила? Что было все эти четыре года с ним? Видишь, как их много, вопросов. Но это другие вопросы, они связаны с расследованием и обнаружением деталей. На них у нас нет ответов. Это еще предстоит сделать.
  Какая связь между смертью Макса и Фила? Я знаю, что он закрылся тогда, он обещал присмотреть за ним, нес ответственность за его жизнь, у Макса не было детства, он был детдомовцем. Все это подкосило его изрядно. Или даже начало уже тогда разрушать. У меня не было иных версий, я не очень хорошо умею о таком думать.
  Постоянно преследующее чувство, что в доме кто-то был все это время, не выглядит он запущенным и павшим под гнилостной сыростью времени. Я там всегда один, уже два месяца, но что происходило там ранее, последние год или два. Снова возвращаюсь к черным мессам. Кто это написал? Лексе был здесь или этому посланию шесть лет? Кому это еще нужно? И главное зачем. Это не было похоже на Лексе, он таким не занимался.
  Крис, у меня уже голова болит от мыслей. Я не знаю!
  Она отвечает:
  Еще есть время. Но нужно ускориться. Все меняется. Надо выбираться отсюда.
  Отсюда это из всего этого или из Новогиреево? Или вообще из всего этого и из Новогиреево?
  Кафетерий продолжает оставаться пустым. Пробка не то чтобы не рассосалась, но и ухудшилась, транскрибируя водительские страдания в слаженный хор скорбного песнопения. Они там уже час сидят в своих бричках. С музыкой или патриотическим радио. Кристина рассказывает мне, как она ходила какое-то время назад на ВДНХ с мужем. Тему мужа мы не обсуждаем. Блок. Я помню, она писала идем смотреть павильон свиноводства. Зачем? Ты же не ешь свинину.
  А с чего ты взял, что там свиньи? Его уже давно зарыли, там свиней если они и остались, то это призраки советского прошлого. Сейчас это разнородные бесполезные школы ремесленничества, куда притаскивают плачущих недовольных детей в надежде разбудить в них интерес к работе руками. В смысле поделки?
  Ну да, и это тоже. Ну или просто купить ненужное, ручной работы, декоративное приобретение, которое будет скрашивать тоску интерьеров.
  А почему тогда свиноводство?
  Ну так говорят.
  Я никогда и не думал о таких величинах, как бывший всесоюзный павильон свиноводства. Становится страшно, когда я осознаю громаду масштаба и замысла. Поросят водят по кругу, предлагая на выбор покупателям, потребителям розовощеких маленьких свинок. Экспериментаторам, заводчикам, чучельникам. Кто-то выбирает, кто-то просто смотрит. А покажите, будьте добры, мне вот того мальчика?
  Крис, почему ты мне не сказала, что линии разметки очерчивают потенциально заминированные врагом места? В этом был замысел поправок к государственной безопасности закону. Каратели смотрят, чтобы человек в целях собственной безопасности, не выходил за предписанные разметочные координации и если он их нарушает, то только в этом случае его бьют. Он подвергает опасности и себя и его окружающих прохожих. И самих карателей. Им ведь потом идти домой к женам, им совсем не хочется разбросанными кусками мяса рассыпаться по тротуару. Они боятся умереть. Как и все остальные, кто следит за соблюдением этих предписаний безопасности.
  Крис выжидает, я понимаю, что сморозил очередную глупость.
  Потом она говорит:
  Морик, нет никаких заминированных территорий, разметка для того, чтобы быть настолько неудобным препятствием передвижению, чтобы человек не хотел, но вынужден был нарушать. Потому что иного пути нет. Иначе не пройти. А каратели здесь, чтобы бить. Просто мочить. Чтобы боялись. Чтобы строем шли, не думали. У царя рейтинг падает. Ему страх нужен, он его впитывает.
  Я вспоминаю Эдо, который говорил, что питался энергиями отвращения и ненависти. И страха? Ему нравилось, что нас боятся. Нам всем это нравилось.
  Потом я вспоминаю, что сам как зомби хожу по всем этим детским кафе, как в петле времени застрявший. Я что, тоже чем-то здесь кроме детских десертов питаюсь?
  Кристина говорит:
  Да, и ты тоже. Только ты болью прошлого, бесконечным проживанием какого-то обреченного травмирующего опыта, из замкнутой на самой себе системы которого ни ты, ни я вместе с тобой не можем уже много лет выйти. Или выбраться.
  Я вспоминаю ее слова про 'давай выбираться' и мне становится понятно, что она хочет сказать. Это наше итоговое задание, выбраться. Совершить героический подвиг. Обрести Фила.
  Крис, он совершил какое-то действие, но перед этим было что-то еще. Я тебе никогда не рассказывал. Он мне позвонил четыре года назад, после смерти Эдо. В пять утра. Мне первому. И попросил о помощи, ему нужен был я там, на его внутреннем кладбище, в самом сердце которого он начал рыть свою могилу. И он не хотел идти в нее. Было что-то еще, что вело его туда. Я испугался, спрятался. Я боялся, что мне нужно будет умереть вместе с ним. И я не был готов даже ради него пойти на это.
  Кристина смотрит на меня лицом психотерапевта и потом резко снимает эту маску, прибирая черную копну волос, свалившуюся ей на глаза. Она выглядит ведьмой сейчас.
  Послушай, Морик, я сама не знаю какая там между тобой и Филом история произошла. И я не думаю, что ты в чем-либо перед ним виноват. Как и не думаю, что ты предатель. Это выбор, который совершил бы любой человек перед возможным лицом смерти. Но я также думаю, что та дрянь, которая произошла с ним после смерти Эдо это что-то страшное, о чем мы ничего не знаем. Что-то уничтожило его. Никто, ни ты, ни я не смогли бы его вытянуть оттуда. Поэтому я здесь, как твой друг. Мне самой до чертиков интересно, что с ним случилось. Если ты перестанешь самобичеваться, мы получим больше информации. Ты там был, ты участник событий. А я только сторонний наблюдатель. Начинай ставить вопросы и мы пойдем туда, к нему. Да, страшно, да, сложно переступить через себя и свою боль. Но иначе выхода нет.
  Она успокаивает ведьму и возвращает лицо психотерапевта.
  А я начинаю думать, что шанс совершить героический поступок у меня все-таки есть. Даже у такого ничтожества как я.
  Эдо часто запугивал нас рисками выхода в демонические поля. Но не всех, а только меня и Макса. Лексе держал от всего этого дистанцию, Аси притворялся, что был слишком самовлюблен для подобных вещей. Фил же все это уже прошел и не было ничего, что могло сокрушить или разломать его еще больше. Но мне было страшно. Поля были сферами прямого открытого столкновения с демоническими эманациями зависимостей. Их аннигилирующим действием, фауной внутреннего ада, самыми сильными страхами, экзистенциальными потрясениями и прочими запредельными ужасами. Отсюда и появились дневники ужасов, которые никто никогда не видел. Ими можно было убить. У Фила был свой собственный, он мне как-то сказал, что никто никогда не должен был получить к нему доступ. У меня был непроработанный свой, я туда даже заглядывать опасался. Там было два страшных пункта. Открыть дневники ужаса и оперировать полученной информацией с целью физического уничтожения личности и было тем самым выходом в демоническое поле. Человека можно было вытянуть туда насильно, просто озвучив некоторые аспекты внутридневниковых положений и Эдо учился тому как можно было получить ключи к этому. Но мы узнали об этом не сразу, а может быть даже тогда, когда уже поздно было.
  От одной мысли, что мне придется через все это идти, чтобы поговорить с Филом мне стало плохо и я согласился на несколько капель коньяка, который Кристина вылила в крышечку и потом перевернула ее содержимое мне в рот.
  Она еще добавила после, чтобы добить:
  И идти тебе одному нужно будет. Без меня, диктофона или еще какого-то вымышленного вспомогательного собеседника.
  Сейчас я не мог больше об этом думать, коньяк опьянял и стало теплее в горле.
  Мы вышли на улицу, шторм стал легче, но не добрее, пробка продолжала измывать водительские ресурсы психического равновесия. Снег спрятал линии разметки и каратели своим присутствием подсказывали, где она пролегает. Поэтому люди проворно оббегали разрешенные и запрещенные квадраты. Казалось бы, в Новогиреево все по-прежнему. Но это так казалось. Я видел перемены, чувствовал их, страшился ими. Во рту было полно снега, мокрого химического осадочного материала старения систем мегаполиса, влажных сгустков слипшейся паутины. Приходилось через слово выплевывать талую воду. Глаза текли воспаленными водотоками, родничковыми белесыми сочениями. Кристина переживала то же самое. Ее волосы были спрятаны под серый палантин грубой неаккуратной вязки. Она была вымотана после десяти минут сопротивления ветру и мокрому снегу.
  И как только мы зашли в метро, не буду называть станцию, но это не Новогиреево, хотя и все еще желтая ветка, к нам подскочили двое. В коричневом или черном, не понятно. Он и она. А мы и не собирались никуда ехать, запрос был просушиться, подсохнуть или минуты три побыть в каком-то более теплом, не сквозящем завывающим ветром изменении. Кристина поправляла прическу. Черные густые волосы. Я стряхивал снег с тонкой осенней куртки, руки высинели, задубели, квадратные порывы сквозняка болезненно загибали фаланги. И здесь эти двое. Мы сразу поняли, кто это. Кристина более подготовленная, мне сразу:
  Молчи, я буду говорить.
  И дальше им елейным напевом, интонацию, которую я от нее никогда не слышал.
  Господа, не могли бы вы представиться?
  Каратели, мужчина и возможно женщина, неохотно ткнули почему-то мне в лицо свои ксивы.
  А на каком основании? - вступает Кристина и я начинаю вспоминать, что эти двое какое-то время шли за нами, да, этот второй это точно женщина.
  Я чувствую стыд, вокруг нас стоят несколько обывателей - зевак и я ожидаю, что они достанут телефоны и начнут снимать. И не проходит и нескольких минут, они их достают. На нас направлен свет унижения, но Кристина остается свободной. Они слушали нас в кафетерии? Свет направлен прямо в глаза, что это, фонарик или фониатр лора? Стробоскоп хозяина ада?
  Я слышу что-то про удостоверения, Кристина переспрашивает, она уточняет их имена. А я сползаю вниз от стыда. Нас уже снимают. Мои глаза становятся красными. Кристина продолжает подчеркнуто безобидно щебетать. Они трясут ксивой перед моим лицом, я отрешаюсь, притворяюсь проклятым, прокаженным.
  Мужская особь карателя спрашивает:
  Рассмотрел? Вычитал?
  Я не понимаю, что он вообще говорит. Сейчас эта огромная дубина, которая висит у него на поясе будет бить меня по плечам или по спине или по ногам. Я предполагаю потенциальное место удара и как мне минимизировать анатомические последствия травм. Каратель - женщина, короткая военная стрижка, угловатые черты лица, бицепсы, она мне говорит:
  Документы предъявляем.
  Грубо, зло говорит. Она здесь главная. Я никто.
  Крис, меня толкает рукой, давай вытягивай паспорт. Он у меня где-то в кармане тысячи карманов, на дне всего. Я ищу, они ждут.
  Потом женщина-каратель начинает изучать документ, крутить его, подсвечивать. Она трясет его, думая, что оттуда вывалится что-то запрещенное. Во внутренней складке обложки она обнаруживает сто евро. Это мой бюджет на месяц. Скалится, отдает паспорт мужской особи. Он его фотографирует, зачем не знаю. Сверяет мое фото в паспорте со мной. Переводит глаза на меня, на паспорт, снова на меня и так раз десять.
  Я чувствую, как он меня ненавидит, как хочет унизить, найти что-нибудь, чтобы зацепиться. Но не находит. Растяжение зоны расположения рта в злую улыбку озверения становится заметным. Я знаю, что он всё равно к чему-то прицепится.
  Женщина-каратель в это время проверяет Кристину, задает ей какие-то неуместные вопросы.
  А вы откуда едете? А куда? А что там делали?
  Спрашивает вальяжно, размеривает порционные дозации унижения. Кристина все в том же безобидном нейтрализирующем состоянии.
  Мужская особь наконец озвучивает претензию.
  Он уже спросил и кто я, и откуда я и куда, и зачем, и почему. Сфотографировал меня, мой паспорт, потом что-то сверял в своей рации. Про упоминание нарушений вверенных ему полномочий можно было даже не думать. Они нас деклассифицировали. Здесь же, в метро, прилюдно. Это их действие. Все это время вокруг нас стояли случайные зрители и все это снимали на телефоны.
  А что это у вас глаза красные? Вы что-то употребили? Что-то запрещенное?
  Нет, я вампир, я замерз, глаза у меня такие когда я убегаю из реальности, когда я прячусь под маской трупа. Но ничего этого я ему сказать не могу, как бы мне не хотелось.
  Он здесь представляет закон.
  Я устал, аллергия на холод, говорю я. На улице шторм, напоминаю ему, как будто бы это можно было не заметить.
  А вот мы сейчас отвезем вас в участок и разберемся, что с вами и что у вас, например, в кармане. И вдруг что-то найдем, понимаете?
  И говорит он это не каким-то шуточным приятельским голосом. Нет, он говорит это агрессивно, с омерзением. И с чувством безграничности собственной власти.
  Я жду его приказ стать на колени, но его не следует. Женщина-каратель показывает мне мои сто евро, сложенные пополам. Она говорит:
  Вы же не хотите никаких проблем. И потом прячет купюру в свой нагрудный карман.
  При этом все слаженно, каждое действие отработано, конвейер автоматизирован. Ленты из полиформальдегида медленно перемещают случайно попавшихся им на пути прохожих к ним в руки.
  Мужская особь протягивает мне паспорт:
  Свободен.
  То же самое женщина-каратель говорит Кристине.
  Нас отпускают. Зрители расходятся, спектакль надругательств и бесчестья завершен. Кристина садится на мокрые ступеньки и закуривает. Ее естественный голос восстановился, она выдыхает дым.
  Ты понимаешь, как нам повезло? Мы им очень не понравились и они могли нам навредить. Но нам повезло. Твои сто евро, спасибо. Я тебе потом свою половину отдам. Мы поговорим об этом в следующий раз, мне нужно прийти в себя.
  Мне тоже, я раздавлен, обескровлен. И мне стыдно, не знаю почему. Все тоталитарные системы формируют в человеке это чувство ничтожного, виноватого и неблагодарного винтика, без которого вся эта система справится, если винтик этот вылетит и навсегда исчезнет. Винтик собственно и не важен, поэтому пусть пресмыкается и раскланивается за то, что его здесь держат.
  Я ускоряю шаг и почти бегу домой. По пустынным боковым улицам, через дворы, в безопасность. В доме стало еще холоднее, все отсырело и пропиталось какой-то изморозливой влагой. Она липко захватывает руки через их прикосновения к предметам. Меня трясет, озноб или страх, все тело промерзло насквозь. Забираюсь под этот склеенный холодной грибковой влажностью плед. В одежде, в куртке и шапке. И лежу там, пытаясь как-то согреться. Дома бы уже Кузя запрыгнул и своим маленьким пушистым тельцем где-то сбоку обозначил теплую точку. Но сейчас я один. Дрожь массивно знобит. Может быть это конец? Я не справляюсь со всем этим больше. Что я буду делать, когда температура опустится? А если до минус двадцати. У меня нет сил встать и нагреть чайник. Просто чтобы забить кипятком стакан и выпить эту спасительную жидкость. Вот так люди замерзают, думаю я.
  В доме все еще есть свет. Но нет отопления. Батарей нет, сняли, заварили. Электричество позволяет включить чайник. И, если бы я мог, то купил бы обогреватель. Вспоминаю сто евро. Еще раз Кузю. Декабрь выглядит из этой позиции зловещим. Он еще не расправил крылья, но уже готов убивать.
  Я никогда не проснусь. Тело костенеет. Кристина говорила, как там твоя комната с видом на больницу. А вот так.
  Кажется, я куда-то скатываюсь. В следующее измерение арктического холода. Мир становится синим, переливается как ускользающий глетчер.
  Через эту затуманенную пелену, переплавленную в борзую горгулью из снега, мороза, льда и предновогодней украшенности улицы до меня доносится что-то галлюцинирующее, как если бы у нее был рот и она им выдавила какой-то словообразующий звук.
  Морик, Морик, Морикон.
  Только один человек называл меня так, в такой последовательности. Я сразу думаю, что это начался бред. Что может быть я уже отхожу. Или что мир куда-то уплыл, а я где-то там остался лежать. В ногах у карателя из метро? Он снова запросит удостоверяющую документацию? Или ударит дубиной? А куда, по плечам?
  Морикон. Еще раз. Нет, не может быть. Я слышу теплый уверенный тембр. Мягкий как у всех добрых людей. Знакомый, не изменившийся. Замираю. Не может же этого быть. Месяц прошел. Или больше.
  Пожалуйста, повтори еще раз. Я хочу понять, схожу ли с ума. Или это навязчивый акустический фантом.
  Я здесь уже пару часов сижу, жду, пока ты проснешься. А я заснул? Вот ведь. Отрубился.
  Где ты был все это время? Я думал ты не придешь. Что вот я так и останусь здесь гнить один. С диктофоном. А ты Кристину уже видел? Я вас познакомлю. Ну как познакомлю, она тебя не услышит, но я что-нибудь придумаю. Снова можешь перемещаться свободно, куда тебе вздумается? Сколько же мне нужно с тобой обсудить.
  Макс сидит в своем кресле и отвечает на каждый мой вопрос, сопровождая все это своими шуточками и комментариями.
  Я здесь давно, но не решался заговорить, пока ты не позвал, а ты почти месяц тянул, звать-не звать, придет-не придет. Типичный Морик. Кристину раз видел, когда вы с ней в сентябре приходили, до этого в доме не был. Обходил стороной. Пытался в физический мир пробиться, когда вы с ней здесь были, но не смог, ты и не подумал, что это могу быть я. Все равно не получилось.
  Но почему ты молчал все эти годы?
  Не мог, а тебя здесь не было.
  Мы продолжаем эту болтовню всю ночь. Макс вообще не изменился. Ему теперь всегда двадцать девять лет. Я перебиваю, он перебивает, мы смеемся. Я выживаю в холоде, согреваюсь под всеми этими промерзлыми пледами, а он в летней одежде. Черная футболка, шорты. И мы говорим и говорим до самого утра. Только когда праздничные освещенности отключаются и машины выстраиваются в длинные очереди спешащих на работу новогиреевцев, мне удается наконец-то заснуть.
  Макс говорит, у меня еще много планов на сегодня, до вечера.
  Впервые за два с половиной месяца я, можно сказать, улыбаюсь.
  
  2003, февраль
  Некоторые из нас перестали просыхать, они лежали лицом в собственной блевотине и молили о прощении, об искуплении, о сочувствии, просили зашторить солнечные окна, выедающие карабкающимися внутрь глазных яблок острыми лучами. Все было запрещено, мы не выходили туда, где лето, где прохожие, где детские коляски, где пара пенсионеров идет за руку, вспоминая когда их тело было еще функциональным. Мы сами запрещали себе это, запреты становились аскетической оргазмикой нашего самоопределения. Вся эта свора облаченных в ритуальные платья представителей инаких, адептов культов одержимости и саморазрушения, обитавшая в нашем доме спивалась, старчивалась и физиологически разваливалась прямо под нашими ногами. Эдо устал предупреждать их, что мы не поддерживаем проведение оргий, но никто уже не слушал. Всем было пофиг, что там разглагольствует этот Эдо. Я думаю в то время Лексе физически заболел сексоголизмом. Он начинал жаловаться, что ему продолжает не хватать секса, тогда как минут десять назад из его комнаты выходили какие-то очередные женские ноги. Или они только притворялись таковыми, это Лексе не уточнял. Он сидел за овальным столом и говорил:
  Когда у меня будет секса столько, сколько я хочу, то я ...
  Мы естественно думали, это сколько столько секса? Несколько новых партнеров в день? Лексе поначалу старался избегать порошков или прикасался к ним крайне осторожно, он не хотел разрушать свою можно сказать генетически успешную внешность. Эдо приносил ему это все в руках, в зубах, раскладывал перед ним разноцветные нерецептурно используемые баночки и бутылочки, упаковочки и колбочки, 'только ешь, нюхай, вдыхай'. Стань доступнее, прими еще одну зависимость в подарок. Природа зависимости, которая тогда никому не была еще известна, все больше становилась нашим способом самоопределения, забирая у нас силы и вгрызаясь в наши тела. Эдо уже взял направление на могилу. Он не ограничивал себя в выборе средств умертвления. Порошки запивались алкоголем и заедались таблетками, которые тоже после запивались алкоголем. Я не помню его в то время трезвым. Начиная с зимы четвертого года и далее, по самый канун двенадцатого, он был под чем-то всегда, каждый чертов день. И он хотел, чтобы и мы тоже научились жить по-настоящему, смело, отчаянно, то есть шли вместе с ним в этом всем хорошо известном направлении. Эдо олицетворял угасающий вечный протест против всего, как если бы это был протест против любого существующего протеста против всего существующего. И еще его декаданс подлинной никем не непонятой интеллигенции был полностью задействован, чтобы сиять в лучах набирающей обороты его подпольной славы, при том что, по сути, мы все втягивались в это время в разные формы смертельной зависимости, роя себе этим могилы.
  Общая комната, которая по факту и была общей, становилась неким образом, метафорой конца. А толпы инаких, нас окружавших, занимались подражательством, превращая свои истории в трагические эпитафии. Утром мне приходилось переступать через тела валяющиеся на полу. Через лужи мочи и исторгнутого содержимого желудков. Потом Макс и я убирали все это, когда придворные инакие сваливали по своим домам. Эдо спал до полудня и появлялся всегда в плохом настроении, когда воздействие заканчивалось.
  Иногда он философствовал на предмет того, 'что было бы, если бы он остановился', но потом сам смеялся собственному положительному видению невозможного. Лексе знал, что он тоже умрет. Он в какой-то момент начал немного отходить в сторону. Ну и как я говорил, у него была своя компания, так что отчасти он был от нас независим. И еще он был из Питера, уезжал к себе туда на рехабные оздоровления. В то время мы варились в зеленом доме как в бочке с консервированными сквашенными внутренностями дохлых животных. Каждый чертов день. Никто из нас не думал, что он зависим. Макс был одержим больницами и надзирательной медициной. Он проникался больничной эстетикой, палатами там всякими белыми. Чтоб от него пахло как от хирурга, как от анестезиолога на стипендии, как от пробирки, где растворяются использованные одноразовые инструменты. Чтоб синий халатик был отглажен. Чтоб все таблеточки по баночкам разложены. По спискам. Я ему выстригал ирокез раз в неделю, точнее выбривал. Потом этанолом справлял воспаления на местах проколов. Потом он пил этанол, немного, чтобы внутри тепло стало. Они с Лексе в этом были похожи, пирсинг, проколотые части тела, модификации. Оба интересовались модой, но своей, никому не понятной. Одеждой снятой с условных трупов или разного рода чернейшим минимализмом. Но я не помню, чтобы они много тусовались вместе. Лексе был более аристократичным и холодным, Макс же носил ген пролетария и детдомовца, что не мешало им быть чем-то единым в вопросах нашего общего идейного курса или просто друзьями.
  Со временем мы решили, что инаких стало слишком много. Было предложено сократить все эти веселия до субботних Сатурналий, а то что они в оригинальным своем историческом оформлении в Риме в декабре и один раз в год проводились - нас это не интересовало, наши Сатурналии были заявлены дважды в месяц, каждую вторую и четвертую субботу. С тех пор дом наполнялся всем этим сбродом два раза в месяц по субботам днем и возвращался к первозданной тишине ближе к утру понедельника. Каждые выходные выносить все это было бы уже передозировкой. Эдо нравилась управлять толпой, где им восхищались и приходили ради него и к нему. Нас же они видели, как рудиментарный придаток вожака. Что, во-первых, было искажением сути, а, во-вторых, унизительным для нас определением. Он начинал позволять себе некоторые высказывания в наш адрес, способные дискредитировать или претворить значимость каждого из нас в уничижительную комичность. Но в основном это все шло в сторону Аси, который уже тогда выполнял функцию его правой руки. Либо в сторону Макса, чья безропотность удовлетворяла любые его запросы. Меня и Лексе он немного берег, был учтивее. Фила же боялся и тайно ненавидел.
  У нас были свои поставщики, точнее появились из ниоткуда и вдруг. Какие-то совсем уж нам чуждые персонажи, барыги. Представить их наличие еще полгода назад было бы невозможно. Они доканывали своей настойчивостью, но я продолжал держаться, наблюдая как остальные ускоряют собственное падение, не имея никакой возможности противостоять этим соблазнам.
  Меня спрашивали, ты что, так и останешься скучным? И это в такого-то рода окружении стало мочь быть возможным. Барыги сновали между нашей публикой, не втыкая, кто мы все вообще такие. Сатанисты? Извращенцы? Да кто вы все здесь такие? Их пугал мрачный антураж происходящего. У них были семьи, дети, приобретения. А мы были их клиентами, контаминантами. Не я, я им писал некрологи. Каждому из них.
  Фил все больше проникался Лексе, я должен был наблюдать за этим, у меня не было выбора. Они часто разговаривали вдвоем в его комнате на втором этаже. Часами. Иногда эти длительные часы заканчивались наступившей ночью. Фил не выходил. Я бы предпочел сближение Лексе с Аси, но оно было маловероятным, они оба интересовались исключительно женщинами. Да и у Аси никогда не было времени на какие-либо там с кем-то сближения. Он приходил с работы в одежде, пахнущей профессиональными запахами, садился за овальный стол, клал руки на его поверхность и общался с инакими или готовил десерты. А нам потом нужно было проводить уборочные работы после всех этих десертов, гостей, знакомцев дома, внешней компании Лексе и прочих удручающих происшествий. Я не помню в последнее время, чтобы Аси или Лексе сами этим занимались. Им нужно было для этого вдохновение, чтобы приобщить себя к бытовому распорядку нашего общежития. Последний вообще был полностью поглощен собой и своими реставрациями всевозможных сценариев собственного будущего.
  А Фил выжидал, высматривал, где там Лексе затерялся, я чувствовал его интерес к нему и понимал, что эта природа именно такова, коей я ее никогда не хотел бы помыслить. Позже Кристина сразу назовет вещи своими именами. А я не смогу сказать ей всю правду про то, что случилось на заливе в Строгино осенью пятого года.
  Вы помните, что в доме была библиотека, но не для интерьера, а потому что мы много читали. Полки были расставлены повсюду, где можно было их организовать. Каждая свободная поверхность была завалена книгами. Никакого каталогизирующего обыкновения не было. Позже оно появится в хранилище дневников, но тогда мы еще не могли думать о чем-то подобном. Книги были частью присущего нам быта, их было много, к нам приходили за ними, спрашивали о них, рыскали по завалам в поисках. Найти можно было все. Все, что было достойно прочтения. Книги приносили и забирали. Если какой-то автор разочаровывал нас, то мы сжигали произведение на костре. Причин для разочарования было много, системность, продажность, радостность, институализации и все тому подобное. Или например книга не понравилось Эдо или это он был разочарован автором, поэтому 'давайте-ка сожжем ее'. Не всем это нравилось. У каждого были свои книги в итоге, спрятанные на наших личных полках, в наших комнатах. Эдо не лез во все это, он определял судьбы представленного только в общей библиотеке. Но это ощущение того, что свободы становится меньше уже появлялось. Что полностью соответствовало тому, что происходило на внешней карте.
  Там царь уже оценивал потенциал своих будущих полномочий, которые предстояло расширить до бесконечности со временем. Мы никогда не говорили о нем в то время, мы были молоды, чтобы думать о таких вещах, что происходило в стране, никого из нас не интересовало. После того страха, который мы пережили в конце девяностых, когда Москва была остановлена сериями терактов, больше не хотелось вникать в суть глубинного ужаса происходящего, хотелось быть независимым от всего подобного, то есть спрятаться. В подъездах выставлялись поочередные стражи. Ночные дежурства распределялись между соседями. Все были в ожидании, что именно их дом станет следующим. Никто не знал, что происходит и кто за всем этим стоит, а информации у нас не было. Утро, которое могло и не наступить, протрезвляло. Хотелось просто сказать 'здравствуй, новый день'.
  Мы все как-то выжили. Те же, кто пытались приоткрыть тайну происходящего либо исчезали, либо были обнаружены мертвыми. Мозг записывал эти острашения в свои хроники, построчно редактируя фундамент понимания той реальности, которая медленно начинала нас окружать. Мы умирали вместе с этим временем, пропитывались видениями смерти, боли и незащищенности. Кто-то удушился от всего этого девчачьими чулками, кто-то ушел в криминал и выкупил целые улицы городов. Мы знали, что что-то жуткое распалось, какая-то глыба прошлого рухнула, став прахом. А впереди не было ничего, так нам говорил телевизор. Но там в этом ничто прорастали первые ростки свободы, которые уже совсем скоро будут сорваны и уничтожены, а мы превратимся в миллионы статистических жизней, лишенных голоса. На трон в скором времени повторно должен будет взойти царь и это станет проклятьем всего нашего поколения. Все мы исчезнем в этом первертном витке истории, как будто бы нас никогда и не было.
  Мы ненавидели все, что напоминало о совке. Любую отсылку к какому-то там великому наследию этой эпохи. Нам казалось, что с тоталитаризмом покончено и наше поколение начинает наконец-то жить. Иконы гоблинов совдепии были искромсаны и осквернены. Мы были представителями нового времени, названного кем-то свободным. Призраки красного террора как оказалось изгнать было невозможно. Люстрации не было. Царь расправлял властвование, количество свободы же приняло сокращательное направление. Мы это чувствовали, но никто не знал, как все это можно сформулировать. Никто не думал об этом. Мы взрослели, а царь старел, наливаясь кровью ненависти. Нашивая на наши спины розовые треугольники.
   В семь вечера мы встречаемся у аптеки и идем, покупаем в соседнем магазине рыбьи потроха, какие-то уцененные подвявшие овощи, сигареты и пиво, потом берем презервативы на кассе и выходим. У входа сбивается группа полупьяных гопников из трех человек и тычет в нас пальцами, используя привычный нам дегуманизирующий вокабулярий. Тот, что покрупнее, подобный снежному человеку, выскакивает поближе и размахивает руками. Он, стало быть, намеревается нам угрожать. На шее у него болтается окисленный потом крестик. Гопник крещеный или, может быть это ему оберегом шею перевязали, понять сложно. Я уже слышу тявканья тех, что стоят позади него. Они помельче, один щуплый, пропитый, от него исходит уриновое зловоние. Проссал свои адики. Или не менял их месяц. Второй похож на рыбный скелетон, предположительно он мертв или это такая стадия алкоголизма, превышающая нашу собственную. У Фила шея пахнет лавандовым маслом, если приближаться к ней носом, что я и делаю. И возможно этот безобидный дружеский жест привлекает внимание летнего быдла. Потому что они начинают выспрашивать, кто у нас в отношениях исполняет какие функции, при этом видимо полагая, что все это очень весело. Сначала я думаю, что уточнение о том, что нас в принципе не интересует секс могло бы их как-то сбить с толку, потом думаю предупредить их, что мы готовимся к Сатурналиям, но какие такие Сатурналии в конце июля. Про смерть с ними говорить было бы уж совсем негоже.
  Фил в черной футболке и камуфляжных шортах. Вчера постригся. Старательно выстроенные переходы на боковой стороне черепа за ушами. У него в сумке нож. И он в принципе мог бы быть готов им кого-то оприходовать, если бы речь шла о нашей общей безопасности. Ему все было бесстрашно. Он и так уже двадцать семь лет мертв. Снежный человек, йети с православным символом, болтающимся лямкой на шее, понимает, что выдохся. Силы не равны, нас больше, а на оскорбления мы не среагировали, так как к такого рода проявлениям ему подобных давно привыкли. Фил ему намекает сразу же, какие-то неуместные движения в нашу сторону - и секунды не пройдет, как нож рассечет брюшину. Пацаны медленно начинают вкуривать, что с каким-то совсем непонятным им видом людей встретились. Они наперво косятся на мои красные глаза, потом на пирсинг Макса, потом на пентаграмму на шее и ледяной взгляд Лексе, потом на Аси с глазами мясника и думают 'что сейчас здесь вообще происходит'. Циклоп издает какой-то мычащий сигнал остальным и они, стесняясь своего решения, отползают в сторону темных зарослей. Вдогонку мы желаем им 'хорошего вечера', на что они нам бросают что-то про 'еще встретимся'. А мы им 'если умрете, то да'.
  В это время вечера улица Сталеваров достаточно неспокойное место. Вот какого мы пошли именно в это продающее заведение, когда есть другие торговые точки. Потому что у нас была фотосессия на соседствующем ему полузаброшенном объекте по ту сторону дороги. Для этого нужно было перелезть через забор, тайно. А там собачье огрызается, скулит голодным воем. Вот им, псинам, рыбную жижу и скормим. Наш фотограф, какой-то знакомый Фила по чату, задерживался и мы садимся на асфальт, примеряя на себя образ бездомных. Фил в это время лег и смотрел в небо на оставшиеся всполохи закатного солнца. Аси торопил с пивом, пока оно еще холодное. Потом мы все легли. Вот прямо так на асфальте, как падаль. И любовались мерцанием вечернего московского небосвода. И закатом. Нам было тепло, пиво освежало. Никто не думал тогда про эстрогены. Лежали себе и болтали обо всем. Кто-то осмеял нас, кто-то спросил, нельзя ли присоединиться, кто-то угрожал вызовом тогда еще милиции. Да, давайте зовите. Еще психиатров в придачу. В то время можно было себе позволить еще вот так валяться на асфальте и ждать, пока они приедут, зная, что за это ничего нам не будет.
  Прибыл Эдо, уже бухой и привез с собой этого стесняшку фотографа, мы перелезли через забор и оказались в заросшем яблоневом саду в нашем полном составе. Тогда еще без всего этого дерьма. Без протокола, просто друзья. Фотограф, Фил познакомился с ним пару лет назад, был полностью на нашей волне. Он нашел потекшую разрушениями кирпичную стену и сказал, что вот примерно здесь. Все фотографии были выполнены в черно-белом цветовом решении. Мы разделись сначала до трусов, потом сняли их тоже. После, насколько это было возможно, натянули презики на головы. Мы брали максимальный размер, но для использования их в качестве балаклавы все равно пришлось постараться. Фотограф нарисовал поверх резины круглые глаза и злобную ухмылку черным маркером. Все надо было делать максимально быстро, пока мы не задыхались, поэтому мы растягивали сет, постоянно повторяя подходы. Сколько презервативов мы использовали, сказать трудно. Вся сессия заняла пару часов. Уже стало совсем темно и мы начали собираться. Да, конечно же мы еще бегали голышом по этому саду и залазили в ржавые бочки с дождевой водой в перерывах. И конечно же пили пиво и потом что-то еще пили и потом что-то еще. Кто-то уже едва стоял на ногах. Я развлекал болтовней Фила, не помню о чем. Потом мы с ним обнаружили себя в каком-то другом, более интимном диалоге о сущности и смысле религии, потом вернулись к психиатрии, истории пыток, каннибализму, героическому образу пионера в советской пропаганде, потом он меня полуобнял, потом фотограф сказал, ну все, одеваемся. Лексе подскочил слева, Аси справа, они еще тогда дружбанами были, летом четвертого. Лексе сообщает 'мы хотим продолжения'. Все возбуждены, не догнались. Это пятничный вечер, поэтому понятно, что мы едем к Аси на работу, то есть в морг. Фотограф с нами, хочет примазаться. Говорит, что он тоже мрачный и слушает готику. Реакцию Эдо я даже опущу...Судя по глумливым интонациям Фила, шансов у него нет.
   А мы запрыгиваем в такси и все едем на другой конец Москвы, во внешнюю ненавистную нам карту по дороге забегая купить еще бухла, колбасу и какой-то заплесневевший хлеб. Лексе берет протеиновый микс, Аси тоже что-то спортивное, Фил и я мороженное конечно же, Макс свой молочный шоколад, Эдо колу, он почти ничего не ест. Едем все вместе забившись в какую-то широкую иномарку, может быть и ауди, я уже не помню и там же едим, конечно же неаккуратно, потом кому-то убирать. Фотограф всю дорогу пытался понять наш юмор, спрашивал, где я купил свою футболку, спрашивал про какие-то книги, спрашивал, есть ли у Фила кто-нибудь. Здесь я соврал и сказал, что да, есть. Шофер, русский парень добряк называл нас 'ребятушками' и пересказывал сокращенную версию своей жизни, почему он женился, например. Мы попросили его включить наше радио 91,6 FM. Тогда еще Эдо был собой, не самым простым, но интересным и веселым собеседником. Водила-добряк спросил, не сатанисты ли мы, но так добро, жизненно, с искренним интересом, что мы решили сказать правду. Нет, не сатанисты, не нарики (обманули, да) и даже не те, за кого он нас еще по ошибке принять мог. Лексе вот он вообще только по женщинам. На что Лексе сказал мне сразу, что не нужно его личность такими ограничениями упрощать. Шофер и не понял, о чем это он. Его звали Егор и он был родом из Сибири. В Москве с июня. Вкалывает. Ест сушеного окуня к пиву. Рыбы у нас не было, угостили его пивом. Спросили, не хотел ли бы он проехать в морг? Когда до него дошло, что мы несем, они сказал, ну нет, ребятушки, такое не могу, жена не поймет. Эдо гладил его ногу и театрально строил глазки. Максимально вычурно, чтобы это все как пародия на откровенное домогание выглядело. Егор ему сказал, да я бы и не против что-то новое в столице попробовать, но жена. Жена не поймет.
  Фил сидел между мной и Лексе, я видел, как ему это нравится. Только с Лексе у него не было никаких шансов, а это уже нравилось мне. Лексе был в майке без рукавов белого цвета и синих рваных джинсовых шортах. Светлые волосы, изначально бывшие собранными в крысиный хвостик, красиво рассыпались по разные стороны головы по мере того, как ветер из приоткрытого окна усиливался. Макс сидел на коленях у фотографа, приобняв ошалевшего парня за плечи, он курил и похоже они делили одну сигарету на двоих. А рядом со мной у окна втиснулся Аси, он был достаточно худым, чтобы согласиться на такие неудобства. Его рука постоянно трогала то мои уши, то шею, достаточно дерзко и даже грубо отчасти. Фил бы сказал 'интенсивно'. Аси не занимал никаких деликатных позиций по отношению ко мне, он был брутальным. Я было хотел ему сказать, чтобы он отвалил, но потом понял, что все не так уж и плохо. Одно дело личные терки, другое - удовольствие. При всей нашей с ним противоречивой и напряженной интеракции, мы как-то тянулись друг к другу, когда этого никто не видел. Что все это было, я не знаю, никуда дальше всех этих прикосновений у нас не заходило. И да, я никогда не считал, что это как-то нарушает мое установившееся доверие с Филом. Мы были в первую очередь друзьями и наши взаимоотношения были ничем не обязывающими, он пропадал неделями где-то, где - никто не знал, а я вот иногда обменивался случающейся изредка взаимной симпатией с Аси, когда мы были одни и не надо было играть обоюдную неприязнь. Которая, к слову, действительно была.
  Когда мы еще серьезно думали, что наш проект агентства ритуальных услуг выгорит и закончится каким-то практическим занятием, общей нашей занятостью, мы ездили по разным сервисам, предлагавшим схожие услуги. То были похоронные бюро и магазины ритуальных принадлежностей. В одном из них была обнаружена огромная экспозиция всевозможных гробов, любой ценовой категории и уровня комфорта. Эдо балакал с директором, его приятелем. Обсуждал устройство и развитие бизнеса.
  Мы же затеяли игру, суть которой сводилась к тому, что один ложился в гроб, а остальные его в нем закрывали. Что-то похожее есть с захоронением живого человека на уровне погребения, то есть тех самых шести футов. Еще одна проверка на прочность, участники что-то переоценивающее и переосветляющее для себя извлекают из подобного опыта, как они сами потом рассказывают. Что - не знаю. И не особо интересуюсь. Это все массовые заигрывания с потусторонним, им не ведомым. Мы же просто ложились в гроб и оставались там на какое-то время, в темноте, оценивали уют и удобство, никакого эзотерического или подобного тому смысла мы не вкладывали. Нам было просто в кайф полежать в дорогом гробу.
  Сначала по одному, потом мы нашли гроб пошире и побольше и стали зажимать себя туда парно. Это как в школе в шкафу закрываются, чтобы секреты рассказывать или целоваться. В нашем случае это был гроб. И пока Эдо вещал о чем-то профессиональном, о своем проекте агентства ритуальных услуг, сокращенно АРУ, мы развлекали себя вот этим. Понятно, что я сначала полез вместе с Максом, мы там поржали, я ему сказал, что он мой настоящий друг, он мне тоже такое в ответ. Потом стучали в крышку, открывайте. Следующими были Лексе и Макс. Они там лежали минут семь или девять, долго. Что можно было делать так долго им там не знаю. Но это же был секрет, поэтому никто не спрашивал.
  В магазин зашли покупатели, какая-то медлительная вздрагивающая от любого шороха семейная пара, и увидев нас за нашим занятием, они испуганные поспешно удалились. Ну их можно было по-хорошему понять.
  Фил традиционно в этом не участвовал. Он не был вовлечен ни в какие мрачные мероприятия, сидел себе с плейером и слушал свою музыку. Чтобы он вот так самовольно в гроб с кем-то тогда залег, такое я даже не мог и представить. Если только этим 'кем-то' мог быть возможно я, но мне и в голову не пришло его об этом спросить. Конечно же вариант, что это мог быть Лексе, например, я сразу же исключил из рассмотрения. Потому что заранее не хотел знать на него ответ, который я все -таки знал.
  Далее шли Лексе и Аси, вот это было забавно, о чем эти двое могли секретничать? Аси был расположен к Лексе и это было взаимно. Лексе замедлял время, Аси же его ускорял, так как был постоянно занят. Гармония противоположностей, да.
  Потом мне предложили идти в гроб с Лексе, но я отказался, я был не готов так близко подобраться к любимчику Фила и увидеть, что он, например, красивее или умнее меня или что-то еще, к чему я даже не был готов. Лексе не понимал мои мотивации, но он знал, что они у меня сложные и противоречивые, поэтому он об этом ничего и не думал, он ко мне такому уже привык на то время. После этого Макс о чем - то болтал там с Аси, минут пять, у них всегда было о чем поговорить, в этом я не сомневался.
  Последний заход был Аси и я, сначала я сопротивлялся оказаться с ним в этой закрытой деревянной коробке вдвоем, это было бы чем-то пугающим с одной стороны, а с другой более чем смело в той ситуации. Я был уверен, что он меня не выносит.
  Но оказалось, что все сложнее. Да, не выносит, да, я ему раздражитель. Чертов Морик.
  При этом, будучи невыносимым, он находил меня приятным парнем.
  И когда мы оказались в этом комоде вместе, я это увидел. Он не был настроен язвить или как-то шельмовать меня. Он был настроен просто смотреть мне в глаза и молчать.
  Я его спросил:
  Аси, ты чего?
  Что он там дальше рассказывал я уже не помню, я тоже был взволнован. Про то, что я с Филом. Это была не правда. К сожалению. Что я всегда на стороне Фила. Здесь соглашусь. Что я предвзят к нему с самого начала, что он хотел со мной сблизиться, но я проигнорировал. Я ему сказал, что все тоже самое могу повторить ему, только в его случае это Эдо. Он ему в рот смотрит. А Эдо все пофиг, ты что не видишь?
  Такой вот у нас диалог состоялся. Может быть лучше было бы если бы мы просто молчали и в глаза смотрели. После этого у нас какой-то свой секрет появился, наличие которого проявлялось по-разному. Аси мог прижать меня где-нибудь в углу, вдавить в стену, приблизившись ко мне вплотную, устанавливая зрительный контакт на расстоянии нескольких сантиметров, пристально смотря мне в глаза пару минут, как будто бы изучая меня, отчего становилось страшно и я сразу же отворачивался, а он смеялся и при этом никак не объяснял свое поведение. Или как сейчас в машине мог потрогать уши или шею. Это все было достаточно настойчиво, но полностью безопасно. Он никогда не шел дальше и по сути между нами никогда ничего не было.
  Когда мы приехали к нему на работу, предположительно поздний вечер пятницы, шофер Егорка уже вовсю подружился с нами и даже собирался присоединиться и что-то новое попробовать вместе с Эдо, но потом вспомнил жену, которая не поймет и быстро уехал. Фотограф осматривался, он впервые был в таком месте. Его смелость куда-то исчезла, пришлось подбадривать. Ты сможешь, ты справишься. Фил все свое внимание направил на Лексе, куда же еще. Это было немного неприятно, но при этом и не мое дело. Я просто друг, который приехал веселится в приятной компании. Тогда еще можно было называть себя друзьями, хотя стая было все же предпочтительнее. Мы справляли летние Сатурналии, а я продолжал, как я думал, приумножать чем-то там бесовщину. Точнее мы все. Ну кроме фотографа, он сидел весь белый и это мы еще даже не вошли в здание морга. Я думаю, это был его первый раз, когда Фил пригласил его поучаствовать в каком-то событии его приватной жизни и фотографу здесь не очень повезло, потому что оно выпало именно на такое вот мероприятие, а не на посещение книжного магазина или детского кафе, например, выпало на его долю надо было бы сказать. В ту ночь я еще не знал, что именно он сделал те фотографии в осеннем парке, которыми Фил начал наше знакомство. Я снял футболку и остался в одних джинсах. У меня были левайсы, черные, и какая-то дешманская обувь для вида. На футболке был принт merzbow, но летом в жару он, скорее, сбивал с толку, чем придавал зловещести. Было душно, Аси сразу открыл окна. Фил с Максом ушли или точнее уползли за дополнительным бухлом. Мы были в чистой зоне, там, где персонал обедает и отдыхает, так что ничего такого не думайте. Кто-то в лес с палаткой клещей кормить, а мы вот в морг до утра, люди разные.
  Лексе тоже частично оголился, потом Аси освободил верхнюю часть тела от одежды. Эдо сказал, давайте только без 'всего этого', но нам просто было очень жарко. Эдо щелкнул пальцами по пирсингу в сосках Лексе, без 'всего этого'. Фотограф оставался в одежде, и выглядело это так, будто бы он собирается сбежать. Мы включили какую-то музыку, я сейчас уже не помню, что именно. Настроение было летнее, что для меня было редкостью. Ненужные, профессиональные запахи в чистой зоне отсутствовали, не смотря на температуру за окном. Помещение было стерилизовано, хлорировано, вымыто и натерто до блеска. В прозекторской лежал какой-то громоздкий немолодой мужик и Аси спросил, может его оттащить в холодильник или мы останемся в чистой зоне? Фотограф уже сидел потный. Я хотел промокнуть медицинским бинтом капли пота у него на лбу, но решил не выделываться.
  Лексе сказал, что ему все равно, как стая решит. То есть 'как решит Фил' тогда еще. А он где-то закупался этанолом и закуской. Макс скорее всего сам захочет переместить тело в холодильник. Он же у нас врач.
  Аси бесился, ну какого черта санитар - сменщик оставил здесь труп на жаре разлагаться, в понедельник от него получит и все в таком духе.
  Потом он все-таки сказал, что пойдет отвезет мужика в морозилку и приберется там, если мы хотим в прозекторской потусоваться.
  Фотограф наконец-то сказал что-то дельное.
  Давайте я фотосессию сделаю. Здесь, с вами. У меня такого опыта еще не было.
  Мы наконец-то спросили его имя. Дариус. А мы имена ох как как не любим и никогда ими не пользуемся. И нам непривычно по имени. Но как ему быстро все это объяснишь, он и так перепуган, хотя Фил его и предупреждал, что эта его компания весьма специфическая.
  Я ему предлагаю тоже раздеться и он соглашается. Стягивает белую футболку и стеснительно сплющивает тело в какую-то сморщенную сошку. Он такое никогда не делал. Бледный, худой, с синими прожилками и волосатой грудью. Эдо говорит ему:
  Дариус, он же Дарий, он же Дарик. Из всего этого он не понимает ничего, а мы записываем его как Дарика. Я вытираю его потный лоб марлевым полотном. Это выглядит безопаснее, чем если бы я взял бинт.
  Эдо говорит:
  Ну что, пофоткаемся? Займемся искусством?
  Мы все понимаем, что будет весело. Лексе открывает дверь и зовет Аси:
  Оставь мужика на месте, у нас здесь кое-какая задумка появилась.
  Когда возвращаются Фил и Макс, я вижу, что они уже где-то еще добавили. Фил едва стоит на ногах. В этом состоянии он очень доступный. Фотограф Дарик стал уже цвета белого кафеля. Он вроде бы и расслаблен, но ему это дается с трудом. Фил наливает ему полстакана водки. Дарик пьет, закусывает какой-то ветеринарной колбаской, пьянеет и через какое-то время он уже полулежит на Филе, что-то ему рассказывает. Я не пью, только пиво, Лексе тоже. Но он сорвется. Эдо обещает нас всех затянут в пропасть. Он ухмыляется. Строит рожи.
  Говорит:
  Фил, ты же обещал что-нибудь такое со мной проделать. Специально в такой уничижительной формуляции, чтобы расставить грязные акценты. Чтобы все это 'что-то такое' там себе представили и чтобы Фила этим поддеть, осмеять, поставить в неловкое положение. Ему не удалось тогда это, как и никогда не удавалось, Фил был закаленным и к подобным шуткам нечувствительный. Он ему тогда еще как-то смешно ответил, мол, такое что-нибудь сам с собой проделаешь как ты хорошо умеешь.
  Эдо его так провоцировал. Затягивал в свою алкогольную зависимость. До тех пор пока в нашем доме не пропишутся порошки. И все именно туда и направится, куда так хотел нас затащить Эдо, в обрыв. Через два года Аси не будет в живых, у меня останется не так много воспоминаний о нем. Уже через год мы будем ходить строем по протоколу и наша свободная стая превратится в закрытое сообщество с тоталитарными установками. Так что да, лето четвертого было нашим расцветом, верхней точкой нашего беззаботного детства, после достижения которой этот чертов поезд пойдет, понесется под откос, а наши маленькие жизни вслед за ним начнут обрываться. В этот июльский вечер, я еще не знаю, что уже в конце этого года мы создадим вторую редакцию протокола и что наркотики полностью изменят привычную нам канву событий всего за каких-то несколько месяце, не оставив ничего, что было для нас понятным и привычным. А еще в этот июльский вечер я в какой-то степени даже чувствую себя счастливым, Фил сидит рядом, я слышу его голос, слышу лавандовый аромат по влажному воздуху приливами кочующий от его кожи к обонятельным рецепторам моего носа. А самое главное он жив, по-настоящему.
  Его внешняя комната начинает стираться из моей памяти, он так и хотел изначально - незапоминающуюся обыкновенную комнату, в которой будет стоят кресло возле кровати, возле стола будет стоят кровать, а возле нее это чертово кресло. Он в нем будет сидеть с кружкой пива, с сигаретой в зубах, щуриться, не докопаешься.
  На стенах развесит литографии с изображением пасторальных депрессий, фотографии себя в рамках и без. Ничего необычного, заметного. Самая простая комната ребенка советского детства. Восхищение будет вызывать только его библиотека, но это для знатоков. Остальные же будут наслаждаться его обществом, совсем не обращая внимания на то, какая там у него комната. Я ее тоже почти не запомню. Шкафы под потолок, кровать, которую он мог раскладывать на несколько человек. Стол, стул, комп.
  Такая комната была в его метрической квартире, ее мы все видели в разное время, он охотно приглашал темные и не только души к себе домой на чай или просто на разговор. На беседу. На общение. Там, в его комнате, всегда было тихо, умиротворенно играл джаз, который он любил. Мы называли пребывание в ней абсолютным спокойствием. Пять минут от метро, мягкий вечерний свет лампы, музыка. К нему сбегали, неслись из разных концов Москвы от всего того абсурда, в который превращалась современная жизнь. А он, как гостеприимный и радушный хозяин всегда открыт был встречать гостей и дарить им лучшие их вечера. Мы все это ценили и принимали за честь быть приглашенными. Каждый посетитель его салона был интереснейшим, особенным человеком. Фил умел находить и отбирать достойных собеседников и умных собутыльников. В зеленом доме он имел в своем расположении комнату, но почти никогда ею не пользовался. Она оставалась пустой, там были какие-то мелочи, не имевшие ценности, складированные за ненадобностью. Хотя формально он числился в доме проживающим в нем, на деле же никогда не оставался ночевать и даже если задерживался до утра, то с рассветом возвращался в свою квартиру. С чем было связано им такое принятое решение, я не знаю. Он держался независимым. Приходил и уходил, когда вздумается. Мы общались как в общих зонах, так и в наших приватных комнатах. Он мог зависнуть на весь вечер в моей комнате или в комнате Лексе, мог быть у Макса или Аси, но почти никогда у Эдо. Эдо любил овальный стол в большой гостиной. Он общался с нами там. Его комната на первом этаже была для нас закрытой. Там же, на этом этаже, располагались комнаты Макса, напротив гостиной и Фила, чуть дальше вглубь правого фланга. Первый этаж, за исключением Макса, часто оставался незаселенным и пустующим. Мы к этому привыкли.
  Фил мог уходить на длительные отрезки времени, недели, иногда месяц. И я не знал, где он и с кем. Никто не знал. Мы догадывались, что в его жизни, в его внешней карте тоже есть своя тьма. Но он старался избегать эти темы. Делился максимум дневниками снов, но они были у всех нас и мы не придавали этому значения. Мы по-прежнему писали по сто некрологов в день и собирали первые дневники позора людей, не являющихся нами. Фил переживал, что у всего этого будет печальный исход. Он тоже был зависим, он был болен, у него был свой дневник позора, который он также пытался скрыть от всех нас, но не от меня. Все его содержимое было в четырех месяцах нашей переписки прежде чем мы впервые встретились. Он доверял мне, я ему. Мы решили идти вперед, куда эта дорога бы нас не вела. В какой-то момент он сознательно выбрал дорогу смерти, когда природа его зависимости полностью поглотила его. Я же цеплялся за жизнь, пытаясь эксплицитно выстраивать баланс живого и мертвого. Июльским знойным солнцем согретые, им испепеленные мы устраивали наши последние некалендарные Сатурналии. В том еще первом составе - здоровые, смеющиеся, полумрачные. Когда еще не было порошков, предательств и смертей.
  Мы все еще сидим в чистой зоне, открывать окна бесполезно, на улице почти сорок градусов жары и нам приходится снова раздеваться, но и это не приносит облегчения. Фил принес несколько бутылок водки, из которых видимо половину выпить собирался он сам. Макс с пивом, они купили почти целый ящик самого дешевого, какое смогли найти. Лексе все это запихнул в холодильник. Там были какие-то кильки в томате и еще что-то неопределимого происхождения с плесенью. Наши чипсы, всякая закусочная снедь. И презервативы, мы жуть как боялись обменяться разновидностями гепатита или подхватить ВИЧ в то время.
   Фил был близок к тому, чтобы уже просто слечь. Сколько он выпил и что, я мог только догадываться. Он в любом случае скоро свалит домой, вызовет такси и мы его туда перенесем. У остальных же были в планах длительные философские беседования и приобщение к литературному опыту друг друга. И конечно же музыка, которую мы разыскали, переслушали и перезаписали на разные носители. Впереди была еще целая ночь. Фотограф, поняв, что с Филом сегодня ему ничего не светит, просто заливал в себя этанол. Ему уже было не страшно, да и как может быть страшно в пустом морге. А здесь еще и Эдо рядом нарисовался с доброй, ничего хорошего не предвещавшей, улыбочкой.
  К тому моменту, как ребята вернулись из алкогольной лавки, Аси все-таки перетащил мужской труп в холодильник и вымыл прозекторскую. Но это не убрало запах разложения, усугублявшийся жарой. Зайти туда было невозможно, Эдо ненавидел запахи. Он только заскочил на секунду и сразу выскочил оттуда. С лицом искривленным отвращением. Мой нос кровоточит, Аси, ну что за вонь! На что тот ему отвечал, а что я могу сделать? Я что, виноват?
  Я не хотел начинать морализаторство и говорить, что идея делать фотосессию рядом с мертвым человеком не самая лучшая задумка. Это неуважительно по отношению к умершему, к памяти о нем. И вы же знаете, что мертвые это очень не любят - когда мы этими правилами пренебрегаем. Мертвый человек уже не здесь, не в нашем мире, мы можем только позаботиться о том, чтобы гарантировать сохранность и безопасность его тела до момента захоронения. А еще Аси могут уволить, если это вылезет наружу. Вот все это морализаторство, как называли парни, я не озвучиваю. Аси успел убрать труп, так что ничего такого не произойдет. Мы сделаем фотосессию позже, за полночь, в пустой мясницкой, на секционном столе, на том самом, который Аси на тот момент успел уже прибрать. Пьяные полуголые маргиналы, пересвеченные кадры, размытые ракурсы. Фила как всегда там не будет. Он к тому времени уже уедет домой. А я никогда так и не видел те фотографии, а фотографа, их сделавшего, Дарика, который существовал где-то на внешней карте и по одному вытягивал нас на свои фотосессии в качестве моделей, об их существовании я никогда не спрашивал. Позже в шестом году мне рассказывали, что они все же были, весь сет, их кто-то даже рассматривал, но мне это уже было безразлично.
  Здание, в котором морг занимал два, включая цокольный, этажа было построено в конце шестидесятых. Массивные балясины, выкрашенный белым известковым пеплом бетон, пролеты под углом в пятьдесят градусов, обрушенные пилястры. Во внутреннем дворе росли какие-то деревья из детства - вишня, липа, пендулы. В центре двора со временем медленно обрушалась советская патриотическая скульптура юноши, окруженная кустами сирени, которые были избраны отхожим местом для домовой черни, ютящейся в тенистых ульях приподъездных площадок по ночам. Сейчас же там не было никого, за исключением нас. Фил, как я говорил, уже свалил, мы привыкли к этому, оставшиеся же разбились на пары и занимались общением. Где-то приглушенно переговаривались возвращавшиеся по домам факельщики. Многие из них были облачены в белую тогу, нарядную, казалось, что они надевали ее последний раз. Может быть и видения и галлюцинации, я не могу утверждать. В воздухе стоял запах паленого человеческого мяса. Где-то кого-то жгли. Мы с Аси выбрались на улицу, сели на лестнице и закурили. Через час уже будет светать. Ночь принесла немного прохлады, но сказать, что стало легче дышать я не мог. Мы сидели на ступеньках, оба в трусах, Аси пил холодное пиво. Ему захотелось вдруг поговорить, поделиться со мной чем-то. А таких подобных совместных коммуникативных упражнений мы ранее не предпринимали и по началу я даже не понял, что ему собственно было нужно. Думал, снова будет подкатывать. Но нет, мы общались. Лексе и Макс спали в комнате для санитаров, там стояли тюремные нары. Фотограф был занят чем-то с Эдо, еще одной дискуссией о вреде гуманитариев возможно. Последний раз я их видел час назад, сидящих на секционном столе и просматривающих отснятые кадры в фотике. Эдо говорил, что все мэйнстримно выглядит. Я даже не представляю, как это могло и должно было бы выглядеть, чтобы он когда-нибудь что-нибудь похвалил. Хорошо, что Аси успел вытащить мужика в морозилку. Мы вышли, оставив тех двоих в прозекторской. Запах трупа уже почти развеялся. Но ничего романтического я там не видел, да и санитарно можно было бы оспорить безопасность этого присутствия. Но Эдо все это было безразлично, и, как я видел, фотограф очень хотел ему понравиться. Еще один. С Филом не вышло, переключился на главного. Аси захватил бутылку пива и мы вышли на улицу. Какие-то сверчки еще подавали голос. Луна росла. Я думал, что засну или просто лягу и буду смотреть на те редкие звезды, которые экология города еще могла позволить мне увидеть. В соседнем доме, низкорослый сталинский барак, на балконе заканчивалось какое-то действо. Или то была последняя завершающая стадия некой семейной драмы, когда уставшая от эмоционального срыва хозяйка дома переходит к следующей стадии конфликта - плачу. Они говорили, как и мы, полушепотом. Они, их было двое, обсуждали его измену. Она ему доверяла, он подвел. Оба молоды, постарше нас. Он молчал, сидя к нам спиной, а над ним возвышался нимб ее прически. Потом начался плач, но красивый, без неловких интонаций переигранности. Я почувствовал ее боль, как свою. Плакальщица? Каким мог бы быть некролог собеседника? Умер от укуса змеи?
  Мы слушали еще какое-то время слезы, но потом потеряли к ним интерес. Я знал, что парные всегда договорятся, потом он снова ей изменит. Аси допил пиво и уже окончательно опьяневший сел ко мне поближе. Как я сказал ранее, Фил уже уехал. Его отнесли в такси и назвали адрес в Новогиреево. Его всегда было мало, час или два, как правило, иногда три, редко до утра. Он как будто бы сбегал или от нас или вообще от всего. А я оставался там один. Был ли он зависим? Скрывал страницы дневника собственного позора? Был ли то какой-то дурацкий принцип? Или страх. Я оставался один и мне надо было все разгребать самому. Эдо, если не возвращался в наш дом, то уезжал на какое-то время к себе в Химки. Лексе всегда по друзьям околачивался, потом исчезал неделями в Питере. Он же был питерским, да, вы запомнили. А в Москве, как он подчеркивал, был проездом. Аси прятался у себя в Крылатском тогда еще. Так что чаще всего в дом утром возвращались только двое - Макс и я. Надо было отмыть с себя грязь ночи, прибрать гостиную, потом сбегать купить мороженное с самого утра до наступления жары. Спать было не нужно, как минимум сорок восемь часов мы легко обходились без сна. И да, душ, если нас вынуждали идти на это, мы принимали вместе, но не из-за экономии, а потому что так было веселее. К полудню уже приползали инакие, информаторы, как мы их называли тогда, а позже подтягивались и контаминанты, они же клиенты. Иными словами, тусовка, кто на чай, кто за книгами, кто за информацией или с ней, кто за некрологами, кто просто так. И мы все это вдвоем тянули. Макс и я. А еще я писал некрологи, до ста единиц в день. А вокруг вся эта суета вилась. Люди серьезно приезжали в такую жару в викторианских платьях. Потом снимали их, потому что было жарко и ходили по дому в неглиже. Когда не было Эдо, случались оргии, мы указывали какую комнату можно использовать и влекущиеся друг к другу в нее удалялись. Да, в отсутствие Эдо, свободы было больше. Потому что у нас был только кодекс. А он весь был про дружбу, доверие и свободу.
  Макс часто присоединялся к оргиям, я никогда. Незнакомые гениталии, запахи, выделения, я такое плохо выносил. А Макс делал жизнь разнообразнее, как он сам говорил. Кто и когда стал тем, кто подарит ему вирус, который медленно будет убивать его, мы никогда не смогли бы узнать. Презервативы имели место на постоянной основе, не думайте, что мы не слышали про защищенный секс.
  Конечно же все эти темы про разного рода телесные, физические пристрастия всегда всем интересны, поэтому добавлю немного деталей, дополняющую информацию, так сказать. Мы же не только в гробах лежать любили, но и самые обычные плотские утехи зачастую не преминули осуществить случившимися. Лексе спал только с красивыми, это и так понятно. Если из его комнаты кто-то собирается утром выползти, то это обязательно был бы красивый женский человек. Он от этого сильно страдал, от того, как быстро ему все доставалось. Все красивые этим мучаются, им не нужно никому стараться понравится, они быстро фиксируют интерес к себе со стороны оппонента и сразу же теряют свой в ответном направлении. В итоге фрустрация, неудовлетворенность и одиночество. Лексе не надо было завоевывать чье-то внимание, ему надо было искать укрытие от того количества удушающего, направленного на него вожделения. А там внутри, под всем этим, там были страдания и поиск, не получавший ответа.
  Макс подключался к любому намечавшемуся движу, он спал со всеми, я боюсь, что это определение можно было смело поднимать на высшую ступень понимания. Со всеми. Ни пол, ни условности телесных форм никогда не были каким-либо демаркирующем элементом. Я даже не знаю, что он вносил в списки своего сексуального профиля и был ли он у него вообще. Худой, невысокий, метр семьдесят ростом мальчик, почти эфемерный, с темными, провалившимися внутрь черной дыры глазами. С ирокезом, который я ему раз в неделю, реже две, выбривал. До появления порошков, я думал он, как и я, будет держаться до последнего, не спрыгивать с обрыва, но я ошибся, Макс быстро распознал природу своей зависимости и полностью подарил себя ей, превратив оставшуюся ему жизнь в ее прожигание. Он единственный, кого я тогда мог назвать там именно другом и даже после введения протокола, упразднившего это понятие, мы продолжали с ним видеть нас как друзей, и никогда друг от друга это не пытались скрыть.
  Аси, как и Лексе, знал себе цену и был окружен мириадами влюбленных в него поклонниц, которые как феи оберегали его от всех уродств столкновения с внешним миром, но в отличие от Лексе Аси был более осведомлен на предмет собственного целеполагания и путей его достижения, что делало его более приземленным в чем-то, но при этом и практичным. В нем было меньше поэтики и лирического эстетизма. Аси мог починить техническое тело радио, а Лексе составить траурные плэйлисты и подобрать гардероб ведущим. В остальном же они были похожи, умные, самобытные юные дарования. Аси редко приводил кого-то к нему в комнату, она было больше храмом музыки для него, нежели борделем. Там были пластинки, диски и книги. Много профильной патологоанатомической литературы. И ничего черного, он не поддерживал нашу общую заинтересованность в этой цветовой гамме. Всегда в синем джинсовом облачении и в белой футболке. Он подбирал стиль близкий к тому, что носил Эдо, а он именно так тогда и одевался. Аси не много обозревал свои сексуальные предпочтения, как и говорил о своих вкусах. Мы думали, что он, как и Лексе не хочет упрощать свою личность. Он был эстетом в том, что касалось кулинарии. Думаю, таким же эстетом он был и в том, что могло стать объектом его сексуального интереса. Аси был популярен, но это можно было тогда сказать о каждом из нас. Он не был так зависим как Лексе, природа его зависимости больше была связана с алкоголем и уже после порошками. Поэтому изнашивать себя по методу Лексе бесконечными очередями одноразовых партнеров он не видел для себя целесообразным.
  Мы сидели с ним на скатывающейся одномаршевой лестнице ведущей в подвал морга, туда, куда никто никогда не ходит, потому что там страшно. Это был черновой выход, пожарный, иными словами. Для своих. Курилка. Бычки украшали ступеньки. Утро было где-то в часе времени от нас, а с ним вместе и нелюбимое нами солнце. И еще один день жары. Аси сидел совсем рядом со мной, оба потные, раздетые. Наш единственный такой разговор, когда мы были на равных. До того, как Аси станет правой рукой Эдо, изменится, оттолкнет меня, зароется в порошки и после через какое-то время будет не найден съеденным рыбами на дне лесного озера в двадцати километрах от Москвы. Где-то уже наметились первые утренние лучи, причинявшие боль глазам. Мое нутро протестовало их приближению, но кто мы были против сил мироздания. Сейчас лето, а вы потерпите. Я хотел предложить ему прогуляться, сходить в соседний парк или это был сквер, или бульвар, где все еще оставались деревья старой Москвы и уже ездили утренние поливалки, чистили асфальт. Он спросил, что, в трусах прямо? Да, пофиг, все поймут такой жарой. И мы пошли. В то время за такое не было бы ничего, подумаешь, два парня в четыре утра гуляют по пустому городу. Было двадцать шесть градусов тепла. На нас бы посмотрели как на каких-то двух тусовщиков может быть, но по-доброму. Сейчас же за такую дерзость дали бы уголовку, царь строит духовность.
  Мы же не голые шли, а если бы даже и так, что в этом такого, подумаешь два парня прогуливаются. Аси был немного выше меня, сантиметров на пять, а я и сам не мелкий. Так что эстетически мы выглядели вполне достойно. В то время еще никто не обижался на такие вещи.
  Четыре утра, уже можно рассмотреть черты лиц друг друга, предрассветные судороги еще одного долгожданного дня. Аси ползет рядом, так медленно, что наше передвижение уже нельзя назвать прогулочным. Скорее мы стоим на месте и собираемся куда-то сделать первый шаг. Сквер где-то еще зазывает поздней цветущей сиренью. Как старуха в черном платке на рынке, предлагающая отравленные яблоки. Скушай, деточка, и сдохни. Скорая не успеет. На отпевание никто не придет. Я смотрю ему в глаза, как в тот раз, когда нас запихнули вдвоем в гроб.
  Аси, ты веришь во всю эту фигню про похоронное бюро?
  Я задаю запрещенный вопрос. Об этом мы не говорим. Эдо сразу ломает стены, ломает мебель или бьет вещи. Нельзя говорить о похоронном бюро как о вымышленном занятии. И нельзя называть бюро 'бюро'. Это агентство. Мы здесь не людей вам хороним, мы коллекционируем мрак. Выносим из гаража вам его ядом, упакованным в конвертике, в мешочке, в раздутой аптекарской склянке. Впихиваем вам его в ваши потные лапки, зашиваем в ваши кармашки. Эдо всегда говорит 'мы', он хочет слышать и читать это всегда, 'мы'. Одному страшно. 'Мы', агенты, продаем вам вашу же умершую мечту. Там, где вы проиграли, где никогда не сможете повторить рывок. И, как все мертвое, мечта эта перестает быть радостной, она мрачнеет и закрывается в мраморной урне, в возвышенном оссуарии, который вы потом поставите на каминную полку и будете вспоминать, что вы когда-то были живы. Все это Эдо говорит нам, а мы, фунерарии, ретранслируем дальше. Я в некрологах, Аси - в беспрекословном подчинении вожаку. Но это позже, через полгода, а сейчас мы все еще компания друзей, у нас есть кодекс доверия и мы вроде как еще можем называть все это притворством. Да, мы притворяемся психами. Но вот именно сейчас, в четыре утра, в конце июля, прогуливаясь или уже почти остановившись посреди летнего зеленого парка или сквера, или бульвара мы с Аси понимаем, что можем еще быть обыкновенными, я бы даже сказал с определенной степенью нормализации и можем разговаривать по-товарищески на равных. Пока Эдо нет.
  Я не вымучиваю наше общение, не переиначиваю, не додумываю, не ищу подвоха и не взываю к кодексу по любому поводу. Он работает сам по себе. Поэтому да, я могу ему сказать, что думаю, что все это отчасти какая-то чепуха. Поэтому я и говорю:
  Аси, ты веришь во всю эту болтовню про похоронное бюро?
  Он не верит, он вообще говорит, что начинает уставать от всей этой мрачной темы, от нашей перенасыщенной показательной мрачности, от антисоциального действия. Он говорит:
  Морик, ты же не настолько мрачный, каким себя показываешь. Ты не хочешь иногда просто пожить какую-то более понятную жизнь? Где ты по-своему счастлив? Где нет этого всего, а есть что-то понятное, человеческое. Морик, мы в четыре утра вылезли полуголые из морга, а остальные там сейчас спят или еще что похуже.
  А я там работаю, каждый день трупы, утром трупы, вечером трупы, я их вскрываю, это моя работа, понимаешь? Вся моя жизнь трупы, а потом я еду в дом и там снова смерть и трупы, разговоры с мертвыми, некрологи, вся эта отребная шушера с вашего московского дна. Морик, где мы? Кто мы вообще такие? Мы спиваемся, посмотри на нас. Мы жрем наркоту и после из одного гроба в другой перетекаем. Я иногда думаю, когда это так далеко все зашло и почему? Мы вообще способны что-то человеческое еще понимать и чувствовать?
  Как же до такой степени нас отвергла и сломала эта система, что мы выбрали эти экстремумы противостояния ей? Нас запретили, поставили на колени, заткнули кляпом рты, обездвижили и вот мы им в ответ противопоставили самое страшное, что они знают, смерть. Умирать в смерти у них на виду, видя их страх и беспомощность перед этим экзистенциальным ужасом, апеллируя к первородному страху потустороннего. Там, где их религиозные институты больше не работают, не защищают их. Там, где они вынуждены, у них не остается выбора кроме как смотреть нам в наши красные глаза.
  И все это мы, увлекшиеся собственной ужасающей бесчеловечностью и потерявшие окончательно связь с реальностью? Мы действительно хотели так жить? Ты никогда не думал, а хочет ли Фил действительно быть мертвецом? Или у него просто не было выбора?
  Здесь я понимаю, что Аси тоже знает некоторые детали из его прошлого.
  Мы создаем какой-то культ самих себя, мы держимся друг за друга, но теряем все, это ли сила, которую мы искали? Фил бежит от нас, но ему некуда бежать и он возвращается назад, туда, где он навсегда остается главным, как вы его называете, мертвецом. Где и как он ищет спасение? Кто может спасти его? Ты? Ты потакаешь всему этому, так же, как и я. Я ничем не лучше.
  Морик, я всегда хотел быть кондитером. Это моя детская мечта. Ты же знаешь, как я люблю готовить. Кулинария та самая. Это держит меня. Ты видел, как горят глаза у Фила, когда мы вместе какую-нибудь хрень испекаем? Ему интересно, он в этот момент живет, горит. Он не мертвец. Этот культ рассыпается.
  Мы приходим в детские кафе, потому что это предельно как вызывающе, сидеть там среди этих всех пастельных мягких оттенков и обсуждать вскрытия. Да, иногда это весело. Но я смотрю это меню, смотрю на эти десерты и мне все понятно становится. Я изучаю это глазами увлеченного, но несуществующего кондитера. Я люблю все это.
  Я вспоминаю, что и сам не раз замечал, как он внимательно все это исследует. Мы проживаем этот антисоциальный вызов присутствия в детском кафе, ожидая пока нас выгонят, Аси в это время сидит и изучает десерты и потом дома, в Крылатском, пытается, может быть, их повторить.
  Но не в доме, здесь он иногда что-то готовит, но не потому что мы голодные ждем, нет. Чтобы потом все это выкинуть, потому что 'мы такое же не едим', мы же по Макдональдсам ходим и на уцененных полках просрочку выискиваем.
  Я понимаю, какая это трагедия человека и еще понимаю, что он прав, Фил с ним не был никогда мертвецом, он был живым. Он готовил еду и был единственным, кто ел эти приготовленные Аси ужины. И он безмерно благодарен ему за эти человеческие, разделенные между ними двумя, трапезы.
  Без моргов, трупов и вскрытых человеческих тел.
  Морик, ты меня понимаешь? спрашивает он. Я может быть и хотел бы заплакать от боли осознания всего этого, но к сожалению, слишком деформирован цинизмом, чтобы это ему показать. Я сделаю это в своей комнате, когда никто не видит. А сейчас я ничего не покажу, даже зная, что навсегда теряю этот момент.
  Аси, ты должен следовать этому внутреннему голосу. Делать десерты, создавать что-то красивое, даже если это вредный ядовитый сахар, от которого потом дети будут лечить кариес. Мы все прокляты, нами управляет природа зависимости. Это наш протест против той системы, которая нас запретила. Вам мало смерти? Тогда мы пойдем дальше. Вы запретили нас, а мы запретим еще и сами себя. Уничтожим. Отравим. Мы не доживем. Не сможем. И ваше равновесие никогда не будет нарушено.
  Но сейчас ты еще можешь остановиться, выпрыгнуть из горящего поезда. Не резать трупы, не мыть мясницкую комнату от сгущенной мертвой крови каждый день.
  Я не знаю, как я еще могу сказать ему это. Если немного нормализировать управление лексикой.
  Аси, послушай меня, мы все летим в пропасть. У тебя есть шанс спастись. Остановиться. У меня едва ли, я падаю вслед за Филом. Он умер и умрет еще раз. А я следом. Он смерть, мертвец, а я лучший друг смерти, помнишь? Кто-то же должен писать некрологи? Кто-то же должен рассказывать о чем шепчутся мертвые. Это я, если что. А ты спасайся, пока есть возможность.
  На что он:
  Морик, если бы мы встретились просто на улице, как два обыкновенных парня, мы бы смогли познакомиться, общаться? Без всего этого дерьма. О книгах, музыке. На концерты ходить, смеяться как все остальные люди, а не этим мрачным гоготом.
  А могли бы? Я не знаю, что ему ответить. Не могу представить жизнь другой, свободной, радостной. Без всего этого, где я живой, например. Не изуродованный. Где внутри не пульсирует тьма. А этот звук отдан работе иного органа - сердцу.
  Морик, я бы мог иметь семью потом, позже конечно, детей. Или даже открыть какой-нибудь домашний бизнес или курсы кондитерские в Марриотт закончить. Совсем иначе жить. Состояться в чем-то. Я же не призрак.
  Морик, ты вообще понимаешь, что мы все живые. И Фил жив. Что там у него внутри, это уже другая история. Но мы, черт возьми, живы и до фига еще молоды, чтобы начать что угодно. А не утром летним из морга.
  Ты что не видишь, что делает Эдо? Он скармливает наркоту нам, манипулирует нами, говорит 'это делай, а это нет'. Ты сам какие-то решения принимаешь? Мы сейчас говорим обо всем, потому что он нас не слышит! Морик, мы же не в какой-то там тюрьме или секте. Ты не думал об этом? Пока еще ты как-то сопротивляешься, пока можешь, а Лексе и Макс уже нет, они жрут порошки, нюхают их и вообще не понимают, что происходит. И я тоже не могу. Это начало конца, если мы не остановимся.
  Аси выглядит взрослым, он говорит, как взрослый, думает, как взрослый и сейчас я могу сказать, что он озвучивает все самые запрещенные темы. Мы не позволяем себе такого. Никто из нас. Эдо хорошо понимает, как работают дневники позора, если к ним получить доступ. И он его скоро найдет. Он знает о том, что природа зависимости сложно управляема. Но управляема в случае человека, который тебе доверяет и становится зависимым от этого доверия, потому что тогда одна дверь открывает следующую и все зависимости выстраиваются в единый ряд, только тяни за ниточку. Наш кодекс доверия. Его черновик придумал Фил, Эдо недостаточно было в нем режимных правил, недостаточно подавления и супрессии, он искал что-то новое, чтобы вся эта толпа, не только звездочка, служила и подчинялась бы ему. Сейчас он питается энергией отвращения и ненависти, но потом это будет власть. Никто не сможет уйти безнаказанно. Все будут на привязи. И больше никогда не будет всех этих разговоров, потому что за них будет назначено наказание. Обнародование дневников, психическое разрушение, манипуляции зависимостями и, может быть, смерть. Пока еще мы притворяемся, что все это игра и может быть у меня и Лексе есть какие-то привилегии. Особенно у Лексе. Нам не нужно заискивать перед Эдо. Не нужно стараться, как это делают Аси и Макс. Как это делают все остальные инакие из разных мрачных салонов Москвы.
  А Фил? Он знает больше. У него все эти знания, ключи, он собирает фрагменты и он может писать некрологи. Эдо нет. Эдо хочет управлять всем. У него свое видение устройства миропорядка. Но его конечная цель - власть. Он превратит дом в место черного культа, полного саморазрушающегося цикла, замкнутого на смерти, в котором мы все есть отданные на откуп жертвы?
  Фил бежит от него, говорит Аси, он чувствует опасность, но не может ничего сказать, почему - я сам не знаю. Здесь что-то еще, о чем мы не знаем. Эдо держит его чем-то. Ему нужен талант Фила, как и твой. Или за всем этим стоит кто-то еще. Кто-то еще более страшный.
  Кто мог бы это быть?
  Морик, если бы я знал. Мы вообще не должны говорить об этом. Опасно. Я и так много уже сказал. Держи это все в голове, время придет, ты будешь знать.
  Он тоже повторил это, про то, что время придет, что я что-то там буду знать, но я не выдаю себя лишними вопросами. Мы вернулись назад в морг, разбудили Лексе, который нас сразу обматерил, потом Дарика, заснувшего на секционном столе. Эдо уже уехал, скорее всего к себе в Химки. Макс вызвал такси, он даже отчасти выспался и пребывал в хорошем расположении духа, собственно, как и всегда. Здесь же почистили зубы одной зубной щеткой. Таксист не спал всю ночь, но продолжал активно покуривать и свесив локоть с окна рассматривать нас как какую-то необычную для него публику. По дороге заехали купили кефир, опохмелились. Аси улетел на байке к себе в Крылатское.
  Ему не удастся выбраться, я знал, он не станет кондитером. Нет. Он станет правой рукой Эдо через несколько месяцев. Превратится в его тень. Он будет каждый день потреблять порошки, таблетки, запивать все это алкоголем и стремительно лететь а эту черную дыру. Он уволится из морга и полностью сконцентрируется на проектах Эдо. Мы почти перестанем общаться. Этот наш разговор в утреннем сквере или парке останется единственным и последним, когда мы могли еще быть просто двумя парнями, способными говорить на равных. Все то, что он мне тогда сказал я со временем переработаю, пойму и приду к определенным выводам о существовании которых в то утро я еще не подозревал. Но на это уйдет много лет. Он никогда не будет касаться подобных тем более в моем присутствии и мы вряд ли даже останемся когда-либо с ним наедине. Он будет полностью разделять каждое слово, сказанное вожаком. Будет принимать участие в составлении протокола в его максимально некомфортной редакции. Ему будут подчинены десятки людей из того мрачного дна города, нашей своры инаких. Но не мы. Мы все формально будем оставаться стаей, единомышленниками. Хотя ничего такого там и подавно уже не будет. Через два года Аси умрет зависимым, полным неосуществленного и нереализованного жизненного потенциала с разрушенными здоровьем и психикой. Он куда-то бежит один в леса, где его никогда больше не найдут. Найдут неопознанные останки на дне озера, обглоданные рыбами, предположительно принадлежавшие ему. У него не будет ни семьи, ни детей, о которых он мечтал. И никто никогда не зайдет в маленькое домашнее кафе, где на прилавке будут представлены приготовленные им по собственным рецептам кондитерские радости. А у детей, их не отведавших, возможно, не приключится кариес. Таким станет круговорот вещей в природе. Пока же мы просто ехали домой в старой волге, по радио пела певица про отношения. Солнце распалялось, кусало бледную кожу. Москва наполнялась каким-то напыщенным праздным хаосом человеческих передвижений из одной точки города в другую. Все, что мне было нужно, как можно быстрее вернуться во внутреннюю карту, в Новогиреево, в наш дом. Может быть немного поспать, послушать музыку, почитать книгу, забыться, послушать звук утренней улицы и немного прибраться в общей комнате. Макс же уехал на работу или 'работу', он не уточнил, вернется через пару часов, мне нужно написать пятьдесят некрологов, в полдень придут гости, визитеры, приятели, старые добрые знакомые, кто-то еще, о ком я не помнил. В четыре здесь будет Фил, но у меня не получится с ним побыть наедине, потому что Макс к тому времени уже вернется.
  Спать, спать, спать.
  Во мне никогда не было ничего героического, абсолютно, это все знали, меня этим в какой-то момент научились упрекать, пристыживать. Ну вот, что я подхожу к холодной бетонной стене и бьюсь о нее головой, падаю и не поднимаюсь. Или сижу, опустив козырек кепки на пол лица или еду на кладбище, как в старые добрые времена и там сижу в темных зарослях разговариваю с мертвецами. Или занимаюсь условными самоистязаниями, царапаю свои руки, безобидно, потом дезинфицирую. Как и все такие мне подобные, негероические. Вот Фил проживает свой подвиг - просто живет навстречу абсурду меняющегося мира. Тупеющего мира, который вдруг воспользовался предложенным ему бесконечным продлением физической жизни и сам превратился в бесконечную старческую тупость, слабоумие, усыхание мозга и полную раскоординацию разума и чувства эпохи. Фил жил свой подвиг, жил будучи мертвым. Спивался где-то, где-то сопротивлялся и побеждал, а я догонял ускользающее чужое героическое. Мне смеялись в лицо, выстраивались в очереди улюлюкающих фантасмагорий и говорили 'ну давай, покажи на что ты способен'. Сволочи, я их всех ненавидел, презирал, но не мог остановить. Фил мог. Останавливал и ставил им нож к горлу. Еще немного и артерии будут рассечены и оттуда изольется густая темно-красная слизь. Ваша индивидуальная кровь.
  Макс вытаскивает меня из потока саморефлексии, он пришел с работы, свеженький, пьет томатный сок. Макс определенно мой друг. Он предлагает сок и мне, конечно же говорит, что он похож на кровь. Нет, не похож. Гранатовый похож. Макс что-то жрет, суетится, он собирается бежать в больницу на свою вторую 'работу', там у него обход вместе с интернами онкологического отделения запланирован. Потом кофе с коллегами по работе, то есть врачами. То есть они думают, что он их коллега, а это то, что ему и нужно. Вечером он будет пахнуть лекарствами и медицинским спиртом, а в карманах будут все нужные нам таблетки, к сожалению.
  Макс, скоро придет Фил.
  Я знаю. Поэтому и сваливаю.
  Как давно Макс знает Фила? Это же целая вечность, лет десять минимум, он все о нем знает, может быть даже больше чем кто-либо. Они еще задолго до всего познакомились, это они когда-то давно все вдвоем начинали - Макс и Фил. Я почти никогда не думал об этом, о том, какая жизнь у них была до зеленого дома и что в ней с ними происходило. Макс не часто говорит про Фила, а я не спрашиваю лишний раз, потому что не хочу знать то, что может быть знать не хочу. У меня с Максом своя история, мы как-то подружились сразу, с первой встречи. Я и не думаю, что там у них да как раньше было, это все в прошлом.
  Фил не такой самовлюбленный как тот же Аси. К нему так просто не подкатишь, то есть кто-то сторонний просто так не подкатит. С кем спит Фил всем интересно. Да со всеми, я не отслеживаю, но точно не в таких количествах как Лексе. Он более моногамный что ли. Более избирательный. Ему не обязательно красивым партнер быть должен, можно просто умным. Если женщина, то здесь какие-то дополнительные критерии отключаются. У него много всяких бегающих за ним поклонниц за пределами дома есть в наличии, насколько я осведомлен. В остальных же случаях он предпочитает постарше, поопытнее - тех, кто уже к пятидесяти приближается. И представители этой категории благодарно ходят за ним по пятам, рассчитывая получить его внимание. Он не поддерживает образ красавчика, как Лексе и в некоторых своих проявлениях оказывается более чем сложным для понимания. Поэтому вариант секса на одну ночь точно не про него, потому что все должно начинаться с диалога. Общения. Обмена знаниями. Либо он знания принимает, если человек опытом умудрен, либо сам выступает в образе учителя с теми, кто моложе и глупее.
  Макс шлет мне саркастический воздушный поцелуй и говорит, что ушел. Я остаюсь один, до прихода Фила еще есть час. Включаю радио и настраиваю себя на приключения. Или иными словами, просто лежу на кровати и смотрю в небо. Оно раскалилось до сорока пяти градусов, прозрачное, ни облака нет, сразу же думаю о жаре на улице и о том, что не люблю лето. О том, что Фил, если захочет, может быть утонченным, витиеватым, изысканным. Изысканным? Он что, вино, что ли? Нет, тогда уже поэтичным. Умеет показать остроумие. От него исходит сила, уверенность. А я. Кто я вообще такой здесь? Спрятался в разлом между стеной и отслоившимся матрасом, спиной к холоду и не знаю, что мне сделать, чтобы быть с ним сегодня более брутальным. Какой же я брутальный? Во мне героического ноль, я выгоревший, падающий вниз орлан. Хорошо. С кем спит Фил? Отвечай. Я не знаю с кем. Из тех, кого знаю я. С Максом? Точно нет. С Лексе? Надеюсь, что нет. С Эдо? Смешно. С Аси? Ха-ха, конечно же нет. С кем тогда? У него есть какие-то женщины за пределами дома на его внешней карте. Эдо говорил, что у него была жена. Что она в каким-то модельном агентстве значилась, на показах участвовала. Интересно что с ней сейчас. Что он делал с человеком, который был его женой? О чем они разговаривали? О психиатрии? Она ему чай заваривала по утрам? Почему он никогда не вспоминает о ней?
  Я валяюсь так целый час, пью литр воды за это время и хожу два раза опустошить мочевой пузырь. В доме уже духота, снова в трусах. Нет выбора. Все тело мокрое, запах пота, волосы грязные. Я их только четыре дня назад вымыл. Размазываю по ним гель с запахом лесных ягод, чтобы их неприятный вид не так бросался в глаза. Окна открыты, соседка, которая Аллочка Гартен, занимается йогой в саду, играет какая-то назойливая комариная музыка. Она садится в асаны и громко сопит. Ей не лень в такую жару на солнце сидеть. Я ей машу рукой. Она орет, Морикончик, доброе утречко. Как вы там, мальчики? Морикончик. Утречко. Я ей отвечаю, Аллочка, у нас все хорошо. Вот сижу на солнышке греюсь. Она не замечает, как мне тяжело это говорить. Но зато ей пофиг, что я раздетый. Мы же друзья, да. Она тоже в лифце и красных шортах. На голове обруч. Она кричит, мальчики, я собираюсь варенье варить. Малиновое. Заходите, угощу. Почему я к ней так по-хамски настроен? Она никогда не делала нам ничего дурного. Подумаешь, Морикончиком называет. Или модными друзьями, или готами бывает, что конечно же намного хуже. (Хорошо, что Эдо такого от нее не слышал). Она же не предлагает с ней на шопинг вместе ехать. Лексе может бы и поехал бы. Я вспоминаю, что есть какая-то другая жизнь, где люди ходят по магазинам, в театры, на выставки. А не за кефиром, на кладбища и в морги. О чем там говорил Аси? И я сразу же переключаюсь, одному мне такое думать страшно. Эдо конечно же не услышит, но одно дело слушать монолог Аси, а совсем другое - одному дома притворятся героем. Во мне, напомню, нет ничего героического. И я не знаю, с кем спит Фил. Со мной точно нет, если вам нужны эти долбанные детали. Я вообще ни с кем не сплю. С книгами засыпаю, с ними же и просыпаюсь. Не участвую в здешних оргиях и не сую свой нос в чужие комнаты. Лексе напротив меня живет и я часто слышу, что они там по ночам делают. То, что он называет черными мессами. Нет, это точно что-то другое. По утрам мне как-то и неловко ему в глаза смотреть, я как будто бы участвовал всю ночь в их черной мессе, лежал посередине. У дома стены прозрачные, все же слышно. Но Лексе это пофиг. Красивые люди о таком дерьме не думают.
  Если утром из этой комнаты выйдет Фил, как мне реагировать? Показать, как мне безразлично? Поздравить с тем, что он пополнил список одноразовых партнеров Лексе? Вообще промолчать? Типа не заметил, крепко спал? Сделать просветленную рожу и отыграть карту с духовностью и 'я выше этого'? Не смогу, он знает, что я не такой. Попроситься к ним третьим? Ну это уже архинаглость. Лексе меня потом на крюк подвесит. И поскольку я негероический человек, самый негероический, какого вы только видели, я скорее всего буду тихо сидеть в комнате, пока Фил не уйдет и потом сделаю вид, что ничего не знаю. Вот такой вот я жалкий тип.
  Последние два месяца к нам в дом стало приходить много новых людей, но не тех к которым я привык. Или мы привыкли. Не темных или мрачных. Не в викторианских нарядах. И не ведьм. А каких-то непривычных, нормализованных. Все они идут к Эдо. Потом они сидят общаются за овальным столом, но чаще уезжают куда вместе с ним. Это что его новая свита? Бизнес-партнеры? Я не должен об этом думать, меня это не касается. Пришли - ушли. Эдо популярен и к нему идут толпы. Что он там им рассказывает? Про какой-то новый миропорядок, разрушение мира, привычного всем нам? Про бессмертие? Он больше не пристает ни ко мне, ни к Лексе. Все больше говорит про ненависть и отвращение к системе. Про желание реванша. Про месть. Порошков количество увеличивается. Я уже и не помню, когда Эдо был чист. Мы должны разрушить старый мир. Мы должны это, должны то. Мы бессмертные. Мы подчиняем себе смерть, слышим мертвых, владеем 'тайными' потусторонними знаниями, а мы все это слушаем, потому что если перестанем, пропустим что-нибудь важное, он будет ломать мебель и орать матом. С кем спит Эдо? Я не знаю. Он говорил, что надо совращать служителей культа. Но то скорее было сказано несерьезно, так как этих самых служителей в нашем доме я, к счастью, никогда не видел. У него были какие-то партнеры на стороне, как он и любил - моложе его. Вчерашние школьники. Всякие девочки и мальчики в униформе. Но он чаще оставался одинок, смотрел на Лексе с тоской, потом на меня. Потом ломал двери. Я думаю, что он не мог найти человека, с которым получилось бы сблизиться. И поэтому он находил порошки и запивал таблетки водкой. По причине обыкновенного одиночества. Он не хотел тех, кто хотел его. А те, кто ему нравились, были в нем незаинтересованы. Поэтому может быть он тайно и делал что-то там со всеми этими служителями, все может быть. Эдо шел по самому краю обрыва, играя с ним в 'кто первый' - он упадет сам или обрыв его затянет вниз. Лексе и я никогда не говорили о наших взаимоотношениях с Эдо. Мы вообще в тот период мало общались. Он был на своих черных мессах, а я с книжкой под кроватью. Вся эта тусовка в доме начинала надоедать, постоянные люди, разговоры, расспросы. Большинство из этого, как я уже говорил, приходилось разгребать мне. Мне и Максу. Лексе сваливал в Питер, Фил сбегал, Эдо уезжал со своими опасными новыми бизнес-партнерами или контаминантами, потребителями мрачных удовольствий. Аси был на работе. Все эти толпы инаких были на мне. А еще надо было писать по сто некрологов в день. Представляете, сколько я их тогда написал. Сайт процветал, доходы росли. Я мог купить себе доктор мартинс, джинсы левайс, оригинальную мексиканскую текилу. Каждую неделю мы ездили за пластинками в Трансильванию. Ели пиццу. Пили коньяк. Порошков становилось все больше и больше. Наша тусовка была постоянно обдолбанной, как и половина стаи. Мы ложились спать утром. Пьяные, укуренные. Жгли во дворе костры. Приезжала милиция, заплатили, они уехали. Потом кто-нибудь из семейной четы справа, тогда еще живших рядом с нами, поспевал пожаловаться на избыточный шум в девять вечера. Эдо хотел построить еще летнюю беседку, чтоб там сидеть на чаепитиях. Или деловых завтраках. Бранчах, да. Лексе стал тощим от употребления. Наркоманский шик это раньше называлось? Фил в том же направлении шел. Эдо был бледно-синий, он почти не выходил на открытое солнце. Всегда в такси. Макс проколол все что можно, какие-то пирсинги ему прибил Лексе. У них это общее было, я туда и не лез, продолжая ограничивать себя обыкновенными сигаретами и бокалом вина. Представляете? Каково это, вот так быть в таком окружении. Но я держался. Мне было страшно начинать, я знал, что моя негероическая сущность очень быстро попадет под влияние силы природы зависимости и я за неделю сторчусь. Инстинкт самосохранения сдерживал. Ко мне такому все уже привыкли. Морик общается с мертвыми, пишет некрологи и соединяет живых и умерших в диалог. То есть от меня все отстали. И мне предстояло сидеть с этим бокалом красного сухого вина, в то время грузинского, и наблюдать как вся эта толпа нюхала, кололась, бухала и совокуплялась, танцуя у огромного костра, который пылал в нашем бэкярде. И так раз в две недели, по субботам. Я привык, брал с собой книгу и сидел где-нибудь в углу читал. Иногда подбегал Аси, хватал меня за руку, тащил к огню, но я упирался и он со временем перестал. Меня окружали мои мертвые визитеры и я постоянно был в каком-то, занимавшем меня, разговоре. Со стороны это конечно могло выглядеть дико. Но мне пофиг, как это кому-то там со стороны могло выглядеть. Я был кротким монахом какого-то там тайного ордена, склонившимся над книгой и внимающим литературную истину. Моими собеседниками были мировые авторы и скопища мертвых душ, окружавших кольцами Сатурна наш дом. Слетаясь отовсюду туда, где они могли быть услышаны и поняты. И все это было на мне, мне разгребать. Макс садился рядом и я обнимал его. Он спрашивал, ты снова не один? И я ему молча кивал, да. После чего он лохматил мне макушку, надумаешь к нам, я жду. И затем он, полуголый, бежал в этот языческий хоровод, буйно отплясывающий какие-то дикарские танцы вокруг облизывающих ночное небо языков пламени. К этому времени все уже были полуголыми, я видел в толпе и Аллочку Гартен, соседку. Она махала мне рукой. Морикончик, что ты там один сидишь? Давай к нам. Она была вся мокрая, с огромной копной светлых волос, спортивная телом, полногрудая. Я еще думал, а что ее рыжий сынок заучка. Он где? Не там ли он, среди этой, спешащей на верную смерть, толпы? Фил, конечно же, давно уехал домой. Его все это не интересует. Он и так мертв, не нужно таковым притворяться. Он сейчас один дома? Где он вообще? Может быть мне за ним проследить? Я сам себе был отвратителен. Не так уж это и весело, одному сидеть с книжкой, даже если это так и выглядит. Я что-то другое до этого говорил? Приехал Эдо, вмазанный, налил себе водки и присоединился к хороводу. Он был в хорошем настроении, хватал снова Лексе за талию, тот изворачивался. Потом прыгал через второй костер, который поменьше был. Потом кинул в него одежду и стоял смотрел как она горит. А я сидел лицом в книгу и притворялся, что читаю. Где сейчас был Фил? Почему он не подошел и не сказал, давай вместе свалим отсюда? Вместе, как мы были в самом начале. Почему он просто не скажет, давай уедем куда-нибудь от всего этого. Прямо сейчас. Он же знает, что я здесь, сижу с этой чертовой книгой. А ждать я ненавижу. Эдо что-то начинает рассказывать про кодекс и про то, что он устарел. Что нас стало больше и нам надо расширяться. Не знал. Интересно. Что он с честью возглавит нашу большую семью. И что он готов нам представить новых участников стаи. Мы уже никакая не звездочка оказывается. Нас уже легион. Сонм. Новые участники стаи. Что за глупость? Кто они? Я думаю, что у меня снова галлюцинации, но потом вижу лицо Макса. И сразу понимаю, что нет. Макс тоже это слышит. И Лексе. И Аси, который аж сияет там стоит. Его последний шанс свалить из прозекторской, наконец, уволившись. А Фил, знает? Эдо говорит, что работа над дневниками позора продвигается успешно и мы почти готовы открыть архив. И что мы еще им всем покажем. Они пожалеют. Все орут, визжат. Аллочка, соседка тоже кричит, что она теперь ведьма. Рыженького сынка что-то нигде не видно, делает уроки дома.
  Эдо говорит, мы выйдем на двести некрологов в день и показывает в мою сторону. Все смотрят. Вот он там, этот чудаковатый Морик сидит, наш трезвенник. Аплодируют. Макс показывает мне знаками, что нужно поговорить и мы возвращаемся в дом. Он говорит, что нужно остановить Эдо, у него поехала крыша, он хочет власть, он уничтожит все. Я знаю, я тоже это вижу, рассказываю Максу все, что я думаю. Он мне, что с Аси нужно поаккуратнее. И что с Лексе надо объединиться. И про то, что Эдо доберется до наших личных дневников позора рано или поздно и про то, что мы все стали зависимыми, природа победила. Все. Я был тоже зависимым. Мне нужно было поговорить с Филом. Он не приехал в тот день в четыре, как обещал. Приехал вечером позже, уже пьяный, ненадолго. Мы почти не разговаривали, он что-то сказал про следующий раз, но я не мог ответить, потому что на мне висела куча всяких заданий, людей и еще надо было написать несколько некрологов. Времени не было, должны были заявится инакие на вечернее пламя. Мы условились на предстоящую субботу, в три. И в этот раз только он и я. Нам нужно было поговорить. Мне нужно было.
  Через несколько месяцев Эдо предложит нам перейти на протокол, мы согласимся, у нас не будет выбора. К тому времени он станет еще могущественнее, а мы более ведомыми и зависимыми. Протокол мы будем составлять не вместе как мы думали изначально, нет, его редакцию произведет Эдо лично с помощью Аси, который к тому времени полностью потеряет себя и превратится в правую руку своего хозяина. Мы будем наблюдать за происходящим, понимая, что наша стая разваливается. Или нет, не так, она уже развалилась, и мы сейчас смотрим как догорают и плавятся ее остатки. Протокол будет составлен и учрежден двадцать седьмого декабря. С того времени мы окончательно потеряем наши имена, истории и прошлое, превратившись в безликую мрачную стаю, живущую по уставу и подчиняющуюся вожаку. Нас станет больше, Эдо не обманул, к нам присоединятся десятки новых людей. Всех их я никогда не буду знать лично. Слово 'друзья' будет выведено из оборота, а мы станем называться единомышленниками. Наркотиков станет еще больше, а вот музыки и книг меньше. И еще меньше Фила, который почти исчезнет в конце шестого, появляясь эпизодически и с максимальной для него секретностью. Но это будет через два года, а сейчас в конце июля четвертого я был еще полон сил и надежд на какое-то благоприятное истечение всех наших обстоятельств и ждал следующую субботу, когда Фил обещал в три зайти за мной и вместе отправиться в рощу, она же Терлецкий Лесопарк, в летнюю непроходимую зеленую темноту.
  
