Николайцев Тимофей: другие произведения.

Бобы на обочине

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Конкурсы романов на Author.Today
Загадка Лукоморья
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Осторожно, содержание фантастики 0,1%.

БОБЫ НА ОБОЧИНЕ

(Роман)



Что-то этой весной смертей в доме случилось больше обычного.
Я как раз протискивался сквозь прутья решетки - они были раньше арматурными прутьями, пока домоуправление не превратило их в решетку - тонкие, с мизинец толщиной, но упругие, в спиральной цепкой насечке. И тут эта мысль - она пришла, как откровение. Даже оглушила - я замер и перестал дышать, хотя медлить не следовало. Парой этажей ниже топали чьи-то напористые шаги и оказаться застигнутым меж прутьев, как какой-нибудь бомжара, лезущий на постой - мне вовсе не улыбалось. Я налег, протискиваясь, зацепился за что-то, специальная куртка, надеваемая на такие вылазки, обыденно затрещала, теряя клочья. Прутья бесцеремонно, как при обыске, прошлись по телу сверху вниз, достигли самой широкой части туловища, нижних ребер, и, после последнего панического нажима - пропустили в пахнущую кошками темень. Я выдохнул облегченно и повиснув на прутьях, втащил за собой ноги. Шаги внизу осеклись - щелкнул замок и стальная дверь заскрежетала по полу.
Ну и слава Богу.
Я нащупал прут, отставленный в сторону, и вернул его на место. Последний пролет лестницы перед выходом на чердак был заварен наскоро - четыре вертикальных прута и три поперечных. Когда-то давно я потратил несколько ночных часов, прокравшись сюда с ножовочным полотном. Эта арматурная сталь, скажу я вам, пилится хреново. Она упругая - пропилишь больше половины и прут начинает сотрясаться и визжать, словно возишь смычком по гигантской басовой струне. Тем не менее, я вырезал тогда центральную часть решетки, метр прута с приваренной наклонно поперечиной. В такую дыру вполне мог протиснуться человек взрослый и не слишком субтильный. Всех прочих, пузатых, она отсекала, как молекулярный фильтр.
Замаскировать такую дыру - тоже не сложно. Четыре обрезка тонкого резинового шланга - по одному на каждый конец выпиленного фрагмента. Пролезаешь внутрь, втыкаешь прут на место, накинув эти втулочки на места соединений, и вот те нате - считай, что прошел сквозь стену.
Люди не склонны обычно замечать того, что у них под носом. Их интерес не распространяется дальше собственной квартиры. Дошлепал до половичка, обмахнул ноги, ворохнул ключом в замочной скважине, потянул дверь на себя - и все... Выше твоей двери уже не существует Вселенной, не так ли?...
Моя калитка в невидимый мир уже с год как была приотворена. За это время тысячи людских взглядов равнодушно скользнули по ней. Воистину - самая прочная решетка та, что не видима.
Я, конечно, прятал ее как мог. Подкрасил обрезки шлангов в тон бурого уставшего железа. Прилепил еще несколько резиновых трубок просто так - на целые прутья. Хорошенько изжулькал их пассатижами - издали они теперь имели благородный вид сварочных нашлепок.
Зачем тут вообще сдалась решетка - мне объяснила Танюшка. Когда-то давно, в ее раннепионерское детство, влюбленная юная пара воспользовалось крышей в неблаговидных целях. Нет-нет, не как укромное местечко для невинных ребячьих утех - не подумайте превратно. Как трибуну, с которой можно сообщить всем вокруг, что жизнь - полное дерьмо. Их взявшиеся за руку трупы не сделали мир лучше. Они сделали хуже асфальт под домом. А потом появился Сварщик.
По Танюшкиным словам, он был похож на колдуна, налагающего заклятье. У него был волшебный жезл, рассыпавший белые искры, на которые было нельзя смотреть, а то ослепнешь, и которые застывали на ступенях железными плевками. Он произносил страшные заклинания, обжегшись. Он употреблял из мутного стаканчика колдовское зелье, которое купил сердобольный домкомитет. Он не вкусил даров, поднесенных ему испуганными жителями дома, более того - он отверг и осквернил дары, наступив сапогом в блюдо с мягкими помидорами. Это был страшный и злобный колдун, улыбнулась Танюшка своим детским воспоминаниям. Темнобород и желтозуб. Они с подружками сразу поняли, в чем тут дело. Отныне дом был проклят...
А дальше было так...
Наступил вечер и остывающий металл решетки вишнево и покаянно светился в темноте. Раньше это было обычное место, последняя лестничная площадка, половинка марша, чердак как чердак и плоская крыша над ним. Теперь же, будучи отгороженной - темнота таила ужас. Ночами он протискивался сквозь прутья и вязким тестом оплывал вниз по ступеням. Девчонки не решались теперь подниматься на последний пролет. На чердаке завелись крысы. Пищали в мусоропроводе, царапая лапками жесть изнутри. Возле решетки нашли дохлого воробья - высосанный комок сухих перьев. Мама одной девочки сказала ей как-то - если не убирать квартиру каждый день, не обметать паутину под ножками шкафов - пауки вырастут огромные, с чайное блюдце. Кошмарно было представить такого паука. А ведь там, за решеткой, внезапно поняли они, паутину вообще не убирают. Никто и никогда. Девчонки клялись, что видели одного, он был размерами не то с суповую тарелку, не то с тазик для белья, то и другое казалось жуткой правдой - высовывал сквозь решетку лапы, а на них был черный колючий волос.
Это было лишь вопросом времени - когда они вырвутся и сожрут всех.
А потом в их сети попалась Машка.
- Машка? - спросил я.
- Ну, кошка, конечно же...
- А... - сказал я.
Любая Машка, кошка она или нет, орущая в опутавших ее сетях, воспоминание не из приятных. Танюшка подсела поближе и велела ее обнять. Было видно, что перспектива снова побыть маленькой испуганной девочкой, ее будоражит.
Машка орала два дня. Неизвестно, что с ней приключилось, застряла где-нибудь, или свалилась куда-то. А может, ей перебили хребет подъездной дверью, у которой была слишком тугая пружина. Кошки ведь часто забираются умирать куда-то в недоступные места. Кто теперь это узнает? Тогда же - причина казалась яснее ясного. Пауки. Среди мальчишек нашлись даже свидетели, которые видели это своими глазами - как Машка пила молоко возле решетки, а волосатые лапы ее схватили. Утром, чуть свет - прибежали слушать. Она все еще помякивала, но уже слабенько, словно задушено.
Жалко Машку, решили мы оба.
- А потом? - спросил я.
- Какое такое потом? - посмотрела она непонимающе.
- Ну, проклятие дома... - напомнил я. - Снялось оно как-нибудь?...
- А... - она засмеялась. - Потом... Повзрослели все - вот и все тебе потом...

Вот так вот, подумал я. Взрослость тогда и наступает, когда улетучиваются детские страхи. Зачем взрослому человеку бояться какой-то там решетки? Зачем взрослому человеку вообще замечать ее?
Дети - это другое дело. Их кошмары осязаемы, как земля, по которой они ходят. Танюшино детство полно волосатых лап и задушенных паутиной кошек.
Ничего не изменили эти двое. Их пылкое, разбитое об асфальт откровение, запомнилось новому миру меньше, чем явление Сварщика. Жизнь нисколько не поменялась к лучшему. Она лишь наполнилась пугающими призраками детства - волосатыми лапами, сучащими липкие нити, на которые бахромой собирается страх. И вселенная - оканчивается теперь площадкой девятого этажа.
Вороненое крыло страха.
Танюха выкрутилась из моих рук и ускакала к подоконнику, где хранился ее Блокнот. Она всегда делала так, если нам удавалось договориться до лирических обобщений. И вот теперь - ускакала к своему Блокноту, задумчиво пошелестела им какое-то время и вдруг сказала мне про вороненое крыло страха.
Я вспомнил сразу, как хлопали вороньи крылья. Тогда была ночь, совершенно чернильная темнота, какой только и бывают ночи субтропического юга. Свет фар упирался в эту темноту и отжимал ее назад, глянцевую и упругую, словно полиэтиленовый пузырь с киселем. Сжавшись до какого-то своего предела, пузырь прорывался и вязкая темнота извергалась, валилась, перла на нас, накрывая с головой. Мы подняли в темноте стаю ворон, пирующую на коровьих трупах. Вороны были настолько жирны и тяжелы, что взлет их сопровождался сплошным канонадным треском лопнувших перьев. Воздух не держал их, перекормленных. Они не махали крыльями - молотили ими, как сумасшедшие и воздух рвался под их крылом. В свете фар мельтешили эти вспышки черного пламени, многократно повторенные воображением. Даже в непроглядной темноте они были видны совершенно отчетливо.
Вороненое крыло страха.
Танька все-таки молодец, снова подумал я.

Темнота чердака и впрямь пахла кошками.
Я пробирался в темноте пригнувшись, хотя спокойно мог идти в полный рост или даже подпрыгивать. Дело тут вот в чем - дом, в котором я вырос, был старенькой деревянной двухэтажкой. Чердак, на который я лазил в детстве, был шиферным шалашом, стропила которого торчали внутрь, как ребра во чреве китовом. Сколько шишек было о них набито - и не сосчитать даже. Это страх моего детства - с размаху налететь лбом на скошенный деревянный угол. Я обречен пригибаться на любом темном чердаке, как ни была высока его кровля. Вороненое крыло моего страха.
Я увидел тусклый свет впереди, увидел окрашенную им лестницу - творение еще одного Сварщика, но, видимо, не злого и страшного колдуна, а мудрого мага, сребробородого и ясноглазого. Конструкция из металлических уголков, даже украшенная призрачными мазками света - все равно оставалась неказистой. Подумать только, сказал я себе - сущность волшебника определяется вовсе не его квалификацией, а лишь истинной целью волшебства...
Сказать это Танюшке, решил я. Пуская поскачет к своему Блокноту. Человек, вообще, особенно счастлив в эти минуты - когда бежит к своему блокноту, чем бы он ни был.
Я отвалил тяжелую крышку и вылез на кровлю, на гудрон, еще мягкий от дневного солнца, под блестящие звезды. Здесь было то, ради чего я до волдырей натер ладони, елозя туда-сюда ножовочным полотном и морщась от густого, невыносимо фальшивого звучания арматурной струны. Здесь было небо, тихое звездное задумчивое небо, не растворяющее в себе неон и электричество, которых так полно на улицах.
Я ткнулся ногой в поребрик, опоясывающий крышу и присел.
Освещенный двор лежал внизу, чуть серебрясь выбеленным асфальтом. С этой высоты он казался ровным, словно растянутое полотно в кинотеатре. Огромный светлый прямоугольник вдалеке, уже распахнутый во всю ширь... и готовый распахнуться и вглубь. Я смотрел на него сверху, невидимый и отстраненный. Еще пару часов назад я ступал по нему, пересекая двор. А теперь - в нем можно увидеть все, что пожелаешь. Любая история, стоит только ее вообразить, тотчас и послушно прокрутится на нем. Так что у меня - тоже есть свой блокнот. Только у меня он значительно больше. Его невозможно сунуть в карман и переехать на новое место. Получается так, что к своему блокноту я привязан навечно. Это не совсем удобно, но что поделать - Блокноты не выбирают...
Как и истории, которые пишутся в нем...

Посвящается:
Незнакомому мне человеку, который умер...
Знакомому - который уехал куда-то...
И сумасшедшей старухе, которая швырнула однажды ведром гороха из окна...


Картофельный Боб.

Никто не знал количества прожитых им лет, но он уже выглядел старым - был ссутулен работой, сморщен, как дряблый клубень, и грязь вечно селилась под ногтями его.
В густых бровях жили присохшие намертво земляные крошки - утирая с лица едкий пот, он часто и подолгу натирал брови ладонями, перепачканными землей; и солнце, и дождь, и ветер, перетирающий в пыль частички грунта, довершали работу - его кожа вобрала в себя близость земли, вцементировала ее в свои поры, и от того все его лицо, вся его шея и кисти рук обрели землистый оттенок - мучнисто-серый когда он работал в поле, и с глинистой влажной прозеленью - когда лицо было умытым.
Нос его был похож на картофелину, только что вынутую из земли - сплошь в рябых щербинах и наростах. Кожа щек вызывала в памяти разрытую весной землю, бугристую, в кустиках сухой щетины, а волосы, о... его волосы, они походили на переломанную, иссушенную морозом ботву - сросшиеся пряди, колтуны... колтуны... и земля в волосах...
Если бы он, утомившись, уснул на своем поле - его бы точно приняли за картофельный куст.
У него наверняка имелось нормальное человеческое имя, но кому ведомо, что там начертано в пыльной метрике на самом дне сундука?
Его называли Картофельный Боб и у него был Талант.
День цепляется за день, год прорастает из года, полощет дождь поникшую землю и солнце пожирает ее жирный налет по утрам. Медленно, как тающий во рту мятный леденец, тлеют прошлогодние плети, утоптанные в гурт - и отдают земле эту прелую сладость. Земля становится пряной в горсти - он продует землю языком и остается доволен ее вкусом. Небо становится очень высоким, когда он делает так - словно облачный столб, словно труба со стеклянными стенами опускается над полем, и накрывает его - и он остается один, совсем один, посреди своего поля, почти неразличимый в обществе гривастых земляных холмов, внутри которых неторопливо, медленно как жизнь, набухают нежные клубни. Они растут и растут, тесня боками скрипящую землю, и узелки корней по капле тянут в себя и сладость растительного тлена, и горечь близких дождей, и земную мятную соль. И плети колышутся ветром, пересыпая земляную крупу, и разлапистые листья, трепеща бледной изнанкой, поют в это высокое небо, кричат в это высокое небо... Когда он делает так... Он набирает землю в пригоршни и, поднеся к лицу, вдыхает запах ее, пробует ее на язык, и земля в горсти вкусна, как творог, как пар над похлебкой, как сырные хлопья... И следующий год тянется нежным ростком из мягкой картофелины воспоминаний, и тает земля, набирая силу, и прах ее въедается в кожу и становится частью, выражением лица - и только белки глаз светлеют, когда лунный свет, серебрясь, натекает в них...
Это была его жизнь, его долгая череда умираний и роста, обращений в теплую слизь и возрождений из праха. Он закрывал глаза, слушая, как корни уходят в глубь, как полезные червяки копошатся в земле, взрыхляя, облегчая им продвижение. Он не помнил, откуда у него это поле, на дне того же, единственного, сундука, наверняка хранились документы и на земляной надел, и на дом, приросший бревенчатыми корнями к щеке осинового лога. Его это не интересовало. Он в этом ничего не смыслил. Возможно даже - он не умел читать. По крайней мере, в его доме не водилось ничего, содержащего буквы. Он умел понимать землю и растить картофель - этого было достаточно.
- Это замечательно, Боб! - говорила тетушка Хамма. - Замечательно...
Ее гладкая, без единого пятнышка, кожа и по девчоночьи пухлые пальцы, давали понять, что она куда моложе Картофельного Боба, но Боб все равно называл ее тетушкой. Он смущенно улыбнулся тетушке Хамме, потер распухший шелушащийся нос, и снова обнял корзину. Он всегда робел перед тетушкой Хаммой, перед ее немыслимо белым передником, перед немыслимо чистой розовой кожей. Шурша юбкой, она прошла вперед и поманила Боба за собой, и Боб пошел, озираясь на приоткрытые - из-за жары - двери ресторанчика, пошел за тетушкой Хаммой на задний двор, где были навесы и длинная скамья. Задний двор был столь же чист и ухожен, как и фартук тетушки - Картофельный Боб шагал осторожно, просыпая со штанин земляную труху. Небо над задним двором висело низко, и Боб сутулился больше обычного, опасаясь задеть за него головой и испачкать. Он поставил корзину на землю перед скамьей, развязал полотенце, прикрывающее корзину, и постелил его на скамью, соорудив по краям бережные складки, затем - опустился коленями на землю и стал осторожно выкладывать картофелины на полотенце... Одну за другой... Бока картофелин были теплы, а также чисты и гладки - совсем как кожа тетушки Хаммы. Картофельный Боб, счастливо улыбался, выкладывая их... Одну за другой... Он даже не удержался и погладил одну из картофелин. Им всем здесь нравилось, чувствовал Боб. Нравилось у тетушки Хаммы. Они напевали и мурлыкали тихонько, лежа на полотенце.
Он выложил все, поправил пару последних, уложив их поудобнее и поднялся, не отряхиваясь. Небо висело совсем рядом с его макушкой. Он повернулся к тетушке Хамме, которая подобрала висящие полы полотенца, укрыв картофельную пирамиду от солнца, и протянула Бобу другое - свежее...
Пока он с трепетом принимал его, она опустила в корзину бумажный пакет с продуктами.
- Замечательно, Боб. - повторила она. - Как всегда впрочем...
Картофельный Боб смотрел на нее, обнимая корзину.
- Боб... - сказала тетушка. - Слышишь меня?... Мне будут нужны еще четыре корзины до конца недели. Боб... Четыре... Ты успеешь?
- Да, тетушка Хамма... - сказал Боб. - Четыре...
- Ты еще кому-нибудь должен принести? - спросила она.
- Дядюшка Чипс просил две корзины к завтрашнему дню, тетушка Хамма. - сказал Боб.
- Чипс Стрезан? - уточнила она. - Молодой Чипси?
- Да, тетушка Хамма...
- Хорошо, Боб, ступай... - отпустила его тетушка Хамма. - Не забудь - четыре...
Картофельный Боб шел к своему полю - небо становилось выше с каждым сделанным шагом, и это было хорошо, потому что утро уже кончилось и низкое солнце могло обжечь ему темя, как дно горячей сковородки. Картофельный Боб всерьез опасался низкого солнца, поэтому старался относить корзины в утренние часы, когда оно еще было слабым.
На ходу он думал о небе и удивлялся. Почему так устроено - над его полем небо столь высоко, а стоит отойти на тысячу шагов, как оно начинает опускаться - так, что приходится пригибать голову? Почему, думал он, люди селятся в таких местах? Из-за низкого неба они, наверное, не могут выпрямиться в полный рост. Хотя... Он тогда вспомнил дядюшку Израила - высокого, прямого как жердь, старика в бархатной черной шляпе. Он был на две головы выше Картофельного Боба - находясь рядом с ним и не выворачивая шею, Картофельный Боб мог видеть только суконное плечо дядюшки Израила и, изредка, строгий, словно насупленный подбородок.
Картофельный Боб побаивался дядюшки Израила - тот нарушал уже сложившуюся в его голове картину мира. Высокий, прямой, да еще и в шляпе, прибавляющей к росту добрых две ладони - он словно не замечал низко надвинувшегося неба. Картофельный Боб видел однажды, как спускаясь со степеней ресторанчика тетушки Хаммы, дядюшка Израил неловко качнулся, переступая с ноги на ногу, и попал своей шляпой в самую середину солнечной накаленной сковороды. Картофельный Боб едва не выронил корзину от ужаса - он ожидал крика, гримасы боли, что так уродует человеческие лица, ожидал клубов плотного дыма и дурного запаха паленого фетра и волоса. Он хотел крикнуть на помощь тетушку Хамму, крикнуть, чтобы она несла скорее воды - спасать голову дядюшки Израила, он так испугался, что даже забыл о своем обещании не шуметь возле ресторана, он хотел крикнуть - но крик вдруг заклеил горло, словно комок не проваренной каши, он только нелепо взмахнул руками, будто пытаясь ими сбить пламя, потом повернулся и кинулся к дверям ресторанчика, но у самых дверей замер, сообразив вдруг, что едва не нарушил еще более строгий запрет - никогда, ни при каких условиях не входить внутрь. Испуг сыграл злую шутку с его сознанием - он словно наяву услышал вдруг, бряканье вилок о чистый фарфор, увидел бледные недоуменный овалы лиц, оборачивающиеся на него, услышал, как тетушка Хамма кричит ему через весь зал: "Боб!... Что ты делаешь, Боб?... Что ты, черт возьми, делаешь?!...", и в голосе тетушки Хаммы нет ни следа ее обычной улыбки, что голос ее зазубрено-металлический, как край бачка для мыться вилок на заднем дворе... Это было ужасно... Он отшатнулся от дверей, словно сам обжегся, и беспомощно обернулся на дядюшку Израила, который горел... но тот, к великому изумлению Картофельного Боба совершенно невредимый, уже спустился с крыльца и неодобрительно - с едва ощущаемой надменной брезгливостью - смотрел в его сторону... Голова дядюшки Израила была цела, и шляпа из прекрасного черного бархата была невредима, ни дыры, ни даже жженого пятна... Дядюшка Израил удалялся по мощеному проулку, непостижимым образом оставаясь прямым, хотя низкое небо едва не касалось растрепанной шевелюры Картофельного Боба.

Дядюшка Израил ушел и унес с собой спокойствие Картофельного Боба.
Ночи становились длиннее и светлее - звездный свет дробился у конька крыши и дрожащее это марево затекало в низкое окно, тонкими искорками брызг перепрыгивало подоконник, роем серебристой мошкары наполняло темные внутренности дома и... все более и более дробясь и источаясь... достигало лица Картофельного Боба, его распахнутых бессонных глаз. В такие ночи что-то маленькое, спящее в голове Картофельного Боба, оживало и начинало тихонько ворочаться. Боб не знал этому названия - он садился, скребя мозолями пяток по дощатому полу искал войлочные калоши, находил их и шел, словно в полусне - к двери, в сиреневую лунную тень снаружи...
Небо над полем было страшно, пугающе высоким - в бездонную эту пустоту уносились, кружась, блики от изнанки картофельных листьев и там, в высокой пустоте, становились похожими на светящихся бабочек - трепеща крыльями, уносились все выше... выше... Картофельный Боб следил за их вознесением - глаза были непривычно горячи и ворочались с трудом.
Не было предела этой высокой пустоте и не было названия этому чувству.
Картофельное поле притихло, слушая Боба - и он почувствовал, как дрожат в такт его мыслям крохотные цветки на плетях. Картофельное поле было расстроено мыслями Боба, но обиды в его ответе не было - только смятение, только желание успокоить и помочь. Успокаивающе шуршали жесткие листья, грубо и неумело прикасаясь к войлочным калошам Боба, к его голым - до колен - ногам. А однажды - оно сказало ему открыто... Боб уже повернулся, чтобы уйти в дом, в теплую пыльную утробу, под скрипящее ватное одеяло, когда оно сказало...
... Мы, сказало оно, мы лежим в земле, мы укрыты и сокрыты ею... Небо начинается прямо над нашими листьями...
... Мы, сказало оно, мы слышим, как подземные реки шепчут свои легенды о далеком устье...
... Мы чувствуем, как ветер прикасается к нашим плетям - он то тепл, то холоден... то свеж, то отдает дымом... Мы чувствуем, что он прилетает из разных мест, но не ведаем их названий...
... Мы думаем, что наше поле не единственное место в мире, где можно пустить корни, где земля сладка, а небо просторно...
... Мы слышим это звук, Боб, сказало оно... Послушай и ты, Боб... послушай...
Картофельный Боб смутился, но ослушаться не посмел - опустился на колени и приник к подножиям картофельных кустов - к шепчущим корням, к гулкой, чувствительной земляной мембране, улегся щекой на землю, зарылся ушной раковиной... Поле сказало: слу-у-шай... и толкнуло в его ухо этот звук - далекий, медленно но неуклонно нарастающий гул, в котором нет-нет, да проскакивали металлические нотки, сначала звук шел отовсюду - из самого центра поля, потом изменился тоном и обрел источник - из-за далеких холмов, поросших травой, из-за осиновых перелесков, из-за туманной полосы мрачноватого бора, с той стороны, где изгибалась пологой петлей лента асфальтовой дороги, уже разбавляясь резиновым шуршанием, стуком отлетающих камушков, шипящими вздохами сжатого воздуха - накатывался волной, отодвигая небо...
Поле сказало: Встань!... и Картофельный Боб, отчего-то страшно волнуясь, поднялся с колен и, отряхивая перемазанную землей щеку, посмотрел в темноту, исторгавшую звук... Поле сказало: Иди!... и Боб пошел, осторожно ступая, в обход картофельных кустов, а потом, когда поле закончилось и сухо захрупала под ногами трава, он побежал - неустойчивой валкой иноходью, черная теснота лога распахнулась перед ним, но он накрепко зажмурившись, проскочил ее насквозь, выбрался с другой стороны, где не было уже ни высокой травы, ни деревьев. Он испугался мельком - и дом, и поле были уже очень далеко... но стояла ночь и спящее солнце не смогло бы его обжечь...
Он достиг подножия холма и постоял под ним, пребывая в мучительных раздумьях, но гул был уже рядом и стремительно приближался... и Боб решился - полез наверх по темному склону, как жук по земляному комку. Неожиданно быстро склон закончился - открылась широкая, ровная как стол вершина и, опасливо распрямившись с четверенек, Картофельный Боб увидел, что это вовсе не холм - скорее курган, насыпь, тот ее кусок, что был различим в темноте оказался отполировано-гладок, серая твердая корка на нем блестела в свете луны.
Небо здесь поднималось высоко, почти как на поле, Картофельный Боб посмотрел в одну сторону, где клубилась темнота, глотая продолжение асфальтовой ленты, потом в другую - туда, где набухал гудящий шелест, где растворял ночь неживой, слепящий электрический свет - сначала сплошной размытой полосой, затем двумя глазастыми огнями, яркой кляксой скользящей по асфальту - он опять струсил и попятился в траву, за край откоса, и это огромное, светящееся изнутри ЧТО-ТО, диковинное, как аквариум, разноцветное, как вывеска на магазинчике дядюшки Джорджа, спокойное, чинное и полное людьми, как ресторанчик тетушки Хаммы - пронеслось мимо, обдав Картофельного Боба какофонией звуков - моторного рева, музыкального струнного плача, шелеста колес, похожего на шуршание картофельных листьев, только гораздо, гораздо сильнее...



Роберт Вокенен.

Он спал плохо - мешало предчувствие неудачи.
Оно целый день сидело занозой под кожей, беспокоя и покалывая, хотя факты вроде бы говорили об обратном, к ночи же оно окрепло, разрослось и пустило корни. Засыпал Роберт уже с таким чувством, словно ему за шиворот насыпали горсть колючих железных опилок.
Не давало покоя поведение старого хрыча Соренсета, его снисходительная улыбка на сегодняшней утренней встрече, его туманные намеки, ограненные в форму джентльменского трепа. Хотя предварительный договор он подписал - даже быстрее чем ожидалось.
Впрочем, сама манера, с которой договор был подписан, уже насторожила Роберта Вокенена, как стреляный деловой лис, он сразу почуял неладное - слишком уж легко, слишком играючи, без малейшего намека на столь любимую им торжественность, Соренсет распахнул папку, выдернул авторучку из-за лацкана и, почти не глядя, подмахнул... Роберт глядел на скомканную процедуру подписания и внутри его словно раскачивался многопудовый колокол, шевеля бронзовой болванкой языка. Представитель помоложе и понеопытнее списал бы эту простоту обряда на его привычность - благо "Индастрис" подписывала с Соренсетом четвертый уже договор. И до сих пор не было срывов. Фабрики Соренсета нуждались в качественной упаковке, а нужные деловые связи не рвут без крайней на то необходимости.
Но Роберт Вокенен, Стреляный Лис Вокенен, слишком хорошо знал старого хрыча Соренсета, слишком хорошо знал всех старых хрычей с которыми приходилось иметь дело - и он не успокоил себя этим проходным объяснением. Все старые хрычи тяжело смирялись с потерей денег на сторонний подряд и, если уж это было неизбежно, старались терять их хотя бы торжественно и красиво. Отсюда были высперенные речи, отсюда шампанское "Кристалл" в тонконогих хрустальных сосудах, отсюда старинные, жуткие по стоимости бурбоны в пузатых стаканах, полированные письменные приборы с золотыми перьями... Подписать договор паркером, выдернутым из-за лацкана - словно набат ударил в голове и Роберт Вокенен вздрогнул, внутренне поджимаясь. Опасаясь, что рябь внутренних сомнений пробежит по его лицу, он натянул торопливо самую широкую из своих улыбок - "оскал победителя" - гримаса, которую Роберт берег и обычно в ход не пускал... Старый хрыч Соренсет, несколько озадаченный этой ухмылкой, споткнулся на середине длинной шутки, тусклые его глаза отразили мимолетную угрозу и, померцав мгновение, приняли обычный снисходительный блеск. Он не захотел разбираться с мелькнувшими вдруг подозрениями - и это был еще один звоночек из череды тревожных озвякиваний. Какая-то подленькая затея, сидевшая в мозгах старого хрыча Соренсета, целиком овладела им, не давая размениваться на частности.
Стреляный Лис Вокенен думал: старый хрыч решил порвать с "Индастрис", видимо нашел поставщика где-то на стороне, разместил у него небольшой подряд и ждет теперь - оправдаются ли его ожидания. Видимо какая-то молодая лавчонка, только-только пробивающаяся на рынок, не имеющая еще ни реноме, ни постоянных клиентов, прессующая картон из дешевого местного сырья, а потому могущая играть ценами - лакомый кусок, который, видимо, и намерился заглотить старый хрыч. Это может иметь смысл - зеленые компании часто идут на кабальные условия подрядов, рискуя увязнуть в малоприбыльных поставках на долгие годы.
Роберт Вокенен катал на языке эту шараду, и елозил редеющим затылком о крахмально скрипящую салфетку на подголовнике кресла, пока бус, раскачиваясь на рессорах, преодолевал неровный участок дороги. Это был бус представительского класса - Вокенен только такими и пользовался - огромный, просторный салон на шестнадцати колесах, отдельные кабинетные ячейки на каждого пассажира. Скорость и комфорт. Деликатно приглушенный, но чистый звук струнного оркестра в динамиках, вытеснял из слуховой полосы гул мотора и шуршание колес. Успокаивающе тлели светлячки сервисной панели напротив - изображение дымящей кофейной чашки например, стойко-сиреневое всю дорогу, начинало понемногу отливать золотыми искорками - сигнал того, что запасы готового кипятка малы. Роберт Вокенен с раздражением посмотрел на эту единственную мятежную пиктограмму, раздумывая, кто же из попутчиков оказался способен выдуть целый термос за неполных двадцать часов пути. Должно быть, решил он, кто-то из тех бородатых охламонов, что сели в Приттсбурге, серые мятые пиджаки, пошитые хорошим портным, но носимые плохими клиентами. Роберт подождал, пока минует чехарда асфальтовых волн под колесами буса и заказал себе чашку, хотя кофе ему особенно не хотелось - пиктограмма после его нажатия окрасилась в критически-желтый оттенок.
Охламоны, думал Роберт Вокенен. Какие разные они бывают - молодые, старые, бородатые как корень чертополоха, и голомордые, сколько я видел их на этой дороге, одетых прилично и просто, налегке и с полными охапками чемоданов - все едут куда-то, едут... Такие разные на вид и оставляющие о себе такие одинаковые впечатления - охламоны в поношенных костюмах, высасывающие дармовой кофе до дна, до воздушных пузырей...
Чашка неслышно выдвинулась на поднос, Роберт Вокенен взял ее больше нехотя, и отставив на подлокотник, стал смотреть сквозь темное стекло на бегущие мимо ночные пейзажи - поля с клубящейся растительной темнотой, деревья - черные и скрюченные карлики, рощи - похожие на перевернутые расчески, темные рубцы балок и оврагов, куда не проникал лунный свет, и напротив - залитые этим светом пологие вершины холмов. Какое-то нелепое, щекочущее нутро чувство, живущее в том слое памяти, что заведовало воспоминаниями детства - забытое, погребенное под мыслями о подрядах и договорах, ожило вдруг и заворочалось - на мгновение ему показалось, что он знает, куда едут все эти неопрятные охламоны, что толкает их на бесцельное мотание по дорогам, на прожигание денег в континентальных бусах. Он смотрел за окно на серебристые излучины полян в темном лесном море - смотрел, как они плавно проплывают мимо, перемешиваясь в изменчивой перспективе. И он подумал вдруг - хорошо, что ночи сейчас светлы и прозрачны, что луна и звезды в небе сейчас ярки, видно куда идти, видно траву под ногами, видно серебристые стволы деревьев на опушке, где лунный ручей вытекает из земли. Ему вдруг снова, как когда-то в детстве, захотелось, чтобы бус остановился, чтобы выпустил его и поехал дальше, а он - поправил бы шляпу и пошел бы пешком, увязая ногами в восхитительно шуршащей траве, и дальше - по мягкому хвойному ковру, среди высоких стволов, слушая мерный шепчущий рокот невидимых крон и тяжелый глухие удары падающих с высоты шишек. Он пошел бы пешком через этот лес, набрякший темнотой и птичьем шебуршанием, где тяжелые зонты папоротников стряхивают на путника росистые капли, он прошел бы его насквозь - к клеверным полянам, к высоким травам лугов, к степному спутанному дерну... И чтобы - никого вокруг. Сколько ему предстояло пройти - подумать страшно... Мир без людей. В детстве от подобных мыслей взмокали разом ладони и рождалось в груди сосущее чувство. Потом оно ушло - он слишком неожиданно сделался взрослым.
Слишком неожиданно... слишком... - думал Роберт Вокенен, наблюдая, как колышется в чашке остывающий кофе, схватываясь хлопьями коричневой пены у фарфорового ободка. Впереди, казалось, еще слишком много времени, чтобы торопиться. Воистину, подумал Роберт Вокенен, чтобы похоронить любое дело, нужно иметь впереди много времени. Тогда можно бесконечно откладывать его - отодвигая все дальше и дальше в будущее, пока оно не окажется совсем уж недосягаемым. Настолько далеким, что даже думать о нем станет ностальгически-смешно. Как о елочных пряниках. Он подумал о пряниках, висевших на елке в Рождество, о блестящей корочке с сочными апельсиновыми колечками, прилипшими к бокам, о сверкающей сахарной пудре, осыпавшей ее. Они висели на тех ветках, дотянуться до которых ему было пока не под силу - мешал маленький рост, мешали корявенькие младенческие ножки. Пряники висели в недосягаемой высоте, восхитительное своей незнакомостью лакомство, и он, стоя под ними, думал, что на следующее рождество - он подрастет и сможет дотянуться. Потом - сразу, без перехода - вспомнил, как помогал вынимать их из коробки и развешивать на средние елочные ветви - они едва доставали до груди, они болтались на лохматых нитках - блескучие, ярко размалеванные стекляшки.
Потом он вспомнил туристические ботинки в витрине магазинчика, на тройной толстой подошве и с высокими шнурованными голенищами, в которых так легко и удобно было бы шагать через бурелом, укрытый в траве, потом вспомнил шляпу, с широченными солнечными полями, в подклад которой нашита толченая пробка - лучшая защита от жары и солнца, как говорилось на вывеске рядом - это уже другой магазин и другой город, другая жизнь, потом он вспомнил дорожную трость, с наболдажником в виде Пса, бегущего краем моря, с пяткой из серого твердого каучука и слоновой кости...
Бус летел вперед, сквозь прозрачную светлую ночь, и асфальтовая лента дороги струилась под его колеса, и проносились мимо поля и овраги, и склоны холмов, по которым он никогда уже... Роберт Вокенен на секунду замедлил раздумья, потом соглашающе кивнул самому себе и снисходительно подобрал губы... уже никогда не пройдет пешим неторопливым шагом, шаркая ботинками по веткам в траве, отодвигая тростью папоротниковые зонты, придерживая шляпу за широкое поле.
Это ушло - как вкус стеклянных пряников на елке, отлетело назад, как еще один верстовой столб, как скрюченный силуэт неопрятного путника за обочиной дороги.
Роберт Вокенен почувствовал, что опять засыпает, погружается в беспокойное дерганое забытье, потом в темном стекле, заслоняя мчащуюся перспективу, отразилось щетинистое, редкоусое лицо старого хрыча Соренсета, его тусклые, скрывающие насмешливое предательство глаза, черта с два ты меня поимеешь, старый хрыч, злорадно подумалось ему, черта с два, у меня талант обламывать таких как ты, по мимолетным признакам выявлять готовящуюся каверзу и обламывать - Роберт Вокенен успокоено клюнул носом, клюнул еще раз, и провалился наконец в тягучую дрему, позабыв нетронутую кофейную чашку в углублении подлокотника.



Бобби-Синкопа.

Он стоял, опираясь локтем о прилавок, и скучающе созерцал винные этикетки. Их было много - целая батарея пузатых и высоких бутылок. Они теснились друг к другу, составленные без всякого порядка, старые марки и новоделы, тонкие букеты, пригодные лишь для знатоков, и жуткий самогон местной выделки, который даже сквозь стекло выглядел мутным. Они напоминали прилавок старьевщика, куда набросано всякого сброда вперемешку с нужными вещами - без всякой системы и разумного подхода, благо хоть этикетками их повернули в одну сторону.
Всюду на стеклянных плечах и фуражках пробок лежала голубоватая тонкая пыль.
- Уже выбрали? - надоедливо спросил хозяин.
Бобби-Синкопа скатил раздраженный зрачок в угол воспаленного от бессонницы века и, словно следуя движению зрачка, оборотил голову.
Хозяином был запыханно-багровый от жары толстячок, пухлый впрочем, не во всех местах, а только в некоторых - щеки, отвисающие мешочками в соседстве с короткой худой шеей, живот под клетчатой фланелью рубашки и предплечья, на которых не сходились закатанные рукава.
Бобби-Синкопа некоторое время пристально смотрел на него, потом сказал отрывисто:
- Кюммель...
Хозяин вытаращился было и переспросил:
- Кюммель?... Вы так сказали?...
Бобби-Синкопа молча повернулся к виной полке и продолжил осматривание - хозяин подождал хотя бы утвердительного кивка, но так ничего и не дождавшись, остался на месте. Товара наперечет он явно не помнил, а идти разыскивать невесть что, для клиента, который сам не знает чего хочет - ему не улыбалось.
Бобби-Синкопа понимал, какое он производит впечатление - в своем пропыленном дорожном балахоне, истертых и вылинявших джинсах, башмаках, стоптанных по самые каблуки. Гитара в бесформенном чехле так же не придавала его виду презентабельности. Голова и щеки нестерпимо чесались - от въевшейся в волосы пыли, от пота, который высох в корнях и приподнимал всклокоченные пряди. Тыльной стороной ладони он несколько раз провел по щеке, успокаивая зуд. Борода кололась. Борода, усмехнувшись про себя подумал Бобби-Синкопа, одно название, что борода. Бороденка. Жидкая, размазанная по щекам бороденка. Стоит ей отрасти чуть-чуть, как она становится похожей на запущенную щетину. И чешется так же, как щетина.
Он похож сейчас на бродягу, подумал Бобби-Синкопа. На бродягу, пьющего кюммель. Ему стало смешно - смешно до щекотки, он едва сумел сдержаться. Оборванец с кюммелем, надо же. Принц нищих, аристократия бродяг. То-то толстяк вытаращился, подумал он, кашляя от подступающего смеха. Он опустил гитарный чехол на пол, бережно придержав его за лямки, прислонил к прилавку. Сейчас я убью его окончательно, подумал он, задыхаясь. Сейчас. Он полез в карман балахона, замечая, как вздрагивает и меняется в лице толстяк, карман был обширен, рука уходила в него по локоть, и там, в его глубине, среди брякающих дорожных мелочей, нашелся кожаный кирпич бумажника, Бобби ухватил его за свиной пупырчатый бок, и потащил кверху, протискивая через прорезь кармана. Сейчас, подумал он, потом вынул бумажник и раскрыл его так, чтобы видно было его пухлое нутро, распираемое ассигнациями.
- Да, кюммель... - сказал он. - Пожалуй, кюммель будет в самый раз.
Он напустил на лицо безразличный вид и поднял взгляд на толстяка - на его отвисшую удивленную челюсть, на его округленные глаза. Смотри, подумал Бобби-Синкопа, смотри... Не всякий оборванец, что зашел в твою лавочку - нищ. Смотри внимательно. Этим бумажником я, наверное, мог бы прямо сейчас купить этот магазинчик со всеми его винными и рыболовными потрохами... Этим бумажником, будь он проклят... Он снова вдруг, как вчерашним вечером, ощутил горечь своих дум, своего бессилия, крапивную лихорадку разочарования. Не глядя, он выдернул из середины стопки бумажку, покрупнее достоинством, и положил на прилавок. Толстяк уже рыскал руками по бутылочной батарее, переставляя стеклянные изваяния с места на место, и потому ничего не видел. Кюммель нашелся - толстяк удивился этому едва ли не сильнее Бобби, это была старинная бутыль с рельефным рисунком по стеклу - в форме травяной оплетки, и этикетка тоже была старой - в виде открытки, привязанной на шнурке. Хорошо, сказал Бобби-Синкопа, а пробка откручивается? Толстяк, уже отметивший профессиональным взором достоинство украсившей прилавок купюры, с преувеличенной удрученность развел руками - нет... - и показал горлышко - деревянная пробка, сургучовый наплыв...
Не переживай так, дружище, подумал Бобби-Синкопа. Если мне и вправду придет в голову купить этот магазин - ты останешься вечным управляющим. Он вытащил из другого кармана флягу - невзрачную мятую жесть, в которой плескались еще остатки чего-то, и, указав жестом ее наполнить, оставил ее на прилавке.
За витринным стеклом магазинчика, сквозь коросту бумажных объявлений и деревянных рамочек с образцами товара, едва-едва просматривалась улица, распахнутая на брошенный асфальтовый котлован, отрезок дороги изгибался пологой петлей, огибая его, и по этой дороге, как жирная вошь по ленте - такое сравнение вдруг пришло на ум - ползла пузатая капелька буса. Не того, что высадил Бобби-Синкопу, а другого. Он увидел, как из-за поворота выполз еще один бус, встречный, как две пузатые капельки ползут навстречу друг другу, слишком жирные, чтобы спокойно разминуться, но как-то они сумели потесниться и разъехались, на миг перегородив друг друга бортами... Лента завшивела, подумал Бобби-Синкопа. Точно... Пленка усталости и раздражения словно застила взгляд - он старательно моргнул. Влажный провал озера, равнинная плешь, и кудри лесов, ее окаймляющие. Словно непокорный вихор высился темный всклокоченный бор у самого горизонта. Все завшивело, подумал Бобби-Синкопа. Эти леса - как нечесаные волосы, подвязанные асфальтовыми лентами - и в них полно вшей.
Так всегда бывает, когда моешься от дождя до дождя, а волосы расчесываешь пятерней.
Бобби-Синкопа сунул пятерню в свою шевелюру и провел ею по грязным засаленным волосам. И сразу же, привычно подумал - когда же?... Когда же получится наконец?... Когда же его осенит?... Когда же зародится в груди это чувство, когда вспыхнет, наконец, это тлеющее, чадящее... вспыхнет настоящим огнем, жаром и искрами, и нагреет кровь, и вскипятит ее, и пройдет через кипящую кровь к своей цели - в кончики пальцев?... Когда же?... Когда же он сможет?...
Он снова прикрыл глаза, прислушиваясь к себе, и замирая, подумал - скоро... Скоро уже... Это было еще не уверенностью - лишь смутным подозрением, но оно крепло и крепло... Может, подумал он, повлиял кюммель. Диковинное слово, сладкое слово, бутылка, отлитая в виде плетенной баклажки из травяных стеблей. Терпкий запах этого самого кюммеля, разлитый в воздухе. Чувствовалась в этом запахе какая-то особая обреченность. Его ноздри готовно дрогнули, ее распознав. Главное, подумал он, главное сейчас - не думать о том, что будет после. Не смаковать предвкушения горячей ванны, и жидкого мыла, и чистого воротника рубашки. Стоп, сказал он себе почти зло. Стоп, хватит. Ты же опять все испортишь. Не думать, не думать. Нет на свете никаких ванн, никаких бусов, и асфальтовые ленты вовсе не завшивели. Никого нет, подумал он. Только терпкий запах кюммеля в воздухе. Запах обреченности. Вот о чем стоит подумать. Обреченность, сказал он про себя... Обреченность, обреченность...
- Так вы путешествуете? - спросил из-за спины толстяк.
Голос его был таким, словно он ответил на главный вопрос в шоу-викторине. Сейчас раздастся ликующий рев оркестра и на сцену вынесут миллион.
- Я сразу не понял, - извиняющимся голосом продолжал толстяк. - Балахон, одежда... Но потом догадался - вы же путешествуете. Налегке, да... Говорят, это модно теперь. Говорят, это всеобщее поветрие такое... - теперь его голос был полон того ревнивого сожаления, что бывает, когда говорят об утраченный возможностях, о собственной незавидной доле, о тех счастливчиках, что могут себе позволить бродяжничество - это новую забаву богатых... - Вы ведь путешествуете, так ведь?...
- Быстрее... - задушено сказал Бобби-Синкопа.
- Что? - толстяк недоуменно замер, и бульканье кюммеля, льющегося во фляжку, прекратилось.
- Быстрее же... - у Бобби сорвался голос, он кашлянул, с усилием проталкивая в горло следующую фразу. - Переливайте быстрее, черт возьми... Я тороплюсь... - он понял вдруг, что почти кричит и остановился, шумно дыша. Потом добавил, совсем тихо... - Пожалуйста, побыстрее...
Толстяк помедлил гулкое мгновение, потом выразительно пожал плечами, и наклонил бутыль. По пухлым щекам его бродили обиженные красные пятна.
Бобби-Синкопа его понимал очень хорошо - только что клиент тянул время, таращась на винную полку, сам не знал чего хочет, или же старательно работал под нищего бродягу, теперь, когда его раскусили столь убедительно, внезапно заторопился и еще орет - бестолковый богатый болван. Бобби-Синкопа даже вздрогнул он омерзения к самому себе. Торопясь, он вытащил еще одну купюру и положил под первую.
- Я тороплюсь, - сказал он. - Я действительно тороплюсь.
Толстяк сухо пожал плечами и ничего не ответил.
Бобби-Синкопа принял из его рук закупоренную флягу, поблагодарил коротким кивком головы и вышел на улицу.
Предчувствие грызло его изнутри, царапало изнанку ребер.
Как вчера ночью, подумал он, как вчера ночью, так же сильно...
В каком бусе он ехал вчера ночью? Он попытался вспомнить это зачем-то... Большой бус континентального класса, он шел на восток, кажется... Он сел в Приттсбурге, купив билет до станции, выбранной наугад в списке расписаний. На восток, да, точно - на восток... Он сидел, провалившись в кресло, как в душный мягкий сон - гитара в чехле стояла у ног - и смотрел на текучие пейзажи за окном. Очень хотелось спать - он плохо спал в мотеле в ночь накануне - веки так и норовили склеиться, в глазах раздражающе поскрипывал песок, но спать было никак нельзя - это предчувствие уже начинало пробуждаться в груди, начинало мягко и медлительно ворочаться. Бобби-Синкопа боялся вспугнуть его пробуждение, и поэтому одну за другой опустошал кофейные чашки - горький осадок собирался в зубах... пока от избытка кофеина не начали подрагивать кончики пальцев и не зашумело в висках. Он глотал кофе, слушал этот височный гул, волновой шум прихлынувшей крови, и смотрел за окно на светлую от лунного свечения панораму безлюдия. Он ждал, когда же его толкнет... когда же?... Нельзя было спать, нельзя - сон распугивает чутких птиц души - и они замолкают. Каждый раз - словно навсегда. Каждый раз он боялся, что они навсегда замолкнут. Поэтому он изо всех сил противился сну, хотя чугунная тяжесть тянула и тянула затылок книзу. Он заказал еще кофе, но кто-то видимо успел раньше - автомат презрительно плюнул в чашку густой бурды со дна резервуара. Она улеглась в чашку, как цементный раствор - оползая по стенкам... Раздражение пыхнуло - синей электрической искрой... Кому, подумал Бобби-Синкопа, ну кому еще могло понадобиться кофе ночью? Нет же... увидел, что пиктограмма стала желтой и заказал, на всякий случай. Так наверное и уснет, с нетронутой чашкой в обнимку...
За окном ячеистая черная тень буса скользила по сиреневой от лунного света земле, ныряла в овраги, где трава поднимала обугленные головни соцветий, взлетала стремительно на пригорки, где качались от набегающего ветра картонные зажмуренные бутоны. Темная стена леса поднималась чуть поодаль, буреломное ее нутро дышало сырыми и тяжелыми сквозняками.
И тут он почувствовал, или услышал - теперь уже трудно будет разобраться, что было раньше - словно колокольный гулкий раскат ударил в голове, выбив оттуда липкую сонливую тень. Тонкий и чистый, будто плачущий, звук качнулся сам и качнул все вокруг - и полет теней, и изнанку листьев, и травяные булавы, и странную, испуганно отступившую в темень сгорбленную тень у обочины. Словно прикосновение большой ладони... Бобби-Синкопа не сразу понял, что он слышал, и не сразу узнал этот самый первый аккорд, но потом узнавание оглушило его - он встал на ватных ногах и как слепой пошел по проходу, в носовую часть буса, а первый аккорд в динамиках сменился другим - не было уже шелеста шин и приглушенного моторного клокотания, были струнные фразы, раскачивающие мир...
Он добрался до передней двери, до прозрачной водительской капсулы и, привычно выдирая из бумажника мятую денежную горсть, махнул в глубину кабины - останови!... Останови - здесь!...
Это была его мелодия, в его собственном же исполнении, в записи "Континенталь Рекордз" при поддержке симфонического струнного оркестра - он делал эту запись два года назад, по заказу "Оркестрового братства". Два года назад... Самой мелодии - уже пять... Это был "Конец Пути", Бобби-Синкопа написал его на западном побережье, когда, подволакивая левую ногу, стертую до волдырей, до мокрых костяных мозолей, добрел до кромки прибоя, до холодной взъерошенной пены, оседающей на берег. Под холодными колючими звездами, на безлюдной песчаной косе, где среди песчинок блестела угловатой крупой горькая морская соль...
Это моя мелодия, сказал Бобби-Синкопа, ни к кому не обращаясь. Моя мелодия, будь она проклята...



