|
|
||
ПРИКОСНОВЕНИЕ К ЧУДУВ. Л. НАЙДИН
из книги В.Л.Найдина Один день и вся жизнь (записки врача) Книгу можно приобрести в интернет-магазине OZON).LСм. также на личном сайте http://najdin.ru/ |
||
|
||
Целитель тела и
духа
В русской медицине он (Боткин. - В.Н.) то же самое, что Тургенев в литературе... (Захарьина я уподобляю Толстому) - по таланту.Из письма А.П. Чехова А.С. Суворину. 1889 год.
Больной был худеньким, тщедушным парнишкой. Он стоял чуть сутулясь и поддерживая руками большие штаны из плотной коричневой байки. Сквозь толстый больничный халат выпирали острые лопатки. Чуть влажные пепельные волосы сбились в пучки и острыми зализанными косицами спускались по худой шее. Он по-птичьи вертел головой, не робея осматривал шумящую студенческую аудиторию. Было видно, что он привык к большому сборищу людей, пристально рассматривающих его. Потом высокий старик служитель посмотрел на старинные стенные часы, взял его за руку и, подведя поближе к кафедре, усадил на холодную кожаную кушетку, стоявшую на виду у всей аудитории. Часы захрипели, гулко ударили, и тут же открылась боковая дверь, и большими быстрыми шагами вышел Захарьин. Он был в темном, застегнутом наглухо сюртуке, верхнюю пуговицу которого закрывала широкая и плотная борода. Седые пряди делали ее пятнистой. Взойдя на кафедру, он посмотрел сначала вниз на больного и чуть приметно, но участливо кивнул ему. Больной слабо улыбнулся. Затем профессор мельком, но цепко оглядел аудиторию и твердым звучным голосом начал лекцию. - Милостивые государи! Приступая к клиническим занятиям, представляю вам первого больного. Он находится в клинике уже около недели и страдает несколькими болезнями. Случай сложный: выбран мною для представления вам потому, что более пригоден для этой цели, чем другие больные. Итак, больной - крестьянин. Захарьин перевел взгляд на парнишку и спросил: - Сколько тебе лет, любезный? - Осьмнадцать, - тонким петушиным голосом с хрипотцой прокричал больной и доверчиво стал смотреть на профессора, ожидая других вопросов. - Чем нездоров и давно ли? - продолжал Захарьин тем же твердым, но приветливым голосом. Больной подумал, погладил себе живот двумя руками и сказал: - Живот болит. И поясница. Еще слабит меня часто, вроде как понос... А всего болею ден с десяток. Захарьин обратился к аудитории: - Обратите внимание, господа, больной так худ, бледен и отстал в своем росте и вообще сложении - на вид ему нельзя дать и пятнадцати лет, - что было бы наивно верить, что несколько дней назад он был совершенно здоров. - А что, милейший, десять-то дней назад ты был здоров совершенно? - Никак нет, я болею давно, почитай несколько годов, а вот в пост много хуже стало. Как поел грибов черных, да с капустой и огурцами солеными, тогда и рвота враз поднялась и ослаб сильно. Еще... Захарьин остановил его плавным жестом ладони, и больной послушно замолчал. - Итак, хворает давно. Ввиду этого исследование больного следует начать с настоящего состояния: после того расспрос сделается более легким. Вот сведения об условиях и образе жизни больного, любезно собранные моими помощниками. - Он сдержанно поклонился в сторону своих ассистентов, сидевших сбоку от аудитории. - Живет в селе Тверской губернии, в здоровой, не малярийной местности; жилище - обыкновенная крестьянская изба; отхожее место не совсем холодное - в хлеве, где стоит домашний скот; в баню ходит еженедельно, в жаркую и парится, летом не купается; не курит и не пьет водки; чаю горячего пьет в день чашки четыре, вприкуску...- Больной конфузливо улыбнулся и украдкой посмотрел на слушателей. - Ест три раза в день, соблюдая все посты; пища - ржаной хлеб, щи из серой капусты, картофель, редко гречневая каша, в мясоед - мясо; больной - холост, последний год живет у родителей и по нездоровью и слабости не работает, не бывает на воздухе и мало делает движений, больше лежит. Больной внимательно слушал слова профессора, часто мигал и подтверждающее кивал головой, отчего его худенькое тело как-то странно вздрагивало. - Три года перед тем жил больной в качестве деревенского портного у хозяина и за исключением семи часов, полагавшихся на сон и еду, целый день работал, не выходя из тесного и душного помещения крестьянской избы; ежедневного отдыха и времени для прогулок не полагалось, отдых - лишь по воскресеньям и большим праздникам. Больной все так же кивал головой, никак не реагируя на слова профессора о его тяжелой жизни. - Последние годы по причине постоянных болей в животе больной спит не более трех часов в сутки; спит притом почти что на голых досках - на лавке. Аудитория слушала жадно - в полной тишине слышался только шорох страниц и скрип карандашей да надсадный гулкий кашель вечно простуженного Веремеева, бывшего семинариста, деятельно готовившегося к врачебной деятельности и бившегося на этом пути с какой-то жуткой, прямо беспросветной нуждой. Вообще среди студентов встречались совершенно бедные люди - они жили впроголодь, одевались как попало, а квартировали вообще бог знает где. Поэтому описание тяжелой жизни, плохой пищи и дурного сна у представленного им пациента было им знакомо и вследствие этого и необычно - не принято было вслух говорить о таких низменных материях на пути к "святой врачебной стезе". Да и все в этой лекции было необычным. Ни один самый маститый профессор до Захарьина не делал подобного обзора жизни больного, не расспрашивал его так подробно и скрупулезно. Даже такие прекрасные наставники, как Мудров и учитель самого Захарьина Овер, лишь упоминали о необходимости такого подхода к больному. А так брать крестьянина с множеством болячек и подробно разбирать не какую-то узаконенную в учебниках болезнь, а именно эти конкретные крестьянские болячки - никто. Рассказывать студиозусам, что этого больного прежде всякого лечения надо поместить в спокойную теплую палату, да и на живот фланель повязать и по возможности не снимать ее, да и пищу давать мелкими порциями и в размельченном состоянии, и к тому ж следить за количеством, пардон, испражнений! Студенты и ассистенты, правда, в рот Захарьину смотрят, на лекции его ходят сразу двумя курсами - и четвертым, и пятым, а есть некоторые оригиналы, что второй год подряд записываются на его лекции. Но, помилуй бог, это же все не академично! Захарьин же твердо верил, что именно таким путем можно готовить практических врачей, приносящих пользу на необозримых просторах России. А что касается теоретических знаний, то в его лекциях их не меньше, а больше, чем у других профессоров, только они умело вкраплены в практические наставления и поэтому запоминаются с пользой и навсегда. Кроме того, характер строптивого профессора не позволял галантно раскланиваться перед новомодными знаменитостями. Захарьин признавал лишь те авторитеты, которые и словом, и делом не раз подтверждены, и для студентов и начинающих медиков полезней проверенные жизнью советы, а не сомнительные журнальные новинки - Итак, господа, помимо уже обсужденного лечения, больному назначено питье минеральной воды Эмс-Кессельбрун. Высоко ценя значение минеральных вод, этого важнейшего средства желудочной, - да и одной ли желудочной - терапии, я считаю долгом заботиться об усвоении слушателями умения выбора минеральных вод и знания техники их употребления. Но лишь поставив полный диагноз и план лечения, я буду иметь возможность объяснить, почему употреблена минеральная вода, почему именно Эмс-Кессельбрун, почему в таком количестве, в такое время - за час до принятия пищи - и прочее. Этому и будет уделено подобающее место в последующих лекциях. Захарьин встал из-за кафедры и, опершись левой рукой на деревянную загородочку, устроенную, кстати, по его распоряжению, наклонил голову в знак того, что лекция окончена. По аудитории пронесся шорох сворачиваемых страниц, покашливания, шепот. Но профессор уже этого не слышал - кивнув на прощание больному, он быстро спустился с кафедры и вышел. Впереди был большой рабочий день - осмотр тяжелых больных в клинике, наставления ассистентам, нелегкий разговор с попечителем университета и, наконец, после обеда и короткого отдыха - огромная приватная практика: осмотр больных на дому и прием у себя в кабинете. Популярность Захарьина была велика во все годы и со временем только более увеличивалась. *** Кучер Тимофей повернулся на козлах, заботливо укрыл полостью колени барина, а другой рукой подобрал вожжи. Григорий Антонович промедления не любил, а коли сел в коляску - так уж быстрей трогай. - Но, милые! Правей держи, дядя! Зашибу! Эх! - Из темного проулка выскочил в наклонку парень в рваной поддевке и чуть не ударился виском в дышло. Кучер рванул лошадей влево, коляска накренилась, но устояла. Парень замахал руками, как мельница, застопорился и сел на мостовую. Мокрые волосы закрывали глаза. - Осторожно, Тимофей, - сказал строго Григорий Антонович. - Человек. - Ненастье, барин, скользко, а он, негодник, пьян, себя не помнит. Худоба пьяного, длинный нос и нездоровый желтый цвет лица напомнили Захарьину только что осмотренного на дому больного. Весьма нелегкий случай, весьма! Дом богатый, родители почтенны, а юноша до такой степени запущен, что