Николаева Елена Валентиновна : другие произведения.

Две жизни Юзефа Кучински

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Посвящено 200-летию Отечественной войны 1812 года

  
  1-й полк шеволежеров - улан Императорской Гвардии вслед за авангардной кавалерией и двумя корпусами армии выступил из Гжатска в 6-ть утра.
  Эскадрон мерно шел: час шагом, четверть - рысью, час шагом, четверть - рысью, час шагом, четверть - рысью. Привал. Где-то далеко впереди кавалеристы Мюрата теснили по Новой Московской русский арьергард. Слышалась далекая канонада. Гул орудий заставил подобраться и ускорить шаг, до этого устало бредущей по неубранным полям, пехоты корпусов Даву и Нея. Дорога была отдана кавалерии. Сначала Юзефа, едущего сбоку эскадрона, просто занимала картина бегущих по краю дороги солдат. Видимо, отстали от своих взводов, замешкавшись в брошенных крестьянами избах, а теперь, услыша впереди канонаду, во что бы то ни стало, старались догнать своих, чтобы тоже участвовать в бое. Потом Юзеф задумался, машинально следя за белыми пятнами, мелькавшими между ушей конской головы - щетками вахмистровой пегой.
  - Там смерть. А они бегут, как Леонид, защищать Фермопильский проход. Что за причина?
  Он знал вояк, для которых грабеж Москвы - надежда разбогатеть в один день. Но одна ли - эта причина? Кто прав был в давнишних, домашних спорах? Отец или ксендз Август?
  ...Однажды, когда семья Юзефа и приглашенные на ужин офицеры, слушали военные воспоминания старшего Кучински, ксендз Август, непочтительно прервав полковника, заметил со вздохом: " Всякая война портит нравы. Она обещает грабежи. Разбогатеть в один день - мечта ленивого и нетерпеливого. Потому - то люди охотнее переносят тяжести войны, чем земледельческий труд. А, ведь, и он обещает богатство, да только в отдаленном будущем" Замолчал удивленно на пол - слове отец, крючок в маминой руке замер, и руки опустились на неоконченную работу, молодые, румяные гости - офицеры поставили чашки на стол и, в ожидании интересного, начали вертеть головами, поворачиваясь то к отцу, то к ксендзу. Смешавшись от такого внимания, ксендз, закинутой за голову рукой, надвинул на брови парик, поднимая вверх косичку в черной сеточке.
  - А вот, послушаем, к примеру, что сказал о германских воителях великий язычник Тацит: "Мир для них - тяжелое состояние. Они постоянно вздыхают о войне. Ведь на войне они приобретают известность и богатство, поэтому предпочитают сражаться, а не обрабатывать землю". Это нам не сверстно, это все о германских племенах древнейших времен,- отвечал отец, раскуривая трубку, - Нашим солдатам мы обязаны объяснить причины каждой войны. Пусть станет противной духу поляка несправедливая война. В справедливой - мы вправе ожидать от солдат чудес доблести. Доблесть возбуждается патриотизмом". И, удовлетворенно поглядывая на раскрасневшегося, с горящими глазами старшего сына Станислава, продолжил прерванный рассказ воспоминание.
  Мальчишкой Юзеф слушал отца и представлял в мыслях: вот отец во главе отряда несется на гайдамаков. От загнанных лошадей валит пар, всадники, пригнувшись к лошадиным гривам, понукают их шенкелями. Вперед! И врезаются в самую гущу врага. Замелькали уланские сабли перед скуластыми, волосатыми лицами, слепя мрачные глаза гайдамаков. Юные корнеты Четвертински и Кучински рубятся, развернувшись спина к спине. Их сабли не знали отдыха: пронзали, били наотмашь. Только звенели: острие об острие, стремя о стремя. Кони под всадниками храпели, перебирая на месте ногами, толкались и грызли шеи вражьх лошадей. Когда поверженные на землю гайдамаки вздыбились горой, конь отца взвился на дыбы. А всадник, подавшись вперед, уткнулся мокрым лицом в конскую гриву. Только глаза горели над оскаленной конской мордой.
  Рассказы заканчивались, отец умолкал, на голову мальчика ложилась материнская ладонь, дивные образы исчезали. Кружевные манжеты щекотали щеки.
  Глубокая, невозмутимая тишь воцаряется вокруг. Только плети винограда, свисающие с крыши навеса, шелестят, да крылья ночных бабочек трещат над стеклянными колпачками свечек.
  Ксендз неодобрительно, шумно заправился понюшкой табака. Из массивного, под стать гостю, темного дерева кресла, пророкотало: "Реки пролиты шляхетской крови!"
  Отец отвечал: "На то у шляхты и кровь, чтоб проливать! Дорогой ксендз, загляните в свою любимую историю. У каждого народа есть своя потребность, которая и двигает нацию. Видно у нас, это - шляхетская удаль". Ксендз Август шумно вздохнул: "Ох, не погубила бы она державу Собесков!"
  Перешли в дом. Пока молодежь устраивалась за большими столами, не зелеными - ломберными, полковник их не признавал, а за украшенными светлыми узорами местных мастеров, отец проводил детей наверх.
  Денщик полковника, двигаясь на цыпочках, помешав уголья и пригасив огонь в камине, исчез. Отец в неплотно прикрытую дверь еще некоторое время любовался на жену и сыновей. Молодая женщина молилась вслух, Станислав и Юзеф тихонько повторяли за ней. За окном показалась огромная луна, поток серебристого света заполнил комнату. И коленнопреклонные фигурки начали в нем парить, казалось задумавшемуся полковнику. Тяжело было у него на душе. В голове рисовались мрачные картины боя: уланы королевской гвардии и уланы конфедератов, закинув за спины ненужные пики, насмерть рубились друг с другом.
  Раздирается на куски в междуусобицах несчастная Речь Посполитая. Только канцлеру Михаилу Чарторыйскому по силам обуздать враждующие магнатские группировки, усмирить их войска, хоть и с помощью армии Екатерины II. Ум понимает, да нрав шляхтича противится. Но на что не согласишься, чтобы спасти и возродить умирающую державу! Вот какому делу служил полковник кавалерийского российско-польского корпуса. И его друг и покровитель - князь Антоний Четвертински.
  Союзу этих двух родов уже не одна сотня лет. О тех временах остались легенды, голубоватые клинки баторовок на пестрых коврах и темный портрет в бронзовой раме, в который Юзеф вглядывался не мигая, пока на холсте, словно из облака порохового дыма, не начинали медленно проступать благородные черты воина. Меховая шапка с перьями молодецки сдвинута набок. Лоб, собранный морщинками, и глаза шляхтича пристальные и печальные, как у отца.
  В очень давние времена предок Кучински - застянковый шляхтич, не пожелав прозябать в нужде и бесславии, вступил в хоругвь посполитого рушенья и прославил свое имя ратными подвигами. Он был приглашен князем Четвертинским в его магнатное войско, но и у магната служил из чести и по обету, а не за жалование. Пришлось ему защищать Речь Посполитую на юге от Богдана Хмеля, на востоке от Трубецкого, на севере от скандинавов. Умирая от ран, не от старости, завещал сыновьям рыцарскую верность хоругви князя Четвертинского.
  Много героев было и в Коронном войске, и в хоругвиях других магнатов. Отряд Четвертинского прозван был " крыльями славы" Обороны Поточной. Всадники в золотых плащах поверх панцирей ясного железа с Ченстоховской Божьей Матерью на нагрудных знаках, налетавшие на врага точно огромная стая хищных птиц, почуявших кровь. Копья же, выставленные далеко вперед и крылья из орлиных перьев, намертво прикрепленные к спинным доспехам, довершали это сходство. Люди - птицы, несущиеся по полю, да и не по полю вовсе, а по воздуху, земли едва касаясь, - было последним, что видел поверженный враг. Вот что застывало в его стекленеющих глазах...
  От воспоминаний Юзефа отвлек громкий смех Генрика Четвертински. Как и положено капитану на марше, он ехал обочиной, чуть впереди своего дивизиона, то покрикивая на головного направляющего, когда тот увеличивал шаг, то хохотал, болтая с ехавшим бок о бок командиром батальона Вислинского Легиона Ровицки. Но вот, эскадрон улан обогнал колонну поляков-легионеров, бредущих по полю, и Ровицки, придерживая своего коня, прощально махнул обернувшемуся Юзефу рукой. Еще вчера в оставленном жителями Гжатске - приятном городке, напоминающим аккуратными каменными домиками Восточную Пруссию, занимая целый большой дом, друзья, собравшись вместе, курили трубки и до полуночи разговаривали. Обсуждали прибытие Кутузова в русскую армию и скорую баталию. Хохотали, слушая рассказ денщиков о том, как те рыскали по предместьям и нашли барашка, и мародерствующего негра, который оказался поваром казачьего атамана Платова. Когда настал важный момент застолья: денщики подали жаркое, а Генрик вытащил бутылку рома, офицеры заговорили о роли поляков в победах Великой армии в этой кампании. Франек - самый молодой суб-лейтенант их эскадрона, в порыве чувств, расплескивая вино, провозгласил тост в честь возрождения Польши и заздравное ее великому освободителю. "Честь поляка, благодарность и долг потребовали присягнуть французскому Императору на верность! Вот что привело нас в Россию!", - звонким голосом закончил юноша. Лейтенант Владислав Грудзински, самый старый в их эскадроне (если не считать командира эскадрона - барона Козетульского), человек нравственный и религиозный, некоторое время, слушая, согласно кивал головой, а потом, кончив набивать пенковую трубку, возразил розовощекому юноше: " Конечно же, благодаря Наполеону может произойти чудесное воскрешение Речи Посполитой, да и самих поляков, вычеркнутых из народов. Но, разве, то, что мы сейчас делаем - не наше собственное предназначение? Разве, проведя наш несчастный народ через войны, рабство, нравственное разложение и, дав ему вновь возродиться свободным, не указал сам Бог нам - полякам единственный путь: нести славянам свободу! - капитан говорил так спокойно - значительно, как будто знал нечто несомненное, неизвестное остальным, - И разве не написал на знаменах своего легиона первый генерал-поляк Бонапарта Домбровски " Все свободные люди - братья"?
  Потом пели песни Домбровски.
  "Вислу перейдем и Варту, чтоб с народом слиться,
  Показал нам Бонапарте, как с врагами биться".
  Генрик тоже охотно подтягивал: "Еще Польша не погибла, коль живем мы сами", но не стал скрывать от застольной братии своих ожиданий: он жаждал подвигов и славы. Конечно же, во имя Польши и Свободы. Ровицки, после тоста "За Родину!", разоткровенничался: "Я вот, друзья, никогда не знал тоски по Польше. Это все - химерические чувства. Воображение. Видишь какой-нибудь "зелены збочэ" или "захут слоньца" и говоришь себе: "Надо растрогаться". И раскис, как капризная паненка. А Родина у поляков там, где мы - верные ее сыны".
  Юзеф молчал весь вечер, в душе он искал ответа на вопрос: "Почему я здесь? Потому, что здесь, где-то совсем рядом Мария. Неважно где: в Петербурге ли, в Москве ли или в Тамбовском имении мужа. Жизнь без Марии пуста и убога. Это его тайна, которую не знают даже близкие друзья. И с ними Юзефу бывает так одиноко и грустно. Ему досталась горькая любовь, двуликая. С одной стороны: страдание по утрате, маета с грезами во сне, с видениями наяву, стоит только прикрыть глаза... Глаза, волосы, голос, платье - кусочки мозаики, которые из-за прошедших четырех лет никак не сложить в один, целый образ той, последняя встреча с которой произошла на сентябрьском балу в Эрфурте. А с другой стороны, его мучили обида и алчба, жажда найти и наказать виновного.
  Накрапывал дождь, эскадрон шел шагом. Юзеф поднялся на стременах, всматриваясь вдаль.
  Где - то там ехал Император. Покачивание в седле усыпляло. Вспоминался далекий дом и детство.
  ...Своим сыновьям отец прочил тоже военную стезю. Станислав Кучински, благодаря покровительству князя Антония вместе с его старшими сыновьями был отдан в лучший шляхетский корпус. Младшие дети тайно завидовали старшим братьям; подолгу гостюя то у князя, то в кучинском поместье, они играли в войну. Марыня Четвертински, в отличие от своей старшей сестры, - участница всех мальчишеских затей, превращаясь в храброго улана, вслед за мальчишками лезла в самую гущу врага Речи Посполитой - крапиву. Им многое было позволено: в библиотеке пани Кучинской зачитываться французскими романами, в доме князя, затаившись среди гобеленовых цветов и птиц золоченых диванов, слушать жаркие обсуждения взрослыми проекта Конституции. Юные Кучински и Четвертински сговорились тоже посвятить свои жизни возрождению Речи Посполитой.
  Имея опыт военного дела и обладая в совершенстве наездническим мастерством, полковник Кучински, участвовал в реорганизации польской армии в 1772 году. Не забывал улан своего полка, всерьез занимаясь их подготовкой, создавая из буйных природных всадников самую совершенную за всю историю польскую конницу.
  Он и младшего сына к лошадям и верховой езде начал приучать с малых лет.
  Брал в манеж на занятия с рекрутами. Старый конюх вел Юзефа в денник умницы Вятра. Юзеф протискивался к коню, еле дотянувшись до шеи, гладил гнедую шерстку, похлопывал, как учил Матеуш, угощал морковкой. Пока конюх готовил коня к езде и седлал, Юзеф охаживал щеткой бока и хвост Вятра. Из конюшни выводили коня вдвоем. По команде отца "Садись!", Матеуш, кряхтя, поднимал мальчика, чтобы тот смог засунуть ногу в стремя. Вятра в цепочке всадников ставили за головным. Начинали с шага. Юзеф старался изо всех сил, но на весь манеж грохотало отцовское: "Юзеф, ослабь повод! Юзеф, не клюй носом!" Мучения для мальчика начинались, когда переходили на рысь: непросто удержаться на большом седле при бесконечных толчках. Надо ухитриться не сползти на опилки под хохот рекрутов и сочувственное Матеушское: "Ишь, со смеха покатились - не лопнуть бы!", а удержать равновесие. Уже скоро и при езде без стремян, никакая сила не сможет выбить его из седла. Это умение придет, когда он научится чувствовать движение каждой ноги лошади. А пока: "Что за смех подняли!? Это он в шутку сделал - чтоб вам досадить! Вставай, панич". И, по - тихому, Матеушем посылался Игнац за доброй пани. Мама всегда появлялась вовремя. Тогда, когда не отличающийся терпением, полковник начинал выговаривать сыну: "Садись на коня! Отступать негоже. Я из тебя сделаю кавалериста. Не наклоняйся вперед! Не тяни поводья на себя, а то у тебя лошадь голову задирает!"
  Увидя быстро приближающуюся фигурку в темном платье, замолкал, приосанивался. Подхватив широкую юбку в оборках, мама проворно спускалась с холма к манежу. Черные кожаные мужские башмаки не помешали своей легкой хозяйке обогнать намного француженку. Та на бегу щебетала, стараясь обеими руками удержать на своей маленькой головке огромную шелковую шляпу. Все в манеже замерли, только головами поводили, любуясь то шляпой француженки, то тонкой, грациозной фигурой пани Кучинской, ее милым лицом, оттененным кружевной косынкой. И не похоже было, что неудобства жизни в гарнизоне, вдали от поместного изобилия и достатка, вдали от шляхетских балов и развлечений, тяготили ее.
  "Что сие волнение значит, королева моя? В нашей учебе всегда так - упал больно, да встал здорово", - выговаривал отец строго, но глаза смеялись. Обнимал сына, помогая спуститься с коня: "Наше племя, Кучински!"
  Так говорил отец, только когда был доволен сыновьями.
  И мама, гладя потную шею Вятра, наверное, любовалась своими мужчинами.
  - Младший сын - весь в отца.
  И краснела, замечая, что с удовольствием разглядывает мужа. Мужественное лицо. На висках развились от пота волосы и повисли растрепанными прядями. Расстегнутая на груди белая рубаха с маленьким жабо, облепила крепкий торс. Черная лента, стягивающая пучок волос на затылке, прилипла к мокрому батисту. Сильные ноги, затянутые в суконные рейтузы в галунах и шнурах, обличают кавалериста.
  Вятр, фыркая и храпя раздувающимися ноздрями, толкнул головой хозяина, напоминая о себе. Полковник сам, как всегда поставит его в денник, расседлает, пучком соломы разотрет ему спину. Денщик подаст, снятую на время экзерциции, короткую куртку, тоже всю в шнурах и галунах. И пан полковник под руку с женой неспешно будут подниматься по холму к дому. А сзади них мальчик, под монотонный выговор француженки - сторонницы изящного и утонченного, поплетется, сбивая прутиком метелки трав. Он грустит о только что пережитом в манеже странном чувстве: на крутом повороте, сильно отклонившись, помогая движению Вятра, ему стало казаться, что конь и он - это одно, единое...
  Чтобы сбросить дрему, Юзеф поднялся на стременах, стараясь среди мокрых уланских серых плащей, разглядеть тесно скакавшую группу всадников в синих рединготах.
  Впереди своего штаба ехал Император. Выбор серого коня им был сделан сегодня не случайно. Коня звали Моской. На плечи, несмотря на мелкий дождичек, он приказал мамелюку Рустану набросить соболью шубу - "братский" подарок Императора Александра 1807 года. Наполеон готовился к встрече с Москвой.
  Полковой квартирьер указал офицерам эскадрона Юзефа домик для ночевки, недалеко от палаток Главной квартиры.
  Денщики так старались протопить брошенную хозяевами хатку, что от стен повалил пар, а земляной пол и темные лавки вдоль стен влажно заблестели. Легли прямо на полу, на разбросанном сене. Хоть и чувствовалась усталость от дневного перехода, но не давали уснуть клопы. Сжигались понапрасну уксус и веточки алоэ. Когда все тело начало зудеть, а голова от духоты налилась тяжестью, Юзеф ощупью пробрался в сени, открыл дверь и вывалился вместе с клубами пара на улицу. Небо вызвездило, ночная мгла стала прозрачной.
  Дверь за его спиной заскрипела, пахнуло сыростью. Рядом на порожек уселся Генрик. Молча смотрели на бивачные костры и на закутанных в плащи спящих улан. Вот кто-то из них, замерзнув, вскакивает. Задевая руки и ноги лежащих, расталкивает соседей и под их ворчанье укладывается поближе к огню, так что начинают дымиться толстые подошвы сапог. Генрик, чуть посидев, отправился с одним из офицеров караульной службы проверять конюшни, вернее, крестьянские хлева, где теснились уланские кони, а Юзеф вместе с денщиками, почесывающимися и позевывающими, перенесли из избы в ближайшую ригу плащи, суконные чемоданы. Казалось, спать в риге будет и здоровее, и удобнее.
  Юзеф потоптался еще немного по хрусткой, покрытой инеем траве, оглядывая бивак. Догорали костры ближние, а дальние пылали; в их свете черными фигурами застыл гранд - гард у составленных в козлы ружей. Мглистые сумерки полнились звуками. Фыркали по конюшням кони, били гулко копытами землю. Храпели вповалку лежащие люди или тихонько беседовали на французском, польском, немецком, итальянском.
  "Наша армия - что Вавилонская башня", - подумалось Юзефу.
  Еще слышалось, как постреливают вдалеке орудия авангарда.
  Отражением звездного неба сверкали огоньки в окошечках Гридневской почтовой станции, где не спали офицеры штаба. Пестрели тенями от высоких костров стенки полосатых императорских палаток, рядом с которыми, защищая монарший ночлег, бивакировалась гвардия.
  В риге собралась целая компания офицеров. На полу густо расстелили сено, положили на него, у кого оказались, ковры и подушки. Чтобы согреться, Юзеф и Генрик легли спина к спине, навалили на себя сверху старые шинели, а поверх них еще синие, с серебряными галунами вальтрапы, подоткнули под головы вместо подушек леопардовые получепраки. Сняли только размокшие конфедератки и натянули на самые уши глубокие суконные шапки. Это все, не считая, приготовленных специально для Москвы, а сейчас покоящихся в седельных чемоданах, новых мундиров и танцевальных башмаков, что осталось у друзей из личных вещей к этому времени. По приказу Наполеона багажные фургоны и повозки полкового обоза были остановлены где-то под Гжатском, чтобы освободить дорогу артиллерии и санитарным повозкам.
  Все чувствовали, что завтра им предстоит необычный день. И стесняясь волнения духа, рассказывали друг другу вполголоса, давясь собственным смехом, анекдоты о ксендзах и гурале - деревенщине, и хохотали над нераслышанной байкой кто в кулак, кто в полный голос.
  Слова и фразы то ясно слышались, то затихали, словно снегом приглушенные. Мысли смешались, а под сомкнутыми веками всполошные белые хлопья вдруг заходили большим колесом.
  ...Сквозь снег, крутящийся роем белых, лохматых насекомых, светились окна первого этажа дома. У крыльца стояли запряженные сани, мужики в овчинных шапках и бабы в серых сукмянцах, отирая со щек то ли мокрый снег, то ли слезы, укладывали в них чемоданы и сундуки. В столовой отец строго выговаривал что- то своему старшему сыну и его друзьям - двум братьям Четвертинским. Видно было, что те, хоть, с ним и не соглашались, но из почтительности молчали, только глаза горели. Вот один из Четвертинских достал из карманов куртки свернутые бумаги, протянул пану - полковнику. О завтраке забыли, все четверо удалились в отцовский кабинет. Хмуря лицо, ксендз Август расхаживал по столовой взад и вперед, машинально таская двумя пальцами из берестяной тавлинки щепоти табака. Матушка, шурша юбкой, прошла легким шагом через столовую в кабинет отца, неся на подносе серебряный кофейник со спиртовкой. Оставленные за столом, Юзеф и Генрик, макали по очереди гренки в теплую винную подливку, поглядывая с любопытством на закрытую, зеленую дверь.
  Наконец двери кабинета распахнулись. Первым вышел пан Кучински со спокойным лицом, за ним, довольные результатом разговора и собою, Станислав и братья.
  "Во славу Божью, во славу Божью", - с облегчением выдохнул ксендз.
  "Я, не мешкая, следом за вами выеду. Уж очень горяч ваш отец, поеду к нему и сам ему все объясню", - сказал отец. Задумался на мгновение. Братья испытующе уставились в лицо полковника. Но вот он легонько обнял Станислава, склонил голову, и легкая улыбка мелькнула под седыми усами. Юзефу сейчас тоже очень хотелось обнять старшего брата. Но он - не ребенок, а мужчина. И доказательство тому - его посвященность в тайну старших. Он знает, для чего опять уезжает Станислав с братьями Четвертинскими во Францию.
  Когда год назад старшие братья вернулись из своего долгого путешествия, Юзеф и Генрик (время было неспокойное, начальство шляхетского корпуса распустило кадетов по домам) их первое время стеснялись. Время прошло - они сдружились. Уже не казались страшными рассказы старших, а смешными их короткие якобинские куртки, круглые шляпы и стрижки. И золотые перстни с простыми камнями ("Из бастильских развалин", - говорил Станислав) уже никого не удивляли. В доме пана Кучински с его добрым нравом, сыновьям князя легко гостилось, хоть, без спора не бывало обеда. Но только однажды пан Кучински так разобиделся, что спровадил детей князя домой, а все потому, что, споря о польской аристократии, молодежь вдруг заявила, что всего лучше не родиться шляхтичами.
  И вот теперь братья снова уезжали. Улучив момент, когда все суетились с вещами, Станислав ласково притянул к себе братишку. Сели на диван под портретом героического предка.
