Марк Соборов рос, точно какая-нибудь принцесса, у черта на куличках - на степенном отшибе древнерусского города в Прибалтике. Большую часть своего детства Марк пронаблюдал, как от дома слева пустовал вечно новый игровой городок из пластмассы и как на черных с жилами липах процветал бирюзовый лишайник. Следующую часть своей жизни Марк настойчиво производил впечатление человека бракованного. Потаенный, дерганный, щекотливый, худощавый и тяжело впечатлительный, он на виду у соседей стеснялся заходить к себе во двор.
Их дом, как Марк с тоской подозревал с ранних лет, этаким угрюмым уродцем с серым шифером и мятым жестяным забором калечил душу бюргерскому району. И нередко случалось в дни полового созревания и во времена отсутствия родителей, когда от стыда перед соседской черепицей, чужими деревцами и газонами, настолько брезгливая гримаса обезображивала его узкое лицо, что иной доброхот мог бы пристрелить подростка единственно из человеколюбия. Спотыкаясь на длинных ногах, Марк принимался укрощать семейную тайгу, однако газонокосилка, с концами заложенная в отцовский ломбард, под натиском его нервов немедленно глохла. Ушибив ее в бак, он минуту избивал двор чем попало. Быстро уставая, это тоже бросал и скрывался на стесненном чердаке, где надолго отдавался покою и компьютерным играм.
Их дощатый дом местами уже обветшал, а местами еще не достроился, местами был холоден, местами жарок; в коридорах во все стороны расхаживал сквозняк. В этом состоянии хозяйства было что-то характерное, мрачно лезшее из безымянных глубин Соборовского рода. По улицам Марк ходил быстро, прямо, глядя прямо себе под ноги (изображение зрящего далеко вдаль Марка смотрелось бы откровенной издевкой). Дома он любил слететь с чердака и по пустяку закатить измотанной матери затяжную истерику с осложнениями. Когда дома был отец, Марк по своей доброй воле с чердака не слезал, и легко оторопевал даже от случайно донесшегося до него голоса, которого трепетал и вместе с тем обожал где-то уже у самого пищевода.
Отец, Сергей Викторович Соборов, владелец мясного рынка и консервного завода, страстно любил своего единственного сына и, время от времени перепиваясь, хотел побеседовать с ним запросто, как на досуге в гараже говорят друг с другом мужики.
- Марку-у-у-уша! - закричал отец на развалистом диване в низкой комнате с изразцовой печью, и назло некормленые псы во дворе подняли на округу душераздирающий вой.
Марк не шел, и Сергей Викторович закряхтел, силясь удержать желание на уме. Поелозил руками по дивану, ища телефон, которым швырнул в супругу - измотанную, преждевременно состарившуюся женщину с выцветшим серым взглядом. Пытаясь встать, потянул за журнальный столик, на котором попадали пустые бутылки и устояли полные. Рассеиваясь, он минуту посмотрел выступление Малинина по телевизору, и даже успел лениво помечтать, что это он сочинил и теперь исполняет этот романс.
- Марина, а Марина! - прокричал он жене, чтобы та нашла телефон, однако после его шуток насчет проституток и угроз запереть ее в гараже, та закрылась в спальне и через силу не шла.
- Марку-у-у-уня! - орал Соборов в потолок, скучая по сыну, и было удивительно, как в столь тщедушном человеке с выдающимися ключицами и несоразмерным кадыком умещался столь густой, столь изнутри сотрясающий голос, при звуке которого людям неустойчивым нестерпимо хотелось строиться. Взвешенно, не проронив ни звука, - не имел склонности раздражаться на вещи, - Соборов встал на четыре ноги и сам сходил за телефоном.
Марк, чтобы не возвышаться над низким отцом, явился ссутуленный, и с нервной мечтой легко отделаться. Отец был сорокапятилетним человеком с узким желчным лицом, желтыми от табака усами и злыми проницательными глазами, выглядел же намного старше своих лет. Тут, к слову, есть искушение предположить, что и мучители вслед за своими жертвами старятся преждевременно. Сергей Викторович сидел нога на ногу в серых штанах от костюма, черном джемпере с воротниками белой рубахи навыпуск и в красном в золотую крапинку галстуке во вкусе господина Путина, петлей висельника ослабленном вокруг шеи. Рука его лежала на спинке дивана, поэтому обреченный куда-то садиться Марк неизбежно попал к нему в объятия. Сладкий дух отцовского одеколона, табак и перегар подействовали на Марка, как нашатырный спирт. Сходу, очевидно не ведая, что говорит, отец заявил сыну поучительно:
- Ты вот давай смотри только, Маркуша, не повторяй моих ошибок: бери себе в жены русскую бабу! Те хоть знают свое место. Думай...
Пока Марк страдал, Сергей Викторович наливал по стаканчику себе и ему, обдумывая, чего бы еще сказать авторитетного, беззвучно смеялся, как бы подтрунивая над робостью сына, в действительности же терялся и раздражался. Своего сына он бы желал не воспитать, а натаскать, чтобы был зол, имел хватку и жилистый характер, однако напирать не смел. Не найдя, что сказать, сказал что попало:
- Сейчас вот как дадим по бабам! Не гуляли еще отец с сыном! Как думаешь? Сначала по моим, потом по твоим. Потом сравним, чьи лучше!
И тут же на штаны пролил себе коньяк, отчасти от того, что не удалось сунуть его сыну. В конце концов, заскучав от такой беседы, отец тяжело вздохнул, отнял от сына руку и положил к себе на колено. Сделался вдруг угрюмым и как будто трезвым. И когда он, помассировав переносицу, ненадолго прикрыл ладонью глаза, Марку на почве нервного расстройства померещилось, что отец украдкой плачет и готов уже зареветь открыто и в голос. И сама только мысль об этом стала отвратительна, как молодой сестре домогательства старого душевнобольного, и его едва не стошнило - тошнота была его основной реакцией на переживания и боль. Марк даже раскаялся, что был несговорчив, но из этого раскаяния вышло лишь крепче замкнуться в себе.
Однако отец не плакал, а был уже достаточно не в своем уме и думал обо всем, о чем привык думать пьяным. 'Во-первых', говорил он рассеянно и сразу забывал, что было 'во-вторых'. Было уже совершенно неясно, зачем и к чему говорил: 'Во-первых, волка бьют не за то, что крал, а за то, что попался', сообщал отец, будто растил потомственного вора с профессиональной совестью. Потом невнятно чем-то хвастался, потом, едва считая, дарил деньги и, наконец, показывал, куда можно идти - на чердак.
***
Сергей Викторович Соборов в дни своих запоев в шляпе с полями и в сером плаще любил обхаживать свои цеха - грязные и шумные помещения с мутными окнами и тухлым духом рыбы. У каждого входа и выхода здесь коробки с консервами образовывали нечто вроде блиндажей, поскольку старое помещение склада отошло под новый цех, а новое перманентно строилось. На скорую постройку не хватало кирпича, а краденый и бывший в употреблении поставлялся нерегулярно и в недостаточном количестве.