нет абсолютной уверенности в благополучном исходе. Цирроз печени в осьмнадцать лет шутить не любит! Да юноша к тому ж разуверился во всем - и в родителях, и врачах, и уж, конечно, в какой-нибудь барышне. Иначе зачем бы ему начать пить мадеру с юных лет? Да не как-нибудь, а по две-три бутылки, и пить непременно допьяна. И так каждый вечер, а в пьяном-то виде гуляя по садам, долго ли охладиться и схватить лихорадку. Когда Захарьин вошел в небольшую угловую комнату, больной сидел на кровати, опустив худые, слабые ноги вниз на коврик и опираясь с боков костлявыми руками, судорожно сжатыми в кулаки. Он дышал тяжело, клейкая слюна запеклась в углу большого тонкогубого рта. Темные красивые глаза были навыкат и враждебно смотрели на вошедшего. Еще один эскулап! Который по счету, и все без толку. Дышать нечем, и живот опухает. Боли в правом боку, колотье. Зуд по всей коже. А лекаришки бесполезны. Мушки ставят, капли прописывают. Профессор спокойно и неторопливо сел в кресло сбоку, взял его сухие дрожащие руки и медленно ощупал их, поднося к своим очкам необычно красные ладони больного, а потом, открыв массивные часы, стал считать пульс, исподволь бросая внимательные взгляды на лицо юноши. Эта неторопливость и основательность успокоила больного, взгляд его смягчился, и он снисходительно посмотрел на мать, стоявшую в углу, за плечом профессора. Раньше он ее как бы не замечал и даже не смотрел в ту сторону. Мать вся встрепенулась, закивала круглой головой в чепце и лентах, что-то пискнула, чем вызвала неудовольствие Григория Антоновича - он строго посмотрел на нее и попросил оставить его наедине с больным. Это вовсе подбодрило и оживило юношу, который послал ей в спину нечто похожее на воздушный поцелуй, что вызвало сухое замечание: - Извольте сидеть спокойно, сударь, не отвлекаясь от моего осмотра. Кстати, вы постоянно живете в этой угловой комнате? - Да. Постоянно. - Нужно переменить ее. Здесь для вас слишком прохладно и сыро, из-под двери дует, очевидно, от холодного ватерклозета. У вас холодная уборная? - Да, господин профессор. А почему вы спрашиваете о таких вещах? - начинал раздражаться больной. - Какое это имеет касательство к моей болезни? позвольте спросить? - Самое прямое. Сквозняк в комнате и холодный клозет могут быть причиной многих болезней у гораздо более крепких людей, чем вы. А вам, ослабленному основным недугом, такие осложняющие обстоятельства могут быть особо опасными. За дверью послышался сдавленный шепот, какая-то возня, и в комнату вновь проникла мать больного, удерживаемая за рукав серой старушкой приживалкой: - Ах, профессор! Мы умоляем, умоляем его переменить комнату, но он непослушен и капризничает. Он так болен, так болен, умоляю, спасите его! И всех нас! В руках у нее с ловкостью появился белый платочек, прикладываемый к совершенно сухим глазам. - Оставьте, маман, ваши причитания, мне и здесь хорошо, я не желаю следовать вашему произволу...и... - Прошу вас, сударыня, - прервал властным голосом Захарьин, - оставьте нас в покое, а вы, молодой человек, помолчите. Сосредоточьтесь отвечать только на мои вопросы. Подчиняясь уверенному и властному голосу, "маман" бесшумно удалилась за дверь, скорбно спрятав платочек на запястье, а больной замолк, удивленно глядя на человека, который так бесцеремонно, но почему-то совершенно необидно заставил его молчать. Обилие полупустых и полных пузырьков с длинными ярлыками-этикетками указывало на неоднократные попытки врачей помочь больному, а состояние юноши и его раздражительность - на безуспешность этих попыток. Медленно, шаг за шагом, пробирался Захарьин в дебрях запущенной и тяжелой болезни. Многолетнее злоупотребление вином, и именно мадерой, - две-три, а то и четыре бутылки в вечер. А ведь в бутылке три четверти литра! Многонько для такого юнца. Популярная нынче мадера и более крепких людей валит с ног и лишает здоровья. - Каждый день, сударь, пьян напивались? - Да, как-то часто, господин профессор. И, не уловив насмешки или осуждения: - И не хочу как будто пить, а потом раздражаюсь на обстоятельства и напьюсь. Утром даю клятву прекратить, но к вечеру опять теряюсь или причина появляется. - Давно ли живот опухать начал? (Печень почти до пупка расширилась, но край, слава богу, ровный, не бугристый. Окончательного перерождения еще нет. Покуда. Ох, запущен юноша!) Больной пожал плечами: - Не знаю. Зуд мучает. По ночам особо. Захарьин внимательно разглядывал звездочки - расчесы на плечах, бедрах, пояснице. Да, это опять же печеночный зуд. Мучительно и трудно преодолимый. Надо лечить печень, тогда и зуд уменьшится. Он положил большую и теплую ладонь на колено больного и, чуть поглаживая его и как-то особо придавливая на важных словах, заговорил мягко и настойчиво: - Вам, сударь, надлежит быть вполне спокойным и уверенным в своем выздоровлении. Придется потрудиться изрядно и мне, и вам, чтобы достичь успеха. Я сделаю свои назначения, а вы должны их выполнять строго и педантично, отчитываясь мне регулярно в своем самочувствии. Домашних мы попросим вас не раздражать, а, напротив, помогать и содействовать лечению. Вот с этого и начнем наше знакомство, надеюсь, что оно продолжится с пользой. Захарьин в продолжение этих слов неотступно и твердо, поверх своих маленьких очков, смотрел в глаза больного, отчего у того создавалось покойное и радостное чувство доверия к этому сильному и знающему человеку. Впервые за весь разговор юноша улыбнулся профессору, и хотя эта улыбка была какой-то кривой и нерешительной, Захарьин был доволен - больной оттаял и оттого стал более поддающимся для лечения. - А комнату обязательно перемените. Она для вас не подходит. Холодна. Юноша промолчал. Было видно, что это один из ведущих пунктов его расхождения с родителями и ему не хотелось уступать им ни в какой малости. Захарьин это понял и не стал покуда настаивать, чтобы удержать завоеванное доверие. Он вышел в маленькую залу, вымыл руки над большим медным тазом и, вытирая свои крупные сильные руки, сказал матери: - Сын ваш, сударыня, болен серьезно. Уповать надо на его молодость и активность в лечении. Потрудитесь в точности выполнять мои назначения и не вызывать раздражения больного. Относитесь к его капризам снисходительно. Затем он был проведен дворецким в кабинет самого хозяина. Тот стоял в напряженной позе у камина, в котором горел жаркий огонь. Захарьин сдержанно повторил все, что было сказано ранее, подчеркнув, что от прогнозов пока воздерживается, и попросил обеспечить больному такую же теплую и покойную комнату, как эта. Отец больного юноши покраснел и плачущим голосом начал жаловаться на непослушание сына. Захарьин, однако, его быстро прервал, сказав, что сейчас это дело второстепенное и в случае выздоровления само образуется. После чего откланялся и быстро вышел вон из кабинета. Родители больного раздражали его сверх меры. Эка, запустили юнца! Вечером Григорий Антонович сидел за письменным столом и, готовя к печати свои клинические лекции, еще раз вспомнил о юноше и порешил завтра увеличить дозу лекарства. Надобно спешить, а то можно упустить больного. В доме - любимая им тишина, уютно урчит на коленях любимец кот по кличке Асклепий, и Захарьин полностью переключился на свои лекционные записи. Прошло уже то время, когда в конце дня он ничего не мог делать - калейдоскопом проносились лица больных, осмотренных за день, кошмаром наваливались сомнения в правильности лечения, и мучило чувство бессилия в предвидении смерти больного. Сейчас он научился от всего этого защищаться, отгораживаться, чтобы сохранить силы на завтра, на других больных. "Разумный эгоизм" - по выражению нашумевшего и, увы, уже осужденного писателя Чернышевского. Захарьин не любил читать современную публицистику, считая, что о человеческих страданиях и радостях должно писать или высокохудожественно, или уж сухо в учебниках о болезнях. Но "Что делать?" читал. Студенты волновались и обсуждали эту книгу. Ну что ж, молодежи полезно, особенно для будущих врачей. Страдания больного надо ставить выше своих интересов. Вот и вся мораль. К ней и надо уготовлять себя и впитать ее в свою кровь. Все остальное приложится, в том числе и обучение клиническим знаниям. "Милостивые государи!.. Вы хотите быть врачами, то есть хотите научиться умению лечить и предотвращать болезни. Такое умение невозможно без знания болезней и лечебных средств... Многое вы уже знаете из занятий теоретическими науками. Сведения, с которыми вы вступаете в клинику, обнимают все возможности жизни больного, все возможности врачебного действия, но не в реальном, а в отвлеченном виде. Эти сведения равномерно покоятся в сознании учащегося: нет достаточно сильного повода для того, чтобы одни из них выступали более других. Только в клинике, у одра больного, одни сведения выступают в сознании на передний план, другие отступают, только здесь образуется практический деятель, умеющий правильно ценить степень силы болезненных явлений и степень действия лекарств, способный и привыкший быстро сосредоточиваться на двух ближайших предметах врачебной деятельности: распознании и лечении болезней". - Да, господа, распознавание и