Картофельный Боб.

Робко и осторожно ступая, он приблизился...
Корзина на этот раз была очень тяжела - он выбрал самую большую из тех, что у него были. Это большая грубая корзина из пересохших от времени ивовых прутьев - они полопались на сгибах и отщепившиеся волокна торчали подобно занозам. Он никогда раньше не брал эту корзину в город, она была слишком вместительна, слишком тяжела и громоздка для такого длинного перехода. Обычно он носил в ней картофель от поля к навесу. Для такого дела она подходила в самый раз.
Но сейчас был особый случай.
Корзина была тяжела, а теперь, так далеко от поля, она и вовсе казалась неподъемной. Картофельный Боб ее не тащил уже - волок, попеременно перекладывая витую дугу ручки с правого предплечья на левое и обратно. Ноги его уже подгибались в коленях - он шел, приседая от тяжести. Светлые клубни в корзине лежали плотно, но он все равно боялся их рассыпать.
Это видение - картофель, падающий в дорожную пыль - приводило его в смятение. Он охал и внутренне поджимался, когда его шаг случался особенно неловким.
- Дядюшка... - позвал Картофельный Боб. - Дядюшка Чипс... Я - принес...
Дядюшка Чипс - видны были только его ноги и задранный кверху зад, все от пояса и выше таила в себе распахнутая пасть автомобильного капота - шевельнулся и сказал - угу... Сейчас, Боб... Сейчас я освобожусь...
Корзина отламывала руки - как в холодную зиму отсыревший снег отламывает ветки яблони. Слипается в ком и гнет к низу ветки, растущие от ствола слишком размашисто, гнет и тянет их к земле, они становятся тогда дугой, напряженной излучиной и кора в месте их изгиба начинает болезненно шелушиться, а потом они лопаются вдоль основной кости - обнажая белую сырую древесину.
Корзина была очень тяжела. Картофельный Боб поискал глазами место, куда ее можно было поставить - но пол в мастерской Стрезанов был густо залит машинным маслом. Здесь было, как на механической бойне. Автомобильный пот и автомобильная кровь. Она проливалась здесь слишком давно - так давно, что сама успела стать полом и, вбирая уличную пыль и бензиновую гарь, сделалась теперь еще и грязным полом. Столько грязи... Наверняка, подумал Картофельный Боб, здесь полным-полно особых механических микробов.
Немыслимо было - поставить корзину на такой грязный пол.
Картофельный Боб чувствовал, как клубни в корзине тревожно попискивают, покрываясь гусиной кожей.
- Дядюшка Чипс... - жалобно позвал Картофельный Боб.
Он не видел уже ног и зада дядюшки Чипса и не видел уже грязного пола, он видел только корзину, которая была страшно тяжела для его рук, он видел только паникующий картофель и свое чувство вины, все нарастающей по мере того, как корзина тяжелела. Он услышал, как дядюшка Чипс шумно выбирается из под капота, потом услышал его изумленное "ох, ты... мать моя...", услышал как зазвенело отброшенное железо, как зацокали и запрыгали по полу мелкие рассыпанные детали.
Дядюшка Чипс сказал: "Боб... господи, Боб... Что же ты..." и корзина стала вдруг вдвое легче, дядюшка Чипс перехватил за сухую скрипящую ручку и принял на себя большую часть веса, каким-то чудом сообразив, чего хочет Боб, он поволок их - и Боба и корзину - к выходу, на спасительно чистую землю.
И Картофельный Боб, чувствуя как немеют и отпускают корзину сведенные судорогой руки, благодарно волокся следом. У самого выхода он уже больше мешал, чем помогал, но отпустить корзину почему-то не мог - словно пальцы его скрючились настолько, что вплелись в ивовые прутья ручки. - Боб... - сказал дядюшка Чипс, когда корзина была на земле. - Господи, Боб... Как же ты донес?... Я ведь не просил столько... Ты помнишь, сколько я просил?
- Да, дядюшка Чипс, - согласился Картофельный Боб. - Две корзины...
- Обычные корзины, Боб. - сказал Чипси. - Две обычные корзины... А в этой одной - гораздо больше, чем в двух обычных.
- Да, - с робкой гордостью сказал Картофельный Боб. - Здесь много...
- Я не просил у тебя так много, Боб...
- Я помню, да... - сказал Картофельный Боб. - Я помню, дядюшка Чипс... - Как же ты донес столько?
- Тяжело... - сказал Картофельный Боб. - Очень тяжело было...
- Не то слово - тяжело... - проворчал дядюшка Чипс, отряхивая ладони. Он был очень молод, пушок будущих усов только прорастал на его верхней губе, там же, у самой губы, алым рубчиком выделялся свежий порез - след неумелого бритья.
- Ты как сумел допереть это, Боб?...
- Тяжело... - повторил Картофельный Боб, неловко поглядывая то на порезанную губу дядюшки Чипса, то на его мальчишески крепкие ладони, которые тот отряхивал. Дядюшка Чипс был моложе его как минимум в два раза и как минимум на полголовы ниже, но из-за мальчишеской своей худобы, или же от того, что стоял не ссутулясь, как Боб, а расправив плечи, казался ему очень высоким - высоким и прямым, как дерево, как молодой дубок, в лохматой голове которого вечно живет ветер...
- Если тебе надо было нести все сразу, - сказал ему дядюшка Чипс, - ты мог бы сказать мне. Я мог бы приехать сам.
- Нет!... - поспешно сказал Картофельный Боб. - Нет, не надо... Не надо - приехать... Они не любят, машин...
Дядюшка Чипс помолчал, глядя на него, потом кивнул успокаивающе.
- Хорошо, Боб... Я помню, ты говорил мне это... Но, все равно - зачем ты нес столько? Послушай, как ты дышишь...
Картофельный Боб замолчал удивленно и прислушался к собственному запаленному дыханию, которое с присвистом текло через сухое горячее горло.
- Ты хрипишь и булькаешь, как перегретый мотор, Боб... - с улыбкой сказал дядюшка Чипс. - У тебя словно клапана раскалились и звенят внутри. Как будто ты - Фиат с деревянной кабиной, которому пришлось тянуть на буксире континентальный бус. Ты так сейчас выглядишь, Боб...
- Бус, - на мгновение перестав дышать, вспомнил Картофельный Боб.
- Так зачем ты тянул бус на буксире, Боб?... - спросил его дядюшка Чипс. - Зачем ты принес столько?...
Картофельный Боб смотрел на него, перекатывая картонный сухой язык в раскаленном рту, и вспоминал слово, которое нес дядюшке Чипсу все утро. Хорошее и сложное слово. Он слышал его от тетушки Хаммы однажды и, с тех пор, периодически его вспоминал. Сейчас оно не хотело вспоминаться - красивое сложное слово, которое наверняка понравится дядюшке Чипсу, как нравится ему картофель, выращенный Бобом. Картофельный Боб нес его старательно, это слово, снова и снова вспоминая и повторяя его на ходу. Если бы корзина не оказалась такой тяжелой, он ни за что бы его не забыл.
- Ну... - подбадривая его, сказал дядюшка Чипс.
Картофельный Боб вспомнил утреннюю дорогу, серый и сырой свет, напитывающий небо, снова дорогу - пухлую коричневую пыль под ногами, ноги тонули по щиколотку в этой пыли, было еще свежо, еще слишком холодно дня настоящего дня - картофельные плети лежали, как обморочные. Корзина была тяжела, плечо той руки, которой Боб ее нес, сначала затекало, потом начинало ныть - он перекладывал корзину в другую руку, и это отвлекало его от слова, которое он нес дядюшке Чипсу.
- Персент... - неуверенно сказал Картофельный Боб.
- Что? - удивился дядюшка Чипс.
- Брезент... - поправился Картофельный Боб и совсем приуныл. Слишком сложным и красивым было слово, которое он не донес. Он уронил его в коричневую пыль на утренней дороге. Оно упало в эту пыль и потерялось в ней.
Бус, подумал Картофельный Боб. Вот о чем я хотел спросить. Откуда они и куда они - эти прозрачные аквариумы, полные сонных людей и щемящее-красивых звуков. Что они такое? Как им удается отъехать так далеко, туда, где небо даже на взгляд придавливает землю, придавливает так сильно - что деревья не могут вырастать выше его, Боба, ладони. Как солнечный огонь не сжигает их, вместе людьми, что спят внутри - ведь солнце так низко, оно падает в эти крохотные чахоточные деревья, словно картофелина в траву - и поднимается над низеньким лесом красное зарево, а потом, поутру, серая пелена дыма скрывает закорючки крохотных сосен, там, в глубине его, еще тлеет розовато-оранжевое, потом и оно гаснет... Боб видит это каждое утро... Почему так?...
И еще... почему дядюшка Израил задел своей шляпой на солнечный диск и не сгорел?
И почему в ресторанчике тетушки Хаммы всякий раз больше людей, чем домов поблизости?...
И куда подевались племянники тетушки Митты - ушедшие пешком к стеклянной будочке у асфальтовой полосы и навсегда исчезнувшие из нее?...
Так много я хотел спросить у дядюшки Чипса, подумал Картофельный Боб, но не могу - потому что забыл это сложное слово... Как обидно...
Солнце все более и более выступало из-за холмистого края доступного взгляду мира - бесформенный пока, наливающийся жаром горб - округлился, раскалил свою кромку до белого свечения, брызнул в сырое небо бахромистыми лучами, и небо зашипело чуть слышно и начало стремительно светлеть... Он уже не успеет спросить ничего, с досадой на самого себя подумал Картофельный Боб, ничего не успеет спросить - солнце уже слишком высоко, и нужно оставить времени на обратный путь...
Чем дальше от поля, подумал Картофельный Боб, тем стремительнее течет время. Только на поле, только на моем поле его всегда достаточно...
Он открыл было рот, чтобы сказать дядюшке Чипсу, что нужно идти, что он остальное он принесет после... а сейчас нужно идти... но дядюшка Чипс, вдруг переменился в лице - оно сделалось вдруг широким и удивленным - и сказал вдруг то самое слово, которым Картофельный Боб хотел его обрадовать. Это было очень неожиданно, и Боб почувствовал такое сумасшедшее облегчение, словно время оборотилось вспять и солнце отпятилось обратно за горизонт.
- Да!... - обрадованно подтвердил Картофельный Боб. - Презент!... Так нужно было сказать...
Так говорила тетушка Хамма, иногда добавляя к продуктовому пакету, который занимал в корзине Боба место принесенного картофеля, еще один - маленький, из белой вощеной бумаги - миль презент, Боб... В пакетике всегда оказывалось лакомство - Картофельный Боб очень радовался, когда слышал от тетушки Хаммы это слово - миль презент, Боб...
- Миль презент, дядюшка Чипс... - сказал он.
Дядюшка Чипс, ошарашенно улыбаясь, переводил взгляд, то на преисполненного робкой радости Боба, то на огромную тяжеленную корзину у его ног, потом сказал кому-то в сторону малопонятное - ничего себе "миль"... да тут на неделю обжираловки... и, наконец, ошарашенное выражение на его лице сменилось растроганным умилением, он ободряюще хлопнул Боба по плечу, сказав при этом - ну, силен, дружище...
Теперь они стояли под навесом у западной части дома - солнце сюда не добиралось еще даже в виде отраженных лучей - тяжелая черепичная кровля, пыльная и пустая, как панцирь умершей черепахи, держалась на четырех угловых столбах, соединенных струганными перилами. Вверх от перилл - к брусу у притолоки кровли, тянулись веревочные струны, по которым, обвивая их вялыми слабыми листьями, оползали плети вьющихся растений. Картофельный Боб сожалеющее рассматривал их безжизненные побеги. Они были при смерти, эти растения.
Ветер, столетиями проносившийся над домом Стрезанов, над их авторемонтной мастерской и этим навесом, насеял тонкой перетертой пыли на черепицу - под навесом, у самой кровли, курился запах разворочанной разогретой земли. Растения тянулись этому запаху, тянулись так, как тянется, наверное, к воде умирающий от жажды путник, свалившийся без сил у самого берега. Медленно и жадно. Картофельный Боб видел их будущее - они умрут, не пройдя и половины пути.
- Это все жара, Боб... - говорил дядюшка Чипс. - Жара и ветер - горячий и сухой. Летние месяцы - это испытание для всех. У Мамаши, - сказал он, - ничего не выходит ни с клумбами, ни с этими вьюнами. Ей привезли семена, какие-то специальные, они должны одинаково терпеть и жару и холодный дождь. Специальные семена, Боб... жутко дорогие... Папаша отвалил приезжему агроному за них целое состояние - а они ни черта не растут. Вытягиваются до половины и отсыхают, как язык матершинника в святую неделю. Мамаша вся измучилась со своими клумбами - поливает их чаще, чем Папаша ходит до ветру... и все напрасно... А кто тебе привозит семена, Боб?... - говорил он хитровато прищурясь...
Картофельный Боб смотрел на него, не понимая.
- Семена, Боб?... - снова спрашивал дядюшка Чипс. - Семена, клубни, черенки... ну что ты там закапываешь в землю, прежде чем выкопать такую прелесть? - он кивал на картофель в корзине. - Ты ведь не можешь поливать такое огромное поле, как твое?... Признаюсь тебе - Мамаша не может пройти мимо, чтобы не оглянуться на твое поле. Она так и говорит - Боб не может его поливать, этого никто не сможет - одними руками. А земля у тебя всегда черная... почему? Когда стоят летние месяцы, жара словно прижигает Мамашины клумбы - земля на них аж звенит, натягиваясь... Тогда она приходит ко мне и говорит: "Чипси, а вот у Боба все поля черное и аж блестит от жира... С чего бы это?"
Картофельный Боб слушал с беспомощным непониманием.
- Я хочу сказать, Боб, - продолжал дядюшка Чипс, - это настоящее чудо. Никто не верит, что ты берешь обычный картофель, такой же, как в федеральной столовой для бродяг, закапываешь его в землю, не поливаешь ничем таким, а потом достаешь из земли пищу, за которую повара министерского ресторана душу бы продали. Ты понимаешь меня, Боб?... Все говорят между собой - не иначе, как Боб бросает в землю не просто картофельный клубень, разрезанный надвое. Честно, говоря... - неожиданно сказал он, - мне на это наплевать. Я верю в то, что человек может и не знать того дела, в котором он преуспевает. Он просто не мешает делу развиваться само собой. Так ведь, Боб?... Ты что хотел у меня узнать?
Потом они повернулись лицами к дороге и долго смотрели, как начинает поблескивать, оплывая на солнце, ее поверхность. Картофельный Боб впервые смотрел на дорогу со столь близкого расстояния и теперь, без труда мог бы представить себе, как размякает битумная основа, возносится отвесно ток разогретого воздуха, искажая перспективу, как ночной конденсат выпаривается сквозь поры асфальта и начинает плавать на ртутных шариках вскипающей влаги пыль и мелкие камушки.
Дорога была безлюдна - Картофельный Боб сказал бы "безмашинна" - на всем видимом протяжении.
- Мы, Стрезаны... - сказал дядюшка Чипс, - уже сто лет живем около этой дороги...
Он посмотрел на Картофельного Боба и помолчал некоторое время, чтобы Боб как следует почувствовал, насколько это долго.
- Ты понимаешь, Боб?... - спросил он. - За сто лет мягкий дубовый желудь вырастает в угрюмого великана, у которого пушистые звери живут в дырявых щеках. Все прочие деревья, помнившие его желудем, за подобный срок обращаются в сырую труху, которая светится по ночам. В пиршество для скользких грибов. Сто лет - это больше человеческой жизни, за сто лет полностью обновляются три поколения.
Он поскреб пальцем верхнюю губу, на которой топорщился отрастающий пушок.
- Даже память обновляется за столько времени, - сказал он. - Мой дед открыл эту мастерскую, потому что правительство было заинтересовано в развитии дорожной сети и выдавало беспроцентные ссуды всем, кто согласен селиться у обочины. Не важно каким делом ты хотел заниматься - ресторанчик или же заправочная станция, или автомастерская. Правительство обещало простить часть долга, если твое дело будет связано с обслуживанием проезжающих по дороге. Оно сдержало слово - мой дед полностью списал заем, ремонтируя континентальные бусы, если тем угодно было ломаться где-нибудь поблизости. Они были тогда огромными - эти бусы, и коптили они изо всех щелей. Они работали на угле или на сырой нефти - надо было видеть эти прокопченные насквозь утробы. Ломались они очень часто. Так что долг деда перед правительством растаял, как снежный ком на сковородке. Хотя ему приходилось тяжело - возить железные запчасти в тележке по такой жаре. Эти первые бусы были такие - если такой уж встанет, то как на якорь, с места его ничем не сдвинешь.
Они были медлительны, как больные бегемоты, они ломались часто и стояли в ремонте дольше, чем находились в движении. Они жрали уйму топлива, бренчали на ходу, как тележки садовника, набитые инвентарем. Господи, да они, можно сказать рассыпались на ходу. Болты и гайки сыпались из них, как зерно сыплется из дырявого мешка. Дед помнил те времена, когда дорогу сплошь устилали гайки и болты. Словно козьи катышки, Боб... Каждый проезжающий бус оставлял на дороге что-нибудь этакое. Ветер и колеса следующих за ними откатывали этот железный сор за обочины и он тихо гнил там, рассыпаясь. Видишь, Боб, какая трава растет вдоль обочин? Как проволочная щетка - ее пучком вполне можно содрать краску с металла. Эта трава ржавеет под дождем, Боб. Ни черта она не боится - ни снега, ни солнца, и сотня лет для нее - тьфу... Вот так... а у Мамаши ничего не выходит с клумбами...
Дядюшка Чипс посмотрел на него в упор и сказал:
- Знаешь, Боб, что говорит Папаша, если Мамаша, засмотревшись на клумбы, не уследит за ним и ему повезет надраться как следует? Он делается жутко умным, когда надерется, Папаша Стрезан... Он говорит тогда: Чипси, когда я был таким же жидкоусым и тощезадым сопляком, как ты - я думал, что человек, это семя, носимое ветром... Стручок созревает и лопается - коричневая пыльца облачком расходится в воздухе и ветер... вечный и неугомонный ветер... несет ее куда-то... Маленькие семечки будущих цивилизаций под белыми пушистыми парашютиками - поднимаются все выше и выше, пока с высоты не увидят то место, где им захочется осесть на землю и пустить в нее корни. Я хотел так думать, Чипси, говорит Папаша, и я мог так думать - у меня еще даже волосы не везде отросли. Когда у тебя волосы только на макушке, говорил он, ты имеешь полное право быть наивным философом. Ты можешь даже посматривать время от времени на флюгер, гадая, какое направление ветра тебе более по вкусу. Потом, когда волосы вдруг начинают прорастать отовсюду - тебя это злит, ты чешешься с остервенением, и, хотя стручок уже лопнул, ты ожидаешь, когда пройдет этот зуд, ведь не лететь же по воле ветра, непрестанно почесывая в паху, правда?... А потом, совершенно неожиданно - ты больше не легкое семечко под невесомым парашютом, ты - заскорузлое волосатое чудовище, приросшее корнями к этой автомастерской, у тебя по горло дел, у тебя младенец, орущий из люльки, у тебя волосы даже в ушах. Ты не способен уже лететь по ветру, и ты никогда не был на это способен. Вот так, Чипси, говорит Папаша, когда отрастишь порядочную шевелюру на матне, начинаешь понимать многие вещи. Мы вовсе не летучие семечки, Чипси, говорит он, мы вовсе не дикие одуванчики, мать их... Мы - окультуренные растения. Правительство выращивает нас, чтобы пустить в дело. Кому нужны одуванчики, что растут сами по себе, Чипс? Ты можешь себе представить страну, где на консервной банке пишут: "Одуванчик в собственном соку"? Нет такой страны и нет такого правительства, которое бы решилось на подобное. Это было бы сумасшедшее правительство и ни на что не годная страна. Мы не какие-нибудь одуванчики, Чипси. Мы - бобы. Холодные консервированные бобы, а... Вот это солидно и весомо - это делает честь стране и правительству. Мы - окультуренные бобы, Чипси, говорит Папаша. В этом месте он всегда начинает плакать и бить себя по волосатой груди. Правительство сажает нас в специальную лунку, поливает, чтобы мы не засохли и мы способны плодоносить только в землю подле. Деда Стрезана оно посадило подле обочины, окропило его беспроцентным займом, и он пророс здесь, и уронил меня подле. Сто лет, Чипси, сто лет, плачет Папаша. Мы - бобы, повторяет он много и много раз, мы бобы, посаженные у обочины...
- Потом приходит Мамаша, - сказал дядюшка Чипс, - начинает орать на него и мне удается свалить оттуда...
Он долго молчит и смотрит, как солнце плавится, отражаясь в черном зеркале асфальтовой дороги.
- Я вот что думаю, Боб. - наконец говорит он. - Мы ведь не всегда были такими. В смысле - нас не всегда растили специально. Может, когда-то давно, нас действительно катило ветром по земле. Несло с песком и палой листвой, тащило через речные перекаты. "Сто верст по реке" - мечтательно говорит кто-то и одно звучание этой фразы заставляет толпы народа срываться с места и долго еще потом мальчишки с завистью глядят вслед уходящим и долбят лодки из деревянной колоды... Когда-то это ведь могло быть... И тогда все наше беспокойство, все наши сны, все наши взгляды сквозь большие расстояния - это память о тех временах, когда мы были дикими зернами.
Он посмотрел на Картофельного Боба и показал ему замасленные ладони.
- Я же механик, Боб... - сказал он. - Я получил свою профессию в наследство. Не могу сказать, что она мне не по душе - мне нравятся моторы. Мне нравится умное железо - сейчас бусы совсем не такое безобразие, как во времена деда. Чтобы их чинить - нужно иметь голову. И у меня это получается. Говорю тебе, техника сейчас сложнее и тоньше - Папаша не всегда уже в ней рубит. Кое-что могу делать только я. У нас есть тягач, нам его правительство предоставило как государственным подрядчикам. Я могу использовать его как захочу - но я не разу, ни разу, Боб, не отъезжал от мастерской дальше на пять миль. Я не знаю, что там - за поворотом дороги. Если я сунусь туда - Папаша меня просто убьет. Когда он трезвый, ему ничего не нужно кроме работы. А когда он надирается и начинает нести эту чушь об отрастающих волосах - я же не могу бросить все на него. Такая вот история, Боб...
- Когда я смотрю на тебя, Боб, - сказал дядюшка Чипс, - я почти тебе завидую. Ты ведь блаженный. Так все говорят. Ты имеешь возможность о таких вещах не думать, так ведь?...
Картофельный Боб, очень смущенный тем, что приходится огорчать дядюшку Чипса, открыл было рот, собираясь сказать о Бусах, о тревожащем шепоте картофельных листьев, и о том странном чувстве, что иногда ворочается в его, Боба, груди; но не найдя нужных слов - закрыл его, потом попытался снова - мучительно продираясь сквозь собственное косноязычие, и дядюшка Чипс, распознав что-то знакомое в невразумительных мычаниях Картофельного Боба, сделал вдруг понимающее лицо, и огорошенно добавил:
- Значит, Папаша был прав... Бедняга Боб... - сказал дядюшка Чипс. - Бедный счастливчик!...



Роберт Вокенен.

Сегодня все вокруг вызывало в нем чувство омерзения. Даже телефонная трубка - словно ее только что, прямо на его глазах, прижимал к уху какой-нибудь немытый бродяга, поднявшийся из сточной канавы. На стерильной чистой пластмассе - Роберт Вокенен брезгливо протер трубку салфеткой, прежде чем взять ее в руки - кожа все равно ощущала липкость чужого пота. Стекло переговорной кабинки выглядело мутным - словно было засижено мухами.
- Да, Антони, я настаиваю. - сказал он в трубку. - Нужно аннулировать договор.
Голос управляющего Пирсона был несколько смягчен расстоянием, этими тысячами километров проводов, что соединяли их уши и рты, но все же слышен был достаточно ясно. Управляющий Пирсон был озадачен. К его фразам примешивались то и дело, то шуршание потревоженной бумаги, то щелчки механизмов архивных папок, то торопливо удаляющийся и приближающийся топоток лаковых каблучков - Роберт Вокенен подумал, ухмыльнувшись от уха до уха, что давненько уже Долорес не приходилось бегать столь шустро, пытаясь угодить шефу.
- Я держу в руках твою телефонограмму, датированную вчерашним днем. - сказал управляющий Пирсон. - Я, признаться ждал ее - и был обрадован, когда наконец получил, хотя и с опозданием. Пойми, Роби, я уже доложил о ней наверх... и тут звонишь ты, и предлагаешь спустить ее в корзину. Отчего столь внезапные перемены?...
- Я слышу каблучки, - сказал Роберт Вокенен, не обращая внимания на его слова. - Словно чьи-то копытца - туда-сюда... туда-сюда... У тебя там Долорес, или это пугливая лань, поруганная тобой, мечется в поисках выхода?
Управляющий Пирсон хрюкнул в трубку.
- У тебя всегда было потрясающее чувство юмора, Роби, - сказал он, - но пойми меня - мне совсем не до смеха сейчас. Ты не представляешь, какой здесь бедлам. Все стоят на ушах. Два договора через меня уже ушли в ротацию. Позавчера с нами связалась "Романтическая коллекция инкорпоррейдет", экстренной почтой. Они готовят какой-то прорыв на западе, что-то совсем феерическое. Пятнадцать тонн подарочной упаковки - лаковый картон и бархат. хозяин как в воду глядел, отправляя тебя на "свидание" к Соммерсету. "Романтическая коллекция" - это лакомый кусок, но Соммерсет всегда берет нас большими объемами. Индастрис еще никогда не испытывала такого наплыва заказов. Хозяин целых четыре часа продержал у себя совет директоров, пытаясь найти способ угнаться на двумя зайцами. Табачный дым валил из его кабинета, как трубы из городского крематория - договора по мелким подрядам пачками летели в эту печь. Твоя вчерашняя телефонограмма подлила еще масла в огонь, а он и без того жаркий. Пару часов назад я заверил официальное письмо с отказом "Романтической коллекции". И тут появляешься ты, и убеждаешь меня, что Соммерсет водит нас за нос? И утверждаешь, что у "Индастрис Карго" больше нет долгосрочных подрядов. Что у нас нет вообще ни одного размещенного заказа? Как по твоему, я покажусь с этакой новостью на глаза Хозяина? Да он либо пристрелит меня, либо спустит с лестницы.
- Ну что ж... у тебя есть хороший шанс прослыть героем. - едко сказал Роберт Вокенен. - Заверни отказ "Романтической коллекции", оно наверняка еще бродит по лестницам Большого Дома, украшая себя подписями, чертовы вы писаки... Если же оно пересекло порог, догони его на почте, сули любые деньги, но догони...
- И отказать Соммерсету? - вопросил управляющий Пирсон. - Отказать этому старому скунсу, который выпил с Хозяином дюжину ведер бурбона, отказать почетному клиенту, который двенадцать лет уже поедает наш картон, отказать только потому, что тебе "что-то показалось"? Так, Роберт? А ты не думаешь, что я покачусь с лестницы едва открою рот, дабы произнести подобную ересь? С чего бы это Соммерсет задумал нас кинуть?
- Мне показалось вот что - старый хрыч думает купить с потрохами молодую фирму, вроде "Бумажного прииска" или "Упаковочной башни". Какую-то амбициозную нору на восточном направлении, которая нарастила уже достаточно производственных мощностей, но споткнулась на чем-то. Соммерсет выступит гарантом ее долговых обязательств, не принимая их на себя полностью, чем продлит агонию. Эти ребята, должно быть крупно пошатнулись, если готовы пойти на такое. Старый хрыч сожрет их с костями, ничего не давая взамен. Внесет за них гарантийный залог, и будет ждать пока они, выбиваясь из сил, не покроют его взноса своем продуктом. Это даст ему падение стоимости стороннего подряда процентов на сорок, да еще и большой коридор времени.
- Отчего бы ему не поставить Хозяина в известность? А, Роберт? Они ведь старые подельники и ни разу еще не таскали друг друга за космы.
- Если "Индастрис Карго" споткнется, - сказал Роберт Вокенен, - мы будем вынуждены глотать мелкие заказы, чтобы удержаться на плаву. Жить впроголодь. Большой Дом фактически выпадет из бизнеса на год или два, это моментально взвинтит цены на качественную упаковку и еще больше увеличит разницу между планируемыми и реальными затратами старика Соммерсета. Ситуация на рынке сейчас такова, что любое колебание цен окажется ему на руку. Ты же знаешь, Антони, старики жрут друг друга и за меньшее.
- Хорошо, Роби. - осторожно сказал управляющий Пирсон. - У тебя есть факты, или одни только предположения?
- Добыча фактов требует времени, Антони. - ответил он. - Ты ведь не хуже меня об этом знаешь. Хочешь, чтобы я занялся фактами? Предупреждаю - это влетит Большому Дому в копеечку.
- М-м-м... - сказал управляющий Пирсон.
- Правильно. - одобрил Роберт Вокенен. - Фактами может заняться кто-нибудь ростом пониже... Совсем необязательно пускать по следу Стрелянного Лиса, если с делом справится и Стрелянный Воробей, не так ли?!... Ты ведь прекрасно понимаешь, Антони, что Хозяин посылал меня именно за предположениями...
- Отличная погода стоит у вас, на востоке? - совершенно невпопад спросил управляющий Пирсон. И, помедлив - его голос стал глуше, словно он отвернулся от трубки: - Долорес, детка, успокойся наконец, побереги копытца... Подойди сюда, поздоровайся с дядюшкой Робертом...
- Привет, Роберт. - голосок Долорес словно защекотал растительность в ухе. - Как у вас дела, господин Вокенен.
- Детская уловка, Антони. - громко сказал Роберт Вокенен. - Не думай, что я куплюсь на нее и дам тебе время собрать половину Большого Дома в свидетели нашего разговора. Я и так уже достаточно прикрыл твою задницу. Ты тянешь из меня официальную экспертную оценку?
- Роберт, старина. - примирительно сказал управляющий Пирсон. - Пойми же меня - я сильно рискую, принимая такие решения. Ты рискуешь только своим местом, а я... эх... - он быстро сказал что-то в сторону, накрыв трубку ладонью, Роберта Вокенена передернуло от этого сочного шлепка, словно управляющий Пирсон накрыл потной своей ладонью его собственное ухо.
- Ладно, Роберт, - сказал он наконец. - Я работаю с тобой не первый год, на моей памяти ты ни разу еще не ошибался. - Снова быстрый шепоток в сторону. - Долорес, подготовь резолюцию возврата корреспонденции... Я слишком сильно рискую, Роберт... Дай Бог, чтобы ты снова оказался прав...
- Всего доброго, Антони, - сказал Роберт Вокенен, нажимая на рычаг. - Всего доброго, сукин ты сын, тугодум несчастный...



Бобби-синкопа.

... Па-да-та-там... - сказала пузатая росинка, упав и скатившись по склоненному листу и этот звук вышиб его из сна, словно ударом металлической трубы.
... Па-да-та-там... - это другая, чуть в стороне, сорвавшись с острого, как акулий плавник, пырея.
Он лежит в траве, понял Бобби-Синкопа, трава нависает над его лицом и оркестровые звуки падающей росы пытаются говорить с ним.
Высоко над ним ветер качает ветки деревьев, листья на них совсем влажные и звучат так, словно сам ветер мокр от слез. В листве полно мелких голых сучков, они, как редкое сито, разрезают дрожащий плач ветра на составные гармонии. Ветер, подумал Бобби-синкопа. Ветер облетел землю и не нашел никого на ней. Он очнулся утром и лениво повеял через поле, намереваясь, как обычно, сорвать шляпу с раннего путника и, веселясь, откатить ее подальше - пусть путник несется вприпрыжку, смешно спотыкаясь, пусть ловит свою шляпу, это всегда поднимало ветру настроение. Но поле, с желтой лентой дороги, было пустым и голым - ничего, брошенное в землю человеком, здесь не росло - цепкая лесная растительность медленно, но верно, подбиралась от краев к центру поля, в скором времени собираясь сомкнуться, вытеснив дурной сорняковый бурелом, как новая розовая кожица рано или поздно вытесняет грубую коросту из раны.
Ветер вспомнил вдруг, что давно уже ищет людей, давно и тщетно кружит по свету, раздвигая пятерней кудри лесов, проносится вдоль дорог, похожих на проборы в прическе, что последние три дня он летел над побережьем, пугая крикливых чаек, видел на рейде мертвые туши пароходов, плавающие кверху килем, и увидев их, ветер забился в скалы и выл там в отчаянии, а потом ринулся обратно в поля и, рухнул в изнеможении, а во сне ему привиделся этот путник, бегущий по полю за сорванной шляпой с широкими полями, в подкладку которой нашита и шуршит толченая пробка.
Мне не хватает его, думает ветер и роняет на траву две пузатые росинки.
... Па-да-та-там...
Мне не хватает людей, думает ветер и плачет.
Мне нравилось срывать их шляпы и уносить их прочь. Они так смешно спотыкались, догоняя их.
Я не видел от них хорошего, уговаривает он себя. Они ругали меня за пыль в глаза, за сквозняки, за листья на крыльце. И им всегда было что-то нужно от меня. Они подставляли мне то паруса, шершавые от соли, то лопасти мельниц, сеющие белую труху. Они ругали меня, если я отказывался работать и улетал прочь. Но мне не хватает их теперь.
Бобби-синкопа увидел вдруг с высоты самого себя - маленького, стоящего на коленях прямо в траве, всего мокрого от росы и с колтунами в волосах. Он, маленький, держал гитару, освобожденную от чехла. Он, маленький, трогал струны, но они молчали.
... Па-да-та-там... - сказала струна вдруг и он испугался.
И ветер, ветер, там, в высоте, тоже испугался, услышав, и встрепенулся, вздымая мелкие брызги и обрывки листьев, вознесся на высоту, пронесся вдоль леса, задевая верхушки деревьев, потом замер, вслушиваясь - не повторится ли?... Не повторилось... Растревоженная ветром даль - молчала. Качались деревья, распрямляясь, и роняли в траву мокрых и сонных насекомых.
Где ты?... тихонько позвал ветер и огляделся беспомощно.
И маленький Бобби-синкопа снова тронул ту же струну - но она молчала.
Где ты?... кричал ветер, заходясь по всю силу и испуганные деревья теряли сучья от этого крика.
Я слышал... Где ты... Отзовись... ревел ветер и травяные цунами с сиплым шуршанием расходились по полю.
Ну не молчи же... попросил ветер обреченно.
Это был последний человек, подумал он и осознал вдруг, как ему одиноко здесь одному - среди молчаливых и покорных деревьев. И как одиноко будет впредь. Ни шершавых парусов, ни дурацких мельниц. Ни легких юбок, ни смешных и милых сорванных шляп. Никогда больше. Он поднялся - высоко-высоко - и медленно повеял прочь.
А маленький Бобби-синкопа, уже совершенно неразличимый на пестром травяном ковре, все терзал и терзал беспомощную немую струну.
Потом он очнулся.
Убрал судорожную руку от грифа, хватая воздух ртом.
Кругом было мокро от росы.
Ветер утих - травяные стебли еще наклонялись, но уже нехотя, в силу привычки, словно кивая кому-то.
Будет ли один человек различим с такой высоты?... Да полно, будет ли... Жалкая былинка в мире вертикальных пестрых движений. Что до нас небу? Лоскуты коры, папоротники, брусничный цвет. Тонкие осины, душимые ивняком. Они так же, как мы, заламывают дрожащие ветви рук, они так же, как мы, запрокидывают в него деревянные лица. У них свои молитвы.
Где оно - огромное, теплое, нелепое и суетливое человечество. Лохматый щенок, разрывающий клумбу с азартом землепашца. Барахтающийся в луже с азартом мореплавателя. Делающий множество других смешных и нелепых вещей с таким видом, будто и впрямь делает что-то великое. Сравним ли с этим существом один последний человек - бесплотный дух, которого мотает по земле собственное горе.
Как жаль, подумал Бобби-синкопа. Как жаль, что ветру предстоит такое пережить.
Он убрал гитару в чехол, потом поднялся с колен, сделав слабую попытку отряхнуться - колени перемазаны темной землей и раздавленной зеленью. Вокруг каменными изваяниями толпились деревья - совершенно чудовищные древние исполины, с наростами на коре, словно множеством сросшихся бровей. Корни их утопали в траве - местами она достигала пояса. Бобби-синкопа шел через нее вброд и головки соцветий хлестко лупцевали его по полам балахона.
Совершенно неожиданно лес поредел.
Деревья словно расступились, открыв взгляду обширное пустое пространство к краю которого лепился крохотный городишко, похожий издали на колонию грибов. Насыпь федеральной магистрали полосовала это пространство надвое и, задевая за край городишки, ныряла в сапожную щетки леса на другой стороне.
Бобби-синкопа остановился и долго смотрел на эту дорогу. Она лежала под синим небом - серая, как разведенное на воде тесто. Обочина белела выкрошенным щебнем. Какие-то травяные шары, громоздкие, как плетеные корзины, но видимо очень легкие - порхали над дорогой, едва задевая асфальт шебуршащими боками.
Потом накатился гул, далекий и глухой, тонкая пыль, устилающая дорогу, вздыбилась и понеслась, закручиваясь воронками, шелест шин и звяканье отлетающих камушков, урчание мотора, вздохи пневматической подвески - огромный и стремительный континентальный бус, угрожающе-страшный, если смотреть отсюда, от обочины дороги, пронесся мимо, обдав с ног до головы ветром, горячим и твердым, и начал таять, уменьшаться, пока пелена дрожащего воздуха опять не сделала его похожим на медленную толстую вшу, ползущую по ленте.
Бобби-синкопа с нажимом провел ладонью по щеке, там, где кожа горела, уколотая отлетевшими камушками. Полы его балахона все еще трепетали. Он смотрел вслед бусу - на пыльный кометный хвост, который тянулся за ним. Глаза его, в щелях сощуренных век, были черны, как копоть. Его лихорадило, это было уже заметно. Горчичный пот протискивался сквозь поры кожи. Он ощутил вдруг великую, неимоверную тяжесть в ногах. Торопясь успеть, пока эта тяжесть не одолела его, он пересек асфальтовую полосу и, утопая башмаками, спустился в траву на другой стороне.
Гитара тянула плечо книзу, ремень скрипел, натирая сквозь ткань балахона.
Он остановился, переводя дух, нащупал в кармане жестяное тело фляги, бултыхнул для верности - полная. Кюммель пронзительно пах прелой травой, Бобби-синкопа окаменел с откупоренной фляжкой у носа, теперь это был не запах сенокоса, каким он помнил кюммель, запах зеленого травянистого сока, запах зеленого крошева на зубьях косилки - это был древний хрустящий дурман травяного сухостоя, терпкий сорняковый дух, разбавленный нежным ароматом мокрого клевера. Так пахнет Одиночество Ветра, решил Бобби-синкопа. Именно так. Он опомнился - наклонил фляжку посильнее, выкатил из нее глоток, забренчал колпачком, закручивая.
И, уже пряча флягу обратно в карман, понял - так и будет называться новая вещь.
Одиночество Ветра.
Стебли травы вокруг него согласающе и размашисто качнулись, и зеленый кузнечик брызнул откуда-то, щелкнул жестким рудиментарным крылом и канул...



Картофельный Боб.