Явление хозяина было сегодня сперва слышно, а затем уже видно - он гаркал на бомжа из сторожей, неясно в шутку или же бранясь. И все устарелые орудия производства, к которым в обычные дни никто не питал никакого уважения и не берег, живо обрели своих лукавых рабов. Сергей Викторович энергически прошел упаковочную и сортировочную, проследовал в большой цех, осмотрел оглушительный конвейер, приложился к рычагу, которому вывихнул сустав, но нарочно сегодня не заметил никаких неисправностей. И вдруг ему стал неприятен вид своей доживающей фабрики и разодетых кто во что горазд рабочих, - крепких мужиков и немолодых недобрых грудастых баб, - непонятно зачем терпящих его лицемерное иго и еще как будто носящих на своих лицах след жалкой вины за то, что не они, а он, хозяин, видит свой завод в увядании. Его озадачило, как его обман, так ясно ему самому представившийся в эту секунду, не бросится в глаза им, ведь все так явно, так плохо замаскировано. Он глянул на сильные руки Егорова, проворачивающие слабеющую машину, и вдруг смекнул: а не понимает ли?
В следующее мгновение Соборова остудило в желудке от мутного опасения, сперва точно в шутку, дескать, что если сейчас все они разом осознают свою силу и учинят над ним стадный суд. И вдруг ему живо привиделась нешуточная картина, как преданные ему сапоги рабочих топчут без всякой жалости его лицо, а он почему-то не мужчина, а ребенок, и вот откуда-то взявшаяся покойная мать тщиться его утянуть из-под мощных от труда, почти лошадиных ударов.
Он, встревожившись, неторопливо побрел к выходу, совершенно как в детстве убираясь из темного погреба, когда, не стерпев последнего метра, резво сигал в светлый проем долой от смутных углов. Он достал носовой платок и стал думать, зачем он ему, без нужды высморкался и вдруг обидно оступился уже у самого выхода. Он изо всех сил пнул мешок и резко обернулся к цеху, точно изобличил крадущихся сзади. Зло осмотрел всех из-под шляпы, и, не встретив ни вызова, ни даже взгляда, вмиг избавился от небывалого наваждения. И заодно здраво рассудил, что не рабочие привиделись ему сапоги, а он же сам топтал свое лицо, во хмелю своими методами защищаясь от своей же собственной несправедливости...
Новичок на упаковке, принятый накануне и еще не видевший хозяина, с юношеской взволнованностью гадал, обратил ли Виктор Сергеевич внимание на то, как скоро ладится у него дело. Сергей Викторович внимания не обратил - он озадачился мыслью, а не приходит ли на ум кому из старых его тружеников, бывших его коллег, что он не заслуженно занял свое место...
В шлейфе директорского перегара, на зависть молодежи, отложив работу и угомонив машины, из цехов уходили старинные труженики. Все следовали в конторы, где Виктору Сергеевичу не терпелось всех напоить с каверзами, да попытать.
Любил Соборов людей заискивающих. Их он ценил, держал к себе ближе и любил угостить. То были настоящие фавориты. Строптивых и гордых, тем, кому могло взбрести в голову противиться его насмешкам или с некоторой лукавой надеждой рассчитывать выиграть через то княжеское расположение, он на дух не переносил. Таким в его царстве-государстве не было ни места, ни раздолья. Опальных, даже из самых его незаменимых тружеников, на заводе пострадало немало. Стоило лишь кому узреть, как злой серый взгляд хозяина на поверку обращается в малодушный, стоило лишь кому припомнить о былых унижениях и обидах самого Сергея Викторовича, тот делался ему смертным врагом, тому он старался отомстить подло, низко и без сожаления.
Однако никакое пресмыкательство среди трудящихся никогда сколько-нибудь щедро оплачено не было, впрочем, как и сам труд. К людям, заработавшим ему его деньги, он был скуп и требователен. Эти у него не жировали. Неожиданно щедр он бывал к людям закоренелым, отпетым и заядлым. К уголовникам, пьяницам и отъявленным всех мастей он питал слабость, охотно с ними сходился и держался запросто, как равный с равными.
Любил он во всей красе, чуть не с цыганами и танцующими медведями, явиться в ином сомнительном сборище, вызывая своей фигурой ажиотаж и переполох. И до хрипоты и бессовестно умельчавшийся над каждой копейкой к получке Сергей Викторович был здесь мот, здесь выказывал небрежение к деньгам самое неслыханное. Здесь его умели принять и не упустить. Хамы мастерски матерились, гоняли в магазин, утаивая сдачу, пивали шампанское и коньяки, вдруг приобретая некоторый даже лоск и выказывая даже манеры со вкусом. И смеялись беззаветно беззубыми ртами и потешались над собой и им. И Сергей Соборов взирал на все это с величавой и неожиданно мечтательной грустью в глазах.
Фокусы с такими людьми он проделывал самые бесшабашные: бывало, соберет свой сброд и прямо в царствие небесное - в ресторан аль иной клуб не для всех. И гнать Собора с его любимцами никто не смел - духу на то не хватало. Платил он щедро, но с такими замашками, что тертые администраторы, бывало, плакали от обиды и от вконец расстроенных нервов. Для своего сброда Сергей Викторович требовал обхождения заискивающего, тотчас же отказываясь платить, если примечал небрежение или же сам, ради пущей забавы, изъявлял такие капризы, что и паше турецкому в голову б не взбрело. И от таких дел, от вида льющегося коньяка, от денег, которых барин не считал, друзья мало-помалу шалели. Деньги вдруг умельчались в их глазах, делались презренными, и то, что удалось утаить или высмешить у Собора, лихо пропивалось со сдачей официанткам и под караоке. Не было больше им ни похмелья, ни промозглого утра в подъезде, а снизошла, ни дать ни взять, манна небесная, сейчас и навсегда. Верить во всякие гадости не было уже ни сил, ни смелости.
Сергей Викторович трезвел крайне неприятно, делался скрытен и мелочен, и его уже ничто более не хмелило. С этого момента все у него происходило по более или менее одинаковому сценарию: несколько часов к ряду он парился в своей бане (других не переносил, так как был брезглив), без жалости к себе хлещась березовым веником. Оттуда прямиком ехал выкупать раздаренное золото, затем бывало, повернет в храм - пожертвовать. Жертвовал же в случае, если заставал лично настоятеля, рыжебородого Мишку, с которым норовил побеседовать в садике у западной стены. Светел и приятен был ему этот простой старик, вечно мерзнущий и развеселый глазами. Беседовали, покуда Соборов не замечал сам, что вполне уже отравил беседу жалобами на безбожников - то на местных бюргеров, кто его денег сторонится как черт ладана, то на бандитов, которые охотно ведут с ним дела, но ни денег, ни дел как таковых с ними не выходит...