лечение коротко и объемно, как сама жизнь. Он отложил перо, посмотрел на исписанный лист и подумал о том, как все же трудно переносить на бумагу уже сказанное раньше на лекции. Там были живые, доверчивые глаза, ловившие каждое слово, была податливая людская масса, в которую его слова вонзались и погружались, как выброшенные из лукошка семена погружаются во вспаханную землю. И остается ждать всходов. А здесь тишина, бумага и слова, которые надо перенести на эту бумагу, оставив их живыми и весомыми. Бедные писатели! Труд, милостивые государи, нелегкий и отвлеченный. Можно сказать, адский труд. Куда как проще думать у постели больного. Вот сегодняшний юнец с алкогольным циррозом печени. Здесь многое понятно - излишек мадеры, озлобленность, постоянные простуды, инфекция, некрепкая конституция... Утром послать ассистента, узнать состояние и подкрепив больного вниманием, держать тем самым в поле зрения. Но утром посылать никого не пришлось - прислали от отца больного с нижайшей просьбой быстрее пожаловать. Сыну стало хуже, открылась рвота, не слушает никого, порошки выбрасывает День был субботний, лекций не предусматривалось, обход больных назначен на двенадцать, и Захарьин, напившись чаю, выехал со двора опять на Стромынку. Там была суета, мелькание серых старушек, белый платочек у глаз маман. Больной сидел в той же позе, что и вчера. Во взгляде его появилось новое - отчаянная дерзость, в сочетании с какой-то животной тоской и страхом. Он никого и ничего не хотел. Он хотел, чтобы его оставили в покое и дали умереть. Об этом он и кричал пронзительным хрипловатым голосом, сбиваясь на фальцет. "Плохо, что хрипотца появилась, - подумал Захарьин. - Значит, затронуты и голосовые связки". Он вошел к больному, быстро снял очки и посмотрел на него тяжелым, давящим взглядом. Такой взгляд не призывал успокоиться, а приказывал замолчать. Гипнотическая сила этого взгляда была известна многим коллегам, да и близким Захарьина. Его боялись и почти всегда подчинялись. Больной как-то съежился под этим взглядом и смолк, только тяжело и хрипло дышал. Два с четвертью часа ушло на то, чтобы успокоить больного, заставить принять сильные лекарства, оценить их действие. Пришлось вызвать Голубева, своего самого надежного ассистента, чтобы побыл у больного до вечера, проследил за переводом больного в теплую комнату (перемена обстановки - тоже немаловажное дело!), строго проконтролировал диету и получение лекарств. Эдакая лечебница на дому. Еще и сиделку опытную завтра прислать. Больной крайне тяжел. Надо за него бороться с напряжением всех сил! Единственно так! Потом еще до вечера была нескончаемая вереница больных - их нелегкие судьбы и страдания, жалобы и беды. Только поздно вечером, после стакана ароматного чая, снова письменный стол, тишина и приподнятое настроение от полученного письма самого Льва Толстого: "Дорогой Григорий Антонович, пишу вам в первую свободную минуту только с тем, чтобы сказать вам, что я очень часто думаю, о вас и что последнее мое свидание с вами оставило во мне очень сильное и хорошее впечатление и усилило мою дружбу к вам. Прошу вас верить этому и любить меня так же, как я вас..." ...На дворе глухая ночь, стучат колотушки сторожей. Его превосходительство заслуженный профессор, директор факультетской терапевтической клиники Московского университета великий русский врач Григорий Антонович Захарьин пишет свои знаменитые Клинические лекции, на которых будут воспитаны для Родины многие поколения врачей, целителей человеческого тела и духа Мастер мастеру не указ. Пословица Когда говоришь об особенностях хирургической жизни Александра Ивановича Арутюнова, бросается в глаза невероятная энергия и жадность, с которой он оперирует. Откуда же взялась эта "хирургическая жадность"? Где ее истоки? Я долго об этом думал, но не найдя убедительного ответа, спросил об этом самого Александра Ивановича. Вот что он об этом рассказал. С самого начала своей хирургической деятельности, ему всегда хотелось много оперировать. Но не было достаточных возможностей - обходы профессоров, консилиумы (он был аспирантом самого Н.Н. Бурденко) занятия со студентами, амбулаторные приемы. И только попав на фронт, он сумел "отвести душу". Было это еще в Финскую кампанию. Находясь в госпиталях близи передовой, он получил возможность целиком посвятить себя только "ратному" хирургическому труду, в чистом виде, без всяких примесей. Операции, операции, операции - одна за другой, непрерывным потоком. Он проделал столько операций, что поражались даже опытные фронтовые хирурги. Однажды, во время такого операционного "запоя", в операционную палату вошел крупный военачальник - комбриг Коротеев. Немного понаблюдав, он спросил что это за хирург, который не отрываясь от операционного стола и не взглянув на вошедших, оперирует одного раненого за другим. Ему ответили, что это врач Арутюнов, который не выходит из операционной уже третьи сутки и проделал за это время 24 тяжелых операции, урывая лишь короткое время для передышки. Сам Александр Иванович говорит, что для поддержания работоспособности приходилось принимать по 2 грамма кофеина в сутки. За трое суток - 24 операции, это огромная цифра. Ведь надо учитывать, что хирург Арутюнов оперировал не просто обычные ранения рук, ног, а шел лишь на самые тяжелые и серьезные поражения - тяжелые черепно-мозговые раны, проникающие ранения груди. То же было и в отечественную войну, только еще больше. С приходом А.И. Арутюнова в середине 1960-х годов научная известность Института нейрохирургии становилась все шире. Хотя и раньше авторитет института был высок, а такие корифеи, как Н.Н. Бурденко, Б.Г. Егоров, М.Ю. Раппопорт, Л.А. Корейша были гарантами этого высокого авторитета , теперь о нем заговорили не только в Союзе, но и заграницей. Появились публикации, глубоко аргументированные, оригинальные, содержащие неожиданные и привлекательные повороты хирургической мысли. Ведущие нейрохирурги мира начали пристально следить за новыми веяниями, присылать в институт запросы на очередные статьи и доклады, и в конце концов поняли, что в Москве образовалась новая мощная школа, с которой необходимо познакомиться и взять все полезное. Кроме того, и глава школы, судя по работам, должен был быть недюжинным человеком и выдающимся хирургом - описываемые им операции поражали искушенных людей чрезвычайной сложностью и немыслимой смелостью. И вот воспользовавшись какой-то крупной конференцией, съехались к нам со всего света известнейшие мастера нейрохирургии, знакомые до этого только по статьям, да портретам на мелованной бумаге - американцы Пул и Купер, француз Гийо, японец Осава, чех Ланда и еще многие другие. В общем, вся нейрохирургическая элита. Мы тогда уже были привычными к посещениям различных делегаций. Однако на этот раз появилась группа особенных людей. Свободные, раскованные в движениях, корректно-сдержанные в высказываниях, прекрасно одетые - в дорогих костюмах неброских тонов, у одного бриллиантовая булавочка в галстуке, у другого платиновые запонки - все это резко выделяло их среди обычных посетителей. Да и легкий, но постоянный скепсис, характерный для больших мастеров в любом деле, тоже бросался в глаза. Помимо всего прочего, мы знали, что они все - очень богатые люди, потому что операции, особенно редкие, оплачиваются там высоко, ну, и потом, они умеют тщательно следить за своим достатком. Есть за чем следить. И вот, деликатно ступая, в своей потрясающей наше воображение обуви, они потянулись в операционную к А.И. Все как полагается - халаты, шапочки, маски, неудобные матерчатые бахилы (или огромные резиновые галоши). Пришли, стали полукругом. Операция сложная. То ли Блюменбахов скат, то ли гипофиз. Не помню. Помню отточенные движения Арутюнова - от трепанации до последнего шва. Ни одного лишнего движения, минимум кровоточивости - коагуляция, кровоостанавливающая губка или раствор, быстрая, но осторожная препаровка, был какой-то завораживающий ритм в его работе. И все получалось. Конечно, он старался, хотел показать класс. Но ведь и показал! Они вышли после операции, так же деликатно как вошли, но совершенно в другом состоянии. Они были смущены! Полностью исчезли шик, раскованность и скепсис. Они видели работу Мастера! Вечером, натурально, был фуршет. Все ходили между столами, выпивали, закусывали и по дружески, чуть фамильярно хлопали друг друга по плечу. Заслуженно хлопали по плечам и наших светил - Эдика Канделя, Сережу Федорова, Сашу Коновалова, Юру Филатова. Но Александра Ивановича не хлопали. Только почтительно с ним чокались. Разговор в бане В годы Великой Отечественной войны Александр Иванович Арутюнов был главным хирургом 3-го Украинского фронта, командовал которым будущий маршал, министр обороны Родион Яковлевич Малиновский. Это было в 1943 году. Армия готовилась к большим наступательным боям. По предложению А.И.