Ворона была обуглена солнцем, как головня.
Глянцевые черные перья ее дымились - так показалось Бобу сначала. На самом деле - это ветер ерошил легкие кончики пера, заставляя их трепетать.
Глаза этой страшной птицы были столь же черны и дымны. Непостижимым образом отражалось в них перевернутое небо со всеми его облаками.
Ворона заскрежетала и открыла клюв, повернув его в сторону Боба. Потом чуть придвинулась, шаркнув коготками по асфальту и Картофельный Боб испуганно отпрянул.
Тогда ворона насмешливо наклонила голову на бок, глаза ее заблестели, как два земляных комка, на которые пролился дождь.
Но дождя не было. Стояла сушь - ветер, ерошащий черные вороние перья, гонял вдоль дороги тонкую пыль. Шевелилась ржавая трава на обочине и временами оживал всяческий мелкий сор, оброненный ветром на асфальт. Незыблемо среди этого медленного копошения возлежала свежая совсем гайка, упавшая, видимо, еще сегодня.
Картофельный Боб, сам не понимая зачем, потянулся за этой гайкой. Она была не нужна ему совершенно, да он и побаивался незнакомых вещей. Но гайка, такая новая посреди всеобщего усохшего праха, словно манила его к себе. Косясь на ворону, Картофельный Боб сделал маленький робкий шажок, но ворона вдруг пронзительно закричала, разворачивая капюшон угольных крыльев - и взмах этих черных, траурных полотнищ снова отбросил Боба назад. Он отбежал за обочину и встал там, пристыженный, под защитой стеблей дудыльника.
И дядюшка Чипс, стоявший за спиной Боба, где-то неподалеку, тихо и успокаивающе рассмеялся.
- Не бойся, Боб. - сказал он и подошел, чтобы быть поближе. - Не бойся, это глупая птица.
- Страшная! - возразил Картофельный Боб, и показал растопыренными руками, как эти крылья заслоняют небо перед ним, как из-за них надвигается колючая темнота, в которой клубятся гнутые клювы и шаркающие коготки.
Он не был уверен, что дядюшка Чипс понял его, как надо, и потому перепугался еще сильнее, когда увидел, что тот шагнул навстречу черной птице. Он накоротко зажмурился, но любопытство победило страх, к тому же дядюшка Чипс был ужасно умный, он повелевал железными машинами, которые куда страшнее птицы, и потому Картофельный Боб в душе не верил, что с дядюшкой Чипсом случится плохое. Однако в груди испуганно охало каждый раз, когда дядюшка Чипс делал очередной шаг, приближаясь к дороге. Ворона следила за ним, сверкая землистым глазом, и перья на ее загривке встопорщивались все сильнее и сильнее. Она задвигала лапами, словно выцарапывая асфальт, потом грозно зашевелила крыльями и, наконец - заскрежетала согнутым клювом. Картофельный Боб собирался опять зажмуриться и чуть не пропустил победу дядюшка Чипса - как тот оглушительно хлопнул ладонью о ладонь и ворона, взорвавшись ветром и мраком - взмыла и полетела прочь.
Картофельный Боб тоже хлопал ладонью о ладонь - разучивая и запоминая этот волшебный жест, это движение, которое победило черную птицу и заставило ее уйти. Дядюшка Чипс, высокий, как самое большое дерево, смотрел на него, улыбаясь, и ветер, который только что будоражил черные перья, теперь услужливо трепал его поднятый воротник. Дядюшка Чипс посмотрел на неуклюжие хлопки Боба и засмеялся опять. Потом так же похлопал сам, как бы говоря, что Боб все делает правильно. И Боб засиял в ответ, подумав еще раз какой же умный дядюшка Чипс и какой он добрый и щедрый, что вот так, запросто научил его такому волшебству. Он такой же добрый, как тетушка Хамма, подумал Картофельный Боб. Что с того, что он не такой чистый как она, что от него не пахнет так приятно, как пахнет от тетушки Хаммы. Что с того, что он управляет железной машиной, которая так пугает его картофель. Дядюшка Чипс - хороший, он обещал не ездить мимо его поля на машине. Что с того, что на полу его гаража живет грязь и механическая зараза, а не метеный песок, как у тетушки Хаммы. Дядюшка Чипс умный и никогда не сделает так, чтобы обидеть Боба. Он не отнял большую корзину у Боба, когда тот принес, не поставил ее на грязный пол, он помог Бобу и корзина стала на землю и картофель перестал кричать. Дядюшка Чипс понял, что мне нужно - замирая, подумал Боб. Он научит меня.
Они долго стояли и смотрели в ту сторону, куда улетела ворона и Картофельный Боб все же, немного побаивался, что она задумает вернуться. Нет, решил он про себя. Он прогонит ее тогда. Он хлопнет ладонью о ладонь, как научил его дядюшка Чипс. Хлопнет и что-то закричит птице. Она его послушает. Должна послушать.
Он хлопнул еще раз - просто чтобы проверить, помнит ли он это волшебное движение, не забыл ли. От его рукавов летела сухая земля, а взмокшие ладони прилипали.
Потом он услышал, как дядюшка Чипс говорит ему про далеко-далеко.
Картофельный Боб не знал, где это. Для него далеко начиналось вскорости за полем. Его походы с корзиной, когда он носил картофель для тетушки Хаммы, дядюшки Чипса, других дядюшек и тетушек, что просили его об этом - такие походы он называл "очень далеко" и готовился к ним заранее. Заранее клал картофель в корзину, следя, чтоб ему было удобно лежать - подкладывал пучки травы или тряпичные подушечки, поворачивал картофелины, примерял их на удобный бок. Когда он заканчивал - обычно только-только начинало светать. Темный океан неба над головой чуть-чуть сужался, полоса белого тумана отжимала его от горизонта. Если бы он мог - он выходил бы прямо сейчас, тогда не пришлось бы торопиться по дороге назад, не пришлось бы трусить по дороге, как испуганный щенок, пригибая голову и ощущая затылком близость и жестокость солнечного жара - этой накаленной сковороды, что грозит опуститься и прижечь его сверху. Не пришлось бы спотыкаться через шаг. Не пришлось бы оборачиваться, чувствуя насколько оно рядом. И забежав на спасительное свое поле - не пришлось бы стоять подолгу, покачиваясь от усталости, и дышать, дышать... через силу и хрипы. Картофельные кусты очень переживают за него, когда он делает так. Должно быть, он разбивает им сердце. Они льнут к его коленям и шелестят успокаивающе. Они добрые и Картофельный Боб так не любит их огорчать. Если бы он мог - он уходил бы с корзиной чуть засветло, пока солнце еще спит. Но он не мог этого делать - вместе с солнцем спали и тетушка Хамма и все прочие. Спал, должно быть весь мир, кроме Картофельного Боба. Поэтому он сидел на крыльце, поставив корзину перед собой и облокотясь на плетенную ручку, разговаривал с картофелинами и ждал. Край неба становился сначала розовым, потом - пугающе красным, это накалялась на адском пламени солнечная сковорода, пока еще не видимая, пока еще не воздетая над миром, пока еще не готовая обрушиться и сжечь неосторожного путника, осмелившегося оторваться от привычных корней пойти далеко-далеко. Но она уже была - огонь разведен, алые языки уже лижут тяжелое чугунное дно. На небе ни облачка и Картофельный Боб в ужасе понимает, что день начнется рано, а значит ему придется бежать сломя голову обратно.
Дядюшка Чипс слушал его объяснения и кивал. Временами на его лицо набегала тень изумления, но он тотчас изгонял ее прочь. Иногда - Бобу так показалось - он готов был расхохотаться и Картофельный Боб сбивался и замолкал. Тогда дядюшка Чипс вновь становился понимающим и кивал ему. Боб начинал заново и с каждым словом его подозрения рассеивались. Дядюшка Чипс был добрый и мудрый, он понимал Боба.
Конечно, он понимал - Картофельный Боб думал так и радовался. Без дядюшки Чипса он ни за что не осмелился бы подойти к дороге днем, а если бы собрался с духом - то все равно бы не смог. Солнце бы обожгло его и погнало бы назад - скулящего и пристыженного. Дядюшка Чипс сказал ему - не бойся, я его прогоню, как прогнал ворону. Картофельный Боб поверил ему и дядюшка Чипс не обманул. Солнце полыхало сверху, рассерженное на Боба, но не осмеливалось приблизится - дядюшка Чипс стоял высокий, как дерево и прямой, как дерево... и белые его волосы блестели, совершенно не опасаясь солнца. Картофельный Боб чувствовал себя в безопасности рядом с дядюшкой Чипсом, как картофельный куст чувствует себя в безопасности в тени изгороди. Он лишь изредка опасливо посматривал на солнце и старался горбиться сильнее обычного - чтобы наверняка оставаться ниже дядюшки Чипса.
Но он никак не мог понять, где это - далеко-далеко. Что это за место... Это сарай дядюшки Охрапа? Нет? Наверное, это поле дядюшки Охрапа? Поле, где он сеет табак...
- Табак? - удивляется дядюшка Чипс. - С чего ты взял, Боб?
Картофельный Боб смотрит и не понимает, так что дядюшке Чипсу приходиться несколько раз переспросить.
Но дядюшка Чипс переспрашивает с удовольствием. Похоже, он заинтересован и Картофельный Боб радуется еще одной возможности сделать ему приятно.
- Табак? - говорит дядюшка Чипс. - Это то, что горит в сигаретах и трубках. Ты не ошибаешься, Боб.
Боб отчаянно вертит головой и даже показывает руками, что он не ошибается. Он не подведет дядюшку Чипса, нет. Это табак. Дядюшка Охрап курит его из трубки. Он насыпает его из красивой жестяной коробки, которую купил в магазинчике у дядюшки Джорджа, но это не тот табак. Почему? Картофельный Боб даже потирает ладони от удовольствия научить чему-то дядюшку Чипса. Все его нутро поджимается от удовольствия. Коробка пахнет по другому. Из трубки дядюшки Охрапа идет совсем не тот запах, что прилепился к жестяному дну красивой коробки. Совсем не тот. Этот запах - очень сильный. Картофельный Боб чувствует его за много-много шагов. Запах громкий и неприятный. Словно палкой лупят по пустому дереву. Оглушающие ноты. Картофельный Боб чует приближение дядюшки Охрапа по нотам этого запаха. Коробка пахнет - взять палку за середину и стукать у самых корней. Тише, но отчетливей. А от трубки и рук дядюшки Охрапа пахнет иначе - намочить конец палки и бить с размаху в самую середину ствола. Громче, очень громко, но расплывчато.
Картофельный Боб сбивается и замолкает. Он молчит, пока дядюшка Чипс не принимается его теребить.
- Ну. Ну.
И он опять начинает сначала - о нотах запаха, о том, что от приближения дядюшки Охрапа чихает картофель и даже у него, Боба, начинает пощипывать в носу. Дядюшка Чипс его не понимает, а у Картофельного Боба не хватает множества слов, чтобы объяснить, как следует. Он, вообще, узнает вдруг, как мало у него слов. То и дело в мыслях образуются дыры, глубокие и обширные, словно земляные лунки, из которых вынуты клубни и в которых осталась лишь грустная осенняя пустота. Эти дыры нечем заполнить. Можно лишь сесть на корточки подле и разминать пальцами твердые комья земли, готовя удобное ложе для будущего куста. Боб перебирает землю своих мыслей руками, разыскивая заплутавшую, отбившуюся от куста, картофелину нужного слова. Иногда она находится, но чаще нет. Картофельный Боб удивлен. Он первый раз видит такое. Он чувствует - картофелина должна быть где-то рядом, пальцы его сеют и перетирают мягкую землю, пока не нащупают уплотнение, панцирь, кожуру земляного ореха, которую создает вокруг себя подрастающий клубень, расталкивая и уплотняя землю боками. Он подхватывает это уплотнение всей пятерней, предвкушая бережность прикосновения, но в руках его - рассыпающаяся пустота, легкая скорлупка, высосанная ненасытным червем. На его поле такого не бывает. А когда он говорит - такое сплошь и рядом.
Дядюшка Чипс, силясь разобраться, следит почему-то за руками Картофельного Боба. Он думает, что его жесты - это слова, сказанные руками. Ему невдомек, что Боб просто разгребает почву в поисках нужного.
Мысли о нотах запаха столь сложны, а слов для них Боб знает столь мало, что он вконец отчаивается - корни спутаны, одна петля пянет за собой другую, один узел стягивает другой, Картофельный Боб может лишь глядеть виновато и повторять с удручающей его самого монотонностью - не такой табак, на такой табак, не та...
Дядюшка Чипс говорит: "ну, хорошо... хорошо..." и разрешает Бобу перешагнуть через полосу бесплодной почвы, в которой тот безнадежно увяз. И Картофельному Бобу удается, наконец, замкнуть цепь рассуждений. Итак: коробка из магазинчика дядюшки Джорджа и табак в ней - одно и одно. Коробка с табаком в ней и то, что горит в трубке дядюшки Охрапа, когда тот несет коробку из магазина - одно и другое. На следующий день: коробка и табак в ней - одно и другое. Табак в коробке и тот, что в трубке - одно и одно. Когда дядюшка Охрап возвращается с дальнего поля, что за сараем - большая легкая сумка висит через его плечо. То, что в сумке, и то, что горит в трубке - одно и одно.
Картофельный Боб изумленно смотрит на дядюшку Чипса. Дядюшка Чипс порясен. Его глаза огромны, и даже рот приоткрыт. Он смотрит на Боба в упор и Боб снова теряется.
- Ай да Боб. - только и говорит он. - Ай да бедный счастливчик.
С дядюшкой Охрапом покончено и Картофельный Боб снова слушает о месте под названием "далеко-далеко".
- Это намного дальше, Боб. - говорит дядюшка Чипс. - намного дальше, чем сарай этого плантатора. Господи, табак. Подумать только. Папаша умрет со смеху, когда узнает. У нас под боком целый табачный контрабандист-плантатор. И кто? Тот самый правильный дед, который сдал властям папашин перегонный куб. Господи. Нет, Папаша будет рад до одури такой новости. Ну, ты молодец, Боб.
Дорога лежит пред ними, распластанная, в тонкой пыли, что насеял ветер, в мелких камушках, невесомых и твердых крохах гранита, которые время от времени падают на полотно дороги со звонким щелком, чем-то похожим на звук лопающейся кленовой почки. Тот же ветер приносит их с гор, эти каменные крошки - со стола угрюмых гранитных богов. Ветер думает: посевы эти взойдут, поднимутся и окрепнут. Угрюмые монументы заполнят собой пустоту, которой стал мир без людей. И звук. Па-да-та-там... Картофельный Боб испугался этих отчетливых, но таких чужих мыслей. Испугался этого звука, этого протяжного струнного удара, который вдруг совершенно явственно возник у него в голове. Испугался до дрожи. Видение длилось всего мгновение, но за это мгновение Картофельный Боб успел многое рассмотреть - мир вокруг был пуст, не было рядом дядюшки Чипса, умного и доброго, и некому было его, Боба, защитить. За его спиной лежали бесконечные пустые пространства, дрожащим маревом расходилась потревоженная ветром трава. Никаким дядюшкам или тетушкам в этом огромном и пустом мире не было места. Никто не просил у Боба принести корзину картофеля. Никому не были нужны мягкие спелые клубни, задыхающиеся в земле. А значит, не было смысла в существовании всей этой земли, всех этих огромных, смыкающихся с небом пространств. Это было столь ужасно, что Картофельный Боб заплакал. А какой-то злой человек дернул вдруг пальцами, коснувшись растянутых, неестественно напряженных, страдающих струн на своем инструменте - па-да-та-там - и звук закачался, поплыл, наполнил голову Боба до краев. А потом к великому ужасу Боба, вышел наружу - сначала обволок кожу мукой предчувствия, потом метнулся в сторону им исчез, и обнаружился снова - далеко-далеко, в том месте, где небо сдавливало землю в твердый блин. Этот звук нашел неприметную щель между землей и небом и натек в нее, и затвердел в ней, и расширил ее, разодрал, как вбитый клин раздирает теснину деревянной колоды. Небо, треща, приподнялось, обнажив поросшее лесом нутро - и из этой ширящейся щели, словно личинку древесной тли вытряхнули на свет, выкатился и пополз по асфальтовой ленте крошечный бус, выглядящий точно так же, как тот, ночной.
Картофельный Боб, позабыв о своем испуге и о своих видениях, смотрел, как он приближается.
Довольно быстро он перестал быть крохотным.
Пространство впереди буса дрожало, набегала изменчивая рябь, то и дело его заслоняя, и от того казалось, что бус без конца проламывает прозрачные, но прочные стены, разбрызгивая по сторонам обломки, которые только так и можно увидеть - руша их и осыпая.
Клин, расколовший небо и отдаливший его от земли был, как оказалось звуком самого буса. Его больше не было внутри головы и Картофельный Боб облегченно перевел дух. Будучи снаружи, звук не пугал его так сильно. Не было в нем более той мистической силы, что заставляла Картофельного Боба плакать. И не был его создателем нервный и злой человек с худой шеей и крепкими пальцами, мучающий струны.
Он приближался. Прохладный аквариум, полный людей. Картофельный Боб почти уже видел их сквозь квадратные ячейки окон. Солнце свирепело, пытаясь прожечь стекла и добраться до людей внутри - но лишь разбивалось на их поверхности и оползало, беснуясь отражениями. Стекла были чем-то затемнены, Картофельный Боб уже мог это различить. У переднего, самого большого стекла, сидел тучный человек и лениво следил за тщетными попытками солнца. Он был, должно быть, самым главным. Его руки были вытянуты вперед и возлежали на чем-то... Картофельный Боб с изумлением узнал плетенную ручку большущей корзины. Это успокоило его окончательно.
Бус все приближался и приближался. Он не был уже тем хрупким и красивым изделием, каким казался Бобу раньше. Это была громадина. Ревущее чудище. Оно набегало, стремительно увеличиваясь в размерах. Мощь его потрясала. Горячий ветер несся впереди, дочиста выметая дорогу перед колесами. Поль попросту сдувало, крошки же камушков, позабыв о своем божественном происхождении, торопливо улепетывали вдоль обочин, звонко щелкая о дорогу. Какие там камни, какие там гайки, какие вороны. Это бус был Богом теперь. Он не ехал по дороге и даже не мчался - он являл себя миру. И явление было оглушительным.
Картофельный Боб благоговел перед ним.
Он не очнулся даже, когда дядюшка Чипс тянул его за обочину. Он был стеблем, коих клонит ветер и единственный ему смысл был сейчас - отшатнуться пред богом и наклониться вослед.
Он был оттянут за обочину, он ощутил ногами траву, доходившую здесь до щиколоток. Трава шуршала, отбивая поклоны. Она давно поклонялась стремительному ревущему Богу, она выросла здесь, питаемая его плотью. Ржа проедала ее стебли насквозь.
И она затихла, пораженная священным ужасом, когда дядюшка Чипс запросто поднял руку и помахал Богу, приветствуя его.
И Картофельный Боб замер также, когда неистовый Бог трубно заревел в ответ, словно признавая дядюшку Чипса за равного, и тучный человек за передним, самым большим стеклом, оторвал руку от ручки плетенной корзины и поприветствовал дядюшку Чипса открытой ладонью.
Чудо... - думал Картофельный Боб. В который раз уже за сегодняшний день.
Горячий ветер закатил ему пощечину, хлесткую, но совсем не обидную, каменные крошки щелкнули, подпрыгнув и укололи лицо. Бус промчался, упруго качнув скошенной кормой. Солнечные блики полыхнули на хромированных деталях. Глупое солнце, должно быть, считало что подобравшись сзади, оно сможет чего-то добиться. Картофельный Боб снисходительно улыбнулся подобной наивности.
- Это Омаха. - сказал дядюшка Чипс, опуская руку. - На Приттстоун, четырехчасовой.



Роберт Вокенен.

Чего ждать и следовало - когда ворочаешься всю ночь и спишь вполглаза, следующий день проходит как в тумане.
Роберт Вокенен до покраснения натер глаза, но все никак не мог проснуться, как следует. Он сошел на первом попавшемся вокзале - даже не городок, а черт знает что вообще. Павильон со стеклянной крышей, билетная касса и засиженный мухами газетный лоток.
Газеты, правда, были свежие - сегодняшние. Эмблема федерального печатного агентства над лотком хоть и не светилась электричеством, как ей было положено, но худо-бедно справлялась с обязанностями, ради которых ее и лепили. Роберт Вокенен выбрал название газеты из длинного списка и получил ее тотчас, еще липкую от непросохшей краски. Черт, снова подумал он, открывая первый разворот. Страницы расходились - словно снимаешь скотч с багажного кейса. Нехотя и норовя надорваться то и дело. Сама бумага была мокрая, да и в красках, верно, полно здешней вездесущей пыли, и от того набранные шрифты выглядели кошмарно.
Роберт Вокенен, чертыхаясь без устали, менял развороты, пока не наткнулся, наконец, на то, что разыскивал. Он сложил газету и какое-то время сидел молча, злорадно и мстительно ухмыляясь. Потом не отказал себе в удовольствии - снова разлепил страницы и еще раз пробежал глазами коротенькую врезку в подборке индустриальных новостей. В заметке упоминалось, помимо всего прочего, о корпоративной покупке лесокартонного склада, являющегося градообразующем предприятием федерального селения Миддлути некоей компанией "Солар Инк", название которой, как утверждала газета, ничего нам не говорит.
Роберту Вокенену это название говорило много чего. Во первых, оно было подчеркнуто чистым. Так может именовать себя лишь скороспелая компания, только-только вылупившаяся из яйца и жадно разинувшая слабенький клюв. Есть аппетит и желание клевать, но что именно клевать - она и сама пока не знает. Мясо или дробленое зерно. Или жирных гусениц. А скорее всего - не будет ни того, ни другого, ни третьего. У голодного птенца есть заботливая мамаша, которая и накормит его на первых порах - протягивая нужное в умелом и цепком клюве. Иначе откуда у фирмы, настолько молодой, что даже название ее ничего нам не говорит, оборотные средства на поглощение федеральной конторы. Склад досок, поленьев и картона - не бог весть какой жирный кусок, но тем не менее. Градообразующее... господи ты боже мой.
Где она хоть есть, эта дыра, Миддлути? - подумал Роберт Вокенен.
Он направился к билетной кассе, стену около которой, словно гигантская осенняя паутина, занавешивала схема пассажирских маршрутов. Миддлути нашелся после четверти часа пристального изучения - когда терпение почти покинуло Роберта Вокенена. Кружок из одного контура, не заполненный краской - так на схеме обозначались пункты с населением менее двух тысяч жителей. Насколько менее? Вокенен прикинул и задумался. Миддлути прилип на схеме, как след от засохшей капли. Или как след от разбившейся мухи, которая метила куда-то между Приттсбургом и Элизатауном, в белый свет, как в копейку. Там наверное, чертовы леса, подумал Роберт Вокенен. Узловатые сосны и сырое осиновое дреколье вокруг. Черт те что. Или наоборот - чертовы огороды и плантации гнилой картошки, а лес свозят и бросают у ворот склада небритые фермеры. Те, которым понадобился еще клочок земли под репчатый лук.
Он нервно прошелся вдоль пустующей стены вокзала. Миддлути, подумал он, и покатал это слово во рту, сморщиваясь от отвращения. Миддлути. Само это название напоминало ему хлопнувшее о дорогу утиное яйцо - расколотая скорлупа, пузырящийся темный желток, обсиженный мухами. Пыльная корка, нарастающая поверх. Значит, градообразующее... Наверняка, оно лишь образовало этот Миддлути, после чего благополучно умерло - и заросли диких огородов сомкнулись над ним. И теперь вот, некая молодая корпорация, решила возродить былой промысел - скорее всего хватанув под это дело государственный заем. Означает ли это, что старый хрыч Соммерсет - обладает настолько большой головой и настолько глубокой глоткой?
Роберт Вокенен ходил туда и сюда, присаживался и снова вставал на ноги, шуршал газетой, бесцельно перекладывая развороты и снова складывал ее.
Задача была не из простых. Она будоражила и завораживала. Она сделалась навязчивой, словно дурной мотивчик, прилипший к небу. Сначала насвистываешь его, потому что тебе так хочется, потом продолжаешь свистеть то же самое уже помимо воли. Так бывает. Собственно, это уже не его дело. Он дал управляющему Пирсону свое мнение и был по сию пору совершенно уверен в нем. Чертов хрыч Соммерсет, подумал Роберт Вокенен. Чертов хитрющий старик. Приклеил меня, как кусок смолы. Странно, почему это? Не оттого ли, - думал Роберт Вокенен, - что своим коварным ходом продемонстрировал такую чертовскую предусмотрительность, что он, Стрелянный Лис Вокенен, кажется теперь в сравнении с ним наивным, доверчивым мальчишкой. Глупом юнцом, который не в силах разобраться во взрослых делах, как бы не пытался. Это чувство было омерзительным. Роберт Вокенен даже вздрогнул, на мгновение допустив, что так оно и есть на самом деле. Итак, давай еще раз, старина Роберт, еще раз с самого начала... Государственный заем не выдается абы как, первому желающему его получить. Правительству мало интересны уже сформировавшиеся и окрепшие компании, оно желает поднимать из дорожной пыли ростки, совершенно еще зеленые - первые и сочные побеги. Говоря начистоту, оно заинтересовано плодить конкурирующие стаи, пестуя новичков и стращая ветеранов, оно заинтересовано так же стравливать их меж собой, так боится, что какой-нибудь осмелевший от собственной силы вожак огрызнется на пастухов. Но об этом - в другой раз... Важно то, что крупной компании вроде "Индастрис карго" нипочем не получат этот склад в Миддлути, как не облизывались бы. Зато скороспелая выскочка вроде "Солар Инк", о которой "Деловому обозрению" нечего даже сказать, кроме того, как упомянуть название, и летопись которой ограничивается радостной прошлогодней декларацией "подряд по заворачиванию колбас в лавке дядюшки Бонзо" и честнейшим бухгалтерским отчетом - вполне может быть удостоена подобной чести. Есть одна заковыка - получив долгосрочный государственный заем такая фирма пошлет старого хрыча Соммерсета куда подальше со всеми его деловыми предложениями. Зачем ей теперь Соммерсет, с его пузатым бурбоном и глубокой глоткой. Она и сама почувствовала уже вкус настоящей добычи. Она теперь горда и высокомерна. Она готовиться войти на равных в когорту производителей упаковки. И Соммерсет не столь глуп, что подкатывать с предложениями в это золотое для нее время. А потому он делает иначе. Его агенты присматривают новорожденную фирму и заключают с ней договор. К примеру, на поставку картона-сырца - абсолютное болото для неопытного путника. Уважающая себя контора ведет всю производственную цепочку - от древесной щепильни, до собственной полиграфии. Но для крохотной лавчонки, штат которой состоит из дядюшки и трех румяных племянников, это чуть ли звездный шанс. Расплеваться с универмагом, на который работали ранее, и который вымотал уже все нервы, постоянно меняя форматы и досаждая требованиями дешевого качества. Соммерсет может пару лет пестовать этих родственников по труду, убеждая работать только на него. Первое время все идет просто отлично. Фирма загружена работой по самые уши. Она гонит сырец, вымачивая и перемалывая древесную щепу - все прочие станки, какие есть, простаивают, покрываясь пылью. Соммерсет не скупится. Куда он девает не нужный ему, в общем-то, сырец - не так уж и важно. Крутит из него туалетную бумагу для собственных сотрудников или режет для профсоюзной столовой яркие салфетки, которые расползаются в руках, марая их краской. Важно, что дядюшка с племянниками трудятся во весь опор... Те малые деловые связи и знакомства, которые и были - благополучно и полностью отмирают за пару лет. Станки, впустую занимающие место начинают мешать - и их заполненные мышиным калом потроха скоро оказываются на свалке. Раздувается штат, под все суммарные родственные накопления открываются новые цеха, заполненные бездельниками из окрестных городков, выглядящих на карте так, словно разбилась муха. Вскоре на место пребывает госчиновник, пересчитывает присутствующих рабочих по бестолковым головам и предписывает создать профсоюз. Еще немного и милейший старичок Соммерсет, делаясь в одночасье старым хрычом - распахивает бездонную глотку. Роберт Вокенен прищурился, представив, как старый хрыч Соммерсет раздумывает над формулировкой, которая выбьет из под ног очередного дядюшки, его племянников и всей охочей до стабильности родни, доселе твердую опору. Допустим - с прискорбием сообщаем вам, что всеобщим решением корпорации и с согласия членов профсоюза, гласило бы подобное письмо, все сотрудники нашей корпорации единовременно садятся на диету, дабы побороть собственную тучность и лишний вес, а потому вытирать задницы и сальные рты плодами ваших трудов, уважаемый дядюшка, и плодами трудов ваших дорогих племянников, не имеет более для нас никакого смысла. Жирная точка и размашистая подпись в конце. И вот тогда, и дядюшка, и все его дорогие племянники внезапно узнают, что примеряя нарядный галстук, они зачем-то забрались ногами на шаткий табурет, и продевая голову в галстучную петлю не заметили, что противоположный его конец примотан к затертой перекладине, да и сам галстучный шелк, если ощупать его тщательнее - довольно пеньков и крепок. Сколь долго сумеет дядюшка балансировать на несуществующем табурете? Вряд ли долго... Вряд ли кто-то пожалеет беднягу, молящему о подряде на поставку картона-сырца, невыгодного для перевозки и заполнившему собственные склады - дешево... еще дешевле... почти даром... Никто не пожалеет такого. Разве что старый хрыч Соммерсет, помурыжив дядюшку пару недель в своей дорогой приемной, пожмет плечами и вынет откуда-то пухлый договор, как ту соломинку, хлипкую, но такую прочную на вид, когда утопающим бываешь ты сам.
Таким вот образом старый хрыч Соммерсет получает возможность сунуть в свою глубокую глотку сразу два лакомых пирога - бумагоделательную фирму, связанную по рукам и ногам долговыми обязательствами, и государственный заем, коим он и спишет разом все свои издержки - а он немало их наплодил, приучая фирму дядюшки к короткому поводку.
Роберт Вокенен остановился и снова сел, расправив газету на коленях. Сквозь стеклянную дверь павильона просвечивал асфальтовый канал дороги, а за ним, на другом его берегу, начинались ломкие поля, смыкающиеся границами наделов и переходящие постепенно в отроги зеленого леса - пушащегося хвоей и мшистой поверхностью стволов. Роберт Вокенен глубоко вздохнул. Он смотрел на этот далекий и странно загадочный лес и что-то давно забытое, какое-то щемящее чувство, мшистое и хвойное - зашевелилось снова в его душе. Он не знал этому названия, но ощущал его столь явственно, что оказалось вдруг - веки его трепещут. Внезапно и сильно заволновавшись, он встал. Ему вдруг стало душно под стеклянной крышей павильона - она лишь усиливала утреннее солнце и ставила преграду свежему ветру. Она лишь мешала утру развиваться по собственным правилам, неписанным и естественным, она превращала утро в душную западню, накрыв его пропыленным стеклянным колпаком. Она - как старик Соммерсет, - решил вдруг Роберт Вокенен с пугающей его самого ясностью. А ведь точно... Отчаянно хотелось на воздух. Он оставил газету на скамье и торопясь пересек вокзал, направляясь к дверям. За ними было чуть более пыльно, но гораздо более свежо и прохладно. Он прошел по асфальтовой заплате пустого перрона и сошел ногами в редкую траву. Откуда-то из-под ног взвился серый кузнечик. Он испугал Вокенена, подпрыгнув так высоко, что сумел зависнуть около его носа, потом щелкнул жестко раскрывшимся крылом и мотнулся в сторону. Роберт Вокенен против воли пытался проследить за ним взглядом - но не сумел разглядеть серое на жухлом. Кузнечик канул...
Солнце, набирая силу, уже искажало очертания далеких полей и рощ. Округлые холмы стояли против света - так, что тени ничком ложились к их собственным подножьям. Роберт Вокенен поймал себя на том, что смотрит туда, не отрываясь. Особенно суматошно, словно считая заторопившийся пульс, тикали часы на запястье. Если верить их звукам - минуты падали одна за другой, в траву около его ног. Он прошел еще немного вперед, чувствуя как они сторонятся и отпрыгивают. Вполне возможно, что это были кузнечики, Роберт Вокенен все равно не смог бы различить ни тех, ни других. Солнце чуть сместилось в небе, распахивая перед ним залитый светом простор. Роберт Вокенен оглянулся на вокзал - тот был уже далеко, отсвечивала распахнутая наполовину стеклянная дверь. Какая-то черная птица метнулась вдруг над его головой - слишком низко. Тень от черных перьев беззвучно скользнула по траве. Роберт Вокенен отпрянул в коротком испуге, но это была просто ворона - черная, как уголь, и наглая, как дворовый кот. Она сделала круг над головой Вокенена - он безуспешно попытался отмахнуться шляпой, но ворона не отставала. Тогда он резко взмахнул руками и оглушительно хлопнул ладонями над головой. Ворону это проняло - она ударила крыльями, набрав высоту, и полого заскользила в сторону холмов. Своим видом и повадками она также напомнила ему Соммерсета. Неприятно, но о нем сегодня напоминало все. Старый хрыч, с сожалением подумал Роберт Вокенен, выходя их травы и возвращаясь на асфальтовую твердь. Э, как меня проняло...
Он подумал так еще раз, медленно, шаг за шагом возвращаясь к вокзальным дверям. Э, как меня разобрало... Я ведь едва не промахнулся, надо же... Стреляный Лис, едва не оплошал, едва не сунул морду в раскрытый капкан. Хорошо, что сработали инстинкты... его лисье чутье... Он успел отдернуть морду и впору ему сейчас только презрительно покривиться, но ведь он успел почувствовать - кожей, упругим усом, встопорщенным волосом - успел почувствовать холод едва не сомкнувшихся на его морде стальных челюстей, успел оценить витую силу готовой сократиться пружины и шаткую, невесомую почти чуткость язычка с приманкой. Он успел отпрянуть и теперь жив, но он понимает, что спасся лишь чудом. Вовсе не чутье выручило его на этот раз. Не звериный опыт, и ни годы, проведенные на опасных охотничьих тропах. Просто счастливых случай вмешался и спас его - шальной лист, планируя с ветки, накрыл его тенью и заставил отшатнуться в самый последний миг. Что это?... - думал Роберт Вокенен, размеренно шагая. - Стреляный Лис становится слаб носом, или же сноровка охотников растет? Капканы пахнут теперь не металлом и смазкой, а барсучьим жиром? Зубастые дуги закопчены лучиной и не блестят больше в траве? Раньше он видел их насквозь, подумалось ему. Раньше он ходил по этим тропам, не прячась. Капканы сами беззвучно закрывали рты и ползли прочь от тропы, сторонясь своего будущего позора. Никому и в голову не приходило насторожить капкан специально ради Стреляного Лиса. А теперь - что?... Он теряет хватку?... Достиг своего предела?...
Со все нарастающей тоской он посмотрел в высокое небо. Солнце возносилось в него, плавя и сияя, но на другой стороне горизонта уже собирались пухлые облака. Небо в той стороне было цвета синих чернил - мерцающее и темное. Становится трудно ходить по этой тропе, подумалось ему. Бизнес стал чертовски коварной штукой. Того и глядишь - вляпаешься так, что уже и бежать прочь будет нечем. Проклятый Соммерсет. Мне нужен отпуск, подумал он, оглянувшись на холмы и лес. Долгий отпуск. Ходить и думать. Нужно как-то изгнать старого хрыча из своей головы. Надвинув шляпу поглубже, он вошел внутрь вокзала, под пыльную стеклянную крышу. Его газета сиротливо лежала на скамье - там, где он ее оставил. Хорошо бы, подумалось ему, чтобы и с делами можно было бы поступить так же. Оставить их лежать на скамье и просто уйти, а они бы по прежнему оставались на месте, когда ты решишь вернуться. Он снял телефонную трубку с рычага и поднес ее уху. Аппарат гудел на разные голоса, переключаясь с одного коммутатора на другой. Вокенен терпеливо скармливал ему жетон за жетоном. В какую же тьму-таракань ты забрался, Стреляный Лис? Наконец, он услышал в трубке привычную мелодию Большого Дома, а еще через несколько переливчатых трелей голосок Долорес ответил ему.
- Антони, - позвал Роберт Вокенен и, спохватившись, добавил... - Долорес... привет, детка...
- Да, Роби. - тотчас сказал управляющий Пирсон.
Он словно сидел, положив руку на телефонную трубку - так проворно и ловко у него получилось.
- Горишь на работе, Антони? - устало хмыкнув, осведомился Роберт Вокенен.
- Да, горю, - легко согласился управляющий Пирсон. - Я горю, Роби, сгораю, как свеча, забытая на праздничном торте. Они ведь уже начинали праздновать, знаешь ли...
- Они?
- Хозяин. И совет директоров. В этом квартале предполагаемая прибыль Большого Дома била все рекорды. Мне пришлось войти к ним в разгар торжественного пира и сообщить, что в духовке нашли дохлую мышь. Фигурально выражаясь. Ты понимаешь меня, Роберт?
- Как никто другой, - сказал ему Вокенен. - Но ты все сделал, Антони?
- Что? - делано изумился управляющий Пирсон. - Ты спрашиваешь меня об этом? Разумеется, я сделал все. Отказ "Романической коллекции" вернулся на мой стол. Должен тебе сказать, что на нем уже чертова уйма почтовых штампов. Еще у меня на столе телефонограмма, записанная беленькими ручками Долорес. Знаешь, что в ней? "Романтическая коллекция" меня торопит и требует точного ответа - состоится ли подписание договора? Ниже Долорес пишет - голос звонившего сух и напряжен. Ты слышишь меня, Роберт. Сух и напряжен, а?... Каково тебе?... Долорес может ничего не понимать в финансовых документах, но в голосах она разбирается прекрасно. "Романтическая коллекция" желала разместить у нас жирный заказ и теперь, понятное дело, недоумевает, отчего мы тянем резину. И у нас еще одна проблема...
- Хозяин? - понимающе спросил Роберт Вокенен, и управляющий Пирсон только вздохнул в ответ.
- Он не верит, что Соммерсет задумал нас кинуть. Назвал твое заключение чушью и велел мне убираться прочь. Потом, спустя пять минут, снова вызвал меня и снова наорал. Ему нужны доказательства, Роберт.
- Я знал это, - кивнул Вокенен.
- Мы все знали... - эхом откликнулся Пирсон. - Хозяин едва не ополоумел, когда услышал от меня такое. Он и Соммерсет сообща гнут свои клюшки для гольфа дольше, чем я работаю на Большой Дом. Дольше, чем я знаю тебя, Роберт. Они ведут дела уже много лет. Конечно, они оба не белоперые ангелы, и оба смотрят друг на друга по приятельски пристально - но еще никогда не пытались обуть друг друга в смешные калоши.
- Может, просто не подворачивалось подходящего случая?
На том конце провода было слышно, как управляющий Пирсон задерживает дыхание, крепится и, наконец, переводит дух.
- Может ты и прав, Роберт... Нет, не так... - торопливо поправился он. - Скорее всего... ты прав. Но пойми меня верно. Хозяин, когда орал на меня, долго расписывал, какой этот Соммерсет приличный парень. Господи, да он вспоминал едва ли не об общих горшках и сосках. Он поминутно хватался за трубку и объявлял, что сейчас же, немедля, позвонит Соммерсету, и спросит его прямо о наших подозрениях, а когда тот искренне изумится и вознегодует, то лично сотрет меня в порошок...
- Но так и не позвонил?...
- Тебя это развлекает, Роберт? - голос Пирсона потускнел и словно нахмурился.
- Вовсе нет, Антони... - примирительно сказал Роберт Вокенен. - Я понимаю, что наш старик вовсе не стращал тебя, а лишь прибегал к метафоре. Но эта метафора - плоха. Говоря начистоту - она никуда не годится. Если он прибегнет к ней еще раз, посоветуй ему сначала позвонить в "Солар Инк"...
- Что это за компания? - насторожился управляющий Пирсон. - Солнечные чернила... Никогда не слышал о такой.
- Ее имя ничего нам не говорит. - согласился Роберт Вокенен.
- Откуда его знаешь ты?
- Из "Деловых известий".
Было слышно, как отвернувшись от телефона, управляющий Пирсон дает распоряжение Долорес - "Немедленно раздобыть... несколько последних номеров... мне на стол..."
- Ты что-то раскопал, Роберт?... - это уже Вокенену.
- Возможно, - сдержано ответил тот.
Он слышал теперь скрип паркера по мягкой бумаге - управляющий Пирсон, отчаянно торопясь, заполнял бланк распоряжений.
- Какое отношение "Солар Инк" имеет ко всему этому?
Роберт Вокенен и сам не удержался от плохой метафоры:
- Вполне возможно, - сказал он, - что старый хрыч Соммерсет сам возьмет трубку.
Пирсон замолчал и обдумывал это несколько долгих минут. Роберт Вокенен ожидал, перекладывая трубку из левой руки в правую. Размышляя, управляющий Пирсон побрякивал паркером о лаковую поверхность стола - словно колотил маленькой золоченой дубинкой. Звук, доносимый проводами до ушей Роберта Вокенена, был невыносим.
- Так "Солар Инк" принадлежит Соммерсету? - заговорил наконец Пирсон.
- Разумеется, не фактически...
- Разумеется... А кто фактический владелец?
- Некто, - сказал Роберт Вокенен, отмахнувшись от назойливой мухи, которая проникла внутрь вокзала и отыскала его потную шею среди пыли и солнечного света. - Один из безымянных знакомых дядюшки Бонзо из придорожного универмага, некто настолько мелкий, что мне не хочется давать ему даже воображаемого имени.
Управляющий Пирсон хмыкнул.
- Снова метафора, Роберт?
- Твои парни смогут без труда узнать его фамилию. - Вокенен хлопнул ладонью по шее, но шустрая муха снова ускользнула. - Ты же знаешь, Антони, я не занимаюсь деталями. Отправь по следу своих воробьев.
- У меня их целый отдел, - шумно вздохнул в трубку Пирсон, решивший не спорить, - и они ни черта не могут. Иногда мне кажется, что я не руковожу отделом аналитиков, а просто вывешиваю кормушку за окно. Те воробьи, что на нее слетаются - хотя бы радуют глаз. Глядя на них, становишься хоть чуточку спокойней... Мда... Роберт... - было слышно, как он шелестит доставленными газетами... - "Солар Инк", компания о которой мы знаем только... Хм... чертовщина какая-то... - зашуршал твид его пиджака - потянувшись, он несколько раз щелкнул селектором... - Итак, Роберт... Неизвестная компания, получившая государственный заем... Какая здесь связь? Соммерсет - крупная шишка, но его тень не накрывает весь материк. Градообразующее... хм... Миддлути... Где это? Долорес... - звук торопливых каблучков. Еще несколько нажатых кнопок. Осторожные и почтительные, но крайне многочисленные движения мягких подошв по пушистому ковру. Одни из них приближались, поджимая пальцы в ботинках. Другие спешили прочь, задевая каблуком о каблук. В трубке теперь раздавался шелест раскрываемой топографической бумаги. - Бездельники... вон отсюда... - устало произнес управляющий Пирсон, старательно отвернувшись от телефона, но мембрана все равно уловила его слова и потащила их по проводам, через все эти километры и коммутаторы. - Этот Миддлути как раз посередине между Приттсбургом и Элизатауном... ТО есть - между нашими складами и фабриками Соммерсета... Прямо посередине, посмотри Роберт... - Вокенен пожал плечами, оставаясь стоять спиной к схеме на стене. - Словно между им и нами вбили осиновый кол. О, черт...
- Взаимное расположение производственных мощностей, пунктов поставки вторичного сырья и основных рынков сбыта - довольно выгодно, не так ли?... - сказал Роберт Вокенен тоном скучающего педанта.
- Ну, Роберт... - с чувством начал Пирсон, но вдруг спохватился. - Это все очень складно, Роберт, и совпадений слишком много для простой случайности, но мы-то с тобой видели и не такое, а?...
- Так копай дальше, Антони, - усмехнулся Вокенен. - Ибо сказано - когда я увижу жаждущего, я не поднесу ему воды, но дам лопату, чтобы он мог вырыть себе колодец и напиться из него вдоволь...
- Да уж... - хохотнул Пирсон.
- Я дал тебе лопату, я даже показал тебе место, где нужно копать... Копай дальше, Антони, и пусть твои воробьи хорошенько разгребают землю коготками, а?...
- Я немедленно принимаюсь за дело, - заверил его управляющий Пирсон. - И как только раскопаю хоть картошину здравого смысла во всем этом, я тотчас иду к Хозяину. Думаю, мы сумеем вывести этого Соммерсета на чистую воду. Если все, что ты про него измышляешь - правда, он у нас теперь на крепком крючке. Махинации с государственными займами - не шутка...
Было слышно, как он потирает руки - скрипучий кожаный звук, трение ладони о ладонь.
- Но как ты пронюхал, Стреляный Лис? - не удержался и спросил управляющий Пирсон. - Что было зацепкой, а?... На фактах и бумагах все абсолютно гладко. С этого дела, кажется, можно крошки собирать языком, так все чисто. Где же та заноза, что царапнула твой чувствительный нос.
- Заноза на самом видном месте, - утешил его Роберт Вокенен. - Заноза торчит из названия...
- "Солар Инк"? - не понял Пирсон. - Солнечные чернила?... А что с этим не так?
- На столике Долорес, помнится мне, лежит чудный подарочный томик. Отличный переплет, тисненая кожа. Я не вспомню сейчас точного названия, но это что-то вроде словаря деловой латыни...
- Вот как?...
- Вини в этом не меня, а тех древних чудаков, что ввели моду именовать свои конторы и лавчонки не иначе, как латынью.
- Долорес... - позвал управляющий Пирсон.
- Потом, Антони, - оборвал его распоряжение Роберт Вокенен, - все это потом... К сожалению, этот томик не тонок. Полистай его на досуге...
Но Пирсон уже вовсю шелестел страницами.
- Солар... Инк... - проговорил он сквозь сжатые зубы, как если б обе его руки были заняты и он удерживал трубку зажатой между плечом и подбородком. - Солнечные чернила... Дословно - чернила, выцветшие на солнце... Хм... Имя собственное - название сорта чернил... постепенно исчезающих под действием яркого солнечного света...
- Прекрасное имя для упаковочной компании, Антони...
- Хм... Сомнительное имя для сомнительной затеи... Так это и есть твоя заноза, Лис?... Старый хрыч просто проговорился?
- Они всегда проговариваются, - утвердительно сказал Роберт Вокенен. - Такова природа всех старых хрычей на свете.
- Если благодаря нам Хозяин сможет утереть нос старому хрычу, - сказал Пирсон, помолчав, - я твой вечный и неоплатный должник, Роберт...
- Не сомневаюсь в этом, Антони...
- Но если, копая к указанном тобой месте, я обнаружу выгребную яму... - твердо добавил Пирсон, - и все дерьмо мира выльется из нее на мою голову... Я не желаю тонуть в этом один - я сошлюсь на тебя, Роберт... Предупреждаю - я утяну тебя на самое дно!...
- И в этом я не сомневаюсь, - сказал Вокенен, вешая трубку на рычаг. - До встречи, Антони...
- До встречи, Роберт... - громко сказала трубка, отнятая уже от уха. - До встречи и... пусть она будет счастливой...
Роберт Вокенен вышел на свежий воздух. Полоса горизонта за полями стала уже совсем темной - там, за колтунами трав и вихрами лесов, небо уже набухало дождем. Словно медлительные тучные коровы туда стягивались тучи, отбившиеся от стада. Ветер, долетавший оттуда, также был влажный, преддождевой...
Дождь прольется над полями, подумал Роберт Вокенен, и они раскиснут, растекутся, как чернила по грубой бумаге. Солар Инк... Грязь поднимется от самых корневищ, тропы между рядами так же наполняться водой, и станут сперва ручьями, а потом, когда дождь иссякнет - просто длинными лужами, в которых, как строки пустых обещаний, будут плавать полегшие овощные плети. Бизнес стал топким, как это поле... Ему привиделось вдруг, словно наяву - посреди раскисшего поля, посреди комков грязи, лунок, полных мутной воды, спутанных растительных клубков стоит лис... Одна из лап тревожно поджата, нос вытянут по ветру, уши напряжены, но дождь комкает звуки, дожди валится сверху, лупцует лиса по морде, катится вниз по упругой, ненамокающей шерсти. Лис дергает ушами, вытрясая из чутких раковин набившуюся воду. Лису хочется в лес... Там, на мягких тропах, дождь не имеет силы, он способен лишь смочить палую листву, изменить тон ее шороха под лапами. Мшистые стволы защитят его от порывов ветра. Хвойный ковер не выдаст его следов, в отличии от раскисшей земли. Отпуск, черт его дери... Роберт Вокенен сморгнул, и под веками его тоже вдруг оказалось порядком воды. Устал... Просто устал, подумал он, проводя рукой по лицу. Чертов Соммерсет... Он снял шляпу и обмахнул ею пылающий лоб. Потом, не в силах отвернуться, все стоял и смотрел на темнеющий вдалеке лес...



