Неведов Михаил: другие произведения.

Негражданин

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:

  
  'Негражданин'
  
  ЧАСТЬ Ι
  
   ЗАПУЩЕННОЕ ДЕТСТВО
  
  
  Марк Соборов рос, точно какая-нибудь принцесса, у черта на куличках - на степенном отшибе древнерусского города в Прибалтике. Большую часть своего детства Марк пронаблюдал, как от дома слева пустовал вечно новый игровой городок из пластмассы и как на черных с жилами липах процветал бирюзовый лишайник. Следующую часть своей жизни Марк настойчиво производил впечатление человека бракованного. Потаенный, дерганный, щекотливый, худощавый и тяжело впечатлительный, он на виду у соседей стеснялся заходить к себе во двор.
  Их дом, как Марк с тоской подозревал с ранних лет, этаким угрюмым уродцем с серым шифером и мятым жестяным забором калечил душу бюргерскому району. И нередко случалось в дни полового созревания и во времена отсутствия родителей, когда от стыда перед соседской черепицей, чужими деревцами и газонами, настолько брезгливая гримаса обезображивала его узкое лицо, что иной доброхот мог бы пристрелить подростка единственно из человеколюбия. Спотыкаясь на длинных ногах, Марк принимался укрощать семейную тайгу, однако газонокосилка, с концами заложенная в отцовский ломбард, под натиском его нервов немедленно глохла. Ушибив ее в бак, он минуту избивал двор чем попало. Быстро уставая, это тоже бросал и скрывался на стесненном чердаке, где надолго отдавался покою и компьютерным играм.
  Их дощатый дом местами уже обветшал, а местами еще не достроился, местами был холоден, местами жарок; в коридорах во все стороны расхаживал сквозняк. В этом состоянии хозяйства было что-то характерное, мрачно лезшее из безымянных глубин Соборовского рода. По улицам Марк ходил быстро, прямо, глядя прямо себе под ноги (изображение зрящего далеко вдаль Марка смотрелось бы откровенной издевкой). Дома он любил слететь с чердака и по пустяку закатить измотанной матери затяжную истерику с осложнениями. Когда дома был отец, Марк по своей доброй воле с чердака не слезал, и легко оторопевал даже от случайно донесшегося до него голоса, которого трепетал и вместе с тем обожал где-то уже у самого пищевода.
  Отец, Сергей Викторович Соборов, владелец мясного рынка и консервного завода, страстно любил своего единственного сына и, время от времени перепиваясь, хотел побеседовать с ним запросто, как на досуге в гараже говорят друг с другом мужики.
  - Марку-у-у-уша! - закричал отец на развалистом диване в низкой комнате с изразцовой печью, и назло некормленые псы во дворе подняли на округу душераздирающий вой.
  Марк не шел, и Сергей Викторович закряхтел, силясь удержать желание на уме. Поелозил руками по дивану, ища телефон, которым швырнул в супругу - измотанную, преждевременно состарившуюся женщину с выцветшим серым взглядом. Пытаясь встать, потянул за журнальный столик, на котором попадали пустые бутылки и устояли полные. Рассеиваясь, он минуту посмотрел выступление Малинина по телевизору, и даже успел лениво помечтать, что это он сочинил и теперь исполняет этот романс.
  - Марина, а Марина! - прокричал он жене, чтобы та нашла телефон, однако после его шуток насчет проституток и угроз запереть ее в гараже, та закрылась в спальне и через силу не шла.
  - Марку-у-у-уня! - орал Соборов в потолок, скучая по сыну, и было удивительно, как в столь тщедушном человеке с выдающимися ключицами и несоразмерным кадыком умещался столь густой, столь изнутри сотрясающий голос, при звуке которого людям неустойчивым нестерпимо хотелось строиться. Взвешенно, не проронив ни звука, - не имел склонности раздражаться на вещи, - Соборов встал на четыре ноги и сам сходил за телефоном.
  Марк, чтобы не возвышаться над низким отцом, явился ссутуленный, и с нервной мечтой легко отделаться. Отец был сорокапятилетним человеком с узким желчным лицом, желтыми от табака усами и злыми проницательными глазами, выглядел же намного старше своих лет. Тут, к слову, есть искушение предположить, что и мучители вслед за своими жертвами старятся преждевременно. Сергей Викторович сидел нога на ногу в серых штанах от костюма, черном джемпере с воротниками белой рубахи навыпуск и в красном в золотую крапинку галстуке во вкусе господина Путина, петлей висельника ослабленном вокруг шеи. Рука его лежала на спинке дивана, поэтому обреченный куда-то садиться Марк неизбежно попал к нему в объятия. Сладкий дух отцовского одеколона, табак и перегар подействовали на Марка, как нашатырный спирт. Сходу, очевидно не ведая, что говорит, отец заявил сыну поучительно:
  - Ты вот давай смотри только, Маркуша, не повторяй моих ошибок: бери себе в жены русскую бабу! Те хоть знают свое место. Думай...
  Пока Марк страдал, Сергей Викторович наливал по стаканчику себе и ему, обдумывая, чего бы еще сказать авторитетного, беззвучно смеялся, как бы подтрунивая над робостью сына, в действительности же терялся и раздражался. Своего сына он бы желал не воспитать, а натаскать, чтобы был зол, имел хватку и жилистый характер, однако напирать не смел. Не найдя, что сказать, сказал что попало:
  - Сейчас вот как дадим по бабам! Не гуляли еще отец с сыном! Как думаешь? Сначала по моим, потом по твоим. Потом сравним, чьи лучше!
  И тут же на штаны пролил себе коньяк, отчасти от того, что не удалось сунуть его сыну. В конце концов, заскучав от такой беседы, отец тяжело вздохнул, отнял от сына руку и положил к себе на колено. Сделался вдруг угрюмым и как будто трезвым. И когда он, помассировав переносицу, ненадолго прикрыл ладонью глаза, Марку на почве нервного расстройства померещилось, что отец украдкой плачет и готов уже зареветь открыто и в голос. И сама только мысль об этом стала отвратительна, как молодой сестре домогательства старого душевнобольного, и его едва не стошнило - тошнота была его основной реакцией на переживания и боль. Марк даже раскаялся, что был несговорчив, но из этого раскаяния вышло лишь крепче замкнуться в себе.
  Однако отец не плакал, а был уже достаточно не в своем уме и думал обо всем, о чем привык думать пьяным. 'Во-первых', говорил он рассеянно и сразу забывал, что было 'во-вторых'. Было уже совершенно неясно, зачем и к чему говорил: 'Во-первых, волка бьют не за то, что крал, а за то, что попался', сообщал отец, будто растил потомственного вора с профессиональной совестью. Потом невнятно чем-то хвастался, потом, едва считая, дарил деньги и, наконец, показывал, куда можно идти - на чердак.
  
  ***
  
  Сергей Викторович Соборов в дни своих запоев в шляпе с полями и в сером плаще любил обхаживать свои цеха - грязные и шумные помещения с мутными окнами и тухлым духом рыбы. У каждого входа и выхода здесь коробки с консервами образовывали нечто вроде блиндажей, поскольку старое помещение склада отошло под новый цех, а новое перманентно строилось. На скорую постройку не хватало кирпича, а краденый и бывший в употреблении поставлялся нерегулярно и в недостаточном количестве.
  Явление хозяина было сегодня сперва слышно, а затем уже видно - он гаркал на бомжа из сторожей, неясно в шутку или же бранясь. И все устарелые орудия производства, к которым в обычные дни никто не питал никакого уважения и не берег, живо обрели своих лукавых рабов. Сергей Викторович энергически прошел упаковочную и сортировочную, проследовал в большой цех, осмотрел оглушительный конвейер, приложился к рычагу, которому вывихнул сустав, но нарочно сегодня не заметил никаких неисправностей. И вдруг ему стал неприятен вид своей доживающей фабрики и разодетых кто во что горазд рабочих, - крепких мужиков и немолодых недобрых грудастых баб, - непонятно зачем терпящих его лицемерное иго и еще как будто носящих на своих лицах след жалкой вины за то, что не они, а он, хозяин, видит свой завод в увядании. Его озадачило, как его обман, так ясно ему самому представившийся в эту секунду, не бросится в глаза им, ведь все так явно, так плохо замаскировано. Он глянул на сильные руки Егорова, проворачивающие слабеющую машину, и вдруг смекнул: а не понимает ли?
  В следующее мгновение Соборова остудило в желудке от мутного опасения, сперва точно в шутку, дескать, что если сейчас все они разом осознают свою силу и учинят над ним стадный суд. И вдруг ему живо привиделась нешуточная картина, как преданные ему сапоги рабочих топчут без всякой жалости его лицо, а он почему-то не мужчина, а ребенок, и вот откуда-то взявшаяся покойная мать тщиться его утянуть из-под мощных от труда, почти лошадиных ударов.
  Он, встревожившись, неторопливо побрел к выходу, совершенно как в детстве убираясь из темного погреба, когда, не стерпев последнего метра, резво сигал в светлый проем долой от смутных углов. Он достал носовой платок и стал думать, зачем он ему, без нужды высморкался и вдруг обидно оступился уже у самого выхода. Он изо всех сил пнул мешок и резко обернулся к цеху, точно изобличил крадущихся сзади. Зло осмотрел всех из-под шляпы, и, не встретив ни вызова, ни даже взгляда, вмиг избавился от небывалого наваждения. И заодно здраво рассудил, что не рабочие привиделись ему сапоги, а он же сам топтал свое лицо, во хмелю своими методами защищаясь от своей же собственной несправедливости...
  Новичок на упаковке, принятый накануне и еще не видевший хозяина, с юношеской взволнованностью гадал, обратил ли Виктор Сергеевич внимание на то, как скоро ладится у него дело. Сергей Викторович внимания не обратил - он озадачился мыслью, а не приходит ли на ум кому из старых его тружеников, бывших его коллег, что он не заслуженно занял свое место...
  В шлейфе директорского перегара, на зависть молодежи, отложив работу и угомонив машины, из цехов уходили старинные труженики. Все следовали в конторы, где Виктору Сергеевичу не терпелось всех напоить с каверзами, да попытать.
  
  Любил Соборов людей заискивающих. Их он ценил, держал к себе ближе и любил угостить. То были настоящие фавориты. Строптивых и гордых, тем, кому могло взбрести в голову противиться его насмешкам или с некоторой лукавой надеждой рассчитывать выиграть через то княжеское расположение, он на дух не переносил. Таким в его царстве-государстве не было ни места, ни раздолья. Опальных, даже из самых его незаменимых тружеников, на заводе пострадало немало. Стоило лишь кому узреть, как злой серый взгляд хозяина на поверку обращается в малодушный, стоило лишь кому припомнить о былых унижениях и обидах самого Сергея Викторовича, тот делался ему смертным врагом, тому он старался отомстить подло, низко и без сожаления.
  Однако никакое пресмыкательство среди трудящихся никогда сколько-нибудь щедро оплачено не было, впрочем, как и сам труд. К людям, заработавшим ему его деньги, он был скуп и требователен. Эти у него не жировали. Неожиданно щедр он бывал к людям закоренелым, отпетым и заядлым. К уголовникам, пьяницам и отъявленным всех мастей он питал слабость, охотно с ними сходился и держался запросто, как равный с равными.
  Любил он во всей красе, чуть не с цыганами и танцующими медведями, явиться в ином сомнительном сборище, вызывая своей фигурой ажиотаж и переполох. И до хрипоты и бессовестно умельчавшийся над каждой копейкой к получке Сергей Викторович был здесь мот, здесь выказывал небрежение к деньгам самое неслыханное. Здесь его умели принять и не упустить. Хамы мастерски матерились, гоняли в магазин, утаивая сдачу, пивали шампанское и коньяки, вдруг приобретая некоторый даже лоск и выказывая даже манеры со вкусом. И смеялись беззаветно беззубыми ртами и потешались над собой и им. И Сергей Соборов взирал на все это с величавой и неожиданно мечтательной грустью в глазах.
  Фокусы с такими людьми он проделывал самые бесшабашные: бывало, соберет свой сброд и прямо в царствие небесное - в ресторан аль иной клуб не для всех. И гнать Собора с его любимцами никто не смел - духу на то не хватало. Платил он щедро, но с такими замашками, что тертые администраторы, бывало, плакали от обиды и от вконец расстроенных нервов. Для своего сброда Сергей Викторович требовал обхождения заискивающего, тотчас же отказываясь платить, если примечал небрежение или же сам, ради пущей забавы, изъявлял такие капризы, что и паше турецкому в голову б не взбрело. И от таких дел, от вида льющегося коньяка, от денег, которых барин не считал, друзья мало-помалу шалели. Деньги вдруг умельчались в их глазах, делались презренными, и то, что удалось утаить или высмешить у Собора, лихо пропивалось со сдачей официанткам и под караоке. Не было больше им ни похмелья, ни промозглого утра в подъезде, а снизошла, ни дать ни взять, манна небесная, сейчас и навсегда. Верить во всякие гадости не было уже ни сил, ни смелости.
  
  Сергей Викторович трезвел крайне неприятно, делался скрытен и мелочен, и его уже ничто более не хмелило. С этого момента все у него происходило по более или менее одинаковому сценарию: несколько часов к ряду он парился в своей бане (других не переносил, так как был брезглив), без жалости к себе хлещась березовым веником. Оттуда прямиком ехал выкупать раздаренное золото, затем бывало, повернет в храм - пожертвовать. Жертвовал же в случае, если заставал лично настоятеля, рыжебородого Мишку, с которым норовил побеседовать в садике у западной стены. Светел и приятен был ему этот простой старик, вечно мерзнущий и развеселый глазами. Беседовали, покуда Соборов не замечал сам, что вполне уже отравил беседу жалобами на безбожников - то на местных бюргеров, кто его денег сторонится как черт ладана, то на бандитов, которые охотно ведут с ним дела, но ни денег, ни дел как таковых с ними не выходит...
  
  ***
  
  Паразиты всему прочему предпочитают теплые полупустоты кухни, организма и души.
  Деньги вывели Марка Соборова из скучающего пригорода и представили широкой общественности. Волосы его были черные и блестящие, руки длинные, глаза темные, большие и маслянистые, густые брови срастались несколькими волосками на переносице. Он подолгу молчал, криво улыбался направо и никогда не переставал чего-то стесняться, неясно чего, что в общей сложности и было его характером.
  К описываемому времени вокруг него уже сновало сообщество, которое, пользуясь этим самым характером, вскоре уже нигде его не оставляло. Если он был в конторах отца, его организованно поджидали у всех выходов, чтобы не улизнул. Прогуливая свои уроки, посещали его, назубок заучив его расписание, и дико радовались, когда удавалось искусить его прогулом. Все по пятам ходили за ним к зубному врачу и парикмахеру, из щелей дома зорко чуяли тончайшие настроения семьи и соборовской же колбасой растлили некогда злющих цепных псов - двух овчарок с рваными ушами и белыми шрамами на мордах. Несказанной удачей считалось помогать Марку покупать одежду - тогда ее можно было примерять сразу на себя. Словом, обширные пустоты чердачных помещений, в кои имелся отдельный вход с улицы, стали своего рода рассадником неожиданного заболевания дома, откуда совершались вылазки к холодильнику и в отцовский бар. То были счастливые паразиты, точно на болезнью ослабленном теле, паразитировавшие на семье Соборовых.
  Людьми Марк, как таковыми, не тяготился, делал при посторонних все тоже, что делал бы в одиночестве. Скрывать ему тоже было совершенно нечего. Он засыпал и просыпался среди знакомых и незнакомых ему людей на диване и в кресле за компьютером. Они смотрели ему в рот, он же как будто их не замечал. Они знали всю его подноготную, он, случалось, путал их имена. Они угадывали его с первых нот, он обходился с ним шаблонно, как с термитами равного чина, питал их аппетиты, как воспаленная кормилица, и даже нервничал, если было нечем - делался вдруг капризным и привередливым. И столь неподдельно в нем было чувства неудобства в эти минуты, что, в конце концов, он пристрастился обворовывать собственного отца, любившего заначки. Это было настоящее грехопадение! Все были в восторге. К такому замечательному преступлению все желали быть причастны. Оно, как все лукаво смекнули, отдаляло Марка от семьи и подло (а тем крепче) привязывало к ним. Выстраивались посты с дозорами, стерегшие выходы и входы и проезжую часть, вызывались добровольцы с пристрастием обыскивать покои. Рылись в шкафах и ящиках первого этажа, между делом вылавливая откуда-нибудь улики половой жизни родителей и поднимая их на смех.
  Общество, в котором имеется избыток хлеба и времени, сильно подвержено политическому развитию. Появились группы и подгруппы, интриги и партийная борьба, главной целью которой было окончательное влияние на Марка Соборова. В конце концов, отпрысков трудящихся и недоедающих стала раздражать своя собственная наглость и подмывать ревность к своей собственной удаче, как ни как на одни голландские ликеры денег уходило больше, чем вмещал совместный бюджет их семей. Однако Марк оставался кроток, яко агнец, и глубоко терпим к окружающей его корысти, что тоже теперь многих раздражало. Даже сытые и пьяные излияния он переносил стойко. Когда били себя в грудь и свою преданность доказывали тем, что выдумывали, как, дескать, Марк вдруг обеднел, как пал на дно, а они всем скопом налетели, скинулись по копейке и вновь сделали его богатым и щедрым, как ему и полагается быть. Только вот смотрел Марк на эти слова взглядом, казавшимся отчего-то раз в сто умнее него самого, так что говорящий начинал чувствовать себя глупо и замолкал. Весь вечер такой выскочка пребывал не в духе, терзаясь: 'Дернул черт, больше всех надо, как будто кто сказал мне что поперек...'
  Удивительными бывают взгляды у иных молчунов.
  
  ***
  
  Некоторые перемены в нравах Марка произошли, должно быть, по двум причинам - по причине телефонного звонка и Тачи. Отвечал на звонки Марк сам. Этим ограничивалось его личная жизнь. Когда ему звонили, все напряженно подслушивали, желая понимать, о чем речь - так они анализировали риски и возможности. В трубку он говорил 'ну', как заика, поскольку по-другому стеснялся, а беседу вел угрюмо, как любят люди застенчивые.
  - Ну, - сказал Марк, сняв трубку настольного телефона, номер которого был широко известен, и все в комнате со скошенным потолком затихли, прислушиваясь.
  - Здравствуйте, а Марк дома? - спросила девушка таким голосом, каким разговаривают с родителями.
  - Ну, - сказал Марк, и грудастая, малолетняя Катя в кресле подле него подобрала ноги и заметила несовершенство своих ногтей, всегда грязных.
  - 'Ну', - передразнила звонившая голосом, каким смеют говорить, только если родителей рядом нет. - Это Янка... Янка, Янка, Янка! Щи-ит! Тебе это имя о чем-нибудь говорит?
  Марк осклабился и сильно скрутил телефонный провод, будто желая сделать ему больно. Словом, еле удержался оттого, чтобы не бросить трубку, поскольку это имя говорило ему о многом: Яна на его памяти была рыжей девушкой в складчатой юбке, которая билась у нее при ходьбе, как сердце. У нее были две лукавые, насмешливые подружки, яркая улыбка с мелкими зубами и близорукий взгляд, сосредоточенный на чем-то, недосягаемом для него. Яна казалось взрослой, Яна знала много мужских имен и сильных сердец с их щекотливыми слабостями, порою доступным только легкомысленным женщинам. К слову сказать, наши дурные качества зачастую становятся известны именно дурным людям, охотно нас в них подозревающим.
  Марку стало плохо...
  - Короче, та еще Янка, - сказала она на его молчание. - Вы дома... Это я вам на всякий случай сообщаю, чтобы вы знали, - Яна, взвизгнув, рассмеялась и быстро побежала из какого-то тесного коридора, отдышалась, оглянулась - везде тупик...
  Однако Марк почувствовал, что он учтивый и галантный: способен даже лечь на лужу, чтобы она по нему прошла.
  - Я искал твой номер, - сказал он и зажал голову с трубкой между худых колен.
  Грудастая Катя укусила себе за большой палец.
  - Ну, нашел? - спросила она и посмеялась так, как смеются, когда становиться легко.
  - Да, мне Серега дал, не помню, как его... Ёрш...
  - Ну и почему не позвонил?
  - Стер...
  Марк, мало-помалу намотавший весь провод на пальцы, неловко выпрямился, сказав такое, сорвал со стола телефон и оборвал связь. Осознав, что натворил, издал протяжный, страшный звук, как если бы в него воткнули что-либо тупое. Минуту он пытался перекусить провод, затем бегал по комнате, избивая мебель. Малолетняя Катя смотрела на это исподлобья и с презрением и переглядывалась с Васей, посылавшим ей знаки.
  Телефон снова зазвонил.
  - Прости, я случайно, - сказал Марк.
  - Бывает... Слушайте, у вас единственная в городе живая компания. Все - мертвые! Что вы собираетесь делать? Хоть кто-нибудь еще собирается жить, тусить, прожигать молодость? Выбирайтесь в центр, а?..
  Марк, уже было всей душей возлюбивший свою живую компанию и простивший Яне ее вы, вдруг решил, что она ему не нравится. Он уже понесся прожигать жизнь, но - о, нелепое проклятье! - у него не было денег. Не было совершенно и безнадежно: отец был трезв и в своей комнате с низким потолком, отрезая его от всех своих заначек. Мгновенно решившись на отцеубийство, и воображая себе, как побежал вниз, скатившись с лестницы, как взял гарпун в гараже, он не помнил, почему передумал и почему сказал:
  - Да...
  Яна взвизгнула от удовольствия и попрыгала.
  - Чуть попозже, - не слыша себя, пообещал Марк...
  - А почему не сразу?
  - Настроения нет...
  Термиты в комнате захихикали. Катя вытянула ножки, изогнулась в кресле и сунула руки в тугие карманы джинсов, криво улыбаясь Васе.
  Тут завязалось навязчивое преследование: Яна обещала ему настроение, тот вымаливал часик. Та, в конце концов, весело согласилась, с иронией сказав, что 'посидит тут на бордюрчике, авось ей повезет с его настроением'. Ум Марка помутился и он стал наблюдать образы самые фантастические и беспричинно радостные: веселый вечер с Яной без денег, беседы, шутки, гуляния... Только, подумал он, надо честно признаться. 'Да зачем мне твои деньги! - воображал он ее ответ. - Приди сам'. Шалея, Марк сморщился и быстро-быстро выпалил:
  - У меня проблема финансово характера...
  Того, что она ему ответила, он не услышал, больно уж потемнело в глазах. Толи 'проблема так проблема', толи просто вздохнула, сказав что-то уже и не ему вовсе. У Марка не достало мужества честно запечатлеть в памяти ее ответ
  
  В Марка вкрались перемены, тут же всех насторожившие. Все чаще было надменное упрямство в лице, а дружбу он стал испытывать так, как если бы с аппетитом вскрывал лягушку: кого-то с неожиданным цинизмом покупал, от кого-то откупался, при этом бессовестно торговался и заключал письменные договора. И у термитов защемило сердце при мысли, что в их ладном друге проявляется отец, - охальный деспот! - в принципе исключающий бескорыстную дружбу.
  Ежедневно перепиваясь или накуриваясь с каким-то ожесточением к себе, Марк страшно бледнел, хватался тонкими, длинными пальцами за виски и навзничь рушился на свою обширную кровать. Всем казалось, что ему плохо и что он вот-вот умрет. Не теряя времени, приятели заранее сочиняли лживые и уклончивые показания, потом тихонечко усаживались вокруг и смотрели, что будет дальше. Однако вскоре Марк начинал посмеиваться тоненьким тенорком и кататься по кровати. Все были рады, что страшное миновало и все опять замечательно живут. Когда Марку становилось хорошо, ему хотелось царапаться и кусаться. В этом ему никто не отказывал.
  Вместе с новой загородной школой в его жизни завелся Тача - маленький тип, считавшийся дурным обществом за то, что в детстве нюхал бензин, пил с алкашами самогон и был слабым, тщедушным уродом. Его как раз исключали за прогулы и неуспеваемость из школы, куда за прогулы и неуспеваемость определяли Марка. Двух уроков и столько же перемен Таче хватило, чтобы понять, что жить без Марка Соборова он больше не намерен. Хромой и подслеповатый, он с первых дней позволял себе выходки с закоренелыми уже дружками Марка. 'Простите, как вас по батюшке?' - спрашивал он, нагло глядя снизу вверх, а получив ответ, старательно выговаривал: 'Евгений Эдуардович, вы были лишены на сегодня их благосклонности. Не пойти ли вам, например, вон? Заранее благодарю...' Марк при этом с лицом зарывался в оранжевого зайца - не отданный кому-то подарок - и изнемогал от щекотливого, истерического смеха. Его знобило, колотило и тошнило, он ни за кого не мог и не хотел заступиться.
  Все, что Тача говорил, делал и чем целиком был, порою становилось так неудобно, так вычурно, так приторно, что Марк быстро от него уставал и даже выталкивал со сценами. Однако не появись тот день-другой, Марк во всем испытывал легкое неудовлетворение и то полое чувство одиночества, которое ничем, кроме Тачи, нельзя было заполнить. Так, к слову, формируется зависимость от героина.
  Тачу презирали за бессовестность открыто, а завидовали втайне, подражали, угрожали и били - все понапрасну. Тача вскакивал к Марку на задки мотороллера, прикрикивал: 'Тронулась, моя лошадка!' - и оба, петляя по дорожной разметке, взбирались на дорогу в город, долго еще не теряясь из виду.
  Осиротевшие термиты рассаживались у забора, курили, плевали и набирали чьи-то номера, тут же сбрасывая, чтобы им перезвонили.
  - Урод...
  - Очки, очко и тапочки...
  - Паламать бы мотороллер, матороллер, матороллер, - пел свою мысль Вася...
  - Я знаю, куда они: на авторынок за шашлыками.
  - Ну, вот и беги.
  - Да сам беги!
  - Тача завтра вам расскажет, где они были и что они ели...
  - А сколько у Собора бабок было?
  - Да пойдем отсюда, или что думаете, они передумают...
  - Ох уж этот мотороллер, матороллер, матороллер...
  
