"Темен замысел твой, а глаза слепят, два синих клинка. Кречетом кличу в кленах, квилином выкликаю: кем мне клясться?! Какие молитвы молвить подданным твоим, когда они страшатся и тишайших слов?
В густых чащах, влажных и хмельных, в полудреме, в густых чащах я ночевал, гонимый! И не было лезвия в моих руках, чтобы вскрыть жилы, не было сука, чтобы закачаться, не было омута, чтобы круги пошли! В тех краях и дальше, в васильках и жаворонках и колосьях, в тех краях я не раз обещал себе: кончено! Я мял в пальцах мягкую теплую землю, я крошил ее как хлеб, я смотрел на восток, вспыхивающий и гаснущий, и я говорил себе: бедный беглец, ты вернешься...
Да, светлый, они любят тебя, как нельзя любить вождей и правителей, как нельзя любить и богов, ибо слепа эта любовь как ненависть!
Странник, вольный, одинокий - гремящий цепью, ценящий цепь, как свободу!.. Но время идет, твое имя перестанет горчить на губах, глаза твои исчезнут с озер и чистых небес, утешится мое сердце печалью и тогда я пойму, что ты был ложью и злом, что тебя и вовсе не было, а была выдумка бедных, бедных подданных, которым хотелось иметь Любимого! Но прежде пройдет немало лет, седой как лунь и полубезумный, стану описывать круги, див вокруг дерева, моей маленькой родины, которую ты мне оставил, отняв все остальное. И я умру, моля Всеблагих о твоем здравии, ибо всем ты наделен щедро, и если я о чем-нибудь заплачу, то лишь о том, что там, в краях тех ты мне станешь безразличен, как все людское, и не умилишь моего сердца ни подвигом, ни жестокостью, ни славой".
И когда он окончил писать это, ветви раздвинулись, и вышел рослый, русый, угрюмый человек с не знавшими труда руками. "За мной", - тоскливо подумал, дрожащими пальцами пряча тетрадь. Между ним и гостем тонко, натянуто серебрилась и звенела паутина, притихнув, прислушивались твари. Ветер ворохнулся, чем-то жалобно звякнул.
В стеклянном звоне Инший слышал бой своего сердца, далекий плач иволги, прибрежный плеск игл сосновых. Но он не отнял ладоней от лица-лампы, лишь одиноко качался воткнутый в землю прутик, жалко трепещущая преграда.
Посланник был искушен и не шагнул. Он попятился, зная силу этого оружия. Голова его еще раза два качнулась в кустах боярышника, и лес снова стал тих и прозрачен как зеркало, на которое перестали дышать.
А в Киеве белокаменном, в Киеве златоглавом, на ступенях мраморной лестницы, лицом к Днепру праздно сидела Оксана, правнучка генерала, всадника с бесстрашными дерзкими глазами. Она следила за кистью художника, рисовавшего воду Днепра и чаек, кистью отгонявшего пчел от мокрого холста.
В Днепре кто-то тонул, почти без крика, ребячьим черным мячиком прыгала по волнам голова. От берега тронулся спасательный катер с голубыми буквами на боку: "Оранта". Оксана, щурясь, смотрела на берег, где бестолково перебегали, топча горячий песок.
Рядом остановился кто-то. Оксана подняла голову. Парень в упор смотрел на нее. Голубовато билась жилка у виска. Светлые волосы, кружево ресниц.
- Пошли, дело есть, - протянул руку, Оксана поднялась, независимо шагнула по ступеням, удерживаясь от жгучего желания раскинуть руки, стремглав разлететься, процокать звонко по мрамору, ласточкой взмыть над Днепром, узким крылом волну задевая.
Он шел следом, тяжелый, взгляд жег Оксане затылок. В крестовом Киеве зацвели липы, желтым воском залепленные деревья бродили между золотых маковок церквей сутулыми монахами, и сладкий запах тек по улицам, забирался в подъезды, на деревянных лестницах и площадках поджидал запоздавших, ласковым зверем бросался на грудь.
Оксана отворачивалась от ветра, голуби пролетали у лица, тяжелые, с злыми глазами. Беленький маленький старик с тросточкой впереди вдруг остановился, его грубо толкнули, но продолжал смотреть куда-то мимо Оксаны. Оглянулась. На ее спутника смотрел, изумленно-растерянно, с приоткрытым ртом, тросточка выпала из руки, громко звякнула об асфальт, он не замечал, странный старик. А спутник ее шел прямо, мрачно сдвинув брови, под тонкой загорелой кожей бешеные желваки.
Внезапно к старику подбежали двое, загорелые до черноты. Скаля белые зубы, подхватили под мышки и побежали через дорогу, старик вяло перебирал ногами, почти не касаясь опоры. На асфальте осталась лежать тонкая с серебряной рукояткой тросточка. Тогда спутник Оксаны взял ее за руку, потянул за собой.
Они медленно шли по парку, под сводами молящихся лип. Мстислав читал стихи на чужом языке, рассекал воздух ладонью, горячечно блестел глазами. После нескольких попыток вырваться Оксана смирилась. Смотрела под ноги на узорчатую тень. Что их связывало? Ровно ничего, видала она красивых ребят, но его рука была тверда как сталь, он говорил непонятно, и темный липовый угар входил в легкие.
"И мне приснился дивный сон, что стал я невидим и бестелес. Словно ангел, парил в вышине, скользил, неуязвимый, среди вооруженных солдат, а готовились подавить мятеж, я был лазутчиком в лазури и в восставшем городе меня ждали, глядели в небо, уродливые, в противогазах. А я зачем-то замешкался на опушке, с невыразимо болезненным любопытством вглядывался в земляничные среди листьев ягоды с буквицами муравьев, в прихотливые изгибы усиков и трилистия кислицы, как дитя, я был поглощен созерцанием и чуть не вскрикнул от восторга, когда рядом, трепеща, приземлилась мерцающая стрекоза, призрачная, переменчивая как сон. Я пил глазами этот мир, кроткий, я пил как сладкое вино, и внезапно заметил, что с каждой секундой зеленая радуга все больше бледнеет и меркнет, как будто мой взгляд тянул из нее краски, но это не сразу пришло мне на ум, я смотрел и смотрел с бесконечным ужасом - и восторгом, что-то странное было со мной, я радовался умирающему, гаснущему так же, как радовался живому...
Я был один, солдаты за спиной давно стали бесплотны, на моих руках как будто осталась желтая пыльца от русых мягковолосых голов. Мир рассыпался вокруг меня, и я стоял, почти убийца, и я был счастлив... А когда от скользнувшего по лицу утреннего луча я проснулся и хотел разгадать мой сон, вдруг подумал, что теперь знаю о великом как прибой равновесии больше, чем позволено знать смертным, и эта мысль наполнила меня ликованием и страхом почти равным тому, сонному... Чьи ласковые руки бережно ведут меня сквозь тьму? Как ребенок, я был доверчив в этот час..."
Воздушный змей летел над Киевом и люди, запрокинув головы, глядели ему вслед.
- Оксана, пожалуйста, не заставляй меня быть грубым, - Мстислав звал ее куда-то, с балкона она смотрела вниз, на далеко сгрудившиеся автомобили, избегая взгляда его тяжелых горячечных глаз. Если бы добивался любви. Но угрюмо цедил слова, объясняя что-то, холодный, устремленный как стрелок. Ее это злило. Недоступный, Мстислав притягивал. Она должна помочь ему выполнить важное задание.
Липы отцвели. Оксана худела под киевским солнцем, на границах удела опустились шлагбаумы, над Полоцком реяли вертолеты.
До заставы ехали молча. Мстислав смотрел на дорогу. Оксана кусала губы, презирая себя за слабость. Через переезд нудно тянулся товарняк с грузом на зачехленных платформах. Слева из дачного домика опрометью кинулась женщина в красном. Она кричала, ветер смял слова, бросил в лог. Окно домика распахнулось, высокий, раздетый до пояса тщательно прицеливался, прижимая к плечу винтовку. Звонкий прокатился выстрел. Женщина медленно опрокинулась навзничь. "Он убил ее! Останови!"- вцепилась Мстиславу в плечо.
- Мы проехали заставу, панночка. В Чернигове свои законы, - невозмутимо ответил Мстислав.
Свенельд жил в Озаричах. Город был тих и мал, с причудливой полуцерковью-полукостелом и лесом, подступающим к крайним домам. Беловолосые, тонкие словно ковыль жители вырастили его, выкормили, как крикливую детвору. По закону города сломавший дерево платил жизнью. Еще Озаричи славились отшельниками, таящимися в разросшихся чащах вместе с птицами и зверьем.