Бобби-Синкопа.

Он метался в горячке. Наконец-то...
Пальцы его одеревенели и жили теперь сами по себе...
Вечернее солнце, краснеющее как остывающий уголь, проваливалось за кроны деревьев - за темный и зубчатый край леса. Ему казалось - вершины сосен горят. Меж стволов тянулись полосы тумана, словно сквозняком натащило вокруг прелого дыму.
Людей не было больше. Ни одного человека в целом огромном мире...
Он стоял на коленях, лицом к безлюдному лесу. Пальцы тонули в струнах - он их не чувствовал совсем. Где-то глубоко в траве валялась фляжка с кюммелем - он отбросил ее в исступлении. Она была закупорена неплотно, кюммель вытекал, терпким запахом своим напитывая траву. Все вокруг было теперь этой травой. Весь мир был травой, словно она очнулась от затянувшейся летаргии и заменила собой людей. Иные колоски и головки соцветий возносились теперь куда выше его головы. Ах да, он ведь стоял на коленях. Пусть... Ветер пригибал траву и пригибал его лохматую голову. Он сам станет травой теперь, раз уж в мире не осталось места людям.
Ветер колыхал траву и трепетал полами его балахона.
...Па-да-та-там...
Струна не молчала более - она вопила о своих чувствах, она пела, сотрясая мир вокруг и другие струны вторили ей. Бобби?синкопа раскачивал головой в такт аккордам и в такт миру, который кренился и уходил из-под ног. Волосы его, ломкие, словно спутанные плети куста, мотались по лбу. Сама земная твердь стала чувствительной к этим звукам - колени его проваливались, будто в облако. Наконец-то...
У него получалось... Он теперь не просто чувствовал это - он знал... Дело пошло... Душа его, эта мятежная и неугомонная стерва, что мотает его по свету, что не дает жить и творить спокойно, сидя на стуле где-нибудь в просторной студии с кондиционером, запахом дорогого кофе и дорогого алкоголя... эта стерва, что тащит его в безлюдные леса, на серые стертые дороги, в буераки, где плотными гривами закрывает солнце вывернутая земля, так вот эта стерва насытилась наконец тоской и одиночеством - и выплеснула эту тихую боль, эту горькую истому - в подушечки пальцев, трогающих струны.
...Па-да-та-там...
Его собственное одиночество помогло понять стоны родственных душ, а если не нашлось таковых - так помогло их выдумать, наделить именем и личностью, одеть плотью ощущений, так схожих с его собственными. Его глаза, измученные колыханием пустоты у дальних пределов горизонта, привычно выискали в закатном небе товарища по несчастью. Вон он - холодный и угрюмый, веет прочь от остывающей солнечной сковороды, от ее дымных сполохов - раздвигая мимоходом неповоротливые облака. Вот он - прямо над ним, трава шарахается, словно в испуге, обнажая прелое нутро своих корневищ, и обнажая его, Бобби-синкопу, одинокого странника, с волосами, спутанными как куст. Но ветер не замечает последнего человека - его глаза уже мокры от близкого дождя, струны отчаянно и призывно звенят под пальцами Бобби, но эхо его аккордов, шибающее от гранитных уступов таких далеких, невидимых отсюда гор, заглушает эти струнные выкрики... Ветер, подчиняясь слепой и темной надежде, летит туда - ловить неживой отраженный звук... Что ж... думает Бобби-Синкопа... так бывает всегда... Он уже привык отделяться от звуков своей музыки, привык, что она живет отдельно от него - в колонках дорогих проигрывателей и в приемниках придорожных закусочных, на афишах, ободранных ветром и в гулком бархатном нутре филармонических залов. И в бусах... Он вздрогнул, и струны на миг спутались... И горы, что отражали и усиливали звук - послушно отразили и усилили эту невольную паузу... Бобби-синкопа слышал, как ветер исступленно бросился вниз, ловя последний обманчивый отзвук - как мальчишка, что способен сигануть с обрыва за оброненной безделушкой... ветер не достиг его, этого последнего звука, он промахнулся и с грохотом рухнул в скалы, сотрясся их всей мощью торса, окаменевшего в падении с огромной высоты. В далеких, невидимых отсюда горах ухнуло и эхо удара прокатилось по небу. Толчком участились падающие капли. Дождь лился где-то в стороне, сюда долетала лишь наносимая морось. Струна вдруг дернулась под пальцами Бобби-Синкопы, он ощутил резкую боль и едва не отнял руку от деки, но сдержался, хотя сквозь порез брызнула колкая толченая кровь. Пусть льется... Он захохотал, сотрясаемый дрожью и высокой температурой. Пусть льется пот и кровь, пусть брызжут злые слезы, пусть лес скрывает шорохи шагов... Лучше уж это, чем... Он до боли закусил губу. Чем дрожь ночами, чем забытое чувство полета... Я не могу молчать слишком долго... Не могу... Ветер, безлюдье, небо полное звезд распахнулось над головой... Падали невидимые в темноте капли... Падали невидимые в темноте листья... Падали мгновения, минуты, часы... Сухой и шуршащей рекой вытекало время - через створы горла и носа, через поры кожи, царапины и порезы... Пусть течет, Бобби-Синкопа только отмахнется от такой потери. Его слишком много в его жизни - этого глухого и сухого времени, этих неживых ночных и имеющих видимую бодрость дневных минут и часов. Он может сыпать ими направо и налево, бросая их с ладоней. О, эти никчемные отрезки пустоты. О, разъедающее нутро безмолвие... Па-да-та-там... Только это имеет смысл. Слышите, вы?... Не слышите... Не слышите этого - могучего и неуемного воя?... Да полно, Бобби, ты ведь и сам его не слышишь - там, в тепле и уюте, среди суеты и толкотни, напротив серебряной сетки микрофона, чутким ухом прильнувшего к деке. Только здесь и только так - вымотавшись, вымокнув и оголодав, и почти умерев - он слышит... Так слушайте и вы... Слушайте вместе со мной... Слушайте песню ветра, люди... Ветер... Вот кто по настоящему одинок. У земли есть небо... у реки есть пара берегов, так что реке даже есть из чего выбирать... У ночи есть день, а света - темнота с целым оркестром пугающих шорохов... И только у ветра нет никого рядом - только Бобби-Синкопа, да и тот никак не может до него докричаться...
И вдруг - что-то заканчивается в нем...
Он перекладывает порезанный палец на другой лад, но струна под ним уже тверда и неподвижна, как реберная кость. Молчит мир вокруг. Ветер, ерошащий траву и волосы, больше не одушевлен - теперь это просто движение мокрого воздуха.
Он перестал играть и сел в траву, тяжело дыша.
Сердце колотилось, прыгая где-то у горла.
Небо окончательно намокло, теперь оно изогнулось, провисая под собственной тяжестью. Крупные капли просеивались сквозь него, словно сквозь редкую дерюгу - собирались на темной и шершавой изнанке и, не удержавшись, отрывались и падали.
Они падали сначала редко, только вскользь задевая кожу, потом, словно заскучав - участились и укрупнились, ударили его по брезентовым плечам, выбив оттуда старую глиняную пыль. Растрепанные волосы Бобби-Синкопы моментально намокли и упали скользкими сосульками на лоб. Торопясь, он снова вцепился в струны, но это была уже не мелодия, а бессмысленный щипок дрожащей растянутой меди. Звук получился резок и жалобен - словно обессиленное существо хватанули, безжалостно и сильно, за самое нежное и больное. Испугавшись, Бобби-Синкопа отдернул руки. Гитара вытянулась на его коленях, все еще протяжно хныкая. Дождь еще более участился, две быстрые капли ударились о деку, разбившись по ней многолапыми кляксами. Бобби-Синкопа не понимал в чем дело. Ведь почти получилось. Почти... Последнюю ноту оставалось добавить, последнюю интонацию. Один последний окончательный аккорд, все объясняющий и все итожащий. Невероятно... Но почему?... Еще никогда его будущие мелодии не обрывались вот так - за один миг до финала. Никогда еще ему не пришлось онеметь - уже раскрывши рот для последнего крика. Что за черт?... Его заколотила крупная дрожь бессилия. Не могу больше, подумал он. Еще не все?... Мелодия не доиграна до конца, а значит и путь его не окончен... Он не вернется к дороге, не сядет во встреченный бус, не окаменеет в купе, храня в тяжелой, как корзина, полная картофеля, голове новорожденную музыку, уснувшую и живую, как спеленатый младенец. Не будет ни кофе, ни теплого душа, ни свежих простыней гостиницы. Все это отодвинулось разом - за многие километры трав и деревьев, за многие разы восходов и закатов. Я не могу больше... подумал Бобби-Синкопа.
Но почему?...
Дождь зашумел в ветвях и полился уже по-настоящему. Зашевелилась лоснящаяся трава. Брызги от нее летели выше головы. Бобби-Синкопа наклонился над гитарой, закрывая ее от дождя. Холодные капли размашисто лупили его по затылку. Где-то слева, между сырыми стволами отчетливо хрустнула ветка. Бобби-Синкопа замер... и подался туда всем телом, вслушиваясь. Трава шуршала под чьими-то шагами. Кто-то шел, продираясь через частый осинник, шатаясь от дерева к дереву и хватаясь походя за стволы. Кто-то, совершенно не умеющий ходить по лесу. Один из тех, чьим присутствием так завшивлен окружающий мир. Снова они, подумал Бобби-Синкопа, наливаясь стремительной темной злобой. Это они заставляют Бобби-Синкопу забираться в овраги и чащи в поисках необходимого одиночества. Это из-за них приходиться проходить сотни километров в поисках незанятого места. Гребаный тесный мир. Гребаные они, достающие повсюду. Еще одна ветка - плотный сухой сук - хрупнул, переломившись под ногой... Совсем уже рядом... Бобби-Синкопа стоял на коленях, заворачивая гитару в чехол. Он чувствовал, как кривится его рот, обращаясь в оскаленную пасть. Нет мне от вас покоя... Нет мне от вас покоя... Нет покоя... Похоже, он орал это в голос... Пальцы хрустели, уминаясь в кулаки... Не до струн было им теперь... Он выпрямился и развернулся на звук - как потревоженный лесной вепрь, готовый метнуться навстречу и ударить клыками. Серый, заштрихованный дождем силуэт уже просвечивался среди осинника. Качались ветки, травы падали ничком. Стволы, за которые тот хватался, содрогались, рассыпая с себя дождь. Сдавленная хищная тень Бобби-Синкопы скользнула ему навстречу. Тот ничего не видел. Внимание его было поглощено поиском места, куда поставить ногу. Он не замечал ничего вокруг, кроме травы и ближайших деревьев. Бобби-Синкопа был для него невидим, как тигр в зарослях тростника невидим для ленивоокого вола. Порхали мокрые листья. Сыпался холодный дождь. Шуршала палая листва, устилавшая корни. Человек, вторгшийся в одиночество Бобби-Синкопы, выступил из-за деревьев. Он был умеренно тучен, как любой человек, мало передвигающийся пешком. Он был одет в отвратительный своей неуместностью в лесу деловой костюм. Его брючины были мокры до самых колен. Его лицо закрывала шляпа, надвинутая на лоб. Подбородок торчал вперед, а уголки рта изгибались в улыбке, которая представилась Бобби-Синкопе совершенно идиотской. Удивительно довольная рожа. Прямо таки - блеющая от удовольствия. Бобби-Синкопа даже застонал, стоя в траве среди дождя. Костюм и шляпа - это его оскорбило. Они его догнали. Нет, не так - они его доконали. Господи, да что же это такое... Он сошел с буса в нарочитой глуши, где все живое население жмется к дорожной обочине, он шагал несколько дней, уходя от городков и поселков, за тридевять земель обходя их делянки и огороды. Он дошагал до помутнения в сознании, но силком выдрал из мира свое одиночество, он остался последним человеком, которого ищет ветер, совершенно одним на пустой земле - ему было адски тяжело, но он вколотил себя в это состояние, как похмельный плотник, не заметив твердейшего суковатого пятна, вколачивает в него гвоздь. Он сумел, и тогда струна зазвучала... И тут ему снова наступают на пятки. И кто?... Не местный дроворуб-огородник, а городской хлыщ, одетый так, чтобы раз и навсегда вытрясти из Бобби-Синкопы его выстраданное одиночество. Чтобы сразу же и отпраздновать это - костюм и шляпа, и сорочка в тонкую полоску. Чего будешь теперь делать, Бобби-Синкопа, последний человек на земле... Ха-ха... А вы думали, что уйдете от нас?... Еще раз - ха-ха... Поля шляпы, скрывающие лицо, мелко подергиваются - смешливая издевательская рябь. Вы никуда не уйдете, мы вас настигнем и доконаем... Ведь ради вас было создано специальное управление правительственного департамента, цель которого - всюду настигать Бобби-Синкопу. Всюду, понимаете?... Человек выходит из осинового подлеска, оскальзываясь и оступаясь. Вы магистр Оркестрового братства, которого именуют Бобби-Синкопа? Отвечайте немедленно - это вы? Получите уведомление - мы вас настигли. Распишитесь вот Здесь... и Здесь... Он так и говорит это, произнося слово "здесь" с заглавнобуквенным придыханием. То есть как - "Что это такое?"... Как прикажете вас понимать?... Это государственная уведомительная декларация - что мы вас настигли в лесу... Хотя, это название совершенно не партикулярно - вы находитесь вовсе не в лесу, а в непромышленный лесистых угодьях округа Миддлути. Вот Это - циркуляр, предназначенный для бухгалтерии комитета настижений и доканований, мне же нужно будет отчитаться за билет и за испорченные туфли. Кстати, отчего вы так петляли? Вы что же, считаете, что нам больше нечем заняться, кроме как разыскивать вас в непромышленных лесистых угодьях? Вы нарушаете целый ряд постановлений - вот этим циркуляром вам предписывается двигаться через непромышленные угодья строго определенным маршрутом, чтобы ведомственный чиновник мог вас настигнуть, придерживаясь расписания. Вы манкировали циркуляр? Стыдитесь, магистр... Разве профсоюз Оркестрового Братства не довел до вас правительственные распоряжения?... Вы знаете, что из-за ваших, крайне запутанных перемещений, пришлось вносить коррективы в расписание маршрутных бусов. Целый отдел был загружен этим на неделю... Колокол качнулся в голове Бобби-Синкопы, потом еще раз... еще... расшевеливая неповоротливую болванку языка и наконец ударил... Грандиозное БА-А-АМ-М-М-М-М!... пленка температурного бреда натянулась и лопнула... - Бобби-Синкопа по прежнему стоял в тени травы и ветвей, а странный полнеющий мужчина в промокшем до сорочечных просветов пиджаке, слепо пробирался через засыпанный дождем лес. Он не видел Бобби-Синкопы, не видел его оскаленного рта и сцепленных кулаков, не видел уничтожающего взгляда из под глухого капюшона. Он ведать не ведал ни о каких циркулярах и комитетах, но это совершенно не меняло дела. Волей или неволей, но он - испортил все... Он все погубил... Пугливая птица души, надрываясь подумал Бобби-Синкопа. Она не успела допеть, прежде чем этот твидовый клоун хрустнул веткой. Она вспорхнула и умчалась, куда-то на край света. Где теперь искать ее в этих сырых лесах. Так будь ты проклят, твидовый пиджак и будь проклята шляпа над ним. Кулаки Бобби-Синкопа захрустели громче, чем трава под ногами. Их разделяли уже лишь несколько шагов, и Бобби-Синкопа ринулся навстречу, как бешенный носорог, поднятый на выстрел - хрипя и задыхаясь от злобы. Человек в пиджаке испуганно вскинул голову на треск и топот, но не успел даже отпрянуть - только загородился большими вялыми руками. Бобби-Синкопа метил ему в лицо, но просчитался и попал прямиком в локоть, выставленный навстречу. Один из хрупких пальцевых суставов оглушительно щелкнул и острая боль мгновенно пронзила всю руку - от крайний фаланг до самого плеча. Бобби-Синкопа заорал и напугал пиджака этим криком едва ли не больше, чем самим ударом. Мужчина в пиджаке отпрыгнул и едва не упал, угодив туфлей на скользкий участок.
- Сволочь! - заорал на него Бобби-Синкопа. - Ну ты и сволочь...
он вцепился левой рукой в правую и, выронив вопль, раскрыл собственную судорожно-сомкнутую клешню. Боль снова полоснула по позвоночнику и ударила куда-то ниже колен, Бобби-Синкопа согнулся и запрыгал, пережидая ее. Но, по крайней мере, пальцы не были сломаны. Он попробовал еще раз, опять с воплем и прыжками, и вывернутый сустав встал на место.
- Вы что?... - мужчина в пиджаке обрел наконец дар речи. - Что с вами такое?...
Его голос оказался до безобразия похож на липкий и строгий голос чиновника отдела настижений и докананий, каким его нарисовало болеющее воображение, и Бобби-Синкопа снова зарычал под своим капюшоном. Он медленно выпрямился и замотал головой, отбрасывая прочь мешающий брезент. Наконец, капюшон слетел с головы и с мокрым шлепком прилип к плечу. Мужчина в пиджаке встретился с его взглядом и оторопело попятился. Он что-то говорил, торопливо, быстро, но Бобби-Синкопа не слышал ничего, кроме рокота в ушах и гула прихлынувшей крови. Должно быть, у него опять поднялось давление. Он уже не молод. Он ничего не смыслит в драках. С тех пор, как он дрался в последний раз, уже лет тридцать прошло. Мужчина в пиджаке отступал спиной к лесу, но Бобби-Синкопа упрямо шел за ним, наступая и тесня. ...Ненавижу, - сказал Бобби-Синкопа, перекрикивая опустошающий гул в ушах, накатывающий словно прибой. - Тебя - ненавижу... Докричав, он вдруг бросился вперед, занося отшибленную руку для удара, но вместо этого - лягнул мужчину ногой. Тот наглухо загородился от кулака растопыренными пятернями и не распознал подвоха. У ботинка Бобби-Синкопы была тяжелая твердая подошва - он метил в живот, но не дотянулся добрых полшага. Вместо того, чтобы переломить пиджака пополам, выбить из него дух и бросить спиной на деревья, ботинок лишь шаркнул по твидовым полам и упал, сверху вниз, на тонкую брючину и дряблую мякоть ляжки. Бобби-Синкопа почувствовал, как напряглась и обмякла человеческая плоть под его подошвой. Удар, начиненный скорее злостью, чем проворством, оказался все же достаточно сильным. Нога, обернутая брючиной, как тонюсенькой трубкой, провалилась куда-то, мужчина содрогнулся весь разом - от шляпный полей до щиколоток - туфли его разъехались в мокрой траве и он непременно повалился бы... если б Бобби-Синкопа не стоял так близко. Отчаянный взмах руками... растопыренные пятерни кружились, словно листья подхваченные ураганом, взметаясь и падая... мужчина в пиджаке уже валился вниз, рушился пластом, когда ему удалось ухватиться за брезентовые отвороты балахона Бобби-Синкопы... и он вцепился в них, повис, болтаясь и путаясь, и они едва не упали оба, как два дерева, сцепившись кронами. Шляпа у мужчины слетела и упала в траву, обнажив редеющие пряди, косо зачесанные через лоб... Бобби-Синкопа что есть силы толкал его в грудь, пытаясь оторвать от себя, но тот висел, спившись как клещ. Отвороты балахона трещали. Капюшон опять наполз на лицо. Утвердившись на ногах покрепче, Бобби-Синкопа попытался ударил пиджака коленом, но тот прилепился почти вплотную - вместо удара получилось какое-то непристойное карабканье, словно Бобби-Синкопа собирался влезть на него, как на дерево. Он зацепился коленом за что-то, должно быть за карман пиджака, и оторвал его. Треск рвущейся благородной материи был гораздо более внушительным, чем у его разнесчастных брезентовых отворотов. Бобби-Синкопе удалось, наконец, оторвать от себя руки мужчины и потянуться до его лица. Он размахнулся, неумело вознося кулак, и ударил им сверху, словно молотком. Он целил в рыхлый крупнопорый нос, но разумеется, не попал - кулак чиркнул по гладкой от недавнего бритья щеке. На ней осталось мятое красное пятно. Бобби-Синкопу передернуло от отвращения. Его кулак источал теперь запах лосьона, такой густой и сильный, словно он не ударил по лицу другого человека, а потрогал какое-нибудь нечистое животное, вроде хорька или росомахи, задержав руку около мускусных желез. Это сравнение его потрясло. Теперь ему не отмыть руки ни в росе, ни в луже... и невесть сколько кюммеля нужно будет вылить на пятерню и в глотку, чтобы рука снова пахла землей и травой, а не смесью одеколона и пота. Бобби-Синкопа рванулся, и руки мужчины соскользнули с его балахона. Сыпанули пуговицы. Пиджак распахнулся, под ним были мокрые сорочечные подмышки и оползень живота на лаковом ременном обруче. Когда мужчина переступал с ноги на ногу, пятясь спиной к лесу, его живот вяло колыхался, заставляя ремень поскрипывать от натуги. Мужчина был крупнее поджарого Бобби-Синкопы, но столь рыхл и медлителен в движениях, что не решался ни ответить на удар, ни побежать. Бобби-Синкопа снова ударил и на этот раз попал, куда и намеревался - в округлый и мягкий бок. Кулак проделал короткий путь в жире, потом внутри тела громко екнуло, словно встряхнули что было сил большую бутыль с киселем, и всхлипывающий выдох мужчины обдал Бобби-Синкопу утробной кислятиной. Ноги мужчины подогнулись, он едва снова не облапил Бобби-Синкопу и не повис на нем, но тот с размаху опустил ботинок на его шнурованную туфлю и толкнул от себя, как делает карапуз, не умеющие еще пинать по мячу, но желающий сделать так, чтобы тот, большой и круглый, покатился куда нужно. Дождь рушился уже сплошной стеной - просто с неба, и с веток осин, стволы которых они задевали. Дождь наполнял мир шуршанием и бульканьем, мокрая трава мялась под ногами, облепляя штанины кляксами раздавленной зелени. Бобби-Синкопа дышал так тяжело и шумно, что дождь затягивало в его трепещущие ноздри. Мужчина в разорванном пиджаке и без шляпы был повержен - он упал в траву и задыхающийся Бобби-Синкопа возвышался теперь над ним.
Он поднял голову, словно желая окончательно сойти с ума и заорать в небо победный клич. Что там полагается делать горилле-самцу, отвоевавшему у соперника клочок территории? Лупить себя кулаками в гулкую грудину, ставить ногу на раздавленный череп проигравшего? Глупость какая... Глупость... У него разом опустились руки. Дождь падал отвесно, барабаня по брезентовым плечам. По лицу хлестко били мокрые пощечины. Бобби-Синкопа жмурился и подбирался под каждым ударом. Какой уж тут клич... Запрокинув лицо под этим дождем, даже дышать удавалось через раз. Бобби-Синкопа посмотрел на упавшего - мужчина вяло ворочался внизу, наматывая на рукава плевки листвяного фарша. Он вымок до нитки, пиджачная ткань на спине сморщилась, полы пиджака лежали на земле, и ползая, он придавил их коленями. Он пытался подняться, но ноги его разъезжались в мокрой зелени. Было жалко, противно и стыдно смотреть на него.
- Чего ты за мной ходишь? - устало сказал ему Бобби-Синкопа и мужчина замер, перестав ворочаться и содрогаться. - Чего тебе надо?... Ходишь за мной... - он понимал, что как заведенный повторяет одно и то же, но никак не мог остановиться. - Не ходи за мной... чертов гад... Испортил все... Не ходи, понял?... - его трясло, как лихорадке. Дождь лупил по непокрытой голове, наполнял собой спутанные волосы, как веревочная швабра набирает воду. Ручьи с волос струились прямиком за шиворот, но Бобби-Синкопа совсем не чувствовал воды на теле. Под брезентовом балахоном было жарко, как в печи. Он болен, подумал Бобби-Синкопа. Болен... - Не ходи... - твердил он притихшему мужчине в разорванном пиджаке. - Убирайся отсюда прочь... Увижу тебя еще раз - дух вышибу... - он надеялся, что прозвучало достаточно грозно. Мужчина сидел на заду среди мокрой листвы и раскисшей земли, обнаженной их борьбой, и слушал, загородив лицо руками. Наверное, и он, и Бобби-Синкопа, думали сейчас об одном и том же. Пусть только попробует подняться, решил Бобби-Синкопа. Я пну ему прямо в морду... Он подождал, изготовясь для удара и шатко покачиваясь, но мужчина продолжал сидеть, намокая брюками - и чем дольше это продолжалось, тем глупее Бобби-Синкопа себя чувствовал. Не зная, что делать дальше, он ждал, переминаясь с ноги на ногу. Потом мелькнула спасительная мысль - он вспомнил о фляжке с кюммелем. Она осталась где-то в траве, неплотно закупоренная... Она ему нужна... Бобби-Синкопа отошел, пятясь, и принялся рыскать среди поваленных и запутанный травяных плетей. Их куцее сражение изменило и обезобразило, казалось, весь лес. То тут, то там, Бобби-Синкопа встречал натоптыши и сорванный подошвами дерн. Наконец, взгляд зацепился за округлый жестяной бок. Фляжка валялась вниз пробкой и показалась слишком легкой, когда он ее поднял. Что-то булькало еще в ней - на самом дне. Бобби-Синкопа открутил пробку и та упала, повиснув на цепочке. Один глоток, глубокий и быстрый. Кюммель мятным травяным комом обтер пылающее пересохшее горло - сразу же защипало у десен. Качнулся и поплыл смыкающийся шелест внутри головы. Ему было плохо - тоска и слабость. Бобби-Синкопа опустился на корточки и отхлебнул еще раз. На свете нет и не было никогда океана трав, словно чей-то голос, холодный и чужой произнес это в его голове. Бобби-синкопа намочил ладонь в траве и обтер горящее лицо. он почувствовал уколы - чего только не налило на мокрую кожу. Не было океана, не было шелестящего неумолчного прибоя. Никогда не катились от горизонта до горизонта росистые клеверные и ковыльные волны. В мире нет места ничему похожему. Только бетонные полосы дорог и мокрые заросшие пустыри вокруг, создающие иллюзию простора. Мир тесен, подумал Бобби-Синкопа, прикладываясь к фляге. Куда бы ты не пошел, всюду уже натоптано. Музыка... он с отрешенностью подумал о живой и бьющейся струне, настолько пронзительной и острой, что та резала ему пальцы. Это не более чем мечты, зримые и притягательные только до момента первого дрожания век по утру. Ничего они не значат. Он встал и запахнул полы балахона. Отыскал в траве пеструю змею гитарного ремня и набросил ее на плечо. Трава, мочимая дождем, понемногу поднималась вокруг. Сидящего мужчину уже загораживали выпрямившиеся стебли. Шляпа его валялась поодаль и упругие зеленые стрелки уже примеривались к ней, толкая в темный фетровый бок. Бобби-Синкопа подумал мельком, не помочь ли тому подняться, не предложить ли глоток кюммеля, в качестве жеста раскаяния, жеста признания собственной глупости - но ощутил следом такой прилив жгучего стыда, что порывисто отвернулся и пошел прочь, через траву и расступающийся подлесок, все убыстряя и убыстряя шаг...



Картофельный Боб.