  ***
  
  Тача коленом захлопнул холодильник в темной кухне и выронил сыр. Сыр укатился под стол, где у Соборовых хранилась вековая пыль. Сыр он поднял, отряхнул и положил обратно в холодильник. Нутро холодильника на миг осветило его чернявое и вострое, как у Шапокляк, лицо. Потом он открывал кухонные шкафы и близоруко в них всматривался. Пропищала микроволновка, и Тача, с тарелкой в руке и бутербродом во рту, пошел из кухни. Переступив порог, он споткнулся о ковер, о который все спотыкались, и добежал, опережая падение, до самой комнаты с потухающей печью, где беседовали Сергей Викторович с сыном.
  - А это еще что? - удивился Сергей Викторович, до этого видевший лишь следы жизнедеятельности термитов, но не их самих, взял со стола очки в тонкой золоченой оправе и стал через них глядеть, не надевая.
  Марк прикуси губу и попытался уничтожить Тачу взглядом:
  - Это Тача...
  - Какой такой Тача? - отчего-то веселея, спросил Сергей Викторович, который и сам уже вполне видел какой такой Тача - маленькое угловатое существо с большими, запотевшими стеклами, в мутной глубине которых, не моргая, сидело два внимательных маленьких глаза. Он, должно быть, входил в то число людей, кто в любую секунду способен потерять все, - совесть, сознание, доверие или штаны, - но только не очки. С таким если и подружатся, такого если, не дай Бог, и полюбят, то непременно постараются от всех как можно дольше его прятать. Ходил тот слегка припадая на одну ногу, точно та была короче другой. Если молчал, то производил впечатление человека решительно недоразвитого. Если начинал говорить, то сразу преображался, и эта неполноценность уходила из области умственного в область духовную, находя свое выражение, пожалуй, в искренней неспособности испытать чувство вины или смутиться.
  Тача поставил тарелку на журнальный столик возле порожней бутылки, вернул ей надкусанный бутерброд и, торопливо обтерев о черные джинсы руку, протянул ее Сергею Викторовичу.
  - Добрый вечер, Сергей Викторович, - сказал он располагающим голосом, немедленно изумившим хозяина. - Очень рад с вами познакомиться. Большая честь!
  Сергей Викторович, вразвалочку сидевший на диване в черном махровом халате поверх белой рубахи, лениво подал ему руку и заулыбался во все зубы. Ничего другого с минуту не мог делать, однако вскоре псевдопьяно махнул головой и неостроумно заметил:
  - А ты, Тача, никак проголодался?..
  Марк напрягся и весь как будто похудел: вспомнил душный разговор с матерью на тему, что нет ничего постыдного в том, что бы умерить аппетиты друзей, так как это не плохо, что они кушают, а даже молодцы, что кушают, но все-таки прежде всего семья. После этого унижения, он, наказывая мать, с истерикой зарекся ничего никогда больше не есть, и термиты действительно два дня подкармливали его крадеными у него продуктами.
  - Не то слово, Сергей Викторович, - сказал Тача и улыбнулся с нахальным обаянием. - До вас пока доберешься - не ближний свет! Зато где еще увидишь такой холодильник? Благодаря вам, Сергей Викторович, я теперь точно знаю, что такое пудинг. Я, можно сказать, жизнь с лучшей стороны увидел, вы не знаете, как я вам за это благодарен. Я своему родному отцу не могу быть так благодарен, как вам.
  Марк еще раз попытался уничтожить его взглядом, а Сергей Викторович, чтобы его унять, замахал рукой с расстегнутой манжетой и беззвучно рассмеялся.
  - Ты мне, Тача, лучше вот что скажи, - с отмахом кладя руку на колено сына, проговорил Сергей Викторович, - это у тебя что за имя такое? Как тебя мамка-то с папкой прозвали?
  - Аркаша Дричук, - сказал Тача, и Сергей Викторович опустил лицо и благодушно заулыбался, очевидно, думая, что Тача - это не так уж и плохо...
  Однако Таче не интересно было обсуждать свое имя и он, подбоченившись, объявил:
  - Сергей Викторович, я вижу, у вас здесь разговор отца с сыном (тут блеснул предостерегающий взгляд Марка, но срикошетил от стекол). Меня это по-настоящему успокаивает. Вы меня, Сергей Викторович, можете, если посчитаете нужным, избить, но я все равно вам это скажу: вы должны больше разговаривать с Марком...
  - Как? - удивился Сергей Викторович.
  Марк потупился, исказился в лице и от потерянности чуть было даже не потянулся за отцовским коньяком.
  - Вы меня извините, но я должен вам это сказать: мне не нравится, какое плохое влияние друзья оказывают на Марка. Меня все это не может не настораживать!
  - Так, так, так... - серьезно проговорил Сергей Викторович, вернул руки себе на колени и с удовольствием взглянул на Марка. - Не понимаю, Тача, чем же так плохо их влияние? А?
  - Хотя бы потому плохое, что они вредоносные и корыстные, и какое они могут еще после этого оказывать влияние?
  - Погоди, погоди... - замахал рукой Сергей Викторович. - Больно ты прыткий. Вредоносное окружение... (засмеялся и тряхнул головой) Ну и словечки. Во-первых, Тача, ты сам-то как, не вредоносное окружение? Нет? И чего это ты так печешься? А? - откидываясь на спинку и кладя руки за голову, с лукавинкой спросил он.
  - Я - не вредоносное! Позвольте, пожалуйста, закончить. Марк мой самый близкий и преданный друг. Как я могу за него не переживать? Я в каком-то смысле несу за него ответственность. Меня больше всего беспокоит то, что в теперешнем окружении Марка не признается ваш авторитет! Этого я, простите, терпеть не намерен! Они вбивают между вами клин. Я давно собирался с вами, Сергей Викторович, на эту тему поговорить, но теперь я вижу, что не мне вам советы давать! Вы сами все знаете. И я спокоен за Марка. Это наоборот вы нам должны советы на жизни подавать и учить. Чему меня, к примеру, мой батя может научить? - сказал Тача и рассмеялся. - Пилить? Только вы, пожалуйста, не ругайте Марка за коньяк. Он не причем.
  - А? Коньяк? - встрепенулся задумавшийся было Сергей Викторович и поднял на выступающего глаза. - Какой такой коньяк?
  - Отличный коньяк! Армянский. В баре у вас стоял. Тем, кто взял, я уже отказал от дама... То есть мы с Марком оказали... Марк, то есть, отказал...
  Тача замолчал и сладко заулыбался. И тут же:
  - Ой, Марк, я тебя умоляю, не смотри на меня так! Лучше убей. Ты ведь не понимаешь, как тебе с отцом повезло. Тебе надо недельку у меня пожить.
  Сергей Викторович чему-то своему улыбнулся и спросил с известной хитрецой:
  - А ты, Тача, откуда знаешь, что коньяк хороший?
  - Сергей Викторович, - произнес Тача голосом, точно собирался разъяснить ребенку истину, которую ему давно следовало бы уже знать. - Неужели вы думаете, я не вижу, какой у вас вкус. Я уже потому знаю, что вещь хорошая, что я видел ее тут у вас.
  И оба открыли рты, собираясь сказать, но их оборвал сигнал настольного телефона. Тача, стоявший к нему ближе всего, резво снял трубку:
  - Резиденция Соборовых слушает. Да, минуточку... Это вас, - передал он трубку Сергею Викторовичу.
  - Да, - сказал Сергей Викторович и помахал обоим юношам, чтобы пошли вон.
  На чердаке Марк развизжался и стал избивать Тачу торопливыми шлепками, будто выбивал из него пыль. Тача танцевал, ел бутерброд и показывал стойки из кунг-фу. Марк ушиб руку о ключицу, бросился в истерику под взбесивший его хохот двух незнакомых девиц в углу комнаты, выбился из сил и нахохлился за компьютером. Долгое время он просто глядел и сердито водил курсором, не в состоянии сосредоточиться на игре. Он чувствовал, что его отцу нанесли оскорбление, но был не в силах ни истолковать это, ни доказать...
  
  ***
  
  Был у Марка и Тачи еще один друг-товарищ, существо бессмысленное и бесцельное, названное Максимом по фамилии Чуждов. У Марка он занимал деньги и никогда не отдавал, поскольку был по-своему бескорыстным, Тачу призирал и считал существом тупиковым, за что крепко любил, особенно если давно не видел.
  Дверь в душный кабак, звякнув, приоткрылась, и трезвеющая компания за круглым столом оглянулась, ожидая, что кто-то войдет. Полуподвальное помещение полнилось мотоциклетными рамами, немецкими касками и бюстами советских вождей, во хмелю и табачном смоге бывшими столь приятными и родными, что им, чокаясь, пообломали носы. От империй, к слову, всегда остается немало мусора. За узким столиком у стены сидел всклокоченный седой старикашка в мятом пиджаке, - в белой горячке бежавший из местного университета доцент, - за пиво обыгрывавший посетителей в шашки. Временами было бы хитрее и проиграть, однако тщеславный был старикан!
  За круглым пустым столиком возле доцента спали двое молодых людей: один мелколицый, стриженный под горшок, другой - бледный с короткими русыми волосами, маленьким ртом и большими серыми глазами. Последний и был Максимом Чуждовым. Он внезапно, точно провалился во сне, открыл глаза и схватил стол.
  - Ой-ей-ей... - жалостливо сказал он.
  Старикан тут же оживился и обеими руками указал ему на шахматную доску, увидел средний палец и театрально откланялся с извинениями, дескать, только не бейте, молодые люди. 'Але-хоп, Ёханна!' - проорал кто-то из соседнего помещения и опять уснул.
  - Ой, блин... - проскулил Максим и стал расталкивать соседа. - Чего так хреного?
  Сказав это, он встал и зашагал к выходу, будто для того, чтобы его там вырвало.
  - Как это гадко! - от души выругался он летней, пасмурной улице, и быстро зашагал прочь от кабака - туда, где темнее ночь.
  Гадко ему сейчас было все: то, что старый и пьяный доцент дожил до седины и безумия, а теперь пресмыкается и юродствует, чтобы не обижала молодежь; и, в конце концов, гадок и невыносим был 'черный'.
  - Какой все-таки гадкий этот Клоп ...- сказал Максим, далеко отбежав от этого самого Клопа и сев на бордюр его подождать. - Ну что, ты испытываешь удовольствие? - спросил он, когда тот, засыпая и почесываясь, до него дошел.
  'Черный' - это такая известная дрянь, которую с любовью варят на своей кухне из мака с помощью растворителя и ангидрида уксусной кислоты. При этом кислый дух, осязаемо стоящий в подъезде, мало-помалу разъедает нервы соседей. Нервы у соседей большей частью не к черту, здоровье расшатанное, а характер трухлявый. Они, стучась в эту гадкую дверь, даже рады, что им долго не открывают, лишь уповают на то, чтобы не рванул газ, - но с чего бы это ему, да ведь? - а если все-таки открывают, теряются, потеют и говорят лишнее с излишней выразительностью. Впрочем, слушают их из-за двери без выражения, потом с неприятной чувственностью в скрипучем голосе извиняются, объясняют, что в квартире ремонт, и признаются в любви...
  - Мне первый раз тоже не понравилось, никому не нрави... - проспал окончание слова Копко, усаживаясь на скамейку.
  - Ага, молодец, - с раздражением сказал Максим, который раздражался по пустякам или по невнятным причинам: например, если кто-нибудь отвечал не на вопрос, а на мысль, которую за этим вопросом усмотрел. Такого, если не боялся, Максим пытался морально уничтожить. - Слушай, ты когда-нибудь лягушек мучил? - спросил он вдруг располагающим к беседе голосом.
  Копко задумался.
  - Надувал через соломку что ли? Ну да, как и все. А ты не надувал что ли?
  - А вот и нет! Впрочем, не важно. Из тебя бы дрянной человек вышел, если бы мак тебя не нейтрализовал. У него такая миссия. Ты в детстве одну лягуху замучил, а после университета у тебя столько бы возможностей появилось, что ты бы их всех замучил. А теперь погляди на себя! Чудо, а не человек! Не коптишь, ничего не производишь, ничего не потребляешь. Нафиг тебе все это надо! Только обществу вредишь. А общество, это что? Не знаешь? Это болезнь такая. Так что ты почти что антибиотик.
  - Странный ты какой-то... - сказал Копко и поежился на своей скамейке, точно озяб.
  Паша Копко был маленький, всем надоевший наркоман, который если зачем-нибудь и скажет, что завязал, то это будет старым, совершенно не смешным уже анекдотом. Его тайной мечтой было сделать всех такими же наркоманами, как он сам, чтобы ни у кого более не было повода его презирать, с этой целью он полгода обхаживал Максима и искушал его наркотиками с надежной зависимостью, пока наконец сегодня ему это не удалось. Сидел он смирно, в спортивных вещах разных брендов и с лицом, похожим на тесто на дрожжах, напоминая собой туго набитый маленький мешок. Руки держал в смежном кармане на брюхе, маленькая голова была в капюшоне.
  - Ладно, не дуйся, - сказал Макс, вскочил и торопливо закурил - он все делал торопливо, часто на ходу додумывая, зачем торопиться. - Пойдем пошатаемся!
  - Я не пойду. Мне домой уже надо...
  - А? Почему?
  - Мне вставать надо.
  - Бог мой, что я слышу... - сказал Максим, удивленно раскинув руки, и вмиг весь пропитался желчью. - Так-то не надо веселить, Клоп! Ну откуда у тебя эти глупости, как у нормальных людей: 'завтра', 'надо', 'должен'? Для чего ты стал тем, кем ты стал? Чтобы у тебя завелись обязанности, что ли? Какой ты, все же, бережливый к себе...
  - К черту тебя, Макс, - сказал Копко, тяжело поднял свой мешок и поплелся прочь. - Психованный ты...
  Максим сел на скамейку, с раздражением вздохнул, почувствовал под собой теплое пятно от Копко и тут же с него сдвинулся, чуть не заполучив занозу. 'Обиделся, а что я такого сказал?' подумал он, но раздражение уже рассеялось, уступив место чувству одиночества и раскаянию... 'И зачем я такой... злой?..' На минуту накатило прежнее ощущение от мака, похожее на то, как если бы он сидел в тесном и душном скафандре, не снимающемся без посторонней помощи, который был столь тяжел и неудобен, что снять его хотелось немедленно и любой ценой. Например, с разбегу расколов его об угол дома... Тело его было горячим и онемевшим настолько, что мир вокруг себя он совершенно не осязал, будто был каучуковый.
  - Гадко как... - проскулил он.
  Поскольку другого занятия у него теперь не было, он вспомнил, с каким трепетным чувством, точно у паломника, совершил сегодня набег на огороды. Прошел дождь и маки среди гороха и низких садовых цветов стояли умытые, как живое пламя, в их красоте было что-то телесное. Их терпкий, горьковатый сок на руках напомнил давнее, почти нечаянное и преступное. Только теперь Максим пригнулся и ощупал дырку на новом кроссовке, разодранную о колючую проволоку. За маками он полез, как за невестой, и вообще любил ни к селу ни к городу нарядиться и пойти по дворам этаким именинником. 'А что сегодня за день?' спросят его. 'Вторник', ответит он, если это будет вторник.
  Максим закинул голову и посмотрел вверх - туда, где на карнизе третьего этажа горел фонарь, в зеленоватом свете которого пульсировала и мельтешила мошкара. Они пылали, бились о стекло, начинали вдруг хромать и опадали вниз. Будто бы это был не дешевый, экономичный свет, а выход в мир интенсивного счастья, где в вечной праздности самцы вдруг забудут самок, в самках зачахнут материнские спазмы и молодняк от восторга разучится есть и дышать. Максим задержал дыхание и прислушался: казалось, что мошкара пела фонарному свету какой-то сомнамбулический гимн...
  Он вдруг подскочил и быстро-быстро пошел оттуда прочь, проделав восемь шагов, развернулся и пошел в другую сторону - к дому.
  Выглядел Максим Чуждов всегда крайне прилично: нравился родителям приятелей и девушек, в чьем присутствии изо всех сил страдал, и даже в магазинах за ним большей частью не следили, не боясь, что чего-нибудь стащит. Внешний облик, однако, не обязательно отображает состояние душевное. Есть типы, надевающие на себя бог весть что, прокалывающие хрящи, красящие волосы, а на лбу делающие татуировки, однако если разобраться что к чему, то вполне может статься, что пьяными они за руль не садятся, по кредитам платят исправно, в университете успевают, а на работе прилежны. К тому же своих детей они носят в рюкзаках на животе, как сумчатое...
  Глаза у него были большие и серые, навыкате и любопытные. Такие, что если вы в них взглянете, то окажется, что они смотрят на вас, и от смущения тотчас разминетесь. Однако что-то о них вам вспомниться примечательным и вы, тайком взглянув еще раз, еще раз встретитесь с ним взглядом. Нос у него был широкий, но не длинный и без горбинки, рот маленький с тонкой нижней губой и фигурной верхней. Русые его волосы за лето совершенно выгорали.
   Длинная улица, на которую он вышел, освещалась такой же длинной бусинкой фонарей, во многих местах прерывающейся. Агонизирующий фонарь делил улицу на два неравных отрезка. Какой-то подлый ветер хлестнул Максима из-за угла, будто поджидал его там, потом пустая пластиковая бутылка мелко и торопливо постукала по асфальту, сопровождая его. В судорожном свете больного фонаря вдруг показался тонкий силуэт девушки, бесцельный и озябший, и Максим отчего-то сразу же повеселел. Девушка то и дело оглядывалась и, похоже, не знала, куда ей идти, вперед или назад. Увидев же приближающегося Максима, твердо решила, что пойдет вперед, причем быстро. И Максим ощутил, во-первых, истошное одиночество, во-вторых, вину перед Копко, несчастным человеком, в-третьих, голод и, в-четвертых, обиду за себя, как будто он был маньяком, преследующим одиноких девушек. Он перебежал улицу и пошел другой стороной, мстя незнакомке. Однако та, заметив перемещение, сама перешла дорогу, перерезав ему путь.
  Бутылка, подпрыгивая и стуча, покатилась дальше с таким видом, будто куда-то опаздывала.
  - Эй, парнишка... Привет... - сказала девушка и обняла ребра; ее груди уселись ей на руки, как на детские качели. - Я тут малость попала...Ты местный?
  - Ага. А ты нет, потому что так бы не спросила...
  Рукава ее белой футболки были очень короткие и тонкие ее руки все покрылись гусиной кожей. Был у нее довольно крупный, характерный нос и маленький подбородок, так что какой-нибудь заядлый физиономист с радостью заподозрил бы в ней ухабистый темперамент, с которым она сама не в силах совладать. И то сказать, она действительно была не без причуды: вдруг ни с того, ни с сего рассмеялась, когда Максим дал ей свою шерстенную кофту с бренчащим замочком, и обеими руками закрыла рот. Потом спросила, вытаскивая свои черные крашеные волосы из-за ворота:
  - Вы здесь все такие колючие? - и опять засмеялась, аж взвизгнув.
  Когда успокоилась, пошла за ним и рассказала, сколько сочла нужным, про себя: приехала с подружкой из Риги посмотреть город, звали ее Пепсис и было ей двадцать два года.
  - И, короче, что-то вроде в историю попала. Вещи потеряла... Подонки одни... - сказала она, осеклась и лукаво усмехнулась, лишь вскользь взглянув на Максима.
  На Максима она вообще смотрела вскользь, улепетывая взглядом, и все черты ее лица ходили ходуном, точно не желали, чтобы их рассмотрели. Однако Максим кое-что рассмотрел и даже счел бы ее красивой, если бы не это сочетание черт в области бровей и переносицы, в которое вкралось сходство с Таней Ерехиной - мужеподобным существом, исковеркавшим ему целое лето своими смущающими домогательствами и теперь олицетворявшим собой идеал женской непривлекательности.
  - А куда мы идем? - испуганно спросила Пепсис и отстала, сделав два мелких шага назад. На него она посмотрела искоса, широко раскрыв глаза, а выражение стало упрямым и настороженным. С периодичностью приблизительно в секунду на ее лице мелькала улыбка, а головой она поводила из стороны в сторону, как собака, которой охота играть.
  - Домой, - ответил он, пожав плечами.
  - Где автобусная станция?
  - Там, - показал Максим на темный пятиэтажный дом.
  Она посмотрела на дом, потом поверх его - везде было темно - и спросила, нагнув голову:
  - А с кем ты живешь? С родителями?
  - Я с телевизором живу. Только не убеги, а. У меня там ключи в кармане.
  На втором этаже в своем подъезде Максим вдруг остановил Пепсис, которую назвал 'Пепси', и шепотом ей сказал:
  - Здесь, если надо, можешь визжать.
  - Ты здесь живешь?
  - Нет. Я там, - сказал он и побежал на третий этаж.
  На кухне Максим заваривал чай и делал бутерброды, на пол роняя сыр и кусочки масла. Пепсис сначала долго пропадала в ванной, а потом смирная сидела за столом и под табуреткой прятала свои грязные носки. Чтобы отвлечь внимание от носков, она задавала много вопросов.
  - А как ты так один живешь? Где твои родители?
  - Нет их.
  - Дома нет?
  - Их вообще нет, с детства.
  - А сколько тебе лет?
  - Восемнадцать.
  - А-а... - протянула она, обеими руками беря бутерброд. - А чем ты занимаешься? Работаешь?
  - Нет.
  - Учишься?
  - Нет...
  - А что делаешь?
  - Ничего не делаю.
  - Так не бывает. Как ты живешь?
  - Спасибо хорошо...
  - А все-таки?.. - настаивала она.
  -Я - наркоман! Так понятно? Наркоманы, они могут не учиться, не работать и жить без родителей. Им все можно. Понятно? - развернувшись к ней, сказал Максим и носком растер кусочек масла на полу.
  - Угу, - сказала Пепсис, сделала глазки щелочками и звонко рассмеялась.
  - Что? - с вызовом спросил Максим. - Не веришь? Смотри, зрачок в точку!
  Он подошел к ней и предъявил глаз, пальцем показав, где смотреть: вот тут, над щекой... Она засмеялась пуще прежнего и стала отстранять его от себя, воротя лицо, точно не давая себя поцеловать.
  - Нормальные у тебя глаза, - сказала она и подобрала под себя ноги, обняв их.
  Максим взял большой нож и посмотрел в него на отражение глаза.
  - Отпустило уже...
  - Нет, ты стопудово не наркоман. Я по себе знаю. Если девка блять, она под целочку косить любит... У тебя есть чего-нибудь выпить? Смотри, как замерзла.
  Она протянула над столом руки и взяла Максима за запястье: руки были холодные и костлявые. Максим забрал у нее запястье и пошел по всем своим комнатам. Вскоре вернулся и поставил на стол маленькую, пустую почти бутылку водки.
  Над самым столом висел зеленый абажур и наполнял кухню мягким светом. Пепсис, выпив водки с чаем, развалилась на столе, подперев голову одной рукой. Другой она ковыряла серебристую этикетку с бутылки.
  - А ты внатуре наркоман? - спросила она, своею ветреностью обескураживая Максима.
  - Нет... Я хотел бы стать, но я наркотики не перевариваю. Мне хреного от них! Не научились еще наркотики делать, как следует, дерьмо только какое-то...
  - Врешь опять? - усомнилась она видимо по привычке никому ни за что не верить. - А где я буду спать? - спросила она и вдруг вскрикнула: - Ай, падла!
  - Что еще?
  - Ноготь... - проскулила она и взяла палец в рот.
  Максим тут же почувствовал себя разбитым и тупым.
  - Спать будешь там, в комнате. Там все есть, наверное: кровать, белье. Только я не знаю, где. Будь, как дома, - сказал он, встал и пошел к себе в гостиную, где царил полумрак.
  Он с ногами вскочил на продавленный диван и, стоя на нем, стал раздеваться. В сущности жилой в этой комнате была лишь небольшая зона вокруг дивана, где находились на полу и табуретках компьютер, настольная лампа, грязная посуда, ношеная и чистая одежда, книга с картинками и диски. Все остальное имело вид покинутый - Максим туда не ходил. Уже из-под пледа он включил телевизор и под его звуки изготовился уснуть, когда у его изголовья вдруг хрустнула коробка из-под диска. Он вскочил с пледом на голове и увидел, как в комнату прокралась Пепсис.
  - Упс, - сказала она, присаживаясь с краюшку дивана, кладя руку на спину Максима и снимая с него плед.
  - Что? - спросил он. - Что ты делаешь?
  - Ничего, а что?.. - почему-то шепотом ответила она, и на него сильно пахнуло перегаром. - А можно я здесь? У? Там такая холодная комната, как неживая...
  Максим почувствовал, как ее рука скользнула вниз по его спине, быстро перевернулся и сел, подобрав ноги.
  - Если тебе холодно, я могу дать тебе грелку, - сказал он, глядя на нее с веселым вызовом. - Деду помогала...
  - Бу-ука, - сказала она и исполнила резвое движение, попытавшись забраться к нему под плед, однако он выставил оба колена, и Пепсис, отпружинив, грохнулась на пол. Рассмеялась, спрятав лицо, встала и пошла из комнаты. - Ухожу, ухожу... Какой ты еще ребенок.
  - Да, - сказал Максим, быстро выключил телевизор и с головой нырнул под плед.
  Пепсис потеряла дорогу во внезапной темноте и загремела дверным стеклом, должно быть, промазав мимо выхода. Выругалась, захихикала и уползла...
  Максим еще три минуты вспоминал ее кремовые ляжки и черные стринги, перекрученные на бедрах.
  
  Проснулся Максим почти сразу после того, как уснул - выспался, должно быть, в кабаке. Еще полчаса он упрямо отрицал явь, желая, что бы утро перешагнуло через него и ушло своей дорогой, однако пыльный луч из зазора в шторах вот-вот угрожал полыхнуть на ковре. След детской ноги на потолке и дефект побелки сложились в лисью морду. Лисенок всегда возникал при утреннем свете и по своему обыкновению смотрел с укором, как классная руководитель. В кухне, как показалось, стоял еще сигаретный дым.
  - Черт побери, - сказал Максим и побежал из дома.
  В маленькой продуктовой лавке по соседству он, чтобы спросить свое, терпеливо ждал, пока разбредутся покупатели. Когда через двадцать минут все разошлись, он, несколько перегибаясь через прилавок, обратился к старушке в шерстяном жилете:
  - Скажите, что едят женщины по утрам?
  - Какие женщины? - прошептала она и осмотрелась.
  - Молодые с грязными носками...
  - А все едят, что и люди, - неприятно повысив голос, ответила она. - Вот, мюсли с ёхуртом возьми.
  Максим взял и побежал домой, забежал в подъезд и на первом этаже чуть не сшиб с ног Пепсис.
  - А-а! - взвизгнула та и прибилась к стене настолько, насколько это ей позволил висевший у нее за спиной школьный рюкзак Максима.
  Она уставилась широко раскрытыми глазами, которые оказались косыми и делали выражение ее лица нечаянным, куда-то хотела еще отступить, но за что-то зацепилась рюкзаком, как смертным грехом на пути в рай.
  - Уже уходишь? - спросил Максим. - Я мюсли взял, вы их едите, в роде как...
  - Да? - сказала она и глупо посмеялась... - Я думала, ты на работе...
  - Я же не работаю...
  - Я думала, работаешь...
  - Будешь есть мюсли или пойдешь?
  - Пойду...
  - Ну, иди... Иди!
  Она убрала волосы за ухо, выбрала глупое выражение и пошла, бочком обойдя Максима. Еще раз обо что-то зацепилась рюкзаком, который стрельнул лямкой, и выбежала на волю, не прощаясь. Максим схватился за голову, издал придавленное рычание и взбежал на второй этаж, где бросил на коврик пакет с мюсли и йогуртом, позвонил в дверь и поскакал к себе. Дверь он свою основательно запер, припал к ней ухом и с минуту послушал, что за нею делается. Потом запрыгнул под плед, закутался с головой и затих...
  Черный новый асфальт у дома весь день зачарованно любовался небом всеми своими лужами. Когда вечером зарделись окна новых районов за рощей, оказалось, что пропал дорогой lap-top, подарок тети, и, должно быть, что-нибудь еще, чего Максим не пожелал выяснять.
  
  ***
  
  восемь восьмилетних мальчиков избивали другого восьмилетнего, очень приличного вида с пробором на белой головке, который вертелся, как подшипник, увертываясь от ударов и вопя.
  которые, завидев чудовище, дали врассыпную.
  Побитый встал на колени, поднял голубые очи к небу в звездах и заорал благим матом: 'А-а-а-а! С-суки! Пидерасты! Убю-ю-ю!', - вскочил на ноги и побежал кого-нибудь догонять.
  Мальчика, догнавшего одного из своих врагов, снова били метрах в двух ста от старого места...
  
  В детстве Максим Чуждов изгоем не был, даже напротив, любил дружить, но не умел, учиться же не хотел принципиально, считая должно быть, что есть вещи, учится которым - святотатство. Поэтому-то он не избежал гонений и чрезвычайных бойкотов. Против него весело дружили злейшие враги, а в компаниях, которым служил он первейшим врагом, никогда не было скучно. Веселого этого лукавства он всей душей не принимал, а ненависти, как таковой, не ведал.
  - Спорим на щелбан, что я тебя одним ударом по шею в землю вгоню! - сказал ему Коля Матросов, первый плут со двора, залихватский такой ребенок с желтыми зубами и запекшейся от хронической болезни легких слюной в уголках рта.
  У всех детей глазки сделались узкие и уклончивые, как будто знают что-то секретное. Вот здесь-то и надо было учиться дружить, однако от подлости выдумки, от лукавства подкладываемых условий, Максим ополоумел и с вызовом согласился: 'А спорим!' Коля залез с ногами на скамейку, поставил Максима, как удобнее ('Нет, вот так стой, ага...'), и с размаху дал по темени, так как все было по закону. Ноги у Максима подкосились, и он неуклюже и под счастливый детский смех сел задом в снег. От боли, от того, что подумали, что он лох и повелся, он пришел в неистовство и успел избить улыбающегося Мишу Гуличкина - доброго, глупого мальчика, никогда ни в чем перед ним не виноватого... Максима ввосьмером избивали в сугробе и в свете витрины, пока не показалось высокое чудовище, пожелавшее заступиться. Дети дали в рассыпную. 'Пидерасты!', - вопил Максим, и побежал кого-нибудь догонять. Потом его снова били метрах в двухстах от старого места.
  Вот такое у него получилось детство.
  До школы было ничуть не лучше. Воспитатели с воем искали его в лесополосе, куда водили детей на прогулку, а он сидел на ступеньках в полуподвальное помещение в детском саду, отколупывал от грязной стены кусочки зацветшего уже цемента и смотрел, как мокрицы спасаются от света. 'Вот жизнь пошла', вздыхал он, так как было от чего: мир к нему был преступно равнодушен. Люди любили друг друга, а он не имел к этому никакого отношения. Если даже он грустил, у них вполне могло быть хорошее настроение. 'Макси-им!' надрывались воспитатели, а он размышлял, не наказать ли бунтующий мир самоубийством, или вдруг думал: 'Все сидят в группе и не видят, какие здесь мокрицы'...
  В десять лет Максим Чуждов был еще страшно глуп для своего возраста (знал, что есть вторник, но не знал, что он после понедельника), в двенадцать он уже тяжело страдал по тому, что было в одиннадцать, а в тринадцать - по тому, что было в двенадцать. К школе он отнесся так же, как и к детсаду - с гнетущим подозрением, что его пытаются вовлечь в какое-то мучение, всем полагающееся и всем назначенное силой великой и бесчеловечной, от которой, если в одиночку, все-таки можно затеряться. Страх перед школой был у него страхом за душу. Вот тут-то и проявилось упрямство решимости чуть ли не раскольничьей. Ни выучить себя чему-либо, ни выдрессировать, он не дал, лишь чудовищным почерком измарывал первый лист тетради, непременно заезжая за поля, остальные же листы бездарно изрисовывал ниньзями, кроссовками и самолетами. Когда в классе звучало его имя - вздрагивал, недоумевая, как это к нему пристали эти слова: Максим, на его взгляд, было замечательное имя для стриженого пуделя, а всячески перевираемое Чуждов - почти оскорбительное слово. И мечтал быть безымянным. Пытливо изводя преподавательское терпение, он проскочил несколько классов, а где-то на излете детства, когда уже пытали одноклассницы на велосипедных седлах, запечатлелось в памяти раздуваемая воздушная тюль над распахнутыми окнами класса и проиллюстрированный учебник естествознания. Этот учебник утешал его и развлекал в те непростые дни.
  Где-то Максим вдруг потянул руку и смело ответил. Прогулялась новость, что предмет он знает чуть ли не лучше всех в классе и даже был в учительской какой-то спор по его душу. Преподаватель ставил ему отличные отметки, на которые он отвечал недоумением, как монах Шаолинь на спортивную награду. Так, однажды получив четверку, он показал ее тете Нине, матери Коли Матросова - своей соседке по лестничной площадке, которая очень его похвалила, а бабушка по такому случаю устроила маленький семейный праздник и тайком от всех всплакнула в спальне. Когда же Максим вечером с сиятельной совестью спускался по лестнице гулять во двор, он услышал, как ревел Коля Матросов - отец без сожаления лупил его за точно такую же четверку:
  - Позоришь нас, сволочь, уже как Чуждов стал! А что я тебе говорил! а что я тебе говорил! а что я тебе говорил!.. - с подлинным горем в голосе вставлял он между сочных шлепков ремня по плоти.
  На уроке математики Максима не раз били линейкой по рукам все за те же сказочные иллюстрации, то есть в некотором смысле он умудрился пострадать за науку. Впрочем, его ученический успех легко мог оказаться фикцией - попыткой преподавателя ненасильственными способами подстегнуть идиота к свету. И, чем черт не шутит, все могло бы даже статься, если бы Максим Чуждов к тому времени не открыл для себя прогулы.
  Школа - для нищих духом, решил он и остался посмотреть со стороны, что со всеми в результате случится. Коля Матросов как-то ему сказал: 'Все самое интересное случается, пока мы сидим в школе', - однако сам уже на второй день под страхом страшной кары спохватился и поспешил, не оглядываясь, на занятия.
  