Арутюнова полевые походные госпитали были выдвинуты вплотную к линии фронта, чтобы максимально быстро оказать помощь раненым. Эта тактика себя оправдала, во время наступательных боев раненые сразу попадали в руки квалифицированных хирургов полевых госпиталей. В один из таких передовых госпиталей ночью поступил особый раненый - крупный штабной работник, генерал, который своей строгостью и крутым нравом был широко известен в армии. Во время рекогносцировки (на местности) он попал под минометный обстрел и получил множественные проникающие ранения живота. Состояние его было крайне тяжелым. Он потерял много крови, пульс едва прощупывался, сознание было утрачено. Решили немедленно оперировать. Начали переливать кровь, дали наркоз, и один из ведущих хирургов госпиталя, степенный и опытный доктор-украинец приступил к срочной операции. Широким разрезом он открыл полость живота, определил места повреждения и начал ушивать осколочные раны в кишечнике, брюшине, останавливать кровотечение. Извлек несколько больших осколков. Все шло как будто хорошо, но вдруг у раненого ослабела сердечная деятельность и сразу прекратилось дыхание. Пришлось приостановить основную операцию и начать то, что сейчас называют реанимацией. Делалось искусственное дыхание, массаж сердца, вводились сильнодействующие лекарства. Все силы были брошены на спасение раненого. И вот в такой напряженной обстановке, очевидно в процессе искусственного дыхания, когда давление внутри брюшной полости периодически понижается, в живот "засосалась" намокшая кровью хирургическая салфетка. Большая салфетка, которой обкладываются края раны. Нужно, конечно, представить себе обстановку во время такой операции. Ночь, непрерывный поток раненых, погибающий на операционном столе человек - и все это под аккомпанемент артиллерийского обстрела или бомбежки. Немудрено было в такой суматохе просмотреть одну салфетку, которая по цвету совершенно не отличалась от кровяного сгустка. Хирург все-таки сумел закончить операцию, остановить кровотечение. Дыхание и сердечная деятельность раненого восстановились, но он находился в крайне тяжелом состоянии и шансов на его спасение было мало. Не приходя в сознание генерал через несколько часов умер. А на вскрытии была обнаружена "утонувшая" в животе салфетка. Находка эта, конечно, неприятная, хотя и малозначимая, потому что раненый погиб от тяжелого ранения - шока и потери крови. Но салфетка была обнаружена в животе и от этого никуда не денешься. Каким-то образом этот факт попал в спецдонесение о гибели генерала, его раздули, донесли командованию и последовало суровое наказание - провинившегося хирурга разжаловать и отправить в штрафной батальон на передовую. Главный хирург фронта об этом не знал, а когда узнал, врач уже был направлен на передовую. Александр Иванович бросился к командующему и с присущим ему темпераментом принялся объяснять, что такие случаи в операционной суматохе бывают и с самыми крупными хирургами, что и с ним такое случалось, что раненый погиб не от этой злосчастной салфетки, а от ран. Родион Яковлевич Малиновский его выслушал, посмотрел пристально, не задал никаких вопросов и приказал немедленно вернуть врача в госпиталь. Прошло несколько месяцев. Наши войска значительно продвинулись вперед. Стояло относительное фронтальное затишье. И вот как-то раз Александр Иванович и командующий пошли вместе попариться в солдатскую баню. Напарились от души по всем правилам банного искусства, сидели отдыхали, попивая самодельный квас, приготовленный ординарцем командующего, беседовали неторопливо. И вдруг Родион Яковлевич быстро спросил: "А если, по честному, виноват был тогда тот штрафной хирург или нет?" Арутюнов даже растерялся от неожиданности, поразившись, тому, что командующий помнит случай многомесячной давности. И взглянув на Малиновского понял, что ему никак нельзя сказать неправду. "Да, Родион Яковлевич, виноват". Тот ответил: "Я так тогда и подумал". Больше об этом разговора не было. Ясно, что провинившегося хирурга спас авторитет Александра Ивановича. После войны благодарный украинец почти каждый год во время своего отпуска приезжал к Александру Ивановичу в гости. Называл его "батькой". Привозил всегда какой-нибудь необычный подарок. То самые лучшие кисти раннего винограда, то небывалый рыбец, то какие-то редкие розы собственного "урожая". Всю жизнь помнил и был глубоко благодарен за чудесное спасение. И хирургом стал на Украине довольно известным. Тоже "крестник" Александра Ивановича. Как-то раз, - рассказывал нам Александр Иванович, - пришлось мне делать спинальную пункцию. Дело обычное, рутинное. Неврологи что-то заподозрили, попросили спунктировать. Пожалуйста. Извольте. Захожу в перевязочную, мою руки, поворачиваюсь к столу и .... столбенею. На столе спиной ко мне лежит обнаженная женщина с фигурой - потрясающей красоты. Таких писали только великие: Рафаэль, Тициан, Веласкес, не знаю еще кто. Грация! Пропорции, изгибы, кожа, наконец! Светится как шелк или бархат! И на ощупь, что-то волшебное! Ну-с, накрыл ей ноги простынкой, чтоб не отвлекаться и пропунктировал нежнейшим образом. Она? Кроме моих рук, ничего и не почувствовала. (Сама так сказала через некоторое время.). Ну, думаю, если ничего серьезного не окажется, то я за себя не ручаюсь. Ни-ни. Ничего и не оказалось. Ошиблись неврологи. Вот так-то. Александр Иванович был большой насмешник, любил острое словцо, парадоксальный поворот дела, соленую (в меру!) шутку. Он ходит по своему кабинету, по обыкновению в хирургическом халате - завязками назад. Руки в карманах брюк, поэтому сзади халат растопыривается. Он слушает бормотание своего сотрудника (он его ценит), сидящего одиноко за длинным "совещательным" столом. Тот, видите ли разводится, у него проблемы. Александр Иванович с большим любопытством на него поглядывает. Острота вопроса в том, что еще не старый профессор проделывает эту "манипуляцию" в седьмой или восьмой раз, он точно не помнит. Зато партбюро помнит, и относится к этому с плохо скрываемой тревогой. Там почему-то напряжены и даже огорчены. Настолько огорчены, что и он тоже огорчен. Тем, что они в таком состоянии. Это раз. Во-вторых, предыдущая жена требует денег - отступного. А он потратился на новую. Вот беда. Да и прежние тоже не зевают, то да сё, алименты, например, хотят. Да и дети от первого брака в институт поступают, тоже затраты. Александр Иванович весел, но скрывает, чтоб не очень обижать. Он его понимает, но не сочувствует. А работник ценный. Надо помогать. - Партбюро переживи. Пошумят, успокоятся. Пошли их в задницу. Мысленно. А деньги - не проблема. Он вдруг вынимает руку из кармана брюк - в ней пачка денег. "На возьми", здесь немного - 500 рублей, но пригодится для этого случая". (По тем временам - почти четыре зарплаты м.н.с., но месячная зарплата директора.) Тот заикаясь: "Вот так прямо и взять?". Разумеется, какой мужчина без денег в кармане ходит? "Отдашь, когда сможешь". А сам улыбается, он, конечно, деньги заранее приготовил, зная, что тот "на мели". Тот благодарит, кланяется, как-то боком выходит, а Александр Иванович вслед говорит: "Жениться надо один раз, это базис, а остальное - детали. Как в "Лего". Думать надо". Случай ненадежен, но щедр Александр Иванович старался улучшить службу реабилитации в Институте нейрохирургии. На выставках медицинской техники среди прочих рассматривал тренажеры, приспособления разные. Со мной советовался: "Нужна нам эта "бандура?" Все за больного сама делает -сгибает, разгибает загибает, выгибает". - Нет, Александр Иванович руки и умного и классного методиста гораздо полезнее.
- Для этого деньги нужны. А у нас их нет и не предвидятся, институт-то хирургический, а не реабилитационный.
Но вот появился у меня пациент, крупный работник Госплана и в ЦК имел чин немалый. Так в 4-й Управе, на Грановского, и сказали: "Хотим у вас одного пациента проконсультировать. Неврит лицевого нерва. Он хоть и большую должность занимает, но человек очень хороший". Без шуток и иронии так и ляпнули. Посмотрел. Перекос лица страшенный. Угол рта к уху подтягивается. Взялся я за него. Даже с азартом. Я тогда занимался именно этой темой. Довольно быстро появились результаты, уменьшился перекос. Я его передал своей лучшей сотруднице, у нее и руки и голова на месте, да и человек она отличный - добрый, отзывчивый, Нина Семеновна. Столярная, ленинградка, блокадница. Знала почем фунт лиха. С ее помощью он совсем стал выправляться, взорлил. Стал появляться на высоких совещаниях - то в Совмине, то в ЦК. Нина к нему в "контору" ездила в обеденный перерыв. Возили. Один раз меня к себе вызвал, оценить состояние. Порадовались оба. Я, говорит, теперь смело к главному на ковер хожу. Раньше он мне сквозь зубы цедил: "Я твою кривую физию видеть не могу". А сейчас: "Ну вот, теперь другое дело, удобоваримо, можно с тобой нормально разговаривать, ругать. Я вот думаю, как вашу службу организовать: и вас достойно устроить, и Нину Семеновну не забыть. Надо подумать".
- Ты не обольщайся. Он выздоровеет и забудет. У меня так сто раз было.
- Ну-ну. Конечно, аппарат ЦК - могучий орган. Нерушимый и непотопляемый. Ни при какой власти он не исчезнет - приспособится, мимикрирует, но останется всемогущим. (Какой он был прозорливец! Уму непостижимо, как он все это предугадал.) Это как корневая система леса - можешь вырубать, жечь травить деревья, а корни снова побеги дадут. Аппаратчики - это сила".