Сумасшедший стоял у пристани, глаза его слезились, на грязном лице светлела улыбка. Редкие прохожие бросали монетки под ноги ему, на горячий асфальт. Оксана жалко скривилась, увидев это, как будто смотрела в зеркало через много лет, когда сама не выдержит и сдастся, положит голову под колеса ревущего мира и будет вот так же бессмысленно улыбаться, глядеть отгоревшими, отгоревавшими глазами.
Мстислав хмуро обронил:
- Ты думаешь, в его грезах ему хуже, чем тебе здесь?
Сумасшедший отвернулся от кораблей, с интересом уставился на Мстислава. Мигнул светофор и Мстислав тронулся. В Озаричи они въехали под низкий траурный звон колоколов. Колеса шуршали по безлюдным улицам, а звон все плыл и плыл, словно жалуясь.
- Полоцк, - буркнул Мстислав. - Значит, кончено.
Он вспомнил тот единственный раз, когда был свидетелем казни. Маленький среднеазиатский город, тяжелые мотоциклы дружинников на узких изогнутых улицах, низко стелющийся дым пожаров, стрельба по смуглым морщинистым лицам, тоненький как игла ребячий крик, воздетые беззащитные руки, красные брызги из-под колес и визг, визг...
- Несчастный город, - всхлипнула Оксана. - Века идут за веками, а места крамолы остаются теми же. Как будто одна и та же рука снова и снова чиркает спичками...
С криком кружились вороны над Озаричами. Свенельд остановил машину в пустынном месте далеко за городом. Он смотрел на женщину рядом с Мстиславом. Люди касты воинов не любят женщин. Свенельд любит оружие. Он знает, что стоит за словами: приведены к покорности. Но его рвет от запаха крови, и врачи не могут помочь, поэтому Свенельд, бесстрашный, отмеченный милостью, не ведет войска, а волком рыщет по дорогам Империи, испытывая сердца ее подданных. Он был взят в касту воинов из камеры смертников, из-под самого расстрела по закону о помиловании за особую дерзость преступления. Свенельд знал, сколь немногие проходили это сито.
Щуря сине-зеленые глаза, Свенельд смотрел на ровный скат дороги, но видел он другое, совсем другое... Видел угрюмую, ощетинившуюся среди равнины крепость, над которой светилось высокое небо. Лишь по ночам открывались ее ворота: поодиночке, нетвердо, как пьяные, как в дыму, выходили и растворялись во тьме ее дети. Гнездо было на удельной земле, под защитой Высшего, и одно небо знало, кого она выкармливает, обучает на сожженном зноем плацу, кто управляет системой защиты, парализующей все живое вокруг грузных стен.
Свенельд взглянул на часы. Машина Мстислава затормозила на две минуты раньше назначенного срока. Пустяк для несведущего. А Свенельд знает, что это навязчивое и неустранимое опережение - одно из немногих наблюдаемых отличий человека из Гнезда. Свенельд спрятал страх, с любопытством и деланной приветливостью оглядывая Мстислава.
Мстислав заметил этот птицей метнувшийся испуг - он был ему не внове и не злил уже.
Они обедали в маленьком придорожном ресторане. С высоты затененной террасы хорошо видны Озаричи, оставшиеся слева, темно-клубящиеся заболоченные леса впереди, как будто в замешательстве сгрудившиеся, чтобы пропустить сверкающий клинок Березины.
Они пили сладкую терпкую малагу из запотевшей бутыли.
- Дальше поедем вместе, - сообщил Оксане Мстислав.
Оксана досадовала на себя: уехала с полузнакомым неизвестно куда, а теперь еще этот хмурый прибалт. От вина или от волнения у нее закружилась голова.
Свенельд с удивлением увидел, как бисеринки пота покрывают ее лоб.
- Здесь душно. Нам пора идти, - решительно поднялся.
Когда сели в широкую машину Свенельда, рванули с места и осела на дорогу тонко заклубившаяся пыль, на лобовом стекле брошенного Мстиславом автомобиля проступил золотой в лучах круг. Знак касты. Только самоубийца может прикоснуться к такой тачке.
Свенельд достал крохотный диск.
- Недавно путешественника взяли, - пояснил. - Записывал свои впечатления. Чтобы не скучать, послушайте. Занимательно.
Чуть дребезжащий с придыханием голос заполнил салон:
- Благословен тот день, когда в Неаполе я познакомился с юным посланником и он обещал мне свою помощь. Храни, Господь, этого мальчика, странного, как все они, и храни мою душу, идущую странной дорогой, откуда, быть может, нет возврата. Храни Империю, Господь!
Мы вступили в пределы Империи в вечерний сумеречный час. В узкой гавани мы причалили, и пока под ругань матросов товар перегружался на баржу, появился пограничный с имперским гербом катер. Я простился с капитаном, ибо он один знал, куда я направляюсь, и перешел на борт катера. Русый офицер проверил мои документы, я в последний раз оглянулся на длинную вереницу торговых кораблей, улыбнулся одиноко на мачте трепещущему флагу моей родины, но уже катер поворачивал и вступал в устье Дона, древнего Танаиса, и я увидел берега великой реки, какую, твердо знаю, уже много лет не мог видеть никто ни на одном из континентов, а те, кто видели раньше, успели умереть или доживали дни старческом слабоумии. Мои новые спутники были молчаливы. С тревогой я думал о том, сдержит ли мой друг обещание...
- Он достал ему нужную аппаратуру? - небрежно спросил Мстислав. Свенельд кивнул.
- В таможне я ознакомился с кодексом правил, касающихся иностранцев. Меня позабавил, но отчасти встревожил один пункт: Империя не несет ответственности за жизнь иностранного гостя. При всем том за сохранность имущества Империя готова была нести ответственность. Но так как в чужой стране меня могут убить лишь с целью ограбления, я решил, что достаточно защищен имперским законодательством...
Я превосходно знаю язык, но мне не пришлось этим воспользоваться: со мной не хотели разговаривать. Мне известно, что Империя и в прошлом не славилась привязанностью к иностранцам, подозреваю, что общение со мной может грозить неприятностями жителям, но я не ожидал все же, что буду окружен столь полным пренебрежением и равнодушием. Впрочем, мне было что наблюдать, не вступая в общение. Меня поразило...
Внезапно щелкнула кнопка и голос умолк.
- Дальше заблокировано цензурой, - сконфуженно пояснил Свенельд.
- И чем все кончилось? - медленно спросил Мстислав.
- Его раскрыли. Кажется, в Звенигороде. То есть как раскрыли... - Свенельд бросил внимательный взгляд на Мстислава. - Разумеется, его запустил один из Высших. Для забавы или для проверки... Бедный грек не вернулся домой. А ведь я виделся с ним перед казнью, - Свенельд оживился. - Многое наговорил... Ты знаешь, он был влюблен в Империю, как дитя! "Возвращение к истокам, надежда православия, Царьград, поруганная София, города-полисы, как в Элладе..." - Свенельд хмыкнул. - Какой к черту полис, если его в рамках закона можно сжечь, отравить газами, расселить. Элладе и не снилась такая варварская смесь централизма и самоуправства. В Устюге Великом не бывал грек. Там лет пятнадцать воеводой служит сумасшедший священник. Покойников сплавляет на горящих плотах вниз по Сухоне. Запретил иметь часы. Чтобы не атрофировалось природное чувство времени. Но главное, на правом берегу реки он строит свой, альтернативный город Устюжек... Архитектура совершенно невообразимая, из бредовых снов воеводы. Город изгоев. Приваживает всех, кому плохо в нормальном обществе. Город сумасшедших сочинителей и неудавшихся бунтовщиков. Да и сам Великий Устюг стал похож на своего хозяина. Не сеют, не жнут, возрождают национальное искусство! А в дружине - лучники на арабских скакунах. Луки с лазерной наводкой. Скакунам вращивают под кожу броню. - Свенельд улыбнулся. - Чудной город, но красивый, черт! Воевода уже старик. Глаза бешеные, стучит палкой. Любит смотреть, как в Сухоне топят приговоренных к смерти. Тюрем нет: или штраф, или смерть. Надо бы съездить, пока дед не отправился на тот свет...
Свенельд замолчал, обгоняя тяжелый грузовик с прицепом.
- Слушай, Свенельд, - произнес Мстислав, - а разве нельзя было иначе с этим греком? Прочистить мозги, отобрать аппаратуру и отпустить?..