  - Я горжусь, Юзеф, тем, что участвую в великих событиях. Если бы наш народ обладал мужеством французов. Нам у них учиться надо. Чтобы сохранить Францию и свою независимость, они готовы сражаться с армиями всей Европы!
  Глаза Станислава блестели.
  - Будет, брат, великая война! Не бойся ее, она как потоп - обновит мир. Знамя свободы украсит и дворцы царей, и серал султана, и замки феодалов- тиранов.
  Теперь Станислав смотрел на младшего брата строго, глаза в глаза, и чуть слышно, одними губами проговорил древнюю клятву воинов Обороны Поточны, и услышал в ответ от волнения звонкое: "Смерть или победа!"
  Тут слезы брызнули из глаз Юзефа и, чтобы скрыть свой позор, позабыв о традиционной в польских семьях и обычной для майората почтительности, он прижался мокрым лицом к куртке старшего брата.
  Отец, мать, ксендз Август вышли на крыльцо. По небу разливалась широкая алая полоса. На крыше и деревьях розовел нежным цветом снег.
  Все по очереди обняли уезжающих. Братья натянули на головы чудные, загнутые спереди и сзади фетровые шляпы, запахнули плащи, полезли в сани. Отец крикнул: "Поехали!" Ксендз перекрестил их на дорогу. Важный кучер в картузе и бекеше со шнурами щелкнул бичом, снег под полозьями заскрипел. Тут одинокая ворона с криком взмыла вверх с дороги, а за ней откуда-то целая стая. И покуда сани не превратились в темное пятнышко на дороге, черные птицы все кружили и кружили...
  Денщики с трудом растолкали своих офицеров. Ночной сумрак чуть только поблек, а уж в нем ворошились тени улан. Надо было успеть почистить и накормить лошадей до сигнала "Седлай!". И когда, вместо петушиного крика, утро объявили труба и барабаны, офицеры, одетые и бодрые, кто от умывания из запотевшего ковшика денщика, кто от выпитой кружки обжигающего чая, уже толпились на дороге, ожидая возвращения командиров и адъютантов из штаба полка. Едва те, вернувшись, зачитали приказ, как труба вывела "По коням!" Затрещали с четырех окраин сонного Гриднева барабаны. Построение!
  К полудню канонада усилилась. Холодный ветер вдруг подул и разогнал серый дым. Идущие в колонне уланы Гвардии в солнечном свете увидели сверкающие разноцветными бликами крыши Колоцкого монастыря, кавалерийский бой на Новой Московской, черные колонны русских на равнине.
  Вот-вот должен закончиться бой у села Акиншино. Император продрог, пока следил за ним с колокольни. Где же вестники оттуда? Пока Наполеон прохаживался по монастырскому двору, ударяя хлыстиком лакированные сапожки, пока досадливо отмахивался от советчиков-штабистов, Гвардия, расположившись в самом дворе и вокруг, отдыхала.
  От скуки Юзеф и Генрик, стараясь не попадаться на глаза начальства, уже облазили собор и башни. Теперь грелись на солнышке, сидя на подоконнике низкого домика. Юзеф, задумавшись, на мягком кирпиче фигурного наличника старательно выковыривал набалдашником пистолета вензель "М".
  И в мечтах обращался к своей любимой: "Ах, Марыня, невеста моя! Разве не говорил пан Четвертински моему отцу: "Шляхтич шляхтичу - ровня. Мало, что ли, у магнатов родни среди шляхты? Скольких барышень из своих домов они повыдавали за достойнейших своих друзей. Все мы братья, и отличие лишь в том, у кого какая должность да состояние, а то и другое - дело наживное".
  Если бы восемнадцать лет назад не раскрылась дверь в доме князя Четвертинского, и не вплыла бы в гостиную женщина в шубе колоколом с кукольным белым лицом!? Все было бы по-другому.
  ...Но женщина в дорожном платье появилась. Из огромной медвежьей муфты протянула руку к подносу, что держал сопровождавший ее человек в мокрой одежде. Взяла зеленую рюмку. Гостья оказалась посланницей Императрицы. Не утруждая себя выражением сочувствия горю вдовы, зачитала княгине повеление Екатерины II: "Немедленно доставить младших детей, погибшего от рук взбунтовавшейся черни, князя Четвертинского в Петербург". Бориса Императрица желала определить на военную службу. Девочкам же оказывалась особая честь: быть им фрейлинами самой Екатерины...
  - Марыня, бедная моя!
  Как наяву, перед глазами Юзефа заколыхался черный лес. Конь Юзефа храпит все сильнее. Уже не слушается хлыста, замедляет бег. Остановился. Юноша вглядывается вперед - вот и растворилось в темноте пятнышко - карета, увозящая Марыню. Он бы закричал ей вслед, да перехватило дыхание. Ему было только девять лет, он плакал.
  - Где ты теперь, Марыня?
  Вдруг дверь в братские кельи приоткрылась, и друзей пронизали две льдинки стариковских выцвелых глаз. Юзеф смутился так, что лоб и щеки защипало. Монах все видел. Но тут же смиренно опустил веки, только от уголков глаз заструились лукавые морщинки. Легкая ручка, такая же темная, как платье старика, коснулась руки Юзефа, прикрывающей вырезанный вензель. Слова, произнесенные тогда монахом, показались друзьям странными: "На нужный путь Бог правит".
  После получения Наполеоном хвастливого сообщения от Мюрата, вслед за первым армейским и вторым кавалерийским корпусами, Главная квартира и Генеральный штаб двинулись из Колоцкого.
  Следующие несколько часов Юзеф в составе дежурного эскадрона сопровождал Наполеона в рекогносцировках и к корпусу Богарне, получившему приказ обойти неприятеля с севера, но остановленного русскими егерями.
  Наполеон при всех вымещал свою досаду на пасынке, и никто из генералов не осмеливался ему возразить. Юзеф думал, ощущая в душе неприязнь к бывшему кумиру: "Да, возможно ли, чтобы человек, посылающий других толпами на верную смерть без малейшего сожаления, обладал душевной высотой? Однако все его обожествляют! Считают себя одушевленными служением ему!? От каких бед люди уберегли бы самих себя, если бы могли разобраться в собственных чувствах. Да, он - гений, но душа его - одно огромное желание. Славы! Зачем обманываться - Наполеон не заслужил титул творца. Должны ли мы, вообще, быть ему благодарны за его идеи, которые расшевелили наши страсти и воспламенили их в нас?!"
  Чтобы отвлечься от вида сцены распекания любимого офицерами благородного принца империи, Юзеф старательно занимал себя всякими важными мыслями. "Надо, - думал он, - обязательно вернуть перед боем свои часы. И как это невовремя он поменялся часами с Ровицки?!" Не то, чтобы Юзеф верил в спасительные волшебные свойства вещей, но эти часы служили ему долгие годы и были подарены очень хорошим человеком - старым уланским полковником. И, главное, напоминали молодость и веселые первые годы военной службы.
  Генрик Четвертински и Юзеф Кучински окончили кадетский корпус, оказавшийся после очередного раздела Речи Посполитой на прусской территории. Осенним днем корнеты прибыли в уланский полк прусской кавалерии. Памятный день...
  ...Качнулись древки пик, затрепетали в воздухе синие флюгера. Это караул улан приветствовал вновь прибывших офицеров. Возницам приказано было остановить повозки с походными сундуками и баулами у шлагбаума. По дорожке, посыпанной мелким речным песком мимо деревянных казарм, впрямую поставленных, Юзеф и Генрик проехали к полковому штабу. Спешились. Потоптались у порога, стряхивая дорожную пыль, открыли дверь.
  За большим столом сидело человек тридцать офицеров. Тотчас все они перестали жевать, с любопытством разглядывая вошедших.
  - Что вам угодно?
  С дальнего конца стола на них добродушно смотрел большеголовый и краснолицый старик.
  - Господин полковник! Честь имеем явиться. Корнеты Четвертински и Кучински для несения службы!
  - Проходите, господа! Вы у себя дома.
  Полковой командир считал, что пусть пруссаки педантствуют, придирчивых мелочников не терпел, к офицерам относился по-отечески. Имея сердце благородного шляхтича, князь не считал предательством для Речи Посполитой служение его улан прусской кавалерии. Лично он доказал свою преданность Отчизне многими ранами, полученными при защите свободы Королевства Польского и короля Станислава Августа в мае 1792 года. Князь искренно был убежден, что прислужничество Фридриху-Вильгельму III все же лучше участия в кровавой смуте на Родине. В своем полку он поддерживал традиции магнатного войска: держал открытый стол для офицеров, которые все свое свободное от службы время проводили в его обществе. Так и складывалась полковая семья, полковое товарищество.
  А вечером кадеты, на радостях оттого, что служить им придется среди соотечественников, устроили будущим однополчанам дебютное угощение. Обычный офицерский ужин из куриного супа и битков украсили пенистым Селлери, прихваченным из Варшавы, в бутылках из толстого, темного стекла.
  Общество офицеров за длинным, накрытым белой скатертью, столом напомнило Юзефу отцовские трапезы. Шумели и спорили. Понапрасну старшие старались утихомирить своих товарищей, недаром пруссаки говорили о своих сослуживцах презрительно: "У поляка без спорного слова - не беседа".
  Середина стола шумела:
  - Вы только послушайте, господа, что говорят уланы в моей роте: "Будет война! Используем ее, чтобы восстановить Речь Посполитую!" Понимаете, сейчас, как никогда, мы все чувствуем себя поляками!
  - А у меня Бардах - вахмистр разошелся: собрался поднимать восстание. "Пан поручик, - говорит, - поднимем восстание! В тылу у пруссаков! Захватим форштат и город. Учредим "Халльскую республику!" Не было ли на то, - спрашивает, - приказа генерала Бонапарта? Только б панство-офицерство, - говорит, - не сробело!"
  - Прекратите, господа, я ничего не слышал! То, что вы говорите недостойно благородного человека. Мы пока еще подданные прусского короля.
  - Уйти всем в отставку! Пан полковник, что мы делаем тут для свободы своей Родины? Чины получаем от Берлинского двора?! А добрые поляки бок о бок с французами сражались в Италии со швабами.
  Кто-то с обидой в голосе:
  - Республика у них, десятый год, а генерал Наполеон Бонапарт, будто суверен какой, обзавелся дворцом.
  А середина не успокаивалась:
  - А мои уланы Бонапарта с Костюшко сравнивают!
  - Три с половиной миллиона человек сказали: "Да!", и только восемь тысяч - "Нет!" Теперь он - пожизненный консул!
  - Французы обожают своего консула, да что - французы!? Весь мир им очарован. Даже у королевских советников, у министра рядом с портретом Фридриха Великого, говорят, - портрет "Всехристианнейшего консула"!
  - Еще бы! Его чтят как победителя, после заключения мира в Амьене.
  - Возомнил из себя. Говорят, целыми днями разъезжает по Парижу в золотой карете, а лошадей ведут в поводу разодетые мамелюки.
  - А что нам - полякам от этого мира? Знаете, почему наши братья - герои гогенлинденской битвы, отправлены генералом Бонапартом на далекие острова? Потому что Княжевич потребовал от генерала не примиряться с Австрией, пока та Малую Польшу не освободит.
  - Неправда! Мы должны гордиться нашими легионерами. В Вест-Индии они станут миссионерами нового Евангелия, который называется "Свобода, Равенство, Братство"!
  - Да здравствует "Liberte, Egalite, Fraternite"!
  - А Англия, все-таки, не выполняет условий - не уходит с Мальты. Будет война.
  - Тост за генерала Наполеона Бонапарта!
  - За Речь Посполитую!
  Тосты поочередно были подняты и за каждую вновь созданную генералом республику: за Батавскую, Итальянскую, Гельветическую, Лигурийскую. Потом пили вино за возлюбленных, покинутых ради сражений и славы! И, наконец, тост за всех присутствующих, как исстари заведено: "Возлюбим, братья, друг друга!"...
  Почему так ясно, во всех деталях Юзефу запомнился тот вечер?
  ...Вот они с Генриком вышли на крылечко. Теплынь какая! Присели на ступеньки. Вечереющий воздух пах прелыми травами. Над головами беззвучно колыхалась серой бахромой, свисавшая с навеса, паутина. С утра она дрожала в воздухе серебристыми нитями. А к полудню засугробилась ворохами на задворках казарм, забелила словно снегом поля, что препнули крайнюю улицу их форштата.
  - Ох, Генрик, что - то сердце душу мутит.
  - Молчи, Юзеф, лучше вернемся к товарищам. Не люблю, когда ты вещуешь. Накаркаешь на свою голову.
  - Это, наверное, меня неизвестность томит. Знать бы, как там Станислав и твои братья, избавились бы от заботы.
  В ту самую минуту Станислав и старшие братья Генрика вели польских легионеров в атаку на засевших в колючем кустарнике повстанцев. Пули невидимых, но везде поспевающих туземцев делали свое дело. Среди тех живых, что до устали, преследовали мелькавшие в кустах красные куртки, почти не осталось сильных и здоровых. Желтая лихорадка выкашивала, словно косарь грабками, остатки Дунайского легиона генерала Яблонски.
  А ведь Небо предупреждало поляков, да, видно, те не поняли. Тогда заканчивалось четырехмесячное плавание, и французские корабли неслись мимо зеленых островков, низвергаясь с одной волны, взлетая на другую. А попутный ветер, за долгое плавание из северной Италии не раз сменявшийся бурей, но ни разу не давший опасть парусам, их подгонял. На что смотрела вывалившаяся из трюма толпа легионеров, посланных первым консулом Республики исправлять ошибку комиссаров якобинского Конвента, восемь лет назад поспешивших отменить рабство на островах? На приближающийся берег? Нет. На черных существ, напоминающих безобразных людей, что покачивались в огненных струйках фосфоресцирующей кормовой волны, по грудь высунувшись из воды. Офицеры засуетились в толпе, успокаивая зароптавших, мол, какие же это посланцы ада - всего лишь сирены, возвращающиеся на ночь из океана в реку.
  И вот теперь, превозмогая горячечную слабость, брели они то в тумане первобытного леса, под темным сводом переплетенных ветвей гигантских деревьев, ступая осторожно, не из-за боязни примять ослепительно белую или алую орхидею, а остерегаясь скрытых подо мхом и папоротниками карстовых воронок. То шлепали изъеденными солью сапогами по кишевшей полчищами крабов черной жиже мангровых зарослей. За год ко многому смогли привыкнуть, даже научились распознавать по клубящимся темным облакам приближающийся ураган, и скрываться от него в горных пещерах - обиталищах летучих мышей. Вот только не хватало легионерам умения разглядеть в зарослях пальм и бамбука засаду туземцев, да бодрости, чтобы справиться с уныло - сладостной тоской по Родине.
  Почему вдруг Станиславу, бегущему на правом фланге своей роты, трескотня ружейных выстрелов представилась вдруг скрипом снега на остуженной морозцем дороге? И белые, покатые поля вокруг. Тянет ветер по вершинам пирамидальных тополей. Светлые стволы кренятся, словно бегут чередом вдоль дороги то ли к мглистому пятну далеких гор, то ли к мелькнувшему в окошках шляхетского застенка огоньку. Уже близко. Подняться бы на холм, к кресту на развилке дорог. Вот и он. Ноги, уж, не держат.
  - Здравствуй, родная земля. Я вернулся.
  Наконец - то он дома, и только его пожелтевшее, израненное тело осталось лежать в горах далекого Сан - Доминго...
  В третьем часу ставка остановилась наконец у деревни Валуево. Отсюда хорошо просматривалась бы позиция русских, расположенная амфитеатром на склоне возвышенности за ручьем. Если бы не артиллерия. Особенно досаждали кавалерии Мюрата пушки с редута левого фланга неприятеля. Укрепление русских было странно вынесено от линии их сил, мешало рассмотреть позицию, не позволяло корпусам Наполеона выйти на ровную, удобную местность и перестроиться.
  Вот, по приказу Императора от головы войска выдвинулась дивизия Компана и колоннами подивизионно, искусно держа равнение, направилась в сторону вражеского редута. Все с восторгом и завистью смотрели вслед тем счастливцам, кому выпала честь начать сражение. Кто-то аплодировал уходящим, кто-то, сорвав шапку или кивер с головы и, напялив его на штык, тряс поднятым вверх ружьем. "Как на параде! " - прокричал восторженно, стоящий недалеко от Юзефа, Франек. А колонны компановской дивизии в это время скрылись в кустарнике у ручья. Именно в тот момент, когда взгляды всех обратились на укрепление неприятеля, с холма сверкнули с десяток золотых языков. Следом заструились дымки, которые, сгустившись, заклубились. И повалили голубоватыми шарами в сторону французов. В тот же миг и здесь, и там в показавшейся из оврага колонне, распустились крылья вздыбленной снарядами земли. Незаметная в дыму, отделилась рота вольтижеров и рассыпалась в стрелковую цепь. Началась дуэль с засевшими в кустах и в овраге русскими егерями. Только дивизия остановилась, холм содрогнулся. Со склона скатились дымные глыбы. А в рядах вспыхнули золотые костерки. Белыми ленточками заколыхались парки, собравшись в бело - серо - черные облака, поползли в противоположную, выскочившим из-под них людям в синих колетах, сторону. Теперь по направлению к редуту бежали только два полка, два других начали обходной маневр. Колонны все делились. К деревне Доронино, лежащей в сотне шагов от редута теперь приближается только один батальон.
  "Нет. Суб-лейтенант ошибается. Это не парад. Нет ни театральной показухи, ни прусской шагистики. Все здесь: каждая рота, каждый взвод, каждое движение, каждая душа - все это части одного большого, целого. Все подчинено одному замыслу. Это, скорее, похоже на бал. И первый танец, как тогда в Эрфурте, - польский, завораживающий и воинственный, кажется, уже завершен", - думал Юзеф, наблюдая за маневрами из Гвардейского каре Императора.
  - А теперь время вальса. Однообразные движения в два па. Развертывание колонн в линию, и огонь повзводно, волной перекатывающийся по фронту всего батальона. Сворачивание батальона в колонну. И бросок в штыковую атаку. Только сошлись, и тысяча расшиблась на пары, и в сутолоке закружили друг друга в смертельных объятиях.
  И опять - в колонну. И опять - в линию. Как вальс, все продолжается безумно долго, с прерыванием движения, и с возобновлением его в новом туре.
  Ожила, наконец, и французская артиллерия. Хватит, уж, русским ядрам и картечи поднимать в воздух французские кивера и штыки. Воздух завыл, загудел. Зычный гром, стук, звон, крик - вначале различимые ухом, слились в шумящий гул.
  ...На эрфуртском балу, пока не заиграла музыка, тоже стоял гул. И если бы не блеск тысячи свечей, отраженный в многочисленных зеркалах и брильянтах женщин, зала бы вся погрузилась в сумрак воланов шелкового газа, серого, белого, украшавшего ее...
  У подножия кургана волновалась, искрящаяся иглистыми лучиками, лента ружейного дыма. А сам русский редут закутала свинцово- серая мгла, которая часто тревожилась золотыми всплесками и белыми причудливыми клубами. Она сгущалась и расползалась вверх и в стороны, сливаясь на севере и юге с дымом горевших Шевардина и Доронина. Но и в самом зените неба, и повсюду наволокло туч. И по ним к западу скользило тускло- багровое пятно заходящего солнца.
  ...Светлый бальный зал, подернутый по окраинам темной дымкой газа. Огоньки мишурной тесьмы, вспыхивающие в его складках. И цветочные гирлянды белыми клубами, и белые платья среди военных мундиров.
  "Мазуречка, пане!" А Мария, засмеявшись, хотя глаза светились от слез, ответила: "Мазуречка, пан!" И они понеслись по залу, зрители аплодировали, потому что в далеком сентябре 1808 года на всех великолепных балах, которые давал Наполеон на эрфуртской встрече императоров, чтобы ослепить Александра, не было лучшей исполнительницы мазурки, чем красавица княгиня Мария Антоновна Нарышкина. И, если вначале вся ее натура: и черные ошеломленные глаза, и пылающие румянцем лицо, и тонкие руки, и все нежное тело, едва прикрытое полупрозрачной материей, трепетали в смущении от неожиданной встречи с ним, Юзефом, то постепенно, завороженная французской манерностью кавалера, легкостью, несмотря на крупность тела, его антраша, княгиня успокоилась, легким облачком заскользила по паркету. Им, как самой красивой паре, была отдана середина зала. Он гордился ею как своим самым большим завоеванием. И даже милостиво позволял своему сопернику - Императору Александру любоваться ее радостной податливостью, когда привлекал ее к себе в кратком вихревом объятии. И ни мундир Преображенского полка, богато украшенный золотым шитьем, ни голубая Андреевская лента, ни Георгиевский крест за Аустерлиц не смогли сохранить мужество тому, кто потеряно провожал бесцветными глазами танцующую пару. Александр, забывшись, даже не трудился скрыть свое уродство: выгибал шею и, чуть ли не к губам говорящего генерала, прижимал свое единственное хорошо слышащее ухо. Так важно было для него узнать, что кавалером его фаворитки оказался случайный польский офицер из легкоконников маршала Нея, очутившийся на императорском балу не по приглашению и не для развлечения, а по приказу полкового командира, пополняя собой число танцоров...
  Вот что промелькнуло в памяти Юзефа, пока его глаза следовали за синими колетами. Когда между ними и зелеными колетами русских осталось шагов триста, под шипучую трескотню ружей, в воздухе заколыхались уже две дымовые гирлянды. Но они не слились друг с другом, а, поднявшись высоко, полетели в сторону французской армии, словно летние полосатые облака - вестники дождей. Еще огни сверкали вниз, со склона холма и вверх, от его подножья, но, заглушая слабеющую стрельбу, крепчал человеческий ор.
  И кожей, и всеми внутренностями Юзеф давно уже ощущал особый озноб. Он предшествует тому состоянию, хорошо знакомому людям военным, когда, рассекая налившийся густотой воздух, летишь, подчинившись общему порыву, к ломким теням неприятеля на клубах дыма. И ты опьянен боем, и ты орешь во всю глотку. Пистолеты - в седельных кобурах или, разряженные, болтаются на шнурах под ногами лошади - время клинка!
  А на редуте сейчас сошлись в рукопашной.
  Взвихренный адъютант Даву, подскакав к самому Императору, не слезая с лошади, а только сорвав с головы кольбак, доложил о третьей атаке Шевардинского редута и его взятии.
  В это время ветер скатил дымные клубы с редута, и все увидели на его гребне темные колеты французских вольтижеров и, нависшие над ними, светлые - русских драгунов на лошадях соловой масти.
  Вот светлая волна перекатилась через холм, а темная подалась вниз, назад. Впереди атакующих русских выделялись несколько всадников в длинных черных одеждах, поднявших над собой высоко сверкающие кресты, вместо сабель. Белесоватая мгла на равнине скрыла ретираду французов.
  Юзеф перевел взгляд на Императора. Наполеон развалисто полулежал на расстеленной мамелюком огромной шкуре. Картина Шевардинской баталии так его заняла, что он почти не шевелился; только рука доставала и невольно опускала обратно в кармашек блестящую коробочку с пилюлями. Несмотря на простуду, шляпы на монаршей голове не было. Черный бикорн, единственный в армии одеваемый "по фронту", сейчас валялся на земле, белея, убранным изнутри, тончайшим сатином. Полы шинели раскинуты, из-под фалд конно-егерского мундира вздулся живот.