Когда чудо только собирается случиться - оно всегда пугает. Так сказал дядюшка Чипс, когда Картофельный Боб мямлил ему о своих опасениях. Не беспокойся об этом, Боб, не надо. Беспокоиться нужно тогда, когда больше не ждешь чуда, ниоткуда его не ждешь. Дядюшка Чипс был ужасно умный, умнее всех, кого Картофельный Боб видел когда-либо около себя и он, Картофельный Боб, поверил ему безоглядно. Не мог не поверить.
Дядюшка Чипс и сам заболел этой идеей, заболел ролью приносящего чудеса в жизнь Картофельного Боба. Он приходил к его полю каждый день, когда солнце было очень высоко, или только-только начинало опускаться, съезжая по пологой дуге к далекому лесу. Щадя Картофельного Боба и его картофель, он приходил пешком, оставив железную машину хоть и в пределах видимости, но достаточно далеко. Чаще всего это был старенький пикап Стрезанов, с деревянным коробом вместо обычного кузова, но бывали и другие машины. Сегодня дядюшка Чипс приехал на огромном металлическом чудовище, которое называл тягач. Картофельный Боб перепугался, расслышав приближающийся звук незнакомого мотора, но дядюшка Чипс снова не дал его картофелю повода переживать - он остановил тягач задолго до границ надела Картофельного Боба, он заглушил мотор и долго шел пешком, издали улыбаясь Картофельному Бобу и махая ему рукой. Картофельный Боб был окончательно счастлив, что дядюшка Чипс так хорошо его понимает, что при встречи с ним не нужно делать так, как обычно он делает с другими, случайно забредшими сюда и не желающими слышать, что у картофеля тоже есть душа и она трепещет - то есть не нужно бежать, воздев руки и загородив собой поле, бежать навстречу, обжигаемый бренчащим железным ужасом, что разливается впереди, и гонимый поджимающимся испугом сзади. Картофель паникует, когда он делает так - листья его наливаются белесым соком, стебли окрашиваются жухлой желтизной. Клубень в земле сморщивается и может горчить несколько дней кряду, все никак не успокаиваясь. Дядюшка Чипс - хороший, думает Картофельный Боб, выпрямляясь и отряхивая землю с ладоней. Он остановил тягач вдалеке и идет пешком, улыбаясь Картофельному Бобу. Он сделал так, потому что добрый и потому что понимает - его тягач страшен. Нутро тягача хуже, чем даже у колесного трактора дядюшки Симкопа - оно прожорливое и сильное, чадит таким густым дымом, что от него даже на расстоянии вычипывает глаза. Дым этот тяжелый и слоистый, не рассеивается по ветру, а висит бурой полосой у самой земли. Если такой дым ляжет на почву, думает Картофельный Боб, корни самой цепкой травы тотчас размокнут и станут слабыми.
Дядюшка Чипс машет ему на ходу и Картофельный Боб, обрадованный, торопится навстречу. Недавно прошел дождь, небо все еще хмурое, сковорода солнца закрыта сейчас облаками, а потому Картофельный Боб не страшится покидать граница надела. Он бежит навстречу, топая опорками по языку жесткой глинистой почвы, которая столь жестка, что картофель не любит трогать ее корнями, а потому она пустует. Здесь топорщится лишь колючелиствяный пырей, да вьются тропы, проложенные ногами Картофельного Боба.
Дядюшка Чипс показывает на колеса тягача, измазанные жирной глиной и кричит ему что-то. Картофельный Боб не слышит и не понимает, но кивает в ответ - обрадованно и согласно. Пока они идут навстречу друг другу - один неспешно, другой в торопливую припрыжку - Картофельный Боб слышит что-то о сломанном бусе. Что это значит? Он издали заглядывает в лицо дядюшке Чипсу и несколько раз переспрашивает, путаясь и сбиваясь, прежде чем до него доходит. Бус, огромный, стеклянный, стремительный Бог дороги, встал у непонятного Бобу двадцатьседьмогокилометра, отодвинул жесткие люки своего подбрюшья, и Дядюшка Чипс копался в его внутренностях, что-то исправляя и ставя на место. Картофельный Боб спотыкается на ходу от такой новости. Увы, даже Боги иногда болеют. Так и бус, рушащий пространство за собой и создающий новые миры впереди - занемог и воззвал к дядюшке Чипсу за помощью. Тот явился на зов верхом на тягаче и вызволил дорожного Бога из беды. Тогда тучный человек, сидящий внутри буса и держащий в руках ручку главной корзины - да, Боб, да... пусть - корзины... - постоял с дядюшкой Чипсом у обочины и поболтал с ним... о том, о сем... Картофельный Боб совсем притих и слушал так внимательно, как только мог. Тучный человек, как оказалось, был даже рад, что поломка произошла именно здесь, около мастерской Стрезанов. Они, Стрезаны, знают свое дело, сказал тучный человек. Не представляю, что бы я делал, встань я на участке Соропа. Эй, ты же знаешь о Соропе, Чипси?... Точно. Трудно не слышать о Соропе, если континентальный маршрут проходит через оба ваших участка, правда?... Ха-ха-ха... У этого Соропа руки растут из жо... Тучный человек обреченно взмахивает рукой - правила гильдии Перевозчиков запрещают ругань во всех случаях, когда на тебе фуражка водителя, и он осекается в силу давней привычки. - Неважно... - говорит он. - Если увижу тебя где-нибудь в баре, молодой Стрезан, я тебя угощаю. Выпьем по стаканчику и я тебе расскажу, откуда растут руки у этого Соропа. - Они оба смеются... Картофельный Боб совсем не понимает при чем тут он, и обещанное ему чудо, но эта картинка - такой простой разговор двух великих людей - поражает его воображение. - Как отец? - спрашивает тучный человек, отсмеявшись и отдувшись. - Нормально... - говорит дядюшка Чипс. - Что-то его давно не видно... - Да он занят там, в мастерской, - говорит дядюшка Чипс и отводит глаза. - Хм... - говорит тучный человек и несколько раз кивает. - И то верно... зачем в его возрасте переться на шоссе? У него уже есть толковый помощник, а Чипси... - Спасибо, Туки... - говорит дядюшка Чипс, и Картофельный Боб округляет глаза от удивления - они, оказывается, близко знакомы... Да, понимает он, наверное, так и должно быть всегда - два великих человека должны знать друг друга и жить в дружбе, как живут в дружбе левая рука и правая. А тучный человек между тем, с чувством хлопает дядюшку Чипса по плечу. - Тебе спасибо, приятель... Ты уже крепкий мастер... а, Чипси?... И твой папашка не разобрался бы лучше... Нет, доведется бывать в Пристоуне, заходи в бар на... - Да ладно тебе, Туки... - прерывает его дядюшка Чипс. - Какой Пристоун, чего ты... Я выберусь туда не раньше, чем за государственной лицензией автомеханика, когда придет время... Только ради такого дела Папаша и выпустит меня из мастерской дольше чем до вечера... Уж вряд ли ты не будешь в рейсе именно в этот день... - Да, ты прав, приятель, - говорит на это тучный человек и разводит руками, - Жизнь-злодейка. Трясет и трясет свою коробочку, никогда не уложит все фишки как надо. Ладно, чего там, Чипси, спасибо тебе... Поеду... - он сует дядюшке Чипсу широченную ладонь. - Даст бог, и я тебе помогу... - Дядюшка Чипс хлопает о его ладонь своей, и жмет ее, но отпускать не спешит - смотрит на тучного человека, загадочно прищуриваясь... - Чего? - настораживает тот. - Вообще-то... - говорит дядюшка Чипс, и снова делает паузу... - Да не томи, - фыркает на него тучный человек и забирает руку. - Вылитый папашка, черт. Темнила... Говори, как есть. Что-то привести нужно? Из Пристоуна? Или с побережья? Сделаем, Чипси, не вопрос... - Да нет, - говорит дядюшка Чипс. - Не о привезти толкую... Тут дело тоньше. Есть у меня человек один...
Дядюшка Чипс, наконец, не выдерживает и говорит Картофельному Бобу, что придумал.
- Ты, - говорит он и улыбается, - сможешь поехать с ним...
- Куда? - спрашивает Картофельный Боб.
- Как это куда?... - дядюшка Чипс не верит, что Картофельный Боб до сих пор его не понял. Должно быть, он разочарован его тугоумием, но совершенно не подает виду. А может, он посчитал что Картофельный Боб нарочито притворяется непонятливым.
- Ты поедешь на бусе, Боб, - говорит он, прикасаясь к его плечу. - Поедешь далеко-далеко... Как тебе это, а?
Картофельный Боб ошеломлен. Дыхание у него перехватывает и он несколько раз впустую открывает и закрывает рот. У него нет слов, у него нет чувств - вокруг все клокочет, как сладкая талая вода в паводок, его топит в себе и несет куда-то, закруживая и окуная с головой... Неужели, думает он. Неужели это случится. Он оглядывается на свое поле - листья картофеля расправлены и подняты высоко, они преисполнены вниманием и их жилки подрагивают от напряжения. Клубни, сокрытые землей - сейчас просто сгустки немого одобрения. Мы не ошиблись в нем, думают они Картофельному Бобу, этот мальчик со светлыми волосами и отзывчивым сердцем, покажет тебе то, чего хочешь. Он добр, он юн, помыслы его свежи, как весенний сок - мы можем ему тебя доверить, Боб... Иди за ним... Делай, как он говорит... Верь ему... Картофельный Боб не понимает, о чем ему толкуют, он стоит столбом посреди кружащегося поля, мягко шурша пересыпается земля под его ногами и картофельные плети бережно поддерживают его за голени, чтобы он не упал. Голова его тоже кружится. Дядюшка Чипс тянет его за руку. Картофельный Боб делает шаг, делает еще шаг, и еще... Поле распахивается перед ними... Домик с покосившийся крышей, где живет Картофельный Боб, придвигается с каждым шагом.
- Боб... - укоризненно говорит ему Дядюшка Чипс. - Боб, ты чего?...
Но Картофельный Боб все пятится и пятится - назад, к дощатым дверям, которые, как всегда, приоткрыты и пускают гулять блуждающий ветер. В пыльный землистый сумрак. В рассохшийся деревянный треск. Как картофельный клубень, когда ему холодно и он желает закутаться в землю, как в ватное одеяло, шепча на ухо Картофельному Бобу - приди к мне и сокрой меня - так и сам Картофельный Боб отступал сейчас, поджимаясь и прячась, все дальше, и дальше... Картофельные кусты, придержали его ноги, не давая сделать последний шаг и скрыться окончательно, и гладили теперь его штанины, успокаивая... Тише... Тише-тише... Не бойся... Не бойся... - словно туго натянутая струна зазвучало поле вокруг... Не бойся, Боб. Ты, чего?... - это уже дядюшка Чипс, машущий ему издали - верный своему обещанию не заходить на его поле.
Именно этот поступок дядюшки Чипса успокоил Картофельного Боба сильнее, чем успокоили бы его многие и многие корзины сказанных добрых слов. Он почувствовал, как внутри его что-то затрепетало - медленно и робко. Он смотрел издали, все еще настороженно пригибаясь к земле - но дядюшка Чипс так и не сдвинулся с места. Он ведь уже дошел до предела - у самых его ног, у носков плетенных сандалий, начиналась рыхлая земля, до мягкого пуха перетертая пальцами Картофельного Боба. Он обещал ему не заходить дальше, и он не зашел - просто стоял и махал ему рукой, показывая, что все в порядке. Дядюшка Чипс честный, он помнит о всем. Картофельный Боб даже заплакал от жгучего стыда, что испугался его слов. Не поверил ему. Едва не обидел... Торопясь, он вернулся к меже, еще больше сгорбясь.
- Ну-ну, Боб... - сказал дядюшка Чипс, увидел вблизи его мокрое лицо. - Что ты... Успокойся...
Он протянул руку через межу и Картофельный Боб поспешил к ней, обрадованный, что Дядюшка Чипс по прежнему улыбается и прикосновения его по прежнему приветливы. Он успокоился и воображение вернуло его на обочину федеральной трассы, где дядюшка Чипс, подбирая каждое слово, как ключный мастер подбирает зубцы к механизму замка, произносит имя Картофельного Боба. И далее было так - тучный человек, которого Дядюшка Чипс называл Туки, снял фуражку водителя и осторожно положил ее на полотно дороги - оборотив в сторону буса жестяной кокардой. Потом он жестом позвал за собой Дядюшку Чипса, и они вместе перешли через обочину и сделали несколько шагов по ломкой подмоченной траве. Потом тучный человек опасливо оглянулся на бус и сказал Дядюшке Чипсу:
- Да ты охренел, малой?!...
Он больше не улыбался - его взгляд был жесток, как сырое осиновое дреколье в лесу. Тогда Дядюшка Чипс тоже отвердел и вытянулся - встал напротив него, широко расставив ноги и набычиваясь.
- Левый пассажир! - сказал тучный человек, нарочито понижая голос, чтобы дядюшке Чипсу стало уж наверняка понятно, какой смертный грех он осмелился ему предложить. - Да ты хоть знаешь, сколько билет на моем маршруте стоит? Меня ж из гильдии сразу попрут, если кто узнает.
- Почему это - левый?! - отрезал дядюшка Чипс. - Ничего не левый. У него ж проездная карта будет. Отметишь ее - все как надо.
- Какая карта, - взвился тучный человек. - Чего ты мне стелешь тут, малой? Есть у него карта - пусть оформляет билет, да едет как все люди.
- Не может он - как все люди...
- Чего это?...
- А того! Он - совсем не как все люди... Другой он, понимаешь?...
Это был на самом деле тонкой вопрос. Деликатный, сказал дядюшка Чипс. Картофельный Боб не знал, что означает это слово - такое сложное и красивое. Зато тучный человек знал его - и услышав, он хмыкнул и попятился. Деликатный. Скажешь тоже... - Да, - повторил дядюшка Чипс. - Я тебя, Туки, никогда не о чем не просил. И никогда не говорил ничего такого. Вот ты до Папашиного участка тянул, не к Соропу ты заехал, а к Стрезанам. А?... Давно, поди, хомут-то бренчит. Это и Сороп бы сделал, наверное, поломка-то - тьфу... Но он плешь бы тебе проел, а Стрезаны плешами не питаются, скажешь нет... Так вот, и я не первого попавшего попросил, а именно тебя, Туки... Ты ж, вон понимаешь, что значит - деликатно...
Тучный человек насупился и полез за отворот комбинезона. Вынул из внутреннего кармана пестрый платок, размером с хорошее полотенце, и промокнул шею.
- А правда, у тебя есть документы, Боб? - спросил дядюшка Чипс, и Картофельный Боб не сразу понял, что обращаются к нему.
А потом, когда понял, то открыл рот и стал думать над вопросом, пытаясь отгадать значение еще одного диковинного слова. Мягко прошуршал ветер, потревожив шершавую изнанку листьев, задев на ногу Картофельного Боба, шевельнув приоткрытой дверью его дома и тем самым окончательно уведя его мысли в сторону. Картофельный Боб смотрел на дядюшку Чипса и видел, что тот ждет чего-то, но не мог вспомнить, чего именно... Собирались пухлые облака над светлыми волосами дядюшка Чипса и шустрые дождинки, то там, то сям, мелькали в воздухе. Воздух был влажен на языке - как раз такой и полезен для картофельных клубней, он делает их тонкокожими и сочными на всю глубину...
- Так я и думал... - улыбнулся дядюшка Чипс, довольно долго прождав ответа, но так его и не дождавшись.
И тучный человек, вытирающий шею огромным пестрым платком, думал точно так же.
- Откуда у него проездная карта, если даже документов нет?
Дядюшка Чипс позвал Картофельного Боба за собой и тот пошел. Мотор тягача успел как следует остыть, и не пугал уже Картофельного Боба так сильно, как раньше. Тягач дядюшки Чипса тоже имел кузов, сколоченный из толстенных досок, правда, поменьше, чем у пикапа, и расположенный поперек - словно объемистый деревянный ящик. Доски его бортов были промазучены насквозь и лоснились. Картофельный Боб чувствовал слякотную угловатую тяжесть на его дне. Дядюшка Чипс, однако не полез в кузов, как поначалу думал Картофельный Боб, а придерживаясь за рифленую резину колес, взлетел по лесенке и юркнул в кабину. Картофельный Боб ждал его внизу, запрокинув голову. Кабина была открытой, без стекол - беспорядочное переплетение каких-то ремней свешивалось оттуда. Весели пузатые сумки, внутренности которых бренчали, когда дядюшка Чипс задевал их. Закачались ременные петли - это дядюшка Чипс выбирался наружу. Показался в проеме кабины светлый полотняный угол мешка. Спрыгнув на землю, дядюшка Чипс уронил мешок рядом с собой, выбрав на траве место посуше. Потом распустил узкую горловину и сунул туда руку, слово фокусник, извлекающий змей. Но то, что он вынул - оказалось вовсе не змеей. Это был темный матерчатый сверток, когда дядюшка Чипс показал его Бобу, и сверток вдруг раскрылся - сам собой - омахнув Картофельного Боба распахнувшимися полами, ослепив пуговичным блеском. Длинные рукава - свесились. Картофельный Боб ждал, соображая - что же это такое. Дядюшка Чипс чуть потряс развернутым свертком, избавляя материю от вездесущей серой пыли, и свисающий с его рук костюм послушно пошевелил рукавами, точно короткий человечек, которого дядюшка Чипс держал на весу, ухватив за плечи.
Картофельный Боб почувствовал вдруг, как сужается его горло и как труден делается каждый новый вдох. Это был настоящий пиждак, вроде того, что Картофельный Боб видел на строгом дядюшке Израиле, или тот, что носил дядюшка Санитарныйинспектор, которого Боб видел один раз у ресторанчика тетушки Хаммы. Дядюшка Чипс, держа пиждак в руках, примерил его к плечам Картофельного Боба, отчего тот вдруг засмущался и сгорбился в три погибели, потом протянул пиждак Бобу и терпеливо дождался, пока тот не преодолеет нерешительность и не потянется робко...
На ощупь пиждак оказался совсем не таким, как представлял себе Картофельный Боб - вовсе не мягчайшее одеяние, нежнейшее и невесомое. Пиждак оказался довольно тяжел, примерно с пригоршню картофельных клубней весом, и походил на хорошо выстиранную рогожу мешковины. Но это все не имело никакого значения. Картофельный Боб стиснул заскорузлые пальцы и материя подалась под ними, у нее была своя особенная мягкость - так бывает мягка весенняя земля, когда разомнешь комки и просеешь сквозь пригоршню творожистую мякоть. Картофельный Боб прижался к материи лицом и ноздри его затрепетали. Свежий запах незаношенной мануфактуры, льняная гладкость блестящего подклада. Пухлые ровные швы, таящие в себе крепкую нить, словно борозда в земле, проведенная пальцем, таит в себе белесый стежок побега. Пуговица нашла какую-то рану на его щеке, порез или царапину, и больно надавила, сдвигая подсохшую корочку, и Картофельный Боб разом отстранился, подумав вдруг, что может испачкать драгоценную одежду, как пачкает метеный песок дворика тетушки Хаммы, опускаясь на него коленями.
- Пиждак! - сказал Картофельный Боб, то ли вслух, то ли просто мыслями.
Дядюшка Чипс смотрел прямо на него, держа распахнутый мешок наготове.
- Не бойся, Боб. - сказал он, ободряюще улыбаясь. - Приложи его к себе, нет, не этой стороной... Вот так, правильно. Теперь подержи так... - он отступил назад и внимательно оглядел Картофельного Боба. - Так я и думал, - сказал он. - вы с Папашкой примерно одного роста. Видишь это? - он поддел пальцем один из пиджачных лацканов и повернул так, чтобы Картофельному Бобу было видно. Поверх серой, в мелкую полоску материи, был пришит какой-то кожаный лоскут - Картофельному Бобу, пришлось ковырнуть ногтем, чтобы понять, что же это такое. Эмблема, нашитая на лацкан, изображала две перекрещенные незнакомые Бобу железяки - видимо те, которыми набит кузов тягача дядюшки Чипса - а также пунктирную ленту дороги, петляющую, как вена, и крошечный, небрежно нарисованный бус, протискивающийся под скрещенными железяками, как под поваленными деревьями.
- Это эмблема гильдии автомехаников, - сказал дядюшка Чипс неизвестно кому. - Папашина... Он говорит, у меня когда-нибудь будет такая же... Эх, Боб...
Они помолчали, дядюшка Чипс глядел на эмблему с какой-то непонятной, пугающей Боба тоской, а сам Картофельный Боб смотрел скорее послушно, чем с интересом - чтобы не обидеть доброго дядюшку Чипса.
- В общем, у Папаши есть проездная карта - ему положена одна оплаченная поездка в год, до Пристоуна и обратно. Я еще не слышал, чтобы он ею воспользовался, она так и лежит в кармане, вот здесь... - дядюшка Чипс протянул руку к пиджаку, который обнимал Картофельный Боб и выудил из кармана на груди прямоугольный кусок картона. Его изнанка была выцветшей, как палый лист. - Вот он, молодой Папаша, - сказал дядюшка Чипс, разглядывая карту, и голос его прервался, словно он одновременно и сказал, и кашлянул. - Роберт Уопорт Стрезан... Ну, надо же... Вы с ним еще и тезки, Боб. Как тебе?... - Он все крутил и крутил карточку в руках, словно никак не мог на что-то окончательно решиться. - У меня тоже будет такая, Боб. И такой пиджак будет - я, наверное, тоже повешу его в шкафу и забуду про него навсегда. Он будет постепенно задвигаться в дальний угол - с глаз долой. Будет висеть там - загороженный мамашиными платьями, в которые она никогда не сможет больше влезть. Да, Боб, такова судьба всех первых костюмов. Они, как спущенные флаги. Наступает ночь и флаг на ратуше спускают, с обещанием снова поднять его завтра... но следующий день дождливый и солнца не видно - поднимать его вновь нет никакого смысла пока. Штука в том, что и следующий день опять не лучше, и следующий снова обходится без восхода, а потом начинается осень и льет уже и ночами, а зимние дни бывают солнечны, но так коротки - не успеешь продрать глаза и взяться за фал, как солнце уже ползет к закату, и ты пожимаешь плечами и поворачиваешься спиной. Это спущенный флаг, Боб, и Папаша говорит, что у меня будет такой же... Наверное, это на самом деле так. Ведь если подумать - флаг на ратуше, это какая-то неумная затея. Кому и зачем это нужно - флаг на ратуше, этой каменной башне с вечно врущими часами. Флаги, Боб, должны подниматься над кораблями. И то - не над всякими. Не над всякими, Боб. Разные там рейсовые, челночные, каботажные, снующие туда-сюда - обойдутся без флага. Лишь те, что идут в путешествие, не ведая еще конечной цели, достойны флага. Понимаешь, Боб? Идущие далеко-далеко... Пусть даже это их собственное далеко-далеко, до которого, как говорят другие, очень легко и доплюнуть...
Вот так...
Они шли прочь от поля и картофельные кусты качали плетьми им вслед. Иногда Картофельный Боб оглядывался на них, готовый уже передумать и опрометью броситься назад, но они махали ему успокаивающе. Сейчас, - шептали они, сейчас... сейчас... сей... час... - и этот шорох и шелест набивался в уши, заставляя голову кружиться, а сердце пропускать удары. - Сейчас, Боб, сейчас... сейчас - очень хорошо... Земля мягка, а воздух влажен... Небо закрыто облаками и солнце не жжет. Наши стебли укрыты, наши корни в тепле, ниши клубни полны свежих соков. Сейчас - очень вовремя... - Сейчас нормально, Боб. - это уже дядюшка Чипс. - Погода хорошая для твоего поля, ты ведь сам говорил - не надо ни поливать, ни рыхлить. Ничего не случиться за пару дней. А Туки будет нас ждать. Вряд ли мне удастся уговорить его снова. - Они дошли до старой пожарной колонки и дядюшка Чипс, налегая на скрипучую рукоять, заставил воду течь, а потом показал Картофельному Бобу, как нужно держать ладони сомкнутыми, чтобы вода из них не уходила, как нужно стоять, чтобы не облиться с головы до ног, когда плещешь воду себе на лицо. Картофельный Боб не знал, зачем так делать. На поле он никогда не делает так - дождь сам увлажняет тело и одежду, когда это нужно, и ветер сам сушит ее. - Так нужно, Боб, - убедил его дядюшка Чипс. Все дело было в вороне... - Дядюшка Чипс все продумал и решился теперь сказать Картофельному Бобу всю правду. - Все дело в вороне, Боб... Черная птица летит на грязное лицо, так даже мамаша говорила мне в детстве. Если не хочешь, чтобы ворона кружила и кружила вокруг тебя, ты должен хорошенько отмыться - и лицо, и руки. Еще вот здесь, Боб, около шеи. Давай, помогу... - дядюшка Чипс лил из пригоршни воду на шею Картофельному Бобу, и тер его там, куда тот не мог дотянуться. - Понял, Боб?... Ворона теперь тебя не заметит. - Так вот в чем дело, обрадованно думал Картофельный Боб. Какое странное и простое волшебство. Вода из колонки была теплой, шея от нее делалась скользкой, но Картофельный Боб послушно тер и снова мочил, пока дядюшка Чипс не сказал - хватит. Потом он заставил Картофельного Боба снять верхнюю одежду, накрепко присыпанную земляной трухой - и округлил глаза при виде сотлевшего на теле исподнего. - У вороны есть три брата - грач, чей голос скрипуч, сыч, чей живот грязен, и лунь с крылом седым, как снег на сосне. Они парят в небе и сужают круги над теми детьми, у коих грязный ворот, не начищена обувь, и нет свежего носового платка. - Картофельный Боб, испуганный и пораженный таким обилием небесных страшилищ, торопливо освобождался от штанов. - У Мамаши талант к объяснениям, - сказал дядюшка Чипс, протягивая ему новые, в цвет пиждака, брюки и помогая попасть в штанины. - Она за минуту может сочинить такое, что соседский малыш сломя голову помчится домой за расческой или зубной щеткой. Хорошо, что это действует только на детей, а? Иначе Папаша разил бы лосьоном, хоть из мастерской беги. - он подмигнул Картофельному Бобу и помог справиться с хитрыми прищепками подтяжек. - Теперь еще пиджак сверху, Боб. Вот так, застегни пуговицы хорошенько, чтобы сыч не увидел твой живот и не признал тебя четвертым братом. Теперь выпрямись... Ну, давай... Встань прямо, Боб... Не горбись... Как же тебе объяснить?... У тебя должна быть прямая спина. Будто ты дерево, Боб. Встань, как дерево... Нет, это не дерево, совсем не похоже... А вот это дерево, но его почему-то клонит ветром... Разве сейчас сильный ветер, Боб?...
Они шли по дороге, оставив тягач угрюмо чернеть где-то далеко позади. Картофельный Боб сильно прихрамывал - сменив привычные растоптыши на черные туфли, которые дядюшка Чипс заставил его надеть, он чувствовал себя так, словно шагает босыми ногами по колкой стерне, среди которой, к тому же, во множестве набросаны твердые камни. Ступни давило и жало, нещадно и со всех сторон. Но дядюшка Чипс снова оказался прав - сколько Картофельный Боб не вглядывался в небо, ни вороны, ни трех ее ужасных братьев не было видно поблизости. Вместо них ползли через небо плотные лежалые облака, и приглядевшись попристальнее, Картофельный Боб видел в них воду. Облака тащили ее через небо, сдавливая в своих пухлых животах, как пригоршни доносят ее до лица, накрепко притиснув пальцы друг к другу. Там, где они смыкались, порой падали пузатые капли, разносимые верхними ветрами в разные стороны, да мелькали колтуны птичьего пера - беззаботно сизые, а вовсе не черные, и не седые.
Один раз, правда, края облаков разошлись слишком широко, и - словно пальцами с силой развели края раны - потек оттуда солнечный свет, окропляя изнанки облаков и смешиваясь с тонкой моросью. Картофельный Боб сразу же вспомнил о солнечной сковороде, занесенной над миром, и остановился, как вкопанный... И схватил дядюшку Чипса за рукав, и замычал, и показал пальцем в редеющую облачную рвань... - там!... а там!... а если там?!... - но дядюшка Чипс рассмеялся и показал Бобу не пустой еще мешок.
- Неужели, Боб, ты подумал, что я забыл об этом?... Ну, что ты, Боб... Посмотри сюда, - он поднял мешок и выразительно потряс им. - Чудеса еще остались в запасе, Боб...
Он сунул руку в мешок и пошарил там, но вытащил снова вовсе не змею - Картофельный Боб еще раз устыдился тому, что ждет от дядюшки Чипса подобного подвоха. В руке его была шляпа - с круглым плюшевым верхом, стоячими полями и с потерявшей всякую форму складкой в виде глубокой ложбинки с обвалившимися краями.
- Ах, - только и сказал Картофельный Боб, когда дядюшка Чипс поднялся на цыпочки и нахлобучил шляпу поверх его, Боба, волосяной пакли. Ему пришлось надвинуть ее посильнее, чтобы копна никогда не стриженных волос достаточно примялась и позволила шляпе не съезжать набок.
- Что, Боб?... Что ты говоришь?
- Ах, шляпа... - повторил Картофельный Боб и опасливо, чтобы не потревожить шляпу на своей голове, посмотрел вверх - на подломленное фетровое поле.
Дядюшка Чипс засмеялся и опустил руку на его плечо.
- Она защитит тебя от солнца, Боб. Ты, главное, не снимай ее никогда. И проверяй время от времени, вот так... - он показал, как трогать поля пальцами, чтобы убедиться, что шляпа все еще на голове, и сидит ровно. - Конечно, лучше было бы подстричь тебе волосы - у тебя такая копна, Боб, что испугает любого - но на это нет времени. Да мне и было бы трудно тебя уговорить, не так ли? Обойдемся шляпой... Но запомни хорошенько, как нужно делать, Боб. Это очень важно. Шляпу может сорвать ветер. Так что, если чувствуешь сильный ветер лицом, обязательно придерживай шляпу - вот здесь. Без шляпы, Боб - солнце тебя заметит. И другие пассажиры - тоже... - добавил он, помолчав.
- Шляпа. - повторил за ним Картофельный Боб. - Держать на голове.
- Правильно, Боб.
- И тогда солнце не сможет жечь?
- Конечно, не сможет. Говорю тебе, Боб - дело в шляпе. Солнце печет лишь непокрытые головы. Тебе нечего бояться, если все сделаешь правильно.
Они шли через пустырь, все ускоряя и ускоряя шаг. Дядюшка Чипс время от времени посматривал на часы, что требовательно тикали на его запястье. Картофельный Боб посматривал на небо и оборачивался на свое поле. Они ушли уже достаточно далеко и напутственные вздохи картофельных кустов уже не были ему слышны. Они спустились в лог и пересекли его, причем дядюшка Чипс быстро одолел склон и дожидался наверху, пока Картофельный Боб не поднимется следом, осторожно ступая в непривычной обуви. В черных туфлях было очень неудобно ходить, ступни все время подворачивались и норовили встать вовсе не туда, куда Картофельный Боб примеривался наступить. Он промахнулся мимо удобного уступа, потом запнулся о торчащий корень и едва не растянулся на земле, по прежнему придерживая шляпу за поле - как показал ему дядюшка Чипс.
- Осторожнее, Боб...
Он все-таки вскарабкался на склон и встал рядом с дядюшкой Чипсом, загнанно дыша.
- Пойдем, Боб, - сказал ему тот, - пойдем скорее. Туки уже прибудет, с минуты на минуту.
Он тянул Картофельного Боба за пиджачный рукав. Они прошмыгнули под жиденькой тенью осин, утонули до колен в траве на другой стороне подлеска. Дорога была уже совсем рядом - чувствовалось впереди загороженное травой пустое пространство. Каждый следующий шаг, который делал Картофельный Боб, получался все короче. И все чаще оглядывался он назад - в сторону своего поля. Между ними - им и его полем - лежали уже обширные пространства. Между ними осины шумели пестрой сыроватой листвой, высокая полевая трава возносила свои соцветия на суставчатых длинных стеблях. Лохматились куски коры и скрещивались голые сучья. Мне страшно, подумал вслух Картофельный Боб. Мне страшно без своего поля.
Его будто что-то толкнуло вдруг.
Поле оставалось одно - покинутое и беззащитное. Что угодно могло с ним случиться. Дядюшка Охрап, мог заблудиться и заехать туда на своем тракторе. Племянники тетушки Инны, те тоже могли - палить костер вблизи его поля, пить жгучую воду из украденной бутылки, а потом, войдя в раж - бегать среди картофельных кустов друг за дружкой. Они так уже делали однажды. Кто угодно мог прийти на его поле и сделать, что захотел. Картофельному Бобу на миг показалось даже - это случается прямо сейчас... Какой-то незнакомый дядюшка выбегает на его поле, одежда его растрепана, а с волос течет. Он стоит на его поле, среди притихших кустов и топчется на нем, стоит и топчется... месит ногами, и земля скрипит, уминается - дядюшка этот невысок, но грузен, у него большой живой, нависающий над ремнем - кусты ропщут, поджимают чувствительные корешки, они испуганы, они хотят прогнать его с поля - ...прочь... прочь... - но незнакомый дядюшка вдруг нагибается и вырывает ближайший куст - с корнем... все поле кричит беззвучно... и трясет... трясет молча и яростно... глядя как падают картофелины... ударяясь о землю и друг о друга...
- Ничего, Боб... - произнес дядюшка Чипс, склонившись над самым его ухом. - Когда чудо только собирается случиться - оно всегда пугает.
От его голоса Картофельный Боб приходит в себя и немного успокаивается, хотя ему все еще не по себе - страшно и боязно - за себя и за свое поле, покидаемое без присмотра...
Они вышли уже к самой обочине - и слева, и справа лежала пустая лента дороги, она блестела после недавнего дождя, ни пыли, ни мелких гранитных крошек не было теперь на ней, сколько хватало глаз лежала лишь сырая шершавая корка асфальта, лоснящаяся редкими и неглубокими лужами. Слева она выползала из под крошечных деревьев, справа - ее топила в себе вершина пологого подъема.
- Ты отправишься - туда. - сказал дядюшка Чипс, показывая рукой направо.
- Туда? Это там - далеко-далеко?...
- Да, Боб... Твое далеко-далеко лежит в той стороне. Так уж получилось...
Картофельный Боб стоял и смотрел в ту сторону, куда показал дядюшка Чипс. Одной рукой он придерживал шляпу, как было ему велено, другой соединял полы пиждака, которые трепетали, все норовя распахнуться. Он смотрел и смотрел - взгляд его уже обратился в тонкую точку, которая меркла и истончалась по мере того, как его воображение приближало вершину подъема.
- Счастливо тебе, Боб. - вдруг услышал он и поспешно обернулся, перепугавшись, что дядюшка Чипс, уже покидает его, бросив здесь, у дороги - в страхе и одиночестве.
Но дядюшка Чипс по прежнему был рядом, он лишь показывал теперь рукой в другую сторону и улыбался ободряюще. Там, в левом конце видимой дороги - Картофельный Боб разглядел и охнул, мгновенно и привычно перетрусив - народился далекий трепет и поползла стекольная рябь... еще несколько минут, несколько томительных вдохов и выдохов, и из неясной мороси, искажающей перспективу, выскользнула пузатая сверкающая капелька... Тогда дядюшка Чипс еще раз хлопнул Боба по пиждачному плечу и шагнул через обочину, приветственно поднимая руку навстречу мчащемуся бусу. Картофельный Боб увидел вдруг, что бус больше не мчится, как неистовый Бог - чем ближе он становился, тем медлительнее и неповоротливее выглядел. Лента дороги изгибалась складками и бус тяжело приседал, накатываясь на каждую. От его колес тянулись по асфальту темные мутнеющие полосы. Бус ярчайше высверкнул на них фарами и вдруг покатился совсем тихо. Стал уже слышен прерывистый воздушный шип, немного схожий с шипением змеи, потревоженной среди травяной путаницы. Бус качнулся и вдруг навалился боком на обочину, сойдя с дороги. Огромные его колеса напряглись, замедляя вращение. Камешки, ломкие травяные стебли, поваленные дождем, подмоченный песок - все это запело и заскрежетало, когда колеса дорожного бога прокатились по ним. Бус прошествовал мимо Картофельного Боба - неторопливо, как утренний сон. Картофельный Боб увидел теперь - его бока были облеплены заплатами люков, как тело старой земляной ящерицы облеплено непомерно отросшей чешуей. За ними, в жестяной утробе буса, что-то рокотало и вращалось, бесновалась горячая дрожь, запертая как в клетку решеткой охладителя, хлестали вентиляторные лопасти, взбивая скукоженный воздух в скользкую масляно-газовую пену, гудели, натягиваясь металлические жилы и давили в нужные стороны черные гидравлические мускулы.
Вблизи бус оказался куда страшнее, чем представлялось Картофельному Бобу. Куда страшнее, чем даже тягач дядюшки Чипса. Это был угрюмый механический исполин, недовольный тем, что ему пришлось сдержать свой неукротимый бег, ради такой мелкой занозы, как Картофельный Боб. Он и за человека-то его не посчитал - прокатился довольно далеко вперед, с ног до головы окатив тяжелым выхлопом. Им пришлось бежать по обочине, поспевая следом. Дядюшка Чипс тянул Картофельного Боба за рукав, а тот упирался. Он не понимал, что с ним происходит. Теперь, вблизи, в бусе не было ничего загадочного и притягательного. Может быть, мельком подумалось ему, это совсем другой бус. Ведь он явно сделан людьми, как он может быть богом? Он не успел додумать эту мысль до конца, и она канула прочь, испарившись из памяти, как все недоделанное. Бус жарко отдулся тормозами и встал, заехав одним колесом в мокрую зелень. Дядюшка Чипс так сильно тянул за рукав, что Боб бежал следом, а не плелся, хотя черные туфли клещами терзали ему ноги. Они с дядюшкой Чипсом пробежали все длинное, заплатанное люками туловище, и остановились у передней его части - там, где у рыбины находится жаберная крышка, и у буса, как оказалось, была она же - глянцевый слюдянистый пласт сложился вдруг и сдвинулся в сторону, обнажив затемненное нутро. Картофельный Боб заглянул в него, трепеща. Сомнения его отпали - там, внутри, восседал на высоком кресле тот же тучный человек, жилет топорщился на его животе, козырек фуражки лаково блестел, щека, обращенная к Картофельному Бобу, была темно-шафрановой, а руки тучного человека лежали на плетеном обруче, напоминающем ручку корзины лишь на первый взгляд.
Тучный человек повернул голову и посмотрел на Картофельного Боба, в упор. Потом несколько раз качнул головой и наклонился к предмету из черной сетчатой ткани, похожему на кукурузный початок, но растущему на длинном шланге вместо стебля.
- Незапланированная остановка. - произнес тучный человек, и голос его оказался таким же, как и у его буса - низким и рокочущим. - Двадцать седьмой километр. Близ автомастерской федерального найма, участок Миддлути.
Он сделал Картофельному Бобу абсолютно непонятный знак рукой - словно поманил пальцем жирную муху и тут же прихлопнул ее пятерней. Картофельный Боб оторопел и сник. Он не понимал, что от него хочет тучный человек. Он беспомощно оглянулся на дядюшку Чипса и тот подсказал ему, одними губами: "Проездная карта, Боб... Отдай ему карту...". Картофельный Боб лишь хлопал глазами, впав в безнадежный ступор. Тучный человек сделал ужасное и злое лицо - оно все пошло складками и морщинами - настойчиво показал Картофельному Бобу требовательно-пустую ладонь, а потом, убедившись, что Картофельный Боб продолжает стоять и пялиться - показал здоровенный, поросший рыжим волосом кулак дядюшке Чипсу. Картофельный Боб втянул голову в плечи и затрепетал, как осина перед ураганом, но дядюшка Чипс совершенно не испугался тучного человека - он лишь расплылся в улыбке навстречу яростной гримасе и тучный человек сплюнул в сердцах, и снова сменил кулак на требовательную ладонь, второй ладонью предостерегающе накрыв сетчатый початок на стебле-шланге, в который перед этим говорил.
Дядюшка Чипс хлопнул Картофельного Боба по плечу и отстранил его, протиснулся внутрь буса, мимоходом выудив из пиджачного кармана на груди кусок картона, на котором был нарисован старший дядюшка Стрезан. Он помахал этой картонкой перед лицом тучного человека и тот выдохнул, наконец - с явным, как показалось Картофельному Бобу, облегчением. Потом тучный человек сграбастал картонку и забрал ее себе - придирчиво перевернув ее той и этой стороной, он громко сообщил кукурузному початку:
- Федеральная проездная льгота. Номер... два... пять... два... восемь... семь... восемь... два... Систел... Миддлути... Роберт Уопорт Стрезан. Автомеханик федерального найма... Следует до... - он сделал страшное лицо в сторону Картофельного Боба, но дядюшка Чипс сказал "Пристоун" быстрее, чем тот успел испугаться... - до Пристоуна, с заходом в Систел...
он склонил голову набок, словно ожидая, что кукурузный початок ему ответит, и Картофельного Боба глаза полезли на лоб, когда произошло именно так.
Слов он не разобрал - сплошной прерывистый шорох. Этот початок вовсе не был настоящим растением, что питается водой и солнцем, в его шорохе потоком шли механические ноты, слишком грубые и чужие, чтобы слух Картофельного Боба смог их различить. Он представил себе, как должно шуршать такое поле под ветром - частые сетчатые головки, гофрированные шланги стеблей, запах горячей изоляции в мертвых листьях... - и похолодел. Тучного человека они, напротив, этот механический щелест успокоил - он облегченно кашлянул, сказал початку "я понял вас" и вернул карточку дядюшке Чипсу. Тот отрицательно покачал головой и показал жестом оставить карточку у себя.
- Ладно... - ответил ему тучный человек и небрежно отогнул шланг-стебель в сторону. - Дело сделано. Учти, Чипси, я больше не твой должник... И, наверное, еще лет двадцать мне им не бывать, а?... То-то же... Уф!...
Он вытер раскрасневшееся лицо тыльной стороной ладони.
- Бог ты мой... ну и копна у тебя на голове, приятель... - сказал он, в упор разглядывая Картофельного Боба. - Просто какой-то куст, а не голова. Эй, Чипси... - сказал он, повышая голос. - Пусть он так и сидит в шляпе. Пусть даже не думает ее снимать. Не дай бог, его заметит кто-нибудь из пассажиров и накатает жалобу... Мне в жизни не поверят, что это - автомеханик...
- Спокойно, Туки... - сказал ему дядюшка Чипс. - Все схвачено, перестань дергаться...
- Ты слышал, приятель? - сказал Туки, все никак не успокаиваясь. Он обращался теперь к Картофельному Бобу и он втянул голову в плечи. - Оставайся в шляпе, понял?... Не снимай ее даже в салоне. Нечего тебе трясти своим кустом! Пусть хоть небо над тобой горит - шляпа должна быть на башке, ты понял?...
- А ну-ка, брось, Туки! - сказал дядюшка Чипс. - Не пугай его. Я первый раз в жизни собираюсь сделать настоящее дело, это тебе не гайки крутить. Не дави на него, понял?... Иначе на твоем маршруте появиться еще один Сороп. Твой персональный Сороп, Туки...
- Ладно, - тучный человек вздохнул и расслабился, еще больше от этого погрузнев. - Если ты меня просишь - тогда ладно... Пусть только не снимает шляпу с башки, договорились?...
- Договорились! - кивнул ему дядюшка Чипс.
- Чего стоишь, приятель... - напустился тучный человек на Картофельного Боба. - Забирайся сюда...
Он приглашающе заграбастал воздух лапищей, и Картофельного Боба словно дернуло внутрь. Он промахнулся туфлями мимо высоких ступенек и едва не сверзился обратно. Дядюшка Чипс сноровисто его подхватил и помог взобраться. Потом - дернул какой-то выступ на полупрозрачной стене и та отошла в сторону, распахнув перед ним пространство основного туловища буса.
Там светились тусклые, но плотные зеленые огни - подсвеченный ими, шел через все туловище буса, от стеклянной головы вдаль, вдаль... неширокий коридор. Слева и справа от него тянулись, заходя краями друг на друга мягкие овальные заплаты дверей. Их было много - словно ласточкиных нор в толще глиняного обрыва. Если это и были норы, то они, должно быть, источили все нутро буса - от одного бока, до другого. Не мудрено, подумалось Картофельному Бобу, что бусы часто болеют. Так говорил ему дядюшка Чипс и Картофельный Боб понимал теперь, почему... Он стоял бы еще долго, пялясь на эти двери и гадая, норы это или нет, но дядюшка Чипс снова взял его сзади за плечи и развернул лицом к первой же нише, не имеющей двери. Там было лишь пухлое кресло и огромный, во всю стену, квадрат окна - дядюшка Чипс легонько подтолкнул Боба к креслу и тот уселся в него, зажавшись в комок и не прикасаясь к подлокотникам.
- Скорее, вы там... - сказал тучный человек и дядюшка Чипс ответил ему:
- Уже все, Туки...
Потом он добавил:
- Счастливого пути, Боб... Не бойся ничего - просто сиди у окна и смотри на мир за поворотом... Туки привезет тебя обратно... И, помни о шляпе, Боб... Всегда помни о шляпе...
В окне был виден кусок дороги, на котором они уже бывали с дядюшкой Чипсом, но отсюда, изнутри, он выглядел совершенно иначе. До земли было страшно далеко - даже трава выглядела отсюда сплошным зеленовато-желтым маревом, неразделимым на отдельные стебельки и травинки. Деревья парили над ней, не касаясь земли корнями. Неба теперь не существовало вовсе - верхний край окна здорово ограничивал поле зрения - лишь немного вывешивались, ложась мокрыми животами на верхушки деревьев, самые низкие облака. Засмотревшись в окно, Картофельный Боб не сразу заметил, что дядюшки Чипса нет больше рядом. Он неслышно вышел, задвинув полупрозрачную стену за собой. Потом Боб услышал, как пронзительно, совершенно по змеиному, зашипел воздух - пневматический выдох застоявшегося буса - и клацнула внешняя жаберная крышка, вставая на место. Картофельный Боб хотел было дернуться следом и попросить тучного дядюшку Туки выпустить его, отпустить его на свое поле, но пол под ногами вдруг напрягся и затрепетал - напуганный этим Боб вернулся в кресло, забравшись в него с ногами, а потом - трава и деревья за окном дрогнули, качнулись, сошли с места... и, медленно и плавно пока, по все и быстрее и быстрее с каждой секундой, заскользили мимо него, мимо раскрытого рта, распахнутых от удивления глаз, и мимо дряблого картофельного носа, накрепко прижатого к стеклу...
Мельком, совсем ненадолго, он увидел на обочине дядюшку Чипса - сверху тот выглядел каким-то маленьким и нескладно-тощим. Обочина тронулась и отъехала в сторону, машущий рукой дядюшка Чипс отодвинулся за видимый край окна, и Картофельный Боб проелозил лицом через все стекло, пытаясь не выпустить его из виду.
Потом гул под полом окреп, стал ровен и высок, и лента дороги зазмеилась навстречу и мимо - стала вдруг не асфальтовой полосой, неподвижной и твердой, а стремительной серой рекой, вскипающей бурунами луж и расходящейся упругими волнами обочинных трав. Бус мягко качнулся, проглотив подвеской гребень подъема, и начал плавно, шелестя ветром, расталкивая подступающий дождь, падать в пучину тех мест, о существовании которых Картофельный Боб даже и не подозревал до этого момента.



Роберт Вокенен.