  2016, сентябрь
  Я все сразу вываливаю Максу, как всегда, мы разговариваем первые несколько дней без пауз. С паузами, конечно, мне же нужно спать. Я вынужден купить самый дешевый обогреватель. Костер палить зимой не самое простое занятие, поэтому я прибегаю к этому только в отдельные, наиболее холодные дни. Дров у меня нет. Я сбрасываю в жерло все, что горит. Чтобы как-то согреться, растопить огонь. Абсолютно все, если вам интересно. Туда же летит, к сожалению, и 'Ольховый Король', потому что нужно было разжечь огонь поздно вечером, а под рукой ничего больше не было. Иначе бы я замерз. Физически. И да, мне стыдно. Я ее начал перечитывать, третий раз, но потом переключился на все остальное. Я знаю, что невнимательный. Мне нужно было выжить. Нужен был костер. А Макс сразу же мне, иди купи обогреватель. А для этого надо идти туда, где все это продается. Макс говорит, я мог бы заказать онлайн. Но потом мы оба смеемся над неуместностью этого действия. Каждое утро начинается с проезжающих мимо меня грузовых составов поездов, холода и голоса Макса, который обещает сопровождать меня туда, где можно купить обогревательный прибор. И через пару дней мы идем. Снега по колено, внутри наста выдолблены тропинки на одного. Поэтому Макс или идет спереди, или догоняет меня. Но я тогда хуже слышу. Он в черной футболке и шортах. На улице минус двадцать три градуса по утрам. Идет снег, как будто если бы он прекратил, то мир бы развалился. Моя речь постоянно упрощается, Кристина говорит всегда думать о безопасности и оставаться незаметным. Поэтому я тренируюсь говорить с людьми. Добавляю немного мимикрии. Уступчивые интонации извинения, набожный призвук, воцерковленные словечки разные. К месту и нет упоминаю врага, который со дня на день должен напасть. Засыпающие на ходу зимние бабки вшиваются в ворохи слинявшего тряпья, в котором они прячутся от выскабливающего останки их ссохшихся тел мороза. Они молятся, перемещая ноги в сторону траектории их движения. Бормочут какие-то колдовские проклятья и заклинания, перебивая их строками порчи, коими осыпают падающих им под ноги прохожих. Жующие причавкивающие рты выталкивают булькающие молебенные звуки, которые не возможно различить, пока они пребывают в выдуваемых кислым воздухом и пенящейся слюной пузырях.
  Сыночек, а ты воцерковленный? Наш? Спрашивает меня с ненавистью в глазах одна из них, пока мы стоим на светофоре. Макс ржет и мотает головой - сам отвечай.
  Кристина говорит, никогда не высвечивай.
  Макс загорелый, почти смуглый. Я помню, как мы с ним воровали восковые свечи в храме, когда нам нужны были аксессуары для наших развлечений. Из натурального воска. Приходили и крали их, пока вот такая примерно бабушка входила в коммуникацию с нами. Чаще со мной. Я умел притворятся внушающим доверие, нормализованным добрячком. А Макс вытаскивал десятки свечей с прилавка, пока я заливал медом уши лоточницы.
  Да, я ваш, отвечаю я. Иду вот в храм, за царя свечь поставить. И за Россию.
  Бабка складывает лапки домиком и ненависти в глазах становится несколько меньше, она успокаивается. Макс говорит, Морик, ты ее обнадежил. Купим обогреватель, прогреем дом, я тоже смогу тебя обнадежить, отвечаю я.
  Макс ненавидит религию, у них с Филом часто случались разногласия по этому поводу. Не то, чтобы кто-то из нас был религиозным мракобесом, вы только не подумайте, но Фил как-то отдавал должное существованию таких дисциплин как теология и история религии, находил там какие-то смыслы и вдохновения. Иногда он там искал способы бегства. Но ничто из всего этого не работало в итоге. Интеллект всегда ставил палки в колеса. А Макс все это просто ненавидел. А мне вообще не было до всего этого дела. Я пропагандировал бесовщину, как говорил Фил.
  Обогреватель обошелся в без малого двадцать евро. После мы пошли в пятерочку и купили кефир, колбасу и какой-то безжизненный хлебоподобный продукт. Мороженное Макс покупать меня отговорил. Он сказал, что я вконец свихнулся есть на таком морозе холодное. Или я думаю, что бессмертный? Здесь он хорошо меня осадил. Когда тебе мертвец говорит такое. Да. Макс всегда был моим другом. Иногда я думаю, что не нужно было его одного оставлять на похоронах, но он сам на этом настаивал. Воздух синеет и я могу выдохнуть половину легкого с растекающимся из моего рта паром. Трупы же не мерзнут, им вполне себе привычно эти их любимые комфортные минус пять поддерживать, они и при куда более низких температурах продолжают бегать в шортах и футболках. Как это делает Макс сейчас, принимая это как должное. Вот, Морик, мне нисколько не холодно, я же мертвый. 'Как бы меня сейчас нет', но он есть, постоянно. Идет рядом и болтает полдня без остановки. А есть мне одному придется, здесь он не компания. Кефир еще ничего на вкус, а вот хлебное месиво. Черт, что они сделали с хлебом, чтобы он был так омерзителен. Колбаса безвкусная, но ее можно просто затолкнуть внутрь рта и забыть об этом. Хлеб мы скармливаем недружелюбным и осуждающим нас птицам, но они не хотят его есть. Макс смотрит на место, где я жег костер. И говорит 'как ты вообще до этого додумался?' Кто в наше время так живет?
  На что я ему, что Ольхового сжег, костер надо было начать, бумага сухая нужна была. И мне очень стыдно. Я собирался читать, но мог замерзнуть.
  Макс знает про книгу, он ее тоже читал, мы все читали. Кроме Эдо. Ему было пофиг. Он знает, что у меня не было выбора, да если даже и был, почему я не мог бы ее просто так сжечь, потому что просто захотел. Книга - это просто книга, бумага, а не сакральная реликвия какая-то. Макс никогда не осуждает. Никого. Он говорит, да забей ты на нее. Скачаешь в интернете потом. И мы снова смеемся от нелепости этого предположения.
  Обогреватель включается и через какое-то время становится теплее. Горячий воздух неравномерно распределяется вентилятором, мы направляем его то на отсыревшие поверхности, то мне на руки, то на мои посиневшие и отмороженные пальцы ног.
  В субботу я их сведу с Кристиной, не знаю еще как. Буду переводчиком, ретранслятором. Если надо, то медиумом, да. Любые средства. Кристина сказала, что это настолько маловероятно, что она даже не будет делать попытку поверить. Ну что же, придется. Мы созвонились.
  Согревшись, насколько это позволяло приобретенное устройство, я начинаю рассказывать ей то, что будет неинтересно обсуждать с Максом. И то, что он возможно не должен знать. Мертвые не любят, когда о них рассказывают, как о мертвых. Они знают, что умерли, но когда им озвучивают лекционный материал их собственной смерти, им неприятно. И Максу тоже будет, а я этого не хочу. Мы с ним здесь и сейчас. И он для меня живой. Живее меня, я бы сказал.
  Он исчезает на несколько часов, перемещается. Свободно, на целых двух ногах. В больницу, во вторую, в третью. По старой привычке. Мертвые не меняются, по крайней мере первые восемь лет, если вам это интересно. А я в это время сплетничаю о том, о сем с Крис.
  Диктофон:
  Как вы понимаете, иногда мы остаемся по нескольку дней без визитеров. Как правило нас все всегда находят сами, мы сидим дома и встречаем гостей. Это такой закон - быть гостеприимным, ожидать возможные визиты. Нас спрашивают часто, могли ли бы мы сами как-то обращаться напрямую к умершим, инициировать контакт. Могли бы, но не будем никогда. Это совсем другой контакт, его тональность вам вряд ли понравилась бы. Такой контакт не ищут, его избегают. Визитеры всегда приходили сами и были расположены к тому, чтобы говорить. Отсюда возникали дружбы и привязанности, доверительные беседы и вся эта милая и мрачная романтика столкновений с потусторонним. Да, случалось, к нам обращались с настойчивой просьбой кого-то разыскать и что-то узнать или передать. В самых исключительных случаях, на то всегда были индивидуальные причины, мы помогали. Находили, узнавали, но никогда не устанавливали контакт. И если вам кто-то подобное обещает - бегите оттуда. Умершие приходят сами, выбрав им одним подходящий момент. Мы это называли разговорами с мертвыми. Все случается само собой и никогда не известно, кто придет следующим. У нас есть своя, нам одним понятная система, которой мы и придерживаемся. И все, что мы себе позволяем, это изредка немного приоткрывать тайны. Мы рассказываем об этом, передаем весточки и напоминаем вам о ваших близких. Кто нашел, прочитал и узнал, тот знает и действует. А если не нашел, не прочитал и не узнал, то здесь либо ждать, либо это для них никогда не произойдет более. Понятнее и не скажешь. Январь, будучи месяцем пустым и сложным, демифологизированным, во второй декаде часто открывается ухудшениями всего, он своей пастью дотягивается до каждого человеческого (и не только) окончания. Это вот такое мщение за его голую неприглядность, от которой мы все отворачиваемся в свои шарфики или отсиживаемся у перегретых отопительных устройств. Мы ищем, где потеплее, а он - нас. Сказать, что январь проклят нельзя, он скорее одержим, украшен стекляшками из детства, по нему таскают засохшие елки, из одного улья в другой. В январе нет ничего живого и это его крест или надгробие. Умирающие в нем и сами не рады, кто потом будет замерзшие могилы разыскивать среди тающих сугробов или кто в этих слякотных грязных лужах под моросящей безысходностью дождей, у памятника склонившись, захочет дольше задержаться. Тени с зонтиками, спешащие быстрее оттуда убраться. Никто не ждет январь, не придумывайте. Февраль тоже не ждут, но там уже другие задумки, о них пока речи не идет. Так вот, во второй декаде января визитеров становится меньше, не самое любимое их время. В эти дни оно останавливается, мы останавливаемся, смерть приглядывается к своим последующим приспешникам. У нас по-прежнему чай, свечки на столе, шахматы, окна открыты, чтобы вожделенный холод переполнял комнаты и нас все так же четверо, так как два наших постоянных участника похоже снова сбежали в какие-то наполненные солнцем и теплом места. Свет выключен и мы довольствуемся только бликами огня, пляшущего над восковыми фигуринами. Мы, привыкшие к темноте, детки Матери Смерти. Вот так в этой поглощающей тьме и проводим условный пятничный вечер.
  Улицы продолжают оставаться замерзшими, лапки соскальзывают, где-то уже присыпали химические реагенты или песок, где-то дощечки проложены, чтобы не упасть, не разбить коленки, а то и что похуже. А там, знаете ли, и в травмопункт потом беги, и кровь чем-то вытереть нужно. А она, красная, гранатовая, багряная так и вьется-заплетается рисунками, стежками на заснеженных обочинах пешеходных тротуаров города М. И вот так, среди этих всунувших себя в драповые шинели призраков, где-то ходим и мы, тоже призраки. Ходим к врачам, в общественные бани, в магазины уцененных предметов гардероба, в надежде, что они были сняты с трупов, ходим на свидания в шоколадницы, где ничего не едим, потому что все сахар.
   И после, в одиночестве, поздно ночью, неспешно возвращаемся домой, хватая ртом редкие снежинки, предаваясь каким-то уж совсем смелым фантазиям о том, что с приходом весны что-то изменится. Нет. С приходом нами нелюбимой весны изменится следующее - все ухудшающиеся состояния продолжат ухудшаться, станет больше зеленого и значительно увеличится количество визитеров. Черный Март сменит проклятый Апрель, а после него наступит Май, а он как известно смерть во плоти, лемурия. Но то будет чудное, мистическое время, пионерский рожок будет трубить заутренние, можно будет снова ходит строем к озеру, ночь станет более дружелюбной, а кладбищам можно будет вернуть статус чайных домиков. Так что, отчасти ждать есть еще что, колесо года катится, наши могилки приближаются, а каждый день - одна сломанная, непрожитая жизнь, или же просто день, когда чудо уже то, что вы проснулись. А до тех пор, пока вот это все будет здесь, мы продолжаем тащить январь. И здесь 'продолжаем' это самое аккуратное слово, которое можно помыслить. Мы бы сказали домучиваем, но это лишено литературности. К нам обратились две женщины, живые еще - поэтому без романтики и по делу - с просьбой в пособничестве по установлению контакта с их пассией одной и мужем второй. Речь идет об одном человеке, погибшем совсем недавно. И нет, не на тех полях, как сегодня можно подумать. Погиб настолько недавно, что его еще можно слышать здесь и сейчас, рядом. У нас в этой истории возник свой интерес, а у некоторых даже шкурный, после того как первые данные об умершем были занесены в наш агентурный реестр. А потом мы увидели фотографию и нам стало интересно узнать, как этот двадцатисемилетний летний рыжий парень мог случайно оказаться там, где его так скоропостижно настигла смерть. Один в деревянном домике, который как-то очень странно вдруг сгорел. Традиционно пока без имен, история новая и события обещают быть интересными. А мы ждем возвращения наших товарищей из теплых стран. И пока мы их ждем, все остается по-прежнему - чай, баранки с маком, иногда жаренные пельмени, домашние библиотеки и воспоминания, в которых мы всегда там, в том холодном июне 2003 года, когда все мы еще живы.
  Крис говорит, что у меня свое, особое, чувство января и ей оно не свойственно. Она говорит, 'а как же на санках с горки?' А подарки от деда мороза?
  Диктофон:
  Дикие, дикие морозы, совы на елках сидят, глаза горят. Январь жутким холодом держит, не отпускает, лед в стекло превращает, бьет его на миллионы осколков о нашу белую кожу, оставляя черные ссадины. Кто успел - стал на колени. Юность, украшенная алыми галстуками. Помноженная на смерти, белые халаты, скальпели и заплаканные детские лица. Матери-героини играют в дурака, пьют спирт на зло потерянному времени. Никто никогда не разрешит повторить. Никогда пятнадцатого апреля, когда тебя еще можно спасти, никогда, никогда, никогда. Утром нам никто не позвонит и мы долго не узнаем, что тебя больше нет. Матери-героини палят с нами костры и кричат в огонь суппликумы мертвым идолам. Обжигают пальцы. Боль ставшая дорогой. Утром будет идти снег, а ты будешь лежать на полу один в своей комнате, совсем один, бирюзовые глаза будут молчать, как и сердце, остановившееся в своем биении. Нам никто никогда не позвонит. И мы не будем знать об этом еще долгие месяцы. Никогда станет нами, а мы станем маской. Гримасами страдания, театром скорби, одиночеством одиночества. Нас было шесть, и этот союз был в то раннее апрельское утро навсегда остановлен. Оставшись звездой мы все еще горим, но то мертвенный тусклый свет, рубиновые мерцания в бесконечной ночи. Нас все еще пять мертвецов. Мы искали тебя все эти месяцы, но так и не смогли найти. Мы говорили с сотнями умерших, но они не знали, где ты. Мы стояли у твоей могилы, моля тебя дать нам знак. В ответ было молчание и отзвуки этого бесконечного 'никогда' в осенних парках, в которых ты когда-то был рядом. Где же ты был, наш дорогой мертвец? Тьма становится шире, парки вырублены, а кладбища сожжены. Всюду смерть, ставшая нам лучшим другом. И надгробия, на которых мы возлагаем свежие белые лилии, которые ты так любил. Нас все еще пять и наш союз есть вечным, как ты того и хотел. Мы выполняем правила и следуем кодексу, но не протоколу более. Мы больше не бесы и не черные вдовы, мы снова стали собой. Твои книги здесь, в наших галереях. Все ждет тебя, чай, баранки с маком, непрочитанные и незаконченные дневники позора. По субботам больше не слышно музыки, да и суббот нет больше. Нет времени, есть шестнадцатое апреля и то, что осталось после. Сегодня какой-то православный святой кого-то крестил давным-давно. Советская традиция погружения в ледяные проруби, мы помним, мы не поддерживали. А ты любил.
   Мы переглядываемся с Максом, а не сходить ли поглазеть как там товарищи окунающиеся. Нет, говорит Макс, да ну их.
  Вместо этого мы идем в местный сода-шоп, где я думаю купить какую-то химическую воду, которую пьют и потом от нее синий язык. Продавец, парень из будущего, с септумом и татуировкой на лице, думает, что я бездомный. А Макса он вообще не видит. Хотя Макс сейчас снял шорты и показывает ему голый зад. Я ржу. Продавец, рассказывает мне про разные вкусы каких-то желеобразных гелей в пакетиках. Это клубника, а это вишня. А это дуриан для сыроедов, и он не вонючий. Я это есть конечно же не буду. Выглядит разноцветно и сигнализирует об опасности. Я говорю продавцу, что я ваш, воцерковленный, но он смотрит на меня как на больного. Что я сморозил? Кристина говорит, мимикрия, под прикрытием, маскировка. Но не настолько же. Я туплю. Где-то там сейчас сидит Кузя и готовится заснуть. Он меня еще вспоминает? Парень говорит, что может быть мне и не нужно это есть и почему-то становится более серьезным:
  Я тоже воцерковленный и все это прозападное бездуховное не поддерживаю.
  Что он делает? То же, что и я с ним? Он мимикрирует? А я это та набожная, сухомозгая бабка сейчас? Он мне это говорит, чтобы стать незаметным? Ему тоже страшно? Или он обязан так на работе?
  Макс рядом, смотрит на меня, я понимаю, что схожу с ума. Говорю парню:
  Прости, я не это хотел сказать. Я не ваш, не воцерковленный. Просто так надо.
  Он как бы выдыхает, типа, а я уже подумал. Потом я ему говорю, что я не бомж, и что я здесь в Москве, потому что мне нужно смерть друга расследовать. И я должен так жить, чтобы сохранить прицел и я знаю, что нельзя выделяться. И потом еще ему много чего рассказываю, что говорит Кристина. Но аккуратно. Мало ли сколько здесь камер стоит. Парень переходит на новогиреевский диалект, свободное общение. И мы еще долго разговариваем. Как два современных человека, обо всем. Макс устает уже ждать, пока я закончу. Говорит мне, или давай меня представь или пойдем уже. И я тогда решаю, как бы это сказать, здесь еще один человек есть, третий, еще один мой друг. Макс. Он мертв. На что парень интересуется, где Макс в данный момент стоит, и я ему показываю. Тогда он обращается в том направлении, где находится Макс. Добрый вечер. Его это нисколько не смущает вся эта ситуация. Макс аж подпрыгивает от радости. И мне приходится передавать парню все, что он говорит и наоборот. И это оказывается намного проще, чем я думал, если отбросить весь этот мрачный церемониал, который мы использовали ранее. Просто передавать прямую речь, завершая это переходом к живому общению. Мы болтаем о музыке, о фильмах, книгах, всяких современных мировых трендах, моде. Макс говорит, что он вообще-то многое упустил за эти годы, но остается при этом продвинутым, просвещенным. Он старается чувствовать время, а не превращаться в ветхую паутину прошлого. Обмениваемся с парнем контактами и я говорю, что когда-то все закончится и я буду ждать его к себе в гости. В конце я ему жму руку и мы уходим.
  Улица промерзает насквозь, люди, примерзшие конечностями к тротуарам, пытаются оторвать их, чтобы идти дальше. Если переместить взгляд чуть ниже, то воздух искажается и происходящее начинает напоминать гравюру. Штрихами, нервной рукой прорисованные древние чудовища. Мороз сдавливает бронхи и мы бежим в первый попавшийся Макдональдс, чтобы согреться, выпить ванильный молочный коктейль и сидеть там до закрытия, рассматривая зиму из вымытого окна. По телевизору показывают Кремль, потом говорящего о предстоящем нападении врага царя. Официант выключает звук, а потом переключает канал.
  Макс постоянно уклоняется от ответа на вопрос, общался ли он с кем-нибудь из наших после их смерти. Он то должен срочно отлучиться, то есть темы важнее. Нет. Я знаю, что мертвые не пересекаются как правило, если они не вместе умерли, но могут. Если захотят, очень захотят, то могут. И Макс может. Что произошло с Эдо? Как умер Фил? Он не знает, он не хочет искать их. И ему страшно.
  Две женщины в серых войлочных валенках и коричневых пуховых платках, обе молодые, становятся на колени внизу, под телевизором и начинают молиться. Официант понимает, что надо вернуть царскую речь. Он меняет лицо на воцерковленное. Женщины стоят на полу и пережевывают молитвенные заготовки. Я ищу глазами камеры. Одна из них подвывает. Пол взбит талым снегом вперемешку с уличной грязью. Все ждут пока женщины закончат. Царь дает длительные выступления и нужно просто переждать. Мы терпим какое-то время, потому что женщины попросили включить звук.
   Нападение приближается, враг у ворот, наша духовная история, святые отцы, не отдадим родную землю, традиционная семья, Русь единая, вольнодумство не свойственно русскому народу, в библии сказано, запрет, защитим христианские ценности, запрет, мы должны сплотиться, запрет, запрет.
  Америка готовит удар? Отсюда военная риторика? Оружейные реестры? Макс говорит, зачем ты вообще эту пропаганду слушаешь?
  Все слушают, надо перетерпеть. Официант не может отказать воцерковленным женщинам в молебне. Везде камеры. Потом его будут пытать, он хочет жить. Поэтому терпим. Еще недолго. Царь завершает выступление. Три минуты холодных аплодисментов. Все стоят с паническим ужасом в глазах. Никто ему не верит, его свита. Но им тоже хочется жить.
  Царь поправляет собственную старость, подбирает руку и делает вид, что встает из-за стола. Трансляция на этом прерывается и нам включают вечернюю службу из какого - то крупного храма. Это можно пропустить. Пока еще. Официант выключает звук, потом переключает канал, а потом вырубает телевизор, вытащив кабель из розетки. Отмолившиеся женщины в послеоргазменной истоме довольно поднимаются с колен и выходят в минусовой вымерзающий город. Все мы, посетители, еще пару минут сидим тихо, но после возвращаемся к привычным нам занятия. Я допиваю коктейль. Макс говорит, что за шесть лет царь совсем в тоталитарку ударился, офигеть, как мы тогда жили-то свободно. Я стараюсь не думать об этом, Кристина говорит, хочешь выжить - не думай. Помни про коричневизм. Коричневый снаружи, коричневый внутри.
  Домой я возвращаюсь один, сверху моросит какой-то дряблый заостренный снег. Январь сейчас императорствует, ему все можно. Если я смог договориться с Максом, то может быть я мог бы рискнуть позвать Лексе например? Макс мне запретил даже думать об этом. Особенно в направлении Аси и Эдо. Я бы и сам не стал. Я же не самоубийца. Прошло девять месяцев со смерти Фила и он не разу не говорил со мной, не приходил ко мне. Я все это время ждал, но ничего не происходило. Вспоминал некрологи, вспоминал события, я и сейчас приехал, и живу в нашем доме, сижу ночью в его пустой комнате, да, я и туда уже сходил, но ничего не происходит. Тишина. Он ни разу никак не дал мне что-либо знать. Как будто бы не было всех этих нас, всех этих лет. Кристина говорит ждать. Макс говорит ждать. Он то должен что-то знать. У него с Филом была связь. Я допиваю кефир дома и вползаю под несколько уродских пледов. Телефон Лубкина отключен, я звонил несколько раз. Он тоже мертв? Что означает это 'провожу черные мессы в ночь с пятницы на субботу'? Почему Макс не хочет говорить об остальных? Что хотел сказать Лексе?
  На новый год я сидел один в доме и палил свечи. Не хотел включать свет. Там, на улице, смеялись люди, кто-то плакал, несколько раз кого-то избивали. Вроде бы правила разметки смягчаются на новогодние праздники или из-за того, что погодные условия сужают видимость. Каратели бьют меньше. Но и странно, что никто не взрывается на заминированных запрещенных участках. Может быть не везде эти взрывные устройства внедрялись? Или никто не знает, где они и поэтому нужно следить за разметкой? А зачем тогда избивать людей? Потом был салют, я смотрел голубой огонек по телевизору. Певцы паралитически-судорожно поддерживали праздничное настроение вечера. Всем было страшно. Фонограмма заставляла рты открываться. Потом поздравления, потом пожелания. Какие-то серебрящиеся пластиковые украшения, разбросанные поверх голов веселящихся. Обращение царя я не слушал.
  
  
  
  Некролог семь
   Диктофон:
  Не всегда приходят приятные визитеры, последнее время их стало несколько больше. Некоторые из них молчат, я вижу незнакомые лица, но их образ быстро распадается, им сложно удерживать эту маску, но если они все еще могут, то умерли не позже восьми лет назад. Восемь это раздел на 'до' и 'после', если кратко. Так вот о визитерах. Сейчас их двое, один связан с каким-то уголовным прошлым и в руке у него пистолет, рядом с ним две тени, они безмолвны. Второй теплее, в очках, в рубашке в клетку, осеннего оттенка. Оба злы на кого-то и хотят расправы. Мы их останавливаем, но в случае первого это сложно. Второй согласился идти на свою могилу. С ним можно договориться. Имя его Гена Ф., умер в ... году, в июле. Первого имя мы не знаем, он не говорит, претензия у него к жене бывшей, но ее вина на его смерти не лежит. Она быстро нашла ему замену после его смерти и уехала в к новому суженному на проживание. Безымянный все помнит, знает где она, у мертвецов первые восемь лет постоянная память, они помнят все, каждую деталь. И мы тоже знаем эти детали. Какая странная женщина его бывшая жена. Там, в этой новой квартирке в центре, она живет свою солнечную разноцветную жизнь со своим новым мужем, а мертвый бывший муж ее в холодной земле при московских морозах один лежит. Нет, конечно же о мести речь не идет. Но еще раз повторю, мертвые помнят все. Уважаемая бывшая жена (имя не называем), не забыли ли вы вашего бывшего мужа? Как вы его безумно любили, не забыли? Костры летние на даче помните? Вот и он помнит.
  И снова некролог. Номер восемь. Ничего в голову сейчас кроме них не лезет. Январская пожирающая ледяная пустыня, где каждый антарктический заструг являет совершенную геометрию холода, а лед меняет оттенок синего в зависимости от того, куда в этот момент направлены бирюзовые глаза и нет, это не его оттенок, как бы я не спешил с этим смириться.
  Диктофон:
  Иногда в такие дни(холодные) зимой, мы ощущаем замедление хода времени, события замерзают, монотонность происходящего из неоднородной, наполненной гулом и вибрациям, превращается в скользкую острую сосульку, соединяющую точки А и Б, где А это момент 'сейчас', в котором время остановилось, а Б это 'там', где все события ускорятся до захватывающего (и обнадеживающего) кинофильма. Один из нах, некто Л. способен замедлять время, как мы уже упоминали ранее, но в данном случае это не его заслуга, здесь речь идет о естественном замедлении, присущем природному погружению в спячку на время холодных зимних месяцев. Ускорение в приближении к точке Б чаще всего происходит к середине мая, в дни лемурий. Мы все верим в обещания и прячем собственную беспомощность перед невозможностью их выполнения. Хватит занудства. А., 36 лет, умерла в марте ... года, сегодня с ней ведем беседу, совершенно новый визитер, многое забыла, где могила не помнит, как зовут родственников тоже. А помнит то, что ее в пруду долго держали в лесу, или она там заснула или ее утопили. Помнит мужа, некогда сопровождавшего ее, помнит сына, или двух, но она не уверена. Мы пока расспрашиваем, выясняем. А. образованная, воспитанная дама, разговаривает более взрослым голосом, постоянно поправляет сама себя, уточняет. Несовременные манеры и привычки. Может вдруг перейти на английский язык. Интересный случай. Холодно, а закаты красные. Покойся с миром, А. и добро пожаловать!
  Меня уже достала эта фиксация на пионерии, Кристина говорит, что я так мрачно романтизирую детство. Но не мое. Пионером я никогда не был. И совковым ретродекадантом тоже. Макс вообще не переваривает всю эту унылую лирику совдепии. Почему мы с ним не пошли дальше дружеских объятий в свое время? В то время мы часто называли Москву городом М, чтобы растождествлять карты, внутренняя - райончик Н, или просто Н иногда или Н+П(ерово) реже, внешняя - город М, М. Но так чаще говорили Макс или я, иногда Фил. Эдо никогда. Лексе вообще был из Питера и ему все эти московские топонимизации мистерий были безразличны. А последний, Аси, кроме как своего морга, комнаты в доме и его квартиры в Крылатском мало чем интересовался. Его внешняя карта была самая неразвитая, потому что ему в принципе было всегда мало времени и голова была другим забита. Его комната, как и комната Эдо, в какой-то степени оставалась номинальной. Он там проводил несколько раз в неделю, но потом уезжал на байке в Крылатское, которое называл своим. Он там и сейчас по этим холмам ездит скорее всего, если я когда-нибудь бы приехал посмотреть. В доме постоянно находились мы с Максом и немного реже, но тоже почти всегда Эдо и Лексе. Фил и Аси нет. Но платить за него приходилось всем, вы снимали его вскладчину, поэтому часть дохода уходила на покрытие этих издержек. Хозяйка дома, уже тогда немолодая семидесятилетняя женщина, не лезла в суть того, чем мы там занимаемся. Деньги платим исправно - делайте что хотите. Мы видели ее раз в месяц, в основном я, так как меня отправляли на такие задания чаще всего, где нужно было задействовать инструмент нормализации и звучать благопристойно, при этом вызывая доверие. Иначе сказать, предстать ботаником. Поэтому раз в месяц мы ехали к ней домой, в Измайлово, отдавать квартирные, по дороге заезжая где-нибудь купить мед. Она все пыталась понять, кто мы такие, жильцы ее дачного домика, но потом сдавалась, пытаться это как-то все понять и просто говорила, вы там поаккуратнее и не шумите сильно. Если бы она знала. Не было ни единого случая, чтобы кто-либо из ее семейства приехал нас проведать, навестить, проконтролировать. Потому что если бы это произошло, то у этого контролирующего проверяющего кого-то случилась бы психологическая травма, нас бы выкинули на улицу и всем бы нам пришлось возвращаться по своим квартирам на разных концах города, а Лексе в Питер. Отсюда какие-то элементы осторожничания все же присутствовали. Или, как бы сказал, Эдо, шкурные пристрастия. Или, как сказал бы Лексе, инстинкт самосохранения. Никто из наших соседей на нашей относительно тихой улице, не считая постоянных поездов и электричек, нашего спокойного переулка на самом краю Новогиреево, никогда не жаловался на странных ребят, проживающих в зеленом доме. А позже, когда дом наполнился инакими и контаминантами, к этой политике невмешательства еще добавился какой-то страх, 'чего доброго порчу нашлют или куклу вуду слепят'. Ни первого, ни второго никто из нас никогда не делал, так как мы в принципе подобным мракобесием не страдали. Вся наша публика прекрасно отдавала себе отчет в том, что происходило и в первые годы до того как был создан протокол во второй редакции и за ним последовавшая дичь, поэтому мы как-то мирно уживались со всеми, представляя собой не более чем банду каких-то помраченных то ли маргиналов, то ли нариков - сектантов, то ли просто больных на голову столичных чудаков. Как бы сказала Аллочка, соседка, вполне себе современных и 'модных' ее друзей, да уж.
  Некролог девять.
  Диктофон:
  Ах да, мы распаковываем просроченные новогодние подарочки, деткам они не достались, зато достались всем нам. Шелестят оберточки. У нас снова были детишки, но мы с ними мало разговариваем, они чаще играть приходят. 'Дети есть дети', как звучит всем ненавистная фраза. Так вот, если совсем юные визитеры, мы с ними немного беседуем и отпускаем дальше странствовать, многие из них даже не понимают, что умерли и не знают, что это такое забывать, например. Если смерть ненасильственная. У них воспоминаний прижизненных мало, не страдали. Если онкологические, то там этот потенциал вымученности значительно выше, они взрослее и понимают, что все, никогда назад. Еще сироты, отдельная категория, те, которых не признали и обижали, они мстительные и достаточно опасные. Если умершее дитя готово все крушить, то скорее всего отвергнутым было или заброшенным, или еще страшнее, кем-то до смерти замученным.
   Вот именно такие из психологической сферы воздействия и могут выходить в физическую, у них на то сила есть. Это еще 'мертвым полем' называется. Вот это те редкие случаи, когда они и предмет какой толкнуть могут, но чаще это все направлено на единственное действие - месть. И здесь мы говорим о самом ее страшном проявлении - физической смерти обидчика. Их воздаянии. Но чтобы такое произойти возможным стало, нужен особый ритуал, освобождающий их души, дающий им право действия в мире живых, открытие мертвого поля на один раз, на короткое время, когда они смогут проникнуть в мир живой телесности на эти несколько минут в живых воплотившись. Сложно, понимаем, но с мертвецами все так, там нет простых решений.
   Иногда у них и могилы утеряны, на которые никто не приходит. Вот и плачут они громко ночью, а звучит это как вой или крик больного животного.
   Сразу убегать лучше. Если неухоженную могилку детскую видите, забытую, где оградки нет и памятник старый кренится, не поленитесь ее (могилу) еловыми лапами прикрыть, укутать. Мертвые дети это любят. Можете колыбельную спеть, но если музыкальный слух есть.
  Так вот, Н., 5 или 6 лет, он не уверен, что сирота, но рос один, на бабушку переброшенный, маму плохо помнит. Бабушка умерла, в 82 года, поди не умри то в наше время в таком-то возрасте. Так вот он как маму звать и не знает, она его с малу в детдом спихнула. Что там с ним произошло, он не знает. Дитя страдает, но сильно не озлобилось. Пришел недавно, сказал не уйду никуда, хочу их страдать заставить, всех. Мы его рассмотреть пытались, но он не дается, говорит, чтобы только слушали и ручки постоянно за спиной прячет.
  Н. ищет маму, погиб в ... году в городе М, восточные районы, сам белесый, волосы рыженькие, глаза светлые. Мама, мама, где же ты. А для тех других, о ком он говорить с нами не хочет что-то другое припасено, и мы, боимся, не хотели бы знать, что именно. Иногда могилы удивляют поэтическими набросками надгробий, умеют же некоторые.
  Когда я впервые рассказал Кристине, что собирался спрыгнуть с двенадцатого этажа, она закинула голову и рассмеялась. Она сказала, что это терапевтический смех. И она не знает никого, кто так любит жизнь, как я. И за нее держится.
  Морик, ты даже никогда алкоголь не пил. Вокруг тебя стояли вазы и подносы с наркотой, кто-то бы за такое жизнь отдал, а ты даже этого не помнишь. Тебе не было это все нужно. Потому что это забирает жизнь. А ты жить любишь.
  Но это было дважды, первый раз до знакомства с Филом и второй - после смерти Эдо. И каждый из них я стоял там наверху и смотрел вниз. Подходил к парапету и сразу отходил назад. Кристина знает, что во мне нет ничего героического, но вот мое желание жить она считает, как раз-таки таковым. Как и подвиг Фила, просто жить со всем тем, что он выучил у жизни, через что он прошел ребенком. Она не делает сочувствующее лицо и не говорит трогательным аккуратным голосом. Она говорит:
   Хотел бы спрыгнуть, то спрыгнул бы, а не рассказывал мне об этом столько лет спустя. А ты не хотел. Ты любишь жизнь, себя ненавидишь, а вот жить любишь. Первый раз ты посмотрел, что это не твое решение, не твое действие. Второй раз ты в этом окончательно убедился, когда стоял там, на своем 'двенарике'. Ты знал, что не спрыгнешь. Потому что любая жизнь обратима, пока она есть. Можно сказать, 'стоп, я не хочу'. Но не смерть. Смерть она один раз. И если ты будешь кричать 'стоп' ей, никто уже не услышит. Ты не кричал. Ты посмотрел вниз, оценил абсурд таких действий и пошел домой, читать книжку. И она права снова. Смерть необратима. Я лучший друг смерти, и здесь ключевое слово именно друг. Чтобы вы там не думали.
  Нет, героизма во мне нет, я отчасти тот еще кадавер, контаминант. Но не самоубийца, никакая смерть не стоит моей единственной жизни. Пусть и такой растраченной. 'Обратимость' - вот здесь сила. Остановить поток и переключить направление. Сейчас больно, а через минуту уже жрешь мороженное и вкусно же. И как-то радостно. Смотришь назад, что прыгать собирался, и думаешь, что за чушь. Зачем? Потом тебя соскребать с асфальта судмедэкспертам, потом отмывать оставшиеся пятнистые лужи и пенистые вытекания коммунальным службам. Я там был, на двенадцатом, дважды. Первый раз, когда не верил, что я вообще с кем-то могу познакомиться, еще до Фила, и второй раз, когда думал, что его навсегда потерял и по сути потерял. Каждый раз я признавал силу обратимости жизни. Отступал перед величием биологии. И действием, на которое она, обратимость, побуждает. Дать жизни жить. Уйти, не мешать. А там видно будет, решение откуда-то да вылезет. И даже самое безобразное, надуманное, оно все равно будет сильнее крика, который никто никогда не услышит в то время как ваше единственное тело будет ускоряться в сторону асфальта, готовое лопнуть на десятки, если не сотни, кусков красного мяса.
  Принимал ли Фил такое решение, когда соглашался на все то, что делал с собой? Было ли это решением, которое он сам принял? Что произошло той январской ночью, когда умер Эдо? Что было дальше? Все эти четыре года, о которых никто из нас не знает. Кристина говорит, задавать вопросы. Ставить правильные вопросы, устанавливать точность запроса. Я бесконечно только это и делаю, каждый прожитый день. У меня голова уже устала. У нас есть все ответы, но мы ничего не знаем. Он умер. Эдо умер. Все. Поэтому мы переворачиваем формулу в сторону вопрошания. И задаем вопросы, говорит Крис. То есть это я задаю эти вопросы сам себе. И у меня не получается ровным счетом ничего. Я не приближаюсь к разгадке. И это не шарада или ребус, или кроссворд или еще какая-то хитрая задачка. Это человеческая жизнь, которая была прервана в самом расцвете, была остановлена, завершена. Кем? Он сам так решил? Он потерял чувство контроля? Почему Лубкин не отвечает, я ему мейл напишу. Сейчас же. Что я ему напишу? Что-то типа 'ну вот как так, мы же договаривались?' Я иду в комнату Лексе, сажусь на кровать. На ней Лексе испробовал сотни одноразовых найденышей, она вся этими совокуплениями и спариваниями пропитана. Сижу на ней и смотрю на стекло. И снова эти 'черные мессы по пятницам'. Макс не знает ничего про Лексе, он не уверен, был ли Лексе вообще в доме в последнее время, кто же тогда это писал? Больше некому, такие вещи знал только он и мы. Все умерли, стало быть я один, кто вообще понимает, что это. Макс пока не вдупляет, что я серьезно. Он хочет общаться, болтать, вспоминать. Я тоже этого хочу и я ленивый и трусливый. И мне нужно закончить все это, потому что от этого зависит все. Я иду в магазин и покупаю мороженное, пломбир этот чертов снова, жру сахар. Сахарный наркоман, который типа против системы, но по факту во всю помогает ей себя наспех истребить. У меня тоже была природа зависимости, все знали. Эдо знал. Но не мороженное, как вы подумали. Это отвлечение внимания. Уловка. Маска. Эдо знал, что записано в моем дневнике позора. И что было бы записано в дневнике ужаса, если бы он существовал. Он знал о природе моей зависимости. И знал, что, а точнее кто это. И чего я больше всего боюсь, если я не смогу это что-то или кого-то удержать. Он так и говорил, ты все время хочешь его удержать, а он ускользает. Сейчас он есть и ты живешь, но через минуту ты уже один. И даже совершенно один, чтобы ты не придумывал и как бы ты не оправдывался. Невнимательный друг, который не задает правильные вопросы. Который, например, не знает, что произошло в его детстве. Или как он выжил, когда его закрыли в интернате для психически неполноценных детей в детстве. Детей с задержкой умственного развития. Где их утром раздетыми выгоняли на зарядку на мороз. Невнимательный друг, который боялся задавать вопросы, потому что не хотел знать ответы. Он не хотел нести ответственность за человека, которого, как он утверждал, любил. И еще он боялся, что ему его станет жалко и тогда мрачная романтика станет более проседлой, бытовой, проблемной и мертвец окажется не мертвецом, а психически искалеченным в детстве мальчиком, чья жизнь была сущим адом на земле и, чтобы выжить, ему пришлось притвориться мертвым. И дальше уже стать мертвецом, которого все так любили, и которого так любил невнимательный друг, я, который никогда не задавал прямых вопросов. Эдо мог кидать в меня эти обвинения в любой момент, когда, как он видел, я был максимально открыт и незащищен. Он говорил, все этот твой Фил. Он всегда занят. Он принимает других, дорогих ему гостей. Он сейчас занят чем-то интересным, то есть тем, где для тебя не нашлось бы места. Я никогда не знал, что он говорил Филу при этом. Пока однажды Макс не рассказал мне, что Филу он сообщает что-то наподобие 'а Морику ты совсем не нужен, ему до тебя дела нет, что ты не видишь?' Пока я сидел там и ждал его, молча, не задавая никаких вопросов, оставаясь невнимательным другом. А он верил. Точнее поверил один раз, когда еще можно было обратить события вспять. Но я узнал об этом слишком поздно, чтобы это изменить. Поэтому сейчас мой мозг создавал сотни вопросов, как и сказала Кристина, чтобы никогда больше ни один вопрос не остался не заданным. Даже если это уже навсегда поздно.
  Некролог десять.
  Диктофон:
  И снова к детским игрушкам, подарочки распакованы и частично вышвырнуты в выгребные ямы, маменькины сынки любят кучистые аллеи, акации да липы благоухающие, а не ледяной дождь и ветер и не по сугробам в своей летней обуви. Мы их быстро вычисляем. Видим насквозь. Они эти коробочки ленточками перевязывают, а мы ленточки срезаем. Мы выбрасываем их бесполезные подарочки. Окно машины открывается и все эти им понятные ценности летят в помойный контейнер, который тоже замерзший. Кого еще подвезти, а? Маменьки сынки изрядно портят нам кровь. Им заказывают бал, где они не умеют танцевать, их садят в университет, но там лето в Нью-Йорке длинной в полгода. А потом они приходят к нам и жалуются на недостаточные похороны, их ожидания были разочарованы, потому что от похорон себя они, эти розовокожие поросяточки, ожидали большего! И не могли ли бы мы по такому адресу сообщить мамам-папам об этом! Нет, не мог ли бы. Первые месяцы они только и говорят о том, сколько было на процессию потрачено и кто не пришел. Ругаются. Не те ткани обивки гроба им. Мама упустила из виду две вазы в фойе, а ваз и не было. Мы не преувеличиваем, они так и говорят - там же ваз не было. Где там слезы убитых горем родителей, если нет тех двух ваз.
   Мы выслушиваем терпеливо и даже иногда соглашаемся предоставить посредничество, но им это дорого стоит, мы же алчные и расчетливые, отопление дома дорого, тутовый арцах по субботам дорого, библиотеки пополнять дорого. Так что да, в некоторых особых случаях нас сначала забирает их водитель, а потом плачет часа два мама, а потом мы сидим дома, как сейчас, и снова пьем какао с корицей и как будто бы и нет зимы за окном. М. из города М. (откуда же еще), погиб в ..., ему было 21, мама Э., сына почетно (так и называют) похоронили на кладбище В. Похороны были богатыми, пышными, нарядными, но М. не понравились. Он сказал плохое музыкальное сопровождение и дешевый бит, еда сэкономили (здесь мы бы поспорили) и татуировку на шее спрятали под гримом. Но там не тату (невнятную зэчническую кляксу) гримом зарисовали, а странгуляционную борозду пытались (не очень удачно) замаскировать. Н. совсем еще растрепанный, мне нравится его детская непосредственность. Мама Э., не волнуйтесь, ваш мальчик в хороших руках. Досмотрен и причесан. Ах да, он повесился, поругался с девушкой и спрыгнул со стула. Девушке, кстати, пофиг. М. злится, но в этом случае он ничего сделать не может. Мертвые не всесильны.
  Кто из нас не помнил М.? Я помню, Макс тоже. Весна пятого года. Все живы. Мы на пятьдесят процентов спившиеся и сторчавшиеся, все еще молодые и живые люди. Все по протоколу. Ходим строем. Ну почти. Я к этому еще приду. Позже. Сейчас нужно выспаться, заснуть во всем этом сером кошмаре московской зимы. В субботу Кристина.
  Перед сном возникает желание позвонить продавцу сода-шопа, назовем его Сода, не могу ждать, пока он ко мне в гости доберется. Может быть никогда. Что-то в нем есть. Стриженный, как мне нравится. Септум. Худи с каким-то провокационным принтом на спине. Какая-то наскальная живопись на лице. Как он живет во всем этом? Я не буду вам его имя сообщать. Пусть останется как продавец Сода. Макс меня уже подталкивал ему звонить. Он сказал, что так и будешь по мертвецам шляться. Задел этим. Он мне добра так желает. А я ему сказал, что мог бы тактично и промолчать. Потом сказал ему, что он и сам мертвец. Квиты. Но продавцу позвоню, завтра утром. Сегодня рождественские купели разверзлись для неподготовленных голых людей, направляющихся в реанимации. Макс звал смотреть идти, как они всплывают, пережив ледяной шок. В конвульсиях. Как визгом орут, трижды окунаясь в остужающую/мертвенную водную среду религиозного январского наваждения. Макс будет молча смотреть. Глаза станут чернее, еще чернее. Он в этот момент вспомнит, что мертв, и что смотрит глазами смерти на праздность, мелочно суетящуюся в выколотых лунках. Купайтесь себе, на здоровье, пока живы. На здоровье. Макс вам не какой-то добренький призрак, если вы так подумали. Никто из нас таковым не является. Мы продукт времени. Вот и думайте.
  Продавец сода-шопа носит септум, никак не могу выкинуть это из головы. Лексе и Макс носили все это, одержимо пронзали все поддающиеся части тела, которые так и напрашивались быть проколотыми. Желание ему написать разрастается до навязчивости. Может быть в ватсапе? Тогда придется доставать современный телефон, придется вспомнить, что он у меня есть. С немецкой симкой. Заодно напишу мейл Лубкину. Телефоны пока еще можно использовать, но я не уверен. Спрошу у Кристины. С ней связь через коммутатор. Ну хорошо, нет, я ей смски пишу. Но с другого телефона. И звоню с него же. У меня их два. Второй кнопочный. Безопасность.
  Лубкину. Текст:
  Здравствуйте, Денис. Мы с вами договаривались о гипотетически возможной нашей встрече в Москве. Предложение исходило от вас. И вы предлагали завершить мероприятие употреблением пива. На этот случай мы обменялись номерами телефонов. Неоднократно набирал вас, но безрезультатно. Вы настроены еще на встречу? Как с вами можно связаться? С уважением, Мориков
  Я уже три месяца не могу вызвонить Лубкина, сначала он мне пишет про Фила, потом предлагает свое 'по пиву' и вот в итоге ничего. Абонент недоступен. Он умер? Что вполне могло быть и закономерно во всей этой истории.
  И сразу продавцу в мессенджере:
  Гы. Это чувак, который на бомжа похож, мы познакомились сегодня вечером. Который с мертвым другом был. Что-то долго ждать, пока ты ко мне приедешь. Давай раньше встретимся? Мо.
  Макс меня убьет, он сказал подождать хотя бы пару дней. Сам бегает на морозе в футболке и шортах, а мне сиди вечность жди. У меня время тоже не безгранично. Я все же пока еще жив.
  Сода отвечает почти сразу:
  Хех. Давай. Я в субботу выходной. Ты как?
  Скажи ему правду. Я как? Хм. Все плохо. В субботу Кристина. Взять его к ней на встречу? А Макс? У меня совсем тогда крыша утечет. Куда уже дальше? Это свидание? Выставка пчеловодства? Что? Мороженное? В чем я пойду? Мне нужно будет вымыть голову. Познакомлю их всех с Кристиной, чего уж.
  Пишу ей:
   В субботу я могу быть не один. Нет, Макс тоже будет. А еще продавец. Потом расскажу. Надежный. Свободный, как ты. Как все это вывезти? Где встретимся? Мне нужен шмот новый. Выставка пчеловодства?
  Она:
   Выставка пчеловодства? Ты там что куришь? Если он ок, то бери. У вас свидание? Давай в три на Третьяковской на ступеньках?
  Снова на Третьяковской? Жуть. Ладно. Она босс.
  Продавцу:
   В субботу отлично, давай в двенадцать возле четыреста шестой школы? А потом еще с моей подругой встретимся. Она ок. Как ты.
  Что я пишу? Какая школа в двенадцать? Он сбежит. Но нет, он продолжает, ему все равно где. Он тоже в Новогиреево. И не так далеко от моего дома. Какие разные, непохожие миры смогут пересечься в этой неожиданной точке. Он из другого времени, поколения, эпохи. Он про зеленый дом никогда и не слышал. А я кто ему? Дядя Морик? Я его на лет десять, если не больше, старше. Макс будет ржать.
  Чувства тревожного ожидания и давящего страха немного отступают. Включаю телевизор, там снова царь, выключаю. Завтра пойду найду новый шмот. Надо разузнать где есть добротная помойка. Или как в старые добрые времена обзвонить морги? Развеселившись и придумывая себе свидание, зная, что все равно ничего не получится и все пойдет по наклонной, я еще какое-то время валяюсь в уже не такой холодной комнате.
  И потом отрубаюсь.
  Некролог одиннадцать.
  Диктофон:
  Были и свечи заупокойные и разные конфетные отравки, которые никто не ел (там сахар) и много чего еще. И да, визитер тоже был. А., умер в ... году, передозировка и как следствие гемоперикард. Стенка сердца лопнула и кровоизлилась в околоплодную сумку(перикард), потом тампонада и сердце одномоментно остановилось. Упал на спину и долго еще смотрел открытыми глазами в потолок, пока его не нашли родители. Хотелось бы дать детали, но нельзя. Так вот, не уберегли родители его, как могли пытались, но не смогли. Мама Т., вы не виноваты, отпустите, он и сам раскаялся и умирать не хотел, это случайность, ошибочный ход. Он "еще один последний разик" планировал, но получился действительно последний. Вы это кресло (знаете, о чем мы) уберите из комнаты, оно там лишнее. В этот раз немного больше о визитере. Уж больно он нам понравился. Думающий, старается беречь воспоминания, работает над этим (что редкость). Знает где могила, где мама, где дом. Все тот же город М., кладбище Н.-А. Но лицо свое не помнит, пойдем в апреле с ним на могилу. С первым сумрачным днем теплеющей весенней погоды. А. скучает по многим вещам его прижизненного пути, что странно, по прошествии стольких лет, и он старается все еще (хоть и с трудом) держать живую интонацию. Мы встречаем такое впервые. Он не собирается никуда исчезать, уходить и меняться в сторону полной утраты памяти. И что удивительно, у него есть друзья. А это огромнейшая редкость среди наших визитеров. Кто эти друзья, мы не знаем. Мы хотим, как можно дольше общаться с ним, так ему и сказали, что для нас нетипично. Но это особый случай и совершенно новый визитер с большой интересной историей. Мама Т., у вас замечательный сын. Если вдруг свяжитесь с нами, у нас есть для вас весточка от него. А. нам интересен и в его прижизненный период, но он не много рассказывает.
  Мама Т. с нами так и не связалась, если вам это интересно. Утром мне пришлось идти в подвальный секонд-хенд скупить какое-нибудь облачение для свидания. Идти в магазин ритуальных принадлежностей, где можно было это сделать еще дешевле, я не мог себе тогда позволить. Во-первых, немного отвык за столько лет, во-вторых не знал в какой и, в-третьих, 'не высвечивать'. Не обозначать себя никак. Крис это повторяет каждый раз. Никакого мрачного паясничания. Коричневый грызуна обыкновенного.
  После смерти Эдо вся наша большая темная семья, включая контаминантов, единогласно разбежалась.
  Об этом мы больше не разговаривали, затаились, заклеили себе рты, спрятались в медленное равномерное старение и за ним идущее такое же равномерное умирание. Каждый из нас знал, что его больше нет, не было и нас более, не было и свободы, которая, как и мы, меняла бессмертие на постаревшую паутинистую пыль и грубо покрывалась мимическими складками вырождения. Точно таким же был и холодный воздух конца января, складчатым, оплесневелым, горьким. Я никак не мог его выплюнуть из моего рта. Паутина то летала в перемерзшем городском смоге, то цеплялась за голые ветки, то за меховые воротники, то за волосы людей, способных в менингиальном настроении обходиться таким холодом без головных уборов. Я первое время не обращал внимание, как много паутины летает в воздухе или нет, скорее висит или парит, показательно застыв а невесомости. Осенью как-то было поменьше или глаз еще не был натренирован и я ее по ошибке понимал за опоздавший пух тополей. В октябре? Ну, да. Сейчас же она была везде, все, что можно было быть ее охваченным - было. Какими-то лохматыми пыльствующими коконами, мерцающими осиными гнездами на открытых площадях или на свисающих согнутых ветвистых разрастаниях вдоль фасадов домов. Я все еще пытался ее снимать с одежды, стряхивать, брезгливо скатывать, как восковую мягкую корку. Старался рот держать закрытым. Я сейчас не метафорически. Макс всего этого не замечал, конечно же. Все это усугублялось холодом, температурами морозильных подземелий. Некоторые люди под напряжением паутинизации превращались в землистые мотки сладкой ваты, если смотреть на них издали. Но я себя успокаивал тем, что это все галлюцинации или мое воображение. Или меня вообще не должно это волновать, не думать, колбасу купил, хлеб купил, домой. Телевизор, речь. Обращение к нации. Безопасность. Во мне нет ничего героического.
  То ли по вине паутины, или же это было сдавливание экологического фона мегаполиса, но я слышал преследующую меня навязчивую вонь старости и акустически воспринимал каждый флажолет этого зловония. Как и самой вони, но не человеческой, нафталиново-старушечей, а скорее какой-то цивилизационной, некротического перевертыша, калечащего слух хиатуса, дважды обезображенного происходящим, вверенным ему отрезком времени длинной в семьдесят лет. Вонь старости была подобна какому-то скребущему гортань кусающемуся пыльному привкусу или аденоидным гнилостным отдушкам, то ли трупа, разлагающегося в отопительный сезон в квартире, то ли переработанного в метан перегнойного ферментированного компоста.
  Кристина говорит, ты ко всему привыкнешь. Но я не могу. Ни к карателями, избивающих людей, ни к километровым очередям воцерковленных скалапендрий повсюду вытянувшихся к местам партийной демонстрации святых мощей советских праведников я привыкнуть до сих пор не смог. Те, что помоложе, сбегали в бестиалии и гоэтические гармонии. Те, кто постарше, занимали места в очередях к мощам, получив отгул на работе. И выстаивали многочасовые литании, чтобы позже на несколько секунд примкнуть какой-то своей кожной гранью, чаще губами, к иссушенному временем окороку человеческого биоматериала. Барабаны били ритм, перкуссия сопровождала инфернальный регламент. Воцерковленные в замкнутой централизации своего соборного цикла, отбивали вымаливающую спасение дробь челом по стеклянном мощевику.
  Какое-то время мы с Максом тоже стояли в такой цепочке, просто так, интересно было посмотреть, что это за опыт, но нам быстро надоело и мы ушли. Да и эта давящая атмосфера ненависти, царившая в очереди, была невыносима.
  Макс говорил:
  Мы им о чем-то плохом напоминаем. Об ушедшей юности, может быть. Их религия сделала смерть страшным культом, уничтожающим любую внутреннюю свободу, карой. И вся их жизнь - это марш сплоченным скорбным строем в сторону смерти. Они не знают другого, их семьдесят лет коммунизмом уничтожали, а потом царь продолжил тот же курс, только уже переиначив все это на историческую святую духовность.
  Я поморщился. Ну почему все это так мерзко звучит. Макс сидит рядом со мной в черной футболке и шортах, загорелый, веселый и мертвый. Почему смерть в их культе такая страшная? Почему так много ненависти? Ненавидят все, всех и вся. Нельзя ничего, ни думать, ни выделяться, ни шутить. Только стоять в этих пепельных очередях целовать трупный обрубок. Или быть избитым карателями, если не на ту линию наступил или за разметку вышел. Макс, почему? Здесь же нет молодости больше, потому что больше нет никакой свободы. Как в нашем первом кодексе сказано было. Царь стареет, он боится умереть и этот страх его, быть мертвым, обрел черты архитектуры времени, в которых есть только две разрешенные координаты - 'страх смерти' и 'старость'. Государственный курс на страх смерти и старость, иными словами. На духовность, боящихся смерти стареющих людей. Мы не жили и вам не дадим. И вы не будете. Вы в свои двадцать лет будете проживать миры семидесятилетних, их воспоминания и несбывшиеся идеалы их же утерянного детства. Завершенного навсегда детства. Вы в свои двадцать будете помнить их память, болеть их болезни и мечтать их мечты. И позже, когда вы потеряете свои двадцать и вдруг окажется, что вы и не жили вовсе, что вам теперь их семьдесят, вы также будете передавать эту ненависть последующему поколению, потому что у вас тоже отняли жизнь.
  Макс, почему? Мы же не были такими. У нас была какая-то доброта еще. Шутки.
  Потому что мы застали еще немного свободы. Нам разрешили в нее поиграть. Побыть мрачными, протестными, как всем молодым свойственно. Ты что, не помнишь, тогда еще можно было любить. Мы еще не были запрещенными настолько. Мы все, иначе мыслящие, иначе чувствующие, иначе любящие.
  Царь тоже молодым еще был. Радовался царствованию. Многое позволял крепостным. Придворные люди были сдержаннее. А сейчас что? Он боится собственного умирания. А ты мог бы сделать его бессмертным, став его другом. Я в тот момент надеюсь, что это Макс так шутит, но он вспоминает про храм, его расположение и мое участи во всем этом, если бы я только что-то там мог вспомнить, или когда я вспомню. Так что, нет, он не шутит.
  Он не говорит мне о том, что случилось с Эдо. Я это чувствую, но сейчас не время спрашивать. Люди, представлявшие какие-то царские администрации, сопровождали Эдо или были как-то с ним связны?
   У смерти нет храма, она душа мира. Она везде, добрая мать, ожидающая нашего возвращения. А мы ее не любим, боимся, бежим от нее. Вот и она нам ничего в ответ, кроме разложения. Все, что ей нужно, это говорить с нами, диалог. Но мы ее не слышим. Никто из нас не говорит с ней. А те, кто говорят, они обществом изгнаны и запрещены.
  Макс, я тебе уже говорил про сон, про парк. Про этого парня, за которым я иду, кто он? Почему я иду за ним? Каждый раз быстрее и быстрее и никогда не могу его догнать. Я уже не уверен, что это Фил. Я понятия не имею, кто это. И почему мне нужно его догнать?
  Мне сегодня снился он снова, поверхностный тревожный сон рассветного утра, когда тахикардия оркестрирует пробуждение. Я его не догнал, понятно.
  Макс не любит такие вопросы, где надо какие-то данные или знания о посмертном мироустройстве раскрывать. Он старается сменить тему. Покажи какой шмот ты купил? А что было на остановке трамвая? Ничего. Макс, ответь.
  Потому что ты невнимательный друг, Морик.
  И все, больше ничего. Думай, что хочешь. Постанавливай еще десятки вопросов и теорий. Версируй наборы фактов. Они с Крис точно бы договорились. Ну почему бы просто не сказать, мол, так и так. Нет, загадками, таинствами, вещами в себе. Я пойду сейчас же куплю одеяния к субботе, нарядный саван для встречи у школы. И потом куплю мороженное, два пломбира по ГОСТу Советского Союза, который есть только в Москве. И вообще поеду на внешнюю карту. Куда-нибудь в Останкино, не знаю. В Филях по снегу ползать. Поеду любить Москву, пока она еще есть. Пока еще не каждый знакомый мне дом будет снесен ковшом реновации, превращающей целые районы в стоящие на голой земле неуютные подтекающие столбики, в которых многоквартирно будут сгружены в одну кучу, толкающиеся локтями и коленями, бывшие некогда обитатели домов, призванных быть снесенными. Упраздненными. Как и все эти жизни в них прожитые, и в их зеленых дворах детишек взрастившие.
  Поеду на трамвае, потом пешком.
  Макс говорит:
  ОК, я с тобой. Собирайся.
  И мы едем по всяким подвальным низкопробным секондам с самыми дешевыми вещами, гуманитарной помощью, где я выискиваю коричневые незаметные вещи, не то чтобы серые, скорее именно неприметные. Я в них становлюсь невидимым. Какие-то брюки, рубашка цвета мучнистого брежневского онкологизма. Носки черные утепленные х/б. Тельняшка. Макс говорит, возьми бушлат на такой мороз. Царь в тулупе ходит в такой холод, сегодня видел в газете. В примерочной на полу кусок мокрого размякшего картона. На него становится неприятно. По краям какие-то пятна, похожие на следы крови или подсохшие иные выделения. Макс, здесь кто-то умер? Или переодевался после избиения? Макс говорит, тебе не все равно? Он прав, в Москве уже давно пора привыкнуть к такому.
  Я собираю новый гардероб и мы вместо всех наших утренних планов идем сидеть в теплый Макдональдс и пить ванильный молочный коктейль. Макс говорит, что не мешало бы постричься. Снова расходы. Иду в барбершоп. Парень - стригальный кромсает мне переросшие волосы в аккуратные срезы. Мне нравится то, что я вижу в зеркале. Он спрашивает, может быть стайлинг? Я ему 'а у вас есть окрашивание в мышиный, облезлый или серый, опция'? Можете меня в грызуна перекрасить? Он 'ну вообще-то могу, у нас есть два монументально-неприметных оттенка'. Какой там из них более незаметный? Он 'тогда тебе rodent pure classic'. Никто не будет вообще видеть, что ты есть. Вот его мне и нужно и мы сговариваемся на ритуал изменения окраса.
  Вся процедура растягивается и я, когда все-таки выхожу из барбершопа с головой цвета издохшей полинявшей капибары, начинаю как неприглядный дурачок ликовать. Я бы даже сказал, это больше все же крысиный оттенок. Помойная, зараженная крыса, выпрыгивающая из внутренностей метрополитена. Я всегда был расположен к ним, смышленые зверьки, как и я. Макс говорит, что я отвратителен. Я знаю. Теперь мышинистое все. И снаружи, и внутри. Осталось сушеные лапки пришить. Я снимаю плесень, прицепившеюся за мой воротник, и скатываю ее пальцами в волосатый комок грязи. Мы снова идем в Макдональдс и я снова пью ванильный молочный коктейль, пока Макс жужжит под ухом разными смешными историями и показывает пятую точку посетителям, пользуясь тем, что его никто не видит.
  Паутинизация разрастается, это нельзя не видеть. Многие раздражены, что им постоянно нужно останавливаться, чтобы снять с себя паутину. Или выковыривать ее изо рта, или уголков их, застрявшую в мужских бородах. Многие кашляют, чихают, плюются. Кто-то истерически отвержено борется с каждым отдельным фрагментом летающей гнили. Соскабливает его с поверхности облачений и потом наотмашь пытается спихнуть парящую скверну себе под ноги, но она вновь поднимается вверх, и действие циклично повторяется.
  Макса все это, конечно же, не беспокоит. А вот меня да. Я должен останавливаться и прочищать бронхи от скопившегося грибочного осадка пор паутины.
  Мне удается не замечать многочисленные патриотические процессии, которые постоянно проходят мимо, выбирая проспекты, так как там почти нет разметки. Не знаю, как это получилось, но я стал в их направлении безразличен. Они как полупрозрачные плывущие из одного конца города в другой драккары, безобидно и малопривлекательно для окружающих соединяют тромбозные артерии города в рыхлые патриотические окклюзии.
  Глаза привыкают к державным агитматериалам, которыми покрыты все доступные поверхности. Мы вместе. Вместе мы сила. 'Россия сплочная'. Лики царя и те перестают действовать на раздражители зрительных нервов.
  Я не рассказывал Крис, что на двенадцатом этаже я был трижды. Первый раз, когда еще совсем маленький озаботился невыносимостью присутствия и чувствами ускользающей юности, когда не хотел взросления как исхода. Второй раз в начале января третьего года, когда думал, что я единственный представитель своего вида и перспектива полного одиночества тогда еще пугала. Об этом знали все. Макс точно знал. Он еще меня передразнивал тем, что в вопросах самовыпиливания я, к счастью, не проявил героизма, хотя я готов был поспорить. Какая-то ничтожественность героизации этого несовершенного поступка все-таки могла быть прослеживаемой.
  Третий и худший раз после смерти Эдо, когда перспектива доведенного до абсолютного отчаяния одиночествования начала приближаться сызнова. Не было уже никого, все умерли, остались Фил и я, кто следующий. Я решил, что 'я' и после сам этого испугался, сбежал, спрятался, что по сути означало, заявил себя предателем. Но тайно. Так чтобы это знал только психиатр, занимавшийся моим случаем. Но перед тем как полностью принять поражение, я заскочил ненадолго в одно знакомое мне высотное здание, на двенадцатый этаж. Первые две попытки осилить двенарик были конечно же пробными, романтическими, посмотрел вниз, ну уж нет, отошел. Третья же, эта, здесь я ближе подошел к проблеме, она чем-то походила на нечто в каком-то смысле готовое быть совершенным. И я в этом занимал главную скрипку. Мы превращались в мертвецов, я фактически остался один, 'почему бы и мне не спрыгнуть', Морик трусливо убежал от Фила, обратного пути для меня не было. Фил должен был выжить, он был сильным, Морик нет. Но я не смог, я же не герой, чтобы суицидом картины высот духа выписывать. Нет, я самый негероический и трусливый, невнимательный друг, который на такие поступки никогда не отважится. И еще я хотел жить, не выжившим быть, а остаться в живых.
  Поэтому психиатр Валентина Георгиевна отправила меня после медикаментозных закармливаний на длительный курс психотерапии, установив, что во мне нет ничего от самоубийцы. Он еще уточняла, а каковы предтечи невротического состояния, а что стало травмирующим началом состояния. И никогда не использовала всякую устрашающую терминологию с шизофренией и тому подобным, к которой я был давно привыкший, потому что Валентина Георгиевна была врачом опытным, талантливым, даровитым и сразу же прищурив глаз сообщила, да ты же полностью здоров.
  Так я оказался у Кристины в конце двенадцатого года на длительном курсе психотерапии, который позже перерос в онлайн консультирование по четвергам. В шестнадцать тридцать. Ей кто-то с подачи Валентины Георгиевны рекомендовал заняться моим случаем и она любезно согласилась. И там вот были все ее эти 'ногти, прически, нелюбимый муж-друг, какие-то условно любимые дети, подруги, поездки всякие разные (потребители путешествий)' и уже после, когда все это начало превращаться в какое-то подобие доверия, мы обнаружили себя здесь, в Новогиреево, в этой точке повествования. Уже друзьями, она так мне сказала. А с друзьями и разговор другой. Доверие открывает многие двери и бездарный, скучающий как мне тогда казалось психотерапевт в миг превращается в интеллектуальную силу и опору, чья поддержка придает силы и помогает идти через ужасающий абсурд происходящего. Крис все это знала, она сказала, мы теперь друзья, а у друзей многое становится дружеским. Она ждала от меня того же, кодекса доверия, нашего, из зеленого дома. Например, зачем ты поехал тогда следить за Филом и Лексе на залив, в октябре? А ты думал, я не знаю? Ты думал, я по твоим путанным оговоркам никогда не догадаюсь?
  Морик, вот правду говорят же, ты безнадежен.
  Мне предстояло ей все рассказать. У меня больше не было секретов. Не от нее.
  Вторым человеком, кто знал все эти секреты, был Эдо. Он все это из меня вытянул. И в тот третий раз, когда я снова подымался на двенадцатый этаж, он был там. Я это знал. Это не Макс, который может иногда обидно пошутить, оставаясь при этом полностью на моей стороне. Эдо хотел, чтобы я спрыгнул. По-настоящему. Вниз головой полетел на асфальт. Я слышал его где-то рядом. Хотя нет, скорее чувствовал. Это Макс фонит постоянно бесконечной веселой болтовней, его я слышу максимально четко и хорошо. Эдо обозначил присутствие, дал мне понять его пожелание. Или ты сам сделаешь, или я подтолкну. И я устрашился тем, что самовыпил может быть не моим решением, а его действием, и побежал к лифту. А он смеялся вслед. Зло. Как смеются над трусами и неудачниками. Макс об этом ничего не знает, я молчу. Крис тоже нет. Фил тогда еще жив был, но, как я уже говорил, я убежал и от него, потому что не хотел знать, кто из нас окажется этим следующим 'выжившим'. И я не знал, какие силы и кто стоит за всем происходящим. Это было страшно остаться во всем этом одному. Утро начиналось с этого страха и проходя через холодный пасмурный день туда же сваливалось и вечером - все в тот же страх.
  Я знаю, что Эдо интересовался любой информацией компрометирующей отдельных наиболее могущественных и состоятельных участников нашего сообщества, тех, кто приходил редко и не раскрывал своего лица. Он выискивал эти особые случаи, искал доступ именно к этим людям, к их дневниках. Подкупал их этим пьянящим чувством причастности к нашему мистическому союзу, искусно вытаскивая клещами информацию. Чаще посредством Фила, его руками, или с его помощью. Некоторых из таких особых контаминантов находил Фил, используя свои каналы, когда мы еще ничего не подозревали, Эдо видел уже практическое применение дневникам. Он читал между строк некрологи, находя там подсказки, которые мог выпить в любой нужный ему момент, манипулировал нами, Филом, чтобы получить полный доступ к секретам каждого отдельно взятого участника нашего сообщества. И если клиент представлял какую-то важность или значимость, он просто ставил его перед фактом обнародования и уничтожения, с целью обретения, в первую очередь, власти и только потом финансовой состоятельности. Мы об этом ничего не знали, мысля себя как стаю единомышленников, нет, тогда еще друзей. Фил был первым, кто стал понимать происходящее, он открыл это все Максу и позже Макс рассказал мне. Но уже было поздно что-либо менять, впереди у нас был протокол и мы также, как и все остальные были зависимыми, таргетами этого манипулирования, ведомыми. Каждый из нас мог быть легко уничтожен. Но я был невнимателен тогда, чтобы прижать Фила к стенке и спросить, что за ерунда начинает происходить? И может быть мы бы вспомнили про наш первоначальный ламповый кодекс доверия, и он рассказал бы мне все. И все это еще можно было бы остановить, и мы может быть сейчас были бы живы и никто бы не пострадал. И Фил был бы жив.
  Я начинал понимать, что связь между смертью Эдо и Фила была еще опаснее и страшнее, чем я изначально думал. Силы, которые уничтожили Эдо и после проделали тоже самое с Филом остались активными, действующими. Я не знал, что это за силы. А Макс мне не хотел ничего говорить, а если я спрашивал, его глаза становились черными, наполнялись тьмой и он вспоминал, что он мертвый. А у них, мертвых, особая сила. И рядом с ним я чувствовал себя защищенным, мне вроде бы как нечего было бояться. Но что если он в один момент исчезнет? Кристина мне говорила, что там, впереди, какой-то страшный отрезок, когда я буду приближаться к Филу, мне придется идти совершенно одному. И я старался об этом не думать. Что это за отрезок? Что знает Кристина?
  Вдоль дороги люди начали выстраиваться в ряды торжественного приветствия, становясь на колени в ледяной грязный снег на обочинах дорожного полотна, вбивая колени внутрь заскорузлого мусорного наста. Нормативы дорожников перевыполнялись, как говорит ежедневный отчет по коммунальным эксплуатациям городского ресурсного управления. Я не уверен, что это именно так называлось, так как всегда выключаю звук. Какие-то бабки стояли с заранее приготовленными иконами, богородица, ее исторический сын. У него в глазах слезы. У нее тоже. Они также смотрят на эту заледенелую неубранную должным образом дорогу и на всех нас, какими мы там им присутствуем. Комбинированные противогололедные материалы были экономно выдавлены на скользкую поверхность проезжей части в количестве строго установленном мэрией. Разбросаны духовно-воспитательные агитации на белой офисной бумаге, сопливо примерзшие к тротуару, оставшиеся после проплывавшей здесь недавно патриотической процессии. Он похожи на гвоздики, остающиеся на дороге после похорон. Я поднимаю одну, 'вместе мы сила' и какая-то языческая неведомая мне символика в окаймлениях. Макс, остаемся?
  Да.
  Приближается кортеж царя. Я не знаю, может быть двадцать или больше черных катафалков. Конницы. Кавалерия, черные попоны. Запах плесени многократно усиливается. Строй воздуха пепелеет в цементные седые струпья. Люди начинают плакать, но это скорее всего какая-то молитва. Поступательно приближаются какие-то кареты, покрытые черными балдахинами ужаса. Заглавные возницы избавлены от лиц. Оставшиеся ямщики сидят в плотных санитарных масках, надменно правя колясками экипажа. Сколько их там в этой свите? Портшезов, ландо, пешей сопровождающей свиты. Я не уверен, что она есть. Наваждение то мигрирует к образу проезжающих десятков придворных машин, то отлетает назад к повозкам и омнибусам. И так маятником превентивно сбивает стагнацию. Я почти слышу запах трупов, а уж я его умею быстро идентифицировать. Макс видимо тоже, потому что кривится. Кучерские сидения задрапированы матовым канвасом, а сами они просиживают на них в каких-то меховых накидках, как в шкурах убитых медведей. Некоторые активисты, формирующие первый ряд стоящих подбрасывают в небо шелестящий гербарий из лепестков роз и фиалок. Они также скандируют ликования, но не громко, как будто бы им стыдно все это делать и они хотят быстрее закончить. Макс говорит 'как тринадцать лет назад, мы снова фунерарии'. Я тоже это чувствую, на несколько секунд горло перетягивает горькой петлей морбидной ностальгии. Как тринадцать лет назад, когда смерть была еще любимой игрушкой. В одном из катафалков, наиболее укрупненном, поднятом на несколько сантиметров выше по отношению к остальным, сидит огромный паук. Я думаю, что это паук. Так он мог бы выглядеть под микроскопом, если вы когда-нибудь такое видели. Две или четыре пары черных неподвижных глаз. Мокрые обжигающие волоски, кусающиеся щетинки, вздрагивают, электризуя салон катафалка. Паук выглядит миниатюрным, но при этом громадным. Как это объяснить, мне не ведомо. Его присутствие и ужас последнего громадны, хотя по факту это просто паук. Членистоногое.
  Колонна пробирается дальше, колеса где-то идут холостым ходом по заледенелому покрытию магистрали, лошади спотыкаются, копыта соскальзывают, каждый раз подвергая возничих риску слететь с полуметровой высоты на ледяной асфальт. Молебенные стенания затухают и отпевшие поворачиваются в сторону тротуара, готовясь начать совершать отползание к тризне.
  Макс говорит:
  Морик, у тебя вообще то завтра свидание, ты подготовился?
  И я понимаю, что совершенно нет.
  2003, февраль
  В чем вообще заключается эта сложная химерическая грань между диалогом с призраком и рисками стать заложником воображаемого друга, голоса одной из психологических девиаций мечтательности? Воображаемый друг - это умеренная, контролируемая вами самими и вам самим комфортная дискуссия на удобные интересные темы с вами самими, разговор внутри головы. Вопрос - ответ самому себе, монолог поэта, романтика, инфантильного начинающего музыканта; все, что слаженно и компактно умещается в заданных чувством вашего же комфорта границах. Ну а разговор с призраком, мертвецом это, собственно, разговор. С кем угодно, кто может вас воспринять совсем не так как прописано в ваших мануалах удобного. Призраки могут вас и послать куда подальше, и обмануть, и еще раз потом обмануть. Если вы уже вступаете с ними в диалог, то формулируйте всегда запрос лаконично и однозначно. Если у вас нет опыта или вы не хотите быть в их руках погремушкой. Пластмассовым юродивым артефактом развлекательного назначения. Если вы не имеете долгую историю взаимоотношений или степени родствования с умершим, то в этих обстоятельствах их присутствие будет вашим телом легче восприниматься и, может быть, вы сможете закончить одну из испуганно и поспешно оборвавшихся мыслей. И что еще реже вы можете быть с ними друзьями или продолжать оставаться друзьями, после их смерти, в случае особого везения. Макс - это именно такой случай. Мы просто дружим. Как два обыкновенных искалеченных жизнью мальчика. Только один из них мертв, а второй уже давно престал быть мальчиком.
  И когда мы встретились с Содашопом или просто Содой возле школы, ровно в двенадцать, он пришел пунктуально точно, а я нет, я собирался, пришлось пилить в фитнес клуб мыться, Макс проконтролировал, чтобы я промыл волосы. Чтобы без всей этой неопрятности. Это же свидание. У нас еще два часа прогулки по району в арктическом мареве, сбивая висящие в поветрии поры паутины. Я в коричневом одеянии, все осознанного мышинистого тона, как-то условно подготовился. Со стороны конечно же может выглядеть странно и даже отталкивающе, но когда это меня останавливало. Мы все отчасти здесь грызуны. Кто-то больше мышь, а кто-то крыса, но есть и представители других пород, если классификации вводить. К слову, так называемый 'родент пьюр классик' цвет оказался не более чем пепельно-русым, если рассматривать на солнце. Так что после всех этих секонд-хенд проходок и подмытий, я на выходе чувствовал себя обновленным и уверенным. Макс, как и прежде, бессменно в черной футболке и шортах. Ирокез подбривать больше не нужно. На шее цепочка с каким-то оккультным сувениром или это диадема такая, или запонки воткнул в кожу, я не стану уточнять сейчас, мне не до этого. Я немного волнуюсь. Хотя нет, нисколько. Уже пообещал прийти, так что просто следую договоренностям. Кристина с мужем и детьми, или только с мужем-другом где-то в детском кафе. Она тоже в них теперь ходит. В три будет у входа на Третьяковской, а там Макдональдс или снова рюмочная, мы еще не придумали. Мне предстоит скоординировать нашу коммуникацию, два незнакомых человека встречаются впервые, а еще есть мертвец и он тоже должен быть услышан. Все знают, но его слышу только я. Легче превратиться в крысу и спрятаться в помойном стоке, уходящем в канализационные лабиринты преисподней. Но я не могу, как бы не хотел. Я же не волшебник, не ведьма с Лысой Горы. А там очень даже хорошо, были у нас оттуда гости в свое время. Макс все меня торопит, давай, уже скоро одиннадцать, нам еще топать полчаса. Трамвай? Нет, там много людей, в массе своей одетиневшихся, в это время едущих по нуждам семейного увеселения. Выдержим? Нет, давай пешком. Я натягиваю носки, потом всю эту новокупленную атрибуцию, брюки, рубашку, вэнсы. Все коричневого и серого цвета. Невыносимо. Правила. Итерации. Нервные тики гальванизации синергий. Готов. Макс выпрыгивает на холод первым, а я за ним следом. По дороге мы забегаем купить пломбир и я его ем, чем окончательно вымораживаю голосовые связки и, подбираясь к двенадцати часам, начинаю звучать сиплым голосом.
  Некролог двенадцать.
  Диктофон:
  А знаете, когда друзья умирают вместе? У нас есть и такие истории, они редкие. Друзья, решившие умереть вместе по им одним известным причинам. Иногда мы узнаем о причинах, лежащих в основе таких вот решений. Но это отдельная тема. Как и такие пары редкость. Коллекционная редкость, мы бы сказали. Когда-нибудь поделимся. На старом сайте была одна такая история, но то, что вы устроили в комментариях, все это современное деградантское мышление критиканов, нет, такое мы больше видеть не хотим.
  А, 21 год, умер в ... году в пригороде города М., спрыгнул в озеро с большого и грустного дерева на берегу, прыгал не с целью погибнуть, а красиво зрелищно нырнуть в освежающую прохладу водоема начала июня. Друзья не сразу поняли, почему он долго не выныривает. А. не частый визитер и не самый общительный. Сами понимаете перелом шеи в 21 год никак не планируешь. Техника безопасности, ребята, для чего придумана? Родители приняли смерть сына тяжело, он первое время еще мог видеть, потом ушел в лабиринты памяти и зря. Мы вытащили, подружились. Там же столько планов на жизнь было. Остался брат младший, а вот А. навсегда 21. Брата он любил, вместе росли. Родители навещают, могила ухоженная, цветочки носят. А. забывает уже себя, но на могилу идти не хочет. А хочет уйти, его выбор. Голос уже полностью мертвый, нет и намека на живые интонации. Иногда тянет слоги. Но в целом оптимистичен, у него все хорошо. Брату А. шлет весточку. Когда в следующий раз...
  По какой-то надуманной причине многие москвичи думают, что в Новогиреево люди уезжают доживать, что там распространено множество советских стариков, скрывающихся окруженными мрачной атмосферой старой тихой богадельни. Что же, не буду пытаться вас переубедить, но зеленый дом был именно там. И если бы не предстоящая реформа уничтожения города, она же реновация, мог бы стоять в тихом переулке и дальше. Такими ресурсами мы не располагаем, чтобы подобные политические проекты останавливать в самом начале их деструктивного развертывания. У нас вообще нет никаких больше ресурсов, мы, между прочем, пострадаем самыми первыми. Сносы линий домов под предстоящее уничтожение, то есть, простите, реновацию, затронут наш дом в самых первых волнах их осуществления. Кристина уже сказала мне, что весной, предположительно в мае, дом, возможно, будет снесен и что это уже, хоть и очень плохая, но не новость. Я ей еще не сказал, что я там живу. Она все думает про комнату с видом на семидесятую больницу. А еще я ей расскажу все подробности про Строгино, она должна знать, что там случилось. Потом, когда я Соду домой отправлю, свидание будет закончено, а Макс уйдет свободно перемещаться. Но я знаю, что это он так называет походы к сестре. Которая его не слышит и он как воздушный гелиевый болванчик плавает в воздухе вслед за ней по улице. Он и не знает, что я знаю. А как вы помните, кто знает, тот знает. Третье, негласное и непрописанное правило нашего первого кодекса доверия. А точнее воззрение, если следовать исторической сингулярности.
  Макс говорит:
  Ты что, снова перешел на 'мы'?
  Нет я вспоминал некролог, но потом забыл переключить регистр. Помнишь А., который с тарзанки с переломом шейных позвонков в озеро свалился?
  Макс помнит его хорошо, он часто к нам приходил. И еще Макс помнит, что когда-то тоже начнет забывать, терять живые интонации голоса и никакая тренированность и мотивированность это не остановят. Но до начала всех этих неприятных изменений у него еще есть два года, и он произносит и ведет себя именно так, как если бы он был жив. Каким я его знаю. А вот Аси, где бы он ни был, вот он уже изменился. Но спросить Макса я об этом не решаюсь.
  Школа четыреста шесть с математическим уклоном для умных, для талантливых и для красивых. Учителя в отглаженных блузах, перекрашенные вишневые губы, аккуратными линиями, выходящими за физиологические контуры. В распущенных талиях некогда стройных брючных костюмов, ныне под растянутыми мешковатыми завесами кардиганов и пончо, высматривающих прибавки к зарплатам и редкие премии. Оформляющие патриотические идеологии на уроках по рисованию. Нет, никого из них я не увижу и никто из них не увидит меня. В двенадцать часов при этих температурах там окажутся три человека, один из которых мертвый. Ок, может быть еще какой-то потерявшийся школьник будет бежать в библиотеку отдать незапрещенную книгу. Или две подружки на лыжах, обсуждающие прически. Или математичка с ее копной серых выседевших кудряшек. Но скорее всего только мы трое.
  И еще солнечный день, а что может быть хуже. И ожидания от минусовых температур не оправдывают возложенные на них надежды. На школьном крыльце пребывает группа людей, школьников, согнанных на патриотический утренник. Я стало быть ошибся. Растяжка 'помним о прошлом'. О чем могут помнить эти дети? А вы чей-то папа? -спрашивает меня высокая тонкая женщина. Учительница школы мужества. Я отхожу еще дальше, чтобы не пересекаться с толпой. Нет, я не папа, я бездетный, зачем я это ей все говорю? Она еще секунду смотрит, правильно ли поняла, и потом начинает, 'дети, не рассыпаемся, скоро начинаем'. Я понимаю, что у них запланирована субботняя торжественная процессия, которая будет позже опустошена трудовым субботником. Дети будут убирать снег. До восьми вечера. Это я из первых рук услышал, потому что стоял там, притворившись чьим-то папой, так уж и быть. Макс все время молчал, он не любит всю эту агитационную пропаганду. Он не верит ни в какое нападение Америки и даже будучи мертвым остается во внутренней эмиграции. Там, где нет очередей к мощам идейных лидеров советского наследия и каратели не избивают на улицах женщин. И где он все еще жив, хотя он это и отрицает.
  Так, а если вы не папа, то вы здесь почему стоите? - снова тонкая учительница школы мужества. Вы может быть кого-то ищете? Она не перестает быть дружелюбной. Подкрасилась. Милый женский человек. Ей и не хочется врать. Но конечно же все я ей не скажу, например, что возле меня сейчас призрак ей жопу показывает. Во-первых, она не поверит, а во-вторых, я делаю Максу замечание, ну сколько можно. Они все равно не видят. И чтобы оставаться в состоянии нормализации я ей почти искренне говорю:
  У меня с Содой здесь встреча. С продавцом.
  На что она мне, а я уже было подумала, что вы чей-то папа. У нас, знаете ли папы, редко приходят. В основном бабушки. Непривычно мужчину увидеть. Вспоминаю, что я мужчина. 'Вы'. Прошу ее на 'ты'. И дальше мы ведем какой-то беспредметный смолток. Трамваи ходят исправно, погода положительная (для нее). Дети выдвигаются с минуты на минуту. Мужчин на улицах совсем нет, в основном женщины или пенсионеры. Они задействованы в подготовке к войне, кто-то мобилизован на учения, ожидая когда-то отправку на будущий фронт, кто-то прячется дома, потому что у него семья или он просто не хочет умирать. Учительница говорит все это без духовно-патриотического осуждения и в ней совсем не чувствуется привычная мне ненависть. Ее зовут Клебси. Знаю, что вы там подумали, но не буду же я ее имя называть. В долбанном протоколе имена запрещены, а я еще от него не избавился. И я уже начинаю думать, а не пригласить ли мне ее на встречу с Крис. Но она не может, конечно же. У нее проведение процессии и потом трудовой субботник. Все на проверке. Предлагает мне присоединиться. Говорит, ну хоть поржать можно. Ей, конечно страшно, но она держится. Я ей, 'ты несломленная ими'? Здесь уже понятно, что мы с ней на одной волне, сам не знаю, как так быстро. Поэтому она говорит, что процессию нужно 'отбыть' и что она постарается провести ее как можно скорее. Я на секунду думаю отменить Соду, но как-то некрасиво и уже поздно. Потом приходит на ум, что мы все равно собирались идти прогуливать время. До встречи с Крис еще несколько часов, точнее три. Процессия пойдет по Мартеновской улице, потом по Федеративному проспекту, потом Свободный проспект и назад. На все полтора или два часа. Детей около сорока, почти все с бабушками. Но бабушки идут только первую треть пути, потом возвращаются назад к школе. Какая-то сложная схема, но ладно. Я уже жалею, что назвал ее Клебсией, она же не агрессивный патоген какой-то, но уже поздно. Поэтому Клебси, да.
  Сода уже пришел к школе и пока я лью воду с Клебсиеллой, он машет, мол, я здесь. Сода при дневном свете выглядит еще лучше, да. Я должен провалиться сквозь метр снега в фекальный коллектор и там крысой продолжить свою никчемную жизнь. Он конечно же весь в черном, в молодом оверсайзе, с выбритыми висками, пирсингом. Ничего мышинистого, серого или коричневого. Татуировки на лице. Немного, я изначально подумал, что их больше. Но самое худшее они с Клебси знакомы. Все это сюрреалистично. Они стоят ведут беседу. Какие-то общие темы. Я думаю, что Клебси в свободное от партийных и трудовых обязательств время тоже выглядит как-то иначе. Без этой бабской укладки. Но им по уставу положено. Она называет Соду по имени и я притворяюсь, что не слышу. Чертов протокол. Коллектор. Крысы. Ей уже понятно, что у меня с Содой свидание, никаких вопросов про разницу в возрасте. И про 'вы чей-то папа?'. Спасибо.
  Уже не надо спрашивать Соду, не присоединиться ли нам к процессии, потому что мы в ней идем. В первом ряду. Дети поют Катюшу. Никто не хочет, но Клебси говорит им, вы же знаете, что так надо. Споем, две минуты и все. Слова знают только старушки, которые плетутся в хвосте колоны. Поэтому через пень, колоду, как-то коряво дети совершают ритуальный призыв. После чего Клебси начинает читать молитву о святой Руси. Это свежее постановление, она ее еще не выучила наизусть. Сейчас хотят, чтобы две военно-патриотические песни озвучивались и молитва не на выбор, как раньше, когда можно было и пропустить, а эта, новая. В обязательном порядке. Она ее по бумажке читает. Сода и Макс ржут. Клебси просит нас не ржать, хотя ей тоже смешно. Дети вообще не понимают, что происходит. Группа Клебси поет два раза Катюшу, в начале и в конце, две песни дети не могут выучить. Сода просит ее начинать духовно-патриотическую часть. У нас растяжка перед ногами, которая закрывает половину нашего тела. И сверху торчат две пики подмерзших безжизненных флагов. Клебсиелла начинает:
  Господи Боже сил, Боже спасения нашего, призри в милости на смиренные рабы Твоя...
  Я чувствую привкус грибковых спор в воздухе. Так еще в сыром осеннем лесу пахнет. Вековой плесенью, которой заражено любое старолесье. На парящую паутину, которой не становится меньше, но на солнце она как-то менее назойлива, я, как и многие москвичи, уже не обращаю внимания. Если попадает в рот или нос, то матерюсь и выплевываю, но не останавливаю себя в своем занятии. Сода приноровился читать молитву с распечатки и сейчас он уверенно повторяет слова вместе с Клебси. При этом делает такое лицо 'спасите меня'. Всем смешно. Дети не реагируют, у них свой мир. Но отбыть процессию нужно. И я немного подыгрываю тоже. Иначе у Клебси будут проблемы.
  Воины и вся защитники Отечества нашего в заповедях Твоих утверди, крепость духа им ниспошли, от смерти, ран и пленения сохрани!
  Молитва, уже начавшая напоминать мне шаманское бормотание, заканчивается и Клебси складывает подсказочную бумажку в карман. Дальше мы идем и разговариваем о своем. О моде, музыке, разных актуальных ивентах, подпольной сцене, я им рассказываю, что где-то меня ждет черный кот. Когда мы проходим необозначенные охранные посты, то выкрикиваем патриотические агитации, они вылетают из нас неосознанно, как чихания или откашливания. Сода говорит, что Новогиреево скоро будет захвачено, Москва нас берет в кольцо, но еще есть время подготовиться и дать отпор. И все потому, что люди начали выступать против реновации, а это вольнодумство и нарушение общего курса. Вот за нас и взялись. Слишком много инакомыслия. Это же Новогиреево. У нас почти никто не верит, что Америка готовит нападение. Сода все это говорит не полушепотом, как Крис или я, а свободным естественным голосом. Я помню про мышинистый, про коричневый. Я помню про 'под прикрытием'. Но мне интересно. Здесь что-то новое, о чем я не знаю. От Соды не исходит этот привычный кислый запах плесени. И на нем меньше паутины, хотя он в черном шмоте, на котором все еще лучше видно. Это что, его паутинизация не коснулась? Иммунитет?
  Мы мерзнем, дети уже устали и потеряли хоть какую-то концентрацию, бабки отправились назад к школе. Федеративный проспект завален снегом, заставлен машинами и мы не единственная процессия, отбывающая субботнее шествие. Впереди еще несколько, куда более подготовленных. У них растяжки в два раза больше нашей и там огромными буквами все выдолблено. У некоторых есть инструменты живые. Горны и барабаны. Они там какую-то ритмическую считалку выводят. Клебси говорит, что там ее подруги из другой школы. Они на премию работают. Я смотрю на них, и там дети ни делаю ничего такого, что наши бы не делали. То есть дети одинаковые. Поменяй колонну и не заметишь. Сода единственный парень его возраста. Это бросается в глаза. У него красные от мороза щеки, изо рта идет горячий пар. Не боится менингита? Он говорит, что нет. Ему двадцать один или два, в таком возрасте менингит не существует. Мы минуем еще один пост и оттуда военные, чем-то напоминающие росгвардейцев нам машут руками, это приветствие. У них хорошее настроение. Мы приближаемся к семидесятой больнице, где, как думает, Крис, у меня комната с окном на медицинское строение. Представляю, что она могла там быть. Ищу в каком доме. Потом вспоминаю, что в этом морге лежал Фил. Стараюсь не думать сейчас об этом, для этого еще настанет момент. Макс знает, где мы. Он мне сказал, мы еще пойдем туда. И там он будет рядом. Это не тот отрезок, который мне предстоит идти одному. Там, в том чертовом отрезке, где бы он ни был, масок не будет и каждый демон лично адресует мне свое проклятье. А там посмотрим, героического во мне ничего нет, уже много раз говорил, но и убежать не получится. Крис говорит, сколько еще можно бегать, пятый год пошел. Когда-то нужно остановиться и. Я знать не хочу про ее это 'и'. Мне жарко становится от одной только мысли об этом. Вот у Соды таких проблем нет. Я еще не спросил его, сколько могил у него в Москве. Куда он мог бы отправиться посетить умершего друга или дорогого ему собеседника прошлого. Не бабушку или дедушку. Я про мертвых друзей. Хотя Макс мне запретил приходить на его могилу, пока он себя еще живым помнит, я все же собираюсь когда-то туда сходить. И ему такая терапия тоже на пользу, укрепит память, интонацию голоса. Но это будет позже, когда я ему задам вопросы про его сестру, про мать, про детдом, в который она его отдала. И точно после того, как я расскажу Кристине про то, что живу в доме, про то, что попыток было три и про то, что я делал в ту ночь, в октябре, в Строгино, куда поехали Фил и Лексе и никто из них не знал, что там будет еще один свидетель, то есть я.
  И все это я должен сделать сегодня, позже, когда Сода отправится по своим делам. Он мне еще должен рассказать про ополчение, про новое, неизвестное мне подполье Новогиреево. Не то, где постаревшие инакие в викторианских нарядах, не то, где всякие подобные нам некроромантики и мрачные эстеты, а про молодое, современное ему подполье смелых и свободных людей, ставящих интересы будущего поколения выше своих собственных. Внутренняя карта сужалась до нескольких улиц у нас и расширялась до размеров вселенной у них. Они не жили под давлением указов и постановлений на внешней неудобной карте, не опускали глаза при виде карателей и, самое главное, они не боялись. У них тоже были все эти карты, но другие. Их внутренняя карта была голосом юности. Свободой. А не попыткой эскапизма, как это делали мы. Внешнюю же карту они отрицали вовсе. Они даже не понимали, что это такое. Мир должен быть таким, каким они видели свое будущее. А оно было свободным. Никто из нас не мог позволить себе это, мы прожили жизнь под царем. Был царь, а следовательно можно было быть и нам. Адаптированным. Они же заставляли реальность трансформировать свои формы под то, что могло быть им интересно. Даже если это интересное в итоге превращалось в то, что становилось объектом их ненависти. Это был какой-то новый закон. Они жили при царе, который доживал у них на глазах, но при этом вынуждены были оставаться в подполье, потому что безопасность имела критическое значение, а риск физического уничтожения оставался слишком высоким. Для царя не играло роли кого утилизировать - хромающую пенсионерку или молодого физкультурника. Если они представляли для царской власти опасность. И поэтому такая смелость, которую показывал Сода, была освежающей и освобождающей. Когда он так не боится, то как не бояться мне?
  Когда Эдо сообразил, что за дневники позора можно запрашивать какую-то сумму, он стал более детерминирован в этом. Все, что было, менялось, выменивалось на свободных началах, выпрашивалось или могло быть просто украденным - подверглось реформе. Теперь мы были заинтересованы в первую очередь в дополняющей и уточняющей основной позор информации. И ее получить разрешалось любой ценой. Поэтому мы все еще могли выпрашивать и красть ее, но не передавать далее, меняя на что-то иное. Эдо был связан со всеми этими мрачными рынками, где можно было приобрести чьи-то дневники или предсмертные записки, или сувениры из человеческой кожи. Это, в свою очередь, нас совсем не интересовало, а вот остальное да. В дневниках, самых обычных, часто наличествовали страницы позора, в которых были разные зацепки и подсказки, откуда и в каком направлении можно было копать. В предсмертных записках, украденных или спрятанных часто содержались отсылки к определенным людям, на которых умирающий по какой-то причине мог бы ссылаться. Иногда эта причина была неприглядной и могла стоить субъекту, на который ссылались, положения или даже жизни. По этой причине записка была выкрадена или сокрыта и каким-то мистическим образом попадала на рынок, где в какой-то из этих мрачных лавок кто-то из штата Эдо ее и обнаруживал. А далее кейс начинали раскручивать, собирая дневник позора, напоминание о существовании которого могло быть достаточно понятно зашифровано для реципиента в предлагаемом нами некрологе. Поэтому определенный процент некрологов, если не половину, Фил и я писали под определенный запрос Эдо. Но мы тогда еще не знали, что он потом все это предоставляет ответчику и после первой волны шока, тот соглашается на любые его условия. Мы видели, что наше вымышленное агентство ритуальных услуг, служившее прикрытием нашему занятию, приносит доход и нам было комфортно в то время не знать, а как собственно такого уровня доход был возможен. Мы где-то местами скатывались в потребление, но на это в то время закрывались глаза. Наркоты становилось все больше. Людей тоже. Я иногда сутками не выходил из комнаты. Фил постоянно отсутствовал. Лексе сбегал в Питер. Дом вибрировал от всех этих свор инаких в черных погребальных одеяниях. Эдо ловко управлял ими. Он становился признанным лидером. Признанным этой толпой, не нами. Прошлое его тяготило, как и некоторые из нас, в свое время отказавшие ему во внимании или знавшие, как он некогда будучи простым парнем из Химок, в синем джинсовом костюме, начинал раскручивать всю эту идею. Где мы были просто объединены музыкой, литературой и жаждой приключений, а не были никакой стаей, жившей по протоколу. Кодекс был добрым напоминанием о том, что мы складываем нас в некую идею собратства, не более. Мы знали, кем был Эдо, как все это начиналось. И мы знали его историю, а следовательно и его настоящее имя. Все это было строго запрещено протоколом. Эдо ненавидел любое напоминание о его прошлом. Все наши совместные воспоминания, наш опыт, который мы прошли вместе за эти годы, наконец сам факт дружбы были вычеркнуты, осталась только мрачная оккультная сторона всего этого. То, что было год назад развлечением и социальным вызовом обществу, превратилось во тьму и смерть, в контроль, в жажду власти и наживы, в бесконечный поиск смерти и способов управления ею. Эдо не мог разговаривать с мертвыми, потому что он их не слышал, а они не особо интересовались им. Это было его чувствительным местом, которое он тщательно скрывал. Он, как сам говорил, создавал культ музыки и смерти. И целью его было им, этим культом, править. А смерть, как расхожая монета, должна была стать инструментарием, который бы обеспечивал достижение его целей. В середине пятого года он уже постоянно ходил в этом состоянии, он сам где-то терял контроль над происходящим, но события тогда еще были обратимы. Никто из нас еще не знал, что происходит, а Эдо внушал нам это чувство всесильности. И это работало, мы упивались тем, что, как мы думали, окружающий нас мир как пластилин мог быть переплавлен во все, во что мы хотели. Поэтому мы так бесстрашно и падали в эту пропасть. Сейчас же я уже догадывался, что какие-то пострадавшие клиенты Эдо, в какой степени и мере пострадавшие - я не знал, могли быть заинтересованы в том, чтобы замолчать любых свидетелей того, что происходило в те годы. Этим единственным оставшимся в живых свидетелем был я. И что делало для меня все намного сложнее, я ничего не помнил. Или почти ничего; то, что мой мозг успел заблокировать, оно было едва ли извлекаемо из моей памяти. Это мне говорила Кристина, все, что тебе нужно знать, есть в тебе самом. Кто-то мог представлять опасность ей или мне? Спросить это сегодня или в следующий раз? Макс все равно ничего не скажет, он не знает.
  Позже Эдо, следуя совету Фила, вообще станет называть нас коллегией, еще позже он скажет, что мы теперь все фунерарии, гробовщики дневников позора. Как главному десигнатору, ему предстояло распределять суть сознания всей организации, а нам, как гробовщикам, была отдана копка могил, то есть поиск и работа с информацией. У нас всех пока еще сохранялся особый статус. В отличие от инаких, десятками слонявшихся у нас во дворе. Лексе все еще мог осадить Эдо. Аси уже все больше походил на его правую руку, точнее тень. Я в то время вообще с ним не разговаривал. И если мы где-то соприкасались временно, то старались это прикосновение быстрее закончить или же, если Аси где-то зажимал меня в углу развлечения ради, то это происходило все вне рамок какого-либо диалога. Если мы с ним и обменивались репликами, то исключительно по работе. По обработке информации. Эдо не мог позволить, чтобы гуманитарии что-либо решали, поэтому вернул развнедельные комиции, где мы единожды в неделю собирались за овальным столом и отчитывались о проделанной за это время работе. Это было и утомительно и нелепо, но Эдо настаивал. Позже в этих собраниях принимали участие какие-то еще поверенные его люди, но я предпочитал не вслушиваться ни в то, что они говорили, ни в их имена. Для всей этой черной своры мы были кем-то вроде вышестоящих по должности, что было полным безумием, потому что никаких должностей не было. Но они были, так им объяснял Эдо. Я, например, оставался лучшим другом смерти. Они все это знали. Звучало это как-то так 'по личным контактом с миром мертвых ответственный у нас Морик' Я даже не мог понять, как такой бред может быть озвучен. Я просто болтал о том, о сем с умершими и не более. Никаких расширенных компетенций смерть мне не предоставляла. Для Эдо такая формулировка не подходила, так как была инфантильной и не достаточно пугающей. И следовательно все эти люди смотрели, что я скажу о том, что сказала мне смерть. Сама смерть, лично мне. Это выбешивало. Все было перевернуто и искажено. Нарушалось то, что было искренним основанием всего первоначального замысла. Эдо хотел, чтобы я общался с родственниками, но он знал, что звать мертвых будучи живым, очень опасно и поэтому не настаивал. Достаточно было этих ста некрологов в день и сидения с важным мрачным видом на комициях. Это я ему и обеспечивал. На большее никто из нас не был согласен в начале, поэтому им и было принято решение о том, чтобы как-то начать манипулировать нашими способностями и мотивациями принятия решений. Для этого у него было достаточно средств - наши зависимости и наши дневники позора, которые в начале нашего знакомства мы не просто не скрывали, но и открыто заявляли об их существовании, иногда зачитывая оттуда выдержки. Дневниками снов уже на то время никто не интересовался. Эдо достаточно было наблюдательности и таланта исследователя, чтобы по нашим рассказам и оговоркам составить черновые варианты наших дневников, которые он позже доработал до полноценного оружия подчинения, что и продемонстрировал каждому из нас приватно. Мы не нашли тогда возможности поговорить друг с другом об этом, каждому было стыдно. Поэтому оружие сработало. Я видел, что Лексе делает все это, Лексе видел, что я. И так далее. Мы просто приняли то, что как будто бы сами пришли к такому решению во всем следовать пожеланиям Эдо. А позже втянулись и погрязли в этом. Даже если мы и видели все, что происходит или, как Макс, пытались предупредить друг друга, в итоге все это не работало и Эдо легко мог взять каждого из нас в оборот. Найти подход ценой выстраивания политики персональной манипуляции запугиваниями нашими страхами. Фил одним из первых понял все это, и будучи важнейшей шестеренкой в механизме, он попытался сопротивляться. Это ничего не дало и он вынужден был исчезнуть. Эдо был в бешенстве, Фил напоминал ему обо всем, что так ненавидел Эдо и о чем он пытался забыть. О том, что можно быть интересным и желанным другом для меня и Лексе, о том, что можно быть умным, будучи гуманитарием и о том, что можно быть талантливым просто так, им родившись. Всего того, чего не было у Эдо. Поэтому он приложил всю свою мощь, чтобы сломать Фила, но тогда ему это не удалось. Без Фила не было бы некрологов, не было бы архива дневников, хранителем которых он был, сидя там в подвале, не было бы и меня, потому что я сразу бы ушел за ним. Поэтому он отступил. Но тогда, в пятом году, он просто наблюдал как Фил погружается в нарко и алкозависимости, всячески помогая ему в этом. При этом помогая и себе, он также начинал терять связь с реальностью и природой своей зависимости. Единственным, кто еще оставался трезвым, был я. И мне это давало силу наблюдать за происходящим, но не означало, что я не был зависимым - у меня был свой ад. И Эдо знал это. Но тогда, в пятом году, он еще не трогал меня. Позже я узнаю, что это лишь то, что я думал. За моей спиной он уже проделывал работу по моему подчинению. Об этом мне предстояло узнать позже, еще несколько месяцев неведения были у меня в наличии. У каждого из нас.
  Сода тянет меня за рукав бушлата, ты что улетел куда-то? Похоже на то, что да, происходящее резало своей лиминальностью. Он спрашивает, ну что куда дальше после процессии? А я не знаю, что ему ответить. На кладбище? Смешно. В детское кафе? Сода говорит, пойдем тебе купим современную одежду, а то ты выглядишь как воцерковленный. Это же и нужно было! Я только вчера все купил. Нет, я тебе покажу наши магазины. Там все есть. Кристина просила коричневый. Нет, она сказала мышинистый. Незаметный. Не привлекать внимание. Под прикрытием. Сода говорит, тебе нужно перестать обо всем этом думать, я знаю, что делаю. Не надо одеваться и говорить, как воцерковленный, чтобы быть незаметным. Если бы он только знал, как я хочу сменить всю эту старушечью затхлую униформу на свой любимый черный. И он видимо это чувствует. Он говорит, попрощайся с Клебси и мы потеряемся. Он даже не понимает, что вот так выйти из правил для меня целое действие, но я хочу ему доверять. И мне нужны черные шмотки, все современное, новое. А не вещи из начала девяностых, когда царь был молод. Сода обнимает меня за плечи. Зачем не знаю. У нас есть еще час до Кристины. Мы едем в его какое-то место, на окраину Новогиреево. Я уже думаю, что мне хотелось бы ему больше рассказать о себе, о зеленом доме. Но это могут быть какие-то вариации проявлений увлеченности, поэтому я не спешу об этом сообщать. Я тоже обнимаю его за плечи. Зачем не знаю. Выглядит все это весело конечно же. Пофиг. Мне нужна еще черная кепка, чтобы я мог снова закрыть пол лица и спрятать свои красные глаза от надоевшего мне колющего солнца. Макс говорит:
   Ну наконец-то! Что-то начинает происходить. И ты наконец избавишься от этого уродливого бушлата. И от этих коричневых брюк.
  Я говорю, брюки могут быть и с трупа, но умершего лет двадцать назад. Но вообще ты прав, давай избавимся от них. Макс весь в черном, в футболке и шортах, все такой же, неменяющийся. Мы едем на трамвае, потом идем дворами. Потом спускаемся в какой-то подвал, потом идем еще в каком-то подземельном коридоре и приходим в освещенную комнату или это две комнаты, я не понимаю. Там еще несколько людей, похожих на Соду, молодых, в черных худи. Они сначала смотрят на меня как на какого-то дядю. Сода пришел с родственником. Он им объясняет, что меня нужно вытягивать из воцерковленности и потом кратко набрасывает мою историю. Его все понимают. К нам подходит девушка, на ней какая-то чулочная сетка и военные карго. Ногти как у Кристина, когти. И огромная гигантская шевелюра. Как вот такие волосы бывают? Я спрашиваю, не парик ли, она, нет, и не нарощенка. Свои. Ее имя, а хотя это неважно.
  И дальше я вижу полки с одеждой, обувью. Все черное, всякие провокационные принты, аксессуары. Много белого антимилитаризма. Я спрашиваю, нет ли мерча какого. Но у них нет музыкального вообще, только социальное действие. Некоторые принты имеют явный оттенок антиклерикализма. Или даже антицаризма. А за это скоро уже смертная казнь. Кто же такое носит? Сода говорит, для чего я выкрасил волосы в это дерьмо? Я ему, не выделяться. Мышинистый. Он, и поэтому выглядишь как полинявший бомж? Так я этого и хотел. И так далее, он деконструирует весь мой гардероб. И говорит, снимай все. Начнем с нуля. Я раздеваюсь, девушка в колготках на предплечьях говорит, что мне нужен L. И меня начинают заваливать одеждой. Десятками разных вещей, из которых мне нужно выбрать то, что сохранит меня незаметным. Сода говорит, не нужно тебе эту незаметность осваивать, ты со мной. Он конечно же рассуждает здесь, как человек еще достаточно юный. У меня нет выбора, честно сказать. И я хочу выглядеть так как они - свободным. Меня собирают заново в черный, на голову закидывают долгожданную кепку. Я снова вижу Морика в зеркале. Не себя, а того Морика. Который разговаривал с мертвыми и ничего не боялся. Морика, у которого еще был Фил. Сода доволен, он мне какие-то комплименты раздает, типа, ты еще ничего, да. Лучше бы молчал. Потом мы идем в другую, их оказалось три, комнату и мне сбривают перекрашенные волосы под 0,9 мм. И так вся эта старательная экспозиция облезлого грызуна остается в прошлом. В таком виде мы едем во внешнюю карту, на Третьяковскую. Сода конечно же ничего не знает ни про какую карту, ни про то, что мне нужно считать овец в метро или станции, ни про то, что я не люблю птиц, ни про то, что Макс все это время был с нами и у него уже есть свое, сложенное мнение о Соде. Все, что он знает, что нам каким-то образом интересно вместе, и что мы едем куда-то в центр к моей подруге, которая психотерапевт. Что он там себе думает, я не знаю. Теперь люди смотрят на меня иначе, осуждающе. Когда как на слинявшего бомжа смотрели, было легче, там не было осуждения, я меньше выделялся. Как минимум цветовой гаммой. Сейчас же они читали - инакомыслец. Вольнодумец. Проамериканец. Безбожник. Если бы они еще видели принт на футболке у Соды под худи, вот было бы весело. Меня снова обвиняли в сатанизме молчаливым укором большинства. Как в то время, когда мы были фунерариями и питались этой энергией ненависти и отвращения. И вот сейчас я был снова в этом положении, но чувствовал себя непривычно уязвимым. Сода мне тихо, забей на них, я с тобой. Они все, что им о свободе напоминает, ненавидят. Что случилось с этим городом, если одежда черного цвета стала напоминанием людям о свободе? Вагон стал внутренне сужаться. Косые обвиняющие переглядывания, ухмылка ненависти на губах. Я ждал, что сейчас кто-то достанет икону и начнет обливать нас освященной водой. Стоящие дальше приблизились посмотреть, что так возмутило граждан и, увидев, сразу присоединились к возмущению. Я обратил внимание, что ни на Соде, ни на мне не было паутины. Странно.
  Свет немного сбивался, образуя дробную, стробирующую рябь. Она же в свою очередь оттеняла этой игрой тени некоторые профили, отчего они вытягивались и становились похожими на тотемные маски. Я думал, ну просто два парня едут вместе в современной одежде черного цвета, ну почему это их так возмущает? Мы же даже ничем никого не провоцируем, ведем себя условно прилично и сдержанно. В чем же причина их ненависти? В вагоне не было мужчин нашего возраста, в основном женщины и старики. Мужчины были либо на сборах, что было общественно одобряемо, либо прятались под видом семьи дома, что - порицаемо. А здесь два мужских человека призывного один и - уже нет возраста - второй едут днем в субботу в центр города, используя современную, запрещенного фасона одежду, да еще и черного цвета, что должно сигнализировать об их протестном потенциале, или их заинтересованности в запрещенном свободном, например, образе жизни. Но это были мои рассуждения, ни я, ни Сода не знали наверняка, что было в основании этого инквизиционного преследования. Сода говорил, что есть мы и есть они, воцерковленные. И все, мы не можем никак пересечься. Они хотят у нас забрать наши будущее и свободу, а мы сопротивляемся как можем. Некоторые из нас отдают за это жизнь, некоторые, вот как ты например, просто едут в метро рядом и это уже причина для ненависти. Для преследования. Для лишения свободы. И вот все это, что я тебе говорю, голос свободного человека, говорящего правду и есть их главный триггер. А потом они видят черную одежду и у них включается реверс составных частей формулы. Ага, да здесь все понятно, нам в телевизоре рассказывали, как выглядят проамериканские безбожники и сатанисты. Вот мы они и есть. И ты выбираешь либо ходить в коричневых девяностых годов кроя вещах, что ты и делал, либо ты рискуешь и выглядишь как свободный человек. При этом зная, что каждый твой свободный день может оказаться последним. Черный, таким образом, из моего мрачного превратился в их протестный, свободный. Я думаю спросить его про паутину. Но он опережает, да, паутина не пристает к нашим вещам, мы сами не понимаем почему. Это что-то типа символическое. Мы не представляем интереса для спор плесени. Как что-то новое, свежевыстиранное и проветренное. И поэтому мы ею и не пахнем. Я смотрю, что паутины нет только на нас двоих. Остальные же ею в разном процентном соотношении заражены, она свисает с их воротников, шапок и бровей. Паутинизация проходит свой какой-то непонятный биологический цикл. Ее можно научиться не замечать, выплевывать и стряхивать вовремя, но это и есть самое опасное, чем больше ты ее не замечаешь, тем сильнее и глубже она просачивается в твое нутро, становится твоим внутренним регулятором. И как-то начинает воздействовать на природу зависимости? - спрашиваю я, но Сода не знает ответа. Он живет этот свой каждый день, который в любой момент может стать последним. Сода живой и поэтому он не видит, что глаза Макса снова стали черными. Макс чувствует опасность, исходящую от присутствующих пассажиров. И еще он зол, он понимает все, о чем говорит Сода. Он жил точно так, когда еще был жив. Против, свободно. Но ему не удалось справиться с природой своей зависимости и не удалось убежать от тех страшных диагнозов, которые он в свое время узнавал от добродушных и незаинтересованных врачей. Диагнозов, которые в то время еще не поддавались лечению. Как и при каких обстоятельствах он заразился, он не знал. Или не хотел говорить. Ему нравился Сода, я это видел, нравилось то, что рядом со мной сидит кто-то по-настоящему живой. И что этот кто-то тоже знает, что он делает.
  