- А через год в Империи темно станет от греков, китайцев, малайцев и прочих. Кстати, предки его жили в Крыму. Сам отлично знает историю. Знаешь, что он мне сказал? - "Вы напрасно отрекаетесь от Революции. Это был жест чисто славянский, насколько национальный, что никто более не смог его повторить".
- Революция назревала, так или иначе. И питала ее русская мысль, расколотая надвое славянофильством и западничеством, чьи идеи странно сошлись и воплотились именно в Революции. Победители ни в чем не отступили от курса расстрелянной династии. Реставрация крепостничества, жесткая национальная политика, реакция после либеральных двадцатых... Пристрастие к Балканам и Балтике, колонизаторские попытки на Ближнем Востоке. Убого, но хранили верность...
- Ну? - Мстислав почти не слушал, тер переносицу, быстро курил. "Вот как все кончилось, афинянин, - больно билось в мозгу. - Бедный мой шарик, скатившийся в лузу, отпущенник, заблудившийся в рощах Империи..."
- Наверно, девушка устала от этих скучных разговоров, - обратился вдруг Свенельд к Оксане.
- Нет, почему же, - ответила с вызовом. - Значит, идея Революции была национальной идеей? Но какой же должна быть нация, чтобы пожелать себе такого?
- Великой духом должна быть нация, в третий раз идущая на самоотречение. Разве могучий здравомыслящий народ не затоптал бы ногами, не утопил бы в своих реках оборванных крикливых комиссаров, кротко кормил бы их, ничтожных, если бы не было в его крови несчастной идеи равенства, рая-забытья и христианского презрения к земной жизни?!
Вечером подъехали к Трубчевску. Смущаясь, Оксана ловила на себе непривычно-пристальный взгляд Мстислава. У тяжелых литых ворот затормозили. Город стоял на холме и внизу, сколько мог охватить взгляд, были рассыпаны фермерские домики. Сливаясь с хмарью, тускло серебрились корпуса завода биоволновой техники.
Мстислав провел спутников мимо отключенного дешифратора, как водил немногих и в крайних случаях. И город не замечал вошедших, призраками они были; узнай об этом прохожие, на месте бы расправились.
Свенельд уехал. Держа как ребенка за руку, Мстислав вел Оксану за собой, запретными улицами сквозь запах бензина и льющуюся из ресторанов музыку. Почти засыпая, Оксана смотрела на мокрый от недавнего дождя асфальт, на мигающие светофоры и сонно думала, отчего не мчатся в такси, слепя встречных, и что скоро, наверное, утро... Как-то незаметно оказались в зеленом ухоженном садике, приземистый каменный дом белел в глубине его, чуть освещенное деревянное крыльцо с причудливой резьбой, и Оксана окончательно проснулась, когда вошли в комнату с книжными полками и мягко тикающими часами.
Большой ангорский кот спрыгнул со шкафа. Оксана взяла его на колени. Кот оказался странно тяжелым, разевал огромную розовую пасть, то ли зевая, то ли ругаясь немо. На месте окна зеленоватым громадным кубом мерцал аквариум. В нем не было рыб. Оксана с интересом разглядывала ползающих по дну каракатиц и фиолетовых кальмаров. Чуть светящиеся водоросли колыхались словно от сильной волны. Оксана подошла ближе. Странные создания плавали в мутноватой воде. Стремительные, тонкие и длинные как иглы, на бешеной скорости прошивали емкость от стенки до стенки, круто заворачивали, замирали и снова резали воду. Вот кальмар, почуяв опасность, загреб в сторону, но поздно, бесшумная стрела уже пронзила его и мчалась дальше. Кальмар беспомощно барахтался, опускаясь на дно, вода заволоклась мутью.
Мстислав бесшумно вошел, обнял ее за плечи:
- Кушать подано, панночка.
Оксана со страхом и нетерпением ждала, что будет потом. Потом ничего не было. Мстислав принес стопку постельного белья, бросил на диван:
- Устраивайся. Можешь закрыться на ключ. Вот ванная, туалет налево. Спокойной ночи, - и вместе с котом вышел.
Оксана заскучала и в первый раз спросила себя: зачем она нужна Мстиславу?
"Чага!"- пронзительно закричал кто-то над головой. Оксана вздрогнула. Маленький зеленый попугай захлопал крыльями, слетел вниз, бесцеремонно сел на плечо. "То была бы чага по ногате, а кощей по резане", - уже спокойнее сообщила птица и стала чистить клюв. Оксана осторожно взяла ее в руки. Попугай трепыхался, кося злобным блестящим глазом.
Оксана спала, ей снился Мстислав, разбудили Оксану его руки ласковые. Не открывая глаз, жадно целовала его, счастливая. И когда закружила ее блаженная сладкая волна, Свенельд снисходительно бросил:
- А ты ничего, детка.
Съежилась у стены, стиснула зубы, боясь разреветься от стыда и обиды.
- Почему не закрываешься, сокровище? - встал, невозмутимо закурил.
"Уехать, пока Мстислав спит, - судорожно думалось, - этот все расскажет, мерзавец". Лицо ее горело.
- В Трубчевске мы нелегально. Не заметила? У тебя нет кода в городском компьютере. Так что не думай уехать. За городские ворота нас может вывести только Мстислав... Да ничего я ему не скажу, брось расстраиваться! Подумаешь, ошибочка вышла. С кем не бывает? Над головой голосил попугай.
- До завтра, любовь моя.
Дверь хлопнула. Уткнувшись в подушку, Оксана давилась злыми слезами.
Ранним звездно-голубым утром они вышли за город. Створки ворот приоткрылись - и тяжело сдвинулись, застонав. Шли пешком, сначала проселочной дорогой, потом сонными в росе лугами. Чешуйчато блестела Десна. Свенельд был оживлен и весел. Оксана не поднимала глаз.
- А вы знаете, какому богу молятся в Трубчевске? - говорил Свенельд. - Некому Юлиану, владыке белизны и холода, божеству последнего, гибнущего снега... Никогда Империя не знала такого многобожия! Я не удивлюсь, если в каком-нибудь обнесенном стенами городе режут детей во славу, скажем, Хорса. - Он взглянул на небо:
- Одноглазый спалит нас, если будем плестись таким шагом!
В сумрак леса они вошли, и Свенельд замолчал, каждым нервом чувствуя надвигающуюся опасность. Он приотстал, Мстислав теперь шел впереди, вертя в руках сломанную веточку. С острой ненавистью Свенельд смотрел на обтянутую рубахой спину и понимал, что лучшим выходом было бы сейчас же разрядить в нее всю обойму. Но ни его отвращение, ни почти животный страх не могут служить уликами на суде. Он должен доказать, что Мстислав - враг Империи.
Оксана наклонилась, чтобы разуться, пропустила вперед Свенельда. Она умеет бегать бесшумно. Не так легко изловить человека, если он вырос в лесу.
Внезапно деревья расступились. В ясменнике поляна, шалаш из веток, высокий длиннобородый старец.
Инший смотрел на гостей равнодушно. Задержал взгляд на втором из гостей. И невнятная тревога кольнула в сердце. Великие боги помогут ему, если нужен. А если не нужен - что ему жизнь без служения? А если не боги - что ему жизнь с тварями? Что ему ветер в пустыне, если он не голос?.. Инший молча смотрел на гостей.
- Именем Императора приказываю сдать книгу, что написана тобой! - выкрикнул Свенельд.
--
Император увидит рукопись, как только я окончу ее.
--
Но в ней содержатся пророчества, касающиеся Империи, и мы требуем...
Мстислав перебил, закричал, вдруг сорвавшись:
- Как ты смеешь, предатель, неудавшийся диссидент, как ты смеешь сопротивляться Его воле?! - как бы со стороны прислушивался Мстислав к своему гневу, сочувствовал ему, безрассудному, но не подходил к старику близко, оберегая от рук своих.- Раболепное ничтожество, всегда ты юлил, темный, исподтишка жалил! Дворец тебе казался лесом, лисой ты крался, изменник! - и в сторону Мстислав отбросил ивовую веточку, что сжимали пальцы.
Странный эффект произвело это действие. Широко раскрытыми глазами смотрел Инший, все еще не веря.
Свенельда отбросило куда-то далеко, на опушку. Инший попятился, исполненный восторга. Виски Мстиславу сдавила боль, гнев его угас, уже спокойно произнес:
- Молись, чтобы не разлюбил тебя Император. На волоске Его воли держится твоя убогая жизнь, философ! - повернулся, наугад зашагал.