А как хорошо это начиналось.
Он подумал вдруг, что в сущности, человек счастлив лишь тогда, когда тянется за желаемым, и первый миг, когда пальцы его вот-вот коснутся. Все последующее - взять в руки, держать и обладать - это уже не то. Он нахмурился, подыскивая подходящую аналогию. Скажем - дорогой обед в ресторане. Золоченый шрифт меню, белоснежная твердая скатерть, его заказ приносят... нет, не так - вносят блюдо, избранное им - и он берет в руку столовые приборы и отправляет в рот первый кусок. И на этом - все... Роберт Вокенен припомнил, что никогда не подчищал тарелки полностью, зачастую не добираясь даже до половины. Потому как ощущения от любого блюда, такого восхитительно-вкусного в момент получения, рано или поздно скатывались к обыденным бытовым неудобствам, вроде тяжести в желудке, а то и самой банальной изжоги.
Но значит ли это, - подумал Роберт Вокенен, и сдержанно усмехнулся своей проницательности, - что нет никакого смысла в посещении дорогих ресторанов? Да нет же... Именно подобные мероприятия и делают меня человеком, довольным своим положением, в отличии от просто человека.
Так думал он, смотря на темнеющий вдалеке лес.
И в самом деле...
Ну, нет тут никакого ребячества - он ведь не собирается жечь костер и рисовать золой индейские полосы на своем лице. Просто прогулка. Словно в парке, или на раут-газоне, только без всяких встречных-поперечных, с которыми вежливость требует утомительно раскланиваниваться.
Да, что он теряет-то, уговаривал себя Роберт Вокенен. Пара часов хорошего пешего хода все равно гораздо приятнее той же пары часов в витрине этого Мушиного Дома, в обществе слипшейся газеты и старого хрыча Соммерсета, незримо стоящего за его плечом. Он сверился с расписанием бусов. Так и есть... Единственный рейс, который его устраивал, проходил только к четырем вечера. В пустом пыльном вокзале, в чертовой дыре, где нет и намека на хороший отель, это превращалось в адову пытку - временем и скукой.
Он посмотрел на небо. Там клубились какие-то облака, солнце слабо просвечивало сквозь них, делая край неба сукровично-желтым, но означает ли это близкий дождь, Роберт Вокенен так и не смог определить. В воздухе чувствовалась влага, но Роберт Вокенен склонился к мысли, что дождя не случиться, или же он пройдет стороной. Поэтому, надвинув шляпу пониже на лоб, он неспешным шагом отправился в сторону леса, намереваясь тотчас повернуть назад, едва обещание небом дождя перестанет быть пустой угрозой.
Всего через пару часов - изменилось все!...
Всего пару часов спустя Роберт Вокенен лежал в мокрой траве и слушал шуршащие затихающие шаги.
Сердце его суматошно колотилось в груди, словно желая пробить ослабленные легочной мокротой ребра и выкатиться наружу - в сырую затоптанную зелень.
Его руки были перепачканы землей - до самых локтей.
Он едва-едва успел добраться до леса - как оказалось, его окаймляла широкая полоса травы, которая казалась жухлой и невысокой только на большом расстоянии - когда этот сумасшедший кинулся на него из зарослей. Роберт Вокенен никак не ожидал такого немыслимого и безумного приключения, он даже не сразу понял, что с ним происходит. Дождь закапал с неба, когда он поравнялся с первым слоем леса - рыхлым осинником, из-за которого, таясь, выглядывали кроны настоящих больших деревьев. Весь лес оказался странно похожим на слоеный пирог, только расплывшийся и обширный. Никаких опушек, которые Роберт Вокенен задумывал пересекать, здесь не оказалось вовсе - перекрученная трава, душная и мокрущая одновременно, лежала вокруг леса, словно жир на скатерти, дальше шла рыхлая осиновая кожура, которая все уплотнялась и уплотнялась по мере того, как Роберт Вокенен углублялся в нее. Кожура была пропитана тем же травяным жиром, что и скатерть вокруг - спутанные колтуны травы лепились друг к другу между беспорядочно торчащими стволами. Кое-где подлесок был совершенно непроходим - почва понижалась и делалась кочковатой, отблескивало оттуда зеркало стоячей воды и поднимался выше человеческого роста совершенно кошмарный, дурной сорняковый бурелом. Если бы не занимающийся дождь, который капал все отчетливее, Роберт Вокенен, пожалуй, плюнул бы на все и вернулся. Но вдруг - расступился вокруг темноватый просвет, из-за маятного осинового частокола проступило хвойное темно-зеленое нутро. Он заспешил туда, путаясь туфлями в траве. Туфли, по счастью, были хорошего пошива - невысокие, но плотные, с непромокаемыми швами. Намокали только брючины - от щиколоток до колен, сами ноги оставались сухи. Ему встретилась первая сосна, угрюмый пушистохвойный великан, вознесший свои непомерные ветви над всей прочей листвяной мелочью. Роберт Вокенен обошел вокруг ствола почти с благоговением. В середине ствола были видны мшистые дупла, темные раструбы которых, словно угрюмые очи, смотрели вглубь леса.
Он встал было под деревом, как помнилось ему из детства, но этот старец был слишком могуч, слишком высок и скуп на хвойную тень, чтобы укрыть кого-то от дождя своей кроной. Отходя прочь, Роберт Вокенен споткнулся о корень, что выпирал из земли, как деревянное надгробье.
Там, в глубине леса, наверняка были еще сосны, молодые плотные шалаши, под которыми хвойный ковер остается сухим в самый неистовый ливень. Роберт Вокенен вспоминал и складывал эти разрозненные кусочки своих детский мечтаний и на его лицо, совершенно против воли, наползала улыбка. Если проливной дождь застав вас в лесу, найдите укрытие под хвойным деревом. Он даже прикрыл глаза на мгновение. В его воображении хлестал ливень, перемежаясь с грозой - тугие струи полосовали почву, рвали на куски широкие податливые листья. Зато, впереди стояли сосны... нет, не сосны, а какие-то похожие на них хвойные деревья, лапы которых были опущены вниз - стройные и строгие, как индейские вигвамы. К ним Роберт Вокенен и спешил сейчас, путаясь ногами в траве. Высокая старая сосна осталась позади. Роберт Вокенен не оглянулся на нее. Этот великан слишком уж напоминал старого хрыча Соммерсета, чтобы всерьез надеяться на убежище под ним.
Роберт Вокенен ухмыльнулся этому сравнению, этой своей шутке, довольно забавной и точной, если вдуматься, как следует. А ведь и правда... Лес может многому научить. Подлесок свою жизнь начинает с того, что тянется вверх, удушая ближайших соседей. Это самый жестокий и самый короткий период роста любой упаковочной компании. Заводи друзей и превосходи конкурентов. Те, кто не преуспеет в этом занятии и поймает ветвями чью-нибудь тень, вместо солнечного света - тот навсегда останется подлеском, спутанным, сырым, шумливым и чахлым... Всю последующие годы будет осторожно обходить чужие толстые корни. И, в конце концов, будет удушен в безрадостной тени. Тем же, чьим стволам повезло удлиняться быстрее прочих - нет иного выхода, кроме как расти и расти, утягиваться на недосягаемую высоту, оставляя свой голый ствол на растерзание ветрам и твердоклювым птицам, обожающим ковыряться в коре. Все это не делает их счастливее, подумал Роберт Вокенен и опять вспомнил про старого хрыча Соммерсета. И, уж точно, не делает добрее.
Наверное, это так...
Выходит, старый хрыч и не особо-то виноват. Он не охотился на Индастрис, и специально на Стрелянного Лиса. Природа просто не оставила ему другого пути. Роберт Вокенен глубоко вздохнул, понемногу успокаиваясь. Лесной воздух, определенно прочищает мозги. Вот и старый хрыч перестал витать за его плечом, перестал червем точить ему затылок. Сделался тем, кем ему и положено быть - бледной тенью, отступившей за деревья. Как здесь тихо должно быть, подумал Роберт Вокенен и остановился, чтобы услышать настоящую тишину. Но ее не було нигде - шуршала трава и качались ветки. Пузатые капли падали вниз, ударяясь о землю и выбивая из нее приглушенный, но такой мелодичный звон. Он только сейчас это ощутил. Звенело все вокруг. Торжественно и печально. Звуки падали в траву и жили в ней. Каждое следующее падение поднимало их в воздух. Они становились облаком, сонмом медленных парящих капель. И каждая из них - звучала. Роберт Вокенен замер и затаил дыхание, слушая их. Этот звук, величавая близость сосен впереди и леса вокруг - снова зашевелили что-то, сокрытое глубоко в его душе. Он почувствовал, как каменеет лицо. Как учащается дыхание и дождистой пеленой заволакивает глаза. Он глубоко затянулся мокрым воздухом и шумно выдохнул. Всплывали чудесные звуки из травы, эхом вторили им, разнося их и множа, влажные дуды осиновых стволов, планировал сверху невесомый лист, добавляя в этот непостижимый лесной оркестр свою особую шуршащую ноту. Роберту Вокенену показалось даже, что он слышит гитарные аккорды, там же, в траве. Словно некто ведет сольную партию, встав там на колени, или склонившись так низко, что человеческий глаз и его воспринимает травой.
Это была чудесная минута.
Роберт Вокенен подумал так и улыбнулся сквозь счастливые слезы на глазах.
Одна из лучших минут в его жизни.
Он поразмыслил, но не нашел ничего, чтобы опровергнуть эту нежданную мысль.
Он и не думал, что лес произведет на него такое впечатление.
Словно пелена с глаз. Прикосновение к детству. Я мечтал об этом, подумал он, делая следующий робкий шаг. Чтобы лес и никого вокруг. Тишина... и музыка мира. Почему я тянул с этим так долго?...
Он шагнул еще раз, наслаждаясь тем, что его движение не заглушает музыки, а лишь наполняет ее, разворачивает, насыщает мелодию новыми тонкими нюансами, словно каждый следующий шаг перелистывает новую страницу партитуры, словно каждое касание ветвей и стволов - это взмах смычка, дирижерский жест и оркестр с готовностью подхватывает каждое его новое движение. Это чудесное ощущение длилось и длилось, пока один из его шагов не вышел слишком громким. Какая-то ветка под ногой, чудом сохранившая сухую хрупкость среди насквозь промоченного леса. Роберт Вокенен наступил на нее и замер. Звук был оглушительный, но короткий - как выстрел без эха. Ничего не изменилось - он понял это после долгого мгновения неподвижности. Тогда он с облегчением перевел дух. Звуки все еще звучали и, хотя и поменяли тональность, были по прежнему прекрасны.
Однако, они оборвались и стихли уже на следующем шаге. Холодная и хлюпающая тишина накрыла лес. Теперь были слышны лишь беспорядочные мокрые шорохи и бульки. Роберт Вокенен сделал еще несколько шагов на ощупь через теснейший осинник. Он по прежнему улыбался - по инерции, угасшее мгновение было столь прекрасно, что улыбка никак не покидала лицо.
Когда он услышал треск шагов в траве - было уже поздно предпринимать что-либо. Он успел рассмотреть лишь метнувшуюся из зарослей бесформенную серую тень. Она неслась прямо на него, за самый короткий миг до удара обретя очертания человеческой фигуры. Роберт Вокенен замер, словно пораженный столбняком - даже улыбка не успела раствориться. Человек, бегущий на него, отчаянно замахнулся и ударил. Руки Роберта Вокенена дернулись вверх помимо его воли, и кулак, метивший в лицо, размозжил ему локоть. Боль была чудовищна еще и тем, что застала его абсолютно врасплох. Роберт Вокенен не был готов к боли. Мокрая черная мгла качнулась перед глазами, наползая. Серый человек присел и заплясал согнувшись, словно примериваясь для прыжка, а потом бросился на него снизу, словно бешеная собака. Ему даже послышалось, как щелкают зубы, кусая воздух возле его горла. С треском разорвался пиджак, полы его беспомощно трепетали, как крылья бабочки, которую терзает оса. Клочки материи и пуговицы подлетали выше головы. Роберт Вокенен ничего не видел. Его трепали и швыряли из стороны в сторону. Выламывало пальцы, закрученные в чужой одежде. Он почувствовал сильнейший удар по бедру - нога подвернулась, сразу же превратившись в шаткую, гудящую от боли подпорку. Он попытался упасть, но его крепко схватили и не позволили выйти из драки. Ребра гудели от ударов. Отлетела назад голова - его что есть силы двинули в лицо. Трава захрустела - уже не вокруг, а под ним, и Роберт Вокенен понял, что упал ничком. Он потянул к себе колени и заворочался, скрючиваясь и заползая под травяные корни. Его больше не били, хотя он и ожидал этого - поваленного всегда добивают ногами, это обязательно, это ритуал, который нужно соблюсти, чтобы твоя победа казалась тебе убедительной и годы спустя. Роберт Вокенен скосил глаза и увидел прямо напротив своего лица тупой носок ботинка. Рыжая росистая кожа, тусклый металл крючков и заклепок. В шнуровке запутались цепкие лесные колючки. Тогда Роберт Вокенен перевалился на спину - человек в накидке из брезента стоял над ним, тяжело дыша. Ноги его были расставлены широко и правый ботинок он словно держал наготове, касаясь травы лишь самым носком - Роберт Вокенен знал, что если попробует подняться, непременно и тотчас получит страшный удар в лицо. Отталкиваясь локтями и пятками, он незаметно отпячивался поглубже в траву. Безумец в брезентовой накидке его не преследовал - просто стоял и смотрел. Роберт Вокенен не понимал, что ему нужно. Он пролепетал что-то о бумажнике, но и серое лицо, глядящее на него сверху, лишь скривилось. Ненавижу... - раздельно произнес человек, хотя голос его был страшно сдавлен и превращал любые слова в зловещий змеиный шип. Он и сам походил за змею, высокий и худой, узкокостный, но чрезвычайно жилистый, шея в кожуре распахнутого брезента состояла, казалось, из сплошных сухожильных веревок. Его накидка выглядела так, словно змея начала сбрасывать кожу, и Роберт Вокенен застал ее, когда процесс зашел уже за добрую половину - сплошные расходящиеся швы, прорехи, торчащее клубки ниток. - Не ходи за мной... - по звуку это был тот же самый рассерженный шип, Роберт Вокенен лишь каким-то чудом отличал одно слово от другого... - Понял?... - сказал человек с нажимом. - Не ходи за мной больше... - Роберт Вокенен совсем запутался. Что от него хотят? За кем это он ходил? Что за чушь. Это сумасшедший. Безумец. Набросился ни с того, ни с сего. Роберт Вокенен все поджимался, все кутался в растоптанную лесную подстилку, ожидая, что вот-вот начнется топчущая расправа, и недоумевая, почему она так задерживается. Словно ему дают время, чтобы пришел в себя. Наверное, с трудом подумал он, бить ногами человека, который уже очухался, намного интереснее, чем вялый и полуживой студень. По крайней мере, о бумажнике этот тип больше не вспоминал. Роберт Вокенен похолодел вдруг. Догадка ударила в его голову и пробежала вниз по позвоночнику, как электрический ток. Ворохнула слабые внутренности. В следующий миг он пропотел - обильно и жарко. А вдруг - это убийца, и я его застиг, когда тот прятал чей-нибудь труп в лесу. Боже мой... Стреляный Лис Вокенен дернулся и заскулил. Его сейчас точно прибьют. Господи... Нужно же было так залететь. Глупо, как глупо, черт... Проклятый лес, проклятые детские мечты... Проклятый Соммерсет, старый хрыч, который вынудил о них вспомнить, и снова о них загрезить... Роберт Вокенен вскинул голову, чтобы успеть посмотреть глаза своему убийце. Однако, человека в накидке уже не было рядом. Роберт Вокенен не видел его, только слышал, как хрустит мокрая зелень под его ботинками где-то в отдалении - тот рыскал по подлеску, отыскивая что-то в траве. Роберт Вокенен закусил губу и сел, ощупывая колени. Бежать... эта мысль мелькнула и канула, как мышь в траве. Он осторожно, стараясь не производить шорохов, перевернулся на четвереньки и пополз прочь. Полы пиджака, лишенные пуговиц, волоклись по траве, и он пожертвовал одной рукой - чтоб запахнуть их и придерживать. Каждую секунду он ожидал, что этот безумец вернется, отыскав в траве... что он там ищет... господи, лопату... и пригвоздит его к земле, саданув сверху по хребту. Это будет ужасно... Он ускорил движения, замелькав ужом среди белесых сырых корневищ. Лопата, о боже... острый угловатый край... Комья земли и чужой крови на острие. Ужасно... ужасно... Ему показалось - тот, в накидке, возвращается... и он замер в траве, сотрясаемый крупным ознобом. Было слышно, как тот споткнулся о корень. Что-то было в его руках, оно с шелестом задевало траву, раздвигая ее. Точно... Это лопата... - подумал Роберт Вокенен, уже умирая... Он стоял на четвереньках, ощущая, как дрожит и дергается его сердце, передавая эту дрожь остальным членам... Шаги вроде бы удалялись. Он прислушался, навострившись, как гончая. Все еще близкое, но уже стихающее "шур...-шур...". А ведь он ошибся, подумал Роберт Вокенен, этой сумасшедший - ошибся с направлением. Идет прочь. Теперь у него есть немного времени, чтобы ускользнуть. Кряхтя, он поднялся с четверенек и, хотя ноги дрожали и разъезжались, побежал через подлесок, шарахаясь от осиновых стволов. Дождь часто осыпался на него, переходя из моросящего в настоящий ливень, когда он задевал головой за низкую ветку. Мокрый лист пластырем прилепился на щеку, заклеив уголок рта. Роберт Вокенен безуспешно пытался сдуть его или сплюнуть на бегу. Проклятый подлесок все никак не заканчивался - он и представить не мог, что успел забрести так далеко. Впереди мелькнул просвет и Роберт Вокенен, шумно отдуваясь, ринулся туда. Но это оказался лишь наклоненный ивовый куст, корни его ослабли и уронили на землю тяжелую гибкую плеть, а прочие побеги, обрадованные и вертикальные, еще не успели заполнить собою эту свежую брешь. Роберт Вокенен остановился в нерешительности, не понимая, куда идти дальше. Везде были ветки и трава - высокая, держащая крупные капли на весу. Не так обидно заблудиться и сгинуть в настоящем дремучем лесу, где стволы и нижние сучья обрастают мхом, седым и длинным, словно старческие бороды. Но заплутать в цепком подлеске, где слышен шум с дороги, в двух шагах от голой равнины... это было немыслимо. Он часто-часто дышал, через силу загоняя сырой воздух в легкие, поминутно замирая, чтобы прислушаться. Ему показалось вдруг - что-то мелькнуло справа, какое-то быстрое движение. Отшибленная шея, на которую как на кочерыжку налипли капустные листья обоих воротников, ворочалась слишком нерасторопно, чтобы он сумел вовремя обернуться и заметить. Он смотрел во все глаза, смаргивая, когда дождь насеивал воду ему под веко. Качнулась упругая ветка... словно занавеску отдернули... Роберт Вокенен юркнул за ближайший ствол, потом и вовсе присел за ним, затаившись. Ему на глаза попался голый сук, валяющийся поодаль - довольно толстый и тяжелый на вид. Роберт Вокенен жадно ухватился за его расщепленный комель. Весь фокус был в том, чтобы поднять этот сук незаметно. Его главное оружие - это незаметность. Он медленно, по миллиметрам, вытягивал сук из травы. Тот оказался длинным, с человеческую ногу, и противоположный его конец разрастался целой копной зеленых побегов. Этот сук не годился как оружие. Смешно и глупо размахивать листвяной метлой и надеяться на спасение. Он уперся этой веткой о землю, она прогнулась широкой дугой и вдруг отчетливо хрупнула где-то посередине. Роберт Вокенен обрадованно надавил, сложил вдвое гибкие половинки, потом наступил ногой около сгиба и принялся сгибать и выкручивать, разгорячено сопя. Мокрые жилы обрывались с трудом, кора отслоилась лентами и мешала, бинтуя место свежего перелома. От всех этих усилий, от горячего и частого дыхания, было больше шума, чем пользы, но ему удалось в конце концов отломать от сука деревяшку, размером в биту для сквоша, и весом с набитый бумагами портфель. Роберт Вокенен беспомощно обнял ее и замер, баюкая на руках деревянную колоду. Снова послышались шаги. Широкие и решительные "шур... шур...", рассекающие травяную путаницу надвое. С каждым шагом шорох становился все ощутимее. Роберт Вокенен уже чувствовал шевеление стеблей, там где они касались его голой кожи - паутина травы была сплетена часто и туго, и оказалась не менее чувствительна, чем настоящие паучие сети. И он сидел, опутанный ею, боясь пошевелиться, как должно быть, сидит, замерев, пузатая муха, понимая уже, что она поймана и ей не уйти.
Шаги остановились и канули в шорохе накатывающегося дождя, утратив разом определенное местоположение. Тишина просто стерла их, оставив слепое пятно, которое понемногу затягивалось - зеленым, серым, коричневым и желтым. Унылые, землистые цвета. Роберт Вокенен судорожно сглотнул. Видимо, когда тебя хотят убить - все цвета мира выглядят унылыми. Цвета, подходящие для похорон. Для ямы в лесу, заполняемой бурой водой. Лопата, снова подумал он. Он стоял за деревом, навалившись лбом на шершавую кору и зубы его стучали. Лопата, мокрая земля, блестящая и черная, обнаженные травяные корни. Он не выпустит меня из леса, подумал Роберт Вокенен. Не выпустит. Так и будет рыскать по округе, пока не отыщет и не прибьет. Я должен сам его... того... он проглотил эту мысль с новым комом горячей слюны. Лист, заклеивший щеку, трепетал от дыхания, налипая краем на губы. Роберт Вокенен так и не отодрал его, пока были свободны руки, а теперь нечего было и думать оторвать их от дубины. Он стоял, дышал и терпел, стискивая деревяшку до боли в суставах. Человек снова шагнул в траве и пошел, пусть не прочь, но мимо... Роберт Вокенен за несколько попыток облегченно перевел дыхание. Он выглянул из-за ствола, молясь, чтобы увидеть брезентовую спину, но человек шел в траве боком к нему. Полы накидки были распахнуты и волочились по траве. Человек нес что-то в одной руке, что-то и впрямь похожее на лопату, оно хотя и было закрыто от взгляда, но Роберт Вокенен уже нисколько не сомневался в своей догадке. Он дождался, пока человек не отойдет достаточно далеко, чтобы не расслышать шагов, и грузно перебежал травяной просвет за его спиной. Потом согнулся в три погибели, почти касаясь лицом собственных коленей, и начал красться следом - от ствола к стволу, держа голову погруженной в шуршащее разнотравье. Уже после нескольких шагов у него страшно разболелась поясница, он остановился, в изнеможении опершись о ствол и снова выглянул. Человек был близко. Роберт Вокенен понял, что переборщил с преследованием. Он умудрился подойти почти вплотную. Отсюда было видно лицо человека - так ясно, словно смотришь на газетную передовицу. На лице лежали густые типографские тени - явное лицо преступника в бегах, хоть сейчас на первую полосу. Осунувшееся, заостренное, словно его обладатель слишком быстро терял вес, и оттого кожа натянулась, обозначив лицевые кости. Рыжий лишай щетины обволакивал щеки. Губы были растрескавшиеся - Роберт Вокенен со столь близкого расстояния различал на них даже спекшийся налет высокой температуры.
Человек был болен.
Роберт Вокенен чувствовал это теперь так явно, будто самолично подошел и поставил ему градусник. Плечи человека были сутулы, он шел, заметно приволакивая ногу и от его сведенных лопаток резко несло потом - липкой болезненной испариной.
Так лучше, подумал Стрелянный Лис Вокенен, приседая за деревом и перехватывая деревяшку поудобнее. Больной сукин сын. Как дикий зверь, который сожрал падаль и отравился... Бредет теперь, качаясь на ослабевших лапах. Он понял вдруг, что распаляет себя и сконфузился. Снова выглянул из-за дерева. Человек был рядом и все приближался, вышагивая по траве. Наверное, подумал Роберт Вокенен, это меня и спасло... То, что убийце просто не хватило сил забить меня ногами до смерти. Он был вынужден отойти за лопатой, и дал возможность Стрелянному Лису ускользнуть. Это так, подумал Роберт Вокенен, с новой силой захлебываясь тоской. Куда бы он не пошел, они настигнут его всюду. Такие как Соммерсет - старые или больные хрычи. Слишком ослабевшие, чтобы выживать честной охотой, но все еще слишком опасные - настолько, чтобы увидеть в случайных встречных добычу, живое трепетное мясо. И нет никакой разницы, человек ты или картонажная артель, сырое лесное дреколье вокруг тебя или закоулки административных коридоров Большого дома. Всюду есть хищники и есть жертвы. Любители неосторожной плоти и желающие такой участи избегнуть... Ни к чему было забираться в лес, чтобы понять такую простую мысль, подумал Роберт Вокенен. Вполне можно было прийти к тем же выводам, занимая купе комфортабельного буса. Он широко облизнул губы. Веселей, Стрелянный Лис... жизнь продолжается. Он почувствовал вдруг, что человека больше нет рядом и гулкое мгновение спустя снова услышал удаляющееся "шур... шур...". Хлопнула ветка, распрямившись, и осыпался вездесущий дождь. Человек сделал еще несколько шуршащих шагов, а потом окончательно сгинул. Роберт Вокенен подождал для верности еще немного, отчаянно борясь с неведомо откуда взявшимся желанием броситься в погоню. Догнать и ударить дубиной по лохматому загривку. Он с сомнением посмотрел на кусок дерева в своих руках. Он выглядел куда круче, чем несколько минут назад, но все равно был недостаточно впечатляющим, чтобы забыть про осторожность. Вне битвы любая палка выглядит оружием - Роберт Вокенен где-то слышал эту фразу, и сейчас повторил ее про себя несколько раз, прежде чем она его отрезвила. Да, точно... Вне битвы... Он глубоко вздохнул и обессиленно улыбнулся. Битва его миновала... Почти миновала. Он опустился в траву и уже привычно заскользил прочь. И слава богу... - подумал он работая коленями и локтями. Он не рожден для битвы, теперь можно признать это... Он рожден для тонких расчетов, для мира размышлений и интуиции... Стреляный Лис, обходящий западни... Он несколько раз и сильно вдохнул и выдохнул. Суматошное сердце понемногу сбавляло темп. Его ребра, видимо, останутся целы сегодня - Роберт Вокенен распахнул пиджак и ощупал отшибленный бок, как наверное, его далекие предки ощупывали доспех после битвы. Реберный панцирь едва прощупывался сквозь дряблую плоть, которая, к тому же, еще и болела от прикосновений. Этот тип все-таки здорово его отмутузил. Под сорочкой должно быть полно синяков, каждый размером с голову младенца. Он сделал еще одну остановку, чтобы прислушаться, но не было слышно ничего, кроме его собственного хриплого дыхания, звука дождя и шороха травы вокруг. Налетел ветер с мокрых небес и мгновенно разъял подлесок надвое, словно положил открытый пробор на чью-то густую шевелюру - Роберт Вокенен увидел редеющий просвет впереди, за ним уже не было ни деревьев, ни высокой травы, угадывалось пространство, широкое и пустое. Он заспешил туда, цепляясь дубиной за лопухи. Очень скоро подлесок в последний раз дохнул на него травяной прелью и ослабил хватку... Роберт Вокенен, как был, на четвереньках, выкатился под голое небо, тучи впереди теснились, как все неотложные дела разом - перекрывали путь и бегу, и взгляду. Сквозь них на притихшую землю валился дождь - охапками твердой безучастной воды. Роберт Вокенен задрал голову и понюхал воздух. Под ладонями его хлюпало, колени разъезжались на мокрой земле - он опомнился и, кряхтя, поднялся с четверенек. Дубина осталась лежать на земле. Он припустился через пустырь в ту сторону, где виднелась за травянистыми гривами и колтунами пахотная пустота, а еще далее, за ней, угадывалась пространство еще более пустое - асфальтовая полоса дороги, делящей этот насквозь промоченный мир на до и после. Он бухал ногами по траве, семенил тяжелой екающей трусцой, за помятым панцирем ребер булькало и тряслось, измочаленные полы пиджака трепались на весу, а сорочка - мокрая от дождя и пота, лезла из-под ремня. Даже галстук, и тот сбился на бок так сильно, что и впрямь казалось правдой, а не преувеличением - узел за левым ухом. В довершении ко всему - он ведь потерял шляпу. Роберт Вокенен сбился с шага и беспомощно оглянулся на лес. Шляпа... Он забыл про нее совершенно. Она, должно быть, слетела головы сразу же - как только тот тип ударил в первый раз. Упала и затерялась в траве... Он подумал о своей непокрытой голове, о растрепанных мокрых волосах, которые должно быть сосульками налипают на лоб, оставляя незамаскированной намечающуюся плешь. Его лысина должно быть просвечивает сквозь них - разгоряченная и розовая, как поросячий бок. Он ощупал темя руками. Все, видимо, так и было - дождь выбил из его волос весь гель, что Роберт Вокенен втирал в них для объема, он теперь ощущал пальцами даже не волосы, а слипшуюся паклю, раскисшую так, словно ее неделю держали в тазу с мыльной водой, а потом размазали по голому черепу. Плешь венчала все это безобразие сверху - словно тесную и скользкую шапочку напялили на самую макушку. Она, к тому же, была еще и перемазана чем-то, то ли грязью, то ли раздавленным листом - пальцы прилипали. Он снова зачем-то оглянулся на лес... О, господи, подумал Роберт Вокенен и испугался... - он что, собирается туда вернуться?... За шляпой?... Ну, что за чушь... - он отмахнулся от этой мысли и снова побежал. Резко закончилась трава под ногами, он наступил в голую раскисшую землю и широко оскользнулся, едва не повалившись ничком, но чудом избежал падения, запачкав лишь одну штанину и обшлага обоих рукавов. Подумаешь, шляпа... Он должен был благодарить судьбу, даже если б вырвался из этого леса и вовсе без штанов. Сукин сын с лопатой наперевес... Мог отставить его без головы. Мог перебить ему лопатой хребет, а потом закапывать его в землю, топить его в скользких раскисших комьях - медленно и живьем... Появиться на людях с непокрытой головой - это неприлично? Вы говорите - неприлично? Да, тьфу... Он самолично рассмеется над первым же дурнем, который укажет на него пальцем. Без шляпы, подумаешь... Подыхать в сырой яме, которую заполняет бурая вода, а сверху падает земля, никак не желающая отставать от лопаты - вот это неприлично. Это просто верх неприличия. А все остальное - его растрепанный вид, отсутствие шляпы, узел галстука за ухом, и даже позорная розовая лысина - просто курам на смех в сравнении с этим. Главное, у него остался бумажник, вспомнил Роберт Вокенен. Да, остался... Этот тип и не подумал его отнять... Где он, - Роберт Вокенен спохватился вдруг, его ошпарила возможность еще и этой потери. Но бумажник был с ним - его кожаная тяжесть ощутимо прыгала где-то в измятых пиджачных глубинах. Слава богу... Он просто сядет в первый попавшийся бус, и доедет до первого же убогого городишки, где сумеет найти вывеску галантерейного магазина. Не может быть, чтобы на все эти километры федеральных дорог, не нашлось лавчонки, где можно купить приличную шляпу. Да что там, - оборвал он себя, - любую шляпу. И деловой костюм - путь из дешевой хлопковой бумаги, которую сельские увальни надевают на свадьбы. Пусть так... Оказывается, - подумал Роберт Вокенен с немалым удивлением, - подвергаться чудесному спасению - весьма хлопотное дело. Он засмеялся-заперхал на бегу. Подумать только... Стреляный Лис, только что вынувший голову из капкана, первым делом начинает расчесывать ободранный хвост. Он остановился и уронил туловище вперед, опершись руками о собственные дрожащие колени. Лес оставался далеко позади, за доброй милей блестящей черной земли, да и погони не было заметно. Роберт Вокенен отдышался, сползая ладонями по брючинам и втирая в них черные земляные полосы. Черт, подумал он, да у него все руки перемазаны. Он выпрямился и поискал, обо что вытереть ладони, но вокруг не было даже мокрой травы... не было вообще ни травинки - он стоял среди каких-то жухлых кустов, между которыми пенилась, намокая, голая земля. Роберт Вокенен дотянулся до ближайшего куста и, захватив твердую ботву в охапку, потянул ее кверху. Куст выглядел цепким, но выдернулся из земли неожиданно легко, и лишь приподняв его в воздух, Роберт Вокенен ощутил висячую тяжесть среди корней. Он тряхнул этим кустом, и от корней посыпалось - не комья земли, как показалось ему сначала, а крупные гладкие картофелины. Вот что это такое... Он усмехнулся и продолжал трясти, пока не осыпалось все. Одна из картошин висела особенно цепко, болталась на белых нитках тонких и крепких корешков, словно пришитая - и отскочив, пребольно стукнула его по щиколотке. Чертовы фермеры... Роберт Вокенен скомкал хрустящую ботву в жесткий комок и попытался отскрести им грязь с ладоней, но только извел впустую несколько кустов. Не было никакого толку от них. Роберт Вокенен с досадой бросил ботву на землю, раскатив ногой ворох рассыпанного картофеля. Они сочно хрупали, вдавливаясь в землю, когда Роберт Вокенен наступал на них. Ему нужно было пересечь это поле, если он не хочет возвращаться по своим следам. Городишко пестрел крышами уже довольно недалеко отсюда. Роберт Вокенен видел несколько черепичных кровель над жилами домами, и пару-тройку внушительных шатров-навесов из профилированных металлических листов, которыми обожают накрывать свои заведения владельцы придорожных лавок и забегаловок. Сами строения выпадали из поля зрения - их загораживала вершина земляного бугра, заливаемая дождем. Была видна раскисшая грунтовая дорога, огибающая бугор и ныряющая с левого его плеча. Чавкая туфлями по земляному студню, липкому, как картофельное пюре, Роберт Вокенен пробирался к дороге. Вскоре он обнаружил, что передвигать ногами гораздо легче, если он наступает на эти жесткие плети. Конечно, ботва мешала и путалась, норовя обвиться вокруг щиколотки, но зато ноги теперь не увязали, земля не налипала на них, и не приходилось тащить на обуви грязевые гири, тяжелеющие от шага к шагу. Он двигался через поле наискосок, прыгая от куста к кусту, как путник, пересекающий болото. От кочки до кочки, через трясину мха и поляны чудесных цветов, под корнями которых... Слова из какой-то песенки... Про усталого путника... Который шел по болотам в поисках твердой земли... Роберт Вокенен вспомнил ее вдруг. А ведь как похоже... Черт, он шагнул мимо и вляпался ногой... Вытащил ее, моментально обросшую липкой грязью и шаркнул по ряду картофельных кустов. Ботва хрупала и уминалась. С треском давились клубни в вязкой толще под ними. От куста к кусту, подумал Роберт Вокенен, от кочки к кочке... Где гибкие ивы клонились мостами на зеркала ржавой воды... Да, этот парень, что написал песню, знал, о чем говорил... Наверное, у него потрясающее воображение. Он откашлялся и сплюнул на ходу. Дождь вроде бы заканчивался - он еще полоскал над полем, еще ронял на непокрытую плешь Роберта Вокенена скользкую влагу, еще надувался пузырями на плешах земляных, между распростертых плетей, но делал это уже как-то без особого желания - вяло, словно отрабатывая повинность. Тучи понемногу расползались, освобождая небеса над головой. В облачные прорехи уже залетал ветер - сносил падающий дождь в сторону и холодил раскисшую паклю на голове Роберта Вокенена. Проклятое поле наконец закончилось - в то самое время, когда Роберт Вокенен припомнил слова последнего куплета. Там говорилось о первом шаге на твердую землю. Шаге, который странным образом оказывался и первым, и последним. Одна нога в раю, другая - в преисподней, и как понять, иссякло или началось... Как-то больно мудрено, но смысл был примерно такой. Роберт Вокенен настолько приободрился, что даже принялся насвистывать этот мотивчик. Что-то мешало - заклеивало рот, протестующее трепетало на щеке. Роберт Вокенен чертыхнулся и, наконец, содрал пальцами осточертевший прилепившийся лист. Прилип, как к жопе... Он осекся, хрюкнул горлом, а потом не сдержался и захохотал в голос... Надо же... ох... Он выбрался. Выбрался наконец на дорогу. Несмотря на количество воды, упавшей с небо, дорога оставалась твердой, туфли совсем не проваливались, чувствовались подошвами твердые гранулы щебня, схваченные грязью в надежный монолит. Должно быть, это хитрые фермеры натаскали щебня с федеральной насыпи и укрепили собственную картофельную тропу. Что ж, подумал Роберт Вокенен, вот это они молодцы. Нужно пользоваться теми возможностями, что дает судьба, нужно подбирать все пряники, упавшие с воза. Так правильно. Он запрокинул лицо кверху и подставил его остаткам дождя и стоял так долго и обессиленно, чувствуя как вода, горячая и соленая вода его болезненных откровений стекает по коже и набегает за шиворот...


Бобби-Синкопа.