  Наполеон, как хороший распорядитель танцев, даже не видя происходящего, управлял всем. Мог, не подавляя веселье, свободу и возбуждение каждого участника, заставить любого участвовать в угодных ему фигурах. А маршалы и генералы напоминали Юзефу капельмейстеров, нетерпеливо выжидающих его разрешения, не начинающих без него ни одного па.
  За спиной Императора вьется цепочка блестящих адъютантов. Спешенные, но конские повода в руках. Приказ получен - и уже в седле. На миг вспыхнет золотое шитье ментиков. А конь и всадник уже светлыми тенями растворились в дыму.
  Вокруг редута все двигалось, возмущалось, колебалось. Сам он был скрыт слегка шевелящейся завесой, цвета то черного с просинью, то белого с голубым отливом. Со стороны деревни Шевардино на помощь Компану бежали солдаты Морана; сделав фланговый обход, в тыл 27-й дивизии Неверовского заходила дивизия Фриана. Южнее редута, дивизии корпуса Понятовского, построившись в каре, отстреливались от наседавших фанагорийцев и ахтырских гусар.
  Кажется, подошло время последнего танца - котильона. В нем не может быть строгой композиции, это, скорее, игра из множества фигур. Танцующим, несмотря на свой особый цвет бальных туалетов, разрешается смешиваться и перемешиваться. Или образовать carre.
  ...У них с Марией оказались одинаковые цвета карточек, поэтому им можно было образовать пару. Они двигались в общем promenade, и Мария, повернув к Юзефу бледное лицо, чуть слышно заговорила: "Прошу, родной, забыть меня. Уничтожь мои письма. Я больше не принадлежу самой себе. Моей жизнью, как жизнью древней римлянки, правит долг. Если ты любишь Шиллера, то ты понимаешь, о чем я. Помнишь, в "Прощании Гектора с Андромахой":
  "За богов священную обитель
  Я паду и - Родины спаситель -
  Отойду к далеким берегам!"
  Закусила губу, боясь расплакаться. Совладав с волнением, посмотрела в глаза Юзефа долгим взглядом, желая им договорить то, что нельзя выразить словами...
  Танец - котильон завершает бал. Поэтому самый печальный. Но танцующие чувствуют облегчение, потому что с ним заканчиваются и всякие котильонские неожиданности. Порой неприятные.
  Странный случай приключился с пикинерами Нансути, об атаке которых Юзефу расскажет участник - поляк из бывших вислинцев. Они понеслись в дым на невидимого противника. На картечные залпы русских пушек. На тени вражеских всадников, мелькнувшие в свете ружейных залпов. Как же удивились поляки, когда из темени прямо перед ними выросли безмолвные гиганты, и уланские копья вдруг заскрежетали по металлу невидимых кирас. Оказывается, русская тяжелая кавалерия носила черные кирасы. Легкоконники не были сметены и раздавлены, только благодаря помощи кирасир Сен-Жермена. Они то и закончили Шевардинский бой.
  Освободившись от дежурства, обер-офицеры поехали смотреть место сражения. Ночь была ветреной, холодный дождичек то прекращался, то начинал вновь накрапывать. Зарево горевших в округе деревень освещало холм в руинах, покрытый трупами французов с наружной стороны и трупами русских - с противоположной. И вороватые темные фигуры, обшаривающие мертвые тела. Юзеф, оглянувшись на стон, увидел, приподнимающегося на локтях, раненого русского. По его виду было ясно, что эту ночь ему не пережить. И все же жалость заставила Юзефа сойти с коня, наклониться над грудой холодных тел, пошарив под ними, где посуше, вырвать истрепанные штыками лохмотья. Тугой узел из них подложил за спину раненого. Франек, наблюдавший за своим лейтенантом, сидя в седле, назидательно изрек на французском, обращаясь к русскому офицеру: "Вы проявили упорство глупое, защищая редут, и для себя гибельное. "Раненый повернул белое лицо в ту сторону, где россыпью блистали огни костров русского лагеря. Чтобы не выдать перед французами своей боли, не говорил, не стонал, только зубами поскрежевал. Глотнув водки из протянутой Юзефом фляги, с трудом задвигал челюстями и осклабился вдруг в безалаберно - добродушной улыбке: "Что, господа, генерала Коновницына с арьергардом пропардонили?!"
  "Как Вы понимаете поведение русского раненого? Может быть, он не страшится смерти из-за своей глупости? Всему полку известно, что ум у Вас логичный, ясный и верный. Так объясните же мне, почему русские умирают мужественнее прочих наций? " - допытывался на обратном пути Франек у Владислава Грудзински. Лейтенант, набрав поводья, приостановился, давая возможность остальным офицерам, окружить себя, чтобы ответ был услышан всеми. "Причины бесстрашия на войне названы философами Франции еще в годы правления последнего из династии Капетингов. У старых солдат - вера в свою счастливую Фортуну, столько раз позволившую им ускользнуть от смерти. Добродетель, основанная на предрассудке. У молодых, увы, жадность. Обещайте солдату разграбление города. Он окажется среди тех храбрецов, которые первыми ворвутся на его улицы. Храбрость, взращенная пороком. Вы, Франек, удивляетесь, откуда у русских солдат то спокойствие, с которым раненые встречают смерть? Это же так просто! Чем жизнь несчастливее, тем с меньшим сожалением ее покидают".
  - Пан лейтенант, Вы говорите о солдатах. А офицеры?
  Помолчав, лейтенант Грудзински ответил, но уже без прежней интонации, не налегая на каждое слово, а задумчиво: "Желание счастья сильнее в нас, чем желание жить. А счастье и есть осуществление глубокой страсти. Жажда славы, любовь к Родине... Только великие страсти могут производить великие дела и пренебрегать опасностью, болью, смертью и даже самим небом. А что за страсть прячется под Вашим понятием счастья, это уж Ваше дело!"
  "Моя страсть - это моя месть", - думал Юзеф, без сна лежа на ворохе сена. Он опять вспоминал эрфуртский бал. Властный взгляд русского Императора, брошенный на танцующую с ним Марию. И ее смятение. И другое, далекое... Растерянное Марынино лицо, по-детски приплюснутое к оконному стеклу кареты, увозившей детей князя Четвертинского заложниками в Россию. Для Юзефа, несмотря на его юность, начались тогда скорбные и печальные дни. И только достигнув возраста, когда идеи, образы и чувства образовались и созрели, однажды почувствовал необыкновенное. Пришло ощущение полного вздоха, полноты жизни. Все его существо словно пробудилось простой мыслью о мщении. Как веселила душу новость о скором начале войны. Как не терпелось полететь под французскими Орлами в Россию и наказать грабителей, которые отобрали свободу у его Родины, а у него - Марию.
  Ночью, вернувшиеся из разведки кавалеристы Орнано, ожидая аудиенции у Императора, рассказывали, что, перейдя реку Войну, дошли до впадения Колочи в большую, широкую реку. Из нее - то они и напоили своих уставших лошадей. Услышав результаты рекогносцировки, Император приказал именовать во всех реляциях будущую баталию Битвой при Москве - реке.
  Ждали сражения. Казалось, в гвардии, бивакировавшей вокруг императорских палаток, не было такого человека, который бы не торопил утро. Да и невозможно было устроить ночлег на растоптанном поле. Земля под моросящим дождем превратилась в топь, костры только дымили. Офицеры передавали друг другу слова командующего вторым эскадроном капитана Петра Красински: "Вижу во всей этой мерзости добрый знак! Смотрите-ка на русский лагерь - как пылают костры! Тепло, уютно, и ужин сытный. А мы под горой, в сырой яме. Тут и отступать некуда. Если дрогнем, то погибнем все. Разве это не верный залог победы? Смерть или победа!" Все верили герою Сомо - Сьерры.
  Измучила ночь и Наполеона: то ему вдруг начинало казаться, что количество костров на русской стороне уменьшилось, то откуда-то явственно слышался бой барабанов. Тогда, набросив серый плащ, Наполеон выскакивал из палатки. Часовой с шумом подхватывал лежащее на плече ружье. Император вздрагивал, косясь на вскинутый вверх подбородок деланно - безразличного лица. Прижимал к глазам зрительную трубу. Помокнув несколько минут, возвращался в палатку. Но очень скоро ее полог отбрасывался в сторону, часовой снова шумно брал на караул.
  - Что русские? Не ушли?
  "Счастье вертляво как куртизанка,- шептал еле слышно, протирая платочком мокрые линзы трубы, - После стольких трудов, затрат, потерь и... поворачивать вспять? А где же великая победа? Что будет с моими планами, если эта военная кампания не ознаменуется сегодня - завтра громкой славой!"
  Чем больше супились брови, тем быстрее скользил мокрый шелк по влажным стеклышкам.
  Едва восточная окраина неба засерела, Наполеон в сопровождении Мюрата и нескольких офицеров, спрятав мундиры под кавалерийскими плащами, отправились на рекогносцировку. За ними, чуть поодаль следовали гвардейские егеря и уланы. На Шевардинском холме, положив подзорную трубу на плечо Мюрата, Наполеон обозревал Курганную высоту, Каменку, Семеновские укрепления. Возвращаясь с правого фланга в Валуево, незаметный в тумане для русских аванпостов, постоял против неприятельского центра. Слушал. Егеря постреливали. Тенями мелькали то рядом, то вдалеке казачьи патрули. Наполеона мучили сомнения: "Не уйдут ли? Они потеряли опору своего левого фланга. Им пришлось сделать облический загиб фронта, невыгодный для обороны. Может быть, не ожидая ни рассвета, ни результатов рекогносцировок, атаковать правым крылом? Или совершить глубокий маневр? Смелость моих действий всегда упреждала предусмотрительность людей обыкновенных". Но сейчас врагом командовал Кутузов. Бонапарт не стал бы Наполеоном, если бы не создал новых правил войны. Одно из них: "Иногда осторожность может стать высшим дерзновением". Из всех европейских полководцев только "этот хитрый лис" вызывал опасения Императора. Этот старик, которого адъютанты с трудом усаживали на лошадь, а в седле тотчас засыпающий, своим марш- маневром по Австрии пять недель водил за нос Наполеона, чуть не заставив его признать стратегическое поражение. Вот сейчас поляки Понятовского докладывают, что южный фланг русских слаб. Но, зная, коварность старика, как не предположить, что именно в лесочке у Старой дороги целый корпус русских ждет, когда, начав обход, здесь увязнет половина французской армии. Напрасно генералы с нетерпением заглядывают ему в лицо, с Кутузовым нельзя рисковать, надо ждать, когда рассеется туман, увидеть русские позиции и местность, все продумать и тогда уж принять решение.
  Около полудня в ставку приехали адъютант командующего французской армией в Испании и префект Двора. Первый при опущенном пологе палатки смутно и скорбно доложил Императору о неудачном марше - маневре командующего французской Армии Португалии, о проигранном сражении при Арапилах, о шести тысяч попавших в плен к англичанам. Второй, еще более артистично, чем час назад перед толпой генералов, собравшихся у палатки, изобразил Императору парижские новости и сплетни. Наполеон приказал лакею вынести наружу, на всеобщее обозрение подарок Императрицы - портрет Орленка. А сам, мрачнея все больше, открыл тайный замочек и погрузился в чтение писем министров из портфеля префекта Двора; пока тот, от усталости посеревший после 37-дневного пути, суетился собакой, напавшей на след, вокруг устанавливаемого портрета. В отличие от усачей- гвардейцев, изображение толстого мальчика оставило Императора безучастным. Кроме Франсуа-Жозефа-Шарля у него имелись еще двое сыновей, одного из которых родила любимая женщина. Но детали портрета! Скипетр в одной пухленькой ручке, земной шар - в другой. Глядя на изображение ребенка, Наполеон думал:
  "У меня много сыновей, но носителем моего имени выбран ты! Я должен быть уверен в том, что моя слава не закончится с моим физическим существованием. Я передам ее тебе, ты должен ее сберечь. Потом твой сын, и его сын... Человечеству не обязательно знать твое человеческое имя, и его, и того тоже. Боготворить оно будет Имя - Наполеон ".
  Слушая, доносившиеся снаружи грубоватые восторги гвардейцев по поводу маленького Римского короля, Наполеон рассуждал: "Им не к чему знать последние новости. Велю гонцам держать язык за зубами. Но каковы французы?! Нация легковерных и алчных! Вы презираете Корнеля и Лафонтена, Расина и Вольтера, только потому, что нельзя из их трудов извлечь для себя материальной пользы. Боготворите меня за то, что моя военная жатва для вас прибыльна. Но вот - первые неудачи в Испании! И уже - недовольство своим Императором! Двор шушукается по углам, парижская голытьба вопит на манифестациях! Видно, чтобы мое имя имело долгую славу, нужно создать как Декарт что - то вечное. Но, что скрывать от самого себя. Я не сделал переворота в военном искусстве. Я - не Пирр, не Ганнибал, не Густав Адольф и не Конде. Получается, что умру, и в одной могиле со мной, вы - французы, погребете и мою славу? Я должен создать... Но не для французов! Для всего мира! Процветающую Империю! Империю большего порядка и правильности. А различия нравов, законов, обычаев, религий и страстей разорву как путы!"
  - Русский дурак!
  Наполеон вдруг вспомнил, как выходил из себя его адъютант Сегюр, требуя перевести пленному мужику, пялившему по сторонам хмельные и наглые глаза: "Что вы так одержимо защищаете? Имущество ваших господ? Тогда имя вам - рабы!" Переводчик спросил просто, на польском: "За что бьетесь?" Мужик отвечал хрипло: "За Отечество. За Христа. Против тебя - Антихриста!" И вытянул руку со сдернутой с головы шапкой в сторону Императора.
  - И это - материал для моей новой Империи?! Хватит ли у меня сил? И впервые томление, сродни тоскливому предчувствию то ли болезни, то ли старости, стеснило дыхание. Отпустило также неожиданно. Но отныне и до конца жизни стало спутницей Наполеона.
  После двух Император отправляется на вторую рекогносцировку. Он медленно, держась кустов, объезжал всю линию, объясняя сопровождавшим его генералам и маршалам диспозиции на завтрашнее утро. На левом фланге их обстреляла картечью русская батарея. "В следующий раз снимите белые перья со шляпы, и накиньте на плечи шинель. Ваш наряд не для рекогносцировки", - успел сердито выговорить маршалу Мюрату Император, пуская коня в галоп.
  Когда дымные струи, заклубившись, покатились с высот на равнину, Юзеф - лейтенант эскорта, оглянувшись на русские укрепления, разглядел над парапетом грузную фигуру человека на широкогрудом белом коне.
  А с батареи на холме провожал внимательным взглядом летящих по полю всадников толстый человек в теплом мундирном сюртуке без эполет и в белой с красной выпушкой фуражке без козырька.
  На рекогносцировку он приехал сам, что обычно не делал, довольствуясь рапортами своих подчиненных, потому что случай, он считал, был исключительный и главнокомандующий должен был все увидеть своими глазами. Никого не предупредил в своей штаб-квартире, потому что хотелось побыть одному, и еще надо было, перед войсковым молебном Смоленской Богоматери, отвести душеньку и хорошенько выбраниться.
  - Нехристи, зашли мне в левый фланг. Карт, что ли, не было? Чего не шлось по новой Смолянке? Черти вас в лес понесли, потому что сатана у вас в командующих.
  Выскочка! Жалкий офицеришка! Кто ты? И кто я? Я был Кутузовым уже при матушке- Екатерине. И даже обезьяна- граф Зубов не сумел меня завалить, потому что я его упредил: сам упросил императрицу разрешить мне - генералу, научившемуся кофеварению в Турции, стать кофешенком ее любимца. Себя сберег не для собственного живота, а для будущего важного дела. А сейчас, я - вождь сил российских! И ты, хочешь унизить меня перед Александром и всею Россией?!
  Кутузов промокнул платочком слезящийся от напряжения правый поврежденный глаз.
  - Ишь, червяк, что задумал. Обратить нас из диких и грубых в гражданственных. Не свободу варварам несешь, а заразительный яд. А мы - русские любим все европейское: под твою заразиху ротки поразевали. Проглотили как лакомый кусочек. И что же теперь юношество? Набило брюхо польским и французским конституционным духом, а ни государственных, ни гражданских дел не знают. То ли дело, мы - служивцы Екатерины! К любому делу годны были: полки в бой водили, с дипломатией справлялись, не боялись хозяйством империи заниматься. А что с армией? Онемеченье, капральство. Кто в военных советниках? Вейротер да Фулль. Ведь они сгубили уж Европу своим парадированием, теперь - черед России. А сановники? Раньше, чтобы стать генералом, министром, членом Государственного совета нужны были таланты, ревность да верность. А теперь - слыть либералом. А законодателем сей моды стал сам Император, потому что был воспитан с нежного возраста якобинцем - Лагарпом. Смутил иноземец податливый ум безбожными теориями. Вот он заразительный яд, разъевший дело целого века, величие славных царствований. Что стало с трудами Петра и Екатерины?
  Покряхтел по-стариковски, приложил скомканный платочек к глазам.
  - Хочешь для всего мира законы устанавливать? "Либо татары, - говоришь, либо мы..." Нет. Кончилась твоя фортуна. Люди войну начинают, а оканчивает ее Бог. Себя знаю: предназначенья рока неминучи. Может, я - Орудие Божественного Промысла. Когда под Очаковом пуля второй раз насквозь прошла мою бедную голову, и все ожидали смерти, а я выжил, что сказал Массот? Главный хирург армии сказал: "Само Провидение сохраняет этого человека для великого дела, ибо он остался жив после двух ран, смертельных по всем правилам науки медицинской". Так то. Будем знать, ты да я, да брат Илья.
  Облегчив душеньку, маленькой щеточкой струсил рукава и полы своего сюртука, поправил нагайку, перекинутую через плечо, неспешно повернул в Татариново на Главную квартиру. Вернувшись, Кутузов отдал приказ поставить в лесу позади своего левого фланга 3-й корпус Тучкова-1 и Московское ополчение. Скрытно от французов, для пресечения их флангового обхода русского войска.
  В душе же главнокомандующий, зная тщеславие Наполеона, не сомневался, что атакован будет русский центр. Ведь прямая атака почетней, чем маневр, хоть и кровопролитней. Поэтому в центре русской позиции сутки напролет, сменяя друг друга, ополченцы окапывали батареи вокруг главного редута и делали ретраншемент для пехоты.
  После второй рекогносцировки в Валуево, Даву начал настойчиво требовать от Наполеона разрешения провести своим 1 -м и 5- м корпусами обход левого фланга русских. Одобрительное качание голов офицеров Главного штаба окончательно вывело из себя Императора. Досадливо сморщившись, он бросил маршалу: "Вечно Вы со своими обходами!" А про себя подумал: "А ты, герцог Ауэрштедский, зазнался. Тоже мне - Эпаминонд. Каким быть бою, решаю только я. Ты нанесешь первый удар. Посмотрим, сможешь ли подтвердить свою репутацию героя армии, если я отдам две дивизии твоего корпуса Эжену? Что - то мои маршалы и генералы стали дерзки и своевольны. А мне не нужны свободные люди, от рабского послушания большего можно ожидать. Нет, не страха, а всеобщего уважения желаю, того, что люди называют "величием". Ведь, для чего мне нужны все эти: пурпур, тиары и почетные знаки? Только для того, чтобы возвестить людям о своей независимости, силе, могуществе, о своем праве сделать их из несчастных счастливыми. И что будет делать благодарный мир? Заботиться о моем счастье.
  Ах, эти, мною сочиненные, герцоги Ауэрштедтские и Эльхингенские. Пора бы понять, что я - бог для армии. Не римская армия завоевала Галлию, а Цезарь. Не Пруссия била семь лет Европу, а Фридрих.
  Если бы вы только знали, как тяжело ощущение собственного могущества. Не просто быть одним из великих полководцев, как Лукулл, Александр, Магомет, Спинола, но еще и вершить судьбы народов".
  А в это время из стана русских послышалось стройное пение. Юзефу показалось даже, что он почувствовал легкое сотрясение земли, это перед образом Смоленской Богоматери рухнуло на колени 120-ти тысячное войско. Наполеон, следя за происходившем в русском лагере, довольно потирал маленькие ручки: "Ну, наконец- то, у них появилось занятие, теперь не уйдут".
  "О чем говорит сейчас русский военачальник?" - думал Юзеф, - Наверное, посылает на наши головы небесные кары? Зовет на подвиг, суля на небе им то, что эти закрепощенные мужики не могут обрести на земле. О, славяне, несчастные люди. Рабство замкнуло вас в тесный круг, и все глубокие человеческие чувства обратились в простенькие потребности. Вы так невежественны, что даже не знаете, как живут другие народы. А французам для боевого пыла нужен религиозный парад?"
  Юзеф ухмыльнулся, вспомнив, как в Испании он и товарищи-французы зашли в церковь помолиться, и под шипение испанцев через минуту были из нее выдворены: "Язычникам и еретикам не место среди католиков!"
  - Французы привыкли черпать силы из себя. Под Жемаппом, Вальми, Флерюсом их питала живая любовь к родине. И европейские солдаты, боявшиеся своих собственных офицеров больше, чем противника, не выдержали - попятились перед революционной Францией. В чем сила духа этой нации сегодня? Неужели, в личности Наполеона? Его умелые прельщения и соблазны? И вот - на груди у каждого, у самого сердца монетки с профилем идола - Наполеона! Догадываются ли французы, что стали фанатиками языческого культа?
  Вечером весь лагерь точил штыки, чистил ружья, менял кремни, писал письма с завещаниями. Биваки перекликались между собой, ругались из-за дров, варили ржаную пульту. Перед тем, как завалиться спать по своим шалашикам, офицеры эскадрона и их гости собрались посидеть у костра. Моросил дождь. Выпили за победу баклагу водки, предназначенную для дезинфекции воды, и заговорили все разом, строя догадки насчет завтрашней баталии, потом также разом неожиданно примолкли: кто занялся сухарями, кто задумался. Юзеф сходил посмотреть, как устроились на ночевку уланы его взвода. Его удивляло: всех их ожидало одно большое дело, но как неодинаково они к нему готовились. Одни, свернувшись калачиком, спали у костра, безразличные к тому, что случится с ними завтра; другие в десятый раз осматривали подпруги или натачивали сабли.
  - Я к ним привык, я всех их хорошо знаю. Сколько из этих храбрых парней не увидит завтрашний вечер? Сколько из них останется лежать на поле ранеными и убитыми? Отошли бы русские ночью тихо, без боя... Нет. Лучше завтра же в сражении положить всем нашим мучениям конец. Победа принесет спасение. Армии. Может быть, и мне.
  Когда возвращался к костру, услышал голос суб-лейтенанта: "Не может быть, чтобы из такого дела все мы вышли живы и невредимы. Кому-нибудь из нас, да надо же быть убитым или раненым". Генрик невесело засмеялся: "Прекрати, Франек! Мне уж Юзеф надоел со своими предчувствиями. Все ему чудится, что либо я завтра пропаду, либо он. Пусть будет, что будет. Но смерть, братцы, моя будет героической! Для меня это, может быть, высшее наслаждение, может быть, смысл жизни!"
  "Не желаю слушать! Не может быть, чтобы меня убили, потому что я не хочу быть убитым... Меня только ранят...", - заговорило сразу несколько голосов.