Инший трясся в счастливом плаче, крупные слезы текли по лицу. "Мы равны Элладе по року и рабству"- дрожащей рукой записал он.
По-кошачьи гибкая, Оксана бежала не оглядываясь, на бегу уклоняясь от заступающих дорогу ветвей, беззащитной спине ее мерещился наведенный тяжелый ствол, пот слепил глаза, а страх гнал все дальше, дальше... Холодный клекот реки внизу был слышен. Держась за кусты и оскальзываясь, стала спускаться, земля сыпалась из-под ног, горело исцарапанное лицо, и кровь стучала, как частая стрельба.
Входя в воду, она оглянулась. Деревья стояли прямые, как братья. Петляющей рекой она плыла, звенела донными колкими камешками в излучинах кренящихся. Заросшие купальницей и бересклетом берега галдели бесчисленными птицами. В ледяной воде Оксана быстро замерзла. Непослушными руками раздвигая траву, выбралась на другой берег. Высокие края оврага круто уходили вверх. Из колодезной глубины далеко над водой под арку смыкающихся деревьев ярко било солнце. Туда она рвалась, к людям, туда она рвалась из цепких рук Свенельда. Но слабость гнула ей колени. На глинистом пригорке у самой воды она села, равнодушно глядя.
Потом Оксана встала, спотыкаясь, пошла узкой кромкой берега вглубь леса, прочь от цедящихся цветных лучей, как будто на чей-то зов неслышный шла Оксана. Сонливость все больше сковывала ей тело. Среди пчел в зарослях девясила уснула, свернувшись калачиком, подложив под голову ладошку.
"Божья спичка, я догораю, как все мы, гаснущие галлюцинации, разумом зажженные во тьме. И бесполезно вопрошать: "Что есть на самом деле?", потому что всегда: "Для кого есть?" Эти руки, эти реки, рощи, сладостные, звезды и закаты и озаренные города - о, вымысел, сладкий вымысел, но не больший, чем остальное! Ибо нет единичного, нет травинки, зверя, птицы, но есть счет, мера количества, мера действия. Расчлененность, дробность мира, упорядоченность его - следствие деятельности мозга, мера его логики - мера логики мозга. В чьем разуме мы уверены совершенно? Только в своем. С кем единственным мы готовы считаться? Только с собой. Законченные солипсисты, мы правы. Не жалея убитых, мы правы. Убитых нет. Что плоть? Ближайший вымысел души, ее забава здесь, среди фантомов. Не жалейте плоть! Даже не прибежище души - ее каприз, ее сон, тень на стекле, мимолетная. А что душа? Искра среди бегущих огней, ее тоже нет, ибо огонь един, лишь в наших зрачках дробится мир, в зрачках, которые суть вымысел. И здесь я впадаю в противоречие и умолкаю. Мой слабый разум не может ухватить ускользающую двойственность, этот глубочайший, страшный раскол, чей след болезненно отдается в каждом нашем шаге".
Едва заметной тропинкой Инший спускался к реке. Здесь к водопою приходили хищники. Слишком осторожные, чтобы оставлять следы, они крались, почти не приминая трав. Инший давно был признан лесом. Его поляну без страха пересекали лисицы, у шалаша, не таясь, тянулись трепетными лицами к листве олени.
Какой-то шум внизу привлек его внимание. Приглушенное рычание он услышал и как будто человеческий голос. Инший ускорил шаг. Звери обернулись на звук хрустнувшей ветки. Инший увидел тоненькую с длинными расплетенными волосами девушку. Поджав к подбородку колени, сидела у самой воды, волки переступали около, лениво оскаливались, когда узкая ладошка взлетала и прикасалась к загривкам. Без испуга она взглянула на Иншего.
- Откуда ты взялась, русалочка? - спросил, раздумывая, кто мог направить ее и для чего.
Недоуменно молчала. В тупик ее поставил вопрос.
- Где ты родилась? - терпеливо продолжал.
- В Киеве, - ответила без запинки.
- Каста?
- Малех.
- Тебя вывести на опушку? - на всякий случай спросил.
Пожала плечами. Оксане все равно.
--
А теперь куда пойдешь? - Инший все больше мрачнел.
Взмахнула тонкой рукой, показывая на поляну. Инший помедлил. Он мог бы убить ее здесь, сомнамбулу с растерянными глазами, не сознающую, какая сила толкает ее, ничего не знающую, кроме приказа, властно звучащего внутри, - о, она ничего не поймет до самого последнего мига, когда исполнит и умрет или вольется в касту юдега: буйноволосых, с дикими глазами, навсегда повернутыми внутрь, уже не могущими отразить ни облако, ни птицу... Он мог ее убить и это было бы лучшим выходом. Но Инший медлил, вспоминая, как легко ее признали звери, как легко он сам признал в ней то кровное, калиново-красное, темно и грустно текущее в зрачках тех, кто были ему погодками, подобьями, припевами его протяжной песни.
Так он медлил однажды, когда у ног вдруг вскинулась, заблестела скользко и радужно гадюка; раздвоенную палку он сжимал, но медлил, ловил злобный ледяной взгляд в цветных разводах - и грозно росли, кольчугой качались кольца златокованные, знакомое до слез лицо он увидел в вышине над собой, знойный взгляд покорял его, слабого. Легкие, сдавленные блестящей чешуей, обливались кровью, красный очистительный огонь полыхал внутри, но, ломаясь, суставы просили не помощи, рот его в крике искал не спасения, молитвой был его крик, ибо в крови смертельной он увидел Бога. Поэтому с жадной любовью глядел Инший на гадюку и долго вспоминал ее потом, исчезнувшую в землянике.
- Пойдем, - через силу произнес. Повел сомнабулу к себе, звериной легкой тропой, не оглядываясь.
А вечер уже был синим и влажным. Над решеткой деревьев плыл серебряный тонко прорезанный месяц. Оксана шла без страха, платье ее вымокло в росе и изорвалось о частокол ветвей. Шла за светлой спиной старца и ей было покойно.
- Боги Киева сжалились, отпустили лживую и порочную в лес, к листьям! До зари я уйду, где глушь и звери, где клены, а людей нет. Нет сестер и братьев, сетей братских, рабских объятий нет! Железом и жутью тянет в Империи и режет губы железо и губит, победное! Странник ты... Странники добрые, не заходят они в города, в западни каменные! - вдруг запнулась и вспомнила извилистые улицы Трубчевска, тяжелый лязг ворот, птиц, кружащих над громадами башен. Она опустилась на колени у костра, долго с изумлением смотрела в лицо Иншему. Тот не отводил взгляда, грустного и все понимающего.
Очнувшись на опушке, Свенельд не сразу понял, что случилось. Трава звенела кузнечиками, пряно пахли над головой ромашки. Свенельд лежал на животе, держа пистолет в вытянутой руке, чутко прислушиваясь к лесным шорохам. С фермы в долине доносился собачий заливистый лай. "Улики вам нужны, - угрюмо думал Свенельд,- Вот они, улики... А если всех троих раскидал сам старик, тогда Мстислав не из Гнезда, а Свенельд тупица. - Рука, напряженно державшая пистолет, дрогнула.
- В кого целишься, следопыт? - насмешливый голос за спиной. Свенельд взметнулся.
- Брось! - руки Мстислава были пусты, он смотрел исподлобья, солнце косо падало на лицо, большая оранжевая бабочка трепетала, кружа вокруг, и Свенельд убрал пистолет. Голова его была ясной. Кто бы он ни был, Мстислав не даст себя уложить так, глаза в глаза. А Свенельд должен жить. Слишком дорого стоят Империи воины. Он не знает и не хочет знать, что таится за человеческим обличьем Мстислава, если он не человек... Как будто у Свенельда есть выбор! Меч Империи, безгрешное оружие в руках рока, вот кто он.
- Нервы сдают. Проклятый старик голову заморочил! - оправдывался Свенельд. - Ну что, рукопись у тебя?
Мстислав покачал головой:
- Не такими руками ее надо брать. Будем надеяться на панночку.
- Разве она Наведенная? - Свенельд опешил. Не ждал он этого.
Мстислав кивнул.
- Несколько дней придется жить в лесу.
"Как звери, следя каждое движение друг друга" - с горечью подумал Свенельд.
Они ждали Оксану в эту ночь, но не пришла.
Не без тайного умылся Инший усадил Оксану записывать под диктовку новые главы.