А через некоторое время мой пациент, Николаем Ивановичем его звали, позвонил и говорит: - Я тут на даче пообщался с моим соседом, Кириллиным Владимиром Алексеевичем, рассказал ему, а он и говорит: Пусть этот доктор ко мне зайдет прямо с письмом. Мы это дело обсудим, глядишь чего и надумаем.
- Да председатель Госкомитета по науке и технике. Академик, сходите к нему, расскажите о своей работе, о проблемах. И письмецо составьте с просьбой ассигновать энную сумму на научно-исследовательскую работу. Да не жмитесь, тысяч 30-40 просите на лабораторию, человек на 6-7 (30 тысяч годовой зарплаты - большая сумма по тем временам). Рассказал Александру Ивановичу. Он один глаз прищурил: не врешь? Я к нему сам на прием набиваюсь, пока не получилось. Ладно, иди. Только я ничего не знаю, а то стыда не оберешься.
- Подпишешь у Феди (зам. по науке Федор Андреевич Сербиненко). Скажи я велел. Пошел. Купил новый костюм и пошел. (Костюм потом, как нарочно, в химчистке украли, но уже после того.) Принял приветливо, задавал точные вопросы. Поговорили о Ландау (я тогда много с ним занимался, это отдельный рассказ), о здоровье вообще. Письмо подписал, меня отправил к начальнику финансового управления. Помню его отчество - Евстропьевич. Полный такой, ласковый, суетливый товарищ. Оживился и тут же урезал сумму до 22-х тысяч. А на остальные - говорит - на 3 тысячи расходные материалы купите. Вам так лучше будет. Вот так все и получилось. Летел, не чуя ног. Александр Иванович говорит: - Чудеса в решете! Теперь давай в Минздрав, толкай бумагу, дальше я помогу. Только условие: лабораторией заведовать ты будешь. Но евреев других к себе не бери, партийцы не пропустят. Птица Феникс К вечеру больному стало хуже. Большая палата кремлевской больницы, погруженная в полумрак, казалась ему, хирургу, душной маленькой операционной, из которой он никак не может выбраться. Он беспокойно поворачивал голову, с тоской разглядывал темные углы в поисках двери, стонал, и слезы безысходности застилали его глаза. К нему часто подходила Татьяна Николаевна, лечащий врач, с тревогой всматривалась в темно-карие глаза, еще утром блестящие и живые, а теперь покрытые мутной пеленой страдания и жуткой потусторонности, качала головой, вздыхала, щупала пульс. Он с недоумением разглядывал ее силуэт, не узнавал, а прикосновение теплых рук не приносило прежнего облегчения. Приходили снимать кардиограмму и было неприятно, зачем какие-то люди сдавливают запястья и прикасаются чем-то холодным к наболевшей груди. Даже знакомая боль в сердце казалась странной, необычной, находящейся вне его; это пугало и еще больше обостряло тоску одиночества. Расстроенная Татьяна Николаевна, посоветовавшись с заведующим отделения, решила на другой день рано утром созвать расширенный консилиум. Были приглашены все знаменитости - прежние товарищи больного по академии: академик-невропатолог, академик-терапевт и даже академик-психиатр. Каждый из них уже не раз смотрел больного, (оценивал его тяжелое состояние и давал советы), но вместе они собрались впервые. Ночь была мучительной и тянулась бесконечно - в инъекциях, метаниях и поисках облегчения. Только на рассвете больной как будто нашел выход и заснул тяжелым, но крепким сном. Утром Татьяна Николаевна не успела к нему забежать и, только выслушав рапорт дежурной сестры о том, что никаких особых перемен не произошло, отправилась в кабинет заведующей, где уже дисциплинированно собрались знаменитости - выспавшиеся, чисто выбритые, в накрахмаленных гостевых халатах, Они нейтрально обменивались впечатлениями о погоде, потом единодушно согласились с тем, что лучше отдыхать два раза в год, а не один, и что подмосковные пейзажи не уступают даже зарубежным. После этого, вздохнув, они стали обсуждать состояние больного. Они говорили друг с другом ясными законченными фразами, как перед студенческой аудиторией, о том, что все им понятно: дела больного, к сожалению, ухудшаются и разлад многих систем организма гораздо опаснее, чем болезнь какой-то одной системы. О том, что их большой опыт не подсказывает, увы, никаких конструктивных решений. Наконец, о том, что больной был очень волевым и темпераментным человеком, горел на работе, а вот сейчас его сознание спутано и это плохо для прогноза. И потому - все карты в руки психиатра, который на данном этапе больше других может быть полезен больному. Академик-психиатр каким-то многозначительным образом покачал седой головой, изображая одновременно и готовность к действию, и сомнение в успехе, и все решили, что настало время отправиться посмотреть больного, и тогда уже письменно сформулировать окончательное решение. Втайне, на почти неосознанном уровне, они были рады, что не с ними это случилось, чур-меня... Экс-консилиум неторопливо шествовал по коридору, и ходячие больные, спешащие на завтрак, почтительно сторонились, шепотом называя, друг другу фамилии медицинских светил. С некоторыми из больных академики профессионально бодро здоровались и даже чуть-чуть раскланивались. Татьяна Николаевна шла впереди и, оборачиваясь к гостям, как бы показывала дорогу. Вот так в пол-оборота она и вошла в палату, придерживая одной рукой дверь, а другой, указывая направление, Потом повернулась к больному и замерла в растерянности. То что она увидела было ошеломительным. Александр Иванович сидел на краю постели и..... брился. Да, да, именно брился. Предельно похудевший, желтовато-смуглой рукой он держал респектабельную электробритву всемирно-известной фирмы "Филипс", шумевшую как хороший пылесос, и сосредоточенно водил ею по щекам и подбородку, поглядывая в небольшое зеркальце, стоявшее на неудобной больничной тумбочке. Медицинской сестры в палате почему-то не было, а флегматичная санитарка возила по полу мокрую тряпку на швабре, шумно сдвигала мебель и не обращала никакого внимания на ожившего больного. Это ее не касалось. Одеяло лежало у него на коленях, чуть прикрывая худые ноги с багровыми следами изрезанных за время болезни вен. Из-под рубашки проступали углы лопаток, на шее была видна косица волос, свалявшихся в бредовом поту. Он был очень, очень слаб и сидел с трудом. Но он был живым! Живым и самостоятельным! Глаза смотрели устало, измученно, но совершенно ясно и в них не было никаких следов вчерашней предсмертной мутной пелены. Татьяна Николаевна только успела ахнуть от изумления, как консультанты уже потеснили ее и, не потеряв важности, вошли в палату. Александр Иванович повернул голову на звук их шагов и тоже удивился такому неожиданному, по его мнению, визиту. - Чем обязан столь высокой чести? - спросил он хрипловатым голосом, торопливо закутывая голые ноги одеялом, - я кажется не совсем готов к приему гостей, не так ли Татьяна Николаевна? - укоризненно посмотрел он на врача. Она в полной растерянности что-то пролепетала о постоянной заботливости его коллег. Не могла же она, в самом деле, рассказать ему, каков он был вчера вечером, перед ее уходом. "Это же ужас, что было" - подумала она. - "Как он заставил себя сесть и еще бриться?!" Академики были тоже обескуражены поразительной метаморфозой, а под внимательным и чуть насмешливым взглядом больного и вовсе засмущались. Первым нашелся психиатр: - Мы были тут рядом у больного и вот заодно решили и вас проведать. Слышали, что вы себя лучше чувствуете? Это приятно. - Ну, нет. Вчера я был совсем плох. (Неужели он все это помнил?). Метался, бредил... Ведь это, кажется, по Вашей части? Впрочем, благодарю за любезности, проходите, садитесь. А я прилягу. Сестричка, помогите мне лечь, укрыться. Вот так, спасибо, голубушка. Вы свободны, идите, я посигналю, если нужно будет. Он лег на высоко взбитые подушки. Как-то сразу стала видна и ужасная бледность лица, и изможденность. Две процедуры - бритье и прием нежданных гостей уже утомили его, на впавших висках проступила испарина, руки беспомощно легли поверх одеяла. Но зато глаза! Глаза были ясными, блестящими, и даже насмешливыми. - Итак, насколько я разбираюсь в медицине, передо мной экс-консилиум в самом почетном составе. Прекрасно! Две головы хорошо, а три лучше. Ну, что же, я в вашем распоряжении... И тогда самый старший из консультантов - терапевт, добрый и мягкий человек, улыбнулся, встал и развел руками: - Ваш организм, коллега, явление редкостное, а воля - поразительна. Вы - птица Феникс, восставшая из пепла, и можно только удивляться и, конечно, радоваться чудесному воскрешению: Будьте здоровы, дорогой. Набирайтесь сил, не будем вас утомлять. И все академики согласно закивали головами, а потом пожали больному руку и, скрипя дорогими башмаками, на цыпочках, подняв плечи, торжественно вышли из палаты. И действительно, с этого дня началось выздоровление, медленное, но успешное. Политик 1968 год. Наши танки вошли