  
  Перово
  Еще пять. Еще пять чертовых станций. Я конечно же иногда выезжаю ненадолго за пределы Новогиреево, вы не подумайте. Но чаще на трамвае, на прогулки и ненадолго. Так, чтобы вот по-настоящему, это раз второй или третий. Поэтому считаю эти шесть станций, потому что считать овец я уже не могу, за столько лет надоело. Да и я не один сейчас, Сода сидит рядом. Кристине он точно понравится, она знает, что я просто так кого не привожу. Какой никакой, а вкус у меня есть. А не только ее вытренированный соревновательный захват внимания какого-то там анонимного ценителя. Надо отдать ей должное, во многом она действительно разбирается, а еще почти всегда права. Нет, всегда права. Сода говорит, какие у тебя планы на вечер? Пойдем на наше собрание. По моему плану у меня с Крис остаться наедине и много чего ей рассказать, про третью (точнее первую) попытку испытать себя двенариком, про Строгино в октябре, например. Но я уже согласился идти с Содой на их митинг. На их собрание. Он говорит, что там все как он. Тогда я его спрашиваю, можно ли Кристина пойдет с нами. Он не против, тогда я еще и про Макса спрашиваю. Он вспоминает, что с нами мой мертвый друг и говорит, и Макса возьмем. Точнее, он бы и так со мной пошел, но раз возьмем, то возьмем. Макс все это слышит и делает вид, что у него и так дел много. Но я вижу, что ему приятно. Я не отношусь к нему, как к мертвому. Потому что он и не мертвый, если так разобраться. Про недовольную публику вагона я временно забываю, а она обо мне нет. Она рассматривает нас. Пережевывает челюстями. Принюхивается. Я слышу шепот. Пособники вражеского государства. Что? Они могут еще более душные канцеляриты подбирать? Мы к счастью сидим возле самого входа и, если что, готовы на любой станции выпрыгнуть. В Перово всегда жило много ведьм, ну так они себя называли. Половина ведьм из нашей своры десятилетней давности были отсюда, из Перово. Все наследственные. Эдо еще тогда не называл меня медиумом, за что я был ему очень благодарен. Позже он все-таки прибегнет к этой оскорбительной уловке. Но это будет уже в шестом году, когда все уже будет разваливаться. Так вот, на станции Перово ни одной ведьмы не заходит в электричку. Может быть и лучше, еще признают, что мне тогда делать? Вместо ведьм появляется широкая свининистая дама, с подругой. Молчаливая забитая женщина слушает свою собеседницу, которая распахнув ворот кожуха, повествует о том, что ее на премию выдвинули на производстве. Она молочница, имя Аранья. Или я не расслышал. Молочница - это доярка? Аранья наработала и перевыполнила на премию. Слышно металлические ноты в голосе. Как неумелое использование автотюна. Странный голос. Подруга уже устала слушать про премию, ей хочется о женском. Толпа вагона переключает внимание на них, но быстро возвращается к нам, а я все жду, когда они выдвинут представителя, самого обиженного, который нам обиду и зачитает. Молочница не затыкается и подруга совсем киснет, просто считая станции. Как и я. Но по другой причине. Говорю Соде про ведьм, он во все это не верит. Я тоже больше не верю, но пытаюсь ему все равно объяснить, что вот такие вот люди были, в Новогиреево их много. Он о них ничего не слышал и все, что знает, что это всякие шарлатаны и мошенники. Сколько же мне ему еще надо будет рассказывать. Лучше бы не начинал. Молочница замолчала и тоже смотрит недовольно в нашу сторону. Сода молчит, но ему все это пофиг. Он читает свой чат в телефоне. А я снова начинаю считать станции.
  
  
  Два.
  Шоссе Энтузиастов
  Люди, которые охотятся за мной, если они существуют, если Крис знает о них, кто они? Что им всем нужно? Оставшуюся в моем мозге толику информации из их дневников я всячески пытаюсь забыть, замещаю ее чем угодно, чтобы оно вытеснило ненужную информацию. Смотрю сериалы, фотографии безлюдных парков, читаю бульварные романы, но и без всего этого, я ничего не помню, мой мозг не помнит. У меня нет ничего для них. Они в безопасности. За столько лет могли бы и понять. Кристина так не думает. Иначе бы она не предупреждала так часто. Она всегда притворяется поверхностным невовлеченным психотерапевтом, а потом вдруг выясняется, что она дескать верный глубокий друг, окружающий меня заботой. И потом снова психотерапевт с ногтями. Психиатр Валентина Георгиевна сказала, что если уж Кристина тебе не сможет помочь, то тогда шансов на спасение нет. Именно слово 'спасение' меня тогда напрягло. Что она знала? Что если я еще раз поднимусь на двенадцатый, он будет последним? Поэтому я ей с ее 'спасением' и поверил. Скажи она иначе, например 'выздоровление' или что-то подобное, я бы не согласился. А потом я позвонил Кристине или она мне 'Морик, как у тебя со временем в четверг во второй половине дня?'. Фил тогда еще был жив, можно было вот так запросто взять и поехать к нему, я бы ей еще адрес сказал. Кто же знал? Я не думал об этом. В тот год я уже знал, вернее думал, что потерял его. И что мне придется заняться своей головой. 'Спасением'.
  Кристина после скажет, что первый год ей было со мной скучно. Я закрывался и рассказывал заученные пояснения. Что изменилось потом? Потом она почувствовала, что становится частью этой истории. Когда я ей стал рассказывать локации, показывать фотографии участников. Когда все это оживало для нее. И потом ей тоже некоторые вещи показались странными и пугающими. И потом ей еще понравился Лексе. Потому что Лексе всем всегда нравился. Я и не ожидал другого. Да, Крис, тебе понравился Лексе? Как удивительно. Я бы не и подумал. Фил ей тоже понравился, когда она фотки перекручивала. Но иначе. У него дворовая красота. Не настолько утонченная. Мальчишеская. Идешь на турники утром, а там с десяток таких. Как Сода, он тоже этого типажа, только повыше. Его хоть сейчас спроси, когда он на турнике последний раз висел, он без запинки ответит. А мы, Кристина, когда там висели? Лексе же внешне уходил куда-то в породистый аристократический эльфизм. Белокурый, симметричный. Холодный. То, что ей и нужно было. Дома муж с детьми, все верно. Свободная современная женщина.
  Крис всегда выдвигала версию, что Лексе мог быть жив. Мы дебатировали по этому вопросу продолжительно, но в итоге приходили или возвращались к ничто. Не было фактов, улик. Не было зацепок. Кроме этого 'провожу черные мессы'. Я уже себе дырку в мозгах аналитикой этого послания просверлил. Ну не было там ничего, чтобы как-то зацепиться. Он скорее всего написал это пять лет назад, перед тем как исчез. Что он хотел этим сказать, я вообще не знаю. И не уверен, что хотел бы, если это не было бы просто каким-то моментом грусти или откровения, когда он непродолжительное время вдруг позанимался поэтическими упражнениями. Все это не было свойственно ему. Он был материалистом, через научную картину мира свое восприятие вещей выстраивал. Без всего этого, гуманитарного. Не в такой степени, как мы были, но для Эдо он тем не менее все равно оставался гуманитарием. Нет, Лексе был определенно мертв. Даже если полиция не нашла его тело. Я чувствовал это. Его отсутствие. Кристина была иного мнения. Сода сидит рядом и спрашивает, о чем ты там думаешь? Если бы он знал. Как ему все это рассказать?
  Три.
  Авиамоторная
  Молочница Аранья щурит на меня глаз. К чему бы это? Пустым молочным бидоном швырнет сейчас? Оповестит нас нечистью? Мне безразлично, Соде тем более. Будет так дальше зло высматривать меня - получит некролог. А это ей точно не понравится. Когда узнает то, что она знать не хочет. Про сестру, например. Которую она много лет не навещает. Которая с ее мужем спала. Нет, они любили друг друга, муж хотел от молочницы уйти к возлюбленной, но Аранья ему пригрозила - только пикни, потеряешь всю жизнь. Она под этим подразумевала абсолютно все. Работу, дом, детей. Только пикни. Он и не пикнул, не стал за свою любовь сражаться. Выбрал отсидеться. А сестра страдала много лет, в одиночестве, изгнании и там же в этой боли отвергнутой преданной некогда возлюбленной приняла решение уйти. Аранья запретила всем родственникам приходить к ней на похороны и ни разу не была на ее могиле. И правда зачем, Аранья? Нет человека и проблемы нет. Вот только все эти годы молочницу мучает страх, знает, что содеяла. Никакая премия и повышенные надои этого не изменят. И если я ей сейчас скажу имя ее сестры, прямо сейчас, никто не поймет, но она, Аранья, услышав, побежит, голося от боли и страха туда, где ее никто не знает. Я уже попросил прощения у ее сестры за то, что заглянул в их историю, но не звал ее, только поблагодарил за дополняющую информацию. И поскольку я человек слабый и негероический, чтобы вот что-то подобное мне сделать меня нужно хорошо так достать, чтобы я разозлился. Так что молочница может спокойно ехать дальше, рассматривать меня через прищур мутных глаз и собираясь в очередной раз обозвать нас каким-то ей привычным оскорбительным замечанием.
  Я должен спросить Макса про его сестру. Я же вижу, он ждет вопрос. Он знает, что я знаю. А кто знает, от знает. В данном случае мы оба. Он не сможет с этим один разобраться. Мать, алкоголица, сдала его в детдом. Там его избивали, насиловали, головой о стену били. Забирали его вещи, книги, одежду. Выкидывали голым на улицу. Мать знала. Но бездействовала. Видела гематомы, синяки, раны, ссадины, слышала слезы. Он за ее руку хватался, как за последнюю надежду. Мама, пожалуйста, не оставляй меня здесь. Я буду самым послушным сыном. Все буду делать, что скажешь. Только забери отсюда, мама. Она сбрасывала его лапку со своей руки, как случайно повисшую там прищепку, сталкивала как муху со стола сбрасывают, сложенной надвое газетой. И он там оставался, на полу лежать. Его надсмотрщица потом оттаскивала. Ногой трогала, жив ли. Потом детям говорила, отнесите его в кровать, с глаз долой. И они относили, пинками, маленькое растоптанное тельце. Позже, когда она родила сестру, то забрала его домой. На концлагерных условиях. Ей нужна была нянька для ребенка. Бесплатная, беспрекословная. И она добавляла еще, если мне что-то не понравится, то отдам и тебя и ее назад в детдом. Бывают такие матери, если вы не знали. И вот он жил с этих страхом, что его сестрица окажется в детдоме, если он в чем провинится. А сестра ему целым миром стала, единственным близким, родным человеком. Он ради нее и жил. Когда ему восемнадцать было, мать изгнала его работать и жить отдельно. Деньги он приносил ей, на сестру, как она говорила. Вот так он и жил, содержал и сестру, и мать. Под страхом того, что она упечет ее в детдом. У него и не было никого кроме нас и сестры. Позже он познакомился с Филом и он в какой-то мере заменил ему отца. Там все перемешалось в их отношениях в самом начале, но это чувство, вверенной ему чужой жизни, Фил осознал сразу. Он взял ответственность на себя быть ему и другом, и старшим братом, а иногда и отцом. Поэтому когда Макс умирал, он попросил всех нас, точнее взял с нас слово, что никто из нас не придет на его похороны. Он не хотел, чтобы мы помнили его таким. Но он и не знал, что Фил нарушит это обещание. Он свяжется с его сестрой, она даст ему всю информацию без ведома и в обход матери и он придет. Будет ее сопровождать там. Это был жаркий испепеляющий день и Москва была повсеместно затянута серым смогом и дымом.
   Макс взял с нас обещание, что никого из нас не будет на его похоронах. Фил решил по-другому. Позже Макс скажет, что ему это не понравилось, он нарушил его просьбу и будет воздерживаться от этой темы. У мертвых все по-другому, их нельзя нашим человеческим мерилом измерять, то, что нам благородный поступок героя, им - нарушение важного посмертного волеизъявления. Кристина поэтому и говорит, что не нужно было его тогда отпускать туда. Это и стало началом всего, что произойдет позже. Он увидел Макса мертвым, понял, что не смог выполнить обещание и сберечь его, позаботиться о нем. Он разбил это стеклянное чувство ответственности за доверенную ему чью-то жизнь. Оно и рассыпалось на осколки тогда, на кладбище. Это был первый раз когда он почувствовал, что не смог сдержать обещание, данное самому себе. Он рос без отца, со сменяющимися отчимами, которые его не любили и для него воссоздать, прожить этот опыт принятия ответственности было фундаментальным правилом его жизни, его жизненной основой. Если так вообще можно сказать про Фила. Смерть Макса заставила его сомневаться в себе, нанесла удар по самому сокровенному его чувству - желанию быть нужным тому, кого он взял под собственную опеку, иными словами его проживанием опыта 'быть кому-то отцом'. Стать отцом, которого у него никогда не было другому такому же безотцовщине.
  Кристина считает, что вот тогда он и сломался, примерил на себе настоящую боль смерти, утраты. Он определенно начал меняться после смерти Макса, озлобился, стал допускать больше нормализации в своих проявлениях, переигрывал с некоторыми новыми его образами. Что-то плохое происходило с ним. Теперь же Макс хотел, хотя и не подавал виду, чтобы я поговорил с его сестрой, вернее он поговорил с ней сам с моей помощью. Я только ждал момент, чтобы спросить его об этом. А я хотел, чтобы он смог в своем мертвом мире найти возможность простить Фила за принятое им тогда решение.
  Четыре.
  Площадь Ильича
  Осенью пятого года, в октябре, Фил собрался ехать на залив в Строгино купаться. Это там, где по санитарным нормам всегда купаться запрещено, вы знаете. Я в то время редко за пределы Новогиреево выбирался, мне уже в некоторых отдалениях Перово становилось дурно, что уже про внешнюю карту говорить. А он да, мог ночью убежать куда-то. Я должен это все рассказать Кристине, она должна знать, что он там Лексе сказал. Это важно. Она считает, что я что-то упускаю, какую-то важную дополняющую деталь. Но я не упускаю. Я не рассказываю. Они поехали тогда вместе. Лексе нет, не вызвался с ним туда. Нет. Фил спросил, Лексе, хочешь со мной? Не меня. Его. Они не так часто вместе тусовались. Фил выдерживал дистанцию со многими, кто ему нравился. Это мне предлагалось быть лучшим другом смерти, а остальным, вот например, такие неожиданные прогулки и поездки, например. Вы же понимаете, как романтично залезть в холодную воду в конце октября? Замерзнуть в ней, потом натянуть худи и согреться. В октябре еще такое можно. И еще там очень красиво. Есть отдельные части песчаного пляжа, подобные карьеру, с выступами и диким буреломом. Чтобы спрятаться в неприрученный природный угол, но с видом на Москву. Сложное чувство. Или редеющий лесной массив, где если и встретишь кого, то испуганного рыбака рано утром. Мы знали там безлюдные места, где можно было делать что угодно. Но, как я говорил, я ездил туда крайне редко. Раз или два. Небо там всегда янтарное, желтое, гепатитное. Пляжных присутствующих с каждым годом все больше. Они шумят. Спрятаться негде. Поэтому сейчас я бы туда уже вот так просто не отправился. Кристина постоянно спрашивает, что там Фил такое ему сказал, что ты понял, что это 'все'. А я ей так и сказал, после Строгино все, это был конец. Но без деталей. Лексе тогда подскочил, да, поеду с тобой. Он сидел там, в гостиной, со своей крысиной косичкой и был готов сразу выдвигаться. Даже не сказал, что ему собраться нужно. Ну там плавательные принадлежности собрать в котомку. Конечно же они будут голые в воду спрыгивать. Я тоже сидел в гостиной, возле окна. На месте Аси. И никто, абсолютно никто не спросил меня, а не хотел ли бы ты к нам присоединиться? Приобщиться к нашему таинству. К их совместному таинству, где мне не было места. Фил даже не смотрел в мою сторону. Я не понимал, почему все эти составляющие приняли такой болезненный для меня рисунок. И не понимал, почему они сейчас уедут вдвоем, а я останусь сидеть здесь и пытаться понять предысторию этого решения. Фил знал, как я могу отнестись к такому. И он был прав, я почувствовал, что меня отодвинули. Но не Лексе, а Фил сам. Как будто бы в какой-то момент я вдруг стал каким-то чужим, ненужным некогда близким другом. Я не понимаю, почему именно в тот вечер я так остро почувствовал это - то не был первый подобный случай и его нельзя было назвать особенным, но почему-то именно в ту ночь я принял решение проследить за ними. Это совсем не свойственно мне и я никогда бы не стал заниматься подобным в иной ситуации и уж тем более ночью одному ехать на внешнюю карту. Безумие. Но в тот день, я тайно выбрался из дома, когда они ушли и тихо, незаметно следовал за ними. Как так получилось, что они не заметили меня - для меня загадка. Фил был чувствительным, Лексе наблюдательным. Но почему-то идущий за ними хвост им не показался достойным внимания. Я много думал над этими 'почему'. Допускал мысль, что Фил знал, что я где-то рядом, что я шел за ними, ехал в соседнем вагоне метро, потом долго шел вдоль бетонного забора, потом через лес, через какой-то частный сектор, бесконечно, пешком, все в темноте. Может быть Лексе сказал ему, оставь, пусть идет. Но нет, от Лексе такое я представить себе не мог, мы были достаточно дружны и он бы так обо мне не отозвался. Но и зачем это могло быть нужно Филу, не замечать мое их преследование, я понятия не имел. У меня не было ни теории, ни предположений. Я до сих пор уверен, что они так были увлечены своим мероприятием, что не обращали внимания на то, что происходило вокруг. Никто из них и подумать не мог, что я сам решусь на то, чтобы следить за ними. Морик и следить? Да вы что, нет. А я все же да. Могу иногда удивить.
  Они отправились на дальний пляж, долго идти вдоль водоема берегом, по песку, поэтому я пытался прятаться за деревья, где-то приходилось ложиться на холодную землю, где-то пару минут ползти. Один раз на камни. Не привыкать. Они все шли и шли, будто хотели в пешую обогнуть весь большой затон. Дорога то исчезала, то появлялась из ниоткуда. То превращалась в какую-то полосу препятствий. Было ветрено и это мешало расслышать их голоса. Лексе разговаривал громче и я больше слышал его, но в содержании беседы не было ничего нового или интересного для меня. Я думал, что они решили прогуляться, даже скорее заняться спортом и потом вернуться назад вместо заявленного купания. На пляже сидели несколько пьяных выпускников вуза, ну или это были студенты, мне сложно сказать. Они обсуждали учебу и палили огонь. Лексе остановился и что-то им говорил про ведение пламени, про саламандр, про вечный огонь, но они напрягались и ждали когда он уйдет. Им было сложно понять, кто эти двое такие и какие у них здесь цели. Второе было понять сложно и мне. Я думал искупаться, но Фил вел Лексе куда-то на самые безлюдные окраины пляжа. Меня настолько не замечали, что я поверил в собственную невидимость и немного расслабленнее, но тем не менее все еще аккуратно продолжал следовать за ними. А даже если и заметят меня то что? Скажу, как есть, что почувствовал, что меня отодвинули, решил сам все узнать. Сейчас мне легче об этом рассказывать, потому что я мысленно готовлюсь к тому, что все это открою Кристине. Но тогда внутренности тряслись. Я слышал свое сердце. Когда они остановились возле карьера, где все эти насыпи и дюны, где перепады высот этих скосов и холмистых окопов создают укрытия, в которых можно спрятаться, иногда и навсегда, Лексе начал разводить костер. Как же без этого, мне пришлось зашиться в травяных зарослях, небольшом кустарнике, который можно было рассматривать как маскировочное укрытие. И оттуда я наблюдал за ними. Слышимость была слабой, но я понимал, о чем они говорят. И, как и прежде ничего нового или представляющего для меня интерес, сказано не было. Я уже было думал о том, что сама эта затея следить за ними была дурацкой. И лучше бы я тихо убрался туда, откуда пришел, домой. Я видел лицо Фила, как он улыбался Лексе, как отвечал на его шутки. Как вовлечено смотрел на то, что он делал. Все это я уже видел. Два с половиной года назад. И тем, на кого была направлена эта внимательная симпатия, был я.
  Они разделись и побежали в воду, в холодную загрязненную воду залива в октябре. Воздух остывал до десяти градусов. Лексе обливал Фила водой, раскидывая в сторону его мерзнущего тела брызги, они обменивались каким-то безобидным и наивным смехом, как будто бы это был заговор двух лучших друзей детства и они закрепляли его каким-то актом осенней инициации ритуального омовения. Издали этот смех звучал как детский. Хорошо знакомой мне последней уходящей радости детства. Я слышал его когда-то уже, два с половиной года назад. Со мной.
  Фил обратился к Лексе по его настоящему имени, мне стало больно. Я думал, это был мой с ним секрет - наша с ним тайна нарушения некоего громоздкого и скрипящего протокола. Мы переходили на имена, когда оставались наедине. Но, как я понимал, не только мы. Конечно были множества разных ситуаций на внешней карте, столкновений с официозом системы, где мы были вынуждены использовать имена, но этого становилось меньше и нам в какой-то мере нравился романтизм этого переустройства мира, а мне нравилось его еще и нарушать, оставаясь с Филом в наших приватных закрытых столкновениях под нашими оригинальными именами. Ему, к слову, тоже. В этом была изнанка романтизма, еще более романтичная. У них c Лексе была своя связь, о существовании которой я не хотел знать, отрицая то, что эта история имеет развитие. И это не ревность вовсе. Это то чувство, когда ты проигрываешь что-то и вынужден отойти в сторону, отступить, потому что выбрали не тебя. Они сидели потом еще долго мокрые, лохматые и довольные, пока я рассыпался в высохшей лебеде или на нее каком-то похожем кустарнике. Они были внутри их истории, а я подглядывал. И может быть в этот момент надо было действительно уйти, но я уже начал сеанс мазохизма и моим желанием было довести его до конца. Фил, возможно, был увлечен, если сказать это всем понятным языком.
  И вот потом происходит самое худшее, то, что я не должен был видеть и слышать. Я тогда еще не знал, что всему этому позже найду объяснение. Но тогда в тот вечер, я не мог понять почему он так сказал. И почему я остался в доме, почему он так решил. Позже намного я буду знать, что Эдо использовал их доверие, по сути наш первый кодекс, когда убеждал его, что мне нет до него никакого дела больше, он говорил, Морику ты совсем не интересен. Ты ему не нужен больше. И что навсегда останется для меня закрытым, почему Фил ему поверил. Потому что ему так было легче? Потому что он не был больше моим другом? Потому что он тоже не хотел брать ответственность? Один вопрос тупее другого. Может быть потому, что Лексе притягивал его чем-то сильнее?
  Наша стая уже начала разваливаться, нас было не пять и не шесть, а намного больше. И можно было затеряться в этой толпе, спрятать свои чувства и боль. Кристина бы сказала, что я сам виноват. Это все я не должен был видеть, это не моя история, я ее форсировал, вот и получил результат. Они сидели на песке; пламя, напоминавшее огромную восковую свечу, украденную в храме, освещало и согревало этих двух новых мертвых приятелей. Мне же остался позор забвения и отверженности. Я был невнимательным и уже ненужным другом. Фил слегка наклонился в сторону Лексе, как будто бы собрался рассказать какой-то секрет ему на ухо, что-то сокровенное только для них двоих и, да, похоже, что Лексе был не против этот секрет услышать. Два красивых человека могут себе это позволить, следуя логике романтики поздней осени. Октября, который в тот момент догорал дотла. Месяц, который я называл своим продолжением сейчас предавал меня, а я молча наблюдал за этим финалом, являясь единственным ненужным его зрителем. И вот тогда я услышал то, что перевернуло для меня все. Слова Фила, которые я не должен был слышать, не должен был знать, что эти мысли живут в его голове. Жили, точнее сказать.
  Я уже не помню к чему Лексе сказал ему это, шум ветра усиливался, размывая контекстные очертания происходящего:
  В меня ткнули сегодня пальцем и назвали самым глупым и талантливым человеком. Как будто бы эти состояния разделимы!
  На что Фил ему ответил:
  А у меня некому так сказать.
  И после добавил:
  У меня никого нет.
  Я все это слышал. Лежа в зарослях высохшего осеннего разнотравья, в нескошенном растительном кластере. Подсматривая чужую, его жизнь. У него никого не было. Этим было сказано все. Мне сказано. Ненужный невнимательный друг, которого только что убрали. Избавились от тела. От напоминания. От присутствия. Никого было созвучно никогда. Никогда сияло далеко в небе бирюзовым неоновым светом, было печатью, отмеряющей окончание еще одного природного цикла. За октябрем придет ноябрь, мрачный продажный месяц. Зальет водой, гнилостным мокнущим лишайником перекрасит все в свои ржавые краски. Нам станет еще больнее. Некрологи обретут очертания туманности и неспешности. Мертвые соберутся на долгие теплые чаепития. Вечера окрасятся уютной черной мрачностью. У нас будет наше 'то самое окно', в которое можно будет смотреть из своего одиночества сколько угодно бесконечно. Туда, где среди умерших и остывших в земле некогда живых друзей и возлюбленных уже никогда не будет места для еще одной вечной боли прощания, потому что никогда не будет больше прощаний. Дым уходил в небо, туда где еще горели какие-то одиночные звезды. Москва впадала в очередную бессонную ночь.
  Я возвращался ближе к полуночи домой, взял такси. Сидел там сзади один, как жалкое подобие некогда мрачного фунерария, ныне выброшенного на помойку. Водила, южанин, судя по говору, смотрел на меня с каким-то человеческим пониманием. Я думал, попросить его, чтобы он меня пожалел. Пока никто не видит. Побыть с ним сейчас просто человеком, которого убрали. Которого нет. Но я не решился выпрашивать жалость, дал ему двойной тариф, сказал спасибо, что он не курит и что у него выключено радио. Он меня похлопал по плечу. Как другана. Я чуть не сдался и не расплакался. Позже мы сидели с Максом в гостиной и он расспрашивал, где я был и почему весь в песке. Еще позже он догадается, но не подаст виду. Моя версия была 'прогулялся', дурацкая конечно же, мы никогда так не говорили, он не поверил. Лексе вернулся утром один. Сказал, что всю ночь с Филом тусовались. Я сделал вид, что мне это не особо интересно. Тусовались и тусовались. Макс все понял. Но мы никогда об этом не говорили. Фил снова исчез на несколько дней. Лексе вскоре уехал в Питер. Я старался не выдавать себя и болтал с ним, как будто бы ничего не произошло. Отпускал всякие мрачные циничные шутки, включал радио громче. Болтал с соседкой, Аллой. Был обходителен и подчеркнуто вежлив с нашими гостями, посетителями дома и, собственно, мертвыми. Писал свои некрологи, помогал Максу по дому, переставлял книги на полках. Угостил Аллочку ритуальным тутовым арцахом, ей не понравилось, потом она угощала меня своим домашним вареньем, мне тоже не понравилось. Точнее я его выкинул, потому что мы не едим сахар.
  Я не делал ничего нового или непривычного, чтобы как-то выдать себя или показать, что внутри меня что-то произошло. И мне это удавалось, никто не замечал изменений. Кроме Макса, но он и не задавал вопросов. Что я мог бы ему сказать? Что каждую минуту, когда я остаюсь один, я зависаю в одной единственной точке времени, приближаясь к которой я каждый раз слышу:
  У меня никого нет.
  Некролог тринадцать.
  Диктофон:
  Испуганные домашние угольки разбежались по дальним углам комнат и оттуда, из черноточащей тени, принюхиваются к новым гостям. Новые визитеры преисполнены многосложного символизма. Это пара, Д. и Е., 26 и 27 соответственно, разбились на машине в большой и скучной аварии теплым июльским вечером. Вот так вдвоем и остались. Оба университетские стражники, смотрят в книги, разрешают мифологические головоломки, частые туристы на Кубе, оттуда и рак кожи у Е., залеченный. Мы с ними о философии разговариваем, без углублений, так по досократическим школам и потом все, пора чай пить. Ну может быть Еврипида почитать. Д. немного потерялся за эти годы, забывается, а Е. еще осанку держит. Блондиночка была, строгие воротнички, перчаточки. Сходили на могилу, вспомнили. Детей у них не было и не жалеют. Могила зарастает травами и папоротником, памятники кренятся в сторону севера. Елена хохочет - ну и пусть, все равно никому до них дело нет. Они как-то странно сохранились вместе, такое не часто у мертвых. Обычно разбегаются и забывают. А эти вот вдвоем. Е. ведущая, голос еще сохраняет интонации живого, а у Д. уже нет, окончания стали глухими, слова жует. Ему можно работать над дикцией, но он не хочет. Так что общаемся мы в основном с Е. Родители их состарились и на могиле появляются раз в год (у Д.) и два раза у Е. На Пейсах водочка. Е. музицирует, что-то напевает. Как мы уже упомянули, они всем довольны и приходят к нам поболтать. Никаких весточек передавать им не надо. Спите спокойно.
  Еще один.
  Некролог четырнадцать.
  Диктофон:
  Даша, 21 год, погибла в ... году, давно, авария, ехала с подругами куда-то где было какое-то празднование чего-то, веселые ехали, пели песни, смеялись. Столкновение лоб в лоб, четыре смерти за одну секунду. Даша еще какое-то время была в реанимации. Вся ее семья, мама, папа, братья сидели рядом, но спасти не удалось. Похоронена на кладбище П. Могила была завершена белым мраморным надгробием с посвящением. Даша была любима и ее будут помнить еще долго, родители живы и не в разводе, брат женился, есть дети. Это если немного углубится в детали. Для мамы и папы у Даши есть весточка, слова благодарности за то, что ее помнят и посещают. Сама Даша уже многое забывает, мы предлагали сходить с ней на могилу, но она отказывается, говорит, что все так и должно быть с течением времени, которое она почему-то все еще воспринимает мерилом живых. К брату у нее есть просьба, пусть принесет ей на могилу те самые плетеные (или вязанные) колечки, которыми они в детстве обменивались. Она их все еще помнит. А зачем они ей нужны мы рассказать не можем, это уже слишком много деталей. Последний раз она посещала нас в сентябре ... года, и мы думаем, что придет еще раз, наша беседа осталась незавершенной. Спи спокойно все сны своей вечности, дорогая Даша!
  Все, что мне оставалось, это полностью уйти в общее дело, исправно писать некрологи и навсегда спрятаться под новой для меня маской, названия которой не было. Это было какое-то бесполое человеческое образование, лишенное эмпатии, оплакивающее умерших возлюбленных, сидя на их могилах. Я принадлежал теперь мертвым. Больше не было ограничений. Эдо мог делать что угодно, я был в его команде. Черная вдова, до поздней ночи лежащая на могиле своего умершего друга. Стая для меня по сути закончилась уже тогда, теперь же это было создание какого-то нового общественного устройства на основе существования вымышленного агентства ритуальных услуг. А мы уже не были друзьями, став участниками, единомышленниками и согласившись на все ограничения, которые устанавливал протокол. Это было двадцать седьмое декабря, канун еще одного несбывшегося года. Мы все уже знали, что Эдо желает расширения и что за этим должно было последовать - еще больше людей в доме, некрологов и дневников. А для этих новеньких кодекс со всеми своими тремя воззрениями звучал уже непонятно, кому-то даже сложно. Эдо хотел что-то универсальное, а мы знали, что ничего хорошего это не принесет - нам точно нет.
  Мы никогда не отмечали никаких праздников и новый год не был исключением, каждый просто занимался своими делами, точнее обязанностями. Все уже понимали, что разговоры про введение нового протокола вопрос уже решенный и что нам придется еще больше себя ограничивать. Эдо принес это как что-то положительное для общего дела. Он говорил, что нас уже почти тридцать человек. Я даже представить не мог, что так много. Каждый день в доме появлялись новички, я не знал их лиц, не помнил имен. Но они все знали нас. И тогда Эдо уже начинал меня называть медиумом, что было крайне некорректно и звучало как навязанное определение. Он говорил, у нас есть сильный медиум, а я сползал под стул от стыда. Все это было кошмаром. Какой медиум? Он это ориентировал на аудиторию, которая именно такую лексику и понимала. И ждала ее услышать. В отношении Фила, он придумал хранитель склада или архива дневников, что звучало более благородно и соответствовало роду его занятости. Лексе стал официально факельщиком, мастером огней. Макса он объявил коммуникатором, связывающим наше агентство с внешним миром. На тот период у нас было собрано уже несколько сотен дневников и мы вечерами сидели там, в теплом подвале, под несколькими лампами, изучали материалы.
   В основном вся наша звездочка, точнее четверка тогда, собиралась чаще в архивной комнате. Дом же был захвачен новыми членами стаи, там было шумно и более не пригодно для нашего комфорта. Эдо проводил вечера, управляя происходящим, находясь на своем месте, Аси был постоянно за его спиной. Мы почти не разговаривали с ним в то время. В доме появлялись люди, которые там не могли появиться никогда, они не слушали нашу музыку, не читали нашу литературу, они не были, наконец, даже мрачными. Но у них были деньги и желание прикоснуться к чему-то мистическому, оккультному, запрещенному. Эдо радушно и лицедейно устраивал им эти ознакомительные балы. Он распускал всякие слухи о том, что среди гостей вечеров появляются мертвецы и прячутся за масками. И что в итоге никто не знает кто жив здесь, а кто мертв.
  Один из таких состоятельных контаминантов, например, мог познакомиться с девушкой на таком балу, не зная, что с ним танцевал призрак. Эту фантасмагорию Эдо скармливал всем этим скучным стареющим представителям инаких. А они верили. И приходили в восторг от этого соприкосновения с мрачным и потусторонним. Мы же сидели вчетвером в подвале и ржали над всем происходящим.
   На следующий день у нас была новая информация, которую мы заносили в дневники позора наших гостей, а точнее в их досье. Информацию приносили все эти новые участники нашей стаи. Это они должны были разыгрывать этот спектакль, притворяясь призраками и тенями, обрабатывая клиентов. Когда нужно было работать напрямую с человеком, когда нужно было писать некролог или устанавливать какой-то церемониальный контакт с умершими, здесь уже подключались непосредственно мы. Но после того, как я стал сопротивляться наречению меня медиумом и после того как Эдо увидел, что хитростью и манипуляциями намного легче работать с человеческой алчностью и глупостью, он постепенно оставил нам самое важное и ответственное - работу с дневниками.
   Всю эту толпу, жаждущих мистического пугающего опыта и готовых за все это платить любую цену, контаминантов, Эдо и Аси взяли на себя. Эдо мог просто из головы рассказать любому из них какие-то подробности их предстоящей кончины или ее дату и это вызывало трепет, перед Эдо склонялись как перед какой-то могущественной инфернальной силой. А мы, гуманитарии, делали основную черновую работу - расследовали дневники и их содержимое.
  В канун пятого года, это был обыкновенный тоскливый вечер и мы занимались каждый своими обязанностями, Эдо объявил о том, что они с Аси продумали новый протокол, вторую редакцию, которая улучшит и оптимизирует нашу деятельность. О том, что Аси будет задействован в этом, я не знал. И это было неприятно. Он тогда полностью потерял себя, был кем-то другим, чужим каждому из нас. Они с Эдо перешли на понятный им двоим сленг, называя нас агентами, фунерариями и гробовщиками, клиентов - контаминантами, тусовку в доме инакими, а сам дом - lucus publicum.
  Эдо говорил, что сюда стекается вся энергия ненависти и отвращения со всего города. И что дом вибрирует подлинной тьмой. Мы же видели установление тоталитарного строя и понимали, что полностью зависимы от своих собственных проклятий и от манипуляций десигнаторов, так теперь было принято именовать Эдо и Аси. Да, в своем подвале, в желтом свете ламп, мы смеялись над происходящим, но когда выходили оттуда, лица наши были затемнены серьезностью происходящего. Мы играли свои роли. В то время я почти постоянно опускал козырек кепки на лицо и подводил красным глаза. Я не хотел ничего видеть, а глаза должны были постоянно выглядеть сочащимися воспалением и раздражением. Фил катился в это время в сторону второй стадии алкоголизма, Макс, облаченный в церемониальный черный, уже проходил терапию своего заболевания, а Лексе красил глаза угольной сажей, чтобы придать себе демонический зловещий облик и проводил уже настоящие черные мессы, сопровождающиеся самыми извращенными оргиями. Когда например женский человек висел подвешенный на крюк, а вокруг него толпа мужских людей в масках демонов совершала свой проклятый акт экстатации. Но и это не было самым ужасным, о чем я мог бы рассказать. Мы распадались как стая, как личности и как люди. И, да, мы умирали.
  Протокол, составленный двадцать седьмого декабря, отрицал абсолютно все. Мы лишались имен, которые теперь больше нельзя было озвучивать нигде и никому, личной истории, памяти, хроник нашего попадания в стаю, всего, что связывало нас с предыдущей жизнью, лишались статусов, индивидуаций, превращаясь в мрачных и черных фунерариев, следующих за похоронной процессией гробовщиков. Нарушения могли быть отныне оштрафованы. Осмеянием, изгнанием временным или вечным и, что самое страшное, - обнародованиями дневников позора, что вело бы к неминуемой гибели в большинстве своих случаев. Мы оставались наедине со своими зависимостями и позором, взаимоисключающее действие которых не оставляло нам ни одного шанса на выживание. Выйти из всего этого мы уже не могли, такой возможности не было.
  Протокол был прописан на бумаге, там не было каких-то отдельных пунктов, что позволяло его довольно-таки широко трактовать в зависимости от ситуации. Не было никаких исключений ни для меня, ни для Лексе (хотя для него одно Эдо все же сделал). К нам Эдо уже потерял любой интерес на тот момент. Мы были еще одними безликими участниками стаи с чуть более расширенными полномочиями. Единственный, кто мог сохранять некоторую независимость, был Фил. Эдо дал ему такую возможность, потому что эта ненависть и зависть к Филу наполняла его разрушительной силой. Он не хотел его уничтожить, но хотел подчинить, унизить, сломать, украсть его талант, сделать его заложником, но все, что он предпринимал тогда против него, не срабатывало. Фил был сильнее, но я видел, как он ускоряется в своем падении. Он не выбирал талант, он родился с ним, и он не боялся смерти. Он вообще ничего не боялся до смерти Макса и Эдо знал это. Поэтому держал его при себе, до последнего называя другом, даже когда протокол уже вступил в силу.
  Некролог пятнадцать.
  Диктофон:
  Посадили детку в клетку,
  Клетку выбросили в реку,
  А где река та забыли.
  
  Спите детки сладким сном,
  Скоро и мы к вам придем.
  
  Примерно так мы бы начали следующую историю, но начнем иначе. С тех самых деталей. Маленький сжатый зубами холода мирок детских страхов, в котором часто навсегда теряются детки, когда, например, папа уходит и больше не возвращается. А они потом живут с чужим злым дядей, который им в лицо говорит, что их не любит. Вот так прямо в глаза пятилетнему мальчугану. Не люблю. Что же случается после? Кем вырастет маленький сорванец? А кем он умрет? А умрет он в 18 лет, уличным хулиганом с наркозависимостью и четырьмя судимостями. Умрет на замороженной улице в минус двадцать семь под новый год и вот таким же замороженным, окровавленным его найдут ранним декабрьским утром ... года спешащие из одного ничто в другое суетливые прохожие. Потом его будут долго изучать где-то в не самом дорогом морге, где он, среди таких же, замороженных, проведет два тоскливых дня, а потом его увезут, будет и мама и отчим, все обо всем знали, все ко всему были готовы. И вот оно свершилось. А., 18 лет, умер от колото-режущих ран вследствие уличной драки в конце декабря ..., похоронен на нашем любимом кладбище Н.-А. А. приходил к нам единожды, мистический мальчик, синие глаза, серьезный, все еще отца ищет, понять хочет, не отпускает эту прижизненную боль. Все помнит, умирать он не хотел, но и за жизнь не держался. Мы помогли ему найти его папу, который тому несколько лет назад также погиб, утонул в реке. Связь между ними установить не будет возможным никогда, чудес не бывает. И это 'никогда' для А. стало, как и для многих нас, гимном, который звучит у нас в сердце, когда мы с надеждой всматриваемся в горящее пламя или серое небо. В ту пустоту, куда уходят наши любимые и откуда никогда никто не возвращается. Сладкого вечного сна тебе, А. и прощай!
  На мне полностью были все некрологи, Фил занимался только дневниками. И он единственный, кто мог с этим разбираться. Эдо нет. Это была вторая причина, почему он сдерживал себя. Инаких со временем становилось несколько меньше, а вот контаминантов, потребителей мистических и оккультных извращений, все больше. Они приносили деньги, щедро оплачивая все свои развлечения, а мы собирали информацию, которую позже Фил перерабатывал в дневники позора. Так примерно все это было устроено в последующие полтора года. А сайт с некрологами мы на тот момент закрыли, если вам интересно, он больше не был нам нужен.
  Пять.
  Марксистская
  Некролог шестнадцать.
  Диктофон:
  Дальние родственники покойного С. до сих пор названивают нам лично, что возмутительно. Нет, не с угрозами, как вы подумали, а с просьбами еще раз связать их с племянником. У них какие-то сны были (у кого их нет) и вот они в очередной раз преследуют нас с предложениями о проведении сеанса у них дома, в Новокосино. Конечно же это нам близко, и, казалось бы, чего бы это нам стоило, но мы отказали. Двух раз было вполне достаточно. И пошли мы на это исключительно из интереса к истории. С., 24 года, погиб вместе с женой в аварии в ... году. Осталась дочь, которую и воспитывают дядя/тетя. Родители после трагедии от внучки отказались и, по-видимому, сошли с ума. Где они - никому не интересно. Внучка растет вредной, несносной и уже докучает кому только можно своим поведением. Тетя/дядя знать не знают, что делать. У них своя версия - загробная. Вот и решили с отцом девочки поговорить. Точнее согласились после десятиминутных уговоров. Второй раз уже сами настояли. С. приходил к нам несколько раз в качестве визитера, но без жены. Ребенка своего он не помнил и все, что его интересовало, так это, что случилось с девушкой, которая во встречной машине тогда сидела. Ну а мы почем знаем? И вот мы ему и так и эдак старались объяснить, что здесь бессильны, да и нет таких, кто помог бы. Он злился, ругался, но беззлобно, скорее отчаянно. Мы предполагаем, что парень в тот самый последний свой момент мог влюбиться в нее и уже влюбленным умереть от множественных переломов и ран (вам лучше не знать каких). И вот годы спустя он никак не может ее забыть, все ищет. Мы ему предложили поговорить с его дальними родственниками, обсудить, например, его дочь. Он не сразу понял, о ком идет речь. Потом как-то вспомнил тетю-дядю, а вот дочь никак. Не понимаем почему, кто знает? И весь этот сеанс он родственников просил про ту девушку разузнать, они-то информацией какой по аварии владеют. Сначала они в шоке немного пребывали, что ни дочь, ни жена его не интересуют. А после решили, что лучше уж так, чем никак племянника услышать.
  Вторая встреча была полностью посвящена безымянной незнакомке. Они что-то там нашли, какие-то то ли газетные вырезки, то ли еще что. Но далеко вперед это их не продвинуло. С. грустил и мы не могли помочь. Какое-то время спустя родственнички объявились с новой информацией, они вышли на каких-то кого-то, кто знает того-то, а тот знает этого. Ну в общем узнали про эту девушку. Она, оказалось выжила, но осталась немного перекошенной так скажем. Про С. слова доброго от нее не было слышно, а только 'ах этот, да я его', а то и похуже. Мы для себя решили, что все это слишком далеко зашло. В дела живых мы никогда не вмешиваемся, третьего сеанса не будет. С. мы все сами рассказали, он принял и сказал, что сожалеет и просит прощения у нее на коленях. Н., это вам информация. А после этого С. исчез, ушел. Но не ушли родственники, которые подсели на все это им непонятно-мистическое и стали выпрашивать еще одну встречу. Мы отказывали и отказывали, они просили и просили. Что им от нас нужно, мы сами уже не понимаем. Вы понимаете? Они хотят через С. что-то там кому-то передать и так по кругу. Мы им 'он ушел', они нам 'ну так верните'. А что же в это время та самая дочь делает, а ей все это совсем не интересно, она школу закончила и собирается уехать куда-то в теплую страну. На этом все. С., а тебе вечного безмятежного сна от нас искренне и прощай!
  Летом в четвертом году, в самом конце июля, было жарко, может быть только нам или это так проявлялась летняя тревожность или в этот период умирали какие-то городские птицы, в сезон, так сказать. Люди еще не маршировали процессиями по улицам, по крайней мере я такое не припомню. Мы старались не выходить днем на улицу, чтобы не контактировать с солнечным унынием и зноем. Город был комфортным для тех, кто любил лето, но нас вряд ли можно было отнести к таковым. Если мы и вытаскивали себя из стен дома, то уже с первым приближением сумерек. Все остальное время мы или занимались общим делом, или просто спивались.
  Я ждал Фила в субботу, слякотно дождило с утра и я надеялся, что вечер принесет долгожданную мрачную погоду. Настолько мрачную, чтобы захотелось поучаствовать в похоронах или сходить в осенний парк. Конечно же торжественную тьму третьей декады октября заполучить мне бы тогда и не снилось, поэтому окна были завешены плотными шторами и ни единый луч солнца не проникал в наши покои. Макс валялся полутрупом в кресле и читал свою литературу по анатомии. Мы пробежались по билетам выпускного экзамена, как если бы он действительно собирался их сдавать, заканчивая медицинский вуз. От игравшей у соседей медитативной музыки у него происходило угнетение дыхания, поэтому я переключил на что-то более нейтральное - радио.
   Там был очередной аудиоспектакль, тогда это было расхожей практикой. Еще не было трансляций царя по нескольку раз в день. Настроение было мертвое, каким ему и должно было быть в расслабленный субботний день. Слякотное моросящее школение оставалось неизменным. Я отнес лилии в комнату, свежие, Макс их притащил откуда-то, предположим, с 'работы'. Из больницы. Он часто оттуда цветы приносил. Выбирал поинтереснее букеты среди тех, что родственники приносили своим болезным на выздоровление или уже посмертно. Лилии там редко попадались, но если все же удавалось их заприметить, то Макс прилагал все усилия, чтобы заполучить композицию. Мы всегда говорили, что пойдем в рощу. Никогда парк и уж тем более не Терлецкий Лесопарк, нет, только роща. Заросли умирания. Туда, где мы мечтали когда-то медленно подняться на мрачный холм Эсквилин.
  Поэтому когда пришел Фил, то мы с ним отправились именно туда. И если кто-то говорил в те времена 'роща', то все понимали о каком месте идет речь. Это было совсем недалеко от дома. Ночью туда можно было сбежать одному, на свой страх и риск. Дождь приостановил свои ограничивающие аркадное воздействие колонны. Воздух был серым, но бестуманным. Небо укрывало, мягко сдавливая. Галерея была открыта. Можно было идти, улица опустела, в такие дни люди прячутся от депрессивного настроения в общественных столовых, реже банях. Фил был трезвым, скажем чистым, чтобы было понятнее. Я нет, моя природа зависимости набирала разрушительную силу в его присутствии. Идем? Готов? Козырек моей кепки закрывал красные глаза. Он был в синей куртке, в кармане разделочный нож. Как и всегда.
  Легкость, с которой я собирался предстать на этом форуме, была разрушена. Природа зависимости злым шипящим жалом проникала в мою лимфатическую систему, вызывая воспаление и острую боль. За ней, этой болью, следовало то, что походило на приступ возбужденного, предистерического ужасания собственной никчемности и готовности к самоуничтожению, какие бы его формы демоническая симфония мне не предлагала. Мне было страшно, будучи человеком, и омерзительно, как лучшему другу смерти, предавшему еще раз себя самого. На все это уходило несколько минут, чтобы это изначальное, открывающее предвидение переиначивалось в удивление наблюдения первых симптомов. Фил называл это состояние безумием чрезмерной осознанности.
  Он говорил:
  Вот будешь ты когда-нибудь рыбу на рыбалке ловить, посмотришь так на воду, увидишь ее в первозданном приближении по наитию, как она во всем своем природном величии перед тобой предстает, и так и зависнешь, зачарованный ею, небом и землёй и потеряешься где-то между, ни то небеса бездонные тебе, ни то земля под ногами твердая, встрепенешься было, воспаришь туда, ввысь, восхищенным, как вдруг выяснится, что не ты туда воспарил, а небо, за тебя все решившее, в твоем направлении снизилось, к тебе притянувшись, рассматривая тебя своими самостоятельными небесными глазами, маленького суетящегося человечка, плавящегося под прямыми лучами летнего солнца. Оно начнет с той минуты тебя танцевать, всматривающегося в него с изумлением, его обожествляющего суетливого землянина, и в миг этот полностью свою независимость утерявшего. И так оба они, человечек этот отчаянный и стихия, и останутся, окруженные хаосом мироздания, всматривающиеся бесконечно друг в друга, один во тьму другого сообща.
  Где-то посреди всего этого установится некая абстрактная точка, серединное сечение, не вовлеченное в механизм переустановки расположения двух этих сил, но с другой стороны этот механизм собой восполняющее. И никто, ни одно живое сущее не способно будет понять, как все эти линии в эту точку так сходятся, кто этим колесом заправляет и в движение его приводит. А тем, кто попытается, не достигнув на этом пути успеха, не останется ничего как смириться и вернуться к той первоначальной видимости водной глади, чье первозданное равновесие так примиряло их ранее с несовершенством и недоступностью недосягаемого для их познания синего неба.
  В эти моменты потрясения сближения с природой собственной зависимости мне оставалось только наблюдать, всматриваться в ужас, в то, как я сам уничтожаю себя, лишая всего того лучшего, на что я был способен. Мне неведомо было, как далеко может зайти это мщение собственной жизни. Телу, разуму, мечте. Все подвергалось этому кромсающему лишенному чувств и ограничений действию. Фил говорил мне, что я должен наблюдать, как если бы это я был распорядителем, а не подрядчиком. Слушать собственное чутье, на которое я и мог только рассчитывать, чтобы различать маски, которые искусно меняла зависимая искаженная биология. Это наблюдение за собственным распадом возможно было изнутри законченного творения некоей абстрактной формы, первопричины. Его можно было абсорбировать во что-то уже менее условное и следовательно физиологически мучительное - понимание структуры процесса, того, что и называлось природой зависимости.
  Только здесь, в этом ущемленном нерве сотрясающей беспомощности перед собственной зависимостью вся эта мощь осознания ее природы позволила бы умирающему схватить собственное самоуничтожение за хвост и как жирную раздутую пиявку вытянуть из мутированной зараженной кожи. Но ее, эту пиявку, прежде всего нужно было обнаружить, разыскать. А на это уходили все наличествующие силы. В том отрезке жизни таким ресурсом я располагать не мог. Поэтому Фил в итоге сводил все в шутовство и скоморошничество. Постояли на ногах, постоим и на голове.
  Мы по-разному проникали в рощу, в зависимости от времени года, суток или настроения. Иногда с остановкой возле станции переливания крови, там летом было красиво, если в путь ближе к полуночи выдвигаться. И по ту сторону проезда нами были припасены тайные ходы, спрятанные в непролазных, отталкивающих антисанитарией, зарослях. Здесь я чаще бывал один, так быстрее было попасть туда, куда было направлено настроение момента. Если мы отправлялись вдвоем, то чаще использовали либо официальный парадный вход, Галлиену, либо общеупотребительные порталы менее официального назначения, расположенные по всем четырем углам. С какой бы стороны мы не приближались, будь то тянуться вдоль улицы Металлургов или же значительно быстрее со стороны Свободного проспекта, вся прогулка не занимала у нас существенно много времени. Поэтому, отчасти, можно было сказать, что мы живем где-то совсем рядом с рощей, то есть в пешей от нее доступности, если добавить уточняющие детали.
  На входе стояли эффигии, собранные белым камнем. Но не такие как в Музеоне. Эти были куда более мертвыми и траурными. Фил их называл надгробиями поэтов. Не умерших литераторов, а тех, кто эти скульптурные напоминания рассматривает, изучая давно забытые смерти. Безлюдность и пустынность рощи позволяла нам не притворятся идущими ко внутренним акваториям приятелями. Мы были фунерариями, чертовыми мрачными гробовщиками. У него в кармане куртки был нож, а я был зависимым лучшим другом смерти. Фил знал, что моя природа зависимости не связана напрямую со смертью. Нет, предмет моей одержимости был ему хорошо известен. И тогда, летом четвертого года, все это ему нравилось.
  Лоточница, предлагающая яды, заинтересованно оглядывалась в нашу сторону. Аллеи парка были пустыми, голосов людей слышно не было. Если только совокупляющаяся в камыше пьянь, но она не исторгала звуковых волн. Или дети, двое, но я сразу понял, что их давно уже нет в живых.
  Мальчики, может быть изволите чего? Она скучала в отсутствие посетителей. Терракотовая накидка, пластмассовые только с могилы цветы в волосах.
  Фил сразу же заинтересовался, он был всегда обходительным, учтивым и любил перебранки с посторонними. Я спрятался под козырек кепки и отошел на несколько шагов в сторону. Болтовня завязалась в непринужденную беседу. Я рассматривал, как он взаимодействует с ней, изучал индивидуальные особенности его коммуникации. Его интонации. Моя зависть к тому, с какой легкостью ему удавалось быть остроумным, к его природной харизме безжалостно пинала меня изнутри. Спрячься под скамьей, куда-нибудь в можжевельники, за стену непроходимого леса. Спрячься, беги. Фил расспрашивал ее, что имеется в наличии? Что-нибудь нейротоксичное новенькое?
  Она смотрела ему в глаза, мне все было понятно, сейчас отложит лоток в сторону и запрыгнет на него, он не будет сопротивляться. Что там у нее? Все популярное. Сурик свинцовый, мышьяк, ртуть, киноварь. Рубиновая кровь мертвых любовников. Сначала он умер, потом она.
  Нет, чего-то такого новенького нету, но вы еще и старенькое не перепробовали, заигрывающее она. Фил уже был женат единожды. Может еще раз захочет?
  Перепробовали. Мы в экспертном ряду, далее он обращается ко мне по имени, так как за пределами дома мы переходим на имена и это происходит еще до появления протокола.
  Лексе конечно же бы выбрал яд саламандры. Я говорю Филу:
  Возьми медную зелень. Лоточница смотрит на меня, как будто бы ей предлагают быть третьей. Не я предлагаю, но она уже стыдливо спрятала глаза под веками. Откажись, у нас с ним свои планы, думаю я. И Фил читает это на моем лице, мне для этого приходится поднять козырек. Глаза вернули привычный цвет. Я хочу подниматься на холм с ним, не втроем. И уж тем более не смотреть как она там будет ...
  Он показывает ей жест плечами 'в следующий раз'. Да, будьте любезны, в следующий раз, без меня.
  Мы возьмем сок корня цикуты, если он свежий. И дает ей несколько денариев. Я его им хочу напоить. Это первый раз когда он как-то дефинирует важность моего присутствия за все время разговора. Лоточница сразу понимает. Выдает Филу одноразовый кувшинчик.
  Ну, мальчики, хорошо вам повеселиться.
  Мы начинаем восхождение на холм, перед нами в метрах двадцати идут несколько факельщиков в белых тогах, я не понимаю на каком языке они говорят. Фил думает, что латынь, но какой-то диалект или его примесь. Факельщики, на вид очередные физкультурники, пребывают в хорошем расположении. По интонациям становится понятно, их цели куда более торжественные нежели мои. Фил снимает куртку и остается в этой своей синей майке, ему уже жарко. Разделочный нож в чехле на поясе. Откуда у него этот чехол? Вдоль всего огибающего холм пути расставлены оссуарии и костницы, иногда переплавленные в изваяния белых, отделанных бетоном, стен, когда-то давно выложенных первоначально кирпичом. Факельщики уже далеко, их почти не видно. Рыхлый, растоптанный дерн смягчает шаги, обеззвучивает присутствие. Фил рассказывает про то, что у него стопка болванок с новой музыкой и нет времени все переслушать и каталогизировать. Потом рассказывает про каких-то скелетонов, которые шли за ним по улице, притворяясь невидимками. Но это расхожее явление для тех, кто вырос в Новогиреево. Ходячие скелетированные рыбные останки, кто же их не слышал, гуляя ночами по мрачным мертвым проспектам. В три анте меридием.
  Я знаю, что сейчас самое время задать некоторые вопросы Филу. Я еще не настолько невнимательный друг, каким стану в конце пятого года. После того, как буду следить за ним и Лексе на Строгинском заливе. Сейчас же причина того, что я их не задаю иная - не решаюсь. Боюсь выглядеть глупо, ранимо. Я сейчас мрачный фунерарий, мы идем с ним на свидание к Матери Смерти. А то, что это и наше свидание, где я возможно единственный увлеченный его участник, мне лучше помалкивать. Вот никаких вопросов поэтому и не звучит. Как и нет ничего другого, чем свидание может быть отлично от занимательной прогулки двух единомышленников.
  Лукус сгущается венозной кровью в ему соответствующие оттенки мрачных нижних этажей спектра зеленого. Темнеет, время зажигать огонь. Лексе бы уже это сделал, но его здесь нет и мы идем внутри тягучей аллеи, все глубже захватываемой вечерним сумраком. Где-то там, в отдалении, в размытом, но все еще остающимся летним небе можно все еще рассмотреть огни Субуры. Я понимаю, что в такое время еще не должно быть так темно, сейчас около шести или семи часов вечера. Фил говорит, что чем ближе туда, тем меньше освещенности. Но не видимости. Она наоборот только укрепляется. Мы могли бы выступить всей коллегией в следующий раз, говорю я. Со своими факельщиками. Фил спрашивает, то есть с Лексе и Максом? Макс точно не согласится, он у нас медбрат, врач-самоучка, больничная крыса, но никак не факельщик. Тогда Аси будет второй факел нести, они с Лексе договорятся. Фил спрашивает, а почему факелов должно быть два. И правда, почему.
  Мы говорим о наслаждении жизнью, о связи подземного мира и пышной природы, как соприкасаются рождение и смерть, жизнь и разрушение, Либидо и Некрос, и почему Плутарх считает, что одна и та же богиня призвана соединить в себе противоположности этих двух начал, показав тем самым, что смерть - это не более чем желаемое завершение жизненного пути, и уж никак не бедствие. Ей во власть вверены прекрасные сады, утопающие в роскоши любых доступных природных форм. А там, где сады, там и тихая доблесть принятия умирания.
  Образы разрастаются и их очертания становятся все более зловещими. Я уже это чувствую физически - близость Матери Смерти. Эти ощущения можно вдыхать, втягивать в легкие как влажную могильную прохладу склепов и подземелий ее храма. Глаза Фила горят янтарным светом. Но не ярко, это больше блики пламени, отраженные сетчаткой глаз. Становится холодно, но не так, как если бы это летний ветер сам прибавил себе значимости, усилив вечернюю прохладу. Нет, холодеет по мертвому, понижая температуру воздуха до знакомых всем мертвецам минус пяти.
  Фил говорит мне, чтобы я сейчас никого не слушал, потому что 'эти голоса не будут принадлежать мертвым', это могут быть те самые страшные демонические поля, на которые выходить нельзя. И чтобы я не прислушивался к ним. Дорога все больше скручивается в тоннель, в котором освещение почти пропадает и остается в виде каких-то мерцающих вспышек, рассыпанных как соль на крышке деревянного гроба. Или сигналами глубоководных рыб, раздавленных километрами черной водной толщи, лишающей любой намек на свет жизни. Вокруг нас шелестят тени. Это не те уютные призраки, с которыми можно болтать, сидя дома. Нет, это иные формации, их порядок определен совсем другими рангами и доменами. Фил говорит, что это либитинарии. Погребальщики, хранители похоронных принадлежностей и стражи храма богини. И что лучше бы им нас вообще не видеть. Фил бесстрашный, он вырос в Новогиреево, у него есть с собой нож. Это конечно в данном случае слабое успокоение, но не настолько слабое, чтобы не понимать, что он знает, что делает. Что у него есть какая-то цель. Мы тоже здесь темные души, пусть и более мелкого порядка. И чтобы быть честным, мне жуть как страшно.
  Фил говорит:
  Они нас примут, хоть мы и пришлые. Мы сейчас с тобой подходим к этой грани, которая последняя, финальная. Я знаю, что ты сможешь остановиться, даже если одна нога уже будет там, в могиле. Но ты сможешь, я в это верю. Ты содержишь в себе баланс тьмы и света. Организуешь как-то хаос. Тебе удается это, я не знаю, как. Я поэтому и цепляюсь за тебя, потому что ты можешь вытянуть нас двоих из этой бездны. Моя же участь туда упасть. Если ты отпустишь, я полечу в нее.
  Головой вниз, говорю я. Головой вниз, повторяет Фил.
  Он не был давно со мной так откровенен и, если бы не темнота, я бы мог видеть его глаза, но у меня нет такой возможности, кроме как слышать его и чувствовать шагающего рядом. Его глаза как будто исчезают в этот момент, я забываю их цвет, выражение. Количество либитинариев увеличивается, они несут какие-то огромные чащи, заполненные водой с плавающими в ней лепестками роз. Я не уверен, что именно эти цветы, но Фил говорит они. Воздух слабо ароматизирован растительными отдушками цветочного анамнеза. Может быть и розами, шлейф точно цветочный.
  Чья-то сухая костистая рука дотрагивается до моего локтя, как бы поправляя направление движения. Рука холодная, застывшая и напоминающая куриную кость. Фил подтягивает меня к себе и придерживает, чтобы я не потерялся в темноте. От него пахнет лавандой. Он говорит, чтобы я не отвечал на прикосновения, если кто-то будет тянуть ко мне конечность или любой другой предмет. Вообще ничего не трогай. Это не для живых. То есть не для меня. Уже видны какие-то мутные очертания и лики храма, подступи из камней, составленных в лестничные проходы и пандусы. Фронтон устремляет в небо своих гарпий, сидящих на нем в рубленной последовательности, местами уже изрядно разрушенных. Темнота не позволяет рассмотреть больше, а факельщиков не достаточно, чтобы осветить строение изнутри. Фил говорит, что и не нужно. Это не праздная любопытность. Последнее, что я вижу это какие-то жуткие акротерии по краям сводов, напоминающие чучела суккубов, страшных кукол, выполненных из мрамора. Фил говорит, что это сфинксы, и у них исключительно декоративная роль. И после этого мы заходим внутрь. Вдвоем.
  Шесть.
  Третьяковская
  Переход на станцию Новокузнецкая и Калужско-Рижскую линию. Поезд дальше не идет, пожалуйста выйдете из вагона.
  Молочница Аранья с подругой, у которой уже испорчено настроение или же это ей настолько скучно выталкивают себя вместе с остальной толпой из вагона. Сода не понимает, что со мной и где я в этот момент. Но он тактично и не спрашивает. Я переключаюсь на происходящее. Кристина. У входа. Макдональдс. Сода поднимает меня за куртку. Пойдем. Кристина в черном плаще, не в зеленом в этот раз, в такой холод. Она что, самая не болеющая? Волосы снова разлохматились в гриву. Знакомлю их. Он ей нравится, я вижу по начатому флирту. Сода младше нас на лет двенадцать, хотел бы сказать восемь, но нет, двенадцать. Крис уже ему что-то рассказывает. Улица забаррикадирована, они здесь получили разрешение на строительства защитного ограждения. Я вспоминаю, что Америка должна напасть. Когда только? Все стены оклеены царем и его ближайшими приближенными. Возле самого входа в метро строят новую заградительную фортификацию. Уже развешено 'мы вместе'. Я покупаю ванильный коктейль. Сода зовет нас в свою тусовку в какую-то закрытую подземную локацию, где собираются его друзья. Кристина дала согласие, они строят планы. Я все еще не могу вернуться в 'здесь и сейчас'. Да, поедем, я вот только свой коктейль допью. Кристина говорит, что черный это цвет обнуления. Обнуления бесконечной власти царя. Они сразу понимают друг друга. Черным можно перекрыть весь неугодный навязанный пропагандой поток предписаний, постановлений и директив. Перекрыть грубо, одним махом. Как голову отрубить, говорит Сода. Я смотрю, что мы здесь единственные, кто одет в черное. Черный скоро запретят, царь уже поручил расследование провести. Черный цвет молодости, протеста, свободы. Я слышу 'свободы' и на меня накатывают слезы. Выплевываю изо рта сгусток паутины. Мы запрыгиваем в трамвай и куда-то едем, хотя я и понимаю, что возвращаемся назад, в Новогиреево.
  