***
Паразиты всему прочему предпочитают теплые полупустоты кухни, организма и души.
Деньги вывели Марка Соборова из скучающего пригорода и представили широкой общественности. Волосы его были черные и блестящие, руки длинные, глаза темные, большие и маслянистые, густые брови срастались несколькими волосками на переносице. Он подолгу молчал, криво улыбался направо и никогда не переставал чего-то стесняться, неясно чего, что в общей сложности и было его характером.
К описываемому времени вокруг него уже сновало сообщество, которое, пользуясь этим самым характером, вскоре уже нигде его не оставляло. Если он был в конторах отца, его организованно поджидали у всех выходов, чтобы не улизнул. Прогуливая свои уроки, посещали его, назубок заучив его расписание, и дико радовались, когда удавалось искусить его прогулом. Все по пятам ходили за ним к зубному врачу и парикмахеру, из щелей дома зорко чуяли тончайшие настроения семьи и соборовской же колбасой растлили некогда злющих цепных псов - двух овчарок с рваными ушами и белыми шрамами на мордах. Несказанной удачей считалось помогать Марку покупать одежду - тогда ее можно было примерять сразу на себя. Словом, обширные пустоты чердачных помещений, в кои имелся отдельный вход с улицы, стали своего рода рассадником неожиданного заболевания дома, откуда совершались вылазки к холодильнику и в отцовский бар. То были счастливые паразиты, точно на болезнью ослабленном теле, паразитировавшие на семье Соборовых.
Людьми Марк, как таковыми, не тяготился, делал при посторонних все тоже, что делал бы в одиночестве. Скрывать ему тоже было совершенно нечего. Он засыпал и просыпался среди знакомых и незнакомых ему людей на диване и в кресле за компьютером. Они смотрели ему в рот, он же как будто их не замечал. Они знали всю его подноготную, он, случалось, путал их имена. Они угадывали его с первых нот, он обходился с ним шаблонно, как с термитами равного чина, питал их аппетиты, как воспаленная кормилица, и даже нервничал, если было нечем - делался вдруг капризным и привередливым. И столь неподдельно в нем было чувства неудобства в эти минуты, что, в конце концов, он пристрастился обворовывать собственного отца, любившего заначки. Это было настоящее грехопадение! Все были в восторге. К такому замечательному преступлению все желали быть причастны. Оно, как все лукаво смекнули, отдаляло Марка от семьи и подло (а тем крепче) привязывало к ним. Выстраивались посты с дозорами, стерегшие выходы и входы и проезжую часть, вызывались добровольцы с пристрастием обыскивать покои. Рылись в шкафах и ящиках первого этажа, между делом вылавливая откуда-нибудь улики половой жизни родителей и поднимая их на смех.
Общество, в котором имеется избыток хлеба и времени, сильно подвержено политическому развитию. Появились группы и подгруппы, интриги и партийная борьба, главной целью которой было окончательное влияние на Марка Соборова. В конце концов, отпрысков трудящихся и недоедающих стала раздражать своя собственная наглость и подмывать ревность к своей собственной удаче, как ни как на одни голландские ликеры денег уходило больше, чем вмещал совместный бюджет их семей. Однако Марк оставался кроток, яко агнец, и глубоко терпим к окружающей его корысти, что тоже теперь многих раздражало. Даже сытые и пьяные излияния он переносил стойко. Когда били себя в грудь и свою преданность доказывали тем, что выдумывали, как, дескать, Марк вдруг обеднел, как пал на дно, а они всем скопом налетели, скинулись по копейке и вновь сделали его богатым и щедрым, как ему и полагается быть. Только вот смотрел Марк на эти слова взглядом, казавшимся отчего-то раз в сто умнее него самого, так что говорящий начинал чувствовать себя глупо и замолкал. Весь вечер такой выскочка пребывал не в духе, терзаясь: 'Дернул черт, больше всех надо, как будто кто сказал мне что поперек...'
Удивительными бывают взгляды у иных молчунов.
***
Некоторые перемены в нравах Марка произошли, должно быть, по двум причинам - по причине телефонного звонка и Тачи. Отвечал на звонки Марк сам. Этим ограничивалось его личная жизнь. Когда ему звонили, все напряженно подслушивали, желая понимать, о чем речь - так они анализировали риски и возможности. В трубку он говорил 'ну', как заика, поскольку по-другому стеснялся, а беседу вел угрюмо, как любят люди застенчивые.
- Ну, - сказал Марк, сняв трубку настольного телефона, номер которого был широко известен, и все в комнате со скошенным потолком затихли, прислушиваясь.
- Здравствуйте, а Марк дома? - спросила девушка таким голосом, каким разговаривают с родителями.
- Ну, - сказал Марк, и грудастая, малолетняя Катя в кресле подле него подобрала ноги и заметила несовершенство своих ногтей, всегда грязных.
- 'Ну', - передразнила звонившая голосом, каким смеют говорить, только если родителей рядом нет. - Это Янка... Янка, Янка, Янка! Щи-ит! Тебе это имя о чем-нибудь говорит?
Марк осклабился и сильно скрутил телефонный провод, будто желая сделать ему больно. Словом, еле удержался оттого, чтобы не бросить трубку, поскольку это имя говорило ему о многом: Яна на его памяти была рыжей девушкой в складчатой юбке, которая билась у нее при ходьбе, как сердце. У нее были две лукавые, насмешливые подружки, яркая улыбка с мелкими зубами и близорукий взгляд, сосредоточенный на чем-то, недосягаемом для него. Яна казалось взрослой, Яна знала много мужских имен и сильных сердец с их щекотливыми слабостями, порою доступным только легкомысленным женщинам. К слову сказать, наши дурные качества зачастую становятся известны именно дурным людям, охотно нас в них подозревающим.
Марку стало плохо...
- Короче, та еще Янка, - сказала она на его молчание. - Вы дома... Это я вам на всякий случай сообщаю, чтобы вы знали, - Яна, взвизгнув, рассмеялась и быстро побежала из какого-то тесного коридора, отдышалась, оглянулась - везде тупик...
Однако Марк почувствовал, что он учтивый и галантный: способен даже лечь на лужу, чтобы она по нему прошла.
- Я искал твой номер, - сказал он и зажал голову с трубкой между худых колен.
Грудастая Катя укусила себе за большой палец.
- Ну, нашел? - спросила она и посмеялась так, как смеются, когда становиться легко.
- Да, мне Серега дал, не помню, как его... Ёрш...
- Ну и почему не позвонил?
- Стер...
Марк, мало-помалу намотавший весь провод на пальцы, неловко выпрямился, сказав такое, сорвал со стола телефон и оборвал связь. Осознав, что натворил, издал протяжный, страшный звук, как если бы в него воткнули что-либо тупое. Минуту он пытался перекусить провод, затем бегал по комнате, избивая мебель. Малолетняя Катя смотрела на это исподлобья и с презрением и переглядывалась с Васей, посылавшим ей знаки.
