- Бабушка, ну почему ты всегда готовишь суп, который как каша? Разве нужно протирать картошку? Мама вот никогда так не делает.
- Ну, а как же? Это у тебя зубки молодые, а я не могу жевать, мне трудно, зубок-то почти не осталось...
- Нет, бабуля, как хочешь, но я это кушать не буду!
Бабушка тяжело вздыхает, встает и берет в руки тарелку. Коротенькими, шаркающими шажками доходит до плиты и, аккуратно счищая ложкой остатки супа с краев, переливает содержимое тарелки в кастрюльку. Прихватывает крышку длинными черными резинками, набрасывая их на ручки кастрюли и, держа перед собой на прижатых к бокам руках, изрезанных морщинами на дряблой коже, словно великую ценность даже не несет - перемещает кастрюльку в холодильник. Руки у нее трясутся, впрочем, трясутся и губы, по щеке сползает слеза старческой обиды.
- Ну, бабуль, ну не плачь, ну чего ты!
Внук соскакивает со стула, зарывается лицом в старенький, латанный неоднократно передник, обнимая сухонькую старушку.
- Ну, прости, ну я не хотел тебя обидеть, ну, пожалуйста, не плачь!
Она приглаживает растрепанные волосы внука трясущейся рукой. Огромный рыжий кот, лежавший до этого на холодильнике, спрыгивает и начинает тереться о ее ноги, то ли требуя своей доли ласки, то ли успокаивая.
- Что ты, милый, что ты! Я не обижаюсь, что ты... Просто когда вот так о еде - я расстраиваюсь. Вспоминаю всякое... Ты же знаешь, старики такие впечатлительные... Ну, все хорошо, уже все хорошо. Ну? Покажись. Ну вот - и cам ревешь. Ну-ка, хватит, хватит! Садись-ка, киселя попей. Хочешь, расскажу, почему так? Вам в школе такого не рассказывают...
- Расскажи! - последний хлюп носом, и внук забирается на стул.
- Слушай... Я тебе рассказывала про блокаду? Нет? Ах, да, немного рассказывала. Так вот, о еде. Началось все... С чего началось? Не помню я уже, с чего. Наверное с того, что в эвакуацию я не попала. Никто и не верил, что немцы дойдут до Ленинграда. То есть, конечно, верили некоторые - да куда деваться иждивенцам? У кого была какая-то возможность - уезжали. Я пробовала, но куда там. Дочь репрессированного профессора, с фамилией Розенфельд... Как? Ты не знаешь? Вот до чего разводы-то доводят... Да, Розенфельд Аврора Исааковна. Новая фамилия - это от дедушки твоего досталась, мы уже после войны поженились, да это другая история. Отпускала бы тебя мама почаще ко мне - знал бы. В общем, не о том мы сейчас, да... От папы мне осталось немного, пара фотографий, где он с дедом, еще ребенком. Сидят такие чинные, перед домом. Хорошо, что в квартире коммунальной жить разрешили, после его ареста, и в Ленинграде, а не на сто первом километре. Или плохо - как посмотреть. Жили мы тогда у Мальцевского рынка, это тот, что сейчас Некрасовский. Старый-то рынок сгорел, сейчас там новый построен. Большой такой дом, прямо рядом с рынком и стоит. Маленькая комнатка у нас была с мамой, соседей пятнадцать человек, но жили с ними душа в душу. Почти все были рабочими или из семей осужденных за антисоветскую деятельность. Как папа мой. Папенька умер, как мама думала, где-то в Сибири. Последнее письмо привез какой-то знакомый, рискуя жизнью, папа в письме написал, что с ним посылает, только фамилии там не написал. Папеньке ведь без права переписки дали десять лет. Как знакомый письмо провез - не знаю. Маменька его прятала, я его только после блокады и прочла, когда мамы уже не было.
Да что там... Хорошая у нас квартира была, дружная. Никто ни у кого керосин никогда не воровал... Ну, Настя только изредка возьмет попользоваться примус не спросив, да это и понятно: у нее детей трое было. Все тогда, в блокаду, и умерли, все трое в первый же год...
Бабушка вздыхает, взгляд ее как бы проваливается внутрь, в память, пытаясь рассмотреть лица давно ушедших людей. Слова, обычно проговариваемые ей чуть протяжно, с легкой, почти незаметной, даже чуть игривой, картавинкой, становятся тяжелыми, свинцово-серыми.