  ***
  
  Ветер хищно трепал белые простыни в темном дворе. Маленький Максим в черной шапке на глазах и замочком куртки под носом вовремя вышел из подъезда и направился на остановку. За спиной у него был большой рюкзак - тяжкое бремя обмана. На остановке он топтался с края, чтобы не попадаться на глаза пошатывающимся спросонья школьникам и их трудящимся родителям - замерзающим, злым людям с припухшими лицами, которые зачем-то были ему вечным укором. В теплом шумном автобусе было не протолкнуться от школьников, которые вскоре схлынули, не сомневаясь, на темную еще улицу, откуда дыхнуло холодом и донеслись звуки школы. Много никому ненужных мест - это первое, что видел Максим и чего не могли видеть его одноклассники. 'Неужели опять не пойду?' удивлялся он, глядя на выжидающие двери. 'Не успею уже выйти', - сказал он себе и видел, что успел бы, и даже уже поддался, но двери, наконец, сомкнулись, отрезав все сомнения. В рюкзаке был обед, - бутерброды с сыром, - которые бабушка сделала ученику, а съест преступник. Еще пустые тетради и один учебник, скорее всего не нужный сегодня. С чем было ему идти в школу!
  За окнами и в автобусе уныло светало, что было неприятно. Вращался заученный уже маршрут со зданиями. Беззвучные люди сутулились, поскальзывались, уступали ему дорогу... В лужах стыла грязь. Двигатель убаюкивал, на кочках укачивало, шофер его не видел со своего места.
  Потом были торговые центры, где он маслеными глазами поедал все дорогое и ненужное, и где, утопая в кожаном диване в магазине телевизоров, смотрел на многих экранах отрывки из мультфильма 'Вали'. Зоологический музей уже вбирал в себя все тяжелое впечатление от врезавшихся в плечи лямок, угрызений и неудовлетворенного аппетита растущего организма, и сушеные трупики насекомых смутно угнетали, будто источали вредную вибрацию. 'Все самое интересное происходит, пока мы сидим в школе' - это, как оказалось, были пошлые мультфильмы на немецком языке для прогульщиков, в которых коты враждуют с тараканами, и вобравший в себя вселенскую тоску Teleshop, во время которого мысль о самоубийстве посещала Максима в три раз чаще. Да и то было еще первым, невинным временем прогулов, когда дед простодушно верил в еженедельные спортивные дни, и Максим мог день на пролет проваляться у телевизора. Позже наступили подъезды и дворы, которые оживали лишь после всеобщих уроков и домашней работы. И затем, мало-помалу, Максим породнился с бескрайним и безлюдным пространством, поеденным травой - отчужденным военным аэродромом.
  Здесь дикие и задиристые ветра гулко били по бетонным капанерам. Здесь, окинув необозримые снежные пространства с осунувшимся по весне настом, такой трогательной казалась теплящаяся жизнь в самом себе. В пику этой жизни от снега промокали ноги, задувало за ворот, и необыкновенно свежий воздух действовал, как нашатырь, опустошая голову. Максим, мечтавший о теплой куртке защитного цвета со многими карманами, запускал окоченевшие руки вглубь карманов своей вельветовой курточки и собирал по швам сухие крошки от печенья. Пробовал их есть, но тут же выплевывал, поскольку они были сплошь в ворсе.
  Здесь было так пустынно, что не жили даже птицы, и оживали даже здания. Они сосредоточенно следили за мальчуганом и затем внезапно, посреди тишины: 'В ГАРАЖЕ НЕ КУРИТЬ!' и 'ПОМНИ И ГОРДИСЬ: ТЫ - СОВЕТСКИЙ БОЕЦ!' По спине пробегал холодок, и Максим подходил к словесам на щитах и ключом от квартиры пробовал соскоблить краску, но, не доделав, настороженно присматривался к недоброму на себя взгляду из битых окон нависавших над ним зданий. Приступал к куче ржавого мусора, где находил потемневшую гильзу. Тер ее об штаны, смотрел на капсюль и, убедившись, что звездочки на месте, клал ее в карман, сразу чувствуя себя в безопасности, будто через нее породнился со всеми местными духами. Шел в здание, хрустя на битом стекле, садился в классе и рассматривал учебные плакаты по стенам - старался хорошенько запомнить, как следует прятаться в случае ядерного взрыва. На этом уроке он был чутким и прилежным учеником, а на том месте, где можно было вообразить преподавателя, стоял стул с матерчатым седлом, и, казалось, хранил еще тепло отлучившегося старлея.
   'Все сидят в школе и не знают, как прятаться от взрыва, - с грустью думал он. - Я один только выживу'.
  Далеко-далеко, над пушистыми серыми кустарниками вздувался оранжевый флюгер, напоминавший собой сочок для ловли бабочек.
  
  Коля Матросов, встречая его во дворе, показывал желтые зубы, плевал, попадая себе на подбородок:
  - Чуждов, ты еще жив? - говорил он, смеясь, с запекшейся слюной в уголках рта. - Ты в курсе, что прохлопал зачеты? Если это тебя еще, конечно, волнует...
  И по его целеустремленной походке было видно, как легко ему возвращаться домой, и как отрадно, что в его жизни существуют такие неприкаянные персонажи, как Чуждов. Чуждов пожелал, чтобы того вечером избили и сам поразмыслил, как бы его хорошенько подставить перед отцом...
  В конце концов, за прогулы Максима определили куда и следовало - во вспомогательную школу ? 17, честно в народе прозванную дебилкой. Там недоразвитый Юрочка из особого класса во все времена года носил женский кожаный плащ и солнечные очки, говоря, что он 'Матрица'. Он ухаживал за толстой, застенчивой Любочкой, никогда ничего не сказавшей, и мастерски плясал и играл на импровизируемых инструментах, если просили малолетние уголовники из параллельного класса. Вид же Юрочка имел такой, будто знал что-то необыкновенное и всегда чуть-чуть был умнее всех остальных. Максиму он если и не казался шибко умным, но подозрительным весьма, и он был не прочь с ним дружить, так как им было по пути домой, но было очень стыдно. Классной руководительницей Максима была полоумная пожилая женщина, источавшая едкий стойкий пот, которая все забыла о своей филологии и всему изо всех сил удивлялась с всплесками рук.
  Эту школу Максим тоже прогулял.
  
  Сверхстарый его дед, хронический правдолюб и ученая косматая голова на пенсии, одолеваемый ревматизмом, вдруг не выдерживал и надломленный хромал в кухню. Максим до позднего вечера подглядывал через искаженное стекло в двери, как тот, согбенный на табурете, с предостережением бил по кромке стола гнутым, черствым перстом и читал кому-то невнятные отповеди. Не смея зайти, Максим ложился спать голодным, в уме то и дело прокручивая расслышанные слова: 'Ссунок, изувер, бабку в гроб вогнал, меня сживает... Не мое это, прижила его де-то, не бывало таких Чуждовых... Брехня...'
   Бабушка его, малограмотная, сиятельная душа, всей своей ничтожной судьбой, как белой нитью, прошила первейшие потрясения двадцатого века, но так и не смогла произвести в своем темном уме хоть сколько-нибудь качественное осуждение.
  Ничему не научив и никак не воспитав внука, оставшегося у них на руках по смерти обоих родителей, старики все-таки подложили к нему в душу зерна, зацветшие в нем естественным законом, и оставшиеся от чего-то единственным, чего так охотно приютила его натура. От деда - его небрежно оброненный укор по причине прихлопнутого комара, которому, дескать, немного надо было, капля крови. От бабушки - благое постановление, коим обездоленные войной делили черствый хлеб с полоненным врагом, а мать в суде ходатайствовала за убийц сына, ни с кем не желая делить родное горе. У бабушки, Зинаиды Михайловной, на все времена была только одна присказка: 'Доброму человеку и горе на пользу, а злому и радость во вред'.
  
  ***
  
  У всех и вся, даже у любого забулдыги есть какие-нибудь проблемы и заботы. Они с хлопотными выражениями отзывают друг дружку в сторону, и по их губам можно читать: 'О-ох, ё... позвони лучше ты, я ему должен...' У Максима проблем не было, и никто никогда ему не говорил, что им следует срочно переговорить. С ним вообще говорили мало, большей частью говорили ему или при нем. Много говорили - он всех выслушивал.
  - С тобой так легко, просто прелесть, - говорили ему девицы постарше, молодые матери одиночки и страдающие по причине избыточного веса. - Ты никогда не говоришь о проблемах. Это твой плюс. Только не смотри на меня так, взгляд у тебя, знаешь...
  Максим старался не смотреть, а те охотно посвящали его в сои хлопоты и бог весть во что еще, умудряясь из всего этого состряпать такой театр, что Максим только диву давался. В особенности его восхищал трюк с выведением антигероя - лица нестерпимого, встречающегося всем, кроме него, о котором говорили вполголоса с искаженными лицами. Максим возмущался с сердцем и желал с ним встречи, чтобы посмотреть, а встречал его, бывало, когда автор славно беседовал со своим подлецом. И оба о других еще не такое рассказывали. Легко простив людское суесловие, Максим вознамерился-таки разыскать подлеца, желая проделать трюк с антигероем, чтобы был тот неопровержим и в пику прочим достоин общественного внимания.
  Предприятие оказалось непростым; в кого бы Максим не всматривался, подлец в нем оказывался неубедительным и эстетически неполноценным. Он было совсем разуверился оного обнаружить, однако годы шли, знакомая среда взрослела и вместе с носами и подбородками у многих стали зреть и выдаваться подлые наклонности. К слову, чтобы стать подлецом в тридцать, надо просто делать то же самое, что ты делал в пятнадцать, когда подлецом не был.
  Как-то раз до Максима дошел слух, что Копко, всем опостылевший наркоман восемнадцати лет от роду, совершил подлое деяние - вмазал амфетамином двух малолетних вертихвосток из нового района, от скуки в последнее время у него зачастивших. Максим протер влажной тряпочкой кроссовки, внутрь запрятал шнурки, надел нарядный джемпер и попрыскался туалетной водой. Бойко он вышел из подъезда, пританцовывая и думая вслух: 'Вот он каков...'
  Паша Копко был старшим братом Ромы Кузнецова, и оба они были сыновьями разных отцов и одной молодящейся матери, натуральной блондинки с завидным гонором и тяжелым крупом, которая впадала в отчаянные запои наезжая со своих командировок, где промышляла дешевые китайские шмотки, с чего все и кормились. С перепланировкой отремонтированная квартира по полгода не убиралась и была заткнута какими-то мешками до той степени, что пути сообщения между комнатами напоминали окопы, а дорогая мебель скоротечно ветшала и портилась, чему немало способствовал жизнерадостный пес - коротколапый черно-белый зверь с закрученным крысиным хвостом.
  Обе девочки сидели в кухне, где, ступая на пол, обязательно раздавишь сухой собачий корм, где падающей башней в раковине стояла посуда и где Копко с хрустом мял жестяную баночку из-под пива, придавая ей замышленную форму.
  - Очень хорошо, - сказал Максим, щелчком сбил обслюнявленный мяч со стула, сел и принялся на всех смотреть.
  Девушки скучали и были бледны, словом налицо был отходняк. Одна была лет семнадцати, с темными волосами, светлыми глазами и горбинкой на носу, плохо и неряшливо одетая. Вторую, лет шестнадцати, светловолосую с темными глазами, чрезвычайно хорошо одетую, звали Варей. Копко смял банку и принялся иглой прокалывать в ней дырки. Пес обежал все ножки и ноги, схватил катившийся мяч и побежал из кухни. Варя протянула ножку, стараясь достать животное оранжевым носочком, чтобы толи погладить, толи ткнуть.
  - Клоп, скажи, ты себя уважаешь? - спросил через стол Максим и попытался как-нибудь переустроиться на стуле, душно зажатом между столом и холодильником.
  - А почему ты спрашиваешь? - насторожился Копко, всегда во всем ожидающий подвох.
  - Мне просто интересно, можешь ты себя уважать или нет? - соскочившим на повышенных тонах голосом сказал Максим и попытался растолкать стол с холодильником.
  - Могу, - ответил Копко и сразу поинтересовался, выиграл он или проиграл, ответив так: - А что?
  Максим встал, намериваясь все сказать, но неловко толкнул холодильник, и с него, раскачавшись, упала большая декоративная свеча. Тут же прибежал пес, выплюнул мяч, схватил свечу и убежал. Варя достала его носочком, а Копко бросил банку и побежал из кухни его ловить. 'Фу, Томми! Дай сюда, Томми!' Максим, уже согласовав момент со всеми своими сомнениями, попал в воздушную яму, сложил руки на груди и заходил взад-вперед. Когда вернулся Копко, все пошло наперекосяк.
  - Ты подлец! - кричал Максим и тут же от волнения думал что-то невразумительное: 'Врешь! сам подлец...' Ему вдруг стало представляться, что он с ним очень похожи - ну как две капли воды! Это было непонятно и неприятно...
  Копко на все обвинения пытался торговаться, мол, может быть можно так, чтобы не подлец, всякие ведь слова есть... Максим торговаться не дал, а закричал, постукивая пальцем себе по лбу:
  - Как такое вообще могло прийти тебе в голову? Они же красавицы, не это должно приходить на ум... Ты посмотри на них, - и он остановился перед девочками и рукой показал, куда посмотреть.
  Девочки распрямились и посмотрели, посмотрел ли на них Копко. Копко посмотрел. Максим заходил дальше, чувствуя, что это невыносимо. Обвинения было зачитано и вина доказана, наступил черед приговора и наказания, что стало для него самого в некотором роде неожиданностью. Доля обвинителя встала ему рыбьей костью в горле, а к людям, умеющим осудить с позиции чистоплотной и праведной, он никакого отношения, как оказалось, не имел. Он немедленно вымарался во всем, в чем обвинил, и говорил с излишним чувством и фальшиво, как говорят, когда оправдываются. Все законы на свете и сама вселенская справедливость вдруг сделались соучастниками какого-то низкого преступления от этой необходимости дожать виновного... Словом, он поставил себя в нелепейшее положение, где он ощутил себя обвиняемым, обвинителем и судьей в одном лице. И от этого мысли стали шумны, как радиопомехи, и он не нашел ничего лучшего, как подумать: 'Носки у меня не воняют, наверное я нормальный человек'...
  Девочки оживились, заерзали и зарделись. В глазах заиграли азартные искорки, а руки делали узловые движения, чуть не аплодируя. Вероятно, они живо себе вообразили, как за них кого-то будут бить, что было страшно интересно. Кусочки гашиша вспыхнули и испеклись. Копко сидел с видом самым уничтоженным, за что Максим втайне был ему признателен.
  - Вот так-то Клопик... - проговорил Максим, продолжая падение в воздушной яме, уже не находя слов, но догадываясь, что именно Копко его единственный союзник в этой ситуации.
  Максим встал у окна и взглянул на все вещи. Из дурного запашка, из горы местами плесневеющей посуды и нездоровой рыхлости лица Копко возник, как какое-нибудь предобморочное видение, натюрморт Клопиной души. Было похоже на то, что Копко сидит и тайком затирает гнойники, чтобы еще нравиться. Будто бы его алый ротик бантиком и голубые водянистые глаза были старательным макияжем, а точеный носик держался только на тональном креме. Сидел он смирно туго набитым мешочком, и смотрел вдаль, должно быть туда, куда идут красивые девушки за своим увлекательным будущим без него. Он все вещи сравнивал со своим нарывающим одиночеством, которое скоро станет невозможным скрывать. И ему не нравилась идея эры всеобщего благоденствия после него, ему нравился конец света и Варя - девочка в дорогущих джинсах, с мягкими кофейными глазами и светлым пушком на шее и висках.
  Во всех гадостях, во всех низостях Максим вдруг заподозрил Клопиное человеколюбие, так велико было его смятение. Потому как это ничем более нельзя оправдать... От того, что он любил людей и очень к ним тянулся, он стал такой урод, думал Максим. Именно человеколюбие погубило его, потому как ему тяжело было видеть, что в людях нет простоты, много чего-то лишнего, какие-то гербы, вензеля, аксельбанты, манеры... Другие могут быть совершенно приличными людьми, а ближних своих ни за что так не любят...
  Всегда, когда Копко нравилась девочка высокого о себе мнения, он пытался кого-нибудь подговорить, чтобы ей подбросили тарен в напиток, тогда она была бы унижена и невменяема, что было бы ему приятно. Но прежде всего, она стала бы мила и застенчива, потому как не пристало ей зазнаваться после такого позора. Однако Варя распивать с ними напитки не хотела, а любила в стайке подружек гулять в заречном парке, где тренировались брейкеры и скейтбордисты. Копко ходил за ними по пятам и всем ради нее ставил лимонный джин. Варя уклончиво держалась поодаль, пересмеивалась с подружкой и украдкой на него поглядывала, а однажды, от чего-то захмелев, решительно взяла подружку за руку, подвела ее к нему и язвительно сказала:
  - Мы не хотим, чтобы ты к нам клеился. Мы ненавидим нариков. Понятно тебе? - развернула подружку, и обе пошли, потом побежали и вдалеке засмеялись...
  Без сердца сказала и без памяти, потому что понарошку тогда ненавидела.
  
  Теперешний момент чуть было не стал для Копко высочайшим переживанием его жизни, так как он с трагическим пафосом подумал: 'Все люди, как люди, а я чего такой выродок!', однако учуяв, что враждебный натиск нисходит, расхрабрился и сказал интонацией, с какой дети ябедничают:
  - А траву ты меня научил курить, забыл?
  Максим постоял, не понимая, что сказали, посмотрел, как заскучали девочки, переложил руки в карманы, потом за спину и строго им наказал:
  - Чтобы я вас обоих больше здесь ни разу не видел! - и выбежал вон, сгорая от стыда и твердо зная, что никому про своего подлеца ввек не расскажет.
  
  ***
  
  Эта газета попала в руки к Максиму злонамеренно. Кто-то подбросил ее в почтовый ящик и ехидно скрылся.
  Для ясности следует сказать, что благорасположен Максим был к людям не определившимся, к таким, как неуспевающие студенты, из кого еще бог весть что станет, может быть совершенно ничего путного. Людей профессиональных он на дух не переносил, считая, что они заложили свою легкую бесцельную человечность какому-то очень дисциплинированному божку занятости, тем лишив себя всего, что делает бытие мало-мальски сносным. Мыслям о будущем он воли не давал и даже был способен испытать ноющую сердечную боль, если кто-либо из ровесников до самой пенсии распланировал свою жизнь.
   На первой странице этой газеты, над рекламой уцененных глазурованных сырков и шпрот, была развернута широкая фотография бывшего его класса, который был лучшим выпускным классом по результатам государственных экзаменов в этом году. На двенадцатой странице эта фотография была представлена еще шире, так что можно было подробно наблюдать многие прыщи, а от некоторых сиятельных выпускников ползли на кромку стрелки, где давались микроочерки.
  Николай Матросов: 'Я хочу ездить в 'Бентли'. А еще я люблю пить пиво. Для первого мне нужна работа с высоким окладом, для второго - страна с вкусным пивом. Поэтому я хочу поступать в Technischen Universitдt Mьnchen в Германии'.
  Анна Колотушкина: 'Собираюсь в Tallinna Tehnika Ülikool на информатику - бакалавр. Международный космический университет - магистратура. А работать хочу в Европейском космическом агентстве'.
  Про тех же, кто не был удостоен такого интервью, раскрасневшийся от избыточных чувств директор с края группы заявил: 'Они сидят в засаде и еще себя покажут!'
  Максим все прочитал, всех рассмотрел, кого надо представил в 'Бентли', кого надо - в Европейском космосе, свернул газету и прилег на диван, вдруг состарившись во всех своих движениях. Сперва он ничего не чувствовал, потом не мог разобрать, что чувствует, потом чувствовал по-разному. Он взвизгивал под пледом, с надрывом крича в душе и обещая себе, что вот он ни в коем случае никем не станет и ничего не пожелает. Потом вдруг легко делал себе страшные признания, что желает быть всем, кем намериваются стать они, и знать все, что будут знать они. Главное же, что б он был самым важным и его все любили... Он не мог им простить их смелости, с кокой они смотрят в будущее и того, что они разъезжаются, куда не просят...
  До позднего вечера немея под пледом в задравшихся по колено джинсах, он без смысла и цели переключал каналы и бормотал под нос детскую песенку:
  'Прекрасное деле-е-еко, не будь ко мне жесто-око...'
  Ночью Максим уничтожил все свои фотографии и аккаунты в интернете...
  
  ***
  
  Max: 'Если человек к своей дипрессии относиться с уважением и сщитает что светотатство ее лечить, это уже совсем плохо или еще есть надежда?'
  Sent at 7:24 PM on Monday
  Ихка: 'Значит так, или это не человек, или не депрессия... Депрессия это очень серьезно. Человек это тоже очень серьезно'.
  
  ***
  
  Город был постсоветским и прибалтийским и оттого вдвойне унылым. Новый район всем своим бетоном врезался в землю, точно орудие пытки. Из плешивых газонов кое-где высовывали головы строительные арматуры, а с заасфальтированных дворов доносилось истошно одинокое: бумс... бумс... бумс... - удары резинового баскетбольного мяча.
  Ветер на седьмом этаже был в семь раз злее. Распахнулось окно застекленного балкона и до потолка раздулась желтая кокетливая занавеска, какие встретишь только в девичьих спальнях. 'Ах', вскрикнула Анечка, голая вскочила с разложенного дивана и мелкой поступью поскакала все ловить. На обратном пути выпутываясь из занавески, она волосами собрала электричество, и уселась к Максиму на спину.
  - Снеменя... - сказал Максим.
  - Что, что, что? - спросила Анечка, подалась туда, где он говорил, и вздрогнула от резкого щелчка - электрического разряда. - Какой ты электрический...
  - Сне-ме-ня! - сердито повторил тот.
  - Я не понимаю. Что у тебя во рту? Выплюнь...
  - Слезь с меня! - сказал он, отняв лицо от подушки.
  Максиму было плохо, дурно, мало места...
  - Что с тобой? - спросила она, садясь рядом и поглаживая его по спине.
  - Объелся...
  - Ну, не ври... Ты ничего не съел...
  - Я мало ем. Я когда переем, чувствую, как будто что-то натворил, - сказал Максим и отвернулся к стене. Потом ощутил, как на его спине под жаркой влажной ладонью Ани начинает мелко скатываться грязь, весь внутренне сжался и вздохнул...
  Анечка посмеялась на его слова, гладить же не перестала. Неудобно было перестать...
  - Путь к сердцу мужчины не лежит через желудок? - сказала она и только теперь украдкой обтерла о простыню ладонь.
  - Не знаю ничего, - сказал он и вдруг вспомнил, сгорая от стыда, как Анечка брыкалась, как вспыхнула, лишившись лифчика, как боролось за свои трусы, держась за них обеими руками и сдувая русую прядь с лица. Как потом облизнула Максима от уголка рта до брови и как, не заботясь больше о волосах, смотрела требовательно и умоляя, как он по своему обыкновению спасовал, на полпути сказав, что больно. 'Покажи, где больно', - сказала она, ни сколько ему не сочувствуя. И как некстати он вдруг перестал привносить в мир страсть и желание, не понимая больше, зачем терпеть ее ногти в спине, и находя их положение весьма комичным. Не желая уже вспоминать, не удержался от воспоминания о том, как маленьким в ванной комнате испытывал невыносимое унижение, видя, созревание своих первичных половых признаков. Тогда он полагал, что приличное существо не должно иметь пола, ни взрослым, ни, тем более, ребенком и старым...
  Ане было чуть-чуть за восемнадцать, что было для нее ужасом, так же как ее полнеющие короткие ноги и низкий зад. У нее был чуть вздернутый нос, что было бы некрасиво, не будь так потешно. После первых нелепых сношений с Максимом она сочла необходимым соврать, что больна сердечным недугом и скоро умрет.
  Аня вышла в туалет, а на обратном стала красться, прикусывая пухлую нижнюю губу. В комнате она крикнула: 'Ха'. Но Максима отвлек телефон, поехавший на столике у его изголовья. Анечка схватила телефон, ударилась о затылок Максима и забилась в угол дивана.
  - Дай сюда, - Максим протянул руку, на что та оскалилась, зажала ушибленный подбородок и сунула под себя телефон. Потом показал пустые руки.
  - Ну и куда ты его?
  - Не вынюхивай, - сказала она и встала, но угол дивана завибрировал.
  Оба бросились туда, однако Анечка извернулась всем своим маленьким сильным телом и оттеснила Максима ногами. Потом быстро-быстро жала на все кнопки телефона, чтобы его отключить.
  - Простите нас... - сказала она и пошла из комнаты.
  - А они знают, где я, - крикнул ей вдогонку Максим и посмотрел в пустой проход, ожидая еще возражений. Потом накрылся простыней и лег лицом в подушку.
  Вскоре в дверь нетерпеливо и резко позвонили. Анечка на цыпочках вбежала в комнату, размотала Максима и сделала ему борцовский захват.
  - Они уйдут...
  - Если там Тача, а Тача там сто процентов, если там Собор, то может и не уйдут...
  - Уйдут, уйдут, Максимочка...
  Трезвон утихал и раздавался с новой силой. Был 'Спартак-чемпион' и еще какая-то виртуозная импровизация. Анечка, точно из нее изгоняли беса, стенали и каталась.
  - Ну, удите... Нет никого, разве не понятно... Не хотим открывать, разве нельзя...
  Когда звон, наконец, унялся, Анечка тихо говорила, как после болезни:
  - Когда так звонят и не уходят, такое неприятное ощущение, словно они точно знают, что ты там, видят тебя через щелочку... Страшно...
  - Психиатру это расскажи, - сказал Максим, обижаясь на друзей за то, что им надоело.
  Анечка взобралась на него, вынудила перевернуться на спину и поцеловала в тонкие сжатые губы. Он не противился, подумав даже, что очень хорошо иметь пол.
  'Никуда они от тебя не денутся', прошептала самка. Когда через некоторое время с балкона донесся тихий звук, на который вполне можно было бы не обращать внимания, Максим вдавился от девушки в подушку и сказал, улыбаясь и желая подразнить:
  - У тебя гости на балконе.
  - Что ты говоришь, - спародировала она испуг.
  - Иди глянь...
  Она с сомнением напрягла слух, встала, заглянула за занавеску и вскрикнула: 'Дебил!' Максим тоже вскочил и тоже крикнул: 'Тача!'
  - Не пускай его, пусть слазит! - прокричала Анечка, но Максим не понял, кому это, и выбежал на балкон. Она пыталась ему помешать, и ему пришлось бросить ее за диван.
  Тача висел за балконом в ветром раздуваемой рубахе и вглядывался в дом, от света закрываясь рукой. Разглядев Максима, замахал и заулыбался, страшно рад его видеть. Когда ему открыли окно, он не входил, а орал песню: 'Одинокий Тача на карнизе за окном, стучится в дом, просится в дом...' Он был пьян. Ввалившись на балкон, запутался в бельевых веревках, сетуя, что 'понавешали', и обнял Максима.
  - Ну ты придурок, - сказал Максим, сияя.
  Увидев, что Максим голый, Тача ему, заигрывая, подмигнул. Когда Тача вошел в комнату и увидел голую Аню, то строго-настрого ей сказал:
  - Я не желаю смотреть стриптиз у девушки моего самого друга! - и вышел в прихожую по своим делам.
  Когда он привел в комнату пьяного, длинного Марка в мятом драповом пальто и с бутылками в пакете, у Ани случилась решительная истерика. Она выпутывалась из простыни, в которую ее закутывал Максим, била ногами и ревела, считая нужным прятать лишь лицо.
  - Анечка, надень бюстгальтер, а... - тщетно уговаривал ее Максим. - Смотри, какой красивый... Гости пришли...
  - Нормально Макс, а стринги мы Марку наденем! - смеясь, сказал Тача, который успел до пояса раздеться, и теперь исследовал музыкальный центр на серванте.
  Марк угрожающе на него глянул, сделавшись смешон, и принялся отдавать поклоны разболтанной головой. Увидев, что с хозяйкой делается такое, очень сконфузился, хотел уйти, но решил остаться на случай, если тут всем понадобиться оказать услугу. Пакет у его ног поплыл вбок и стал ронять бутылки.
  Увидев, что приближается Тача, Анечка вздрогнула и попыталась куда-то рвануть, но Максим сумел ее удержать, и тогда она закричала не своим голосом:
  - Ботинки разуй, урод!
  Тача немедленно сел, где стоял, скинул ботинки, потом носки и все зашвырнул в угол, оставаясь лишь в черных джинсах и запотевших очках.
  