  2016, сентябрь
  Некролог семнадцать.
  Диктофон:
  Как часто умирают безымянные небезызвестные нам люди, чье имя начинается на букву В? Один из которых умер в ... году, весной, и не просто умер, а Умер. Он собой пытался заменить одного дорогого нам друга, но попытка эта не была засчитана. В был глуп, если не сказать более. Самовлюбленный спортивник. Ему с самого начала была предоставлена роль заменяющего на непродолжительное время нашего друга. Раз уж мы сегодня полезли в личное. Вместе с В мы прогуливались по улице, сидели в какой-то его спортивной машине и слушали его некрасивую музыку. Один раз были с ним в гостях у наших 'друзей', ночью сидели у окна и притворялись, что нам интересно. В. хотел сбежать, это мы хорошо помним. Сбегающий заменяющий. Он нам быстро надоел, говорить не о чем, слушать нечего. И мы тогда тоже сбежали, предварительно посвятив ему пару темных сонетов. Мы тратили свое время на В. Звонили, писали, звонили еще раз, стучались в дверь. Зачем? Он не получился как друг и дружить с ним нам не о чем. А в это время наш друг, возможно, искал нас, но мы не знали об этом, так как В. израсходовал наши личностные запасы, время и энергию. Нас не было рядом с нашим другом, потому что мы потратили это время на В., который потом сбежал. Куда сбежал мы не знаем, не интересовались. Мы спрятались в очередную осень, восстанавливались, ходили к дантисту и книжнику, сидели на скамейках и кормили ненавистных нам птиц хлебными крошками. В конце декабря В. умер, теперь не только для нас. Умер как-то глупо, откуда-то неудачно спрыгнул с высоты десяти метров, какая-то веревка не выдержала. Падал и упал. Мы не посетили похороны, ну что вы. И на могиле не были. И В. к нам позже никогда не приходил. Сколько их таких В. умирает повсюду. Да и пусть. И на этом все. Прощай, В.
  Вернувшись в Новогиреево, я было предложил нам всем пойти в детское кафе, устроить какое-нибудь поедание чего-либо, Кристина была не против, но Сода не сразу въехал, почему детское. Район ими богат, если кто-то забыл. Может быть мы приобретем порционные останки торта? Или другой десерт. Кристина понимает мою фиксацию на этих фантазмах прошлого, Сода нет. Он думает, что я действительно хочу пойти купить торт или корзиночку с кремом. Времени объяснять нет. Говорю ему про сказку из детства, ностальгию, память мест. В его мире ностальгия еще не прописалась, хотя он и слушает какие-то электронные гимны тоски по времени моего детства и мечтает в них вернуться, в восьмидесятые, даже если по хронологии его родительница могла бы там быть еще совсем школьницей, а у него впереди было десятилетие несуществования.
  В детское кафе мы в итоге не идем, я не могу объяснить Соде мотивацию и сам теряю к этому интерес. Идем в его катакомбы, но не памяти в этот раз, а настоящие, спрятанные где-то глубоко под землей возле теплотрасс. Сухие помещения, осветленные неонами со стоящими в ряд игровыми аппаратами, которые тоже дополняют иллюминацию и усиливают общую атмосферу места. Там уже много таких же, как и Сода ребят. Оживленность происходящего вибрирует на непривычных мне частотах. В остальном же все достаточно понятно. Нас здесь человек двадцать или чуть больше. Кристина уже здесь своя, как ей это всегда удается? И часа не прошло.
  Я же ищу какую-нибудь конструкцию, за которую собираюсь спрятаться. Играет музыка. Совсем другая, но достаточно красивая. Все стилизировано через распределение освещения под магенту или неон. Сода любит стилизации, я уже заметил. Наконец, я вижу некое подобие составленных друг на друга концертных колонок (или просто чего-то, что используется как сценические громоздкие аксессуары), стоящих, как крышки гробов, у стены и прячусь там, прихватив с собой бутылку воды. Крис остается в гуще ребят, она там уже со всеми перезнакомилась и сидит нахваливает молодняк.
  Ребята говорят о сопротивлении, о создании народного ополчения, фронта. О том, что молодая сила сможет противостоять царю. В свою очередь я обращаю внимание на то, что в нашем подвальном помещении вообще нет паутины, нигде и ни на ком. И еще не воняет плесенью. Неужели есть какая-то взаимосвязь? Новогиреево для них центр протеста. Надежда города, страны. Один говорит, что нужно выходить из состава России. Как это вообще возможно? Крис озвучивает ее мнение, оно очень похоже на общее, но со своими критическими замечаниями. Еще я вижу Клебси, учительницу, я ее бы и не узнал, как она сейчас выглядит. Она машет мне рукой и отправляет воздушный поцелуй. Я ей в ответ. У нее волосы убраны под капюшон худи и глаза подведены черным. Она выглядит современно, не так как тогда на утреннике. Я к слову тоже, если вы не забыли, изрядно обновил гардероб. Макс, который последние два часа помалкивал, наконец-то вспоминает, что он есть.
  Морик, они же так похожи на нас. Только иначе, наоборот. Мы в смерть шли, а они от нее.
  Я хочу ему ответить, что все молодые похожи, но останавливаю себя. Он прав, мы шли в сторону смерти, а они от нее бегут. Они при царе росли, им вся эта паутинизация невыносима.
  Макс, мы что все уже? Наше время закончилось?
  Ну мое то точно да, закончилось. А твое, ну вот посмотри ты здесь сидишь с ними, разделяешь их взгляды, у вас общее действие. Так что нет, ты еще пока не все. Пока еще есть. Но Крис права, ускоряться надо. Иначе опоздаешь.
  Макс, я хотел тебе сказать. Зачем я сейчас начал? Лучше момента не было? Я про твою сестру. Я схожу к ней, я дам вам поговорить.
  Он молчит какое-то время. Я уже собираюсь извиниться за неудачную формуляцию.
  Я знаю. Спасибо.
   Он это говорит так тихо, что я подозреваю, что это или кто-то другой ответил или то была запись голоса на пониженной громкости включена. Но нет, это он так тихо ответил. Макс сейчас бы заплакал, если бы призраки умели плакать. (Некоторые умеют, редко, но не Макс). Вместо этого его глаза становятся черными, настолько черными, что начинают напоминать мне великий ужас ничто, в котором гибнут галактики и цивилизации. А я понимаю, что он, Макс, уже все, мертв.
  В общении с мертвыми нужно определиться, хотите вы их видеть или слышать и уже исходить из этого. Тех, то обладает способностью воспринимать умершего в полной воплощенности, как живого, таких я не знаю, но они, уверен, тоже есть. Начинаешь присматриваться - перестаешь слышать и наоборот. С Максом мне просто, я хорошо помню его внешность, каким он был на момент смерти и то, что неизменно носил черный бюджетный минимализм. Поэтому я его в основном слушаю. Но если надо, то могу и всмотреться, увидеть какие-то отдельные очертания, глаза чаще всего или некоторые детали лица. Легче всего видеть конечности мертвых, руки или ноги, но это и практически бесполезно в большинстве случаев. Макс всегда в вэнсах, как и мы все в свое время. Так что там ничего нового. Ему теперь всегда двадцать девять лет. Я уже за старшего ему могу сойти, как бы сложно не было бы это осознавать. На могилу его сказал не ходить. Не хочет, чтобы я о нем как о мертвом думал, первые восемь лет они все такие. Говорит, потом, когда надо будет, сходишь.
  Крис прижилась полностью в новой компании. Я наблюдаю за тем, какая она сейчас счастливая. И я ее могу видеть целиком, а не только лицо в видеозвонках. Что она там говорила, что изменилась? Вообще нет. Она любит все новое, знакомства, людей. Там, где она может говорить открыто, что думает. Что чувствует. Где ее не осудят, не подвергнут ненависти критики. Например, здесь, в этом подземном помещении, состоящем из трех больших комнат. Здесь все свои, даже не смотря на подвальную непроветриваемую духоту, дышать можно свободнее, чем там, на холодной улице. И нет паутины и запаха гнили. Молодые улыбающиеся лица вместо вековых бабушек в состоянии физиологического исхода да испуганных их внуков, детей, перегоняемых из дому в школу. Все эти парни здесь, они вынуждены под разными вымышленными предлогами избегать быть призванными на учебные сборы, мобилизованными на подготовку отражать ожидаемую атаку врага. Они сбиваются друг с другом в семьи, заболевают неизлечимыми диагнозами, скрываются, живут как призраки в подземных городах, только чтобы бездушная машина царского распределения человеческих ресурсов не зачерпнула их своим ржавым ковшом и не перетащила в цех переработки биоматериала на духовно-патриотические рзадачи и нужды. Никто не верит ни в какого внешнего врага. Никто не верит в готовящееся нападение. Все хотят жить свою молодость. Быть свободными. Но пока живет царь, никто не живет. Мы все знаем. А кто знает, тот знает.
  Сода садится рядом со мной и мы на какой-то момент оказываемся совсем близко на некотором расстоянии от остальных. Это не крышки гробов - то что стоит у стены, это какие-то фундаментные блоки, составленные на поддонах, размещенных поверх друг друга и покрытых сверху темным матовым материалом, текстура которого мне не ясна.
  Кристина сказала, что ты с мертвыми разговариваешь, говорит Сода. И я сразу готов уже возмутиться этим недоразумением, но он дает понять, что находит это интересным. Я не разговариваю с мертвыми, но иногда их слышу. И не всех. Он спрашивает, могу ли я, например, кого-то известного услышать? Знаю этот вопрос. Нет, не могу. И с твоей бабушкой тоже не могу говорить. А откуда ты про нее знаешь? У каждого есть мертвая бабушка. Сода делает взрослое лицо. А если бабушка с тобой заговорит, услышишь? Ну тогда да, услышу скорее всего. Потом Сода спрашивает, могу ли я предсказать чью-то смерть. Нет, не могу. Я знаю, что он хотел спросить. Но, к сожалению, такие масштабы и величины осознания исторических личностей мало кому подвластны. Но я обещаю ему подумать над этим и может своих порасспрашивать. Подразумевая под своими Макса, который мне все равно ничего не скажет, даже если бы и знал. Сода спрашивает, как я думаю, получится ли что-нибудь у нас. Но и здесь я не знаю. Я приехал на могилы, с ними бы разобраться для начала. Хочу что-то про разницу в возрасте добавить, но сам понимаю, как это неуместно. Ему же пофиг, почему тогда мне нет.
  Я приехал домой и понял, что диктофон сломался. Поменял батарейку, постучал им о стол, ничего не помогало. Он завис. Там были несколько месяцев воспоминаний, некрологи. Все это возможно пропало навсегда, мне оставалось теперь вытягивать историю из задворок собственной памяти, выскребать ее оттуда как гной или слизь из поврежденного бактериями или вирусом органа. И мне не с кем было разговаривать, когда Макса не было рядом. Покупать новый было бы расточительством. Сода сказал, пиши в телефон. Смешно. Я разделял их, диктофон был отдельной вещицей, со своей историей. Сода предложил посмотреть, можно ли что-нибудь сделать, спросил, не заехать ли ему ко мне? Ко мне в дом? Был ли я вообще к такому повороту готов? Нет. Поэтому я написал, спокойной ночи. Он ответил смайликом и черным сердечком. Ну хорошо, что хоть черным.
   С Кристиной так и не поговорили, я уезжал, она осталась. Какое-то новое начало во всем этом было. Как если бы вся это сюжетная конструкция пошатнулась, накренилась и привалилась бы на рядом стоящее здание, в котором происходила эта другая, отдельная жизнь, которую жили все эти ребята. Завтра схожу к Соде на работу, куплю эту синюю газировку, от которой язык потом синий и показатели крови могут ухудшиться. Макс тоже ушел 'перемещаться', то есть за сестрой следить. Когда-то давно, когда Эдо еще вел свои пометки на его диктофон, он начитывал туда информацию о данных контаминантов, с которыми работал, иными словами, рассказывал в чем собственно заключаются страницы так пугающего их жизненного позора, а потом скидывал эти файлы нам в комп. Иногда вместе с этими файлами попадали его разномастные размышления о происходящем, наблюдения оторванные от контекста хода событий или же какие-то критические наблюдения о нас самих. Что-то например этого:
  Морик, бездарь, постоянно путается под ногами. Или. Этот ушлепок Морик пишет девяносто семь некрологов, а говорит, что сто. Или. Оторвать бы этому Максу ноги за то, что он везде лезет со своими умными советами.
  Все эти файлы исчезли вместе с уничтоженным компом Фила, я никогда не слышал более о них. Там было много информации, которая могла бы сегодня помочь получше моих воспоминаний или реконструкций оригинальных некрологов того времени. Но все это было навсегда утрачено. Макс говорит, что так оно и лучше. Мало ли он бы там что-то страшное откопал, о чем лучше мне не знать никогда. Он это говорит так, как если бы он уже один раз ознакомился с содержимым, установил факт наличия этих страшных, не нужных быть узнанными фактов и в такой свободной форме решил мне это все изложить. Но он мне все равно никогда не скажет этого. Из мертвых информацию вытянуть невозможно. Они ее собирают, если получится, или умысел злой какой есть, а после уже все это складывают в наши дневники ужасов, как я это себе понимаю. Потом, если им надо отмщение или злое действие какое-то, то к содержимому этих дневников могут и прибегнуть. А это себе дороже. Эдо хотел научиться так далеко заглядывать, но ни ему, ни даже Филу этого никогда не удавалось. Ходило мнение, что он достиг на этом поприще определенного успеха и даже смог в чем-то преуспеть, но практических результатов этого я никогда не видел. Он знал, как манипулировать людьми через дневники позора, зная их природу зависимости, но источники их ужаса оставались для него закрытыми.
  Все, что у него получилось это немного развить способность вытаскивать людей в демонические поля. Это та еще страшная жуть, но по сравнению с дневниками ужаса - условно выносимая. Цена, правда, бывает высокая. За все надо платить, кому-то рассудком, кому-то жизнью. Кому-то дорогой, полной одиночества.
  Макс в этом случае может и справку дать, он там был. Я когда-нибудь узнаю у него больше об этом.
  Демонические поля - это территории физиологического демонизма, не эстетического или академического, а самой его опасной формы - прямого действия. Это где экзорцизмом священники-изверги вытравливали юные души. Где можно вдруг одному остаться с демонами, напрямую заинтересованными в вашем физическом уничтожении и знающими как это сделать, где природа зависимости превращается в ее жестокую биологическую основу. И там, в этих полях, каждый шаг приобретает воинствующий облик сражения.
  Ему было бы сложно рассказывать мне об этом или даже страшно. Он там побывал, а я теоретически шел к этому. Мы оба знали, что да. Где-то там, в этой точке пути, где, как говорит Кристина, я должен буду иди совершенно один, даже он, будучи мертвым и опытным, не сможет мне помочь. Его там тоже не будет. Что это за отрезок такой? Что знает Макс? Что знает Кристина? Что мне дальше делать? Разве можно быть еще более одиноким, чтобы идти какой-то там отрезок одному? Я и так только с мертвыми общаюсь. Ок, еще Сода. Что значат эти черные мессы по пятницам? Как мне жить без моего диктофона? Куда мне рассказывать мысли? Какого цвета твои глаза? Почему ты молчишь? Что знает Макс? Что знает Кристина? Почему не отвечает Лубкин? Зачем приглашать на пиво и потом не отвечать? Я уже и на его пиво согласен, только бы он ответил.
  Я сидел в холодном доме и разговаривал с пустотой, задавал ей все эти вопросы, на которые она мне не могла предложить ни одного хоть сколько способного меня удовлетворить ответа. Январь заканчивался, уступая одну мрачную и морозную тьму другой за ней последующей - еще более пасмурной и туманной.
  Баррикадных укреплений, заграждений и прочих перекрывающих геркосов становилось все больше, многие переулки, сайдовые улицы были заблокированы, создавая огромные неудобства прохожим, людям там проживающим и автомобилистам. Все везде нужно было бесконечно объезжать, обходить, что превращало некоторые магистрали в многочасовые простаивания в пробках. Улицы и пешеходные тротуары были прочерчены разметкой, еще больше сужающей проходимость и свободу перемещения. Каратели малыми группами сновали по городу, присматривая за выполнением законом установленного порядка прохождения разметки безопасности и если выявляли нарушителей, то избивали без всякого разбору будь то женщина-пенсионерка или перепуганный школьник. Ни холодная морозная погода, ни перекрывающие кислород кружащиеся в поветрии клочья паутины никак не влияли на продуктивность их карательной деятельности. Они были облачены в униформу, защищающую их от холода, имея на голове если не скафандр, то агрессивные респираторы, защищавшие их от любых природных неудобств. Подходя ближе к карателям, можно было почувствовать многократное усиление вони плесенью. Гнилостная концентрация запаха была настолько невыносимой, что человек чувствительный просто не выдерживал близ представителя закона и нескольких минут, падая в обморок. Этот запах мне чем-то напомнил выпаренную свиную мочу, когда я впервые почувствовал его ближе. Это не была ставшая уже привычной мне отравляющая плесень, нет эта вонь была куда более животной, аммиачной, непреодолимой. Каратели и сами знали, какой смрад испускают их тела, поэтому особенно не любили видеть реакцию на лицах людей, не успевших скрыть признаков отвращения услышанной вони. Им было стыдно вонять, но они ничего не могли с этим сделать. Царизм исторгал паучью грибочную мокроту. Зимой можно было спрятаться под медицинской маской по причине разных вирусов, атакующих расслабленные иммунитеты граждан. Что мы все и делали. Сода подарил мне черную тканевую маску и я постоянно носил ее. Раньше у меня была балаклава, но они были уже запрещены.
  Я пришел к нему в Сода Шоп, он просил не называть это ни магазином, ни лавкой ближе к закрытию, снова отказался от синей газировки, хотя и обещал попробовать, и когда он закончил, мы снова пошли в катакомбы. Еще несколько недель назад я целыми днями сидел в холодном доме или слонялся как призрак по Новогиреево в поисках вопросов, сейчас же у меня появилась какая-то новая социальная активность, люди, и это было мне с одной стороны в определенной мере интересно, с другой - некомфортно и психически сложно. Знакомства не мое, как вы понимаете. Сода всячески старался меня поддерживать, задавал смешные вопросы, поправлял мою маску, но это все, в итоге, не давало необходимого результата. Кристина сказала, что это сейчас не мое действие и мои задачи иные. Она была права, как всегда, при этом ей как раз-таки компания эта нравилась и она там прописалась в свободное время, которого у нее сейчас стало очень много. Это все ее, знакомства там всякие, люди новые. Мы видели намного чаще, чем раз в две недели, а про наши сессии по четвергам я уже и забыл, с тех пор как мы стали друзьями. У нее там, в катакомбах, были какие-то новые интрижки, на что она снова сказала, что свободная женщина и ей можно. А раз ей можно, то и мне тоже, думал я, каждый раз когда мы с Содой шли после всех этих митингов на ночную прогулку. Он все интересовался, в каком это таком доме я живу, но я продолжал выдерживать дистанцию. Потому что иначе мне пришлось бы ему много всего рассказывать, а я на такое пойти готов не был. Макс больше не сопровождал нас с Содой на прогулках, он его вообще называл Сод теперь и говорил, что моя личная жизнь его не касается. Чудак. У меня нет личной жизни.
  Кристина была готова приступить к расследованию последних лет жизни Фила. У нее были свои мысли на этот счет и мы планировали встретиться вдвоем. Я так и не познакомил ее с Максом лично, но она знала, что большую часть времени он рядом, а Макс вообще просил не превращать все это в официоз, мол, ему и так ок. В ином случае, состоялось бы подобное представление их один другому, он бы вспомнил, что его никто не видит и не слышит, а потом, что его нет, и наконец, что он мертв. Принятие этого факта он мог еще два года откладывать. Поэтому ему комфортнее было бы просто быть среди всех, а они и так знали, что он там среди них тоже есть, это давало ему чувство полноценного участника, его живого присутствия.
  Сейчас у нее было несколько новых поклонников, все из ополчения, в черном, и она тратила на них половину того времени, которое мы ранее проводили вместе, зато мы и виделись чаще, могли обмениваться информацией, которой не становилось больше, так как мы были постоянно вовлечены в эту новую компанию. Там же я встречал и Клебси, которая мне больше не напоминала учительницу из процессии, хотя и оставалась все еще работать в школе.
  Можно сказать, что первая декада февраля прошла относительно бессмысленно, я высыпался и почти никогда не оставался один, отсутствие диктофона было компенсировано Содой и Максом. Первым почти каждый вечер причем. Вторым все остальное время. В какой-то момент я уже думал, что вся эта ситуация хоть и выглядит приятной, но смещает фокус моего расследования, его прицел. Лишает меня холодного отчаяния мысли, наполняя радостью участия и вовлеченности. Мне нравилось сидеть в теплых катакомбах и слушать образовательные лекции, современную музыку и впитывать в себя энергию молодости, но все поставленные мной задачи как будто бы отодвигались при этом. Я не приближался к вопросам, я приближался снова к ответам, которые у меня уже были. Фил умер. А Лубкин продолжал молчать.
  Исходя из этого, мной самим было предложено Кристине встретиться в три часа в субботу на станции метро Третьяковская. Я знаю, что вы думаете. Но куда-то дальше на внешнюю карту в центр выбираться мне было невыносимо, а Кристина не любила встречаться в Новогиреево, потому что там ее все знают. Ей нравилось в центре. Чтобы она там не придумывала. А Новогиреево принадлежало мне и Соде, который провожал меня по вечерам куда-то в сторону рощи, дальше я шел один. И ему не нужно было задавать вопросы, потому что тактичность явно была его сильной стороной. Но рано или поздно это бы закончилось, так что я мысленно готовил себя к тому, что мне придется показать ему дом. А там и отвечать на его вопросы.
  Макс мне уже давно сказал, что я снова совершаю ту же ошибку, пытаясь два мира держать существующими отдельно, когда они уже перемешаны и превращены в сообщающиеся сосуды самой историей. Он был прав, я не спорил. Мне нужно было показать Соде мое прошлое. Вот так сразу все сразу: общую гостиную, овальный стол, скрипящие коридоры, наши персональные комнаты, комнату Фила, я же не могу ему там говорить 'туда иди, а туда не ходи'. Ему будет все интересно. Может быть крюки Лексе спрятать? Погребальный инвентарь я уже и так вынес частично в подвалы. Все вымыл, прибрал, проветрил, просушил, насколько это было возможно. В саду навел порядок. Я там не только в потолок смотрел и овец считал, вы не подумайте.
  Кристина говорит, что дом в скором времени будет снесен под нужды реновации, что не нужно его в такой чистоте содержать. Но я так не думаю. И да, вы правильно поняли. Она уже знает. Я ей сказал, что живу там. Но по ее лицу я сразу понял, что она и не удивлена. Конечно же это было понятно, что ты там живешь. Какая комната у незнакомцев! Ты говоришь, думаешь и действуешь как человек, который живет в этом доме. Я ждала, пока ты мне скажешь. И то, что Сода тебя в ту сторону провожает. Морик, ты что меня за дуру держишь? Как же я глуп. Конечно же она все знала, что я в итоге вернусь туда. Дом все равно поставлен на снос, никому нет дела кто там живет. Соседи все давно съехали. Где сейчас Алла? Понятия не имею. А ее рыженький сынок? Пофиг. Кристина говорит, тебе понадобилось почти два месяца чтобы мне это рассказать. А я думаю, что как друзья, можно и ускорить подобные признания. Она точно что-то знает. Теперь все точно придется рассказывать Соде. Придется? Морик, ты продолжаешь быть невнимательным другом? Она права, снова. Я должен ему давно был рассказать. Кристина говорит, ты там на два месяца закрылся в своем прошлом. Никого не пускаешь в него. Сода не забирает его у тебя, он ведет свою новую линию, в которой ты тоже есть. Я не замечаю все этого, целого человека, который идет рядом со мной в новом направлении.
  Крис говорит, дом снесут весной. Она узнавала, нужно ускориться. И еще она говорит, что мы все собираемся у тебя. В смысле у меня? В доме? Кто все? Все? Из головы снова полезли черви. Она говорит, ты там в старушку-вдову превратился уже, ты из этого дома и не выезжал бы никуда, жил там один. Ты хочешь расследовать смерть Фила или нет? Или хочешь ждать там его возвращения до самой смерти? У меня для тебя есть плохие новости. Он не вернется. Он мертв. Кристина сейчас жестокая. Рубит правдой. Она говорит, что не рубит, а возвращает меня к жизни. Мы все собираемся в доме и делаем его снова живым. Чтобы там снова звучал смех и голоса, а не мертвая тишина пустого морга, в которой ты собрался вечность оплакивать Фила. Я ее в этот момент немного и ненавижу, она меня, точнее, бесит, но она снова права. Да? Дом оживет? Она знала, что его весной снесут. У нас есть пару месяцев, чтобы дать дому еще одну жизнь, дать ему энергию молодости. Она мне говорит дом назывался зеленым, а не мертвым. В субботу мы встретимся с ней на Третьяковской, а уже в воскресенье мы все соберемся в доме. Теперь я там десигнатор? Нет, Морик, ты хост, радушный гостеприимный хозяин встречающий гостей. Радушный? Живых гостей? Не визитеров. А свечи можно? Кристина говорит, что угодно можно. Все эти твои фиксации сколько угодно - маковые баранки, мороженное, жаренные пельмени. Сколько угодно. Она горит жарким пламенем, когда говорит все это. Пьяная? Не похоже. Она же типа не пьет. Пломбир она тоже любит. Фил любил. Как и маковые баранки. А теперь я их люблю. Макс нет, он считает, что все это вредные углеводы и говорит, что я забыл, что мы раньше сахар не ели. Не ели, а вот этанол почему-то при этом пили.
  Вечером я рассказываю Соде про дом, потом про план Кристины пригласить туда всех. Спрашиваю его, кто эти все. Он, ну человек сорок максимум. Сорок? Мне трех там сложно будет вынести. Ладно, пусть будет сорок. Нужен костер, спрашиваю. Какой костер? Его поколение не мыслит кострами. Его интересует, есть ли там акустика для музыки. Как сказать. Там есть старая мебель. Ржем. Он сам все притащит, что нужно. И вот мы идем с ним туда, вдоль рощи. Я поглядываю в сторону холма. Сода показывает мне мемы в телефоне. Холм грозно возвышается сверху над нами. Я должен еще вернуться туда. Но сейчас я возвращаюсь в дом.
  Хотел бы я в этот миг услышать цоканье скелетона за спиной, но они вряд ли ходят по снегу. Сода расстегнул куртку и что-то мне увлеченно рассказывает о противостоянии Новогиреево, о том, что за нами смотрит вся Россия. Мы сейчас центр свободы, нас хотят окружить кольцом. Если мы не прекратим, они сюда введут войска. Представляешь? Он перепрыгивает через сугробы, смеется. Введут войска? Они там совсем того? Сода говорит, что за его поколением будущее. А за моим? Вспоминаю про молодость, проведенную на кладбищах и в моргах, да. Кристина, как и Макс, говорила, что мы убегали внутрь, в смерть, чтобы выжить, а эти наоборот, бегут в жизнь, чтобы погибнуть.
  Сода не боится, он считает, что лучше умереть героем, чем выжить трусом. Как точно он формулирует. Про героизм. Я даже и рот бы не открывал. Сказать ему про самого негероического человека, которого он знает? Или ждать, пока сам догадается? Зачем ему вообще такой друг как я? Невнимательный, трусливый. Мы еще только подошли к дому, а он уже орет, что все супер. Огромный дом, места много, крыльцо, здесь можно барбекю. Врубил свет и бегает по гостиной. Да у тебя здесь места на всех хватит. Можно бы приют для животных организовать было. Или столовку для бездомных. Я даже не успеваю рот открыть. А мы здесь Сатурналии устраивали, но он не знает, что это такое. А вот это черное полотно привезено из Праги, с городского кладбища. А вот это место, где мы собирались по вечерам при свете свечей. Показываю на овальный стол, но он не читает эти ретроспективы. Приют для животных, кормежка бездомных. Образовательный центр, правозащитная организация. Сода, правозащитников запрещают. Он, 'в будущем, которое будет свободным'. Когда он говорит слово 'свобода' он сияет каждой клеткой своего тела. Это и есть вера? Мы также говорили 'смерть' Во что мы верили? В освобождение смертью? Нет. Прятали свободу под смертью, как невозможную и недостижимую? Или просто у нас была смерть, а у них свобода. А у следующих что? Тогда что такое смерть в контексте свободы? Выбор? А что такое свобода в контексте смерти? Действие? Сода действует, он выбрал свободу над смертью и смерть эта для него стала частью его внутренней свободы? Как наше 'никогда' которым мы заколачивали природу зависимости? Никогда не буду зависимым, потому что 'никогда' в этом случае становится желанной недостижимой добродетелью? Я никогда не буду. Здесь 'никогда' это свет, луч жизни, который становится ведущим. Никогда прибивается досками на небе, чтобы глаза к нему поднимать и каждый раз видеть. Я никогда больше не прикоснусь к чему-то. Или кому-то. Никогда задает ритм живого, пульсирующего начала. Это оно способно остановиться в самом беспросветном мраке зависимости, повернуться к ней лицом, посмотреть ей в глаза и сказать, а точнее ударить ее этим 'никогда' и тем самым, обнаружив пиявку-убийцу, установив механизм ее существования, а после выдернуть этого демона за хвост и этим же 'никогда' добить его после, извивающегося кровоточащим обрубком на земле. И только тогда обрести природу своей зависимости, окончательно преодолев ее. Ничего этого я конечно же не говорю Соде. Он уже смотрит, что у нас на втором этаже. Я слышу, как он выгибает двери сначала моей комнаты, потом Лексе. И кричит, вы что модифицировались? Увидел крюк. А я ему, да, можно и так сказать. Это комната моего единомышленника, я тебе про него не рассказывал, он умер.
  Он говорит:
  У тебя по ходу все умерли. Грустно. Ты с ним разговаривал?
  Нет, только с Максом. Его сейчас нет здесь, если что. А напротив это моя комната, там сейчас пусто. Я все в комнату Макса перетащил. На второй этаж я не хожу больше. Комната Фила снова закрыта на замок. Даже если она и пустая почти, так мне нравится, маленький символ преданности, который если и нужен кому в этом доме, то только мне.
  Он кричит:
  Мо, а что здесь написано?
  Только не это.
  Провожу черные мессы в ночь с пятницы на субботу?
  Это не я писал. Выйди из комнаты Лексе. Уважь покойника. Я не знаю, кто и что там когда написал. Дом длительное время пустовал. Но он уже повесил свой рюкзак на крюк и сфотографировал в их чат. Сода, давай, заканчивай.
  А сколько вас здесь жило?
  Постоянно четыре, иногда шесть, а случалось и всего два. Ну и приходящих гостей было вдоволь время от времени.
  А кто второй? Макс. И что вы здесь с мертвецами общались? Нет, только я, здесь, да, но это все не так как ты думаешь. А ты ходил к психиатру? Ходил, поставили шизофрению дважды. Поэтому я и не верю в психиатрию. Они всем только диагнозы навешивают. Хочу сказать ему, что я верю, что это наука, но пора эту дискуссию заканчивать и вернуть его назад уже. Через какое-то время он спускается вниз, на нем знакомая цепь, хирургическая сталь. Это принадлежало Лексе. Можно я ее возьму?
  Я думаю про Сатурна, который пожирал своих детей.
  Сода, можно я тебя съем?
  Мо, ты же вроде вегетар. Нет, я это метафоризирую. И я не вегетар. Кто тебе сказал?
  Ну ты только мороженное ешь и сушки.
  Баранки, поправляю я. Он сидит напротив меня, там, где сидел Эдо. С цепочкой Лексе на шее. Что происходит? Я впервые замечаю, что у него рыжие оттенки в волосах и щетине. Сода, ты хоть понимаешь, какие мы больные все? Ржем. Он скидывает еще десяток фото в чат. Там, где со мной, добавляет всякие ехидные комментарии. Я ему, а мы в свое время в гробу фоткались. Он, подожди сек. Роет телефон, вот смотри, это я музее похоронного хлама в гробу в прошлом году. Хлама? У него при дневном свете синие глаза. У Эдо были зеленые, как и у меня. У Лексе серые. У Аси кукольные. У Макса черные. Никого из них здесь больше нет. Сода, спрашивает, где мы поставим барбекю. На крыльце или в саду? Это веранда. А где лучше? На веранде, говорит он, так удобнее. Они все принесут с собой. Для меня также будут вегетарские опции. Кто тебе сказал, что я вегетар? Крис сказала. Она что, больная? Мы с ней куриный суп ели же. Сода ржет. Крис пошутила, я иронизирую.
  Показываю ему не занятую ничем комнату Эдо, подвал, хранилище дневников остается закрытым, как и комната мертвеца. Но там ничего нет, Фил все уничтожил перед смертью. Про него он уже немного наслышан из моих оговорок, но особо не лезет с расспросами. Про Макса спрашивает часто. А где сейчас Макс? А он видит меня? А что я ему сейчас показываю? Фак обычно. А Макс ему голую жопу. Мне все это надо ретранслировать один другому. Это конечно же выглядит безумно, но очень весело. Они определенно нашли друг друга. Его вообще не смущает, что Макс вообще-то призрак. А Максу в кайф вся эта приятельская возня. Скажи Соду еще это, скажи Соду еще то, а в ответ скажи Максу, передай Максу. Как бы я хотел, чтобы они когда-нибудь встретились, лично все это друг другу сказали, но этого никогда не произойдет. И здесь тоже 'никогда' будет забивать ржавые гвозди в доски, перекрывающие установление тех взаимосвязей, существование которых ведет в мрачные холлы природы зависимости. Поэтому мы пока обходимся этой вот формой совместного общения, и если вам интересно, а могут ли мертвые двигать предметы или писать пальцем на запотевшем окне, то я вас огорчу. Нет, не могут, за редкими исключениями. Они за пределами физического. Поэтому или голос, или образ. А вы сами решайте.
  Сода ушел в половину одиннадцатого, через день у меня будет барбекю и много людей. Макс ликует, Крис тоже. Я в ужасе. Уже придумал, где спрячусь. Сода сказал, чтобы я наконец побрился и помыл башку. Завтра схожу в фитнес клуб в душ. Макс вернулся со своих перемещений, точнее от сестры. Я его уже попросил это так и называть, а то эти 'перемещения' уже слух режут. От сестры ты вернулся, приятель. А он мне, ладно, от нее. Мы перетираем сплетни. Он спрашивает, понравилось ли Соду в доме? Еще бы. В воскресенье толпу людей жду. И он ждет. Вспоминаю Макса именно таким, как он все эти тусовки и праздники любил, готовился к ним. Ничего не меняется. Я же говорю, первые восемь лет они точно такие как при жизни, только потом уже все эти перемены начинаются.
  Сначала голос меняется, появляются мертвые железные призвуки слетевших радиоволн, стальные ноты, потом интонации сбиваются, как будто бы иностранец говорит, окончания слов становятся беззвучными, проглоченными, звук жующим и чем дальше, тем сложнее вообще различать текст полностью. Отдельные слова и общее послание речи да, но уже в детали уходить становится недоступной роскошью. И тоже самое с внешним видом, он становится все более водянистым, смазанным. Те, кто смотреть выбирают рассказывают, что в итоге остается только полупрозрачный контур и это в лучшем случае, последнее что исчезает это конечности. То есть ноги вы будете видеть дольше всего.
  А далее начинают забывать себя живыми, истончается ткань исторической памяти или они в ее коридорах теряют себя, уходят в эти лабиринты, забывают, как выглядели, как вели себя, как общались, позже вообще забывают почти все, но это когда лет двадцать проходит. В начале этих изменений памяти помогает, если сходить с ними на их могилу (если она есть, с колумбарием тоже работает, но хуже), там обычно есть их фото и это пребывание на месте захоронения их как-то освежает, они вспоминают то, что начали забывать. Но это способ не бесконечный, он работает первые десять после того как закончатся их первые 'восемь' (восемнадцать в сумме) лет и только в том случае, если это именно захоронение было, а не кремация. Поэтому я и говорю, никогда не кремируйте мертвых. У них потом только эти восемь лет и будут на все и еще меньше шансов продлить земное присутствие.
  Мертвые редко контактируют с другими мертвыми, это им не интересно, напоминает о том, что они умерли. Но могут, если выпросить такую сессию. Могут даже помочь найти другого умершего, которого они вообще не знают. Но это уже совсем редкость. Те, кто умерли в одном месте в одно время, как правило, так стайками или парами и держатся поэтому если у вас сразу группа, то сразу можно понять, что они умерли все вместе. Тогда у них и отношения прижизненные сохраняются и память дольше держится.
   Что же происходит по прошествии восемнадцати лет и более? А то, что мертвые полностью становятся невидимыми, неосязаемыми и забывают себя начисто, никакой контакт больше не возможен. Они как это называется уходят, растворяются во времени. Мы медленно забываем их, да и сами мы постепенно умираем. Самим обращаться к мертвым и уж тем более звать их нельзя, как я много раз говорил, не известно кто к вам придет. Как правило, вы потом серьезно об этом пожалеете. С Максом мне повезло, но здесь сыграло свою роль два фактора мне на пользу. Первый, прошло только шесть лет, второй, он сам пришел и ждал, когда я его позову. Такую вот тактику выбрал, почему - не знаю.
  И еще, чем ближе у вас степень доверия и глубина отношений с умершим, тем больше шансов, что придет именно он. Если вы зовете незнакомого вам человека, то ждите худшее. И здесь вам уже никто не поможет, если он вас сразу в демонические поля вытянет - вы оттуда не сможете уже вернуться. Макс вообще во всем исключение, не ровняйтесь на этот случай. Он продолжает отрицать, что умер, не нажился еще. Вот ему и тянет к живым так сильно. И он не боится среди них быть. Да, как правило мертвые боятся живых, а не наоборот, как вы привыкли думать. Они миллионы раз осторожничают, прежде чем напомнить о себе. И если решаются на это, то высчитывают самый миролюбивый безобидный способ, например дать вам почувствовать, что они рядом. Но далеко не каждый это считывает и большинство вообще не способны их услышать. Но они продолжают повторять это снова и снова с надеждой. И да, никакие вазы, стулья, вещи и прочую посуду они не бросают и не роняют. Это совсем другие проявления и на такое некоторые из них решаются в самых страшных и редких случаях, когда речь может идет об отмщении себя, но никак не желании поприветствовать родственников или сообщить возлюбленным об их присутствии.
  Мертвые работают только в поле вашего психологического восприятия. Никаких страшилок про постукивания и перетаскивание мебели в мире мертвых нет. Некоторые отчаянные решаются на такие меры, как Макс, например, чтобы ускорить события, как в нашем случае, напомнить мне, что он ждет, но эти попытки не всегда остаются увенчанными успехом, опять-таки как в нашем случае. Это общество потребления сделало мертвых материалом для бесконечных отупляющих сериалов и фильмов массовой культуры, где они выступают как что-то злое и темное. Злое и темное это мы с вами, люди. А мертвые они душки, если вы меня понимаете. И им нравится читать о себе некрологи, если они хорошо написаны.
  Что же касается демонических полей, то здесь все немного по-другому, туда редко кто выходит и еще реже оттуда возвращается. Но и там воздействие на вас редко выходит за пределы психологического, скорее можно говорить о помрачениях или видениях, если вы что-либо начинает ощущать, как физически оказывающее на вас воздействующее. Все, что связано со смертью и мертвыми, оно не имеет больше под собой физического основания. Оно бестелесно. То, что работает против вас при выходе в эти поля, оно также работает через психологическое воздействие. Таков же и принцип воздействия через обнародование дневников позора. Вроде бы это не более чем постыдные и нелицеприятные подробности вашей жизни, а вы уже социально уничтожены. Все то, что можно использовать для физического уничтожения из дневников позора переходит в дневники ужаса, как я знаю. А о них знают только мертвые, но использовать их могут лишь единицы и в самых исключительных случаях, когда от этого действия зависит абсолютно все, именно в таких случаях мертвым и удается ненадолго перейти в плоскость живого, как бы ожить на несколько минут, чтобы нанести физическое действие. А еще есть мертвое поле, но об этом я расскажу позже. Оно значительно слабее, чем демоническое по воздействию, хотя и в чем-то страшнее.
  Эдо хотел получить доступ к этим знаниям, после того как узнал, что некоторые живые могут рассчитывать на них, когда обработают весь доступный архив дневников позора и научатся им управлять. Поэтому ему до конца был нужен Фил, так как он мог понимать все, что было задано в дневниках и знал, как соединять их с некрологами в единую замкнутую систему. Знал ли Фил о дневниках ужаса? Да. Умел ли он ими управлять? Этого не знал никто. Они оба мертвы, а я должен разобраться с этим, расследовать эти две смерти. Чтобы рассказать историю Фила и, как говорит Крис, в конце обрести его смерть.
  Утром я хотел позвонить соседке домой, справиться как Кузя, но она не ответила. Если бы были какие-то трагические вести, она бы позвонила сама. С Кузей все хорошо, с соседкой, надеюсь, тоже. От Лубкина по-прежнему ничего. Я решил больше ему не звонить и не писать, это все уже выглядело слишком странно. Если только он не умер, тогда можно было бы понять, а учитывая, что все умирали, это нельзя было исключать. Если же он был жив, то я и не знаю, по мне это какое-то непотребство, вот так принести кому-то такие вот новости, предложить по пиву, оставить номер и потом просто исчезнуть. Если он такой человек и для него это приемлемо, то почему я вообще о нем должен что-либо думать. Раз он решил не отвечать, то и я больше звонить не буду.
  Диктофон оставался сломанным, там были уже сделанные записи, некоторые некрологи, я понятия не имел, что с ним будет дальше и получится ли у меня его оживить. Сода сказал, что нет, не получиться. А диктовать себя в телефон у меня не было никакого желания. Я старался поменьше туда заглядывать, не желая получить оттуда какую-то еще одну неприятную и болезненную информацию или известия. У меня был еще один, кнопочный, чтобы писать смс Крис и иногда звонить, а тот второй, современный, я проверял раз в несколько дней и отводил на это не больше пяти минут. Сода писал мне смски, для него это было что-то новое, но я ему объяснил все это конспирацией и ему даже понравилось.
  В субботу в три часа мы встретились с Крис вдвоем, как и договаривались, на Третьяковской, но в этот раз вместо Макдональдса пошли в рюмочную, в которой мы уже когда-то были. С вежливой и внимательной докладчицей. Без Соды мне было как-то свободнее быть стареющим. А вот Крис уже вошла в образ надолго.
  Мы выбрали посадочное место, точнее столик у окна и заказали бутики со шпротами и томатный сок. Кристина, которая не пьет, решила попросить немного Бехеровки. Сначала сказала по пятьдесят грамм. Мы были одни, алкашни еще не насобиралось. Фортификацию у входа в метро разобрали, так как она уже была максимально неудобной и почти перекрывала проход. Люди говорили, Америка Америкой, но пройти то нужно. В это время дня как-то менее людно было, если такие дефиниции как-то применимы к перегруженной основе города. Настроение улицы определялось как субботнее, тусклое. Все спешили, толкались и обменивались оскорбительными замечаниями, при этом успевая выплюнуть паутину или схаркнуть скопившуюся в глотке плесневую мокроту. В остальном же все было привычно для внешней карты и центра. Патриотические агитации, растяжки, лики царя и процессии с заученными молитвами. Мужчин призывного возраста не было. Я уже привык их видеть только на тусовках Соды и в катакомбах. Либо это были павшие на самое дно алкозависимые, которые не то что на мужчин, на людей уже похожи не были. Пасмурное небо прибавляло приятной мрачности. Москва не выглядела свободной, но оставалась такой же красивой, какой я ее всегда помнил.
  Крис попросила еще раз пятьдесят. Сказала, что пьет раз в месяц, по случаю. А что, сейчас этот случай? Она не рассказывала о своих пассиях, потому что я и так все знал. Мы часто виделись в кампании. Да и завтра я ее снова увижу, но мы не сможем поговорить с глазу на глаз. Но если она собралась набухаться, то и сейчас не получиться.
  Ветер подвывал в ставнях и дверных проемах, шпингалеты нервно подергивались. Мы болтали обо всем, что приходило в голову, но не про Фила. Я ей рассказал, как Сода изучал дом, про то, что он забрал себе коробку с украшениями Лексе. Про то, что так и не позвонил соседке, не спросил о Кузе. Про то, что не могу дозвониться до Лубкина. Про то, что последнее время много думаю о том, что мое время заканчивается.
  Крис, ты вообще понимаешь, что мы рано или поздно тоже умрем? Кто с нами тогда будет разговаривать, если нас уже не будет? У меня нет таких знакомых. А если я захочу что-то сказать, поведать? Куда я пойду? К гадалке?
  Ржем.
  А у меня еще муж и дети есть, не забывай. И еще пятьдесят просит. Докладчица в этот раз новая. Спрашиваю ее про напарницу, не умерла ли?
  Умерла? Почему умерла? У нее выходной сегодня.
  Крис говорит:
  Морик, не все умирают. То есть все, но не так.
  Новая докладчица не такая учтивая и я не проявляю в ее сторону какого-то особого внимания или расположения. Шпроты вкусные. Сок тоже. Для чего ты сказала Соде, что я вегетар?
  А ты нет?
  У входа начинают избивать женщину лет двадцати трех. Каратель лупит ее дубиной по животу. Она наступила на белую разметку и скривила нос, когда каратель к ней подскочил. Два огромных мужика избивают мелкую невысокую женщинку. Крис говорит, а что ты хотел, мы в центре. Просит еще пятьдесят. Докладчица смотрит на избиение и перекрещивается. Она не привыкла еще.
  Ты знаешь, у Фила было целых четыре года, чтобы убить себя, но перед этим он уничтожил архив. И еще было что-то в чем я не уверена. Его жизнь в эти годы, она сильно другая. Наконец после полбутылки Бехеровки она возвращается к важной теме.
  Ты думаешь, что за ним следили? Ему угрожали? Я уверен, что да. Им было мало смерти Эдо, они не получили того, что хотели. Фил продолжал жить. Совершал свой подвиг.
  Морик, не называй это подвигом, у него не было выбора. Был, выбор совершать подвиг дальше - жить.
  Люди, которые были в этом заинтересованы, это не просто клиенты Эдо, спасающие свою репутацию, иначе бы они убили бы его следом. Нет, они дали ему жить еще четыре года, наблюдая за его страданием. Они тем самым хотели отомстить ему. Заставить его вымучивать все оставшееся ему время. Это живые люди, мертвые на такое не способны. И здесь речь не только о дневниках, которыми он владел. Что-то большее, что-то что мы должны найти еще. А не вместо этого шляться сутками с малолеткой по Новогиреево.
  Здесь она бьет мне коленом под дых конечно же. Я трачу много времени на Соду.
  Крис, я даже не думаю ни о чем таком. Смеешься что ли. Но ее слова напротив сейчас лишены какого-либо шуточного подтекста.
  Тебе сейчас в первую очередь нужно сконцентрироваться на смерти Эдо. Отсюда берет свое начало все остальное. Если мы поймем, что там произошло, то сможем идти дальше. Не думал съездить к его родителям?
  От одного этого предположения у меня все застывает внутри. Родители и все, что с ними связано были под самым строгим запретом в протоколе, их как будто бы не должно было существовать. Никаких упоминаний. Одна девочка, знавшая номер чьих-то родителей, где-то его кому-то сообщив, чуть не поплатилась за это жизнью и была изгнана навсегда из стаи. Одно упоминание о родителях уже могло стать поводом для преследования.
  Съездить к его родителям? Как ты себе это представляешь? Я вообще ничего о них не знаю и не знал никогда. Я даже не уверен, что они живы.
  Ну вот с этого и можно начать. И, Морик, нет больше никакого протокола. Ты свободен. Даже от нее слово 'свободен' звучит каким-то волшебным снадобьем. Да, она права. Я начну со смерти Эдо. И для этого я сегодня же поговорю с Максом и ему придется мне ответить, хочет он того или нет. Если я разберусь с этим, как и почему умер Эдо, я смогу идти дальше, в сторону второй смерти. И может быть я смогу поговорить с мамой Эдо. Я впервые вспоминаю ее за много лет, да, я знаю, что она у него есть. Или была. Макс должен знать. Сода уже прислал мне смску, что занимается приготовлениями на завтра. 'Если бы ты заглянул в чат', но я не загляну, у меня только кнопочный с собой. Я снова надел коричневое воцерковленное на встречу к Крис, чтобы не привлекать внимание. Крис тоже в коричневом и в кашемировом платке на голове. Поэтому на нас никто не обращает внимания. Но и паутину приходится чаще снимать и плесень выплевывать. Зато на нас никто не смотрит косо и не проклинает, мы спокойно сидим в рюмочной как два нормальных воцерковленных человека.
  Кристина вспоминает про то, что дома ее ждет муж-друг и она не думает, что будет счастлива туда сегодня возвращаться, так как у нее нет настроения на все эти кривляния и маскарад. Она поедет в катакомбы и останется там на ночь, а утром будет в доме. Мы уже так легко обсуждаем то, что я там живу. Она считает, что самая сложная фаза завершена, я в этом сомневаюсь. По мне, самое страшное еще предстоит найти и преодолеть.
  Еще раз повторите, пожалуйста. Ты что хочешь всю бутылку выпить? Почему сразу целую не захотела заказать?
  Тьма на улице разрастается, с неба свисают какие-то черные огромные перья или может быть это окна грязные.
  У нас чистые, отзывается докладчица. А вы тоже эти перья видите? Или это хвосты? Или руки?
  Крис говорит, ну а что ты ждал в центре города. Здесь все верх дном. Фил любил стоять на голове, говорю я.
  Докладчица спрашивает, а кто такой Фил? Это его мертвый приятель, говорит подпитая Кристина, специально чтобы меня позлить.
  Ну во-первых не приятель, а друг, во-вторых, он только формально мертв, он всегда был мертв, с самого детства, а потом он умер физически, то есть умер.
  Докладчица смотрит на Кристину, ожидая пояснений. Кристина с лицом 'даже не начинай' смотрит на меня. Потом говорит:
  Я дипломированный психотерапевт. Трезвая она бы так не начинала предложение.
  Так вот есть некоторые дети, которые сталкиваются с такой невыносимостью жизни и событий, которые на них были обрушены, что предпочитают объявить себя мертвыми, чтобы стать неуязвимыми перед лицом обстоятельств. И чтобы опередить и обезвредить смерть, как самое страшное, что может с ними произойти. Они добровольно становятся мертвецами. А мертвого ничем не возьмешь, он уже и так мертв. Вот именно этот путь и выбрал его друг, когда мамаша отправила его в интернат для детей с умственной отсталостью. А там его закрывали в библиотеке одного в наказание и вот он там днем и ночью читал книги сидел, которые и не каждый взрослый осилит. Он хотел доказать маме, что у него нет умственной отсталости. И чем больше он узнавал, обретал знаний, тем больше он проникался отвращением к людям, которые избавились от него, обрекли на мучения и тем больше он хотел оставаться мертвецом и дальше, сделав эту маску изначально своим вторым я, а после и видимо первым. Потому что он уже не различал границ жизни и смерти. И тогда в тот период, у мертвеца, который мог являться и в более мрачной ипостаси - самой смерти, появился лучший друг, или лучший друг смерти, который здесь перед вами и сидит.
   И она повернулась в мою сторону.
  Докладчица все это время кивала, потом сказала, что ее родственница говорила, что к ней приходила накануне почившая тетка с посланием. И что эта родственница потом долго не могла заснуть без света в комнате. Мы засмеялись, но не над тем, что она не поняла, а просто над всей этой ситуацией. И докладчица смеялась вместе с нами.
  Скажите, а вы когда Фила найдете, то что будете делать? Вы же его ищете, я правильно поняла?
  Да, она поняла гораздо больше, чем я мог подумать. Вечно эти мои стереотипы мешают.
  Если честно, то я не знаю. Скорее всего смогу с ним попрощаться. Или же отпустить, не знаю. Но уже после. Она слушает так внимательно, что у меня возникает ощущение того, что она понимает, что со мной происходит. Вот и моя родственница с тех пор говорит, что мертвых слышит, что они к ней приходят с разговорами. Ходила и к врачу уже, и в общество какое-то при храме. Но все говорят, что она придумывает и то таблетки назначают, то молитвы. А я ей верю, она такие вещи рассказывает, что это никто знать не может. Откуда она их знает? Если все придумала. Я делаю подходящую моменту мимику, но не рассказываю ей ничего. Кристина тоже становится немного серьезнее.
  И после мы сидим какое-то время молча. В рюмочной новые клиенты, две бабушки, они стояли на входе какое-то время, стряхивая паутину друг с друга. Докладчица уже занята ими.
  Крис, зачем тебе муж? Уже пару лет хотел спросить, но не по видеозвонку. Ты же его не любишь. Домой не хочешь возвращаться. А он еще не самый плохой дядька. Терпит все это, за детьми смотрит. Он то чего ждет?
  Вопрос из списка запрещенных, я знаю. Она сейчас скажет, что это не мое дело. Но мы же теперь друзья. Она про Фила все знает.
  Я жду. Еще по пятьдесят.
  Нас, женщин, так воспитывают, с самого детства вбивают в подкорку муж, дети, муж. Без мужа никто, при муже жена, детей нарожала сиди дома, нет мужа жизнь пропала и так поколения проходят этот проклятый цикл, бабки-внучкам и потом когда те тоже бабки, они дальше передают. Если вдруг кто-то задумывается, что строго карается, то от происходящего осознания скручивает его от ненависти, от отвращения к этой системе. Нам разрешили образование получить, профессии, но это в сути вещей ничего не меняет. Муж изменил. Виновата женщина, ушел к молодой тоже сама виновата. Бьет тоже сама. И так бесконечно. Мужчина любит женщин, да он же здесь у нас жеребец, женщина любит мужчин, шлюха, общество к ответу ее тащит.
  И не мужчины даже, а сами женщины, предательницы - те, кто проиграли и потеряли все. И теперь хотят это все у остальных отобрать. И этому циклу нет конца. Мы вынуждены сидеть в этих клетках традиционных обществ, чтобы просто физически выживать. Нам отвели разрешенные лужайки для выгула и вот довольствуйтесь этим. А что если я мужа разлюбила, мне что с ним прожить всю жизнь надо? Иначе меня расстреляют, как неверную жену? Вот мы и сидим в этих тюрьмах. Муж все понимает, ты же знаешь. Он просил, чтобы я открыто это не упоминала, поэтому я всегда обыгрываю, как если бы мне нужно было бы что-то придумывать. Нет, он все знает, мы вместе потому что так удобнее. Притворяться нормализованной семейной парой, как того требует государственное упорядочивание. Воцерковленными. А дети, дети у нас в любви растут, и мы с мужем над этим работаем. Так, что мамочка я еще та, когда должна ею быть. Но я думаю, что ты и так это все знаешь. С твоим то обостренным чувством свободы. Я тебе ответила, раз уж ты моментом воспользовался. И более никогда мы возвращаться к этой теме не будем. Я с тобой дружу, и здесь я не женщина-мать или жена, а свободная самостоятельная дама, сама решающая кого когда и как ей любить. Договорились?
  Я понимаю, что Крис действительно сейчас сделала невозможное, побыла пару минут просто женщиной. Я и сам все это знать не хочу, мне пофиг, что у нее там дома. Она здесь, счастлива, свободна и это самое главное. Иначе зачем нам друзья?
  Докладчица возвращается к нам, она несет десерт. Не такой как в детском кафе, что-то авторское. Говорит, сама леплю эти трубочки дома, решила вас угостить. Мы приглашаем ее к нам присоединиться пока клиентов мало. Бабушки уже пьют свой чай или что они там заказали и обсуждают что-то связанное с церковным оброком, которым их недавно обложили. Все это время пока мы сидим, точнее стоим, в рюмочной небо становится темнее и темнее. Уже шесть вечера и город вбивается в черноту. Какие-то мелкие демонические проявления гогочут по ту сторону витрины, указывая на нас пальцем. Я не могу понять, люди ли это. Кристина говорит, да, дети.
  Мы обсуждаем предстоящее нам воскресенье. Точнее мне, так как Крис его как раз-таки ждет. Ее двух новых поклонников, немного Соду, немного Макса. Немного план проведения Сатурналий. Она говорит, что это не Сатурналии и чтобы я в этой компании с этим церемониалом завязывал. Это другое поколение, они в языческую мистику не втыкают. Докладчица проводит с нами еще полчаса. Ее домашние трубочки оказались настолько удачными, что я забрал у Крис и ее тоже. Мы в основном касаемся безопасных нейтральных тем. Еда, какие-то уличные увеселения, очереди к мощам. Докладчица в них не стоит, он говорит, что вера в сердце. Но это в наше время уже может быть приравнено к вольнодумству, поэтому голос ей приходится слегка понизить. Крис спрашивает ее, не хотела ли бы она присоединиться к нам завтра. Вы себе это представляете? Она сначала оправдывается, что куда там, она уже не молода для таких вещей. Крис спрашивает сколько ей и выясняет, что докладчица не многим старше Соды. Ржем. Ее зовут Синица, с ударением на первый слог. И да, она соглашается, потом говорит, что это Новогиреево же, там сейчас центр протеста, топовое место. Вдруг выясняется, что она довольно-таки хорошо осведомлена во многих вещах. Крис с ней быстро переходят на новогиреевский язык (она его, как мы выясняем, хорошо понимает), как сейчас пропаганда это называет 'новогиреевский проамериканский сленг'. Синица спрашивает, можно ли ей взять подругу, у нее есть подруга. Откуда Крис вообще все это знает? Я себя чувствую старым и замшелым. Но мы так и выглядим сейчас в том, что на нас надето. Крис снимает платок и ее черная копна мрачно рассыпается по всему лицу, превращаясь в манифест свободной женщины.
  Синица записывает координаты локации и мы прощаемся до завтра, она целует Крис при этом и это не такой поцелуй, как когда две приятельницы прощаются у входа в супермаркет. Крис прямо-таки целует Синицу, а бабки, доедающие шпроты уже подтирают рты салфетками, чтобы возмутиться. Но Синица их опережает.
  Это моя дальняя родственница, впервые в Москве. Воцерковленная, нормальная.
  А нам она говорит:
  Мне еще здесь работать. И я вспоминаю Клебси.
  И вот так завтра людей уже будет на одного больше, не берусь сказать сколько, толпа плюс еще один. Что сейчас Сода там делает? В катакомбах на лекции? Приеду в дом, напишу ему из современного телефона, в чат. Там меня ждет уже два десятка фоток.
  По дороге домой я впервые не считаю станции, Крис поехала на такси, она ненавидит метро. А я сижу весь в коричневом и на меня никто не обращает внимание. Бросать вызов - это смелость, а у меня ее в дефиците. Поэтому пока никто не видит, я притворяюсь воцерковленным, делаю соответствующее лицо, набираю в глаза ненависти и осуждения и втягиваю голову в облезлый воротник коричневого пальто.
  Сода притащил американские флаги, но черно-белые. Я его спросил, зачем они нам здесь? Далее последовало пространное объяснение, мол, если для системы и пропаганды это является главным триггером, то мы чтобы их бесить, обвешаем этими флагами все, что только можно, включая нас самих. Понятная логика, я сам когда-то бесовщину пропагандировал, но то было иное. Мы филигранно выстраивали сбалансированную атмосферу мрака с деталями и всякими тонкостями. А здесь просто флагами обвешать все, потому что эти флаги под запретом. Ну да ладно, пусть обвешиваются, мне пофиг. Дом большой, места на всех хватит. Мы бы тогда уже выбрали какие-то более утонченные символы, более сложные для восприятия, но это видимо не было присуще этому времени. Вся гостиная была завешана флагами, на веранде стояли две барбекю локализации. Уголь и прочий аксессуарий был собран Содой и его ребятами. Они же прикрутили и несколько факелов на входе. Если бы только здесь был Лексе, он бы им показал, что такое факелы настоящие. Красные гирлянды и прочую иллюминацию привезли несколько девушек, одетых в черные погребальные одеяния. Кристина говорит, что сейчас такая мода, а не погребальные одеяния. Но мне так привычнее описывать вещи. У нас появились подушки и уличные одеяла, кто их принес - не знаю. Фонари вешали два парня тоже в черных погребальных одеяниях. Нет. В модной черной одежде. Красные пуффовые фонари. Зазывающие к порокам. Людей прибавлялось и я суетился, как и положено условному радушному хозяину. Улыбка была истерического профиля, но все же держалась. Гирлянды уже горели, что добавляло уютного зимнего чего-то там, того, что я не очень то и люблю.
   Девушки в одеяниях мертвых монахинь собирали куски животных в какие-то чугунные казаны, где все это полоскали в окисях и прочих засолениях. Но были и вегетарские опции. Как я об этом узнал? Рассказать? Сколько человек мне сказало, что помнят о том, что я вегетар, и что там у них половина их компании вегетары. Я устал их поправлять. Потом пошли вегании и я начал засыпаться. Я не против веганий, но дайте мне, пожалуйста, возможность потреблять мертвых птиц. Я не люблю птиц и не имею проблем с их пережевыванием. Куриная или индюшиная требуха мне не претит быть съеденной. И я люблю всех: и мясников, и вегетаров, и веганий, так что 'отстаньте'. После этого никто и не доставал меня более. Всем было место под солнцем. Сода мясник, если вам интересно. Кристина тоже. Так что птичью трупятину мы сегодня собирались прожарить на адском вертеле и после поглотить полностью. А вот Синица оказалась вегетаркой. И да, забыл сказать, она уже в новых 'отношениях'. Крис у нее ночевала, они вчера списались и она на полпути такси развернула. Синица принесла много трубочек, наверное штук десять. Я забрал все, мне пофиг. Она тоже в черном, то есть в модном. Волосы собраны под кепкой, на пальцах мрачные перстни, ногти черные. Вчера же была обыкновенная докладчица в рюмочной. Крис не скрывает свою увлеченность ею, я попросил ее только в хранилище дневников не развлекаться. Просто из уважения к дневникам, которых там уже давно нет.
   И это все наш зеленый дом. Я пребывал в состоянии падения. Синице двадцать пять, она говорит, что сейчас в Новогиреево тусуется весь прогрессивный народ со всего города, а сеть катакомб постоянно расширяется. Поэтому скоро все узнают про дом, но мне не нужно волноваться - все хорошо выучили правила конспирации. Я ее переспрашиваю, протокола? Но Крис сразу поправляет, нет, не протокола. У нас уже человек тридцать, как по моим ощущениям, но Сода говорит, что люди еще только прибывают. В смысле? Еще только? Я в подвале заранее заготовил себе уголок, поставил лампу, книгу, беруши приготовил. Еще час - полтора и я сбегу. Сода предупрежден. Крис тоже. Потом я закрою дверь, потом заткну уши, потом включу лампу и буду читать, как в детстве. А что они с домом сделают, да хоть разнесут, это меня не касается. Филу бы понравилось это безумие свободы и способ его проведения. Я отнес трубочки в подвал. И одеяло, два. И подушку. Кто-то притащил колонки и они включили какую-то мрачную электронную музыку. Звук был супер, до костей. Умел бы красиво двигаться, то покрутился бы немного демонстративно. А так только послушаю. Сода разделся до футболки, на ней было что-то провокационное антивоцерковленное, я офигел. Смелый. Некоторые девушки уже ходили в лифцах. Кто-то и без. Синица выкатила титьки-кормилицы и показывала свои новые татуировки. Мне тоже было интересно посмотреть, что там, но я уже направлялся в подвальное укрытие, в комнатку скорби. Сода сказал, что придет ко мне через какое-то время, посмотреть, что я там делаю. Он уже был полуголый. Выскакивал на улицу босиком и в футболке. Еды было столько, что если по ее количеству оценивать сколько примерно гостей присутствует на мероприятии, то я бы сказал, что двести. Кристина тоже оголилась до лифца. Ее грива вспенилась уже от встряхиваний и закидываний. При этом Макс на удивление чувствовал себя сдержанно. Он проявлял даже какую-то стеснительность, свойственную только мне, но никак не ему. Он говорил:
  Я здесь один единственный мертвый посетитель. И меня можешь только ты слышать.
  А я единственный, кто не может дождаться, чтобы сбежать в подвал и там спрятаться от всего этого. Макс говорит, что возможно сегодня он все же присоединиться ко мне в подвале, но только после того как оттуда уйдет Сод.
  Макс, у нас с ним ничего нет. А ты мой друг и я предпочту вечер в болтовне с тобой, ты же знаешь. Ему приятно и он улыбается, приходится присмотреться, я хочу увидеть его улыбку. И еще мне надо с тобой кое о чем поговорить. И это то, что тебе скорее всего не понравится, но без этого разговора мы не сможем идти дальше. Ты это тоже знаешь.
  Макс кивает, без всяких возражений, он понимает о чем идет речь. И он готов говорить об этом. Он спрашивает, зачем Крис перешла на лифец, вроде же холодно еще для этого. Зачем здесь вообще пол дома оголились? Им что, не холодно?
  Макс, вспомни нас, мы тоже самое делали, вспомни как костры палили и через огонь голыми прыгали. Нет, им не холодно, им весело. Макс спрашивает про все эти флаги и я ему рассказываю, как это видит все Сода. Про нетерпимость к любой пропаганде и системно-режимным проявлениям. Для них это способ противостоять царизму и паутинизации - флаги развесить. Мы бы строили свои сложные мифологические мостики, аллегории, но им это все не нужно. Они молотом действуют. И через прямую дискредитацию. Так что есть чему нам с тобой поучиться.
  Макс, которому царизм всегда был безразличен, говорит:
  Но мы же все делали более мрачно, грань была менее пологой, или нет? У нас протест был не через протест как таковой, а через сложный запутанный символизм его потенциальной возможности. И это же работало.
  Нет, Макс, это мы думали, что работало, но ничего не менялось, кроме того, что лишенные свободы люди полностью подчиняли себя природе собственной зависимости и просто умирали.
  Поэтому они и ускоряются, им невыносимо отдать молодость единственной их жизни страху. Предательству себя и трусливому побегу в сложные миры символического протеста. У них нет терпения, нет времени и они хотят менять мир сейчас, получить свою свободу назад. Мы так не могли. Мы просто умирали, лишенные этой надежды.
  В дверь стучат. Сода. Пришел проведать. Макс говорит, все, я замолкаю, и просачивается через стену в небытие.
  Сода конечно же отпускает шутки про мой угол уединения, ест трубочку, потом улыбается сладким ртом. При свете лампы он еще более рыжий, чем я думаю. Я ему говорю, что у него скандинавская рожа. Он мне, что он настоящий славян, а вообще он без нации, это вообще все утопии, нации. А я ему, да нет, я про внешку. Про рыжие пушки эти на бороде. Он ржет. Говорит, что летом весь в веснушках, я еще это увижу. А я думаю, что я даже не знаю, что будет завтра. Зато он знает. У него море планов. Мы пьем какой-то вегетарский коктейль. Он принес. Или даже веганий, на вкус не очень. Он спрашивает, кто такой этот Лексе, вспоминаю про украшения. Рассказываю, показываю фотки. Он говорит, что красивый. Крис говорила. Еще один. Я знаю, что красивый. Можно я пока в его комнате поживу? Пока дом не снесут. А мне что ответить? Можно. Живи. Он начинает рассказывать, что еще пару человек ищут где перекантоваться какое-то время. Перечисляет кто. Хорошо, пусть они тоже живут. Я в комнате Макса, забирайте комнату Эдо, Аси. Я секунду сомневаюсь, но говорю, и Фила тоже комнату забирайте и вообще весь второй этаж, всю правую пустующую сторону дома. Только флаги поснимайте, это дом, а не трибуна агитации.
  Потом мы разговариваем про наши отношения, я ему рассказываю про Фила. Про то, что сейчас не самое лучшее время, что мне нужно расследовать еще все. И вообще я не знаю, что мы сделаем вместе, когда мы такие разные. На что он возражает, что эту разность только я вижу. И что он готов мне помогать проводить расследование, вообще на все готов и ждать сколько нужно, и просто быть другом. И я тогда думаю, он, что, серьезно? Ему все это зачем нужно? А он мне, мол, дай мне самому свободу распоряжаться собственным временем жизни и если ему со мной рядом интересно и если я не против, то хотел бы здесь и остаться. И дальше у меня уже нет аргументов, я ему говорю, хорошо, тогда я тебе все расскажу про Фила. Нет, не только про него, про всех, про этот дом. А ты будешь сидеть и слушать. Может быть это займет много времени, может быть и до утра. И если ты хочешь знать, что вообще происходит, то тогда ты останешься здесь и будешь слушать. Если нет, то ты можешь это решение принять сейчас, мы останемся как есть просто друзьями, которым интересно проводить время вместе. И я не буду больше странным и сложным, обещаю.
  Сода думает минуту, потому что это достаточно сложное решение, даже если вам так и не кажется. И потом говорит:
  Я остаюсь.
  Во-первых, это очень приятно, когда вам такое говорят, во-вторых это теперь огромная ответственность мне рассказать ему историю. Я надеялся, что он откажется, сбежит. Что все на этом и закончится. И мне так будет намного легче. Но он остается. Сода сидит и смотрит мне в глаза. А я смотрю в его, синие. И сейчас я не какой-то там взрослый дядя, который его на сколько-то там лет старше, нет. Я снова фунерарий, в какой-то степени. Под светом лампы, направленной на меня, мы отбрасываем на стену черные тени, они расползаются как чернильная жижа по всем стенам подвальной комнаты, заливая этим расплескивающимся мраком все вокруг.
  Хорошо, Сода, раз ты готов меня выслушать. И далее я почему-то говорю 'привет, меня зовут Морик, я лучший друг смерти', немного драматизируя интонации. Говорю ему про то, что Фил это не просто мертвый друг, он и есть смерть. Но не Мать Смерть, нет, это главный мертвец, который знал дорогу на холм, к ее храму. И еще он знал дорогу назад, в мир живых, в Субуру. И что я тоже выучил эти маршруты и могу туда ходить, и что я слышу мертвых с самого детства. И то, что все, кто составляли звездочку умерли страшной, мучительной смертью. И что я единственный, кто остался жив. И от того, смогу ли я расследовать смерть Фила, зависит то, какой будет моя дальнейшая жизнь. Будет это удел черной вдовы, распластавшейся на могиле своего умершего друга и там же встречающей холодный рассвет или же я смогу вернуться из этого лабиринта в мир живых. И что Макс - это не веселый вымышленный друг, а настоящий друг, дорогой и близкий мне человек, чья смерть была ужасна и умирал он в муках, которые и не каждый человек вынести может. И что вся эта история очень опасная, что Фила скорее всего убили, но убили сложным запутанным образом, его вели к смерти и что эти силы сейчас возможно представляют опасность для меня. И для Кристины, и, возможно, для него самого.
  Я говорил все это почти час и Сода сидел и слушал, впитывая каждое слово. До него медленно начало доходить, что все намного серьезнее и сложнее, чем он думал. И что я не какой-то странный человек с богатым внутренним миром (как я ненавижу это определение), а что-то для его восприятия более сложное. Он чувствовал, что за всем этим стоит история. И опасность. Эдо больше не был 'этим вашим вожаком', Эдо был для него чем-то страшным, о чем опасно было упоминать в стенах дома. Он был силой, способной убить, если это станет частью списка его интересов. И Лексе, который не 'этот чувак с пирсингом', а факельщик, управляющий мрачными языками ядовитых саламандр.
  Я ему говорю, что про Аси он узнает в следующий раз, если следующий раз случится, так как для начала хватит, но здесь я лукавлю, я не хочу больше рассказывать о нем. Я его исключил из нашей стаи, когда он полностью стал на сторону Эдо и от лица его правой руки позволял многим ужасным вещам с нами происходить. Он мог стать кондитером и сегодня все эти вкусные трубочки были бы возможно приготовлены в его домашней мануфактуре. Вместо этого он стал на демоническую сторону, чем предал нас, меня и Макса. Фил отвернулся от него сразу, как только понял его замыслы. И в том, что Макса Эдо вытащил в демонические поля, был отчасти виноват Аси, так как работал с ним тогда в паре. И это была одна из тем, которую я хотел обсудить с Максом. То, как они привели его туда, в этот ужас демонического разрушения и то, что они там сделали с ним. Эдо и Аси вместе. Он мог помещать осуществлению их планов и в отличие от Фила Макс был для Эдо не более чем расходным материалом его замыслов. Сколько раз он был там с ними или только с Эдо, и что с ним происходило, Макс никогда мне не рассказывал, а и я не спрашивал, о таком нельзя спрашивать. Эдо не ставил своей задачей уничтожить его физически, нет, он хотел разрушить его личность, по сути Макс уже был мертв, медленное умирая на протяжении года от лейкоза, но Эдо это не останавливало. И Аси тоже нет.
  Аси выбрал сторону Эдо и я должен уважать его выбор, но говорить о нем больше я не хочу.
  Я выключаюсь, все, выгорел, слишком много всего озвучил. Кристина сказала, это последний вечер, когда все самое страшное еще только впереди. А завтра оно начнется. Я готов, терять мне больше нечего. Сода все еще переваривает услышанное, он еще не начал задавать вопросы. Я говорю Максу, что он теперь тоже слышал. Но он не отвечает, он у сестры. Кристина с Синицей перебегают по всем самым темным углублениям дома, исследуя интересы друг друга. Сверху доносятся крики, громкий лающий смех, топот козлиных копыт. Я чувствую, что становлюсь сильнее. Не таким жалким, испуганным негероем, каким я привык себя поддерживать.
  Я боюсь, говорит Сода, он вернул себе способность говорить. И да, как же я понимаю, это чувство страха, которое сопровождает тебя на всем пути подобного событийного ряда. Мне тоже страшно, если что. Страх это естественное состояние физиологии, когда сталкиваешься с чем-то подобных. Организм адаптируется, потом легче будет. Но ненамного, к таким вещам привыкнуть почти не возможно. Ну или надо быть Крис с ее железобетонной нервной системой. Сода улыбается. Я тоже думаю, вот бы он все это забыл сейчас, остался тем прежним Содой, каким он был два часа назад, с его шуточками и фотохрониками построчными в чат. Но нет, прогадаю если скажу, что это так. Он изменился. За каких-то два часа. Сказать ему, что я это все выдумал? Посмеяться с ним вместе над этим? Я сейчас снова был собой, достаточно трусливой личностью, со склонностью к бегству в удобный порядок вещей? Нет, я чувствовал, что этот вечер заканчивается, а вместе с ним и заканчивается все то, что было до этого, когда, как говорит Крис, все страшное еще только впереди.
  Сода медленно приходит в себя. Он сидит в одной футболке и черных спортивных штанах на стуле. Босиком. Как ему не холодно, я не знаю. Я спрашиваю, все ли с ним хорошо и он кивает, да. Глаза остаются такими же синими, внимательными. Я все жду его вопросы, он любит вопросы, много оживленных вопросов обо всем и по любому поводу. Но сейчас он продолжает сидеть и смотреть в пол. Я даже не уверен, смотрит он в пол или в бездну. В ту самую, которая перед ним открылась, и в которую улетели уже несколько людей, которых я знал. Пожирающую беспощадную бездну, соблазняющую своими недоступными живыми глубинами. В нее ли сейчас летит Сода? Спрыгнув с двенадцатого этажа собственной нормальности?
  Все, что мне остается, сесть с ним рядом и полуобнять, прижать его немного к себе, поддержать, чтобы он там окончательно не упал внутри себя. Сода действующий физкультурник, я их насквозь вижу, такие ничем не болеют и могут поднимать тяжелые коробки, но все это остается в прошлом, по мере того, как бездна заигрывающее открывает ему свои черные обитые бархатом пропасти, чувствуя его страх. Я говорю ему, что туда не обязательно падать, можно вообще и не хотеть падать и даже делать вид, что бездна не существует. Но это так себе мотивации. И еще я добавляю, что у него все еще впереди, вся жизнь, не знаю, зачем я делаю это уточнение. Просто, чтобы как-то деактивировать его страх. И вернуть ему привычную тональность настроения. Кристина бы что-то сейчас сказала, она умеет найти слова. Даже если они самые некомфортные и там нет никакого сострадания к собеседнику.
  Мо, я думаю, что ...
  Говорит Сода. И я бы хотел сказать, что мы ржем, но нет, теперь страшно становится мне. Я белею. А он начинает ржать.
  
  2003, февраль
  Сладковатый запах разлагающихся шкурок приближающихся к моему лицу мышей, протаптывающих влажные мокроватые точки на воспаленном сухим воздухом бетоне становится неприятным и мне приходится открыть глаза. Я на полу, все там же. Здесь, в этом изоляторе, окон нет и дышать почти нечем. Лампа осталась гореть, потому что мне было лень ее выключить.
  Я думал, что спал до двенадцати, что было ошибочно, сейчас десять, Сода уехал в универ на пары. Кристина стучала в дверь, скорее всего ногой, стояла, прислонившись спиной к двери и била пяткой в деревянное перекрытие. Ненавижу, когда стучат. Открою и скажу ей, чтобы перестала, но тогда и мне придется притвориться проснувшимся. Сама же дверь не закрыта на засов, щеколду или поржавевший замок, вся эта пытка выстукиванием это вопросы вежливости. Она сейчас зайдет и сядет рядом, жопой на пол. Потому что здесь только два стула? На одном стоит лампа, но она не любить стулья, когда их можно не любить. На полу достаточно чисто, если вы беспокоитесь об этом. Мыши уже разбежались по своим углам и щелям. Они, как и я, чувствительны к шуму.
  И да, она заходит и садится на пол, как я и говорил, перекрученная каким-то половиком цвета розового помутнения. Она закрепила волосы длинным пластмассовым щипцом, освободив лицо, отчего его выражения принимали еще большую однозначность. Я сказал что-то некрасивое про ее прическу, она тем же ответила в ответ, поржали, забыли. Сода убежал взмыленный, не прощался, что там ты с ним сделал? Я ей пересказываю разговор, его реакцию, мою реакцию. Сказал ему, что ничего у нас не получится, я не готов. Они меня конечно же обозвала идиотом, после моего 'не готов'. А сколько еще лет будешь не готов? Четырнадцатый же пошел. Хотя, да, можно еще и подождать. Она всегда завершает унизительным сарказмом, высмеивающим мою несостоятельность. Скажи спасибо, что он еще все это понимает, это она о Соде. Другой бы точно убежал, а этот на пары уехал. Он что-нибудь сказал тебе? - это я спрашиваю. Сказал. 'До вечера'.
  Кристина уже заняла его сторону, все понятно. А что я такого сделал? Попросил его не спешить с выводами и дать мне время, потому как сейчас мне совсем не до него. А он, что остается в любом случае здесь. Потом пошел к остальным, а я отрубился. Кристина говорит, что невнимательность все еще остается моим неискоренимым определением. Сода возможно бы и не возвращался к остальным. Но. А что, но? Я ему предложил идти веселиться, прожигать молодость. Мне нужно было здесь одному остаться, с мышами. Ну хорошо, не с мышами, просто одному. Подумать. Кристина говорит, что нам надо на завтрак доесть вчерашнее. Так и говорит, используя это неэстетичное слово. Дом пуст, все ушли в половину шестого, Сода немного позже. Он еще убирал гостиную. В смысле? Ну он убирал все там, мыл. Я что-то не понимаю. Зачем убирать? Крис говорит, что у меня проблемы, если я не понимаю. У меня проблемы, знаю. Он хотел помочь! Сделать что-то полезное. Просто так, а потом поехал на учебу. Я даже не знаю, что он изучает. Ночь не спать, после убирать всю комнату, сколько? Два часа? И потом еще учиться? Он биоробот? Крис, зачем ты ему разрешила? Я ему не разрешала, я помогала! То есть вы уже с самого утра здесь все убрали, а я не только невнимательный, но и бесполезный? Крис говорит, что у нее для меня еще раз плохие новости. Ну вот, я еще и бесполезный, когда речь заходит о таких вот вещах. Спрашиваю ее, где Макс. И она отвечает, что не видела. Это смешно, как естественно звучит этот диалог, когда ее уточнение с одной стороны и полное принятие факта его существования и сарказм над ситуацией.
  В общей комнате чисто и подмыто. Где все эти тридцать или сколько их там было людей? Где Синица? У нее работа. Сода сказал, что вернется вечером. У него свой план какой-то? Крис говорит, что надо доесть вчерашнее. Да какое доесть, ты что приличнее сказать не можешь? Она уже вытащила куриные кости и собирается доедать птицу. Я думаю демонстративно доедать мясо с ней вместе, чтобы она запомнила, наконец-то, что я не вегетар. Птица, вылежавшая на улице ночь, отзывается неприятным, мяснистым привкусом. Крис соскабливает когтями остатки сухожилий и хрящей с кости, прикусывая кончиками зубов неподдающиеся волокна. Я смотрю на нее и мне хочется повесить растяжку у входа в дом 'доедаем' У вас с Синицей серьезно? Она перестает выжевывать струпку и говорит, у нее со мной да. Но я сейчас экспериментирую, ищу себя. И у меня еще есть два поклонника. Оба мужские особи. Я помню про них, студенты, гуманитарии. Курица завершается и Крис скидывает отшлифованные кости в упаковку для биомусора. Я доела. Зачем ты снова используешь это неприличное слово? Чтобы тебя позлить. Хорошо, тогда я пять раз вспомню сегодня протокол. Только посмей, у меня уже нервный тик от твоего протокола. А у меня от доедания.
  Я предлагаю еще побалакать за чаем. Что мы и делаем. Настроения быть мрачным сегодня нет, да и с Крис это не нужно. Макс все еще у сестры. В доме только я и она. Я ей рассказываю о том, что вся эта задумка с барбекю была неплохой идеей. И что можно было бы что-то такое еще раз организовать. Она уже подготовлена к такому ходу событий и говорит, что все организовала, через неделю. Но людей будет больше и там уже будет программа. Какая программа? Образовательная. Лекционная. Крис, это типа зеленый дом станет протестным? Она показывает какой-то сложный жест, размахивая когтем перед моим носом. Мол, наконец-то я понял. Два месяца, как и не прошло. Мне это конечно же все выглядит каким-то поспешным, так только вчера барбекю же и вот через неделю уже лекции. Но это мне так выглядит, я завис во времени. Мы уже два месяца общаемся с ребятами, они сидят в катакомбах, а у меня здесь целый дом пустует. Который и не мой вовсе. Простаивает. Крис говорит, используй потенциал дома максимально. У нас еще есть два месяца. После чего она предлагает сразу три занятия на день. Она не собирается домой. Что-то новое. Так вот она предлагает, список:
  Мама Эдо.
  Могила Эдо.
  Выносим весь хлам из дома. И из комнаты Макса тоже, то есть мой.
  Я сразу соглашаюсь про хлам, ну почти сразу, она права, пора уже освободить дом от наших старых вещей. Это даже интересно будет. Сода поможет, заберет себе половину комнаты Лексе. И Максу это понравится. А вот остальные два, точнее первые два пункта. В смысле? До меня доходит. К Эдо на могилу? Она начинает:
  Ну когда-то с этого нужно начинать.
  Я не планировал, Макс помалкивает на эту тему. Ты про то, чтобы поехать в Химки?
  Крис говорит, а что у него есть еще одна могила?
  Далее следует дискуссия как же туда добираться. Кристина распределяет такси за ее счет в итоге, мои предложения маршруточных скитаний отвергнуты. Меня мутит, все плывет перед глазами, под ногами то и дело открывается канализационный собиратель в потусторонний комплювий. Кристина спрашивает, может быть меня погрузить на тележку и катить? Она понимает, как это будет возмутительно выглядеть? Я просто не выспался, для отвода глаз. Одна мысль приблизиться к могиле Эдо вызывает у меня ужасание. Я сообщаю ей об этом, Крис игнорирует. Это нужно сделать сегодня, я говорила. Безопасное время закончилось. Или ты здесь хочешь навсегда застрять?
  Хочу. Нет, не хочешь. Она подталкивает меня к выходу. Я собираюсь на ходу, застегиваю коричневое пальто. Мы решили снова не выделяться. Кристина в красно-коричневой телогрейке и спортивных штанах. Только когти выдают, что за всем этим стоит. Она перекручивает волосы в небрежный колтун и мы выдвигаемся. Макса все еще нет. Улица вся подтаявшая с утра, плакучая. Брезгливо, подбирая ноги, мы перепрыгиваем выбоины, заполненные лужной юшкой. Крис купила гостовые резиновые сапоги и стоит возле магазина, переобувается. А я скоро начну блевать от мороженного. У меня уже рот желтый, переохлажденный. Фиксация, знаю. В метре от нас несколько мужчин, по виду пьянь, откупоривают шампанское. В двенадцать дня, спрашиваю я. А у нас день рождения, у Михалыча, кладовщика, вот начали праздновать. Михалыч, он подкарабкивается к ним несколько позже, минут через десять. Морик, нам обязательно здесь стоять? Ты что на ходу есть не можешь? Кристина переговаривается о чем-то с выпивающими. Меня продолжает мутить. Михалыч наливает в пластиковый стакан то, что было обозначено как шампанское и протягивает Крис. Непьющая, она не отказывается. Мы зависаем еще на десять минут. И так несколько раз, пока наконец не приезжает наше такси. К тому времени я уже весь в паутине и мне хочется ее содрать с себя вместе с кожей.
  Уже по дороге в Химки я засыпаю, мы стоим час или больше в пробке, Крис расспрашивает водителя-таджика о том, как ему в Москве. Он ей, нравится. И так далее, а я сплю. На несколько секунд оказываюсь снова в том осеннем парке, но я настолько привык уже к этому видению, что вяло реагирую на протагониста-парня в зеленой куртке. Он, как вы понимаете, куда-то спешит. Я было начинаю догонять его в очередной раз, но просыпаюсь. Кристина рассказывает водиле, что работает психотерапевтом. Я снова проваливаюсь в сон. Но там меня ждет пустота. Нереальность происходящего только нарастает. Мы едем к маме Эдо. Я видел ее один раз, давно. Пару часов. В самом начале, когда мы еще были просто кругом друзей. Кристина уже навела справки. То есть, она нашла маму Эдо в какой-то взрослой социальной сети и написала ей. Она мне это утром за курицей рассказала. Мама согласилась встретиться, когда узнала, что я буду. Она живет там же, у нас есть адрес. У меня кроме страха нет ничего. Потом, после мамы, мы поедем на кладбище. Крис хочет, чтобы я поговорил с Эдо, как она себе это представляет, поговорил? Она уверена, что в этом будет терапевтический эффект и мы сможем пойти дальше. Но я не совсем понимаю, кто кроме Макса мог бы нам что-то рассказать. Поэтому я бы разделил это на поездку к маме, в этом первая задача состоит и я, честно говоря, рад был бы повидаться с ней, и вторую - подойти к могиле, где он похоронен. Кристина думает, что он может быть там? Прошло четыре года. Теоретически это возможно.
  Надо было повнимательнее с Содой вчера, не надо было саркастично уточнять то, что он пока еще жив. Он не поймет такие шутки. С утра убирает комнату, потом едет на учебу. Я может быть и улыбнулся. Мы два месяца знакомы, еще рано делать выводы. Необходимость возможного прояснения всех этих недопониманий вечером еще больше угнетает меня. Это самый худший день, определенно. Крис меня почти везет туда, насильно тянет. Потом с Максом разговор, потом с Содой. И все в один день. Это долбанное ускорение. Мне хочется смастерить рогатку и стрелять по уличным птицам. Но я этого никогда не делал и не уверен, что это разрешено законом. Ненавижу птиц. Крис говорит, что у меня это психотравма. У меня все психотравма, я высокочувствительный человек. Раньше нас называли проклятыми. А сейчас мы запрещенные, неугодные и нежелательные участники общества. Фил бы понял, если бы был здесь.
  Москва погружается в туманное омрачение. С неба продолжают свисать перья и руки, покрытые перьями. Я уверен, что это всего лишь галлюцинации, но Крис думает иначе. Она замечает, что количество перьев в целом удвоилось, они не только с неба ниспадают, но и где-то уже обволакивают, пожирая, неживые поверхности. Как грибок. Я думаю, как мог бы выглядеть гроб, если бы на нем выросли перья. Макабрия какая-то получается. Как это все связано с птицами? Птиц тоже много стало, огромные голуби, которые из-за жира взлететь уже не могут. Крис говорит, что таким образом создается что-то антиутопическое, если вникать. А если не вникать, то это просто издержки большого города. Подумаешь, птицы или перья. В агитациях писали, что птицы - это промысел божий и они нам во благо. Это ангелы, прилетевшие защитить Россию от вторжения Америки. Вот с неба их крылья и висят. Какие-то странные ангелы, думаю я. Огромные, неподвижные, мертвые. Только эти огромные крылья везде и болтаются. Уже даже воробьи укрупнились и скоро крыс по размерам догонят. Это из-за хорошего питания. Витаминов. Им фастфуд скармливают. Нет, это ты так видишь, воробьи как воробьи, а крыс вытравили, они ушли глубоко в подземные грунты. А что я тогда недавно на улице видел? Это были инсталляции 'грызуны'. Так они бежали через дорогу и все останавливались и ждали. Жирные крысы, я видел. Это тренировочная инсталляция. Чтобы бдительность и концентрацию не терять, и разметку не пропустить. Включают крыс бегающих, перекрывают этим движение. Крис, ты во все это действительно веришь? А ты веришь, что видел крыс в городе и что воробьи ожирели? Ну воробьи точно да, а с первым я уже не уверен. Ты зачем с Содой так? Как так? Ну так, бесчувственно. Так у меня и нет к нему чувств. Но не нужно же ему это сообщать открыто. А как, закрыто? Ты вообще спать собирался, мы еще стоять час будем, не двигаемся. Водила подтверждает. Он говорит, что может включить нам новости. Но мы просим его этого не делать. Уже темнеет, по-зимнему депрессивно, хоть что-то приятное. Кристина говорит, что Синица ей прислала какую-то романтическую чепуху, зачитывает. Я думаю, что такую же мне мог прислать и Сода, он по любому поводу мне пишет. Но не сегодня, игнорирует меня, задел его чувства. Надо будет спросить его, что он изучает. В салон пробирается все больше и больше кислый выхлопной запах, при таком скоплении машин это неизбежно. Мы достаем респираторы и надеваем, водила тоже. Он не может к зиме привыкнуть, вот у него дома тело и солнечно. А здесь зима, пробки и мороз. Мы едем в Химки, я помню это. Мама Эдо ждет нас, сидит за столом на кухне с кружечкой чая. Величавая, гордая женщина, отдавшая жизнь, чтобы спасти сына, вытянуть его из наркозависимости, но проигравшая эту войну. Каким она помнит меня? Дурачок в черной кепке? Думаю, да.
  После смерти Аси дом на какое-то непродолжительное время замер. Примерно в десятом, оставшиеся соседи, Аллочка Гартен с ребенком, съехали. Она в тот период стала завсегдатаем наших Сатурналий, но нашу музыку тактично не затрагивала в обсуждениях, думаю, она не могла даже попытаться ее прослушать. Как и не вникала в суть того, чем мы там все занимались, ей было интересно и весело проводить субботние вечера в веселой и странной компании, где никто не оспаривал утверждение того, что она стала вдруг ведьмой. Чем ближе мы приближались к событиям прошлого, тем дальше это прошлое отодвигалось. В шестом году все происходившее было поставлено на конвейер, так это ощущалось. Мы большую часть времени уже не проводили вместе, протокол лишал нас каких-либо привязанностей, напоминавших нам, что мы некогда были друзьями. Информация о смерти Аси была принята механически, зафиксирована в хронометраже. Я не видел, чтобы Эдо как-то показывал свою реакцию на это. Как и не видел реакции остальных. Мы почти не говорили об этом. Но это не означало, что ничего не менялось. Было общее чувство распада, конца. Я меньше писал некрологи, так как необходимость в таких количествах их отпала. Мы получили достаточно известности и наш клиентский поток был укомплектован. Как и сотни досье на всех этих неизвестных мне искателей приключений. Фил появлялся несколько раз в неделю, чтобы проверить архив, провести корректирующие работы и после этого исчезал снова. Я медленно привыкал быть один. Единственный, кто поддерживал меня в то время, был Макс. И он единственный с кем я разговаривал о смерти Аси. У нас не было тогда еще версий, что с ним могло произойти. Как и не было их сейчас, кроме одной единственной - его решения, им самолично принятого.
  Последующий после создания протокола год был скорее всего привычным по тональности, наше общее дело процветало, если так можно сказать, архив дневников разрастался, различные языческие празднества по выходным с кострами и пирами множились, зеленый дом всегда был полон новыми незнакомыми людьми. Оргии по-прежнему не приветствовались, исключение составляла комната Лексе, но там происходила своя жизнь и люди, которые приходили к нему, они тоже были другими. Эдо, как и прежде, организовывал сбор информации по новым жертвам агентства ритуальных услуг, Фил оформлял данные в дневник и в последствии клиент получал конвертик с ними или копию, принесенную ему, например, дружелюбным Аси. Или, в более редких случаях, самим Филом. А потом Эдо озвучивал сумму, которую надо было заплатить, чтобы этот дневник не попал к нему на работу или в руки его жены. Да, я знаю, это было некрасиво, но все, что меня тогда волновало это некрологи и Фил. Все вместе в то время мы изредка шлялись по кладбищам, одичавшим паркам и всяким непроходимым лесам Подмосковья, ездили во Фрязино, ходили на концерты, спивались и уже достаточно далеко заходили в употреблении порошков, то есть проводили время как самые обычные ничем не приметные люди. Наверное, на конец года можно было назвать некоторых из нас зависимыми. Я продолжал тем не менее оставаться чистым, моя зависимость была иного толка, это был человек. И как я тогда еще верил, мы должны были собрать как-то воедино то, что уже было навсегда разбито. В октябре пятого я понял - оно окончательно утеряно, когда проследил за ним. Он выбрал Лексе. Для меня все дальнейшее, весь последующий год, существовало в памяти как время, когда я подарил всего себя работе и тьме. Мрак стал моим единственным собеседником. Меня тогда особо и не трогали, я выполнял свои обязанности и посылал все остальное подальше. Я почти не помню ничего выдающегося или особенного из этого времени, оно было автоматизировано и урегулировано. Фил почти всегда отсутствовал, если и приходил, то часто уходил вместе с Лексе позже. Я ни о чем их не спрашивал, ушли и ушли. Если с кем я и общался тогда, то это был Макс. Мы часто шлялись по Новогиреево вдвоем. Он все понимал, но не лез с расспросами. Позже я узнаю, что отчуждение Фила было работой Эдо. Его местью мне через управление моей природой зависимости, но все это тогда мне не было известно, я был полностью потерянным в происходящем. В какой-то момент мне надоело все, кроме музыки, я практически жил только ею и концертами. Ходил чаще один, либо с Максом. Иногда в кино. До августа, когда умер Аси, вся хронология выглядела примерно так, уравновешенной и местами скучной.
  После его смерти первое время не менялось ничего и никто не говорил об этом. Но в какой-то момент, это был самый конец года, возможно декабрь, мы вдруг все осознали. Мы не были бессмертными, один из нас был мертв. Ему было двадцать девять лет, как и Максу на момент его смерти. Я помню тогда появилось чувство, что оттуда нужно было бежать. Эдо делал вид, что Аси и не существовало вовсе, в то время как тот два года своей жизни посвятил преданной службе ему в качестве правой руки хозяина. Мы не могли не заметить это. Воздух становился отравленным. Дом пустовал. Субботние вакханалии свернулись. Потом стало меньше инаких, кто-то вырос, кто-то потерял интерес к этому всему, кто-то испугался. Но то, что касается роста благосостояния Эдо, здесь все было безупречно. Бизнес не подводил. И казалось его ничего больше и не интересовало. Ему важно было, чтобы Фил был здесь, и чтобы я писал некрологи. Но я почти перестал, в этом не было больше нужды. Мне уже претило делиться знаниями и обслуживать его преступные схемы. Но это не означало, что я был исключен из общего дела, нет. Я помогал Филу оформлять и составлять дневники, но так как он много отсутствовал, то эта обязанность постоянно переходила ко мне. Я успокаивал себя тем, что мы работаем с плохими людьми, подлыми, лживыми, готовыми на все ради денег. И если мы их приглашаем поделиться с нами какой-то суммой денег, то это для их же блага. Чтобы задумались. Это конечно же было слабое утешение, но другого не было.
  В конце шестого года, формально мы уже не были стаей, хотя протокол все еще действовал, Эдо вслух открыто называл нас фирмой. Как же уродливо это звучало. Неуместно, было лишено даже намека на академический эстетизм. В то время я почти не разговаривал с Эдо, игнорируя его присутствие. Если мы теперь фирма, то он кто? Директор? Эдо для меня больше не был десигнатором. И никакого агентства ритуальных услуг больше не существовало. Мы шантажировали разных толстосумов делиться с нами деньгами после демонстрации им их дневников позора. Мертвых в доме стало значительно меньше, визитеры приходили изредка и ненадолго. Макс полдня оставался в больнице, он тогда думал, что может быть ему в самом деле пойти на врача учиться, я поддерживал его в этом. Через полгода он узнает, что у него ВИЧ. Через полгода после смерти Аси. И это многое изменит. Больше не будет легкости, беспечности и радости открытия. Смерть из нашей любимой игрушки превратится в смерть, которая стучится в дверь. Свободы станет еще меньше, мы это почувствуем, а вместе с ней начнет уходить и чувство молодости. И мы не будем больше агент агенту волк, но брат. Мы будем друг другу никто. Лексе я буду видеть раз в две недели, Фила еще реже. И только Макс будет рядом, но он уже начнет умирать и это привнесет в нашу дружбу скорбь и боль. Да, мы не могли по протоколу самоопределяться друзьями, но в случае с ним у меня получалось на это закрывать глаза.
  В последующие годы происходящее в доме обретет еще более поверхностные очертания. Он начнет пустеть. Мы все чаще начнем со временем возвращаться на свои внешние карты, туда, где у нас есть какие-то квартиры, комнаты и родители. Иногда я буду приезжать в дом и там никого не будет. Прямо как сейчас. Возможно я был там чаще остальных в то время. Дом молчал, субботы были пустыми. Соседи уехали. Костров больше не было, хотя дом все еще теоретически можно было назвать жилым, занятым нами. Единственное, что еще оставалось и напоминало о прошедших годах был архив. Фил повесил замок и ключи были только у него. Он полностью контролировал все, что касалось дневников и безопасности нашего общения с Эдо. Все эти годы все, что происходило там, оно было исключительно про дневники и работу с собранными за несколько лет данными. Никаких чаепитий в гостиной больше не было, там если и собирались какие-то люди - то многих из них я видел впервые, они приходили в основном к Эдо и понятия уже не имели кто я такой. Иногда мы по старой памяти могли все вместе пойти в какое-нибудь кафе, но это к тому времени были уже единичные эпизоды, мало чем между собой связанные.
  Я снова отошел от всего происходившего, в этот раз даже от дневников. У меня больше не было функций и я просто так приезжал в дом, чтобы там слоняться без дела или спать. В то время я редко разговаривал с Филом, чаще это было что-то предметное. Он спрашивал, я отвечал. Потом он уходил, а я притворялся что мне все равно или даже, что я привык. Как собачка, которая потеряла хозяина и смотрит ему уходящему вслед. Оставшиеся люди постоянно были под чем-то, я в это не вмешивался. Это уже напоминало какие-то наркоманские сферы приложения. Лексика, юмор, планирование времени - все стало другим. К сожалению, Макс был тоже в этом. Фил оберегал его, но это было их обоюдное падение. Он обнял его и спрыгнул вниз, в пропасть или бездну, куда он и должен был упасть, если я отпущу. Через три года Макс умрет, Фил будет единственным из нас, кто пойдет за его гробом. У меня оставалось еще время, чтобы дружить с ним живым. Все эти годы я видел их разрушение, как меняются люди, которых я знал. Меняются внешне и внутренне. Не взрослеют, а именно меняются.
  Скажи мне кто тогда, что я останусь один в живых, да, я бы не поверил.
  Такси остановилось возле дома, я его сразу вспомнил. Меня все еще мутило и мне комфортнее было бы оставить себя внутри воспоминаний. Кристина говорит, давай, выходи. Это что тот самый отрезок пути, который я должен идти совсем один?
  Нет, не он. Она тоже выбирается с другой стороны, поправляя телогрейку. Мы знаем толк в стилизациях, но сейчас это последнее, что можно было бы заметить. Я изрядно помят. Водитель такси желает нам хорошего вечера. Еще только три часа дня, но уже темно. Крис говорит, она нас ждет. От этого все холодеет. Я был здесь тринадцать лет назад, просто как приятель Эдо, к которому он был неравнодушен.
  Макс, ты где? Он не отвечает, а я не верю, что он у сестры. Он знает, куда мы направились. Мне нужно будет разговаривать самому, Крис сказала, что будет молчать. Мне нужно будет задавать вопросы - матери Эдо - через десять минут. На улице минус пять, средняя по моргам. Мама не понимает все эти наши мрачные шуточки, придется быть взрослым. Кристина говорит, она готова говорить на любые темы. Эти любые темы, как и 'общие знакомые' звучит страшно, липко. Это означает, что и она может спросить меня обо всем, о чем я могу быть не готов говорить. А если она спросит про Фила? А она спросит. Мы едем в лифте. Он не изменился. Эдо не любил Химки, он дистанцировался от них, а мне здесь нравилось. Зеленый воздушный пригород. А что все Москва да Москва? Мама стоит в дверях, открыла и оттуда во вне бежит теплый домашний свет.
  Здравствуйте, мама, говорю я.
  Добрый вечер, Морик, Кристина, отвечает еле слышно она. Она вся седая. Добрый голос. Как у Макса интонации, у всех измученных добрых людей такие.
  Кристина ее видит впервые. Они переписывались, дважды созвонились после. Мы заходим в квартиру.
  Эдо тогда сказал, он будет здесь ночевать, в моей комнате. И мама выполнила требование, подготовила комнату на двоих. Он и еще что-то говорил ей, что сын не должен говорить матери про своих ночных посетителей. А мама спросила меня, не могли ли бы мы побеседовать недолго на кухне. Она и я. Мы побеседовали, она расспрашивала меня про учебу, например, про мои увлечения, но там я сказал 'люблю читать' и на этом поставил точку, она и не спрашивала, что именно. Ей было по-матерински интересно, кто это пришел с ее сыном, можно ли ему доверять. Может быть этот новый друг ее сына поможет ему стать на менее разрушительный путь? Он спросила у меня об этом. Морик, ты присмотришь за ним? И все, утром мы уехали, я не видел ее тринадцать лет.
  Понимаете, это там у нас Эдо был злым гением или просто вожаком, а здесь он был сыном, а напротив нас сидела его мама и это то, что он в протоколе записал 'никаких упоминаний родителей'.
  Но он ее любил, я помню, до всего этого. Почему же тогда это было таким триггером? Что означало стереть память о родителях из образа стаи?
  Она говорит:
  Ну проходите, присаживайтесь, что пожелаете? Чай, кофе? Крис кофе, конечно же. Я спрашиваю про мороженное, которое я уже начинаю ненавидеть. Крис говорит, Морику чай без сахара.
   Она садится напротив меня, свет ночника искажает контуры ее лица, отчего оно несколько меняется, как будто бы становится более подтянутым или замаскированным.
  Вы, как я понимаю, хотите поговорить о моем сыне, говорит она.
  А я слышу это и у меня слезы накатывают. Я и представить себе такое не мог, что я так далеко зайду. Материнское страдание, проигранная война, мертвый сын.
  Кристина видит, что я уже почти плачу. Она берет все в свои руки.
  Да, и мы вам очень благодарны, что вы согласились помочь нам и поговорить о нем.
  Конечно же мы используем наши настоящие имена, но это уже приватная информация, раскрывать ее я здесь не буду. Я там не фунерарий или похоронный агент, а самый обыкновенный мужчина среднего возраста с кучей неразрешенных проблем, бывший друг ее сына. И более того, я знал его все эти тринадцать лет, всю эту внутреннюю историю. И у нее ко мне тоже были вопросы, а я уже был готов на них ответить. Прежде чем мы пойдем дальше.
  Макс подает голос. Трусишка. Хотя и мне страшно, честно сказать. Каково же ему быть здесь в доме человека, который два раза пытался его уничтожить, один раз будучи живым, второй - уже мертвым. И все потому, что Макс нашел в себе силы противостоять тоталитаризму стаи и тому безумию, в которое Эдо нас всех втягивал. Он поставил его бизнес под риск быть раскрытым, а этого Эдо простить ему не мог. Макс, уже умирая, рассказывал мне, что все, что он тогда хотел, чтобы мы снова были друзьями и сидели по вечерам при свете свечей, пили чай и разговаривали. Все как в моих некрологах. Для Эдо эта фаза была завершена вместе с друзьями, свечами и разговорами. А у меня остались маковые баранки и мороженное на память об этом.
  Кристина рассматривает коллекцию фигуринов в стеклянном шкафу, там их сотни, и я не присматриваюсь, потому что в этом чувствуется какая-то замещенная боль, милые фарфоровые статуэтки, изображающие детей и ангелочков. Сколько лет она их собирает? Крис трогает микродевочку, склонившуюся поцеловать своего песика. Она прикасается к ней кончиком когтя. Вот эта симпатичная. Да, эта особенная, Эдо подарил мне ее, говорит мама. Эдо подарил? Я не могу представить его дарящим маме фигурина. Да еще и такой сентиментальной направленности. Кристина фотографирует девочку и отправляет в чат. Это для Соды. Я и не знал, что они в таком тесном контакте. Чувствую себя невнимательным. Крис выходит на балкон, чтобы я мог говорить с мамой, пока она курит.
  Она говорит, я выйду покурить. Я и забыл, что она снова курит, остаюсь сидеть напротив мамы, она на диване, а я на стуле, как подозреваемый. Свет направлен мне в лицо. Я на допросе. Свет становится насыщенным. Мама выдерживает паузу. Потом наваждение завершается и я возвращаюсь в ситуацию, в которой я действительно нахожусь.
  Она говорит мне:
  Ты хочешь зайти в его комнату? В ту, в которой я был один раз, точнее ночевал. Точнее, Эдо настоял на этом. Мы тогда еще были друзьями, до протокола. Он высказал свою заинтересованность, потом озвучил это более настойчиво. Комната погружалась во тьму, вместе с ней и образ Фила, который как будто бы отворачивался от меня, чтобы ничего не видеть. И вот сейчас она сопровождает меня туда, вот здесь его пластинки, я все сохранила, здесь книги и фотографии. Я никогда не видел ничего, что называлось бы фотографиями, когда речь идет об Эдо. Хочешь посмотреть его детские фотографии? Она сама знает, что нет. И пластинки нет. Я их хорошо помню. Даже те, которые мы покупали еще вместе, когда были друзьями. До протокола. И как бы я не хотел, чтобы дружба заполняла собой все пространство нашей межличностной интеракции, Эдо все равно хотел большего, ему было мало и возможно в том непродолжительном периоде истории я был его фаворитом. Любимчиком, он не давал мне прохода этим. Я был виноват, что не могу ответить на его притязания. Но я это принял, опасаясь того, что Фил может стать дальше, а Эдо был в полномочиях способствовать свершению этого. Что позже он и воспользовал.
  Мама спрашивает, может быть мне интересно на его вещи посмотреть. То, что он носил. Да, интересно. Она открывает шкаф и я сразу вижу все его ранние одеяния. Синие джинсовые куртки, рубашки белые. Странно, что нет ни одной черной вещи позднего периода. Я бы посмотрел на его черный плащ, который он носил последние годы. Он ненавидел шмоточное потребление. Секонд-хенды, лавки погребальных принадлежностей. Все следовало минимализму и полному отказу от самой идеи потребления. Белые рубашки сменяли такие же черные, никаких лого. А единственными загрязнениями на белых рубашках дозволялись только пятна собственной крови. Эдо был помешан на чистоте тела и одежды. И вопреки расхожему тогда мнению, на нас никогда не было одежды из моргов нам не удалось ее раздобыть. И если быть уже до конца честным, мы и не хотели этого по-настоящему. Это была еще одна фигура речи, чертова мрачная метафора.
   Я перелапал все его футболки, примерял куртку, рубашки, в конце одну оставил поверх своей коричневой на себе. Все было выстирано и переглажено, как новое, как он любил. Мама зная, что в окружении Эдо, в принципе, не было нормализированных людей, не задавала никаких вопросов, когда я мерял его вещи. Я как будто хотел вчувствоваться в его смерть. Примерить ее, понять. Но этого не происходило, напротив страх постепенно отступал. Здесь, в своей комнате, Эдо был обыкновенным мальчиком, любящим музыку, а рядом стояла его настоящая мама. И для нее он был не хозяином агентства ритуальных услуг, ни десигнатором похоронной процессии, ни кем-то там запредельно антисоциальным, а просто сыном, ее ребенком. Она носила его в своем животе и кормила грудью. Как иначе все это выглядело сейчас. Она не знала много, все эти темные дела ее сына, а я не знал, что произошло в день его смерти. Мы вернулись в нейтральную комнату, я снова сел на стул. Она напротив меня. Свет в лицо.
   Кристина куда-то исчезла, ее больше не было в квартире. Зато здесь был Макс, но он молчал, ему было тяжело это присутствие. Он выжидал. И я не думаю, что здесь можно было бы узнать для него что-либо новое. Призраки все друг о друге знают, если хотя узнать, а хотят они почти никогда. Или в самым редких случаях. Должна быть какая-то глубинная заинтересованность, чтобы мертвый интересовался другим мертвым. Вот у Макса она была, я знал. Но он не мог и не хотел говорить об этом, у призраков тоже, увы, есть свой протокол. Они не могут рассказывать информацию ни об устройстве потустороннего мира, ни о тем более других мертвых. Иначе они превращаются стремительно в абстракцию, полностью теряют связь с миром живых и исчезают.
  Фил называл эти процессы призракологией. Памятью несуществовавшего. Когда история чьей-то отдельной жизни превращается в объект ностальгического вопрошания о прошлом, при этом лишаясь своего натуралистичного основания, а его призрак из отдельной трагедии или героизма начинает воплощать себя в какой-то обезличенной фигуре речи. Его как бы помнят, но не знают ни что помнят, ни почему. Скорее стимулируют какие-то воспоминания нажимая на механизированные болевые точки. И такой вот призрак, абстракция, не жизнеспособен, так как попросту не может быть распознан как условно существовавший, время лишает его себя самого. Его сначала забывают, а потом переиначивают в какую-то другую поверхностную мутацию хроники несуществовавшего повествования.
  Но это в теории. На практике мертвые, идущие на такой шаг, начинают полностью исчезать и этот процесс для них болезненный. Если о мертвых можно так выразиться. Это плата за нарушение протокола и профанацию каких-то полностью закрытых для живых сведений. Поэтому была придумана призракология, чтобы хоть как-то понять это живыми примитивными мозгами. Учения об абстракции переживания времени, призванной восполнять с помощью интеллектуальной ностальгии по несуществующему пустоту внутри умирания и нежелания терять никогда не существовавшее прошлое. Обо всем этом я никогда не говорил с Максом, он не любил всю эту диалектику думания. Как и не любил, когда я этими своими расспросами забираю у него минуты веселья его последних двух лет пребывания в мире живых.
  Вся эта история и ставит меня перед сложным выбором, я хочу поговорить с ним обо всем этом, про него и Эдо, но так, чтобы он мог ответить на мои вопросы максимально безопасно для него. И я должен еще их правильно сформулировать их, чтобы не ранить его чувства. Поэтому и тяну до последнего. У нас нет свидетелей произошедшего, нет информаторов или каких-то тайных источников. Все, что там происходило, оно сильно помрачено. Спрятано. И те, кто причастны к этому, не хотят быть раскрытыми. Это то, чего опасается Кристина. Она считает, что опасность, которая нависает над нами не должна быть недооценена. Ей тоже могли угрожать?
  Мама обращается ко мне с первым вопросом и он уже с самого начала некомфортный, или неудобный.
  Морик, а ты насколько был близок с моим сыном в последние годы?
  Это после смерти Аси, все эти годы. После исчезновения Лексе и смерти Макса. Все эти чертовы шесть лет. Я хочу ей сказать про подвал в зеленом доме, про дневники, но она опережает меня.
  Я знаю про ваш дом, но не все. Он мне все не рассказывал. Но что-то знаю. Я была там один раз. После его смерти.
  Мне становится не по себе. Я понимаю, что она не скажет всего того, что знает. Лучше придерживаться правды все-таки. Что с нами происходило последние годы? То, что пару из них, те четыре после смерти Аси пролетели незаметно, я могу сказать сразу. Это просто время, когда не было уже ничего нового. Я даже не помню каких-то событий ярких того периода. У меня было много времени для себя. Я мог делать, что угодно. Но я не делал. Мы, как стая, на тот период превратились в прошлое. Точнее то, чем мы были в прошлом, в самом начале, перестало существовать, оставив только протокол и какие-то обязательства. Редко мы все-таки могли собираться в общей комнате, но ненадолго, по сути дела. После этого все снова разбегались. Я медленно перевез часть вещей из дома в свою новую комнату, которую в то время нашел. Она мне ничего не стоила и я мог складировать там малозначимый объект бытового вещизма. Я по-прежнему жил в доме, но все больше чувствуя, что остаюсь там один. Мама спросила, насколько близко. В эти годы я не был сколько то близок с ним. До лета одиннадцатого года. Порошки делали свое дело по физическому уничтожению каждого из нас, но я все еще оставался чист. В тот период визитеров почти не осталось, а дневники превратились в скомпилированные расследования. Там были запечатаны целые жизни, полные стыда и вероломства. Вопрос всегда был в цене...
  После смерти Макса дом превратился в пепел. Весь последний год, когда он проходил курсы лечения, я был рядом с ним. Мы менялись с Филом и Лексе сменами. Все, что ему нужно было это поддержка близких ему людей. Кто-то был рядом и это позволяло ему противостоять мучительной боли. Когда он приходил домой, то мы старались по возможности чаще собираться вчетвером, чтобы создавать для него видимость живого дома. Никто не говорил про смерть больше. Наш друг умирал, что может быть еще нагляднее. Потом приходить в дом он начал реже и каждое его возвращение давалось ему и нам все тяжелее. Нельзя было больше не замечать того, что он изменился, что он не может больше полноценно ходить. Фил тогда и сказал, что ему остается только видеть, как Макс медленно умирает, не имея возможности что-либо сделать. Мы все наблюдали. Врачи говорили, что 'вы там уже должны о похоронах позаботиться'. А Макс не хотел нас на них видеть. Он запретил даже поднимать эту тему. Он говорил, никто не любил, никто и не похоронит. Но мы знали, что это он про мать, которая ни разу не пришла в больницу.
  После Фил будет идти один за его гробом, там не было сестры, я вас обманул. И Кристину тоже. Там не было никого, ни призраков, ни сестры, ни матери. Мать не пустила дочь попрощаться с братом. Макс и ей бы запретил, чтобы мать не узнала. Для ее безопасности. Я обещал ему не приходить, он взял клятву. С каждого из нас. И Фил ее нарушил, он пошел туда. И он был там один, на кладбище. Гробовщики, копавшие могилу, еще спросили его:
  У него что, больше никого не было?
  Фил стоял возле гроба, прощаясь с ним от всех нас. Мы не знали об этом, никто из нас, он расскажет мне все это намного позже. Макс не смог ему это простить, то, что он был там и видел его мертвым. Вот такая вот сложная история. Нет, он не держит на Фила зла, но и простить не смог. Фил нарушил клятву. А у мертвых все их последние просьбы - это как несокрушимые основы мироздания, им нужно следовать. Мы постоянно говорим с ним про Фила, но про него и Фила нет. Он любит его, тоскует о нем, но говорить не хочет, старается не поддерживать и не поднимать со мной эту тему. Почему Фил пошел на это? Потому что он не мог допустить мысль, что там, на кладбище, возле его друга будут стоять только два копщика могил, покуривая и щурясь от жаркого солнца.
  После смерти Макса, Фил потерял интерес и к смерти, и к миру мертвых и ко всему, что было нашим сокровенным мраком. Он больше не хотел быть мертвецом, он хотел жить, но это 'жить' в его случае означало всеобъемлющее саморазрушение, после которого камня на камне не оставалось. Настоящую анархия деструкции. Лексе же уехал на долгое время к себе в Питер. И мы не знали, что с ним и где он.
  Я не могу сказать, что мы были особенно близки последние годы, говорю я, на какое-то время мы стали ближе после смерти Макса, нашего друга. Но это было непродолжительно, полгода от силы. Последний раз я видел его после исчезновения Лексе, летом одиннадцатого года. После того, как я узнал о его смерти, через какое-то время я уехал.
  Мама спрашивает:
  Макс, это такой темненький? С сережками в ушах? Я его помню.
  Да, он самый, с сережками, у него еще полоска на голове была выбрита. Он умер летом десятого года, после его смерти мы какое-то время еще сохраняли нашу дружбу. Но потом я уехал.
  А тот, который ему нравился, такой светловолосый, с косичкой, это Лексе?
  Да, он исчез в одиннадцатом году, в августе, мы думаем, что он мертв, после его исчезновения, ваш сын и Фил не хотели больше меня видеть в своем окружении и я был вынужден уйти.
  И ты поехал в Германию? Кристина мне сказала. И сейчас ты хочешь понять, что с ними случилось, с ними двумя. Как умер мой сын и твой друг.
  У меня больше нет ответов, да, именно так. Она смотрит, как будто бы узнала что-то новое.
  И ты утверждаешь, что слышишь мертвых?
  Работа Кристины. Нет, я ничего уже не утверждаю. Я больше никого не слышу, кроме Макса, этого темненького с сережками. Только его.
  Я во все это не верю, у нас семья всегда выбирала образование, науку, мне сложно понимать такие вещи.
  Я понимаю, я тоже выбираю эти же ценности, но что есть, то есть. Мы не виделись с вашим сыном последние полгода до его смерти, но я знаю, как вы пытались спасти его, вытянуть из зависимости, и что наука в этом случае оказалась бессильной перед природой зависимости.
  Она встает, идет к окну. Смотрит во внешний серый, падающий мир. У нее белые, выцветшие волосы, у меня тоже уже есть седина.
  Простите, я хорошо относился к Эдо, я пытался ему помочь, но тоже не смог.
  Я знаю, ты здесь не причем. Это Фил, он виноват. Он обманул меня. Я ему доверяла, верила. Я отпустила Эдо тогда к нему сама, под его личную ответственность. Он был какое-то время в больнице, на лечении, потом на реабилитации, мы все это контролировали как могли. И потом он попросил отпустить его к Филу домой, не в дом. Дома уже не было вашего. Нет, домой к нему. И я отпустила. Если бы я только знала.
  Она начинает плакать. А я не понимаю о чем она говорит. Я знаю, что Эдо умер у Фила дома, но не в деталях. Фил не рассказал мне об этом. Почему он виноват? В чем?
  Крис написала мне смс, что ждет на улице и чтобы я не задерживался, у нас еще кладбище. А она не особо любит кладбища в темноте, точнее она их вообще не любит.
  Я разговаривала с Филом накануне. Я его просила, говорила, что я отпущу сына к нему только при условии, что он проконтролирует его. Не позволит ему сорваться. Под его полную ответственность. Наш сын был полностью чист, мы следили за этим.
  Она вытирает рукой слезы и уже просто содрогается от плача.
  Макс меняется в лице, я вижу, что-то не соответствует. Он не говорит, а я все равно не смог бы ответить. Мама не знает, что он здесь. Он показывает глазами в сторону фигуринов. Что там? Я рассматриваю стоящие в ряд фарфоровые изделия, согласен, они расставлены с некоторым оттенком невротизма. Может быть и поспешно, менее аккуратно, нежели должно. Вся эта посуда, вазы, горшки, я не могу комментировать ее увлечения. Макс смотрит туда, в сторону экспозиции фарфора. Ну что? Я еще раз осматриваю все эти ряды замертвевших миниатюр и всякой утвари, но не вижу ничего. Макс не может мне сказать, чтобы я не выдал себя. Мама плачет, вздрагивает от всхлипываний. И я должен подойти может быть обнять ее, но я не уверен, что это уместно.
  Он позвонил утром, Фил, в пол шестого утра. Я сразу по голосу услышала, что-то случилось. И я подумала, что Эдо сорвался. Что он не усмотрел. Я еще тогда села на стул возле входа, зная, что мне придется все начинать сначала, что будет еще раз клиника.
  Макс смотрит на фигуринов, а я не понимаю, что там. Все те же пестрые однообразные ряды бабьего кута. Я пересматриваю все эти вазы и кувшины, потом тарелки и салатницы, но не вижу ничего.
  Он позвонил и сказал, что моего сына больше нет. Нет он не сразу сказал, он молчал, я слышала сбивчивое дыхание. Это я сама поняла. Я спросила 'когда'. Он не мог мне ответить. Сказал, пожалуйста, приезжайте. Вот так мы отпустили его к Филу на одну ночь. И он не вернулся. Они что-то снова употребляли там, Фил позволил ему это сделать, зная все. Обещав мне присмотреть за ним. У меня не было в то утро сил, чтобы говорить с ним. Нам надо было ехать туда, все о чем я не хотела бы никогда вспоминать. Все, что я пережила в то утро. И мой муж.
  Вы видели Фила тем утром?
  Видела, но мы говорили только о формальных вещах. Я не могла смотреть на него больше. Следователь переспрашивал, а не самоубийство ли это? А не наркоман ли наш сын? А не его ли друг помог ему в этом? Отпускал непозволительные замечания. Это все напоминало страшный сон. Я думаю тогда я потеряла часть себя, пройдя через все это.
  Вам что-нибудь показалось странным в то утро? Простите за вопрос, я пытаюсь понять. Мне сложно поверить, что Фил мог быть причастен к такому. Для него ответственность за жизнь и безопасность другого человека была поднята на уровень категорического императива. Он не мог бы просто так что-то не заметить, пропустить или быть как-то причастен к этому. Просто не мог, я знаю его.
  Глаза Макса становятся черными. Что-то происходит, я еще больше уверяюсь, что есть какие-то факты, которые мама или не знает, или не хочет нам сообщать.
  Я уверена, что это он виноват. А как, по недосмотру, неумышленно, случайно, это все уже не изменит того факта, что моего сына больше нет. И бог ему судья в этом.
  И после этого никогда не разговаривали больше с Филом и не видели его?
  Мне не о чем с ним говорить, его больше нет. Я никогда не говорила ни с ним, ни с представителями его семьи. Все это не имело никакого смысла. Но я знаю, что Фил говорил моему сыну о тебе. Он был ранен тем, что ты отказался от него. Ты потерял к нему интерес, но это твое дело. Но ты также потерял интерес и к моему сыну. Они оба рассчитывали на тебя. Но ты отказался от них.
  Она переходит с 'вы' на 'ты' и потом возвращается снова, не знаю почему. Я не понимаю, что я могу ответить. У меня и не было такого интереса к Эдо. Никогда. Что значит, я отказался от Фила? Что еще ей говорил Эдо? Я вижу в ее глазах разочарование.
  Я думала ты поможешь им, ты же был другим. Не доступным для всего этого яда. Она закрывает лицо руками. Что с вами всеми стало? Вы были умными молодыми парнями, и где вы сейчас? Ваш Макс тоже умер. И этот светленький.
  Что ваш сын говорил вам о нас с Филом? Скажите мне пожалуйста, это очень важно. Я не могу задавать ей еще более прямые и болезненные вопросы, это было бы переходом за грань. Как именно умер ваш сын? Что сказали врачи? Как вел себя Фил? Пытался ли он поговорить с вами после? Нет, все это я не мог спросить ее.
  Скажите, пожалуйста, что ваш сын говорил Филу обо мне? - спрашиваю я.
  Он говорил, что ты отказался от Фила, он это как-то видел по тебе, что ты больше не заинтересован в нем. Фил ему не верил, но он со временем смог его убедить. Он не хотел, чтобы Фил страдал. И он видел, что у вас, у тебя и Фила нет будущего, не знаю почему он говорил так.
  Вы можете мне сказать, когда он говорил это? Как давно?
  Она уже устала от разговора, я вижу измученное постаревшее лицо. Но мне нужен ответ.
  Это давно еще было, вы тогда в доме жили все вместе, после этого вашего глупого договора или нет, протокола, да. Он уже тогда говорил это, но Фил ему не верил. Он долго не хотел верить, но потом как-то сдался. В последний год они тебя называли не самыми лучшими словами. Ты от них отвернулся, сбежал, оставил друзей. Фил переживал, что так доверял тебе и все оказалось напрасно.
  Все это было неправдой, полностью. Значит Эдо убедил Фила отказаться от меня, и это произошло до того, как он сошелся с Лексе. Я понимал почему. Все, что он говорил ей, Филу, все это было ложью. Он годы вливал Филу в уши все это с самого начала, после того, как я отверг его. Мне захотелось уйти. Все это не имело смысла. Эдо манипулировал мной, отбирая у меня единственного дорогого мне человека. Лишая меня моей истории. И Фил ему верил. Я помню эти его слова, о том что Фил мне совсем не нужен. Это сказал мне Макс, когда еще был жив, он слышал, как Эдо говорил их Филу. Я не воспринял всерьез. Ты ему даже не нравишься, говорил Эдо. И Фил верил. В каждое чертово слово.
  Я хочу сказать ей об этом, но не могу. Она не поверит. Ее сын мертв, все остальное неважно. Ничто не вернет его ей назад. Муж ушел. Она застыла в своем горе, осталась здесь, в смерти своего сына, навсегда. Что я мог ей сказать? Макс смотрел на нее черными глазами, горящими глазами мертвеца. Мне нужно будет поговорить об этом с Кристиной, позже. Я не могу об этом думать сейчас. Я говорю маме:
  Вы скорее всего не поверите мне, я знаю. Но все это не так. Я никогда не отказывался от Фила. Так получилось. Мы не поняли в чем-то друг друга. Ваш сын был моим другом, он был интересным, самобытным человеком. Я, к сожалению, понимаю, что он оступился. Никто не был виноват. Он принял неправильное решение, которое стоило ему жизни. И вам жизни. Мы никогда не забудем его.
  У меня не получается произнести некролог. Я не хочу, я хочу поехать к нему на могилу и все высказать. Он забрал не только жизнь Фила и своей матери, но и мою. За ним стоит разрушительная, демоническая сила, несущая зло. И я хочу знать все. Как умер Фил. Эдо возвращается в прошлое, в забвение, Фил остается здесь, внутри меня, живой. Навсегда. И я так же хочу сказать Эдо о том, что я отверг его, потому что я с самого первого дня был здесь только потому, то я хотел быть с Филом. И только с ним. Всегда. Всегда, Эдо. Сказать ему лично, в лицо на холодном обелиске, на его последнем надгробии. Макс не знает о чем я думаю, и я настолько хорошо начинаю видеть его лицо, что почти перестаю слышать свой внутренний голос. Я давно не видел его уши, губы, подбородок. Вот он здесь, совсем рядом. Мама спрашивает меня с постановкой 'вы' снова:
  Морик, я понимаю, что это звучит странно, но не могли ли бы поговорить с моим сыном? Или как-то помочь мне поговорить с ним?
  Макс показывает мне руками 'стоп', я вижу его руки, но голос исчезает полностью. Он машет, жестикулируя, давая мне понять прекратить все это сейчас. Я немного начинаю чувствовать холод в затылке, а это очень плохой знак. Так злые призраки напоминают об опасности.
  Вы хотите, чтобы я съездил на его могилу? Мы думали об этом уже. Кристина и я. Мы можем поехать туда сегодня, правда уже темно. Но это не помешает.
  Нет, никуда ехать не надо. Мы не хоронили сына. Он здесь.
  Она это спокойно говорит, даже немного довольно, как если бы она захотела чем-то похвалиться или даже похвастаться. Макс продолжает размахивать руками. Но я не могу себя выдать сейчас. Вы хотите сказать, что ваш сын в этой квартире? Я не чувствую здесь его присутствия. Она показывает рукой в сторону стеклянного шкафа на колонны фигуринов.
  Вот здесь он, мы его кремировали. Вот здесь, и она дотрагивается до керамического бочонка в самом центре полки, окрашенного в белый и серый цвета. Вот здесь.
  Эдо кремировали. Я понимаю, что хотел сказать Макс. Он здесь совсем рядом, мы с ним в одной комнате. Я хочу ей сказать, что они не любят когда их кремируют, что они от этого быстро теряют связь с живыми, теряют память, слабеют. Но у меня не получается ничего ответить. Она стоит совсем рядом, ожидая от меня ответа. У меня нет выбора. Макс показывает мне 'нет'. Я не могу понять его реакцию. Я думаю, если его кремировали, то он ослаблен. Если это оссуарий, то тот холод, что я почувствовал, значит, что он все еще здесь сейчас. Или нет?
  Она спрашивает, так вы поможете мне? Взяла урну в руки и прижимает ее к груди. Вот здесь мой сынок, все, что от него осталось. При этом превращаясь в совсем состарившуюся бабульку. И я не могу отказать этой женщине сейчас. Эдо считал родителей слишком нормальными, чтобы быть упомянутыми в истории стаи. Протокол убирал родителей как вид. Их больше не было. Передо мной стояла его биологическая мать. Страдающая, разрушенная смертью сына женщина. И просила о помощи. Макс показывает руками 'нет'. Скажи ей нет. Но что я могу сейчас. Еще один нож вогнать ей в спину? Я был всегда невнимательным другом, Крис права. Но сейчас я хочу хоть что-то исправить, даже если это и не мои ошибки. Я хочу попытаться стать внимательным к ее горю, к истории, к тому, через что она прошла.
  Она не знает о нас ничего, не знает кем мы были там, в нашем зеленом доме. Пытаясь искренне понять мир своего сына, изучая его, она проиграла, сначала в этом, а потом и саму войну. У нее ничего и никого не было, только мертвец, ее сын. Никого не напоминает? Кто я такой, чтобы осуждать ее выбор? Я когда-то обещал ей помочь ему, сделать усилие. Вытянуть его из природы зависимости, тогда еще алкоголической. Но я не знал, что в его случае все это простирается значительно шире, чем просто алкоголь. Он хотел большего, чего никто не мог ему когда-либо дать. Энергии ненависти и разрушения со временем тоже теряют вкус, превращая жаждущего в зависимого от власти и расширения ее границ. У меня не получилось и у нее тоже не получилось. Она не знала, что такое природа зависимости, а я не знал, каково это всю жизнь отдать, пытаясь спасти сына.
  И я понимаю, что у Макса есть, что сказать, но я специально всматриваюсь в него, чтобы все отчетливее видеть. Он уже почти в полный рост возле меня, я таким не видел его со времени, когда он был жив. Он умоляет меня что-то не делать. И я думаю, что скорее всего он не хочет, чтобы я соглашался на то, о чем меня просит мать. Урна в ее руках согревается и она протягивает ее мне, вот, дотронься, чувствуешь? Я хочу до нее дотронуться, но она вталкивает ее мне целиком и я удерживаю ее, не позволяя упасть. Она это делает специально, чтобы я держал ее сына в руках. Она так и говорит:
  Это мой сын, его пепел. Она продолжает повторять эту песнь скорби и забирает урну назад, придерживая ее рукой как труп младенца.
  Я пишу Кристине, что кладбище отменяется, Эдо здесь. Она спрашивает, что все это значит. Я говорю, еще десять минут. Нужно уходить. Макс резко исчезает в стене. Я один.
  Морик, вы поможете мне? Она склоняется надо мной, глаза ее разрастаются до размеров флуоресцентных некротических ламп на потолке, они мерцают и переливаются красными свечениями. Сияние походит на порезанный кровоточащий рубин. Капли крови падают на белую выглаженную рубашку Эдо, в которой я сижу. У меня больше нет выбора.
  Да, я вам помогу. Обещаю. Я поговорю с ним.
  Она, застыв, отступает назад и бесшумно, будто бы какая-то демоническая кавалерия катит ее на подставке как реквизит назад, исчезает в углу комнаты, который почернел до самых костей тени. Я смотрю еще несколько секунд туда, она начинает молиться и я выбегаю из квартиры, прихватив свое пальто. Сбегаю вниз по лестнице и запрыгиваю с ходу в такси, где уже меня ждет Кристина.
  Ну что там было? Рассказывай.
  А я не могу сказать и слова, меня сковал ужас. И я еще не знаю, что видел Макс и где он вообще. Крис говорит водителю адрес в Новогиреево. Новая машина, другой извозчик. Он спрашивает, не помешает ли нам радио, не помешает ли нам то, что он сейчас позвонит жене, ее сегодня избили на улице, разметка. Она в больнице. Потеряла ребенка, два месяца. Кристина говорит ему, ты не то что позвонишь ей в больницу, а мы туда сейчас поедем и ты сходишь обнимешь свою женщину. Обнимешь и скажешь, что ты здесь есть, для нее. И только потом мы поедем в Новогиреево. Мужик смотрит на нас. Да кто вы такие? И потом говорит:
  Спасибо. Едем.
  Мы молчим всю дорогу назад. Точнее, я. Крис общается с водителем, расспрашивает его про жену. У всех водителей такси всегда есть жена. Какая-то особенная женщина, которая их любит. Думает о них. Даже у Крис есть нелюбимый муж-друг. И Синица. Она дает водителю тройной тариф. Я не знаю, почему она такая добрая сегодня. Я как привидение в коричневом пальто из магазина вещей из девяностых. Снятых с убитых преступников. Или с жертв массового террора. Все это не меняет факта, что я один. У меня нет никого. То, что Макс говорил, что я застрял в мире мертвых и ему это странно видеть. Даже ему.
  Кристина обменивается номерами с водителем. Зачем? У него же жена есть, битая, в больнице ждет. А что с ребенком? Спасли, как-то удалось. Она увернулась от дубины в живот и он попал ей по спине, там сейчас гематомы и сине-черные отеки. Он говорил, что вся надежда у них в Москве на нас, на новогиреевских. Я помню, мы центр протеста. Особенно я, самый негероический и непротестный человек в мире.
  Позднота вечера превратилась в обыкновенную черную тьму. Привычное логово темных душ, прячущихся от назойливых уличных фонарей. Дом уже не пустой, там человек десять, я слышу голос Соды. Он что-то там рассказывает, смеется. Все, страдания уже в прошлом. Мне даже не интересно кто там пришел, но приятно чувствовать это. Дом ожил. Молодняк включил свою музыку. Все в черном. Мы с Кристиной быстро переодеваемся, она стягивает телогрейку и швыряет ее на пол. Я тоже самое проделываю с пальто и коричневыми мятыми брюками. Все заняты обсуждением чего-то связанного с перекрытием проспекта Буденного баррикадами, что всех жутко злит. И то, что на это дали разрешение. Там сейчас не проехать. Мы там часто гуляли, вспоминаю. Сода жарит курицу на огне снаружи. Иду к нему, сам не подходит. Он занят приготовлением ужина, точнее это какой-то студенческий минимализм, умиляющий своей искренностью и простотой. Ему всегда не холодно, я привык видеть его в футболке на улице. Он видит меня и сразу усиливает на лице признаки обиды. Я его, по его утверждению, не принял, его чувства не услышал. После посещения мамы Эдо я чувствую себя здесь дома, защищенным, выжатым и опустошенным. Что еще мне предстоит завтра?
  Сода наконец решает заговорить первым, интересуется буду ли я тоже принимать участие в ужине. Жду вопрос про вегетара, но нет, он запомнил. Мне хочется просто подойти и обнять его, без ничего такого, как человека. Как Соду. Но приходится вступить с извинениями.
  Да не думай ты ничего такого, ты же знаешь, как все сложно сейчас. Не обижайся, я не со зла. Время страшное. Прости.
  Он сразу же говорит, что он не виноват, что живой. Что я только своего мертвеца и жду, а его живого, не замечаю, а он не виноват, что жив. Потом понимает, что перегнул с этими уточнениями. И тоже извиняется.
  Сода, я здесь для того, чтобы мертвеца отпустить, моя история с ним закончена. Но я должен кое-что сделать. А ты мне нужен живым, с меня хватит смерти.
  Красиво я сказал? Ему тоже понравилось. Особенно про 'ты мне нужен'. Соврал ли я? Отчасти. Я не знаю, что будет дальше. И я не знаю, что такое отпустить Фила. Кристина говорит, обрести. Я хочу быть с Содой здесь и сейчас без разговоров, установлений правил или разъясняющих выяснений. Просто обнять и все. Как живого. С меня действительно хватит смерти.
  Сода дает руку, миримся. Он впихивает мне тарелку с курицей. Ешь. Я готовил. Ем. Он рассказывает про универ, про его проведенный там день, про людей, с которыми пришел. Меня спрашивать ни о чем нельзя, он знает. Пока нельзя. Птица оказалась съедобной, я несу Кристине ее любимые крылья. Сода запрыгивает к нам на скамью, садится рядом и обнимает меня. Морику понравилось. А тебе? Я хочу мороженное. Сода уже его купил. Он знает, что я начну выпрашивать. Потом иди покупай. Он заранее же побеспокоился. Как он может не нравится? Спрашивает Кристина. К тебе очередь из таких что ли стоит? Выбирать собираешься? Ну очередь стояла к Лексе, а ко мне нет. Какая очередь еще? Кристина, он меня на много лет младше. И что? Когда ты начал о таких вещах думать? Морик, который просыпался утром на кладбище? Или стареющий зануда, который живет в философских библиотеках? Нет никаких философских библиотек. Есть просто библиотеки и я в них не хожу. Крис положила мне голову на колени и собирается заснуть. Ну нет, а мне потом сиди неподвижно, чтобы тебя не разбудить? Сода перекладывает ее голову как какой-то корнеплод с моего колена на свое, а я высвобождаюсь. Он говорит, я буду сидеть сколько необходимо, спи. Какой он показательно внимательный друг. Рыжий.
  Я все еще хочу обнять его, но это если и произойдет когда-то, то не сегодня. Мне нужно возвращаться в подвал. Там тихо, сухо и мыши. И там нет окон, я могу чувствовать себя как в склепе. Один. Но это так может только выглядеть. Причина же намного проще и заключена в том, что я очень устал и хочу пойти спать. И я такой один в доме. Скучный невнимательный друг.
  Желание вспомнить несколько некрологов заканчивается там, где возвращается воспоминание о неисправном диктофоне. Как и весь этот чертов архив, которого больше нет. Из ржавых кранов перхотью осыпается струпная пыль, да и плевать. Краны должны молчать, когда молчать им запрещено. Я открыл глаза и рассматриваю черную дыру, проглотившую помещение. То, что деревенская магия называет 'выколи глаза'. Неосознаваемая слепота темноты. Мыши обозначают свое приближение, но мне хотелось бы слышать крыс. Чтобы они заползли мне на грудь или живот. Чтобы принюхивались к моей заросшей щетиной роже. Пометили территорию. В склепах не действую больше правила. Сегодня ты мертвец, а завтра пожирающая тебя крыса. А потом снова мертвец, чего уж там. В твое тело зашиты чужие органы. Может быть это была старая женщина, умершая от рака кишечника? И теперь, возможно, все это в тебе. Техническая ошибка, небрежность, неаккуратность. И невнимательность.
  Я думаю обо всех этих тысячах гниющих не похороненных телах. О тех, кто когда-то любил, спешил на встречу к возлюбленным, которые тоже оказались не более, чем мертвецами. Лежащих ненайденными в лесах, пригородах, на городских свалках или на дне озер. Съеденные рыбами, из опыта. Кто помнит всех этих людей? Кто ищет их? Кто оплакивает их смерть? Мертвецы, которых не нашли. И возможно забыли. У крысиной мочи привкус мокрого мха. Но это не крыса и не то, что вы подумали. Это память о чьей-то смерти. Сладковатая пыльная древесная тяга. Мышей сейчас нет, они тоже ушли. Вынюхали, что здесь ловить нечего, зачем им полутруп, чертов контаминант. Наша участь негероические суициды там, куда нас ссылают, запрещенных. Стены от этого не становятся толще, они сыпятся. Струпной пылью из ржавых кранов.
  Я говорю слух, представляя себе вымышленного собеседника:
  А что если ничего этого не было? И я просто сошел с ума? А все окружающие меня поддерживают, сочувствуют и подыгрывают?
  Мне никто не отвечает, даже пылинка не шелохнется. Никаких тебе ароматов погребальных роз и фиалок. Шелеста теней. Просто затхлый подвал, темнота и человек лежит на полу на матрасе. На котором возможно кто-то когда-то умирал. Ему приносили воду, чтобы утолить жажду и он пил ее, агрессивно поддерживая рукой кубок и захватывая губами ободок сосуда. Куда потом выходила эта проглоченная жидкость, мог подсказать мой матрас. Но я старался это игнорировать, списывая на свое воображение. В углах квадратного изолятора стояли какие-то вытянутые тени, наваждение, я знаю. Это даже не тени, они не были черными, скорее вытянутые манекены. Пластмассовые куклы, которых растянули небрежно в потолок, разрушив пропорции. Манекены-андрогины, я не мог установить пол муляжей. Долбанные пластмассовые артефакты. Неподвижные, как и с какой стороны к ним не приближайся. Мертвые, застывшие маски. Ненавязчивая мимическая улыбка. Подшитые празднично рты. Что в моем склепе уединения делают эти долбанные манекены? Кто их сюда перенаправил? И когда это я стал опасаться манекенов? Они же из пластика. Неживые. Особенно это могло бы для меня стать убедительным аргументом. Позвать Соду и спросить, не он ли случайно установил этих кукол в моем кабинете? Может быть он забыл? Или хотел мне отомстить? Или они там все в сговоре? Превратили за неделю дом в протестный образовательный центр, что-то планируют, агитации, лекции. Акции неповиновения. А я здесь в подвале выслушиваю себе лапки грызунов, тапающие по лишенному чувств бетону, по серой зацементированной амбе. Бетон общепризнан брутальным. Не то что я. Мне страшно даже шелохнуться, лежу прижав руки к телу вдоль ног и слушаю как стучит сердце. Это единственный звук в комнате. Невыпитая подсказка о том, что я лукавлю, причисляя себя к миру мертвых. К его подлинной потусторонней сущности. Как я не люблю слово сущность. Напоминает какого-то опарыша, выдавленного из разлагающегося на лесной тропке животного, добродушного зверька, иными словами. Когда летний зной перемешивается с миазмами тления и нужно как-то переступить тушку, чтобы пойти дальше. С вашей чертовой корзинкой собирать чертовы ягоды. Потому что потом их перекислят в какое-то ферментированное пойло, всыпят туда сахар и будут вам ложечкой скармливать зимой, когда у вас температура под тридцать девять.
   Сода мог бы, например, принести мне мое мороженное, я могу заискивающе попросить его об этом. Как-то намекнуть, что пора бы уже прийти сюда в подвал и засунуть мне в рот этот пломбир, чтобы я им подавился. Только чтобы манекены перестали меня рассматривать своими фарфоровыми перебеленными лицами. Или мордочками, когда речь идет о пластике или малышке-голышке, двумя пальцами вложенном в крохотную ванночку, чтобы там в этой пустой неуютной посуде, упаковке, ожидать тот момент, когда обладателю развлечения изделие наскучит и будет оставлено прогнивать в помойных мешках для пластика. Ну хорошо, не прогнивать, просто ехать в них на пункт переплавки, где голышки будут превращены в жидкую патоку и после собраны, реинвентированы в какой-то очередной бесполезный одноразовый мусор. У какого добропорядочного мальчика в детстве не было куклы? Барби, например. Барби-доула. Барби-дерматолог. Барби-эскортница. Мы все в этом секретно присутствовали. В викканской серенаде сбивающихся в кучу гормонов. А потом все эти уринирующие марши крыс из головы выходят и идут по направлению к гостеприимным моргам в дни их открытых дверей. Сначала школьники с гладиолусами из советских еще селективных запасов, а потом уже мы, выстаревшие, сбившиеся в жалкую социальную группу угнетенных. Отверженных. Деноминированных системой потребления.
   Барби-одуванчик. Это так мило они назвали долголетие умирающего corpo santo, сфотографированного в окружении счастливых семейных членов, высадивших в стул на показ бабушку. Барби-анарексис. Двадцать килограммов столетнего мяса. И пух, нимбом наэлектризованного пуха дыбящийся эрегированным волосом вокруг черепа, доживающий свои последние отрастания. Я хотел позвать Соду и выпить его молодую кровь, всю. Спросить его предварительно, не будет ли он против. Метафорически, конечно же. Я не могу пить кровь парня, с которым у меня какая-то предромантическая агония. Но я не хочу становится тупым старым еще одним, который никогда не думал, что закончит так. Все эти совковые старушенции, продолжающие ползти марши гнетущего победоносия в свою ушедшую навсегда молодость. Навсегда. Как и природа их зависимости, которая должна будет никогда не повториться, не явить себя заново, так и их молодость, ушедшая навсегда никогда позволит им еще один разочек заглянуть в свои волнующие детские таинства. Все напрасно...Точка.
  'Навсегда' еще один сильный, унижающий синоним добра. Принять его это как суть умирающего камня познать, который 'даже он умирает' в вечном безвременье космоса, вселенной, если хотите. Поэтому кровь! Молодая интеллектуальная кровь. За ней свобода, мысль, сила. А старики должны уходить. Потому что это так навсегда.
  Еще немного и я сам пойду за мороженным и за содиной кровью. Пойду выпрашивать свой пломбир. Я уверен, он еще и не тот купил, не по ГОСТу. Придется пилить в ночник. Пишу ему смс. СМС. Он думает, что я полный ретроград. Пишу, Сода принеси мороженное и сам приди. Что за околесица? Кто так пишет? А как надо? Притащи-КА мой пломбир в подвал? Он привык ко всему этому, ко мне такому. Но есть же какие-то границы. Это уже какая-то оскорбительная декомпозиция. Он потом мне выскажет, я знаю. Странно, что приходит ответ. Тоже смс. Какой же стыд. Он отвечает, если я должен его тебе принести, то как при этом я могу не прийти сам? Где там мои уринирующие крысы? Он что думает, что вот такой вот иронией можно осмеять мое вопрошание? Обесчестить мои алканье замороженных сливок с сахаром? Поставить вообще все под сомнение? Задать мне логическую головоломку? Ему может быть еще и про манекенов рассказать?
  Я, когда был маленьким ребенком, ел дождевых червей. Но не на улице, грязных, тащил их домой и обжаривал. С солью. У нас все так в школе делали, даже учителя советовали, питательный источник чего-то там. Но как же это отвратительно невкусно. Я потом ходил блевать. А потом выяснилось, что всем невкусно и все блюют. И учительница тоже. В миг вся эта мода на червей закончилась, есть их перестали. С тех пор я люблю кефир. Он нейтрализует яды. Кефир по ГОСТу 1967 года.
  Рыжий стучит в дверь. Тоже ногой. Кристина им мастер-класс дала? Да слышу я, не могу встать. Он открывает дверь и говорит, что ему ничего не видно, и даже не дожидаясь ответа, включает свет. Мыши, конечно же, окончательно разбегаются. Я для них теперь чужак, изменник, посягнувший на саму суть союза подвальных сообществ. Это все временно, свет вырубят, грызуны вернутся. Сода притащил сразу два, молочный и ванильный. Или какой-то другой нового вкуса. Оба не то. Так и знал. Спрашивает, какой из них мне скормить, а второй он сам. Не я ему, а он сам. А мне стало быть скармливать. Ладно, соглашаюсь. Мне молочный, ему второй. Но без всяких скармливаний, сам справлюсь.
  Приходится встать, потом сесть, и потом я, уже проснувшись, буду не готов разговаривать о манекенах, которых как выясняется и нет, когда в комнате зажгли свет. Сода достает из кармана фонарик, на возьми, пригодится. Да, и без этого было понятно, что манекены не более чем очередное вожделенное помрачение. И как-то полегчало, но и обидно. Думаешь, а вдруг вот она тьма здесь заигрывает с тобой, а нет, морок еще один. Сода ест красиво, присматриваюсь к моторике его движений. Хочется сказать ему гадость, чтобы нарушить гармонию момента. Обезоружить его. Но он не поймет мой постмодернизм. Он спрашивает, пойдем к нам? Там весело.
  'Весело'. Ненавижу это слово. Особенно здесь. Соглашаюсь. Предлагаю ему еще поотжиматься прямо сейчас, прямо на бетонном полу, чтобы еще раз показательно продемонстрировать мне свою молодость. Нет, конечно же я это не говорю вслух. Унизительное признание зависти. Вот Макс умер в двадцать девять. Ему не ведомо, что это такое с последующими цифрами разбираться и их преодолевать. Он всегда у нас будет до тридцати. А там не различают двадцать два или двадцать восемь. Это не 'вам уже тридцать один' или 'ему уже целых тридцать два' или 'в тридцать три уже давно пора' и так дальше. И чем дальше, тем эта сдавленная клетка установленных обществом компетенций вашего возраста будет уже и неудобнее, там останется нечем дышать, мечтать, интересоваться. Вы дожили до тридцати восьми? Ну как же так, какой проступок. Вот вам осенняя пастельная гамма, скандинавская ходьба и пикники на природе с лабрадорами. И с пледами клеточкой, как я мог забыть. Пожалуйста, задыхайтесь в нашем обществе потребления, мы уже о вас позаботились. Поэтому я выбираю кровь. Или крысиную мочу. Только не одежду цвета осеннего заката на фоне этого самого заката. И не фотографии меня, когда я нюхаю носом цветы в моем собственном цветнике в моем собственном саду, потому что у меня нет собственного сада, но если бы и был, то там росли бы одни георгины, которые не принято нюхать, пока вы еще живы.
  Сода спрашивает, так что, мне отжиматься? Нет, я все-таки это сказал. Притворяюсь не вовлеченным, оборонившим фразу случайно, непреднамеренно. Ну если хочешь, можешь и отжиматься. Мне то что. Худшее из всего этого, что Сода далеко не глуп и считывает некоторые мои мотивации и предисловия. У него контекстное мышление с выраженным чувством стилизации. Отсюда мое жалкое кривляние приобретает еще большую гротескность. Я направляю на него внимательный взор, готовый рассматривать всю эту совершенную динамику и физиологию. Молодая кровь. Сода отжимается тридцать пять раз, спрашивает, продолжать? Я считаю. Еще тридцать пять. Еще? Да. И так до ста. Что он сейчас думает? Что я какой-то извращенный и сам того не понимающий человек? Понимающий. Завистливый. Негероический. Но не извращенный, вот здесь я бы поспорил. Это в мире Соды все просто, хочу и делаю. А я так не могу, меня десятилетиями мариновали в этом адском рассоле страха и самоотрицания. Варили в котлах осуждения и неприятия. Для Соды тоже эти котлы подготовлены. Но они, современная ему поросль, этого не боятся. Они в эти котлы сами прыгают и еще оттуда видео на ютуб снимают. Как там внутри страшно. Сода один из них. Ему может и боязно когда-то бывает, но он все это купирует на корню, потому что это мешает полноценно жить и еще напоминает ему о чем-то скучном, неинтересном, несвободном. А эти критерии строго воспрещены как непродуктивные и пассионарные. В их времени на сие возлагается табу. И эта форма табу не взывает к тому, чтобы быть нарушенной. Нет она как раз-таки как печать, как наше 'никогда', которым мы заклинали природу наших зависимостей. В мире Cоды никогда означает то, что ему никогда не страшно, потому что лучше никогда не страшно, чем украденная свобода быть. Мне уже и не хочется возвращаться к этим отжиманиям и так все понятно. Он говорит, ты когда со своим мертвецом закончишь, мы серьезно поговорим. С моим мертвецом. Я выключаю свет и стекаю на пол. Я снова урина, желтушная, сахаристая вонь собственного бессилия. Вспоминаю считалочку из некролога.
   Спите детки крепким сном, скоро и мы к вам придем. Я помню это надгробье. В зарослях красных папоротников, серый гранит, бюджетная ковка, гравировка на тыльной стороне памятника. Не видная никому, кроме посетителей посторонних могил соседних умерших.
  Детки ушли рано, двое, мальчик и девочка, условно оба утонули, я не помню сейчас как, они не приходили к нам, а вот их родители да. Я помню когда они сидели в гостиной, сломанные. Мать в кожаном пиджаке с уложенными под героинь фильмов шестидесятых волосами. Короткие ногти. Она все не останавливалась. Скажите нам пожалуйста, где они? Они здесь? Они слышат нас? Не знаю, нет, нет. Я помню, сам пошел к ним на могилу, мне было интересно посмотреть на фото, не на те, что родители мне показали, а на те самые, на которые и мертвецы посмотреть приходят. Ждут потом у могил, вдруг кто их услышит. А не в ваших квартирах, как вы думаете. Вот я и отправился туда, думая, что они там. Мне было очень интересно поговорить с ними. Но не звать, нет. Если сами только. Но они молчали, могила была пустой. Там не было двух маленьких тел. Я это сразу понял. Кто там был тогда? Пустые гробы? Мать говорила, что хоронили в закрытых из-за изменений, которые они не хотели показывать родственникам. Вот и думай потом, что это за история была.
  Спите детки сладким сном там было, поправляет меня Макс, который из ниоткуда появился в комнате. Хоть он и призрак, но все-таки можно и предупредить как-то.
  Ногой в дверь постучать, как Сода? Макс всегда в хорошем настроении, я почти не вижу его, зато слышу прекрасно. Каждый слог.
  Прости, я не понял тогда тебя. Я и сам бы себя не понял, он отшучивается. Что меня смущает, так это то, что его глаза остаются черными. Хотя опасности или несоответствий нет. Или есть? Макс, что с глазами? Проходит минута пока он говорит, как он думает то, что должно было бы звучать, как шутка или легкий подкол или смешное замечание. Но не является ничем из выше перечисленного. И он тоже это понимает.
  Морик, а что с манекенами?
  