Телефон снова зазвонил.
- Прости, я случайно, - сказал Марк.
- Бывает... Слушайте, у вас единственная в городе живая компания. Все - мертвые! Что вы собираетесь делать? Хоть кто-нибудь еще собирается жить, тусить, прожигать молодость? Выбирайтесь в центр, а?..
Марк, уже было всей душей возлюбивший свою живую компанию и простивший Яне ее вы, вдруг решил, что она ему не нравится. Он уже понесся прожигать жизнь, но - о, нелепое проклятье! - у него не было денег. Не было совершенно и безнадежно: отец был трезв и в своей комнате с низким потолком, отрезая его от всех своих заначек. Мгновенно решившись на отцеубийство, и воображая себе, как побежал вниз, скатившись с лестницы, как взял гарпун в гараже, он не помнил, почему передумал и почему сказал:
- Да...
Яна взвизгнула от удовольствия и попрыгала.
- Чуть попозже, - не слыша себя, пообещал Марк...
- А почему не сразу?
- Настроения нет...
Термиты в комнате захихикали. Катя вытянула ножки, изогнулась в кресле и сунула руки в тугие карманы джинсов, криво улыбаясь Васе.
Тут завязалось навязчивое преследование: Яна обещала ему настроение, тот вымаливал часик. Та, в конце концов, весело согласилась, с иронией сказав, что 'посидит тут на бордюрчике, авось ей повезет с его настроением'. Ум Марка помутился и он стал наблюдать образы самые фантастические и беспричинно радостные: веселый вечер с Яной без денег, беседы, шутки, гуляния... Только, подумал он, надо честно признаться. 'Да зачем мне твои деньги! - воображал он ее ответ. - Приди сам'. Шалея, Марк сморщился и быстро-быстро выпалил:
- У меня проблема финансово характера...
Того, что она ему ответила, он не услышал, больно уж потемнело в глазах. Толи 'проблема так проблема', толи просто вздохнула, сказав что-то уже и не ему вовсе. У Марка не достало мужества честно запечатлеть в памяти ее ответ
В Марка вкрались перемены, тут же всех насторожившие. Все чаще было надменное упрямство в лице, а дружбу он стал испытывать так, как если бы с аппетитом вскрывал лягушку: кого-то с неожиданным цинизмом покупал, от кого-то откупался, при этом бессовестно торговался и заключал письменные договора. И у термитов защемило сердце при мысли, что в их ладном друге проявляется отец, - охальный деспот! - в принципе исключающий бескорыстную дружбу.
Ежедневно перепиваясь или накуриваясь с каким-то ожесточением к себе, Марк страшно бледнел, хватался тонкими, длинными пальцами за виски и навзничь рушился на свою обширную кровать. Всем казалось, что ему плохо и что он вот-вот умрет. Не теряя времени, приятели заранее сочиняли лживые и уклончивые показания, потом тихонечко усаживались вокруг и смотрели, что будет дальше. Однако вскоре Марк начинал посмеиваться тоненьким тенорком и кататься по кровати. Все были рады, что страшное миновало и все опять замечательно живут. Когда Марку становилось хорошо, ему хотелось царапаться и кусаться. В этом ему никто не отказывал.
Вместе с новой загородной школой в его жизни завелся Тача - маленький тип, считавшийся дурным обществом за то, что в детстве нюхал бензин, пил с алкашами самогон и был слабым, тщедушным уродом. Его как раз исключали за прогулы и неуспеваемость из школы, куда за прогулы и неуспеваемость определяли Марка. Двух уроков и столько же перемен Таче хватило, чтобы понять, что жить без Марка Соборова он больше не намерен. Хромой и подслеповатый, он с первых дней позволял себе выходки с закоренелыми уже дружками Марка. 'Простите, как вас по батюшке?' - спрашивал он, нагло глядя снизу вверх, а получив ответ, старательно выговаривал: 'Евгений Эдуардович, вы были лишены на сегодня их благосклонности. Не пойти ли вам, например, вон? Заранее благодарю...' Марк при этом с лицом зарывался в оранжевого зайца - не отданный кому-то подарок - и изнемогал от щекотливого, истерического смеха. Его знобило, колотило и тошнило, он ни за кого не мог и не хотел заступиться.
Все, что Тача говорил, делал и чем целиком был, порою становилось так неудобно, так вычурно, так приторно, что Марк быстро от него уставал и даже выталкивал со сценами. Однако не появись тот день-другой, Марк во всем испытывал легкое неудовлетворение и то полое чувство одиночества, которое ничем, кроме Тачи, нельзя было заполнить. Так, к слову, формируется зависимость от героина.
Тачу презирали за бессовестность открыто, а завидовали втайне, подражали, угрожали и били - все понапрасну. Тача вскакивал к Марку на задки мотороллера, прикрикивал: 'Тронулась, моя лошадка!' - и оба, петляя по дорожной разметке, взбирались на дорогу в город, долго еще не теряясь из виду.
Осиротевшие термиты рассаживались у забора, курили, плевали и набирали чьи-то номера, тут же сбрасывая, чтобы им перезвонили.
- Урод...
- Очки, очко и тапочки...
- Паламать бы мотороллер, матороллер, матороллер, - пел свою мысль Вася...
- Я знаю, куда они: на авторынок за шашлыками.
- Ну, вот и беги.
- Да сам беги!
- Тача завтра вам расскажет, где они были и что они ели...
- А сколько у Собора бабок было?
- Да пойдем отсюда, или что думаете, они передумают...
- Ох уж этот мотороллер, матороллер, матороллер...
***
Тача коленом захлопнул холодильник в темной кухне и выронил сыр. Сыр укатился под стол, где у Соборовых хранилась вековая пыль. Сыр он поднял, отряхнул и положил обратно в холодильник. Нутро холодильника на миг осветило его чернявое и вострое, как у Шапокляк, лицо. Потом он открывал кухонные шкафы и близоруко в них всматривался. Пропищала микроволновка, и Тача, с тарелкой в руке и бутербродом во рту, пошел из кухни. Переступив порог, он споткнулся о ковер, о который все спотыкались, и добежал, опережая падение, до самой комнаты с потухающей печью, где беседовали Сергей Викторович с сыном.
- А это еще что? - удивился Сергей Викторович, до этого видевший лишь следы жизнедеятельности термитов, но не их самих, взял со стола очки в тонкой золоченой оправе и стал через них глядеть, не надевая.
Марк прикуси губу и попытался уничтожить Тачу взглядом:
- Это Тача...