  Кризис миновал, и Анечка в одеяле унялась, сделавшись ко всему безучастна. Она ни словом не обмолвилась, когда на серванте потеряла равновесие и разбилась хрустальная безделица, только вздрагивала, будто икала, когда к дивану приближался Тача. Тача скакал по всей комнате, беснуясь под свой любимый Drum'n'Bass, потом остановился и крикнул:
  - Внимание! - и сам убрал звук. - Я хочу сказать, по какому поводу мы здесь сегодня собрались: Соборов нас всех кинул! Я не знаю, сколько и кому батя заплатил, но наверно кому надо и столько, что было неприлично отказываться, но Марк куда-то там поступил... Соборов, ты сам-то запомнил, куда ты поступил?
  Марк, вежливо сидевший в кресле, сделал мину, притворяясь, что не расслышал, чтобы повторили вопрос и дали время разыскать слова.
  - Ясно. Спасибо. Я так и думал. За те бабки, сколько батя пожертвовал голодающему министру образования, Марку не надо знать, куда он поступил, и что там надо учить. Все равно ему не пригодится. Кого ты собрался пугать своей диссертацией? Холопов на папином заводе? Я тебя умоляю...
  - Ты дурак, Тача... - сказал Марк и поднял руку, желая внести какую-то ясность, но Тача слова ему не дал.
  - Тача-то может и дурак, а ты будешь первым в мире дураком с высшим образованием. Чтобы тебя такого умненького пристроить, министру образования походу наверно пришлось законы переписывать.
  Сказав это, он глубоко сунул руку в карман джинсов и извлек оттуда пузырек с таблетками.
  - Не надо ля-ля... Я знаю, куда я поступил, - вступился за себя Марк.
  - Ой, я просто удивляюсь, и в кого ты у меня такой сообразительный...
  - Что за черт... - тихонько проскулил Максим, опустил лицо и подогнул под себя ноги, будто его мучили боли в животе. Потом поднял лицо и увидел, как Тача опрокинул себе в рот все содержимое пузырька и запил водкой из горлышка.
  - Тача, что это было? Что ты принял? - с тревогой спросил он, однако тот был временно недоступен. - Марк, что он принял?
  Марк сделал мину, готовясь сказать.
  - Сказал, что у него кашель... Купили лекарство, не помню... на фен заканчивается...
  - И что с ним теперь будет?
  - Кашлять наверно точно не будет... - пожал плечами Марк, ухмыльнулся и ножом открыл пиво.
  Тача, заметив нож, подошел к Марку, забрал нож и отнес Максиму:
  - Оцени, - сказал ему.
  Анечка возле Максима вздрогнула, как будто икнула...
  - Барахло какое-то. А что?
  - Краденый. Тача за полцены продал, за трицатку, да? - сказал Марк.
  - Такой в магазине десятку стоит, не больше, - предположил Максим.
  Марк посмотрел на Тачу, Тача спрятался за бутылку водки в руке.
  - Ой, я тебя умоляю... - сказал он, старательно улыбаясь. - Только не надо мне всего этого говорить: Тача пидр, Тача друга обманул... Что ты о жизни знаешь! Тача может тебе рассказать, если хочешь, что такое макароны без кетчупа есть...
  Максим засмеялся, довольный, что все так легкомысленно и бестолково, однако какая-то гнетущая тяжесть тут же его приземлила. Он помнил, что в его жизни возникла новая боль, отравившая ему бытие, которой он еще не посмел взглянуть в лицо.
  - Тача, налей водки, а то я тебе что-то в последнее время плохо перевариваю на трезвую голову. Марк, ты куда-то уезжаешь?
  - Угу, - кивнул Марк... - В Таллин.
  - Может, к черту Таллин? - сказал Максим, чувствуя, как зябнет сердце...
  Марк помотал головой, мол, не выйдет...
  - Отец? - спросил Максим.
  - А со мной что будет? Значит, взяли Тачу, потом бросили Тачу... - шутливо заговорил Тача, плохо уже стоя на ногах...
  - Тебя никто не бросает, - возразил Марк, который был чувствителен к таким выпадам. - Тебе было сказано тебя возьмут на завод.
  - Я не пойду на твой завод, - сказал Тача, садясь на пол. - Я поеду с тобой...
  Максим отчего-то вдруг испугался, что тот действительно поедет, поскольку это было бы ему к лицу и простительно, приревновал и даже во всех подробностях представил, как они весело там будут жить без него.
  - Отец в каком-то смысле прав, что отправляет его, - начал Максим. - Пусть выучится, человеком станет... Ты ему мешать собрался?
  - Максим, - сказал Тача, который теперь даже сидел с трудом. - Ты оказываешь на Марка вредное влияние. Я этого не намерен терпеть...
  Максим ничего не сумел на это ответить, так как замечание нашел справедливым.
  - Тача, а ты уже нашел, кто уберет Сергея Викторыча? - вместо этого сказал Максим, низко мстя. - Ты же искал, помнишь? Благодетеля своего...
  Марк отпустил свои виски и взыскательно посмотрел: 'В чем дело?'
  - О, только не сердись, - на распев и с издевкой сказал Максим, - Тача хотел, что бы ты получил наследство. Видать, испугался, когда отец матери угрожал, что золото зароет, а деньги в церкву отдаст...
  - Не надо! - заявил Тача, поникая на полу. - Я ничего не желаю слышать... Я даже тебе, Максим, не могу позволить за глаза наговаривать на Сергея Викторовича, когда его нет и он не может за себя сказать... Я уважаю этого человека и не при мне!... Только не при мне, я тебя очень прошу...
   - Однако, - сказал Максим и весело рассмеялся...
  Субъективно Тачи уже не существовало. Он снял очки и стал их разглядывать, в чем практического смысла не было, поскольку без очков он, в том числе, не видели и очков. Аккуратно сложив душки, он всем на удивление зашвырнул их в угол, чего с ним прежде не бывало, внезапно вскочил на четыре ноги и бросился на Аню... Его быстро поймали и обезвредили, однако у Ани случился повторный удар - рецидив.
  - У-у-у-у... - выл Тача, лицом прижатый к ковру. - Пустите... Живодеры... Права не имеете! Надо еще разобраться, как ты туда поступил... Я так не оставлю... Пустите!
  - А ты что будешь делать? - спросил Максим.
  - На пианино хочу играть... очень хочу... пусти...
  Максим оглянулся и удостоверился, что пианино есть, - в углу за дверью, - поднял Тачу и сопроводил до табурета. Сам ему открыл пианино, скинув с него весь плюшевый зверинец и сухие цветы в плетеной вазе, и освободил хулигана. Марк нашел ему очки. Тача ударил по клавишам раз, потом два, и чудовищно и уверенно заиграл собачий вальс...
  - Ну, уберите его от инструмента, я вас очень прошу! - взмолилась Анечка.
  
  Тача уснул с расстегнутой ширинкой в кресле и всем показывал грязные подошвы. Максим полулежал на диване и поглаживал Аню, которая, казалось, уснула и все простила. 'Вот черт', шепнул он, думая о Марке, который молча сидел в кресле и пристально на него смотрел. 'Все образуется', утешал он себя, уповая на то, что Марк в своем вузе все испортит и скоро вернется. За Тачу его душа было покойна - этот был неисправим. История с опекой над Тачей Сергея Викторовича тоже вполне его утешила. Разного рода шефства были во вкусе Соборова, однако едва были порывами сострадательного сердца, скорее разновидностью его сумасбродств и предоплатой за унижения. Тачу же такие сердешные порывы ничуть не умиляли и о благодарности, как о готовности терпеть, говорить не приходилось. Относился он к Соборовским замашкам, как бы это ни было неожиданно, со снисхождением. Было в Тачином отношении к людским слабостям нечто покровительственное, и выходило, будто Сергей Викторович со всей своей благотворительностью был не господином, а кем-то, в него играющим. Словом, желая сделать из Тачи человека, тот ввязался в непроходимое предприятие, как если бы делал человека из собаки, которой кроме всего прочего очень нравится быть именно собакой.
  В Таче, если посмотреть из-за угла, совсем не было лишнего. Например, он никогда не имел увлечений и не играл в карты на раздевание, в бутылочку на поцелуи или в компьютер. Никогда в жизни не был он поклонником музыкальных групп и спортивных команд. Все это было настолько ему чуждо, что он даже не осуждал за это других. Все цели его были просты и пути незамысловаты.
  Между тем смеркалось. Анечка встала, включила свет и куда-то вышла. Окну тут же приснились смутная комната и три неприятных молодых человека в ней. Максим ощутил смятение и тревогу.
  - Уходим! - сказал он и быстро встал с дивана.
  Решив уходить, Максим никогда не церемонился, отчего неизбежно одетым топтался в прихожей, всех дожидаясь, однако с одним Марком справиться ему было легко. Они уже выходили, когда их догнал окрик:
  - Заберите своего Тачу!
  - Мы не можем, - сказал Максим, который не хотел. - Пусть поспит на балконе.
  
  ***
  
  У Марка зазвонил телефон.
  - Зачем ты мне звонишь? - спросил он Максима.
  - Вот черт! - вспомнил Максим, выхватил у него телефон и принял звонок: - Тача, я тебе перезвоню, - оборвал связь и отдал телефон Марку: - На, перезвони, он со мной не хочет говорить. Скажи ему, чтобы никому не звонил, у меня кредита нет...
  Марк на пальцах объяснял Таче, что такое Рига и где она примерно есть, затем большую часть дороги на зло Максиму утешал забытого друга до самого номера в гостинице.
  Через три часа, когда Марк и Максим укладывались спать под шерстяные одеяла, Тача был в Риге и уточнял адрес отеля. 'Черт побери!' воскликнул Максим и до самой двери из номера дошел с одеялом на ноге. Увидев же быстро приближающуюся хромую фигуру Тачи на улице, изо всех сил обрадовался, обнял его, потрепал и сказал:
  - Спать будешь в машине, у нас мест нет...
  - Если надо, я могу и на машине! Только номера в телефоне не стирай. Я потом перепишу, - и стал восторгаться невероятными людьми, какие способны повстречаться только одному ему, которые передавали его друг другу, как эстафетную палочку, просили вернуться, дарили деньги и предлагали работу за границей. - Ай, да сотри ты их, - сказал он, махнув рукой, и рассмеялся.
  Налетел ветер, с Максима сдуло капюшон, Марк запутался в разлетающемся пальто.
  - Марк, а что мы здесь делаем? - спросил Максим, лежа в капюшоне под одеялом в номере, являвшим собой помещение с двумя кушетками в подвале девятиэтажного дома.
  - Я к девушке приехал, - сказал Марк.
  - Откуда она у тебя здесь?
  - Я ее давно знаю, года два.
  - Интернет что ли!
  - Ну и что из того...С ней могу обо всем говорить... Она все понимает... Я никому больше не могу сказать такое, как ей... - говорил Марк, распространяя неловкость и лежа под одеялом на своей кушетке прямо и смирно, как покойник.
  Максим поворочался и проворчал что-то. Ему как-то не приходило на ум, что у Марка могут быть такие потребности. На душе стало тяжело и мало места, как бывает, когда знаешь, что есть проблема, но не помнишь какая. Он подумал даже: 'Он же, по сути, одинокий...' - и тут же, отворачиваясь к стене: 'Привередничает, мажор...'
  Утром Марк и Максим проснулись опухшими и усталыми от ночи в непроветриваемом номере. Тача был свеж и счастлив. По пути в лавку за гамбургерами, он забегал им то слева, то справа. Забегая вперед, пятился и рассказывал, жестикулируя:
  - Я серьезно говорю: вижу, косятся. Видать, местные пацаны решили твою тачку по венам пустить. Типа че добру пропадать! Смотрю, отверточка появилась. Думаю, была не была! Я так еще не лаял, я те говорю! Твои волкодавы отдыхают! Успокоился, уже никого нет. Видать пацаны не рискнули с лающим чуваком в машине связываться.
  Тача остановился и заржал, запрокинув голову. Посмотрел, что отстал, и побежал догонять.
  Во дворе девятиэтажки стояло три дождем умытых шоссейника в гламурных доспехами и кое-где с оголенными никелевыми органами, и, казалось, зябли на ветру. Тача обежал Марка слева и сказал в самое ухо, подавая свой острый подбородок.
  - Главное, чтобы она поняла, что ты при бабках. Постой, дай я на тебя погляжу.
  Марк остановился и показал себя всего: пальто на нем обвисло, его воротнички напоминали уши дворняги - один топорщился, другой лежал. Советское шампанское он держал в одной руке, кривой букет гвоздик - в другой.
   - Продефилируй... - сказал Тача. - О, какой ты... Может, она тебе не нужна? Я бы тебе сразу отдался.
  Марк с тоской и нервной ухмылкой поглядел на Максима, Максим пожал плечами, скрывая сомнение. Когда Марк заходил в подъезд, Тача крикнул ему в след:
  - Цепочку с крестом ей покажи. Да, да, я тебя тоже люблю...
  - Ты серьезно думаешь, он такой ей понравится? - спросил Максим, усаживаясь на скамейку возле грязной песочницы с разломанными бортиками.
  - Я серьезно думаю, что когда в полдевятого утра в твою дверь звонит незнакомый маньяк с бухлом, идиотскими гвоздиками и объяснениями в любви, то это нормальным людям как минимум понравиться не может...
  Максим посмотрел вверх. Восьмые этажи погрузились в какую-то муть - толи облако, толи дым.
  - Хорошо, что хоть кто-то не теряет головы, - сказал Максим и заулыбался.
  Кнопки в лифте сгорели. Пахло сыростью и похотливыми котами. Нужная дверь, обтянутая щекастым дерматином, была в полусвете то ли синяя, то ли зеленая, и смотрела на Марка огромным выпуклым глазком. Возле ручки на дерматине была жуткая рваная рана со шматами торчащей ваты. Марк позвонил, и глубокий перекатывающийся звук удалился вглубь жилья. Марк поежился, поскольку ему было неудобно шуметь в месте, где он вдруг ощутил себя не к месту... Он даже подумал, что это очень кстати, что не отпирают, может быть так лучше, однако вскоре послышался настороженный шорох, а крупица света в глазе погасла. Марк учтиво отступил, давая себя рассмотреть.
  - Кто там? - глухо донеслось из-за двери.
  - Здравствуйте, а Вика дома?
  - Нет тут такой, ошиблись...
  - Извините, - сказал Марк, откланялся и пошел прочь, однако дверь отворили.
  - Привет, я Марк, - сказал он в небольшой дверной зазор, где вполне умещалась тощая, высокая девочка лет четырнадцати с длинным, узким лицом почти без бровей. - Не помнишь?.. Резидент две тыщи... Я обещал приехать... ты не поверила... я приехал... Вот, возьми...
  Он протянул ей цветы и бутыль, которые она живо утянула к себе и с неумышленным шумом захлопнула дверь.
  Марк, не задавая вопросов даже себе самому, кивнул и пошел, нисколько не возражая против того, чтобы Вичка21 немедленно повесилась в туалете, и с некоторым опозданием выкручиваясь из стыда: 'Да я прикололся. У меня тут дела в Риге, я на секунду, времени нет. Спишемся. Пока-пока...'
  - Я вижу у тебя все намази, - встретил его Тача. - Тебе не кажется, что самое время нажраться до поросячьего крика, писка, лая, чего там у свиней?
  - Кажется... - сказал Марк и пошел к машине.
  Потягавшись еще с Максимом за переднее место, Тача сел назад, высунулся между сидений и показал в необозримую даль над крышами ударных строений:
  - Вон туда, где нет баб, а есть полезные алкоголь и наркотики, которые Тача очень любит и тебе, мое неразумное дитя, настоятельно рекомендует!
  
  ***
  
  Небо низко нависало, как пожелтевший кухонный потолок, по окна грязные автобусы сально коптили, галки в ветвях устроили веселый переполох. Холодало, наступала осень. Максим торопился. По длинной сереющей улице прокатилась сирена кареты скорой помощи. За ней медленно проехала помятая машина, из открытых окон которой завывал сентиментальный зек: 'Я закурю, ведь мне сидеть еще пять лет', - и четверо пьяных малолеток взглянули на Максима, гадая, страшно или не страшно было бы его избить. Максим быстро сошел с дороги к парадному входу больницы, поставил на землю между кроссовок пакет и стал в телефоне искать сообщение с номером палаты. Потом приоткрыл дверь, подсмотрел, где вахтерша, и стал прокрадываться.
  Он незамеченным вбежал по длинной лестнице, пробежал несколько темных и светлых коридоров, пробежал их в обратном направлении и, устав бегать, тихим шагом вышел в помещение с креслами. В углу под окном лицом сидел по виду очень больной и старый человек в коричневой пижаме. Шаги как будто разбудили его, и он взглянул на Максима слезливыми, воспаленными глазами. Максим тотчас прошел к закрытой двери, подергал за ручку, сильно нашумев, и прошел к другой, оказавшейся открытой. Пустился по темному коридору и споткнулся о кресло-каталку. Его преследовали смутные переживания - ему было неприятно и стыдно от мысли, что тот мог позавидовать его молодости и здоровью...
  - Пробрался? - слипшимся от молчания голосом спросила Анечка, когда Максим с сомнением попал к ней в палату.
  Палата была длинной, стремящейся к окну во все стены, кроватей в ней было две, однако Анечка была здесь одна. По пояс ее скрывало одеяло в красивом домашнем пододеяльнике, розовая футболка задралась у нее до пупка от чесания ноги, а на развитой груди было выложено блестящими пайетками сердечко, как у маленькой девочки. Она кашлянула, облизала засахарившиеся губы и приподнялась, чтобы под одеялом подтянуть ногу в чем-то тяжелом. Максим заметил, что она без трусов и к своему стыду возбудился.
  - Что, правда принес? - спросила она, перекладывая мобильный телефон с живота на столик слева, где были книги, яблоки, яблочный сок и много фантиков от конфет.
  - Принес, - сказал Максим, доставая банки из пакета. - Тут страшно, почему ты не сбежишь?
  - Сбегу потом, - сказала Анечка, принимая две баночки с джином. - Спасибо. Я знала, что только тебя можно об этом попросить.
  - Потому что я безответственный?
  Анечка усмехнулась.
  - Не только поэтому... Лучше расскажи мне что-нибудь. Если ты будешь здесь скучать, я тебя выгоню, имей в виду. Проблем у тебя нет, так ведь?
  - Нет, наверное.
  - Не знаю, как можно жить без проблем. Хорошо, расскажи о любви. Любил ты ту черненькую, симпатичную?
  Максим нахмурился, сидя на кровати напротив, и стал отдирать этикетку с бутылки пива. Потом закурил.
  - Здесь можно курить, по-твоему? - спросила Анечка.
  - Я не знаю, - сказал Максим.
  - Ты весь в этом ответе... Так была у вас любовь?
  - Была, - кивнул он. - Настоящая была любовь.
  - Почему настоящая?
  - Плохо закончилась...
  - О, какая прелесть эта штучка, - сказала она, отведав джин. - Тебе не нравится?
  - Нет.
  - Пиво лучше?
  - Пиво тоже дерьмо...
  - Разве с человеком, у кого нет проблем, могло что-нибудь хорошо кончиться? - сказала она.
  Максим пожал плечами: непонятный вопрос.
  - Может, и не очень тебе нужна любовь? - упорствовала она.
  - Может, - сказал Максим, чтобы прекратить эти нападки, несмотря на то, что любовь ему была необходима. Если бы он умел, он бы рассказал, как смотрел фильм или ел суп. И как вдруг вскакивал, бросив фильм на самом интересном месте и презрев суп, поскольку в этот момент где-то неподалеку могла проходить она - любовь. Выбегал из дома и смотрел... Потом везде ходил и смотрел. Смотрел на все окна, распахнутые, зашторенные и зажженные. Очень страдал и мечтал, что однажды сможет как следует есть суп и быть в мире со всеми фильмами, даже самыми глупыми, словом обретет ее. Ему так нужна была любовь, что он ненавидел все песни про любовь, все фильмы про любовь и все разговоры про любовь.
  - Она была здравомыслящая, - промямлил Максим.
  - Что, что, что? - поперхнулась Анечка и вернула банке глоток джина. - Что ты сейчас сказал? 'Она здравомыслящая'. Это у тебя что какое-то отрицательное качество?
  - У меня - не отрицательное, - вспылил Максим, - у меня его нет. У нее - отрицательное! У нее были расписания и графики, и я тоже у нее был по расписанию. Я был у нее управляемый бунт по расписанию, вот что...
  - Почему ты думаешь, что бунт?
  - Она мне говорила, что любит меня таким, какой я есть. А на таком она бы ни за что бы не женилась!
  - Ха-ха-ха! А ты предлагал?
  - Нет.
  - А почему бы не вышла замуж?
  - А потому, что она не человек, а такие дорогие швейцарские часики, очень маленькие, тысяча дел и все успевает и все у нее получается. Школы, курсы, университеты... мысли в порядке, в двусмысленные положения никогда не попадала... А я? Ей просто весело было, что есть такие люди... Она бы легко меня бросила, если бы я плохо отражался на ее отметках. А мне-то каково? Мне, чтобы с ней быть, надо было меняться. Здравомыслие включить или притвориться, что включил, потому как где его взять, если его нет? - Максим поставил пиво, привстал с кровати и похлопал по карманам, ища здравомыслие. - Нет... А кем бы я был, если бы притворялся? Уже не собой. А понравился бы я ей такой? Она же такого, как есть любила. Это подлость! Мучение, самая крутая любовь! Что же это такое, как же она так устроена, что ей у себя порядок нужен, а у меня - бардак, в котором она сама жить не будет...
  - Бе-еднинький! - протянула она, как-то нестабильно улыбалась, точно гнула противящийся прут. - Дай я тебя пожалею...
  'У меня получился подлец', с удивлением подумал Максим.
  - А еще у нее были странности, - продолжал он. - Она мне говорит: 'Мечтаю о таком времени, когда я смогу сказать, как в Фаусте: 'Остановись, мгновенье, ты прекрасно!' Я спросил, а со мной не такое время? Она очень удивилась: нет, конечно, дурак что ли...
  Анечка засмеялась, закрывая рот, который широко еще не открывался.
  - А еще странность, - увлекался он. - Ей хотелось, чтобы я ей что-нибудь запрещал. Она материлась и спрашивала, не дам ли я ей за это по губам...
  - Любая женщина втайне мечтает кому-нибудь покориться, - сделавшись серьезной, сказала Анечка и посмотрела так внимательно, что Максим подумал:
  'Интересно, что у нее на уме?'.
  - И ты тоже?
  - Может быть и я, зависит от человека...
  'От человека', проворчал Максим и заметил:
  - В таком желании покориться больше от желания покорить...
  - Ах, вот ты как заговорил! - весело воскликнула Анечка и попыталась приподняться повыше на подушку, но не позволило медицинское чудовище на ноге под одеялом. - Ну, так что, вы расстались?
  - Угу. Мы потом встречались. Она мне рассказывала, как влюблена, как, наконец-то, пришло время, когда она может сказать: 'Остановись мгновенье, ты прекрасно!' А я слушал, слушал, потом разозлился и сказал: 'Я тебя украду'. А она вдруг отвечает: 'Ты уже украл'. А я еще сильнее разозлился и говорю: 'А где же любовь?' Короче, она попала в двусмысленное положение. Но у меня есть опыт попадать в двусмысленные положения, а у нее нет, поэтому она стала выходить из него еще более двусмысленно. Сказала: 'Я сама себе больше не принадлежу. Он меня будет гнать, а я упаду на колени и буду умолять. Не преследуй нас больше!'
  - Ого! Как ты ревнуешь!
  - Ревную.
  - Признаешься?
  - Угу. А что у тебя с ногой?
  - От злости на тебя заболела.
  - Ясно...
  Анечка зажгла бра над головой. Максим взглянул на окно: город за ним пропал, как сознание или явь, и окно наблюдало теперь мутное сновидение - что-то неприятное о больнице и ее пациентах. Максим встревожился.
  - Я уезжаю, - соврал он.
  Ничего другого, как врать, что он уезжает, ему на его взгляд не оставалось. Если бы ему пришлось знакомить с местом своего обитания каких-нибудь воображаемых существ издалека, то он предъявил бы им не город и не улицу, а какой-нибудь ограниченный вид из окна или архитектурную деталь, ни о чем не говорящую. То же относилось и к самому бытию. Ему нечего было ответить на вопросы о жизни, с годами становившиеся все серьезнее и немилосерднее. Он врал, что уезжает, и люди становились к нему мягче и душевнее. Всем хотелось отложить дела и поговорить. Издержкой было то, что вскоре его видели тут же, и больше не верили ни единому его слову.
  - Мне кажется, тебе действительно лучше уехать, - сказала Анечка, зевая...
  - Ну, я поехал, - сказал он обиженно...
  ...Максим поставил полпива на стол вахтерше и потом долго теребил замок запертой уже двери, пытаясь вырваться на улицу.
  
  ***
  
  Гонка унеслась в облаке пыли, пастухи ушли с тощими козами искать траву, в мусульманском селении остались только смуглые дети. Девочка лет восьми с большими черными глазами, в красном платке и нескольких юбках, смирно стояла, сжимая свой мизинец и отвечая закадровому голосу.
  - Ты видела гонку? - спросил голос.
  - Да, машины были очень красивые, но они не останавливались. Все уехали, - отвечала девочка, подолгу молчавшая между предложениями. - Одна машина сломалась, и к ней приехали на помощь. Я предложила им чай, но они сказали, что у них нет времени.
  - Они подарили тебе что-нибудь?
  - Да, ручку. Красивая, в желтом мешочке, но чай они не захотели пить. Сказали, что у них нет времени и все уехали...
  'Тупая гонка', подумал Максим Чуждов, засыпая перед телевизором. 'Все должны были пить чай...за подарками. Идиотская ручка!' Окружающий мир стал по-доброму распадаться под рекламу 'домашний лазерный аппарат', но телефонный трезвон зло собрал его в кучу, многое перепутав и упустив некоторые части.
  - А? что? Нету перезвонить... - сказал Максим. - Нет, не сплю. Привет. А, это ты... А что делать? Ладно, сейчас выйду. Хорошо, давай...
  Абсурднее этого ночного звонка с предложением посмотреть, что делать, сложно представить нормальному человеку, однако Максим принял его с радостью, живо вскочил, оделся во все теплое и слетел с лестницы, повторяя про себя непонятное: 'Домашний бластерный автомат'...
  - Бабки есть? - спросил его Лисенко, прятавшийся от моросящего дождя под навесом подъезда.
  Лисенко был одет точно так же, как и летом, когда Максим видел его впервые: грязная серая кофта со смежными карманами на животе, делавшая его похожим на кенгуру, спортивные штаны с острыми коленами и стоптанные, бесформенные кроссовки. Образ, приведший в отчаяние щеголеватого Максима, который надел на себя туфли с модными носами, серую замшевую куртку и элегантные джинсы.
  - Двацатка.
  - Всяко трицаха есть, если поскрести по сусекам, - с ехидной ухмылкой сказал Лисенко.
  - Только двадцать, - неубедительно сказал Максим, отчего-то довольный, что его заподозрили в такой хитрости.
  