в Прагу. Александр Иванович в больнице (после инфаркта), но уже интересуется делами в своем Институте, в стране, мире. Я прихожу к вечеру. Только что ушла Тамара Перцева, после меня еще придет Эльза Грибова. Сменяясь, мы помогаем ему быстрее восстановиться. Он так считает. - Ну, что там в мире? Какие-то странные слухи про Чехословакию". - Да ничего хорошего. Чехи подняли восстание, мы ввели танки. Новые коммунисты, Дубчек, свобода, демократия, студенты на Вацлавской. _ Вот сволочи, - поблескивает глазами Александр Иванович, - сколько народу мы положили в 45-м, когда их освобождали. Носили нас на руках, цветами забрасывали. А теперь, вот на тебе, пожалуйста. Неблагодарные люди, свиньи какие-то". Я промолчал. - А ты что молчишь? А, нечего говорить. В это время буфетчица бодро вносит поднос. "Полдник, Александр Иванович, полдник! Сырники!". - "Со сметаной?" - почему то строго спрашивает академик. - "А как же? Обязательно! Иначе никак!" Александр Иванович отламывает кусочек, макает в сметану. Прожевал задумчиво и без всякой связи с полдником спокойно резюмировал: "Все понятно". - пауза. - "Жить хотят по-человечески". Последний роковой Последний роковой приступ начался вечером на работе. Болей в груди не было, только сильная аритмия, сердце куда-то проваливалось. Однако, так уже бывало. Прибежали реаниматологи. Капельница, кислород, казалось, успевают. Но аритмия перешла в мерцание, упало давление, одышка, внезапная рвота. Плохо дело. Валентина билась, как могла. Пыталась поднять давление, поддержать сердце, хоть как-то унять аритмию. Человек она опытный. Другие тоже помогали. Она даже успела его подбодрить: "Ничего, Александр Иванович, вытащим, не впервой!" А он с мутнеющим, уже потусторонним взором, прошептал, еле шевеля губами, как выдохнул: "Нет, в этот раз не выйдет..." И... показал фигу. Вот так. Подписал себе приговор. Все. Массаж сердца, дыхание "рот в рот". Бесполезно. Пусть земля ему будет пухом. А эта книжка - маленький кирпичик в стене памяти об этом замечательном человеке, враче, ученом. Я вынужден так назвать главу о знаменитом ученом, потому что после тяжелой травмы, мало, что осталось от прежнего великого "Дау" - как звали его друзья. Но все-таки это были античные руины. Они таили в себе красоту и величие исчезнувшего мира. Кстати, это выражение придумали музыканты, говоря о знаменитом скрипаче (Менухине), который и в глубокой старости сохранил и свой почерк, и мастерство. И по ним можно было представить, как он был блестящ и неповторим в прежние годы Так и Ландау. По словам близко его знавших людей, а это были тоже непростые и не менее знаменитые люди - П.Л. Капица, И.П. Тамм, Я.Б. Зельдович, Ю.Б. Харитон, Ландау был ярчайшей личностью, звездой первой величины. И даже то, увы, немногое, что осталось от прежнего человека, было значительным и тоже неповторимым. Мне, молодому врачу-реабилитологу, повезло - я ежедневно общался с ним и очень часто с его знаменитыми друзьями, рассказывал им о положении дел, об изменениях в его состоянии. Все это запомнилось на всю жизнь. В 1938 году его арестовали. Он сидел на Лубянке. Вот его рассказ. "Нас с Румером (его соавтор, физик) посадили, как немецких шпионов. Мы им доказывали, что мы не можем быть немецкими шпионами, потому что мы евреи. Тогда они назначили нас быть японскими шпионами. Дураки. Меня спас Капица. Пошел к Молотову и сказал, что уедет обратно в Англию (у него тогда еще оставался британский паспорт), если не выпустят Ландау. Меня и освободили, а Румер остался, как член группы Ландау. Капица не смог. И он оттрубил полностью. Правда, попал, кажется к Туполеву, в шарашку. Поэтому и выжил. А я выжил, потому что Капица меня забрал вовремя. Я уже целый год просидел, а там на еду давали одну кашу. А я каши никогда не ел. Я родился в Баку, а там каши не в моде. Я и здесь не стал ее есть, не любил. Похудел ужасно. У меня рост почти 180, а я весил 50 кг. Чуть не умер, дистрофия. Одни кости остались и еще немного внутренностей. Потом целый год отъедался. "Папаша", многих хороших физиков ухлопал. Шубников сидел, Горский" Он очень любил всякие классификации. Даже после травмы он вспомнил некоторые из них. Так мужчин (по отношению к женщинам) он разделял на "красивистов" (любят красивых), "душистов" (главное, душа, ах!), задистов (уважают за большой зад), "кошелькистов" (альфонсы, любители денег) и просто "подкаблучников". Этим сочувствовал и жалел. "Вы молодой человек, вам надо это знать и себя позиционировать". Себя безусловно считал "красивистом". - "Жена, на мой вкус, должна иметь три качества: быть блондинкой, красивой и абсолютной дурой". Я выбирал по такому признаку". Конечно, шутил. Полусерьезно. Жена перед ним повесила на стену рекламную картинку ансамбля "Березка" - милая девушка с русой косой, слегка обнимает березу. Он был доволен. Он любил стихи и, постепенно выздоравливая, часто декламировал. Выбор поэтов был своеобразен: Жуковский, Пастернак, Гумилев, Симонов. Но каждый - значимая фигура своего времени. Если ему напоминали строчку, он ее тут же продолжал. Но закончив стихотворение, иногда, тут же начинал его сначала. Гнал "по кольцу". Пока не остановят. Сказывалась болезнь - травма мозга. А мозг был могучий. Иностранные языки вспомнил вскоре после комы. Легко переходил с английского на немецкий и обратно. Слушал и без запинки переводил письмо знаменитого физика Гейзенберга, которое тот прислал, поздравляя с Нобелевской премией. На мое восхищение говорил: "Что тут такого? Это только необходимый инструмент для работы - читать статьи и разговаривать с коллегами. Языком надо овладевать между делом. Грамматика? Ну, это элементарно. Выучил сразу и все, как и словарный запас. Фонетика. Зачем? Если тебя понимают, значит все в порядке". Вспомнил свое пребывание у Бора. Жил у него дома и работал в Дании целый год. Говорили то по-английски, то по-немецки. С Эйнштейном виделся один раз. До прихода фашистов. мимолетно. Говорили по-немецки. Свою первую работу опубликовал в немецком журнале. Вспоминал с удовольствием. Как-то спросил: "Сколько времени я болен?" - "Почти год!" - "Жаль. Год выпал из научной жизни. Теоретическая физика - молодая наука. Нет, не в смысле молодости науки, а в молодости самих физиков. Если до 35 лет ничего существенного не придумаешь, то после - подавно". Помолчал. Потом: "Я, пожалуй, приятное исключение". Заулыбался. - "Боюсь, все-таки, что не смогу придумать что-нибудь не тривиальное. Например, Эйнштейн в старости написал работу вместе с Подольским, так эту вещь называли работой Подольского, так как все знали, что Подольский дурак..." Потом часто повторял, что потерял год и произошло сильное "сжатие времени". "Знаю, что болел около года, а думаю, с моей точки зрения, что заболел только вчера". По словам друзей, оборот мысли, типичный для Ландау, так же как и постоянные рассуждения о "перекресте". "Перекрест" - это его рассуждение о том, что память не должна восстановиться раньше, чем исчезнет боль в ноге. Иначе боль будет запоминаться и тяжелей переноситься. "Самое главное, чтобы шло одновременно - уменьшалась боль и улучшалась память, обязательно одновременно". Сложное рассуждение, но типичное для Ландау. Вот некоторые выдержки из моего дневника, который я вел при работе с ним 4.12.62г. Сегодня впервые поддержал разговор о театре. Сказал, что всегда отдавал предпочтение МХАТу, который, по его мнению, сейчас деградирует. Дал четкие характеристики актерам: Хмелев - умный, интересный актер, но кажется умер недавно. Кторов - слишком сладок, вкрадчив. Степанова - кадровый голос и блинный нос (последнее - сводит все к нулю). Андровская - очень темпераментная актриса, умеет скрыть свой возраст даже сейчас. Жена умершего Баталова. 6.12.62 г. Визит известного ортопеда. По поводу долей в ноге, протезной обуви. С интересом его рассматривал. А после ухода вдруг сказал: "А он гусь! Но я должен его огорчить - на мне он ни копейки не заработает!" (повторил 2 раза). Смеется. 7.12.62 г.Осмотр нейропсихолога А.Р. Лурия. Тот применял сказки-тесты и просил их пересказать. Л.Д. внимательно выслушал и спросил, не встречались ли они в Баку? "По моему я Вас там видел! Нет? Вы там не были? Жаль". Потом сжато пересказал фабулу сказки "Муравей и голубка" - сначала голубка спасла муравья, потом - наоборот. Описывать детали отказался: "Не хочу мелочью засорять память, достаточно знать фабулу". 10-11.12.62г.Вручение Нобелевской премии. Был учтив и лаконичен. Потом долго спал. Устал. 20.12.62 г.Визит старых друзей - Мусика. К., Л.