  2016, сентябрь
  Если тьма и может геометрезировать себя, то закончится все это длинным пустым коридором, по которому будут в бесконечность плыть умершие субстанции, напоминающие призраков людей, но только напоминающие, что на деле они собой представлять будут, мало кто знает, человеческий категориальный аппарат не сможет никогда это определить. Что-то безжизненное, не реагирующее на понятные людям раздражители. Пожирающее все на своем пути. Аннексирующее. А после перерабатывающее паучьим железным секретом. В этом коридоре мне довелось прогуливаться, не самое приятное развлечение, если вы спросите. 'Прогуливаться' в данном случае это безопасный для меня эвфемизм, так как в сути своей это страшные, мучительные состояния.
  Макс говорит, что никаких дневников ужаса не существует, что бы мы там себе не думали. Нам, живым, и дневников позора достаточно, чтобы на все быть согласными. Дневники ужаса выдумали те, кому хотелось бы думать, что существует что-то еще более действенное, пороговое, безотказное. Грань, которую никому еще не довелось переступить. Там, где эти самые демонические поля гудят. Макс тоже так думал, пока был жив. Но после он мне дал понять, что никаких дневников ужасов не существует вовсе. Кто бы в это ни верил, что бы не говорил. Иногда какие-то факты человеческого позора звучат настолько вопиюще громко и бесстыдно, что их как будто бы задним умом хочется записать во что большее, чем просто дневники позора. И отсюда и появляется миф о существовании чего-то большего, более могущественного, громогласного, разящего острым мечом. Так думали все мы в свое время. По факту же все это есть те самые дневники позора, которыми мы и занимались на протяжении многих лет. И я сам, будучи удивленным не менее тому, что до сих пор не знал этого, был вынужден безоговорочно принять это продолжение нашей теории. Теперь мне понятно, что все эти легенды про мертвецов, которые собирают факты ужаса и записывают их в дневники, чтобы в каких-то особых случаях использовать их против живых, это не более чем наши собственные домыслы и догадки, подкрепленные теориями Эдо. А я втираю вам про все эти дневники ужасов, которых может быть и нет вовсе.
   Макс говорит, я тебе давно уже намекал на это, но ты воспользовался собственной невнимательностью, чтобы защитить себя от ненужных и неудобных знаний. Кроме некрологов и дневников позора у людей ничего нет. И то и другое создавали мы сами, пока были живы. Целью создания всего этого были приземленные и меркантильные мотивации наживы или могущества и власти. Это смотря кто солирует. Сон полностью сбежал от меня, забрав с собой последних болезненных грызунов. Макс говорит прямо. Это не в его стиле. Говорит о том, что ему надо мне многое рассказать. Это я собирался его расспрашивать, у меня были вопросы. Я не готов был, что он так вот сразу перейдет к делу. Он говорит, мы должны ускориться.
  И потом он говорит, что вообще-то есть одна уловка. Мертвые забывают дневники позора, так как последние просто рассыпаются, превращаются в пепел за ненадобностью.
   Мы их не боимся больше, но каждый из нас помнит оттуда один единственный ужас. Содеянное. Поступок. То, что не получилось скрыть от самого себя, даже будучи мертвым. И вот зная его, ужас, мы можем при необходимости воздействовать друг на друга, мы мертвые. Зная, что скрывает призрак, другие мертвецы вглядываются в его суть, в его содеянное, сотворенное. И это никогда не что-либо хорошее, наоборот. Это позор такого уровня, что даже смерть не может стереть его из памяти. Так что, в какой- то степени мы обладаем этими вашими дневниками ужаса, но они предназначены только для внутреннего пользования. А живым дорога туда закрыта. Чтобы не говорил Фил. И чтобы не думал Эдо.
  Я понимаю то, что мне рассказывает Макс, это не совсем разрешенная информация, он выходит за рамки дозволенного мертвым. Мы, живые, понятия не имеем, что там происходит в потустороннем мире. У них там тоже есть свой протокол. Макс говорит, что это не протокол и точно не такой, как у нас был. Мы заперты в этом чертовом подвале, я понимаю. Близится полночь. У меня нет ни сил, ни хоть какой-либо человеческой мощи, чтобы учувствовать в разговоре. У Макса нет времени. Он победил. Я понимаю, что он готов идти дальше, и что он сам это выбрал. И что за этим последует то, о чем я стараюсь не думать. Я не могу потерять его еще раз. А он уже все решил. И нам надо ускориться, он прав. Времени больше нет. Я вспоминаю как считал овец в самолете несколько месяцев назад. Что я себе тогда думал? Кем я был? Я вообще понимал, что делаю? Только не Макс. Я стараюсь не показать ему затянутое слезами лицо. Дважды друзей не теряют, говорил Фил. Теряют, сегодня отвечаю ему я.
  Ты понимаешь, что он был там? Ты же чувствовал этот животный страх? Но нам повезло, если так можно все это назвать. Кремированные не такие разрушительные.
  Я знаю, о ком он говорит. Думал уже об этом. И то, что мама вела себя странно, что-то было в ней измененное. Он манипулировал ею?
  Она с ним заодно. Если бы меня тогда не было там, то они бы начали тебя захватывать. Она сама не понимает, что делает. Она одержима этой болью прошлого, утратой. А ты можешь говорить с ним. Но ты не должен был соглашаться, обещать ей.
  Я знаю, прости. Ты пытался меня предупредить. Эта урна. Она дала ее мне в руки. Но я не могу ей помочь, потому что я даже не слышу его. Он не приходил ко мне. Что она ждет от меня, чтобы я позвал его?
  Позвать Эдо? Ты даже когда меня звал, то рисковал всем. А с ним. Ты хоть понимаешь, кто может прийти? Даже если это будет он, ты не готов к этому. Он ждет этой встречи, хочет, чтобы ты его позвал.
  Я также думаю, но не знаю почему. Мать просто следует его велениям. Связь матери и ее сына усиливает их взаимное восприятие друг друга - возможно это в их случае. Но если она не слышит его, то как тогда? Здесь все странно очень. Она точно что-то скрывает. Я заметил, как она оживилась, когда говорила о том, как Эдо относился ко мне и его реакции на меня и Фила. Макс, я не знаю, не уверен, но может быть она считает, что Фил и я как-то виноваты в его смерти. Фил напрямую, а я косвенно. И если Фила нет больше, то до меня они могут дотянуться.
  Если ты не узнаешь, что там произошло той ночью, то ты не сможешь встретиться с Эдо. А эта встреча уже неизбежна, я пока не знаю только как. Он не может почему-то напрямую говорить с тобой, может быть ему не хватает на это силы. Из-за кремации. Поэтому она и говорила, что они с мужем сделали ошибку после его смерти. Я правильно понял. Кремация их ошибка.
  Макс, как? Я не знаю, где и как подойти к этой ночи. Через какой внутренний ресурс. Фил тогда был сильно испуган, как никогда, это был уже другой человек. Он говорил, что не виноват. Повторял, что Эдо его предал, разрушил его веру. И что ему никто не сможет верить. Я смутно помню этот разговор, это было больно и страшно слышать его таким.
  Вот для этого и нужны друзья, Морик. Я смогу помочь тебе, а ты позже поможешь Филу. Вместе мы справимся. Но у нас будет мало времени. Я возьму на себя Эдо, мы встретимся с ним вместе, я буду рядом. Ты позовешь его, но сначала мы прыгнем в его смерть, чтобы понимать, что там произошло в то утро. После всего этого ты сможешь поговорить с Филом, когда меня уже не будет. Ты найдешь способ. Я покажу тебе как это сделать, научу тебя этому. У нас будет еще месяц или полтора на все, прежде чем мы пойдем к нему в морг. После этого я должен буду уйти.
  Макс говорит про морг, куда отвезли Фила утром, когда он умер. Когда все закончится, если мы останемся живы, то я встречусь с его сестрой, как и обещал. И это будет наше последнее прощание, потому что иначе, к моему сожалению, быть не может. Эдо никогда не оставит нас в покое, Фил не будет прощен. И этот замкнутый круг разрушения и страдания не будет разорван.
  Мы разговариваем как два взрослых человека, я замечаю это. Может быть впервые. Так, как сейчас, впервые. Почти час ночи. Я сижу на полу и смотрю в темноту перед собой. Тринадцать лет назад я думал, что жизнь бесконечна, когда впервые познакомился с Эдо. Сегодня я держал в руках урну с его прахам, а сейчас с моим еще одним мертвым другом мы обсуждаем как я смогу противостоять ему в демоническом поле, куда он хочет затянуть меня, чтобы отомстить. Или для чего-то другого. Макс будет сопровождать меня на всем этом отрезке, значит это еще не тот, где я буду идти один. У нас с Максом мало времени. Он начал рассказывать информацию о другом призраке, играть на стороне живого. Он сделал выбор. У него есть еще время, прежде чем он окончательно уйдет.
  Я должен был отказать ей тогда, это не было предложением к диалогу, не было ее просьбой о помощи, это было ее предупреждением мне не лезть во все это. Он был тогда там, стоял за ее спиной. Что это, фрустрация? Он высматривал из-за ее плеча, что там я отвечу. Как я испугаюсь и скажу ей, что нет, я не хочу во все это, даже ради Фила, вмешиваться и вообще лучше предать историю забвению, а о мертвых ничего, кроме хорошо или правды. Именно это они оба ждали от меня. Напугаем Морика и он свернет свою лавочку. Припугнем его урной, дестабилизируем рассказами о могущественных недоброжелателях, следующих за ним по пятам. Поиграем с его паранойей и страхами. Дадим ему почувствовать присутствие зла. И он убежит, как всегда убегал. Так выглядел их план. Макс же хотел меня уберечь от всего этого, но я сказал да. Да, я поговорю с вашим сыном, да, я узнаю, что произошло в ту ночь. Я узнаю, в чем же содеянное Эдо, его ужас. Я даже больше не был уверен, что мама не была призраком или одержимой. Хотя странно, Крис переписывалась с ней и говорила по телефону. Да и откуда она знала, что я приду, что я здесь. Почему Крис говорит, что нам надо ускориться и что возможно за мной следят? Мама Эдо мертва? Я говорил с мертвецом?
  Теперь я должен буду позвать Эдо, я дал это обещание им двоим.
  Макс, в чем его ужас? Что он скрывает? Что я могу не знать еще? Кто они, эти шелестящие тени, расползающиеся шлейфом смерти вокруг людей, которых я знаю? Все это наваждение с манекенами, это был он?
  Мама Эдо говорит:
  Морик, на вашем месте я была бы осторожнее, за вами могут следить. Просто обращайте внимание на тех, кто идет позади вас по темным улицам.
  Мама Эдо говорит:
  Морик, однажды вас уже заперли в детстве в одной квартире с мертвым манекеном, помнить его? Он сидел в вашей комнате и вы не могли туда зайти?
  Мама Эдо говорит:
  Морик, а вы помните, что это манекен был мертвым человеком, которого подготавливали к похоронам? Вы знаете, что любой, кто находится сегодня рядом с вами, может стать этим манекеном?
  Мама Эдо говорит:
  Мой сын испытывал чувства к вам, я вам верила. Вы нас подвели. Вы и ваш Фил.
  Она поднимается в полный рост и поднимает оссуарий.
  Мой сынок. Косточки догорели. Дотлели. Она встряхивает урну, чтобы можно было услышать шевеление праха. Морик, вы не станете же пытаться навредить ему еще раз?
  Еще раз? Макс говорит, что она полностью повторяла его текст. Он стоял у нее за спиной и просто говорил все это через ее тело мне.
  Она правда верит, что ему кто-то причинил вред? Чем? Невнимательностью к его чувствам? Ее можно понять. Макс показывает головой 'нет'. Потом показывает что-то похожее на 'никогда' нашим секретным жестом приколачивания доски к небу.
  Эдо уже показал тебе манекенов. Их три. Кто эти люди? Он один из них? Ты же невнимательный, не обращаешь на это никакого внимания. Крис тебя предупреждала постоянно, осматривайся. Они знают, что ты идешь к Филу, это твое дело, но ты идешь к архиву дневников, а это уже совсем иное. Они представляют царя. Чтобы ты понимал. И каждый из эти дневников может стоить им жизни. Они направляли Эдо. Его бывшие клиенты. Некогда пострадавшие. Ты может быть их и помнишь.
  Я никого не помню, Макс. Я даже не помню, что было месяц назад. Я так и не позвонил соседке, не спросил про кота. Я забыл.
  Мама Эдо говорит:
  Морик, а вы не боитесь, что умрете?
  Боюсь. Но еще больше боюсь, что Фил умер просто так, чтобы умереть. Что ему этот ваш мир стал невыносим. Это вы хотите услышать? Что ваш сын его предал. Фил сказал мне об этом.
  Морик, а вы знаете, что он до последнего вел архивы? Что это все, что он создал, сохранилось и только вы знаете где. Он вас сделал ответственным за дневники.
  Фил не хотел умирать, он и притворялся мертвецом, чтобы не быть похожим на людей, чтобы быть в безопасности. У меня нет ключей от подвала, если вы об этом и подвал этот пуст. Я там сплю. Я не знаю, где дневники. Так и передайте манекенам.
  Вы же понимаете, что вы были Филу не нужны, не оправдывайте его. Не выгораживайте его, тем более что он уже мертв. Она улыбается рекламной улыбкой. Как будто бы надо показать красивые зубы. Он виноват в смерти моего сына, это все знают. И он убил себя, это тоже все знают.
  Макс говорит, что все это, особенно последние слова, было сказано Эдо.
  Очень сложно быть частью такого диалога, когда участники и мертвые, и живые. В какой-то момент грань стирается, как и легкость восприятия. Все переусложняется, путается, персонифицируется под разными масками и личинами. Уже не понятно, кто здесь по-настоящему мертв. Сейчас, когда я разбираю наш с ней разговор, Макс помогает мне, добавляя детали, мне становится понятно, что мной манипулировали. Я должен был почувствовать опасность и отступить.
  Я смогу тебя туда закинуть, в это утро, когда Эдо умер, ты сам все увидишь. Я там был, но если я скажу все прямо, то меня уберут. Поэтому тебе придется стать внимательным. И контролировать все. Даже себя. Природа зависимости должна быть заколочена наглухо, по крайней мере сейчас.
  Я знаю, что он говорил о твоей сестре, пока вы еще оба были живы. Как он угрожал тебе, требуя, чтобы ты заткнулся и не лез в его дела. Не лез это еще осторожно сказано. Макс одним из первых понял, что он собирается начать. Он манипулировал тобой, обещая навредить сестре, в случае если ты не остановишься. Это было демоническим полем или просто страхом?
  Просто страхом. Да, он это делал. Используя все самое чувствительное. 'Твоя сестричка отправится в детдом или умрет от руки мамаши алкоголички, кто там что будет расследовать?' Он остановил меня тогда. Поэтому вы продолжали.
  Второй раз? После твоей смерти? Что это было? Эдо не мог слышать мертвых или как-то взаимодействовать с ними.
  Демонические поля - это то, где мы предстаем перед нашим ужасом, демоном, уничтожающим нас, лицом к лицу с нашими зависимостями. Там можно все, если призрак затащит туда. Но для этого один должен быть мертв. Или же, здесь Макс делает паузу, я знаю, что он может что-то сказать, что нельзя.
  Или живой хорошо осведомлен, как это все работает и высчитает время и момент, чтобы из мира живых воздействовать на мертвого, зная где его болевая точка.
  Я все понял, Эдо следил за сестрой Макса, зная, что он где-то рядом и может его слышать. Он говорил ему, указывал на то, что он здесь, жив, и вот ему до нее одной рукой дотянуться можно. В том случае, если Макс придет ко мне и что-то будет говорить.
  Макс, откуда он знал это все? Как оно устроено?
  Из твоих некрологов. Ты там все это рассказал. Все уточняющие и дополняющие детали. Он читал сотнями их каждый день и знал все. Всю теорию управления смертью. Или ты думаешь, что он не манипулировал тобой через это? Ты думаешь, что мы каждый день имели сотню жаждущих заиметь написанный некролог? Он задавал тебе математическую ситуацию, а ты выстраивал формулу, решение. Что-то ты узнавал от самих мертвецов, что-то было твоими внутренними наблюдениями и подсчетами, но в результате у него было это решение. Ответ на вопрос. Как управлять мертвыми и стать для смерти ее лучшим другом. Всю эту информацию он получил из твоих некрологов, гуманитарий писал теорию, а выпускник МАИ составлял на ее основе техническую документацию. Ты был чист, твое сознание было не угнетено действиями ядов, поэтому все это не было плодом воображения. Он же видел все эти толпы инаких, весь этот цирк, как они читали все это и пересказывали. А Эдо не был невнимательным, ты знаешь. Он умел держать контроль и делать правильные выводы.
  Зачем ему тогда нужно было избавляться от Фила?
  А ему и не нужно было, Фил ушел сам, когда понял, что он замышляет. Это вначале он подстроил тебе всю эту историю с недопониманием, он промыл Филу мозг. Мы все просто люди и никто не может быть застрахован. Да, в тех самых ненавистных тебе формулировках.
  'Морику ты совсем не нужен'.
  И далее, он говорит совсем тихо, будто бы испугавшись чего-то.
  Морик, здесь не только то, что ты не был в нем заинтересован. Это он смог бы пережить. Но то, что Фил был талантлив и его талант позволял ему из конспектов информации формулировать четкие постулаты индивидуального позора, чего не умел делать Эдо. Потому что это сферы непонятных ему гуманитарных дисциплин. Мы все это знали. А кто знает, тот знает. Это было уже совсем другим уровнем.
  Поэтому он и пошел на сделку. Он хотел навредить Филу. Точнее они, а он помогал. Снимая с себя ответственность. Им якобы гарантировалось уничтожение их дневников, а Эдо последующее разрушение Фила. Было ли их целью убить его? Думаю, нет.
  Когда исчез Лексе, они остались вдвоем. И какое-то время у них даже появился отвлекающий предмет. Но ненадолго. Эдо убедил манекенов в том, что Фил опасен. Но действовать нужно было с математическим подходом. Точно рассчитав каждый шаг. Фил был способен предупредить их действие, поэтому план был настолько сложным, насколько это было возможно. Они играли с чувством доверия, ответственности, принятием долга, с его природой зависимости, с тем, что вынудило его стать мертвецом.
  Макс, кто эти три человека? Манекены. Кто они? Это люди царя?
  Их двое. Третьим был Эдо, когда ты их видел. Точнее там и был только Эдо, все остальное проекции твои страхов, он играл этим, думая, что тебя можно так испугать. Остальные два это царские придворные, приближенные, но не настолько. Но очень опасные, могущественные и даже они не могли бы без помощи Эдо подобраться к Филу. Им нужен был сообщник, который сыграет роль. И он сыграл. Я не могу тебе сказать больше. Иначе я просто исчезну. Мне еще нужны силы, а тебе поддержка. Ты один не справишься с Эдо.
  Что-то пошло не так в этом их плане деактивации Фила. Они хотели его убить, но при этом и не хотели. Эдо должен был не умереть, но он умер. Что это вообще был за план? Что это за люди в этих пластмассовых телах манекенов?
  Кристина и я были в опасности, она была права. Теперь я понимал, почему она всегда так испуганно оглядывалась на улице. И не смотря на все это решила рисковать? Так открыто?
  Макс, где я смогу найти его? Или как это вообще все выглядит? Если я не могу позвать его, если я не слышу. От меня и Макса остались только голоса, которые звучали в полной темноте подвала. Ничего не было видно. Стук сердца, голос Макса, мой голос.
  Он сам найдет нас, уже нашел. Он уже здесь. Но пока только ты и я говорим. И пока этот диалог остается закрытым, мы в безопасности.
  Полвторого ночи.
  Я тебе расскажу, что ты будешь делать дальше, и ты должен все это обязательно запомнить, потому что потом тебе еще раз все это будет необходимо, когда меня уже не будет рядом. Придется тебе падать в его смерть самому, другого пути нет, ты должен сам увидеть все и понять. Мы закроем глаза. Ты упадешь в эту пустую сквозящую шахту и будешь лететь вниз. Тебе будет страшно, даже больше - страх обретет биологическое первобытное звучание, но ты не должен будешь открывать глаза и останавливать падение. Иначе все пропадет навсегда. Каждый раз, когда панический ужас будет сдавливать твое горло и поднимать пульс, ты будешь продолжать лететь дальше. Через физическую неспособность и инстинкт самосохранения. Через чувство потери рассудка и выхода себя из собственного тела. Даже если ты будешь чувствовать, что смерть уже рядом. Лететь дальше, не открывать глаза. И только тогда, когда ты почувствуешь облегчение, некоторую успокоенность, смиренность, тогда только нужно будет их открыть. И здесь самое важное наступает, Морик.
  Здесь ты внимательно в оба смотришь, где открывается окно, форточка, какое-то отверстие, щель, что угодно, чем и как она явит себя тебе, и запрыгиваешь туда. У тебя будет несколько минут, может быть две или три, чтобы увидеть все и запомнить. И ты должен будешь в этот момент стать самым внимательным человеком во вселенной, чтобы сохранить как можно больше деталей в памяти. После, когда ты придешь в себя, ты будешь готов к встрече с Эдо. Я дам тебе полтора часа собраться, больше времени у нас нет.
  Я поднимаюсь в лифт, большая жестяная кабина поблескивает, отражая лица присутствующих. Нас здесь четверо. Я различаю голоса. Взрослый женский, и два детских. Смотрю вперед, направив лицо в сторону закрытых дверей, я первый на выход. Если что. Можете собирать свои обрубленные конечности, сгребать их в ямы осуждения, сжигать в ритуальных кострах, можете через них перепрыгивать, разламывая суставы и повреждая связки. Если что. Можете и дальше притворяться двумя злыми карликами, обрюзглыми, шипящими личинками, низкорослыми кобольдами. Если что. Я все еще первый на выход. Следующая станция конечная. Условные мальчик и девочка, они хотят, чтобы я их видел таковыми - детишками в маскарадных костюмах бабочек. С крыльями и усиками. Макс говорит, что это мотыльки.
  Мамочка, мамочка, а дяденька тоже с нами поднимается?
  Мамочка, он тоже на двенадцатый этаж?
  Макс, полчаса прошло. Два часа ночи. Он говорит:
  Ты глаза не закрыл.
  Мы едем с Содой в такси, странно, что в этот раз вдвоем. Он изучил уже мои шутки и состояние чувства иронии, поэтому может реверсировать направленности едких неуместных замечаний. Инкапсулировать их лаконично. Я ему это сам сказал, чтобы он не зазнавался. А то решит, что я не заметил. Водитель, я его уже где-то видел, он говорит:
  Ну что, снова в морг? Туда же?
  А ваша жена, она же у вас есть, в какой сфере принимает выдающееся значение? Спрашивает его Сода. Мне хочется его пристукнуть по шапке, водила не понимает вопроса. Он говорит:
   С женой разошлись, давно уже, а потом она из окна выпрыгнула. В СМИ было, может читали.
  Сода показывает 'закрываю рот'.
  Морик, когда ты со своим мертвецом разберешься, может быть тогда ты узнаешь, что я тоже неплохой друг? Могу таким быть.
  А у меня будет время это узнать?
  Ну если с мертвецом разберешься, то, наверное, да. Когда февраль закончится.
  Боюсь, это займет больше времени, чем я думал.
  Февраль фигура речи, как ты всегда говоришь. Я так говорю? Сода разводит руками, ну да...
  Добавит на лысую макушку нам пепла этот ваш февраль еще, - добавляет Макс.
  
  Дети спрашивают свою родительницу, которая продолжает безмолвно пребывать позади меня:
  Мамочка, дяденька выходит вместе с нами на двенадцатом этаже?
  Я поворачиваюсь к двум расплывшимся карликам, они намного старше, чем я думал. Присвоили себе личину детей. Они меняют детский колокольчик интонации на шипящее похрюкивание. Осуждающее меня. Осмеивающее. Это два суккуба. Они никуда не едут. У них нет двенадцатого этажа. Они здесь всегда в этом поясе беспросветной глупости и притворства. И они, в принципе, безобидны, Макс прав. Их можно не замечать, они не существуют. Мотыльки, да.
  Макс говорит:
  Полтретьего у нас уже. Готов? Время растягивается или замедляется до нулевых значений, говоря голосом Лексе.
  Помнишь, когда мы встретили перовских ведьм на 3-ей Владимирской? Это было месяц назад, три состарившиеся женщины, думающие, что они ведьмы. Или они и есть ведьмы, я не буду утверждать. Макс не верит ни в каких ведьм. Но он и в призраков не верит. Они узнали меня, вспомнили. Столько лет назад. Одна поправила шляпку на коротких седых волосах. Здравствуйте, Мсье. Я запомнил это обращение. Странно весьма. Они как три куклы их прошлого, покачиваясь, медленно шли в сторону своей смерти. Три черных викторианских костюма. Я помню их в доме много лет назад. Они верили в бессмертие. Что уж теперь. Мы все верили.
  Морик, они не были ведьмами. Просто пенсионерки. Узнали тебя, поприветствовали. Они и сами удивлены, что ты жив был. Мсье.
  Макс, если что, если вдруг что. Я хотел тебе сказать. Ты всегда был моим другом.
  Три четверти третьего.
  За мной идет охота, я для них теперь опасный. Был запрещенным, отверженным, а стал опасным, представляющим угрозу их жизни. Они даже не знают, что никаких дневников у меня нет. Фил все уничтожил. Но как же им страшно. Крис тоже в опасности, но она знает. А кто знает, тот знает. Она сейчас где-то там с Синицей в сближающем их действии. Подвал проваливается все ниже, как просевшие могилы, из которых вследствие этого вываливаются ноги гробов. Выпадая из просевшего грунта, пугая случайных посетителей кладбища.
  Эдо втянул меня в это, он ждет, паутинизируя воздух слюной. А чего жду я? В феврале третьего года я обещал Филу прийти на его могилу, тогда все это было романтическим, соединяющим нас обещанием, мы играли в двух умерших приятелей. Сейчас же я здесь, в доме, в подвале. Там, где еще десять лет назад было хранилище дневников и были живы участники, играющие со смертью. Кто стоит за ним? Два манекена, подбирающиеся вкрадчиво ко мне, завершающие какое-то незавершенное действие. Действие по уничтожению улик. Сода прав, февраль заканчивается. Хотят они того или нет. Для всех нас. Мне было отвратительно осознавать и это тоже.
   Голоса птиц невыносимо перекрывали восприятие. Как будто бы их выдавливали, сжав жирную пернатую тушку до хруста. Там, где начиналась смерть, там она и заканчивалась. Я не хотел больше смотреть на этих двух карликов, источавших все возможные формы зловония и яда, у меня не было больше интереса к ним. Время им исчезнуть навсегда. Пусть тьма примет их в свои мрачные глубины. Я никогда больше не хочу слышать их голоса. Макс показывает мне 'да', подняв брови вверх. Избавимся от мотыльков. Начнем чистить себя от мерзости. От всего того, что забирает у нас воздух, что пытается лишить нас чувства собственного достоинства. От всего того, что разрушает нашу суть, паразитируя на ней глупостью и примитивным чувством зависти. Зависти к мысли, к свободе, к способности думать иначе. Жить иначе и умирать тоже.
  Я чувствую, что мой монолог замедляется. Изначальный порыв усмиряется, становится легче, я бы даже сказал ленивее, как будто бы умирающая женщина по дороге в больницу передумала и попросила ее отвезти назад домой умирать. Или как если бы я мог лечь в теплую воду, налив ее в ванную и год смотреть в потолок. Просто лежать и смотреть. Это чувство успокоения начинает становится приятным, расслабленным. Дружелюбным. Я не прислушиваюсь к частотам сердцебиения больше, не прислушиваюсь к тому, как легкие набирают воздух. Он и так слишком влажный, его можно почувствовать языком. Но я не буду этого делать. Это как если бы можно было воздух испить. Излить его в свои бронхи. Утолить жажду дыхания. Умиротворенность оживляет себя, подключая все больше механизмов воздействия. Или же наоборот уменьшая количество регуляций восприятия. Ритуал входит в высокую фазу. Жрецы надрезают шеи заклания. Капает кровь. На белую рубашку или тогу, я не вижу. У меня же глаза закрыты. Я где-то там в подвале сидеть остался. Несвободный. Спрятавшись. Нет больше кусающего химического запаха заточения. Все прощены, пока что. Я поднимаю плечи, чтобы расслабить шею. Голова катится вниз. Она тоже полетела в бездну. Нам всем уготовано танцевать эту мелодию. На самом краю между безумием и здравомыслием. Яд освобождает тело от своего присутствия, он нейтрализует себя. Карлики, отравляющие все вокруг себя, оплетающие паутинами яда меня, обретают вечный покой. Они умирают. Бессмертных больше нет. Все есть бессмертие. Уже не страшно. Дорога понятна и предсказуема.
  Три часа ночи.
  Открывай глаза, говорит Макс, сейчас.
  Вся эта шахта выглядит как созидаемая черная сцена действия, я физически чувствую, как падаю, кожей, онемевшими конечностями, прилипающими к ним лапками насекомых, сквозняком мертвецких поветрий. И да, там темно, но не так как в подвале, темнота еще гуще и плотнее, ее можно как жирный туман проткнуть пальцем, повесить в ней куриную кость и оставить там висеть. Или же это кость человеческая, но такими вещами я полагаю, не шутят. В этом падении невозможно вообще ничего различить, не знаю, как Макс здесь может увидеть какое-то окно.
  Мне и не нужно, это для живых коридор, я там, твоим языком, проживаю.
  Тьма разлагается на разные оттенки гниений, оставляя мне черный, что непритязательно и неудобно. Все погружается в этот бархат декораций бездны. Даже если вы и не хотите. Страх полностью исчезает, потому что вся концентрация уходит на поиск этого расщеливания пространства, где я должен не пропустить вход. Макс говорит:
  Слышишь щеколды ржавые заскрипели?
  Нет.
  А это они. Отворяют тебе что-то.
  Кто они? Бесы? Черти?
  Макс говорит:
   Остановимся на демонах, у них побольше полномочий и поменьше заинтересованности. Я не хочу сталкиваться с демонами сейчас, мне брезгливо. И я не готов. Макс иного мнения.
  Половицы скрепят, как если бы чьи-то костяные иссохшие руки незаметно подтягивали предметы к себе, перетаскивая их по полу. Руки, не принадлежащие никаким телам, покрыты перьями. Руки-обрубки в перьях, я не могу вам даже передать, как это отвратительно. Помните фобию этих всех дырявых поверхностей. Так вот из каждого такого торчит это окровавленное перо, как будто бы в липкую чувствительную жижку грубо воткнули его стержень. Она лопнула, подернулась, но перо удержала. И оно осталось торчать там, болью соприкасаясь с внешними краями разрыва.
   Макс просит меня не рассматривать эти перья, они отвлекают. Руки ищут в темноте задвижки и шпингалеты, чтобы эти чугунные блоки сдвинулись. Спите детки сладким сном, скоро и мы к вам придем. Освобождающая считалочка, напетая могилами, голосами мертвых детишек, оставленных гнить в шести футах под землей, но не там. Та могила была пуста. Они заставили меня их упомянуть здесь, попросили с настойчивостью. Чтобы их родители узнали, что я знаю. Некролог был составлен некорректно. Эдо просил минимум деталей. Не вдавайся в детали. А кто знает, тот знает. Перья лезут в лицо, их уже так много, что я начинаю чувствовать себя внутри вывернутой наизнанку птицы. Как же я ненавижу птиц, вы бы знали!
  Макс говорит, что мертвые дети пахнут корицей, когда они простаивают свои первые вогробленные сутки. Корицей, понимаешь, той самой, что и в булочках. А я просто разлагался на жаре в квартире. Но это он так шутит, Макс любитель черного юмора. Я если выживу никогда не буду покупать булочки с корицей. Нет, будешь. Все вы одинаковые. Он не верит, что можно вот так вот взять и умереть, упасть с крыши головой вниз. Он говорит, вы там все с ума посходили, пока живете, не хотите, а потом не можете. Это ты в бездну падаешь, а не с двенадцатого этажа, Морик. Бездна тебя возвращает в эту фиксацию, чтобы кинематографию выстроить, иначе ты в нее не поверишь. А что ты тогда столько лет молчал, спрашиваю я его. Шесть чертовых лет. А ты уверен, что я молчал, а не то, что ты не слушал?
  Четверги в половину пятого. Кристина прислушивается к истории, говорит, а ведь это интересный случай. Целая история. Целая долбанная жизнь. Добрый день, Мсье. Добрый день, дамы. Как там Вальпургия приветствует своих дочерей? Вы никакая не звездочка, Морик, вы пентаграмма. Перевернутая вниз. Острием в сторону тех, кто должен страдать. Хомо Сатаникус. У демонов спросили, демонам все и рассказали. Замкнутые очерченные круги на воде. Макс, нас уже нет, я один остался. Нет звездочки и нет пентаграммы. Все напрасно. Все вокруг акает призвуками стонущего астматического приступа, когда хрипящие конвульсии становятся единственным действием, спасением. Да, пожалуй, я бы так и сказал. Перья не скрипят, а хрипят, отхаркивают какую-то кровянку, напоминающую желеобразный мукус. И это вовсе не человеческие голоса. Макс говорит, чтобы ни случилось, я остаюсь здесь рядом.
  Знаете, все эти похоронные бюро в Москве, там еще подбирают готические декорирования, стилизируют под добрососедство смерти. А потом палят кости в печах, забросив туда застывшее окаменелое тело в его последней агонии исчезновения. Макса не жгли, он не поврежден, отсюда и сила. Мать решила все-таки следовать христианскому, божьему обряду. Напоследок почтить нелюбимого сына, но она совершила ошибку. Похоронщики совершили. Нет, она. Макс не хочет говорить об этом. Они не рассчитали размеры гроба, и выяснили это в день похорон. Он лежал на кровати уже приготовленный к вогроблению, одетый в серый, не подходящий ему по размеру, костюм. Во-первых, серый. Макс не любил эту палитру. Во-вторых, гроб, как и костюм, оказались не по размеру.
  Морик, не надо.
  В третьих, это было ее решение. Похоронщики, копатели могил, работники погребального культа. Кто угодно. Они спросили, ну что делать будем? Нужен новый гроб. И она отказалась.
  Ломайте.
  Ноги то есть. Прости, Макс. Ты заслужил этот новый гроб. Даже если ты и не хотел, чтобы мы там были.
  Они стянули с него штаны и просто начали ломать ноги. О колено, потом двумя руками, один держал, а второй своей ногой ломал. Продавливал окоченевшие суставы в районе колена. Как если бы это были куриные кости. Как если бы это Сода стучал сейчас в дверь пяткой, прислонившись к внешней стороне перекрытия спиной. Мать стояла и слушала хруст. Ее сынок, отмучился. А сестра в детдом идет. Глаза Макса чернее и холоднее полярной ночи, он сейчас их оплакивающая вечность тьма. Они их раздробили, разорвали, если так можно сказать о ногах. И просто сложили как разобранный конструктор в гроб.
  Мать поправляла:
  Ну давайте побыстрее, мы опаздываем. Что вы как не мужики, переломать пару ног не можете. Она не опаздывала, ее не было на похоронах, ей нужно было, чтобы останки быстрее вынесли из квартиры, освободив комнату.
  Поэтому он теперь только перемещается, боится говорить 'хожу'.
  Я и не понял, что окно открылось. Это вообще не было окно и даже не щель, а какая-то сморщенная кладка в стене, как если бы поверхности превратились в гармонистую кожистую гортань и в одной из таких склеек что-то бы там приоткрылось. Как разрез, выполненный начинающим хирургом. Неуверенной дрожащей рукой. Стенку продырявили и потом в этой ране ковырялись пальцем, выдалбливая осиное гнездо. И если бы не Макс, то я скорее всего пропустил бы его, потому что живому словить такой вот момент, вычленить из бесконечного потока падения более чем сложно. Неосуществимо. Поэтому за вами всегда должен стоять мертвец, лучше всего если это ваш друг. Ему можно доверять. Чертов протокол, до сих пор не могу слово 'друг' произносить без опаски. Он меня толкнул и я не знаю, чего ему это стоило - выйти за пределы психического поля и совершить это действие. Как будто потянул за собой, он крикнул 'сейчас'. И потянул. Одну секунду и я влетел в какую-то форточку. Вход в молекулярный состав клетки времени, в ее трясущуюся плоть, в саму биологию. Туда, где древние короли водят хороводы всеславия и празднуют фертильные годовщины рождений и смертей своих божеств. Макс кричал 'сейчас', 'ты успеешь' и толкнул меня в сторону сочащейся слизью щели.
  Что вы вообще знаете о смерти? Что, черт возьми, вы вообще знаете о смерти? У вас умерла бабушка или любимый песик? Попугайчик вылетел в окно и не вернулся? Вы спрятались от нее? А почему? Вы предали собственную смерть забвением? Страшением ее? Вы отвернулись от собственной смерти, презрев ее? У вас только пункт рождения определен прекрасным? А потом длинная дорога куда? В бессмертие, которого нет? Смерть тоже может быть разочарованной вами. Да, ваша смерть, вами. Вы изменщик в данном случае. Притворяетесь бессмертным, не хотите неприятного и некрасивого? А это между делом пункт Б. Из А вышли в Б пришли. И все. Нет никакой длинной дороги в бессмертие. Пункт Б. Точка. Ваша уважаемая и прекрасная смерть, повернитесь к ней лицом и поздоровайтесь. Она любит вас, так почему бы вам не возлюбить ее? Иисус же любил. А вы кто?
  Первое, что я увидел, а это все длилось совсем недолго, были стопы в белых носках. Макс был прав, пару минут. Что можно вообще увидеть за столько? Худые голые ноги, щиколотки, голени, белые носки. Эдо носил белые носки. Я не сомневался, чьи это были ноги. Комната Фила. Стол, кровать, кресло возле нее. Шкафы под потолок. Да, это его комната. И это ноги Эдо. Он лежит на полу, Фил держит его голову. Фил держит его голову руками, я не вижу его лица, только полуоборот плеч, скос на три четверти, он согнулся над лицом Эдо и трясет его. Эдо мертв, это сразу видно по начавшемуся окоченению тела и по положению рук. Фил не может понять, что произошло. Он трясет его, как будто бы так можно было бы оживить человека. Я не слышу ни голоса, ни речь, ни текст, не уверен, что они вообще говорят, я вижу только одно. Фил чудовищно напуган и не понимает, что происходит. Он уже понял, что Эдо мертв, что у него в руках труп, но не может осознать произошедшее. Пять утра. Январь давит черной морозной плахой, вдавливает в снег, в подкрашенные собачьей деуринацией новогиреевские улицы. Темнота забирает еще больше времени. Фил понимает, что он должен совершить действие. Позвонить в полицию, позвонить маме Эдо. Маме, которая вчера вечером сказала ему:
  Мы доверяем тебе, его жизнь на твоей ответственности. Мы доверяем тебе, потому что ты надежный друг нашего сына. И вот сейчас он должен позвонить ей и сказать:
  Нет, Эдо не употреблял порошки, я не нарушил ваше доверие, оказанное мне.
  Он умер. Ваш сын умер ночью в моей постели. Я проснулся ночью сходить в туалет и не заметил, что ваш сын мертв.
  Макс говорит, что он умер в три часа ночи. В 03.04
  Фил узнал об этом в пять утра, скорее почувствовал даже это. Рядом с ним лежал мертвый человек, тело которого имело комнатную температуру. Человек, в чьем мозге произошло кровоизлияние. Это был Эдо. Его тело. Труп. Человек, которого больше не было.
  Я знаю, что он сейчас сделает, кому позвонит, я не хочу это видеть. Он втапливает 'набрать', Эдо лежит на полу с открытым ртом, Фила трясет, его кожа посинела от ужаса и холода. Гудки, еще гудки. Пять утра.
  Морик, это ты? Где ты, это Фил. Ты можешь сейчас приехать, пожалуйста. Эдо умер, он здесь, у меня дома, я не знаю, что произошло, я не виноват, верь мне. Я слышу, как Фил плачет. Морик, у меня никого больше нет, пожалуйста, приезжай, ты мне нужен здесь, сейчас. Я все еще твой Фил, пожалуйста, верь мне. Я не ви....
  И там чей-то голос, не похожий на мой, ему отвечает, что приедет. Но я знаю, что нет. Никогда. Хозяин этого голоса сбежит от всего этого, испугавшись смерти. Сбежит от человека, который, как он утверждал, был его другом.
  Макс говорит, Эдо допустил ошибку, он зашел слишком далеко. Он переоценил свои силы.
  А Фил тогда думал, что ты приедешь, ты же сказал 'да', он ждал весь день потом. Что он делал после звонка мне? Звонил в полицию, потом сообщил своей родительнице, оделся, Эдо все это время лежал на полу, он его одеялом прикрыл.
  В 05:30 он позвонил его маме.
  'Доброе утро' говорит ей Фил и дальше все обрывается. В этом заглавном открывающем приветствии для нее еще таится надежда, что звонок в полшестого утра не принесет какие-то неприятные вести. Принесет, но они будут ожидаемо потенциально неприятные. Он сорвался? Ну что же ты, мы же на тебя понадеялись. А ты подвел. Хорошо, я жду его дома.
  Не ждите его больше дома. Никогда. Забивает природу зависимости досками Фил. Он умер.
  Звук останавливается, они оба молчат. Чье молчание страшнее?
  Когда? Мама.
  Ночью. Фил.
  Я сейчас приеду. Это последнее, что она говорит ему. Больше они никогда не будут разговаривать. Она не даст ему возможность рассказать свою историю. Для нее история Фила отныне это история убийцы ее сына. Виновника трагедии. Преступника.
  Следователь спросит ее, а что они в одной кровати делали? Он спросит, ваш сын что, самоубийца? Так и запишем? Передозировка по неосторожности? Он спросит, а вы что его после клиники отпустили сами? Он еще спросит, ну что пишем суицид или передозировку? Он спросит, вы в морг поедете на опознание? В шесть утра.
  Эдо не хотел умереть, да и не должен был. Манекены все это спланировали иначе. Он должен был подставить Фила, употребить порошок, а потом открыть этот факт, чтобы выставить его неспособным оправдать доверие, неспособным принять ответственность и следовать ей, неспособным спасти Макса, неспособным быть настоящим другом, неспособным позаботится о близком ему человеке, то есть ударить молотом по самым чувствительным и хрупким конструктам внутреннего устройства Фила, надломав его. А все последующее разрушение оставшегося здания, оно должно было произойти само по себе.
   Это был их план. Коварно и хитро уничтожить его изнутри, ликвидировать то, на чем стояла его жизненная вера и непоколебимость. Забрать у него его отца еще раз. Слепок памяти его родителя, запечатленный в его поступках и фундаменте мироустройства. Дважды. Вы помните друзья не умирают дважды. А вот отцы да. Сначала сами, а потом память о них. И это было действие зла направленное в самое сердце его памяти. В то, что помогало ему преодолевать все это страшное безумие отверженности и совершать выбранный им подвиг - просто жить дальше.
  Эдо не рассчитал свои силы, говорит Макс, он, опытный магистр порошков, просчитался с дозировкой. Он, засыпая, и не думал, что не-проснется в три часа ночи уже мертвым. Он следовал плану. Он не думал. Играла музыка, а яд проникал в кровь. В последний раз. Он запрыгнул под одеяло, рядом лежал теплый Фил. Небритый, смешливыми глазами бегающий по периметру кровати. Эдо остался в носках. В четыре утра Фил не мог заметить его неподвижность, у него оставался еще час. Час последних минут его жизни.
  Макс говорит, он называл поступок Эдо предательством. Я знаю, он сказал мне тогда. Он сказал:
  Морик, Эдо предал меня, уничтожил. Предательство. Новое слово, которое мы еще тогда только должны были распробовать. Но я не говорю Максу, что было сказано дальше.
  Я никогда не видел его таким. Сейчас можно сказать, что это был уже другой человек. Разочаровавшийся во всем и всех. Он готов был мстить этому миру, ценой убийства себя. Один раз убийца убьет еще раз. А он именно им и стал. Никто не верил. Вытянутые физиономии сочувствующих и опасающихся пролезали в щели его укрытия. Это вы тот самый убийца? Вы не оправдали оказанное вам доверие? Это в вашей постели умер ваш друг? Вами же и убитый. Потом они складывали рты в сморщенные клоаки возмущения. И этим возмущением, словно слизью ректального воспаления капали на его открытые раны. Не вы ли тот самый Фил, на плечах которого навсегда теперь лежит вина за смерть друга?
  Он пытался поговорить с родителями Эдо, но там была железобетонная плита, перекрывавшая все входы и выходы. Блокировка. Полное направляемое отчуждение. Запрет на приближение. Его никто никогда больше не слушал. Убийцу не слушают. Его осуждают, линчуют и демонстрируют на ярмарках. Макс показывает 'нет'. Ты переключаешься на Фила и пропускаешь линию Эдо. Он просчитался, передозировался и умер. Это оказало намного более сильное действие, чем-то, что было установлено планом. Фил должен был испугаться, природа его зависимости должна была быть разбалансирована настолько, чтобы оказывать нейтрализующее действие, обеззараживающее, его цель была - дестабилизация, а не смерть. Но они получили две смерти с разницей в четыре года. И да, они испугались, а не Фил. Он мстил, им и себе.
   И здесь Макс замолкает, он не знает, что делал Фил эти четыре года. Как он разрушал сначала манекенов, испытывая их страхом, рискуя их жизнями и как они все же нашли способ убить его. Приземленный, непоэтизирующий себя, им и самим было неловко, но все-таки способ физического устранения Фила. Это заняло четыре года его жизни и здесь я верил Максу. Он действительно не знал всего. Например, он не знал, что тем утром, в январе, в пять утра, я был первым, кому он позвонил до мамы Эдо.
  Морик, это Фил. Эдо умер у меня дома, в моей постели. Он меня предал. Я не виноват, просто верь мне. Я не имею к этому отношения. Он подставил меня. Предал. Спрятал порошок у меня дома, я не знаю, где. Я не знал ничего об этом. И он его тайно употребил, у меня за спиной. А потом передоз. И смерть. Я не знал, что он мертв, когда проснулся утром, я сходил в туалет, потом снова заснул. Все это время он уже был мертв. Я узнал это, когда проснулся, только что, я его пытался воскресить, делал искусственное дыхание, массаж сердца, я сейчас позвоню в скорую, в полицию. Что я еще должен сделать сейчас? Морик, что? Ты приедешь? Он мертв. Он здесь на полу лежит, в моей комнате, черт, он здесь, рядом, мертвый. Я не виноват, Морик, ты должен мне верить. Ты единственный кто знает меня, кто знает, что я никогда бы так не поступил с ним. Морик, пожалуйста, приезжай сейчас. Ты нужен мне.
  Я не приехал и больше ему не позвонил. Я испугался смерти.
  Спите детки сладким сном, скоро и мы к вам придем. Бабочки, мертвые карлики, обрюзгшие мотыльки в потных одеждах, подпрыгивают синхронно в лифте, сотрясая кабину. Мамочка, мамочка, а дяденька тоже едет с нами? Толстые притворщики, висцеральные лицедеи, квакающие ракушками ротовых нор. Мамочка, мамочка. Я думал, они давно мертвы. Они и мертвы, говорит Макс. Я обращаю внимание на темные пятна на их лицах. Фауна трупов пирует, пропитывая коричневой запекшейся кровью обезвоженные поверхности. Мы поднимаемся на двенадцатый этаж. Лифт не спешит, зачем же. У нас есть все наше время. Я чувствую снова этот неприятный кисловатый запах, он покусывает слизистые. Аллерген. Макс просто держится в стороне, но я знаю, что он там. Лифт поднимается вверх. У нас еще шесть остановок. Шесть чертовых точек боли. И я не могу больше слышать хрюкающие сипение, отхаркивание и кряхтение. Карлики продолжают источать зловоние. Яды. Фил знал толк в ядах, я бы мог спросить его о противоядии. О противодействии. Но его здесь не было. А Макс не мог вмешиваться.
  Остановки сменяли одна другую, все больше напоминая Калининскую линию метро. В вагоне нас было четверо. Я, два уродливых кобольда и женщина, чье лицо было спрятано под шляпой. Я даже не был уверен, что оно у нее есть. Она молчит и не реагирует на голоса, как манекен. Манекен. Макс поднимает на меня глаза. Я что-то словил. Женщина неживая, пластмассовая и она просто как пугало выставлена оберегать кабину лифта. Зачем она здесь? Я видел трех мужских манекенов, она четвертая? Кабина лифта превращается в печь крематория, но жар исчезает и мы можем сидеть в лотке и смотреть на огонь. Кобольды успокаиваются и я престаю обращать на них внимание.
  Макс говорит 'считай остановки'. Контролируй ход времени. Лифт останавливается, двери открываются, но там ничего нет, просто черные дыры, заросшие волосами и шерстью. Иногда видны обрубки конечностей, но я не уверен, что это не протезы или детали манекенов, пластиковых кукол. Иногда вылазят перья и фрагменты крыльев. Но нигде нет выходов или каких-то опознавательных знаков здания. Никто не входит и не выходит. Макс тоже здесь, но он вышел из этого психологического соответствия и стал полностью призраком, который существует в иной отличной от живой системе координат. Если это Калининская линия, то мы должны ехать в сторону внешней карты. Эдо точно не повезет меня в Новогиреево, где я как дома и у меня намного больше сил для противостояния. Нет, если карлики пели про двенадцатый этаж, то мы едем на Третьяковскую, туда в начало внешней карты. Он там будет меня ждать. Я вижу, что думаю правильно, потому что Макс кивает. Мы направляемся на Третьяковскую. Сейчас все еще три часа ночи. Женщина-манекен символизирует время, которое безмолвно наблюдает за тем, как живые и мертвые взаимодействуют в демоническом поле.
  