  Ровицки, осторожно неся кружку дымящегося чая, прошел к Юзефу и Генрику. Шутливо потолкал их, освобождая для себя место. "Если меня убьют, то, как увидите вон ту звезду,- офицер указал рукой на блеснувшую между тучами точку, - так меня вспомяните. Душа моя туда переселится. Юзеф, дружище, береги мои часы. Чтобы была память обо мне. Вот и цепочка к ним. Надо бы отдать, да, прости, не могу. "Поигрывая подвесочками - четырьмя пулями в серебряных колечках, грустно усмехнулся: "Я никогда не выходил цел из дела". Лейтенант Грудзински встал: "Полно вам рассуждать....Бойся, не бойся, а без року нет смерти".
  Юзеф лежал на подстилке из мха, вслух ругал себя за свою нерешительность с Ровицки - так и не посмел попросить назад свои часы, а в душе пытался разобраться в своих предчувствиях. Многие, вообще, в способность знать наперед события не верят. Но ведь вахмистр конноегерского десятого полка, где служили Юзеф и Генрик в первую Польскую кампанию, Мацей Кутшеба умел телесно, как он сам говорил: "по своему общему расслаблению" предсказывать будет ли сегодня их кавалерийская бригада бита или наоборот. И сбывалось, и верили, объясняя мацеевские знания утонченным вахмистровым чутьем. А чем объяснить духовное предчувствие?
  Такое же неясное сознание трагичности будущего ощущал Юзеф во время суточного перехода эскадронов польских улан из Галльского резервного лагеря прусской армии в лагерь французов. А все ликовали тогда, представляя скорую встречу с Наполеоном, ведь для любого поляка это имя означало освобождение и возрождение Речи Посполитой.
  ...Ночь была очень темная, а поляну заливал свет от огромного костра. Вереницы искр сначала вытягивались длинными лентами к черному небу, потом, отяжелев от влажного воздуха, рассыпались золотильными листочками на спину склоненного над бумагами человека. При свете костра Император писал приказы, а вокруг него, образовав большой круг, стояли генералы, кутаясь в плащи. И золотое шитье на их воротниках темно горело, зато проказничали огненные блики на ординарских аксельбантах, адъютантских шнурах и галунах. И уставшие польские офицеры, допущенные к костру Императора, наслаждались игрой света и благоговели от близости великого человека.
  Но кое - что в этом великолепии показалось Юзефу зловещим: чернокожий паж в длинном черном плаще. Он дремал за спиной Наполеона, навалившись на треногу телескопа, и напоминал сломанную пополам тень своего господина. И ответ Императора своему начальнику штаба Бертье, доложившему о приходе поляков: "Поляки... Зачем они мне? Слабые люди". И добавил возразившему Бертье: "Они же позволили себя разделить. Нет общности - нет нации". Бертье произнес только: "Сомо-Сьерра, сир!" Но Император досадливо махнул рукой: "Помню!" Генрик рассказывал Юзефу, что на следующее утро Наполеон предложил Бертье: "Сначала испытаем, какие они солдаты. Потом посмотрим. Если я, случайно, о них позабуду, напомните мне, Бертье!"
  Отвлечь ганноверский резерв от Нея, в боевом азарте начавшего атаку одним отрядом, не дожидаясь подхода своего 6 корпуса, - с такой задачей были посланы польские эскадроны на запад от Йены, на веймарскую дорогу. Атаки эскадронами для улан закончились бы полным их разгромом, если бы не любовь командующего резервом - генерала Рюхеля к строевым эволюциям.
  Под громкий барабанный бой белоштанные фузилеры по всем правилам фридриховской тактики развернулись в линию для штыковой атаки. Генерал Рюхель был доволен собой и спокоен. Во-первых, ему нравилась безупречность выполнения маневра. Во- вторых, он просто залюбовался стройностью линии развернутых батальонов. Как прямы спины в синих мундирах, по которым в такт строевому шагу подпрыгивали косички. Их длину и завитость буклей генерал сам, пройдя утром вдоль строя, проверил с помощью хранящейся в кармане особой мерки. И, наконец, он предвкушал удовольствие от скорой расправы с горсткой предателей- поляков.
  Гренадеры правого фланга четко, как на плацу выдвинулись уступом, образовав косой боевой порядок. Но холмы и кусты мешали обходному маневру, из-за них длинные двухшереножные линии заизвивались как змеи, старательно отбиваемый шаг сбился. Некоторые без команды начали стрелять по приближающимся уланам. Между тем, поляки остановились и спешились. И когда до них оставалось шагов двести... "Пли!" Сосредоточенный залп из карабинов и штуцеров проредил первую шеренгу ганноверцев. Словно опомнившись, затрещали барабаны. И пока пруссаки перестраивались, уланы, взлетев в седла и пришпорив коней, с места в карьер бросились от неприятеля, паля через плечо из пистолетов. А им на смену из порохового дыма вырвался второй эскадрон. Врезался в ряды центра, в тылу пруссаков перестроился и промчался обратно, рассыпав только что собранное каре...
  Юзеф помнил эти сумасшедшие атаки, удачливые для поляков до тех пор, пока не вступили в дело прусские пушки, подвезенные с флангов. Для генерала Рюхеля упущенное время оказалось роковым, а участь - печальной. Но и поляки чудом уцелели.
  ...Был момент, когда попавшие под огонь двух соседних каре, уланы уж не чаяли выбраться, выручила не помощь, присланная Императором, которую все так ждали, а хитрость Генрика. С оставшимся эскадроном он провел отвлекающую атаку. Уланы прокрались незаметно берегом ручья, под обрывом и вылетели, откуда их не ждали - из овражного кустовья, ударили с налету во фланг пруссаков. В ходу были только сабли, стрелять некогда. Молчали и прусские пушки - не стрелять же по своим. Волна синих мундиров с фланга каре перекатилась в центр, мешая стоящим там целиться. Напрасно офицеры хриплыми голосами выкрикивали команды, напрасно надрывались барабаны, призывая солдат в каре: потерявшую строй толпу, теснили с двух сторон уланские эскадроны.
  Мундир Генрика был черен от порохового дыма, конфедератка сбита с головы, волнистые, черные волосы растрепаны. Видно, его тщеславию даже льстила опасность положения, не даром же, поддерживая дух своих улан, кричал во всю глотку: "Мы только благодарны Его Величеству за то, что он забыл о нас! Поляки не делят славу с кем бы то ни было!"
  Пора отступать. Но за спиной улан оказались пушки. Пока их наводят на эскадроны, есть шанс прорваться! Четвертинский разворачивает коня прямо на батарею. Юзеф пригнулся к луке, дал шпоры. Конь отчаянно прянул с места в карьер. Со стороны могло показаться, что всадник не справился с лошадью, но товарищи знали его умение, с места взяли за ним. Обогнав друга, прикрывая его собой, Юзеф рванул прямо к наведенной в упор на улан пушке. Он смотрел в глаза канонира, в руках которого тлел фитиль. Тот - на клинок Юзефа. Не выдержал, бросив на землю пальник, бросился прочь. И остальные, увидев так быстро приближающегося всадника, растерялись. Кто побежал в сторону, кто нырнул под станину лафета. Уланы пронеслись между брошенными пушками. Вслед защелкали ружейные замки, загрохотали залпы. "Как они смогли вырваться!" Рюхель посылает полякам вдогон подоспевшую с флангов конницу. Только недолго длилась погоня. "Матка Воска, пан Иезус!" Вот уж, нежданным спасением явилась сверкающая клинками легкая бригада Кольбера. Это означало, что дивизии 6-го корпуса Нея вслед за своим кавалерийским авангардом, вступили в бой.
  От ненастья смеркалось быстро, Император выехал вперед, встречая возвращавшихся с равнины польских улан. Вот что - то впереди на дороге затемнилось. Вычеркнулся из мрака сначала гребень копий, потом уж появились всадники. Прошли мимо Императора спокойно, выдерживая равнение, словно и не было многочасового боя. Не было только вчерашнего ликования, криков "Vive l'Empereur!" Над мордами лошадей колыхались облачка пара, а их влажные бока тяжело ходили. На Императора с укором смотрели хмурые и задумчивые лица.
  В дальней комнате деревенской корчмы, отделенной перегородкой от общей, полной солдат, заглянувших сюда за угольком для трубочки, расположились на отдых польские офицеры. Постепенно толкотня в зале прекратилась, взводные закончили раздачу винной порции, уланы разбрелись на ночевку по близлежащим сараях и гумнам. Улицы, залитые мертвенным светом луны, обезлюдели. Тишину нарушали только гром цепей да вой дворовых собак, оставленных убежавшими хозяевами охранять дом. Молча закончили ужин из трех вареных картофелин на человека. Каждый в душе чувствовал разочарованность, чьи - то мечты рассеялись, а надежды обманулись. Как объяснить хладнокровие кумира, пославшего на верную смерть горстку улан против целого неприятельского корпуса? Хотелось поскорее забыть свое первое дело под Йеной в составе Великой армии. Но час назад, уланы в зале, не зная, что за перегородкой их командиры, объяснили императорскую волю по-солдатски прямолинейно.
  - Да, братцы. Неспроста нас оставили гибнуть в том аду кромешном. А когда нас высвободили? Когда столько полегло товарищей! Видно таков приказ был на наш счет. Может, Император презирает поляков? А, может, вообще - людей!..
  ...Нею понравилась храбрость поляков.
  - 4-е эскадрона - против 15-тысячного корпуса. Пожалуй, они достойны меня, а я - их!
  Слова маршала определили судьбу улан. Остатки 4-х эскадронов всю первую Польскую кампанию прошли в составе легкой кавалерии генерала Кольбера 6-го армейского корпуса Нея.
  Ней из кожи лез вон, заглаживая свою горячность: Великая армия уже встала на зимние квартиры, Наполеон танцевал с пани Валевской на варшавских балах мазурку, корпус же Нея еще долгое время мотался по Саксонии, занимая крепости, преследуя разбежавшиеся во всех направлениях остатки прусской армии.
  И только поздней осенью вошел в Польшу.
  Авангард - конные егеря и гусары шли пешим ходом, ведя лошадей в поводу. Под бесконечным дождем месили босыми ногами дорожную хлябь. А с высоты черных придорожных крестов на людской поток смотрел скорбно деревянный пан Иезус.
  Бывало, строй ломался из-за того, что останавливались, заснувшие на ходу конь и всадник; бывало, падали лошади и, почти не сопротивляясь, погружались в черную жижу. Если бы не умение поляков справляться с этой бедой, приданная шестому корпусу кавалерийская бригада осталась бы без лошадей. Делалось все быстро, чтобы животное вконец не выбилось из сил. За холку заваливали на бок, высвобождали спутанные ноги, а потом заставляли лошадь встать, поднимая за хвост круп вверх. Вначале такие упражнения казались кому - то нелепыми, смех прекратился, когда Ней отказался от мысли догнать передовые корпуса императорской армии. Стало невозможно идти, особенно, безлунными ночами по бугрящейся боками павших лошадей дороге. Видно, у тех, кто прошел раньше, не было природных всадников, таких как поляки.
  Пока, посланные вперед, конные разъезды искали нерастоптанные дороги, две дивизии шестого корпуса и его кавалерийская бригада бивакировались по деревням.
  Началось то, чего так боялись поляки, вернувшиеся на родину. Для французов - это чужое государство, а мародерство - обычное для войны дело. Что бы ни встретилось на пути корпусу Нея: бедная ли деревенька или богатый фольварк, вид их после ухода войска, был одинаково жалок. Пусты улицы, белеют в грязи осколки посуды, валяются, брошенные за ненадобностью, вещи и тряпки. Только и жизни на улицах - вертящиеся хлопья мокрого снега, да хлопающие на ветру двери домов. Ни человека, ни скотинки, ни даже старой вороны на краю дороги - все позапряталось, все пережидало. А ведь поляки, особенно горожане, с радостью встречали Великую армию: "Освободители!" Сами предлагали свои квартиры под постой, продукты. И расплачивались за свое легковерие перепотрошенным домом, разоренным городом. Юзеф и Генрик негодовали. Однажды сублейтенант Четвертинский потребовал от генерала Кольбера наказать грабителей: "Они же превращают Великую армию в ужас для наших друзей, народа, преданного нашему Императору!", тот вскипел: "Может быть, Вы, советуете вновь ввести в армию телесные наказания? И казнить смертью несколько тысяч французов за то, что они голодны!" Сублейтенант Кучинский боролся с грабежом по-своему. Только выходили походные колонны из города и разрешалась первая остановка "для трубок", он с друзьями из конноегерского мчались в обоз. Там для неузнаваемости накидывали плащи на голову, окружали маркитантов, азартно скупающих награбленное добро у солдат, и, под смех и улюлюкивание сбежавшихся зрителей, опрокидывали полные повозки в дорожную грязь. Раз из перевернутого возка посыпались серебряные блюда, украшенные гербами известных польских семей. Тем же вечером появились в бригаде Кольбера жандармы - искали злодеев, посягнувших на личные вещи маршала, но виновных не нашли.
  Скоро начались бои с прусскими отрядами генерал - лейтенанта Лестока, пробивавшимися на юго-восток к русской армии Каменского. Вот тогда - то Юзеф и начал воспитывать в самом себе важные боевые качества. Прежде всего, учился сохранять в бою холодную голову. Ведь сколько раз, увлекшись атакой, вдруг, после дикой скачки в пороховом дыму, он оказывался один во вражеских тылах или, что еще хуже, скачущим среди гусар, на киверах которых зловеще скалилась Мертвая голова!
  С некоторых пор у бивачных костров начали рассказываться страшные россказни о русских казаках. Мол, появляются они всегда ниоткуда, что стреляют метко дротиками, а к лукам их седел прикорючены головы мертвецов. Толи на самом деле, толи из-за усталости и недосыпания, но гранд - гарды часто поднимали кавалеристов по тревоге, уверяя, что видели вдалеке казачий разъезд. Начиналась суета, а в темноте все лошади у коновязи кажутся вороными, легко спутать и поседлать чужую. Да еще, чувствуя тревогу, лошади вертелись, не давая сесть хозяину в седло. И Юзеф придумал упражнения для Рокоша. Сговорившись с товарищами, Генрик вместо отдыха на редких привалах устраивал кутерьму: скакали и кричали под хохот собравшихся зрителей. Юзеф же, успокаивая Рокоша, садился только тогда, когда тот переставал вертеться. Или уходил, если тот не утихал. Потребовалось немного времени, чтобы умный конь научился не поддаваться паническому страху. Теперь, если труба играла тревогу, начиналась беготня, пальба, да что бы ни происходило вокруг, конь стоял как литой, давая Юзефу сесть в седло, разобрать поводья. Только нервно подергивал ушами, ожидая команды: "Ну, Рокош, вали!" Генрику не хватило терпения обучить этому приему своего Ветерана, а, может быть, тот не был достаточно сообразительным; только не раз в общей суматохе, суб-лейтенанту приходилось бежать рядом с конем, держа повод в руке.
  В конце декабря бои происходили так часто, и так были похожи друг на друга, что в памяти Юзефа осталось немногое.
  Хорошо запомнилось произошедшее под Рождество дело. Ней решил атаковать укрепленный пруссаками городок Гужно. Зная о превосходстве сил неприятеля, он прямо с марша двинул свой корпус в бой. Надеялся на внезапность и на своих солдат. Хитрил, приказывая дивизиям выходить на позиции в батальонных каре. Хотел таким построением удвоить свои силы в глазах противника, привыкшего, что на линию огня французы выходят в батальонных колоннах.
  Под все ускоряющийся треск барабанов его солдаты в походных белых куртках заполнили равнину. Застрельщики освободили от прусских егерей нужное пространство, колонны развернулись в линии. Все ближе черная линия прусских батальонов. Сейчас ядра их пушек только прореживают белые шеренги, но когда до пруссаков останется шагов пятьсот, на французов прольется чугунный ливень. Атака может расстроиться. Вот, если бы корпусная артиллерия подоспела! Да из-за грязи, пушки все время отставали. Оставалась кавалерийская бригада Огюста Кольбера.
  Юзеф помнит, как эскадрон летел прямо на наведенные жерла. Вспышка, пламя, облако дыма. Еще не было грохота, но справа и слева, загодя, валятся кони. А вот и пушечный гром. Линия всадников, переломившись в середине, двумя потоками обтекает батарею по ее флангам. И вдруг - остановка! Как на стену легкоконники наткнулись на каре прусских гренадер. Кони заплясали, увертываясь от штыков. Только бы нашлись храбрецы, готовые вздыбить над стальным лесом своих лошадей! Вот случай, когда кавалеристу запросто потерять коня - невольно медлится! Суб-лейтенант Кучински сам, делать нечего, наклоняется вперед. Рокош, вскидывает голову, уберегаясь от стальных лезвий, прядет на месте, притворяясь, что не понимает команды. Шенкеля давят бока, и Юзеф чувствует, как мечется лошадиная селезенка. А рядом вздымается стойком конь вахмистра Мацея Кутшебы. Здоровые гренадеры легко, как сено на вилы, подняли и бросили внутрь каре всадника с конем. Напрасная жертва - бока четырехугольника даже не сдвинулись. Тут Юзеф едва успевает заметить, что пруссак целится в него. "Конец!" Да ружье не выстрелило!
  "Осечка?! Дождь! Сырой порох! Мокрая полка! Вот почему пруссаки не стреляют ", - пронеслось в голове. "Пистолеты!" - в сиплом крике Юзеф не узнал свой голос. Вмиг вальтрапы были подняты, седельные кобуры открыты и пистолеты, надежно укрытые от дождя, вынуты и направлены на гренадеров. Тут уж каре рассыпалось, как стены завалившегося дома. Выстрелов и не слышно было, зато залязгали по штыкам клинки, высекая искры. Засвистели перед гренадерскими усами кавалерийские сабли.
  Прусские пушки окатили картечью и своих гренадер, и французских кавалеристов.
  В сером клубе пушечного дыма вырос всадник на рослом соловом жеребце, вскинул трубу, проиграл сначала "Сбор", потом - "Отступление".
  Генерал Кольбер отводил своих кавалеристов к лесу, освобождая поле для войска Нея. Колонна конных егерей обогнала бежавшего в ту же сторону человека. Зеленый доломан, зеленые чакчиры, пустые ножны бьют по ногам, на плечах, прикрывая голову, двумя руками держит седло. Фигура показалась Юзефу больно знакомой. "Да это же - Мацей Кутшеба! Вахмистр! Живой!.."
  Еще хорошо запомнилось Юзефу взятие Млавы.
  ... Конная бригада остановилась перед громадным болотом. Пока эскадроны мерзли, разведчики искали проходы через топи. Когда моросящий дождь сменился градом, на той стороне болота на расстоянии четырех - пяти лье стали различаться шпили Млавы. Оказалось, что дорога к городу по дамбе - единственная.
  К Юзефу подскочил Генрик.
  - Дамба в четверть лье. Генерал приказал атаковать полякам!
  - Это невозможно! Пруссакам хватит десятка стрелков, чтобы защитить дамбу от целого полка.
  Льдистая пыль колет лицо. Слышал ли Генрик ответ друга за воем ветра, за хриплым голосом командира: "Справа по два... Марш!"
  А впереди уж щелкают ружейные замки пруссаков. Огонь залпов высветил темные фигуры на насыпи дамбы. Сколько же их!
  - В галоп... Марш!
  Теперь Юзеф был занят только дорогой. Берега дамбы были крутые, а сама она - узкая. Главное, чтобы Рокош не ткнулся на полном карьере в упавшего всадника, не соскользнул по грязным доскам вниз. Рокош вихрем летел, копыта стучали по настилу.
  Дамба уже заканчивалась, когда с противоположного берега прусская артиллерия открыла огонь. Канониры дали залп, другой, и пушки замолчали, потому что прямо на них бежала толпа отступающих, над которыми нависали фигуры всадников.
  Миновав дамбу, прямо на прусской батарее, эскадрон перестроился для атаки.
  Генрик, облепленный со всех сторон пруссаками, с горящими глазами, растерзанный и растрепанный, вертелся в седле, разя, дымящейся от крови саблей, направо и налево. Юзеф держался собранно, наносил удары с холодком, словно упражняясь в фехтовальном зале. Он успевал между сабельными выпадами следить за тем, что делалось вокруг. Кони давили пруссаков, вытаптывая в их гуще просеки. Но все равно, дело принимало скверный оборот: легкоконники прочно завязли. Порой над свалкой взвивался конь без всадника и снова в ней пропадал. В сгущавшихся сумерках с треском вспыхивали ружейные огни. Сабли звенели, но никто не кричал, слышно было только конское ржание да хриплое, прерывистое дыхание людей.
  Вдруг раздался короткий барабанный бой, вслед за которым пруссаки бросились строиться в каре. Это могло означать только одно - на помощь полякам устремилась через дамбу вся бригада генерала Кольбера.
  В сумерки вошли в город. На большой площади с колодцем и фонтаном засуетились квартирьеры. Вмиг освоившись среди красивых домов, ратуши, гостиного двора, они направляли штабистов, опередивших армию, в разные стороны. Офицеры подъезжали к зеленым дверям или воротам, и, прочтя написанную мелом свою фамилию, недовольные возвращались к квартирьерам, требуя лучшего. Появившиеся с полками младшие офицеры набились в незакрытые усердными хозяевами цукерни и кавярни, замышляя съесть все, что было напечено, наварено и нажарено, радостно приветствуя живых вновь пришедших. Когда на площади стихло, стали заглядывать освободившиеся квартирьеры и уводить молодежь на квартиры, если повезет, где их ждали настоящие постели из тюфяков и пуховиков, либо в сарай, куда денщики - егеря уже натаскали охапки соломы.
  В Млаве корпус Нея встал на зимние квартиры. Полку Юзефа повезло: всех офицеров, кроме, конечно, командиров эскадронов разместили в опрятном доме под красной черепичной крышей.
  Он хорошо помнит первую ночь на городской квартире, когда, уставшая после боя молодежь вместо того, чтобы спать, проговорила всю ночь.
  Рачительный хозяин не дал свечей, поэтому только часть большой гостиной, украшенной зеркалами, была освещена ярко огнем камина. Он же вызолотил эфесы и ножны сабель, разложенных на подзеркальных столиках, расцветил желтыми и синими огнями хрустальные подвески люстры. По углам гостиной густился мрак. Середину, где лежали офицеры на разбросанных по полу коврах и сафьяновых подушках, освещала луна с улицы. И чем тише становилась речь, бледнее пламя в камине, тем больше комната наполнялась ее синеватым сиянием.
  С улицы явственней слышались стоны раненых, которых переносили из лазаретных фур в госпиталь. А близ костела, Юзеф знал, под черным навесом лежали мертвые, в ожидании погребения, и горели свечи.
  Разговор о войне, подвигах, славе давно затих, а Юзефу не спалось, подоткнув за спину подушку, он сидел и думал о двух личинах войны: ужасной с одной стороны, притягательной с другой. Юзефу тогда шел двадцать первый год, он родился в день получения Наполеоном своего первого офицерского чина, что казалось хорошим знаком для военной карьеры.
  Он видел вокруг себя спящих своих товарищей, но от лунного света лица их казались мертвенно - бледными, тела, повитые шинелями, - безжизненными. "Видели бы самих себя эти герои, на кого сейчас они похожи! - усмехнулся Юзеф. - Они все о подвигах. Что это? Чем больше будет убито молодых и здоровых, тем громче подвиг. Товарищи одобрят, командиры похвалят. Вот и слава! Не о такой ли когда - то давным-давно в мирные времена печалился ксендз Август? Однажды вечером прервал рассказ отца о каком-то ратном подвиге яростным скрипом раскачивающего кресла. Отец сердито замолк, а из-за высоких стенок качалки, как из глубокого ящика раздался внятный голос: "От вашей славы и сам не уйдешь, и людей не спасешь! Опомнитесь! Одна на свете слава-слава Всевышнему! О-хо-хонюшки... Славолюбие - слабость всех суетных".