  Их ясная осенняя ночь отравлялась в задымленном зале, наполненном звоном игровых автоматов и цветастым сумраком. Максим вращался на стуле, много курил и озирался по сторонам. Слева от него сидел сонный толстяк с одышкой и ронял пепел себе в пиво, справа сидел Лисенко за покерным автоматом и проигрывал его деньги. Иногда Лисенко ковырял в носу и обтирал пальцы об автомат. За ними наблюдала худосочная с мясистым носом девушка у окошка в стене. Лисенко был взъерошенный блондин с рыжеватой щетиной на подбородке и скулах. Лоб и затылок его были скошены, кадык из худой шеи выпирал, что в профиль делало его неотразимо похожим на седого грифа. Иногда он переставал ковыряться в носу и начинал чесаться. Видимо, это доставляло ему немалое удовольствие, поскольку руки его были сплошь покрыты сыпью и царапинами. Максим посмеялся, глядя на него.
  - Че ты хмылишься? - спросил Лисенко, только мельком на него глянув.
  - Ты хочешь проиграть или выиграть? - спросил Максим.
  - Как ты сам думаешь?
  - Я думаю, что... знаешь... - запутался в своих мнениях Максим, желая должно быть сказать: 'Казино стоит, чтобы ты хотел выиграть, но не выиграл'. - Девушка, - позвал он носатую девицу, уносившую пивной стакан с пеплом. - Девушка, скажите, а со скольких лет можно к вам в казино?
  Та остановилась и уставилась на него с удивлением, Лисенко перестал играть и тоже уставился, вероятно, думая: 'Как ты сам думаешь?'
  - Ой, - сказал Максим и застенчиво заулыбался.
  Они сорок минут то сидели на тротуаре возле казино, то прогуливались вперед-назад возле торгового центра, когда Максим вдруг указал вдаль освещенной улицы и с надеждой сказал:
  - Он?
   Лисенко встал, с минуту посмотрел и засеменил навстречу длинной и тощей фигуре в капюшоне, гнущейся под гнетом скорее воображаемого, чем действительно ветра.
  - Подожди здесь, - остановил он собравшегося за ним Максима.
  - Почему?
  - Да подожди ты, а то еще не продаст...
  Где-то они встретились, сделали танцевальное движение и исчезли из вида, шагнув за угол.
  - Вот бля... - встревожился Максим и заходил взад-вперед, потом сел, потом встал, потом стал продвигаться поближе к тому месту, почти уже скучая по Лисенко, кем недавно тяготился и кого стеснялся. Затем вдруг встал, посмотрел на небо (оно напомнило ему набухающее пузо) и подумал: 'Убегу!' И, скорее всего, убежал бы, не подумай он, что убежать может Лисенко. Он зашагал вперед и уже слышал тембр их голосов, не разбирая слов, когда Лисенко вылетел из-за угла, отшатнулся от него и хотел было обойти.
  - Вот тебе не подождать, - проворчал он, узнав его, и длинными шагами пустился к центру города.
  И Максим сразу все понял, обернулся на удаляющуюся фигуру, - Максиму хотелось разглядеть лицо, чтобы знать, верно ли он себе его представил, - и поспешил за убегающим Лисенко.
  - Дай посмотреть! - говорил Максим, едва поспевая.
  Однако он его уже не интересовал.
  Пустой аптекарский пакетик с мутным нутром завертелся в водовороте унитаза и нырнул в дренаж. Дальнейшая его судьба покрыта мрачной тайной, известно лишь, что незавидная. Максим вышел из туалета круглосуточной биллиардной и с веселым вызовом взглянул на компанию подростков, сидевших за столом у окна и на подоконнике. Ему было приятно думать, что они знают, что он делал. Лисенко вышел сразу за ним, шмыгая носом и ни на кого не глядя.
  - Ну теперь только подуплить, - сказал Лисенко, когда они вышли в стылую ночь, но Максим писал кому-то сообщение и не обратил на сказанное вниманье.
  - Нету у нас денег? - спросил Лисенко.
  - Нету, - сказал Максим, нажимая кнопки.
  - А дома? Если поскрести по сусекам?
  - Вряд ли, откуда...
  - Пошли, посмотрим, - сказал Лисенко и Максим тут же пошел, сначала не в ту сторону. По пути на одной глухой улице он отослал в ночь сообщение, ослепнув от света дисплея:
  Ихке: 'zhizn nezamyslovataja igrushka, ja tolko chto ponjal'
  - Кучеряво жить не запретишь, - сказал в прихожей Лисенко и хотел снять обувь.
  - Не снимай, - остановил его Максим и был поражен, как изменилась его квартира: какое-то узкое, отчего-то как будто задымленное место. Он долго обходил все комнаты, не узнавая и презирая их. 'Ага!' застал он свое не застеленное ложе со всеми уликами низкого, тленного бытия: пыль, недопитый чай и недоеденный бутерброд с маслом. Он чувствовал, что никогда впредь он не унизится до сна и еды, и понял вдруг, как гадко он просуществовал до сих пор...
  - Бери, что надо, - прокричал он Лисенко, который и без того уже рылся в столах в комнате его стариков. - Здесь все не мое! - крикнул он и попытался рассмеяться от удовольствия, но не смог и только прошептал: 'Супер-человек...'
  - Ты всяко и на самолетах летал... - спрашивал его Лисенко из комнаты и совал в карманы юбилейные советские рубли, гадая, сгодятся они для игрового автомата или нет. - А я вот не летал... везет некоторым... я бы тоже полетел... И в загранице был? В заграницу на самолете хочу...
  Максим влетел в комнату с какой-то одеждой во всех руках и на плечах, сильно напугав Лисенко, принюхивавшегося к какому-то золотому блеску в руке. Тот испуганно отразился во всех зеркалах трельяжа, и хотел было уже сдать находку.
  - Примерь! Все оригинал, - сказал Максим, бросил вещи на постель, застеленную еще бабушкой вышитым покрывалом, и выбежал из комнаты.
  - Да ладно! - с громким восторгом сказал Лисенко и спрятал находку в карман штанов.
  Максиму было очень приятно, что Лисенко немедленно скинул все свое старье и немедленно надел новые, замечательные вещи, купленные ему его теткой - женой дяди, относившейся к нему с некоторым даже перебором в чувствах.
  
  Через два часа Максим сидел в кухне с разбегающимися по щелям тараканами и рыхлой бабенкой в глянцевом спортивном костюме. Иногда в кухню забегали дети, которые ступали себе на штанины, приставали к мамке и оба, казалось, выздоравливали, а единственное их отличие состояло в том, что они были разного пола.
  Максим за весь вечер ни разу не улыбнулся и ни секунды не молчал. Он раздавил волю двадцатишестилетней проститутки, которая за свою жизнь всякого натерпелась, но тут оказалась беспомощной и лишенной всякого смысла.
  - Не надо быть овцой! - вещал Максим и очень удивлялся: 'Какой же я мудрый...'
  Девица открыла было рот, очевидно намериваясь изъявить мнение, но Максим ничего не желал слушать, так как все знал наперед. Он растоптал ее и вогнал в отчаянье неотвратимостью своих слов о ее ремесле и образе жизни, убедился в верховенстве своего глагола в природе и только затем позволил себе быть человеколюбивым.
  - У тебя работа как работа, не хуже других, я не возражаю, в некотором смысле даже лучше, чем у других, но возмущает другое, то, что кому-то есть дело до твоего туловища!
  - Туловища... - сказала девица и прыснула. - Завидно, наверное...
  Максим не понял, на что она намекает, и стал продираться через еще более сложные словоконструкции, выдавать тугодумные афоризмы и упакованный, как в магазине, юмор. Он вознамерился принять деятельное участие в ее новом становлении, делал нравоучительные замечания в деле воспитания детей, коих было двое одинаковых, но разного пола, и мечтал плюнуть, но было нечем. Потом начал перебивать сам себя, не давая себе сказать, глотал выдохшееся пиво и с неудовольствием находил, что все еще не хочет курить. Тогда он закуривал нехотя, после чего с удивлением забывал, о чем говорил...
  'Вот черт', стал подумывать Максим, замечая, как дымна и неприятна становится кухня, как что-то гадкое и будничное проявляется наружу. Из комнат донеслась музыка, под которую больше не хотелось танцевать.
  Воспользовавшись случаем, девица пришла в себя:
  - Ой, а сколько уже времени? Детей скоро в школу поведу...
  - Как? - изумился Максим такому вольнодумству...
  Он указал ей путь, вдохнул в нее великий замысел нового бытия, обновленной природы, а она ответила ему такой банальностью мышления... Промямлив что-то про необходимость больше доверять детям и пожурив непрозорливых родителей, Максим забыл о чем говорил или, наоборот, что-то вспомнил, во всяком случае сник, с вялым смирением во всех членах.
  Кухня опустела. Максим с изумлением понял, что в ней все время была тишина. И похоже, что это время силился перекрикивать тишину или же свое собственное сердцебиение. Жизни больше не было ни в теле, ни в уме - все изматывало неистовое сердцебиение... Замерцал и поблек свет, и Максим его немедленно выключил. И тогда фонари за окном тихонечко задребезжали и загудели, а под обоями, куда падал фонарный свет, набухли вены... Всему причиной было его кровообращение.
  - Ах, так! - сказал Максим, со всех сил ударил себя кулаком в грудь и прошипел: 'А ну заглохни!' Потом опустился на пол и стал отжиматься...
  'Космонавтам не снились такие перегрузки', подумал он в тот момент, когда пол под ним осветился и в кухню вошел Лисенко в семейных трусах с рисунками долларов.
  - Зарядка? - сказал он и взял со стола пиво Максима.
  Максим сел на пол и стал отрясать крупицы грязи, впившиеся во влажные ладони.
  - Мотор посадишь, - сказал Лисенко и заглянув в холодильник, который почти сразу запер.
  
  
  Кровавый запах дорог-путей,
   Несуразный мотор в груди моей
   Под тяжелыми ударами плетей,
   Гудит все слабей и слабей...
  
  С выражением и ритмом отчеканил Максим стихотворение своего друга - Ихки.
  - Александр Сергеевич Пушкин? - угадал Лисенко.
  - Александр Сергеевич Достоевский, - сказал Максим.
  - Ну-ну, - почесывая зад, Лисенко и вышел из кухни и погасил свет.
  
  ***
  
  Максим плелся домой упираясь, как кот на поводке. Дома он не взглянул в глаза никаким вещам и заперся на все замки. По квартире бродил психический фантом Лисенко и мечтал полететь за границу. Сколько-нибудь терпимого положения в постели не было. Диван выгибался, прогибался и выставлял все свои ребра. Плед был колючим, вонючим и сальным, как сам Максим. Хлопали двери квартир и подъезда, заводились машины, повсюду были какие-то разговоры, по лестнице взбегали и сбегали, разом загудели все водопроводные трубы, холодильник загремел и, казалось, пошел в коридор. Максим с головой под пледом зажмурился, всем собой, как сверхнервной антенной, ощущая, как вокруг него сгущается мир, точно его диван стоял не в пустой комнате, а посреди снующей улицы... В сам себе ему не было приюта, будто домовому на пепелище, будто советской пропаганде в НАТО. Он вдруг заскулил, вспомнив, как он по ночному центру бегал за пешими полицаями и пытался вступить с ними в задушевную беседу.
  - О, несчастный! - вскочил он на диване и услышал звук сообщения в кармане штанов на полу.
  Ихки: 'Сторукий кукольник, исступленно рвущий нити одной единственной марионетки
   Sent at 8:00 PM on Sunday'...
  
  Ранним утром вымытый Максим с воспаленными веками, бледным лицом и красными, точно подкрашенными губами, со зловещей брошюрой о вреде наркотиков, принялся звонить в дверь. Дверь ему открыла приятной наружности девушка, лет двадцати, в которой Максим всегда тщетно искал сходство с Тачей, поскольку та была его родной сестрой.
  - А он спит, - сказала она полушепотом и широко открыла дверь, приглашая войти. - Я убегу, а ты можешь попробовать его добудиться.
  Она наматывала на себя пушистый фиолетовый шарф и поглядывала на Максима то в зеркало, то через плечо. Когда смотрела через плечо, щурила глаза и улыбалась так энергично, что у нее подворачивалась верхняя губа. Максим же между делом подумал, нет ли у него, как у друга Тачи, какого-нибудь исключительного на нее права...
  - Он ночью чумной какой-то пришел, с матерью ругался... Мне достанется, если я сейчас начну его будить, - сказала она, присела на стульчик и стала надевать и застегивать молнию на сапогах. Потом вдруг посмотрела снизу на Максима так ласково, что тот стал обмахиваться своей брошюрой, как веером. - Что это у тебя за книжица?
  - Да так, реклама, в маркете захватил... - сказал Максим, показав брошюру так, чтобы было ее не прочитать.
  - Ясно. Ну, я полетела... Дверь захлопни, если что. Угу? Да пройди ты, что в дверях стоишь? Пока, пока, - сказала она, сверкнула зубами и деснами и сделала ручкой.
  Дверь захлопнулась. 'Пока, пока, птичка... Перышки почистила, на свидание полетела', приревновал Максим, который ревновал вообще всех искренне в кого-либо влюбленных девушек.
  Тача решительно храпел на кушетке, разинув рот. Максим посмотрел на него, потом на окурок в надкусанном бутерброде с сыром, потом на растерзанные на полу вещи: черные его джинсы в полушпагате прыгали через скомканную рубаху и спотыкались о носок, который был один. Максим сел на корточки и пощупал карманы его джинсов. 'Ага', нашел он пакетик, понюхал его и сморщил лицо.
  - Черт, после фена не спят! - воскликнул он и три раза ударил в ладоши.
  Тача перестал храпеть и закрыл рот.
  - Тача, подъем! - проорал Максим, на что Тача открыл рот и захрапел. - Ладно, - сказал Максим и скинул с него одеяло.
  У Тачи была эрекция и носок на левой ноге. Через три минуты он сидел на краю кушетки и потирал глаз.
  - Чего надо? - сказал он, не глядя на Максима.
  - А что есть?
  Тача попытался завалиться спать, но Максим сделать ему это не позволил.
   - Максим, - сказал Тача с чувством и расстановкой, - тебе в это столь прекрасное утро больше не кому жизнь портить?
  Потом встал, надел очки и пошел в кухню - в холодильник за отцовским пивом.
  - Если бы я тебя так не любил, я бы тебе этого не простил...
  Тача в трусах и футболке с оттянутым воротом ходил по кухне взад-вперед, кругами и зигзагами и пил пиво. Максим сидел за круглым столиком на жестком угловом диване и выслушивал его веселую повесть о том, как он был с поличным пойман на воровстве Соборовского коньяка.
  - Я ему: Сергей Викторович, я не знаю, как вас и благодарить за ваш поучительный урок, только вы меня можете заставить даже всю вашу коллекцию выпить, мне ведь уже лет пять, как кодироваться пора, и вам, как бы, не дешевле было бы просто меня с лестницы спустить?
  Тача посмеялся, закинув голову, потом хитро сощурил глаза и взглянул на Максима, точно ждал от него приятного сюрприза:
  - Сдается мне, мой юный друг, ты не с пустыми руками ко мне пришел, - сказал он, носом дунув в бутылку.
  - Не с пустыми! - вскрикнул Максим и вручил ему брошюру, развернутую в месте о вреде амфетамина, где самым сильным высказыванием было: 'Единственный способ отказаться от наркотиков - это никогда их не пробовать!'
  Тача быстро ее прочел и, к удивлению Максима, пришел в восторг:
  - И откуда они столько про наркотики знают? - сказал он. - И это у нас прелюдия к чему?..
  - Прелюдия как ты думаешь к чему?..
  - К чему еще тут может быть прелюдия после такого душещипательного рассказа про амфетамин? Ты меня пугаешь, Максим. Нет, ты послушай!
  И он с выражением прочел место, где описывалось действие вещества на организм и психику.
  - Максим, - закричал Тача. - Я в отчаянии! Меня так никогда не калбасило! Где они берут такой кайф, тут не написано? - он покрутил брошюру, но ничего такого не нашел. - Максим, мы непременно должны на себе испытать чудовищное действие этого чудовищного наркотика! Спасибо тебе, ты открыл мне глаза: нас тут кормят отстоем! Я этого так не оставлю! Тут нет телефончика, куда можно на барыгу пожаловаться?..
  Он еще раз просмотрел брошюру, но опять ничего такого не нашел. Максим засмеялся от злости.
  - Барыга? - воскликнул он. - Отлично! Номер скажи. Дай мне номер барыги, хочу познакомиться!
  Тача продиктовал цифры, которые знал по памяти, как знают все востребованные номера все люди, у кого надолго не задерживаются ни записные книжки, ни телефоны.
  - Алло! Диана? - заговорил Максим, зачем-то встав из-за стола и отвернувшись в угол. - Привет, Диана. Какая разница, кто звонит? Очень злой человек звонит... А знаешь на кого и почему злой? Нет, нет, нет, подожди... Ты Тачу знаешь? Конечно, кто его не знает! Так забудь! Не дай бог ты еще раз продашь ему... Что? Я тебе сказал... Сама...
  - Еще барыги есть? - спросил раскрасневшийся Максим, закончив с Дианой.
  Тача опустил пиво, которое было ему вместо микрофона, и почесал глаз под очками.
  - Я расскажу Марку как ты себя тут ведешь, - сказал он и вышел из кухни.
  Максим последовал за ним. В комнате произошла словесная перепалка. Максим непримиримо осуждал наркотики, Тача хладнокровно шутил:
  'Умоляю, только не надо мне рассказывать, как космические корабли бороздят просторы большого театра'.
  'Про Иегову еще задвинь'.
  'Ты хуже моей мамы...'
  'Я тебя не узнаю! Где мой старый добрый Максим?'
  И, наконец:
  'Максим, ой, ты свои глазки видел? А я ведь за тебя уже переживать стал. Это называется отходняк. Я знаю, как это лечится!'
  Максим выбился из сил и несколько даже позабыл, зачем пришел.
  - Максим, ты мне не нравишься не в духе. Есть предложение еще раз позвонить Диане... Она не обидчивая. Можно ей брошюру заложить...
  - Тача - ты смутьян... - бескровно промолвил Максим и лег на диван, намериваясь уснуть ко всем чертям...
  
  ***
  
  Диск в проигрывателе споткнулся и встал, за ним потух и телевизор. Максим не спал и все это видел. С некоторым удивлением он отметил, что возникла комната с вещами. Какие-то брюхастые часы, бутафория из золоченой пластмассы, неизвестно как давно на половине девятого испустившие свой электронный дух. Натюрморт маслом с белыми, неизвестного вида цветами. На подоконнике стояла сухая роза в вазе с мутным следом от испарившейся воды. Замысловатый с претензией орнамент на обоях, на который Максим мог смотреть часами, но немедленно забывал, какой он из себя, стоило только отвести глаза.
  Максим не узнавал эти вещи и не понимал их. Имеют они к нему какое-нибудь отношение, какое-нибудь дело или они есть сами по себе... Вдруг охваченный тревогой, он включил телевизор и пробежал все каналы - везде были записи, повторы, ни одного живого человека. Ко всему не оказалось ни разговорного времени в телефоне, ни интернета за неуплату. Бросив телефон, он побежал в кухню - на подоконник. За окном была ночь под рыжим от света парников небом, огни города с одной стороны и берегообразная тьма с другой, в которой покоились леса и отчужденный военный аэродром. Там блуждало два огонька неизвестной природы.
  Вскоре появился тот человек. Он иногда являлся в безлюдную пору, несколько с краю дороги, где было меньше фонарного света. Проходил под окнами, глядя только себе под ноги, и сходил в темноту кустов, за которыми на многие километры невозможно представить хотя бы что-нибудь, что могло бы привлекать живую человеческую душу в такой час.
  Максим соскочил с подоконника, и первой его мыслью было ловить человека! Поймав, потребовать у него разъяснений или даже избить. Ему вдруг стало представляться, что мир за окном начинает пропадать и вместо него развивается враждебная всему живому и доброму среда. И единственное существо, которое сможет там жить - этот неизвестный без лица. Максим долго открывал все шкафы в доме и вываливал из них все вещи, прежде чем нашел старое дедовское радио. 'Ага', удостоверился он в своих худших опасениях, когда по своему неведению обыскал один только диапазон АМ и не нашел там ни одного внятного радиосигнала. Только сквозь шумы, свист, бурю и снег до него вдруг донесся голос и внятно сказал:
  - ...ню Иисуса Христа про... назначения своего...
  И вновь налетел ветер, зарябил снег косыми черно-белым вихрем, унося голос и заштриховывая слова, и только время от времени, когда ветер менял направление, можно было разобрать:
  - И не простил отец ням (свист в косых штрихах)... Дано было (шквал)! Выхода нет (отчетливо!)...
  Максим выключил телевизор, погасил свет и с радио в обнимку до утра забылся под метелеву проповедь.
  
  ***
  
  Лисенко ходил по ночному городу там, где не боялся. Освещенного, многолюдного центра города боялся и таксистов боялся - там не ходил. Темного же парка, со многими выходами и входами, не боялся - там ходил.
  'Ой, какой хороший, таких я не боюсь', подумал он этой ночью в парке и увязался за шатким, неустойчивым мужчиной, который тяжело переставлял ноги по аллее в желтом свете фонарей. Человек был большой, городской аналог больного лося. Лисенко, разбегаясь, гадал, много ли такой мог пропить денег. Прыгая двумя ногами вперед, он думал о свидетелях. Звук был такой, будто в парке завалилось дерево. 'Эх, черт', огорчился Лисенко, когда оказалось, что дерево упало на свой бумажник в нагрудном кармане, и, поднатужившись, стал переворачивать тушу. Туша недобро на него глянула, исхитрилась и влепила увесистую оплеуху. 'Бежать', подумал он, но вместо этого сел в траву, росшую из лужи. Чудовище уже нависло над ним, нащупало ворот его новой кофты и притянуло к себе вверх.
  - Ты это чего, салага? - сказали гнусавым басом с перегаром.
  - А-ай, - ответил Лисенко и подогнул ноги.
  - Ну-ка, глянь сюда. Глянь, говорю!
  Лисенко отнял руки от лица и выпятил расквашенную губу, надеясь, что вид получится достаточно жалостливый. Лицо человека было тупым и добрым.
  - Ты чего на людей прыгаешь?
  - Деньги нужны, - признался Лисенко.
  - День? Есть что ли хочешь?
  - Хочу, - сказал Лисенко, который кроме того хотел злоупотребить и поиграть в казино.
  - Пойдем.
  - А-а... не пойдем... - испугался Лисенко...
  - Пойдем, пойдем...
   В пустой круглосуточной пиццерии был тяжелый влажный дух. Лисенко глотал пиццу, плохо пережевывая, и смотрел на своего благодетеля. Тот сидел вразвалку за столом напротив и держался за открытую бутылку пива на колени.
  - Мне ведь не легше твоего было, - рассказывал тот, и у него подрагивала щека с безобразным шрамом на носу. - Мамка у нас одна была и нас пятеро, сопливых... Но чтоб воровать, то никогда. Стыд был.
  - Угу, - соглашался Лисенко и смотрел, где у дяденьки кошелек - старался смекнуть, есть ли еще надежда...
  
  Лисенко сидел в кухне, и Максиму отчего-то было жаль свою кухню, как было бы жаль жену, которую постоянно обижал, если бы ее вдруг стал обижать кто-нибудь другой. Дареная одежда на Лисенко за несколько дней обветшала, превратившись в тряпку, а над надписью 'Diesel' на кофте была размазана сопля. Лисенко был большой и вертлявый, как та грязная лохматая собака, которую Максим из жалости пригласил в дом, а потом с нее нельзя было ни на секунду спустить глаз и страшно было выгнать.
  - А есть че заложить? - спросил Лисенко.
  Максима чуть не стошнило от его алчности. 'Что если его избить?' подумал он и даже представил себе это в подробностях, однако побоялся, так как среди домашних людей испокон принято опасаться бродяжьих людей.
  - Может, просто прогуляемся на свежем воздухе? - предложил Максим.
  - Да, видать придется идти к мамане сдаваться...
  Для Максим было большим облегчением узнать, что у Лисенко есть мать, следовательно, есть дом, и он не поселится у него жить.
  Максим перелетал через несколько ступенек к ряду, с грохотом приземляясь, а на втором этаже вдруг встал перед неожиданной преградой - колоссальною женщиной, его соседкой снизу. Лисенко из вредности не успел затормозить, и задел Максима плечом.
  - Постой-ка, - сказала соседка, загораживая собой весь проход.
  Существо это было угрожающее и решительное, лет пятидесяти от роду, бог весть откуда взявшееся в этой квартире какой-нибудь год назад. Многие жильцы перед ней немедленно стушевались, порой чувствуя себя здесь на положении незваных гостей, и проворный председатель правления жилищного товарищества так же перед ней замялся и сделался у нее чем-то вроде мальчика на побегушках. За Максима Чуждова она все разузнала, почти все сочла неладным и немедленно почувствовала себя обязанной взяться. Иногда она давала ему чрезвычайные отповеди, иногда заставляла есть борщ, который привыкла варить на многих. Максим смотрел на нее снизу вверх с восхищением и стараясь ни в чем не перечить. Делал вид, что полон решимости исполнить все ее предписания, втайне же ждал, когда она перестанет видеть берега, а если повезет, то и вконец помешается.
  Лицо у нее было крупное и лоснилось от недавнего крема, глазки мелкие и навыкате.
  - Ты, я погляжу, парень, совсем ума лишился! Что это еще за выходки? - и она вручила ему его мюсли и деньги, как позже выяснилось, за испортившийся йогурт.
  - Мне эти твои выходки непонятны, - продолжала она, размахивая перед его носом пультом от телевизора. - И это у тебя вечером что была за музыка?
  - А, это с радиом что-то...
  - Чтобы я ее больше не слышала! Ты пособие получил? За квартиру заплатил? Число какое сегодня видел? И кого ты это сюда водишь? - спросила она и смерила Лисенко взглядом. - Охламон, ей богу!
  - Да ладно... - усмехнулся Лисенко, не ведая еще, кокой властью наделил ее Максим.
  Она представляла собой грудастую гору в халате изумрудного цвета с бахромой по краям, похожем на шикарные гардины.
  - Это мой друг, Лисенко, хороший парень, правда наркоман. Познакомьтесь, если хотите.
  - Какой я тебе наркоман! - обиделся Лисенко.
  - Максим! - сердешно приложила она пульт к груди. - Ну, ты разве не видишь, с кем ты связался! Спятил, что ли? - оторопевала дама, потом положила в карман пульт и двинулась на Лисенко. - А я вот сейчас как трахну по голове, чтоб мало не показалось!
  Лисенко отшатнулся, попятился, взбежал по лестнице вверх и перемахнул через перила.
  - Трахни кого-нибудь другого, - крикнул он ей снизу. - Хорошие у тебя занавески!
  - Зря вы так распереживались, - крикнул ей Максим и сиганул в образовавшийся просвет.
  - Тюрьма по вас плачет! Слышали? - настигло его внизу.
  - Ты псих? Ничего себе ты коры мочишь! - раскричался на улице Лисенко.
  - Не знаю, что на нее нашло. Так-то она добрая. Могла еще больше денег дать, на фен даже. Не в духе просто. Теперь ей лучше не попадайся. Слышал это про тюрьму? Совсем у людей фантазии нет...
  
  ***
  
  В том месте, в районе ветхих, дощатых домов, куда Максим пришел за Лисенко, царил запах дождя и недозрелых, кислых яблок. Полчаса назад старая ворона нашла сушеный финик из по ветру развеянных мюсли и помутилась рассудком. Сначала она выписывала над самой землей и крышами пируэты, пронеслась над головами наших молодых людей, теперь же подавленная сидела возле мусорных баков или бегом гонялась за тощими котами, если у них пробуждался к ней интерес. Коты живо от нее отбегали, считая должно быть, что птица заразная. Лисенко вошел не в дом, а в какое-то место, которое можно назвать злокачественным срастанием сразу трех домов - в темный, узкий лаз с крутой лестницей, заставленный обувью, частями старых велосипедов и колясок. Лестница привела к пестрому коту, который начал тереться о ноги Лисенко, о чем-то ходатайствуя. Лисенко его отпихнул и прошел в дверь - в прямоугольник из фанеры. Максим, проявив известную слабость, решил отрекомендоваться жилью через его животное, - почесал за ушком, - но услышал запах из отворенной двери и, едва не лишившись чувств, немедленно лишился всех теплых чувств по отношению к коту. Это был тяжелый, горький дух, гремучая смесь перегара, туалета, благоденствующего древесного гриба и еще чего-то съестного - какого-то борща на самогоне. Максим вмиг этим пропитался и ступил через порог, куда его поманил Лисенко и где смрад неожиданно стал чуть слышим, будто задохнулся сам от себя без свежего воздуха.
  Жилище было непредсказуемой формы, как если бы между чуланами разной высоты и ширины снесли стены. Однако главным, что стеснило Максиму душу, было засилье вещей. Тут были шкафы, столы, тазы, а в них, под ними и над ними засиженная мухами тара из пластмассы и стекла с гравировками, необъяснимые запчасти, макулатура (журналы Мурзилка, Работница и Playboy), градусники, поделки из стреляных гильз и лакированных спичек. Кроме того были исполинский радиоприемник, советский летный шлем с пыльной кислородной маской, выцветшие плакаты, изображавшие голых баб в касках и котят в плетеной корзине 1989 и 2002 годов. На столе с клеенкой восседал красного цвета телевизор (видно было, что главный здесь) и что-то вполголоса вещал.
  'Люди живут и не видят, какая тут комната', по своему обыкновению подумал Максим, на мгновение усомнившись в существовании прихорашивающегося европейского города, модных девушек с водительскими правами и сосредоточенных молодых людей с компьютерами наперевес.
  - Сынуля наш приперся, - что-то сказало приблизительно женским голосом и тяжелым кулем зашевелилось в том углу на диване за шкафом, куда обращался телевизор. - Ба! Так еще и приволок кого-то... Чё, сынуля, от мамки что понадобилось? Так мы с Федырычем вас сейчас за шкирятники и гуляйте. Да, Федырыч?
  На полу у дивана приподнял полу драный тулуп, из-под которого показалось лицо сухенького косматого человека с единственными двумя медными клыками во рту - Федырыч. 'Что это я здесь делаю?' подумал Максим, сказал 'Здрасти' и отступил к двери:
  - Я пойду...
  - Да погоди ты, вместе пойдем, - сказал Лисенко, пнув сапог по пути в какую-то дверь.
  - Угу, - сказал Максим, попадая в подчинение, так как посчитал, что Лисенко одному здесь страшно...
  - Нарезались уже? Кучеряво жить не запретишь. А сынуля твой трезвый ходит, без денег, хоть бы кто налил, - говорил Лисенко уже откуда-то из другой комнаты.
  - А мне-то что с того? Волка ноги кормят, мне б твои лета. Да, Федырыч? Самогона, хошь, налью.
  - Пожрать дай.
  - А ты приносил чё?
  'Стыдно-то как', страдал Максим, видя, как все неудобно, и что люди пребывают в таком низком состоянии тела и духа. Очень стыдно заставать людей в таком состоянии...
  - Здрасти, - сказал он еще раз, видя, как на пол спало покрывало, и тучное тело в белом исподнем с героическим бюстом уселось на продавленный посередине диван. 'Маманя', угадал Максим и решил, что никуда не будет смотреть, кроме плаката голых баб в касках. Потом решил, что как будто неудобно в гостях смотреть на такой плакат... Из комнаты, куда пошел Лисенко, вдруг донесся отчаянный детский визг, полный восторга, и вскоре опрометью выбежала полураздетая девочка лет семи и забилась за шкаф к мамке.
  - Здрасти, - сказал ей Максим...
  - А можно я тоже не буду есть, как Лис, можно? - сказала девочка...
  - Эй, парень, - позвали Максима из угла. - Иди сюда, чего встал?
  Максим кивнул, скинул кроссовки и пошел. Ему поставили низкий трехногий табурет.
  - А я думала он с дружками своими, - сказала маманя, мня диван. - С Яшкой или с Егоркой... Знаешь Яшку? А Егорку? И я тебя что-то не припомню. Ты вроде ничего паренек. Испортит тебя Лис. Давно его знаешь?
  - Кого? А... нет, три раза...
  Баба хрустнула диваном, перегнувшись через подлокотник, достала бутыль с самогоном и поставила его на пол у стола. Сухонький мужичок на полу на тулупе тихонько посмеялся, угодливо глядя на мамку.
  - А мы вот так и живем, - сказала баба. - Самогончик гоним и ничего, Бог миловал...
  - Это очень хорошо, - заявил Максим и кивнул...
  - Не побрезгуешь? - поставила она перед ним стакан.
  - Нет, - сказал Максим и схватил стакан, стараясь ничего не чувствовать и ничего не понимать.
  Посмеиваясь, ему подали блюдце с мелко нарезанной сарделькой. Максиму сделалось тепло и тошно, и через мгновение с ним стало происходить нечто совершенно неестественное: он принялся обращаться к окружающим исключительно через 'вы меня извините и не поймите неправильно', и все с подлинным чувством глубокого почтения к окружению и преисполненный чувства внутреннего достоинства. С бабой неожиданно случилось приблизительно тоже самое, и она, чуть не переломив хребет дивану, поднялась и захлопотала по дому, гремя посудой. Когда появился Лисенко, Федырыч сидел причесанный, девочка умытая, баба в нарядной тряпке вместо юбки, и все ели суп, сидя за столом, накрытом скатертью.
  - Какая тебя муха укусила? - спросил он мать.
  И Максим взглянул на него с сердечным содроганием: не хотел, чтобы он говорил с матерью невежливо...
  