- Какой такой Тача? - отчего-то веселея, спросил Сергей Викторович, который и сам уже вполне видел какой такой Тача - маленькое угловатое существо с большими, запотевшими стеклами, в мутной глубине которых, не моргая, сидело два внимательных маленьких глаза. Он, должно быть, входил в то число людей, кто в любую секунду способен потерять все, - совесть, сознание, доверие или штаны, - но только не очки. С таким если и подружатся, такого если, не дай Бог, и полюбят, то непременно постараются от всех как можно дольше его прятать. Ходил тот слегка припадая на одну ногу, точно та была короче другой. Если молчал, то производил впечатление человека решительно недоразвитого. Если начинал говорить, то сразу преображался, и эта неполноценность уходила из области умственного в область духовную, находя свое выражение, пожалуй, в искренней неспособности испытать чувство вины или смутиться.
Тача поставил тарелку на журнальный столик возле порожней бутылки, вернул ей надкусанный бутерброд и, торопливо обтерев о черные джинсы руку, протянул ее Сергею Викторовичу.
- Добрый вечер, Сергей Викторович, - сказал он располагающим голосом, немедленно изумившим хозяина. - Очень рад с вами познакомиться. Большая честь!
Сергей Викторович, вразвалочку сидевший на диване в черном махровом халате поверх белой рубахи, лениво подал ему руку и заулыбался во все зубы. Ничего другого с минуту не мог делать, однако вскоре псевдопьяно махнул головой и неостроумно заметил:
- А ты, Тача, никак проголодался?..
Марк напрягся и весь как будто похудел: вспомнил душный разговор с матерью на тему, что нет ничего постыдного в том, что бы умерить аппетиты друзей, так как это не плохо, что они кушают, а даже молодцы, что кушают, но все-таки прежде всего семья. После этого унижения, он, наказывая мать, с истерикой зарекся ничего никогда больше не есть, и термиты действительно два дня подкармливали его крадеными у него продуктами.
- Не то слово, Сергей Викторович, - сказал Тача и улыбнулся с нахальным обаянием. - До вас пока доберешься - не ближний свет! Зато где еще увидишь такой холодильник? Благодаря вам, Сергей Викторович, я теперь точно знаю, что такое пудинг. Я, можно сказать, жизнь с лучшей стороны увидел, вы не знаете, как я вам за это благодарен. Я своему родному отцу не могу быть так благодарен, как вам.
Марк еще раз попытался уничтожить его взглядом, а Сергей Викторович, чтобы его унять, замахал рукой с расстегнутой манжетой и беззвучно рассмеялся.
- Ты мне, Тача, лучше вот что скажи, - с отмахом кладя руку на колено сына, проговорил Сергей Викторович, - это у тебя что за имя такое? Как тебя мамка-то с папкой прозвали?
- Аркаша Дричук, - сказал Тача, и Сергей Викторович опустил лицо и благодушно заулыбался, очевидно, думая, что Тача - это не так уж и плохо...
Однако Таче не интересно было обсуждать свое имя и он, подбоченившись, объявил:
- Сергей Викторович, я вижу, у вас здесь разговор отца с сыном (тут блеснул предостерегающий взгляд Марка, но срикошетил от стекол). Меня это по-настоящему успокаивает. Вы меня, Сергей Викторович, можете, если посчитаете нужным, избить, но я все равно вам это скажу: вы должны больше разговаривать с Марком...
- Как? - удивился Сергей Викторович.
Марк потупился, исказился в лице и от потерянности чуть было даже не потянулся за отцовским коньяком.
- Вы меня извините, но я должен вам это сказать: мне не нравится, какое плохое влияние друзья оказывают на Марка. Меня все это не может не настораживать!
- Так, так, так... - серьезно проговорил Сергей Викторович, вернул руки себе на колени и с удовольствием взглянул на Марка. - Не понимаю, Тача, чем же так плохо их влияние? А?
- Хотя бы потому плохое, что они вредоносные и корыстные, и какое они могут еще после этого оказывать влияние?
- Погоди, погоди... - замахал рукой Сергей Викторович. - Больно ты прыткий. Вредоносное окружение... (засмеялся и тряхнул головой) Ну и словечки. Во-первых, Тача, ты сам-то как, не вредоносное окружение? Нет? И чего это ты так печешься? А? - откидываясь на спинку и кладя руки за голову, с лукавинкой спросил он.
- Я - не вредоносное! Позвольте, пожалуйста, закончить. Марк мой самый близкий и преданный друг. Как я могу за него не переживать? Я в каком-то смысле несу за него ответственность. Меня больше всего беспокоит то, что в теперешнем окружении Марка не признается ваш авторитет! Этого я, простите, терпеть не намерен! Они вбивают между вами клин. Я давно собирался с вами, Сергей Викторович, на эту тему поговорить, но теперь я вижу, что не мне вам советы давать! Вы сами все знаете. И я спокоен за Марка. Это наоборот вы нам должны советы на жизни подавать и учить. Чему меня, к примеру, мой батя может научить? - сказал Тача и рассмеялся. - Пилить? Только вы, пожалуйста, не ругайте Марка за коньяк. Он не причем.
- А? Коньяк? - встрепенулся задумавшийся было Сергей Викторович и поднял на выступающего глаза. - Какой такой коньяк?
- Отличный коньяк! Армянский. В баре у вас стоял. Тем, кто взял, я уже отказал от дама... То есть мы с Марком оказали... Марк, то есть, отказал...
Тача замолчал и сладко заулыбался. И тут же:
- Ой, Марк, я тебя умоляю, не смотри на меня так! Лучше убей. Ты ведь не понимаешь, как тебе с отцом повезло. Тебе надо недельку у меня пожить.
Сергей Викторович чему-то своему улыбнулся и спросил с известной хитрецой:
- А ты, Тача, откуда знаешь, что коньяк хороший?
- Сергей Викторович, - произнес Тача голосом, точно собирался разъяснить ребенку истину, которую ему давно следовало бы уже знать. - Неужели вы думаете, я не вижу, какой у вас вкус. Я уже потому знаю, что вещь хорошая, что я видел ее тут у вас.
И оба открыли рты, собираясь сказать, но их оборвал сигнал настольного телефона. Тача, стоявший к нему ближе всего, резво снял трубку:
- Резиденция Соборовых слушает. Да, минуточку... Это вас, - передал он трубку Сергею Викторовичу.
- Да, - сказал Сергей Викторович и помахал обоим юношам, чтобы пошли вон.
На чердаке Марк развизжался и стал избивать Тачу торопливыми шлепками, будто выбивал из него пыль. Тача танцевал, ел бутерброд и показывал стойки из кунг-фу. Марк ушиб руку о ключицу, бросился в истерику под взбесивший его хохот двух незнакомых девиц в углу комнаты, выбился из сил и нахохлился за компьютером. Долгое время он просто глядел и сердито водил курсором, не в состоянии сосредоточиться на игре. Он чувствовал, что его отцу нанесли оскорбление, но был не в силах ни истолковать это, ни доказать...
