Аннотация: Написано в довольно непривычном для меня сентиментальном жанре.
Мне все говорили, что я похожа на Артемиду. Я так же любила леса, и охоту, а когда мне надоедало стрелять ланей, я догоняла их и играла с ними. Другие нимфы кувыркались на траве с сатирами, дразнили людей во время купания, воровали золотые самородки у речных богов. Лишь презрительную усмешку вызывали у меня их глупые развлечения. Уставшая и разгорячённая после охоты, я ложилась на серебристую траву на лесной поляне и слушала негромкие рассказы Селены о путях звёзд, а соловей изливал Ночи свою переливчатую птичью душу. Был в Аркадии лишь один, который удостаивался большего, чем мимолётное моё внимание, но всегда издалека. Гордость не позволяла мне приблизиться к нему, гордость и сознание того, что я пока всё же меркну подле его сестры.
- Новый бог поселился в лесах Аркадии, - болтали мои глупые сёстры, - он такой весёлый, такой добрый, такой озорной. С ним так интересно играть и водить хороводы на лужайках!
И вот, поддавшись на уговоры сестёр, я решилась посмотреть на их любимца. Они бегали наперегонки по залитому солнцем лугу, а он весело гонялся за ними, похожий на обычного сатира, и их голоса звенели, подобно звону мошкары:
- Пан, милый Пан!
Я разглядывала его исподлобья с опушки леса и не понимала, что же нашли эти легкомысленные девчонки в юном боге.
- Смотрите, Сиринга пришла, гордячка Сиринга! - закричали они, и их весело мельтешащий рой распался, а бог поднял на меня свой взор.
Ужас, небывалый, смертельный ужас и отвращение пронзили всё моё естество, и, забыв про верный лук и не знающие промаха стрелы, я прянула прочь. Ветки, когда-то послушные, хлестали меня по лицу, корни бросались под ноги, заходящее солнце слепило глаза, а сзади, всё ближе, раздавалось довольное уханье Пана - он гнался за мной, клянусь Олимпом, он гнался, и я была не в силах избежать его весёлого уханья!
Ничего не видя перед собой, со спутанными волосами, потеряв лук и стрелы, в изорванной эксомиде, ничуть уже не похожая на горделивую дочь Латоны, я выскочила на песчаный берег Алфея. О боги, куда же теперь мне бежать?
- Вот ты где, длинноногая любовь моя, - и, по-козлиному вбрыкивая, косматый юный бог с искажённым похотью взором выскочил на берег.
- Радуйся, Алфей! - я пала ничком и простёрла руки к воде, - Я всегда была тебе почтительной племянницей, а теперь молю о помощи! Спаси меня, не дай ужасному Пану овладеть мной!
- Радуйся, Сиринга, я спасу тебя, - ответил бог и окатил волной моё тело, разъял и преобразил меня, и зелёным тростником я зашумела на ветру, и ужас отхлынул вместе с волной.
Нелепым крабом топал Пан по берегу, и огоньки ужасного веселья гасли в его глазах, а я озирала его со всех сторон, моего жалкого губителя, и шелестела от ненависти. Но вот он склонился ко мне, и сорвал, и изломал, а после понёс в лес и там скрепил пчелиным воском моё тело, и вдохнул в меня своё дыхание. Я хотела кричать и проклинать его, но мой нежный голос, украденный Паном, запел о другом: как мимолётна, подобно солнечному блику на глади воды, любовь, и как жестоко ранит она, и как сочится и никогда не заживает эта рана; мой голос пел, что любовь будет вечной, а сердечная боль сделает жизнь ярче и прекрасней. Я хотела плакать, но воск не потёк слезами, я хотела сгореть со стыда и рассыпаться обломками, но объятие его узловатых пальцев было крепким и осторожным. Я была мертва, а он вдыхал в меня свою щедрую и буйную жизнь.
С той поры мне не стало покоя. Я весело пела для глупых нимф, чтобы они плясали, я пела для менад, чтобы им ловчее было отдаваться сатирам, я пела историю своей гибели, и восхищённые слушатели шли к реке, и резали тростник, и делали сиринги, но лишь та, что была в руках моего мучителя, пела моим голосом, а те, другие, оставались лишь обломками моего мёртвого тела.
Моё пение славили в Аркадии, потом во всей Элладе, а после и в Азии. Я пела на мысе Тенар, на склонах Олимпа и на берегу жёлтого Скамандра. И чем больше я пела, тем больше была гордость нелепого козлоногого пастушьего бога. Стали говорить, что в искусстве игры Пан превосходит даже Аполлона, и сын Латоны не стал мириться с этими речами. И вот, они стояли, один против другого, на склонах Тмола Фригийского, и Тмол был судьёй, а все окрестные и олимпийские боги - зрителями; из людей же был только фригийский царь Мидас, приглашённый Дионисом. Никогда ещё Сребролукий не был ко мне столь близко, и я трепетала от своей невыразимой любви к его прекрасному телу, холодной улыбке и гордому изгибу бровей. Но вот Пан наполнил меня своим лесным и козлиным дыханием, и вместо слов любви из меня вырвалось пение. Я воспевала свежесть рассвета в лесу, щебетание бессмысленных птах, весёлые хороводы, блеянье стад, мягкость травы и прохладу ручейка. Но вот смолкла моя песня, и Пан вышел из круга слушателей, и подошёл к человеку, который пыхтел от восторга.