  Максим забежал далеко вперед, стараясь потерять Лисенко, Лисенко сзади тропился, стараясь не отставать. Он догнал Максима, когда тот остановился у оживленной дороги, желая перейти ее в неположенном месте, и хотел было что-то сказать, но его внезапно оборвал свист торможения. Максим не успел ничего предположить, а только отметил про себя, что Лисенко побежал в обратном направлении с собачим выражением лица. Захлопали двери машины, и раздалась решительная мужская речь, напомнившая Максиму голоса собственников, в своем фруктовом саду вылавливающих детей. В следующий миг двое полицаев схватили Максима, а двое других бросилась с бряцанием сбруи за Лисенко.
  - Пустите, сволочи! - от боли в плечах закричал Максим.
  - Сейчас покажем тебе сволочей, - ответили ему с одышкой и припечатали к задней двери полицейского фургона.
  Когда ему надели наручники и ударили по почке, показав сволочей, Максим неожиданно рассмеялся, закинув голову, и заорал:
  - Что вы за клоуны! Так-то не надо веселить...
  - Ты еще не знаешь, какие клоуны тебя в участке ждут, - сказали ему и припечатали рядом Лисенко, у которого от ужаса сделался блаженным лик.
  Увидев его испуг, Максим снова разразился смехом.
  - И так, - сказал один из полицаев. - Фамилии.
  - Граф Чуждов! - со злостью выкрикнул Максим.
  - Твоя.
  - Лисенко, - обморочным голосом проговорил он.
  - Вот, оно самое. Побегали, теперь посидите.
  
  ***
  
  В машине, в отсеке для задержанных, Максима подмывало желание закричать: 'Нужен вам Лисенко - вот вам Лисенко, а меня оставьте!' Однако было как-то неловко. Он только нашел возмутительным, что ему неудобно сидится с застегнутыми за спиной руками, проскулил, выгнулся, походил мостиком и сильно пнул решетку, отделявшую его от полицаев.
  - Но, но, но! Поломай еще тут, - пригрозил ему грузный полицай с жирной щербатой шеей и сложенными на животе пухлыми лапами.
  Фургон остановился на пешеходном переходе и пропустил кампанию подростков. 'Вольные', с сердечной тоской подумал Максим. Ему вдруг захотелось, чтобы их тоже стали ловить, тогда все происходящее было бы еще возмутительнее. Вскоре же выяснилось, что у полицаев был какой-то неоконченный разговор.
  - Когда обмывать пылесос будем? - обратился молодой, белобрысый полицай к ветерану, который никак не мог отдышаться. - От вопроса тот с бронхитным свистом отмахнулся.
  - Нет, ты не съезжай, - лукаво поглядывая на кого-то захихикавшего, напирал молодой. - Ну нифига се, такое приобретение, такая радость тебе на пенсию, а ты обмыть не хочешь...
  Кто-то, не сдержавшись, засмеялся в голос.
  - Кроме шуток, - воскликнул маленький и смуглый полицай, похожий на разъяренного монгола, - что он делает за такие бабки?
  - Ну, много что... воздух амартизирует, - больше вдыхая, чем выдыхая, сказал ветеран и, очень смущаясь, много раз подряд пожал плечами.
  - Во-оздух! - задиристо засмеялся молодой. - Он за такие бабки как минимум минет должен делать!
  - Точно! - развеселился грузный со щербатой шеей. - Это его жена позаботилась, небось, уже старая лошадка.
  Ветеран смущенно засмеялся и даже прослезился, потирая одной рукой глаза. Грузный покраснел и несколько раз про себя пробормотал свою шутку, смакуя. Ему очень хотелось, чтобы над ней все долго смеялись и не забыли, кто ее придумал. Один только монгол рассвирепел и выпалил:
  - Я бы свою жену за такое из дома погнал - пока не отработает!
  - Фу-у! - вскинул руки и отвел лицо молодой. - Кто воздух испортил? Старый, ты что ли?
  - Вози с собой пылесос, пусть ароматизирует! - сказал грузный.
  - А что сразу старый?! Молодые не гадят что ли?
  - Да заткнитесь вы, дебилы, пидерасты тупорылые! - в бешенстве закричал Максим и ударил обеими ногами в решетку.
  Все его тут же послушались с удивлением. По радио тихо пел Стинг: I am Englishman in New York...
  - Как ты сказал? - с вызовом и скрытой угрозой спросил молодой белобрысый полицай.
  И Максим еще два раза проорал, как он сказал. Ветеран кашлянул и посмотрел на монгола. Монгол напряг ноздри. Лисенко отстранился, как только мог, вжался в стекло и увлекся видом за окном. Проезжали еврейское кладбище, огороженное высоким высоченным забором, как режимный объект.
  - Не надо, не надо, - примирительно заговорил грузный, сделавшись вдруг добрым лицом. - Приедем в участок, там оформим, как полагается...
  В участке, в пустой чистой комнате без мебели и с окном, плывущим по меркнущему городу на высоте четвертого этажа, Максиму дали дунуть в трубочку и подписать некий дотошный протокол со всеми его оскорблениями ('громко произнес трижды'). Максима развеселило, что полицаи ябедничают, и он вывел вместо подписи: Деагноз поттверждаю. И вдруг почувствовал себя больным, слабым, и испытал даже чувство нежной привязанности к грузному полицаю с щербатой шеей - догадался, что тот скоро оставит его здесь неясно для какой участи.
  - Это подсудное дело... то-то... - скал полицай и вышел в коридор, где стал смотреть взад-вперед и улучать момент к кому-то обратиться. - А мне... Да... А мне наручники забрать...
  Город за окном был с лампой в небе и с разумными окнами, как свечи Пастернака. Город ничего не ведал о горестной судьбе Максима, дремал себе, как если бы ничего не случилось.
  - Куда мне этого? - оживился полицай в двери. - Мне наручники забрать...
  В помещение энергически вошел высокий мужчина в черном свитере и застегнул на Максиме другие наручники.
  - Ай, руки отсохнут, - на всякий случай притворился Максим.
  - Терпи, - сказали ему. - Иди.
  Помещение, куда его привели, показалось ему таким же немилосердным, как и высокий мужчина - просторное, необжитое, без окон, но слепительно освещенное и очень чистое, как операционная. Тут были специального назначения столы, используемые не по назначению, и канцелярские шкапы, совершенно не используемые. За столом с вырезанным посередине кругом сидел лысый плотный человек и жал на кнопки цифрового фотоаппарата с большим объективом. Он посмотрел на вошедших, отложил аппарат и придвинул к себе бумаги. Отдуваясь, Максим ответил ему все, что знал про свои имена и даты. Когда же тот спросил о татуировках и попросил раздеться, Максим напустил на себя такой вид, будто решительно чего-то не понимает.
  - Разденься до пояса, или не понятно?
  - Угу, - сказал Максим и заметил пластиковую дощечку, на которой фломастером была написана его фамилия. Ему захотелось заплакать от обиды.
  - Так, - сказал высокий человек в свитере. - Отвечай ясно и по делу: татуировки есть?
  Максим, глядевший на ненавистную дощечку, промолчал, от чего воздух вокруг него сильно наэлектризовался. Лысый человек посмотрел снизу вверх на высокого, высокий сказал:
  - Не хочешь по-хорошему, можно по-плохому.
  Без угрозы сказал, рутинно.
  Сорок минут Максим прожил в камере полтора на два на два метра. Затем все повторилось.
  - Татуировки есть? - спросил высокий человек.
  - За что вы меня тут держите? - проговорил Максим плаксивым голосом. - Отпустите, я ведь вам ничего не сделал...
  Лысый человек вздохнул и пальчиком покатал анкету по столу. Высокий снял трубку настольного телефона и сказал:
  - Кто внизу? Угу. Обоих.
  Двое молодых полицаев, левый и правый, безучастно взглянули на Максима и вопросительно - на длинного. Потом порвали Максиму кофту и разбили губу, выяснив, что ни татуировок, ни каких-нибудь примечательных шрамов у него нет. Максим сидел на полу у стены возле своей растерзанной кофты, когда к нему вновь подступили.
  - Держи это, - сказали ему и протянули дощечку с фамилией.
  Максим посмотрел на вычищенные черные ботинки у своих ног и подумал: 'Ботинки как ботинки, такие каждый может себе купить'...
  - Встань, возьми доску и держи! - кричали ему, распаляясь и входя во вкус, потом подняли его за футболку и припечатали к стене.
  - Идиот какой-то.
  - Нарик, блин.
  - Ты не понимаешь? Хватай доску!
  Максим, тупея от страха, решил, что главное не смотреть в лица, и опустил голову. Голову ударили об стену, ладонью в лоб. Раздался глухой звук. 'Гипс', подумал Максим, жалея, что не проломили стену. Ему вдруг захотелось, чтобы он смог истошно закричать и расшибиться о потолок, тогда бы его, скорее всего, оставили в покое.
  Терпение истязуемых его иссякло, и они сговорились прибегнуть к альтернативному фотогравированию. Максима били, придавая его телу нужное положение, и сами держали доску. Долго не получалось, и его снова били. Причем слева, как ему показалось, били со злостью, а справа без, несмотря на то, что одинаково сильно.
  Сфотографировали.
  Самое же страшное, на вкус Максима, случилось тогда, когда его приволокли к столу с округленным краем, на котором лежали бланки для отпечатков пальцев. Здесь он отказался от сидячего непротивления и попытался бежать, в результате чего на листах помимо отпечатков пальцев остались обильная чернильная клякса и следы крови.
  Максим, безмятежный и сосредоточенный, лежал на полу с ногами под столом, и пристально всматривался в источник люминесцентного света на потолке. К нему нагнулись, оттянули губу и ватной палочкой взяли образец ДНК. ДНК у него теперь было много везде.
  
  ***
  
  В конвойной машине Максим представлял себе глупых злых переростков и лукавых синих карликов, которые будут задавать ему каверзные вопросы, на которые он заранее решил не отвечать. В арестантском доме, который оказался совсем недалеко от знакомых ему мест, он попытался упереться, увидев настоящие тюремные двери с кормушками. Его силой повели по длинному коридору, а он гадал: 'Неужели эта дверь... Нет, не эта... Значит, эта!' В углу у потолка висела видеокамера, и Максиму пожелал, что бы его компьютерный Артем увидел его, и тогда бы существовала свободная душа, которая бы знала правду о том, как он погиб. За дверью, которую перед ним с лязгом открыли в самом конце коридора, слепительно освещалась маленькая одиночная камера с голубыми стенами. У Максима никогда не было даже предчувствия, что он узрит жизнь с такой ее стороны, и поэтому происходящее с ним казалось чудовищным недоразумением. И если у него был так любимый в народе ангел хранитель, то тот видимо загулял, и теперь бросался из стороны в сторону, тщетно его разыскивая...
  Первое чувство в камере унизило его человеческое достоинство: ему было приятно сесть на мягкий поролоновый матрац. Однако он немедленно образумился и забился в дальний угол лежака, прочь от гибрида рукомойника и унитаза из нержавеющей стали. Вскоре люк в двери открылся, и кто-то просунул ему стопку чистого постельного белья.
  - Нафига это? - испугался Максим.
  - Спать. Бери, это белье.
  - Не надо мне! - прорычал он, приходя в ужас от одной только мысли, что ему предлагают тут устроиться, как дома и надолго.
  Спорить с ним не стали, бросив белье ему на матрац.
  Лежак занимал собой ровно половину камеры. От унитаза до стены можно было сделать два шага. Окон не было, зато флуоресцентный зеленоватый свет был избыточным. Этот свет проникал всюду, и, казалось, был радиоактивным и опустошал изнутри. Кроме того однажды уловив какой-то высокий звон, Максим уже не мог упустить его из виду и стал закутывать голову в одеяло, пахнущее, как и вся камера, антисептиком.
  - Так нельзя, - чуть не плача сказал он, встал и попробовал дверь: она сидела прочно. - Что сейчас вообще!..
  Ему вдруг показалось, что он задыхается. Он оттолкнулся от лежака и ударил в дверь ногой, отпружинив на матрац и вдруг ощутив радостное беспокойство. Бросился и ударил еще и еще раз. Из глубины коридора неожиданно донесся умалишенный вопль. Кто-то стал в ответ лупить в дверь, потом перестал лупить и взвыл нечеловеческим голосом. Затем внезапно разразилась и так же внезапно стихла истерика, напугавшая Максима своей заразительностью. Он испугался сойти с ума.
  Через две минуты к двери кто-то подкрался, шаркая домашними тапочками, посмотрел внимательно в глазок, поелозил ключиком, не попадая в скважину, и, наконец, приоткрыл люк.
  - Ты чего буянишь, парень? - обратилось к нему сморщенное, старое существо в роговых очках и белом халате.
  Это была местный фельдшер, старуха с маленьким лицом, большими, в хозяйстве натруженными руками и черными свербящими глазками, даже цветом походившая на куклу Эльфа из американского сериала.
  - Мне трудно дышать! Я задыхаюсь! - крикнул ей Максим.
  - Почему? Тут вентиляция хорошая, - сказала она и, шире приоткрыв люк, быстро оглядела верх камеры, где было две дыры под потолком. - Не выдумывай.
  - Я не выдумываю! - убежденно сказал он, находя, что все истинные причины, по которым он бил в дверь, стали вдруг ему самому недоступны. - У меня клаустрофобия! Я не переношу замкнутых пространств.
  - Давно она у тебя? - спросила фельдшер.
  - Всегда! - сказал он, ликуя, что неожиданно нашел противоядие от всех камер.
  - Первый раз здесь?
  - Да.
  - А ко врачу, значит, за помощью обращался?
  - Что?
  - С клаустрофобией...
  - Нет... зачем, меня ведь раньше не запирали...
  - В том-то и дело, как только вас сюда сажают, так у вас сразу клаустрофобия и все на свете, лишь бы не сидеть. А думать раньше надо было.
  Максим сполз с лежака на пол, ладонью почесал лоб, понимая, что необходимо изобразить решительный приступ, иначе ничего не получится, однако было как-то неудобно.
  - Тихо сиди, не стучи, - сказала старушка. - А я попрошу, чтобы тебя к сокамернику посадили, если тебе можно.
  - За что меня тут держат? - не выдержал Максим, который сам, как оказалось, напросился на лукавого карлика или тупого переростка.
  - А тебе лучше знать, за что. Есть значит за что, раз посадили. Тихо будь.
  Старушка закрыла люк, но отошла не сразу, а еще послушала под дверью. Максим же решил, что будет страдать тихо и гордо, как и полагается благородному зверю в заточении. Однако только он это надумал, как немедленно был предан своим собственным желудком: мучительно сильно разыгрался аппетит. Страдать перехотелось, захотелось есть, и он стал гадать, дают ли здесь есть, а если дают, то, интересно знать, что именно...
  Время потянулось унылой и звенящей вечностью. К глазку подкрадывались и подглядывали, вероятно, получая удовольствие.
  - Верую, - всхлипывал он под одеялом, единой силою мысли тщась раз и навсегда обратиться в бесплотное существо, чтобы беспрепятственно выйти. - Верую, блин...
  Дверь, три раза лязгнув, открылась перед ним, и, трижды лязгнув, за ним закрылась. Максим с постельным бельем под мышкой, пачкой сигарет и железной кружкой в руках осмотрел просторную камеру с окном высоко над столом и кем-то живым, спящим с головой под шерстяным одеялом. Свет из окна был рассеянный, явно естественного происхождения.
  Максим снял кроссовки, с минуту посмотрел, как дышит одеяло, залез на стол и на цыпочках потянулся к окну. 'Вооружаются здесь', подумал он, найдя спрятанное у рамы лезвие, и взглянул на глухой, скучный двор за окном. Потом потянулся выше, до боли в пальцах, прижимаясь щекой к стеклу и стараясь узреть все, что только позволяло узреть тюремное окно. Затем вдруг подумал, что нечеловечески сильно любит Аню, и что судьба трагически их разлучила...
  - Так нехорошо, так плохо, - раздалось у Максима за спиной, и он вздрогнул от неожиданности.
  На постели с откинутым одеялом сидел маленький пухлый мужичок и глядел на свои короткие ноги. Потом он пошевелил пальцами одной ноги, выпятил губу, отряхнул ноги одна о другую, и сказал:
  - На столе мы кушать будем, кто ж по нему ходит? Это нехорошо. Постели газетку и гуляй на здоровье, кто ж слово скажет...
  Максим сошел со стола и по-турецки сел на табуретку.
  - Есть закурить? - спросил мужичок и робко, будто нечаянно, окинул Максима взглядом.
  Максим кинул ему пачку на постель, с недоверием к себе понимая, что его бояться. Тот живо завалился на бок, дотягиваясь до пачки, погладил ее, прочитал, что на ней написали, достал сигарету, помял, понюхал, покрутил и вставил в рот, не прикуривая. Потом со шлепком спрыгнул с лежака и, засияв и подбоченившись, пошел по камере эдаким молодцом в широких трусах и длинной-предлинной для него сигаретой. Подойдя к Максиму, нагнулся, поднял его кроссовки, постукал их подошвами, отрясая грязь, и отнес в угол - в коробку из-под яблок, которую приспособил для своих хозяйственных нужд.
  - Нехорошо в обуви ходить, - сказал он, уже не укоризненно, а по какому-то своему обыкновению. - Я чистоту люблю. Я сам всегда убираю, никому не даю. Сам всегда лучше сделаю. Полы тут деревянные, хорошие. Босиком ходи. Я хожу и ты ходи.
  - А ты давно сидишь? - спросил Максим.
  - А всю жизнь и сижу. Не более твоего было, как посадили, так и сижу.
  - Здесь? - обескровленным голосом спросил Максим.
   Мужичок остановился, внимательно посмотрел на юнца и вдруг весь расцвел, заулыбавшись беззубым, как у младенца ртом. Максим вдруг ощутил, что его опять не бояться... Чудеса, а не люди...
  - Конечно же не здесь, - проговорил тот. - Первый раз ты здесь, это и без того видно. Этого КПЗ еще и в помине не было, когда я первый раз по этапу пошел. На Сибири тогда сидели, совсем другое время было.
  Максиму стало досаждать это 'первый раз', точно он открыл счет своим ходкам, но он промолчал.
  - Лёлик я, так называй, - сказал мужичок, натянул синие трико, бывшее аккуратно сложенным на газетке на полу, и, так и не прикурив, принялся протирать пол обрывком полотенца. - Угонщик я, - сказал он. - Машины краду. 'ЗИЛы'. Старые уже, никому уже не нужны, а другие я не умею. Старый я уже, по-другому жить тоже не умею. Прошлый раз на воле хотел украсть один 'ЗИЛ', с лестницей, хороший такой, отличный, а он поломанный оказался. Я пока чинил, меня поймали. А хозяин-то помер давно, ничейный был...
  Потом, отжимая тряпку, спросил о ссадинах на лбу и сочувственно потряс головой: 'Странно, сейчас уже не бьют... Видать, сильно ты им насолил... Полагается у них так, и пальчики и ДНК это'. Потом несколько осторожно поинтересовался, за что арестовали, нисколько не посочувствовав, услышав в ответ, что не за что. 'Отпустят, если не за что', невзначай заметил он, чем несказанно обрадовал Максима, который готов был теперь сделать для старика что угодно хорошее, когда освободится.
  - А что там видно? - спросил вдруг Лелик.
  - Где?
  - Ну, в окне?
  - А...Да ничего, захолустье...
  - Это хорошо. А я не достаю - маленький...
  
  ***
  
  Кабинет был очень желтый. Желтый холст на высоком окне, желтый свитер и несколько даже желтые глаза следователя, медлительного и сонного. Он сидел, откинувшись в кресле, с головой набок, и перекладывал какие-то бумажки на столе. 'Про меня все понаписали', подумал Максим, приходя в отчаянье - ему казалось, что о хорошем человеке не нашлось бы, что писать. Следователь же, словно почуяв, подлил масла в огонь.
  - О-о, сколько тут всего... Дам-с... Так ты понял, за что ты здесь?
  Максим только выдохнул через нос от полноты чувств.
  - Угу, дауж... - сказал следователь, любивший междометия, и продолжил шелестеть бумагами, казалось, без всякого смысла.
  Был он худой, молодой, но очень уже облезлый мужчина с остатками светлых коротко стриженных светлых волос. Весь его желтенький вид являл какое-то выходное отношение к делу, будто бы он желал без труда разделаться со всем между пикником и футболом. Казалось, он готов был даже разобидеться, если допрашиваемый вдруг станет представлять собой затруднение.
  - Лисенко давно знаешь? - спросил он, и у Максима невольно сложилось впечатление, что тот все это время только тем и занимался, что пытался припомнить, как начинаются допросы.
  - Недавно, - ответил Максим.
  - Сколько точно?
  - Месяц... или два... с половиной... Не помню я!
  - Кого грабили помнишь?
  У следователя мобилизовалось выражение, а у Максима запнулось сердце. Спеша отмежеваться, он чуть было не выкрикнул: 'Не помню!'
  - Не грабили мы никого! - проговорил Максим.
  - Да-ауж... - заскучал следователь. - А Лисенко почему-то не отрицает... Умнее тебя оказался, знает, что в этой ситуации лучше правду говорить... Бывал уже здесь.
  - Вранье! - со страданием проговорил Максим и тут же попытался в подробностях рассказать, что они делали с Лисенко, однако несколько не с той ноги вступил в монолог, споткнулся обо все свои корявые предложения, и замолчал от презрения к себе.
  - Где, в каких местах он грабил? - возбудился следователь, но Максим уже наблюдал за ними обоими с безопасного расстояния, где ему было не слышно, о чем речь...
  Следователь еще подождал ответа и, не дождавшись, зашелестел листами.
  - Угу...Ты, как я понимаю, хочешь воспользоваться своим правом молчать?
  - Правом? - удивился Максим.
  - Да, у тебя есть законом предусмотренное право не отвечать на вопросы до суда.
  - Я молчу не по закону, я ведь не по указу родился и могу молчать по любому, предусмотрели вы мне на это право или нет, - злясь, выпалил Максим.
  - Ах, соу... Законы, значит, ты не уважаешь?
  - Уважаю, физики...
  - Ась?
  - Я уважаю законы физики.
  - Ну уж, знаешь, в этом нет ничего похвального... Законы физики нельзя нарушить.
  - И они одни и те же на все времена и при любом Буше, они были, есть и будут, а не экспериментируют с людьми. Да! И нарушить их тоже нельзя! Это, черт побери, главное... Вы ведь сейчас с барабанами ходил бы, будь жив дедушка Ленин...
  - Что жс, - призадумался о чем-то следователь, несколько смущенный философским оборотом допроса. - Ты мне лучше вот что скажи: что это за такое нежелание делиться своими отпечатками пальцев? Я так понимаю, нам предстоит узнать о тебе много нового. Ась?
  Максим осунулся, что-то вспомнив, и подарил следователю безжизненную улыбку.
  - Ничего не узнаете...
  - Поживем - увидим. А теперь давай-ка попишем о тебе что-нибудь, - сказал он и подвез себя к клавиатуре, ссутулившись в кресле. - Образование?
  - Что 'образование'?
  - Начальное, среднее, средне-специальное, высшее...
  - Среднее, - с перепуга соврал Максим...
  - Чем занимаешься?
  'Ничем, только граблю', подумал Максим и обмер.
  - Работаю...
  - Разумеется, неофициально?
  - Неофицально... - проговорил Максим, гадая, карается такая работа законом или нет...
  - На иждивении кто-нибудь есть?
  - Что это?
  - Кто-нибудь, кто не может без тебя жить: маленькие дети, старики, больные, о ком ты заботишься.
  Максим опустил лицо, вспомнив больного деда. Вот какое когда было оправдание для его жизни и вот когда его ни за что нельзя было хватать и сажать в тюрьму.
  - Кот, - сказал он.
  - Ась?
  - Кот у меня на иждивении...
  - Коты не считаются.
  - Но почему? Он же не может без меня жить! Я ведь его кормлю!
  Следователь только затряс головой - не иждивенец кот и все тут.
  - Почему меня тут держат?
  - У нас есть право задержать тебя здесь на 48 часов.
  - Только меня?
  - Не только. У тебя адвокат есть?
  - Нету, - сказал Максим, всем собою предчувствуя страшное.
  - Назначим тебе защитника от государства.
  - Не надо... - взмолился Максим, не желая ни столько защитника, сколько всего того, для чего защитник мог ему понадобиться.
  - Без защитника тебе нельзя. Суд у тебя утром в 8.00. Дас...
  Желтый свет в кабинете потускнел и настроение всех предметов резко ухудшилось, точно они скорбели по кому-то, а желтый свитер на следователе казался предателем рода человеческого.
  - Ну, тогда пока что все, - сказал следователь и откинулся в кресле.
  Однако Максим не встал, он как будто спешил что-то почувствовать и подумать. 'Так ведь не может быть, бред какой-то', чувствовал и думал он. Ему казалось чудовищным, что его запросто губит не какой-нибудь недочеловек, а может быть вполне себе человек, а что хуже всего, на стороне этого, может быть, доброго человека против Максима все люди на свете, так как все по закону. Его только утешило обстоятельство, что они старше его, потому как если бы его арестовали и судили ровесники, пусть хоть трижды по закону, он бы немедленно рехнулся... По какому поводу его затеяли судить, он спросить забыл, считая это маловажным. Он только страдал, что следователь ему не верит, считая сейчас это самым значительным, как обыкновенно считают все неискушенные в таких делах люди.
  - Ну, так что жес?.. Иди, там охранник тебя проводит... или добавить что-нибудь хочешь?
  - Не-а, не хочу... Мне вот не терпится, когда вы меня уже судить начнете. Это вы нормально придумали, я б сам не догадался... - сказал Максим и вышел из кабинета.
  