М. Лившица. Обрадовался. Жаловался на боль в ноге. Много вспоминал, но все события - до 1959 года (типично для травматической памяти). Сказал, что они, по его мнению, тоже постарели. По этому случаю вспомнил любимый анекдот "прыжок оленя". (Я его до сих пор пересказываю пациентам.) "Дочка выходит замуж, уезжает, пишет маме: я так счастлива, муж очень внимательный и страстный - каждый вечер прыгает на меня со шкафа - прыжок оленя!" Через несколько дней, получает телеграмму от матери: "Срочно приезжай. Папа прыгнул со шкафа, сломал ногу". Всему свое время. 20.12.63 г. Визит Ю.Б. Харитона - знаменитого "ядерщика". Говорили спокойно, общими фразами. Потом вдруг: "Вообще-то у меня неприятности: правительство меня спасло от смерти, поэтому придется их благодарить - вступать в партию". Харитон сказал, что можно подождать. "Нет, это неудобно". В этот и последующие дни рассказывал всем об этой неприятной коллизии - жене, Е.М. Лившицу, акад. Гращенкову Ник. Ив. (он возглавлял штаб по лечению Ландау), министру Петровскому. Все смущались. 25.02 Наконец. "У меня удача - можно не вступать! Я узнал, что в ней состоит академик С. С таким человеком я не могу быть в одной партии". По-моему, это он так развлекался. Прежний Ландау не терпел банальностей - ни в жизни, ни в науке. Это в значительной мере осталось - я не имею в виду его научные взгляды - он меня в них не посвящал, а с физиками категорически избегал профессиональных разговоров. "Вот поправлюсь, напишу какой-нибудь простенький учебник". Вот и все. На своем 50-тилетнем юбилее (это было еще до травмы) он установил правило: тот, кто хоть одной фразой обозначит славословие в его адрес, немедленно лезет под стол президиума и проползает под ним от одного конца до другого. Уже через несколько минут туда загнали, кажется, академик Мигдала. Остальные тут же перестроились и стали говорить о чем угодно, но не о славе Ландау. Встречался я несколько раз с П.Л. Капицей, и Е. Таммом. Рассказывал о положении дел. Осталось впечатление редкой значимости и эпической мудрости этих людей. Потом Л.Д. перевели в академическую больницу и наши восстановительные занятие постепенно прекратились. Для меня это была незабываемая жизненная школа. Передо мной две фотографии. Я знаю, что на них человек один и тот же, но как разнятся изображения. Интервал - всего один год. На первой - полноватый, благополучный ученый, тень лукавства в спокойных глазах. На второй - страдающий изможденный старец, ввалившиеся щеки, отчаяние во всем облике. Болезнь, несчастье, удар? Нет, катастрофа! Умерла жена,- спутница, опора, "alter ego".Нет, конечно, болезни были - бронхиты, эмфизема (курильщик он яростный!), ампутация ноги, костыли... - все преодолел. Социальные катастрофы? И, это его не миновало - гонения, ссылки. Несовместимость с советской властью. Мыслитель, философ, крупнейший исследователь в области литературы, блестяще образованный человек - опасен. Понятно. Наконец, просвет в тучах: как будто налаживается жизнь, только у жены измученное больное сердце. И вот она - катастрофа! Заболевает и умирает 14 декабря 1971 года в Подольской районной больнице Елена Александровна, жена. Это непереносимо. В ссылке, забытьи, нужде - именно она поддерживала, защищала, удерживала, наконец, на плаву. А сейчас, когда что-то наметилось, нормальное жилье, книги, ученики, почитатели - все рухнуло. Это она была тем стержнем, который не давал упасть. Он всегда это знал. И на второй фотографии рухнувший человек. Отчаяние! И еще истощение, физическое и нервное. Но зато какое упорное каторжное терпение в его глазах! Я это сразу увидел... Оно меня и обнадежило, и дало ключ. # Сырой ветряный день, февраль 1972 года. Какой-то запасной вход в писательский Дом творчества (там должны творить - это звучит!). Меня привез мой друг Игорь Губерман, ерник, весельчак, начинающий тогда литератор. Встречает нас Леонтина Сергеевна Мелехова, милое лицо, взгляд очень надежного и доброго человека, потом оказалось - всегда такой. Она опекает Бахтина в самом полном смысле этого слова. Ответственно и действительно надежно. "Входите, Михаил Михайлович ждет". И вдруг мне Губерман: "Иди, старик, один. Я не пойду. Это же великий человек, зачем я ему?". Вот тебе насмешник и весельчак! Штрих к портрету, однако. Выразительный штрих. А дальше - уже профессиональные дела. Мне показалось, что все его болезни отступили на второй план, хотя он часто упоминал культю бедра - болит, мозжит, стреляет. Но это все между делом. Главное - слабость, но какая! Руки не поднять. Голову не то, что повернуть, удержать трудно. И ничего не хочется абсолютно. Вялость. "Пью крепкий чай. Немного поддерживает. Курю много, почти 60 лет назад закурил. Папиросы - или сигареты без фильтра. Привык. Бросить не могу и не хочу. Зачем? Продлевать жизнь? Не в нашей это власти, не в нашей воле", - он приветлив, как-то по-старинному учтив. Мне очень хочется ему помочь. У него в глазах терпение и надежда. Я постараюсь. Вышел от него затемно. Игорь терпеливо зяб, подняв воротник. "Помоги ему, старик, он потрясающий человек!" Мне тогда было 37, Игорю 35. Но у него все старики и старухи. Мода тогда была такая. Вечером и на другой день думал о Бахтине. Очень мне он понравился. Безыскусный и естественный. Его надо было выводить из астении (истощения нервной системы). И не с помощью каких-то узких специальных способов - эти лекарства от этого, а эти - от того, а вообще, широко, как бы делал земский доктор. Мне вообще земская медицина всегда нравилась, а с годами - еще больше. Я жалею, что не жил в то время. Захарьин, Боткин, Бурденко - все они начинали с земства. (А ведь это просто была такая форма бюджетной оплаты труда медиков). А как это описал Булгаков! Так бы и поехал в эту забытую богом больницу. Даже сейчас! Сейчас особенно. Но я уже слишком состарился, бремя забот. И больниц таких теперь нет. А тогда... Отменил все: транквилизаторы, успокоители, только пустырник оставил. Его, оказывается, Станиславский пил. Я не люблю чужие назначения отменять, не этично как-то, неудобно. Сами должны отпасть, если неудачны. Но тут вообще был сумбур, и лечащего врача не было. Я и отменил все, что мог. Нашел запись какого-то умного доктора, сделанную за месяц до меня: "Больного хорошо кормить". И это правильно. Вообще-то хорошо кормить надо всех, но старых людей - особенно. Это ошибочно, что они должны мало есть, не калорийно, соки там всякие. Объедаться не надо, но вкусно, разнообразно и калорийно - обязательно. Холестерин, жиры тяжелые, легкие - это все раньше надо было, когда были молоды и веселы. Профилактика! А сейчас, когда "с ярмарки едешь", энергия нужна, чтобы доживать полноценно. Я ему назначил вкусную еду: яйца "в мешочке" 2-3 раза в неделю, ценную рыбу - осетр, семгу в любом виде, треску - котлеты, икру - обязательно, то черную, то красную, по желанию трудящихся. Индюшка, телячье жаркое, харчо (но минимум специй). Когда я все это перечислял, сам слюнки глотал, голодный был после работы. Он чуть улыбнулся и деликатно сказал: -Это бы я съел немного. Вспомнили чеховскую "Сирену". "Помилуйте, все эти катары доктора выдумали. Жареную утку с морозу! Это бы я съел. Не скажите, гуси, когда их жарят, тоже мастера пахнуть..." Посмеялись. В общем, одобрил. Но это литература, а вот как все-таки минимальный аппетит возбудить? Решил дать апилак под язык. Это маточное молочко рабочей пчелы, биостимулятор. Пчелы дают его только матке в улье, и то в определенных количествах. Благодаря этому она потомство сотворяет. Если же на простой пчеле почувствуют запах - зажалят, убьют. Не становись маткой, когда общество не просит. Там порядок, все строго. В медицине апилак дают ослабленным детям, взрослым, перенесшим тяжелые болезни, затратившим весь свой "моторесурс". Вот я Михаил Михайловичу и дал, чтобы поднять этот ресурс. Потом назначил такой препарат - нерабол. Это анаболик, увеличитель мышечной массы. Он тогда только входил в медицину. А потом вдруг перепрыгнул в культуризм, затем в спорт и стал допингом. Запретили. Только если втихаря. Но мышцы растут и требуют для себя корма. На это я и рассчитывал, когда назначал Михаил Михайловичу. Это, пожалуй, и дало первый эффект. Он стал крепче, лучше и дольше спать, а раньше - лишь урывками. Стал больше работать. Появились какие-то планы. Не житейские, конечно, литературные, творческие. Тут случился в Москве знаменитый ленинградский терапевт Щерба. Мы тогда с ним недавно подружились. Моя жена - ленинградка, хорошо его знала, восхищалась. Он потомок знаменитого филолога Щербы и тоже Михаил Михайлович. Человек он был не старый, но с докторской солидной бородкой и усами, под Чехова. Нарочно старил себя. Образованности был немыслимой. Я таких практических врачей почти больше не встречал в жизни. Они не могут быть так образованны по определению. Мозги не так устроены. Это я по себе знаю. Ну и леность, конечно. Тоже знакомо. А Щерба знал медицинскую биохимию фундаментально, изнутри. Завидки