  У ксендза - всякая война - зло. За что гибнут души? За человеческое желание обогатиться! Отец же, хорошо знающий молодежь, видел в военных делах только пользу для Польши. Простор для подвигов. А где жажда славы, там брожение общества, оно оздоровляет души и тела поляков, развивает в них добродетели и таланты. А Юзеф? Он тоже желал славы, чтобы уважение других заставило бы замолчать его собственное недоверие к самому себе, убедило бы его в невиновности перед Марыней, отцом, Станиславом, матушкой, умершей в одиночестве.
  Вокруг все спали, а он разбирался, в чем же правда войны. "Вот, например, считается убить врага - это доблесть. А если он ничего плохого мне не сделал? Если даже отвел свой штык? Или, побежав, повернулся ко мне спиной? А я не испытываю к нему ненависти, а даже, наоборот, считаю, что он сражался мужественно и проиграл в честном бою? А помочь раненому, которому мучительней жить, чем умереть? Это - добродетель или грех? А если он был товарищем по полку?"
  Юзеф мучительно думал, был ли в случившимся умысел, выдержал ли он испытание, посланное Провидением? А произошло все во время одной из атак. Он помнит, что сначала увидел руку, вцепившуюся крепко в его правый сапог. Потом, откуда - то из-под Рокоша вынырнул человек. Юзеф уж сжал рукоять сабли, целясь ниже бледного лица, да узнал в раненом лейтенанта второго эскадрона Каменецки. "Я скоро умру. Но какие страдания! Ради всего святого, ради Вашей матушки, Кучински, помогите мне!" Рокош, все еще двигался за уходящим эскадроном, раненый волочился за ним, одной рукой, вцепившись в сапог, другой - прижимая к животу грязную массу кишок. Юзеф, разглядев рану, невольно отдернул ногу, ткнул в бок коня. Рокош, приняв удар за команду, начал поворачиваться. Отвел зад влево, видно, наступил на раненого. Из столбняка друга вывел подскочивший Генрик. Казалось, еще не успев осадить коня, он уже понял происходящее. Навскидку выстрелил в лежащего на земле, торопя развязку. Да, промахнулся. Ускакал. "Теперь вы, Кучински. Не спешите. Просто наведите пистолет сюда", - услышал Юзеф слабый, но спокойный голос лейтенанта.
  Прошло много лет, но до сих пор Юзефа мучило: "Что я сделал? Великодушный поступок или преступление?"
  Недолго длились попойки, кутежи и карточная игра. В городских лавках и через месяц можно было достать хорошего английского сукна на шинели и вина, но ни за какие деньги - муку, мяса, овса. Начали страдать и служба, и товарищеский дух. Стало больше ссор, больше дуэлей, они уже принимали серьезный характер, дрались только на саблях. Суд общества офицеров старался решать дела по-семейному, начальствующих лиц не вмешивали. Да штабные и не могли справиться с начавшимся разложением войска. Кому как не им знать, что армия живет, покуда она в движении. Мародерствовали все: и солдаты, и офицеры. Из шалости Генрик участвовал в ночной вылазке. Утром, в раскаянии, подарил найденный мешок кофе хозяйке, попросив для себя горстку зерен обжарить и помолоть. Но, когда изголодавших офицеров солдаты приглашали на свой обед, Юзеф и Генрик не отказывались. Вылавливали из котла куски мяса, не раздумывая, как и где егеря достали барана. Наоборот, были растроганы тем, что люди не съели мясо без них.
  Чтобы сохранить свою армию от разложения и спасти от голода, маршал Ней, не спрашивая разрешения у Главной квартиры, двинул свой корпус в земли Старой Пруссии, богатые продуктовыми запасами и фуражом, но опасные встречей с армией русских.
  Там, под Фридландом произошла битва, замечательная участием в ней огромного количества кавалерии.
  Юзеф помнит, как их бригада прямо с похода вступила в бой с казаками. Вернее, сначала конных егерей Сюберьи оставили в резерве. Полк стоял на краю леса, на самом солнечном припеке. Жарило, вокруг людей и лошадей вилась докучливая июньская мошка. А в зеленую рожь поля ушли гусары, довольные тем, что первыми начинают дело. Толчками качались спины в серых ментиках, взлетывали над висками косички, из-за которых посвечивали серьги. Взводы перешли на рысь, надо успеть сделать заезд плечом, построить фронт, поднять полк в галоп, ведь отсюда до летящих навстречу казаков шагов тысяча.
  Все, что происходит на поле Юзефу не видно. Его лихорадит в предвкушении атаки. Ему кажется, что биение его собственного сердца слилось с топотом скачущих по полю лошадей. Что там происходит можно легко вообразить, зная повадки казаков. Вот две волны всадников сближаются. Одна приостанавливается, другая продолжает напирать, выгибается дугой. Гусары выравнивают сомкнутые линии и переходят на крупную рысь. Сверкают поднятые клинки. Сейчас всадники сшибутся и перемешаются. В такой - то момент в таборе непременно загудят турецкие дудки. Лава раздастся на два потока, которые разлетятся вправо и влево. Но гусарам нельзя дать увлечь себя погоней: может быть, за ближайшим леском их ожидает засада.
  Фантазии Юзефа прервал показавшийся на левом фланге всадник в алом доломане. Только полковой трубач сыграл "К атаке!", а уж офицеры, оглядев своих людей, достали из ножен сабли и поставили их рукоятью на правое бедро. До команды начать атаку остались мгновения. Где - то вдалеке трубач созывает "Сбором" с поля гусар. Вот и пришел их, конных егерей, черед.
  - Смирно к атаке!
  - Сабли наголо!
  - Рысью...
  - Марш!
  Издали, казачья лава напоминала звериную стаю. Грязно-синие чекменя волчьими спинами горбились над низкорослыми лошадками. Вот уж близко: в массе бородатых лиц различаются отдельные черные, разбойничьи. Гнедые лошадки так и стелятся по земле, только пена с исхлестанных худых боков хлопьями летит. Как только стали различимы звезды на лбах их больших голов, егеря-поляки натянули поводья. Кони замерли, давая хозяевам подсыпать порох на полки мушкетонов, приложиться щекой к прикладу и прицелиться в бесформенный синий колпак с козырьком. И одновременно с командой "Целься... Огонь!", у казаков - пронзительный свист. Воздух упругой волной толкнул коней первой шеренги: сквозь синеватые дымки конные егеря разглядели, как широкой дугой в сторону уходили лошади без всадников. Вдруг из-за их спин повыскакивали, схоронившиеся там от пуль, целые и невредимые казаки. Заложив вольт, обернулись к конным егерям и со всех сторон, с неистовыми криками врубились в первую шеренгу эскадрона. Под лязг клинков и ржание лошадей закрутились волчками всадники. И казалось Юзефу, что центром этого водоворота стал казак, поднявший коня на дыбы.
  - Мой! Матка Боска, пан Иезус, да оборотишься, ты, ко мне когда-нибудь?
  Казак, словно услыхав, двинулся ему навстречу. Вглядываясь в приближающееся темное пятно лица, Юзеф понял, что казак ухмыляется - забелели зубы в оскале. Рука сама на полную свою длину выбросила клинок вперед. Парировала удар ответный. Сабля как живая порхала в сиянии вокруг рыжих вихров и блестящего козырька картуза. Но казак не только отражал все удары, но и отвечал ловко, и клинки, встречаясь, звякали одновременно. Раз казак опередил Юзефа, выступившая на рукаве кровь разъярила его еще больше: ощерился, заворчал собакой, накинулся, целясь саблей в красный егерский воротничок. Лошади сблизились так, что толкались боками. Рокош прижал уши и куснул в храп казачью. Та от неожиданности зарылась задними копытами в землю и присела. Голова казака только миг оставалась открытой, времени замахнуться Юзефу хватило. Развернул коня к другому казаку, но краем глаза успел заметить, как алой мантией кровь облачила синий казацкий чекмень.
  В том бою Юзеф потерял своего друга.
  Рокош вдруг начал заваливаться набок и Юзеф вместе с ним. Упали на землю. Конь раскачивался, пробуя встать, лишившись сил, уронил голову, заржал, прощаясь с хозяином. Левая нога Юзефа оказалась придавленной. Он закричал вслед егерям. Те, повернув коней, бросились на помощь. Но и казаки, разглядев офицерскую сафьяновую перевязь и серебряный эполет, не собирались отказываться от добычи. Подскакали первыми, соскочили с коней. Юзеф выхватил пистолет и навел на ближайшего. Тот замер. Тогда Юзеф перевел пистолет на второго. Он тоже остановился. Тут подоспели егеря. Марцин Вельки занялся казаками, сабля так и взметывалась. А коротышка Марцин Малы, соскочив с коня, подхватил Юзефа под мышками, вытянул из-под коня. Как только ноги Юзефа оказались свободными, Марцин Малы вскочил в седло. "Садитесь на круп, пан - офицер! Только меня с седла не стяните! Большой конь у Вельки Марцина, да дурак, а мой маленек, да чорт в нем! " - тараторил коротышка. Юзеф забрался на круп. Лошадка присела, но поправилась, вытянула голову вперед, пошла рысцой. Юзеф оглядывался на мертвого Рокоша и плакал...
  Юзефу показалось, что он только что прилег и прикрыл глаза, а голос снаружи кричит: "Седлать лошадей и строиться!" Прошло, наверное, одно мгновение, а уж денщик Генрика Иван трясет за плечо: "Вставайте, ребята, хватит пановать". Генрик сонно заворчал: "Забыл, старый, как у отца в фольварке принято было хозяев будить? Ты бы нам сначала кофей подал". Старик не ответил. Когда Генрик и Юзеф выползли из шалаша, Иван, деля пополам кусочек свинины, оставшийся от ужина, уныло причитал: "Сердце по вам болит. Охо-хонюшки, хорошо жить Афонюшке, одним Фонюшка нехорош: промысел его не гож. Слушайте старика, постреливайте помаленьку, без усердия. Сегодня пан, а завтра пал. Старое поверье: лишишь кого живота - самому быть убитым. Пуля найдет виноватого по воли Божией".
  В полной темноте сели на лошадей и, стараясь не шуметь, двинулись в сторону правого фланга, выполняя инструкции, полученные гвардией от штаба. Спустились в овраг, пересекли Колочь по мосткам, некоторое время шли за проводником в полной темноте и остановились тесной массой на проселочной дороге перед непроглядной ночью. Тьма. Только справа, впереди бледнело неподвижное пятно. В сером рединготе, застегнутом на все пуговицы, на раскладном стульчике Император, мучимый насморком и головной болью, ждал нетерпеливо две вещи: когда же, наконец, к нему присоединятся офицеры штаба и восход солнца.
  - Прикажите прочесть воззвание.
  "Солдаты!
  Вот битва, которой вы так желали! Победа зависит от вас; нам она необходима. Она даст нам обильные припасы, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение на родину. Ведите себя, как под Аустерлицем, Фридландом, Витебском, Смоленском, чтобы самое отдаленное потомство гордилось вами. Пусть о вас скажут: он был в этой великой битве под Москвой!"
  Если бы не понимание роли секретности первой атаки, солдаты Компана, которым самым первым зачитали воззвание, сотрясли бы воздух восторженными криками.
  Ждали рассвета. В студеном сумраке клубился пар из лошадиных ноздрей. Над русскими посерело небо. Воздух стал медленно насыщаться светом. Чуть только завиделись очерки русских укреплений, хлопнул первый приметочный выстрел с батареи Сорбье. За ним - второй. Светлеющая пелена впереди засверкала ответными звездами. Чалый туман вмиг расцветился. Где черный с просинью, где серый с голубоватым отливом, начал отрываться облачками от земли. Глянуло вдруг солнце, ослепило французов. Заблестели медные стволы пушек, что артиллеристы спешно выкатывали из эполементов, цепляли за передки. Сноп лучей ширился. Высветил Старую гвардию, что минуту назад еще казалась застывшим на долгой курганной косине темным бором. А уж пушки неслись краем поляны вдогонку уходящим синим колоннам.
  Перед собой Юзеф увидел поле зеленой озими протяженностью в лье, заволоченное по окраинам туманом. Справа, в белесоватой мути, плавали верхушки елей. Овражек в нескольких шагах от наблюдательного пункта Императора курился молочными струйками. Наполеон поспешил туда. За ним подвинулась его блестящая свита, и все замерли на кручи, силясь разглядеть сквозь редеющий туман русских.
  Вдруг из леса, против крайнего русского редута появились синие шеренги. К ним прибавлялись все новые, и синева сгущалась. Словно широкая волна накатила на поляну и, стесненная лесом, как крутыми берегами, начала вздыматься по откосу вала к редуту, погребая в своей пучине зеленые островки: егерей и отряды прикрытия. С редута, не переставая, били картечью. Батарейный огонь, все - таки, расстроил боевые порядки Компана - будто, береговым ветром волну колыхнуло и погнало назад. У леса синие солдаты остановились и развернулись, приободренные новыми батальонами.
  И новый мощный вал ударил в южную стену русского укрепления.
  Синие волны то накрывали русский редут, то стекали по нему, как с утеса, вниз, рассеченные на отдельные струи коричневым потоком русских гусар.
  Юзеф, не отрываясь, следил за атаками, ощущая дурноту, как от качки. Эхо морской болезни, перенесенной им в плену, на старом морском понтоне, превращенном испанцами в тюрьму.
  ...И тогда - волна сменялась волною. Мерное покачивание старых палубных досок под ногами длилось для Юзефа два года. Время для пленников моря остановилась. Пока понтоны стояли в одной из бухт Кадисского залива, жизнь, казалось, исчезла: куда не кинь взгляд - море холмится зыбью, бурые безжизненные дюны берега, вдалеке - камень береговых фортов. Если бы не птицы, множество птиц, перемещающихся огромными стаями весной и осенью из Европы в Африку, и выбравшие для себя этот уголок юга Испании перевалочным пунктом, то люди на плавучих понтонах просто сошли бы с ума. Дважды в год понтоны оживали. Тот, кому из-за бессонницы удалось первым услышать ночное хлопанье крыльев, становился знаменитостью. И эта новость воспринималась всем тюремным населением как военный сигнал: живые и умирающие ободрялись. Вечером бледные, трясущиеся в лихорадке, с запекшимися пятнами крови на губах жители смрадных клетушек тенями выползали на палубу. Задирали вверх головы, провожая взглядами цепочку летящих необыкновенных птиц с длинными провислыми шеями. Полоса заката заставляла океан играть перламутровыми переливами золотого, стального, фиолетового цвета. Розовое оперение этих больших птиц начинало отливать таким ярким пурпуром, что Юзеф и все остальные щурили веки, прикладывали ладони ко лбу. А красные и черные пятна на мерно взмахивающих крыльях сливались с багрово - черными кругами, плывущими в больных, воспаленных глазах. Проходила минута, и птицы таяли в туманно - тусклой знойной мгле над берегом. А ночная тьма, перевалив на востоке черту темно - сизого горизонта, затягивала небосвод. И если бы не удаляющийся спокойный гогот розовых птиц, то пропало бы ощущение реальности только что увиденного.
  Иногда пленникам разрешалось подышать и утренним воздухом. Угрюмо и безразлично, завернувшись в свои коричневые плащи, охранники отворачивались от пестрой толпы, прильнувшей, к еще влажным от ночной росы, бортам, жадно наблюдающей за весенним бурлением жизни.
  Песчаная отмель, где еще неделю назад бродило несколько чаек, сейчас крякает, трещит, свистит птичьими голосами. Над пучками песчаного тростника вьются жаворонки. Тысячи маленьких, коричневых существ то взметываются мысочками в синеву неба, то беспорядочными кучками качаются на воде. С полуразрушенных сторожевых башен, тяжело поднимается в слепящую глаза синеву пара черных грифов. Приноровившись к восходящим теплым токам, плывут в них на своих широких крыльях, замирая при встречном ветре. За песчаными океанскими дюнами солоноватые лагуны и болота, болота на десятки лье. Оттуда то и дело сполошно поднимаются тысячные стаи уток, перелетая с места на место.
  Созерцание таких редких картин было своего рода единственным лечением для многих больных. Не выздоровление, но покой души обрел наконец, наблюдая ранним утром за серыми цаплями, и старичок-тамбурмажор. Даже от хворого, от него никому не было покоя. По утрам выстукивал на горшках "утреннюю зарю", "подъем", вечерами - "вечернюю зарю". Смешно важничал своими лохмотьями, всем с готовностью объясняя, что рваные манжеты, воротник, лацканы и карманы свидетельствуют о когда - то небывало роскошном украшении их золотым галуном. А тут вдруг, провожая глазами, больших птиц, летящих фронтом, старик затосковал. Беззубый рот улыбался, глаза плакали. "Смотри, дочка, это наша родная птица. До чего музыкальна! Тельце фаготом, шейка серпентом. Домой спешит",- говорил он черноволосой девушке, ухаживающей за ним. Запел вдруг дребезгливо: "C'te file f'ra pendant un temps", выводя в воздухе правой рукой вихристые завитки, словно золотым жезлом дирижировал невидимыми барабанщиками. Юзефу, подхватившему закачавшегося музыканта, зашептал плаксиво: "Бог, он - милостив, не будет больше неволить старика. Отпустит мою душу за ними". И повернул сморщенное лицо вслед плавно летящим птицам. "А косточки мои, что ж, пусть здесь по Родине плачут!" Потом посмотрел добрыми, полинялыми глазами в лицо Юзефа, подбоченился, насупил седые щетки - брови: "Ты вот что, парень, присмотри тогда за Мари. Бедняжка. Натерпелась от разбойников. Ну, вот и славно. Я теперь спокоен".
  Старик не умер, еще долго хворал. Когда испанцы перетащили понтоны на внешний рейд, начались самумы - африканские летние ветры с сухим воздухом, режущим глотку, с пылью покрывающей палубу, забивающейся в любые щели и складки одежды. Юзефа свалила тифозная горячка, когда "el viento de levante" утих. С белесоватого неба лился зной, над водой стелясь серебристым маревом, над вересковыми берегами играя струистым воздухом. Потекли дни и ночи забытья и горячечного бреда. Однажды к нему вернулось сознание и он заметил, что у его койки сидит какая-то женщина. Он попросил пить. Когда теплое, воняющее кожей мешка, вино уняло горение, Юзеф оживился. Ему даже показалось, что он узнал в сиделке Мари. Перелом болезни свершился. Вначале редко, на несколько минут к нему стала возвращаться память, потом, проспав однажды долгим сном, он пришел в себя окончательно. Первое, что увидел - дремлющая девушка. Она, скорчась, сидела на полу, обхватив руками голые ноги, уткнувшись лицом в натянутую на колени цветастую юбку. Тут к лицу Юзефа стало приближаться светлое пятно. Пришлось напрячь глаза, пока не обозначились седые щетки бровей, сивые длинные усы. Жив старик!
  "Ну вот. С возвращением! Я же говорил, что сердце у Мари чужие боли забирает. Ну что за девка, все выправляет. С ее легкой руки все принимается: барабанную палку воткнет - и та растет!"
  В клетушках трюма - сумрак. Заткнуть все окошки, щели, отверстия - значит, спастись от всепроникающего зноя. Если голова закружится от духоты, вони, противного запаха горелого оливкового масла, можно выползти на палубу. Вверху безлюдно: у конвойных - сиеста. Но и там дышать невозможно, ветерок, лишь, пахнет в лицо жаром. Глаза слепнут от сверкающей синевы неба и прозрачности воздуха. Все ждут ночи. Здесь не бывает сумерек: заходит солнце, сгущается темнота. Мягкая, прозрачная, что даже мачты самых дальних судов видны с ясной определенностью. Кадис же, лежащий на мысе, далеко выдающимся в океан, начинал сверкать своей белизной. Из-за того, что узкая полоса земли, связывающая его с материком, почти не видна, город парил белым островом между фосфоресцирующим океаном и блистающим звездами небом. А в воздухе сгустился запах вересковых пустошей.
  Когда Мари узнала, что Юзеф - в числе заговорщиков, она подарила ему странный нож: складной, с лезвием в форме рыбы. Просто сунула в руки в глухом заулке. Ее глаза в темноте сверкали угольками. "Только андалузки так умеют", - подумалось Юзефу. А девушка, забелев зубами, процедила: "Теперь он твой. А когда - то им свои законы вершил caballist (бандит) ".
  Юзефу Мари нравилась. Нравилось как она, вспыхивая, резко осаживала солдат конвоя, чуть только кто из них дозволял себе пускаться с Мари в излишние вольности. Вообще, неразговорчивая со всеми, кроме детей она не была дикаркой. И пользовалась особым доверием у старших офицеров, готовящих побег. Ей поручались переговоры и с конвойными, и с подплывающими на лодках к "Старой Кастилии" испанцами. Следя, как бойко Мари торгуется с продавцами воды, обычно, ко всему лениво-равнодушные, don Antonio и don Esteban, начинали восхищенно цокать языками: "Salero (соль)!" Юзеф знал, что это самое лестное выражение, каким только испанец может похвалить женщину.
  Конечно, ни книжность, ни доброе воспитание не коснулись Мари, но по тем волшебным сказкам, которые, придумывая, рассказывала она детям, собравшимся у койки старика, можно было представить и ее необыкновенное воображение, и врожденный тонкий ум. Лейтенант Хлаповски - старый товарищ Юзефа, (служили в одной роте эскадрона кавалерийской бригады Огюста де Кольбера, а в Иберийских горах в ноябре 1808 ранеными попали в плен генералу Кастаньосу), предложил Мари уроки польского языка, в обмен девушка взялась обучить его местному танцу "качуче". К осени Мари и Юзеф болтали и на французском, и на польском, а лейтенанту понадобилось еще много времени, чтобы овладеть искусством танца. Дело в том, что андалузские танцы танцуются не ногами, а корпусом. Ноги как бы и не отделяются от земли, никаких прыжков, только выразительные движения тела. Юзеф любил смотреть на завораживающие фанданго и качучу Мари. По воскресеньям, только караул зажжет фонари на палубе, самый молодой и красивый - "majos (щеголь)" звал громко: "Gitana! Gitana! (Цыганка! Цыганка!)" Старик отталкивал крутящуюся вокруг него девушку: "Иди, дочка, побалуй старика!" Majos при приближении девушки, склонялся в вежливом поклоне и бросал к ее ногам свою шляпу.
  Упавший темный плащ солдата конвоя являл настоящего caballista в атласе и бархате. Из-под головного шелкового платка выбивались синеватого отлива черные волосы. Смуглое лицо со сверкающими глазами. На гибкий стан туго натянута куртка в ярких арабесках. Штаны с множеством пуговиц по бокам и высокие, до колен кожаные polainas тоже в обтяжку на стройных ногах. И щеголеватая пестрая косынка на шее, концы которой продеты в золотое колечко.
  Образовав круг, замирают, опершись на ружья, остальные конвоиры. По временам из-под темных плащей показываются руки, вертящие маленькие papelitos или сигары. Невидимые в темноте гитаристы начинают бренчать однообразную, из двух аккордов, заунывную мелодию. Кто - то из испанцев затягивает неприятным голосом, в нос, коротенький куплет. Но вот Мари выходит в середину, легко играя кастаньетами и начинает нарочно замедленные движения... И они все ускоряются под усиливающиеся и убыстряющиеся аккорды, от монотонной, ноющей жалобы к страстному порыву, а танец превращается в само вдохновенное безумие. Зрителям невозможно оставаться равнодушными: толпа начинает колыхаться. Как могла 15-тилетняя девчонка изобразить порывистую и страстную женщину, сохраняя свойственную ей самой девичью стыдливость, девичью грацию?!