"Боги, как идея внеутробного мира - в душной клетке творимого, подручного, неотделимого от человека, что его плоть. Жажда познания? Нет. Даже не самопознания, но самоугождения. Наука, искусство - предметы только внутреннего употребления, никакого отношения к реальности не имеющие. Что есть? Огонь, животворящий и гибельный! Все космогонические теории - лишь мифологическое переложение естественного стремления жизни к экспансии. Рощ, закатов, озер - нет и не было!
Явь человеческая от не-яви отличается пространственными и временными характеристиками, то есть характеристиками самого сознания. Основа квантования времени - период пульсации внимания. Будь разум организован иначе, структура времени была бы иной. Линейное мышление европейца определяет линейную структуру его времени, резко отличную от цикличного времени цивилизаций Востока.
Ощущение пространственной границы - проекция того же ритма интуитивной длительности: границы нет, но есть потребность в конечном, и поверхность - ответ на такую потребность. Существует ли что-нибудь, кроме пространства-времени, на что бы мог положиться человек в поисках реальности? А разве не ближе к реальному сознание, источник видимого мира? Разве кто-нибудь изучает модель, имея рядом сам предмет? Но, занявшись моделями, как можно разделять тела и галлюцинации, творения одного и того же разума? А разделяя - объединять: смертных; Наведенных, вдохнувших чужого огня, лишенных воли, но устремленных, разумных, но слеповедомых; мертвых, чьи тела не распадаются мгновенно лишь благодаря нашему назойливому несведущему взгляду, мертвых, которые уже где-то родились, а мы их все оплакиваем; касту юдега, чьи миры менее доступны нам, чем придуманные математиками области, их, не узнающих наши лица, наши рощи, мы называем братьями; и, наконец, Высших, полубогов, если боги сущи, бездушных и любимых нами - мы называем людьми, когда трава и зверь нам понятнее и ближе!"
Мелкий бисер букв торопливо разбегался по странице. Держа тетрадку на коленях, Оксана записывала наполовину непонятный диктант. В детстве у нее был друг - под звон слов вспоминала - синеглазый Светозар, смазливый и дикий. Он жил напротив, если крикнуть, то слышно с балкона, где казнил игрушки, сбрасывая, как птенцов, на асфальт с фонарями. "В конце концов им надоест разбиваться и они научатся летать", - сурово останавливал ее, плачущую. Нелюдим был, поздно, обернувшись, узнала, что это его сторонились, его глаз, злых и светлых. С ней он был тих. Одиннадцать лет им исполнилось и флейта метели на улице, когда пришли за ним в капюшонах надвинутых снежных. Светозар хохотал как сумасшедший. Его отец, большой и добрый, ползал перед пацаном на коленях, все пытался целовать руки, Светозар отталкивал его ладошками и хохотал, хохотал... У стены мать его прыгающими губами молилась - какому богу, о чем?.. Снег таял и стекал с плащей на ковер. Покашливая, поздравили плачущих. Они видали и не такое, не удивишь, служба! Серебряно струились откупные, одна монета все не могла закатиться, чеканный профиль качался. Следили глазами, замолчав. Заплатив за мальчика-Высшего, закутали Светозара в плащ, он волочился за ним, как шлейф королевского платья, за руку повели через темный двор к машине.
"Где он теперь?" - теребила Оксана взрослых. - "В Детинце, детка". Крылами машет, круги сужает, кольцо золотое на нем, суженном. Почему он ей снился крылатым?.. Через месяц мать Светозара в упор расстреляли с проезжавшего грузовика. Сестренку Высшего увезли в имперский закрытый питомник, а отец стал юдегой. После смерти он велел непременно отослать его череп Светозару, ведь сейчас модно делать чаши из черепов. Какой-нибудь мальчик на улице казался ему похожим на Светозара и он полз по снегу, клича: "Сыночек, соколеночек мой!" А Оксана ходила за ним, сопливая, тянула с земли и плакала от стыда и жалости.
Потом отец Светозара исчез. Кто-то видел, что его увезла имперская машина. Он не был буйным, чтоб усыпила ампула милосердная, значит, о нем вспомнил его мальчик, его Высший, и увез в тот вольный город у реки Сухоны, где, тихий, он будет бродить, предаваясь счастливым грезам.
Она продолжала записывать:
"Материальное тело - лишь точка пересечения множества взглядов: под пристальными очами пустота приобретает форму. К исчезновению видов приводят две причины: забвение и комплекс вины или страха возмездия, которое благодаря страху и наступает. Незабвенны доставляющие нам хлопоты, и потому неуничтожимы. В пределах биосферы смерти нет. Как нет индивидуумов, так нет видов. Да, мы не одни в мире, и это знак реальности, но как его расшифровать?
Творение тел, фантомов второго порядка - самое простое из творений. Есть глубокое родство между навязчивыми действиями невротика и ритуальными движениями людей, создающих предметы или себе подобных. Каждый шаг в материальном мире представляет магический ритуал - от поисков пропажи (создания копии исчезнувшего предмета) до сборки механизма (что сойдет с конвейера, если убить всех, кто знает, что должно сойти?) Какие изменения в психике потребовали такого усложнения: от вольных метаморфоз оборотничества к тотальным запретам? Одно несомненно: любой шаман или ясновидец были психически более здравыми, чем мы, чурающиеся чуда. Нет ничего проще этого шага назад, во тьму веков! Нет ничего сложнее. Нельзя создавать что-либо там, где есть чужой взгляд, человечий или зверий. Но там, где нет открытых глаз, нет материального - там создавайте все. Как любое психическое явление, мир основан на воле и вере. Дальше веры и воли нет ничего! Дерзайте, если в вас есть огонь, нареченный этими именами".
А уже сгущался вечер, и писать стало трудно. Инший взял у Оксаны тетрадь, захлопнул. Назойливым облаком плыла над головой мошкара.
- Чудовищный театр теней в крови и волосах?.. В темноте, вне сцены? - тихо, как будто не надеясь быть услышанной, заговорила Оксана. - Паяцы в цепях, братство бреда?.. Когда достаточно шага, как шума дождя, чтобы преобразилось, чудесное?.. Зачем мы живем, мудрый? - с мукой спросила.
- Я расскажу тебе одну историю, - Инший не глядел на нее, чтобы не видеть, как вклинившаяся программа исказит тонкое, с трепетными бровями лицо. - Это было во времена смуты. Один человек, приговоренный к смерти, бежал сквозь ночной город, не видя выхода и не решаясь на преступление: чтобы спастись, он должен был решиться. И вот на одной из площадей в свете прожекторов увидел огромную беснующуюся толпу. Перед народом выступал диктатор, тот, кто приговорил его, на чью милость беглец не мог надеяться, хорошо зная характер тирана. Несколько минут человек стоял и слушал: так впитывает влагу песок, так изгнанник смотрит с пригорка на краешек рощи зовущей, запретной, с заставой и звонкой родимой речью солдат... Что случилось в бедной душе, прошедшей через столько унижений и пыток? Вся его любовь-ненависть к диктатору вдруг слепым пламенем взвилась, захлестнула, он залился слезами, расталкивая людей, без памяти пробирался к трибуне. Чего он хотел от своего мучителя - пощады, милости? Нет, просто облил бы слезами голенища его сапог, в ногах, как раб, плача, и в этот миг, пожалуй, был бы счастлив... В толпе его избили, не успел дойти. Но дело не в этом. Он мог спастись и не спасся. Он мог умереть достойно, но целовал руки убийц, подобно старику Приаму. Теперь ты мне ответь: почему? - Инший поднял голову.
Бледная, с остановившимся взглядом Оксана стояла над ним. Отвернулся. Хрупкой тенью скользнула мимо и исчезла в темноте, в лабиринте леса.
Мстислав завалился спать, его знобило. Ветер качал верхушки деревьев, с шумом бросался вниз, бормоча невнятно. Свенельд грыз ногти, напряженно смотрел в лицо спящего. Безмятежное, с твердым рисунком губ, затененное длинными ресницами, оно не было лицом врага. Свенельд, тщетно ломавший голову, как бы перехватить Оксану, даже теперь, над спящим Мстиславом, боялся подвоха. Наконец нерешительно оделся, шагнул в лес.
Летучей мышью или ласточкой Оксана стлалась над землей, листья били ее по плечам, закатывался в смехе сыч, пытливые бусинки глаз провожали ее из ветвей.