  ***
  
  Неумытые автомобили засыпали на красный свет на перекрестках, навьюченные школьники на остановках повернулись задом к ветру. Город был заспанным, каким бывает любой провинциальный город в восьмом часу утра. Не был сонным пожалуй один Максим Чуждов. Нервы его были взвинчены до предела, желваки ходили ходуном. Он скрежетал зубами и рассеянно поглядывал то на город за окном конвойной машины, то на двоих конвоиров, которые тихонько охали на кочках, когда с животов соскакивали их мясистые длани, и не теряли надежды еще вздремнуть. Максим посмотрел на их животы, на серые лица с фиолетовыми прожилками, на пистолеты с кожаными шнурками от рукоятки до ремня. Такие шнурки он не предусмотрел и по техническим причинам расторг зловещий договор, заключенный этой ночью с новым своим сообщником - помешательством...
  Большой конвойный фургон остановился в центре города у старого здания городского суда, и Максим нетерпеливо повел своих конвоиров через улицу и по длинному коридору, чуть не буксируя их за цепи. В зале он врасплох застал назревающее заседание; заседание перестало бегать, бросаться бумажками и расселось по местам. Конвоиры усадили Максима за деревянную ограду, а сами с видом добросовестным расселись по обе стороны от него. На Максима украдкой взглянул секретарь - молодая брюнетка с брошкой, - с открытым вызовом взглянул прокурор с маленьким, недоразвитым лицом и редкими усами, и совсем не взглянул желтый следователь, не желая, очевидно, быть с ним знаком. Где-то вдруг хлопнула неожиданная дверь и в зал, будто из какого-то чулана, быстро прошла тетка, в сущности, типичная ведьма. Она состояла из всклокоченной седой гривы с осыпающейся хной, взбешенных зеленых глаз навыкате и мясистого носа, съеденного угрем. Кроме того были бюст, живот и гирлянды золотых побрякушек. Она шмякнула о стол тертый кожаный портфель, выбросила заседанию пару шуток-приветствий-извинений и, подбежав к Максиму, запрыгнула животом к нему на ограду.
  - Значит, слушай меня парень сюда здесь, - заговорщицки проговорила она скороговоркой, источая надушенный чеснок и пристально глядя ассиметричными глазами. - Я всем своим ребятам всегда талдычу одно и главное: внимательно слушайте, что говорит прокурор, слушайте, что говорит прокурор, - нисходя на громкий шепот и припирая Максима взглядом, по слогам проговорила она. - Я тут перетерла, тип-топ, с твоим следаком: он настаивать не будет... Тут такое дело... Иди ближе! Формальность... Понимаешь? Ничего не попишешь, когда так надо. Но дело такое: с рук долой, из сердца вон! Ясно тебе?
  Максим зачем-то кивнул...
  - Так, слушай, - сказала она, сойдя с ограждения и приложив пять перстней ко лбу, - тут какая-то другая загвоздка... Что ты там начудил?.. Что это было?..
  Она повертела головой, стукнула себя в висок и поскакала к портфелю. Обратно явилась с мятой бумажкой.
  - Ай-яй-яй-яй... Ну, вот что мне с этим делать, скажи, пожалуйста... - задумалась она, помассировала низкий лоб и перстнями заехала в текст на листе.
  - Меня отпустят? - спросил Максим, вдруг испытывая какую-то беспредельную усталость.
  - Что ты! Что ты! - театрально испугалась она, сделав страшным лицо. - И думать забудь! Отпустят - в рубахе под счастливой звездой тебя мамка родила. Твой день. Какие у тебя обвинения? То-то! Оскорбления (удар в лист), сопротивление полицейским (удар в лист) при исполнении обязанностей (смяла лист). Ты полицейского что ли ударил?
  Максим пожал плечами.
  - Пьяный был?
  - Немножко...
  - Слушай сюда, - сказала она, перегибаясь к нему. - И думать забудь все такое говорить судье! Думать забудь! Слушай, что говорит прокурор. Дадут тебе слово, кайся, посыпай голову пеплом. Простите меня, если можете, дурака, сам не ведаю, как так случилось... Ясно?
  - Ясно. А вы кто?
  - Я твой защитник от государства, - сказала она и посмотрела на молодо человека с недоверием...
  Заседание зашуршало бумажками, ведьма бросилась к столу. В зал вошел судья - хладнокровная блондинка на вид лет тридцати пяти в золоченых очках, в шелковой черной мантии и с белым галстуком гармошкой. Конвойные зашипели на Максима, и он последним встал и последним сел, подражая остальным. Затем Максим внимательно прослушал, как покашлял прокурор.
  Заседание началось и тут же оборвалось по причине Тачи. Тот, громыхнув двойной дверью, вошел через парадный вход, расшаркался, поклонился, спросил: 'Я вовремя?' - и прошел к первому ряду сидений, где уселся чуть не посреди зала и весь тут же обратился во внимание.
  Явление это было замечательным во всех отношениях. Никому в зале, кроме Максима, было решительно невдомек, что это за лицо - официальное или частное - и какого рода участие оно намерено принять в заседании. Вырядился тот умопомрачительно: крупные воротнички кирпичного цвета и уникальным узлом зеленый галстук залихватски торчали из-под поло-воротничка белого джемпера а-ля английский клуб. Затем старомодные лакированные туфли и черные брюки в стрелку, подвернутые снизу, блик на стеклах и штамп экстренных полномочий на востром лице довершали этот нелепейший образ.
  Суд мало-помалу сосредоточился, прокашлялся и заговорил. Тача изловчился и подмигнул Максиму, потом исподтишка изобразил жест, по всей видимости, означавший: 'Хороши гуси'. Максим, успокоивший свой взгляд на Таче, с любовью подумал: 'Вольный и красивый', однако тут на него со всех сторон зашипели и жестами призвали встать.
  - Я повторяю свой вопрос, - сказала судья. - У вас есть отводы к составу суда?
  - А это как? - сказал Максим, стоя зачем-то на одной ноге.
  - Желаете ли вы по каким-либо причинам устранить участника судебного разбирательства?
  - Меня, если можно...
  - Вас нельзя, вы не входите в состав суда. Значит, нет?
  Максиму подсказали, что можно сесть, и он сел, превратно поняв, что раз уж он не участник разбирательства, то присутствует здесь на правах бесправной иллюстрации социального вреда. Когда он уже решил, что тревожиться ему больше не о чем, его вдруг снова подняли, и судья осведомилась:
  - Вы употребляете наркотики?
  - Я нет. А вы?
  - И я нет... - несколько ускользнувшим от нее голосом сказала она. - Можете сесть.
  Ведьма плюхнулась лицом себе в ладонь при таком ответе своего подзащитного, хотела вскочить, но усидела, только театрально покрутив пальцем у виска, дескать, чего с него спрашивать, и сами все слышали. Максим же сел на свое место и подмигнул Таче:
  'Видал, где они у меня?'
  'Согласен, аргументировано бьешь', украдкой кивнул Тача.
  В зале стали разбирать, чем же является Максим Чуждов (Максим Чуждов каждый раз вздрагивал, когда упоминалось его имя). Всем было более или менее неясно, чем же он является, и его стали определять. 'Среднее образование', 'работает неофициально', 'ранее не судим'. Состряпав из него более или менее человека и уяснив для себя, что же такое есть этот Чуждов, его стало легко судить. Максим же пытался унять судорогу в ноге и думал о том, как было бы хорошо, если бы его никак не звали.
  Прокурор с мелким недоразвитым лицом, которое молодило его до тридцати и уродовало после, вступил в дружескую склоку с ведьмой. Они обменялись из разных концов зала какими-то недоразумениями, что-то про угловые и административные правонарушения, и, убедившись, что не понимают друг дуга, угомонились. Подняли праздного следователя с побочным выражением лица. Тот постоял, поболтал руками, говоря: 'Вообще-то, дамс...', но, получив дружеский нагоняй от судьи, заговорил умно, что-то про антисанитарное поведение.
  В конце концов, Максим все перепутал: ему показалось, что за него заступается прокурор, уклоняется от своих обязанностей судья, извиняется следователь, но с ними со всеми упорно не желает соглашаться ведьма, защитник его от государства. И ему даже стало жаль их, будто только одному ему здесь легко, а другие влачат подневольное существование: прокурор обречен обвинить того, кого в сердце оправдал, адвокат - защитить того, кого в сердце презрел, а судия влачит тяжкий крест мучителя, само призвание которого противоречит Божьей заповеди. Зато он, если пожелает, может пасть ниц и разреветься, моля пощады, а может встать и потребовать не щадить подонка, то есть себя. Кроме того он может и ничего не делать, что ему больше нравилось, и чего ему не дали делать, так как вновь зашипели со всех сторон и вручили слово, не сказав на какую тему.
  - Отпустите меня, - пропищал жалким голосом Максим и рухнул на скамейку, будто надоел своим собственным ногам.
  В зале было два рослых окна, внимательно смотревших на окна дома напротив. В одном из окон того дама, на втором этаже, показалась рыжая, некрасивая девушка, взволновавшая тяжелую гардину. Девушка с любопытством посмотрела на Максима, подумала, что его судят и суд сейчас для него самое важное в мире, и быстро скрылась. Максим подумал, что напрасно скрылась, так как ему не было совершенно никакого дела до суда, и он с большим удовольствием обменялся бы с ней бессмысленными знаками на пальцах.
  Тишина в зале постояла, удивленно поморгала, и была тут же разодрана в клочья спохватившимися голосами. Где-то чинно прогулялась словоконструкция: 'Прошение об освобождении не было обоснованно'. И Максим принялся постигать ее смысл, будто пережевывать покрышку - так на вопрос профессионально палача с топором 'а вот зачем хочешь жить?' ему проще всего было бы закричать: 'Руби голову, болван!'
  Чудно и гадко ему было клянчить свою свободу у чиновников, будто она могла у них быть
  Тача, все время заседания ни секунды не скучавший, вдруг навострился, что-то почуяв. Оценив некую расстановку местных сил, он отмел прокурора и нацелился на светловолосую женщину в судейской мантии. Улучив момент, поднял руку и, не дожидаясь позволения, встал. И вновь в атмосфере заседания сгустилось то неловкое недопонимание, казавшееся уже минувшим.
  - Вы желаете что-нибудь? - спросила судья, посмотрев на него поверх очков.
  - Желаю! - бойко заявил Тача, не мешкая вдруг проследовав к кафедре, которой оказался не на много выше, и как-то неожиданно всем своим угловатым существом вдруг напоминая вдохновение Владимира Ильича Ленина.
  - Представьтесь, пожалуйста, - попросила судья, отчего-то приняв положение, с каким секретарши на посту принимают звонки от любовников (по-другому и не объяснить).
  - Аркадий Дричук, - объявил он, и у заседающих невольно сложилось ощущение, что стыдно этого имени не знать.
  Тача с некоторыми трудностями извлек из кармана штанов паспорт с красной, бог весть отчего вспузырившейся обложкой и гордым двуглавым орлом, и зашагал к судейскому престолу, высоко над головой неся документ. Конвоиры заерзали на насиженных задах и переглянулись через голову Максима.
  - Благодарю, - вернула судья ему его документ, бегло осмотрев его как снаружи, так и изнутри. - Пройдите... (Тача немедленно утопал назад.) Сообщите нам для начала, какое отношение вы имеете к рассматриваемому делу или к подсудимому?
  Тача старательно кивнул, дав понять, что вопрос понятен и справедлив - плевый вопросик!
  - Отношение к Максиму Чуждову, к своему хорошему другу, я имею самое прямое, а как друг ко всем его делам. Только сюда я пришел не как друг, а как лицо офицальное.
  После такого вступления весь издергавшийся защитник от государства кособоко развернулась к Максиму и взыскательно выкатила глаза. Максим бледно улыбнулся и пожал плечами. Давно насторожившийся прокурор обиженно посмотрел на судью. В его взгляде был немой призыв на корню пресечь безобразие, однако что он мог, со всеми своими циркулярами, противопоставить чисто женскому любопытству...
  - Простите, как вас понимать? - поинтересовалась судья. - Каким образом вы можете являться официальным лицом?
  - А вот таким! - крякнул Тача, и все последовавшие за этим события иначе, как надругательством над судебным органом не назвать. Некоторое же попустительство к этому чинов вполне возможно извинить хотя бы тем, что не каждый день сталкиваешься с натурой столь неожиданной в своей безоглядной самоуверенности, столь сбивающей с толку своей неуязвимостью для замечаний по поводу необходимости соблюсти некоторые заведенные нормы и формы. Однако тут необходимо отдать должное прокурору, который, шкурой почуяв из ряда вон выходящее, попытался одернуть наглеца и призвать его к порядку. Только ни в какой такой приличной форме, будь то хоть трижды суд или даже Дума с Палатой Лордов вместе взятые, невозможно принудить Тачу к уважению или хотя бы смирению, если это не входит в его личные планы.
  Начал он мягко, щадя уважаемое сборище. Изобразив на лице некоторое даже почтение, он возвестил, что может являться лицом официальным в качестве уполномоченного представителя всех друзей и знакомых Максима Чуждова (Тут он, как от мухи, отмахнулся от возражения прокурора.). И вдогонку, для пущей убедительности своего чрезвычайного статуса, заявил, что явился сюда не с пустыми руками, а с характеристиками. Его руки, несмотря на это заявление, были пусты, и присутствующие уже было стали гадать, откуда он извлечет эти самые характеристики, а участники судебного разбирательства перевели дух, посчитав, что во вручении этих документов и заключалась вся миссия расторопного молодого человека. Однако не тут-то было! Характеристики оказались устными и били они приблизительно следующего содержания: все, в чем тут обвиняется их хороший друг и товарищ Максим Чуждов - низкий наговор! Неопровержимым доказательством чего оказалось обстоятельство, что он, то бишь Аркадий Дричук, ни секунды не сомневается в его невинности, поскольку Максим никогда прежде его не подводил, не обманывал и даже не обзывал, в отличие от некоторых. Однако главным козырем его защитительной речи явилось алиби, то есть то обстоятельство, что Тача верит ему больше, чем самому себе, и если Максим утверждает что-нибудь, то так оно, скорее всего, и есть. А даже если и был какой-либо незначительный проступок с его стороны, так он с лихвой окупается былыми его заслугами, которых, поверьте уж мне на слово, было у Чуждова немало.
  В конце концов, Тача перешел к взаимовыгодным предложениям, несмотря на некоторое уже нежелание суда их выслушивать. Так он заявил, что готов со всей ответственностью и с соблюдением всех полагающихся в этих делах норм принять Максима Чуждова на поруки. Более того, если требуется, то и провести с ним перевоспитательную работу, однако собрание уже вполне оправилось от своего оцепенения и зашипело на Тачу со всех сторон, энергичнее же всего со стороны защитника от государства.
  Неизвестно, были ли это все еще вверенные ему характеристики или пошла уже отсебятина, но Тачу стало заметно нести. Убедившись, что до чинов туго доходит сказанное, он перешел, уже на правах опекуна, к решительным протестам. Бойкотируя настойчивый стук судейского молоточка, он напомнил суду о призунции невиновности и равносильности преступления и наказания, когда же тяжело поднялись со своих мест конвоиры, Тача даже порывался ходить от них вокруг кафедры. Но тут со своего места встал Максим, и конвоиры встали у своих мест и развели руками, жалуясь судье.
  - Зачем вы встали? - спросил у Максима судья.
  - Я решил поменять состав суда, - заявил Максим.
  - Но вы же отказались!
  - Да нет же, я просто подумал, что вы все тут от государства, что просто вас местами поменять... Какая разница.
  - Немедленно сядьте или мы перенесем заседание! - испугалась беспорядка судья.
  - Подождите пожалуйста, вы меня все равно убьете, дайте хоть спросить: у меня права есть?
  - Да, у вас есть права.
  - Право быть дураком есть?
  - Подсудимый, я предупреждаю вас в последний раз!
  Максим пожал плечами и сел, чего-то не понимая. Тача все-таки передал себя в руки конвоя. И когда его уже доставили к выходу, он разревелся так подлинно, моля о позволении узнать о судьбе друга, что ему даже позволили тихонечко посидеть на последней скамье.
  Объявили перерыв, судья и прокурор удалились на закрытое совещание куда-нибудь, где наконец можно поговорить по-человечески, а секретарша попросила всех посторонних покинуть зал.
  - Вы рехнулись говорить такое! - подскочила к Максиму ведьма, но тот хихикал, будто глотнул веселящего газа, и уже не обращал на нее внимания.
  - Да кто вы такой? - сорвавшимся от нерешительности голосом взвизгнула секретарь, которая все смотрела-смотрела и все же решилась гнать постороннего Тачу.
  - Да никто я! - крикнул тот и, не прощаясь, выбежал из зала вон.
  Зал наполнился шуршанием бумаг и судейских одежд. Прозвучал приговор - десять суток ареста с правом обжаловать приговор в течение десяти суток. Максим же унесся на время зачтения на волю за Тачей, 'вольным и красивым', представил себе, какой анекдот тот сегодня расскажет про суд и как пьяный уснет, где придется, при всем параде. Максим не взглянул ни в одну из бумаг, которые ему давали для подписи, как будто те не имели к нему ровно никакого отношения, как будто чины были не власть имущими людьми, могущими сажать в тюрьму, а детьми, мелками на асфальте начертившими волшебную тюрьму и за мелкий откуп освобождающими из нее прохожих. Максим был прохожим без настроения и не желал играть...
  
  ***
  
  Максима вели по длинному коридору по направлению к прямоугольнику дневного света. Ладони у него вспотели от его мыслей. Конвоиры взбодрились и кряхтели от удовольствия - скоро обед. Прямоугольник света разверзся со страшной неотвратимостью и вспыхнул, на мгновение ослепив глаза и ум. Точно по слову Божьему возникла тихая улочка с тесно припаркованными машинами.
  В сердце старого города есть дивное время в пору пробуждающегося дня. Погода затихает на узких переулках, затаившийся на площади фонтан вдруг обретает свой голос, и проникновенно начинают журчать его струйки. Редкие прохожие гулко цокают каблуками и говорят, невольно внемля покою юного дня.
  По улочке спешила белобрысая студентка в шерстяной юбке и прижимала к груди папку. Она неуклюже остановилась, вынужденная пропустить конвоиров и преступника, поправила очки в пластмассовой оправе и близоруко улыбнулась дяденькам. Максим в свою очередь криво улыбнулся ей, как бы сообщая: 'Как тебе мое положеньице? Смех, не правда?' - на что та перестала улыбаться и юркнула в образовавшийся проход. 'Сучка', подумал Максим, скептически окинул взглядом представший вход в конвойную машину, толкнул державшего его под локоть толстяка и пустился наутек, даже в сковывающих его движения наручниках тут же развив пугающую скорость.
  И только затем он с какой-то степенной взвешенностью подумал: 'Что я делаю?' Только сейчас он стал толковать определение в приговоре: 'Лицо без определенных занятий и не имеющее гражданства' - определение, за которым, как он вдруг догадался, скрывают презрение к злокачественной опухоли, в которую полагается стрелять без угрызений совести. Ибо 'я строю, потому я строитель, человек полезный, в которого не полагается стрелять без сожаления', он же всю жизнь избегал того, что считал унизительным для своего бытия - ярлыка в одно слово, - лесозаготовщик, зубной врач, бухгалтер, - теперь же убегал существом без определенных признаков бытия... Только теперь он осмыслил крякнувшего толстяка и его изумление: тот верил во врожденный порядок даже в нем, в преступнике, и если его воля была юридически у него изъята соответственным ведомством, то даже его мышцы были обязаны ему отказать в его подлом намерении. Только теперь Максим сделал физическое усилие, чтобы высвободится из душевного плена, настигшего его, и побежал еще быстрее, как возможно бегать только по прямой.
  'Уйде-ет! Держи-и! Закрой дор-рогу!', всполошились конвоиры, опять напомнив Максиму собственников во фруктовом саду...
  Наскоро намеченный маршрут был таким: улица, площадь, улица, ботанический сад с кактусами, Тача с отверткой, джин с Анечкой в больнице. Решающую поправку в его маршрут внесла союзная толстякам муниципальная полиция в желтых жилетах, выписывавшая штраф в чем-то провинившейся машине. Растерянно поморгав, они все же сообразили и по-вратарски расставили руки, отрезав Максима сразу от всех улиц и кактусов. Осталась одна, тяжело вбирающаяся в горку дорога, душно с обеих сторон зажатая домами. Сердце Максима стало захлебываться, ему стали мешать не мешавшие прежде наручники, а в особенности руки и ноги. Промелькнула уже нездравая мысль о том, как хорошо было бы растеряться на дороге, меж сора, за которым не гонятся и дают жить, как ему вздумается.
  Раскрасневшиеся толстяки лихо преследовали его на подножках машины, которая уже и сама, как какое-нибудь умное охотничье животное, со злым азартом подрезала ему дорогу.
  В последствии сотни раз по памяти убегая этим путем, Максим находил все новые и новые мышиные лазы, куда не протиснулись бы его мучители, теперь же он увидел длинного на взгорье человека в рыжем пальто и сразу подумал: 'Что интересно у него на уме?' Человек остановился, присел, расставил руки и схватил взбежавшего Максима за наручники.
  - Вот спасибочки, - задыхаясь, поблагодарил Максим, и успел еще подумать: 'Только бы соседка не видела'.
  'Оп-па!', соскочили с подножек ловкие толстяки, обезвредили Максима ударами по почкам и бросили в машину, где с вечера не протрезвевший забулдыга, наблюдавший погоню в окно, с восхищением рыгнул.
  В арестантском доме, на лестнице служебного хода, их с нетерпением поджидали все сотрудники - те, кто был на дежурстве, и те, чье дежурство окончилось. Максиму вставляли в рот пистолет и бросали о ступеньки, чтобы тот раскрылся и не мешал отбить себе в пах. Потом его поставили на ноги, застегнули на все молнии, отряхнули от пыли и отнесли на пол в камеру. Лёлик с ногами забрался на свою постель, обнял колени и стал смотреть.
  Минутку еще полежав, Максим исподволь стал испытывать свои члены - не больно ли ими шевелить. Затем осторожно приподнялся, сел на полу и, хрустнув какими-то суставами, заявил:
  - И восстали машины из зада!
  Ему было весело, а самое главное, он больше ничего не боялся, потому что теперь точно знал, что ему делать.
  
  ***
  
  - Сколько дали? - спросил Лёлик, сердито расхаживающий взад-вперед по камере.
  - Десятку.
  - Лет?
  - Ага. Суток.
  - Тебя слишком часто бьют... Это плохо. Насолил ты им, это видно. А оставить это так нельзя! Побои надо снять. А как их снять?.. На больничку вольную надо, а как? Не дадут... Для этого вскрываются.
  - Как вскрываются?
  - Как... мойкой, лезвием...
  - Я знаю! - сказал Максим, проскулил от боли во всем теле и, хрустнув плечом, полез на газетку на столе. - Вот! - предъявил он варварское, потемневшее от старости лезвие одноразового станка.
  - Как, собрался резаться? - испугался вдруг Лёлик и застыл посреди камеры.
  - Угу. Только я не умею...
  - Это пустяк, пустяк... Дай сюда, я помою с мылом, а то негигиенично... Делаешь маленький порез и все. Пачкаешь стены и пол кровью. Если мало крови, подливаешь воды. У них нет выбора, они обязаны вызвать скорую. Вот так... Эх, нового нет жалко, нечистоплотно как!
  - Я не хочу пачкать стены, ты же чистоту любишь, - великодушничал Максим, тем временем думая: 'Как нового лезвия нет? вон же у тебя станок'.
  - Это дело святое... - великодушничал Лёлик, и тоже со стыдом думал про новый станок, который ему было нестерпимо жалко для человека со сроком в 10 дней.
  
  Старик решительно ложился, отворачивался к стене и накрывался с головой, а через полминуты вдруг подбрасывал одеяло и садился с краю постели. Одеяло опускалось к нему на голову и плечи, и он говорил:
  - Может быть еще чайку, - или: - Давай покурим одну на двоих?..
  Они снова курили и пили чай, и затем Лёлик снова укладывался, долго ногами расправляя одеяло. Наконец полусвет в камере устоялся и Максим, свесивший руку над пакетом, начинал различать свое набухшие вены - чистые и девственные, как армянская невеста. Лезвие тоже стал различать - варварское железо с ржавыми зазубринами. Однако все эти вещи были второстепенной важности, главным же было уяснить очень простую и очень неподдающуюся мысль: 'Неужели все?'
  - Уже? - заелозил задом Лёлик.
  - Подожди, - прошептал Максим таким покойным голосом, какой бывает, пожалуй, только от мысли: 'Неужели все?'...
  И через минуту, когда капли зашелестели пакетом:
  - Уже?
  - Уже, уже...
  Струйки крови, не попадая в пакет, били в стену и перемахивали на пол. В пакет обильно накапало с пальцев и он, с шелестом оседая, поплыл вбок. Максим попридержал его двумя липкими пальцами.
  - Звоню? - с тревогой спросил Лёлик.
  - Подожди еще, - засыпающим голосом ответил Максим.
  - Много крови?
  - Не много...
  Максима принялась одолевать зябкая слабость, то ли действительная, то ли воображаемая, которую он в сердцах поторапливал, как заторможено закрывающийся лифт. Кровь перестала бить и лишь уродливо наворачивалась на руку, немедленно густея.
  - Ая-я-я-яй, я позвоню, - доложил Лёлик, заподозрив неладное, но не позвонил.
  - Нет, - наказал Максим.
  - А я все-таки позвоню, - сказал Лёлик с решимостью, но опять не позвонил.
  Максим промолчал, так как ему приятно было воображать, что у него нет сил говорить, и что 'уже не успеют'. Лёлик подбросил одеяло, посмотрел на Максима и сразу нажал на кнопку звонка у двери. Некто, включивший свет и глянувший в глазок, сказал: 'Ох-ё!' - и убежал, наверное, прятаться. Однако через какое-то очень короткое время в коридоре побежали, распахнули двери и наполнили собой камеру. Максима подняли и хотели поставить на ноги, однако он так перепугался, что решил симулировать кому и на ноги не встал. Один глаз у него закрылся как следует, а другой подглядывал сам собой. Им он глянул на пакет, много ли там крови. Хотелось, чтобы было много, а то было как-то неловко, ведь столько было шума из-за него...
  - Крови-то кот наплакал, - сказал кто-то, видимый по пояс, всем другим видимым по пояс, и Максим с огорчением ощутил, что он бодр и полон сил...
  'Из больницы убегу', подумал он, когда под него подложили носилки. 'Не убегу', подумал он, когда его пристегнули к носилкам наручниками. В больнице, крупном современном медицинском центре, по-ночному безлюдном, заспанный врач пронзила плоть Максима гнутой иглой.
  - Ай-я, блин! - немедленно вышел тот из комы. - А наркоз?!
  - Какой наркоз? - удивилась врач. - Ты себе нанес около сорока порезов, по семь-восемь раз по одному и тому же месту, а иглы боишься. Потерпишь.
  - Врач - хорошая профессия, - сказал Максим. - Когда врач хороший...
  И снова:
  - Ай-я! Суки...
  В арестантском доме его не били, что приятно удивило, а только сняли шнурки и перевили в одиночную камеру. Фельдшер порекомендовала наказать.
  