  Товарищи, смеясь, сообщили "счастливчику - суб-лейтенанту", что за глаза Мари называет его novio (женихом). Мари притягивала к себе Юзефа. Но.... Иногда, играя, он, захватив в кулак тяжелый пук курчавых волос на ее затылке, легонько его тряхнув, закидывал назад ее головку, заглядывал в лицо, и ... ощущал оторопь. В смелом взгляде он видел такой внутренний огонь, затаенный до поры до времени, который даже тень от быстро опущенных длинных ресниц не могла притушить. "Много тьмы и много света", - говорят об испанских глазах. Вот из-за этой "тьмы", Юзеф боялся сближения. Он уже знал Испанию как страну двусмысленности и лукавства. Сама здешняя природа не признает золотой середины. Либо унылость, либо страсть. Вон на пустынном, диком берегу на многие мили только вереск корчится от зноя. Но есть еще дерево. Роскошное апельсиновое дерево с могучим стволом и широко раскинутыми ветвями. И маленький родничок, бьющий среди его корней. Не в этом ли основа испанского характера? Притворно сдержанного снаружи, словно выжидающего своего срока. Юзеф слышал, что их флегматичные конвойные, покинув ненадолго плавучую тюрьму, превращаются в горячих контрабандистов, для которых съездить в Гавану - веселая прогулка. А материковое крестьянство Испании во все времена, вечерами становилось рыцарями больших дорог. Поэтому испанцы, вооружившись и назвавшись guerillas (партизанами), оказались грозной силой для армии Наполеона.
  Испанские женщины простодушны и непринужденны, но это не немецкая наивность, не польская женственность. В молоденькой девушке Юзефу чудились какая - то сосредоточенность, затаенная энергия. Не раз ее нежное лицо принимало выражение свирепое, тогда явственней становился и рубец на смуглой шейке, а в улыбке проскальзывало что - то дикое. Юзеф тосковал по красоте ровной и спокойной. Ему снилось другое лицо и глаза такие же темные, но взгляд их был мягок и ясен.
  Все произошло с быстротой необыкновенной. Как только под гром артиллерийской канонады над береговыми фортами заколыхались родные белые с сине-красными углами полотнища, а ветер сделался попутным - юго-западным, дождавшись siesta, заговорщики бросились на испанский конвой и разоружили его. Каждый уже знал, что надлежит ему делать: одни бросились рубить якорные канаты, другие готовили всякие тяжести, чтобы отбиваться от абордажа. Третьи по команде морского лейтенанта Моро: "Примеряйтесь к ветру! Паруса ставьте!", подняли вертикально койки, растянули одеяла. С испанских канонерок по понтону открыли стрельбу. Чуть позже к ружьям присоединились пушки британского корвета. Ветер крепчал. Принесенная им с африканских берегов, целая стая мелких птах, не обращая внимания, на людскую суету, облепили мачты, такелаж, крыши деревянных палубных построек.
  Подгоняя перелетных птиц, с необычайной быстротою неслись на "Старую Кастилию", севшую на мель, и легкие, белые тучки. Они росли и чернели, пока не нависли над понтоном и над спущенными с него плотами, черной, клубящейся громадой, по которой завились огненные, излучистые змейки. За треском грома не стало слышно ружейной пальбы, зато появились новые страшные звуки.
  Под глухое шипение над плотами рос громадный вал. Его гребень тянулся вверх, прозрачно истончаясь, превращаясь в пену. Ветер сначала сорвал пенную шапку, и она шипучим дождем долетела до людей, потом - дугой прогнул гребень. И тот рухнул вниз. Плот Юзефа проскользил по образовавшемуся склону и начал подниматься восходящим валом. "Принавались, ребята! Разом!", - командовал хриплый голос. Все, понимая опасность оказаться на гребне, и так, гребли из последних сил, направляя плот по склону волны в ее распадок. Вот попали под другую волну, но она только перебросилась через людей. Потащило в пучину подножья растущего вала. Поток смыл Юзефа за борт, но он успел навалиться грудью на вздыбившийся борт перевернутого плота. Дальше, все существо Юзефа старалось не оторваться от скользких досок плота и глотнуть в пенной водоверти воздуха. Ему казалось, что он видит странные желтые существа.
  Они трепетали крылышками между черными валами. Ветер их отрывал от гребней волн, терзал и куда - то уносил. Но те, что успевали укрыться в низине между волн, порхали над водой, словно по ней бежали.
  Лодки с помощью из занятого французами Пуэрто-Реаль все-таки пришли. Они, несмотря на огонь орудий форта Пунталес, сновали по заливу, подбирая с обломков плотов выживших. На берегу французы подхватывали под руки обессиленных беглецов, поили вином, помогали побыстрее добраться до своих.
  Юзеф пошатывался, но шел сам. Ему пожимали руки, похлопывали по спине, поздравляли. Юзеф крутил головой, искал глазами своих. Ему уже сказали, что майор Форакс на лодках со спасателями, жив капитан Фуке. Никто не видел старика с цыганкой. Почему вдруг остановился, какая сила заставила повернуть к океану и брести по песку к волнам?
  Нет радости без печали.
  Юзеф смахнул с лица девушки водоросли, осторожно высвободил подвернутую под спину руку. Держа ее холодные пальчики в своих руках, хотел сказать: "Я отомщу за тебя!" Глянул в ее лицо и подумал: "Зачем ей это? Прости меня, славная девочка. Прости, что любил тебя как брат сестру. Я тебя никогда не забуду!" И тут только заметил, что песок вокруг покрыт выброшенными волнами желтыми трясогузками. Истерзанные тельца, изломанные крылья...
  Юзеф прервал свои горестные воспоминания неожиданной мыслью: "Беглецы с "Кастилии" показали себя храбрецами и героями. Но тогда люди боролись за свои честь и достоинство, за свою самую высокую и желанную награду - свободу. Что же в этой баталии заставляет французов забыть о страхе? Ожидание теплой и сытной зимовки в Москве или мечты о богатой добыче?
  И там и тут - мужество и человеческие жертвы. Но там они служили обретению высокой цели, тут же прославлению одного человека".
  Но, несмотря на такие глубокие раздумья, происходящее на поле перед командным пунктом все больше и больше захватывало Юзефа. Прошло с полчаса, и его глаза, мысли, ощущения уже были поглощены битвой на равнине.
  Из-за дыма нескольких сотен орудий, гремевших непрерывно, все труднее становилось следить за баталией. Но вдруг ветер, подувший в сторону русских, разом поднял пороховую пелену, она всколыхнулась серым балдахином и унеслась куда - то за русские редуты. Кто в зрительную трубу, кто просто из-под ладони, щуря глаза от слепящего солнца, - все старались разглядеть, почему отборные полки Даву топчутся на месте?
  Сражение у крайнего редута превратилось в рукопашную схватку. Уже не было сомкнутых колонн. Свои и враги смешались. Сине-зеленая масса колебалась: тут - сгущалась, там - таяла.
  На батарее Сорбье блеснуло золото эполет: маршал Даву бросился со своего наблюдательного пункта на помощь своему авангарду. На минуту показавшийся из дыма, конь маршала вдруг встал на дыбы и повалился с седоком набок.
  Еще генералы и, выбежавшие из рядов, гвардейцы всматривались, пытаясь разглядеть, жив Даву или мертв; а подскочивший к Императору адъютант докладывал: "Лошадь принца Экмюльского убита, маршал легко ранен!" Все вздохнули: "Слава Богу!"
  А из-за Шевардино Ней уже выводил свои дивизии. Под приветствия гвардии полки сдвоенных дивизионов дошли, выдерживая равнение до кромки поля, остановились для чтения прокламации императора прямо под огнем русских редутов и батарей. Звонче согласный треск барабанов, глуше рев боя. Миг, и десять тысяч человек, выполняя уготовленную им Императором роль, выступили на сцену военного театра. Наполеон решает совершить захождение фронтом влево. Все складывалось, как - будто, удачно: на Старой Смолянке - крайнем правом фланге продвинулся вперед Понятовский, войска Даву вот - вот возьмут самые южные русские укрепления, Нею в этой боевой линии досталось пространство между редутом деревни Семеновской и большой батареей. Осталось, опираясь на группировку Богарне, сковавшей Курганную высоту, начать общую атаку и оттеснить русских в мешок между Москвой - рекой и Колочью.
  Но что это? Войска Нея вместо простого сближения начинают маневрировать по полю. Генералы занервничали. Застыл, прижав к глазам зрительную трубу, Император. Те, кто стоял с ним рядом, могли услышать удивленное: "Парадирует?!"
  Юзеф, не в силах оторвать взгляд от происходящего на равнине, слушал разговоры офицеров.
  - Ней хочет маневром победить!
  - Он - настоящий полководец! Что московитам уподобляться?! Бой в штыки - это их любимый кулачный бой!
  - Вы увидите, русские сейчас оставят свои позиции. Как в прежние времена, когда армии в двадцать пять тысяч, благодаря умениям полководцев, делали чудеса.
  - Да. Конде или Тюренн выигрывали искусством, а не многолюдством. А Император досадовал.
  - Что позволяют себе эти маршалы? Еще минуту назад все шло по его плану. Все подчинялось ему. До этого чертова оврага, вертлявый ручеек которого как бы очертил границу его власти.
  Император был потрясен увиденным: хвост последней дивизии еще спускался в овраг, выдерживая указанное направление. А голова колонны появилась вдруг неизвестно где.
  Император думал: "По-прежнему ли события подчиняются ему? Когда начались несчастья? Когда дар Небесного благодетеля превратился в договор? И что было первым предупреждением, что мой договор с судьбой закончен? Был ли это серебряный в лунном свете заяц, бросившийся на переправе через Неман под ноги Гонзалона, и шепот за спиной: "Плохое предзнаменование! Римляне бы отступили!" Или все случилось раньше? Когда, уступая страстному желанию стать зятем австрийского императора, он бросил Жозефину, и наглец в медвежьей шапке прокричал из рядов гвардии, марширующей перед стоящими на балконе Тюильри, молодоженами: "Эй, вернись к своей старушке, Стригунок! Она тебе и нам приносила счастье!" А, может быть, еще раньше, когда он пожелал короноваться. Но французы не соглашались принять его власть под именем Rex? Пришлось пообещать им навеки остаться ревнителем Справедливости, Равенства, Прав и Свободы! Добился власти, но под другим именем. Ну и что? Кто, как не он, заслужил почетный титул полководца республиканского Рима - Imperator?"
  А еще этот ужасный сон под утро: заговорщики - якобинцы бесчинствуют в Париже, провозглашена Республика.
  А он застрял в России. А он в разгар войны, под Витебском вынужден выслушивать от главного интенданта своей армии: "Из-за чего ведется эта война? Не только ваши войска, государь, но мы сами не понимаем ни целей ее, ни необходимости".
  - Глупец! Ему - Наполеону управлять миром и людьми! Он спасет цивилизованные народы от извечной агрессии русских варваров. Да будет над Европой господство великой Франции, а не ее азиатское порабощение!
  - Что делают его маршалы? Этот рыжий упрямец, бросив часть своих дивизий на южную флешь, где застрял Даву, ослабил свой удар по северной! Но самое страшное - образовался разрыв между войсками правого фланга и войсками Богарне. И если кривой лис этим воспользуется?! Хорошо, что для русских атака - дело случая. Их стихия - оборона.
  Кивок головы Императора в сторону начальника резервной кавалерии, и левый сапожок Мюрата уже в стремени, полная нога в кроваво- красных панталонах с золотыми лампасами, легко взлетела над крупом очень породистого буланого коня. Шенкеля чуть тронули золотистые бока, малиновая шапка маршала ткнулась в черную гриву. С места в галоп, за ним полетели офицеры его штаба.
  Провожая взглядом группу всадников, пока та не истаяла в пелене дыма, Наполеон невольно загляделся на молодого трубача. Небесно-голубой, золото галунов, серебряная труба, светлое лицо. Прямо, трубящий ангел Судного дня, зовущий за собой небесное воинство.
  - Береги себя, мальчик. Нет. Зачем беречься?! Завоюй славу себе и своему Императору! Быть может, этот день - твой Аркольский мост!
  Наполеон задумался:
  - Он должен быть у каждого. Мой Аркольский мост, за которым навеки оставлен робкий юноша, послушный воле Провидения. Я мужал и крепнул в бедствиях, замечая в себе счастливые природные данные. Раз мне не было ровни, то зачем умеряться и стесняться общими правилами выбирания средств для достижения счастья? Для меня все хороши! Как пришла уверенность в собственной силе, так почувствовал гордость сердца. Нас в истории человечества - единицы, мы независимы в действиях и неподвластны судьбе. Люди время с кудесником сравнивают: мол, и человека в волка легко оборотит. Они правы: в далекой юности горячее стремление к славе и уважению делало его справедливым и добродетельным. Теперь же оно обернулось отчаянной любовью к величию и богатству. Но ведь он - единственный, по себе взятый, ставший новой мерой для тысячи тысяч. Значит, все, что он делает - честное, великое и героическое. Не о чем жалеть!
  Последнюю мысль Наполеон произнес вслух, сердито. Повел зрительной трубой по полю. А Юзеф не мог оторвать взгляд от крайних русских укреплений.
  Вот от деревни показалась из пыли и дыма русская конница. Только первая линия ее выровнялась - понеслась в атаку. Навстречу бросились в карьер наши гусары и вюртембергские егеря. Остановились друг против друга, доскакав на пистолетный выстрел, начали перестреливаться. Наши не выдержали - развернулись, русские их преследовали до самой пехоты. Затем вынеслись русские драгуны из-за южного редута, потоптали вокруг него нашу пехоту, не успевшую образовать каре, занеслись на батарею, выхватили оттуда и погнали к себе орудия с лошадьми. Тут же за ними в погоню понесся Мюрат с легкоконниками. А от русских укреплений на помощь своим двинулась кирасирская дивизия, заметная своими черными доспехами. Колонны пехоты Нея, бросив атаки на редуты, отступив на поле, образовали несколько каре. Черные латники, попеременно атакуя каждое, не разбили ни одного, зато наскочили на, только что снятые с передков, пушки Пернетти. От их картечи люди и лошади стали валиться. Под прикрытием навесного огня с гребня высоты, расстроенные кирасиры отступили. Показались другие русские эскадроны. На этот раз их и наша конницы, расскакавшись одна против другой, встретившись, не стрелялись даже, а врубились друг в друга. Среди зеленой массы конных егерей, голубых и коричневых гусарских ментиков мелькал пук белых перьев - богатый плюмаж шапки отважного Мюрата.
  Кипел конный бой. Трудно было разобраться, где французы, где неприятель.
  Пушки наших батарей перенесли огонь на видневшиеся сквозь дым на склоне холма за редутами черные четырехугольники - подходящие, чтобы вступить в дело, русские части. Артиллерийский огонь стал непрерывным, подобным ружейному батальному. Пушки уже не бухали, а натужливо гудели. С нашей стороны к русским и к нам оттуда перелетали всполошливыми птичьими стаями ядра и гранаты, сталкиваясь и разрываясь в воздухе над головами кавалеристов, которые теперь уже уставшей рысью, поднимая тучи пыли, передвигались взад и вперед по полю, отбивая друг у друга укрепления.
  Неприятельские ядра долетали до резерва последними прыжками или катились по земле на излете. Одно такое обессиленное было остановлено сапожком Императора. Он слушает адъютанта Нея, посланного сказать, что Багратион готовится к атаке и нельзя терять ни минуты. Нужна гвардия!
  Наполеон думал. Он медленно прохаживался вдоль рядов своей гвардии. Когда приблизился к стоящим в первой шеренге уланам, услышал просительные голоса: "Нас! Нас бросьте в дело. Поляки не подведут! В бюллетене напишут, что мы опять надели парадную форму, чтобы простоять, сложа руки". Наполеон, не останавливаясь, бросил раздраженно: "Гвардия не посылается в огонь просто так!" А сам думал: "Пришел ли момент? Дым мешает, не ясно, какие войска русских втянуты в сражение? Гвардию оставлю для последнего удара или кризисного случая. Маршалы глупцы! Послать ее в бой и лишиться..." Император вздрогнул, представив, что будет с ним. Если он проиграет эту баталию, если к Кутузову вовремя подойдут бессарабские армии... Это - падение для него! И он чувствует, что в этом падении он будет несчастен, и никто не будет его жалеть - грустный удел великих. Наоборот, начнут смеяться те, кого он презирал, и презирать другие, кого он считал своими соперниками, а это для него невыносимо.
  Русские готовились к атаке. Пушки перестали бить картечью. Только дымовая завеса засинилась понизу, где минуту назад трепетали живые огни, а белое полотнище ее, потянувшись вверх, начало истончаться, как зачернели густые массы русских, повалившие на высоты.
  Юзеф видел, как их колонны приближались к редутам, где укрылись пехотинцы Нея, как развертывались, пуская батальный огонь, и смыкались на бегу. Барабаны выбивали "На штыки!", ружья шипуче трещали, на укреплениях уже кипела рукопашная. Толпы беглецов с редутов бросились в лес. Наскочившая с флангов русская конница развезла французские пушки.
  Между тем, под барабанные бои батальоны Легиона Вислы, стоящего рядом, строят колонны и уходят занимать назначенное им место в линии. А над Каменским оврагом замерли, готовые к атаке, кирасиры Монбрена, Латур - Мобура, Нансути.
  "С - скоро!", - послышалось Юзефу, когда ядро размером с шапку черкнуло о землю. "В - в дело! В - в дело! В дело!" Отпрядывая, скачками полетело дальше.
  Он прислушался к себе - что чувствует? Настал ли момент, когда грохот орудий, ружейная пальба сливаются в один непрерывный гул. Не громкий и суровый, а незвучный какой - то. Так русский самовар, потухая, сипит. Или нет. Скорее, так - вьюга, что не сверху снежит, а несет снег пылью, со свистом по земле, наметая сувои на дорогах.
  Командиры эскадронов от нетерпения беспрестанно ездили к майору Дотанкуру, спрашивали приказа вступить в дело, но, видно, не было еще в уланах надобности. И бедные уланы мучились в ожидании. Все реже из их рядов выкрикивалось: "Гвардия, в бой! Вперед, во имя Императора!"
  Но вдруг от командного пункта вдоль развернутого в линию эскадрона Первого Польского уланского полка, на его левый фланг белой птицей пронесся всадник.
  Юзеф видел, как заметался по эскадронам полковой адъютант, созывая командиров.
  Наконец, получив инструкции, офицеры заняли свои места. Криком передали: "Сломать первый эскадрон повзводно!" Трубач зыкнул: "Марш!"
  Бригадный генерал Кольбер - Шабане, встав во главе сводной бригады, повел улан за бело - золотой повязкой наполеоновского адъютанта.
  Минут пять колонна шла рысью по громадному полю. Перешли поперек овраг. Сделав заезд плечом, двинулись вдоль ручья. И все это под обстрелом русских орудий. Пока недолеты сменились перелетами, слышались и разговоры, и смех в строю. Но, сообразив, что русская пушка взяла отряд под свой огонь, болтать прекратили. Слушали, как ядро летит, дожидались его шлепка. Командир эскадрона поворачивался в седле: "Сомкнуть ряды!" Ряды смыкались, начинался разговор. До следующего снаряда.
  Юзеф вертел головой, разглядывая поле сражения.
  Край его, опоясанный огромной русской батареей, клубился белыми дымами. Расползаясь в стороны и вверх, они обращались в свинцово-серую мглу. Ни клочка лазури! Только в самом зените неба едва угадывалось солнце тускло-багровым пятном. Сумерки средь бела дня - зловещая картина. Не одному Юзефу казалось в эту минуту: "Никогда не пробиться солнцу сквозь этакие вороха дыма!"
  На заломе поля, у самого леса ворочались массы пехоты. Там продолжался бой за редуты.
  Совсем близко - на ружейный выстрел, по вспушенному ядрами и гранатами полю вольт за вольтом закладывал, потерявший где-то свою черную шляпу, генерал легкоконников. За ним поспевали рысью трубачи, сзывающие рассеянные полки зычным "Le ralliement!" А вокруг этой группы то сбивались тесно, то, распустив хвосты, прядали врассыпную, прискакавшие на голос, лошади без всадников.
  Дальше взводам улан пришлось вздвоить ряды, чтобы продефилировать по краю обрыва, между ручьем и отвозами конной артиллерии. Пеший артиллерийский генерал с серым от пороха лицом забавно топтался у дороги.
  - Скорее же проезжайте! Черт вас возьми! Я не могу из-за вас развернуть лошадей!
  И для пущей убедительности, быстро вращал клинком в руке. Так быстро, что в сумеречном воздухе остался светящийся круг.
  В это время батарея пешего генерала дала залп из всех орудий. Прогремело так, что люди и лошади одновременно затрясли головами. За спинами уходящих улан раздалось: "Орудия бань! Орудия в передки! Марш!" Залязгали цепи, задрожала земля. Три сотни лошадей вынесли сорок орудий шагов на семьсот вперед - под нос противника. Под свист его снарядов снялись пушки с передков. Подровнялись на глаз, открыли огонь.
  Все были готовы тотчас вступить в дело. Но адъютант только довел колонны до балки, где ручьи сливались в речушку. Оставив на краю оврага, сам уехал.
  Гвардейцы были скрыты кустарником от глаз противника, но не от его снарядов. На улан сыпались ядра, гранаты, даже картечь. Хотя, прискакавшие Ровицки с офицерами из стоящего по соседству Легиона Вислы, жаловались на назначенное им место. Они посчитали, что гвардейцы лучше укрыты.
  Куставье на противоположном берегу, дым и пыль мешали рассмотреть, что же на поле делается. За баталией следили по звукам. Вот справа барабаны выбивают ускоренными ударами "атаку". И за спинами - тоже дробь. Не звонких медных палочек, скорее, ледяных градин. Кавалерия! И, правда, слева к балке подвалило облако пыли, в котором мелькали гнедые кони, белые куртки, медные кирасы. Величественные как римские воины-карабинеры Монбрена вдруг замешкались. Тяжело в таких доспехах спускаться и подниматься по развалистым откосам. Только скрылись за зеленью красные гусеницы римских касок, земля вновь заходила ходуном. А уланские кони опять навострили уши, заржали. Мимо гвардейцев справа прошли на рысях гусарские полки вюртембержцев и вестфальцев с обнаженными клинками. Трубы едва пропели атаку, как над головами гусар захлопали гранаты. Когда они ушли, и пыль улеглась, в разлогой яме и на ее отлогих боках остались лежать люди в зеленых и синих ментиках и лошади, все еще бьющие ногами воздух.
  Перед тем, как съездить на левый фланг к вахмистру, Юзефу пришлось послушать жалобы Франека. Тот кричал, что скорей бы и нас в дело, и что хочется пить, а в речке торчат конские брюха. Когда Юзеф возвращался на место, пешие уланы тащили труп Франека, перекинутый через два ружья. Тело его сложилось пополам, а руки и ноги, висевшие по обе стороны, волочились по земле. Сказали, что картечь клюнула вокруг его лошади.
  Русские стреляли по резервам, чтобы не нанести вреда своим, тем, что бились на равнине. Там кипел конный бой. Потому здесь и скачут, отпрядывая, ядра. И уланы, засыпанные рикошетной землей, кричат сзади стоящим, чтобы береглись. Шикали пули, от которых вздрагивал умный конь Юзефа, артиллерийского рева не боявшийся. Вертелись чертенятами по земле, не разорвавшиеся в воздухе, гранаты.