  Морик, наконец говорит Макс, она не символизирует, она следит за тобой. И это не она, а он. Это Эдо.
  Лифт останавливается.
  Информатор говорит:
  Станция Третьяковская. Переход на станцию Новокузнецкая и Калужско-Рижскую линию. Поезд дальше не идет, пожалуйста выйдите из вагона.
  Информатор также говорит:
  Нет, это не двенадцатый этаж. Если вы так посчитали, то это предположение можно смело назвать ошибочным.
  И также информатор говорит:
  В данный момент станция закрыта для посещений. Если вы принимаете решение все же зайти туда, то делаете это на свой страх и риск.
  ВНЕШНЯЯ КАРТА.
  Карлики, плохо изображая беспечный детский смех, разбегаются. Женщина-манекен неподвижно стоит в углу кабины лифта. Я выхожу и оказываюсь в прохладном холле, вестибюле станции, но не на перроне, а в проходном переходе на Новокузнецкую, возле ступенек. Я один там, ну не совсем, не считая Макса, который сейчас очень внимательный и сосредоточенный. Он контролирует происходящее. Я понимаю, что вот это оно и есть. Демоническое поле.
  Несколько птиц перелетают под куполом тоннеля, но это только так кажется, их перья осыпаются и они как будто бы принимают направления взлета, но при этом остаются висеть в одном месте, застывают в воздухе, замороженные, и после падают вниз. Держись левой стороны. И там на мраморе неаккуратными осколками катятся по перрону подтаивать, образуя лужицы текущей жидкости. Мне только здесь этих птиц не хватало. Карлики плющат ледяные осколки в кашицу, прыгая на них маленькими плотными ножками. Неуместный смех превращает пустую станцию в заброшенный детский сад или пионерский лагерь, где некогда отравленные массово дети продолжают играть в летние игры, не заметив с ними произошедшего. Такие места, как правило, закрывают на карантины, а после забывают навсегда как гаранты прошлого, некогда наполненного радостью жизни. Но здесь, на Третьяковской, в три часа ночи нет никого, кто бы интересовался историями вымерших пионерий или детских приютов, где на ужин подают кантаридин. Южный зал посверкивает мертвенной бледностью. Птицы, как я понимаю, направляются в сторону торцов с эскалаторами в направлении выхода в сторону Большой О. Там им обещан свободный доступ. Но ни леденящее омерзание их перистых телец, ни резвящиеся кобольды не оставляют им каких-либо шансов. И чтобы не быть ушибленным пикетирующим куском замерзшей пернатой креатуры, я прячусь за мраморный мавзолей, переходя на посадочную платформу, на деревянную скамью, вставленную в стену, как клинок в подреберье крупного рогатого животного. Лифт закрыл свою пасть и бесшумно исчез. Станция полностью моя. Макс где-то в метрах десяти осматривает территорию. А я сижу на этой долбанной лавке и слушаю как кобольды молотят заледеневшие остатки птиц на мраморном полу. Не пора ли ум уже заткнуться. Макс говорит:
  Ты заметил, что манекена в лифте уже не было? Конечно же нет, не заметил.
  Лестничные марши завывают сквозящими потоками воздуха, а бы даже сказал тоскливо воют, как дикие животные, потерявшие своих сородичей. Вот здесь, наверх, в сторону зеленой ветки. Здесь сидел этот мужик. Здесь мы встретились с Кристиной пять месяцев назад. Мне сейчас абсолютно не страшно, как я того ожидал. Даже лифт клаустрофобически сдавливал сильнее. Но я понимаю, что это не повод расслабится и рассматривать пребывание в демоническом поле как какую-то безопасную релаксацию. Меня бесит собственная беспечность. Как сказал бы Фил, неупорядоченная апатия. Рандомность. Птиц уже так много, что приходится переступать горки падали. Лед тает и образует, подкрашенные кровью ручейки, стекающие с края платформы на рельсы. Я слышу, как ритмично выстукивают о железные рейки капли. Нет никакой следующей станции больше. Это и так Третьяковская, южная платформа. Здесь все заканчивается. Что если бы мы развели здесь костер? Макс, что думаешь? Сожгли пару ненужных воспоминаний о тиранах и деспотах?
  Если бы не слякоть от птичьих трупов и вода, то может быть и получилось бы.
  И если бы эти кобольды не бегали и не орали. Это они так радуются, их император где-то рядом. Когда это он стал императором? Макс гримасничает, хихикает, но я вижу, что это все наносное. Он ждет. А я нет, я просто брожу по перрону из одного конца в другой, переступая через чертовых дохлых птиц. Я уже и сам готов их топтать в месиво, чтобы только не видеть эти груды кишок и перьев. Мне становится от всего этого мерзко. Эскалатор не работает и там, в самой удаленной и затемненной его части где-то на ступеньках я вижу женщину. Она не двигается, ее там поставили, неаккуратно, еще немного и она упадет, неустойчиво балансируя на ступенях. Застывшая белая ладонь торчит из рукава серой блузки, опираясь в ленту перил. Шестеренки молчат. И ей ничего не угрожает. И она не фарфоровая. Макс говорит, в подвале было три манекена. Эдо и еще двое, среди них только один был мертвым, остальные двое живы.
  Это Эдо? - спрашиваю я Макса про женщину-манекена.
  Он сейчас не уверен. Но как она оказалась там? Макс поднимает глаза 'ну откуда я знаю, я всего-навсего призрак'. Манекен не двигается, но ощущения, что она там просто стоит больше нет. Кукла немного подергивается. Свет тускнеет. Но не сильно, я все еще различаю карликов, взбивающих кровавые сливки из трупной птичьей пены. Макс спрашивает:
  Ну что, пойдем в ту сторону?
  Продвигаемся. Манекен дрожит, от нее исходит какое-то тифозное мычание или это выходят остатки воздуха, мы не знаем. Макс говорит, чтобы я престал его слушать и начал всматриваться. Важно, чтобы я его видел. И он появляется почти в полный рост. У нас остаются только знаки. Он показывает, что подойдет первым. И еще букву 'Э' с помощью ладони и большого пальца левой руки. Я машу головой, не думаю. Эдо не будет притворятся манекеном, тем более его женской версией, но я ни в чем не уверен больше. Я приближаюсь первым к эскалатору и отчетливо слышу этот мычащий пугающий звук, какая-то булькающая кровь в перерезанном горле или клокотание ошметков гортани, я не могу различить. Макс заходит, с другой стороны. Свет еще больше тускнеет. Я чувствую эффект сужения пространства в узкий коридор. Я знаю этот состояние. Это граница между миром живых и мертвых. Только сейчас здесь нет Фила и никто не притянет меня, как щенка, к себе, чтобы защитить. Макс технически на это не способен. Еще меньше света, еще уже стены. Карлики остались где-то на станции, я все еще слышу, как лопаются раздутые грудинки жирных горлиц. Горны приветствуют приближение демонов. Они едва различимы, но я уже понимаю, что шутки закончились, как и безопасная часть. Манекен скидывает голову и она, как ведро, подпрыгивая, скатывается к моим ногам. Шляпа слетела. Как и парик. Я узнаю женское лицо. Это мама Эдо. Она мертва.
  Макс показывает мне жестом, чтобы я подошел к нему. Ближе, еще. Эдо здесь, я чувствую его, мне становится холодно. Сначала в затылке, а потом вдоль всего позвоночника меня сковывает подобие леденящей экзоскелетной формы. Холодно и страшно становится везде, внутри любой точки тела, а позвоночник образует заледеневший столб и замирает, костенея в неподвижности. Эдо сидит на парапете, под куполом. Если это он, там какая-то плакучая черная субстанция. Макс показывает, что нет. Я вижу еще несколько подобных черных фигур, не похожих ни на что, чтобы можно было как-то передать суть их образов. Они стягиваются в шеренги и зависают в воздухе, как легионерии, приготовившиеся к бою. Макс, это же демоническое поле, почему они играют по правилам мира мертвых? Устраивают театрализованный спектакль, присущий соприкосновению с потусторонним, мертвым, но не демоническим полем. У них же свое действие. Но Макс не может ответить, он показывает что-то похожее на знак равенства. Эдо привел меня в мир мертвых, который я более менее понимаю. Макс показывает мне 'только не спорь с ним'. Черная материя стекает с парапета как ветви засохшей ивы, врастающей в болото. Он выпрямляется, но его плохо видно, сил у Эдо не много, эффект кремации.
  Фил. Фил. Фил, говорит он, я узнаю его голос, он не меняется. И это сказано с унижением. Карканье в прогорклый, отдающий резиной воздух станции.
  И тебе здравствуй, Эдо, - говорю я. Макс подбирается ближе ко мне, я вижу его во весь рост.
  Эдо смеется, но как-то беззвучно, скорее показывает контуры смеха ртом, его лицо не выглядит привычным мне и знакомым, глаза как две черные дыры, в них нет ничего, кроме темноты. Он поворачивается к Максу и громко скрипом каркает 'брысь'. Макс отходит, но сразу возвращается назад.
  Ты, что думаешь он тебя защитит? Ты безнадежен, Морик. Вся жизнь уравнение с одной переменной и результатом ноль. Фил. Фил. Фил. Точка. И вот мы в мертвом поле, а его нет и вся надежда на этого мелкого. А что же не Фил с тобой рядом, а этот коротышка? Что же Фил не придет своему другу на помощь? Эдо хрипит это все мне в лицо, у него нет половины зубов и губы все покрыты каким-то темно-красным налетом.
  Значит мы не в демоническом поле. У него нет сил на это? Я не слышал его голос много лет, но, не смотря на деформации, все интонации и полутона считываю сразу же.
  У Морика на надгробии будет написано 'я искал Фила'? Он сразу же начинает унижать меня в своем стиле, вступая с масштабных принижающих аргументаций. Чтобы сильнее ударить. Он знает, что только этим ему может удастся причинить мне боль и получить энергию ненависти и страдания. Но я должен держать нейтрализацию своего состояния, чтобы он не мог напасть. Макс дал мне инструкции. Полная нейтральность восприятия, он говорит, я соглашаюсь. Никаких эмоций. Я не дам ему страдания. Макс стоит рядом и пристально смотрит на Эдо.
  Я говорю:
  Я видел, как ты умер, Эдо. Я был там в то утро. В твоей смерти. Я знаю, что ты сделал. Ты предал его. Подставил своего друга. Я не выдерживаю и перехожу на усиление конфронтации. Такие правила демонических полей (если это все-таки оно), надо быть более агрессивным, но придерживаться сухих фактов. Фил бы сказал, брутальнее. Макс опасается Эдо, я вижу. Он все ему помнит. Глаза почернели. Но я до сих пор не вижу императора полностью, только голос и размытые очертания. У него нет сил чтобы целиком воплотиться? Или он решил быть только слышимым? Макс напряжен и это подсказывает мне, что второе предположение ближе к правде. Он играет.
  Макс показывает мне непонятный знак, какую-то полосу в небе, ровную линию или допустимый предел. 'Пытайся разговорить его'. Просто задавай вопросы и слушай ответы.
  Эдо, я знаю, что ты не хочешь причинять мне зла, как и не хотел так поступать с Филом, я видел это в твоей смерти, беспомощность, незапланированность, ситуацию, которая вышла из-под контроля. Я не видел там действия. Это не было твоим действием. Ты не хотел убивать его. И ты, так же, как и я, совершил трусливый поступок. Проступок, стоивший тебе и ему жизни. А я все тот же Морик, ты прав, мне тоже страшно, но еще больше мне стыдно за то, что я убежал в то утро. Мне больше нечего терять. Фил не говорит со мной больше, поэтому здесь со мной Макс, мой друг. И твой, Эдо, когда-то. Не его ли ты дважды протащил через все ужасы демонического воздействия, только потому что он пытался остановить тебя и сохранить нам всем жизнь? И тебе тоже. Мы были маленькой компанией друзей, нашедших друг друга, что еще было нужно, Эдо? Где ты сейчас? Это стоило того?
  Он молчит, стоя в метрах двадцати от меня, высокий тощий мертвец, которому не нравится слушать то, что я говорю. Он больше не играет по правилам живых, но у него и нет столько сил, чтобы задействовать весь свой ресурс. Макс не говорит ему ни одного слова, но он слышит все, они оба мертвы, поэтому человеческих взаимоотношений здесь быть не может, два мертвеца в их состоянии могут разорвать друг друга. И Эдо, возможно, хотел бы сейчас набросится на него, но он не может из-за бессилия, он с трудом тянет нахождение в демоническом поле, которое уже деградировало до мертвого, и даже здесь я не чувствую его разрушительную мощь. Меня не возможно больше деактивировать апелляциями к имени Фила. Я ожидал от него более злого вторжения. Он отходит назад и расставляет руки, которые медленно начинают удлиняться в разные стороны, теряясь где-то в темноте помещения, как если бы он искал точку опоры или пытался зацепиться руками за стены. Макс показывает мне знак 'переход', складывая руками ступеньки. Они возле моих ног и я сажусь на то самое место, где сидел Альберт. Там разбросаны монеты. Эдо подходит ближе, но он все еще выглядит агрессивно, хотя я вижу по Максу, что критическая опасность миновала.
  Свет почти исчезает и мы погружаемся в полную темноту, возвращаемся в исходную кромешность подвала. Эдо говорит в моей голове, тем самым локализуясь в 'быть моими мыслями', зная, что так легче всего воздействовать на природу моей зависимости. Говорить то, что будет являться голосом разрушения. Поэтому он и перевел нас в мертвое поле. Ему не надо демонического ужаса истязания, все это уже давно находится внутри меня. Я и есть свой демон, сам себе дьявол. Ему нужно только озвучивать мои мысли, проговорить их своим тембром в моем сознании. И этого достаточно. Но у меня сохраняется право задавать вопросы. Макс прав, это мое действие. Он может разрушить меня, но я могу получить информацию в обмен. Макс садится рядом со мной, в мертвом поле призраки больше похожи на физические привычные нам объекты, поэтому я могу его почти осязать подле меня.
  Как ты умер? Назови свою смерть. Если он держит меня здесь, в мертвом поле, то мне приходится напомнить ему, что я лучший друг смерти. И да, на моем надгробии, на серой мраморной плите будет написано моей кровью 'я любил Фила', если тебя это действительно интересует. Я обретаю свою силу, когда говорю ему это. Мы с ним на равных. Он не десигнатор более, мы два друга из прошлого, один из нас по глупости умер.
  Он смеется, осмеивающий смех уничижения, он выкручивается. Я не умер, ты что видел меня мертвым? Ты был на моих похоронах? Или ты поверил в эту урну с солью?
  Как ты умер? Я повторяю свой вопрос.
  Морик, ты умеешь доставать, что раньше, что сейчас. Все те же твои уточняющие и дополняющее детали. Как умер, где умер, когда. Тебе же мелкий сказал в три часа ночи и четыре минуты. От кровоизлияния в мозг вследствие передозировки. Случайной передозировки. Ты знаешь, что эксперты тоже ошибаются. Я эксперт. Тебе ли не знать?
  Мертвый должен назвать свою смерть, причину и время, чтобы говорить от лица смерти, чтобы можно было остановить время, перевести живого участника в мертвое поле, где возможен диалог. Мы все это знали, но я прибегаю впервые к такому самостоятельно без помощи Лексе. Я не хочу, чтобы он воздействовал на меня, я хочу с ним говорить в мертвом поле, где я буду с ним на равных, как лучший друг смерти. Для этого он должен по правилам мертвых себя таковым объявить, назвав свою смерть.
  Вы хотели подставить Фила, но что-то пошло не так? Это что-то была твоя неожиданная смерть? Я пересмешничаю его интонацию. Макс сразу показывает 'нет'.
  Пошло не так? Все пошло еще лучше, чем мы думали. Но для этого мне пришлось умереть, да, так вышло. Но у него потом эти четыре года были веселыми, я наблюдал.
  Но для этого тебе пришлось умереть, повторяю его слова я, а ты этого не хотел. Это была ошибка, а не действие.
  Опять ты со своими теориями. Действие, не действие. Фил мертв, бинго.
  Ты не хотел умирать, Эдо. Я чувствую, как становлюсь сильнее, но не потому, что Макс рядом, нет, потому что оставить меня в мертвом поле, внутри моей головы, было еще одним недосмотром Эдо, еще одной ошибкой. Он поступал сейчас точно так, как он тогда поступил с Филом. Он не думал обо мне. Ему было все равно, мертвое поле легче и проще, а Фил не заметит. Одна логика. Невнимательность. Эдо был невнимательным сейчас. В ту ночь он не думал о том, что это некий сложный план, созданный манекенами, нет. Он просто хотел употребить порошок, развлечься, но и при этом следовать замыслу некоей чьей-то мести. Ему было безразлична судьбы Фила, последствия, да и сам этот замысел в целом. Он купил заранее какие-то порошки и спрятал их у Фила дома, неизобретательно, в кармане синей летней куртки. Куртки Фила. И пока тот выполнял обязательства оказанного ему доверия, как он думал, оберегая и защищая друга, отправленного к нему встревоженными родителями, этот друг вколол в себя разбавленный порошок, перед тем как лечь спать. И после умер, в этой же постели. В три часа четыре минуты.
  Эдо, ты уже выпросил прощение у своей матери? Наношу я главный удар.
  Он отскакивает и начинает орать, так как он это делал всегда, только намного громче, легионерии испуганно разлетаются в сторону купола станции, как стайка спугнутых воробьев, зала продолжает ледяное молчание и в ней голос Эдо тонет, подобно бумажному кораблику, отправленному ребенком-сироткой с надеждой в мартовский ручеек.
  Мать, говорю я.
  Мать, Эдо.
  А у Макса есть сестра, он ее тоже любит. Я сразу понял, еще при встрече с его мамой, что это его уязвимость, вот, почему он так слаб, потому что все эти четыре года он сидит там, с ней рядом и просит ее прощения. Каждый день, как я у Фила. Мы с ним в одной лодке, плывущей в прошлое, где мы совершили наши ошибки.
  Эдо, ты предал Фила, обидел Макса, но ни он, ни я не держим на тебя за это больше зла.
  И здесь Макс впервые говорит что-то, но обращается к Эдо.
  Он говорит:
  Прощаю.
  Эдо уменьшается в размерах до полуметрового маленького мальчика. Он выглядит сейчас суетливым.
  Нет, я не хотел умирать. Ты же знаешь, что так получилось. Передозировка. Он больше не язвит. Скрывать нечего, он знает, что я знаю.
  Эдо, я не мертв, со мной не прокатит вся эта театральность. И я не боюсь тебя. Все закончилось. Ты не вытягиваешь больше демонический уровень и статус мирового зла. Тебе больно, ты случайно умер, случайно закончил свою жизнь. Ты ошибся, Эдо, думая, что я не познал природу своей зависимости. Или думая, что я не смогу принять ее, его смерть. Я здесь для того, чтобы знать. Все знать. И если ты помнишь то, что когда-то все это, вся история, начиналось с дружбы, то ты согласишься помочь. Или же ты можешь вытащить меня в демоническое поле, столкнуть лицом со смертью Фила и там повторить то, что я был зависим им. И что на моем надгробии будут высечены эти слова. И даже в этом случае, пусть боль станет еще невыносимее, пусть ужас разрастется до масштабов вселенной, даже перед лицом смерти, я повторю это тебе еще раз. Да, я зависим им. И я принимаю это в себе. И я всегда буду помнить его.
  Как и твоя мама, Эдо, всегда будет помнить и любить тебя, а ты ее. Я прощаю тебя и надеюсь она тоже простит.
  После этого он уменьшается еще больше и становится сначала похожим на какого-то миниатюрного лохматого человечка, а потом на маленький комок шерсти. От него остается только голос.
  Голос говорит:
  Мама.
  И потом исчезает.
  А я думаю, что это все еще тот Эдо, который случайно совершив ошибку, убил Фила. Потому что он не думал о нем, ему было все равно. Типичная для наркоманов лазейка. И очень странно, но я как будто бы тоже не могу больше держать эту обиду на него. Он же уже мертв черт возьми. С него нечего взять. Эта ошибка стоила ему жизни. Мои глаза возвращают изначальный цвет. То же происходит и с Максом, но он все равно стоит в отдалении и пристально смотрит в сторону Эдо. Он его еще видит, а я уже нет. Они оба мертвецы, у них там свои правила. Сколько я хотел сказать ему, сколько всего спросить, готовился к этому. Но сейчас как будто бы ничего нет внутри, моя голова пуста, я устал от этого противостояния. Мы когда-то были друзьями, увлеченными музыкой. А сейчас я просто слышу его голос в своей голове. Голос прошлого, Эдо цепляется за него еще больше, чем я. Они сожгли его и у него осталось совсем мало времени. Это не только у Фила были четыре сложных года жизни, это и у него тоже прошла половина его посмертного присутствия у ног его матери. И ему не хочется уходить еще раз, в этот раз навсегда, непрощенным.
  Макс показывает мне знак, что 'сейчас он остался только внутри твоей головы'.
  Эдо говорит, что я не должен был видеть белые носки. Это был промах. Еще говорит, что и не планировал меня вытаскивать в демоническое поле. Что с меня и мертвого хватит. Потом он говорит, что в урне была не соль, а он. И еще говорит, что зря они его сожгли, у него вообще сил нет. Даже злым быть долго. И еще он говорит, что я безнадежен. 'Все тот же Морик'.
  Эдо, ты не виноват, что он умер. Это ты погиб тогда, а не он. Ты заигрался во все это. Как и мы все. Вспомни, что было сказано в протоколе. Если мыться не нужно, то мыться и не нужно. Я улыбаюсь при этом. Я только сейчас все понял. Протокол никогда не существовал по-настоящему, мы все притворялись. Как и то, что не нужно было мыться. Да мы все только и делали, что мылись. Протокол вообще никто не воспринимал серьезно, кроме меня и Лексе. Фил вообще его игнорировал.
  Тебе нужно с ним разобраться, с Филом и со своей формулой зависимости. С этой одной переменной.
  Эдо слишком легко отступил, не уверен, что понимаю, почему. Он все эти годы сидит возле своей убитой горем матери, и как он думает, манипулирует ею. Выпрашивая ее прощения. За то, что предал. Себя, друга и ее. Поэтому мне и не было тогда страшно в его комнате, он был там, но я не чувствовал опасности. В нем не осталось злобы. Обида да, на несправедливость, на то, что все так по-дурацки закончилось.
  Эдо, ты можешь мне сказать, кто стоял за тобой? Кто остальные два манекена?
  Они представляют какие-то спецслужбы, но я не знаю имен, они все это придумали. Это все, что я могу сказать. Это по моей вине все вышло. Им не понравились дневники, которые были составлены по следам их позора и они пригрозили избавится от меня, если это будет раскрыто. Потом им стало понятно, что меня убрать недостаточно, им нужен был Фил, чтобы убрать все улики. И тогда появился этот план, я принимаю порошки, а они берут Фила, заодно разрушая его психически этим актом предательства друга. Только моя ошибка стоила мне жизни. И предательство обрело черты настоящего. И действие предательства было настоящим - Фил стал на путь смерти и чем все это закончилось, мы все знаем.
  И мелкий прав, тебе надо внимательнее по улицам ходить и присматриваться почаще к тем, кто идет у тебя за спиной. Фила нет, а они думают, что теперь ты хранитель.
  Ты ничего больше не хочешь ему сказать? Максу. Но Эдо отмалчивается, Макс тоже не проявляет уже никакого внимания к этому. А я было подумал. Мне настолько привычно находится внутри этого внутреннего мрака, что я почти возвращаюсь в свое тело и начинаю слышать Эдо где-то рядом здесь, в подвале.
  Морик, зачем ты спишь в подвале? Это Эдо.
  Потому что он так решил, это его побег из всех предшествующих побегов. А это уже Макс. Они начинают немного взаимодействовать. Потому что мне здесь хорошо, у меня есть свой склеп и мне в нем комфортно. Но ведь в склеп уже никто не играет, все умерли, говорит Эдо, тебе самому не надоело? Эдо говорит мне, что протокола больше нет, нет стаи и скоро не станет дома. Здесь мне уже начинает казаться, что это я сам себе говорю. Я хотел услышать, как он скажет что-то наподобие, мне жаль, прости, я не хотел так поступить с Филом, но это все остается только моими фантазиями. Мертвые не чувствуют этих эмоций и у них там, в их мире все совсем иначе устроено. И время у них свое, другое. Я прихожу в себя и вижу Макса, сразу переключаю картинку на звук и он говорит:
  Ты уже час лежишь в этом бреду, а он ушел. Все закончилось. Ушел и ничего не сказал, я чувствую незавершенность, неудовлетворенность, это было совсем иначе, чем я себе представлял. Полшестого утра.
  Ты с ним справился, он увидел, что ты можешь говорить с ним на равных и ему стало скучно с тобой. Он не получил от тебя ни ненависти, ни отвращения. Ты с ним как с другом говорил, простил его. И он отступил, его тронуло, то, что ты эту память о нем хранишь. Как о друге, которого ты когда-то знал и уважал. Его это и остановило, черт, я даже и не знаю, как тебе объяснить. Ты просто там был с ним собой, таким каким он помнит тебя до всего этого. Ты снял всю эту ауру серьезности и мрачности, дал ему почувствовать, что вам было когда-то весело вместе. Шляться по Москве по ночам. До всех этих карт. До протокола. Когда все еще было несерьезно, безопасно. Ты не смотрел на него как на демона или призрака. Для тебя он все еще жив, как и я. И это примирило вас. Он все еще сожалеет, что так оступился, он хотел бы жить дальше. А не сидеть возле своей убитой горем матери, выпрашивая у нее прощения.
  Макс, а вы? Ты и он? Мы договоримся, у нас еще много времени, чтобы разобраться с нашими разногласиями. Ты что больше не злишься на него? Злюсь, но только потому, что никак не могу принять тот факт, что я мертв. Все живыми чувствами пытаюсь измерить. Как и он.
  На улице уже были слышны первые машины. Звук шин, соприкасающихся с пропитанным химическим реагентом дорожным покрытием. Сода был прав, февраль заканчивался. Куда в большей степени, чем просто еще один календарный месяц. Никаких человеческих запасов внутри меня больше не было. Я не думаю, что я так хотел бы попрощаться с Эдо. Но я попрощался. С мертвыми не выбирают инструменты взаимодействия. Где-то там, на мрачных сыреющих улицах все еще оставались два манекена. Я не знал, кто они, но мне настоятельно посоветовали быть осторожным и прислушиваться к перестукиваниям копытец, идущих позади меня незнакомцев. Март открывал свою первую торжественную декаду и он обещал оставаться таким же черным.
  
  2003, февраль
  Некоторое время, пусть это будет неделя, нет, две, я в какой-то мере оставался больше наедине с собой. Дом жил своей жизнью, превратившись в образовательный центр, в котором каждый вечер собирались и встречались десятки новых протестных людей. Я на тот период полностью переехал в подвал, освободив комнату Макса под гардеробную. Комната Фила уже тоже была кем-то занята, да как собственно и все остальные - кто там жил, я не знал и даже не пытался это узнать.
  Всех своих я видел ежедневно. Когда поднимался наверх или когда кто-то из них снова стучал пяткой в дверь, чтобы поздороваться. Единственным моим собеседником все эти дни был Макс. Оставаясь запертым со мной в подвальной комнате, он все же мог исчезать, пробираясь сквозь стены и если ему необходимо было, то он прибегал к этому, оставляя меня в темноте одного.
  Новогиреево усиливало свою протестную деятельность, у меня было достаточно времени, чтобы понять, что там вообще происходит. Суть состояла в следующем. Стареющий царь, движимый страхом смерти при помощи аппарата пропаганды и репрессий укреплял свое присутствие и власть, используя всю эту привычную советскую риторику. Какой-то некий враг, традиционно Америка, приближается к великой России и готовится нанести поражающий удар по столице нашей родины, городу-герою Москве. Челядь, ополоумев от страха, сплочаются перед лицом опасности вокруг царя. В этом ожидании удара они идут вместе еще десятилетие. Для того чтобы абсурд происходящего был менее заметен, раскручивается весь этот церковно-патриотический истериобесий с духовными уличными процессиями, нижней мистицизацией скрытых первооснов населения, гастрольными трупными мощами святоотцов ака сотрудников органов госбезопасности и тому подобное, на первый взгляд, варварское бесстыдство и тому подобное.
   Все это как-то сработало, шестеренки завертелись, агитации пропитывали кровавым потом мозг как интеллигенции, так и пролетариев, словом, какие-то массы поверили. Большинству же было страшно, реже неудобно высказывать любую другую точку зрения. Все привыкали, смирялись, поддакивали, заискивали. Сплочение происходило медленно, но основательно. Царь старел, приближаясь в сторону собственной смерти, но мощь и сила его были безграничны. Кто-то, особо недалекий посчитал его ставленником бога на земле, но такие мнения были редки и высказывались в основном людьми малограмотными и возрастными. Все все понимали, русские - народ неглупый. И вот во всем этом искривленном, но действующем порядке какой-то из царских придворных, желая карьерно выслужится, высказал предложение о реновации. А давайте снесем старую Москву и построим новую, подешевле, побольше. И мы обогатимся, и я стул под собой удержу и какие-то пару человек переселением в новострой довольны останутся. Реновация означала уничтожение, снос, разрушение. И освобождение тысяч квадратных метров земли под строительство сотен разноцветных психоделических столбиков, в которые несчастными буду втиснуты тысячи изуродованных человеческих судеб. Конечно же это мало кому понравилось, москвичи возмутились, но пропаганда быстро закрыла им рты, показав по телевизору счастливые семьи молящиеся на бога реновации. Там же и каратели подоспели. А их, этого ресурса, у царя было неограниченно. И все было бы ничего, но здесь очередь быть уничтоженным дошла до Новогиреево. По какой-то случайности никто и не подумал, что там, в восточном центральном округе, на промышленной окраине Москвы, люди вдруг массово воспротивятся такому решению. Бог реновации, седой хитроватый мужичок в старости, как-то и не ожидал, что где-то там вдруг его планам скажут 'нет'. Изначально это 'нет' было испуганное и стеснительное, даже извиняющееся. Но когда полетели первые дворы на землю обрубленными чурбанами некогда рослых лохматых деревьев, когда из трех, четырех домов, соединенных общей историей и воспоминаниями, вдруг начал появляться на выкошенном пустыре уродливый один, тогда это 'нет' стало звучать сильнее, громче. Еще громче, еще.
   Первое время царь, следуя продуманной стилизации, отмалчивался, агитации не прописывали проблему Новогиреево, названую неудобствами в восточном направлении, но после все же стали уделять этой ситуации взволнованное внимание. Проблему с реновацией, как они это называли, стали активно освещать по телевизору. Пропагандисты в первую очередь. Новогиреевцы, приравненные к противникам реновации, саботерам, становились в их подаче информации - наркоманами, сатанистами, преступниками, американистами и тому подобным. Складывалось впечатление, если верить пропаганде, что район только из них и состоит.
  Все это, в свою очередь, по понятным причинам, пробудило интерес молодой студенческой Москвы к району и в Новогиреево стали массово переезжать все активные и прогрессивные слои молодой русской нации. Пока еще подпольно, кучкуясь в подземельях и катакомбах, создавая собственную протестную инфраструктуру. Это был какой-то эффект матрешкирования города, а Новогиреево, изначально протестуя против реновации, вдруг начало оспаривать общий курс страны на сплочение у ног царя в ожидании удара Америки. Все чаще можно было услышать, что в пику вооружению и построению баррикадных укрытий в Новогиреево люди разоружаются и дебаррикадируют улицы. Духовные процессии, обязательную директиву, производили максимально картинно и карикатурно. Чтобы всем участникам действа было весело. Студенты организовывали образовательные и просветительские центры, тайные кинотеатры, радиостанции. Привозили много современной одежды, на которую не действовала паутинизация и плесенизация. Конечно же в район были отправлены легионы карателей, но поскольку протестная жизнь была полностью подпольной и закодированной для непосвященных, то им было необходимо ее изначально разыскать, что было крайне сложно, так как за последнее десятилетие они привыкли тренироваться только на избиении женщин и детей. Следующая проблема была в том, что многие каратели начали переходить на сторону новогиреевцев. Они же были молоды, а молодость это, увы, свобода.
   Царь терял ресурс, но это не было критично. Некоторые преданные и фанатичные новогиреевские лидеры озвучивали иногда достаточно смелые и радикальные идеи. То было предложено стать автономным центром внутри города, то вернуть себе утраченный статус города, то вообще выйти из состава России. Запросить международную защиту. Новогиреевцы завидя своих на улице сразу переходили на местный сленг, непонятный многим москвичам. Мне с непривычки это тоже было по началу несколько сложно понимать. Там используется множество англицизмов, всяких местных кодирований, аббревиатур, секретных сигналов. Для россиянина без подготовки понять разговор двух новогиреевских было бы невозможно. После появилась протестная стилизация пропаганды, у них она была своя. Они взяли себе черный цвет как символ обнуления царской идеологии или перекрытия паутинизации, нарочито обвешивались все американскими флагами, как правило черно-белыми или с антихристианской символикой - чем угодно, что осуждала и запрещала государственная идеология. Позже я стал замечать, что все больше людей старшего возраста примыкают к движению. Нельзя было сказать, что это студенческая тусовка больше. Одна дамочка, лет шестидесяти, мне как-то сказала в очереди за хлебом, что вот не надо всех пенсионеров за совков держать. Она, например, категорически против царя. И ходит на митинги. На ней была черная худи. Я ей сказал наше приветствие:
  Молодая кровь.
  И она мне ответила:
  Всегда молодая.
  Некоторые ребята, такие как Сода, они становились совсем бесстрашными, но все же пока их было так уж и много. Он мог поехать в центр, за пределы Новогиреево, в черном протестном образе и вести себя там так, как если бы ему вообще не страшно было умереть, например. Или быть украденным на учебные сборы. И говорить при этом все, что он думает.
  Основная сила была в женщинах, как я и говорил, мужчины либо скрывались дома от мобилизации, либо болели, либо заводили многодетные семьи. Если где их и можно было увидеть, то в этих всех секретных укрытиях и образовательных центрах. Но все же, женщин там было намного больше. Это было их время.
  На улице мы узнавали друг друга в основном по цвету одежды или разным кодовым приветствиям. Чтобы или когда это нужно было быть незаметными все облачались в коричневые 'старославянские' начала девяностых годов шмотации. Такой маскирующий гардероб был в каждом шкафу новогиреевца. Если официальная, по работе, в администрацию или еще какая-то вылазка предстояла. Или чтобы просто безопасно и незаметно прогуливаться по городу. Мы надевали красно-коричневую униформу и переходили на воцерковленный осуждающий русский с обилием контактной ненависти и критических наставлений. Все все понимали и быстро переключались. Иногда можно было специально разговаривать в диалоге с новогиреевцем на воцерковленном, чтобы гротескезировать происходящее до вершин космических храмов иронии, иными словами поглумиться насколько это было возможно над всем происходящим. Например, предлагалось протестные агитации на нем составлять. Но этот уровень юмора мог быть недоступен тем, кто жил за пределами района. Перовские еще как-то были в теме, но там чувствовалось общее смирение и уступки сминающему под собой все ходу реновации, при этом какие-то протестные настроения района, не смотря на все это, можно было уже заметить на некоторых улицах. В Перово было много ведьм в свое время, но сейчас они все работали заведующими по идеологическо-воспитательной деятельности в школах. Молодежь в свою очередь вся по возможности перебиралась в Новогиреево. Общим для двух районов оставался Зеленый проспект, который медленно становился центром протестного движения.
  Сода принципиально ходил только в черном, носил антихристианские украшения и подчеркнуто использовал новогиреевские речевые ажитации. И да, американский флаг он навешивал везде где только можно. Даже боксеры, если добавить пикантные подробности, у него были с этим флагом на причинном месте. Со временем Крис, молодевшая на глазах, все больше втягивалась в протестное подполье. Она уже, мне думалось, тоже перманентно переехала в зеленый дом.
  Сода говорил, что за Новогиреево скоро возьмутся, что терпение города на исходе. Он также оценивал протестный капитал района в двадцать тысяч человек, что, по его словам, было очень много. Им в помощь приходило и то, что они завозили в район все самые передовые технологии и философские концепты, все то, что вот уже как пару лет было запрещено в Москве. Джентрификация району не грозила, так как они все там жили идеей и не приемли всякого рода хипстерство, под маской которого, молодежь заражали отупением и рекрутировали в общество потребления.
  Сейчас могла начаться следующая фаза противостояния города и района, как мне говорили обитатели дома. Все были возбуждены ее наступлением. Сода говорил, что вайб района сейчас планетарный. Нашу улицу поставили всю на снос под расчистку земли под предстоящие реновационные работы. Это все было запланировано на конец апреля или начало мая. Сода становился каким-то значимым и узнаваемым в этом движении. Выступал на комициях, которые они называли митингами, участвовал в дискуссиях. Все уже везде знали, кто такой этот Сода. Я сидел и думал про спираль времени, которая замыкает снова сама себя на самой себе. Вечное возвращение. Я тоже был новогиреевским. Наша внутренняя карта, доместизированная обстоятельствами, была очерчена границами района их протеста. Наш черный стал их черным. А я должен был выбраться из подвала, в котором уже неделю лежал на бетонном полу, всматриваясь в темноту, изводя Макса разговорами о прошлом.
  Пришлось выйти на фитнес, где у меня все еще продлевался автоматически абонемент и куда я ходил раз в неделю омывать тело, только в этот раз на зарядку. Да, именно. Макс сказал, что мне не помешало бы с кем-нибудь пофлиртовать. Так и сказал, специально, чтобы звучало максимально мерзко. Мы были уже где-то в окончании марта, солнце на мою печаль напоминало мизантропам о своем приближении, настроение было отвратительное. И теплело, в зимнем пальто становилось жарко. В котомке болталась спортивная униформа в виде неких трико и тельняшки. Макс напомнил, не привлекать внимания, поэтому все воцерковленное. Конечно же я не смог там ничего сделать, по залу бегали полуголые вспученные мышечной массой мужчины и закидывая уровни тестостерона раскланивались перед зеркалами в самолюбующемся танце плоти. Я слишком старый для этого и у меня кладбищенская пластика, я так не согнусь. Но пофлиртовать недолго у меня получилось. Я подыграл себе в случайную неосторожность и где-то что-то уронив спросил совета у рядом возлегающего найденыша, а вообще, что я здесь делаю? Я спросил у него:
  Зачем я здесь? Но прогадал с интонацией и вопрос из смешливого и растянутого превратился в экзистенциальный и давящий, найденыш не сразу и понял, что это к нему, а потом, поняв, даже был возмущен моей неуместностью с подобными усложняющими вопрошаниями. Это же не Сода, тот бы сразу ответил черной шуткой или пригласил бы к началу какого-то, переходящего в спор, диспута. Нет, найденыш, посмотрел в противоположную сторону, отчужденно спросил:
  Простите, это вы мне?
  'Вы'. Настроение сразу испортилось. Нет, простите, я не вам. Я это вообще не говорил, оно само. Уже не нужно было все это обращать в шутку или в забавность недопонимания, момент был упущен и найденыш переключился на зеркало, то есть на созерцание себя, выталкивающего гантельный слепок от груди куда-то вверх.
  Вторая попытка прошла еще хуже, там я на полуслове себя оборвал, потеряв к собеседнику интерес. От него пахло собачьей присыпкой и он был выразительно улыбчивым, этого достаточно.
  Третья даже не должна была быть здесь упомянутой, там скорее технические сбои присутствовали. Мне вздумалось что-то сказать ресепшионисту в белом поло, но у меня изо рта пошла кровь и я вынужден был убежать. А на улице еще и поскользнулся на скользкой дохлой птице, отчего коленосутав напомнил мне о том, что биология беспощадна и я каким-то прихрамывающим медленным ходом вернулся в дом.
  Макс мне говорит, чтобы я заканчивал с этими аутособолезнующими обличениями, чтобы не озвучивал себя кривым комичествующим слогом, чтобы не прятался за все эти метрические означения. Он мне говорит, ты же лучший друг смерти пока еще и всегда остаешься им. И тебе нужно выбраться из подвала. Да и да. Крис тоже это говорит, когда стучит пяткой в дверь.
  Первое время я переживал, что в разговоре с Эдо все прошло не так как я задумывал или ожидал. Что не задал и половины нужных и важных вопросов, потратил время на эмоции, на уточнения и дополнения. Макс считает, что я все правильно сделал. Это был бы не я, если бы уточняющая и дополняющая информация не была бы запрошена. У меня было не так много времени и я сориентировался и у нас есть какой-то результат. Он говорит, что в тех условиях и при моих возможностях, я смог извлечь максимум. Конечно, можно было бы сделать больше и лучше, но всегда что-то можно сделать больше и лучше, если докапываться. А без помощи Макса, ничего бы и не получилось. И что это все-таки было хоть и слабое, но демоническое поле, мы тоже позже пришли к такому выводу, это был хамелеон, притворившийся мертвым полем, чтобы пробраться мне в голову, где, как он думал, я буду более неподготовленным. Эдо не обладал той силой, которую мы от него ожидали. Он был уже в процессе перехода, покидания мира живых. Но Макс держался героем, оберегал меня до последнего, даже когда мы поняли, что опасность миновала.
  Сейчас было важно немного разобраться в понимании того, кто эти два оставшихся манекена и какие нам риски они несут. Что им вообще от меня надо. Макс попросил меня устроить митинг с Крис и Содой, чтобы все это проговорить. И еще он сказал, что по его сведениям рядом с Филом последние два года был некий информатор. Приближенный к царю или какой-то иной госструктуре. В чем состояла его задача, если не в ускорении саморазрушения Фила, мы пока не знали. Предположительно его могли звать Урс, не самое благозвучное имя, но он и не был манекеном, в этом Макс был уверен.
  Рядом с Филом какое-то время присутствовал Урс, информатор, его целью было координировать и наблюдать за ним. Манекены стояли за Урсом, ожидая пока Фил убьет себя? На это ушло четыре года. Долго же им пришлось ждать. Во всем этом Макс не был до конца осведомлен, он больше присматривал за Эдо, который присматривал за его сестрой, пока Фил был еще жив.
  Урс совершал свое действие. Манекены это называли помочь человеку ускориться. И никто из них не знал, что дневников больше нет, весь архив уничтожен. Кристина все это для себя зашифровала в потенциальную возможность присутствия угрозы, она всегда обращалась к сложной терминологии, когда речь шла о чем-то опасном. Ей угрожали? Она бы мне сказала, если бы это было так.
  Мы собрались за овальным столом, вчетвером, если считать живых и мертвых вместе. Сода как всегда сел подальше, чтобы продемонстрировать как он уважает мою просьбу выдерживать пока небольшую дистанцию. Небольшую, а не садится в другой конец комнаты. Ты бы еще на соседней улице сел. Он смыл все татуировки с лица и сейчас, с выбритой головой, выглядел еще более рыжим. Крис, как обычно, в черном домашнем саване. А я после двух недель подвала, заросший и вымятый до состояния марципановой крошки. Макс присутствует в виде пары тревожных чернеющих, но остающихся в спектре карего, глаз. Мы по моей просьбе могли бы запалить еще свечи, но все на меня так посмотрели, что я быстро свернул все это установление соответствующей беседе атмосферы.
  Центр коррекции психологических расстройств при доме-интернате матери и ребенка обнесен некрасивым белым забором, выбеленным известкой, и после того нанесенным еще одним ее слоем сверху. По ту сторону от него, в придворовом шельфе выстроены центрированные детские площадки. Какая-то проржавевшая безлюдная горка, окруженная пустыми песочницами и прочей детской учебно-развивающей номенклатурой. Дети посчитаны, выстроены в перепуганные гоплиты, вмещающие в себя разносортные фаланги мальчиков и девочек. Кому-то велено радоваться, кому-то торжественно втягивать живот, готовясь вскричать утренний клич, кому-то притвориться отсутствующим, оставшись на еще одну ночь в библиотеке. Велено - это не самое корректное слово. Можно уточнить это предложением ни при каких обстоятельствах не переходить на плач. Оно, это действие, запрещено. Воспитательница Васильевна быстро меняется в лице, когда видит плачущего ребенка. Особенно если это мальчик. Она сначала слышит звуки плачущего маленького человека, всхлипывания, шмыгания и сразу же строго собирается там, где ее лицо предполагает наличие губ. Из грубого, крупного, вислого оно становится злодействующим. И после, выяснив, кто же этот источник хныканий, она подходит к нему ближе, поднося это злодействующее, висящее лицо к ребенку, донося до него не только кислый запах своего дыхания, но и изменившееся в нехорошую сторону настроение.
  Васильевна, в этот раз подпоясав талию ужимающим пояском, окрашенным ртом говорит этому мальчику:
  А что это у нас здесь плакальщик снова? Где же педагогика поведения!
  Она говорит:
  Кто-то снова нас всех подвел, весь коллектив. И мальчиков, и девочек. Ее руки, широкие и почвенные, выезжают тылом ладоней перед, упреждая удивленность. Из-за кого-то вся группа сейчас ждет, а после будет наказана.
  Васильевна, чей рост составляет метр семьдесят шесть сантиметров, свисает слоями тела над ребенком и говорит:
  Дети, вот он! Вот кто плачет! Как не стыдно, фу! Мальчик и плачет! И показывает на акустический раздражитель пальцем. Вот он, здесь. Дети, я должна принять меры.
  Дети, привыкшие к жестокости, ждут расплаты. Она обещала им кровь. Никто не хочет быть наказан, ни по отдельности, ни всей группой. Виновника отправляют убирать библиотеку, мыть пол, оставляют без обеда. Детям разрешено подойти и ударить его лично. Каждому.
  Но первый шлепок все-таки остается за Васильевной. Она подплывает к мальчику и говорит:
  А вот и затрещина от воспитательницы, грубо тяжелой массивной ладонью нанося удар по затылку ребенка.
  Кристина спрашивает, это все же затрещина или оплеуха? Как классифицировать физическое воздействие работника интерната. Дети не пытались сбежать? Что было по ту сторону забора? Они могли самостоятельно перелезть его? Для чего они использовали эти детские площадки, если никто никогда там не играл?
  В голове снова копошатся черви, опарыш проедает себе путь в подводные глубины мозговой ткани. Я не знаю, он не все рассказывал мне. Там детей обучали чревовещанию, имитации игрушек. Нужно было притворится песиком и неподвижно застыть. И стоять так. Пока воспитательница не разрешит двигаться. Перемещаться, поправляет Макс.
  Или птицами. Разными. А давай ты будешь как курочка или петушок, как уточка, как попугайчик. Они заставляли их принимать все эти нелепые положения, вот руки изображают крылья или вот лицо превращается в клювик. И потом застывать. Пока птица не упадет. Но самому нельзя было. Они следили за этим. Кому-то нравилось стоять рядом и наблюдать. Если это занимало минут десять, они стояли рядом с ребенком и смотрели. Васильевна говорила:
  Ты мне еще упади здесь сейчас, быстро в библиотеку отправишься.
  В библиотеке жили призраки, все знали. Дети не говорили тогда призраки, чаще чудовища или страшилища. Они все были информированы. И убирать в библиотеке было страшным наказанием. Васильевна запирала дверь, оставляя ребенка в темноте одного. Днем еще можно было пережить это, там было относительно светло и можно было взять детскую книгу и спрятаться под стол и там себе вслух читать. С самыми добрыми картинками, где все улыбаются, где все счастливы. Читать так громко, чтобы не слышать страх. Не слышать, как чудовища тянут свои когтистые лапы к тебе. Васильевна говорила:
  Еще раз услышу чтение, оставлю на ночь.
  Она потом еще все детские книги убрала оттуда, закупив взрослые, сложные, про войну.
  Остаться на ночь в библиотеке было самым страшным наказанием из всех. Все знали про девочку, которую в прошлом году Васильевна закрыла там. Она не вернулась. Говорили, что все дело в колготках было, девочка перепачкалась и Васильевна это заметила. А она очень не любит неопрятность и сразу начала кричать, обзывать ее неряхой, говорить, что ее никто никогда не усыновит в семью, что от нее отказались, потому что она грязнуля. И вот девочка сдалась и кинула в Васильевну горстку песка, прямо в лицо. Она тогда опешила.
  Дети, вы все видели, я вынуждена принять меры. Это вечером было, на построении и перекличке.
  И тогда ее закрыли в библиотеке на ночь. Васильевна ее волокла за руку туда, пока девочка кричала и просила простить ее. Они все видели, весь этаж. На ночь означало только одно.
  Нет, дети не могли самостоятельно перелезть забор. Соседи, на противоположной стороне улицы, там ряд старых деревянных домов, они не интересовались всем, что там происходит. К плачу и детским крикам они привыкли. Думаю, увидели бы они ребенка перелезающего забор, сразу бы сообщили в администрацию интерната.
  И что та девочка?
  Она не вернулась. Ее никогда никто больше не видел. Согласись, это странно для ребенка, за которым некому присмотреть.
  Макс говорит: 'все знали'.
  Она была единственной, кто исчез?
  Насколько я знаю, пострадавших детей было больше, намного. Что они потом делали с телами, никто не знает. Я знаю только, когда его закрыли там на ночь, он потом вышел оттуда уже мертвецом.
  Я не думаю, что игровые площадки вообще были предназначены для детей, скорее это были препятствия. Ограждения, какая-то запрещенная разметка. Нельзя было залезть на горку просто так, это было санкционировано. У них не было никаких прав, кто будет слушать бездомных детей с задержкой умственного развития?
  Макс говорит, обращаясь через меня к Крис:
  Он никогда не говорил об этом, это наши с Мориком предположения.
  Она их еще удерживала после, когда ей стало мало просто закрывать в библиотеке. Связывала, чтобы не могли читать, и потом ставила или складывала в самое страшное и темное место, при этом еще и устрашая.
  Полежи пока здесь, подумай, если тебя чудовище не съест. Она, мы думаем, его тогда связала, когда он решил умереть. Стать мертвецом. И он не просил о помощи, никогда. Он просто жил все это как-то. Что может пережить ребенок в таком возрасте, когда взрослая женщина связывает его, закрывает в библиотеке на ночь и еще пугает чудовищами?
  Крис говорит:
  Речь же идет о шестилетнем мальчике.
  Нам всем становится страшно. И мы какое-то время молчим. Он про все эти коридоры, идущие от библиотеки в мир мертвых рассказывал. Про то, что убегал в книги и через них все равно приходил к еще одной смерти. Любая вымышленная смерть была не такой страшной рядом с чудовищем из библиотеки.
  Могли ли дети называть Васильевну чудовищем? Ее образ?
  Она там не одна действовала, скорее собирательный образ злых страшных взрослых и неведомого ужаса библиотеки. А он считал их, детей, которые исчезли. Но он не говорил, сколько их было. У него были какие-то данные по всем этим смертям. И мы не знаем, могла ли она продавать детей или сдавать их в аренду, страшно даже представить для чего.
  Как он все это вынес? Крис вытирает влажные глаза.
  Он не вынес. Никто не смог бы. Он умер тогда. А потом они разыскали его, чтобы убить по-настоящему.
  Мы все понимаем, что Эдо и вся эта история про дневники позора здесь вообще ни при чем. Эдо использовали. И Фил не для этого собирал дневники мертвых, это была маскировка, его месть. Он знал, сколько детей было убито и кто за всем этим стоял. Все это было в архиве, которого больше не было. Он не успел. Почему он удалил архив?
  У нас есть информатор, Урс, мы ничего не знаем о его задании. За ним стоят два манекена. Кто они?
  Васильевна? - спрашивает Крис.
  Ее нет в живых, говорит Макс.
  Остается только одно, я должен поговорить с Филом.
  Или Фил с тобой, заканчивает Макс.
  Сода, который все это время молча слушал нас, явно не втыкая в происходящее говорит:
  У Новогиреево появился свой флаг. Крис кивает, показывая, что уже знает и, поддерживая этим Соду, говорит, ну вот, у нас появился свой флаг.
  А я в свою очередь предлагаю нам пойти на шоппинг, говорит она мне, выпучив глаза, что означает, мол, только откажись. Мне сейчас не помешает отвлечься, а ты вернешься в одну из своих предыдущих инкарнаций - побудешь моей подружкой, ненадолго. И потом тише добавляет:
  Ну, пожалуйста. На шоппинг, в конце марта, днем, в пятницу. У нее явно какие-то свои планы. Одеваемся нормально или в черное? Хорошо, иду надеваю коричневое весеннее пальто, брюки и растоптанные ботинки. Беру котомку. Она заворачивается в кирпичные землисто-глиняные лохмотья, перетягивает поясницу ремнем, берет авоську - байер, которая по оттенку мало чем отличается от остального ансамбля. Садимся в такси и я решаю в этот раз не расспрашивать таксиста про его жену.
  Первые час или полтора мы действительно играем в то, что верим, что у нас шоппинг. А вот и лак для ногтей, а вот и саквояж, как ты искал.
  Я не саквояж ищу, а сундук.
  А вот там, посмотри, висят зипуны уцененные. А зипун то мне зачем? Зима закончилась. Крис меряет акриловые и триацетатовые сарафаны, которые ей не идут и смотрятся дешево даже для воцерковленного человека. Ни красный, ни желтый, ни розовый. Присматриваем ей косынку, но там тоже материал синтетический, она соскальзывает с волос и все больше походит на полиэстеровый пионерский галстук.
  Морик, я все равно все это никогда носить не буду. Давай лучше к делу, наконец говорит она. Мы сгружаем в тележку весь этот патриотический кошмарий и идем в кафетерий пить чай. И есть десерты. И здесь оно немного отпускает, это чувство потерянности и бессилия, которое связывало нас с последним митингом.
  Итак, что мы имеем, начинаю я. Крис говорит, что у меня все воспоминания заблокированы и их нужно из памяти вытаскивать, прилагать усилие. А чтобы это случилось, нужно какое-то потрясение или эмоциональный переход совершить, выйти на следующий уровень. Она знает про Эдо, как все прошло. И я ее попросил в этот раз без язвительных комментариев, я и сам знаю, что все прошло не очень.
  Вот с Эдо это и было переходом, а потом ты вспомнил дальше, Макс тоже, вы помогли друг другу. Макс дополняет и уточняет, говорю я. Вспоминать он не может.
  Может, говорит Крис, эти дополнения и уточнения - это его память, детали. Иначе бы не было целой картины. Вы с ним в паре работаете сейчас.
  Фил раскусил планы Эдо, понял его схему и как по ней ему действовать дальше.
  И как все устроено, добавляет Крис, ага. Он отследил всю эту последовательность механизмов с клиентами и дневниками. Оно сработало. Вы могли их составлять. Только эти реальности расслоились, вы писали свои дневники, ты точнее, а Фил собирал свое досье, свои дневники. Ему было нужно встроиться в общую механику, чтобы оставаться незаметным.
  Мне очень сложно все это складывать воедино. В какой-то мере Фил использовал Эдо, но это не было разрушающим действием. Эдо создавал преступную схему, в которой на основании нелицеприятных фактов биографии людей заставляли бы платить за молчание, называя все это необнародованием дневников. А поскольку и клиенты наших Сатурналий сами были людьми нелицеприятными, алчными и жадными, то и легкое журение раскошеливанием не представлялось нам чем-то противоправным. Мы называли это 'делиться за молчание'. Все это сработало, все эти некрологи, зазывающие туманными намеками на запретные удовольствия Сатурналий, этот долбанный Магистрарий, обрабатывающий опьяненных вожделеющих старцев и наконец факты, вытянутые любым путем из гостей бала клешнями хитрых инаких и направленные в красиво оформленные подарочные издания дневников. Которые Эдо и Аси позже сами лично отвозили клиенту, оставляли ему на столе и после называли сумму. Так устроена была вся эта бизнес-идея по задумке Эдо, его вымышленный похоронный бизнес. Где в нашем случае хоронили карьеры и социальные статусы. Фил все это сразу понял и тогда уже знал, как адаптировать все под его собственный план.
  Да, план мести. У него тогда все это сложилось. Все эти смерти, которые он собирал. Каждый умерший ребенок. Весь его архив.
  Я не думаю, что он тогда думал о мести, это выглядело как возможность действия. Поквитаться? Возмездие? Он мне не рассказывал про то, что дети исчезали. Или про то, что их покупали. Я знал только про библиотеку. Когда он увидел, как работает вся эта машина с дневниками, он решил использовать собранные им досье на каждого, кто должен был за содеянное ответить. Сколько их там было, я не знаю. Может быть целая сеть всех этих детских домов. И он был не один. Но та публика, искушенная детской беззащитной доступностью, она могла быть вовлечена в участие в Сатурналиях. Оставалось убедить Эдо сотрудничать с этими людьми. У Фила были имена. У Эдо связи.
  Они согласились, те же правила, еще больше удовольствий, соблазнов. Дом, в котором безопасно. Они бы никогда не узнали в нем того мальчика из интерната.
  Он собрал их в одном месте, у него была вся информация. О каждом. Я не понимаю, как он мог избавится от них.
  А как они могли избавиться от детей?
  Фил использовал схему Эдо, чтобы нанести удар по тем, кто когда-то убивал его. Он собрал информацию и открыл ее каждому из них по очереди. Там были все данные, имя ребенка, содеянное, их ужас. И это же не один ребенок был, много, как и не один интернат. Он десять лет собирал эти данные. И когда Эдо предложил шантажировать дневниками преступников, Фил знал каких именно и какими дневниками будет делать это он лично.
  Это не были супружеские измены или наличие развращенного вкуса в определениях партнеров, нет, речь шла о целой сети торговли детьми, о насилии и убийствах. И Фил открыл ее, раскопал факты. Нашел тех, кто стоит за этим. Поэтому да, ему пришлось использовать Эдо. У него не было выбора. Он был там, в этой библиотеке, связанный. И тогда он обещал себе отомстить.
  Скольких он спел убрать?
  Я не знаю, как минимум два манекена еще живы. Эти двое узнали, кто за всем этим стоит? Кто раскрыл их? И они подослали Эдо, который должен был слегка передозироваться? Чтобы подлость друга нанесла по Филу эмоциональный удар. Они знали, как можно нейтрализовать его. Чтобы он просто отошел в сторону, оставил их в покое.
  Но Эдо ошибся, он умер. План провалился. Они получили сломленного предательством человека, вместо архива? Фил собрал и уничтожил его? Сжег все.
  И только эти двое знали об этом. Поэтому они отправили Урса? Чтобы он присматривал, контролировал его? Чтобы можно было в любой момент убрать Фила? Урс приносил ему порошки, а мы знаем, что Фил разбирался в ядах. Это была его экспертность.
  Яды! говорит Крис, вот как он убирал их. Вспомни, что Эдо всегда приносил дневники и забирал плату за молчание в конвертах. Что мешало Филу также отвозить конверт.
  В котором были не дневники позора, а его досье, составленное на человека.
  Я вспоминаю, как Эдо рассказывал, что некоторые клиенты, к которым ездил с конвертом Фил, исчезали навсегда. И как он тогда еще возмущался, что Фил не может хорошо вести бизнес. Не убедительный.
  Крис говорит:
  Они получали конверт и дальше исчезали? Мы оба понимаем, что это значит.
  Крис, кто такой этот Урс? Кто эти манекены? Они хотят отомстить теперь за своих ушедших знакомцев? Сообщников? Они тебе угрожали как-то?
  Она молчит, но я вижу, что ей есть что сказать, она что-то знает. Фил говорил мне, что некоторые дети подходили к забору, к этой выбеленной стене и долго смотрели на нее, стоя вдвоем или втроем, надеясь, что добрая заботливая рука перенесет их туда, в мир, где нет библиотеки, Васильевны и пустых детских площадок. И он тоже стоял там и смотрел, как и остальные он был оставленным, ненужным, нелюбимым ребенком, которого, по сути выкинули. Сколько им всем было? От трех до шести? Как в таком возрасте уже можно понимать, что все эти люди понесут ответ за свои действия? Что же было его подвигом тогда? Просто жить, зная все это или таким вот способом восстановить справедливость? Крис, он убивал себя, потому что больше не мог вынести все это? Эдо был одним из тех, кому он все еще мог доверять. После его смерти не было ничего и никого, кто мог бы остановить его. И меня больше не было.
  Официант, одетый в холщовые порты, перевязанные онучами, в кроксах вместо лаптей на ногах, спрашивает, не желаем ли мы что-либо еще и все ли у нас хорошо? На шее у него на шнурке болтается пентаграмма. Крис улыбается, свой.
  Я тебе говорила с самого начала быть осторожным, и ты был. Не без помощи Макса, конечно. Но я не могу сказать, кто именно эти двое, они каким-то образом скорее всего являются выходцами из царского двора, не думаю, что это рядовые спецслужбы, вот Урс да, но не они.
  Мне не угрожали напрямую, но я получила несколько странных и тревожных мейлов несколько месяцев назад, я говорила тебе о них, но не все. Не хотела тебя лишний раз стращать. Там указывались некоторые мои метрические данные и мне предлагалось быть внимательнее с информацией, с которой я сталкиваюсь. Проверять ее. И если что-то покажется мне подозрительным, то сообщить им. Я тогда не понимала, кто это. Сейчас думаю, они таким образом могли меня склонять к сотрудничеству, чтобы выйти на тебя.
  Но у меня нет этих архивов! Фил все сжег!
  Но они не знают об этом и продолжают охоту. Они следили за каждым из вас, за всеми участниками стаи.
  Крис, ты думаешь, они убили Аси? Они подвели Эдо к смерти, потом тоже самое проделали с Филом. Лексе просто исчез. Имели они отношение к смерти Макса? Он бы мне сказал.
  Я не знаю.
  Все становится слишком запутанным, я теряю уже нить связывающую все эти фрагменты истории. Если они имели отношение к смерти Аси, Эдо, Макса, Лексе и Фила, то я был следующим. Меня отправят на всю ночь в библиотеку? Связанного?
  Я не знаю, Морик. Поговори с Максом об этом. Он должен знать. Но ты сам понимаешь, какой шаг должен быть следующим, чтобы ты мог вспомнить что-то еще. Крис была тоже выжата, шоппинг нужно было заканчивать и возвращаться домой.
  Что у тебя с Синицей? Давно не видел ее. У нас свободные отношения. Мне снова захотелось позвонить соседке, спросить про Кузю. Он там наверное скучает без меня, да нет, вряд ли. Он сыт и досмотрен, спит себе в теплом связанном ею клобуке. Под ноги нам упали несколько мертвых птиц, одна чуть не задела мою голову. Две жирные разросшиеся горлицы снова. Какие-то мутировавшие белесые пернатые твари, они еще какое-то время подергались на земле и смолкли. Крис говорит, что, чем дальше от Новогиреево, тем больше птиц. Но никто не знает почему, советуют в некоторых районах вообще не выходить из дому. Ну хорошо, что хоть страусы не падают с неба. Пока еще не падают.
  Мы попрощались, она поехала на такси, а я пошел в метро, мне нужно было побыть одному. Следующий шаг про который Крис говорит - я старался не думать об этом, мне снова нужен был Макс, чтобы подойти с ним к этому невысокому зданию, облицованному кафелем цвета очищенной дистиллированной желчи или радиоактивных одуванчиков, пигмент которых разбавлен водянистыми изотопами. Макс бы сейчас уточнил, что изотопы не бывают водянистыми. Шесть станций. В этот раз не буду считать. Я все равно в воцерковленной униформе, меня не видно, я здесь свой. Закрываю глаза и перемещаю себя туда. Будто бы сейчас лето две тысячи третьего года и я еду этот маршрут впервые, я знаю в каком направлении идти эти пятьсот метров от выхода из метро и кто меня там ждет. Вместо этого приятного, бинаурального расслабления я подхожу к выбеленной стене, перебеленной многослойными перекрашиваниями всех возможных белил любого ценового диапазона, от очень до самых дешевых. Я стою за пределами периметра интерната. На внешней стороне улицы, за моей спиной ряд деревянных, разваливающихся домов, в окнах некоторых горит свет. Выбеленная стена немного подсвечивает вечереющее небо.
  Я спрашиваю:
  Дети, вы там?
  Мне доносится хор:
  Мы здесь.
  Я прикладываю руку к стене и через ее прохладную поверхность мне передается внутреннее прикосновение нескольких маленьких ладошек.
  Дядя, а вы нас заберете отсюда? Спрашивает бесполый детский голос.
  Я не могу им ничего ответить, я не знаю, как я могу их забрать. Взрослая беспомощность перед условностями системы. Да и кто я такой. Я даже не знаю сколько их там.
  Женщина, может быть жительница дома, выковыливает из околицы, она мне говорит:
  Что и вас они замучали? Эти черти. Не знаем, что и делать с ними, столько уже батюшке жаловались, чтобы их к стене не пускали стоять. Ну хоть не плачут сегодня.
  А что обычно плачут?
  Плачут, бесята, зовут кого-то. Просят их забрать. Сын мой предлагает, что может водой из шланга их обдать, холодной, может тогда отойдут. Я пока жалюсь, но раздумываю. А вы яблок не хотите? У нас еще прошлогодние не погнили, могу угостить.
  Скажите, а вы пробовали с администрацией поговорить?
  С какой администрацией? Интернат давно закрыт уже, лет десять. Это же не живые дети, вы что не поняли? Там такое повылезало, детей продавали, отдавали на развлечения, на всякие ритуалы магические, шестилетки там были, маленькие совсем. Потом расследование было, а вы что об этом нигде не читали? Там столько детей погубили, изверги эти. Вот ветер и доносит голоса тех, кого здесь тогда загубили. Мы то привыкли, а вот новые жильцы пугаются. Так то бесята же, привидения, мы с сыном уже освоились. Пульнешь камень туда, за забор, они и замолкнут. Урс! Урс, иди сюда. Тут вот мужчина интернатом интересуется, расспрашивает.
  Из дома выходит рыжий парень, лет cорока, крепкий, по нормативам его физиологии схожий с мчсником, в красной футболке и кепке, смотрит на меня несколько секунд и потом резко разворачивается и возвращается в дом, кидая женщине:
  Матушка, а вы гоните гостя, гоните. Мало ли чего.
  
  ВНУТРЕННЯЯ КАРТА
  Март заканчивался, я пропустил все. Подвал оставался моим единственным укрытием, но я стал чаще из него выбираться, чтобы посмотреть, что происходит за пределами дома. Там ничего и не происходило, кроме того, что март заканчивался и солнца становилось все больше. Новогиреево зеленело тем нежным оттенком раннего наступления весны, который всегда подсказывает влюбленным парочкам, что время их романтических приключений на открытом воздухе может быть считаться начатым.
  Мне больше не хотелось вообще выезжать за пределы района, не хотелось дышать плесенью и паутиной или носить коричневые стариковские вещи. В доме происходила активная каждодневная жизнь и если я хотел к ней приобщиться, то мне необходимо было сделать небольшое усилие над собой и подняться наверх. Все были вовлечены в протест и то, что город собирался взять район в кольцо, окружить военными со всех сторон и произвести зачистку, наполняло каким-то торжественным трепетом предвкушения исторического. Об этом говорили все.
  Дом стал заметным образовательным центром на протестной карте района. И это подняло количество посетителей до максимума, я уже не мог там вдруг обнаружить себя стоящим одного, поэтому мое уединение оставалось происходить, по-прежнему, в подвале. Там же прятался со мной и Макс, мы как два затворника, дополняли друг друга в этом нашем произвольном заточении. Его голос начал меняться, я не мог не заметить этого. Появились эти предательские невыносимые стальные призвуки в интонациях. Как будто бы параллельно с говорящей линией кто-то настраивал радиоволны с белым шумом. Я знал, что это означает, но все еще не хотел верить во все это, постоянно переспрашивая его еще и еще о чем-угодно, надеясь, что вот сейчас то уже он снова скажет что-то своим живым чистым голосом, но этот стальной оттенок продолжал проявляться все сильнее и отчетливее и некоторые отдельные слоги случалось звучали совсем уже как скрип чего-то железного, царапающего что-то другое железное.
   Он и сам понимал, что происходит, и будучи человеком умным, думающим, старался подбирать те слова, в которых его голос оставался звучащим максимально естественно. Но это оказывало свое влияние на вокабулярий, на использование слов в предложениях, делая его лексику сокращенной и неровной. В итоге я сказал ему, что все, хватит, чего уж там скрывать правду, мы оба знали, что это переход и что он скоро должен будет уйти. И прятать голову в песок не преуменьшало количество внутренней боли. Я ему сказал, даже если ты будешь звучать как стальной скрежет, ранящий мои слуховые центры, это все еще будешь черт побери ты и я не хочу, чтобы ты хоть как-то ограничивал себя сейчас. И он перестал, да, это было до того как пошла следующая стадия, когда пропадают целые слоги или окончания становятся жующими, мертвыми. Мы даже научились смеяться над этими искажениями, я пытался тоже так как он говорить, как если бы мы оба синхронно начали изучать новый язык со сложной фонетической спецификой.
   Крис в эти дни меня не беспокоила, она вся ушла в протестную тусовку и, как я узнал, они с Синицей решили остаться друзьями, которыми следуя моему мнению, они и являлись. В доме постоянно звучала новая музыка и она не обязательно была мрачной, а еще там был слышен умный смех. Не тупое гоготание какое-то, а когда в отношениях уважение присутствует, достоинство, вот такой. Макс говорил мне, что как же все меняется, кто бы представить себе мог в нашем доме вот это все спустя столько лет. И он, что крайне непривычно для призрака, вспоминал все единичные фрагменты истории, эти чертовы дополняющие и уточняющие детали всего, что происходило тогда между нами. Мы собирали все эти воспоминания в какую-то обобщенную базу для меня, чтобы не забывать, и для него, чтобы попрощаться. Все, что он мог реконструировать исходя из своей памяти, он отдавал, потому что, как он говорил мне нужно будет идти одному, какой-то этот самый отрезок, где все это поможет мне вспомнить и пройти его. А я не понимал, что это за отрезок такой и когда он наступит и почему я его должен буду идти один, а если и да, то как долго, всю жизнь? Макс если бы и знал бы ответ, то все равно не сказал бы мне, мы так условились с ним тогда - все произойдет в свое время.
  Гомер же считал, что кровью можно питать призрака умершего друга или родственника, чтобы он продолжал оставаться в мире живых еще какое-то время. Да, это искусственное продление времени присутствия и призрак в этом случае уж совсем как тень будет выглядеть, да и вряд ли разговаривать сможет, но кому-то и это лучше, чем ничего. Макс здесь вообще не согласен, он считает такое 'это лучше' это какое-то осквернение памяти умершего. Вот будет у тебя на стене тень висеть какая-то, а ты будешь знать, что это, например, я, что, станет тебе это интересно наблюдать, как тень неподвижно висит на одном месте? И вообще это все неправда, не все из поэтических сказаний надо за чистую монету принимать. А что если ничего не остается? Ну тогда и не обретешь, примерно так заканчивал он эти мои попытки ухватиться за уходящее.
  Морикон, мертвые тоже уходят, помнишь про камни, которые умирают. А уж если камни умирают, то что тогда вечно? Кто умирает, тот умирает. Мы же знаем. А кто знает, тот знает. Третье, неформальное воззрение кодекса доверия. Еще было четвертое когда-то, но о нем никто ничего не знает или не помнит.
  Время шло, подвал жил своей жизнью со своими непонятными шутками и таким же непонятным смехом. И так, в этом добровольно избранном заточении, мы с Максом вдруг узнаем, что уже начался апрель. Точнее я, в его мире время имеет другое значение. Пятка долбит в дверь. Морик, у нас митинг через час, говорит Кристина. Я надеваю черный погребальный кафтан и выбираюсь в оживленный мир жизни дома. Ну хорошо, не кафтан, и не погребальный, просто черная футболка оверсайз.
  Дедикации, как минимум время выбранное для них, никогда не измерялись таким месяцем как апрель. Март, да, черный охотник. Май, с его мертвенными и мрачными лемуриями, избегать столкновения с которыми едва ли удавалось кому-либо, будь то даже все чернейшие фасолии мира на откуп предложены были. Но апрель... Что мы вообще знаем про апрель? Влюбляются, ходят стайками, ногами целостность покрывшихся ночью льдом луж нарушают, по вечерам мерзнут, весенние цитрусовые парфюмерии ночами взлетают в морозящийся воздух, а днем тепло - кофточки летят прочь. Что я знаю про апрель? Ничего, я от него прятался всегда, если не в подвалах, как сейчас, то в собственных внутренних шелтерах. Апрель для счастливых, влюбленных. Поэтому мы были вынуждены отступить. Добровольно, вставляет Макс. Никто из нас не любил весну, но апрель. Это было правда невыносимо. У нас не было никаких иллюзий, все изможденно дожидались летнего сумрака, когда уже все заросли войдут в полную силу и там, в них, появится прохладная тень.
  
  Вы никогда не ходили в рощу весной? - спрашивает меня Урс.
  Я точно нет, а ты? - обращаюсь я к Максу. Не уверен в этом, я всегда думал, что Фил поднимался с ним к храму, как и со мной.
  Нет, говорит Макс, там он был только с тобой или один. Урс все это записывает в блокнот.
  А просто так вы не ходили в рощу, на прогулку или, я не знаю, на велосипеде покататься? Просто как в парк. Без холма и храма.
  На велосипеде? Макс и я пересматриваемся. То есть в рощу как в парк на велосипеде? Урс не понимает, что это ирония. Он продолжает делать пометки.
  Нет, просто как в парк нет. Это же не просто парк.
  Понятно, подводит итог Урс, ставит какую-то галочку и закрывает блокнот.
  Кристина еще не знает, что мы нашли его. Урса, то есть. Вообще никто не знает. Он оказался не информатором, а инвестигатором. Они слова перепутали. Он его вытянуть пытался из всего этого, помогал собирать данные, расследование проводить. Они вместе там были. Его тоже закрывали в библиотеке. Я едва вспомнил лицо и адрес, Фил не много данных о нем оставил. Но он долго сторонился нас, опасался, что я от манекенов посланник. Он из Москвы родом. Жил здесь, в Новогиреево, с условной матерью, похоже лет тридцать уже. Но мы сомневаемся, что это была его мать. Точно не родная. Они даже не похожи и по возрасту не соответствуют. И еще он просил нас никому ничего не рассказывать. Он сам их ищет, говорит, осталось всего два. Это те, что Эдо подослали. Остальных Фил ликвидировал. Или замолчал, они под землю уползли навсегда. Он пока будет приглядывать за мной, какое время. Это если вдруг я подумаю, что за мной кто-то может следить. Он говорит, они и следят, уже пять месяцев, они же знают, что дом снова ожил. С самого первого дня. Его вообще не смущает, что я ему пересказываю, что говорит Макс. Он привык, что у нас все запутано с этими живыми и мертвыми. Четыре года рядом с Филом, говорит Урс.
  Он уже неделю в доме, там можно раствориться в толпе, оставшись незаметным. Общается со всеми, изучает публику. Это он предположил, что манекены могут быть среди нас, они беспрепятственно приходили в дом последние месяцы, оставаясь незамеченными. Но как? А так, что это сейчас протестный центр, объединяющий незнакомых людей, любой может зайти внутрь. Им не нужно больше ходить за мной по улице. Можно спрятаться под черный капюшон и пребывать внутри, растворившись невидимым в гуще вечернего наполнения помещения. Я узнаю эту логику, оставаться незаметным, пришлым. В доме люди всех возрастов, здесь встречаются и знакомятся. Урс говорит, что манекенам уже за шестьдесят, должно быть, а Макс не уверен, что они вообще живые. Я его спрашиваю, видел ли он когда-либо других призраков в доме, но он говорит, что нет. Урс считает, что они могли пострадать от ядов, которые Фил им подарил. Но они также могли здесь, в толпе, начать раздавать их, следуя обряду отмщения. Нет, Сода бы это уже заметил. У нас здесь никто не употребляет порошки.
  Порошки, говорит Урс. А они предлагают яды, а их можно через поцелуй передать. Или через лолипоп. Или через мороженное? Сода забил им морозильник.
  Он обещает перезвонить на днях, но на какое-то время исчезает, оставляя нас полными подозрений. Каждый раз, когда я выбираюсь наверх, я держу это в голове. Они все еще думают, что архив существует? Интересно тогда где, потому что в той комнате, где он в свое время располагался, уже полтора месяца живу я. И мой мертвый друг, который последнее время почти не уходит перемещаться, так как у него нет на это сил. И еще несколько раз в день Сода или Крис стучат, спрашивают, как я там. И не холодно ли мне? Не холодно ли. Нет, а у вас на солнце там не тепло ли? Сода приносит мороженное. Говорит, что оно всегда минус пять градусов, охлаждает.
  Урс спрашивает, а вы тогда, после посещения храма вместе вернулись или ты был один?
  Еще он спрашивает, что конкретно сказал Фил, когда мне позвонил в последний раз.
  И еще спрашивает, можно ли будет прослушать записи диктофона.
  Подвал как опоздавший музей закрывается для посетителей, сберегая внутри себя темноту и прохладу, здесь же можно, спрятавшись, разыграть карту вечного пребывания, запряточничества, выброшенных куриных костей, какую вам угодно. Макс говорит, что эти уровни уже не работают, нижние ярусы колумбария непопулярны у родственников умерших. Ближе к земле, там пачковство присутствует и наклоняться неудобно с возрастом. Выламывая артритные суставы. Можно было бы перекрыть амбразуру шильдой, чтобы и намека на свет не было, но она уже давно наглухо забита кусками шифера и черным рубероидом, как будто только первого было бы недостаточно. Я использую специально понятные мертвым формуляции, монотонные и тяжеловесные для ушей живых, отчего даже Крис иногда затрудняется понять, что я сказал. Да, я тогда возвращался один, из храма, спускался, думаю, в пять часов утра с холма. Все файлы можно сбросить из диктофона в комп, они уцелели.
  Ты можешь точно назвать время, когда Фил позвонил? Что он тогда сказал?
  05:04
  Приезжай.
  Ты можешь рассказать, что тогда произошло там, в храме? Урс держит в руках мой поломанный диктофон, рассматривая его со всех сторон, я попросил его не делать голосовые записи. Не в современный телефон. Мы потом все оттуда извлечем, говорит он, пряча его в карман. И снова ставит галочку.
  Шестнадцатого апреля в Москве шел снег, это можно было увидеть, просто открыв окно и вытолкнув в него голову. Как водится, в таких случаях, все это будет снято на телефоны, тысячи телефонов, и выложено для обозрения никому в интернете. Вот посмотрите, снова идет снег. Или вот такая у нас в Москве весна. Или еще короче, ироническое 'Москва весной'. Для кого-то другого это утро могло выглядеть совсем иначе, а некстати утренний этот снег мог оплакивать бы их безвременную кончину, например. И потом этих других, ушедших, могли в черном мешке транспортировать от места трагедии до ближайшего районного морга, а маршрут от места случившегося до микробуса у подъезда занимал бы не менее полутора минут. В Москве же, да, продолжал идти снег.
  Макс говорил, что это произошло рано утром, в четыре утра, потому что в шесть его уже увезли. Но сейчас, в обновленной редакции, мы придерживаемся мнения, что это произошло на час позже. Эдо умер в три, Фил позвонил мне первому, еще до разговора с матерью. А сам он умер в пять. В шесть они уже тащили его в девятый морг. Он умер в пять утра и четыре минуты, через четыре года. Сейчас не было времени все это обсуждать, Макс ускорял меня, у тебя еще будет время понять взаимосвязь. У него времени оставалось все меньше, я почти не мог больше различить некоторые слова и целые элементы текста. Иногда было ощущение что он вообще пропадает посередине предложения, а потом резко появляется из ниоткуда.
  Пойдем, сказал он мне, навестим Альбера.
  Бюро судебно-медицинской экспертизы департамента здравоохранения города Москвы.
  Я плетусь туда как умирающее подрезанное животное, оставляя за собой след крови на высохшем лесном мхе. Макс задумывается над тем, чтобы как-то может быть подбодрить меня, но он на это уже не способен, во-первых, у него нет больше сил, во-вторых, он знает, что я здесь не раз бывал уже, подходил к этим дверям, стоял у входа, смотрел на и в окна, то есть в какой-то мере немного подготовлен. Урс остается ждать на улице, он сразу же отказывается, говорит:
  Эта часть пройдет без меня. Он со своими вопросами останется ждать снаружи. Со всеми этими расспросами и галочками в блокноте.
  Что именно вы делали в храме той ночью? Почему ты возвращался назад один?
  Подрядчики мортуария искренне завалены работой, но они как-то управляются и размахивают рукой, переходя в чистую зону. Я им тоже машу в ответ. Молча, мой рот зашит. Точнее подшит в умиротворенную улыбочку, изнутри, чтобы выглядеть как живому. Но нет, родственники будут вряд ли довольны проделанной работой. А не могли бы вы как до этого было сделать, а то он на себя не похож. А веки вы тоже зашили? Бальзамирование дополнительно оплачивается? А можно цвет лица посветлее сделать, а то он весь какой-то желтый.
  В помещении нас двое, четверо, если учитывать двух мертвецов. По моим ощущения не только прозекторская, но и все оставшееся здание, включая регистратуру, пустеет. Или я бы даже назвал это обмелением, каким-то вымыванием всех этих печальных прощальных аккордов из илистой массы мясницких декораций. Секционные столы сияют чистотой, в них отражается белый кафель стен и влагозащитные светодиодные лампы. Я чувствую во рту привкус паутины и мокрого птичьего пуха. Макс говорит, только карликов нам еще не хватало, предугадывая их скорое появление. А там, где карлики, там и чертовы мертвые птицы. Отсюда и привкус. В коридоре и соседних мясницких слышны детские вопли, визг и падающие на пол медицинские принадлежности. Они ударяются о плиточное покрытие, и повторяя стальной звенящий звук падения неприятно покачиваются на холодном кафеле.
  С мраморных плит кровь стекает лучше, говорит почему-то Макс. Я стараюсь не смотреть в ту сторону, где находится Фил. Они его раздели и сейчас демонстрируют беззащитно лежащим с закинутой на какой-то перекрывающий валик головой, перегибающий шею. Они там у него на бедре имя маркером написали, говорит Макс, и еще он говорит:
  В морге так со всеми обращаются. С мертвыми то есть. Я поворачиваю голову и читаю имя. Синий маркер.
  Высокий тощий человек в красно-коричневом одеянии, совсем не похожий на патологоанатома словно на ладье подплывает к нам, он держит в руке хирургическую пилу, намереваясь произвести разрез.
  Ну что знакомиться будем? Он кладет инструмент на секционный стол, где лежит Фил. Вытирает руки о края передника. Когда он успел его надеть, я не знаю. Он выглядит каким-то знакомым. Как родственник, которого стесняются и стараются вспоминать как можно реже.
  Альбер, безразлично говорит он мне, не Альберт. Мужчина со ступенек на Третьяковской летом две тысячи третьего года. Мужик, который вез трупы в гужевой повозке.
  Третьяковская, помню, а я уже устал ждать, когда ты наконец придешь, вот и срываюсь на посетителях, хамлю, случается. А потом жалобы, выговоры. Он подползает к Филу и прицеливается пилой к его грудной клетке, разделяя ее визуально на четыре сектора, высчитывая с какого можно начать. И пусть смугляк там не прячется, а вперед выйдет. Это сказано Максу, которого он видит. Я стараюсь присмотреться тоже, но не вижу ничего. Альбер наконец приставляет пилу к ключице Фила и говорит:
  Ну что начнем? Отсюда или повыше взять? Вот сейчас как войдет в тело. Он выделяет слово 'тело', чтобы показать всю уязвимую негероичность моего положения. Но не начинает. Снова оценивает на глаз, где лучше вводить лезвие. Как будто бы отмеряет подтаявшее масло для рецептурной дозировки. И так он повторяет еще раз, как будто бы не собирается приступить к вскрытию, а только виляет вокруг да около.
  Сколько ты там насчитал станций, шесть? Спрашивает он. Шесть раз отмерь, как говорится. И сколько ты так еще сможешь? Калининскую ветку изводить. Что один, что второй. Туда, назад.
  Смугляк, ты что ему не сказал? Он обращается к Максу, будто бы они какие-то закадычные друзья, а я не могу даже спросить его о том, что происходит.
  Ну так что, Морик, режем его? Он указывает на Фила. Вскрываем? Все по протоколу, смеется Альбер.
  Ты же уже все это видел. Сколько раз ты сюда приходил? Сколько там станций от зеленого дома до морга? Я хочу ему сказать, что я был здесь два раза, не больше. Но это ему не нужно. Он продолжает. Ну что, заигрались, мальчики? И всаживает пилу внутрь Фила, разрывая его грудную клетку на две части до самого паха. Я падаю на колени и закрываю лицо руками. Глаза Макса гаснут. Это то, что ты хотел увидеть? Обещал с ним до конца быть? Хотел все знать? Низким могильным басом говорит Альбер.
  Ну так смотри. Что ты там должен был сделать, стать брутальнее? Вот сейчас тот самый момент. Или ты думал, что будешь только его символы разгадывать? Аккуратные красивые символы, которые он заплел в эту вашу всю мифологию. А у нас еще оказываются умирают. Смотри, смотри. Вот он, подойди и потрогай. Макс, говорит, подойди к нему.
  А я не могу. Я сижу на полу и понимаю, что все, что я могу делать сейчас это считать овец или станции. Потому что там на столе лежит Фил, разрубленный пополам, открытый, как можно было бы сказать, следуя теории аутопсии. Макс говорит, все что тебе нужно, это подойти и посмотреть. Морик, соберись, встань, подойди к нему. Этот момент сейчас. Он изо всех сил пытается говорить чистой, живой интонацией, но от нее уже почти ничего не осталось.
  Я поднимаюсь и медленно, я даже не знаю каким еще прилагательным выразить насколько, подхожу к мраморному одру. Альбер, видя, чего мне это стоит и понимая, что я сейчас умираю тоже, говорит немного мягче, нежели ранее:
  Вы же так любили смерть, играли с ней. Он мертвец, а ты лучший друг смерти. Вот, твой мертвец мертв, а ты все еще здесь, ты можешь подойти и дотронуться до него. Он убирает пилу и я вижу, что тело Фила осталось нетронутым, разреза нет. Он лежит ровно, вытянув руки вдоль тела, закрыв глаза. Наверное, можно было бы сказать 'как живой', но я не буду этого делать.
  Альбер говорит:
  Ты же обещал ему быть с ним до самого конца, ну вот это он и есть - конец.
  Подойди и скажи ему это.
  Макс говорит мне в самое ухо:
  Сейчас. И я делаю шаг в сторону Фила.
  
  Раз, два, три, четыре, пять, шесть.
  Раз, два, три, четыре, пять, шесть.
  
  Ферала, жрица, пифия, на ней черная туника, она рассаживает плакальщиц на саркофаги, стоящие вдоль стен. Почти ничего не видно, но это естественное состояние, говорит Фил. Она похожа на игуменью какого-то мрачного культа, отвечаю я.
  Мы здесь пришлые, чужаки. Но Фил говорит, что Мать Смерть тоже пришлая, ей храм другой богини предложили, своего нет. Ферала делает 'тсссс' в нашу сторону. Они что только на латыни говорят? Да, но я переведу все тебе. Служки собираются возле плакальщиц. На них перешитые детские распашонки, закопченные дымом, исходящим со стороны устрины, погребального огня.
  Ферала спрашивает меня, вы определились что у вас здесь, похороны или венчание? Чего пришли. Она интонационно нейтральная и ее пухлое лицо не получается сделать злобным. Фил говорит, что она здесь не более чем наемная снабженка. Ее задача корректура церемониала, но не более. Она присматривает за плакальщицами и служками. Они все в черных текучих тогах. Готовые начать. Фил спрашивает:
  Ну что, умираем или прощаемся? Ферала чем-то отдаленно напоминает мать Урса, но я не могу быть ни в чем уверен. Умираем. Фил говорит, что это не служки, а самые обыкновенные дети, брошенные и отверженные. Их продали, говорит он, сто двадцать пять долларов за ребенка. Нам всем есть, что сказать. Или добавить. Фил показывает на мальчика-служку, который стоит возле алтаря. Подзывает его пальцем. Мальчик подходит и протягивает нам деревянную дощечку, на которой стоят глиняные стаканчики с вином. Выпей, кровь наполняет мертвых жизнью. Связывает память о них с историей. Дает им еще немного времени. Ферала обмахивает алтарь кипарисовым веником, она вся потная, огонь разогрел ее тело, крупные капли пота скатываются со лба на нос и щеки.
  Она говорит:
  Дети строимся в линейку. И все служки послушно ровняются в прямую линию, вытягивая подбородки. Плакальщицы же продолжают молчать, выдавая в себе представителей обслуживающего персонала.
  У мальчика, который подносил нам вино, я замечаю, отрублены кисти рук. Их просто нет. И не только у него, у некоторых остальных детей тоже. Как давно была проведена ампутация сказать сложно, потому что ткани уже зарубцевались и дети научились обходиться без рук, что видно по их движениям и тому, как они обходятся с предметами. Фил говорит, что они часто покупали ребенка, чтобы посмотреть, каково это условно убивать человека. Но не на его смерть смотреть, нет, а медленно калечить, наносить увечья. Растягивая, наслаждаясь процессом. Если ребенок выживал, то они его возвращали. Но все всегда начиналось с библиотеки. Надо было напугать, довести маленький мозг до помутнения рассудка, чтобы потом его рассказы про людей в пластмассовых масках и увечья списать на это. Выжившие дети уже были калеками, даже если их тело оставалось в сохранности. Они убивали себя едва дойдя до позднего школьного возраста. Это были особые самоубийства, они поддерживали друг друга в этом, образовав что-то вроде союза пострадавших. Но никто не говорил о мести. Все думали о библиотеке.
  Фил улыбается:
  Давай поглумимся над всем. Над этой долбанной системой лжи и лицемерия.
  Ферала, которая уже сняла тунику и осталась в исподнем, говорит:
  Мальчики, ну что, вы готовы?
  Детишки оглядываются и начинают перешептываться, я слышу, они говорят, что Мать Смерть где-то рядом. Становится темно, еще темнее, чем было. Огонь почти не освещает пространство храма изнутри. Фил говорит, что все эти дети мертвы. Их здесь ровно сорок один. Маленькие преданные либитинарии.
  После чего Ферала приносит кубок и начинает что-то завывать на аккадском. Ее глаза закатываются наверх. После чего она уходит, унося кубок с собой.
  Я не хочу, чтобы ты себя убивал, говорю я Филу. Я знаю, что ты уже мертв, я все это понимаю, эту теорию мертвеца. Но я не хочу, чтобы ты умер. Для меня ты живой, даже живее всех мертвых. Для мертвеца есть всегда место внутри меня. Сколько угодно. Я кладу свою руку ему на грудь, где сердце, тоже самое делает Фил. Он берет мою и кладет себе, изнутри тела отдает тишина. Нет биения.
  Я мертвец не потому, что я выбрал им быть. Я умер, Морик.
  Плакальщицы начинают голосить, превращая акустику стен в воющие сирены. Мы понимаем, что приближается Мать Смерть, чтобы мы могли поприветствовать ее.
  Из освещенного огнем угла появляется тень лошадиной головы. Все замолкают и направляю взоры туда. Я не могу разглядеть деталей, женщина с лошадиной головой или лошадь с женскими конечностями - темнота не позволяет рассмотреть лучше. Она не двигается, как будто кивая сверху вниз. Если всматриваться, то это и не лошадиная голова, а лошадоподобная. Зооморфная. И она огромная, негармонично надстроенная над остальным телом. Мать Смерть сидит на высоком стуле и ее голову поддерживают несколько либитинариев.
  Они говорят что-то на латыни, но Фил не понимает, что именно. Это какой-то диалект или иной древний язык, похожий на латынь.
  Давай монеты, они у тебя в кармане, говорит он.
  Я вытаскиваю из штанов кисет, не понимая, откуда он там и как оказался, небольшой мешочек из льняной ткани. В эту минуту из дальних укрытий и сховов помещения начинают доносится звуки флейт. В кисете две монеты. Серебро, но я не уверен. На каждой из них смеющееся солнце на одной стороне и месяц на другой. Фил достает монеты и дает одну мне, вставая на колено.
  Морик, раз уж мы должны были когда-то встретиться, так получилось, то давай и умрем вместе? Только ты и я.
  Он открывает рот, куда я вкладываю ему на язык монету, тоже самое он проделывает и со мной. Он полностью мертв в этот момент и эта монета, она есть заслуженная плата за его пребывание здесь, она идет в казну богини, как и положено тому быть. Здесь только я сейчас пришлый. И я это понимаю. Я в храме мертвых, я лучший друг смерти. А мертвец, вот он здесь рядом, мертвый.
  Лошадиная голова откланивается назад, и полностью скрытая темнотой исчезает, плакальщицы снижают громкость рыданий в ноль. Ферала гасит пламя. Служки растворяются в нагретом жарком воздухе.
  Ну что, говорит Ферала, так и не разобрались в итоге, прощание или смерть. С вами всегда так, когда один уже мертв, а второму за двоих решать все нужно. Она закидывает тунику на плечо и говорит:
  Да, похоронил ты его, похоронил. Дорогу найдешь назад?
  После чего выходит, а я остаюсь на какое-то время стоять один, потом выбегаю наружу. Храм пуст. Флейты смолкли, только ветер заигрывает с кипарисами вокруг.
  Уже светло, первые лучи рассвета возвращают меня в лето две тысячи четвертого года. Я медленно спускаюсь вниз, роща все больше возвращает себе облик Терлецкого Лесопарка и уже возле Галлиены я обращаю внимание на то, что сейчас полшестого утра.
  Полшестого, вот видишь, значит когда он умер? Сколько ты шел вниз, полчаса? Спрашивает Альбер.
  В пять утра четыре минуты. Здесь не надо долго думать.
  Вот тебе и символы ваши. Заигрались вы мальчики, заигрались. Он все просчитал, когда умереть ему, чтобы ты нашел, чтобы ты все вспомнил. Он оставил тебе эту всю вашу мифологию распутывать. Бедный мальчик.
  Макс говорит, что мне нужно какое-то время, чтобы вернуться в себя. Сразу не получается, но я научусь. Мы стоим уже на улице во внутреннем дворе мортуария. Как и когда мы вышли из секционной, я не знаю. Где сейчас тело Фила тоже.
  Альбер говорит, оно там, где ему и должно быть. В земельке. А вот у тебя кое-что осталось, что мне принадлежит. Верни.
  Я не сразу схватываю, о чем вообще идет речь, как Альбер вдруг разрастается надо мной в какую-то длинную черную тень, стоящую в огромной ладье. Он повторяет:
  Верни мне обол.
  И длинными тонкими щупальцами с грязными ногтями лезет мне в рот и оттуда вытягивает монету. Ту самую, что вложил в меня Фил.
  Все, переправа завершена. Мы еще встретимся, покумекаем, говорит Альбер, когда время придет. А сейчас прощай. Потом он поворачивается в другую сторону и в это время Макс резко подскакивает ко мне:
  Не смотри. Опусти глаза. Поклонись.
   И я выполняю, следую его инструкциям. Сегодня шестнадцатое апреля, вспоминаю я. Все становится почти понятным, осязаемым. Хрупким, если смотреть под призмой солнечного света. Сегодня теплее, я бы даже сказал почти уже лето, никакого снега. Урс подбирает нас, он припарковал свою машину в десяти минутах пешком. Морик, у нас еще сегодня есть кое - что, говорит он. А не твоя ли мама мне Фералу напоминает? Но я не спрашиваю. Кто вообще такой этот Урс и почему он обо всем знает? Макс вышагивает рядом. Именно вышагивает, потому что я вижу его в полный рост. И мы едем на его внешнюю карту, первый раз за все эти годы. По дороге он дает мне множество уточнений и дополнений, как обычно. А потом скажи ей это и вот это и не забудь еще это, а если она просит про то, тогда это, а если она скажет...
  Макс, я знаю, что делаю. Урс везет нас, я при солнечным свете обращаю внимание, что он рыжий. На нем синяя рубашка. Я отпускаю шутку про значимость его жены, и он на удивление отзывается. Она есть! Жена, вторая, говорит он. Второй раз женат. Мы с ней хорошо ладим. Я ей как друг. Сам не ожидал. В машине слышен смех, даже Макс смеется. Я вижу его полностью и слышу. Впервые, я понятия не имею, как у меня получается. Я никогда так не мог, чтоб все сразу. А здесь он, как живой, сидит рядом, в своей черной футболке, с ирокезом. Я ему говорю, что он смугляк. Повторяю слова Альбера. Смугляк, а ну подойди. Мы ржем.
  Уже после, на той улице, где мы договорились с ней встретиться, нашли там скамью поуютнее, возле кленов, мы сидим и вот он этот момент, когда говорить больше не нужно. Все и так понятно. Я смотрю ему в глаза. Я же знал, что он останется со мной до морга, до того, как я попрощаюсь с мертвым Филом, что он потом должен будет уйти. Почему же было так больно сейчас.
  Макс, тебе же всегда двадцать девять будет, я уже старше даже, дядька, а ты у молодежь. Макс, а кто будет тебе ирокез брить, когда зарастешь? Макс, как я буду там в своем подвале без нашей болтовни.
  Я не задаю все эти вопросы, он их уже слышал, он может читать мою голову. И ответы есть. Прощаться всегда сложно. Да где она уже, слезы подступают, я вытираю их рукавом.
  Идет, говорит Макс, и я вижу ее в аллее, мелкую, как и он, смуглячку. Папины гены, говорит он. Она подходит и я показываю ей на пустое место рядом со мной. А как мне еще это сделать? Макс ржет. Он здесь, говорю я. И она так серьезно к этому относится, как будто бы видит его, она спрашивает, какой он сейчас? И я ей рассказываю все эти чертовы дополняющие и уточняющие детали. Он просит только про демонстрацию голой жопы людям умолчать. Мы смеемся, его шутки ей пересказываю. Она тоже все подхватывает сразу. Да, он так бы и сказал, да, точно, его слова. И мы так болтаем еще час или два, пока полдень не наступает и уже не становиться многолюдно для разговоров с призраком.
  Макс говорит ей личные, сестринско-братские прощания и признания, которые я из уважения к памяти о нем с вашего позволения, приводить здесь не буду. Вы и сами понимаете, что им есть, что сказать друг другу. А я в этот момент не более чем истукан построчного синхронного перевода. Она не плачет, это я плачу. Не брутальный и не героический друг. Она знает, что он с ней, знает, что он любит ее и что память о нем будет жить с ней вечно. Пока она жить будет.
  Самое сложное происходит уже позже, потому что мне тоже нужно сказать ему что-то. Попрощаться. А я не могу, мне даже говорить сложно.
  Морик, сегодня шестнадцатое апреля. Прошел год со дня его смерти. Но ты еще должен сделать самое главное.
  Да. Но я не знаю, как. Скажи мне.
  Знаешь. Кое что я могу тебе подсказать. Фотографии. Помни о них.
  Да, он говорил мне что, когда настанет какой-то тот самый момент я буду знать, что делать. Но я не знаю, что это за момент и когда он наступит и что я должен буду делать.
  Ты все уже знаешь, Морик. А фотографии, там не 'что' делать сказано было, а 'куда' надо идти будет. Ты поймешь, что этот момент настал, будешь внимательным, а фотографии покажут направление.
  После этого он говорит:
  Морик, а сейчас я хочу, чтобы ты меня последний раз увидел полностью, чтобы запомнил таким, каким ты меня знаешь. И он начинает воплощаться в живой образ больше и больше, не представляю, чего ему это стоит сейчас. Его голос становится настоящим, ожившим, как и телесный контур и я чувствую его сейчас как живого рядом, как будто бы он вдруг стал снова живым. Это его прощание. Мы оба знаем, а кто знает, тот знает.
  Морик, вот уж не думал, что это так все сложно будет. Я буду помнить тебя.
   А я тебя, Макс.
  И еще никогда, никогда не забывай второе воззрение нашего кодекса доверия. Он ухмыляется, понимая, что произносит 'никогда' два раза. В этом жизнь.
  Да. Я помню. Молодость заканчивается там, где заканчивается свобода.
  Мы какое-то время смотрим друг на друга, наша самая последняя и прощальная минута в этом чертовом мире.
  Он отходит на два с половиной метра вперед, чтобы я видел его в полный рост, и, улыбнувшись своей этой 'улыбочкой Макса', приставляет правую руку, согнутую в локте, к голове, как будто бы собирается отдать мне честь. И потом резко отдает, как морячок, приветствующий в последний раз своего товарища.
  