"Стой!" - страшный плеснул шепот. У нее подкосились ноги. Отступила, прижалась спиной к сосне, к смоляной, смуглой. Метнулась в сторону. Растопырив руки, чертыхаясь, Свенельд гнался за ней. Выскользнула. Круг. Еще круг. Она должна быть там, где Мстислав, она не может убежать. Свенельд наконец понял. Не спеша направился к краю балки, туда, где поваленный ствол был единственной переправой. Расстелил плащ-палатку.
- Цып-цып, пташечка! - позвал. С холодным любопытством смотрел, как пленной рысью она мечется по берегу, все сужая круги, все приближаясь. Остановилась, трепеща.
- Иди ко мне, иди же! - тихо, чтоб не вспугнуть.
Дрожала. Рукой Свенельд рванул ее за щиколотки. Ударилась затылком, застонала. Сгреб ее, узкую, вздрагивающую: - Что ж ты... пташечка... бегать заставляешь...
Тяжело дышал. Располосовав платье, жадно всматривался в тело, что через несколько дней станет неузнаваемым. В сизом свете луны казалась изваянной. Повернул, чтоб лучше видеть. Всхлипывала. Вожделение жгло ему губы. Торопливо достал плетку, руки дрожали от возбуждения, хлестнул по нагой спине. Удар подбросил Оксану в воздух, вскрикнула, рванулась бежать, но сбил ее Свенельд, опытный. Плетка взвизгнула снова, воздух рассекая, на четвереньках она поползла, а Свенельд шел следом, и плетка опускалась, вырезая красные борозды.
Свенельд устал, бросил плетку, лег. Бездумно глядел в небо. Глухо шумела в венах, билась о берега кровь, расревоженная. Поднял голову:
--
Ну что, не раздумала к Мстиславу идти?
Оксана покорно смотрела на него. Посторонился. Тоненькая, хрупкая, светлая, она ступала по бревну, удерживая равновесие раскинутыми руками, и Свенельд застонал, сдавливая зубами брезент, слепо зашарил вокруг онемевшими, в заусенцах пальцами.
Теплые капли падали ему на лицо. Просыпаясь, Мстислав решил, что дождь. Открыл глаза. На коленях стояла Оксана, слезы торопливо по блестящему запрокинутому лицу, по губам искусанным. Он приподнялся на локте, увидел ее всю, избитую, жалкую до молочных маковок грудей.
- Ты почему в таком ... неглиже? - спросил.
Оксана навзрыд расплакалась, уткнувшись ему в грудь. Мстислав неумело гладил ее по волосам:
- Ну, хватит плакать. Перестань. Тебе надо одеться. Я сейчас принесу. Хватит, слышишь?
Чуть отстранившись, закурил. Поднял за подбородок ее мокрое лицо:
- Успокоилась? Теперь говори.
Это был приказ. Глотая слезы, Оксана наизусть повторила все, что диктовал Инший.
- Молодец, панночка, - задумчиво проронил.
Он заглянул в палатку. Свенельд спал, как ни в чем ни бывало. Снял с себя рубашку, набросил на Оксану. Мстислав был высок, почти до колен приходилась ей одежда. Прижимая руки к груди, Оксана не сводила с него взгляда.
- Иди, - наконец велел Мстислав. - Километрах в пяти к северу есть другой спуск. До завтра.
Медленно шла, опустив голову. Не выдержала, обернулась. Мстислава не было. Так сладко пахла его теплом рубаха, что Оксана снова расплакалась, безнадежно и отчаянно, она брела, всхлипывая, натыкаясь на деревья, то и дело останавливаясь, обнимала березы, прижималась губами к шершавой коре, лихорадочно целовала деревья, высокие и чистые. Уснула в траве возле шалаша. Встав утром, Инший с сожалением покачал головой, но ни о чем не расспрашивал. Пока спала, он писал, и теперь начал диктовать с полуслова:
"... материализм и идеализм, шизотимия и циклотимия, Восток и Запад, дух и плоть - различные ступени деления на два, интерпретации одной и той же древней, страшной, глубинной истины, эмоциональнее всего выразившейся в идее Бога-дьявола, и все, все - только табуированные ее имена!
Духовный мир человека насквозь вещественен; любовь, насилие, жалость и даже его умствования - земное, плотское, слишком плотское и потому обреченное. Нет иного пути, кроме как сделать себя объектом своей бешеной технологии. Об этом кричит здравый смысл: проще стать неуязвимым, чем окружить себя сталью, и предел тому - эфирные существа, незримые и бесчеловечные. Так кончится мир иллюзий: мелкими стеклышками захрустит под ногами, единственно сущий для нас, еще людей! И близок он, час, когда скажем: как боги, слишком многое мы уносим с собой..."
Оксана записывала рассеянно, безотчетно следя за игрой светотени на листьях. Вчерашнее как будто забылось, отдаленным стало, почти забавным и не имеющим к ней отношения.
Удушье, вот что двигало ею, заставляло барахтаться, дышать - заставляло жить. И оно же, удушье, когда становилось невыносимым, вводило ее в ту летаргию, обезболенный сон, забытье, в то улыбчивое спокойствие, которое могло называться презрением, но было даже не защитой, а лишь крайней усталостью от борьбы, непрекращаемой и кропотливой. То отчуждение, непроходимой пропастью легшее между нею и людьми, о размерах которого она лишь догадывалась, и которое давало ей снисходительность, не могло оградить, но глушило голоса, делая их невнятными и неопасными.
"... Не найти глазами выхода, некуда свернуть, нам снятся колокольчики, мы дети, мы мчимся, задохнувшись, не оглядываясь, в смертельной и ослепительной гонке. Не замечаем, как обугливаются и трепещут птичьи мечети, Дельфы гвоздик, не видим под ногами мраморной крошки - не колонны Эллады и Рима рушатся, по пятам наступает гибель!
Я говорю: о, прощайтесь, упейтесь слезами, напоследок оплачьте, зацелуйте ласковый, пресветлый, божий мир, обреченный, полюбите ускользающий, паутинкой рвущийся цветной сон, обман, мираж, блестящую игрушку! Прощайтесь! И не все ли равно вам, вымысел это или явь, если и лет листьев, и клик журавлиный карий, и ливня лепет ребячий - последние, теплый каждый закат и выдох - последние! Обведите глазами города ваши - последние, всмотритесь в лица любимых - о, как волнуема эта рожь с васильками глаз на стеблях! Слушайте свою кровь, в которой не останется ничего человеческого - пожалейте ее, слепо льющуюся!"
Инший сбился. Широко раскрытыми испуганными глазами смотрела Оксана, словно с обрыва вниз.
- Что случилось? - спросил.
- Я умру? - так ночью просыпаются среди кошмара, который душит, и слушают страшный стук часов. - Ты знаешь, скажи мне!
Он взял ее теплую ладошку в свою. Знаю, дитя, все знаю, но чем я могу помочь, когда не человек, не зверь, но воля Высшего над тобой стоит? А ты слаба, слишком слаба... Он смотрел в оливковые ждущие глаза:
- Видишь, рвется линия жизни? Поздней дорогой перерезается... Искушение она, ты не должна ничему верить, и тогда проживешь долго и счастливо, девочка моя...
Так уговаривают плачущих детей, напуганных темными дорожками сада, его сонными вздохами. Но Инший вдруг прервал себя, замолчал, сам внезапно настигнутый воспоминанием, волшебным его заревом озаренный...
Светлым сентябрем в Переяславле-Залесском, куда бежал от монаршего гнева, бродил он по улицам. Город был грустно-праздничным, в серебряной канители паутинок, чеканном золоте берез, прощально трепещущих. Сады, как сито, процеживали ребятню, светлоголовую среди огненных кленов. Он блаженно улыбался, вдыхая горький дым осенних костров, прозрачно-синим был небесный купол, как ясный взор. Одинокие птицы вскрикивали, затерянные в синеве. О, эти томительно звенящие дни, сине-золотая палитра церковной росписи, пронзительность и голубизна, глубокое дыхание освобождения: и это ему, знающему, как невозможна свобода!
И был ливень, отвесно-серебряный, звонкий. А в полдень солнце зажгло, радужно расцветило город, словно византийскую иконную смальту под сводами храма. Слепил глаза синью брызжущий асфальт, Инший огибал лужи, а в прозрачных до краев налитых зеркалах торопливо бежали деревья и облака, длилась своя, непостижимая жизнь. Замер Инший, напрягая зрение, мучительно вглядываясь в скольженье призрачных ветвей. Завеса листьев скрывала иную, мерцающую жизнь, нездешнюю, головокружительно зовущую... Что лужи? Слюдяные оконца: заглянуть, изумиться, но не войти в дивную рощу, не коснется лица тот ветер, не загорчит на губах тот дым... Но вдруг преобразилось цветное окошко, приоткрылось оно и позвало.