- Одного, старшего, ему как тебе было, лет десять, накрыло стеной дома, не успел до бомбоубежища добежать, остальные уже от голода умерли, зимой. Голодали-то страшно, особенно дети. Пайки маленькие, а их еще получить надо... Очередь, бывало, рано утром занимали, затемно еще. Сначала норма была - еще куда ни шло, да и на рынке что-то продавали и меняли у барыг. Потом совсем плохо стало. В первую зиму милиция еще смотрела, людоедов ловили, расстреливали. Потом и совсем перестали. Кто на рынке мясо покупал - никогда не знали, чье оно. Помню, соседка, Валюша, на день рождения себе решила подарок сделать, пошла на рынок, кольцо золотое на холодец сменяла, рынок-то в двух шагах был. Пришла домой, кушать стала. Ну, не все сразу, конечно, аккуратно кушали, понемногу. Вдруг слышим - плачет она навзрыд. А сил-то даже на слезы не было. Пошли к ней - а она у стола сидит, а перед ней на столе ногти лежат. Человеческие. В холодце нашла. Вот так. А еще сосед у нас был, старенький уже, на фронт просился - не взяли, так он в дружину пошел. Он рассказывал: ночью с дежурства шел, смотрит - а во дворе проходном труп лежит, а рядом шевелится кто-то, в темноте и не понять. Он думал - собака, думал попробовать поймать, голод-то он не тетка... Тихонько так подходит - а это пацан лет двенадцати. С ножом. С женщины мертвой мясо срезает. Сосед-то так и застыл на месте... А пацан только его заметил - и говорит: дядя, дядя, не говори никому, а то зарежу, дядя. А не скажешь - я и тебе тут оставлю, отрежу и тут и положу. А сам бочком, бочком и отползает. Старику за ним не угнаться, конечно, он ходил-то с трудом. Так, говорит, и стоял, плакал. Домой пришел - слова сказать не мог толком. Тоже сгинул в первую зиму. А я выжила - повезло мне, молодая еще была, организм сильный, да здоровый. И сменять на продукты было что. Папенька знал ведь, что его арестуют, заранее многое увезли к его сестре. А к тому времени, как и ее арестовали, мы уже все к себе на Мальцевскую перевезли. И бальные платья мамины, и украшения кое-какие, еще от прабабки оставшиеся. Карточки я получала иждивенческие, сначала еще и на маму, пока жива она была. Кстати, вот платья-то меня во вторую зиму от смерти и спасли. Карточки у меня пропали. Я тогда с платьем из шелка на рынок и пошла. С ярко-красным, с оборками. Подходит ко мне девушка, красивая такая и видно, что не голодает, уж больно она была... живая, что ли. От меня-то тогда уже немного оставалось, еле до рынка дошла. А она и спрашивает: платье продаете? Да вот, говорю, меняю. На еду. Понравилось ей платье, вижу. Прикинула к себе, прямо поверх шубки... Шубка у нее богатая была... Две банки тушенки дала, настоящей тушенки, два килограмма хлеба и двести грамм сахара. Не торгуясь. Сама дала. Уж я и боялась с ней в подъезд отходить, слухов- то всяких много ходило, и что обворуют, и убьют. Но пошла, конечно, что оставалось. Все лучше, чем прямо на рынке меняться, у всех на глазах - там-то бандитов и воров куда больше было... Это было богатство. Жизнь. За кусок ткани, сшитый нитками в то, что нельзя было употребить в пищу...
Девушка эта оказалась секретаршей, в Смольном работала. Новогодний бал у них был. Для него она и искала платье. А узнав, что у меня есть еще, она прислала своих подружек - еще двух секретарш. В общем, спасибо Смольному - только из-за их бала я выжила. Считай, одна и выжила из всей квартиры. Одна соседка еще по льду поехала из города. Так и не знаю, спаслась она или нет. Уж больно немцы там злобствовали. Впрочем, кто их знает, почему они город не взяли. Говорят, их на Невском видели, они там на мотоциклах разъезжали. Но может и врут...
Бабушка замолкает, сидя у стола, задумчиво разглаживает на коленях передник. Рыжий кот мурлыкает, пригревшись на коленях у мальчишки, который автоматически почесывает его за ухом. Второклассник, мечтающий стать пионером, и чтобы принимали в "пионеры" на самой "Авроре", он стесняется спросить, почему у бабушки Али такое же имя, как у знаменитого крейсера. Он уже знает, что значит "Революция" и "Ленин". Он знает, что такое "развод" и как перевозят после него диван и стиральную машину в крытом фургоне, и что при этом надо держать кактус, чтобы он не упал с книжной полки, прислоненной к дивану. Он еще не понимает, почему Розенфельд такая фамилия, с которой могут отказать в "эвакуации", по сути, в спасении жизни, он еще не знает, что такое "арестовали", почему после этого нет права на переписку и письма приходится передавать, рискуя жизнью, да и конечно, еще не знает, что значит ею рисковать. Потом, позже, через пару лет, его первая подружка скажет ему, что "евреев не очень любят", и он пойдет расспрашивать маму, кто такие евреи, и получит от нее подзатыльник с пояснением "папашу своего спроси". Объяснит ему про евреев бабушка, та, что с материнской стороны. Конечно, тогда она ему не скажет, что фамилия его деда, ее мужа, который погиб - Хольц. Или Гольц. И сменил он ее, женившись на ней, на бабушке Жене. А еще он узнает, что Аврора - это в первую очередь имя, а потом уже крейсер. Потом, позже, когда уже умрет ставший к старости глухим рыжий кот, и бабушка Аврора ненадолго переживет своего любимца, он будет жалеть о том, что "развод" сопровождается только короткими "свиданиями".
Но все это будет позже, много позже. А пока - рыжий кот греет его колени, а он думает о Авроре...