  ***
  
  Наутро следующего дня, со словами 'на, тока веди себя как положено', Максиму Чуждову дали пакет с сигаретами и шоколадными конфетами, - как оказалась, передача от Марка Соборова. И тотчас, не дав покурить и ранив душу дверным лязгом, его повели на аудиенцию к начальнику арестантского дома.
  Кабинет, куда его привели, был нейтральный, для встреч на ничейной территории, с одним столом и двумя стульями. Начальник сидел под окном и смотрел. Потом кивнул и головой показал, куда сесть. Был он этакий молодец лет сорока пяти, в синем мундире с ветвистыми знаками отличия в петлицах и в высокой фуражке с кокардой, не хуже, чем у адмирала военно-морского флота Советского Союза. Ростом он был не велик, зато хорош в плечах, имел большие, красиво очерченные губы, тонкий длинный нос, и все это при несомненной мужественности лица.
  - Здравствуй, здравствуй, - сказал он торопливым красивым гнусавым голосом, каким некогда было модно разговаривать у бандитов. - Любопытно стало на тебя посмотреть. Стульчик возьми... садись... Вот так... Давненько у нас такого хлопотного жильца не было. Дай, думаю, познакомлюсь. Тебе, наверное, уже сказали, кто я такой, а все равно представлюсь: Маргус Подбережный, директор арестантского дома, КПЗ по-старинке. Кстати, вопрос на засыпку: как думаешь, кто в тюрьме самый главный?
  - Директор КПЗ?
  - А вот и нет! Не угадал! - весело, щелкнув пальцами, отреагировал человек. - Кто же тогда?
  Максим пожал плечами.
  - Заключенный! Кто еще? Не для директора тюрьму строят, а для вас! Не ожидал? Признавайся! То-то! - директор задорно рассмеялся, покраснев. - Только чего ты такой нервный? А?
  Максим промолчал, рассматривая знаки чрезвычайной власти на пагонах. Директор ртом поправил лицо, с которым все было в порядке, постучал по столу пальцем украшенным золотым перстнем с гербом и снял фуражку, только не за козырек, а всей пригоршней за кант, похожий на нимб. Ее он положил на стол кокардой к Максиму и налево пригладил вспотевшие редкие волосы на очень круглой голове:
  - Давай начистоту... Давай? Сразу видно, что ты парень не глупый. У меня на это глаз наметан, не первый день здесь, так сказать, срок мотаю. Я вот думал-думал, но чё-то никак не пойму: в чем трагедия? Ну не пойму и все тут... Отсиди ты свои десять суток, господи ты боже мой, и ступай, кто ж тебя держит, с чистой совестью. С тобой тут, поверь мне, каждый бы местами поменялся.
  - И вы?
  - Что и я? - развел директор руки. - Ах ты... Тьфу! Да я же про заключенных говорю. А ты, я посмотрю, эдакий... Да, да. Плут!
  Директор посмеялся и пальцем нарисовал на столе, какой он из себя плут по его представлению.
  - Молодец, молодец... Ты, ей богу, рыбья кость. Все хочу тебя проглотить и никак, честное слово. В горле встал и ни туда и ни сюда. Молодец, ей богу! У нас тут знаешь, нововведение намечается, ну, Евросоюз и все такое. Мусор теперь сами заключенные должны будут сортировать, куда бумажки, куда пакеты, куда бытовые отходы. Но с тобой этот номер не пройдет, это я вижу. Так ведь? Знаю, знаю...
  Директор хлопнул в пухлые ладоши, щедро улыбаясь, вгляделся в тупое лицо арестованного и, перестав улыбаться, развернул фуражку кокардой к себе.
  - Ты ведь делов натворил, знаешь? - серьезно продолжил он. - Не плохой ведь парень. Думаешь, я не вижу, что неплохой? Вижу: неплохой! Ну, чего ты в самом деле? Из-под конвоя бежать пытался, а это ведь статья... Это не шуточки тебе. То-то. Только знаешь, тут многое от меня зависит, а я этого не хочу, потому как неплохой ты парень!
  Директор задумался, приподнялся на задних ножках стула, и вдруг спрыгнул на все четыре:
  - А мы с тобой вот что сделаем! Кстати, ты передачу получил? Вот видишь! Не полагалась тебе передача. У любого здесь можешь спросить. Друзья твои уговаривали очень, а этот твой маленький в очках - настырный парнишка - до меня добрался. Молодец! Разрешил, куда я денусь? А что это значит? А то, что все мы люди и обо всем можно договориться. Так вот... О чем мы говорили? Ах, да. Ты что, вчера побои в больнице снимал?
  - Послушай, погорячились мужики с тобой, - продолжил он, не дождавшись ответа. - А ты их понять попробуй. Упусти они тебя, что б тогда? Увольнение! А они по десять-пятнадцать лет тут проработали и из-за тебя... У них у всех семьи... Понимаешь?
  Максим подал голос - вздохнул. Ему собственно и прежде было неудобно молчать, однако ничего нельзя было поделать: отчего-то мог только улыбаться. Догадывался, что перед ним заискивает чрезвычайный командир, похожий на адмирала военно-морского флота, который оказался в положении квартирного вора, силящегося подобрать то ключ, то отмычку к двери без замочной скважины. Догадывался, что начальнику не позавидуешь, так как ему необходимо повлиять на идиота, с которым ни тебе обратной связи, ни даже нити разговора. И понадобится же такое... Максим случайно разглядел полное к себе директорское презрение и охотно с этим отношением к себе согласился. Максим, боле того, с надрывом сочувствовал конвоирам, хотел передать им, чтобы не переживали и что правильно сделали, что погорячились...
  - А давай с тобой пакт о ненападении! - сказал начальник то, что получилось выручить из долгих раздумий. - Как сказал, а! 'Пакт о ненападении'. Хорошо ведь сказал! А? Ты ведь не как эти, не урка, не уголовник, с кем не бывает? Давай так: ты нам прощаешь, мы тебе. Годится?
  - Годится.
  - А? Согласен?
  - Ну да...
  - Серьезно?
  - Серьезно, - кивнул Максим. - Мне тут у вас не нравится. Подлое место. Чем сильнее дергаешься, тем хуже запутываешься.
  - Ай да молодец! Как сказал, ты подумай... Хорошо ведь сказал, хоть записывай. Да я и запишу обязательно, потом. Так значит... с побоями-то как?
  - Я не снимал...
  - Как не снимал?
  - Не знаю, как...
  - Что, серьезно не снимал?
  Максим кивнул.
  - Ну, ладно тогда, - другим, не лицедейским уже голосом сказал директор и приговорил по инерции: - Ай да молодец... А дурить больше не станешь? Ну, резаться там и все такое? Нет? Ну, все, уговор дороже денег, да? Иди в камеру... Есть там дежурный? Ну, иди...
  Максим пошел. В своей одиночной камере он первым делом взялся за пакет - передачу от друзей. За один присест он съел все шоколадные конфеты, а все сигареты через шелкового теперь дежурного послал Лёлику. Потом оторвал у своей трикотажной изувеченной кофты рукав, свил из него веревку и, приладив ее к вентиляции, повесился.
  
  Небытие было беспросветным, без снов и без ощущений. Уже потом, как будто очень нескоро, были судороги - бились руки и ноги, над которыми у него не было никакой власти. Зато слушалась голова - ей он убегал от ватки с промозглым нашатырем. Все события до восхождения в петлю казались истертыми воспоминаниями прошлогодней пьянки, которые уже не ранят.
  Убедившись, что он опять существует, 'люди по пояс' пристегнули его к железной ножке лежака и оставили. 'Дурик', на выходе сказала фельдшер, 'Вот дурик'. Максим изловчился, засунул под лежак поролоновый матрац и сам забрался туда же, в уютную темную нору.
  - Свет тебе мешает? Да? - позже вопрошал некто из люка. - А свет мы тебе оставим, понял? Гавнюк...
  Максим зловеще молчал, даже определенно испытывая чувство гордости.
  
  ***
  
  Через двое суток Максима Чуждова за ногу вытащили из его норы и доставили в кабинет, где на месте директора сидела полная каштановая женщина с выражением тюремного капеллана на лице - добренький такой скептицизм.
  - Добрый день. Я - психолог, - сказала она, щелкнула и защелкнула ручку и встряхнула серьгами, похожими на блесну на крупную щуку. - Расскажешь мне что-нибудь о себе?
  - Зачем? - ответил грязный, помятый Максим со слежавшимся лицом и засохшими губами, и все 14 его последующих ответов несильно отличались от этого - 'зачем' да 'почему'.
  Зачем и почему - замечательные слова, кого угодно могущие вывести из себя, за исключением данного психолога. На каждое его 'почему' она отвечала своим 'угу' и сразу что-то записывала с видом, будто думала про себя: 'Да, да, это я и думала' или: 'Это и есть то самое расстройство, о котором говорил профессор Йоххала - не редкость сейчас'. Выходить из себя стал Максим, который не раз пытался посмотреть, что она пишет, на что та, хитренько сощурившись, загибала уголок листа. Когда же ей надоело строить глазки, она переустроилась на стуле, положила грудь на стол, перевернула лист и серьезно так посмотрела:
  - Пойми ты меня, я не обычный психолог, а тюремный. У меня большой опыт общения с заключенными и зависимыми. Ты ничем меня не удивишь. Говори открыто, не бойся.
  - Ага! - весело воскликнул Максим. - Это все меняет! Сто-о-орож!
  - Но я могу помочь...
  - Сто-орож! Блин...
  Максим вдруг замолчал, перегнулся через стол, уронив стул, и заговорил вкрадчиво, как опытный истерик, тут же удивляясь, почему так говорит и зачем так странно себя ведет. Но сейчас его переполняли мстительно злые чувства, ему было очень весело, и хотелось куражиться.
  - Все сказанное мной будет доказательством моего диагноза. Верно? Какая прелесть... Имею право хранить молчание, имею право быть дурак, имею право шевелить левым и правым глазом, имею право носить блестящие предметы по обе стороны груди! - орал он, и его хотели уволочь в камеру, однако он уже передумал.
  - А ты не будешь орать? - нагибаясь к нему, спросил его щуплый дежурный в черной форме.
  - Нет, нет, нет...
  - Оставьте его, пожалуйста, - попросила психолог.
  Максим влюблено на нее уставился, взяв в руки щеки, а психолог закурила.
  - Не возражаешь? - спросила она.
  - Нет, нет, нет... Извините, что у вас на пачке сигарет написано?
  - Где? - она посмотрела. - Кент. Желаешь?
  - Нет, не желаю. А что еще написано?
  - Курение ведет к мучительной смерти, - усмехнулась она.
  - Ая-яй, - посочувствовал Максим. - Есть же нормальные способы покончить с собой.
  - Да? Я не собираюсь кончать с собой...
  - Как же? Там большими буквами написано: мучение и смерть! Это же кошмар что такое. Вы же... Вас никто не любит?
  - Да почему?..
  - Неужели не понимаете? Вы же опасный человек, пожалейте своих зависимых. Скажите, может быть вам помощь нужна? Психиатра! Говорите, не стесняйтесь, у меня большой опыт общения с психами и самоубийцами.
  Затем Максим много говорил, а она покашливала, не записывая.
  - Я все знаю! Я в норе хорошенько подумал! - заявил Максим, но в последующем был нечленоразделен, как то: - Когда взрослеешь, жизнь почкуется на бессмысленное количество сложностей, а на мой взгляд одиноко очень.
  Дальше - хуже: 'Чушь! Жить здорово! Главное отхватить мудрость, а не маразм. Вам-то не кажется, что все угрозы адом транслируются из ада? А! А если тебе везде воняет, то это скорее ты сам насрал. Что так кисло? Работать я не хочу! А-а! Страшно звучит? Да? Правильно: вредный я! (Дальше шепотом) Так грудью встаньте на защиту устоев! Я вас призываю! Долой меня! Паразит - страшное слово! Люди вообще не любят сильнее всего то, что подозревают в себе самих. Очень распространенное расстройство, не так ли? (Криком) Привет профессору Йоххала! Что же вы? Пишите! Слышали: то, что фильмы такие тупые - тоже подлость. Их можно смотреть только на пиратских дисках.
  - Я имею право на все, что могу! - прокричал Максим напоследок и опять удивился, зачем орет...
  Когда Максима за руки волокли по коридору, ему на пути повстречался Лисенко, шедший к следователю. В новой футболке и с новыми румяными щечками, Лисенко сделал вид, что не узнал Максима, несмотря на то, что Максим с ним поздоровался. Лисенко научился сидеть в камере с другими заключенными, которые хорошо умели сидеть в камерах, и такие знакомства, как полоумный Максим, были ему ни к чему. Лисенко это сразу смекнул.
  
  Под нарами Максим сделал много открытий. Например, обнаружил 'колодец' - странное и топкое состояние души, было совершенно неясно, какая от него польза. Главной особенностью пребывания там было обстоятельство, что туда с собой нельзя было взять никакого смысла.
  - Чуждов, суп! - кричали ему из люка, а Максим в своем 'колодце' думал: 'Суп... Чуждов... что у них общего?..' или: 'Как они узнали, где я?'
  Так, например, брошенный ему мяч делал геометрически обоснованные скачки, описывал столь непогрешимую дугу, что с ней невозможно было не согласиться, но намек на то, что мяч всего лишь нужно было поймать, совершенно до него не доходил. На дне колодца было много разных вещей, также напрочь лишенных смысла. Лежала угроза, которой Максим не заметил семь месяцев назад. Она провалилась в колодец, пока он сомневался, настоящая она или нет. Подвернулся намек годичной давности, когда шестнадцатилетняя девочка посмотрела по телевизору рекламу противозачаточных средств и сказала с подарочным согласием во взгляде: 'Эти очень хорошие'. 'Девушка уже или купила себе свои таблетки, предположил Максим, или нет. Это истинна'...
  Все то время, что Максим был не в колодце, он недоумевал, по местам раскладывая старый смысл. Мозг у него был расстроен, точно пианино в детской, случалось даже подводила автоматика и Максим строго следил, регулярно ли он дышит. В эти минуты он думал, что не сможет ходить, поскольку не получалось вспомнить свою походку. Курьезом казалась необходимость жевать и глотать разные вещи. Вспоминал, не больно ли говорить. Говорил: 'Да, даа!' - и сразу удивлялся, откуда это ему известен русский язык. Потом удивлялся, что он есть. Этому он удивлялся дольше всего. Удивлялся, что у него есть пол и признаки личности, тому, что есть вещи и люди, и, наконец, тому, что из вещей можно сделать человека, а из человека вещи...
  
  ***
  
  На мобильный телефон Максима пришло четырнадцать сообщений, большинство из которых было от Тачи, писавшего их со случайных номеров. Последнее его сообщение было таким: 'vso idu tebe iskat!' Было одно сообщение от Ихки: ' Как я рад за тебя, как я рад! Я смеюсь над двухметровыми заборами!'
  В слепящем и холодном дне главным лицом был дядя Игорь - пятидесятилетний брат его покойного отца, высокий светловолосый человек с покатыми плечами, очень вытянутый и невозмутимый. Грязная его машина вся в российских номерах и наклейках была изнутри полна незнакомых запахов.
  Ехали они неполные сутки. Максим не спрашивал куда, а большей частью занимался тем, что радовался, если видел лесную дорогу, не отмеченную на карте навигатора. Его город быстро уходил куда-то вверх и влево приблизительно спиралеобразно. Иногда очень хотелось по-маленькому, но вместо этого он бормотал: 'Вот спасибочки...'
  - Что? - спрашивал дядя Игорь, поворачивая к нему лицо, но не глаза.
  - Нет, нет, нет, я сам с собой говорю... представьте себе...
  Угадывая назревающий у дяди вопрос, Максим своевременно симулировал слабоумие:
  - Вон здание было, грязное... Видели? Там на табличке птица с двумя клювами...
  - Это герб.
  - Это, положим, я знаю. Две головы зачем?
  Олег с минуту думал:
  - Это из Византии. Она тоже, как Россия, была на границе запада и востока. Головы смотрят на разные стороны света.
  Снова была тишина, пока Максим, не сдержавшись, не говорил:
  - Птицы боком видят.
  - Что?
  - Птицы смотрят вот так, - он повернул голову боком и посмотрел одним глазом. - Головы у герба повернуты в разные стороны, а видят они одно и то же.
  Олег вздохнул:
  - Может быть это что-нибудь другое значит, не помню...
  Так и ехали по российским путям сообщения, с гладких шоссе вылетая в раскисшие поля. За окном происходило действо, напоминавшее фильм непонятого художника-неврастеника: низкорослые люди в армейских куртках с воротниками, хмурая тайга в высоковольтных мачтах, таксофон в диком поле, бетонные пространства и монументальные буквы имен вымирающих сел. В городах, мелких и крупных, по всему небу тянулись провода, кабеля и тросы, точно последняя зацепка для безвольно выпадающих в небо пьяненьких, то здесь, то там, неуверенной утиной поступью бредущих восвояси. Максим всматривался в дали, готовый увидеть Лёликовы лагеря, или гадал: 'Сюда, наверное...' - пока под колесами не захрустел щебень и машина по проселочной дороге не въехала во двор двухэтажного дощатого зеленого дома с жестяной крышей.
  - Ну, вот мы и дома, - сказал дядя, вылез из машины и принялся приседать. - Катя, иди встречай... мама дома?
  С крыльца слетела маленькая светловолосая девушка в накинутой на плечи куртке и в громоздких башмаках и бросилась к машине.
  - Вот он мой блондин! - крикнула она, открыла дверь и вытянула на свет смущенного Максима. - Иди сюда, смотреть на тебя буду. Уф, как потемнел! Чего ты так потемнел? Ну, ничего, сойдет и так.
  Она рассмеялась, взъерошила ему волосы и повисла на шее. С ноги у нее с летел незашнурованный башмак и она потянулась за ним, держась за карман штанов Максима. Потом обежала машину, поцеловала отца, открывшего багажник, схватила сумку и побежала в дом с льняной копной на плече и сумкой наперевес.
  - А вещей-то! Вещей-то! Можно подумать он на выходные приехал! Даже и не думай, мы про тебя уже все придумали.
  Вечером все были рады, мучая этим Максима, который чьей-то радостью быть не желал. Тетя Наташа празднично накрыла стол, а Катя потянула Максима в чулан знакомиться с овчаркой с заглаженными ушами и воспаленным вымнем. Овчарка сдержанно порадовалась, потупив свой умный взгляд, подняла пыль хвостом и с разрешения Кати приняла у Максима котлету. Оттуда Катя потянула Максима смотреть его комнату.
  Катя долго что-то повествовала с ногами на кушетке в небольшой комнате во втором этаже. Максим уперся лбом в холодное стекло окна и внимал сразу всем ее словам, ни одного из них не разбирая в отдельности, пока в ее песню не вкрался некоторый разлад:
  - А? Что постараешься?
  - Постараюсь почаще приезжать.
  - Здорово, - сказал он и сделал матовым стекло под носом. - Почему ты будешь уезжать?
  - Я же учусь в городе, разве ты не слушал?
  Максим через стекло покинул теплую комнату и рассеялся над холодной местностью за окном - над крышами подсобных строений, низких домов, над потухающей далью, над комбайном со спущенными колесами, немедленно там замерз до самого сердца и с тоской подумал: 'Тут любви не найдешь'.
  - Все будет хорошо, - сказала Катя. - Знаешь, какое это место летом!
  - Уже хорошо...
  - Что?
  - Я говорю, уже хорошее место, не только летом, только я здесь причем... Революция сюда уже доходила?
  - Какая революция?
  - Октябрьская! Электрификация там, интернетизация...
  - Все тут есть, не выдумывай.
  - А почему уезжаешь, если есть? Школы нет?
  Катя легла на спину и потянула за голову руки:
  - Есть, только мне она не подходит. Ты не знаешь, какой этот год для меня важный, мне ведь поступать, - сказала она и сделалась некрасивой от огорчения. Катя относилась к числу девушек, которых красит юность, в свои же зрелые лета она угрожала стать похожей на морскую свинку, как ее мать. Максиму было сейчас откровенно противно находить свои черты в неказистых, на его взгляд, родственниках, точно они были его нелепой карикатурой и укором. Он не знал, зачем родственникам постоянно требуется сбиваться в кучи и квохтать.
  - Я все знаю, ты не слушай меня... - сказал Максим.
  
  ***
  
  Дни в российской глуши потекли так: Максим затосковал и, наконец, заболел.
  Болезни предшествовали терзания сердечными муками по Анечке с поломанной ногой, к которой прежде всегда был равнодушен. К тому же он теперь страстно любил город, от которого недавно прятал лицо, - всей душей туда рвался, как безутешный призрак на место своего насильственного убийства.
  В одно чудесное утро, какие нередко выпадают по осени, когда уже остуженная природа вдруг наполняется теплом и оранжевым светом, Максим ощутил необычайный прилив сил. Теплая жизненная энергия с ознобом полилась от груди во все члены, как бывает у молодых и впечатлительных натур в такие утра. От томительного переизбытка хотелось до боли выкручивать руки и дрыгать ногами; казалось, можно безо всякого ущерба для себя подпрыгнуть и воткнуться в фанеру потолка, потом согнуть какое-нибудь железо и зашвырнуть за горизонт, за лес высоковольтных мачт. Максим вспомнил, что давно не курил, быстро оделся, нашел спички, подумал, захватил чью-то непрочитанную еще газету и побежал во двор, промолчав на веселую реплику Кати - 'Вырядился-то! ну просто первый парень на деревне'.
  Оступаясь и подворачивая ноги, Максим спешил по замерзшему тракторному следу прочь от дома к ветхому сараю за картофельным полем. Там он отыскал замеченный накануне засыхающий куст конопли и стал его обдирать. Чертыхаясь и посмеиваясь, смастерил из газеты самокрутку, с удовольствием ее оглядел, еще раз послюнявил по всей длине, достал спички и вздрогнул... Из-за угла сарая, хитро пряча морду в сухой траве, за ним наблюдала овчарка.
  - Ага! Шпионишь за мной! - обрадовался Максим, узнав пса. - Ну и черт с тобой! Иди, докладывай, если надо. Ты мне сразу не понравился, подозрительный какой-то... Косишься что-то...
  Максим принялся поджигать самокрутку.
  - А, ты туда дуешь, - сказал он ветру и повернулся в другую сторону.
  Самокрутка обильно задымилась, сильно выгорев с одного края и изнутри по той причине, что была недостаточно плотна. Максим сильно раскашлялся и прослезился.
  - На, затянись! - крикнул он собаке, сплюнув, на что та пригнула уши и ниже залегла в траву - спряталась. - Не хочешь - не надо...
  Он снова затянулся, раскашлялся пуще прежнего, затоптал окурок и заявил:
  - Беспонт! Вот захолустье! Только голова разболелась, - сплюнул еще раз и пошел куролесить, спотыкаясь на кочках.
  Собака, соблюдая дистанцию, на полусогнутых пошла за ним. Солнце скрылось за облако, сильнее подул ветер и стало сыро. Неизвестно на чьей территории Максим погнался за курицей. Курица немедленно ударилась в панику - кудахча и не щадя перьев, она понеслась по задворкам, тщась взлететь. Максим упал, расшибив колено, но схватил ее за лапу. Опасаясь, как бы она его не клюнула или не испачкала, он распахнул клетку с кроликами и запер в нее курицу.
   - Побегала, теперь посидишь! - степенно заявил он, отрясая руки. - А? Как? Ничего, ничего, раньше надо было думать. Что? (приложил ладонь к уху) Не положено! О, боже, какие же вы все вонючие!
  Максим отшатнулся от клетки и, увидев овчарку, вдруг захохотал:
  - Иди, докладывай, кому говорят! Сволочь! - заорал он на нее, пальцем указав ей путь, и вдруг ощутил посторонний вкус во рту и то, как земля сдвинулась влево. Поскольку справа не нашлось, за что уцепиться, Максим сделал три уменьшающихся шага и упал.
  
  Болел он долго и тяжело, с жаром и тошнотой. Возможно, болезнь его была особенной, так сказать нервной, но хорошо лечилась средствами от гриппа. Ко времени выздоровления Кати уже не было дома, и Максим еще долго продолжал притворяться больным, с досадой прислушиваясь к звукам дома - к гудению труб, скрипам и голосам. Морозы мешкать не стали и Максим решил свой побег отложить до весны. Если б Максиму случилось когда-нибудь попасть в лечебницу с недугом или зависимостью, скажем с алкоголизмом, пребывание в которой было бы делом сугубо добровольным, он бы все равно из нее сбежал тайком, бросив вещи.
  
  ***
  
  Супруги Чуждовы сговорились пока не трогать своего одичавшего племянника. Пускай, дескать, поправится да пообвыкнет - ни чем неволить его не хотели, тем более что всего у них покамест было вдоволь.
  Максим, кому требовалось продержаться до весны, преодолел в себе искушение соорудить жилище под кроватью и стал совершать вылазки. Первые его вылазки были кратковременны и носили разведывательный характер. Разведданные были таковы: дядя Олег допоздна пропадал в городе, что радовало; тетя Наташа почти никогда не отсутствовала более двух часов, лишь имея какое-то дело до лошадей неподалеку, что огорчало. За ужином дядя был задумчив и немногословен, что нравилось; тетя без шуток и вопросов есть не могла, что раздражало. Общего стола Максим не полюбил еще и за то, что у обоих его родственников были неприятные пятки с синими жилками и шероховатостями, так как вечером они всегда ужинали в плетеных тапочках на босу ногу. Держал себя в этом доме Максим вполне неприлично, общением с хозяевами тяготился, будто в их обществе в нем начинала угрожающе вибрировать перетянутая струна, а вежливые слова говорить стеснялся. Болея, он заявил, даже не поворачивая головы: 'Да не хочу я бульон, дайте помереть спокойно'
  - И чего они так дичают в Европе? - говаривал дядя Олег, закидывая ногу на ногу и принимаясь поигрывать плетеной тапочкой на пальцах. Это означало, что он в хорошем расположении духа и желает рассуждать.
  - Кто они? - спрашивала супруга и поворачивала к нему голову, забавно кладя ее себе на плечо и изгибая рисованные брови.
  - Славяне.
  - Да ничего они не дичают, с чего ты взял?
  - А я убежден, что дичают! - спрыгивал он обоими тапочками на пол и локтями опирался на стол, готовый доказать. - Положительно дичают! Да. И нисколько не смешно, между прочим. Вот, к примеру, взять хотя бы сербов в начале двадцатого века. Что мы имеем? Да зачем двадцатый век, возьмем сегодня. Ну, хорошо, давай возьмем болгар. Далеко ходить не надо...
  Когда он добирался до того, что считал своим неопровержимым козырем, - 'а ведь именно то, что они шельмовали их варварами, позволяло им прибегать против них к варварским мерам', - он прочно забывал о Максиме.
  Вскоре у Максима прояснились все его крысиные маршруты, заковыристые и не скрипящие, со своими опасными и безопасными отрезками, по которым он перемещался по дому невидимым и мог добыть себе пропитание. Дошло до того, что даже овчарка с полной уверенностью не смогла бы определить, в какой части дома находится их гость. Как любая искушенная крыса в мире хищников, он был наблюдателен и психологичен - узнал привычки и неписаные графики обитателей. Должно быть, тетя Наташа неприятно бы удивилась, узнай она от Максима, что через десять минут она выйдет из дома, а через двенадцать вернется и в обуви на цыпочках проследует в ванную, где забыла телефон.
  Очень скоро Максим обнаружил, что самым безопасным местом в доме была старая библиотека. Это была холодная и большая, в два окна комната, в которую никто не заходил. Укутавшись в плед, он наугад брал книгу и грел ее подмышкой, сидя в большом кресле во множестве жестких покрывал. Если бы кто-нибудь зашел, он бы сказал, что читает, и предъявил бы теплую книгу. Когда же ему, наконец, это опостылело, как рано или поздно делается всем людям в безопасности, он догадался, что можно почитать, и сам сперва удивился такой мысли.
  
  Любовную литературу Максим немедленно возненавидел, поэтому первой его книгой был роман некоего А. Бека о советском авиационном двигателе. Много последующих книг он бросил на первых двух страницах, некоторые - на двух последних. До такой степени он засиделся ночами и днями со своими томами, что, напротив, скорее стал бы теперь прятать книгу, войди кто в библиотеку.
  Максиму показалось занятным, что до него было столько мыслей. Иногда он совершенно не понимал, о чем речь, иногда вдруг на пыльных полках он находил свои собственные мысли, что было в тоже время естественно и вместе с тем совершенно непонятно. Отнимая глаза от книги, он оглушено озирался в помещении, в действительности не видя его, а наблюдая, как ему казалось, время и пространство. Время и пространство приходило в осмысленное движение и исполняло шаг... После этого за ужином Максим ни с кем не разговаривал, а только читал, что было написано на продуктовых упаковках. Тетя Наташа за его спиной театрально недоумевала, смущая мужа.
  Время от времени Максим приходил в благородное отчаяние:
  - О! Какой же я тупой! - и в сердцах терял страницу.
  После этого долго шевелил глазами и, не моргая, глядел в бездну под ногами. В конце концов, своими криками и теплом он разбудил муху, и ему пришлось всю зиму ее кормить.
  Иногда со страниц полнокровных томов к нему обращались великие авторы, величая его на вы, точно близоруко с кем-то его путали, и у Максима возникало ощущение, что он зайцем катится в вагоне первого класса, а ему, усугубляя его обман, угодливый лакей преподносит шампанское за счет компании. И при этом становилось ясно, что этот самый лакей с утроенной злостью будет вытрясать его из поезда на промежуточной станции, если его обман вдруг раскроется.
  В моменты кризиса и тупой боли в затылке, когда семьдесят шестой раз прочитанная строка по-прежнему оставалось недоступной, путешествующая по библиотеке муха вдруг представлялась неразрешимой задачей. Живет себе, так ладно устроенная, думает что-то, выражение морды у нее хитрое... Какой незнакомой казалось она ему, как мало он ее, в сущности, понимал! Вероятно, в эти моменты ему был ровно один шаг, как до просветления, так и до помешательства, и равенство расстояний в обоих направлениях удерживало его от этих крайностей.
  
  С весны на конюшне тети началось обычное здесь оживление. Скопом наезжали любители верховой езды и прочие начинающие обожатели лошадей. Каждое утро Максим действовал со струей воды из шланга и щеткой. Гнедой жеребец, тетин любимец, содрогался всеми мышцами под тонкой кожей и косил на Максима огромным глазом, выражавшим, казалось, ужас.
  - Как же ты воняешь, скотина, - жаловался Максим, которого не спасал респиратор.
  В тот же день он сдуру накормил жеребца мюсли и на следующий день снова накормил, после чего непарнокопытное отказывалось принимать в пищу положенные ей корма. Тетя Наташа держала дознание, так как ее лошади были одним из немногого, к чему она относилась без юмора, однако все безуспешно.
  Максим же решил пока что не уезжать, а пойти осенью в школу. И эта мысль пришла ему на ум, как какая-нибудь шалость с мюсли, то есть без вразумительного понимания, зачем это ему понадобилось. Знал он теперь, по своему мнению, куда больше, чем требуется для основного образования. Может быть, именно поэтому ему захотелось прийти в выпускной класс, продемонстрировать, как много теперь знает без потерянных здесь лет, и через это по-дружески уничижить школу, к которой относился теперь снисходительно.
  
  Конец первой части.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
В.Корн "Артуа.Звезда Горна" С.Бадей "Стремительный полет" О.Лукьянов "Лилис" Е.Гордеева "Закон притяжения" А.Тьма "Клинок Белого Пламени" В.Проскурин "Путь Феникса" Д.Казаков "Путешествие на Запад" В.Гвор "Поражающий фактор" Н.Бульба "Время перемен.Воплощенные" О.Филимонов "Уходя,гасите всех" Е.Никольская "Красавица и ее чудовище" М.Николаева "Фея любви,или Демон в юбке" А.Бобл "Мемория" А.Левицкий "Аномалы" А.Матвеева "Досадный случай" Е.Звездная "Катриона.Принцесса особого назначения" И.Петров "Повелитель войны" О.Демченко "Бремя удачи" А.Орлова "Любовь до гроба" Ю.Зонис "Боевой шлюп Арго" А.Кленов "Игра без правил" В.Поляков "Шаг за грань" О.Верещагин, А.Ефимов "Шаг за грань" А.Мегедь "Серый страж" Е.Белецкая, И.Эльтеррус "Лучшее место на земле" С.Лысак "Капитан Летающей Ведьмы" Ю.Новикова "Путь за грань" С.Гатаулин "Вирус" В.Кувшинов "Лэя" М.Михеев "Охота на невесту" Ю.Иванович "Отец Императоров-5.Демоны обмана"

Как попасть в этoт список

Сайт - "Художники"
Доска об'явлений "Книги"