А там, в кругу, уже воздвигся Аполлон, и краше изгиба его золотой кифары был лишь изгиб его серебряного лука. Плектр ударил по струнам, и торжественный гимн мощи олимпийских богов пронзил выси и дали. Не было силы, могущей соперничать с силой олимпийцев, и не было красоты, которая не поблекла и не показалась бы уродством рядом с красотой прекрасного юного златовласого бога. И поник в восхищении Тмол, судья из побеждённых титанов, признавая силу и непревзойдённое искусство моего Аполлона. И только Мидас всё пыхтел, стоя рядом со мной, а когда смолкли восторженные крики, и Тмол огласил победу Аполлона, он набычился и сказал:
- Сиринга пела чище и приятнее кифары.
Гневно сошлись брови далекоразящего бога, он подошёл к Мидасу и ухватил его за уши, и вытянул их, так что они стали совсем ослиными.
- Вот мой дар тебе, царь Мидас, - сказал Аполлон, - с ослиными ушами её пение покажется тебе ещё приятней.
А я таяла от счастья, поскольку мой любимый, произнося эти слова, касался меня краем своего белого хитона.
С этого времени мстительная радость поселилась в моём сердце, и презрительная жалость к косматому неудачнику, а его песни, которые он вдыхал в моё мёртвое тело, становились всё печальнее и нежнее. Долгие годы мы скитались по всей Элладе. Аполлон покорил муз, ему построили святилище над расщелиной убитого им Пифона, его родной остров стал священным, он покровительствовал колонистам и получил в дар от Зевса солнечную колесницу. А Пан имел жертвы лишь от пастухов, да от собирателей мёда. Его борода поседела, копыта стёрлись и растрескались, хромота уже мешала ему скакать за нимфами, и с каждым глотком жизни, который он вдыхал в моё пение, его становилось всё меньше.
Это был чудесный весенний день. Пан сидел на развалинах собственного святилища, увитых плющом, и лучи, пробивавшиеся сквозь кроны пиний, пятнали его лысину. Он извлёк меня из душной сумки, и я запела, вновь оживлённая его сухими и мягкими губами. Я пела о том, как прекрасна юность, как легки и стремительны лани, как сладостно бежать с ними наперегонки, срывая на бегу сочные тутовые ягоды, окунуться в прохладные очистительные воды ручья, а после лежать на мягкой траве и смотреть в небо. Это была лучшая из моих песен, ведь я пела о том, что я так любила, и я хотела это петь!
А потом моя песня стихла, Пан попытался подняться и не смог. Я лежала, выпав из его руки, а он лежал рядом, и последние глотки жизни выходили из его приоткрытого рта. Это было освобождение от бесконечного рабства. Лучи моего любимого согревали меня, поднявшийся ветер наполнил меня своим дыханием, и я тихонько запела:
- Радуйся, Аполлон, прекраснейший из богов! Долгие века я мечтала о тебе, но мой убийца и мучитель не давал мне сказать об этом. Теперь он умирает, и я свободна. Сойди же ко мне, я так хочу, чтобы ты был всегда рядом со мной. Я так хочу петь для тебя!
И златовласый бог сошёл ко мне во всём своём блеске. Он внимательно посмотрел на моё хрупкое тело и сказал:
- Весело же посмеются надо мной, если я возьму тебя! Бог, надувающий щёки! Оставайся простой пастушьей сирингой - твоё пение не для Олимпа и не для Парнаса.
Многое открылось для меня в этих словах. Я разбудила последние остатки своей гордости и ответила:
- Ты многое постиг, Лучник и Мусагет. Ты проник даже в тайны будущего, Пифий. Есть лишь одно, чего ты никогда не знал и уже не познаешь - это любовь. Дафна знала это. Ты пел о многом, но только не о ней, обратившейся в лавр, чтобы избежать тебя, как я избежала Пана. Я думала, что не смогу жить без тебя. Я ошибалась. Вот он лежит, тот, кто давал мне жизнь все эти бесчисленные годы. Я люблю его. Ты не знаешь любви, но ты умеешь убивать. Убей меня, ибо это без него я не желаю оставаться живой.
И тогда взор Аполлона налился жаром. Пчелиный воск, державший меня в плену, размяк, и я рассыпалась, освобождаясь.
Аполлон долго смотрел на бывшего соперника, а после метнул свой всевидящий взор окрест. Он увидел бедные алтари в рощах, стада, ползающие по склонам, резвящуюся дионисову свиту на острове в сотне стадий к югу и одинокую триеру, плывущую в двух стадиях от берега и держащую путь в Брундизий. Остановив взгляд на триере, Аполлон выкрикнул:
- Тамус!
Кормчий испуганно вжал голову в плечи, услышав божественный глас, окликающий его с берега. Трижды звал Аполлон, прежде чем Тамус подошёл к борту и отозвался:
- Это я.
- Проплывая мимо острова Панодес, передай, что Великий Пан умер!