  Куда легче в кавалерийской схватке. Там видишь противника, видишь поднятый им клинок. И у тебя всегда есть шанс. И еще там нет места переживаниям. Чувство личное уступает чувству коллективному. А тут стой и слушай, куда летит снаряд, и гадай, не про тебя ли?
  Юзеф поворачивается к своему взводу.
  - Ну-ка, как там мои уланы?
  Лица мрачные, но голову в плечи никто не втягивает. Нельзя было уворачиваться или пригибаться, даже если гудело над самой головой, иначе, насмешкам конца не будет. Догрызают себе молча запас сухарей, выданный утром на два дня. Не то, чтобы у всех не было страха смерти, просто выработалась привычка его не выказывать.
  - А страшна смерть. Особенно от куска чугуна или свинца здесь, в кустах. Другое дело принять смерть в атаке, ударив, сломив, опрокинув, сделав все на глазах товарищей. Говорят, Франек, умирая, спросил: "Меня видит Император?"
  Прискакал на взмыленном коне со своими ординарцами блестящий граф Красински, покинувший на время, чтобы сыскать свой уланский полк, императорскую свиту. Как бы не замечая генерала Кольбера, подозвал к себе майора Дотанкура.
  - А, вот вы где! Насилу вас сыскал! Кто отдал вам приказ выдвинуться?
  - Адъютант Императора!
  - А! Все они говорят от имени Императора! Стойте здесь, без моего ведома в первую линию не вступать!
  И ускакал.
  А бой, судя по артиллерии, которая теперь уже не рявкала, не урчала, а ревела надсадно, все разрастался.
  Офицеры, получившие разрешение ненадолго отлучиться от своего полка, поднявшись по речушке до высокого места, оказались в жидкой рощице, по краю которой приткнулись грязными, зелеными холмиками тела русских егерей.
  Отсюда открылась картина баталии, напомнившая Юзефу гравюры старых мастеров, изображавших Чистилище. В центре - купол вулкана, извергающего клубы черного и белого дыма. Но не каменные породы засыпали равнину, а чугунные ядра; и не медленная лава - людская масса бурлила по его пологим склонам.
  Как зачарованные Юзеф и Генрик следили за наступлением на Большой редут. Пехота обложила курган с севера и с запада. Конница Мюрата с юга шла густыми колоннами, как во времена Александра, ходили в атаки македоняне.
  И вдруг Юзефу показалось, что в эту минуту он, наконец - то, понял, в чем притягательность войны.
  - Война подобна игре, и чем она крупнее, тем ее охотнее предпочитают, даже рискуя потерять все. Потому что она возбуждает все силы душевные, все страсти. И почему мы думаем, что душа ищет покоя? Лиши ее живых впечатлений, движения, и она заснет. Или еще хуже того - чтобы не заснуть, затерзает себя выдуманным беспокойством. Странно получается: человек жив по - настоящему, пока рядом с ним смерть гуляет.
  Юзеф повернулся к Генрику, чтобы поделиться своим открытием, но...
  - Возвращайтесь на места, паны - офицеры. Скоро наш черед!
  К офицерам незаметно подскакал полковой адъютант Кшиштоф Опалински. Увидев Четвертинского, засмеялся.
  - Граф Красински не доволен вашим подарком, капитан! Пулей разворотило графское седло. Лошадь цела, но пропала водка! Отличная водка! Разбиты и кобура, и бутылка, в ней припрятанная! Ха - ха!
  Генрик обиженно отвернулся. Действительно, лошади белой, любимой генералами масти, чаще служат мишенью для егерских выстрелов.
  Возвращающиеся гвардейцы придерживали лошадей, пропуская раненых, которые в беспорядке тащились к лазаретным фурам за ручьем. Прошел покрытый густой копотью пехотинец, на плече которого висел знакомый уланский офицер из дивизии Рожнецкого. Воротник на его мундире был отложен, на шее, около плеча виднелась глубокая сабельная рана и струящаяся кровь. Он зло хрипел: "Это ж так рубнул меня мой свояк - поляк, псяюха. Москалям служит! Из русских улан!".
  Не суждено было гвардейцам - уланам принять участие в битве. До самых сумерек их бригада простояла в резерве.
  Только поздно вечером офицеры смогли побывать на Большом кургане.
  Внутри редута бивакировались поляки из Вислинского легиона.
  Устраиваясь, они немало потрудились. Растащили мертвецов, свалив их горами кругом освобожденной площадки. Из обломков лафетов и повозок развели огромный костер. Стали варить суп. Гвардейцев пригласили к огню. Угостили русской водкой, из собранных на поле баклаг. У живого огня было тепло и уютно. Только лица у всех хмурые или задумчивые. Не слышно привычных шуточек. Начнет кто - то разговор, и, будто прислушиваясь к стонам и вздохам из ночи, умолкает. А за спинами сидящих, во мраке, не освещаемом ни огнем, ни звездами, среди лежащих вповалку пехотинцев и кирасир, бродили, словно тати, неясные тени. Когда пламя костра, наливаясь силой, выбрасывало огненный язык особенно высоко, все вокруг освещая, они замирали. Только глазами блестели живыми и мертвыми, в которых отражался огонь костра.
  Юзеф вздрогнул, когда из ночной темени шагнули в круг света люди, закутанные в плащи. Они молча пронесли мимо тело героя Огюста де Коленкура, первым из кирасир ворвавшегося на редут.
  Уланские лошади фыркали, не хотели идти, будто кого - то в темноте боялись.
  Юзеф еще постоял немного, ожидая, говорящего с офицером легионеров, Генрика. Стоял и удивлялся: какой же теменью ночь налегла. "Слушай, Генрик, - не обращая внимания на понурый вид друга, обратился Юзеф к подъехавшему, - словно мы сейчас в преисподней! Темь, что под землей! И мы - живые среди мертвых".
  Лошади в это время осторожно шли как по мосткам по трупам, доверху засыпавшим ров. Вот начали тихонько спускаться на равнину, где еще сверкали светляками огоньки ружейных выстрелов, еще повизгивали пули. Вдруг Генрик, развернув коня, подъехал к Юзефу вплотную, так что лошади едва не столкнулись. Сунул молча мокрый узелок в руку Юзефа, поднял грустное лицо к небу, словно в потемках от туч силился что - то рассмотреть. Юзеф развернул тряпицу - цепочка с четырьмя пулями в серебряных колечках и часы - его собственные, вчера обмененные на часы Ровицки.
  Дорога на Москву была так широка, что русские отступали по ней двумя колоннами.
  Рано утром 8-го карета главнокомандующего въезжала по Новой Московской в лес. Отодвинув занавеску, Кутузов наблюдал как мужики в серых изорванных и закопченных кафтанах вдоль дороги, побросав лопаты и ломы, спешно втыкают в свежие могильные холмики грубые деревянные кресты.
  Кутузов, перекрестившись, подумал: "Хорошо, что русский мужик не изменился, остался тем же, каким был и при матушке - Императрице". В этот момент крайний ополченец, обернул свою черную, лохматую рожу к карете, зло блеснул глазами на ясную улыбку женщины, одетую в новенький чекмень и строевую казачью шапку, высунувшуюся из окошка экипажа главнокомандующего.
  Кутузов задернул занавеску. По-стариковски кряхтя, локтем умял бархатные подушки, пристроившись, затих.
  - Ах, любезный друг мой, Катерина Ильинишна!
  Чернобровая молодка ласково подняла глаза на старика, ей привычно, что задумавшись, тот начинает вслух разговаривать со своею женою.
  - Все изменилось. Раньше из-за своего невежества они были добры и доверчивы. Занимались землей. И все их мечты, потребности и стремления были просты и незначительны. А солдаты повиновались и не рассуждали. Что станется с ним - русским мужиком с приходом безбожников? Ах, Катерина Ильинишна, до чего же печальная картина: уподобилось государство наше Исаакиевской церкви. Разрушили, чтобы на ее месте возвести величественный храм. И бросили все как есть. Видите ли, ныне и то, и это не в моде. Не знают, какую помоднее модель выбрать. Так и у нас в государстве: все делалось в угоду моде. Блуждают впотьмах. Все, что было хорошего и прекрасного, разрушили, все искали, какими бы новшествами заменить. Доискались.
  Крик караула "К оружию!" разбудил недавно задремавшего Юзефа. Вскочив со своей травяной подстилки, и не найдя рядом Генрика, бросился к императорской палатке.
  Утро было серым, шел дождь, дул холодный ветер. Чадили костры, у которых ночью пытались согреться солдаты. Сейчас они побросали свои котелки и, поддавшись общей тревоге, метались по биваку. Повсюду раздавалось: "К оружию! К палатке Императора! На лошадей!" Испуганные лошади брыкались, вырывались и убегали.
  Зато моментально образовалось каре вокруг императорской палатки. Наружу выскочил растерянный Наполеон, но, наткнувшись на караульного гвардейца, спокойно подсыпавшего свежего пороха на полку, утих. Гвардеец же вновь взял ружье на плечо и, подмигнув насмешливо своему Императору, сказал с достоинством: "Ладно. Пусть приходят. Встретим как надо". После этого Наполеон вернулся в свою палатку за забытыми шляпой и шпагой.
  Хладнокровный маршал Бессьер приказал дать отбой и доложил Императору о причине тревоги. Оказывается, ранним утром отряд красных улан, посланный по его приказу на рекогносцировку в деревню Утицы, и атакованный казаками, вынужден был вернуться в лагерь. В погоню за казаками тотчас отправилась половина того же 2-го гвардейского уланского полка, а вернувшиеся после стычки - построены. Наполеон прошелся перед фронтом смущенных шеволежер, насмешливо кривя губы.
  "Мы бы их встретили как надо! Зря расшумелись. Вам это - не к лицу!"
  Юзеф, тревожась за пропавшего Генрика, бросился к расходившимся по биваку уланам. Предчувствие не обмануло. Лейтенант Зигель - командир взвода сказал, что с ними, действительно, был капитан 1-го полка Четвертинский. Их полковник поддался на мольбы офицера, разрешил присоединиться к разведчикам, "на свою голову". А дальше начались странные события. На большой поляне отряд был атакован тучей синих казаков в высоких, как у императорских егерей, медвежьих шапках. Уланы встретили их, стоя на месте, огнем из карабинов. Предводительствовал казаками молодой офицер в прекрасной черной бурке. Он выехал вперед и предложил сдаваться. Капитан Четвертинский, в двадцати шагах разглядев русского атамана, вдруг разразился польской бранью. Вырвавшись из тесно стоявших всадников и, увернувшись от одного подскочившего казака, свалив сабельным ударом другого, бросился прямо на говорившего молодца. Да и тот, как показалось лейтенанту красных улан, узнал Четвертинского, раз подался вперед, тоже отвечал гневно, по-польски. Но что, он - голландец, конечно, не понял. Вроде, русский звал капитана по имени, а тот казака Борисом! Все заглушил поднявшийся звон клинков. Рубка казаков с уланами длилась минут пять. Лейтенант, не видя нигде Четвертинского, принял командование: "Налево кругом!" Красных улан спасло то, что у странных казаков вовсе не было пик, да и стреляли они неумело. Ощетинившись пиками, коля по временам приблизившихся казаков в лицо и шею, голландцы смогли отступить.
  Расстроенный генерал Красинский обещал Юзефу немедленно организовать поиск Генрика. Юзеф же, озабоченный и грустный, отправился сопровождать Императора на рекогносцировке.
  Пока штаб садился на подведенных коней, Наполеон оценивающе оглядывал каждого, про себя отмечая оказанную этим человеком услугу его вчерашней победе.
  - Мюрат! Опять! Разрядила матушка дочку напоказ. На плечах - мохнатое козье руно. Воображает себя победителем казаков!
  У Наполеона непроизвольно задергалось правое плечо - вспомнился досадливый случай с родственником. На встречу с императором Александром в Тильзите Мюрат вырядился в красные сапоги, бело-золотой мундир, а на меховую шапку прицепил длиннющее перо цапли. Наполеон не забыл смеха свиты монарха и насмешливые глаза Александра, словно говорившие: "Что за ряженый? Зять Бонапарта? У настоящих Императоров таких зятьев не бывает!"
  Конечно, предки Александра уже двести лет занимали престол крупнейшей страны мира. И свита - настоящие аристократы, а не сыновья конюхов, бочаров или лакеев, как у него.
  - Даву. Какое самодовольство, воображает себя благородным римским героем! Опять этот Даву отличился, как тогда при Ауэрштате. Опять - обожание солдат, почетные боевые раны.
  Наполеон опустил поводья. Аяк, прислушиваясь к хозяину, сделал несколько шагов и остановился.
  "А Вы, князь Экмюльский, - Император с трудом развернулся всем корпусом к Даву, - не находите, что Неаполитанский король показал слишком много пыла в атаке Большого редута?"
  Наполеон насмешливо смотрел на своего маршала, который, вмиг растеряв свою благородную невозмутимость, не обращая внимания на присутствующих, дал волю своему раздражению против Мюрата. Настроение Наполеона улучшилось, как только герои на глазах всего Штаба и Гвардии уподобились обычным уличным шавкам. Вот только раздражал старший офицер эскортного уланского отряда. Его взгляд - вызывающе нехорош!
  До глубокой темноты Юзеф с Иваном обходили поляну за поляной заболоченного леса. Под унылым небом среди мертвецов и безмолвия они пытались отыскать живого или неживого Генрика. Слушая причитания и всхлипывания денщика; глядя, на размокший от дождя кивер, расплывшийся по голове старика лепешкой, Юзеф сам еле сдерживал слезы.
  Пошли на стук заступов, на поляне в дыму смолевых факелов копошились мужики. Юзеф, не обращая внимания на мрачные предостережения Ивана, безбоязненно двинулся прямо на них. Те перестали копать, распрямились, облокотясь на заступы, начали разглядывать подходившего. Видно, приняли за русского офицера, обманувшись похожестью уланских мундиров. Передний мужик с черной, всклокоченной бородой сдернул с головы странную шапку, больше похожую на кивер с белым крестом. Юзеф молча наклонился над приготовленными к погребению телами. В тот момент, вглядевшись в близкую кокарду на четырехугольной уланской шапке, мужик, ойкнув, перехватил поудобней заступ и со всей силой ударил им по ненавистному знаку Антихриста - вензелю "N".
  Юзеф провалялся всю ночь на земле, солдаты, бродившие в поисках раненых, видно, посчитали его убитым. Заставил его очнуться стук копыт приближающейся лошади. "Затопчут!". Юзеф прикрыл руками голову: ведь, попади подкова по затылку - конец. А помнут - ничего - жив, не умер. Почувствовал озноб от холодной земли и жар в голове. И развеселился - в сознании, слышит, осязает! Значит, еще связан с этим миром! С трудом поднялся с земли. И поплелся, пошатываясь, сжимая руками голову, вот-вот готовую треснуть от трещоточного грохота и звона. Он осторожно шагал, а она раскачивалась, словно колокол, переваливаясь с плеча на плечо. Перед глазами все вертелось или расплывалось в дождевом тумане, пока его не подхватили, мешком не взвалили на лошадь и не повезли куда-то. Вечность ехали, и его руки болтались у самой земли. Сознание то покидало его, то возвращалось. И тогда он видел совсем рядом со своим лицом открытые глаза мертвецов, у которых на головах шевелились ветром волосы. Слышал стоны. И вдыхал влажный воздух с запахом беды, крови.
  Повозка с ранеными катила по Новой Московской мимо мест недавних боев. Юзеф из-под тяжелой повязки наблюдал за суетой солдат. Надо было закопать убитых, но все торопились в Москву, поэтому было приказано прибрать их в овраги. Солдаты споро взялись за дело. Набросав на плащи груду тел, волокли до Колочи. Выбрав откос покруче, раскачав, подкидывали мертвецов в воздух. Трупы кувыркались. Юзеф угрюмо смотрел на веселье французов, ведь каждый антраша сопровождался взрывом хохота.
  Русские пятились к Москве, мюратовская кавалерия их подгоняла, жалила. Сберегая, выдохшийся в постоянных боях, русский арьергард, командующий - генерал Милорадович хитростью задержал на сутки у самой столицы французский авангард. За это время армия и москвичи покинули столицу.
  Проспавшего всю дорогу от Бородина, Юзефа еле-еле растолкали соседи по лазаретному возку. Подняли кожаный полог. Воздух дрожит от "Vive l'Emреreur!". Перед победителями Европы величественный град раскинулся широко, во весь белый свет. Раззолоченные дворцы и изящные башенки. Сознание Юзефа еще в дреме: "Что за видения? Персия? Индия? Москва!"
  Войдя в город через Калужскую заставу, князь Понятовский постарался с помощью своих адъютантов всех раненых поляков из обоза собрать под одной крышей - в полупустой Голицынской больнице. Доктора и лекари-иностранцы ушли из Москвы. Остались в больнице, уповая на авось ("Бог милостив!") трое русских стариков: эконом, его помощник и аптекарь. Не смогли оставить, видно, на самоволие иноверцев сто русских душ. Раненых покормили и разнесли по дальним покоям. В кладовых под лестницами замуровали оружие офицеров, церковную утварь, больничное белье. С самым большим караваем, взятым из больничной хлебенной встретили свиту князя Понятовского. Пригласили с поклонами: "Рад не рад, а милости просим!" в храм, где прямо против паперти - длинный стол ломился от темно - оливковых бутылок и множества закусок. Понятовский пил вино, не слезая с лошади. Его солдаты устраивали в лучших палатах раненых. А польские офицеры продолжали угощаться еще целые сутки, до приказа Наполеона о выводе корпуса Понятовского из города. Чтобы уберечь больницу и храм от мародер, старикам пришлось идти в кремлевский штаб и вымаливать там охранный лист: "Что ж. Тебе, Бонапарте, просим милости от Бога, а себе от тебя ". Теперь итальянская команда из корпуса Эжена Богарне защищает больницу. Лишь только разбойная рожа показывалась над забором, черноусый капитан уж рядом. Таращит страшно глаза, гортанно кричит и так размахивает саблей, что самый матерый вор давал тягу.
  Палаты, тем временем, заполнялись ранеными. Ординаторские - докторами, фельдшерами, аптекарями.
  Однажды утром, французский солдат, раздавая бисквиты и воду, предупредил больных о скором осмотре их "самим добродетельным Ларреем" - лучшим наполеоновским хирургом.
  И, правда, прошло несколько минут, старик в генеральском мундире, опередив свою свиту, проворно вбежал в первую комнату. Остановившись у ближайшей к двери койки - соседа Юзефа, снял мундир.
  - Из какой вы армии? - Русский! Офицер гвардейской артиллерии! - Вы были ранены в Большом сражении? - Да, генерал. - Когда вас перебинтовывали? - Да ко мне с тех пор не прикасались. - Как! После Большого сражения?
  Ларрей грозно зыркнул на застывших докторов, те, подталкивая друг друга, заспешили к дверям. Вмиг в центре комнаты возник ящик с инструментами, тазы, рукомойники, бинты, корпия. Все время, пока сам главный хирург возился с антоновым огнем на ране русского, Юзеф с изумлением вглядывался в, такой знакомый каждому поляку, профиль. В задорный хохолок, в упавшую на лоб прядку и легкие, разлетающиеся на висках пряди седых волос. Ларрей распрямил спину и развернулся. "Привидится же!" - пронеслось в голове Юзефа.
  - Заканчивайте перевязку, месье Бофис, вы отвечаете передо мной за жизнь этого русского героя. А я займусь вот этим молодым человеком!
  И Ларрей не пересел, а перескочил стремительно с табурета на койку Юзефа. Склонился низко над его бледным лицом, глянул в горячечно блестевшие глаза. "Он мне снится, - думал Юзеф, - Любой поляк ненавидит этот взгляд из-под приподнятых домиком бровей. Но только не я. Я преклоняюсь перед хозяином этих глаз - великим полководцем!"
  Ларрей вновь закатал, распущенные было, рукава рубахи.
  А пока сознание от боли лихоманится, Юзефу видится его герой.
  ... Вот он всматривается в полыхающую пожарами Прагу - еврейское предместье Варшавы. Стариковские горькие слезы катятся по глубоким, несимметричным складкам вокруг рта, из-за которых невольно кривятся в насмешке губы, и оставляют на покрытых грязью и копотью щеках белые дорожки. И не пронзительный ветер - им причина. Он - чудо-вождь почувствовал себя старым и немощным, когда понял, что справиться с человеческой ненавистью ему не по силам. Разве может дым скрыть от его глаз земляной вал с сотней раскаленных орудий и тридцатью тысячами поляков, готовыми принять смерть, но не пропустить в Варшаву русских? И злых усатых пехотинцев, с помощью своих штыков карабкающихся по стене рва? И простоволосых женщин с пылающими лицами, скатывающих на них с вала бревна? И мальчишку, минуту назад кидавшего в русских камни, а теперь поднятого на штыки гренадерами?
  Но не смог разглядеть во взволнованной человеческой массе на городском валу зачинателя творящегося в Варшаве зла. Верный паучьим повадкам, тот таился в темноте, выныривая или среди плачущих женщин, или в толпе потрясающих вилами крестьян, везде поспевая. Там увещевает ласково, пряча под опущенными веками горящие глаза, тут кричит, разбрызгивая пену с тонких губ: "Среди вас - изменники. Еретики, продавшие Польшу русским! Смерть изменникам!"
  Ксендз Коллонтай повсюдничает умело, а останови бегущего с косой на вал мужика и спроси: "Зачем, ты, туда?", "Не знаю, - ответит, - я - как все!" Вроде, померещилось ему что - то, показалось, помельтешило, поманило. Никто не вспомнит, по чьему приказу подожгли мост, соединяющий Варшаву со сражающейся Прагой. Зато теперь польское войско, с ненавистным Коллонтаю, главнокомандующим Вавржецким погибнет, но не отступит. Порознь, каждый по себе - не решился бы, засомневался бы, толпа же не раздумывает и не колеблется, верит своему ксендзу, что сдача столицы станет невозможной, если повесить на ратушной площади недавно выбранное народное правительство.
  Ратушный колокол заглушил на время шум рукопашной, взрывы и залпы, стоны и вопли, доносившиеся в Варшаву из Праги. Пар от воды, которой старики тушили пожары в городе, дым и пыль по улочкам стелились туманом, на площади клубились, скрывая то, что творила там чернь под набатный гул...
  От волнения, задышав часто, Юзеф нахватался ртом дыма, закашлялся.
  - Закройте окна. Из-за дыма дышать невозможно. Раненый потерял сознание. Дайте ему вина.
  Доктора и фельдшеры бросились выполнять приказы Ларрея. Дым вторые сутки тянулся из Замоскворечья. Днем висел над Москвою пеленой, не пропуская сквозь себя солнечного света; ночью колыхался красным занавесом от сполохов живого огня.
  Ларрей, закончив обработку раны, распрямился. Для него опытного хирурга привычней, из закушенных губ даже седых ветеранов, слышать: "Мамочка!" Этот же молодой поляк рвался к отцу.
  "Ничего. Теперь рана обработана. Молодость сама врачует. Увидишься еще со своим батюшкой", - думал, пересаживаясь на койку следующего раненого, генерал Ларрей.
  Как только обход закончился, и за свитой хирурга закрылась дверь, русский артиллерийский офицер, приподнявшись на локте, зашептал другому раненому русскому:
  - Ну, вылитый Александр Васильевич Суворов!