Ветер. Пустынный берег моря, торжественно и ровно накатывающие волны; жег босые ступни песок и тот же сдвоенный свет сине-золотой окружал его, одиноко бегущего, с запрокинутым к небу лицом, блеск лопастей слепил ему глаза. Низко, так, что видно лицо пилота, над ним кружил вертолет, золотая имперская оса с вытянутым жалом над ним, жалким, звенела. Инший бежал вдоль моря, ноги его вязли в песке жарком, золотом, лицо его было залито слезами, а губы не выкрикивали проклятий. Тот, так любимый, смеялся вверху, беспечально смеялся, водил дулом и все не стрелял. Внезапно снижаясь, обращал его снова в бегство, собственные следы затаптывал Инший и все ловил взглядом лицо с капризным властным ртом, столь знакомое лицо мальчика-Императора, выпестованного им. И бесконечно длился этот бег по кругу, и призрак Трои парил в вышине. Тяжело блестели доспехи, тысячи глаз следили со стен за страшным круженьем. Но не дано смертным превозмочь рок, боги лгут, лжет оружие, о, слишком поздно он понял, Гектор!.. Обводит стены Трои и не узнает, глаза убийцы, сам вознесенный над веками, не узнает, роняет тщетные руки и забывается, только звенит безумолчный колокольчик в блаженном, несказанно синем небе...
И колокольчик продолжал звенеть, сладкоголосый. Растворился в вышине вертолет, не стало его в остекленевшем взгляде, встревожено толпились волны и слизывали кровь... Инший стоял на асфальте у потемневшего окошка, а звон все длился и длился, в вечерней комнате одинокому мальчику нашептывающий звон, с желтым пятном света из-под двери, тот звон, в котором рождаются Высшие, внезапно разбуженные, вдруг ставшие, одинокие в страшно измененном мире.
Поэтому осень в Переяславле была самой счастливой в его жизни. Поэтому без рвущего душу отчаянья Инший видел и ослабевший ток листьев, и гаснущие глаза людей и зверей: вместе мы уйдем, дымом развеемся, рука об руку - я, разбуженный выстрелом, который меня убьет, и вы, беззаботно спящие...
Инший вновь не заметил, как исчезла Оксана. Прислонившись к липе, он писал, и узорная тень лежала на страницах.
"Если нас ждет закат - пусть он станет пожаром. Красная, пусть кровь плещется! Праздник, ликующий праздник будет. Воины-жрецы красной сталью прославят звонкое имя Империи, храброе сердце Империи! Что жалеть обреченных? Тщетно родившихся, как рабы, цепляющихся за жизнь? Что жалеть народы, материки, миры, когда Империя не бессмертна?! Умирая от рук Империи, они умрут счастливыми, если есть для рабов рай. Продажный, затхлый, ничтожный мир преклонится перед Высшими, непостижимо совершенными, к их ногам мы бросим драгоценности всех церквей, всех столиц, к их ногам мы бросим мир, деревянную раскрашенную игрушку, о которой плачем, как дети! Не праздник плоти, но праздник духа настанет! Жестокость будет безмерной, ибо умеренность провоцирует сопротивление. Только бесконечное насилие высвобождает энергию духа, тонущего в топях демократии. Демагоги обещали научить мир равенству. Но мы, бесстрашные перед смертью, научим мир слагать песни под пулями. Жестокие и щедрые, мы не станем лгать, усталые легионеры, не тронем священных городов Европы. Мы научим мир любви. Той бескорыстной, тихо созерцающей любви, о которой он забыл, слюнявя деньги и женщин! Пусть воины Империи зальют кровью половину планеты, но оставшиеся будут счастливы. Спаянные собственной кровью, станут как сестры и братья! Счастливыми станут, ибо любовь и ужас, страх и страсть - одно и то же.
Я не призываю. Я говорю о грядущем, о неизбежном. Даже если бы я молчал - разве страшная сила, стальной пружиной сжатая в городах-крепостях, не должна наконец разить? Разве не должно явить миру слепящую мощь, когда лишь этим мир бредит, этого пугается столько веков? Мы не можем изменить начертанное судьбой, не во власти человечьей нити судеб".
Свенельд чистил оружие, когда краем глаза заметил бегущую через просеку Оксану. Сквозь зубы выругался. Днем пришла, когда он не ждет. Проследил за ней взглядом, крадучись, спустился к оврагу, где белело поваленное дерево. Свенельд решил подстеречь здесь, где в птичьем гомоне сплетались стрекозы и краснотал. Взмокший, в облаке наседающих комаров, заметил наконец скользящую между деревьев фигурку. Трава щекотала ему грудь, глухо стучала в висках кровь. Сжался для прыжка. Но голубая мужская рубаха далеко в стороне замелькала, дразня. Отыскала переправу кошечка. Не делая лишних движений, по-военному быстро разделся, распугивая птиц, спустился к реке.
Свенельд бесшумно греб, соображая, сколько минут выиграет, пока Оксана будет обходить болото. Вот она, вытоптанная тропа, звериный водопой. Свенельд успел затаиться, когда наверху зашелестела трава. Оксана бежала, гибкая, сосредоточенная. Увидев вставшего на дороге Свенельда, замерла на миг, рванулась назад. В два прыжка Свенельд настиг ее. Волоча за длинные волосы, рукой зажимая рот, затоковал, заячил, враз хмельной:
- Ладушка моя сладкая, как долго я ждал тебя! - застонал, рванул ей руки, сорвал с мягкого тела дурацкое тряпье, припал ртом. Оксана кричала, но уже не слушал, не слышал, жадно кусал ей живот, приближаясь к лунному лону, высоко звенела в ушах тонкая струна, и стало замедленным и отчетливым окружающее: ножницами ее раскинутые ноги... Он вошел и пронзительно-режущей стала сладкая мука, невыносимо белела у глаз ее шея, и Свенельд сдавил ее зубами, торопливо, судорожно, страшная молния корежила его тело, красно захлестывая взор, а темная горячая густая струйка все не хотела пролиться в его иссушенный жаждой рот...
И вдруг коротко, как струна рвется, тихая боль кольнула слева, огнем полоснула. Жарко, томно ему стало с Оксаной. Побежденный слабостью, Свенельд разжал зубы, откинулся. Его затошнило. Свенельд приподнял голову, увидел свою мокрую от крови рубаху. Хотел сказать ей, пусть уходит, оставит одного, но губы не слушались. Спокойно, без жалобы смотрел Свенельд в августовское светлое русское небо. Его голубые норманские глаза были лишь каплей, пролившейся с небес из той великой, все заполняющей сини. Не ссутулясь уходил, провожаемый взглядами, а возносился в безмятежное Свенельд, и не было в этом боли, а был светлый, безграничный покой, что боги даруют воинам.
Оксана с ужасом смотрела на свои руки. Узкий нож наточенный был в них, ниоткуда возникший, липкий от крови. Неровная, будто оплавленная рукоятка. Бороздка, сдвинутая к краю. Словно по памяти сделанный, нож казался не взаправдашним. У воинов не бывает такого нелепого оружия. Свенельд зашарил руками в траве, Оксана вскочила испугано. Размахнувшись, бросила нож. Вода над ним зашипела, будто от карбида. Не глядя на убитого, Оксана вошла в воду, морщась от боли, окунулась. Повернулась, чтобы выйти на берег, и зашлась в крике, заколотилась, теряя рассудок. Широко расставив ноги, пошатываясь, у воды стоял Cвенельд. Улыбкой, как судорогой, были сведены губы, а глаза смотрели с холодной издевкой. Осы над ним кружились, над точившейся кровью. Колотя по воде руками, то завывая, то плача, Оксана не оглядываясь плыла, глотала горькую воду, захлебывалась, и река красно пузырилась у рта.
Инший писал, когда треск сучьев отвлек его. Он ждал, мрачный, зегзица вызванивала, звонкая. Изюбром ломая кусты, Мстислав шел. Хмурый, пересек поляну, взял рукопись с его колен, громко, без умсешки стал читать:
"И в самом конце, напоследок, - та самая ослепительная идея, за которую убьем и умрем. Блажен предающий высокое ради высшего. Блажен предающий ближних ради вождя. Но стократ блаженнее предающий целый мир для божества. - Да, блестящая апология предательства!
Инший видел, как рвется уздечка сдерживающая. Взгляд его метался, виновато косил и мерк под ненавидящим светлым Мстиславовым.