***
Был у Марка и Тачи еще один друг-товарищ, существо бессмысленное и бесцельное, названное Максимом по фамилии Чуждов. У Марка он занимал деньги и никогда не отдавал, поскольку был по-своему бескорыстным, Тачу призирал и считал существом тупиковым, за что крепко любил, особенно если давно не видел.
Дверь в душный кабак, звякнув, приоткрылась, и трезвеющая компания за круглым столом оглянулась, ожидая, что кто-то войдет. Полуподвальное помещение полнилось мотоциклетными рамами, немецкими касками и бюстами советских вождей, во хмелю и табачном смоге бывшими столь приятными и родными, что им, чокаясь, пообломали носы. От империй, к слову, всегда остается немало мусора. За узким столиком у стены сидел всклокоченный седой старикашка в мятом пиджаке, - в белой горячке бежавший из местного университета доцент, - за пиво обыгрывавший посетителей в шашки. Временами было бы хитрее и проиграть, однако тщеславный был старикан!
За круглым пустым столиком возле доцента спали двое молодых людей: один мелколицый, стриженный под горшок, другой - бледный с короткими русыми волосами, маленьким ртом и большими серыми глазами. Последний и был Максимом Чуждовым. Он внезапно, точно провалился во сне, открыл глаза и схватил стол.
- Ой-ей-ей... - жалостливо сказал он.
Старикан тут же оживился и обеими руками указал ему на шахматную доску, увидел средний палец и театрально откланялся с извинениями, дескать, только не бейте, молодые люди. 'Але-хоп, Ёханна!' - проорал кто-то из соседнего помещения и опять уснул.
- Ой, блин... - проскулил Максим и стал расталкивать соседа. - Чего так хреного?
Сказав это, он встал и зашагал к выходу, будто для того, чтобы его там вырвало.
- Как это гадко! - от души выругался он летней, пасмурной улице, и быстро зашагал прочь от кабака - туда, где темнее ночь.
Гадко ему сейчас было все: то, что старый и пьяный доцент дожил до седины и безумия, а теперь пресмыкается и юродствует, чтобы не обижала молодежь; и, в конце концов, гадок и невыносим был 'черный'.
- Какой все-таки гадкий этот Клоп ...- сказал Максим, далеко отбежав от этого самого Клопа и сев на бордюр его подождать. - Ну что, ты испытываешь удовольствие? - спросил он, когда тот, засыпая и почесываясь, до него дошел.
'Черный' - это такая известная дрянь, которую с любовью варят на своей кухне из мака с помощью растворителя и ангидрида уксусной кислоты. При этом кислый дух, осязаемо стоящий в подъезде, мало-помалу разъедает нервы соседей. Нервы у соседей большей частью не к черту, здоровье расшатанное, а характер трухлявый. Они, стучась в эту гадкую дверь, даже рады, что им долго не открывают, лишь уповают на то, чтобы не рванул газ, - но с чего бы это ему, да ведь? - а если все-таки открывают, теряются, потеют и говорят лишнее с излишней выразительностью. Впрочем, слушают их из-за двери без выражения, потом с неприятной чувственностью в скрипучем голосе извиняются, объясняют, что в квартире ремонт, и признаются в любви...
- Мне первый раз тоже не понравилось, никому не нрави... - проспал окончание слова Копко, усаживаясь на скамейку.
- Ага, молодец, - с раздражением сказал Максим, который раздражался по пустякам или по невнятным причинам: например, если кто-нибудь отвечал не на вопрос, а на мысль, которую за этим вопросом усмотрел. Такого, если не боялся, Максим пытался морально уничтожить. - Слушай, ты когда-нибудь лягушек мучил? - спросил он вдруг располагающим к беседе голосом.
Копко задумался.
- Надувал через соломку что ли? Ну да, как и все. А ты не надувал что ли?
- А вот и нет! Впрочем, не важно. Из тебя бы дрянной человек вышел, если бы мак тебя не нейтрализовал. У него такая миссия. Ты в детстве одну лягуху замучил, а после университета у тебя столько бы возможностей появилось, что ты бы их всех замучил. А теперь погляди на себя! Чудо, а не человек! Не коптишь, ничего не производишь, ничего не потребляешь. Нафиг тебе все это надо! Только обществу вредишь. А общество, это что? Не знаешь? Это болезнь такая. Так что ты почти что антибиотик.
- Странный ты какой-то... - сказал Копко и поежился на своей скамейке, точно озяб.
Паша Копко был маленький, всем надоевший наркоман, который если зачем-нибудь и скажет, что завязал, то это будет старым, совершенно не смешным уже анекдотом. Его тайной мечтой было сделать всех такими же наркоманами, как он сам, чтобы ни у кого более не было повода его презирать, с этой целью он полгода обхаживал Максима и искушал его наркотиками с надежной зависимостью, пока наконец сегодня ему это не удалось. Сидел он смирно, в спортивных вещах разных брендов и с лицом, похожим на тесто на дрожжах, напоминая собой туго набитый маленький мешок. Руки держал в смежном кармане на брюхе, маленькая голова была в капюшоне.
- Ладно, не дуйся, - сказал Макс, вскочил и торопливо закурил - он все делал торопливо, часто на ходу додумывая, зачем торопиться. - Пойдем пошатаемся!
- Я не пойду. Мне домой уже надо...
- А? Почему?
- Мне вставать надо.
- Бог мой, что я слышу... - сказал Максим, удивленно раскинув руки, и вмиг весь пропитался желчью. - Так-то не надо веселить, Клоп! Ну откуда у тебя эти глупости, как у нормальных людей: 'завтра', 'надо', 'должен'? Для чего ты стал тем, кем ты стал? Чтобы у тебя завелись обязанности, что ли? Какой ты, все же, бережливый к себе...
- К черту тебя, Макс, - сказал Копко, тяжело поднял свой мешок и поплелся прочь. - Психованный ты...
Максим сел на скамейку, с раздражением вздохнул, почувствовал под собой теплое пятно от Копко и тут же с него сдвинулся, чуть не заполучив занозу. 'Обиделся, а что я такого сказал?' подумал он, но раздражение уже рассеялось, уступив место чувству одиночества и раскаянию... 'И зачем я такой... злой?..' На минуту накатило прежнее ощущение от мака, похожее на то, как если бы он сидел в тесном и душном скафандре, не снимающемся без посторонней помощи, который был столь тяжел и неудобен, что снять его хотелось немедленно и любой ценой. Например, с разбегу расколов его об угол дома... Тело его было горячим и онемевшим настолько, что мир вокруг себя он совершенно не осязал, будто был каучуковый.
- Гадко как... - проскулил он.