  А Юзеф продолжает метаться по кровати. Его мучат томление, тревога. Если это - не обманчивый сон, не бред, а правдивые образы, увиденные духом, то ему надо узнать все, что произошло на Ратушной площади. Из-под свежей повязки скользят по вискам капельки пота. Сколько же усилий надо приложить, чтобы приостановить коловорот видений, в который его сознание снова погружается, сколько воли, чтобы картина представилась яснее.
  ...Суворов в соборе. В простом мундире в знак того, что не воевал с Польшей, а только усмирял бунт. Двери распахнуты, и видна площадь, составленные в ряд незаряженные ружья, и работающие гренадеры в рубахах с закатанными рукавами. Веселый стук топоров, разговоры. В храме - тишина. Здесь прощаются с родными и друзьями, чьи тела были недавно сняты русскими гренадерами с виселиц. И на собственном отпевании, как в жизни, держались вместе отец Юзефа и князь Антоний Четвертинский - их тела лежали рядом.
  Что осталось впотьмах времени? Сокрытым от Юзефа? Только мысли отца.
  Сколько шагов от ратуши до помоста со столбами? Совсем - ничего. Но для прозрения времени оказалось достаточно. Старик чувствовал, что может видеть умом, духом далее, глубже людей благоразумных, но не одушевленных близостью смерти. Спасение Польши - возможно!
  - Эй, старик! Что ты там шепчешь? Уж, не колдуешь ли?
  - Глупцы! Они боятся его, он же их только презирает. Досадно, что его мысли не узнает никто! Как у нас старики говорят: "Ум пришел, да пора ушла. "Что ж, он примет смерть от черни. Для него она станет исполнением его гражданского долга, для любимых сыновей - памятливым уроком. Мы умствовали в поисках пути для поляков и блуждали. Молодежь же найдет путь истинный, высший с помощью опыта, дела, практики. Пожалуй, это вернее, чем по догадке ума.
  Кивнул головой, прощаясь, своему солдату, который с трудом поднялся с мостовой, чтобы отдать честь по уставу своему ротмистру, пока опять не был сбит с ног голытьбой.
  Видя, с каким остервенением чернь расхватывает из, теперь уже никем не охраняемых, пирамид ружья, пожалел, что так и не сумел убедить Станислава, молодых Четвертинских и их товарищей- офицеров в опасности вооруженной толпы простолюдинов.
  Теперь ему ясно представлялось и другое: у восставших не было достойного вожака. А этот Костюшко - американец, давно оторвавшийся от своих корней, просто морочил молодежи головы, предложив им то, что Польшу и сгубило: освободить крестьян, раздать народу оружие.
  Так, бормоча себе под нос и приближаясь к помосту, равнодушно окинул взглядом площадь. Кучку приговоренных сопровождала кричащая и размахивающая мушкетами толпа горожан. Из одних окон близлежащих домов слышались отчаянные крики, из других летели на улицу кресла и серебряные канделябры. Вон бьют старика, прижимающего к животу древний штуцер. Там двое в сермяжных кафтанах тащат по мостовой растрепанную женщину.
  Здесь был и тот, кто создал этот хаос. Над дикой толпой носился страшным вороном, размахивая как крыльями широкими рукавами сутаны, потрясая крестом, безумный ксендз Коллонтай.
  - Ересь! Убейте еретиков!
  Чтобы совладать со своим гневом, ротмистр стал смотреть поверх людских голов в сторону грохочущего сорока тремя батареями генерала Вавржецкого варшавского предместья.
  - Грешен перед вами, сыновья! Вам не одолеть Суворова. Скорей бы все это закончилось. Только русским по силам прекратить кровавую смуту в бедной Польше. Благодарим покорно за ум.
  В сторону Праги смотрел и, стоящий рядом, князь Антоний Четвертинский. Болезненная бледность покрывала его страдающее лицо. Ротмистр, чтобы не застонать, заводил скулами, заскрежетал стиснутыми челюстями.
  Чем они могут помочь своим мальчикам сейчас? Станислав и двое сыновей князя - на передовых шанцах под градом русских снарядов, с честью принимают смерть. Они же здесь, на этом наспех сколоченном помосте - бесславно, от руки предательской черни.
  Последнее, что успел прошептать Кучинский: "Живите, мальчики. Да благословит вас Бог ваших отцов. Живи, несчастная Родина".
  Густая, пахнущая порохом иссиня - черная туча, надвинулась из предместья на Варшаву, не оставив ни клочка чистого неба, заклубилась над Ратушной площадью. И в этой клубящейся массе не одному задыхающемуся Кучинскому, а многим показалось грозное предзнаменование: несущийся по воздуху дьявольский легион рыцарей-крестоносцев, которые, появляясь в небе Польши, всегда предвещали небывалые бедствия...
  Вошедшие в сожженную и разграбленную Москву, русские казаки под командованием генерала Иловайского 4-го жаждали отмщения и, ворвавшись в госпиталь, изрубили тяжелораненых французов. Юзефа и еще нескольких успели спрятать трое стариков - служителей госпиталя: эконом, его помощник и аптекарь.
  6 ноября, когда французская армия находилась в двух днях марша от Смоленска, выпал первый снег. Наполеон семенил английскими полусапожками по обледеневшей дороге. Его то подталкивала, нагоняя, то окликала, отставая, толпа офицеров штаба. В экипажах же, освобожденных от ящиков, тюков, бархатных подушек лежали раненые, по приказу Императора взятые из Колоцкого монастыря. После битвы их отыскали сердобольные монахи, снесли в трапезную, и все это время выхаживали травами и молитвами. Ожившие от дорожной тряски, они сейчас высовывались из окошек карет, расспрашивали идущих по дороге солдат о событиях после Московской битвы.
  Взгляд одного из тяжких по временам становился осмысленным. Восковое лицо напрягалось. По нему видно было, что он силится вслушаться в разговор. Но упорства и старания хватало на минуту-другую, потом глаза его подергивались пеленой, тускнел и угасал в них огонек жизни. Бедному не суждено будет вновь увидеть родную Польшу. Капитан Генрик Четвертинский умрет в двух днях марша от Смоленска, когда ветер торжественно задернет окошко его лазаретной кареты снежным занавесом. И скроет навсегда свет, и толпу людей, неведомо куда бредущую. Кто услышал за карканьем и хлопаньем крыльев, пирующего в придорожных канавах, воронья шепот, легкий как выдох: "Все. Кончились мои мучения".
  Из-за тупой боли в голове, все дни этапа по Тамбовской губернии, Юзеф, обморочным, пролежал в санях, на соломе.
  Конвойные казаки, сопровождавшие пленных в саратовский лагерь, только рады были, когда княгиня Нарышкина, возвращавшаяся в столицу из своего тамбовского поместья, забрала из обоза к себе одного из ссылочных.
  И к остальным княгиня отнеслась милосердно: вызвала местного лекаря, накормила, снабдила одеждой. А когда колонна двинулась дальше, то за ней пристроились нарышкинские сани с провизией и сопровождали арестантов еще несколько дней.
  Спасенного офицера Юзефа Кучинского княгине пришлось сперва поселить в нижней части города, в заезжем доме, потому что все дома в Тамбове занимали эмигранты из Москвы и Смоленска. Потом уговорила знакомого священника, и тот уступил, пустил жильца в свой дом. Его дочь - милая Дуняша взялась присматривать за больным.
  Благодаря хлопотам нарышкинской родни, особенно, подруги и родственницы княгини Марии Антоновны Варвары Неклюдовой, Юзеф заручился надежным покровительством. Двоюродный брат мужа Варвары Ивановны - влиятельный человек, бывший губернатор затеял переписку с управляющим Министерством полиции, с которым был в давнишних связях по дружбе и по делам. Юзефа спасли от непременной для военнопленных поляков ссылки на Кавказ, исхлопотав ему временное подданство. Блистательная столичная княгиня за старательство нажаловала тамбовской родне всего сполна.
  Так неожиданно обретя Марию, Юзеф ожил снова, стихли телесные и душевные страдания.
  Ему нравился Тамбов, сам город казался спокойным, а его нравы и обычаи - достойными и добротными, пусть и с налетом то ли допотопности, то ли глубокого простодушия. Покой будоражила только главная Дворянская улица. На рассвете грохотали по мостовой телеги и экипажи уезжающих в Москву, в сумерках галдели на немецком, польском, испанском, итальянском толпы военнопленных, проходящие через город.
  Свое собственное состояние Юзеф находил странным, но приятным: голова, как всегда, полнилась мыслями, но они не тревожили, а носились себе на воле. Зато тишина водворилась в сердце и на совести, там теперь не было места страстям.
  После посещения его квартирки губернатором Петром Андреевичем Ниловым, перед Юзефом открылись двери домов здешнего благородного общества. Где бы теперь он не появлялся: на ужине у губернатора, у богатого помещика на званном обеде, в Благородном Собрании на балу, которые после взятия Вязьмы стали вновь устраиваться по воскресениям, всюду его встречали приветливо. Он проходил гостиные, навощенные полы которых сияли отблесками свечей, раскланиваясь с новыми знакомыми. Ловил, из-за плавно поваживаемых вееров, взгляды чопорных дам, читая в них: "Что ж, молод, дворянин, с землей в Польше, хороших манер, со столичными связями, одетый всегда по моде. Чем не партия для любимой племянницы?" А, входя в кабинет хозяина, превращенный в курительную, оказывался в компании добродушных приятелей, мечтавших в душе через дружбу с ним, быть представленными самой известной петербургской красавице - княгине Марии Антоновне. Благодаря ее покровительству, Юзеф Кучинский получил место преподавателя в Кадетском корпусе и врага в лице его директора, согласия которого никто не спросил.
  - Рядовым его в Георгиевск, а не курс по организации и тактике конницы читать. Обойти меня! Того, кто начальствует над Кадетским корпусом с 1807 года, с самого его основания по всемилостивейшему повелению!
  Случай отомстить директору скоро представился. Однажды, когда корпус возвращался с учений, и кавалеристы проходили по мосту, на котором остановилась коляска директора, старик обратился к подъехавшему Юзефу (его отделение дефилировало мимо начальника): "Вы внушаете своим воспитанникам, что кавалерийский офицер никогда не может быть взят в плен, пока он на коне - слова отважного человека; однако, я утверждаю, что бывают случаи, когда приходится сдаваться и таким храбрецам. Предположим, например, что все здесь на мосту - ваши враги; вы, конечно, и не стали бы пытаться пробиться. Что же вам делать?" Вместо ответа Юзеф вонзил шпоры в конские бока с такой силой, что жеребца подбросило в воздух. Он птицей взвился над ошеломленными зрителями и ринулся в реку. Этот случай помог Юзефу заслужить любовь курсантов.
  Княгиня Нарышкина все реже появлялась в Тамбове. Переписки со своей спасительницей у Юзефа не получилось из-за боязни ее скомпрометировать. Почтмейстер однажды на охоте, по своему приятельскому расположению, шепнул, что все его письма должны доставляться для рассмотрения в министерство.
  Прошел год. Мария приехала, как всегда, неожиданно и сказала, что это их последнее свидание перед расставанием навсегда.
  Свинцово-серые облака, причудливо меняясь, заволокли небо над городом. Мария стояла у окна, зачарованная их странными формами и цветами, накручивала на палец нитку жемчуга. "Знаешь, Юзеф, что мы оставили в далекой Польше? Дома? Любовь нашу!" Вдруг за окном ослепительно вспыхнул зеленый огонь. Грянул трескучий гром. От неожиданности пальцы рванули нить, жемчуг пролился сквозь узорную шаль. Мария склонилась, собирая с пола зерна, а, выпрямившись, протянула Юзефу ладонь, сложенную лодочкой, полную белых шариков.
  За руку осторожно Юзеф притянул ее к себе.
  Теперь гром не ухал, а гудел, не умолкая. А небо побелело, потому что не успевала погаснуть одна молния, как вспыхивала другая. И заплаканное лицо Марии казалось мертвенно - белым, только глаза жили - как жар горели. От тоски и томления тело Юзефа сделалось тяжелым, наполненным буханьем сердца, которое, будто, вторило грому. Все шумело вокруг и раскачивалось: сирень за окном, старый дом. Дрожали зеленые длинные камни в серьгах Марии. Ее надо удержать! Не будет ее - не будет Юзефу счастья. Без обладания ею, жизнь станет невыносимой!
  На следующий день после грозы окон не открывали из-за горького дыма с городских пожарищ. Юзеф пригласил в дом знаменитого тамбовского художника Дурнова. Он написал для Марии Антоновны миниатюрный портрет Юзефа и, ободренный их похвалами, принялся за парный портрет. Работа была в самом разгаре, когда, неизвестно откуда взявшийся, молодой племянник княгини Лев Александрович, то плача и целуя ей руки, то, грозя и ревниво сверкая очами, потребовал ее немедленного возвращения в Петербург. Княгиня с облегчением повздыхала, наскоро простилась с Юзефом, уехала с племянником.
  Юзеф затосковал, как заболел. Тогда - то и произошел случай на мосту. Добрые люди рассказывали потом, что директор корпуса с тех пор в разговорах называл Юзефа "Костюшкой". Но за смелость и находчивость простил ему самовольную отлучку на учениях. В те дни и знакомым офицерам не удалось вытащить Юзефа к хлебосольным помещикам поохотиться и поплясать. Запершись в комнате, он страдал, он хотел умереть. Но прежде надо было принять православие: однажды Юзефу в голову пришла мысль, что, ведь, Мария - православная христианка и хорошо бы облегчить встречу их душам на том свете.
  Его спасли ежедневные, долгие беседы со своим квартирным хозяином - священником. Человеком простым, рассудительным, видевшим на своем веку многое. А потому и советы его казались разумными и благонамеренными.
  - Ты сам то подумай! Что ищет человек уставший? К чему стремится? К покою. Разве его душе нужно что - то другое?
  Юзеф хотел возразить старику: "Что, если душа выросла... Нет... Возмужала. Не в мире и тишине, а на войне. По силам ли ей будет бездействовать? Лишишь ее тревог и движения, чего доброго, - и сам отойдешь на покой!" Но, глянув в ясные глаза, промолчал.
  - Ох, и тревожный ты человек. Подчини рассудку свои чувства. А любовь, даже безумная, сама собой угаснет. Всякой вещи время. А тебе нужен покой. Не ищи его в людях, ищи дома, в себе.
  Из этих бесед Юзеф понял главное для себя: полно мыслить - надо жить. А один совет показался особенно своевременным: в своем семейном гнезде легче переносятся все жизненные тревоги. Но к этому времени обществу Тамбова уже стали известны его трудности с возвращением права на владение конфискованного имения, и знатные семьи города расхотели связываться с ним родством.
  Юзеф женился на иерейской дочери. В очередном рапорте тамбовского губернатора в 111 отделение Особой канцелярии об этом сообщалось: "Бывший поручик Императорской гвардии Кушинский Иосиф, дворянин, присягнувший на вечное подданство России, приняв православие, женился на природной россиянке".
  Прошло несколько лет. Из пензенского имения по земельным делам к тамбовскому губернатору приехал брат княгини Марии Антоновны Нарышкиной - Борис Четвертинский. Узнав, что живущий в городе Иосиф Кушинский - Юзеф Кучински - участник его детских игр и забав, удивился. Вечером зашел навестить своего товарища. Оба на радостях прослезились. Борис был торжественно представлен всем домочадцам, проведен по всему дому, посажен за праздничный стол, за которым по заведенному здесь правилу сели вместе с хозяевами кухарка и няня. После чая друзья удалились на половину Юзефа. Молчали и курили длинные трубки. Смущенная Евдокия внесла поднос, заставленный бутылками и графинами с яркими ярлыками.
  - Извольте откушать домашних наливочек.
  Попробовали и "на косточках", и "желудочную", и "для живота". Хоть оба поначалу избегали говорить о прошлом, но щеки разгорелись, и воспоминания как - то сами собой в памяти зароились. Оказалось, что Борис по просьбе графа Дмитриева - Мамонова в 1812 формировал казацкий полк. А накануне битвы под Москвою с отрядом ратников, нарушив приказы, покинул лагерь в Петровском дворце, помчался к Можайску. Успел-таки поучаствовать в прикрытии отступающей с Бородинского поля армии Кутузова. Борис неохотно рассказывал об этом, перевел быстро разговор на узнанную им радостную новость. Тамбовский губернатор получил циркуляр из Министерства полиции для Юзефа с разрешением посещения им родины. Теперь пришло время смутиться Юзефу.
  - К чему мне возвращаться? Я потерял всех родных, всех друзей и даже знакомых. Нет никаких причин, никаких предлогов заглядывать на родину. Да и к чему смущать свой покой. Скажи лучше, что слышно о твоей сестре Марии?
  - Знаю, как это для тебя важно, но прости. Должен признаться, что дружба наша до того охладела, что мы более не переписываемся.
  - Ах, жалость какая. Но тебе, Борис, в этом есть польза: она - беспокойный человек, всех вокруг себя мутит.
  Беседовать мешали плач и детские крики в соседней комнате. Дверь нет-нет со скрипом приоткрывалась, и в щели показывались три светлые головки - одна над другой. "Погодки",- улыбнулся Юзеф. "Сколько у вас будет детей?" - с раздражением в голосе спросил Борис.
  - А, сколько Бог пошлет! Хоть целый дом. Мы их с женой любим, потому что они нас очень занимают, с ними не скучно.
  Борис ухмыльнулся: "Слышали бы такой ответ в столице. Только не обижайся, но над твоим простодушием посмеялись бы. Сейчас в столице модно читать книги по воспитанию. Общество считает, что раз эти маленькие существа созданы по образу и подобию Бога, то они заслуживают счастья. А оно не возможно без воспитания и образования. Любить ребенка должно ради него самого, не и из-за страха перед скукой и безделицей. А в губернских городках, видно, все охвачены желанием потомства". Борис захохотал.
  Юзеф надулся. Но ненадолго - не выдержал, рассмеялся.
  - Напрасно ты злишься на здешние нравы. Я благодарен судьбе, что очутился в Тамбове. Выздоравливая, я сказал себе: "Все. Кончились мои мучения." Только здесь возможно душевное равновесие. Ты знаешь, что это такое? А насчет детей ты меня неправильно понял.
  Юзеф скривил лицо, и проговорил, старательно гнуся в нос: "Я, может быть, тиран в душе. Разве ты не знаешь таких отцов, которые даже в семье стремятся к власти, и в детях любят своих рабов?!"
  Увидя удивленный взгляд Бориса, теперь Юзеф расхохотался громко.
  - Знаешь, Юзеф, на тебя дурно влияет губернский воздух. А если хочешь знать, я боюсь детей. Как мне воспитать сыновей добродетельными, после всего того, что мне было суждено пережить! Боюсь, что эта моральная задача мне не по силам.
  Борис умолк. Потом, неожиданно отказавшись от предложения остаться переночевать в доме Юзефа, в какой - то досаде и недовольстве собой, стал спешно раскланиваться со всеми. Выйдя с гостем на крыльцо, Юзеф спросил грустно: "Уж, не осердился ли за что на меня, Борис?" В ответ, гость крепко обнял хозяина. Отстранился, заглянул в улыбающееся лицо.
  - Рад бы тебе помочь, Юзеф, да захочешь ли?
  - Что ты! Что ты! Всего, что душе хотелось, мне Бог дал.
  От общих знакомых Юзеф узнал, что полковник Четвертинский более не воевал, вышел в отставку, жил в Москве, а на земле своего подмосковного поместья устроил монастырь, куда часто наезжал.
  Жизнь в губернском городе текла своим чередом. Перед рождением очередного ребенка, Кушинские перестроили старый дом. Наконец-то, Иосифу и Евдокии показалось, что дом полон. А обзаводиться всем нужным начали очень давно, покупки делая постепенно. Первым крупным приобретением стали платяные шкафы, потому что в доме иерея их не было, а платья хранились по дедовским сундукам. Выяснилось, что Юзеф обладает приятным баритоном. Заменяя часто болевшего дьякона, он начал петь на клиросе. Но когда архиерей предложил рукоположить его на дьяконство, отказался: "Грешен я. Грешен."
  Прошли еще годы. Моя и убирая на Страстной неделе дом, Евдокия - вдова Иосифа Кушинского, добралась и до висевшего в гостиной портрета мужа. Да так и замерла с тряпкой в руках - такая странная мысль в голову пришла.
  - А ведь не случайно голова мужа на картине в профиль повернута, в других домах к такому портрету обязательно другой рядом вешали, обращенный в сторону первого.
  Поискали. И нашли. Среди пыльных вещей на чердаке - женский портрет. Его снесли вниз, обтерли пыль, придвинули к снятому со стены портрету Иосифа. Женщина и Иосиф так и впились друг в друга глазами. Конечно, это было парное изображение. Что-то угадав, Евдокия всплакнула, прикрикнула на любопытную прислугу, и та, зная крутой нрав хозяйки, разбежалась по делам. Сердце, вроде, отошло, промокнула платком глаза.
  - Чужая душа - потемки, друг ты мой сердешный.
  Пригляделась к портретам. Лицо мужа напряженное. Но взгляд грустный, тихий. Смотрит в лицо той, что вышла, хоть, и красивой, но неживой какой-то, зыбкой. Евдокия, сколько головы не напрягала, не вспомнила ее. Видно, или по памяти художник писал, или не мастер своего искусства был.
  Прошло много лет. В Тамбов приехал князь Эммануил Дмитриевич Нарышкин - обер-камергер, кавалер всех российских орденов. Узнав от умирающей матери историю ее жизни, он решил непременно увидеть город и старый дом. У наследников Кушинского, к их удивлению, выкупил два старых парных портрета. А еще щедро пожертвовал городу на нужды просвещения. Он приобрел у города большой каменный дом и открыл в нем Учительский институт с общежитием, Общество для устройства народных чтений с читальней, библиотекой и музеем. Пожил некоторое время в семье, ошеломленных таким к себе вниманием, потомков Кушинского. Каждый из них, стремясь показать свое усердие и готовность услужить столичному гостю, который оказался охочим до военной старины, предлагал принять на память кто - отцовскую саблю, кто - истертый альбом с рисунками домиков, пирамидальных тополей, улан, казаков. Среди подарков оказалась и тетрадка с надписью" Записки о кавалерийских построениях для воспитанников кадетского корпуса". Ее первые листы, действительно, пестрели схемами и пояснениями к ним, но потом это занятие, видно, было брошено. Остальные листы, покрытые крупным, круглым почерком, хранили суммы расходов на стол, прислугу, ремонт дома. Молодой князь был со всеми ласков, с удовольствием все принимая и сам щедро всех одаривая. За свою доброту князь получил от братьев Кушинских разрешение на владение всем чердачным добром их дома.
  Время меняет быт дома, моды, привычки. За десятки лет много хозяйских вещей перекочевало из жилых комнат в пыльные углы под крышей. Пережили своих владельцев, стали преданными хранителями памяти о них. Странные поиски князя увенчались успехом: он нашел среди кресел с полинялой вышивкой и диванов с остатками позолоты уланский походный сундучок, окованный жестью. А в нем - материнскую кашемировую шаль, рассыпавшуюся в прах, в облачко полупрозрачных бабочек, когда князь неосторожно взял ее в руки и, завернутый в испачканную чернилами бумажку, крест офицера Почетного Легиона. А на самом дне покоилась подушечку в виде сердечка, с вышитым с двух сторон детской ручкой стишком:
  Что же ты за пан?
  Что же ты за пан?
  Все твое наследство -
  Шапка и жупан.
  Что же ты за пани?
  Что же ты за пани?
  Все твое наследство -
  Венок из тимьяна.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"