  Один, два, три, четыре, пять, шесть.
  Урс даже не заикался про какое-то там радио, мы молча ехали в сторону Новогиреево. Сейчас мне было безразлично какая там карта, внутренняя или внешняя. Как и не было никакого желания больше возвращаться в подвал. Крис написала что-то, Сода написал что-то. Живые, что взять.
  Первое, что я делаю, когда мы возвращаемся, хватаю современный телефон и звоню соседке домой. Мы болтаем по видео связи, она показывает, что делает Кузя, рассказывает, как развивается ее роман с балканским юношей, до сих пор еще вместе, думаю я. Она спрашивает, ну что все свои там могилы обошел? Или спрашивает, ты вообще думаешь возвращаться? Или начинает рассказывать про какие-то новости, которые она намедни вычитала в интернете. И вот тогда я слышу этот нелюбимый мной звук в телефоне. Пик. Или чмик. У вас новый мейл. Что-то там в почтовом ящике. Сегодня.
  Уважаемый господин Мориков, прошу прощения, что не получилось с вами связаться ранее, я по личным причинам вынужден был временно отсутствовать. Уверен, вы интересно и продуктивно проводите время в Москве. Мое предложение по пиву остается в силе. Как насчет следующей субботы, например часа в три где-нибудь на Третьяковской?
  С уважением,
  Лубкин
  
  
  
  
  2017, май
  Флаг, который новогиреевцы выбрали своим, являл собой привычный нам прямоугольник ткани изнеженного оттенка бирюзового цвета. Как говорит Сода, оттенок не изнеженный, это обычная понятная бирюза. Выбор этой вариации синего был мне не понятен, но именно он все чаще комбинировался с черным. Как правило в каких-то аксессуарных мелочах, украшениях или нашивках на одежде. Иногда ленточках, сдавливающих шеи. Черный оставался основным цветом протеста, обнулением вечного царя, а бирюза своим многообразием комбинировалась со всеми возможными рефлекциями темы флага.
   Позже, в следующем рендере на нем уже появились разными шрифтами обыгрывающие название района считалки. Новогиреево становилось модным хабом, и как я уже ранее говорил, сюда начинали стекаться все прогрессивные молодежные формации со всего города. Царь-пропаганда по началу полностью игнорировала существование очага протеста внутри столицы, называя это в своих репортажах недоразумением, казусом, какой-то локальной смутой на окраине, но по мере развития инфраструктуры и масштаба действия, формуляции становились все более уничижительными и дискредитирующими. 'В Новогиреево наркоманы снова запретили взойти на поклон к мощам святого полковника КГБ такого-то'. И все в таком духе. Новогиреевцы в свою очередь на антипротестную агитацию отвечали своей собственной версией дискредитации себя. Пропаганда снимала какой-либо репортаж про события в районе, демонизируя участников, новогиреевцы сразу же снимали свою версию, где высмеивали и дискредитировали себя еще больше, но делали это намного смешнее и талантливее. Как бы переиначивали смыслы.
  Появились всевозможные центры интеллектуальной антипротестной иронии, а на флагах сатанинская и антиклерикальная символика и прочие лозунги, которыми россиян постоянно пугало царское министерство информации. Бирюзовые флаги с пентаграммами и девизами 'мы наркоманы', например. Это была эстетизация интеллектуального разрушения абсурда через гиперсатиру. Тогда наиболее созидательные авторы царь-пропаганды попытались переиграть новогиреевских, как бы меняя повестку на ту, которую они не смогли бы переадаптировать под свой юмор. Более нейтральное или даже положительное истолкование событий в районе. Например, 'Новогиреево - это хорошие москвичи', правильные граждане страны, отстаивают свои жилищные интересы. Или лучшие москвичи живут в Новогиреево. Конечно же выглядело это все криво. Сразу возникли претензии со стороны остальных районов. Сначала выяснения, кто такие хорошие москвичи вообще, в каком районе можно утверждать они проживают. Все это скатывалось зачастую к привычному выяснению, а кто является москвичом в принципе. И в каком поколении. И почему это только в Новогиреево они хорошие. Здесь были уже и Вешняки, которые высказывали свой интерес присоединиться к протесту. Были также мнения, что нужно создавать свою республику.
   В марте в органах агитации и стяжательства настороженность происходившим в Новогиреево начала увеличиваться. В район были направлены усиленные карательные бригады после того как царские обещания пересмотреть программу реновации не принесли никакого намека на разрешение конфликта. Встреченные без интереса со стороны новогиреевцев все эти уверения вернулись туда, откуда и были отправлены. Они уже понимали, что все это становится чем-то важным и выходящим далеко за рамки реакции на просчеты реновационной политики.
  Набирающая обороты мода на бирюзовые опознавательные сублиминации медленно распространялась по всей стране. Поддержка протеста могла проявить себя в самом отдаленном уголке России совершенно случайно. Кто-то просто вплел себе шнурки запрещенного цвета, например. Или у него на лацкане коричневого пальто вдруг появлялась бирюзовая буква N в виде нагрудной эмблемы. Или кто-то окрасил ногти черно-бирюзовыми полосами. За этим уже могла последовать уголовная статья. 'Быть новогиреевцем' превращалось в действие. Любой человек мог объявить себя им, это приравнивалось к нарушению уголовно-административного кодекса РФ. Обвинение звучало как 'новогиреевство', чтобы вы понимали. 'Вы осуждены на пятнадцать суток одиночного изолятора за новогиреевство'.
  Открытость района ко всему запрещенному, антицарскому также могла представлять и опасность для многих его последователей. Поэтому безопасность, по-прежнему, оставалась важной и сохраняемой добродетелью. Открыто носить черные и бирюзовые вещи, использовать символику и агитации все еще было крайне опасно. На это необходимо было волевое решение, последствия принятия которого должны были быть понятны. Людей избивали, уничтожали морально, срезали волосы, ногти, если они имели откровенно запрещенный окрас. Коричневисты выходили с иконами и проводили очистительные рейды. За ними клином могли идти каратели. Поэтому мечтой любого свободного человека в какой-то момент могло стать осуществить переезд в Республику Новогиреево. Там обстановка становилась все более свободной и безопасной, царисты пытались ограничить распространение новогиреевства посредством расстановки множественных блокпостов на границах с соседними районами, но их часто демонтировали местные по ночам.
  Центральной артерией района постепенно становился Зеленый проспект, на котором концентрировались многие объекты инфраструктуры и находился небольшой парк, где собирались люди на протестные чтения и открытые дискуссии. Этот парк было царисты хотели изъять у новогиреевцев под строительство очередного религиозного киоска, для этого они намеревались выкосить все деревья и после, закатав в бетон, обозначить свое присутствие установкой сооружения культа. Поэтому там шли ежечасные смены охранения территории. Люди, имевшие время и ресурсы, записывались в добровольцы и держали вахту. Парк был центром Новогиреево и также начинал выполнять функцию центра принятия решений. Место обретало стратегическое значение и поэтому охрана его имела первостепенную денотацию. На заседаниях и пленумах царь уже пригрозил, что Зеленый парк будет, не без помощи участия государства, передан обратно во владения города. На это он выделял три дня, потом они растянулись на неделю, потом на две. Но парк продолжал оставаться независимым.
  На некоторых въездах в район с двух сторон начинали появляться новогиреевские вооруженные блокпосты, но их еще было не много и они скорее служили неприятными напоминанием царистам о том, что может происходить в случае обострения конфронтации. Новогиреевцы говорили, что это для того, чтобы немного обозначить границы и уточнить существование нововведенных правил при пересечении границы района.
  На злобу государственной пропаганде основным слоганом протеста новогиреевцы выбрали 'мы не вместе', что являлось дискредитирующей анаграммой, или как говорят новогиреевцы вопиющим пасквилем на царский призыв всем быть вместе, сплотиться подле царя и строем маршировать в пропасть.
  И правда, при пересечении границы района воздух становился как будто бы чище, свежее. Количество летающей в нем паутины и грибковых пор заметно уменьшалось, я не придумывал, как мне могло показаться ранее.
  И, не смотря на все это, мы стали чаще выбираться в центр, точнее Крис меня туда вытаскивала силой. Она говорила, что никаких карт больше нет и даже слышать не хотела, если я пытался ей как-то донести иное. Карт действительно больше не было. Мои попытки их удержать выглядели как нежелание расставаться с прошлым или прошлым, не желающим отпускать меня. Мы по-прежнему следовали идеологии коричневистов, пересекая границы Новогиреево, когда хотели просто потусоваться в центре, оставаясь незамеченными. По возвращению назад, было сразу видно откуда мы прибыли, это бросалось в глаза - то количество паутины, которое мы притаскивали на себе, нашей одежде и волосах.
  Я сказал ей про то, что написал Лубкин, показал ей мейл, и она предложила сопровождать меня к нему на встречу. Но это все было в субботу, на Третьяковской, в три часа. А в пятницу мы решили, точнее она решила, присутствовать на каком-то ностальгическом мероприятии в Сокольниках, где на танцплощадке собирались люди, которые постарше и кружились в вальсах памяти их молодости, придавая полуденному парку атмосферу праздника. Крис сказала мне:
  В пятницу едем танцевать и есть сладкую вату в Сокольники, в субботу на Третьяковскую к Лубкину.
  И еще она сказала:
  Урс идет с нами.
  Когда она что-то такое уточняет, это всегда означает только одно. Детали. И там для чего-то будет присутствовать Урс, которого я уже некоторое время не видел.
  Все, что я узнал о нем, это то, что он родился в Москве и в детстве был перевезен матерью в Новогиреево, где и жил последние лет тридцать. И место его обитания, конечно же, было расположено близко к тому, где находился зеленый дом. Его родительница, как я уже догадался, отдавала его еще ребенком в дом-интернат для детей с задержкой умственного развития. Скорее всего именно там они с Филом и познакомились. И потом вместе спланировали создавать весь этот акт мести. Урс работал на какие-то спецслужбы, но сейчас я уже не был ни в чем уверен. Он сопровождал Фила последние годы, и они завершали вместе начатое ими совместное дело. В какой-то момент Фил решил, что с жизнью пора заканчивать? Или это было убийство? Чье-то действие? Все это еще предстояло выяснить. Урс не был связан с Эдо, не так, как я думал изначально. Я предполагал тогда, что пострадавших детей было сорок, Урс и Фил остались единственными выжившими и уцелевшими участниками всей этой истории. Вся эта их группа, жертвы, они собирались в какое-то закрытое сообщество и медленно уходили. Пришла ли сейчас очередь Фила? Урс оставался последним? И что случилось с архивом?
  В пятницу, двадцать первого апреля, мы ехали в парк, где Крис хотела купить сладкую вату, как будто бы летающей в воздухе паутины ей было недостаточно. День был температурно смещен некоторым чрезмерно жарким открытием, в полдень уже хотелось мчаться в самую холодную тень и захорониться в ней навсегда. Черная рубашка, в которую меня облачили была непоразмерной и ограничивала комфорт передвижения, но и ехать туда, одетым в коричневом утяжеленном униформировании было бы ошибкой, издевательством над собственным телом и механизмами его влагорегуляции. Из летнего у меня были только черные рубашки.
  Как бы могла выглядеть моя жизнь, если бы не было вот этого вот всего? Если бы она шла и развивалась по какому-то совсем иному пути. Каким бы мог быть я, не ответь я тогда, много лет назад, на его приветствие. Я старался больше не считать станции, поэтому мне было удобнее поддержать предложение Крис ехать на такси. И никаких вопросов водителю про его жену. И не просить его выключить радио. Можно было позволить нормализации делать свое дело, не вмешиваться в нее больше. Ничего нормального больше не существовало, а процессы, таковыми обозначенные, были не более чем уступками и компромиссами конформизма существования системы. Да и пофиг. Мы купили мороженное, я точнее, и упросили водителя разрешить нам его есть в салоне машины. Он, рослый возмужавший, отборныш, улыбающийся здоровыми зубами и демонстрирующий здоровье, в том числе и психическое, сказал, чтобы мы там поаккуратнее. Я ему хотел было объяснить, что это все фиксация и скоро пройдет, но разве может такое быть в этой ситуации уместным. Пришлось расстелить детскую клееночку, писунок, чтобы не оставлять следы капель тающего продукта на поверхностях. Водитель, мы не спросили его имя, поинтересовался у Крис, не на танцы ли мы туда едем. В Сокольники. Она сочла эту шутку неуместной, даже дискриминирующей, но промолчала. Потом она скажет, что пора завязывать с коричневыми мышинистыми шкурками. Лучше сгореть в черном, чем выживать в крохотном мирке установленном царскими декретами и предписаниями.
  Мы купили эту сладкую вату сразу, огромный раздутый кокон сахарной мании преследования, источающий принюхи жжения. Сахар превращается в петушков на палочке, в сковороде, палочкой вишневой помешивая. И потом в рот, застывшим. У каждого была умершая бабушка, сотворявшая такие вот и им подобные преобразования на кухне.
  Нет, говорит, Крис, вата - это романтическое воспоминание о детстве и похождении в цирк. Там, в нем, в цирке можно было ее себе заказать, взболтанной и накрученной, как сросшийся на затылке, баребух. Крис выглядит еще моложе, у нее проявилась какая-то девичья осанка или грация. Меня это немного сбивает с мыслей. Вата не имеет вкуса, какая-то склеенная, сдавленная субстанция вкуса кубиков сахара. Вам к чаю сколько узелков присыпать? Шесть? Она перемешивается во рту со вкусом плесени и вроде бы как-то более сладкие ноты перекрывают гнилостные. Есть можно, точнее складывать во рту как инородные тела, тающими в стопочку. Крис спрашивает, не подыскать ли нам скамью для сидения. Для посадки. Мы ее обнаруживаем минут через пятнадцать и пока дожидаемся Урса, прислушиваемся и присматриваемся.
  На противоположной стороне длинной скамьи сидят две особи женского человека, они курлыкают о каких-то бытовых неурядицах. Крис сразу же распознает сохранительниц квартир, но кто они такие и чем занимаются, мы понять не можем. В их владении несколько иммобилий, все центр, и они используют их как доходные дома. Одна что-то шамкает второй, косясь в нашу сторону. Дамочки в коричневых платьях. Я понимаю, что сейчас к нам не докопаешься, мы почти такие же. Но они что-то учуяли. В тот момент, когда одна начала погружать вторую в сложные подробности своего ремесла, Крис говорит, там просто публичный дом, они сдают квартиры посуточно, но сейчас надо аккуратнее работать, программа восстановления духовности усложнила им жизнь, подняв уровни наказания на недоступные высоты. Одна из сохранительниц, собрав улыбкой губы, здоровается со мной. И я сразу же узнаю их, перовских, ведьмоподобных.
  А мы с вами встречались когда-то, говорит она, адресуя это в мою сторону. Но давно, лет десять назад. Вы не из зеленого дома?
  И Крис ей сразу же отвечает:
   Нет, вы ошиблись, мы пришлые. Не московские. Вы обознались. И тянет меня за руку, пойдем, в начале аллеи уже стоит Урс.
  Крис говорит, обращаясь в сторону дам:
  Мне захотелось потанцевать. Мы за этим и приехали. И потом говорит мне, это слежка, ты что не понимаешь? На что сохранительницы, видимо почуяв неладное, понимая, что мы сваливаем, спрашивают:
  Может быть мы к вам присоединимся? И музыка нам нравится. Там включили что-то из начала девяностых, судя по качеству звука. Песня надрывом напрямую обращается к неразделенному в любви женскому сердцу. Сохранительницы одеты в отглаженные, накрахмаленные платья, аккуратные и прибранные по линиям кроя. Блузочка стыкует юбочку, где-то приглажено, где-то подколото. Волосы одной из них, блондиночки, выглядят какими-то знакомыми. Волосы, как и песня кричат о прошлом, моем, забытом. Крис уже начинает бежать, показывая им этот двигательный момент готовящегося ускорения, я узнаю волосы. Копну, сокращающуюся как потеющая ритмичная гусеница в зареве летнего пламени. Нашего чертового погребального костра.
  Алла?
  Морикончик, а я думала не признаете. Она даже показывает будто бы подпрыгнула от радости, но нет, просто подтянула брови вверх.
  Морикончик. Ничего не меняется. Крис останавливается, когда слышит имя. Она знает, кто это. Урс идет к нам.
  Алла, я Морик, говорю я, мы были соседями. А вы жили слева. Вы, ваш сын и вроде бы еще второй ребенок был. И муж-призрак, да, вспомнил.
  Она было говорит, что старший выучился на адвоката или юриста. Говорит, что младший сейчас за границей. А муж, а что с него взять, был и не был. Все это звучит как-то небегло, с расстановками, как будто бы она пытается собрать какие-то факты, опираясь не на естественный ход истории, а на необходимый ей контекст ситуации. И пор мере того, как она видит приближающегося к нам Урса, ее лицо вытягивается и светлеет.
  Мы с мужем разошлись давно, не сошлись характерами. Нервный смешок. Ну вы же знаете, так бывает. Нервный смешок. Сын, сынок был, да, все верно.
  Крис смотрит на нее, я бы даже назвал это 'высматривает'. Алла выглядит путающейся в показаниях сейчас. Ну почему сегодня нам нужно было обязательно встретить ее? Урс подходит к наше четверке. Вторая дамочка, которая все это время стояла молча, я вижу сейчас, что они похожи, говорит Аллочке:
  Мама, пойдемте, мне страшно. Я слышу голос и сразу же узнаю по чертам лица ее сына, старшего, который по основной версии сейчас работает адвокатом.
  Что вообще происходит? Крис говорит им, я знаю кто вы. И кто вас отправил. И я могу предположить, как давно вы занимаетесь этим. И я также могу предположить, что вы имеете отношение к нескольким происшествиям, случившимся в зеленом доме. Алла связана с манекенами? Она следила за нами? Она и есть тот самый информатор? Тот, кто сообщал манекенам о наших планах, а точнее о том, что происходит с Филом?
  Когда к нам подходит Урс, все еще больше проясняется. Она знает его. И он говорит ей:
  Какая встреча. Но говорит это мрачным голосом. И еще он говорит ей:
  Добрый вечер, Алла, или как вас лучше называть, Ферала? И Крис добавляет сразу:
  Она давно присматривает за тобой, намного дольше чем ты думаешь. Я вспоминаю слова Фила, кто-то должен будет присматривать за тобой. Он не имел ввиду заботится, я не правильно понял его. Он говорил про сопровождение, слежку. И Крис это знала.
  Поэтому мы и поехали есть сладкую вату, говорит она. Чтобы ты мог познакомиться с тем, кто много лет сливал всю личную информацию тем, кто взял на себя ответственность за содеянное. Не так ли, Алла? Вам не нужно больше притворяться шизанутой соседкой, истязающей своей глупостью мальчиков. Или играть семейную пару. Морик, ты когда ни будь видел ее мужа и второго сына? Я не помню. Может быть и нет, это все было помрачениями. Алла имела доступ ко всему, она была вхожа в нашу компанию, проводила почти все Сатурналии с нами. Ей не стоила труда найти и разузнать любую информацию о каждом из нас.
  Что она и делала, говорит Крис. С первого дня твоего прибытия, она и ее сын следят за тобой. Урс раскрыл ее еще восемь лет назад и она была вынуждена после уехать, долгое время о них не было информации. И вот вернулись, я знала, что они будут здесь, но не была уверена, что это точно они. Мне нужен был Урс.
  Ферала наконец-то снимает улыбочку, которая ей больше не к лицу и принимает свои естественные крупные добреческие лицеформы.
  Ну хорошо, вы все теперь все знаете. Я рада, не нужно больше притворяться. Морикончик, вы и правда милый, я к вам была расположена. Но вот все остальное, вы же понимаете, что делал Фил?
  А вы понимаете, что они сделали с ним? С остальными.
  Я просто наемный сотрудник, Морик, вы переоцениваете мои полномочия. У вас на меня ничего нет. Мы какое-то время были просто соседями. Она смотрит на Урса:
  А вы подробнее его проинформируйте о вашей деятельности. А то он может быть не понимает. И потом Крис: Я так и знала, что с вами лучше не связываться, дорогуша, но то, во что вы ввязались здесь - история очень мрачная и из нее выйти по добру по здорову будет невозможно, даже если и захотите, я вас предупредила.
  После чего она обращается к сыну:
  Уходим.
  Алла, постойте, пожалуйста, по старой памяти, кто эти манекены? Кто они? - прошу ее я.
  А вы скоро узнаете, Морик. Или вот расспросите вашу подругу, может быть она что-то знает и почему-то вам не рассказывает. Она указующе направляет уголки глаз в сторону Крис и после чего поднимает длинную юбку, будто бы это какое-то платье эпохи возрождения и словно она собирается на бал, уходит:
  Морик, и вот еще, а ведь хорошо-то тогда у вас было. Ей богу! И вспомнить есть что.
  Я мог бы даже утверждать, что она тогда просто исчезла, растворилась в грохоте доносящейся издалека музыки. Но поскольку она и ее сын оба были живы, этого просто не могло быть. Нет, это я невнимательно отнесся к моменту ее отхождения, потому что сел на скамью и смотрел в пол, пытаясь усмирить червей в голове.
  Крис, что все это значит? Что ты знаешь?
  Уже стемнело и пора было бы возвращаться, хотелось снова дышать юным новогиреевским воздухом, а не выплевывать забивающую рот паутину.
  Крис, она о чем вообще? Урс молчит. Они что давно знакомы? Они не две недели назад узнали о существовании друг друга? Что вообще происходит?
  Я готов был кричать на них.
  Морик, давай спокойно вернемся в дом и поговорим. Я словлю такси.
  Если его, все последующее, и можно было бы назвать разговором, то он начался даже не в такси, и даже не на момент нашего прибытия в дом, нет, весь вечер я провел в подвале, а только на следующий день. На этот раз в подвале я был один. Никаких пяток.
  Я не помню, как заснул. Какая-то невидимая тяжелая эфирия непонятного мне происхождения вдавливала внутрь кровати, подхватывала меня как теплая натруженная лапа и сильно сжимала, пока все органы не вылезали наружу. Я уворачивался, пытался спрятаться под одеяло, но это были физические переживания и наивно было полагать, что одеяло мне как-то чем-то могло бы помочь. Я просыпался и проваливался в осенний парк снова и снова, парень в зеленой куртке ускорялся, я ускорялся, потом снова эта могильная плита падает на меня сверху и снова парк. Он идет совсем рядом, в метрах десяти, я сейчас догоню его, но не могу. Я ускоряюсь, он ускоряется.
  Утром Сода притащил мне подарок. Бирюзовую футболку с символикой Новогиреево, с пентаграммой и буквой N внутри нее, на спине было 'мы не вместе' и эту газировку, от которой потом язык синий. Я некогда рискнул предположить свою заинтересованность в ознакомлении с данным продуктом.
  Он все ждал, когда я ознакомлюсь, пригубив химическую жидкость. Он говорил, что не хочет пропустить это. А я показывал в знак доказательства чистый язык. Приехал Урс, у него Нива, старенькая, но на колесах. Привез кефир, маковые баранки и мне мороженное. Кому интересно был предназначен кефир? Непьющей Кристине? Эта часть утра походила на какую-то нормализованную трапезу привычную для естественной истории домов. О том, что произошло вчера, мы еще не говорили. Странная ситуация, как это могло выглядеть, но я еще в такси ей сказал, что об этом мы поговорим завтра, перед встречей с Лубкиным. Сода вообще не понимал, что происходит, и, думаю, и не замечал. Он притащил кучу новогиреевского мерча и раздаривал каждому. На нем была белая футболка с черно-белым американским флагом на груди и надписью 'я наркоман' на спине.
  Это не то, что ты мог бы подумать, но я не знала, когда начать тебе рассказывать то, что я знаю. Нет, я ждала когда ты будешь готов. Хотя 'готов' это не совсем верное слово. Это не настолько запутанная и мистическая история, как ты мог бы подумать. Это даже я бы сказала жизненная история, касающаяся определенных людей и их семьи. Начала Крис.
  Сода спросил меня, затестил ли я газировку и я ему показал язык, что нет.
  Я тебе уже давно говорила, что вся эта история меня заинтересовала с самого начала. С того момента, как ты начал говорить. А это произошло не сразу. Я вспоминаю ее истории про подруг в чате. Крис, у тебя же нет подруг и ты не летаешь в отпуск в теплую страну, говорю я.
  Я должна была притворятся бездарным психотерапевтом первое время, пока ты не начал говорить, вспомни с чего мы начали. Ты вообще ничего не помнил. И если бы не Валентина Георгиевна, ты бы мог пойти надолго в одно нехорошее отделение, о котором ты знаешь. Никто не хотел этого, поэтому мы убивали время, заполняя его чем угодно, чтобы они знали, что ты посещаешь врача и он помогает тебе восстановить события по фрагментам памяти.
  Валентина Георгиевна сказала, что я здоров. Она приходила в мою палату, садилась в углу и долго наблюдала за мной. Потом делала пометки и выходила. И только один раз она заговорила. Когда сказала, что мне ее не провести и что я, в общем то, полностью здоровый человек. А память восстановится.
  Крис, психиатр так сказал. Здоровый.
  Я не могла тебя тогда как пациента потерять, а я не справлялась. Поэтому появлялись чаты с подругами и весь этот вымышленный сюррариум. Я сразу прочувствовала тебя, с первой нашей сессии. Ты еще тогда постоянно про кота рассказывал и считал до двенадцати.
  Про Кузю. Ты мне предложила считать овец вместо этажей.
  Да, чтобы ты приходил по четвергам. И потом звонил, после того как ты убежал.
  Валентина Георгиевна с ее длинными красными ногтями, как у тебя.
  Крис улыбается, ну у нас у многих такие сейчас. Ногти здесь ничего не символизируют. Сода снова спрашивает про газировку, Крис ему:
  Дай ее мне. Я начну. И потом пьет. Полстакана. Сода специально расставляет для нее глиняные стаканчики и наполняет до половины синей газировкой. Один стакан ей, второй мне.
  Она показывает язык, он синий. Мы продолжаем. Следующее, что я узнаю, точнее вспоминаю, когда она мне говорит, это то, что Урс это не просто последний выживший ребенок.
  Ты так его и не вспомнил. Он был здесь все это время, присматривал за соседями, за Филом. Он с ним все эти годы вместе был, но спасти не смог. Потому что не смог составить правильную формулу его природы зависимости.
  Я больше соглашаюсь с Кристиной, нежели действительно вспоминаю Урса. Тогда много было людей там. Он садится за овальный стол напротив меня и говорит:
  Морик, посмотри на меня. Я тебе никого не напоминаю? Сода смотрит тоже.
  Двенадцать этажей, которые мне предстояло лететь вниз головой, сорок две или сорок шесть секунд, если верить форумам самоубийц. Но они никогда не сообщают правду, потому что сообщать зачастую некому. Крис сказала, а не начать ли тебе для начала считать овец? Шерстистых облачных овец, которые с застывшей улыбающейся мордой глупо вспархивают в небо. И мне это показалось интересным. Мы сидели тогда еще у нее в комнате, дома. Там, где она принимает клиентов. Она говорила:
  Морик, сорок шесть секунд звучит как-то неправдоподобно. Минуту минимум, или полторы.
  Или минуту двадцать. Столько же они несли его с четвертого этажа в черном мешке.
  Урс говорит:
  Морик, ну посмотри еще раз, внимательно. На кого я похож.
  Я вижу рыжие волосы, веснушки. Вижу синие глаза. Но не те. Вижу покрасневшую от дневного солнца кожу.
  Урс говорит:
   Детей было сорок два, я последний, кто остался. Дети, которые собирались в это сообщество, они все были на этом форуме. Фил модерировал его. Они решали, кто и когда уйдет. Манекены образовали свою коллегию, чтобы защитить себя, но они опоздали, конверты уже были разосланы. Лично вручены некоторым. Сколько было пострадавших детей? Больше, намного больше. Сорок два только в одном интернате. Они избавлялись от любых свидетелей, все эти тридцать лет. Все, кто что-либо знал о том, что там происходило, был уничтожен. А потом мы, я и Фил, ликвидировали их. Но не всех. Осталось два.
  Она отдала их вместе туда, их мать. Его и брата. Но он никогда не говорил о нем. Он принял смерть только для себя. Они оба прошли библиотеку. Брат должен был жить. И спасти свою семью.
  Урс говорит:
   Сто двадцать пять долларов, столько они заплатили за меня. Чудовища не жили в библиотеке, они приходили туда с чернового входа за детьми. Они забирали меня. Но Фил им не дался, он уже тогда был мертв. Они побоялись с ним связываться.
  Они охотятся за мной и моей семьей, моими детьми. Они хотят опередить тебя, пока ты сможешь найти и ликвидировать их.
  Крис говорит, поэтому они спрятали детей. Они.
  Кристина жена брата Фила. Оно мгновенно детонирует внутри моего мозга, разрывая роющихся там червей на мелкие обрезки.
  Она знает от него про Фила все. Но не мою историю.
  Нет, говорит она, я хотела помочь нам и тебе. Но без тебя мы не сможем противостоять им. Я не могу отойти от происходящего. Урс и есть тот самый друг-муж Крис. Урс брат Фила. Ее дети стало быть племянники Фила. Черви начинают копошиться внутри мозга.
  Они вместе расследовали все это, когда вы начали? Когда ты заговорил. Крис, ты знала, что Фила нет?
  Да, Морик, прости, я должна была пойти на это. В противном случае они бы деактивировали всех нас.
  Они и хотят. Только что им нужно от меня? Фил уничтожил архив.
  Урс говорит:
  Мы думаем, что архив - это ты. Он все это тебе рассказал в ваших письмах, дал тебе всю информацию и все имена. Ты забыл об этом, твой мозг заблокировал все.
  После попытки? Но я не помню никаких имен и все письма я удалил.
  Они не знают об этом, Морик. Поэтому Алла и следила за тобой все эти месяцы. Они искали выходы к информации.
  Урс, который сказал мне тогда свое настоящее имя, говорит:
  Мы думаем, им нужна не информация. И они по какой-то причине не деактивировали тебя, хотя возможностей для этого было много. Дом открыт, а ты здесь был один. Здесь есть что-то еще.
  Сода все это время пребывает в состоянии полного непонимания того что происходит, он знает, о чем мы говорим, но многие детали для него не являются уточняющими и дополняющими, скорее наоборот. Я теряю связь с реальностью окончательно.
  Крис говорит:
  А теперь я кое что должна тебе рассказать. Как будто бы до этого не было этих всех океанов откровений. Сказанного.
  Я ее прошу в этот раз просто одним куском текста пожалуйста, если я должен что-то узнать, то пусть это будет все и сразу.
  На что она:
  Ну это даже скорее что-то радующее, я думаю. Она знает, что я не люблю приближение чего-то радующего.
  Морик, ты помнишь эту маркерную кляксу на окне в комнате Лексе? Черный текст на прозрачном стекле.
  Помню, я ей его и повторяю сразу. Что она знает о Лексе?
  А ты помнишь, что ты мне говорил про то, что он устраивает там черные мессы с трупами? Нет, я понимаю, что это все метафоры. Но ты не правильно кое-что понял. Вернее, любой бы неправильно понял на твоем месте. Не трупами, а труппой. Театральной. Его компания. Она присматривается, понял ли я, куда она ведет.
  Нет, еще не понял. И Сода не понял, но он про Лексе вообще ничего не знает, кроме того, что носит его украшения и вешает свой шмот и носки на крюки в его комнате. Да, я забыл уточнить, Сода забрал себе комнату Лексе.
  И не черные мессы, а Черномесов. Труппа Альбера Черномесова. Питерский театр ужасов. Я потратила почти год, чтобы все это соединить воедино и найти выходы на них.
  Альбер?
  Да, такой высокий тощий мужик в очках круглых. Очень вежливый. Мы с ним один раз встречались.
  Встречались? Я вхожу в какой-то бредствующий излом мысли. Кто, где?
  Он в дом приходил, я здесь уже была до нашей с тобой встречи.
  Альбер распустил труппу в одиннадцатом году, все актеры разъехались по разным странам, где основали свои театры, они называют это общим делом. Театры ужаса и скорби, иногда эротической сатиры. У них большой лист представлений.
  Лексе уехал за полгода до смерти Эдо, нет, даже за семь месяцев точнее. Он бежал от всего этого, как и ты, но по своим причинам. Я искала его сначала одна, потом попросила Урса подключить его связи. И у нас получилось, мы выяснили, что он вернулся в Питер два года назад. Но на контакт он не шел, отказался полностью и сразу. Я нашла его страницу в фэйсбуке, написала ему там, просила ответить, но нет. Если бы, как я думала, я ему рассказала про тебя, он бы мог просто исчезнуть. Я не знала какая у него может быть реакция. Он думал, что ты мертв и он последний выживший. Как и ты.
  Тогда я предложила ему сделку, я готова была работать с ним бесплатно как терапевт, как угодно, просто через переписку, мейл. Он не заинтересовался, но сказал, что иногда приходит в дом. И что, может быть, мы когда-нибудь там случайно пересечемся или он оставит как-то для меня информацию. Все это было маловероятным, чтобы так просто произойти. Для этого мне нужно было бы полностью переехать в зеленый дом и там ждать его. При этом я не была вообще уверена, что он действительно появляется там.
  И вот тогда мне и пришла в голову идея, что смогу обратить на себя его внимание, если я попробую подойти к нему со стороны его воспоминаний, стаи. Вот тогда я и написала это на стекле. Там не было указано никакой личной информации и только один человек на земле мог понять, что все это значит и к чему отсылает. Я написала это ему. И каждую ночь с пятницы на субботу ждала в доме, ждала что он прочитает это и как-то откликнется.
  Эти уродские пледы твои? - спрашиваю я, как будто это какая-то существенная информация сейчас.
  Ну не такие они и уродливые, купила самые дешевые, но да, мои. Я здесь год жила, каждую пятницу. Иногда Урс подменял. Я понимаю, почему мне дом сразу показался жилым. Прибранным. И хотя я понимаю, что она сейчас скажет, к чему ведет, я все равно переспрашиваю, чтобы убедиться, что это не королевство кривых зеркал и не иллюзии в комнате смеха.
  Ты нашла его? Он, что, пришел?
  В один из таких дней, это было уже после смерти Фила, я пришла заступить на свою пятничную вахту и на подоконнике обнаружила это. Подожди, сейчас.
  Она отпускает руку куда-то в жерло кармана и выгребает оттуда сначала курительную трубку (потом спрошу ее, что это было) и после пожелтевшую винтажную фотографию, на которой изображены люди в белых халатах, стоящие на фоне разделочного цеха какого-то советского мясокомбината имени кого-то там, люди улыбаются. Это какой-то профессиональный их праздник. На обороте фотографии мейл и написано LX.
  Мне сразу все становится понятно, но я продолжаю тормозить, не способный схватить происходящее.
  Я ему написала, потом мы какое-то время переписывались, где я осторожно рассказывала ему то, что он мог не знать и какое-то время после он предложил созвониться, сообщив мне свой номер. Вот тогда мы и пообщались с ним. Она видит, что до меня все равно не доходит и тогда берет руками за плечи:
  Морик, он жив! громко говорит Крис. Жив! Первым, кто наконец реагирует, оказывается Сода, который подхватывает второй глиняный стаканчик с синей газировкой и говорит мне:
  Морик, по такому поводу можно и выпить газировку. И подносит мне ее ко рту, прохладный глиняный стаканчик на ощупь губами шероховат, не шлифован. Но я не сопротивляюсь и Сода заливает в меня синюю жидкость. Покажи язык! Синий! Кристина показывает свой тоже.
  У меня даже нет и минуты чтобы прийти в себя, понять то, что сейчас здесь произошло. Она все это знала с самого начала? Лексе что серьезно жив черт возьми? Это не шутка какая-то? Я чувствую, что начинаются слезы, ненавижу это.
  Урс на своей машине и нам не нужно вызывать такси. Начинается раздражающая суета сборов. Через два часа Лубкин на Третьяковской.
  Я говорю Крис:
  Кажется, я знаю, что ты мне еще скажешь. Лексе это и есть Лубкин. Да? Мы едем сейчас к нему на встречу? Да? У вас с Урсом больше нет сюрпризов?
  Крис, садится рядом со мной, а я все еще за овальным столом в одних трусах и бирюзовой футболке, подарке Соды.
  Морик, я не могла тебе это сказать, про смерть Фила, тогда все бы рухнуло, ты бы не поверил, закрылся, заблокировал, как ты умеешь. И ты никогда бы не приехал в Новогиреево, ты бы убежал еще раз и еще дальше. Мне нужно было, чтобы кто-то пришел и сказал тебе это. Посторонний, выдуманный общий знакомый. Ненароком сообщил тебе факт его смерти, обрушив замок твоих иллюзий. И чтобы ты сразу поверил.
  И поэтому ты попросила Лексе сделать это?
  На тот момент я еще не могла знать, как бы он к такому отнесся. Поэтому нет, я не просила его сделать это.
  Тогда он сам решил это написать? Я продолжал фрустрировать услышанное. И мы сейчас к нему едем?
  Морик, он ничего не писал, это я написала, я Денис Лубкин. Но на встречу мы едем к Лексе.
  И дальше Урс просто затягивает меня в машину, пока я матерюсь и ору на всех.
  
  9 мая
  Лексе замедлял время, я не знаю, как у него это получалось. Он говорил, замедляясь, понижал скорость речи, задавал какой-то медитативный ритм происходящему. Фил это называл установлением закона, точнее, закона времени. Факельщик его устанавливает, освещая путь всему траурному шествию в сторону некрополя. А путь был не близкий и идти нужно было ночью. Он замедляет время, чтобы мы могли использовать это, применить нашу наблюдательность и внимание к деталям. К уточнениям и дополнениям. Это чтобы все стало более понятным, упрощенным, чтобы символы и знаки симфонизировались в единую гармонию. Чтобы мы могли их получить. Сделать надгробиями историй. Каждому мертвому ребенку. Нет, это Фил не говорил, про ребенка. Это я уже добавляю. Кристина по дороге извиняется, Урс извиняется, иначе было нельзя, ничего не получилось бы. А потом я извиняюсь, потому что мне тоже есть за что. Я невнимательный друг, остаюсь им, кто бы там, что не думал. За эти месяцы многое изменилось, Кристина была права, как всегда, я уже не был тем, кем я был в сентябре, в какой-то условной мере мне действительно стало лучше. Я даже не знаю, что именно, но что-то менялось или даже видоизменялось. Я попросил их не извиняться, потому что мы все все понимали и знали. А кто знает, то знает. Как, например, я, который никогда не верил, что Лексе мертв. Он не приходил ко мне, хотя и никто не приходил. Нет, не так, он никак не сообщил мне об этом. О факте его смерти, он бы нашел способ, поджег бы что-нибудь. Сейчас же мы сидели в машине и я фактически знал, что через час увижу его. Что я могу сказать ему? Чтобы он снял крюк в своей комнате, потому что Сода вешает туда носки? Он увидит на нем свои украшения и Соде влетит, здесь я не сомневался.
  Крис говорит:
  Ты помнишь про попугаев? Про этих агрессивных птиц, которые на людей нападают? Лексе изучал их тогда.
  Про кеа? Это давно было, когда они вместе с Максом анатомию изучали, повадки и поведение животных, я не много знаю об этом, Лексе говорил, что у них неокортекса нет, что определяет их когнитивные способности на уровне высших приматов. Но я был слишком глуп и малозаинтересован проникаться этими знаниями, чтобы стать участником их анатомического факультатива.
  Да, они, он их изучал, я его через сообщество это и нашла. Он уехал в Новою Зеландию, как и хотел. Он там с ними общался, с кеа. Весьма страшные творения. Я бы не рискнула.
  У меня было чувство, что Крис знает Лексе лучше меня, но это был ее, новый Лексе, который не являлся уже частью той стаи.
  Это сообщество, оно немногочисленное, но закрытое, Лексе для себя называл это театром ужасов, его версией. Они изучают попугаев кеа, следуя за ними. Изучают их поведение, их нападения на животных и людей, расследуют эти случаи. Мне пришлось притворится соучастницей, чтобы быть принятой. Там люди из разных стран, они съезжаются в Новую Зеландию и впитывают этот культ в себя. Но это не секта, нет, они намного умнее, свободнее. Это даже в какой-то степени протест, но в какой-то извращенной форме. Все они мизантропы, образованные, интеллектуально превосходящие большинство люди. Со своими странностями, не без этого. Там я на него и вышла.
  Почему он вернулся?
  Он вернулся еще раньше, до того как я нашла его, это потом уже выяснилось. Он тоже пострадавший, Морик, от всего этого. Он формально еще один выживший. Каким-то чудом. Я не понимаю, как он смог. Он уже летел туда, в пропасть, как и ты. Это было для меня самым интересным. Еще один участник событий, числящийся мертвым, выжил. Благодаря силе самосохранения или еще чему-то. Может быть ты мне скажешь?
  У него своя история, ему тоже нужно было разобраться со многим, поэтому он вернулся, копая в том же направлении, и когда я ему сказала в итоге, что ты жив, он сразу испугался этого (Лексе испугался чего-то?), он думал, что тебя больше нет, но потом согласился с тобой встретится. Не верил сразу, но я ему показала твою фотографию, которая с котом. Это была моя ставка и она сработала. Он сказал 'да'. Я предложила ему Третьяковскую в три. Вы все в одних координатах работаете, я привыкла. Как какой-то бренд.
  То есть Лексе знает, что я жив и на этих условиях он согласился встретиться со мной и Кристиной? И почему эту с котом? Есть же получше, я отправлял.
  Не со мной, Морик, с тобой. Со мной он бы даже дальше не разговаривал.
  Я вспоминаю все, что Крис говорила о Лексе. Как давно?
  Чуть больше года назад я нашла эту фотографию с мейлом в его комнате. Он только узнал про Фила, может быть это его как-то и толкнуло к тому, чтобы согласится на мое предложение. Он сразу сказал, что он один теперь выживший. И после этого у меня родился этот план, я поняла, как связать эти разорванные цепи событий в одну. Помочь каждому из нас пройти через все это или даже нет, твоим языком, Морик, выжить. Когда мы познакомились с Урсом, вы уже распались, а Лексе исчез. Урс никогда не говорил о нем много, вскользь, оберегая меня от его прошлого. Поэтому все это я начинала тайно, никто не знал и только когда я близко подошла к разгадкам, я рассказала ему об этом. Он поддержал.
  Он рассказал тебе все?
  Нет, не все, многие вещи я узнала сейчас, когда ты уже был здесь и благодаря тебе. Иначе это не стало бы возможным. Я до сих пор не знаю всего. Урс тоже. Он в то время больше был сконцентрировал на деятельности Эдо и Аллы, они с Филом занимались манекенами. Ваши линии были ему закрыты. Но ты вспомнишь его, если я тебе дам подсказку. Один раз вы взаимодействовали напрямую.
  Я уже все понял, случай с поросенком. Вот где я видел его тогда, вблизи. Он был моложе, не щетинистый, но лицо. Оно было тоже. Я вспомнил.
  Она говорит:
  Случай с поросенком.
  Крис, он бы вырос в трехсоткилограммовую свинью, если бы они его не убили. Я не знаю, что сказать еще. Я помню, как таксидермисты не снимали маски. Один из них был Урс. Это был его маскарадный костюм.
  Урс не убивал его, но он был там. Ты вспомнил.
  Лексе и Макс исследовали человеческую деструктивность, опираясь на анатомию. Первым уровнем их освоения материала была биология агрессии, ее первая природная форма, направленная со стороны животного на человека, как один из механизмов регуляции интеллектуального и когнитивного совершенствования вида. Вторым - они переворачивали вектор в противоположную сторону - это доминация человека, с его видовой, более развитой агрессивной мощью над развивающимся животным. И эта точка пересечения двух видов агрессии, животного и человека, это то, что они исследовали. Или познавали.
  Кто тогда притащил этого поросенка? Миниатюрная смешная свинка, которая похрюкивала и наполняла дом простецкой пасторальной душевностью.
  Эдо подарил его Максу, чтобы они провели эксперимент.
  Нет, Эдо отдал его этим двум парням, которые должны были сделать татуировки. Макс и Лексе еще не понимали замысел. Они думали тогда, у нас в доме появился поросенок и не более.
  Эдо привел таксидермистов, маскарадных скоморохов. Урс был третьим, но он просто надел маску, его попросили. Чтобы быть третьим, потому что это была роль Эдо. Пока он в последний момент не отказался.
  Эдо хотел наблюдать. Не за поросенком, а за Лексе. Смотреть на Лексе, как тот проживает этот момент приближения к мрачной границе жизни и смерти.
  Я вспоминаю тот страшный вечер. Эдо принес детеныша свиньи и сказал, что с ним еще два путешественника. Я их увидел только тогда, когда они вышли к огню. Нам всем тогда показалось забавным идея сделать татуировку на теле поросенка. И Эдо представил таксидермистов, которые должны были сопровождать всю эту контрибуцию. У них не получалось, они не могли усмирить свиненка, пытаясь его удерживать только руками, предварительно подстелив под ним белую простыню.
  Крис говорит:
  Это все было частью представления. Чтобы перейти к следующей ступени.
  Тот который повыше, он сказал, что сейчас свиненок успокоится и ничего не почувствует. И это тоже показалось нам забавным. Еще он сказал, что за сто двадцать пять долларов поросенка для этого и покупают.
  Он вколол в него транквилизаторы, чтобы поросенок успокоился, несколько раз, но он продолжал дергаться. Выдавая тем самым бодрствование. Они не делали никаких татуировок. Это все была чушь собачья. Этот, который повыше, он сказал, что им придется его усыпить по-настоящему, иначе потом нельзя будет получить чучело.
  Да, и Эдо знал с самого начала, что вся эта туфта про татуировку была для Макса и Лексе, чтобы они поверили. Таксидермист достал нож, но это был не какой-то там нож, нет, что-то более утонченное. Просто ровный тонкий клинок.
  Урс не смог больше смотреть, что они делают с животным и снял маску, что сразу взбесило Эдо.
  Это тот парень, который тогда снял маску, рыжий, я вспомнил, он снял ее и я видел глаза, наполненные ужасом, он сказал еще:
  Вы издеваетесь над маленьким невинным животным. Таксидермистам. Он прервал их ритуал. И это было небольшое замешательство, потому что Макс и Лексе начинали понимать, что происходит.
  Лексе в первую очередь. Эдо смотрел в упор на него, наблюдал за каждым движением лицевых мускулов. Смотрел за каждым поворотом его головы. Лексе выбрал Фила - вот, что я видел тогда в его взгляде. Одиночество и отверженность. Эдо было больно. Сейчас я полностью вспомнил Урса - испуганного, извиняющегося человека, случайно оказавшегося в этом ужасающем действии.
  Крис говорит:
  И вот тогда они и воткнули этот нож в его сердце, потому что поняли, что нужно ускориться, чтобы Лексе не перехватил ритм времени. И вы не успели зафиксировать уточняющие и дополняющие детали.
  И чтобы вы не успели остановить их.
  Я помню, как поросенок визгнул в последний раз, завершающий финальный удар его маленького сердца и мгновенно затих после этого. Таксидермисты завернули тело в простынь, тот, что повыше, сразу же унес его, я помню, что почти не было крови. Они поспешно ушли после этого, как будто бы пытаясь сокрыть что-то, как если бы что-то пошло не так. Маски они не снимали, сказали, что позаботятся о нем. Что мы, то есть Эдо, получим новую декорацию - чучело свиненка. Я не помню, чтобы Эдо как-то реагировал на то, что происходило, он был полностью поглощен наблюдениями за Лексе. Мы с Максом отметили необычность его поведения. Эдо вроде и сам изрядно испугался тому, что там произошло, но мы ни в чем не могли быть уверены тогда. Пляски у костра через четверть часа возобновились и толпа быстро забыла про этот случай.
  Крис уже полностью понимает происходящее, она стала участником стаи. Ей больше не нужно ничего не договаривать или переиначивать. Мы сейчас в одном условном мертвом поле. Урс все это время слушает, иногда соглашаясь кивком. Ему тяжело проживать эти воспоминания.
  Морик, ты когда-нибудь видел это чучело?
  Нет, это была запрещенная тема. Макс и Лексе после этого закрыли свою лабораторию анатомии деструктивности. Для Макса это все стало испытанием, он бы не позволил такому произойти, если бы знал. Лексе был менее чувствительным, но он тоже не хотел такого конца животному. Мы все это назвали случаем с поросенком и полностью табуировали любые воспоминания на эту тему. Прошло тринадцать лет и мы никогда не возвращались к тому вечеру.
  Урс говорит:
  Мы до сих пор не уверены, что там происходило. Использовал ли Эдо порошки, чтобы опьянить всех нас.
  Он не получил от всего этого того, что хотел. Он не смог сломать Лексе, подчинить его себе. Иначе Лексе не было бы в живых.
  Тогда Крис говорит:
  Морик, кто были эти двое в масках? Таксидермисты.
  Потом она спрашивает, уверены ли все мы, что это был поросенок. Потом я уже прошу остановить машину и мы какое-то время сидим молча. Потому что мы больше ни в чем не уверены. Потому что никто не знает, какие еще вопросы могут быть заданы и готовы ли мы их услышать. Кристина идет и покупает мороженное, мне и Урсу. Себе томатный сок.
  Она говорит:
  Мы сейчас соберемся, возьмем себя в руки и встретимся с Лексе. У нас есть еще сорок минут.
  Крис говорит мне, понимая, что уже можно сказать все. Время горит и кровоточит.
  Морик, тогда в Строгино, вот откуда она все знает, у них ничего не было, они слышали, что кто-то за ними наблюдает, но подумали, что это ищейка Эдо. Он оттаскивал Фила от тебя и подталкивал Лексе к нему, чтобы ему было легче манипулировать ими двумя. Контролировать их двоих сразу. Но он не смог простить Лексе его выбор. Ему нужны были некрологи, поэтому он убрал Фила, чтобы ты, оставшись один, полностью посвятил себя его замыслам. А еще он просто хотел, чтобы у вас с Филом ничего не получилось. Чтобы Фил остался один, он не думал, что у них с Лексе получится подружиться и действовать сообща после. Они услышали тогда шорохи в кустах и притворились, что у них обыкновенное свидание. Все, что было вынесено за пределы этого, это то, что они оба знали, что происходит. Эдо нужна была энергия страдания, не только ненависти и отвращения. Но это все становилось взаимодополняющим.
  Как же мне было стыдно. Еще раз. Я наблюдал за ними как крыса, высунувшая нос из укрытия, желающая остаться незамеченной. И все выводы, что я сделал тогда, все это не совпадало с тем, что происходило на самом деле. Я был не просто невнимательным, но и глупым человеком. И по своей глупости я отошел от Фила тогда, показав ему этим, что он мне может быть 'совсем не интересен'.
  Крис говорит, сейчас не время для этого, ешь мороженное. Точно так и Сода всегда говорит, чтобы мне рот быстрее заткнуть. В Строгино у Фила и Лексе тогда ничего не было, они просто купались в холодной октябрьской воде. Это я невнимательно прочитал символы и знаки и после чего сделал шаг в сторону. Мы едем на встречу к Лексе, который, как выяснилось жив по-настоящему, я не видел его пять лет, и за нами следуют по пятам некие двое чудовищ из библиотеки, которых я один уже раз одетых в маски и ритуальные мантии видел, но не мог вспомнить.
  Крис, а Лексе он такой же как я сейчас? Что с ним?
  Ну, он тоже пострадал, но в меньшей степени, нежели ты. Он более материалистичен, и это его держало. Мертвых он не слышит, не говорит с ними и та сторона мрака, которую исследовали вы, ему меньше интересна. По вашим картам он конечно уже не живет, да, наверное и тогда не особо по ним действовал. Но вот протокол.
  Крис опускает голову вниз и черные волосы падают разбуренным снопом соломы на лицо.
  Здесь я, похоже, бессильна.
  Сколько раз в день он его вспоминает? Первая шутка за сегодня.
  Столько времени, как с тобой, я с ним лично и вживую еще не общалась, но частота примерно та же.
  Мне становится тепло внутри оттого, что кто-то, как и я продолжает сопротивляться этому никому не понятному безумию, действуя и оставаясь в тех же, заданных кем-то, исходных параметрах, из которых он пытается вылезти. Я думаю, что внутренне я готов встретиться с ним. С ним, как с одним из стаи, я хочу сказать. Урс допивает томатный сок Крис. Она наконец-то привычно смотрит на меня:
  Что? Нет, он не доедает. Вторая шутка за сегодня.
  Урс остается сидеть в машине, как всегда, Крис говорит:
  Я с ним только познакомлюсь сейчас, а потом у вас будет много времени пообщаться.
  Мы спускаемся в переход. Идем на станцию. Южный зал открывается и проглатывает меня. Крис же пребывает в научном настроении, подготовленная уже ко всему, что за мной следует. Ступеньки, опустевшие поля битв, развеянный пепел Эдо. Я не был здесь неделю, но это были годы, которые надо было прожить, постареть в них и вот снова выползти в ту же ловушку. Один раз молодости недостаточно же. Крис всегда говорила 'твои мальчики'. Или 'вы мальчики заигрались', обращаясь ко мне. Потому что остальные были мертвы. Сейчас же у нее был еще один собеседник. Значительно превосходящий меня интеллектуально, факельщик, освещающий дорогу на кладбище. Фунерарий. Крис говорит:
  Он также думает про тебя.
  На нас все пялятся, потому что она в черном, а я в бирюзовой футболке Соды, со всей этой символикой на патчах. Сразу видно, что мы новогиреевские. Воцерковленные рты морщатся, сплевывая в нашу сторону. Мы забыли сегодня прикрыться коричневизмом, даже не подумали об этом. Крис говорит:
  Мы здесь пришлые.
  Блокпостов с двух сторон на границе Москвы и Новогиреево становится больше, утром была перестрелка. Но никто не пострадал. Крис говорит, что это работа пропаганды. Никакой перестрелки не было, они сами ее организовали и попытались раздуть. Теперь ждем ответ новогиреевцев. Что-нибудь из того, что так всем нравится - их юмора. Расстрелянные десятки новогиреевцев устраивают марш имени себя расстрелянных или что-то в этом духе. Пропаганда говорит, что никто не пострадал. Я смеюсь.
  Мы видим несколько молодых ребят в коричневых накидках из-под которых торчат бирюзовые тканевые детали. Они как бы и не стараются это скрыть, нарочито театрально пытаясь якобы прикрыть бирюзовую суть их облачения. Крис салютует им:
  Молодая кровь.
  И ребята сразу же ей в ответ:
  Всегда молодая.
  И это на Третьяковской, где никакие новогиреевские правила не действуют. На ребятах нет паутины и я задумываюсь, может быть связь паутинизации и человеческой аутентики намного глубже, чем мы думаем.
  Когда подошел Лексе, я в этот самый момент был невнимательным и не заметил этого, он умеет быть невидимым и бесшумным, как хищник, высматривающий свою жертву. Он слышал нас, выждал паузу и подошел.
  Знаете, как это когда вас трясет, будто бы ударило током или под кожу засыпали тонну льда, или как будто бы вы прыгаете с двенадцатого этажа, а вам говорят, что этажей сорок два. Да, плохой пример. Вот и я не знал, думал, волнение. Нет, не волнение, а экзистенциальный ужас столкновения с собственным прошлым, которое вдруг оживает на ваших глазах. Только этим воскресшим прошлым в этом случае был человек, которого я к тому же давно и хорошо знал.
  LEXе.
  Морикон.
  Крис протянула ему руку, а я та самая Кристина. Наконец-то лично познакомились.
  Да, его врач. Врач? Я посмотрел на Крис. Какой еще врач?
  Не совсем врач, я скорее его друг уже. Она смотрит на меня, ожидая какого-то подтверждения. Я киваю, да, друг.
  Он вообще не изменился. Крысиная косичка, выбритые виски. Все тот же мрачный германский эльф. Крис говорит, наблюдая минутное смятение, что ей надо отлучиться и что мы встретимся позже в доме. На слове 'дом' Лексе реагирует, что-то знакомое ему, близкое его памяти, он знает, что я там живу, она уже сказала ему. Она говорит:
  До вечера. И просто исчезает, будто бы научилась этому у всех этих призраков.
  Мы остаемся с Лексе вдвоем, стоя посередине Южного зала возле ступенек. Там, где некогда сидел Альбер, считая монеты. Лексе говорит:
  Давай свалим отсюда? Куда-нибудь подальше от внешней карты.
  И я сразу следую его логике:
  Куда-нибудь в детское кафе? После чего мы начинаем смеяться, понимая иронию момента и при этом нашу глубокую вовлеченность в произошедшие события, травмированность ими и навсегда сломанную психику.
  Он одет в коричневое, рубашку без рукавов и брюки советского кроя, мы не договаривались о том, как будем одеты и он выбрал незаметный воцерковленный. Он говорит:
  Если бы я знал, что вы мне не сказали.
  Лексе, по твоей прическе все понятно. Нам не удается остаться незаметными. Косые осуждающие взгляды сначала направлены на него, потом на меня. Что нормальный человек забыл рядом с новогиреевским сатанистом? Потом снова на него, а он точно нормальный, наш?
  Он говорит, что живет в пешей доступности от рощи, снял там комнату. Мне больше ничего объяснять не нужно. Кроме как, почему Крис выбрала Третьяковскую, когда можно было просто пройтись пешком и встретиться в нашем районе. Она всегда все делает с каким-то терапевтическим умыслом, но что на этот раз, я не знаю. Она хочет, чтобы мы самостоятельно вернулись в Новогиреево на метро? Или чтобы мы еще раз вспомнили, что это такое выбираться на внешнюю карту? Или просто потому что ей самой хотелось съездить ненадолго в центр? Но тогда зачем, она провела здесь несколько минут и вернулась назад. Или потому что нам надо было поговорить и мы ускорились в направлении места встречи? Она ведь и Лексе встречу здесь назначила. Но я не спрашиваю его об этом. Мы идем по Пятницкой в поисках детского кафе, которые последнее время все чаще исчезают с карты города. Где-то на подходе к Овчинниковской набережной мы находим одно с видом на Водоотводный канал, вход в подземелье, крутая лестница и подвешенные куклы у входа. Мальвины из советских магазинов для детей. Лексе спрашивает:
  Ну что, занырнем в подвал?
  Он приподнимает одну из кукол, подвешенную за шею, как бы символически спасая ее от позора повешения, давая ей последний раз вдохнуть глоток воздуха и после отпускает, отчего она падает вниз и какое-то время еще раскачивается как маятник из стороны в сторону.
  Морик, ты же любил переодевать кукол в детстве, медленно проговаривает Лексе. Я чувствую, как он замедляет время. Мы почти не двигаемся, и по моим ощущениям просто стекаем плавленым воском по ступенькам к направлению входа.
  Барби-деконструктор. Барби-эксгуматор. Барби-мастер париков. Барби-мотылек.
  Докладчица кафе посматривает на нас, кто, мол, такие. Ага, один новогиреевский, второй вроде бы нормальный. Она решает какую линию поведения выбрать, посматривая на камеры. Лексе выбирает столик, где их меньше всего. Но все равно показывает мне быть аккуратным, указуя пальцем на угол за моей спиной. Докладчица сообщает нам, что сегодня все камеры выключены, она только что сама лично их отрубила.
  В телевизоре рассказывают про смуту в Новогиреево и про то, что местные воцерковленные жители просят власти защитить их от беспредела сатанистов и наркоманов, то есть нас. И про то, что власть раздумывает, как ответить на распоясавшихся и потерявших страх граждан. Я не помню, чтобы последнее время я видел где-нибудь у нас таких вот обиженных и оскорбленных граждан, наоборот, они массово уезжают из района, чтобы не жить рядом с бирюзовой нечистью.
  Диктресса новостного канала рассказывает про случай, произошедший в каком-то областном центре, где девочка школьного возраста, подросток, покрасила несколько прядей в бирюзу, отправившись в таком виде в школу. Одноклассники сначала срезали эти пряди, потом выдрали окрашенные корни, но им и этого показалось мало. Они попытались избить девочку ногами в духе карателей, но приехали эти самые каратели и сначала избили одноклассников, а потом и девочку, так как ее сочли виновной. Она выжила, но в больнице. Виноваты во всем конечно же новогиреевские с их антивоцерковленным влиянием. Раньше на каналах в новостях они так не говорили, 'антивоцерковленный'. В конце диктресса называет новогиреевскую смуту беснованием, а самих новогиреевцев бесноватыми. Я представляю, как через пару дней или даже завтра увижу новые принты на футболках. Я бесноватый. Или 'бесноватые не вместе' У меня не получается придумать как-то смешно, поэтому будет интересно, как они это обыграют.
  Докладчица смотрит новости вместе с нами, потом высказывает поверхностное осуждение поступка девочки с прядями и приносит нам две рюмки, а к ним какую-то желтоватую, похожую на диабетическую мочу, жидкость в бутылке. Она говорит, что это среднеалкоголизированный этанол. Я ей, что трезвенничаю и прошу предоставить мне кефир или томатный сок. Лексе говорит:
  Морик, тебе нужно собрать себя. Что с тобой? Как твоя диета?
  Лексе единственный, кто может спросить у меня такое. Представляю, если я ему скажу, что у меня есть абонемент в фитнес-клуб, который я использую только в те дни, когда иду промыть себя. Он тогда мне скажет, нет он выскажет, отправит туда делать зарядку, заставит отжиматься. Что будет, когда он встретится с Содой?
  Морик, кефир? Что это значит?
  Он спрашивает у докладчицы, есть ли у них стейк. Она только разводит руками, у нас же детское кафе. А спирт так есть. Ну спирт положено иметь в меню. Ей много не надо, она уже смотрит на него этим взглядом. Я знаю сколько нужно времени, чтобы люди начали смотреть на Лексе этим вот взглядом. Минута. Или минута двадцать секунд. Потому что это уже шаг в пропасть с их стороны. Они же не знают, как он может быстро их разрушить. Просто не ответив на их заинтересованность, которая в этом случае к концу вечера разрастется до галактических размеров.
  Поэтому ее голос приобретает знакомые мне дребезжащие интонации, она всеми силами намекает, что тоже своя, в итоге демонстрируя нам значки под униформой. Один N, второй черная пентаграмма на бирюзовом фоне. Для Лексе это не повод ее как-то для себя чем-то отметить, он на такое уже не реагирует, а я сразу оживляюсь. Мы болтаем, знакомимся. Она хочет переехать в Новогиреево, но пока не может себе это позволить еще, потому что живет с родителями. Я предлагаю ей заскочить к нам в гости и называю адрес дома, что вызывает у нее восторг, потому что она сразу понимает, о каком доме идет речь. Он уже на протестной карте города, его все знают. Она говорит, что придет с радостью. И спрашивает Лексе, будет ли он там тоже. Я знаю все эти подводящие диалоги наизусть. Да, он там будет, но не для нее. Я ему потом это и говорю, ну почему он ей прямо не скажет. А он даже не понимает, ну она же сама спросила. В этом весь Лексе. Он и правда не может это изменить.
  Докладчица спрашивает, не желаем ли мы все же что-нибудь еще. И я уже собираюсь спросить про мороженное, но Лексе отвечает ей, спасибо, нет, мы только чай. А что будет, когда он увидит морозильную камеру в доме, куда Сода складировал годовые запасы продукта? А когда он увидит свои украшения на его шее? А когда он вообще узнает, что Сода занял его комнату?
  Тогда два чая, пожалуйста, ромашковый и обыкновенный, без сахара. Да, ромашковый мне, простите.
  Она приносит щетку для вычесывания паутины и предлагает ее нам, если вдруг мы захотим снять ее с одежды, а я приглашаю ее к нам за столик. Странно, что это обычно делает Крис, она общительная. И пока Лексе снимает с волос и брюк паутину, она рассказывает мне, что все сейчас готовятся к какому-то большому протесту, чего-то выжидают. Рассказывает про настроения в ее учебном заведении, в студенческой среде. Говорит, что я очень смелый, вот так вот решиться в бирюзовом выехать в центр. Я было подумал сказать ей правду, что это так получилось, мы собирались второпях и вообще это подарок Соды. Я его просто примерял утром, а потом меня в нем затащили в машину. И вообще моей смелости хватило только на то, чтобы в черном по району ходить, по самым безопасным его улицам. Но ничего этого я, конечно же, не говорю ей. Прячусь под маской некоего мной совершенного героического поступка, как она это себе представляет. Не хочу ее разочаровывать и сам притворяюсь ненадолго смелым. Лексе меня знает, насквозь видит. Ему не надо что-то переспрашивать или уточнять. Или дополнять. Он и так все знает. Он говорит мне:
  Морик, давай допивай свой чай и поехали. Он бы и сам сейчас хотел сидеть в новогиреевской расцветке, но по ошибке вынужден пребывать там в воцерковленном коричневом. Он хочет быстрее свалить отсюда, а я сижу и отнимаю принадлежащее ему внимание, притворяясь смельчаком. Лексе мог бы в бирюзовом к карателям запросто подойти и в рожу им еще плюнуть, он ничем таким не ограничен и он их не боится. А я да, хоть здесь перед этой девочкой покривляюсь. Лексе все это знает, он ко мне привыкший. Поэтому ему все эти мои запутанные многоуровневые мотивации поступков и действий безразличны.
  Всю дорогу мы разговариваем обо всем, избегая конечно пару тем, для них еще будет время. Он рассказывает мне всю эту его историю с Новой Зеландией, с исследованиями попугаев, показывает мне фотографии союзников по сообществу. Про его первый театр ужасов и как они там все учились управлять этими дикими птицами, пытались обучать их коммуникации и вот все это с деталями, подробностями и уточнениями. Я ему про себя, потом про дом. Потом мы вспоминаем. Я ему про Макса, в деталях, потом плачу, он ждет. Потом про все остальное, исключая Эдо. Про Фила кратко, только сухие факты. Потом про Строгино это злосчастное расспрашиваю. Он говорит, что я дурак. И что мог просто подойти спросить. И что у них там ничего не было и вообще 'никогда' 'ничего' не было. И даже с акцентом на 'ничего', а не на 'никогда'. Потом мы вспоминаем все, что происходило в доме, в деталях конечно же. Ржем. Присаживаемся на подоспевшую скамью и еще сидим какое-то время на ней. Потом снова про Макса, про Урса. Я ему все про Кристину рассказываю, что она не врач, а друг. Но вообще дипломированный психотерапевт. Он мне рассказывает, как она нашла его и как все развивалось, его историю с ней. Переписка и созвоны. Он мне про то, что от труппы Альбера ничего не осталось. И сам Альбер исчез, он его лет пять не видел. Тогда я говорю, что может быть я знаю, где он и рассказываю ему этот эпизод с гужевой повозкой. Потом про морг, но очень лаконично, без соплей. Он говорит, что вот теперь он сожалеет, что у него с Филом ничего не было. Это такая циничная шутка. Я плачу, он ждет. Потом от него летит символический подзатыльник. Он говорит, Морик, когда ты уже станешь брутальнее. Говорит голосом Фила, его интонацией. Но он так шутит, да, у Лексе, в целом, если и есть юмор, то очень мрачный. Мы сидим на этой скамье, как два обыкновенных приятеля, которые встретились после работы и расспрашивают друг друга о всех этих непонятных никому вещах, с которыми им довелось в жизни познакомиться. И если со стороны посмотреть, то мы сейчас такие самые нормальные, незаметные, если бы не моя футболка, два горожанина, за которыми и наблюдать бесполезно, потому что ничего интересного они и сказать не могут. И манекены, или, как теперь их можно еще назвать, таксидермисты, нас сейчас могут потерять из виду на какое-то время. Все это ни потому, что Лексе в коричневой сорочке, нет, а потому что вот это то, что он умеет - замедлять время, переиначивая его закон и в этом замедлении позволяя прочитать все знаки и символы, меняя их означения на те смыслы, которые нам по каким-то причинам необходимы или предпочтительны. Поэтому если сейчас манекены и разыскивают нас, рыща глазами в толпе, то вряд ли они остановят свой взор на паре сидящих на скамье людей, опутанных плесенью и осыпанных пеплом плесневых спор. Это магия Лексе так работает, а манекены и знать об этом не знают. И в этот момент, под этим куполом защищенности нам не только вместе весело и интересно, но и безопасно.
  Лексе говорит, что когда все закончится, а оно закончится, он верит, если мы сможем выжить, если я справлюсь, то мы начнем огромную новую главу в нашей летописи. Как если бы бессмертие лично предоставило нам некоторый выбор, принять его сразу или, подумав, подкорректировать и согласиться на своих собственных условиях. Он говорит:
  Морик, я долго не мог простить себе, что мы тогда не пришли на его похороны. Даже если Макс и просил нас об этом. И что мы отпустили Фила туда одного. Он поступил как настоящий друг. И что он не может забыть их. Каждого из них. И потом Лексе вдруг становится на секунду небрутальным, как я, для меня новым каким-то в этот момент, он просто смотрит в пустоту перед собой и говорит:
  Даже если бы время навсегда остановилось и мы смогли по этой застывшей лаве бежать туда, в ту обратную сторону нашего прошлого, к ним, мы бы не смогли ничего изменить и спасти их. Никто бы не смог.
  Когда он говорит все это, когда я слышу, как он произносит имя Макса, я в этот момент чувствую его прикосновение откуда-то сверху - эфемерное, доброе секундное напоминание, что мы, что я здесь не один. Лексе качает головой:
  Морик, его здесь нет. Отпусти.
  И мы оба смотрим туда, вверх, куда возможно сейчас улетает это напоминание, которое не только я, но и Лексе пытаемся навсегда отпустить.
  Как только мы пересекаем границу Новогиреево, а мы ехали на метро и да, я немного считал станции, Лексе тоже. Но это он так надо мной поиздевался. Не злобно. Хотя нет, злобно. Это же Лексе. Как только мы ее пересекаем, на выходе из метро, где 'Киргизия', он бежит к первой мерч-лавке и покупает базовую бирюзовую футболку и шорты черного цвета. И там же на улице переодевается, выкидывая запаутиненый коричневистский гардероб в первую попавшуюся помойку. Потом он поправляет крысиную косичку, которая немного поугасла в центре и после того как она снова обретает проворность и прыткость самостоятельной части тела, он приходит в свое естественное нейтрально-невеселое состояние и тащит меня в дом буквально, потому что я не успеваю за ним, а ему не терпится познакомится с остальными, но еще больше он просто хочет зайти в него, в наш дом, домой, как это называлось десять лет назад.
  В зеленом доме привычно многолюдно, все чем-то заняты, я не вникаю и не вмешиваюсь, идет подготовка к какому-то большому протесту. Город собирается взять Новогиреево в кольцо и захватить Парк на Зеленом проспекте. Новогиреевцы готовы стоять до конца. Кто-то повесил на дом огромную растяжку 'мы не вместе'. Черным на бирюзовом. Красиво, я не могу не отметить. Все утопает в зеленых намеках приближающейся полноценной весны. Но пока еще робко, по-апрельски. Месяц заканчивается, Сода уже успел мне это сказать. Они встретились с Лексе и уже через час я снова видел двух лучших друзей. Кто бы мог подумать. Лексе рассказывает ему, как правильно подвешивать людей, что все эти его оккультные символы на шее обозначают и как их правильно трактовать и ему как-то и все равно, что Сода занял его комнату. Он уже успел спросить Лексе, а не подвесит ли он его на крюк. Я смеюсь, некогда тоже такое спрашивал. Только в отличие от меня Сода не шутит, он бы исследовал это на собственном опыте. Лексе ему рассказывает о специфике взаимоотношений с болью и механизмах ее регуляции, о том, что делать, если вдруг задет будет нерв или что-то тому подобное. Крис говорит мне, ну вот, эти двое нашли друг друга. Конечно же она формулирует это так, чтобы немного уколоть меня. Такая уж Крис. А Лексе ей конечно же нравится, кто бы сомневался. Я уже тоже видел у нее начало этого взгляда, но пусть сама с этим разбирается. Она говорит, что у нас есть одна не очень приятная новость, это касается нас всех. Зеленый дом, который находится на улице, поставленной городом на снос в преддверие предстоящей подготовки к реновации в скором времени будет снесен. Она думает, что это будет не позднее второй декады мая. Все орут и кричат. Но в голосах нет отчаяния, может быть если только у меня. Но я и не кричу. Крис говорит:
  Они заберут у нас дом. Но это нас не остановит. Реновация начинается в мае, а мы начинаем свой протест сейчас. Она залезла на овальный стол и в этот момент возвышается над остальными. Как полководец, который обращается к своему войску.
  Крис говорит:
  Они сильнее. Мы знаем. И они заберут наши дома, наши улицы. Но это сейчас. Потому что их план разработан и введен в эксплуатацию. У нас же есть свой план. Наше действие. Новогиреево принадлежит нам! Это территория свободы.
  Она выглядит сейчас такой молодой и светящейся, что я на секунду думаю, что ко мне вернулись галлюцинации.
  Мы хотим отдать им наш дом?
  Все кричат 'НЕТ'.
  Мы дадим им его просто так снести?
  Все кричат 'НЕТ'.
  Я никогда не думал, что она умеет настолько громко разговаривать. Она что, получается, только со мной так тихо всегда.
  Кристина говорит:
  Новогиреевцы, у нас еще есть время, прежде чем они начнут, но я предлагаю опередить их. Символом, так как мы умеем. Мы сожжем дом. Это будет наш ритуал. Наш последний праздник весны в этом доме. Наш май усопших.
  Она поворачивается к Лексе, который стоит слева от нее. А я не знаю, восхищен я сейчас ею или завидую, потому что сам никогда бы не смог вот так открыто говорить с толпой, так смело произносить слова голосом свободы. Но даже если и завидую, я об этом внутри себя размышляю, наверное так и выглядит дружба, когда она существует вне протокола, просто сама по себе, когда она соткана из противоречий и человеческих несовершенств, даже если они и такие спорные, как внутри меня. А с ней, она это знает, мы как-то так получилось и подружились. Без всяких протоколов и кодексов, как дружат люди, которые просто нравятся друг другу и которым просто хорошо находиться вместе. Я могу и дальше так думать, плавая в своих сомнениях и тревожностях, но меня вырывает оттуда крик толпы 'ДА'. Они все кричат 'ДА'. Да, потому что им нравится предложение Крис? Мне оно тоже нравится и я мог бы, может быть, тоже это крикнуть, но будем честны, кричать я не умею. Или да, потому что что-то еще?
  Оказывается, потому что что-то еще, Лексе залез на стол, он стоит рядом с ней. Сейчас там на столе я вижу того Лексе, которого я хорошо знаю. Он горит, но не так как горит Крис, он мерцает изнутри погребальным пламенем, он полон решимости и вокруг него снова блуждают горящие саламандры. Лексе сейчас фунерарий, факельщик. Он поднимает правую руку, сжав ее в кулак, вверх.
  Я сожгу дом, огонь мой.
  Он говорит это в толпу и она орет во весь голос 'ДА' в ответ. Мы устроим последний праздник весны. Они скандируют 'май усопших'. Что в это время замечаю я в своих наблюдениях, во-первых, Крис уже смотрит на Лексе тем самым взглядом. Я уже могу предположить последствия, но в ее случае, даже не знаю, здесь схватка на равных. Во-вторых, Лексе хочет сжечь дом не потому, что это наш символический акт против реновации, хотя и это тоже. Это в первую очередь наш с ним символ прощания с самим домом, с нашими мертвыми друзьями и может быть с нами самими. И если получится, если мы выживем, на этом пепелище мы сможем заложить фундамент чего-то нового, но менее мрачного в этот раз. И тогда летопись продолжится, Лексе верит в это и я тоже.
  Сода кричит:
  Зеленый дом будет гореть!
  Потом он кричит:
  Молодая кровь!
  И ему отвечает такой мощный хор голосов, что я начинаю оглядываться, сколько же нас здесь.
  Всегда молодая!
  Десятки, или уже даже сотни рук, если считать всех тех, кто стоит на улице, поднимают бирюзовые знамена, которые развиваются в вечерних порывах теплого апрельского ветра последней декады месяца.
  
  11 мая
  Послушай, говорит Урс, я правда хочу тебя понять. И вот это все, что здесь происходит. Мы можем поговорить? До этого он стучал пяткой в дверь. Да, я снова в подвале, дом переполнен и мне необходимо уединение. И чтоб темно было. Хоть я там и стал немного добрее, но не настолько, чтобы отказаться от своего прохладного уголка с грызунами. Да и Лексе занял мою комнату сверху, я ее все равно не использую, мне все равно, еще там Сода совсем рядом, это мне тоже все равно. Мне пришлось объяснять Лексе, почему в морозильном устройстве у нас мороженное в таком количестве. Он конечно же сразу понял это 'почему', но все равно спросил:
  Морик, а что это у нас здесь? Я это, пока в подвале был, услышал. Понимаете, если бы кто-то другой спросил, но когда Лексе..., придется идти оправдываться, говорить про фиксации, про то, что такова природа зависимости, но он даже слушать все это не станет. Он знает в чем она, природа моей зависимости, состоит и его всеми этими разговорами не проведешь. Он мне еще и скажет, что это возрастное. Лень вся эта. Представляете? Как это может быть унизительно услышать. Он со своей этой гигиеной, чистотой, ухоженностью, а здесь я с возрастными изменениями. Как же некрасиво все это звучит. Надо будет поговорить на эту тему с Крис, но она мне уже отказывает в сессиях, потому что мы теперь друзья. С кем же тогда поговорить? И вот здесь пятка в дверь, еще одна, еще. Да иду я. Сода? Нет.
  Морик, мы можем поговорить?
  Потом рыжая небритость самоназванного брата Фила, потом его улыбочка, уже не нужно маску работника спецслужб носить, он еще и в черном, так, что происходит? Тебя Крис подослала? Лексе? Урс все меньше мне напоминает того человека, которого я нашел возле дома интерната. Он и сам говорит, что там их я найти не должен был. Их это его бывшую жену, а не мать. Я просчитался, меня одурачили, хотя я и слышал, как она обращалась к нему как к сыну. Она его старше, намного. Кристина про нее знает. У них же свободные отношения, чтобы можно было не задавать лишних вопросов.
  Морик, поговорим?
  А то у нас все не получалось, всегда есть третий кто-то, чаще живой, но иногда и мертвый. Он и не удивляется, считает, что все знакомые Кристины люди чудаковатые. Да? А я, между прочим, ее друг.
  Он говорит:
  Сегодня начали убирать белую разметку, сами новогиреевские. Там на улицах хаос, все просто идут куда хотят. В новостях уже было, назвали осквернением.
  'Я осквернитель'.
  Я правда хочу тебя понять. Тебя, говорит мне брат Фила. А я не признаю никаких братьев, о которых я почти ничего не знаю. Вдруг появляется брат, который еще и вот лет пять как муж Крис, который еще и был здесь, в доме десять лет назад. И еще старший. И еще больше меня знает, и его жена, или кто они там друг другу, все это вместе задумали. И зачем?
  Морик, подожди. Он останавливает поток моих ламентаций. Поехали на рыбалку? Вдвоем. Поговорим обо всем. Ты и я.
  То есть я и он, вы поняли?
  На рыбалку.
  Только тогда я вижу, что на нем какие-то резиновые сапоги камуфляжного цвета. Он не пошутил.
  То, что белые линии начали сносить никого не удивляло, последние недели каратели почти не трогали тех, кто на них случайно наступает, да и самих карателей внутри района заметно уменьшилось, они были в основном сконцентрированы на границе с Перово и дальше. Я и сам часто стал игнорировать разметку в самом Новогиреево, про синие линии, которые иронично называли раньше свободными, вообще все давно уже забыли.
  И на улице, когда мы вышли из дома, действительно чувствовался ликующий хаос. Одно дело просто игнорировать линии, совсем другое всем вместе их открыто и празднично начать счищать с тротуаров как засохшие собачьи дефекации. Я даже думаю, что некоторые люди брали выходной за свой счет, чтобы поучаствовать в этом историческом процессе неповиновения. Телевизор заливался истерической агонией. Мы ехали в машине, слушали этот бред по радио и гоготали, иначе и не скажешь. Урс открыл окно и включил звук на полную. Потому что это было полным абсурдом, что они там несли. У одного комментатора пошла ртом пена от возмущения, второй насылал проклятья и грозил нанести превентивный удар.
  'Нанеси по мне превентивный удар'.
  Урс, который вообще то и сам когда-то работал в госструктурах, но он не любит когда я напоминаю ему об этом, просто визжал от восторга, как ему весело было. Мы повторяли за ведущими самые абсурдные высказывания, нарезая их на последующие принты на футболках.
  Я все рассматривал его лицо в поисках совпадений, мне нужно было что-то большее чем просто рыжие волосы и синие глаза. Да, я знаю, что у них разные отцы и они мало общались в то время. И что они были объединены местью, одержимы этими списками.
  Но все же от этого не становилось легче и я продолжал не понимать все те детали, которые, по причине их статуса быть уточнениями и дополнениями, оставались пока еще от меня сокрыты. Да, конечно же, я задал свой вопрос про его прошлое место работы, он знал, что я задам. И что задам его неаккуратно.
  Урс, вот ты бывший выходец из царского двора, да? Он от этого морщился, как будто бы я его этим оскорбил. А что такого? Это могла бы быть достойная уважаемая занятость. Могла бы.
  Он показывает на свою футболку, хватает рукой себя за нее, сминая хлопковый материал в кулаке, смотрит на меня:
  Ты думаешь я бы там так смог? Это то, во что я верю.
  Ну там никто бы так не смог, если уже на то пошло.
  Да, брат я его, что ты все не веришь, я тебе документы покажу. Мы и внешне похожи, если сбоку смотреть. Урс рассчитывает ракурс, в котором я должен буду, присмотревшись, зафиксировать то самое сходство, но дальше рыжих волос дело не продвигается, да и мне становится все равно. Для чего они бы вообще хотели меня такими вещами разыгрывать? Я даже не знал, что он там, возле интерната, дом с бывшей снимает. Это для меня совпадение, условимся на этом. А ему зачем снимать дом напротив стены, на которую он несколько лет в детстве с другой стороны смотрел? Это его мороженное? И эта женщина, он говорит, они редко виделись в последнее время, она ждет его там всегда, похожая на пифию из рощи. Фил бы уточнил, что она наемная сотрудница. Урс что, слышит этих сорок детей там? А Кристина типа никогда об этом не знала? Она четыре года со мной, расследование начала полтора или два года назад. Поженились они уже после смерти Эдо, но изначальная осведомленность обо всем этом у нее была, кто я такой и к какому психиатру меня отправили. А Урс он типа знает этих таксидермистов, но он клянется, что видел их один раз тогда, в тот вечер. И он через свои связи помог Крис найти Лексе, он также помогал Филу ликвидировать манекенов, чудовищ, опять-таки используя эти связи. Он пытался Фила вытащить из зависимости, но проиграл, как и все мы? И они почти успели убрать всех манекенов, кроме последних двух. И все потому, что они были вместе отправлены матерью в этот интернат на несколько лет, где Васильевна запирала их в этой библиотеке, откуда их через запасной вход похищали эти чудовища? То есть манекены, то есть люди, наделенные безграничной властью, приближенные к царю. Урс старше Фила. Я никогда не спрашивал его про детей, это их дело. Таксидермисты все эти годы пытались избавиться от свидетелей, но сколько человек пострадало, я не знаю. Из всех сорока двух детей почти все были мертвы, Урс последний. Они хотят деактивировать его и его семью, детей и Крис. Но они знают, что он не обладает архивом, не знает кто они. Они также и не знают, что архив был уничтожен. И после того, что Урс сказал, что этот архив во мне, то есть Фил все это передал мне, я начинаю думать, что где-то внутри моей памяти я смог бы найти эти два имени, если бы знал, как это сделать. А Крис действительно могла просто заинтересоваться этой историей и потом распутывая ее, обнаружив дополняющие и уточняющие детали, схватиться за нее как спасительный трос над пропастью. Она могла и не знать о прошлом своего мужа в начале их знакомства. После ее мотивом стало защитить близких ей людей, она не думала обо мне изначально. Любой поступил бы так же. Но мы подружились, она и сама не ожидала. Ну какой из меня друг? Невнимательный глупый Морик. Ноль героизма. И рассказали они мне обо всем этом, когда у нас появились какие-то ответы, или наоборот, когда вопросов стало больше? Когда манекены подослали соседку сесть с нами рядом тем самым показав, что они у нас за спиной, то есть еще ближе? И тогда Крис подумала, что все выходит из-под контроля и они не могут справится с этим одни? А изначально она не хотела меня во все вмешивать, потому что, как она говорит, у тебя здесь иные задачи, обретение Фила. Тогда кто же эти манекены мать их? Кто? Я не видел, чтобы они приближались ко мне на некомфортное расстояние, а ползающими у меня по пятам черными тенями меня не напугаешь, я привыкший. Что им вообще было нужно тогда? У них было множество шансов деактивировать меня, пока я был один? Они не воспользовались. Сейчас стало сложнее, они не ожидали от социопата Морика, что тот вдруг обзаведется целой толпой новых людей, наполнив дом жизнью. Деактивировать архив стало сложнее? Или они передумали? Я не видел, не слышал и не читал никаких символов, подсказок или просто их невнимательных оплошностей. Были ли это те, кто получил яд в подарок от Фила? Или те, кто предавался с ним разного рода развлечениям и сейчас усиленно пытался все это скрыть? Потому что существовал какой-то компромат? Дело не только в архиве дневников? Почему тогда они использовали образ манекенов, когда пришли ко мне? Они знают о моем детском страхе? Использовали чувствительные для меня образы? Но остальные помнят их как двух чуваков в мантиях и масках, которые убили животное и потом исчезли. Как они вообще были взаимосвязаны с Эдо? И можно ли предположить, что Урс тогда, в тот вечер, видел их не в первый раз? А действительно сотрудничал с ними, как мы думали с Максом? И вот он как-то мог бы нас всех к ним привести, но не делал почему-то этого? Потому что им, манекенам, для чего-то нужен был я? Но не для того, чтобы деактивировать?
  Мысли начинали циклически захватывать самих себя, образуя светящийся круг, зависший в воздухе перед глазами. Все это время я не слушал Урса, а он рассказывал что-то веселое, ожидая мою реакцию.
  Урс, почему именно Лубкин? Кто выбрал это имя?
  Это не та реакция, которую он ожидал, а еще он понял, что я не слушаю.
  Лубкин это коллега мой по работе, хороший был паренек, он умер год назад, под машину попал. Просто в голову пришло. Чтобы звучало реалистичнее. А что? Слушай, ну извини, она не знала, как тебя вытянуть оттуда, ты бы не поехал просто так. Ей нужен был какой-то человек со стороны. Это была наша совместная идея. Она не была уверена, но я поддержал.
  Урс, как давно вы с Крис переехали в Новогиреево?
  Год назад, Крис знала, что ты когда-то приедешь, она заранее спланировала все это, мы сняли квартиру недалеко от дома, чтобы ты был рядом.
  То есть она знала с самого начала, что я пойду в дом?
  Да, а куда бы ты пошел? Мы этот дом сняли для тебя на полгода вперед, до мая.
  А я думал, что просто так там живу, нелегально.
  Да кто же тебе даст в Москве, он сразу поправляет себя, в Новогиреево, нелегально целый дом занимать. Мы у той же хозяйки снимали, но у ее дочки. Сама умерла уже. Она к тебе как-то ехала знакомиться осенью, хорошая женщина, но на нее напали прямо у калитки. Избили до полусмерти, просто так, там и разметок же нет никаких. Потом чуть домой доехала. Сейчас такое и представить уже не возможно. Как район изменился.
  Я думаю, как вот так в один момент многое может измениться, а я то думал, что это романтика бродяжничества, вернуться в заброшенный дом прошлого, палить костер. Хорошо, что свет оставили и электричество. Я говорю Урсу спасибо.
  Да там и отопление было бы, если бы мы раньше ее нашли, они уже дом начали демонтировать потихоньку. Дочка была удивлена, когда Крис ее нашла, она думала, что вы все давно умерли.
  Так все думают, говорю я. А потом выясняется, что двое выжили. Один едет сейчас на рыбалку с братом Фила, я все равно не уверен в этом, а второй возможно вешает на крюк Соду и им весело вместе, а я не потрачу ни секунды, чтобы думать об этом.
  Морик, ты же знаешь про наши отношения, она тебе рассказала. А я согласился, чтобы так жить, ради детей. Чтобы у них была семья, дом. Чтобы из школы они знали куда надо идти, где безопасно.
  Урс, ты согласился на это, потому что все еще любишь ее.
  И это тоже, он сразу загрустил.
  Урс, у вас нет будущего, Кристина где-то далеко или высоко, а ты не хочешь на эту высоту, ты там никогда не будешь счастлив.
  А я сейчас счастлив с вами быть, со всеми вами, в доме. Я думал раньше, что это гиблое проклятое место, а вы все пациенты психиатрической клиники, говоря простым языком. И то если мягко. Эдо меня пугал, я к нему когда подходил у меня руки дрожали. От него шло демоническое что-то. Я только за Филом и ходил. А вас, тебя, Макса, я старался вообще игнорировать. Ты в этой кепке еще черной постоянно был, пол лица закрыто, все эти мертвецы, призраки. Я чуть с ума не сошел. Скажи кому не поверит же. Я только ради Фила там был, чтоб за соседкой и Эдо приглядывать и контролировать его хоть немного. А сейчас я смотрю на тебя, на Лексе. Да что вам всем не хватало тогда? Умные рослые парни, с мозгами. Я тогда и представить не мог, что с тобой может быть весело и просто так вот можно будет болтать в машине. К тебе не подойди было раньше, ты постоянно в каких-то отрешенностях и видениях по дому плавал, Макс в больнице операции сутками смотрел, Лексе размазывал свою кровь по телу, вешал людей на крюк, как здесь можно было не сойти с ума нормальному человеку?
  Неужели мы такими были?
  А то, не подойти, все такие элитарные. Везде ваши символы, Древний Рим, умные книги, эта ваша музыка. От нее же голова взорваться может! Я тогда вообще не думал, что ты нормально умеешь разговаривать. Ты же специально все говорил так, чтобы непонятно было. Нормальному человеку непонятно. Фил иногда сбегал от вас, домой. Он с одной стороны такой же был, но с другой, ему становилось тяжело так жить и он убегал, дозировал вас. Приходил домой, жарил пельмени, смотрел в окно. Лежал в ванне, смотрел фильмы разные. Был обыкновенным, ему нравилось снять все эти маски и образы. А вы не снимали никогда. Вам ничего не скажи. Так что сейчас можно сказать я тебя открыл, заново познакомился. И с Лексе. И мне нравится все то, что происходит в доме, все эти люди в черном и бирюзовом. Я и не думал в жизни такое увидеть у нас, в Москве. Даже если они и нанесут свой превентивный удар, да хоть бомбу. Мы сейчас живем, у нас есть наше время. А то что, даже не узнать об этом и прожить всю жизнь просто так, не зная? Поэтому я живу одним днем, Морик, и в этом одном дне я каждую минуту счастлив. А с Крис, ну так получилось, у вас с Филом тоже не сложилось, хотя такой потенциал был, так бывает. Это жизнь. У нас вообще то рыбалка еще впереди, так что давай с этими сложными разговорами отложим пока и просто повеселимся, как друзья, идет?
  Как друзья, спрашивает меня Урс.
  Черная кепка, которая закрывала пол лица, красная подводка глаз, чтобы вампирский эффект был, чтобы как воспаленные выглядели, как аллергия на солнце, как обострившийся конъюнктивит, как стыд порока и похоть агонии угасания; через них, такие глаза, нельзя было увидеть внешний мир, который отрицал, запрещал и утилизировал нас. Производные систем саморазрушения и самоистязания, спрятанные под козырьком, который опускался все ниже по мере приближения глаз к внешнему миру и людям там обитавшим.
  Но он прав, мы едем на рыбалку, мужское развлечение для двух мужских людей, которые выяснили, что они друзья. И здесь мне придется побыть взрослым и даже нормализованным, чтобы мы могли лучше слышать друг друга. Но я постараюсь, потому что Урс мне нравится, он утверждает, что является братом Фила и ему действительно пришлось пройти через многое, пытаясь научиться хоть как-то понимать нас в те годы. Теперь моя очередь попытаться понять его.
  Как вы понимаете, вся эта задумка с вылавливанием из водоема рыб, имела тоже символическое значение, мы приехали на какой-то пруд в Новогиреево, Урс предложил заночевать в палатках, он взял с собой две, мне и ему. Потом еще спросил, а чем собственно спать в палатке для меня отличается от подвала. Я возмутился. Потом он эти палатки расставлял, я попытался помочь, но он попросил не мешать. Потом мы примеряли в палатках расположение тела для сна. Он было подумал, что можно и костер распалить. Я ему сказал, что для меня костер имеет ритуальное значение и я не смогу просто так сидеть подле его праздной версии. Может быть лучше было и промолчать, но я это сделал. Костер отменился. А вместе с ним и прожаривание хлебных ломтей. Потом нас доставали комары, когда завечерело. Потом еще мы там, выяснилось, не одни были. Парочка местных воцерковленных только завидев нас, обложив матом и прокляв, громко хлопнула дверью тойоты и удалилась прочь. Я же говорила, там только эти будут. Мы с Урсом посмеялись конечно. Комары, отчасти, стали последней каплей. Это он решил вернуться, не я. Но я ждал, пока он, наконец, это объявит. Мы и так целый день вместе провели. Или два? Урс говорит, а может быть и неделю? Пруд в Новогиреево в мае. Не верю.
  Он сказал, что уже соскучился по дому. Не по его дому, а по дому. Как я это понимаю. Я начинал верить, что даже если он и не брат Фила, то что-то от него в нем все-таки есть. Какая-то способность оставаться пластичным, интересоваться всем новым.
  Он говорит, что не подвластен коричневизму. Он закален опытом, многие годы в государственном учреждении, насмотрелся. И я на нем никогда не видел паутины, но это может быть потому, что он ее с себя счесывает, кто его знает.
  Да, пожалуй он прав, мы здесь были неделю.
  Когда мы приехали, первое что я узнал, что прошло еще больше времени, чем я думал, потому что дом заметно изменился. Все говорили, что нас не было восемь дней. Жизнь куда-то ушла вперед. Урс первым делом побежал бриться, почему-то он решил, что растянутая рыжая щетина ему не к лицу, я бы поспорил конечно, но дело его. В гостиной покрасили стены, это была идея Соды. Для каждой стены выбрали свой оттенок бирюзы и текст наносимого сверху послания. Черным на бирюзовом и наоборот. Обыгрывалась в основном тема пожара, горения, тления, какого-то финала через прах. Все это было создано при совместном участии каждого. Этот коллективный разум чувствовался в том, что и как было написано, они прощались с домом, как и я. Дом был чем-то живым и это прощание напоминало для них составление некролога старому доброму другу, которого скоро должны были предать огню. Снаружи дом уже не был зеленым, он стал бирюзовым, с черными протестными символами, сейчас оба его фланга были плотно заселены и о былой пустующей правой половине здания ничего больше не напоминало. Все наши комнаты были заняты и полностью изменены. Единственное, что осталось нетронутым это помещение архива в подвале, в котором собственно я и проживал, убегая от дневной суеты. Двор был полностью подготовлен к прощальному вечеру, я поначалу его и не узнал, как если бы кто-то тайно решил провести здесь большой праздник, день рождения последнего дня весны или поминки лучшего друга, или даже любимого брата. Ребята притащили скамейки, столы, все из соседних городских скверов, развесили фонарики, расставили свечи в стеклянных аквариумах, дорожки посыпали лепестками роз и фиалок, это Крис им подсказала. Ну и лилии, здесь уже Лексе воспротивился, от них решили отказаться. Да, выглядело все это романтично, если такое слово вообще можно использовать в этом контексте. А еще было грустно, мне особенно, такая воющая в холодное небо грусть, сядь и скули. Прощания, а их в последнее время становилось все больше, это достаточно тяжелая ноша. А здесь сразу целый дом, десять лет жизни, четыре умерших участника стаи, подкрадывающиеся усики реновации, неизбежное нападение Москвы на Новогиреево, сколько еще из нас погибнет в нем. Все это размывало мне ясность восприятия. Я, как тень, плавал от одной инсталляции к другой, притворяясь оживленным.
  Еще выяснилось, что же все-таки случилось с моим диктофоном. Нет, он не сломался. Точнее да, но не сам. Сода помог ему в этом. Он это объяснил тем, что таким образом хотел меня сразу переключить с диктофона на себя, это он так выразился. Чтобы я вместо разговаривания с куском пластика начал общаться с ним. А все файлы он заранее сохранил, так что все записанное здесь в его компе, но тоже самое уже сделал и Урс, поэтому в том, что все будет сохранено, у меня сомнений не было. Как и не было никакого желания как-то негодовать этой выходкой Соды. Ну мне не привыкать уже к новым, все поступающим деталям, дополняющим и уточняющим происходящее, поэтому я и не удивился. Зная его, он и правда хотел, как лучше, и я, оставшись без диктофона, начал действовать условно по-настоящему. Вот только я не помнил уже, как давно я знал его, когда мы вообще познакомились? Сода в украшениях Лексе, с уже выбритыми как у него висками, все больше походил на самого Лексе того времени, когда мы познакомились. Я его чуть было не спросил, не факельщик ли он сейчас, но он бы еще не понял этого. Спрошу через пару дней.
  Нас было человек сорок, не могу оценить на глаз, даже не представляю, как это сделать, но точно меньше пятидесяти. Пришла Клебси, я ее давно не видел, она тоже изменилась сильно, бирюзовые волосы, сказала, что из школы ее уволили, но там скоро половину учителей выгонят, потому что они, как выяснилось, тоже новогиреевские. Она пришла со своей новой подружкой, забыл ее имя, такая высокая, как и Клебси, стройная темная девушка. Урс выбрился до скрипа и стал от этого менее рыжим, но больше похожим на Фила. Может быть и брат, а я почем зря сомневаюсь. Чувствовалось, что время начинает укоряться, потому что в воздухе нависала какая-то опасность предстоящих перемен. И я бы мог поспорить, но в толпе начали появляться и мертвые. Когда-то давно мы приглашали людей на бал, где под масками могли скрываться призраки, и танцующий никогда не знал кого он вальсирует, живого или его тень. Хотелось забрать все мороженное из морозильника, уйти в подвал и там остаться, сгореть вместе с зеленым, а теперь бирюзовым уже, домом. Но мороженного там не было, Лексе позаботился. Чтобы не ускорять возрастные изменения? Я думал об этом маленьком символе детства, московском пломбире, по всем этим чертовым ГОСТам, который мама покупала на ВДНХ, который так любил Фил, неприхотливый и непритязательный символ дружбы, неожиданно и приятно преподнесенный кем-то в жаркий летний день. Пока я думал обо всем этом, людей стало в два раза больше. А я думал об этом часа полтора, сидя в темноте подвала, прощаясь с архивной комнатой, где когда-то десять лет назад вечерами мы вчетвером составляли из фрагментов воспоминаний, украденных у посетителей, их дневники позора. А Фил рассыпал яд по конвертикам, передавая их Урсу.
  Пятка в дверь.
  Морик, ты идешь? Мы начинаем.
  Еще немного и станет совсем темно, вечер ускорился, позволяя нам начать праздник. На улице по-весеннему тепло и уже можно не прятать тело под одеждой, что многие и делают. Клебси и ее новая подружка надели бирюзовые туники, символично и по-девичьи нежно. Крис сейчас в такой же, как будто бы они сговорились. Что и Сода тоже переоденется в тогу? Но нет, они с Лексе, просто бегают в одних джинсах, сняв футболки, а эта девушка, докладчица из детского кафе, она тоже здесь, смотрит на Лексе глазами разбитого сердца. Ну, я предупреждал. Сода подбегает ко мне, как когда-то Макс делал, ну что пойдем веселиться? И я привычно вежливо отказываюсь, оставаясь сидеть на скамье, наиболее удаленной от происходящего.
  Что же собственно со мной не так? Я ничего кроме пустоты внутри не чувствую. Полной всеобъемлющей пустоты, которая заполняет каждую клетку моего стареющего тела. Я умираю, всегда умирал или все-таки был, как и Фил, изначально мертв? Выдавая выгодно себя за лучшего друга смерти, спрятавшись под этой более простой и понятной всем маской? Притворившись живым, который пришел на маскарад, хорошо подготовившись? Примерив чужой посмертный слепок. Я понимал, что вопрос пожара уже решен, мы все поэтому здесь, а я лишь оттягиваю время, не желая оставаться внутри этой логики происходящего. Я как будто бы хочу все остановить, отмотать время назад, отказаться предавать дом огню.
  Эй, рыжая борода, зову я Урса, который высматривает, где там в черном бархате ночи формируется тихий уголок его ровесников, то есть там, где, например, прячусь я. И едва завидев меня, он подходит сразу же, как только слышит мое к нему обращение.
  Морик, ты всегда самые темные углы выбираешь?
  Ну не самые, но да, здесь хорошо, соглашусь, многие вот остаются, забираются в эту тень и потом в ней живут. Как я, например? Спрашивает Урс. Он уже сидит рядом, скамья уходит куда-то в темноту, растворяясь в ней, а вторая ее сторона занята нами, но места хватило бы и четверым.
  Урс говорит:
  Ты уже видел рисунок на стене в комнате Макса?
  Поэтому он и пришел. Кто-то оставил там этот образ на стене. Оживил его. Свиненка. Красным на синем. Красным, говорит Урс. Они выбрали этот цвет.
  Я видел его, сразу как только вошел в дом, но никто больше не знает, что это. Я сказал Лексе.
  А я Крис, говорит Урс. Они здесь, среди нас, таксидермисты.
  Урс говорит:
  Морик, ты ведь уже все понял? Да? Он щурится будто бы ему в глаза светит солнце.
  Что, например? То, что у него с соседкой много лет был роман и то, что он до сих пор с ней, с Аллочкой? То, что Крис тогда узнала все это? И поэтому Мама Гартен так испугалась, когда увидела его в Сокольниках? У них с Крис свободные отношения, я знаю. А Урс выбирает всегда один тип женщин, пифию Фералу. Интересно она вообще знает, что Фила нет?
  Знает, отвечает он. Я ее пригласил сегодня. Если ты не против. Морик, и не называй ее, пожалуйста так, она еще достаточно молодая дама и это не ее фамилия.
  Если Крис не против, а она не против, она уже где-то там с Лексе, чем они занимаются не мое дело.
  Урс, мне уже все равно, столько всего произошло, мы все вроде бы как скоро сгорим. Метафорически, да. Нет, я конечно же не против. Она же твой женский партнер.
  А я ее тогда приглашу, если так, а то она там стоит, на улице.
  И он действительно идет куда-то и возвращается с Аллой, соседкой, которая одета в черное строгое платье, в волосах у нее бирюзовая диадема. Вот так вот все просто, Аллочка стоит рядом и это настоящая Аллочка, а не та которая занималась йогой.
  Она говорит:
  Я тогда тоже такая была, а потом стала ходить на ваши субботы, втянулась, пересмотрела свою жизнь, встретила мужчину, это она про Урса. У нас с покойным мужем был сын.
  Я даже не знаю сколько Крис говорила у нее детей, два, три? Не у нее, у них. За детей она жизнь отдаст, любит их, как я понял.
  Урс, что у вас за отношения такие?
  У нас у всех здесь такие непростые отношения с другими людьми, у всех, посмотри вокруг. Так вы типа с Аллой вместе? Но ты любишь Крис и живешь с ней и детьми? А ребенку Аллы ты как отец? Но не усыновил.
  На что она говорит:
  Морикон, все просто, они с Крис друзья, детям нужна семья, а я его женщина и у нас есть сын, мой.
  Наш, добавляет Урс.
  Ничего не просто, но я принимаю решение их не расспрашивать дальше, к нам уже идет пополнение ровесников, Лексе и Крис.
  Морикон, говорит Алла, ты мне всегда нравился, ты же знаешь. Ты был моим любимчиком. Я переживала за тебя, когда этот темненький мальчик ваш умер. Она и правда высказала тогда мне слова поддержки, отправила мейл после их переезда с кондоленсиями.
  Когда подходят остальные, Крис говорит, что проверила всех в доме, нет никаких незнакомцев. Сода остался сторожить.
  Мы будем поджигать в полночь, чтобы пламя видело все Новогиреево, мы в чатах разослали информацию. Люди готовы, они будут светить в небо в ответ. Кто чем сможет.
  В одиннадцать начинаем церемониал, говорит Крис, но мне нужен кто-то кто скажет речь, Морик? Она сразу же понимает, что я и здесь безнадежен. Спрашивает Лексе, но он тоже отказывается, потому что ему нести огонь. В итоге она вздыхает, понимая, что речь на ней. Хорошо, я ее продумаю, еще есть время. А я прошу Лексе взять Соду вместе с ним доставить огонь в дом. Я ему говорю, что Сода ему в рот смотрит уже, готовый ученик, поделись с пацаненком знаниями. Он тоже часть этого дома, часть нас. И Лексе, с его непростым механизмом принятия решений, соглашается. Урс и Аллочка все время смирно сидят рядом и меня удивляет как безразлично Кристине ее, Аллочкино, присутствие.
  Мы не говорим о манекенах, потому что все знают, что они здесь. Ни мне, ни Урсу не страшно, никому не страшно, мы все единое целое, стая. Еще раз стая. Слышим каждый шорох. Урс говорит:
  А не зажечь ли нам свечи за овальным столом? И мы сразу поддерживаем его, понимая, что становимся сильнее. Лексе и я помним эти посиделки, у нас даже глаза загораются. Мы будем пить чай, когда они придут за нами? Или может быть давайте арцах, у нас еще бутылка с десятого года завалялась. Шестьдесят четыре процента, черт.
  И мы направляемся в дом, согнутые тяжестью происходящего, но счастливые. Лексе пробивает коридор в толпе и люди расступаются, наблюдая за нашей группой. Они понимают, что время пришло. И понимают, что теперь мы идем к завершению нашей общей истории дома, общей с ними истории. Завтра в Новогиреево начинается протест, так заявлено в агитациях. Но мы не знаем, сколько людей готово выйти на бой. Москва решила захватить Зеленый парк, уничтожить блокпосты и взять нас в осаду. Сода от волнения уже говорить не может. Он весь мокрый, без майки, с кровоточащими дырами на коже спины. Лексе его подвешивал.
   Многие рисуют на лбу пентаграммы или звезды американского флага, черные и бирюзовые. Костер во дворе уже достиг трехметровой высоты и космической инфернальной мощи. Лексе скидывает все на пол со стола, расставляя канделябры, все по протоколу, в его лучшей первой редакции. Магия в чистом виде. И мы занимаем места, я на свое, Лексе тоже, Сода садится на место Аси, Крис на место Фила, Урс и Аллочка на кресле Макса. Мы зажигаем свечи и приближаемся к свету пламени, чтобы он визуально увеличил в своих отблесках наши глаза. Чтобы в них танцевал дьявольский огонек. Крис начинает:
  Друзья, нет, всем участникам стаи, живым и мертвым, я хочу сказать несколько слов напутствия, прежде чем мы начнем. Я впервые увидела этот дом год назад, холодный, отсыревший, заколоченный дом. Потом я нашла тайный вход и стала приходить сюда, вы все знаете почему. А осенью вернулся Морик и я почти переехала сюда со временем, дом стал моим домом. Я привыкла к нему, как к своему родному. За этот год я очень много узнала о всех вас, об истории этого дома и людях, живших здесь десять лет назад. Я как будто бы стала частью всего этого. Все то, что начиналось как расследование, превратилось в мою жизнь и моих друзей. Сегодня мы уничтожим его. Таково наше решение. Дом сгорит. И я хочу сказать вам всем последнее. Когда сгорает прошлое, превращается в пепел, у нас есть только два пути: первый, это на месте сгоревшего прошлого построить что-то новое. Она смотрит в сторону Лексе. Второй, это просто разрешить новому случиться, не мешать этому произойти. Вы все знаете, что начинается завтра. Я не знаю, кто из нас останется в живых, но я благодарна каждому из вас. Благодарна, что мы все встретились и были в этом моменте истории вместе.
  И она садится, а я думаю, нужно ли после таких слов аплодировать или это неуместно.
  И поскольку мы все переглядываемся, улыбаясь, понимаю, что второе.
  Крис говорит:
  Каждый из вас задает один последний вопрос. И после мы начинаем. А наши гости, которые до сих пор не представились и прячутся где-то в темных углах комнаты, за спинами новогиреевцев, добро пожаловать к столу. Она разливает арцах в глиняные стаканчики. Каждый из нас выпивает свою подсказку и задает вопрос.
  Нас семеро, и у нас два неназванных гостя. Вокруг стола стоят несколько десятков человек, вся гостиная забита людьми. Мы начинаем прощание с домом. Урс и Алла отказываются от своих вопросов, потому что они уже получили все ответы, они отдают свой вопрос мне, поэтому они просто выпивают подсказки, и придерживая друг друга садятся в кресло. Сода тоже показывает головой, что у него нет вопросов, он не совсем понимает еще, что происходит, и когда ему предлагают подсказку, он пригубливает глоток армянской водки и я вижу, что это для него тяжелый напиток и он не чувствует его ритуальную суть. Поэтому он спрашивает, когда завтра начинаем или что-то в этом духе и мы соглашаемся, что это и был его вопрос. Итого, только три человека и два чудовища из библиотеки могут еще задать вопросы. Чудовищ двое, но судя по конституции их передвижения, можно назвать их какой-то цельной слипшейся химерой, иными словами, мы даем им одно право голоса, один вопрос. Четыре вопроса перед тем как дом загорится.
  Через ряды людей проталкиваются два скрюченных черных мешка, но мало кто понимает, что это. Думают, носильщики трупов. Не все так думают, конечно же. Лексе и я.
  Когда они подходят к столу, один из них, повыше ростом, скрипящим старческим голосом говорит, что они и не прятались, а выжидали. Сода сжимает зубы, понимая кто это.
  Я спрашиваю Крис, это же люди? Крис отвечает, думаю да. Не уверена.
  И тогда тот, который пониже, достает куриную сморщенную лапку, напоминающую птичью кость и ею очерчивает вокруг себя и своего союзника красную линию. Все сразу расходятся. Или даже отпрыгивают.
  Крис говорит:
   Вот как. Начали с красной линии. Ребята, у нас здесь случай царской демаркации. Все знают, что любое пересечение этой разметочной линии означает смерть. Скорее всего мгновенную. Это трибуторы, распорядители красных линий. Один из них наставляет пистолет на Урса, второй на меня.
  Все замерли, потому что никто никогда не видел этих красных линий, это городская страшилка, само их существование. На этих двух мантии, но лица спрятаны под масками манекенов. И они в перчатках.
  Крис говорит:
  Ну хорошо, мы продолжим. Лексе твой вопрос. Он выпивает подсказку и говорит, обращаясь к манекенам и его вопрос становится словами поддержки Урса и Крис.
  Что ждет последнего оставшегося в живых?
  Из стен доносится шепот, похожий на мертвые голоса, они все говорят 'сорок один', но может быть и просто 'один', мне сложно расслышать. Это визитеры. Я чувствую это. Крис видит мою реакцию и просит всех выйти на улицу. В помещении остаемся только мы и манекены. Им принесли стул и сейчас они выглядят так, как тогда в подвале. Два мертвых пластмассовых ужаса, неподвижно сидящих в темноте.
  Лексе повторяет:
  Что ждет последнего?
  Манекены оглядываются, понимая, что в комнате есть еще кто-то. Кто-то невидимый, но источающий для них опасность.
  Тот, который повыше, говорит:
  Мы не заинтересованы больше в последнем выжившем. Внутренние атрибуции остановлены. Они опустили оружие, понимая, что им ничего не угрожает. Не от нас.
  Тот, который пониже, смотрит в сторону Урса и Аллы, от чего они оба вдавливают себя внутрь кресла, прижимаясь друг к другу.
  Он говорит:
  Его здесь нет.
  Никто не может переступить красную линию, мы знаем, потому что тогда они получат право убить любого из нас.
  Крис говорит, что в этом случае у нее нет к ним вопросов. И выпивает арцах за силу огня, за славный конец зеленого дома. Ей совсем не страшно. Мы предлагаем напиток манекенам, но они отказываются. Крис хотела спросить то, что спросил Лексе, он опередил ее. Он отдал ей свой вопрос. И она сохранила силы. Чтобы вы понимали, отдать вопрос в такой ситуации, это сильный поступок.
  Сколько сейчас детей в комнате я не знаю, возможно все сорок один. Они гневаются. Они говорят, что манекены забрали у них жизнь. Манекены на это отвечают им, что они лишь следили за тем, чтобы их интересы не были ущемлены. А убивал вас форум самоубийц, где вы договаривались, кто и когда. Но не все, только несколько детей покончили собой. Манекены врут, они умеют врать.
  Крис говорит, гости, ваш вопрос.
  И снова тот, который повыше:
  Где его архив?
  Я так и знал, что он спросит это. Как предсказуемо. Даже сейчас, когда они вынуждены, отравленные ядами, разлагающиеся, прятать свои лица под масками, они продолжают цепляться за этот архив, который может раскрыть их имена. Они что, таким вот образом думают вернуть свою молодость, красоту, поддерживая эту охоту за каким-то им только важным архивом, который уже и не существует?
  Этот архив во мне, как вы уже знаете. Но я спешу вас огорчить, я ничего не помню. Я не помню ваши истории. Содеянное вами останется вашим позором, с которым вы уйдете под землю. Я не хочу вас вспоминать.
  И сразу же задаю им мой вопрос, первый.
  Это вы убили его?
  По их реакции мы все понимаем ответ. Они не хотели того, чтобы я спрашивал их об этом. Они хотели, чтобы я продолжил игру. Убежал, чтобы они снова искали меня, преследовали, догоняли. А не чтобы дать мне ответ на этот вопрос, который ставит последнюю точку.
  Лексе берет в руку чашу с огнем, она такая миниатюрная, что может показаться, что пламя исходит из его ладоней. Тоже самое делает и Сода. Лексе показал ему как. Они поднимаются на второй этаж и начинают прикасаться огнем к предметам, поджигая их. Новогиреевцы на улице становятся в круг вокруг дома, берясь за руки, соединяясь друг с другом в единую цепь памяти. Те, что стоят позади, направляют прожекторы вверх. Круг собран и ребята начинают подходить ближе к дому, имитируя сжимающееся горящее кольцо, то, что им предстоит пережить завтра, когда Москва нападет.
  Крис говорит манекенам:
  Вы можете больше не прятать лица. Мы давно уже знаем кто вы.
  А они сидят, защищенные этой красной линией и продолжают верить в ее охранную силу.
  Пистолеты у них в руках и каждый из них в любой момент может выстрелить. Крис показывает жестом Урсу, чтобы они с Аллой ушли. Мы остаемся впятером, Лексе стоит немного дальше и из-за его спины выглядывает испуганный Сода. Верхняя часть дома уже охвачена огнем. Гостиная наполнена едва различимыми детскими голосами, напоминающими какие-то мышиные шорохи, разбегающиеся по дальним углам и теням помещения. Отголоски украденных невинных жизней. Они подбираются ближе ко мне и я почти слышу, как кто-то пытается крохотным детским голоском прошептать мне что-то в ухо. Секретик или считалочку. Кто-то должен им поверить сейчас, любить их. Открыть им ненадолго мир живых, разрешить им совершить их действие. Я выпиваю вторую подсказку.
  Они не ожидали этот вопрос, никто не ожидал, Крис думала я спрошу их 'как умер Фил' или 'как вы его убили', все это, где они могли бы дать уклончивый и размытый ответ. Просто запутать нас еще одной мистификацией, сбить прицел.
  Мне нужно, чтобы они дали мне точный сухой факт истории, что-то что зафиксирует их участие в этом, чтоб я смог обратиться к невидимым гостям и попросить их назвать собственную смерть. Соединить их в диалоге внутри мертвого поля. Нет, не в диалоге, а в кровавом возмездии.
  Манекены, понимая, что сами согласились на эту игру и зная, что за всем этим стоит, вынуждены, к их ужасу, отвечать правдой. И им страшно больно ее озвучивать, я вижу, как их разъеденные ядом лица начинают вытекать из-под нагревающихся пластмассовых масок.
  Крис, Сода и Лексе поднимают чаши с огнем вверх, освещая комнату ниспадающим вибрирующим мерцанием. Тени, искаженные геометрией пространства и рефракцией излучения световых волн, проецируют изображения себя на стены, пробивая насквозь сгущающуюся мертвенную тьму.
  Сколько детей было убито? Цифра.
  Манекены начинают дергаться, пытаясь придумать, как им выкрутиться, они начинают махать пистолетами, пытаясь отвлечь наше внимание, испугать, но все это не имеет силы, им страшно. И только им сейчас.
  Цифра, повторяю я. Сколько детей вы убили?
  Все помещение заполняется усиливающимся детским шепотом, дети знают сколько, они хотят это от них услышать.
  Манекены приходят в движение паники, но при этом не могут двигаться, потому что в этот момент они ими и становятся - пластмассовыми, неживыми. Замкнутыми внутри периметра собственного фантома безопасности - красной демаркации.
  Тот, который повыше, понимая, что это конец, сдается, и едва слышно произносит голосом, который вдруг превращается в человеческий и даже мужской.
  Сорок один.
  Добро пожаловать на внутреннее кладбище.
  Крис, обращается к мертвым детишкам, зная, что они ее сейчас слышат.
  Дети, выстраиваемся в шеренгу и по одному, по очереди называем свою смерть.
  И она сразу же улыбается, потому что притворилась на секунду Васильевной.
  Нет, детки, ваша смерть уже названа и мы просто провожаем дядей в библиотеку. Навсегда.
  Крис говорит:
  Сорок один.
  Второй этаж раскаляется красной текущей вулканической магмой, дом пылает и сверху в покои первого этажа начинает опускаться ядовитый дым.
  Сорок один, вторит ей Лексе.
  Манекены вдруг понимают, что никаких красных линий больше не существует и что пропаганда страха ни на кого не действует. Это момент их смерти.
  Сорок один, говорю я. Вы не успели дойти до сорока двух. Один выжил. А вы нет. Мы победили. Мертвое поле открыто.
  Спите детки сладким сном
  Скоро и мы к вам придем.
  И после того как я озвучиваю эпитафию, сорок один разъяренный мертвый ребенок набрасывается на манекенов, разрывая эти старые отравленных тела на сочащиеся прозрачными слизями куски.
  В этот момент я могу уверенно сказать, что лично знаком с одним из нападающих на них призраков. Царские таксидермисты, как мы их прозвали, захлебываясь в кровавых стонах, мучительно умирают за нашими спинами, пока мы выбегаем из падающего, охваченного огнем, дома.
  Уже на улице мы видим сотни прожекторов направленных в небо в знак солидарности с последним праздником весны.
  Я какое-то время еще смотрю на пылающий, уходящий в вечность каркас здания, медленно готовящегося навсегда остаться руинами. Дома больше нет, говорит Лексе, он весь мокрый, с черной сажей на лице, Сода выглядит также, но в дополнение он еще и накачан испугом пережитого.
  Лексе, ты сделал это, ты сжег наш дом.
  И что нам теперь делать, нам негде жить, говорит Крис, которая сейчас похожа на обугленную мраморную статую.
  Мы все немного оторопели от произошедшего только что, если сказать мягко. Никто не говорит о том, что там сейчас произошло и мне что-то подсказывает, что никогда и не будем, оно сгорело все вместе с домом.
  Сода уже зовет в катакомбы, но мы думаем, что будем ночевать в парке. Да и сейчас все это не имеет значения. Может быть и катакомбы или в землянках. Представляете, Новогиреево уйдет под землю. Настоящее свободное Новогиреево. Подземное.
  Мы болтаем, перебиваем друг друга как стая безумцев и здесь скажу это с акцентом на первом слове в этот раз. Сода догоняет своих ребят и мы остаемся втроем. Я благодарю Крис за все, плачу, потом Лексе, снова. Крис тоже плачет, впервые, чтобы вот так открыто. Она это ненавидит все, плакать там и эти все сантименты. Но сейчас нас никто не видит, а мы уже столько пережили всего, что как-то и пофиг. Потом мы обнимаемся. Потом снова обнимаемся. И при этом все знают, что нифига еще не закончено. И что самое сложное для меня, то, ради чего я приехал в сентябре прошлого года, еще впереди.
  Я говорю:
  Это и есть тот отрезок, Крис, да?
  И она:
  Хотела бы я сказать тебе сейчас нет, зная, как это все тяжело, Морик.
  Значит он. Тот самый чертов отрезок.
  Мы будем ждать тебя, говорит Лексе. Даже если ты не придешь, мы будем ждать. И потом он говорит то, что вообще ему не свойственно и вот такое я бы никогда не ожидал от него услышать.
  Я буду ждать.
  Мы встретимся сегодня, в три, говорит Крис.
  Сегодня в субботу? Нет, нет, нет, смеюсь я. Никаких больше встреч в три на Третьяковской.
  И никаких больше детских кафе, добавляет Лексе.
  И никакого долбанного протокола, пытаюсь закричать я, но у меня не получается и от этого все это звучит еще веселее. Крис смотрит, мол, ну ничего себе, даже так. И потом я говорю:
  Время должно поменять сейчас свой закон и почти полностью остановиться? Я спрашиваю Кристину об этом. Она смотрит на Лексе, потом говорит:
  Оно уже остановилось.
  