Первым делом он попытался вправить выбитые из суставов пальцы.
Ему уже приходилось делать такое - нужно сильно сдавить и потянуть, пока боль не станет нестерпимой, а затем одним решительным движением вернуть сустав на место. Тогда, в первый раз, Бобби-синкопа справился довольно легко - так, что и сам не ожидал. Это было очень давно, он уже и не помнил всех подробностей. Один из первых его далеких пеших походов. Вроде бы споткнулся обо что-то и неуклюже упал на одну руку. А когда поднялся и посмотрел, указательный палец выглядел как-то нелепо - кривовато смотрел в сторону. Тогда это показалось чертовски забавным. Он даже, помниться, потратил несколько минут на кривляния и хохот - указываешь пальцем куда-нибудь и смотришь, что получилось. Смех, да и только... И вправился тот палец гладко - щелк, и он на месте. Не было ни опухоли, ничего такого, он почти тут же, немедленно, ощутил потребность в мелодии и опустил руку на струны, и все двигалось, как надо - точно и вовремя...
Все потому, подумал Бобби-Синкопа, что он тогда был молод. Не совсем юнец, но все таки молод - сны длинные и кровь живая. И заживало все, как на собаке. Он улыбнулся и потер щетину тыльной стороной ладони. Кто же знал, что старые псы продолжают зализывать рубцы, оставшиеся с юных лет...
Этот выбитый из сустава указательный палец дал потом о себе знать. Странное дело - он словно состарился быстрее всех прочих. Оказывается - так бывает. Некоторые особо хитрые аккорды уже давались ему с трудом. Удивительно еще и то, что в них вообще стала возникать потребность. Когда он был молод, он играл совершенно другую музыку. Все было гораздо проще тогда. Как снег падали мелодии. Он мог написать новую хоть где, сидя на ступеньках придорожной закусочной, например - абсолютно не тяготясь присутствием людей, лишь только подбирая ноги, когда другие посетители входили и выходили. Ему не нужно было ни одиночество, ни кюммель. Он не стоял часами у витрины, разглядывая этикетки, мысленно кладя на язык экзотичные названия и прислушиваясь к себе. Бутылки пива было вполне достаточно. Он ставил ее, недопитую и до половины, около своих ног и клал руку на струны. Он ощущал эту потребность ежеминутно. Она была всегда. Достаточно было чуть ворохнуть маятную мембрану в груди, сделать новых вздох чуть более глубоким... Посмотреть, как садится солнце за бетон автострады или, если не было заката прямо сейчас - просто посмотреть на небо. Куда угодно посмотреть... на небо, на серый асфальт, на лес, темнеющий вдали, на колесо буса, подкатившего к перрону - разгоряченная пыльная резина, мелкие камушки, что подпрыгнув, ложатся в тень остановившегося колеса. Достаточно было посмотреть на лицо молоденькой официантки, услышать, как шуршит ее передник, когда она тащит ему скворчащий бутерброд. Посмотреть на разморенного старого пса в тени. На черную птицу, разевающую клюв на приближающийся бус. Ему не требовалось тогда мудреных аккордов, и выбитый палец долго еще не был помехой. Что-то изменилось потом. Медленно и незаметно. Его музыка становилась все лучше и лучше, это признавали все, и музыканты-одиночки вроде него, и Оркестровое Братство, и чопорные фраки из государственной филармонии. И даже - он сам. Его музыка поражала тогда его самого. Она раскачивала основы, раскачивала... и роняла их в конце концов. Вещи после нее виделись по другому. Привычные мысли крошились в тонкий песок и осыпались к ногам. И не держала ничьих других следов эта тонкая пыль. Ему ничего не нужно было доказывать теперь. Никто не сомневался - ему есть что сказать и голос его громок. Вот только... Ему не удавалось больше поймать настроение одним движением руки по струнам. Не удавалось заставить свою душу содрогаться, как раньше - одним-единственным аккордом, мощным и правильным. Его вещи становились все лучше, но все длиннее и путаней. Не было более той простоты, что пугала когда-то его самого. Должно быть, подумал Бобби-Синкопа, все простые аккорды закончились. Он уже сыграл их все. Или это мысли его стали более запутанны, а значит и мелодии более сложны?...
Наверное, подумал Бобби-Синкопа, поднимаясь с колен и оставляя поврежденную руку в покое.
Где-то ведь должен быть ответ на все это. Почему бы и не такой?...
Он вышел из подлеска, оставив трепещущие осины за спиной. Здесь качалась и гнулась высоченная трава. Он брел вдоль ее кромки, совсем не думая о направлении. Все равно теперь, куда идти. Пройдет очень много времени, прежде чем птица опять запоет...
В сплошной стене травы обнажился вытоптанный проход. Его оставил этот тип... в пиджаке... ползя на четвереньках. Бобби-Синкопа терпеливо пережидал за деревьями, пока тот метался по подлеску в поисках выхода. Этот поросший травой пустырь вдавался в осинник широким языком, и его запросто можно было обогнуть. Должно быть, он был в панике, потому и пытался скрыться в высокой траве - как уж, на которого наступили.
Бобби-Синкопа остановился вдруг, поймав ветер лицом и капюшоном. Порыв был настолько силен, что его качнуло. Отвороты накидки вобрали ветер и надулись парусом. Он слушал, как барабанит дождь по брезенту на его голове. Дождь уже стихал - капли его укрупнились и стали реже. Он вытянул руку и поймал несколько последних. Они расшиблись мокрыми кляксами, потом эти кляксы сползли одна в другую, образовав мелкую лужицу на ладони. Бобби-Синкопа осушил ее, просто коснувшись воды горячим ртом. У нее был терпкий земляной привкус - как у всего вокруг. Дождь уже не шел, а падал отдельными редкими каплями.
Все когда-нибудь заканчивается, подумал Бобби-Синкопа, глядя из-под капюшона. Даже дождь. Падают его последние слезы.
Трава вокруг шуршала, принимая в себя эти падения.
Так шуршат затихающие залы, когда Бобби-Синкопа выходит на сцену, перехлестнув плечо гитарным ремнем. Он делает это каждый раз, когда странствия его подходят к концу. Когда последняя нота сыграна, когда озвучен, наконец, этот невнятный душевный трепет, что мучил его, изводил молчанием, тек и сочился, как этот дождь - мимо рта, мимо ладоней его ловящих. Когда ему удается, наконец - вовремя вытянуть руку и поймать... и этот трепет теперь у него в крепком кулаке - он тогда становится твердым и прозрачным, как кусок речного льда. Его можно взять в руку, оценить его вес и температуру. Его можно даже выразить слепой и ничего не означающей нотной клинописью. Оттиснуть глиняные таблички партитур и разложить эти скрижали по пюпитрам Оркестрового Братства. Все это непременно произойдет. Собственно, большинство посетителей его первых концертов, когда он выходит под лампы, все еще небритый и непричесанный, все еще подволакивая ногу, истертую долгими пешими переходами, в растоптанных ботинках, на чьих подошвах еще держится засохшая грязь; всегда так, прямо с подножки первого попутного буса, разве что успевая сменить этот чудовищный затасканный балахон на старую штопанную куртку, чуть более приличную с виду... словом, когда он выходит под лампы, большинство сидящих в зале и раскрывших рты ему навстречу, будут заняты именно этим - переводом мелодии, в первый раз звучащей официально, в километры магнитной ленты, в темные болота нотных шрифтов, в частую осоку оркестровых адаптаций. Бобби-Синкопа старается об этом не думать. Потому как, иначе - руки его тяжелеют, пальцы становятся непослушными, особенно тот, вывихнутый когда-то... а желание играть - делается вялым и обескровленным. Никто из них, собирающихся на его первое, самое важное для него выступление, не имеет целью понять - о чем же кричит Бобби-Синкопа. Для них это лишь обязанность, дань профессии. Это музыкальный истеблишмент, топкий ил, в котором обязательно нужно увязнуть ногами, если желаешь добраться до чистой воды. Бобби-Синкопа смотрит сквозь них. Ему уже все равно. Он сумел выразить то, что хотел. Ему нет уже дела до чужих ушей. Ему нет дела до бархатного нутра, нет дела до исподних шелков и твидов, ему все равно кто пришел. Деньги... денег ему хватает. Он - почетный член Оркестрового Братства. Это означает твердый финансовый фундамент. Ему не нужно думать о деньгах, и никогда не нужно будет думать, даже если его гитара не произнесет более ни единого звука. Он делает это не ради денег. Он криво усмехается и трогает струны, ощущая кожей, как зал перестает шуршать, как замирают движения, порождающие этот шорох, как каменеют лица, и гул тишайшего внимания накатывается на него, как прибой.
Так бывает каждый раз и он уже смертельно устал от этих разов, сменяющих друг друга, как усталая мокрая весна сменяет бесплодную зиму. Бобби-Синкопа чувствует себя так, словно ему собственными руками нужно катить эту тяжеленную скрипучую телегу, поворот колеса которой означает смену времен года. Весна... гитара звучит и нутро оркестрового зала внимает ей... Скрипучий поворот... и накатывает лето... жаркое и такое душное, что кажется - не осталось воздуха в этом небе... Календарно этот период часто приходится на конец настоящего лета, но может захватить и сентябрь, и далее - вплоть до декабря... И тогда это странно - снег лежит вдоль тротуаров Четвертой Четной улицы, а у него в душе царит глухое жаркое лето и он задыхается, ловя ртом горячий воздух. Раскаленный, как солнце пустыни, глаз софита распахивается на все небо - прямо над Бобби-Синкопой, и жарко оглядывает его темя. Стойка микрофона раскачивается перед его лицом, словно кукурузный стебель, высушенный горячим ветром пустыни, и сам початок микрофона неустойчиво ерзает поверх - столь же сухой, столь же твердый, столь же безучастный к мнущим его звукам. Невозможно становится играть... струны горячи, а воздух вокруг сух - жаркая растянутая медь лишь терзает его, и аккорды выходят нечеловечески искаженные. Облатка микрофона хрустит, словно сухое насекомое под подошвой. Бобби-Синкопа в странном изнеможении опускает гитару. Зной наплывает под веки и горячая испарина ночами проступает на лбу. Он приходит домой и почти с испугом смотрит на горячую распахнутую постель. Простыни тверды и обжигающи, как заветренный песок. Он опускается задом на низкую тумбочку подле и старательно пьет ледяное пиво, пытаясь успокоиться. В мире не осталось ни единого прохладного места. Куда не приткнись - всюду лишь одуряющая, съедающая рассудок духота... Душно... Он тянет пальцем застегнутый ворот, забыв о пуговицах, они сухим бесплодным зерном просыпаются на пол. Нет жизни. Он ложиться в горячее ложе и испарина залепливает ему глаза. Он засыпает наконец - с таким усилием, словно и впрямь налегает на тележный перед. Скрипя сросшейся осью, проворачивается колесо - приходит осень, брызжущая дождями и одиночеством, приходит... о обхватывает его мокрыми ладонями за виски... И он бежит - сначала от нее, а потом и за ней - долго и муторно, ночуя среди палой листвы и наблюдая из этих шуршащих куч, как мерно раскаляется и остывает небо над ним...
Так выглядит год Бобби-Синкопы... а что до зимы, то она - бесплодная и беспросветная - видимо еще впереди. Бобби-Синкопа страшится ее прихода, но знает глубоко в душе - однажды у него не хватит сил разогнать колесо так сильно, чтобы перепрыгнуть через зиму. Однажды он выпустит из рук пляшущий обод и колесо увязнет в снегу. Эта зима - она всегда с ним. Она растворена в мгновениях, которыми он жив. Каждый раз, когда он опускает руку на струны, а они молчат - он чувствует, как крепнет будущий лед в его кровеносных сосудах. Он чувствует даже сладкий холод на языке - словно уже поймал первую снежинку горячим ртом.
Ничто не может сопротивляться зиме вечно.
Однажды и ему придется сесть около камина и укрыть ноги колючим пледом. Придется смотреть на огонь, пускать по горлу горячий грог и выдыхать его смутным белесым паром - нетопленный дом и пустые холсты на стенах. Пальцы его озябнут тогда, особенно тот, вывихнутый, да и эти два, что он повредил сегодня - тоже припомнят ему все, и он не посмеет больше тронуть ими струнную медь. Сначала он повесит гитару на стену, потом сжалится над ней, мерзнущей, и снимет с гвоздя - уберет в чехол и забудет вернуть на место. Забудет...
Он так ясно представил это, что вдруг ощутил кожей - и холод нетопленного помещения и целительное тепло, идущее от камина, услышал треск пламени, лижущего торцы поленьев и ощутил тяжесть пледа на коленях. Плед был словно с картины Гоннеля, или с витрины музея колониальной истории - добрая клетчатая тонна шерсти, придавившая колени, тяжелая и теплая, будто только что издохшее животное. Бобби-Синкопа шевельнулся, чтобы поправить его, и кресло под ним скрипуче покачнулось. Огонь вздрогнул в каминной топке, щелкнула груда пылающих поленьев и плюнула из глубины алым углем ему под ноги. Бобби-Синкопа - кряхтя - нагнулся и обхватил бронзовую рукоять кочерги. Чтобы кресло не откачнулось назад, он не спешил выпрямляться - толкая кочергой, подкатил уголек обратно, к зеву из почерневших кирпичей, пристроил его там, где дощатому полу не угрожала опасность протлеть до хрупкого сухого нутра и вспыхнуть. Потом медленно опустил кочергу на пол и откинулся на спинку, опять принимая тяжесть пледа коленями. Кресло скрипнуло и он медленно поплыл назад, затененный потолок прошелся над ним - туда-сюда, словно огромное дощатое опахало. Стало так спокойно, что он закрыл глаза, продолжая видеть сквозь веки метущийся огонь...
Он тряхнул головой и огонь исчез - Бобби-Синкопа стоял среди высокой и мокрой травы, и лес, в котором он не нашел одиночества, знобко трепетал за его спиной. Он поежился - дождь уже не падал с неба, но травяные стебли еще роняли капли ему за шиворот. Он страшно устал и промерз до костей, но ни горящего камина, ни теплого пледа не предвидится впереди. Он сделал следующий шаг, и под ногами тотчас захлюпало.
Иногда, подумал Бобби-Синкопа, устаешь настолько, что зима кажется неплохим выходом. Осень, весна, лето... они хороши, пока их ждешь с нетерпением. Убери преграду между собой и ими - и они станут лишь маятной дурнотой. Я устал, снова подумал Бобби-Синкопа. Черт... как же я устал... Он остановился, дыша тяжело и редко. Кажется, уже и шага не сделать... А может, внезапно подумал он, зима уже наступила. Я просто не заметил первых заморозков... вернее заметил, но убедил себя в том, что это просто слишком холодные ночи выдались?...
Так бывает, подумал он, выбирая ботинками место посуше. Слишком холодные ночи... Что такого - ну, выпал утром иней вместо росы. Открываешь глаза, и видишь хрупкий кристаллический налет на травинке, что подпирает твою щеку. Его холодный блеск словно разрезает зрачок - надвое. Ты испуганно моргаешь - и глаз источает паническую слезу. Как холодно. Иней не делает различий между травой и спящим человеком - он просто накрывает собою все. Ты поднимаешься, оказавшись разом посреди строгого кристаллического мира - ледяная опушь облепила и сковала каждую из миллиарда поверхностей, даже с брезентового балахона осыпается все тот же толченый лед. И тогда - можно стряхивать эту испарину грядущей зимы с рукавов, и гадать - взойдет ли солнце, будет ли оно достаточно теплым, чтобы растопить весь этот лед, или же только осветит его, наполнит свечением иней в волосах.
Под ботинками Бобби-Синкопы опять хлюпает. Он идет по мокрой земле, которая слишком жирна, чтобы пропустить сквозь себя такое количество дождевой воды. Ботинки тонут в ней тяжелыми рыжими носами. Он выворачивает ноги, обнажая земляные язвы своих следов, потом делает несколько длинных надсадных шагов, и его подошвы вдруг находят твердую опору. Бобби-Синкопа оглядывается вокруг - он на чьем-то поле, крепкие на вид картофельные кусты, посаженные отчего-то не рядами, как привычно видеть, а беспорядочно, наобум, словно фермер был слишком нерадив или же просто пьян - свалился с сеялки, рассыпав клубни по всей округе. Поле, однако, необычайно ухожено - земля без комков, будто до дождя их разминали руками, и свободное пространство между кустами не оскверняет ни одна посторонняя травинка. Бобби-Синкопа нагнулся и зачерпнул землю рукой - она чавкнула, отпустив пригоршню... Земля была густая, как пластилин, как лепная глина, но когда он стиснул ее в кулаке, отжав лишнюю воду - она рассыпалась у него на ладони. Бобби-Синкопа смотрел на нее, держа зачехленную гитару на весу. Под ногами его была полоса утоптанной земли, тропинка, которая плыла и качалась, как понтонный мостик, лежащий прямо на воде, но вполне держала вес одного человека. На вид она ничем не отличалась от прочего поля - взгляд, пытавшийся ее проследить, тотчас сбивался с фокуса и совершенно терялся среди мягких земляных наплывов. Похоже, понять, стоишь на тропинке или нет, можно было только по степени погружения ног в почву. Бобби-Синкопа наобум сделал один шаг и угадал правильно - тропинка покачнулась под ним и удержала подошву. Потом, помедлив, словно в раздумье, проявилась среди поля еще на пару шагов.
Почему нет, подумал тогда Бобби-Синкопа. Просто иди. Шагай по дороге, которая появляется прямо перед тобой. Эта простенькая мысль заставила однако, его горло болезненно сжаться. Гитара словно отяжелела в руке - и даже издала какой-то неразборчивый звук из-под чехла, словно Бобби-Синкопа неловко задел за ее струны. Ему показалось на миг, словно картофельные кусты шевельнули крепкой ботвой, вытягивая плети навстречу звуку. Он озадаченно хлопнул веками. Но, конечно - показалось... Или ветер потревожил их. Бобби-Синкопа постоял несколько мгновений, раздумывая, потом вдруг решился - он вернулся обратно на один шаг, бережно переложил отжатую горсть земли на то самое место, откуда взял - там сохранялась еще неглубокая лунка... Утрамбованный в пятерне земляной комок распался, едва коснувшись размоченной почвы, потом набух, вобрал в себя окружающую влагу, и вдруг, прямо на глазах Бобби-Синкопы вспучился рыхлой творожной массой, заполняя брешь в земле. Снова рывком шевельнулись кусты - сразу по всему полю. Жесткий шелест лизнул руки, перепачканные землей. Бобби-Синкопа отпрянул и торопливо выпрямился - с высоты его роста было видно, как колышется ботва, слаженно, сообща, передавая упругий взмах от куста к кусту, отчего казалось, будто все поле идет концентрическими кругами, разбегаясь от центра, в котором топтался Бобби-Синкопа...
Это, конечно был бред...
Наваждение высокой температуры...
Бобби-Синкопа давно уже мучался от озноба, теперь же дрожь становилась почти невыносимой. Зуб на зуб не попадал. Каждый порыв мокрого ветра приносил новую встряску, уже почти неотличимую от судороги.
И тогда Бобби-Синкопа подумал - хватит.
Хватит, подумал Бобби-Синкопа. Хватит, я сдаюсь. Быть может, зима и в самом деле не так ужасна. Ему нужна крыша над головой - хотя бы на короткое время. Отогреться. Огонь... Тяжелый плед... пылающий камин и скворчащие на жару поленья... Он отчаянно мотнул головой и видения отплыли от нее, как ленивые рыбины. Он намотал на кулак гитарный ремень и сдавил его что было сил - выбитые пальцы сразу же заломило. Муторная боль, похожая на зубную. Черт...
Он зашагал по тропинке, то и дело останавливаясь и ощупывая землю перед собой носком ботинка. В этом, в общем-то уже не было нужды, тропинка больше не пряталась от взгляда. Но Бобби-Синкопа никак не мог поверить, что ее оставил человек - тропинка вилась столь причудливо и замысловато, меняя направление так резко, оборачиваясь чуть ли не вокруг каждого встреченного куста, что Бобби-Синкопе казалось - он ступает каждый раз на поверхность быстрой реки реки, где течение несет его и крутит, то вынося на стремнину, то заволакивая в прибрежную топь. Очень скоро, он потерял направление, оказываясь попеременно то лицом к далекому лесу, то спиной к нему. Однако, он несомненно продвигался куда-то - осиновый подлесок растаял в мокрой пелене, как сон... Картофельные кусты вокруг становились то гуще, то реже, однажды Бобби-Синкопа и вовсе вышел на то, что назвал бы поляной, если б находился в лесу. Здесь тропинка на добрый десяток шагов становилась прямой - он заскользил по ней, словно лодка, подхваченная течением, разом миновал несколько картофельных островов, меж которыми имелся тесный пролив, и выплеснулся в мелкую заводь - тропинка опять запетляла и замельтешила, но впереди уже была различима ее конечная цель - Бобби-Синкопа увидел серую бревенчатую стену и тусклые глаза-оконца, которые смотрели на него издали, пристально и испытующе...
Дом был настолько стар, что казался выросшим из этой земли, как картофельный куст - поры древесины самых нижних венцов были столь туго набиты землей, что трава могла бы расти прямо на них, если бы захотела. Крыша у домика выглядела скособоченной - быть может из-за неровно уложенной черепицы, а может и взаправду какие-то стропила просели - но крыша сидела набекрень, нависая щелястым карнизом до самых окон, и от того казалось - дом смотрит на него из-под низко надвинутой шляпы...
Несмотря на свой возраст и неказистый вид, дом был еще крепок - никаких перекошенных дверей или ставень, болезненно и неровно обвисших. Бобби-Синкопа подошел к навесу над крыльцом, неслышно ступая. Тропинка как-то незаметно растворилась и исчезла из-под ног - перед домом была обширная площадка равномерно утрамбованной земли. Бросилось в глаза полное отсутствие травы, Бобби-Синкопа даже покрутил головой, уверенный, что ошибся. Такого просто не бывает. Ладно, ухоженное поле без единого сорняка, но тут двор, а зачем полоть траву во дворе. Для пущей грязи? Но двор был гол, как срединная плешь. Ни одного зеленого волоска, сплошь ноздревая землистая кожа. Штабель поленьев около крыльца, уложенный крест-накрест, торцами в разные стороны. Обширная пирамида плетенных корзин. Какой-то огородный инструмент на длинных черенках, составленный шалашиком, будто охотничьи ружья на привале. Бобби-Синкопа боязливо обошел эти шаткие нагромождения и оглянулся - его следы, отчетливо выдавленные на голой земле, цепочкой пересекали двор. Больше нигде утрамбованная подмокшая земля не хранила ни одного отпечатка. Даже возле крыльца их не было, хотя на ступеньки натаскано изрядно земли. Бобби-Синкопа постоял в нерешительности напротив двери, потом позвал: "Эй... есть кто-нибудь?..." Он совершенно не представлял, что сказать, если бы дверь отворилась и на крыльцо вышел хозяин. Наверное, спросил бы о дороге, но что о ней спрашивать - крыши прочих домиков - вон они, их отсюда видно, и хозяин просто ткнул бы пальцем в их сторону. Попроситься на постой у него? У Бобби-Синкопы есть деньги и он может хорошо заплатить. Ему нужно хоть на час побыть рядом огнем и выпить что-нибудь горячего. Не хочу в город, скажет он. Хочу тишины... Наверное так... Хозяин, должно быть покрутит пальцем у виска.
Он подошел вплотную к двери и позвал уже громче "Эй!... Кто там?!...", но дверь, как и в первый раз, даже не шелохнулась. Бобби-Синкопа наступил на крыльцо и доски заверещали под ним, словно пробуждаясь от спячки. Он сейчас же увидел - дверь приоткрыта, сквозь щель налило дождем, виден кусок дощатого пола, намокшие доски потемнели. Ржавыми букашками рыжели на них гвоздевые шляпки. Бобби-Синкопа протянул руку и, уже не колеблясь, толкнул дверь от себя. Коротко взвизгнули петли, просыпалась толченая земля от притолоки. Дверь отворилась, задевая краем об пол. За порогом стояла лужа, в которой одиноко плавал ярчайше-зеленый, глянцево блестящий лист.
- Эй!... - сказал Бобби-Синкопа вглубь дома, хотя уже видел, что говорить не кому. Дом был пуст изнутри, пуст как орех. Он состоял всего из одной комнаты, только за кирпичной печью был отгорожен темный закуток. Бобби-Синкопа очень широко шагнул, минуя разом и порог и лужу за ним. Ботинок брякнул подошвой по дощатому полу и звук вышел глухой и гулкий. Зеленый лист свернулся в луже и погрузился на дно. Бобби-Синкопа, словно загипнотизированный, шел к печи. У нее была широченная дверца - чем тебе не камин - и кирпич вокруг топки был обметан копотью. Пара поленьев сиротливо лежали поодаль, а еще, прислоненный к печному боку, стоял топор, с немыслимо зазубренным лезвием. Еще рядом приткнулось старое кресло, обычное кресло, а не качалка, как привиделось Бобби-Синкопе - столь же старое и ветхое, как все вокруг. Деревянный каркас был оплетен сухим прутом, столь же кустарно и небрежно, как корзины во дворе, да кое-где забран чехлами из мешковины. На дне кресла, как листва, осевшая в луже, бесформенной грудой лежал запыленный, замызганный плед. Клетчатый он, или нет - Бобби-Синкопа не рассмотрел, потому что, обхватив гитару, попятился к двери...
Это не могло быть совпадением, не могло...
Пятясь, он оскользнулся в луже на полу, и едва не полетел через порог. Ступени дернулись под ноги, оскоблив подошвы. Он снова стоял на земле и озноб дергал его так, что ходуном ходили плечи.
- Эй!... - заорал он во все горло. Оглядывая двор, он крутился словно волчок, но его ботинки лишь бесцельно месили грязь. Никого не было вокруг. Никто не показался из-за дома, никто не вышел из-под навеса. - Эй!... - тяжелые черные птицы поднялись из-за близкого кочковатого горизонта - и воздух на минуту потемнел от их крыльев. Бобби-Синкопа еще несколько раз безуспешно обернулся, потом обошел вокруг дома, в поисках чьих-нибудь следов, но сколько ни рыскал, натыкался лишь на свои - растоптанный сорок четвертый с хорошо узнаваемым подбоем на каблуке.
Еще он наткнулся на дырявое ведро, до половины заполненное землей, и нелепость этой находки совсем сбила его с толку.
Он вернулся в дом, постоял несколько бесконечных минут, поворачиваясь и оглядываясь - окна, пыльные, а от того тусклые, едва пропускающие свет. Стол, на изготовление которого явно пошли обрезки досок, оставшиеся после настила полов. Топчан с немыслимым тряпьем в закутке за печью. Сама печь, нетопленная очень давно, судя по налету сажи, которая почти не пачкала рук, осыпаясь, словно черный мел. Если у дома когда-то и был хозяин, то он предпочитал дрожать под одеялом, а не топить печь. Поленья, имевшиеся в доме, окостенели от времени. Бобби-Синкопа сходил во двор и притащил охапку дров из штабеля - они тоже лежали там очень давно, сухая паутина лепилась к их торцам. Бобби-Синкопа недолюбливал насекомых, а потому обстукивал каждое полено, прежде чем уложить его на сгиб руки... но ни один шустрый паучок не вывалился и не побежал. Зато, сняв один ряд поленьев, он обнаружил там пригоршню листьев, высохших до коричневого тонкого тлена, и спутанные витки травы, какие остаются обычно от покинутого птичьего гнезда. Он молча заложил эту находку соседними дровами, решив больше не удивляться ничему... пока.
Дом был явно заброшен, но Бобби-Синкопа, на всякий случай, вынул из бумажника две самых крупных купюры и оставил их на столе, придавив за угол одной из плошек. Деньги лежали там, как две никчемные вещицы, треплемые сквозняком, пока Бобби-Синкопа возился у печи. Ничего умнее он придумать не смог. Но, по крайней мере, так его не примут за грабителя, если что...
Мучась, он надрал топором деревянной щепы, отворил топочную дверцу и ужаснулся количеству золы за ней. Выгребать ее было некуда и нечем, и он еще раз выбрался за дверь и порыскал по двору, не найдя ничего лучше того дырявого ведра. Положив его набок и сплющив ногой, он воспользовался им, как зольницей, а одной из мудреных гребель, подобранных во дворе - вместо кочерги. Потом запалил лучину от дорогой бензиновой зажигалки. Дерево окостенело настолько, что не принимало воду, оставшись сухим даже после недавнего обильного дождя - занялось, как порох, с гудением и белым пламенем, почти не дающим дыма. Блики огня осели на окнах, и серое деревянное нутро дома, окрасилось наконец в жилые теплые цвета. Но Бобби-Синкопа никак не мог успокоиться. Его охватил деятельный зуд - он копошился у печи, отскребая коросту окалины от дверцы, копошился у стола, выдувая пыль из посудных плошек, отыскал на топчане, среди прочего тряпья, кусок материи похуже и вытер ею лужу у порога. Потом, не придумав, чем же еще себя занять, пока прогревается дом, даже вытащил наружу плед и вытряс из него несколько килограмм земляной трухи. В нем, должно быть, оставалось еще столько же, но плед явно полегчал в руках, и проступил, наконец, клетчатый рисунок на ткани. Бобби-Синкопа рассмеялся над этим открытием, но смеяться и трясти плед одновременно было плохой идеей - он задохнулся в пыли и долго прокашливался, навалившись задницей на бревенчатый угол.
Снаружи уже темнело. Воздух над крышей терял прозрачность, наполнялся шорохами и запахами. Ветер перемешивал его туда-сюда, словно орудуя огромной ложкой, и время от времени дым от трубы падал вниз теплым пришибленным облаком. Шелестели картофельные кусты вокруг - ритмичными порывами, словно море накатывалось на берег.
Бобби-Синкопа вернулся в дом и пододвинул кресло к огню. Все-таки, это был не камин - пламени было тесно в печи, оно беспокойно толклось среди кирпичного обклада, но горело ровно. Бобби-Синкопа упал в кресло, ощущая поясницей скрещения прутьев, и потянулся за флягой. На столе отыскалась пузатая металлическая кружка, и Бобби-Синкопа выплеснул туда остатки кюммеля, придвинув ее в алым угольям. Бок кружки тотчас окрасился свежей копотью, кюммель зашипел, словно собираясь мгновенно закипеть. Бобби-Синкопа навалил плед на колени и, обжигаясь о край кружки, сделал глоток. Его сразу же прошибло потом - едким и злым. Он сидел, скорчившись в кресле, глотая и кашляя. Щеки его горели, от жара или выпивки, его трясло - но огонь, пляшущий так близко от его лица не жег, а успокаивал - теплые волны накатывали на него, пронизывая кожу, касались самого его нутра, потерянного и заледенелого. Каждый раз, когда огонь трепетал, огромные горячие ладони брали Бобби-Синкопу за бока, и поднимали - куда-то вверх... Выше, выше... Видимо, кюммель делал свое дело - Бобби-Синкопа переставал ощущать кресло под собой. Он парил, в колючем шерстяном облаке, его несло над полями и лесом, через которые он прошел, голые вершинные сучья толкали его в поясницу, сшибленная листва застревала в волосах. Потом он приходил в себя, исходя потом. Одежда была мокра, словно он угодил под липкий дождь. Огонь в печи съеживался, угля начинали краснеть. Тогда он добавлял туда поленьев и снова прикладывался к кружке - все начиналось сначала... Сырые туманы вставали стеной, ноги намокали от росы, темные мшистые стволы обступали, выставляя навстречу голые сучья - свечение гнилого дерева лизало их мокнущие суставы. Он поднимал голову и видел перед собой невообразимое - холм, перегораживающий дальнейший путь. Он стоял как стена перед ним - стена от края, до края. Обойти его стороной нечего было и думать - и Бобби-Синкопе ничего другого не оставалось, кроме как карабкаться к вершине. Склон дыбился отвесно и скользкая трава сплошь устилала его. Бобби-Синкопа падал, ударяясь коленями и лбом. Он словно превращался в нерасторопное насекомое, карабкающееся по скользкому посудному боку. Иногда, пространство за вершиной холма озарялось, а затем поверху проносился электрический свет - такой стремительный и яркий, что Бобби-Синкопа даже сквозь болезненное помрачение понимал, что лезет не куда-нибудь, а на откос дорожной насыпи - прямо на ту асфальтовую ленту, по которой ползают континентальные бусы, издали похожие на пузатых вшей. Только сейчас неповоротливой вшой стал он сам - и одолев подъем, он наверняка закончит свою хлопотную жизнь под рифленой колесной резиной. Он понимал это и расслаблял немощное тело, выпускал из пальцев мокрые и скользкие травяные гривы, и принимался скользить - все быстрее и быстрее - обратно в кресло, к пледу и кюммелю.
Было довольно странно, но в этом долгожданном падении, в этом шлепаньи спиной о плетеную опору, он находил упокоение. Тело его переставала сотрясать дрожь, он вытягивался и дремал, качаемый не креслом, а лишь затухающей лихорадкой. Огонь в очаге согревал ему нутро, плед заботился о коленях. Как хорошо прийти куда-то, наконец... Как хорошо, когда приют встречает тебя теплым очагом. Как велико расстояние от такого покоя, если смотреть из окна его городской квартиры. Километры и километры, дни пути и толпы попутчиков... А здесь - покой начинается сразу за дверью. Как высоко небо здесь, как ярки ночные звезды над этим странным домом. Не хочу никуда уходить отсюда, подумал Бобби-Синкопа.
Он повернулся набок в скрипучем кресле, заставив каркас жалобно застонать, укутался пледом до самых бровей и задремал, придавленный колючей теплотой. Почти тотчас налетевший ветер тронул окна дома снаружи. Плохо закрепленные в рамах, качнулись и брякнули стекла. Он проснулся и сел прямо... Угли светились за распахнутой печной дверцей, остывающие, темно-вишневые, местами подернутые уже золистой поволокой. Стояла глухая ночь вокруг. Он беспокойно заворочался в кресле, когда понял это. Хозяин так и не появился, а разве бывает хозяин, не посещающий незапертый дом ночами? Бобби-Синкопа был один здесь и никто не явился, чтобы выставить его за дверь или потребовать деньги. Они так и лежали на столе, придавленные плошкой - уже перестав трепетать, будто окончательно обессилели в этом плену...
Он усмехнулся.
Дрова закончились, и ему снова нужно во двор. Моя первая ночь здесь - он подумал об этом, как о уже свершившемся - а в первую ночь не обязательно экономить дрова. У него будут еще и холодные осенние ночи здесь, и долгие зимы, он успеет еще намерзнуться. Сейчас это незачем... Он еще раз усмехнулся... Как быстро... Казалось, лишь на мгновение задремал в чужом доме, а уже оказалось вдруг, что он живет здесь... Думает он зимах. Представляет, как будет чистить снег у поленницы, загребая его широкой фанерной лопатой. Бобби-Синкопа подумал вдруг, что не видел во дворе такой лопаты. Бывают ли здесь глубокие снега? Нужно будет завести себе лопату для снега, купить ее в городке неподалеку... Он по частям высвободился из объятий кресла, его немного пошатывало, но трясучего жара не было больше - болезнь вышла с потом, огонь и покой выдавили ее из тела, как гной. Он чист теперь... Бобби-Синкопа поднес ладонь ко лбу - лоб был влажный и холодный. Это странное место излечило его. Он набросил на плечи плед и отворил дверь. Темнота упала через порог, как охапка черной ваты. Вдруг стало сухо во рту. Бобби-Синкопа громко сглотнул. Ни одного огня за дверью. Ни единой души... Как это хорошо... Он испытал вдруг небывалое облегчение. Вышел за дверь, постоял несколько минут, привыкая к пустоте и безлюдию, потом уселся на деревянную колоду, что лежала вместо нижней ступеньки и запрокинул лицо к небу. Далекий край его уже начинал понемногу светлеть, но прямо над головой царила еще кромешная чернота и горели ярчайшие звезды.
Они были огромны и небо дрожало ими.
Бобби-Синкопа молча пялился вверх. Он был оглушен и очарован. Одни из звезд мерцали, другие медленно и равномерно изменяли яркость и от этого казалось, что весь огромный массив вселенной медленно поворачивается над ним. Он увидел вдруг, как три звезды разом не удержались на платформе этой грандиозной звездной карусели, выкатились за ее край, и теперь медленно падают, сверкая в темноте - как самые искренние слезы. Целых три звезды, подумал Бобби-Синкопа. Подумать только... Можно сразу три желания загадать, ведь так?... Он улыбнулся, невидимый в этой темноте, даже самому себе. Жаль только, что у него нет столько сокровенных желаний наготове. Если быть честным, у него нет ни одного. Это было очень печально. Звезды прочертили в небе пологий тающий след и канули...
Что-то было в этом во всем... Какая-то тревожащая нота - звучала...
Бобби-Синкопа протянул руку наобум и коснулся ею гитарного ремня. Да... подумал он.
Он вспомнил вдруг, как однажды его терзала тоска и он полез к гитаре за утешением, словно подвыпивший фермер к своей женушке. Молния на чехле заедала, он нетерпеливо дернул его - края разошлись и он уставился на обнаженные лаковые телеса. Все было кончено тогда - желание умерло сразу, как только он увидел эту несогласную видимую покорность. Она была холодна и тверда на ощупь. Можно было получить, что хочешь... но разве Бобби-Синкопа этого хотел? Он мог бы до крови искромсать себе пальцы, но сумел бы заставить ее лишь стонать и подвывать в нужных местах. Ничего не было бы, кроме бестолковой одышливой возни. Так бывает. Помниться, он просидел так всю ночь над расстегнутым платьем гитары, над ее молчаливо-ждущим телом. Он начал пить и здорово напился тогда - до гула в черепе, до мутнеющих бельм, но от выпивки становилось только хуже. Ему мерещилась уже не женщина с задранным подолом, а рыбина с распоротым брюхом. Он в отупелом недоумении смотрел на вываленные внутренности, на костистые прожилины струн, готовые уколоть ему руки. Он так набрался, что ощутил даже запах выпотрошенной рыба - гадкий и липкий, словно раздавленный в кулаке кишечник. Этот запах преследовал его все время, пока его тошнило над унитазом. Он понял тогда для себя одну вещь - не важно насколько сильно хочешь ты, важно насколько хотят тебя. Эти простые да или нет - меняют все. Они могут чистую воду обратить в отвратительное пойло, а могут из земляного комка сделать сахарный пряник. Секрет музыкального таланта Бобби-Синкопы не в том, что он хороший исполнитель - в Оркестровом Братстве полно музыкантов, которые гораздо лучше его владеют инструментом. Дело даже не в том, что ему удается сочинять мелодии, такие новые и неожиданные по тональности и звучанию - на свете есть композиторы, перед которыми он выглядел бы жалким неучем, если бы кто-то поставил его рядом с ними. Нет... Секрет Бобби-Синкопы в том, что он научился слышать "нет" и научился быть терпеливым, ожидая, когда услышит "да"... Это было самым главным его уроком, и он получил его в ту тоскливую пьяную ночь. Бессмысленно насиловать музу, она поет ишь тогда, когда сама этого захочет. Ему остается лишь ждать, перебирая струны...
Иным музыкантам везло с музой или судьбой. Им доставалась веселая девка, обожающая игристые вина и кататься в машинах - такая, что зажигается от одной свечи. Подари ей новую шляпку, и она будет любить тебя с криком и жаром, пока кровать не рассыплется под вами обоими, и вы не окажетесь на полу, среди лаковых щепок и мятого шелка. А вот в музы Бобби-Синкопе была определена странная мятежная душа, ищущая чего-то в сырых туманах Ойкумены. Простуженная бродяжка, странствующая птица, теряющая перья на лету. Так бывает... Ей делается тоскливо сидеть на одном месте. Это ее право, подумал Бобби-Синкопа, вот жаль только, что его ноги не выдерживают больше такой прыти. Он сбился с шага и мечтает теперь о снеге, укрывающем крышу, устилающем собой тишину вокруг. Звезды кружились над ним, словно светящиеся снежные хлопья. Это зима, понял Бобби-Синкопа. Настоящая зима. На этот раз - настоящая. Талая вода под языком и колючий снег под веками. Томительный сонный покой...
О, боже...
Он невесомо прикоснулся к струнам и отпустил их, не потревожив.
Она найдет себе другого, подумал он, замирая и затрудняя дыхание. Быть может, кто-нибудь помоложе... у кого не ломит кости от ночевок на голой земле... Кто будет способен оставаться на ногах дольше, чем смог он. Бобби-Синкопа расслабил левую ладонь, и отнял ее от гитарного грифа - словно отпустил что-то легкое лететь по ветру. Пусть, подумал он, пусть она будет счастлива с ним... или он - счастлив с нею, что в принципе, одно и то же...
Пусть так и будет.
А он, Бобби-Синкопа, бывший магистр, бывший почетный член Оркестрового Братства, бывший теперь уже гений сольной мелодии - не издаст более на публике ни одного звука. Он больше не передовой парусник армады, торящий курс в незнакомых водах. Он спустит флаг и сойдет на берег, а армада пойдет дальше без него, надувая ветром соленую парусину. Он выпадет из течения, пройдет немного времени и прочие гитарные капитаны перестанут ждать его возвращения. Они найдут себе флагмана, так бывает всегда. Место у руля не бывает пустым.
А он, Бобби-Синкопа, не сыграет не единой мелодии больше...
Он ждал этой мысли давно, и страшился ее прихода. Иногда он чувствовал, как она ворочается на дне его разума, примериваясь всплыть... Он думал, что когда это все же случиться, он будет уничтожен, раздавлен ею. Однако, против ожиданий, он испытал вдруг неимоверное облегчение. Все его тело стало вдруг пустым и легким. Земля под каблуками, стена, на которую он навалился, даже деревянная колода, на которой он сидел - были мягки на ощупь.
Он спохватился - руки его были пусты. Гитары не было в них, она лежала чуть поодаль, и отблески со звездчатого неба неслышимо скользили по натертой меди...
Надо бы повесить ее на гвоздь, подумал Бобби-Синкопа.
Ему хотелось сделать что-нибудь символичное.
Поднять стакан, за упокой своей души, по отечески поцеловать музу в лоб - на прощание. Но кюммеля не осталось совсем, а тронуть струны он не посмел - мало времени прошло, слишком рано еще для отеческих объятий.
Зато у него появился план действий. Когда рассветет, он сходит в Городок-неподалеку, купить там еды и выпивки. Никакого кюммеля больше, никаких экзотический бутылей - он возьмет упаковку кондового пива, один из сортов, которыми фермеры заедают бутерброды с котлетами, от которого тяжело екает в боку, а моча делается обильной и темной. Еще он купит в лавке фунтовый молоток и десяток длинных гвоздей. Конечно, ему хватит и одного, но возьмет целый десяток, чтобы в нем не заподозрили висельника. Он вобьет гвоздь в стену этого покинутого дома, перехлестнет его гитарным ремнем, и словно закрепит этим действием право жить здесь. Тогда, решил Бобби-Синкопа, можно будет подумать и о лопате для снега. И хорошем топоре для колки дров. И о самих дровах тоже... Он наведет справки у местных, сколько тут выпадает снега и откуда дуют преимущественные зимние ветра. Он нарвет и насушит травы, накопает и намнет жирной глины - и законопатит щели, чтобы сквозняки не выстуживали дом и не мели по углам. Он починит к первым холодам скрипучую дверь - если, конечно, сумеет. Столько нужно успеть сделать - до первых холодов. Бобби-Синкопа думал об этом и в груди его медленно и неуклонно теплело.
Он заметил вдруг, как сильно просветлело небо.
Белесый край расширился и поднялся, вытолкав яркозвездную темноту взашей. Воздух не был уже черной пеленой, топящий в себе самые пристальные взгляды. Бобби-Синкопа даже видел поле вокруг - натоптанную петляющую тропу, по которой он пришел, и полчища картофельных кустов, ее стерегущих. Вчерашний дождь подмыл основания их корней - там, где начинались узловатые плети, земля раскрывалась, как чаша, подносящая дары земные, и от ее пологого дна светились гладкими боками светлые картофелины.
Бобби-Синкопа слез со ступени и сразу же оказался у поля. Он нагнулся и поднял пищу с земли - так просто, словно весь мир был сотворен ради него. Он ополоснул картофелину в кадке - она только казалась невысокой, будучи до половины закопанной в землю - и очистил от кожуры, просто оттерев ее ладонью. Он надкусил картофелину, как яблоко, и сырую сжевал до половины - с аппетитом и хрустом. Быть может, чувства его были искажены эйфорией, но вкус сырой картофелины показался ему восхитительным. Бархатный и сладковатый брызжущий сок. Терпкая масса, ласкающая горло. Наверное, не стоило все же увлекаться сырым крахмалом натощак, если он не хочет провести свой первый день здесь в потугах над сортирной ямой. Он проглотил последний кусок и с неохотой убрал недоеденную картофелину в карман. Она легла на самое дно - драгоценная, как золотой слиток.
Бобби-Синкопа сходил к штабелю плетеных корзин и выбрал одну, не слишком большую, такую, чтобы хватило на один куст. Потом преклонил колени около размытых дождем корневищ. Ему доставляло неожиданное и непривычное удовольствие ковыряние в земле. Земля была мягка, как подвздошное перо живой птицы - Бобби-Синкопа почти без малейшего затруднения погружал в землю всю длину ладони, до самых запястных вен. Перебирая пальцами в земле, он нащупывал в ней нечто твердое и округлое - это всегда оказывался картофельный бок, и ни разу камень или слежавшийся земляной ком - и вынимал на поверхность, рассыпая землю с горсти. Затем, обмахнув остатки земли ладонями, а иногда и выдув земляные крохи из мелких упругих пор, он укладывал клубень в корзину. Та наполнилась до краев, а клубни в земле все находились, и находились. Он наложил большую горку выше краев, почти под самую дугу плетеной ручки, а те, что не вошли - так же обтер и сложил прямо на земле аккуратной кучкой.
Корзина оказалась тяжела - он крякнул, отрывая ее от земли.
Должно быть, здесь будет затруднительно помереть от голода. Он усмехнулся, вспомнив о бумажнике, что остался в кармане накидки. Где она, интересно? Лежит на топчане, поверх груды прочего тряпья - где он и бросил ее вчера вечером. Надо же... - подумал Бобби-Синкопа. Еще несколько часов назад он бы почувствовал себя голым без бумажника. Такова нелепая правда - даже шляясь по лесу и ночуя в груде прелой листвы, он дорожил сохранностью бумажника больше, чем сухостью обуви. Ложась спать, проверял, чтобы бумажник оказался под тем боком, что ближе к земле. Немыслимо было бы остаться в лесу без денег - обнаружить, проснувшись, что карман распорот и нагретого телом свиного бока нет нигде. Он, должно быть, до умопомрачения шарил бы в листве, не веря в реальность такой пропажи. Отсутствие бумажника означало бы невозможность прервать опостылевшие скитания в первый же подходящий момент. Без бумажника последний придуманный и сыгранный аккорд не означал больше конец путешествию. А значит, этот последний аккорд - ничего бы не изменил. Сырые потерянные леса не сменились бы уютной панорамой за окном буса. Даже мокрые ботинки не просохли бы и не перестало бы ломить спину от случайного камня или древесного корня, затаившегося в подстилке из листьев.
А теперь, дрожать над его сохранностью, вроде бы нет больше нужды. Бобби-Синкопа прикинул, сколько у него наличности. Выходило - более чем достаточно. Лопата и топор стоят гроши, а выпить столько дешевого пива, чтобы серьезно облегчить бумажник - ему точно не суметь.
Размышляя обо всем этом, он отнес к кадке и перемыл в дождевой воде все посудные плошки, что нашлись в доме. Это не составило большого труда - посуду не баловали жирной пищей, даже на стенках большого толстенного казана оказался лишь прикипевший мучнистый крахмал. Шершавости ладони оказалось вполне достаточно, чтобы казан заблестел. Бобби-Синкопа очистил клубни и залил их водой, после чего водрузил казан на печь, сообразив, как удалить несколько черных от сажи чугунных кружков, чтобы казан плотно сел в отверстие и коснулся огня копченым дном. Закипела вода, подернувшись пузыристой рябью, и пар над казаном начал пахнуть съедобно...
Должно быть, это счастье, - подумал Бобби-Синкопа, едва-едва касаясь рукой стонущего жара из-за печной дверцы и погружая ее в пар, что брякал неустойчивой крышкой. Дом явно покинут и картофель растет сам собой. Он ведь сам видел - кусты торчат вразброд, словно пучки репейника в дурном лесу. Странно, правда, отчего ни на поле, ни во дворе нет ни травинки, но Бобби-Синкопа отмахнулся от этой мысли. Плохая примета - долго вертеть в руках подарок судьбы, подозревая подвох. В этой глуши, как и в любой другой, обитает суеверный народ - наверняка в Городке-неподалеку имеется местная боязливая байка, о хозяине-висельнике, или об одинокой старой карге - заклинательнице травы, которая будет похожа на правду и даст сколько угодно объяснений, успевай только слушать. У него еще будет такая возможность. Возможно, ему даже удастся избежать лишний вопросов и прослыть местным чудиком. Бобби-Синкопа был бы не против, лишь бы его оставили, наконец, в покое...



Картофельный Боб.