брали. Так вот он еще Бахтину к моим назначениям добавил кокарбоксилазу, уколы - фермент такой, из которого сам организм делает витамин В1. Необходим для передачи нервного импульса с нерва на мышцу, в том числе сердечную. И для многого другого. Полезное дело. Пациент поморщился, что уколы, но согласился. Он вообще был доверчив к врачам. Такое, видно, воспитание. Они со Щербой понравились друг другу. Одной породы, благородной. Но Миша Щерба вскоре умер. Больное сердце. Решил было оперироваться. Но одного дня не хватило. Умер накануне. Судьба такая. Очень было жаль. Народу на похороны пришло - море. А Михаил Михайлович Бахтин начал поправляться. Вместо нерабола в таблетках назначил ретаболил в инъекциях, раз в неделю. Это тот же анаболик, но посильней. Зато можно и пореже. Хотел его избавить от многих таблеток. Только сердечные оставил. Конечно, никакое такое "приличное" здоровье к нему не пришло, но стабилизация определенно наступила, и он смог работать. А для него это необходимое условие жизни. Качество жизни, которое ему обеспечили друзья и ученики, было приемлемым, и он этому радовался. Это был непростой процесс обеспечения качества жизни. Руководила всем Леонтина Сергеевна Мелехова. Ее терпению, тщательности, искренности во всем я поражался. Домработницы, сиделки, врачи, финансы, наконец, - все под ее патронажем. В это время удалось пробить однокомнатную квартиру в писательском доме на первом этаже. Жизнь как-то оформлялась. Трудностей было - хоть отбавляй. Ну, например, посетители. Бывали, конечно, серьезные люди, искренне его почитающие - Андрей Николаевич Турбин, Сергей Бочаров, Кожинов, Юра Лощиц. Несколько раз приходил Сергей Сергеевич Аверинцев. Это все имена в русской литературе, высокая планка. Они были стеснительны, деликатны, старались его не утомлять. Он был им действительно рад. Часто бывал Пинский, легендарная в интеллигентских кругах личность. Профессор МГУ, образованный человек. От него Михал Михайлович и получал информацию об окружающей социальной жизни. Доверял ему. Заходил проведать Виктор Шкловский, сосед, легенда русской литературы начала века. Тот же "Гамбургский счет" написан им в 1920-е годы. Ему, как и Михаилу Михайловичу, подавался крепкий чай, печение. Он гудел басом как шмель, и Бахтин кивал ему приветливо. Шкловский как-то и меня позвал домой, хотел получить консультацию, но обсуждать свое здоровье не стал, зато показал, какие он замечательные делает упражнения для рук и ног. А потом долго расспрашивал про Бахтина, сочувствовал, жалел его. "А у меня сейчас все в порядке, - сказал он, когда я собрался уходить. - Вы ко мне опять приходите, когда я буду болеть, обязательно". Я еще раз приходил по его просьбе, но он опять к этому времени был здоров. Бодрый был человек. Ну, это так, к слову. А настоящим бедствием были другие визитеры. Например, какие-то окололитературные молодые люди, девицы и даже солидные дамы. Во-первых, они приходили без спросу, когда им удобно. Во-вторых, сплошь все курили, оправдываясь тем, что Михаил Михайлович тоже курит. В-третьих, болтали о ерунде, пользуясь тем, что деликатный Бахтин никого из них не может выгнать. Помню одну такую томную филологиню в высоких сапогах и мини-юбке. Окурки с ободком малиновой помады и печальный Бахтин делает вид, что слушает ее болтовню. Я ее выпроваживаю, говорю, что буду измерять давление, назначать лечение. Она неохотно встает: "Ну, я потопала (?!)". Михаил Михайлович разводит руками, мол, ничего не поделаешь. Она идет на кухню, берет телефон и кому-то важно сообщает, что беседовала с Бахтиным, но опаздывает на важную встречу, поэтому закруглилась. Ну и ну! Мы с Леонтиной Сергеевной даже придумали и написали тушью два плакатика. Один запрещал курить у Бахтина, а второй призывал посещать его два раза в неделю по средам и воскресеньям с 5 до 8 вечера. Подписали для солидности академиком И.П. Павловым, министром здравоохранения Б.В. Петровским и доктором Найдиным. Удивительно, но какое-то время помогало. Я обычно приходил после его дневного сна. Стакан крепкого горячего чая, сигаретный дым струйкой поднимается к его голове, перед ним рукописи, гранки... Книги. Кошка мурлычет на кровати. Казалось бы, идиллия. Но... влажный глухой кашель, периодические боли в культе, отдышка, фантомные боли в отсутствующей ноге. Он ждал меня и тихонько скупо жаловался. Я назначал дыхательную гимнастику (присылал ему хорошего массажиста), простые обезболивающие, отхаркивающие настои. Какое-то время это давало эффект. В общем он был прост, доброжелателен и терпелив. Так прошло почти три года. Не так уж много, но и немало. Выходили его книги, статьи. Его мысли были глубоки, оригинальны и высоконравственны. Как раз в это время состоялось его знаменитое интервью профессору Дувакину. Приезжали иностранцы, слависты. Почему-то запомнились югославы. На меня падал отраженный свет его славы. Моя сестра, редактор "Худлита", выпускала переиздания Толстого, Достоевского, Тургенева, работала там всю жизнь, ахала и замирала: "И ты видишь самого Бахтина?! Это ведь живущий в наше время гений!" "Да уж так пришлось, так получилось", - скромничал я, но, конечно, гордился. Столько лет прошло, а запомнил. Потом его состояние быстро ухудшилось и больше не поправилось. Сердечно-легочная недостаточность. Были классные реаниматологи (одна Валя Фетисова, наш институтский асс, чего стоила), хирурги (Марат Мучник сумел залечить пролежень на крестце), терапевты. Привозил я к нему своего еще институтского учителя Вадима Семеновича Смоленского - человека неординарного и блестящего диагноста-врача, терапевта Божьей милостью. Приглашал, необходимых тогда ему, урологов. Они на какое-то время помогали. Прикатили из моего института (им. Н.Н. Бурденко) - баллоны с кислородом. Все, как могли, старались сгладить тяжесть надвигавшегося конца. Умирал он тяжело, мучительно. Но жаловался редко, терпел. Только во сне стонал и плакал. Сиделки поражались его стойкости, сохранились их записи-отчеты. В редкие минуты просветления рассказывал им о своей жизни, но не жаловался. Даже шутил: "Книги, лекарства и хлеб - воровать не грех". За несколько дней до смерти сказал: "Замените мне кислород на добротный анекдот!". Предпоследняя ночь (6 марта 1975 года). Помолился: "О, Господи! Все мы грешные, о Господи, прости нас всех грешных!". Так записано у дежурной медсестры. За всех нас помолился. Он во всем был велик. Даже в смерти. Светлая ему память. Во сне меня поразило мое одиночество, Мне стало жаль себя И проснулся я в слезах". М.Булгаков. "Театральный роман" "Лейтмотив всех воспоминаний Ф. Раневской, ее дневников и писем - одиночество. Раньше я этого не понимал. Как так? Столько друзей, знакомых, соратников. И каких. Что ни имя - легенда - театральная, литературная, киношная. А она тоскует по Ахматовой и, главным образом, по Павле Леоньевне Вульф - своей "второй матери" и педагогу. А потом понял: истинное одиночество - это когда нет человека, внутренне сопереживающего с тобой. Внешнее сопереживание - это совсем другое, даже если оно искреннее. Внешнее встречается часто (относительно, конечно), а внутреннее крайне редко, "штучно" за всю жизнь. Или вообще не встречается. В поисках этого внутреннего друга мы перелопачиваем массу людей. И мусора тоже. Мы окружены ими и массой и мусором. Тонко организованным людям с обнаженными нервами, таким как Раневская, - это нестерпимо. Отсюда и рождались ее "перпетум-кобеле" и другие злости. Это такая защита. Она есть у каждого из нас. В большей или меньшей степени. Кто-то из подруг Раневской ("Вава") попросила меня придти, чем-нибудь по врачебному помочь ей. У нее был диабет и боли в ногах. Финна Георгиевна была со мной очень приветлива, даже ласкова. Мы с ней немного пообсуждали ее проблемы, и на листочке бумаги она написала: "Если больной не знает, что ему делать, и врач не знает, что ему делать, значит это диабет. И Бог (так называется) покарал меня диабетом". 22 ноября 1980 г. Потом ей наскучило говорить о болезнях, и она решила сыграть сценку - "На приеме у врача-невропатолога". "Вава, подыграй мне". Раневская - старая армянка-врач с жутким акцентом. "Вава" - играет саму Раневскую. - Так вы утверждаете, что ваши нервы сдали, после ухода Таирова? - Да, это было ужасно!
Раневская отодвигает от себя воображаемую историю болезни, секунду обдумывает и пишет крупно.
После этого сама хохочет, довольна сценкой: "Вы ко мне приходите почаще, я вам еще сыграю". Актерство у нее было в крови. А болезни досадно мешали. Я старался ей помочь. Что-то получилось, но по большому счету - немного. Осталось теплое чувство. И фотография. Она подарила мне свою фотографию с очень лестной надписью. |
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"