  13 мая
  Что, вот у вас никто никогда не умирал? Вы что не знаете каково это, потерять кого-то навсегда? Конечно же меня можно и осмеять, я не спорю, кому-то и это придет в голову, сказать, например, что-то про 'забыть и жить дальше'. Забыть? Думаете, это просто так работает? Думаете, что я псих? Может быть и псих и может быть даже вам и виднее, но уж позвольте мне пока им и оставаться, раз уж так вышло. У меня нет других решений, я даже ехать не знаю, как туда. Сейчас два часа ночи и я здесь стою один. То есть совсем один. Я все еще в Новогиреево, здесь безопасно, но мне нужно отсюда выбраться. Вы уже понимаете, куда я еду, мне нужно постоянно с кем-то говорить, а то у меня мозг просто взорвется. Да, именно туда, на могилу. Я когда-то обещал, я помню. Вы наверное думали, да когда он уже туда наконец-то доедет? Или например, почему он сразу туда не поехал? Потому что не мог, если кратко. Потому что, во-первых, он со мной не говорил, а во-вторых, мне нужно было кое-что для него сделать. Прежде чем я туда отправлюсь. Черт, я ни разу не был еще один. Как ведут себя люди оказавшись в таком состоянии? Что нужно делать? Вдохнуть поглубже и сделать шаг? В пропасть? У меня в голове живут черви. Но это же только метафора, вы понимаете. Там вообще ничего нет, пустота. Денег у меня с собой не много, должно хватить на такси.
  Я вышел на Свободный проспект, который уже весь был обвешан бирюзовыми и черными флагами, но людей почти не было. Отсыпаются, понятно. Если я оттуда потом вернусь, а я должен, я постараюсь, то еще увижу, как все пройдет. Если это пройдет и нас всех не зачистят, с самого утра всех. Своим долбанным превентивным ударом. Тогда мы уйдем в землянки, Сода прав, мы бессмертные, ну то есть не мы, если они от нас избавятся, то на это место придут другие, следующие. Так что здесь без шансов. Нас им не одолеть, как бы ни старались. И молодую кровь тоже. Ее реки и океаны, в ней и захлебнуться они могут. Эх, Соде бы сейчас понравилась эта моя формуляция. У царя не получается сплочать больше, не сплочаются, все устали. Сколько не сплочайся, в ногах царских не вымаливай себе спасение, все равно результат один - ничто. Новогиреевцам это жизни стоить может, город уже взят в осаду, но им и терять нечего больше. Если свободу забирают, то что тогда вообще остается? Биология? Нам всем предложили уехать подальше, избавить город от нашего присутствия. Не мешать городу быть. Представляете? Вот родились вы здесь, живете, проживаете ваши любови и смерти, а вас приходят и запрещают, одним указом отменяют сам факт того, что вы вообще есть. А это же ваша целая жизнь. И что вам остается, если вы остаетесь, а? Молчать, заткнуться? Воцерковиться, облачиться в коричневый мешок и дальше что? Ждать пока умрете в старости? Урс прав, у нас есть только сегодня. Не сегодня, которое сегодня, а одна минута или секунда, в которой мы живем, чтобы принять решение. И вот эта каждая секунда больше нам не принадлежит и так всю нашу жизнь. Этого момента жизни сейчас больше нет, потому что мы не принимаем решения больше, не осуществляем действия. Нас запретили. Вы думаете, что можно же просто поесть и поспать? Вы серьезно? Это же непрожитые истории любви, взросления, расставания, принятия и еще всего того, что делает этот момент живым. И этого больше нет. Все, запрет. И я не занимаюсь морализаторством, я напуган еще больше, чем вы. Мне вот сейчас ночью, в два часа, предстоит ехать на кладбище. Почему я не жду утра? Во-первых, а где собственно ждать? У меня и дома нет больше, а во-вторых, потому что это тот самый момент. Я должен закончить все это сейчас. Я и так ускорился, насколько это было возможно, время сжималось и вот сейчас оно на несколько часов остановилось.
  Таксиста я решил ни о чем не расспрашивать, ни одной шутки или вопроса с подвохом. Он остановился недалеко позади меня и я не сразу понял, что это за мной. Нет, конечно же я что-то там рукой показал, мол, прошу остановитесь, таксисты. Вот он и остановился и еще какое-то время медленно катился за мной, нагнетая этим беспокойство. Я должен быть внимательным, я сейчас один. Водитель, ок, выглядит подозрительно. Не знаю почему, я бы так сказал. Он говорит:
  А я знаю куда вам нужно. Садитесь. Довезу вас до Новокосино, а оттуда автобус ночной ходит.
  Голос у него как у людей в телевизоре, поставленный, полный. Он вообще таксист? Радио выключено, в машине стерильная чистота. Она изнутри вообще похожа на какой-то просторный минибус. Там могла бы поместиться веселящаяся группа молодых друзей или мистресса с двумя габаритными бодигардами, ну или кто-то еще, кого были вынуждены поместить в черный ламинированный мешок. Сейчас же это все внутреннее тело салона было для меня одного, от этого становилось неуютно, сквозило холодом.
  Таксист говорит:
  Вы готовы? Мы покидаем пределы Новогиреево.
  Да, пожалуйста, покидайте, я хочу сказать про внешнюю карту, но меня сковывает ужас, карт больше нет. Я их не чувствую.
  Уже возле автобусной остановки он говорит мне, что поездка бесплатная, у них акция. Какая акция в два часа ночи может быть? Отвезем вас бесплатно в сторону кладбища? И еще он говорит, что меня уже ждут. Последнее я стараюсь проигнорировать, потому что, мало ли что он там говорит и потому, что я и сам это знаю. А кто знает, тот знает.
  И потом мы все едем в автобусе, мы, потому что я там не один. Это и для меня становится неожиданностью, как много людей едет ночью на кладбище. Нет этого знакомого эффекта помрачения, когда наваждение то приближается, то исчезает, и когда я вдруг после остаюсь один с ним наедине, приходя в себя. Сейчас я и так один, так что все это складывается в нечто единое, завершенное. Женщина, которая сидит в метрах десяти от меня, резко откидывает голову назад и сползает с сиденья немного вниз, ее рот открыт, глаза запали, руки произвольно болтаются, перекрывая проход. Как давно она вообще мертва? Людей прибывает с каждой остановкой, образуется небольшая толкотня, но никто не дергается и не истерит. Все молчат, но это потому что полтретьего ночи. Руку умершей женщины привязывают чем-то к верхнему устою спинки сидения, от этого она принимает какую-то задумчивую мечтательную позу, когда возлюбленная кем-то девушка пытается понравится своему избраннику еще больше. Пассажиры, в основном это женщины, покачиваются в такт движению автобуса. Окна и двери трясутся, создавая ощущение перестукивающихся кастаньет. И еще дует, холодно, а я в одной футболке. Но форточки все закрыты, спросить некого. И еще эта вонь мертвыми птицами появилась, я ее не могу терпеть, невыносимо, она залетает снаружи или появляется здесь, образуясь через испарения дыхания присутствующих? Или еще какие-то жидкости и выделения? Я знаю, что там, где эта вонь, вслед за ней, рано или поздно, появятся кобольды. Я проинструктирован, знаю, что ожидать. И да, на этих местах для беременных, в самом начале салона, я вижу две невысокие фигурки, сидящие рядом. А они видят меня.
  Точнее мы наконец замечаем друг друга и они показывают жестом, давай к нам, здесь свободно. И мне приходится пробираться через всех присутствующих, дотрагиваясь до их ледяных тел и, конечно же, извиняться. Я иду и сажусь напротив кобольдов. Они выглядят привычно по-детски. Обманщики, они же никакие не дети, но продолжают сохранять эти образы. Они говорят мне:
  А наша мама нас одних отпустила. Одних ночью на кладбище?
  Мы только поиграть. И потом сразу домой. А мама вам не сказала, что птиц убивать не хорошо? Или что ночью на кладбище делать нечего?
  Так мы сейчас домой и возвращаемся. И где же вы играли?
  Кобольд-девочка говорит:
  Мы ехали с дядей в лифте.
  И кобольд-мальчик отвечает ей:
  Дядя ехал на двенадцатый этаж.
  Детки, говорю я, притворяясь, что верю им, а где ваша мама?
  Мама осталась наверху, она сказала, что дядя еще может вернуться.
  А кто тогда ждет вас на кладбище? Они выглядят смущенными и запутанными, придумывая ответ, потом кобольд-мальчик мне говорит:
  Там нас ждет дядя. Вы.
  В каждом гробу, каждого из детей, участвующих в форуме самоубийц, прилагались инструкции, там были записаны некоторые сведения, как ориентироваться в мире живых после их смерти, как связаться с другими умершими, как создавать интеракции и самое главное, как после того, как они объединяться, использовать ритуал перехода в мертвое поле, чтобы нанести физическое действие. Возмездие за содеянное, когда мертвые один раз могут выйти за пределы психологического воздействия и дотронуться, прикоснуться к их деактиватору через ужас им содеянного. Некролог только соединял два конца нематерии в краткосрочный диалог, передавая данные реципиенту в самой красивой и благородной форме. Память о человеке, переплеталась с действием возмездия, а преодоление природы зависимости становилась топливом всего этого механизма. И тогда был возможен этот один разящий удар мести, когда сорок одна измученная душа могла ответить за свою смерть в мире живых. Но для этого кто-то должен был открыть им дверь. И вот этим 'кем-то' вынужден был стать я, потому что никого другого, кто способен был бы это сделать, там не было. И Крис, и Урс знали об этом. Они хотели спаси себя и своих детей, а я как друг должен был им помочь. Или для чего еще нужны друзья?
  Были ли они все зависимы этим ожиданием мести? Или же это ожидание породило куда более страшные зависимости? Ветер задувал с такой силой, что я начинал чувствовать изменения температуры внутри автобуса уже не только кожей, но и внутренними органами. Да, я знаю, там, куда мы направляемся всегда минус пять, привычные и понятные температуры. И что бы вы не делали, вы не сможете согреться, холод пройдет насквозь, даже если вы вылезете из холодильной камеры и сбежите. У смерти вкус птичьего пуха или мокрых перьев, когда вам нужно их пережевывать, травмируя слизистые рта, когда все это перемешивается с вашей кровью, приобретая привкус железа или стали. Последнее слово я слышу у себя в голове более отчетливо, потому что в этот момент такой же металлический жующий голос нам всем сообщает:
  Конечная станция. Николо-Архангельское кладбище. Автобус дальше не идет.
  И все пассажиры начинают медленно выходить на улицу, поочередно, будто бы вываливаясь в какую-то черную пустоту из салона. Кобольды, берут меня за руки, по одному с каждой стороны.
  Сейчас они и правда похожи на маленьких несимпатичных детей. Кобольд-девочка, когда мы подходим к воротам кладбища, мне говорит:
  Еще четыре минуты.
  И сразу же говорит: Дядя знает, какой сектор?
  Знает.
  03:04
  Темнота, пропитанная кажущейся легкомысленностью мая разбивается на бесконечные коридоры, к которым нужно прислушиваться, чтобы не пропустить нужный поворот. Надгробия, спрятавшись в зарослях, выглядывают, выжидая пока вы обратите на них внимание, а они на вас. Они всегда нарядные, подготовленные, как если бы это было в последний раз - ваше непродолжительное с ними свидание. Ротики обитателей могил подшиты в улыбках радости предстоящей встречи с родственниками, которые их случается 'никогда, никогда' не любили. И эти же родственники некогда позже сообщат работникам сервиса морга, 'а не могли ли бы вы вернуть все как было, а то он на себя не похож стал'.
  Им ответят:
  Любые дополнительные косметические манипуляции с телом за ваш счет. Наша задача создать образ довольного, что лежит в гробу, мертвеца. И на радость семье покойного тоже. Но если вам не понравилось, то рот мы вернем в исходное состояние.
  Тогда они скажут:
  Даже базовые бесплатные услуги должны оказываться качественно. Все, что в них входит. Омовение, одевание, вкладывание в гроб. Посмертное оформление рта покойника. Большего мы не требуем.
  Еще они скажут:
  Нет, нам не нравится ваша работа.
  И в конце:
  Он так не улыбался. Верните как было.
  Поэтому они хотели, чтобы гроб был закрыт? Чтобы не платить за реставрацию лица? Им не понравилось, как его подготовили к захоронению? Поэтому они закрыли гроб? Чтобы никто его не видел?
  Могилы шелестят себе тихими бархатными тенями, отпугивая заблудившихся странников. Или любителей ужасающих приключений, или тайных блудливых незнакомцев, выбирающих скорбную тишину некрополя, чтобы здесь предаваясь мраку собственных желаний на всю ночь потерять себя в поисках запретных удовольствий. Заброшенные могилы перешептываются, напевают что-то едва различимо, но в то же время достаточно разборчиво, чтобы человек чуткий и наблюдательный смог различить некоторые слова их бесконечной погребальной арии.
  Я раньше называл это ламентациями, до тех пор пока слово это не обрело второе, искаженное цинизмом значение, и не стало использоваться по отношению к живым, а иногда и в осмеивающем, дискредитирующем тоне, но здесь я не буду упоминать, кто и когда придумал так называть тех, кто за свой некролог не мог предложить ничего кроме слез скорби - lamenta praefica. Ламентации перестали быть траурным плачем по ушедшему, они и есть отныне ушедшее, оплакивающее самое себя.
  Кобольды бегают вокруг меня, затеяв игру, они то пропадают в кустах, полностью исчезая, то снова возвращаются, не издавая при этом ни звука. Дети бы играя сейчас, смеялись, а эти двое нет. Ни одного звука.
  Когда я подошел к самой могиле, карлики куда-то исчезли, я потерял их из виду. На кладбище было много посетителей, но не думаю, что вы бы их могли увидеть. Они как-то то проявлялись, я слышал какие-то глухие отголоски, то исчезали снова, то резко проходили мимо, что-то невнятно жуя. И вот после всего произошедшего я наконец-то был здесь один и еще ночью, когда все предпочитают спать. Стоял прямо напротив креста, смотрел на его фотографию, на высохшие цветы, не на лилии, что-то проще и дешевле, но не из пластика. Засохшие букетики для мертвых, они у входа на кладбище недорого продаются. И вот они там и лежали, два или три, и еще восковой обмылок торчал из песочной насыпи. Кто-то же ее жег здесь, поминал его, приходил сюда. Я не спросил самоназванного брата Урса, не он ли это был, да и был ли он здесь вообще. Я знал ответ, что нет. Захотелось ее поджечь, чтобы огонек заплясал, но такой возможности у меня не было, как и не было того, у кого можно было бы попросить помощи. Могила принимает собой настоящий исход всего. Итог, где эта граница двух миров закреплена физически. Как факт. И где можно только стоять, и смотреть, никогда не получив ответа. Мне нужно было падать к нему, другого выхода у меня не было. Прыгнуть в его могилу, в его смерть.
  Пролететь еще раз с двенадцатого этажа, головой вниз.
  Чтобы спастись.
  Я был проинструктирован, я знаю. Но сейчас мне нужно было все это делать одному, быть внимательным к каждой детали, чтобы ничего не упустить. Когда будет это окно, или как оно там называлось, я должен его ухватить, словить, заметить. Я сел на землю напротив могилы, обхватив колени руками и закрыл глаза. Первое, что должно получится, это почувствовать себя над бездонной пропастью колодца или шахты, или коридора. Потом надо будет зафиксировать этот момент парения над бездной, и только когда он будет схвачен мною, отпустить себя падать и не открывать глаза, пока не придет чувство легкости и безопасности, которое будет почти тактильным.
  Я не знаю сколько времени прошло до тех пор, пока я медленно собрал эту конструкцию внутри себя и наконец почувствовал, что я вишу в воздухе на большой высоте. Как если бы это был двенадцатый этаж здания.
  Это достаточно страшное и неприятное ощущение, вот так вот висеть над этой пропастью, не зная, что там внизу, и есть ли вообще у этого падения конец. Выбора у меня не было, как и смелости через все это пройти, но если я хотел найти вопросы и ответы, в моем случае первое, ответы все уже были, он умер, то мне не оставалось ничего другого, кроме как собрать все свои внутренние ресурсы в одну точку и прыгнуть.
  Летим. Я отпустил себя вниз, не знаю, как, просто сказал себе 'все'. И сразу появилось кусающееся холодное чувство обрыва с высоты и полета в никуда. Или в ничто, как кому виднее.
  Шахта как черный бездонный космос мертвенно позволяет пролетать внутри себя, не оставляя ничего внутри, нет времени, пространство бесконечно дает себя переозначать и от этого исчезает любое понимает здравого человеческого смысла. Мне не хватит и всей силы мысли, чтобы хоть как-то рассказать, как оно все выглядит изнутри. В темноте ничто летишь в никуда, сам при этом тоже ничто, но ощущения будто падаешь с высоты, а над тобой абсолютный одинокий мрак космоса. Высоты, где когда-то возможно жили боги, пока они презрели свое последнее творение - нас.
  Через минут пятнадцать этого ужаса, медленно намечается чувство успокоения, привыкания, безопасности. Оно усиливается и переходит в состояние внутреннего покоя, умиротворенности, лететь становится менее страшно, 'ничто' великого абсолюта соприкасается с 'ничто' человеческой сути, и они оба схлопываются, давая этот эффект умирания, соединения со смертью в ее вечности.
  И вот сейчас можно открыть глаза, чтобы продолжать ничего не видеть в кромешной тьме, но уже с открытыми, всматривающимися в нее, глазами.
  Я помню, как Макс втолкнул меня в это окно, когда он заметил его, а сейчас я должен был втолкнуть себя туда сам, когда увижу. А как его увидеть? Как понять, что это оно? Так можно лететь десятилетия, кто-то там наверху найдет ваше тело когда-нибудь рано или поздно. Или не найдут, потом ваш призрак будет искать, кому рассказать, что вас не нашли. Или искать сам место, где осталось лежать ненайденным то, что когда-то некогда было вами.
  Я думаю, что я бы его все равно бы увидел, я был уверен, поэтому когда я увидел какой-то проблеск света, чего-то подсвеченного, в темноте это иначе и не назовешь, я собрался, сконцентрировал свое внимание и как-то запрыгнул в него. Втолкнул себя, залетел внутрь. И потом, когда я был уже внутри, когда пролетел стену, толщу этой нематерии, я упал на землю и еще покатился по ней кубарем как какая-то пластмассовая детская игрушка.
  Поднявшись, первое что я увидел, что произошли изменения, все было черно-белым, как на фотографии и именно они были у меня в руках, те самые две, которые он тринадцать лет назад прислал мне. Снова две фотографии, снова этот осенний парк. И снова человек в зеленой куртке идет, спешит куда-то в противоположную от меня сторону, а я должен его догонять, как и весь этот последний год, я начинаю идти за ним. Он совсем близко, он снова далеко, близко, ближе, дальше, я иду, начинаю бежать за ним. Направление, Макс сказал мне об этом. Я вспоминаю его подсказку, выпиваю ее. Зеленая куртка маячит впереди, парк захватывает своей осенней красотой, мрачной, мертвой, замкнутой в этой фотографии, до меня наконец доходит, что я внутри нее. И как только я понимаю, меня резко уносит назад, в начало, откуда я начал идти, а зеленый человек останавливается. Я помню, как этот парк выглядел в цвете, каким он являлся в моих снах, но сейчас он был выполнен в черно-белой ахроматической гармонии. Фил?
  Человек останавливается и поправляет куртку, прихлопывая карманы, но я не вижу его лица. И вот сейчас я замечаю, что в парке никого больше нет, а я стою возле скамейки, на которую и сажусь. Кладу рядом с собой фотографии. Они дадут направление. Зеленая куртка идет в мою сторону, я слышу, как она начинает смеяться и приветствовать каких-то невидимых людей или аудиторию. Гостей, присутствующих на заседании. На трибунале. Слышно шарканье подошв на гравийной отсыпке, но не болезненное, скорее ленивое, чмякующее. Куртка, все больше принимающая образ знакомого мне человека, тем не менее выглядит отталкивающей и пугающей, как если бы привычный вам чей-то облик наполнили содержимым другой личности, придав ей совершенно иные двигательные привычки, превратив их в кривляние и пародию на драгоценный оригинал.
  Внимание всем. Он пришел! Он нас наконец-то разыскал! Простофиля докопался до самой сути!
  Но ему никто не отвечает, тишина прикасается ко мне своими тонкими кисточками, создавая камерное чувство полной изолированности, как будто бы мы заперты в какой-то коробке или гробу. Внимающая ему публика, судя по его реакции рукоплещет.
  Ко мне подходит скоморох, шут, джокер. Гримаска, татуировка на груди у Фила. У зеленого человека его лицо. Или даже он сам и есть джокер, я не вижу, что скрывается под маской. Но и не уверен, что это маска, потому что лицо подвижное, оскаленное, безумное. Он говорит:
  Столько времени бежать и все не туда, ха-ха-ха. Морикон как всегда ошибся, в этот раз направлением. Только в этот раз? Он и человека перепутал. Бегает за ним. А за кем? Представьте себе, за скоморохом. Он говорит это максимально гротескно, чтобы я почувствовал, насколько неуместно мое присутствие здесь. Чтобы каждый невидимый судья это услышал и возликовал в исступлении хохота.
  Он снова обращается к несуществующей публике, рисуя жестом что-то комичное, видимо напоминающее меня. Аудитория чем-то беззвучно вторит ему, но я понимаю, что скоморох их слышит, а они слышат его. Они смеются надо мной. Все там. Вся коллегия. Фил никогда не называл меня Мориконом.
  А мы сейчас спросим у достопочтенной венефики, отравительницы, что там у нас со временем, которое все время ускорялось, но после было специально для Морикона остановлено, чтобы он смог с нашим маленьким мальчиком попрощаться успеть. И он начинает смеяться куда-то в пустоту возле себя, рыча и выплевывая сгустки слюны.
  Магистраты, представители невидимой коллегии трибунала, медленно проявляются размытыми очертаниями в воздухе, напоминая масляные разводы в разряженном воздухе.
  Ну что же, мне предстоит договориться с шутом, по-другому я не смогу, не с ним ли я все эти годы вел диалог, он прав. И он сразу же подтверждает мое предположение:
  Это ты ко мне бежал, Морикон, а я ждал. Ко мне, все эти тринадцать лет. Ха-ха-ха.
  Аудитория по-прежнему не слышима, но меня уже пугает то, что я здесь единственный, кто не слышит и не видит их.
  Добро пожаловать на наше внутреннее кладбище, сообщает скоморох. Я хочу было уточнить, что суды не проводят на кладбищах, но раз он считает это уместным, то и пожалуйста. Оно самое, внутреннее кладбище Фила, куда я пришел искать вопросы, или, как Крис говорит, когда-то давно сбежал туда жить. Шут здесь десигнатор, а я больше не фунерарий, мои полномочия утрачены, я теперь никто. Фил называл скомороха своей приросшей к нему, ожившей маской, темной неуязвимой стороной своей личности, глуповатым простаком с городской ярмарки развлечений, в тени которого он сам мог спрятаться, где никто не достал бы его, где ему удавалось бы скрыться от всего мира, но в первую очередь от людей. Хочешь поговорить со мной? Тогда постарайся понравиться скомороху. Я выпрашивал его благосклонность, располагал шута к себе, всячески старался его задобрить, понравится ему. Быть мрачнее ночи, чернее тьмы, только чтобы он видел, что мне нет равных, что я исключителен. И тем самым он разрешал мое присутствие, давал мне право подойти к нему на один шаг ближе. То, что было внутри, под этой личиной, было искалеченным, израненным подобием ребенка с навсегда погасшими глазами, но не мертвым. Мертвым был шут.
  Кто из них был настоящим Филом, собственно он сам или скоморох, мало кто знал. Шут был его вторым, злым 'я'. Там, где не справлялся сам Фил, на арену выходил скоморох и никто не имел шансов на спасение. Мне же довелось увидеть того, кто был спрятан под этим скалящим злобную пасть кровожадным огром. У меня было для этого четыре месяца тринадцать лет назад.
  Сейчас он стоял напротив меня и я снова должен был ему нравиться, чтобы он разрешил мне поговорить с Филом. Он стражник его внутреннего кладбища, а я здесь не более чем самовольный пленник, решивший, что лучше уж жить внутри кладбища мертвеца, чем остаться навсегда без него. Если я так далеко зашел уже, что еще могло иметь сейчас значение? Моя собственная жизнь?
  Я взял в руку фотографии и посмотрел в глаза Филу, на одной из них, где я больше не видел никакого психопата, выглядывающего из-за дерева, я увидел скомороха - каким он был передо мной сейчас, на второй, где он лежит, спрятанный в осенних листьях, был живой человек, то есть сам Фил. Никакого направления я больше не чувствовал. Как и понимал, что я изначально неправильно схватил всю эту экспозицию, это шут был мертвецом, а Фил нет. Он был жив, маленький ребенок, который в шесть лет принимает решение навсегда спрятаться под маской того, кто однажды убивал его - чудовища из библиотеки. Превращается в эту маску и дает ей все полномочия управления собственной жизнью. Он делает свой главный страх своим оружием мести людям, потому что каждый из них для него теперь враг. А я был прислужником скомороха, превратившись в лучшего друга смерти, все эти тринадцать лет, пока настоящий человек долгие годы медленно умирал внутри этого монстра.
  Ну хоть это ты наконец-то понял, браво! И он картинно аплодирует мне в полной тишине, размахивая ладонями у меня перед лицом.
  Он говорит:
  Не хочешь еще раз тринадцать лет? Мне понравилось. А как ты меня дразнил, как пылинки с меня сдувал, как колпачок мой разглаживал ладошкой. Мне что прикажешь, от всего этого тогда просто так отказаться нужно было? И допустить тебя к нему? Ну уж нет. Морикон мой лучший друг. Не его. Мой!
  Он говорит:
  Ты вообще знал его настоящего? Нашел время узнать? Или у фунерариев на такие мелочи времени нет, ха-ха-ха. А сейчас что, прибежал за памятью? Страшно одному стало? Прибежал отпустить покойника? Чтобы на твоей могильной плите что-то еще было написано кроме 'он искал Фила'? Фил, Фил, Фил. Как же дорогой наш Эдо был прав! И так тринадцать лет. Как ты всем надоел, Морик, со своим Филом. Деревце не хочешь посадить на кладбище? А то все мертвое такое, ха-ха-ха. Я и есть Фил, дуралей!
  Скоморох вбивает вопросы гвоздями в мою голову, каждый раз при этом обращаясь к невидимой аудитории и раскланиваясь. Магистраты в ответ что-то шумят, но я не смотрю в их сторону.
  Я сказал ему, что да, я пришел сюда посадить дерево. Одно маленькое дерево на этом кладбище, которое принадлежит Филу, потому что оно внутри него, а скоморох, я напомнил ему, здесь не более чем страж. И ему не понравилось, когда я сказал, что пришел к Филу. Его передернуло от этого, от этих слов.
  Страж? А я думал, что я здесь живу. Мы все точнее. Он постоянно смеялся, как будто бы один раз рассмеяться было недостаточно. Пришел к Филу? Нет ко мне, Морикон, ты пришел. Вот так вдвоем и будем здесь, как ты и хотел.
  Не этого я хотел, никто из нас, шут. Мы были друзьями и все, что я хотел бы сейчас, чтобы он был жив. Не для меня, для него самого. У меня могут быть и новые друзья или даже уже может быть есть.
  Он закинул голову и смеялся минуты две, огромный рот напоминал клацающий клюв осьминога.
  Тебе не надо больше меня задабривать, Морикон! Друзья, ха-ха-ха. Вы это слышали? Призраков называет друзьями. Сколько у тебя их, в новой стае? Сорок один? И этих двух еще из автобуса запишем.
  Я про живых друзей. Лучшего друга смерти больше нет, потому что этим другом был Фил, а смертью ты, скоморох, ты живой мертвец и ты думаешь, что все еще жив, оставаясь здесь на этом кладбище один и разговаривая с невидимой коллегией. А я был другом Фила, все эти годы и остаюсь им, даже если он мертв.
  Живых? Скоморох становится на четвереньки от смеха и начинает кашлять, демонстрируя мне ужас того, насколько ему смешно это слышать.
  У тебя там нет ни одного живого человека в твоем этом сгоревшем доме.
  Морикон, а ты уверен, что дом сгорел? Этот дом вообще был?
  Уверен, Лексе сжег его. Лексе живой, он выжил.
  Лексе выжил? Скоморох хохочет. А давай мы вернемся на несколько лет назад и посмотрим на небольшую стайку птичек, зеленого или - скоморох притворяется, что задумался - оливкового цвета, летящих в одной холодной стране в сторону Лексе, а он там, на той равнине один куда-то убегает от них в поисках укрытия. Зачем красивые птички кеа летят к нему? Ха-ха-ха. Он бы и не смог приехать, твой дом спалить, потому что их больше нет, ни дома, ни твоего мертвого друга, ха-ха-ха.
  Кто там у нас следующий?
  Я не верю скомороху. Я знаю Кристину много лет. Он мне сейчас Васильевну напоминает из интерната. Огромная вздутая рожица, с прорезью мокрой пасти.
  Да? А они тебе не рассказывали, как оба в аварию попали? Оба, повторюсь. Кто там за рулем этой Нивы был, дай вспомню. Он чешет огромным пальцем подбородок. Да как его этого.
  Лубкин? - спрашиваю я.
  Вот! Он самый! Да и ты сам все знаешь. Ай да Морикон, научился детали складывать в смыслы.
  А мужик ее, мишка, как она его называет, он еще все тебе пытался донести это, все пробивался. И так и эдак, а Морикон все никак, ноль внимания. И братом Фила уже назвался, а Морикон и носом не ведет. Ты не заметил, что у тебя там все в одно целое не складывалось, факты были, а картины событий нет? Как ты ни все выкручивал, оно не соединялось. Потому что это карты мертвецов! Нет там живой логики, поступков и действий. Не внешняя и внутренняя карты, а одна единственная, мертвая.
  Я не мог поверить ни единому слову скомороха, хотя мой мир и переворачивался. Я если в чем и разбираюсь неплохо, так в том, что относится к смерти и различать живых и мертвых я умею, даже если они и перемешаны.
  Скоморох хотел моего внимания. И что-то еще, что я не мог понять.
  Поэтому я переиначиваю вопрос так, как он его хотел бы услышать.
  Как вы умерли? Ты и он. Я прав, скоморох, ты же тоже мертв. Живой мертвец. Одинокая маска на кладбище прошлого. Ты здесь, как и я, один в этой пустоте закрыт. И нет никакой оратории призраков, потому что я бы их услышал. Только невидимые магистраты свои вековые судебные тяжбы просиживают, им и дела до нас нет.
  Ну что же, Фил, Фил, Фил. Да! Именно так.
  Я может быть и потратил много лет своей жизни, единственной, как ты напомнил, на поиски его, на то, чтобы просто в один день оказаться здесь с тобой в этой внутренней мертвой тьме, но это моя единственная жизнь и мои тринадцать лет, и я сам решил так, подарить их ему. Чтобы ты, скоморох, был на этом кладбище не один все эти годы, а здесь еще был кто-то, с кем ты мог бы всегда играть.
   Поэтому ты и сам знаешь, что у тебя с друзьями не лучше. И единственным твоим другом и, поэтому лучшим, все эти годы был я! В этом ты прав! А ты, мой дорогой скоморох, и есть сама смерть, потерявшая своего единственного хозяина и бесконечно погибающая снова и снова вместе с ним в этих его последних четырех минутах в стенах его внутреннего кладбища. Каждый день снова и снова. А я все эти годы был по своей воле заключен в эти оковы вместе с тобой.
  Шут, я вижу он немного сдал, я что-то угадал, что угадывать был не должен. Он берет двумя руками за свое ухо и растягивает его в разные стороны, превращая в слоновье, огромное.
  Да? Уверен в этом? Ну как подскажи мне, как там звучит это четвертое воззрение кодекса? Последняя просьба Фила.
  Он адресует это магистратам, которые стали еще менее различимы, и, возможно, почти исчезли, но уже сомневается, а не остались ли мы сейчас действительно здесь вдвоем.
  Ну что, я слушаю, Морикон, и он подтягивает это ухо размером с парашют к моему лицу, говори прямо сюда.
  В его интонациях я больше не слышу злобы, он замешкался, вроде бы еще все тот же скоморох на ярмарке, но уже потерявшийся и заплаканный. Лицо все больше становится похожим на маску.
  Морикон, что ты можешь изменить? Ты окружен смертью, она за тобой следом ходит, как потерявшаяся. Чем ты от меня отличаешься? Ты так и не понял, что смерть - это конец? Я все еще не слышу ответа. Ну говори же, мы все ждем!
  Откуда эти слова появляются в моей голове, я не знаю, их там как будто бы кто-то произносит голосом, который я очень хорошо помню. Я пью подсказку.
  Пока еще жив, ты все еще жив.
  Вот, что он сказал мне. Все еще можно изменить, пока ты жив. Он им был, а я и есть он. Аудитория, к которой взывал скоморох, проявляется на несколько секунд, я их вижу и это не призраки, мы сейчас в доме-интернате матери и ребенка и люди, которые сидят на мраморных одрах приобретают вполне себе человеческий, если так можно сказать, вид и начинают чем-то напоминать советских трудящихся сферы образования, а сам парк - комнату для воспитателей, где все они восседают по двум сторонам ее на школьных деревянных стульях и в самом центре всего этого стоим мы двое - скоморох и я.
  Я вижу они возмущены чем-то. Перешептываются, поглядывают. 'Он идет к Филу, ну надо же, опомнился, когда и нет его уже, его Фила. Помер.'
  Скоморох стоит, как напроказничавший школьник, опустив голову вниз.
  Пожалуйста, пропусти меня к нему. У меня нет больше подсказок.
  И его тоже, я поворачиваюсь к скомороху, он со мной пойдет. Не одному же ему здесь оставаться. Он мнется с ноги на ногу, будто бы стесняется что-то сказать. И это страшный грозный скоморох, каким я его знал.
  Морикон прав, отпустите нас. Пожалуйста. Он складывает ладони домиком. Я здесь один не хочу больше оставаться. В этих последних четырех минутах, пока он умирал там, в своей комнате, лежа на полу, истекая кровью, и я умирал вместе с ним.
  В середину комнаты прямо в нашу сторону медленно выдвигается высокая крупная женщина, ей тяжело идти и на ней маска скомороха, очевидная, она и не притворяется им, это маскарадный костюм. Маска выглядит в точности как лик джокера, но это не он, он стоит со мной рядом и открыв рот ожидает ее дальнейших действий.
  Женщина одной рукой стягивает со своей головы маску шута, под ней я вижу еще одну, похожую на выбеленную восковую машкару или вафельный зонтик, пластиковое застывшее лицо манекена, потом она снимает и ее, освобождая раздутое женское лицо с подвисшими щеками и веками. Она, сейчас заметно постаревшая, землистая и уже лишенная былой уверенности в себе, с чертами потерявшими некогда злодейский их образ, эта женщина подчеркнуто вежливо, сама скромность, суетливо перебирает какие-то бумаги на столе, который появляется в этот момент из ниоткуда.
  Сейчас, сейчас, прошу, подождите, мне так неловко.
  Она вырисовывает какой-то круг в одной из школьных тетрадей, а потом фигурно отрывает его толстыми пальцами и внутри него ассиметрично набрасывает какие-то черты лица, которые мне сразу напоминают Эдо.
  Сейчас, сейчас, еще секунду.
  Мы все ждем.
  Потом она протягивает тонкую резиновую нить через проделанные по обе стороны в маске дырочки и натягивает ее на свое лицо, маска намного меньше его контура и еле закрывает только верхнюю часть, остается рот, какой-то излишний кратер в этой композиции челюстной зоны, через него она нам и говорит:
  Ну и последнее. Так, думаю, будет понятнее.
  Она надевает очки без диоптрий и садится за стол. По-прежнему неуверенная в себе, даже спрятавшись под маской нашего мертвого друга, она, покашливая, нервно теребит лист бумаги, с которого собирается что-то зачитать.
  Вы прошли собеседование. Мы проверили записи в диктофоне, там все чисто, вы не вспомнили ничего представляющего какие-либо риски для нас, все некрологи датированные последними месяцам полностью безопасны для любых участников событий - живых или мертвых. Теперь вы можете быть допущены к венефике.
  Кладет диктофон на стол.
  И уже голосом Эдо добавляет.
  Ты безнадежен, Морик, но ты принят.
  Она пододвигает диктофон к краю стола и я беру его.
  После чего говорит:
  Всего хорошего.
  И после этого:
  А теперь с глаз долой.
  Я остаюсь стоять один на том же месте, где все это началось. Скоморох сидит на скамейке и болтает ногами, его грим почти слез, обнажив голую кожу, и лицо все больше напоминает мне Фила, но я уже могу их различать и вижу этого близнеца, совсем другого человека.
  Может быть, ты мне хоть сейчас что-нибудь скажешь? - говорю ему я.
  Он мотает головой. Нет, это же ты нас сюда привел, а следовательно должен знать, что дальше делать. И не называй меня больше шутом, я джокер.
  Мы в Воронцовском парке. Октябрь, четверг, вторая половина дня.
  Окружающий мир неравномерно возвращает себе цвет, но не фотографии - они остаются черно-белыми. Как и джокер, он тоже пустышка-ахроматик со следами театральной штукатурки на лице. Я мог бы поспорить что это не Фил, так похожи эти два, но сейчас я знаю, что да. Это не он. Он старается выглядеть какое-то время послушным мальчиком, но ему это наскучивает и он начинает носиться вокруг скамейки, разбивая осенние листья как футбольный мячик. Да он же совсем еще ребенок, я бы ему не больше шести лет сейчас дал.
  Кто-то сзади закрывает мне глаза двумя руками и шепчет в ухо 'вспомни'. Я знаю этот голос, но как-только я вспоминаю, джокер, который все больше в этот момент напоминает нашкодившего шестилетку, бросает в меня огромную охапку листьев, от которых пахнет костром. И сам своей выходке смеется.
  А я говорила, осторожнее надо с кувшинчиком обращаться, в нем содержимое небезопасное. Он вот тебя им напоить собирался, а почему-то сам выпил. Или недоброжелатели напоили. Подмешали во что-то. Или ему преподнесли, да, были там какие-то мальчишки, все вокруг расхаживали, а потом эту дощечку со стаканчиками глиняными и предложили, там, говорят, вино. Пей. А я смотрю кувшинчик мой синенький стоит, а его же только если в шутку пить можно, понарошку, ну как вы делали, когда играли, ну вспоминай, Морик, когда вы играли.
  Это вы и есть та самая венефика?
  Слово то какое еще придумали, я лоточница, яды в роще продаю, а вы у меня частенько отоваривались, ну не вы, а твой дружок скорее. Ну тот рыжий, симпатичный, ну вспомнил?
  Лоточница? Я вспоминаю ее венок в волосах, мы еще думали, почему она живые цветы не вплетает, да, помню конечно же.
  Ну вот, а сейчас кувшинчик вспоминай, синий. Дружок твой у меня приобрел. Что там было? Коренье одно злющее, людям лучше не пить, но вы тогда его поздним летом покупали, оно в этот период силу теряет. Можно насушить и потом как чай заваривать. Вспоминаешь? Вы в конце июля у меня были, кувшинчик синенький.
  Фил тогда купил у нее сок корня цикуты, да, в синем глиняном кувшинчике, но я не помню, что мы с ним сделали, точно не пили. Это он так только сказать мог, что меня этим напоить собирается, мы же играли, она права. Я не помню, что с эти кувшинчиком стало. В храме его уже не было.
  Так то и не важно, что с ним стало, важно, что ты вспомнил, что там было. Ну-ка, выпей подсказку.
  Она вливает мне в рот какую-то сладкую жидкость, похожую на воду, разбавленную с медом. Сладко?
  Да.
  Зеленую купинку заприметил где в низине заболотистой, за стебелек потянул, а там белый корешок показался, красивенький такой, сахарный, а из него я сочок по кувшинчикам разливаю, вот дружок твой такой один у меня и приобрел, когда вы в рощу шли.
  Я вспомнил все, торговка ядами, отравительница, в лотке своем снадобья предлагает расставленные, Фил у нее этот сок купил, когда мы на холм поднимались. Она еще им заинтересовалась или он ею, я уже не помню, не будь там меня, кто знает, куда бы все это зашло.
  Его, что, отравили? Вы это хотите сказать?
  Вот еще, я такими сведениями не наделена, где-то что-то слышала, но ничего не видела, мое дело крайнее, продаю травы, снадобья и ни во что не лезу.
  Но вы же яды продаете.
  Продаю, и что с того? Я же не расспрашиваю, кто зачем, для чего берет, вот и говорю, может недоброжелатели какие были, в начале весны, корень сильный, апрельская цикута у меня нарасхват, действенная, сразу помогает, как принять.
  Помогает это убивает вы хотите сказать?
  Морик, ну что ты такой недогадливый, я же уже все сказала, два мальчика ему что-то на дощечке принесли, а там кувшинчик, а я свою посудину быстро узнаю, как и то, что внутри нее.
  Я чувствую, как засыпаю, все плывет перед глазами, темнеет, но это какая-то сонливость, джокера я вообще утерял из вида, его не слышно нигде. Венефика, отравительница, говорит, что цветочки в волосах у нее могильные, она сама и насобирала. Насобирала? Эти пластмассовые цветы где-то растут? Что она мне подмешала?
  А чего сразу не растут-то? Еще как растут. В местах упокоения и произрастают. Вот пройдусь на ночь глядя по захоронениям, новые веночки и готовы. Медком тебя напоила, Морик, чтобы спалось сладко.
  Я чувствую, как все сложнее становится сопротивляться сну, он захватывает мои мысли, сужая сознание, забирая мои силы и способность понимать происходящее. Я помню, что я в парке, джокер сбежал, глаза мягко закрываются сами. Венефика отравила меня? Или усыпляет для чего-то? Они же отпустили меня к ней, я получил разрешение, но для чего?
  Все вокруг растягивается, как расплавленная карамель и я, вслед этим тягучим атласным нитям, сползаю на еще более нижние уровни сна, здесь так спокойно, что и овец не нужно считать, все такое мягкое и талое, обволакивает влажной густой слизью, тепло. Венефика стоит совсем рядом и поглаживает меня по голове, как прихлопывают хозяева любимый скот перед убоем. Она что-то говорит про мятный сироп, потом про 'может пойти гной', потом про то, что мальчиков было двое, но один из них походил на девочку, она сомневается, они хоть и детьми были, но какими-то очень странными, как будто бы карлика два.
  Она говорит:
  Я еще все думала, что может какие беспризорники, не моются, запах от них странный какой-то, а у меня нос натренированный, я с растениями работаю.
  Она говорит:
  Мама еще у них где-то ждала, они спешили, кувшинчик я им продала, но с тех пор больше не видела конечно же, они все спрашивали апрельский корень, сильный, сразу действует, три - четыре часа и все, как и не было человека.
  Она говорит:
  У твоего дружка были недоброжелатели?
  Венефика распрямляет выцветшие ленточки, выпавшие из ее головного убора на лоб, подзывает к себе джокера, который, как выясняется, бегал где-то поблизости и целует его в лоб. 'Ну вот и время прощаться подошло'.
  Через сон я слышу голос Фила, который повторяет мне 'вспомни'.
  И уже, полностью проваливаясь в небытие, я в этой пелене различаю двух знакомых мне карликов, которые подходят, неся в руках деревянную дощечку, на которой стоит одинокий синий кувшинчик. Кобольд-девочка спрашивает:
  А хотите чаю на ночь? С травами, на даче насобирали. Спать лучше будете. Действие отвара начинается через часа три, иногда несколько позже. Сначала появится легкое приятное возбуждение, оно будет усиливаться, немного пугая вас, пульс и сердцебиение ускорятся, еще час или два принесут головокружение, эпилептические судороги, кровавую рвоту. Вас будет знобить и тело покроет ледяной пот, лицо посинеет, придавленное появлением цианоза, дышать станет труднее. Еще труднее. Еще.
  Кобольд-мальчик говорит:
  Апрельский омежник, тетя знает свое дело, у вас будет пять часов, чтобы ничего больше не сделать.
  Он говорит:
  Паралич дыхательного центра. Вы попытаетесь встать, но у вас уже не будет сил и тогда вы упадет вниз, на пол, ударившись об угол передней опоры кресла и разобьете лицо, справа, повредив глаз.
  Он говорит:
  Четыре минуты. Потом все.
  
  'Вспомни'.
  
  Венефика говорит:
  Ну так что, Морик, вы хотите чаю? На даче весной сама насобирала. А вот дружок ваш не отказался.
  После чего я резко просыпаюсь и подскакиваю. Мое лицо горит.
  Морикон, ты что совсем того, так далеко с венефикой заходить? Я тебя чуть вытянул оттуда. Джокер заполз испуганный на скамейку с ногами, на ней все еще лежали две фотографии и сидел я. На одной из них, по-прежнему, был изображен мертвец, то есть, как я раньше это думал, а на второй, которая принадлежала джокеру, было пусто, дерево стояло одно. Ты так не шути больше. Она же тебя в его смерть затянула, а ты там и остаться мог, пришлось тебя трясти, по щекам хлестать, еле успел.
  Это поэтому ты в меня листьями швырнул?
  Я пытался тебя сразу остановить. Джокер снова превратился из ребенка в Фила, грим почти исчез, зато куртка была снова зеленой, к нему вернулся цвет.
  Сил у меня физически не осталось, но и понимания, что делать далее не прибавилось. Джокер что-то болтал про то, что он теперь свободен от этой фотографии, потому что ему не нужно больше охранять кладбище, поэтому оно возвращает себе первоначальное значение парка, а вместе с ним и естественную природную палитру, но я что-то не заметил, чтобы фотографии стали от этого цветными. Ну так они же и останутся ими, снимками, застывшими мгновениями ушедшего времени, но вот от этой тюрьмы, быть там навсегда замкнутым, джокер теперь был свободен. И ему не терпелось встретиться с Филом. Я и подумать о таком не мог, какой оборот принимали события.
  Больше ничего он не знал и ждал, что я смогу найти решение. И еще он сказал, что я отныне не лучший друг смерти. Я теперь лучший друг Фила и его, джокера. Небо прояснилось и в парк упали редкие пристыженные лучи осени.
  Как это теперь называется, 'мы идем к Филу'? Но он запротестовал сразу, нет, нет, это всегда будет твоим действием. И ты не идешь к нему.
  Ты уже пришел.
  
  Направление, что этим хотел сказать Макс. Что я должен еще увидеть здесь? Быть внимательным к деталям. Мне кажется, что я лет на сто постарел, все болит. Если бы здесь был Макс, он бы сразу подсказал. Джокер бесполезен. Или это я уже пришел в себя? Нет, не похоже, тогда были бы люди, какой-то шум города. Что-нибудь живое и сейчас весна вообще-то. Там весна, не здесь. Здесь всегда останется осень. Направление. Я смотрел перед собой всегда, в пол, как того требовал второй протокол, каждый раз я шел вперед за этим парнем в зеленой куртке в тот конец, стало быть, идти не нужно. Этот парень и был джокером, а я весь год шел в неправильном направлении, думая, что иду к Филу, идя за его маской, за лицедеем. Сейчас же джокер, превратившийся в довольного пацаненка, сидел рядом и ждал, что я там смогу придумать. А Фил где-то все это время был один, и может быть ждал меня. Или даже, если и не ждал, то знал, что я где-то там есть и когда-нибудь найду его. 'В какой-то момент ты будешь все знать'. Я сейчас же все 'это' и знаю и я здесь в этом самом моменте, где я должен был быть. Или он это найдет меня?
  Направление, куда я еще не шел, куда я еще не смотрел, и здесь я понимаю. Я всегда, всегда смотрел только прямо, был зависим одним этим направлением, не поворачивал голову, преследуя зеленую куртку и только ее, взглядом, мыслью, цепляясь за нее, как единственное напоминание о нем. То, что и хотел от меня джокер. Но я не смотрел в том направлении, где всегда был настоящий Фил. Опустевшее правое крыло дома, которое оставалось пустым, когда он уходил, где он мог когда-то жить. Куда я никогда не смотрел. Как и здесь в парке, не поворачивая голову ни влево, ни вправо. А это было так просто, посмотри влево, никого, а сейчас посмотри вправо. Направление. НаПРАВление. Макс все это сказал мне.
  Фотографии укажут вправо.
  Я сразу вижу их там. Как Дарик фотографирует его. Слышу их речь в нескольких метрах от меня. Смех Дарика и, да, я слышу смех Фила. Его голос. Джокер уже подскочил и помчался в их сторону. Счастливый маленький мальчик, который только что получил разрешение на отмену правила четырех минут. Правила, по которому он был весь этот год заключен в моменте смерти своего хозяина.
  Да, правило четырех минут больше не действует. Но для меня, увы, да. Я здесь пришлый.
   Фил говорит Дарику:
  Некто Морик пришел нас навестить. Готовы ли мы принимать гостей? Или мы их только провожаем?
  Дарик, фотограф, отвечает утвердительно. Я улыбаюсь, некто Морик здесь. Фил обнимает дерево и говорит, что благодарен ему за то, что оно стало для него укрытием, пока он ждал. Он говорит:
  Меня никто здесь не видит и я могу заниматься наилюбимейшим своим делом - наблюдать, высматривать. Кто там куда и зачем идет. Или кто спешит ко мне в гости, например. Мне все отсюда видно.
  Я спешил, целый год, Фил. Прости, что так долго. Надо было кое-кого ликвидировать, так сказать.
  Он улыбается, а Дарик мне:
  Все, понял, мальчикам надо поговорить. Он закуривает, перебрасывает фотик через плечо и, обращаясь к Филу, говорит:
  Ну мы еще не закончили, но у нас еще есть время. Сколько угодно. И у вас столько же, а нет, у вас еще больше. Раз вы уже встретились наконец-то. То есть ровно четыре минуты, если быть точным. Так что, Морик, предлагаю ускориться.
  И потом джокеру, который прислонился к дереву с другой стороны и слушает, о чем это мы здесь все болтаем:
  И ты давай со мной, никто у тебя Фила больше не заберет.
  Макс говорил, что в окне будет минута или две, у меня было целых четыре. Не считая еще вечности со скоморохом, но это мне где-нибудь засчитают, я уверен.
  Фил говорит мне:
  Пойдем пройдемся немного напоследок. 'Напоследок' звучит больно, но я здесь еще могу себя контролировать, сохраняя взрослое присутствие рассудка.
  Так это ты был последним выжившим? - спрашиваю я.
  Ну если верить манекенам, пока они еще думали о себе как о призраках, то нет, но в целом да, в своем стиле отвечает мне Фил, запутывая и переусложняя все только ему одному понятным символическим рядом.
  И поэтому я долго не мог зайти в твою комнату? Чтобы не видеть маски, которые ты там хранил?
  Я их там точно не прятал, а кто прятал, спроси лучше Эдо в следующий раз, если он представится.
  Он тебе, можно сказать, почти передал 'привет', но ты же знаешь его, там 'почти' это уже правило, но ему жаль, ему правда жаль, что так все вышло, он ехал к тебе тогда, к своему другу, он не хотел, чтобы все так закончилось. А сейчас у него еще есть четыре года, и он их проведет рядом со своей матерью.
  Я знаю, он от нее ни на шаг не отходит, я навел справки. Фил так шутит, справок у мертвых нет, но информацию они при желании раздобыть могут. Морик, а ты мне некролог напишешь? Ты же умеешь.
  Я не настолько талантлив, как вы, Месье. Ваш некролог вся моя жизнь. Но когда-нибудь... Когда-нибудь такой день настанет, а там кто знает. Я к нему буду готов, обещаю.
  Он говорит, что хотел бы сейчас на скамейку запрыгнуть и кричать что-нибудь громко или убежать куда подальше отсюда, но он не сможет, потому как мы оба закрыты в этой фотографии и он либо в ней может оставаться, либо ему мир живых придется тогда покинуть. Как ты в этой фотографии целый год все за джокером бегал, а я каждый раз смотрю, снова Морик здесь и снова за джокером, а я зову, зову и нет ответа. Поэтому он и не говорил со мной, чтобы я его сам нашел, разобравшись как устроен джокер, у меня и нечего что на это ответить. Так бы и бегал дальше за зеленой курткой еще годы, а Фил бы не дождался и ушел. И джокер остался бы заперт навсегда в его четырех минутах смерти хозяина, что бы это для меня означало бы, даже представить страшно.
  Прости, я за ним больше, чем один год бегал, можно сказать тринадцать лет, как и все мы те, кто тебя хотел знать, но ты не подпускал. Мы все хотели знать Фила, мы все были его друзьями, включая Эдо, он ехал с джокером поквитаться, но вспомнил тебя настоящего, потерял контроль и допустил ошибку. Прости. Кто мог предположить, что все так будет.
  Ты знал, что происходило со мной все эти четыре года, твои связи в психиатрии, как же я не подумал, а я не знал о тебе ничего. Твой невнимательный друг.
  Фил говорит, что настолько невнимательный, насколько и не мрачный.
  Больше не мрачный, выгорел, я теперь даже нормализованным стал немного, баланс хаоса и самосохранения восстановлен, как у Лексе, с ним тоже все хорошо, он после всего еще и жив остался. И даже привет тебе передавал.
  Он говорит:
  Лексе. И сразу улыбается хитрой улыбкой. Обними его от меня. И еще прижми покрепче, скажи ему, я все помню. Я было на секунду решаю уточнить, что именно все он помнит, но потом понимаю, что это так и должно остаться для меня неуточненной и никем никогда не дополненной деталью.
  Фил, я столько лет ждал эту встречу. Ты и так все знаешь. Видишь меня здесь таким, какой я есть. Что можно за четыре минуты успеть было бы? Спасти тебя? Прости, что я тогда не пришел. Я не смог перебороть свой страх, потому что еще раз подняться на двенадцатый этаж и уже спрыгнуть по-настоящему я не мог, я был там в тот день, но не смог, потому что хочу жить. Хотел всегда. И ты хотел, я знаю. Ты не был мертвецом для меня, ты вообще им не был, скоморох разыграл нас, нет, меня, нет, я сам не смотрел туда, в твою настоящую жизнь, я не был готов тогда увидеть тебя таким, живым, пока ты был жив, а потом не готов был увидеть и мертвым, когда ты умер. А сейчас уже и поздно, вся жизнь прошла. Так и остался лучшим другом смерти. Не твоим.
  Моим. Я все знаю. А кто знает, он улыбается, третье воззрение, я ждал, что ты придешь. И то, что ты сделал сейчас, ты бы не смог сделать четыре года назад. Ты встал и сам запрыгнул на этот двенадцатый этаж, чтобы потом спуститься по лестнице и выйти из подъезда через главную и единственную дверь. И поэтому ты здесь. Хорошо Эдо с Джокером нас закрутили, теперь понимаешь почему я остался в мире живых, иначе бы ты бежал за зеленой курткой всю жизнь, так бы и думал, что это я. Чтобы ты вспомнил, что я есть, мне нужно было это, чтобы ты вспомнил меня, перед тем как я уйду.
  Я должен был найти его, закончить игру джокера, высвободить его из последних четырех минут, вернуть его назад к Филу, чтобы они вместе могли уйти навсегда и кое-что еще, о чем Фил меня даже не просил. Он же знал, что Лексе жив, мертвые все знают. Вдвоем мы могли завершить то, что он не успел и избавить этот мир от двух оставшихся чудом в живых чудовищ, раз на них яд не подействовал.
  Про Крис он не знал ничего, она была новой женой его брата, но он не вникал, все это происходило уже после смерти Эдо, когда Фил полностью отдал себя действию - возмездию. Больше его ничего не интересовало, он не верил никому и ничему, все люди исчезли, осталось только действие. И злость на весь мир, который обвинил его в том, чего он не совершал, убийстве по неосторожности. Никто не знал Фила, никто из нас, и мы никогда не слышали про слово 'предательство', потому что на тот момент все мы разбежались или умерли. С этим словом Фил жил последние четыре года. Каждый отдельно взятый день. Убийца, которого предали.
  Манекены не смогли убить его, а именно таков был их план, чтобы там не думал Эдо, он ехал к другу повеселиться, не рассчитал дозировку и просто умер рядом с Филом, который доверял ему. Эдо строил свое агентство ритуальных услуг с джокером, не с Филом, но вся суть этого была инспирирована знаниями и идеями Фила. Все абсолютно, без него Эдо бы ни смог ничего, джокер был только посредником. Все, что происходило в зеленом доме было создано им, настоящим Филом, пока Эдо вел бизнес с джокером и они работали достаточно слажено, и именно его, джокера, Эдо и ненавидел, а Фил был его другом, даже если он и забыл об этом.
  Мы все в какой-то момент забыли, кто такой Фил, став друзьями джокера, включая меня. Поэтому тогда он и сказал Лексе, что у него никого нет. У настоящего Фила никого и не было. В то время пока джокер и Эдо строили все это, Фил занимался тем, к чему он так долго шел - возмездием, поэтому так незаметно все это и происходило. Манекены слишком поздно спохватились, когда их почти не осталось. До них дошло, что простак джокер не имеет к этому никакого отношения. Тогда они и решили остановить Фила, разыграв всю эту театральную постановку с Эдо. Мы хотим его немного припугнуть, чтобы он стал податливым, послушным, перестал нам угрожать, нашему общему делу, и Эдо тогда в это верил, он думал, что таким образом он сможет его сломать психологически, пошатнуть его веру в собственные силы, но он не понимал, что джокер и Фил действовали отдельно друг от друга, он ехал к джокеру, но приехал к Филу, его некогда другу, поэтому у него и получилась эта досадная осечка. Он расслабился, ему было комфортно, а рядом был друг. И он случайно передозировался. Все, никто этого не ожидал.
  Манекены не рассчитывали на такой результат, вместо того, чтобы, как они думали, избавиться от Фила, они, во-первых, потеряли важного союзника - Эдо, во-вторых, Фил стал намного сильнее, он фактически вышел из рощи, стал действием. И вот тогда они испугались, вся эта игра обернулась против них. Рядом с Филом был Урс, но они не видели в нем соперника, Урс, как выживший, был для них безопасен, они шантажировали его и Крис, чтобы выйти на меня, потому что на тот момент у них не было версий, где находится архив дневников, куда вписаны их имена. И все, животный страх, не более. А я изначально думал о них масштабнее, они жили этой игрой, интригой, ожиданием доступа к архиву все эти годы, зная, что они в безопасности, пока Фил не вышел против них лично, тогда игра закончилась и они превратились в условную систему выживания самих себя. Все остальные их поспешники, так сказать, уже не были активны.
  Когда он позвонил мне тем страшным январским утром, я даже не узнал кто это, не мог вспомнить его голос, никто из нас не знал его, настоящего, мы все привыкли к джокеру, его интонациям и шутливой манере изложения. Поэтому голос Фила звучал иначе, как если бы это незнакомец вас набрал, а вы какие-то нотки в его звучании из забытого прошлого услышали.
  И никто не помнил уже, что Фил всегда, все эти годы был рядом, он не исчезал, не уходил, он закрывался в своей комнате и просто целыми днями смотрел в потолок, планируя свое действие. Урс был прав, он сбегал от нашего безумия, но не на такие длительные периоды. Мы все думали, куда это скоморох пропал, не замечая того, что Фил был там, превратившись в тень. Никто не замечал его и это делало его неуязвимым.
  Он знал, что в тот день, когда я не пришел, я поднялся на двенадцатый этаж еще раз, и что там я был не один, но, почему-то верил, что я справлюсь и смогу противостоять Эдо, а в том, что он там будет, Фил не сомневался. И да, каким-то мистическим образом, у меня получилось. Я долго смотрел вниз, представляя себе эти сорок шесть секунд и спрашивая себя, этого ли я хотел бы себе пожелать или кому-то еще. Ответ сразу был 'нет', поэтому я и не смог. Было страшно вот так просто взять и умереть по-настоящему. Для чего? Чтобы Фил был последним? Или у него еще было время? Или потому что я думал, он выживет при любых обстоятельствах и раскладе событий. А я нет, моя очередь пришла. Именно это вкладывал мне в голову Эдо. Морик, ты следующий. Мы ждем.
  'Мы'. Вот, что меня остановило тогда. Это его опостылевшее мне 'мы'. 'Мы' это были Фил и я. И не более. Всегда, все эти тринадцать лет. В тот момент каждому из нас угрожала опасность, мы не разговаривали с Филом к этому времени уже полгода, и поэтому даже наше с ним 'мы' становилось для меня условностью. Как бы жалко это не звучало тогда, но и у меня тоже было какое никакое мое собственное 'я'. Это я ему и ответил.
  Нет никаких больше 'мы', Эдо. Есть я. И я не спрыгну. После чего выбежал из здания.
  Я решил бежать от всего этого ужаса в первую очередь к психиатру, к кому же еще, я больше не мог жить в этом мраке, не мог слушать мертвых и сверять жизнь по их правилам и еще я очень хотел жить, выжить, продолжить быть.
  Про своего брата Фил не рассказывал никому и никогда, это было действительно какой-то тайной, я не мог бы и подумать, что он существует; такие слухи ходили когда-то давно, но я решил, что это был еще один призрак прошлого. А он, как выяснилось был, они оба пострадали в том интернате, даже не знаю, кто из них больше. Урса они несколько раз забирали из библиотеки, но что они с ним делали, я такое никогда бы не спросил у него. Джокер считал, что Урс был постоянным напоминанием о боли, Фил видел в нем союзника. Они как-то договорились вдвоем и начали действовать, у Фила был архив, Урс предоставлял поддержку в виде своих связей и организации. Как давно он начал появляться в зеленом доме, я не помню.
  Поэтому Фил и знал, как и где я, все эти четыре года. Но не связывался со мной, он никогда не думал, что я его предал, он хотел обезопасить меня и сохранить живым, его же жизнь была закончена. Урс быстро разыскал меня, а потом Валентина Георгиевна посоветовала мне его жену, Крис. Но сама Кристина ничего этого не знала, она была во всем этом новенькая, ей была интересна вся эта история. И только потом, когда она начала расследование, она докопалась до деталей и Урсу пришлось ей все рассказать. По странному стечению обстоятельств, она никогда не видела Фила все эти годы, впервые на моих фотографиях. Странно, да. И только когда они стали получать угрозы жизни их детям, они начали действовать сообща, Урс и сам понял, что все взаимосвязано намного глубже, чем он даже мог подумать. А я все это время страдал от провалов в памяти, это мне и пытались в начале залечивать, чтобы я смог вспомнить, потому что травмированность психики сделала свое дело - мозг убрал информацию. А там были сведения, которые могли помочь понять то, что не успел сделать Фил. Вот мы и стали собирать дополняющие и уточняющие детали, распутывая эту историю.
  Фил с самого начала увидел, что я тоже втягиваюсь в игру джокера, у него не было сил противостоять ему, он не хотел терять меня, поэтому в какой-то мере он сдался, сохранил нашу связь в таком сложном виде, приведя меня в зеленый дом, но почти закрыв себя под маской. Только оставшись вдвоем, мы могли говорить, но джокеру нравилась его собственная игра и он старался все реже допускать мое общение с Филом наедине. Он привык быть мною обожаемым, ему льстило это, кто-то видел различия его и хозяина, но признавал за ним самостоятельный авторитет. И, чтобы не потерять все это, он помог мне забыть все эти уточняющие и дополняющие детали индивидуальности настоящего Фила, стерев их из моей памяти, поместив меня в формулу зависимости на все эти годы, он хотел, чтобы я поклонялся ему, был им одержим. И я был.
  Фил и Урс действительно нашли всех манекенов за все эти годы, пока Эдо и джокер строили похоронный бизнес, Фил проводил собственное расследование, но он продолжал писать некрологи, вот это было тоже его действием, джокер в таких вещах был бесталанным.
  Я думаю, план Фила состоял в том, чтобы деактивировать двух оставшихся манекенов, один из которых, имел личное отношение к Урсу и Филу, и после просто убить себя. Как ему умереть - знал только он сам.
  Но эти двое в масках опередили его, они поняли, что Фил поменялся с джокерами местами, и теперь он сам определял происходящее, джокер же превратился в раненого шестилетнего ребенка, которого он запер где-то глубоко внутри своей памяти. Фил действовал теперь сам, но ему не хватало некоторых навыков скомороха, его изворотливости, гибкости, простоватой глупости, лицедейства. Фил сам по себе был человеком достаточно прямолинейным, мрачным и осуществлял свои планы он также. Прямо. Все это отчасти лишало его той силы, с которой мог бы играть джокер, но именно это и придавало его действию силу прямого проникновения.
  Единственное, что держало его продолжать свою жизнь - это желание справедливости. Джокер был заперт на его внутреннем кладбище, где, по трагической случайности, был все эти годы заперт и я. Там мы с ним и встретились.
  Я стал его последней надеждой вернуться к Филу, завершить эти четыре минуты навсегда. И он начал со мной новую игру, уже оттуда, действуя самостоятельно. Иначе все это не было бы возможным. Память медленно возвращалась, я понимал, что Фил мертв, и если бы джокер медлил, то все, что я бы сделал в Москве - это сходил на его могилу. Джокер бы остался узником на внутреннем кладбище в последних четырех минутах жизни своего хозяина, а я бы неизвестно сколько бы еще лет так и бегал во сне за зеленой курткой, медленно лишаясь рассудка. Манекены бы продолжили свою охоту дальше. Что могло бы случиться с Крис и ее семьей, я не знаю. Урс бы не справился один. О том, что Лексе выжил, я бы тоже никогда не узнал, как и он не знал бы, что я тоже жив. У манекенов были деньги и власть, чтобы жить еще долго. Вы же понимаете, что они делали с некоторыми детьми? Сколько бы еще могло пострадать?
  Они опередили Фила, воспользовавшись его несовершенством, его детским доверием и конечно же природой зависимости. Венефика не показала мне, кто это был. Она только намекнула, что недоброжелатели стояли совсем близко и Фил мог им доверять. Кому он вообще мог доверять в то время? Они могли использовать детские образы, Фил часто обращал мое внимание на символы, которые я пропустил или не заметил, он аккуратно украдкой указывал мне на них, чтобы я мог их прочитать и разгадать. Джокер в свою очередь напоминал мне обо всем этом мрачно, театрально, задействуя всю эту мистическую мифологию и ее образы, чтобы я, будучи невнимательным, мог запоминать больше деталей, уточняющих и дополняющих. И только так он смог медленно меня вести к Филу. Чтобы я никогда не забывал, что есть смерть и у нее есть один лучший друг - я.
  Я узнал, что они отравили его, воспользовавшись еще раз руками людей, которым он мог доверять. Урс не мог ничего знать об этом, он не имел доступа к окружению Фила. Он вообще ничего о нем не знал, они так условились в целях безопасности - все, что они знали друг о друге это то, что они хотели забыть и то, что они хотели сделать тем, кто вынудил их жить этими попытками забыть страшное прошлое.
  Фил не успел достать этих двух, они опередили его. Венефика и джокер показывали мне на сок корня цикуты, но мог ли быть я уверен в этом - нет. Я не токсиколог и не имел доступа к материалам судмедэкспертизы, все это им как-то удалось замять. Не хочу даже думать, как и с чьей помощью.
  Поэтому это должны были сделать Лексе, Крис и я, но это было нашим решением, нашим действием. Пожалуй, сейчас можно сказать, что совместными усилиями мы восстановили справедливость и зла в этом мире еще на два проявления стало меньше.
  Все это мне не нужно ему сейчас говорить, он сам знает, он был там, пока был еще жив.
  Мои последние четыре минуты с ним ускоряются, как бы мне не хотелось их продлевать бесконечно, на это никто никогда не даст мне разрешения. В мире мертвых время идет иначе, поэтому четыре минуты здесь это несколько больше, чем в мире живых. Я успеваю еще.
  Фил, я задам тебе вопрос, тупой может быть, но у меня не будет никогда больше такой возможности еще раз.
  Он делает такое внимательное ироничное лицо, мол, слушаю.
  Какого цвета у тебя глаза?
  Я знаю, нужно было бы сказать что-то про то, как в этот момент, в эти четыре минуты происходит то самое обретение живым человеком смерти мертвого через возвращение памяти о нем и на внутреннем кладбище Фила остается одно молодое деревце, за которым еще надо потом ухаживать, чтобы оно разрослось в лохматого зеленого колосса, но это все потом мне скажет Кристина, если я выберусь, хотя нет, когда я выберусь.
  Нет, ну правда, я уже несколько лет пытаюсь вспомнить. Синие, бирюзовые? Или небесная лазурь?
  Небесная лазурь? Морик, ты что учился в художественной школе?
   Лавандовые?
  Эти точно нет. Присмотрись. И он подходит совсем близко ко мне, настолько, что я чувствую его холодное дыхание. Последняя попытка?
  Мы это все так беспечно делаем, как будто бы только познакомились или встретились впервые, некогда мертвые приятели, у которых осталось последние четыре минуты их истории. Как будто бы есть какая-то возможность еще ненадолго продлить эту остановку времени, чтобы еще раз пережить это приближение, услышать впервые голос друг друга или просто сказать какую-то циничную шутку и потом долго смеяться над ней вдвоем, притворяясь добренькими.
  Хорошо, пусть это будет цвет неба, любого, просто неба, солнечного, я показываю сморщенное лицо, или мрачного пасмурного, любого, чтобы можно было так вот мечтательно поднять глаза вверх и там с тобой поздороваться. И каждый раз это будет твоим цветом. Глазами, которыми ты будешь оттуда смотреть на меня. Если будешь.
  Морик, ты уже всем сказал, что бирюзовые.
  Да, я уже им сказал, они сделали это цветом протеста. Как много я хотел бы тебе рассказать еще. Я понимаю, что это все уже не является его временем, ни сгоревший зеленый дом, ни сегодняшний протест, ни подготовка к нему в Новогиреево, все уходит сейчас навсегда. Это теперь моя жизнь, мои воспоминания нового, в котором его больше нет. В этот момент становится очень больно. Но боль пока еще контролируемая, управляемая.
  Память полностью возвращается. Все то, что было заблокировано внутри меня, все то, что я так и не успел ему сказать в свое время. Но уже поздно. Фил все еще здесь передо мной, ему больше не нужно ничего говорить, а я остаюсь его другом, как и был им когда-то. И ничто никогда не может это изменить. Он деактивирует любого, кто приблизится ко мне, кроме одного, кто может мне причинить самый большой вред - меня самого. А я в свою очередь навсегда так и останусь живым дневником его позора, архивом памяти о нем, в котором каждая тайна могила.
  Фил, мне сказали, что я должен отпустить тебя. А я не хочу.
  И я нет, Морик. Он примеряет театральное грустное лицо джокера, как если бы шут хотел подыграть публике, показав себя самым несчастным и разбитым человеком во вселенной, чтобы уже через минуту снова смеяться над поверившими ему зрителями. Что делать будем?
  Я говорю:
  Оставим все как есть? Или ты отпустишь меня, а я сделаю тебя частью своей памяти и во мне уже ты продолжишь жить дальше, но свободным и молодым, как ты всегда и хотел. Я позабочусь об этом. И для джокера найдется место, он же с тобой навсегда теперь, ему понравилось быть ребенком. Еще раз все начать в шесть лет. Вам двоим. Еще одно детство, где вас будут любить. Да?
  Он улыбается. Притворяется на секунду джокером. Я это сразу вижу, у него даже не получается это уже, он сейчас настоящий. Каким всегда должен был быть.
  Ну что, поиграем с этой лицемерной системой еще раз, повторим? Хочешь еще одну монетку?
  И как бы мне сейчас не хотелось сказать ему да, даже, наверное, закричать это 'да' так громко, как я только бы смог, или нет даже навсегда остаться здесь с ним в этом парке, в этих четырех минутах, я отказываюсь. Умереть вместе с ним я не хочу. Потому что это нужно остановить, заколотить досками в небе природу нашей зависимости, чтобы выскочить назад из этого замкнутого круга саморазрушения, вернуть мне мою свободу, тем самым освободив и его. Поэтому, нет, монетку я больше не возьму. Прости. И здесь Фил, как будто бы вдруг обретя второе дыхание, меняется в лице. Он даже не удивлен, он говорит этим спасибо. Спасибо, что ты отказался. Я знал, ты сможешь.
  Он говорит:
  Морик, это не заколачивание. Это поступок, решение, принятое взрослым человеком, который хочет спасти себя, чтобы спасти нас двоих. И для этого не нужно никуда никого отпускать, ты и сам уже понял. Отпустить нужно природу зависимости, совершив по отношению к самому себе тем самым действие. Помнишь? Но только это будет называться иначе, это будет победой жизни над смертью, внутренней свободы над самоуничтожением. И только в этом случае слово 'любовь' станет оправданным объяснением того, почему ты сейчас проснешься там, в мире живых, ранним майским утром, валяющимся возле моей могилы. И где это джокер запропастился? Что он еще задумал?
  Из-за дерева выходит виноватый шестилетка с вредной ухмылкой, по виду замысливший какую-то очередную шалость, которую ему не позволили закончить. У него в руках колпак шута, куда, как он ожидал, полетит еще одна монетка.
  Фил, говорит ему, поднимая рубашку и куртку вверх и указывая на место на груди справа:
  Давай-как домой возвращайся, веселье подходит к концу. После чего джокер, еще секунду взгрустнув, театрально откланявшись, запрыгивает как кот на Фила, превращаясь в полете в маску скомороха, которая, возвращаясь на кожу Фила, растекается по ней разноцветной кляксой, очень похожей на одну знакомую мне татуировку.
  После этого Фил падает спиной в осенние листья, ложится на землю, небрежно присыпав себя ими, как будто бы все это подготовка к очередному кадру, а из ниоткуда появившийся вдруг Дарик добавляет еще больше листвы для убедительности и сразу же исчезает. Напоследок сообщая 'чтобы осень сильнее чувствовалась'. Или как говорит Фил, чтобы мертвее в них выглядеть. А я бы сейчас сказал живым, таким, каким он останется внутри моей памяти. Я успеваю сказать Дарику вслед 'жаль, мы так и не узнали друг друга лучше, пока ты был жив' и ему это приятно услышать.
  Не к этому ли мы с тобой так долго шли? Добро пожаловать, как в первый раз? - говорит Фил, приглашая меня жестом прилечь рядом или упасть туда, в этот мягкий лохматый ворох, наспех прибранный коммунальщиками, которые потом еще скажут, что там какая-то пьянь развалилась, я знаю.
  Не скажут, мы здесь одни. Фил сейчас выглядит так, как в самом начале знакомства, как будто бы это и вправду наша первая встреча и я еще не знаю, что будет дальше. Но к сожалению, знаю. Больше нет никаких уточняющих и дополняющих деталей, потому что сейчас у меня есть все.
  Он смотрит в небо, просто лежит, улыбается и смотрит куда-то в него, в бесконечный сумрак октября, его последнего мгновения здесь на этом внутреннем кладбище, где мы запертые провели вместе много лет. И улыбка эта, напитанная жизнью, но простая, та, которую я редко на нем видел, остается впервые дольше пяти секунд на его лице. Можно даже сказать, что Фил сейчас рад. Его улыбка, не скомороха, не шута, его. Таким я его почти не знал, а вот сейчас я внимательный и все это вижу. Его настоящего. Он поворачивается в мою сторону и я понимаю, что это последний раз в моей жизни, когда я вижу его таким, когда я вообще его вижу, могу еще видеть. И здесь ничего больше не нужно говорить. Мы оба понимаем это. Следующий раз, когда он повернется в сторону своего неба, снова посмотрит туда, я последую за ним и тоже повернусь в этом направлении, но после этого я уже не смогу увидеть его больше и в какой-то момент я почувствую, что его здесь нет больше, я остался один, 'навсегда' в этот раз можно не дублировать, оно и так последнее.
  И вот эта та самая секунда, когда он еще будет смотреть на меня, когда боль станет неконтролируемой, разбивающей меня на части, останется навсегда в моей памяти, которая теперь станет его вечностью, нашей свободой с ним и нашим бессмертием.
  Это то, что, как мне сказали, называется 'обретением'? - спрашиваю его я.
  Да, Морик, обретают смерть человека, признают ее факт свершившимся, ты это уже давно сделал. С самого начала, ты знал, что меня больше нет. И я знал, что ты знаешь. Он вспоминает наше третье правило. Последний раз.
  Так что я тогда должен принять просто то, что тебя никогда не будет? Что дальше я буду жить в мире, в котором тебя больше нет? А зачем он мне, мир без тебя?
  Я знал, что ты придешь. Когда-нибудь, пусть это даже столько времени займет. Разве это не то, что мы оба так долго ждали, вот так просто побыть наедине вместе и поговорить? Ты освободил нас, помог джокеру вернуться домой и нашел меня. Я уверен, что пока ты жив и помнишь меня, я остаюсь жить где-то рядом с тобой, и время от времени смогу напоминать о себе. И этот мир без меня также будет интересным для тебя, как и мир со мной. Потому что это один и тот же мир. Пока ты жив, ты все еще жив. Не забывай это.
  Умереть совсем невесело, как оказывается, говорю ему я, как бы я хотел, чтобы ты просто жил, был с кем-то счастлив, кто бы это ни был, а я знал об этом и мне этого было бы достаточно.
  Твоей смерти для меня нет. Я больше не верю в нее. Я могу отдать тебе свою жизнь, чтобы ты жил? Есть же у вас какой-то закон после смерти, давай его нарушим, я нарушу. Мы же всегда это делали - нарушали их. Сбежим куда-то вдвоем от всего этого. Как раньше, только ты и я.
  Пока я все это говорю, я понимаю, как же сильно я опоздал с этими словами, на целых тринадцать лет. И что уже ничто никогда не сможет соединить нас, потому что его больше нет. Это те самые последние секунды нашего времени, а я не знаю, что я могу еще сделать, чтобы хоть как-то растянуть эти мгновения. Все это время он смотрит мне в глаза, молчит и слушает. Безнадежный Морик пытается спасти то, что навсегда утеряно, то, что он не смог сберечь много лет назад и даже сейчас все еще надеется на чудо.
  У Фила глаза не бирюзовые, они прозрачные, синие и серые, я не знаю, как называется этот цвет, это небо летнего пасмурного утра в Новогиреево в пять утра, других сравнений у меня нет. Я все еще хочу сказать ему 'эй, лягушонок, ну хватит, вставай, пойдем отсюда' в эту секунду, когда все что я могу - это молчать и смотреть в его глаза, сохранив эти последние мгновения в своих воспоминаниях.
  Фил, что я сейчас делаю? Скажи мне. Прощаюсь с тобой? Он поворачивается в мою сторону в знак согласия, ветер подбрасывает листья вверх, закидывая их ему на лицо, на котором я вижу небольшой румянец и его настоящую улыбку. Глаза становятся небом. Я слышу его голос внутри себя.
  Запомни меня таким.
  Живым.
  Своим пальцем я аккуратно, едва прикасаясь, провожу линию, которая начинается где-то возле черты роста его рыжих волос, потом идет через весь его лоб, очерчивает нос и завершает все это губами и подбородком и потом эта же эфемерная линия, постепенно теплея и наполняясь жизнью, переходит на мое лицо, перескакивает на мой подбородок и уже он, своим указательным пальцем, продолжает ее по моему лицу, тем же маршрутом, в обратном порядке до самых кончиков моих волос. После чего он, уже наполовину засыпанный листьями, будто похороненный под ними, направляет взгляд в небо и я следую туда за ним.
  Еще несколько секунд я остаюсь лежать на засыпанной листьями лужайке в Воронцовском парке, пока не говорю себе - все, время возвращаться в жизнь.
  05:04
  Я прихожу в себя рано утром, лежа на траве возле могилы. Пасмурное небо сразу сообщает мне о том, как же я замерз и промок ночью.
  День протеста, точнее его раннее утро начинается. Ползу пешком куда-то в сторону Новогиреево, потом ловлю такси до Зеленого проспекта, ни одной реплики таксисту, он думает, что я бомж, но общается со мной очень вежливо, даже советует сегодня воздержаться от посещения района, потому что там неспокойно. Проезжаем блокпост без проблем, я все еще в новогиреевской футболке, подаренной Содой. Потом я ищу скамейку под деревьями, чтобы спрятаться от моросящего дождя и там сплю несколько часов, предварительно купив в магазине бутылку кефира. Меня и там принимают за бездомного, хотя футболка еще вчера была бирюзовой, сегодня же она стала черной, выцветшей, как будто бы я побывал, хотя почему как будто бы, я там и побывал. И еще я потерял обувь где-то и сейчас на мне остались только носки. Так что, наверное, я и впрямь им всем бомж, как посмотришь, но в Новогиреево людям это пофиг, здесь безопасно. Поэтому я и отсыпаюсь на лавчонке в зарослях, если так можно выразиться, потом весь день помогаю с подготовкой к протесту.
  Людей уже достаточно много, даже в это раннее время суток. Они испуганно оглядываясь, как будто бы ожидая какого-то наказания, маленькими группками или реже целыми семьями выходят из домов на улицу. И это не наши, новогиреевские, а воцерковленные, которые решили тоже присоединиться к нам. Многие уже заранее купили бирюзовые футболки, кто-то остается в коричневом, но уже с протестным значком или какой-то иной нашей символикой, но чаще всего несут флаги. Флагов очень много, они развиваются везде, куда ни посмотри. Я вижу, что выходят люди старшего возраста, все эти милые бабушки и дедушки, они тоже несут флаги. Мы ставим ограждения возле главного парка, разбиваем палатки, люди приносят воду и еду.
  На границе некоторых внешних районов в сторону центра уже начались какие-то столкновения. Я понимаю, что в реальности нет больше никаких построений марширующих мертвецов, всех этих боевых римских когорт, мы здесь просто люди, уставшие от царя, которым страшно. И нас много, если по Новогиреево судить, то почти все, а еще половина перовских хотят присоединиться, Ивановское и Вешняки, и Новокосино с нами, и таких становится все больше. Я даже не понимал какая логика у этого протеста, что мы собираемся все делать, силы же не равны.
  И так бы и дальше думал, если бы не встретил в полдень Лексе и Соду. Как же они меня рады были видеть, я даже не ожидал. И да, они были живые, настоящие живые, можно руками потрогать, пощупать, потянуть Лексе за его крысиную косичку даже, но я конечно же не буду этого делать, воздержусь. Я обнял его, прижал, насколько мне силы позволяли от Фила и немного от меня. Меня попросили - я передал, остальное меня не интересует, особенно в случае с Лексе, это их дело. Да шучу я, ничего такого больше в голове не держу, это же Лексе, он всем нравится. Сода спросил, а ему что передал? Получил пендель. От Лексе. Они оба уже в образах, Лексе сажей подтеки под глазами нарисовал, выглядит по-боевому и ему очень идет, а Сода в белой футболке на которой бирюзовым написано 'навсегда'. Они теперь так сокращают ответ на 'молодую кровь', если кричишь.
  Сейчас на Зеленом проспекте так много людей, что я не могу и оценить сколько, я никогда не видел столько, десятки тысяч. Весь район здесь. Мы будем стоять до последнего, пока Москва не отступит. Все горят. Настроение героическое. Никому не страшно уже, это только мне утром было. Сейчас волны этой мощи взаимодействия со всех сторон накатывают, все едины. Долбанная орущая толпа. Вся светится, переливается бирюзовыми, белыми и черными бликами. Сода что-то уже орет в небо, какой-то клич. До нас доходит информация о том, что возле Лефортово ситуация напряженная и нам всем нужно идти в том направлении, чтобы держать оборону нашей молодой республики. Перово вроде бы уже с нами, еще может поддержка со стороны Вешняков подоспеть. Я иду и думаю, это что они теперь все мои друзья что ли, единомышленники, новая стая? Просто общество людей, которые выбрали свободу? И ради этой свободы все готовы идти на смерть? Вот так вот просто будут героями? Совершат свой подвиг? Свое действие? То самое, которое заколачивает в небе 'навсегда, навсегда' всю эту природу зависимости огромными монолитными блоками, заливая все это цементом и бетоном, пронзая их гигантскими стальными арматурами, чтобы 'навсегда, навсегда' остановить ее. И чтобы этот подвиг 'жить' не выглядел таким бесславно ушедшим и забытым, когда речь заходит о настоящих героях. И еще, это важно, чтобы никто никогда не смог бы забрать у них самое ценное, что у них есть - их свободу. Макс бы наверное сказал 'никогда' два раза.
  Мальчики, ну вот мы и закончили охоту, говорит Крис, когда я встречаюсь с ней возле метрического дома Фила, на ней сейчас белая туника, и она адресует это нам, напрямую, мне и ему.
   Я знала, что ты справишься. Обретешь его, но нет, скажем иначе, ты освободишь его и себя из этого внутреннего кладбища. Одно только название, кошмар. Вот тебе и это забытое четвертое воззрение вашего кодекса. Его просьба, отправленная тебе куда-то в будущее. Он теперь свободен, у него есть твоя память, а она не имеет границ. Так что можно сказать у него теперь вся вселенная есть в распоряжении, посмотри как он, как ребенок, радуется, как будто бы у него еще одно детство началось. Я не спрашиваю ее, откуда она все это знает, как и не говорю, что я его в данный момент не вижу, и, возможно, никогда не увижу больше. Я его теперь только помню.
  Крис, ты все с самого начала знала?
  Не совсем, я предполагала, у меня была теория, но нужно было действие. Это то, что ты совершил, Морик. А сейчас тебя уже разыскивает Сода, которому ты пообещал, когда с мертвецом закончишь, у вас будет достаточно времени, чтобы ты узнал, какой он неплохой друг. Как если бы Сода сейчас стоял где-то рядом. Или? Я оглядываюсь по сторонам и сразу вижу рыжую башку. Вспоминаю, что стою в одних носках, Сода тоже видит это. Ржем все вместе. Крис подзывает его к нам и треплет шутливо за волосы, как если бы это был ее сыночек.
  Новогиреевцы в своем многотысячном шествии в едином монолитном потоке протекают мимо нас по Зеленому проспекту, неся огромные факелы, согревающие пламенем прохладное послеполуденное небо. И это действительно те самые факелы, настоящие, и я знаю, чья это работа.
  Я что теперь стал тоже героем? - спрашиваю я ее.
  Нет, конечно же, Морик, не преувеличивай, но какой-то огромный шаг в этом направлении ты все же сделал. Ты смог с ним попрощаться?
  Смог. Но это не значит, что я его когда-нибудь смогу отпустить, он живет внутри моей памяти, а его смерть я обрел, как ты меня и учила. И еще, Крис, Фил теперь навсегда со мной, чтобы ты знала, он часть меня, он моя жизнь, а я память о нем, но я намерен сделать попытку жить дальше и мне нужны, нет, я настаиваю, на возвращении четвергов, в пол пятого пост меридием.
  Вот уж никогда не думала, что ты один сможешь пройти все это. Морик, я восхищена. Мы все. Если выживем, то на следующей неделе в четверг в пол пятого и попробуй только опоздать. И чтоб с чистой головой в этот раз. Потом она всматривается куда-то внутрь меня, видимо, пытаясь разглядеть где-то там Фила, но у нее это уже не получается, как она ни старается, Крис тоже, как и я, становится просто человеком, 'профессиональным психотерапевтом', она бы сказала. Мертвые попрощались со мной и в этот раз ушли навсегда и я не шучу, я больше не лучший друг смерти, вообще ничей, у меня и друзей-то нет, если так посмотреть. Крис да Кузя, ну и Лексе, но он мне скорее, как брат, пока он снова не сбежит за своими попугайчиками наблюдать в далекую холодную страну.
  Крис, ты не обижай Лексе, если у вас, что получится, он хороший парень. И мы вроде как последние два выживших остались. После нас уже никого не будет. Мы все вместе что-нибудь придумаем, как нам дальше быть, без всего этого.
  Без всего этого, точнее не скажешь, говорит Крис. Но зато со многим новым и новыми, Морик, у нас еще куча времени есть, давай жить! Насчет Лексе, она по-женски игриво закатывает глаза, обещаю, не буду. Даже если мы вдвоем в эту его далекую холодную страну уедем, четверги никто не отменяет. А ты пообещай мне тоже самое с Содой.
  Обещаю. Сода все это время как примерный студент отмалчивается и внимательно вникает в суть разговора. Он снял свои кеды и остался в носках, чтобы таким вот образом меня поддержать. И он рыжий, и глаза синие, а этого для начала вполне достаточно. Делаю условную попытку, как Крис повторить то же глазами, но у меня ничего не получается. В этом я тоже безнадежен.
  Кристина обнимает меня и его за плечи, делает свое лицо невозмутимым, героическим и, обращаясь к нам двоим, или все-таки троим, как будто бы в последний раз, она говорит:
  Ну что, мальчики, начинаем?
  И мы все вместе, как стая, нет, как друзья, ныряем в протестную толпу.
  Все четверо.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"