Поскольку другого занятия у него теперь не было, он вспомнил, с каким трепетным чувством, точно у паломника, совершил сегодня набег на огороды. Прошел дождь и маки среди гороха и низких садовых цветов стояли умытые, как живое пламя, в их красоте было что-то телесное. Их терпкий, горьковатый сок на руках напомнил давнее, почти нечаянное и преступное. Только теперь Максим пригнулся и ощупал дырку на новом кроссовке, разодранную о колючую проволоку. За маками он полез, как за невестой, и вообще любил ни к селу ни к городу нарядиться и пойти по дворам этаким именинником. 'А что сегодня за день?' спросят его. 'Вторник', ответит он, если это будет вторник.
Максим закинул голову и посмотрел вверх - туда, где на карнизе третьего этажа горел фонарь, в зеленоватом свете которого пульсировала и мельтешила мошкара. Они пылали, бились о стекло, начинали вдруг хромать и опадали вниз. Будто бы это был не дешевый, экономичный свет, а выход в мир интенсивного счастья, где в вечной праздности самцы вдруг забудут самок, в самках зачахнут материнские спазмы и молодняк от восторга разучится есть и дышать. Максим задержал дыхание и прислушался: казалось, что мошкара пела фонарному свету какой-то сомнамбулический гимн...
Он вдруг подскочил и быстро-быстро пошел оттуда прочь, проделав восемь шагов, развернулся и пошел в другую сторону - к дому.
Выглядел Максим Чуждов всегда крайне прилично: нравился родителям приятелей и девушек, в чьем присутствии изо всех сил страдал, и даже в магазинах за ним большей частью не следили, не боясь, что чего-нибудь стащит. Внешний облик, однако, не обязательно отображает состояние душевное. Есть типы, надевающие на себя бог весть что, прокалывающие хрящи, красящие волосы, а на лбу делающие татуировки, однако если разобраться что к чему, то вполне может статься, что пьяными они за руль не садятся, по кредитам платят исправно, в университете успевают, а на работе прилежны. К тому же своих детей они носят в рюкзаках на животе, как сумчатое...
Глаза у него были большие и серые, навыкате и любопытные. Такие, что если вы в них взглянете, то окажется, что они смотрят на вас, и от смущения тотчас разминетесь. Однако что-то о них вам вспомниться примечательным и вы, тайком взглянув еще раз, еще раз встретитесь с ним взглядом. Нос у него был широкий, но не длинный и без горбинки, рот маленький с тонкой нижней губой и фигурной верхней. Русые его волосы за лето совершенно выгорали.
Длинная улица, на которую он вышел, освещалась такой же длинной бусинкой фонарей, во многих местах прерывающейся. Агонизирующий фонарь делил улицу на два неравных отрезка. Какой-то подлый ветер хлестнул Максима из-за угла, будто поджидал его там, потом пустая пластиковая бутылка мелко и торопливо постукала по асфальту, сопровождая его. В судорожном свете больного фонаря вдруг показался тонкий силуэт девушки, бесцельный и озябший, и Максим отчего-то сразу же повеселел. Девушка то и дело оглядывалась и, похоже, не знала, куда ей идти, вперед или назад. Увидев же приближающегося Максима, твердо решила, что пойдет вперед, причем быстро. И Максим ощутил, во-первых, истошное одиночество, во-вторых, вину перед Копко, несчастным человеком, в-третьих, голод и, в-четвертых, обиду за себя, как будто он был маньяком, преследующим одиноких девушек. Он перебежал улицу и пошел другой стороной, мстя незнакомке. Однако та, заметив перемещение, сама перешла дорогу, перерезав ему путь.
Бутылка, подпрыгивая и стуча, покатилась дальше с таким видом, будто куда-то опаздывала.
- Эй, парнишка... Привет... - сказала девушка и обняла ребра; ее груди уселись ей на руки, как на детские качели. - Я тут малость попала...Ты местный?
- Ага. А ты нет, потому что так бы не спросила...
Рукава ее белой футболки были очень короткие и тонкие ее руки все покрылись гусиной кожей. Был у нее довольно крупный, характерный нос и маленький подбородок, так что какой-нибудь заядлый физиономист с радостью заподозрил бы в ней ухабистый темперамент, с которым она сама не в силах совладать. И то сказать, она действительно была не без причуды: вдруг ни с того, ни с сего рассмеялась, когда Максим дал ей свою шерстенную кофту с бренчащим замочком, и обеими руками закрыла рот. Потом спросила, вытаскивая свои черные крашеные волосы из-за ворота:
- Вы здесь все такие колючие? - и опять засмеялась, аж взвизгнув.
Когда успокоилась, пошла за ним и рассказала, сколько сочла нужным, про себя: приехала с подружкой из Риги посмотреть город, звали ее Пепсис и было ей двадцать два года.
- И, короче, что-то вроде в историю попала. Вещи потеряла... Подонки одни... - сказала она, осеклась и лукаво усмехнулась, лишь вскользь взглянув на Максима.
На Максима она вообще смотрела вскользь, улепетывая взглядом, и все черты ее лица ходили ходуном, точно не желали, чтобы их рассмотрели. Однако Максим кое-что рассмотрел и даже счел бы ее красивой, если бы не это сочетание черт в области бровей и переносицы, в которое вкралось сходство с Таней Ерехиной - мужеподобным существом, исковеркавшим ему целое лето своими смущающими домогательствами и теперь олицетворявшим собой идеал женской непривлекательности.
- А куда мы идем? - испуганно спросила Пепсис и отстала, сделав два мелких шага назад. На него она посмотрела искоса, широко раскрыв глаза, а выражение стало упрямым и настороженным. С периодичностью приблизительно в секунду на ее лице мелькала улыбка, а головой она поводила из стороны в сторону, как собака, которой охота играть.
- Домой, - ответил он, пожав плечами.
- Где автобусная станция?
- Там, - показал Максим на темный пятиэтажный дом.
Она посмотрела на дом, потом поверх его - везде было темно - и спросила, нагнув голову:
- А с кем ты живешь? С родителями?
- Я с телевизором живу. Только не убеги, а. У меня там ключи в кармане.
На втором этаже в своем подъезде Максим вдруг остановил Пепсис, которую назвал 'Пепси', и шепотом ей сказал:
- Здесь, если надо, можешь визжать.
- Ты здесь живешь?
- Нет. Я там, - сказал он и побежал на третий этаж.
На кухне Максим заваривал чай и делал бутерброды, на пол роняя сыр и кусочки масла. Пепсис сначала долго пропадала в ванной, а потом смирная сидела за столом и под табуреткой прятала свои грязные носки. Чтобы отвлечь внимание от носков, она задавала много вопросов.
- А как ты так один живешь? Где твои родители?
- Нет их.
- Дома нет?
- Их вообще нет, с детства.
- А сколько тебе лет?
- Восемнадцать.
- А-а... - протянула она, обеими руками беря бутерброд. - А чем ты занимаешься? Работаешь?
- Нет.
- Учишься?
- Нет...
- А что делаешь?
- Ничего не делаю.
- Так не бывает. Как ты живешь?
- Спасибо хорошо...