- Как же так получилось, философ? - тихо, так тихо говорил, что у Иншего сжалось сердце. - Ты был душой литовского восстания. Пламенный, призывал рабов к расколу. Полукровка, ты крыл имперские законы. Как Гермоген, обжигал гениальными идеями. В республиках ты искал свободы. Угрюмая романская кровь в тебе ревела, когда взрывал компьютеры, иуда!.. Как я любил тебя тогда! В Детинце, среди ребячьего смеха мне чудилось твое имя. Помилованный, ты бежал из дворца, и я следил за тобой из оазисов Азии, ревнивец. Но не мятежника я встретил! - руки его бесцельно и судорожно дергали пистолет. - Мы платим за предательство, Инший, всегда платим...
Почти в упор с изумленной улыбкой Мстислав стрелял и тряс сошедшее с ума оружие. По-птичьи посвистывали, пели пули, впивались в сучья, наискось скользили и не касались Иншего, впустую рыскали. Без страха Инший смотрел в вороненый зрачок незрячий, не двигался.
Словно жег ему руки, Мстислав бросил пустой пистолет. Пучеглазо лежал он в траве, щурился сталью. По-ребячьи радостно, во все глаза Мстислав озирал Иншего, словно воскресшего:
Мстислав кивнул. Почти с любовью глядя на Иншего, вытянул вперед правую руку. Над ладонью в воздухе ослепительно засиял золотисто-огненный шар, знак Высших. Растерянно, с испугом смотрел Инший на пляшущую плазму. Многолетняя страшная игра, в которой он сам был то пешкой, то ставкой, вдруг потеряла смысл, обернувшись сражением со своей тенью, нелепой сдачей себя себе.
- Как же так? - беспомощно переспросил.
- Да, питомцы Гнезд сами оказались Высшими. Или Сверхвысшими, если угодно... Ты прав, мы не люди уже. Слоновой кости резные фигурки в сильных и мстительных божьих пальцах.
Была вечерняя чехарда теней. Длинноногие, крикливые, изумрудные лягушата были. Далеко словно плач послышался слабый. Оксанин словно? Инший вопросительно взглянул на Мстислава. Тот пожал плечами равнодушно. "Жива, ивушка, киевляночка!" - взволнованно шептал Инший, растроганный. Привязался он к бедной девочке, ждал ее, в стрельбе и словах жалящих ждал. Мстислав слушал, презрительно кривил губы. Рассмеялся наконец:
- Так ты думаешь, что она спаслась, из-под руки Высшего спаслась? Наведенная, ускользнула? Наивный... Лишь по моему слову дышала и плакала, старик! Она и Свенельд. Не могут смертные, илоты, ни один не может... Жалкие, они разглагольствуют о свободе, корчась под сапогом! - и жестко закончил - Как нам не изменить предначертанного богами, так смертным, ничтожным, не сломить волю Высших.
Среди страшных деревьев и трав, сжавшись, всхлипывала Оксана. Но вскоре затихла, плакать казалось тягостно. Угрюмый, чуждый мир окружал ее. Секунду следила за бессмысленным движеньем жука, устало смежила веки. Но не было лада в темноте. Громоздкой и неудобной была темнота за оградой век. Оксану стесняла необходимость дышать, копошение полумыслей в голове стесняло. Попробовала мечтать, как всегда, когда становилось плохо. Бегло окинула свои миры и отвернулась: безжизненными и скучными оказались. Нужно сделать что-то, слишком невыносимо ей здесь. Оксана поднялась, чугунные ноги переставляя, сделала несколько шагов. Смутное, боязливое отвращение остановило ее, тихо опустило на землю. Как все равно плохо, где быть. И тошнотворный запах ее тела. Прекратить ей надо! Вспомнила нож. Туда, под ребро, где Свенельд. Подняла голову. Как будто для того навис вяз. Равнодушно смотрела, как наполняется ее кровью комар, на руку севший. Слишком много, не выпить всю, сколько ни пей. Новый приступ отчаянья бросил ее на ноги, на дрожащие новорожденные копытца, млечной шерстью покрытые. Веревка у Иншего есть, туда ей.
Оксана растерянно обвела глазами лес. Минуту или час она стоит здесь, держась за кудрявый кустарник в шипах? Кто-то ныл, ныл за спиной. Голоса как будто. Прилечь бы. Пожалуй, что-то происходило в воздухе, какое-то движение.
С жалостью и ужасом Инший смотрел на Оксану. Неловко подогнув ноги, раскачивалась из стороны в сторону. Сквозь спутанные волосы опустевшие напуганные глаза. Синева и чернь шеи, слюна струйкой у угла губ.
- Что вы с ней сделали! - потрясенно прошептал Инший. Повернулся к Мстиславу, губы его дрожали, - Можно как-нибудь помочь?
Мстислав пожал плечами. Глядя в сторону, объяснил:
- Это протянется недолго. Она покончит с собой.
- Программа?
- Программа уже отключилась. Наведенные почти всегда кончают с собой и такой пункт давно не вводится.
- А если помешать?
- Ты окажешь недобрую услугу. Ей плохо, разве не видно? Инший, гуманизм всегда приносит неожиданные плоды. Вспомни, сколько идиотов рождалось в Империи, пока их травили таблетками твои гуманисты. Каких облезлых инвалидов-полупокойников мы холили. В конце концов, ты хочешь отнять у смертного его последнюю собственность, право умереть!
Оксана с любопытством всматривалась в роение воздуха перед лицом. Голубоватые вихри здесь вились, головастики виркие. Протянула руку, но юркий не дался, завилял поодаль. Шершавым языком провела по губам и пропустила миг, когда заколыхалась вокруг рубашка серебристо-белая. Головастики клевали ее, растягивали, ветер раздувал полог двери, спасенье было там, за дверью. Утробно-лиловые веревки рвала на себе, оскаленная, слизь выплевывала, силилась вырваться. И шагнула, ветром обдало ее порывистым, на обещанную землю, смеясь, упала. Радужный закружился, замерцал явленный мир. Стоял говор безумолчный улыбчивые лица радом множество любили Оксану ласковые на маму похожие ранние детские журчали многолюдные вместе текли. По траве нежнейшей Оксана дивно цветы и птицы благоуханные звали Звали ее разноголосое эхо догоняли рассыпались брызги бусинки Князь-Жрец на вершине цветущей руки его очи горящие сожигающие Бежит в высокой траве платье дивное на ней хороша ах Римляне перебиты! трепещет горло играйте играйте горе свет бледный Князь-Жрец ждал жгучие очи в душу росли гул настигал грозный Боги по краям горизонта блаженные великие тени касались неба нетерпеливы они О не ваю ли вои?! Князь светлейший слепящий смертельный! жалом приник истомой жалобной не в губы целовал затосковала в самое сердце.
И боги наклонились жаждущие: о, этот блеск очей, чуждые, страшные, навеки враждебные боги!
- Благодаренье богам, рукопись окончится такими словами: "Быть беде великой в Империи. Как льнут звери и птицы, я припадаю к русской земле, на которой мы все погибнем. Что свобода, если не будет Отечества? Что честь, если не будет Отечества? Что мой плач птенячий, мои жалобы? Лишь одиноким был, лишь иншим, и говорю в слезах: прости, Империя!.. В месяц легист, в теплом лесу ильменей".
Мстислав склонился над Оксаной, безучастно притихшей. Мертва была. Скрюченное тело, закушенный рот, бороздки слез. Плакала напоследок. Имя Мстислава оплакивала или прощенье просила за человеческую, дрожащую, плодовую плоть, за вишневый сок по губам? Пернатая судьба, комочек сбитый, пушистый, тщетный, с мучительно раскрытым клювом, певчий...
- Сновидцы и галлюцинирующие безумцы стоят у самой границы реальности - так писал ты, Инший. Разве с нами ей было лучше? Огонь границы обжигал ее, бедную. Не жалей растоптанных богами, Инший! Успокоены они и не плачут.
Была Империя пожарами озарена, словно церковной музыкой ликующей. Билось пламя, багровое и черное в тревожном и торопливом дыму, брызгало, разбегалось искрами, фарами и крепостями ночными, слепо вспыхивало восстаньями, трассирующей очередью пьяно мигало и металось в зрачках полубогов, неистовых. Незримые, ступали среди костров и стрельбищ светлые боги, выбирали героев для подвига. Крови искали, Лютые. Кровью тянуло в городах Империи, в сосновых лесах и сновиденьях.