- А все-таки?.. - настаивала она.
-Я - наркоман! Так понятно? Наркоманы, они могут не учиться, не работать и жить без родителей. Им все можно. Понятно? - развернувшись к ней, сказал Максим и носком растер кусочек масла на полу.
- Что? - с вызовом спросил Максим. - Не веришь? Смотри, зрачок в точку!
Он подошел к ней и предъявил глаз, пальцем показав, где смотреть: вот тут, над щекой... Она засмеялась пуще прежнего и стала отстранять его от себя, воротя лицо, точно не давая себя поцеловать.
- Нормальные у тебя глаза, - сказала она и подобрала под себя ноги, обняв их.
Максим взял большой нож и посмотрел в него на отражение глаза.
- Отпустило уже...
- Нет, ты стопудово не наркоман. Я по себе знаю. Если девка блять, она под целочку косить любит... У тебя есть чего-нибудь выпить? Смотри, как замерзла.
Она протянула над столом руки и взяла Максима за запястье: руки были холодные и костлявые. Максим забрал у нее запястье и пошел по всем своим комнатам. Вскоре вернулся и поставил на стол маленькую, пустую почти бутылку водки.
Над самым столом висел зеленый абажур и наполнял кухню мягким светом. Пепсис, выпив водки с чаем, развалилась на столе, подперев голову одной рукой. Другой она ковыряла серебристую этикетку с бутылки.
- А ты внатуре наркоман? - спросила она, своею ветреностью обескураживая Максима.
- Нет... Я хотел бы стать, но я наркотики не перевариваю. Мне хреного от них! Не научились еще наркотики делать, как следует, дерьмо только какое-то...
- Врешь опять? - усомнилась она видимо по привычке никому ни за что не верить. - А где я буду спать? - спросила она и вдруг вскрикнула: - Ай, падла!
- Что еще?
- Ноготь... - проскулила она и взяла палец в рот.
Максим тут же почувствовал себя разбитым и тупым.
- Спать будешь там, в комнате. Там все есть, наверное: кровать, белье. Только я не знаю, где. Будь, как дома, - сказал он, встал и пошел к себе в гостиную, где царил полумрак.
Он с ногами вскочил на продавленный диван и, стоя на нем, стал раздеваться. В сущности жилой в этой комнате была лишь небольшая зона вокруг дивана, где находились на полу и табуретках компьютер, настольная лампа, грязная посуда, ношеная и чистая одежда, книга с картинками и диски. Все остальное имело вид покинутый - Максим туда не ходил. Уже из-под пледа он включил телевизор и под его звуки изготовился уснуть, когда у его изголовья вдруг хрустнула коробка из-под диска. Он вскочил с пледом на голове и увидел, как в комнату прокралась Пепсис.
- Упс, - сказала она, присаживаясь с краюшку дивана, кладя руку на спину Максима и снимая с него плед.
- Что? - спросил он. - Что ты делаешь?
- Ничего, а что?.. - почему-то шепотом ответила она, и на него сильно пахнуло перегаром. - А можно я здесь? У? Там такая холодная комната, как неживая...
Максим почувствовал, как ее рука скользнула вниз по его спине, быстро перевернулся и сел, подобрав ноги.
- Если тебе холодно, я могу дать тебе грелку, - сказал он, глядя на нее с веселым вызовом. - Деду помогала...
- Бу-ука, - сказала она и исполнила резвое движение, попытавшись забраться к нему под плед, однако он выставил оба колена, и Пепсис, отпружинив, грохнулась на пол. Рассмеялась, спрятав лицо, встала и пошла из комнаты. - Ухожу, ухожу... Какой ты еще ребенок.
- Да, - сказал Максим, быстро выключил телевизор и с головой нырнул под плед.
Пепсис потеряла дорогу во внезапной темноте и загремела дверным стеклом, должно быть, промазав мимо выхода. Выругалась, захихикала и уползла...
Максим еще три минуты вспоминал ее кремовые ляжки и черные стринги, перекрученные на бедрах.
Проснулся Максим почти сразу после того, как уснул - выспался, должно быть, в кабаке. Еще полчаса он упрямо отрицал явь, желая, что бы утро перешагнуло через него и ушло своей дорогой, однако пыльный луч из зазора в шторах вот-вот угрожал полыхнуть на ковре. След детской ноги на потолке и дефект побелки сложились в лисью морду. Лисенок всегда возникал при утреннем свете и по своему обыкновению смотрел с укором, как классная руководитель. В кухне, как показалось, стоял еще сигаретный дым.
- Черт побери, - сказал Максим и побежал из дома.
В маленькой продуктовой лавке по соседству он, чтобы спросить свое, терпеливо ждал, пока разбредутся покупатели. Когда через двадцать минут все разошлись, он, несколько перегибаясь через прилавок, обратился к старушке в шерстяном жилете:
- Скажите, что едят женщины по утрам?
- Какие женщины? - прошептала она и осмотрелась.
- Молодые с грязными носками...
- А все едят, что и люди, - неприятно повысив голос, ответила она. - Вот, мюсли с ёхуртом возьми.
Максим взял и побежал домой, забежал в подъезд и на первом этаже чуть не сшиб с ног Пепсис.
- А-а! - взвизгнула та и прибилась к стене настолько, насколько это ей позволил висевший у нее за спиной школьный рюкзак Максима.
Она уставилась широко раскрытыми глазами, которые оказались косыми и делали выражение ее лица нечаянным, куда-то хотела еще отступить, но за что-то зацепилась рюкзаком, как смертным грехом на пути в рай.
- Уже уходишь? - спросил Максим. - Я мюсли взял, вы их едите, в роде как...
- Да? - сказала она и глупо посмеялась... - Я думала, ты на работе...
- Я же не работаю...
- Я думала, работаешь...
- Будешь есть мюсли или пойдешь?
- Пойду...
- Ну, иди... Иди!
Она убрала волосы за ухо, выбрала глупое выражение и пошла, бочком обойдя Максима. Еще раз обо что-то зацепилась рюкзаком, который стрельнул лямкой, и выбежала на волю, не прощаясь. Максим схватился за голову, издал придавленное рычание и взбежал на второй этаж, где бросил на коврик пакет с мюсли и йогуртом, позвонил в дверь и поскакал к себе. Дверь он свою основательно запер, припал к ней ухом и с минуту послушал, что за нею делается. Потом запрыгнул под плед, закутался с головой и затих...
Черный новый асфальт у дома весь день зачарованно любовался небом всеми своими лужами. Когда вечером зарделись окна новых районов за рощей, оказалось, что пропал дорогой lap-top, подарок тети, и, должно быть, что-нибудь еще, чего Максим не пожелал выяснять.
***
восемь восьмилетних мальчиков избивали другого восьмилетнего, очень приличного вида с пробором на белой головке, который вертелся, как подшипник, увертываясь от ударов и вопя.