Гул мотора и тряска под полом, которые так напугали Картофельного Боба поначалу - не то, чтобы исчезли или стали потише, скорее он к ним притерпелся. Копчик по прежнему болезненно дергался, от непривычной позы и непривычного ощущения. Обивка сидения оказалась мягкой только на ощупь, и только первые несколько минут... если же сидеть на ней по настоящему долго, она натружала задницу не хуже, чем груда дровяных щепок. Картофельный Боб вертелся и так и сяк, но все не мог найти удобного положения. Теперь, если б вдруг вместо кресла под его задом оказалась бы деревянная колода, что лежала у его Дома вместо самой последней ступеньки, Картофельный Боб только вздохнул бы с облегчением.
Но к счастью, ему удалось довольно быстро приноровиться - он забрался в кресло с ногами, скорчился в комок на равном удалении от обоих подлокотников, и замер, обняв колени и положив на них щеку. Его шею щекотал надоедливый прохладный ветерок, заставляя воротник трепетать. Он поискал щель, откуда тот дует и скоро нашел ее - небольшая круглая решеточка прямо над головой. Ветерок был не сказать чтобы сильный, но совсем неживой, без запаха и влаги, его проталкивал по извилистым воздушным жилам какой-то мотор, и от того казалось - кто-то насмешливый и надменный водит по шее Картофельного Боба холодным пальцем. Картофельный Боб не придумал, чем законопатить эту щель, а потому молча терпел, время от времени проверяя шляпу, как велел ему дядюшка Чипс - не сдуло ли...
Потом панорама, бегущая за окном, немного отвлекла его. Он вывернул шею, и уткнулся лбом в прыгающее стекло. Он видел мелькающие, относимые назад деревья, травяные языки, высунутые навстречу бусу, надутые щеки холмов - было похоже, что лес дразнит его, корча замысловатые рожицы. Картофельный Боб вспомнил вдруг, как пару раз к его полю прибегали низкорослые и тонкоголосые людишки, которые называются "дети". Они прибегали подразнить Картофельного Боба и, держась на от него расстоянии, так же корчили свои рожицы. Сначала он замер тогда и смотрел на них с любопытством... зрелище было невиданным прежде... потом вернулся к работе - в земле поселился вредный червяк и подточил несколько кустов, прежде чем Картофельный Боб смог нащупать его. Дети покривлялись еще немного, потом им стало скучно, Картофельный Боб почувствовал это, когда их тонкие голоса стали совсем сухие и рыхлые. Но смотреть на детей было интересно и Картофельный Боб не хотел, чтобы они уходили. Время от времени он отрывался от своего занятия и махал им рукой, сплошь вымазанной в земле - до самого локтя. Но дети все равно ушли. Они потеряли интерес к Картофельному Бобу и переключились друг на друга. Понемногу их гвалт и возня отодвигались все дальше и дальше, и скоро Картофельный Боб перестал видеть их с корточек. Он все шарил и шарил руками в земле, но вредный червяк был то ли слишком скользок, то ли слишком хитер и осторожен - Картофельному Бобу никак не удалось ухватить его. Он упускал его снова и снова, а голоса детей становились все менее различимы. Один раз Картофельный Боб даже решил забыть про вредного червяка на время и поднялся с корточек, чтобы помахать детям, но не увидел их уже и с высоты полного роста. Дети ушли - только трепетный летний воздух подрагивал в той стороне.
Картофельный Боб вздохнул и потрогал шляпу на голове. Осинник и травяные колтуны за окном закончились - теперь мимо буса проносились плотные рощицы, там и сям понатыканные среди полей - словно метлы, перевернутые и вкопанные вверх прутьями. Ветер все крепчал - деревья суматошно качали ветками. Один раз Картофельный Боб увидел, как из-за такой рощицы выпорхнула целая стая разнопестрых мелких птах и сыпанула вверх так, словно кто-то подбросил их в небо - целой горстью. Картофельный Боб захлопал глазами, но птах тоже отнесло назад, он выломил шею и едва не выдавил стекло лбом, пытаясь их разглядеть - стайка птах на миг задержалась на лету, перекручиваясь, словно комариный столб, потом пестрые брызги перьев начали опадать вниз, и вскоре осыпались все.
Тем временем бус пересек эту заводь разбросанных рощ и как то разом вылетел в стремительно и широко распахнувшуюся степь. Картофельный Боб обомлел и притих в своем кресле, позабыв даже об обязательных проверках шляпы. Он еще ни разу не видел столько открытого пространства сразу. Земля полого изгибалась перед ним - вся она, за исключением редких бородавчатых кочек, была ровной, как стол, но у самого дальнего предела зрения проявился вдруг странный изгиб, по которому, как по поверхности листа, скатывались за край видимого мира и тени, и солнечный свет. Эта картина была прекрасна... Светлый простор, дымящийся синей пеленой у края - словно окоемом огромного пустого блюда. Бус плавно, как большое сонное животное, покачнулся, поймав колесами дорожную выбоину. Картофельный Боб чувствительно стукнулся лбом. Он ойкнул и отстранился, вспомнив о шляпе. Бус качнулся набок, вкатываясь в поворот, а потом дорога резко пошла вверх. Картофельный Боб увидел, как изменились обочины - тучную зелень сменила желтая трава, разлапистая и цепкая - и снова прилип к окну. Начали попадаться большие круглые камни, очень крепкие на вид. Они лежали по обочинам дороги, выпирая из дробленого грунта, как картофелины из рыхлой земли. Бус летел слишком быстро, все пестрело перед глазами, и Картофельный Боб не различал мелких деталей. Он видел лишь, что насыпь дороги приподнялась - вихрастая трава оставалась далеко внизу, движение размазывало ее в потеки чего-то буро-желтого, зато большие камни приблизились и обступили с боков. Картофельному Бобу показалось вдруг, что бусу стало тесно на этой дороге - он замедлил ход, и словно подобрался весь, не столько уже мчась, сколько втискиваясь в пространство. Под полом дребезжало - уже довольно ощутимо. Звук мотора сначала проник в салон, потом окреп, стал грубее и раздражительней и, наконец, сорвал голос - наполнился звоном напряженно-соприкасающихся железяк. Картофельному Бобу вдруг сделалось жутко - он охнул, схватился за шляпу, потом за подлокотники кресла, и беспокойно заерзал... Что-то страшное грядет, подумалось ему вдруг. Дорога сразу же задралась еще круче - теперь бус полз в самое небо, петляя и пуская клубы синей гари из-под себя. Картофельному Бобу показалось, что бус опрокидывается, что еще немного, и железный Бог потеряет равновесие и рухнет на спину, перевернувшись - дергая всеми этими бренчащими деталями, беспомощно вращая колесами, словно какой-нибудь неловко приземлившийся броненосный жук. Он вжался в кресло, в голове шло кругом, кожаная обивка вдруг резко запахла мочой, Картофельный Боб неожиданно заскользил задом и проехал вниз, вывалившись из кресла. Он больно стукнулся коленом о рифленый пол, когда падал, и намочил ладони, пытаясь подняться. Под полом рыкнуло, вгоняя его в окончательный ступор, он сжался на полу, трясясь и обнимая колени. Он был мухой, слабой и сухой мухой, болтающейся в мертвой паутине, которую давно покинул хозяин. Высосанный солнцем труп - он болтался над кромешной зияющей пустотой, раскачиваясь на шаткой, ненадежной опоре. В любой момент новый порыв ветра мог разорвать то, что осталось от цепких некогда нитей... или же просто толкнуть Картофельного Боба в бок и скатить его в пустоту. Он обхватил обеими руками шляпу - так утопающий хватается за соломинку, в панической надежде, что так его спасет и удержит. Но шляпа была ни при чем - Картофельный Боб это хорошо понимал. Дядюшка Чипс дал ему шляпу, чтобы она защитила Картофельного Боба от солнца, дал ему чистый пиждак, чтобы он защищал Картофельного Боба от страшных птиц, но не дал ничего, что защитило бы его от падения в пустоту. Должно быть добрый дядюшка Чипс просто не предвидел такого исхода. Дядюшка Чипс очень умный, но не может же он знать всего на свете...
Картофельный Боб сжался на металлическом полу, под которым звенело и скрежетало. Этот звон и этот скрежет болезненным эхом отдавались в зубах и суставах. Картофельный Боб почувствовал, что еще немного - и он развалится на части. Рассыплется, как дряхлая посуда, которую обдали кипятком. Дорожный Бог домчит до места под названием Далеко-далеко, но донесет в своем чреве только обломки Картофельного Боба. Потом тучный человек по имени дядюшка Туки сметет его пыльным веником, который Картофельный Боб видит под креслом... сметет прямо с подножки, столкнет ногами вниз, на дорогу, как сам Картофельной Боб иной раз выталкивает ногами наметенный листья за порог. А потом, с ужасом подумал он, солнце опалит его, беззащитного, сожжет и обуглит, и страшные черные птицы растащат его обломки по гнездам.
Его мир полон чудовищ.
Он мелок и слаб среди них.
Не нужно было уходить от своего поля.
Картофельный Боб заскулил, скорчившись на металлическом полу. Скрежет и звяканье вплетались в его шепот и глушили его, пока Картофельный Боб не начал подвывать в голос. Напряженные железяки под полом злорадно стучали в ответ - одна о другую. Камни, подброшенные колесами ударяли в пол снизу - прямо по ушной мембране Картофельного Боба. Его голова наполнилась звоном. Он закричал. Крик его утонул в дребезге и пропал... Крик его не значил здесь ничего. Сам Картофельный Боб ничего не значил здесь - скользкий комок на зубьях шестерен. Было очень страшно оставаться на этом полу. Картофельный Боб пополз по нему, гремя суставами о железо. Он скатился с металлического подиума, на котором стояло кресло и, проелозив лицом о пару ступенек, вывалился в темный ход-коридор, освещенный зеленоватыми огоньками. Здесь не было металла на полу - коридор был устелен толстой шумопоглощающей резиной, мягкой на ощупь и покрытой одинаковыми круглыми пупырышками, и оказавшись на ней, Картофельный Боб сумел, наконец, остановить вопль. Он совершенно не понимал, что делать дальше. Пол все еще кренился и качался под ним, при резких кренах его все еще бросало из стороны в сторону... Тогда он пополз по дну коридора, чтобы увидеть дядюшку Туки. Дядюшка Туки очень строгой, он скорее всего накричит на Картофельного Боба, но ведь он обещал дядюшке Чипсу позаботиться о нем. Обещал, что привезет его обратно. Ему нужно обратно. Дядюшка Туки должен отвезти его обратно, к своему полю, ведь он обещал это дядюшке Чипсу. Картофельному Бобу нужно назад. Прямо сейчас.
Он дополз до какой-то двери и робко поскребся в нее. Ему не ответили. Чуть поодаль он увидел еще одну дверь и, подползя, постучал в нее. Потом переметнулся к двери напротив и несколько раз толкнул ее ладонями. Этих дверей-нор было слишком много вокруг, они испещряли весь коридор, и он не помнил, за какой из них должен сидеть тучный дядюшка Туки. Он прополз еще дальше по коридору, пробуя каждую встреченную дверь. Потом, до него вдруг дошло, что ему нужно совсем в другую сторону - он ползет по утробе буса прямиком к его хвосту, а ему нужно - к голове. Ведь дядюшка Туки сидит в самой голове буса, прямо за прозрачными стеклами. Картофельному Бобу сделалось обжигающе стыдно из-за своей непонятливости. Он заскулил и заворочался в узком коридоре, разворачиваясь. Это оказалось непросто сделать лежа. Коридор был слишком узок даже для маленького и жалкого Картофельного Боба. Он застрял и сильно дернулся, освобождая колени, отчего одна из дверей ворохнулась и брякнула несколько раз подряд. Он уже сумел развернуться, как дверь вдруг дрогнула еще раз - уже совершенно самостоятельно. Картофельный Боб обернулся на нее недоуменно - двери обычно не двигаются сами по себе, если только не ветер, а ветра в темном гудящем коридоре не было... дверь тем временем вдруг скользнула вбок, спрятавшись в стене, за дверью оказались такие же окно и кресло, как и там, где Картофельный Боб сидел недавно, только кресло было пышнее и округлей, стекло окна было затемнено и полуприкрыто мягкой складчатой шторой, и нигде не было видно голого железа, как в том месте, где сидел Картофельный Боб - пушистым ковром обросли и пол, и стены, и подголовники кресла, и даже зализанный по углам потолок, нависающий над человеком, стоящим на пороге. Они оба нависали над Картофельным Бобом - и пушистый потолок, и человек, который держался рукой за дверь. Отсюда, с пола, Картофельный Боб не видел лица человека, его загораживали округлый живот, частью перевалившийся за брючный ремень, полная белая шея человека, и мягкий комок, болтающийся под его подбородком. Этот комок раскачивался в такт наклонам буса и Картофельный Боб даже приоткрыл рот, следя взглядом за его перемещениями. Бус мотало по дороге достаточно резко и мягкий комок под подбородком человека не поспевал за креном - он лениво переползал от одной стороны шеи до другой, то надуваясь, то опадая.
- Что происходит? - кричаще спросил человек, стоящий на пороге.
Человек был тучен и округл боками, а голос его оказался сухим, словно травяная плеть, палимая солнцем. Если бы не этот голос, Картофельный Боб решил бы сначала, что это дядюшка Туки, оставивший где-то свою фуражку. Если смотреть с пола, прижимаясь щекой к ковру, пахнущему шагами людей, под которым трясется и подпрыгивает шаткое железо - любой человек с большим животом и округлыми боками будет похож на дядюшку Туки. По крайней мере, Картофельный Боб, испуганный и ошеломленный - точно перепутал бы этих двоих. Однако, голос незнакомого дядюшки не позволил ему обмануться. Это был не дядюшка Туки, а совсем другой, непохожий на него человек. Уже потом, Картофельный Боб заметил и другие различия - и бледную кожу незнакомого человека, и его обширную плешь, розовую на белом, прикрытую редкими и слабыми волосами. Незнакомый человек был без шляпы и его голове изрядно досталось. Картофельный Боб перепугался было за свою голову и протянул к ней руки, пытаясь нащупать шляпу, но не успел - человек снова закричал: "Что происходит, я спрашиваю?!" и требовательно ткнул в Картофельного Боба пальцем. Картофельный Боб замер и сжался на полу, способный лишь задыхаться и вздрагивать. Краем глаза он увидел, как шевельнулась еще одна дверь и снова не от ветра. Еще какой-то человек - длинный и сутулый - выглянул из-за нее, оставаясь в тени.
- Я спрашиваю... - со страшным нажимом в голосе произнес человек, нависающий над ним. В его голосе теперь остался лишь сушайший шелест - мертвые слова, сказанные мертвым языком. - Спрашиваю... что происходит?... Почему вы орете под дверями, а?... Что вам нужно?... Отвечайте...
Картофельный Боб стиснулся еще сильнее и сделал слабую попытку поползти прочь. Однако незнакомый человек не позволил ему сбежать - он вышагнул в коридор и снова навис над Картофельным Бобом. При ходьбе его живот натягивал обруч ремня - до лакового скрипа.
- Что случилось?...
Этот вопрос задал кто-то, находящийся позади Картофельного Боба. Кто-то подошедший незаметно. Картофельный Боб на услышал шума шагов и звука открывающийся двери из-за грохота собственного сердца, отдающего в уши. Он панически дернулся и заерзал, но обернуться не посмел. Тучный незнакомый человек нависал над ним, все более и более увеличиваясь в размерах с каждым одышливым движением огромного живота. Он становился все больше и больше, и скоро заполнил все поле внимания Картофельного Боба, заслонил собой и бус, грозящий опрокинуться и строгого дядюшку Туки, который велел ему сидеть на месте и никуда с него не сходить. Картофельный Боб лежал на полу и слушал сухие раскаты его криков. Они падали на него отвесно - как горячий сыпучий дождь. От них, как и от обычного дождя, не спасала одежда, даже красивый пиждак, подаренный дядюшкой Чипсом, не спасал - намок в подмышках и на спине, потемнел и стал пахнуть сточной канавой. Картофельному Бобу было жаль пиждака, он ворочался на полу буса среди груды тряпья, оказавшейся вдруг отдельной от его тела - ворочался, пытаясь то ли спасти полы пиждака, оставив их сухими, то ли наоборот - завернуться в них, уйти с головой в складки материи, чтобы уберечься от сухого дождя из громких мертвых слов, которые обрушивал на него незнакомый человек с животом.
Дождь из слов был столь громок и бил в него столь отвесно и сильно, что Картофельный Боб не различал больше в этом гаме хлопки открываемых дверей. А они, должно быть, трещали вокруг, как звук рвущихся почек весной. Коридор буса походил теперь на овраг, оползший боком и обнаживший уйму кротовых нор - все двери теперь были отодвинуты в сторону, все плюшевые утробы кабинок были обнажены, отовсюду выглядывали бледные овалы лиц, глядящих прямиком на Картофельного Боба. Их было слишком много для его рассудка. Они были слишком шумны, слишком раздражены, слишком пристально смотрели на Картофельного Боба. Их взгляды жгли нутро, так же как солнечная сковорода обжигает ему темя, подкараулив за пределами поля. Картофельный Боб закрыл голову руками в ужасе, но от этих взглядов и этих криков было не отгородиться. Не заслониться локтями. Они все равно проникали сквозь рукава пиждака, и горячими иглами впивались под кожу. От шума криков уже гудела голова. Картофельный Боб потерял ощущение места, он уже не вполне понимал, где находится, крики и одинаковые вопросы, ударяющие его со всех сторон, совершенно сбивали с толку.
Незнакомый человек с большим животом наклонился над Картофельным Бобом и брезгливо ухватил его пальцами за пиждак, накрепко защепив рукава. Потом сильно дернул, заставив швы жалобно затрещать, а Картофельного Боба заставив оторвать руки от лица. Он вздрогнул и заморгал, втягивая голову в ворот. В коридоре вдруг стало светло. Какие-то стеклянные посудины под потолком затеплились изнутри, а потом вдруг выбросили наружу яркий свет. Полумрак разметало мгновенно. Сделалось больно глазам и такой же болью, внезапной и резкой отдалось внутрь головы. Картофельный Боб заскулил и захныкал, недоуменно крутя головой. Люди, много людей... много рассерженных людей и яркий свет... Тесно и громко... Незнакомый человек с большим животом и розовой лысиной что-то кричал - прямо внутрь Картофельного Боба, словно в глубокую нору. Его лицо сплошь шло красными пятнами от возмущения. Картофельный Боб не знал, что ему нужно, но понимал одно - он опять сделал что-то не так. Сделал что-то очень плохое. Он очень сильно разозлил чем-то незнакомого человека. Ему стало совсем плохо от этой мысли. Может быть, подумал Картофельный Боб, он сумеет извиниться перед этим человеком, сумеет сделать так, чтобы тот прекратил на него орать. Он может дать ему картофеля, несколько клубней. Прямо сейчас... Хотите?... Он, должно быть, сказал это вслух, потому что человек с большим животом и бледной шеей вдруг ошеломленно замолчал. А Картофельный Боб обрадовался, решив, что его предложение пришлось по вкусу. Много клубней, - громко и обрадованно сказал он, жалобно улыбаясь сквозь панические слезы... - Много... Большую карзину... Хотите?... Миль брезент, дядюшка... Нет, подумал Картофельный Боб, не так... Какое сложное, трудноуловимое слово... Картофельный Боб всегда забывает, как сказать его правильно... Он должен его помнить, всегда... Это слово заставляет всех улыбаться и хлопать его, Боба по плечу... Люди всегда добреют к нему, когда он делает так... Миль презент, вспомнил Картофельный Боб и обрадовался так, что оторвал руки от головы и обхватил незнакомого дядюшку за колено. Миль презент, дядюшка... Он запнулся, сообразив, что не знает, как правильно обратиться к незнакомому дядюшке с большим животом. Он попробовал еще раз... и еще... словно надеясь, что нужное имя просто застряло где-то внутри его головы и в конце концов отыщется само, сорвется с языка. Но незнакомый дядюшка, вместо того чтобы улыбаться и хлопать Картофельного Боба по плечу, вдруг страшно перекосил лицо, чем снова напугал Картофельного Боба до судорог, а потом вдруг выдернул ногу, которую Картофельный Боб по прежнему обнимал за колено и отпихнул ею Картофельного Боба, с силой наступив жесткой туфлей на то место, где под драгоценной тканью пиждака громко колотилось его, Картофельного Боба, испуганное сердце...
Картофельный Боб услышал, как ёкнуло у него в груди, ощутил, как подошва туфли пружинит о его ребра и они нехотя и со крипом подаются - словно плетеный корзиновый бок, оберегающий нежные картофельные клубни внутри. Он почувствовал боль от удара, почувствовал как заныло и засвербело в том месте, где ткнула его туфля строгого дядюшки с большим животом - это было совершенно незнакомое ощущение, Картофельный Боб не мог вспомнить, чтобы раньше кто-то так больно прикасался к нему. Он обхватил руками это место своей на груди, наполненное болью, и повалился назад, не удержавшись на шатких коленях. Вместо мягкой земли, как он ожидал, его встретил твердый прыгающий пол и, почти уже упав на него, Картофельный Боб вспомнил, где находится - он вовсе не на своем поле, в окружении знакомых кустов, он даже не рядом со своим домом - он на пути в место далеко-далеко, куда ему совершенно не нужно, он в утробе жестяного бога дороги, который оказался не стремительным и мощным существом, как представлялось Картофельному Бобу вначале, а обыкновенной мерзкой машиной, вроде тех, что закатываются порой своим колесом на его поле... Он обманут, подумал Картофельный Боб и упал уже окончательно. Он ударился головой об пол, почувствовав на мгновение затылком все мельчайшие движения шестерен и тросов, запеченных в горячем жестяном тесте. Их было много там - до ужаса много. Они уже сдерживали свой звенящий бег, замедляли острые соприкасающиеся грани. Бус останавливался. Наверное, он не одолел крутого подъема дороги - сбился с дыхания и остановится сейчас, замрет, обессиленно сопя ядовитым дымом, а потом не удержится на склоне и покатится вниз, все так же брякая железными внутренностями, все так же скрипя и вращая шестернями, только в обратную сторону. И понял это, Картофельный Боб закричал...
От крика человеческие заросли вокруг него откачнулись - словно их раздуло ветром. Обнажились сырые корневища ног. Незнакомый толстый человек, толкнувший Картофельного Боба ногой, тоже отпрянул назад, уменьшаясь в размерах, словно проколотый шарик. Лицо его сделалось совсем пунцовым - из-за многочисленных пятен, наползающих одно на другое. Картофельный Боб не различал уже черты его лица, да и черт всех прочих лиц. Бус стоял неподвижно, мотор перестал рокотать под полом, дверь была распахнута настежь, и та, наружная дверь, выпуклая и стеклянная жаберная крышка - тоже была распахнута и жухлая трава обочины была видна через нее. Не переставая кричать, Картофельный Боб ринулся к ней, к настоящему свету и настоящему ветру, но вялые человеческие заросли опять пришли в движение... Картофельный Боб запутался в их мотающихся туда-сюда стеблях. Куда ни ткнись - всюду были их колени и локти... Всюду были их мягкие бока и упругие животы... Картофельный Боб не видел той тропы, что вела бы между ними. На пути к настоящему ветру ему приходилось проламываться сквозь них напрямую - делать так, как он никогда не делал. Люди, окружившие его со всех сторон, сердились на него и толкали его, когда он делал так... Он увернулся от одного, что загораживал ему путь, потом протиснулся вплотную к другому, заработав еще один болезненный толчок в грудь. он подумал тогда, что его опять сейчас ударят туфлей и бросился вперед совсем уж напролом, очертя голову и зажмурившись. Он со всего маху ударился в чье-то крепкое туловище. Его дернуло, едва не отрывая от земли и потащило куда-то. Картофельный Боб открыл глаза и увидел как раз напротив своего носа чей-то здоровенный потертый локоть. На него по прежнему кричали, то справа, то слева, но теперь он не мог убежать от этих криков - крепкие руки держали его, облапив за бока, и стиснув так, что ребра трещали. Он мог лишь втягивать голову в плечи и слабо трепыхаться. Когда они протискивались сквозь первую дверь, Картофельного Боба развернуло так, что он уже не шел, а подпрыгивал на одной ноге, волочимый в охапке. Он увидел тогда, что тащивший его человек - тучный дядюшка Туки и обрадовался.
В боку, который дядюшка Туки сжимал своими ручищами, болезненно екало, хрипело под ребрами, да еще болело там, куда незнакомый человек ударил его туфлей. Картофельному Бобу хотелось кашлять, как при жестокой простуде, но он сдерживался изо всех сил. Лицо дядюшки Туки, вернее - тот край его щеки, что мог видеть Картофельный Боб - тоже был исступленно-красным, как и у всех прочих. Картофельный Боб снова испытал вдруг теплое чувство в груди - дядюшка Туки не бросил его, среди орущих незнакомых людей и бренчащего железа, он пришел ему на помощь, как и сказал дядюшка Чипс. Он несет его наружу, где светло и настоящий ветер. Картофельному Бобу очень хотелось наружу. Ему хотелось назад - на свое поле... Наверное, подумал он, болтаясь в охапке, дядюшка Туки поможет ему в этом. Он перестал вырываться и повис на руках у дядюшки Туки, подавая лишь редкие подхрипывающие вздохи.
Дядюшка Туки протиснулся в проем и резко задвинул дверь за собой, но их никак не хотели оставить в покое - дверь снова распахнули изнутри и сразу несколько человек полезли следом, сталкиваясь плечами и застревая. Дядюшка Туки оглянулся через плечо и ускорил шаги. Картофельный Боб, которого волокли, несколько раз сильно ударился о края ступенек неловко подвернувшейся стопой. Дядюшка Туки волок его слишком быстро, и Картофельный Боб никак не мог изловчиться и нащупать опору подошвами туфель. Изредка они попадали на ступеньки, но всегда - на самый край, и всегда соскальзывали прежде, чем Картофельный Боб успевал на ней утвердиться.
Тучный дядюшка Туки между тем спрыгнул вниз с последней ступеньки и, полуобернувшись, сдернул следом за собой Картофельного Боба. Тот упал - ногами в траву - и она сдобно захрустела под ним. Несколько мгновений он ничего не видел, кроме этой травы, ничего не чувствовал, кроме ее запаха и ломкого треска. Ноги его разом расслабились и обмякли, едва только ощутили твердую землю под собой, а не пустоту, прыгающую под жестяным помостом. Травяные вихры, пока он падал в них, огладили ноги - от щиколоток, до самых ляжек. Эти щекочущие прикосновения, казалось, растворили бесследно все твердые кости в его ногах - если бы дядюшка Туки не продолжал стискивать его в охапке, почти удерживая на весу, Картофельный Боб, без сомнений, плюхнулся бы ничком посреди нетоптаной обочины.
Дядюшка Туки словно почувствовал это - держа Картофельного Боба на весу, он развернул его лицом к себе и несколько раз сильно встряхнул, приводя в чувство. У Картофельного Боба громко и забавно чакнули зубы. Он хотел было засмеяться и поблагодарить тучного дядюшку Туки, но то встряхнул его еще раз. И еще... С каждым следующим рывком мягкие невесомые кости в ногах Картофельного Боба становились все тверже и тверже, пока наконец, не окрепли настолько, что перестали быть болтающимися веревками, с привязанными к ним туфлями. Когда дядюшка Туки отпустил его - Картофельный Боб покачнулся, словно лопата, вдавленная в землю неглубоко, но устоял...
- Что ты вытворяешь, а? - спросил его дядюшка Туки, слишком громко, чтобы Картофельный Боб осмелился ответить.
Он по прежнему удерживал Картофельного Боба за плечо, словно опасался, что тот убежит. Пальцы дядюшки Туки были тверды и корявы, как торцы поленьев. Они больно впивались в плечо Картофельному Бобу, проходя сквозь толстую ткань пиждака совершенно беспрепятственно, словно сквозь сырое тесто.
Он собрался было встряхнуть Картофельного Боба еще разок - тот почувствовал как напряглись и отвердели пальцы-поленья на его плече - но тут на обочине стало людно... Они оба, и дядюшка Туки и Картофельный Боб, оглянулись на двери буса - там теснились, наползая одно на другое, серые человеческие туловища. Они показались Картофельному Бобу совершенно одинаковыми и это удивило его несказанно - он еще ни разу в жизни не видел столько одинаковых вещей сразу. Даже листья на ветках осеннего дерева более различались один от другого, чем эти люди - они толпились в дверях буса, в темном его чреве, словно не решаясь высунуться наружу слишком далеко. Однако, даже оставаясь внутри, они словно обступали их, его и дядюшку Туки со всех сторон. Картофельный Боб почувствовал опять, что ему становится тесно и страшно. Он отодвинулся от них как можно дальше, насколько крепкая рука дядюшки Туки позволяла ему это.
И вдруг, словно эта пара коротких шагов изменила остроту его зрения, он увидел вдруг широту мира вокруг... Мира, что обступал и его, и тучного дядюшку Туки, и бус - обступал и топил в себе, растворял в пестром пространстве, как лужа на краю обочины растворяет в себе скатившийся в нее земляной комок. Трава на обочине, которая лишь несколько вздохов назад была краем мира, колышущимся забором, отсекающим взгляд, вдруг уменьшилась вдвое, а потом, сразу же - еще в два раза, из высоченного шуршащего вала обратившись в чахлую травяную щетину, едва достигавшую колен. Налетающий от облаков настоящий ветер ерошил ее, порождая странный пустеющий звук - нечто среднее между хрустом и шорохом - и гнал шаткие волны вдаль... туда, где обочина внезапно и необъяснимо переходила в степь, в заросшую пустошь, в зелено-желтый шебуршащий простор без берегов и там, на этом просторе, ветер креп и смелел, укрупняя волны и ускоряя их разбег. Картофельный Боб помимо своей воли дернулся следом. Что удержало его было, сильно сдавив плечо, но Картофельный Боб сделал еще один шажок вперед - совсем крохотный - и этого последнего усилия оказалось достаточно. Рука дядюшки Туки сорвалась с плеча и Картофельный Боб сразу же позабыл о ней. Он шагнул за воображаемую линию обочины и тут же утратил чувство реальности, перестав видеть свои ноги, а значит - и ощущать землю под ними, а значит - и отмечать свое место на этой земле. Треск и шорох распахнутого мира проглотили его. Закружилась голова от нового и неведомого чувства всеобщей огромности. Он был младенцем, впервые поднявшим голову над краем колыбели. Небо было высоко, как купол - и жалкое крохотное солнце парило высоко над ним, сверкая, как желтая стекляшка.
Краем уха он услышал, как голос дядюшки Туки окликнул его и позвал назад, но Картофельный Боб был слишком поглощен распахнутой широтой мира, чтобы вовремя сообразить, что обращаются к нему.
Через пару шагов в траве ему попался валун. Не видя своих ног, он не увидел и валуна, и шагни он чуть шире - наверняка споткнулся бы и кубарем полетел в траву, но ему повезло - конец очередного шага пришелся как раз на границу травы и камня, так что Картофельный Боб лишь самым краем брючины почувствовал твердую гранитную глыбу перед собой. Он ощупал валун невидимой туфлей, потом же - нашагнув на валун, как на ступеньку, встал поверх... Ветер неопасно, играючи, толкнул его в бок, трепанув за полы пиждака, отчего Картофельный Боб в замешательстве переступил ногами. Теперь, стоя на валуне, на самом его гранитном темени, Картофельный Боб опять мог видеть свои ноги - твердые кожаные колодки, блестящие от древнего лака и ежегодных гуталиновых процедур. Узелки, завязанные руками доброго дядюшки Чипса, уже расплелись - толстые шнурки висели, свиваясь кольцами, словно это полезные дождевые черви расползались в разные стороны из ботинок Картофельного Боба. Это показалось ему необычайно смешным. Он шевельнул ногами и дождевые черви ожили - изогнули и выпрямили гибкие толстые тела. Им было скучно лежать на камне. Им хотелось ползти дальше - в мягкое нутро широкого мира. Ободренный ими, Картофельный Боб нащупал подошвой край валуна и неловко спрыгнул с него в траву. Земля с хрустом наподдала ему по пяткам. Он оглянулся на бус - совсем крохотный, почти сокрытый травой, которая неуловимо подрастала за его спиной все время, пока он шел. Дядюшка Туки на таком расстоянии уже не казался тучным - он стоял поодаль от остальных людей, которые что-то говорили ему, размахивая руками, как один человек. Иногда они показывали в сторону Картофельного Боба, и ему начинало казаться, что он снова слышит их крики. Но это, конечно, было не так. Картофельный Боб всегда пугался, когда около него кричали, но сейчас - он не чувствовал ни тени испуга. Небо было высоким, совсем как над его полем, и ветер был настоящим, пах травой и пылью, а не моторным нутром, а мир вокруг был огромен и ласков. Не было впереди мелких деревьев, которые тяжелое небо сдавило так сильно, что лишило их возможности расти. Не было вдали маленьких стиснутых домишек с их жителями - крохотными людьми с обожженными головами. Впереди не было вообще ничего, линия горизонта отсутствовала, за ближайшими колосками и шляпками трав начинался глубокий голубой простор. Картофельный Боб радостно и свободно потек в него, сливаясь с этим отвесным и голубым чудом. Ветер налетел сзади, ощупал спину Картофельного Боба, поставил стоймя воротник пиждака и умчался вперед, пригибая травяные стебли. После него оставался в траве расчесанный пробор - и Картофельный Боб плыл по нему, как плывет щепка в борозде двух берегов, влекомая течением ручья. Выпрямляясь, стебли травы хлестко лупили его по брючинам, острые навершия их колосков укалывали сквозь пиждачную ткань, которая неведомо как истончилась вдруг до чувствительности кожи. На какой-то миг Картофельному Бобу показалось даже, что он идет в этот широкий простор вовсе без одежды, как и положено младенцу, выходящему в новый мир - солнце трогало его за плечи, колола и щекотала трава, укладывая мазки терпкой пыльцы на тело, горячее и потное, и ветер - раздувал волосы Картофельного Боба, там где они были, да забавлялся, трепеща истлевшим исподним. Картофельный Боб даже раскинул руки, вступая в этот широкий простор, отдаваясь ему - раскинул и поплыл прямо в голубую даль, словно был настоящей птицей. Порывы ветра приподнимали его над землей, и опускали вновь... трава с хрустом принимала его обратно. Он испытывал совершенно щенячий восторг, делая каждый следующий шаг...
Ему хотелось сделать что-то необычное, чего он не делал никогда в жизни - хотелось закричать, громко-громко, наполнить этот широкий простор звуком своего присутствия.
Картофельный Боб даже открыл рот и попытался сделать это. Крик его вышел почти неслышным - тонкий потерянный писк. Такие звуки, должно быть, издает птенец, которого пушистые бока братьев или сестер почти выдавили из гнезда. Картофельный Боб словно услышал его со стороны. Птенец был слаб и тонок костью - последний из сумевших проклюнуть скорлупу. Горячие тени братьев или сестер обступали его - слишком большие, по сравнению с ним, слишком напористые и сильные, чтобы он мог всерьез им сопротивляться. Он чувствовал уже бездну под неоперившимся крылом. Бездна была сера и зияюща - и твердые камни устилали далекое дно.
Картофельный Боб вздрогнул, кожей почувствовав опасность.
Картофельный Боб задержал дыхание.
И вместе с дыханием, Картофельный Боб задержал и следующий шаг, хотя нога была уже занесена, а тело было уже вовлечено в прыжок. Это было - словно прервать полет. Словно не удержаться в воздухе и рухнуть в траву, едва-едва от нее оторвавшись. Падение оглушило Картофельного Боба. Должно быть, так бывает всегда - хоть набранная высота и ничтожна, но внезапность падения оглушает. Жестокий удар, вышибающий дух из нутра. Треск костей и екающее бултыхание в боку. Картофельный Боб замер и вернул начатый шаг вспять - поставил занесенную ногу рядом с отстающей. Впереди не было земли, не было травы и опоры - лишь только оглушающий широкий простор, без дна и берега.
Степь обрывалась, щетинясь цепкой травой по краю. Корни ее были еще в земле, но наклоненные стебли уже принадлежали бездне. Сухие листья их уже полоскали гудящую ветром пустоту. Соверши Картофельный Боб еще один шаг - и его невидимая туфля не встретила бы опоры под собой. Он уперся в землю обеими ногами и, борясь с ужасом и тошнотой, заглянул вниз, за последний травяной колтун...
Глаза его расширились, еще полные солнцем и широким простором, еще завороженные, но уже меняющие окраску - от восторженно-голубых, до панически-серых. Картофельный Боб стоял на бугре, который держался над бездной казалось, лишь на честном слове Создателя, да на путанице корней, не желающих рвать родственные связи. Язык желтой, иссушенной глины, подпирал бугор снизу, а дальше - теснилась отвесная стена из грязного грунта, перемешанного с каменной крошкой. Вездесущая трава пыталась расти и там, но тщетно - бороды мертвых корневищ болтались в воздухе, а сами тела стеблей - также мертвые и сухие - свисали над пропастью, откинувшись навзничь...
Насколько глубоко длилась эта бездна, Картофельный Боб не смог разглядеть - он ощутил вдруг, как поплыла голова - как бывает, когда резко распрямишься, полдня проведя на корточках над картофельным кустом. Его качнуло. Ноги, теряя опору, заелозили каблуками по траве. Он упал - сначала на колени, потом дотянулся до земли руками и вцепился в нее, запустил пальцы в пряди травы, лег в нее плашмя, задыхаясь и еле слышно подвывая. Бугор, на котором он лежал, мерно раскачивался над бездной, туда-сюда - как совсем недавно раскачивалась под Картофельным Бобом, дребезжащая коробка буса, норовя опрокинуться и вывалить в пустоту свое человеческое содержимое. Теперь под ним был не прыгающий металлический пол, а настоящая земля, с травой и маленькими шустрыми жуками, но от этого было еще хуже. Земля не должна висеть в воздухе над бездной, ничем не подпираемая снизу... Картофельный Боб в отчаянии потянул на себя кулаки, в который была зажата трава - и его легкое тело невесомо проволоклось по ней, лишь изредка цепляясь за травяные узлы пуговицами и носками туфель. Он уже слабо понимал, где верх, а где низ, где осталась безопасная земля, а где начинается отвесный край. Бугор снова качнулся, потом накренился так сильно, что Картофельный Боб скользнул к самому краю, сунувшись носом сквозь чахлый веер последней травы. Бездна распахнулась перед ним - вся сразу, до самого каменистого дна...
Те же самые валуны, как тот, с которого Картофельный Боб спрыгнул совсем недавно, были накиданы там столь густо, что заполоняли собой все дно пропасти. Между ними крохотными закорюченными былинками прорастали деревья. Тяжелое спекшееся небо рушилось в эту пропасть отвесно - каменно отвердевая на самой глубине. Тускло отблескивая, лежала на дне серая полоса ручья - сильно вытянутая в длину лужа совершенно неподвижной и мертвой воды.
Какие-то кучи грязного мусорного грунта кое-где громоздились поверх валунов... и поверх мелких деревьев... и даже поверх ручья... Как раз над одной из таких куч и лежал Картофельный Боб, отчаянно вцепившийся в траву. А немного подальше в сторону, множество таких куч слились в одну большую - огромную, пухлую и рыхлую массу, отчего казалось, что это само грязное дно пропасти задумало вырваться на свободу и, медленно раздуваясь, все наползает и наползает на проминаемый ею откос.
Трава с хрустом отрывалась от земляного бугра и оставалась в кулаках Картофельного Боба, не выдержав его судорожной хватки. Почувствовав пустоту под собой, его руки сама выпускали вырванную прядь и тянулись за следующей - и скоро вокруг Картофельного Боба не осталось ни единого крепкого пучка, за который можно было бы ухватиться.
Еще никогда Картофельному Бобу не было настолько страшно...
Даже рев мотора страшного трактора дядюшки Охрапа, внезапно запущенного над самым ухом, не показался бы ему сейчас настолько пугающим...
Глядя сквозь веер Последней Травы на каменнодонную пустоту, распахнувшуюся вдруг перед самым его носом, Картофельный Боб сразу же понял, что именно он видит сейчас...
Это было вовсе не место под названием далеко-далеко... Это были не новые поля с высоким небом и сладкой землей... Вовсе не то место, о котором грезил добрый и умный дядюшка Чипс. Вовсе не то место, куда летят семена дерев, на тонких и легких своих парашютиках...
Это был край мира...
Отвесный его обрыв...
Мир, в котором мог бы жить Картофельный Боб, где он мог бы наступать на землю, дышать и чувствовать - заканчивался здесь... Мир травы и корней, привычной Картофельному Бобу почвенной жизни, копошения насекомых, полезный и вредных, а также тех, от которых нет ни особого вреда, ни особой пользы... Мир его смысла, мир его предназначения, мир который был ему уготован...
За этим шатким, неустойчивым бугром, за этим редким, до прозрачности, веером Последней Травы, растущей на гребне, не было ничего...
Только ветер, витающий без всякого толку... только бесполезная земля, на которой ничто не могло прорасти... только вода, не способная никого напоить - а значит, все то, что видел сейчас под собой Картофельный Боб, было просто пустотой... Бесполезным и безжизненным отражением мира, миражами, отодвинутыми за край...
Как оказалось - его мир и вправду был размером с картофельное поле...
Единственное место на всей земле, где был смысл в его, Картофельного Боба, существовании. Единственное место, которое имело значение...
И тогда - Картофельный Боб заплакал, нависая лицом над бездной.
Незнакомая прежде щипучая влага проступила вдруг сквозь его глаза - и затуманила взгляд, сделала его размытым и скользким. Он почувствовал, как опять сползает куда-то. Две капли упали с его лица - вниз, и ветер, кружащийся там без толку, развеял их, размолол в тонкую коричневую пыль.
Картофельный Боб видел, как расходятся в пустоте два этих невесомых облачка.
Они были очень близко теперь - прямо перед самыми глазами. Картофельный Боб всхлипнул и задумался над тем, как такое могло случиться. Они канули из его глаз и обратились в землистый дым на ветру, а теперь они снова рядом, снова близко - едва ли не заползают обратно под веки. Либо ветер поднял их из пропасти и вернул Картофельному Бобу его пыльные слезы, либо... либо это Картофельный Боб не удержался на краю, на голой выщипанной плеши и падает сейчас в объятия пустоты и ветра, сквозь облачка своих слез недавних - прямо на мертвое твердое дно.
Я падаю, подумал Картофельный Боб и глаза его расширились. Вновь нарождающиеся слезы вскипели в них и мгновенно просохли отвердевшей коркой. Он сморгнул ее - с хрустом и резью. Он падал - прямо на валуны, прямо на сухие загогулины деревьев - загораживаясь от них руками. Клочья травы, вырванной с корнем и застрявшей между его пальцами - трепетали от набегающего ветра. Его падение было отвесным, как у маленькой пыльной звездочки, сорвавшейся с небосвода. Пустота вдруг отвердела и надавила на лицо...
Бесполезно кружащий ветер словно обрел недолгую цель - зашумел и засвистел около ушей, принялся судорожно трепать волосы и воротник рубашки.
Он все креп и креп, и пустота, давящая на лицо все твердела и уже мешала дышать - конец падению был близок, и дно пропасти надвигалось, свистя ветром около ушей...
Картофельный Боб накрепко зажмурил глаза, чтобы не видеть приближающегося дна, и замер в ожидании удара...
И тотчас его что есть силы рванули за ногу. Картофельный Боб завопил от боли, внезапной и пронзительной. Рывок вышел столь резким, что у Картофельного Боба заложило в ушах и вверх по хребту - да нет же, не вверх, а вниз по хребту, ведь он падал головой вперед - пробежала волна отчетливого костяного хруста. Руки его мотанулись, словно концы одной оборванной веревки - Картофельный Боб порастерял всю траву из стиснутых кулаков... ее оказалось много до одури - целые пригоршни зеленой пыли, натолченной его отчаянной хваткой - мятое травяной облако распахнулось на миг перед Картофельным Бобом, перед его выпученными глазами, и загородило его от близкого дна, а потом, клубясь, начало стремительно удаляться - его со страшной силой тащили вверх, едва не отрывая ступню, словно хрупкий цветок... Он чувствовал чьи-то пальцы на своей щиколотке, они были и впрямь как поленья - щепастые и твердые. Картофельный Боб сразу же вспомнил о тучном дядюшке Туки и об обещании позаботиться о его, Картофельного Боба, судьбе. Близкое дно умчалось от него - на прежнюю головокружительную глубину - и сделалось, как и прежде, подслеповатой мешаниной грунта, каменного крошева, скрюченных древовидных побегов. Картофельный Боб парил над всем этим, подвешенный за ногу. Его по прежнему волокли отвесно вверх - мимо ноздреватых стен пропасти, в которых было тесно мертвым корням от туго натолканного камня - стены были так близко от него, что Картофельный Боб едва не скоблил об них лицом и, несмотря на стремительность своего подъема, он разглядел даже малейшие детали - сколы каменных вкраплений, красноватый дикий гранит и отчетливо-искусственный желтый кирпич, раскисший в этой земле, как кусок недоеденного хлеба раскисает на краю тарелки с похлебкой. Он видел в этих стенах целые пласты сопревших растений, рыбьи скелетики древесных ветвей, сплошь изглоданные железными челюстями, видел цельные куски дерева - разложившиеся до такой степени, что похожие больше на ошметья слежавшейся грязи. Пару раз в этой стене сверкнули металлические искры - взгляд Картофельного Боба выхватил что-то изогнутое, искореженное, сплющенное до неузнаваемости, изржавленное в труху и все еще продолжающее ржаветь. Мелькнули какие-то темные бороды, истлевшие пласты, похожие на сгнившую от старости мешковину, какие-то расщепленные прутья... юркнул и пропал почти новенький дощатый ящичный бок - светлый на общем неразборчиво-сером фоне - черные каракули букв на одной из дощечек... снова металлический блеск - витая пружина металлической ленты... Снова серая земля и темный камень с гнилой прозеленью на боках... Глина, хорошая и жирная, желтая, как свежий кирпич и такая же твердая на вид. Потом - целый рудный пласт чего-то белесого, раскисшего - если бы не редкие уцелевшие части, свешивающиеся в поле зрения, Картофельный Боб ни за что не понял бы, что это прессованные отходы картона - неведомые металлические челюсти хорошо поработали и тут, разжевав все до состояния бурого ила... Снова камень и снова земля, в которой все чаще и чаще попадаются целые вещи... куски фарфора, белые, как накрошенная рыбья чешуя... множество вразнобой торчащих из земляного теста откоса грампластинок - наоборот, черных, как уголь, заметных лишь по белым, желтым и золотым нашлепкам в центре... Картофельный Боб никогда раньше не видел грампластинок и вряд ли даже знал, что это такое, но удивляться такому сложному и красивому слову, взявшемуся словно бы ниоткуда было некогда - стена пропасти стремглав скользила мимо, Картофельный Боб успел разглядеть еще утлый строительный мусор, затоптанный в земляную корку словно бы нарочито небрежно, увидел большущее автомобильное колесо, протертое аж до проволоки на боку... к ужасу своему увидел не очень старый еще труп большой серой собаки - лоскуты разорванной шкуры, табачного цвета подпалины на шерсти, задние лапы свешивались над пропастью, обнажая голую желтоватую кость из разошедшейся фиолетовой плоти... Картофельный Боб не успел в полной мере осознать увиденное - отвесную панораму тлена вдруг прорезали живые корни - белые нитки, латающие края этой ужасной раны... потом его взгляд был выдернут из пропасти, он пролетел кубарем над изломанной травой, над склоненными в пустоту стеблями, терпкий травяной дух перебил мертвый стоялый запах пропасти - и Картофельный Боб очнулся вдруг, ощущая себя лежащим на чем-то жестком и колющем, но таком приятном... спина его касалась земли и ладони его трогали и мяли землю, и каблуки его туфель могли выдавить в земле выбоину и обрести в ней опору, и чья-то густая тень ложилась на Картофельного Боба, укрывая, точно тяжелое ватное одеяло...
Он лежал на земле, прочной и твердой, и кто-то, стоящий над Картофельными Бобом, ронял свою тень на него...
Картофельный Боб осторожно пошевелил ногой, но крепких пальцев на щиколотке больше не было. Нога даже не помнила уже их сминающей хватки. Ни боли, ни скомканной штанины. Картофельный Боб словно и не падал никуда вовсе, а этот кто-то, бросающий на него свою тень сейчас - словно и не тянул Картофельного Боба за ногу из пропасти.
И поняв это, Картофельный Боб перестал кричать и, загородившись прозрачными ладонями от солнца, осмелился посмотреть вверх.
Над ним стоял дядюшка Туки, синий форменный пиждак смешно топорщился у него на плечах, несколько верхних пуговиц были расстегнуты и из распахнутого ворота выглядывала курчавая потная грудь. Все, что находилось ниже расстегнутого ворота - было мокро... огромные темные пятна начинались от подмышек дядюшки Туки, и накрывали собой округлые бока, доходя аж до самого ремня. Лицо дядюшки Туки также покрывали крупные градины пота, а само лицо было темно-багровым, словно перезрелый томатный бок. Красивая синяя фуражка на голове дядюшки Туки была сбита набок, козырек нелепо накрывал толстое ухо, а лоб, выставленный словно напоказ, облепляли перепутанные намокшие волосы.
- Ты!... - сказал ему тучный дядюшка Туки с высоты своего роста и задохнулся...
Щеки его трепетали, как бывало и у Картофельного Боба, когда он напрочь забывал какое-нибудь совсем простое слово.
- Ты!... - сказал дядюшка Туки и раздраженно мотнул головой. Две крупные маслянистые градины сорвались с его лба и упали на Картофельного Боба - одна на лацкан пиждака, оставив темное пятно на ткани, другая - прямо на открытую кожу ладони, которой Картофельный Боб загораживался от солнца.
Солнце стояло уже высоко и ладонь Картофельного Боба была так горяча, что капля пота дядюшки Туки, упав на нее, едва не зашипела.
Картофельный Боб отвел взгляд от красного лица дядюшки Туки и посмотрел на солнце - такое же красное, столь же исходящее гневом и жаром. Этот его неосторожный взгляд был обожжен тотчас - суматошные круги замельтешили в глазах, яркие пятна, наползающие одно на другое. Картофельный Боб крепче загородился ладонями, но они просвечивались солнцем насквозь - словно не руки, а тонкие листья дерева положил Картофельный Боб себе на глаза - солнце лишь сжалось в тусклый опаляющий круг, высветив каждую прожилку, каждую хрупкую косточку... Картофельный Боб ощутил вдруг, что темя его голо, что на нем нет шляпы, которую добрый дядюшка Чипс строго-настрого велел ему держать на голове. В ужасе Картофельный Боб облапил свою голову - и точно, никакой шляпы там не было, только путанные нечесаные патлы. Он зашарил по траве, но шляпы, разумеется, не оказалось и там. Наверное, подумал Картофельный Боб, шляпа упала в пропасть... Упала на самое дно... Сорвалась с головы, когда Картофельный Боб и сам туда летел... Должно быть, когда дядюшка Туки спасал Картофельного Боба, ухватив его за ногу. Так значит, он все таки падал туда? В пропасть? Качнулась редкая трава по краю. Взгляд Картофельного Боба затравленно метнулся туда, и отдернулся, обжегшись о пустоту. Шляпа точно была там - упала на дно между твердых валунов, стала частью пропасти... Соединилась с обломками мира...
Это было ужасно... Шляпа потеряна для него теперь. Он чувствовал, как потрескивают его волосы, скукоживась от солнечного жара...
Он загораживался от этого жара прозрачными ладонями - такими же бесполезными, как ветер в пустоте... как вода на дне пропасти...
Тучный дядюшка Туки тем временем вдруг поднял руку к своей красивой фуражке, попытался взять ее за козырек, но не нашел его на обычном месте. Тогда он зашарил, завертел фуражку на голове, пока лаковый козырек и блескучий значок над ним не попались под руку. Картофельный Боб вдруг замер, не в силах поверить, что дядюшка Туки сейчас сделает это. Он видел движение большой темной руки к козырьку, выдел как пальцы дядюшки Туки сомкнулись на нем, неожиданно забелев незагорелой плотью из-под ногтей, рука была намерена приподнять фуражку за козырек, возможно - даже снять ее с головы, оставив неприкрытым голое темя...
А ведь... тут же пришло ему в голову... дядюшка Туки стоит сейчас в полный рост, и ему придется гораздо хуже, чем Картофельному Бобу. Ведь Картофельный Боб лежит плашмя, полупогруженный в траву, его голова гораздо дальше от солнца, чем будет сейчас голова дядюшки Туки.
Он увидел, что солнечная сковорода в небе тоже заприметила движение руки тучного дядюшки Туки, и тоже угадала его намерения - она дрогнула и напряглась, приблизилась злорадно и ожидающе - прибавила жара и яркости. А дядюшка Туки стоял прямо под нею и, не догадываясь ни о чем, тянул кверху козырек своей красивой синей фуражки.
Бедный дядюшка Туки, успел подумать Картофельный Боб.
Да разве можно обнажать голову, находясь на таком солнцепеке...
Бедный... бедный и глупый дядюшка Туки...
Картофельный Боб хотел было закричать и предупредить дядюшку Туки об опасности, предупредить о глупости, которую тот собирается сделать... но, как это часто с ним бывало - разволновавшись, он позабыл слово, которое следовало крикнуть. Немудрено - в его мыслях была сплошная солнечная каша. Слишком уж многое Картофельный Боб увидел и почувствовал за один короткий день. Он напрягся, пытаясь выдавить это забытое слово из своей головы, как давил бы занозу из пальца, но в итоге лишь обессиленно затрепетал щеками.
А темная рука дядюшки Туки уже тянула кверху козырек фуражки, и та уже следовала за козырьком, покидая голову дядюшки Туки. Солнце еще более напряглось и приблизилось, почти забираясь под фуражку, в синюю тень, нетерпеливое настолько, что почти подталкивало дядюшку Туки по локоть. От потрясения ли, или же от неотвратимости беды, у Картофельного Боба вдруг прояснилось в голове - забытое нужное слово само выпрыгнуло с языка, но кровожадное солнце было начеку - оно тотчас нестерпимо полыхнуло по его глазам, залепило рот Картофельному Бобу... кляп горячего горького воздуха проник в его горло и затвердел там... и вместо окрика, который мог бы спасти бедного дядюшку Туки, у Картофельного Боба получилось лишь жалкое и невразумительное "мя-мя-мя..."...
Ничего не прибавил этот немощный звук к гулу бесполезного ветра за краем обрыва.
Никого он не спас, и ничего он не изменил.
Слезы текли из глаз Картофельного Боба, заполняли собой глазные впадины, и испарялись там, шипя.
Ничего нельзя было сделать.
Дядюшка Туки снял свою фуражку и тотчас солнечная сковорода опустилась... нет - обрушилась на него сверху. Под фуражкой было мокро, должно быть не меньше, чем мокро было в подмышках дядюшки Туки - Картофельный Боб услышал масляное скворчание пота - словно племянник тетушки Ханы, на заднем дворе ее ресторанчика, уронил нежный кусок бекона на гриль. Картофельный Боб увидел клубы пара, перекрученным столбом прянувшие от голой головы дядюшки Туки. Этот пар был желт, как дым от пожигаемой палой листвы.
Мгновением позже Картофельный Боб понял, что это и был дым. Что пот в волосах дядюшки Туки просох моментально, успев только заскворчать, и теперь от волос валит настоящий дым - темно-пегий и проглядывают сквозь него призрачные сполохи рождающегося огня. А еще в следующее мгновение - голова тучного дядюшки Туки вспыхнула... сразу вся... беззвучный рыжий огонь пробился сквозь волосы и поглотил их - волосы, стоящие торчком пылали, как костер, как подожженная сухая копна, как пожар на злаковом поле...
Темно-рыжий огонь источали плотные корни волос, ярко полыхали спутанные пряди, посылая дрожащее пламя по всей длине, и почти ослепительными, рвущимися на ветру искрами, раскалялись вихрастые кончики.
А ветер, бесполезный ветер, налетающий со стороны пропасти, сносил это пламя, укладывал беззвучный рыжий костер набок, валя снопы золы на воротник дядюшки Туки и его широченные плечи.
Картофельному Бобу показалось, что слезами и плачем был полны были не только его рот и его глаза, но и весь мир вокруг... Ему было несказанно жаль тучного дядюшку Туки, чья голова горела сейчас. Дядюшка Туки был хорошим, он был другом дядюшке Чипсу, а значит и ему, Картофельному Бобу, он тоже был другом, он обещал заботиться о Картофельном Бобе, обещал привезти его обратно, когда это будет нужно - а сейчас голова дядюшки Туки горит медлительным рыжим огнем, и чего стоят сейчас его обещания... Кто теперь вернет Картофельного Боба обратно, на его поле? Дядюшка Туки кричал ему что-то сквозь рыжий огонь, но Картофельный Боб не понимал ни слова. Это пламя, охватившее голову дядюшку Туки, только на первый взгляд казалось обычным. Оно не ревело и не трещало, подбирая горящие волосы, но странным образом делало беззвучными крики дядюшки Туки, и факельные взмахи его горящей головы, и гудение разогретого воздуха вокруг. Губы дядюшки Туки явственно шевелились в огне, но это было тщетное и бесполезное шевеление - так изгибает и распрямляет свое тело один из тех вредных червяков, что Картофельный Боб относил на костер. Страдающие кольца и петли - абсолютно беззвучные, и оттого непонятные, нечитаемые - просто извивы тела, палимого на угольях.
Картофельный Боб закрыл глаза и завалил их сверху ладонями, чтобы не видеть больше, как горит голова дядюшки Туки, как шевелится в рыжем огне его страдающий рот.
Если солнце решит сжечь и его тоже, если одной испепеленной головы ему покажется мало - что ж... Картофельный Боб настолько жалеет неосторожного дядюшку Туки, что будет беззвучно кричать вместе с ним, будет делить с дядюшкой Туки один и тот же медленный рыжий огонь в волосах...
И еще... мелкая и скользкая мыслишка прокралась в голову Картофельного Боба... и вместе с жалостью к бедному дядюшке Туки, он ощутил вдруг и робкую, розового цвета, надежду на спасение... Ведь если он будет лежать тихо-тихо, неподвижно, не шевеля ни кончиком пальца - это жестокое солнце подумает, что он умер от испуга, и тогда... быть может... оно оставит его в покое...
Он решил про себя, что так и будет делать теперь... Будет лежать тихо, как земляной ком, не подавая признаков жизни... Даже если солнце, покончив с бедным дядюшкой Туки, для пробы припечатает и его, Картофельного Боба - он будет притворяться мертвым, пока останутся силы терпеть...
Глаза Картофельного Боба были зажмурены, но всей поверхностью тела он ощущал, как мечется около него дядюшка Туки, голова которого горела... Он чувствовал спиной, как содрогается земляной бугор, когда дядюшка Туки принялся шарахаться по нему туда-сюда, он чувствовал, как его, лежащего толкают ногами, хватают за пиждак и пытаются поднять - тогда он старательно обмякал, по прежнему не раскрывая глаз и стараясь даже не дышать... Обезумевший от огня на голове дядюшка Туки пытался оторвать от лица его ладони, и один раз ему это почти удалось - Картофельный Боб увидел сквозь тонкую скорлупу век угасающий уже рыжий огонь, метущийся и опадающий, и увидел серую пепельную муть, которая так и порошила сверху, но потом ему удалось вернуть ладони на место... Картофельному Бобу не хватало силы в руках, чтобы долго сопротивляться, но он сообразил, как вцепиться в собственные волосы, как переплести в них пальцы - теперь отчаянные рывки за запястья дергали кверху всю голову Картофельного Боба, ворочали все его тело, как неподъемный куль, и дядюшка Туки скоро оставил свои попытки забрать Картофельного Боба с собой - в беззвучный огненно-рыжий костер. Картофельный Боб слышал еще, как ботинки дядюшки Туки топают туда-сюда, то приближаясь, то отдаляясь, как прибавляются к их знакомой уже поступи шаги других людей ... Он слышал, как те, другие - замирают, не доходя до Картофельного Боба, который притворялся земляным комом... как топчутся в отдалении, переминаются с ноги на ногу, совершают много движений, беспокойных и бессмысленных, как ветер за краем пропасти, а потом удаляются совсем, за предел чувствительности Бобовой спины - теряются в дали, исчезают...
Картофельный Боб прождал очень долго. Огня уже не было над ним - открытыми частями рук он ощущал мокрый холод и касание ветра. Потом вдалеке вдруг заревел бус - звучный рык мотора, потом два пронзительный гудка, звук которых заставил Картофельного Боб сжаться еще сильнее...
Мотор прибавил оборотов и Картофельный Боб услышал шелестящий звук резины, накатывающийся на дорогу. Потом стало совсем тихо... Тогда Картофельный Боб рискнул пошевелиться и... ничего не произошло. За сросшимися веками, за лепестками ладоней, укрывающих глаза - пребывала лишь пустота. Картофельный Боб отнял руки от лица - сначала одну, потом и другую тоже - и ощупал ими пустоту перед собой. Она была мокра от подступающего дождя. Как бы далеко не увез бус Картофельного Боба от поля, где ему место, дождь всегда догонит его, придет следом и позовет обратно. Эта мысль немного успокоила Картофельного Боба, но вместе с тем впустила эту мокрую пустоту, что витала вокруг, в грудь Картофельного Боба, прямо туда, где вечно колотится что-то горячее и хрупкое. Картофельный Боб обнял руками свою грудь с этой новой пустотой внутри, и распахнул наконец глаза.
Солнца не было над его головой - это первое, что он понял, и облегченно перевел дух. Вместо солнца светилось теперь жухлое пятно, расплываясь на изнанке облаков. Все видимое небо было в облаках, они сгрудились на нем, а ветер подгонял из-за края горизонта все новые и новые. Им уже становилось тесно в небе. Облака наваливались друг на друга, чиркали друг о друга боками, высекая дождевые брызги.
Но они не слились еще в одну массу, всеобщую и дырявую, не начали еще темнеть, пропитываясь влагой из самой глубины, и оттого дождь пока не шел. Но сырости и ватной пелены в небе уже было достаточно, чтобы утопить в себе жадное солнце, которое сожгло голову бедного дядюшки Туки. Подумав о нем, Картофельный Боб простужено хлюпнул носом и оглянулся на дорогу.
Трава укрывала собой асфальтовую полосу, и чтобы увидеть ее, Картофельному Бобу пришлось подняться на ноги. Он осторожно уперся подошвами туфель в земляной бугор, висящий над пропастью, и выпрямился. Пропасть никуда не девалась - незримо зияла под самым боком, лишая Картофельного Боба чувства равновесия, придавая его движениям шаткость и неуклюжесть. Он понемногу отступил от края, которым обрывался мир - вернулся в траву, неощипанную в панике его руками, добрел до знакомого валуна и мягкой улиткой переполз через его хмурый гранитный лоб. Дорога была пуста. Не было буса, рокочущего у обочины, и Картофельный Боб даже обрадовался его отсутствию. Нигде не было видно ни бедного дядюшки Туки, ни пепла с его головы. Должно быть, с грустью подумал Картофельный Боб, солнце сожгло его до самых подметок. Или он не удержался на краю пропасти и упал вниз - на каменное дно. Бедный дядюшка Туки. Картофельный Боб вздохнул и выступил на твердую кору дороги. Он представил себе, как пустой бус мчится по дороге, а плетеная рукоять руля шевелится само собой. Бус уехал. Теперь, когда дядюшки Туки не стало, ему незачем было сдерживать более свой бег. То, что вместе с бусом исчезли и все прочие пассажиры, Картофельный Боб даже не заметил. Дядюшку Туки он знал, и потому жалел, но прочие люди только пугали его своим криком. Что было ему до них? Он думал лишь о дядюшке Туки, который спасал его много раз - сначала от этих крикливых незнакомых людей, потом от пропасти, от надвигающегося каменного дна, и наконец от солнца - ценой своей жизни. Он думал о дядюшке Чипсе - тот отдал ему пиждак и отдал шляпу, которую Картофельный Боб потерял. Теперь, без этой шляпы и дядюшка Чипс не сможет поехать на своем тягаче за поворот дороги, как он мечтал, и как говорил о том Картофельному Бобу. Слишком дорогую цену заплатил Картофельный Боб за свое неуклюжее любопытство. Жизнь одного дядюшки и вечного заточение другого. Просто непомерная цена. От этой мысли у Картофельного Боба подогнулись ноги - он уселся прямо на дорожное полотно, сомкнув колени. Та пустота, что поселилась в его груди, так разрослась, что мешала дышать. Картофельный Боб, почти надрываясь, сделал несколько глотков колючего воздуха. Ему стало чуть легче. Пылила даль и давились облака на небе, выжимая все больше будущего дождя друг из друга. Даже облака не желали парить над пропастью. Только самых слабых и рыхлых вытесняли туда. Они и тогда не отплывали далеко - обиженно и неприкаянно слонялись у самого края, словно просясь обратно.
Мне нужно вернуться, сказал себе Картофельный Боб. Мое поле... Он прикрыл глаза и оно заскользило перед ним - ласковые плети, сладкие глубины корней, пушистая земля, пеленающая ладони. Он зачерпнул все это руками и восторженно прижал к лицу, но поле задрожало в его горстях, когда он сделал так - зарябило, как дальний мираж, рассекаемый стеклянным лбом буса... и утекло из ладоней - он обнаружил вдруг, что скребет пальцами неподатливую асфальтовую корку. Он отпрянул прочь и посмотрел на свои ладони - они были измазаны неживой коричневой пылью, ободранные суставы саднили. Это была не его земля, совсем не его... Как он мог уйти от своего поля? Зачем он сделал это? Какое наваждение погнало его куда-то?...
Ему нужно домой. Он беспомощно оглянулся. Дорога петляла - вправо и влево, уволакивала кольца и повороты за каменистые бугры, совершенно одинаковые в обе стороны. И влево, и вправо простиралась одна и та же панорама - склоны холмов, сваленные в кучи камни и твердый слежавшийся грунт, жесткая травка, прорастающая из щелей и проплешин. Он всмотрелся в одну сторону и ему начало казаться, что он узнает извилистые контуры поворотов, по которым протащил его надрывающийся бус, но стоило ему моргнуть, как стороны опять смешались и поменялись местами - и справа , и слева дорога выглядела чужой и незнакомой, она не вела никуда, она лишь вращалась вокруг невидимой оси, поворачиваясь к расплывшемуся мутному солнцу то правым, то левым боком.
Картофельный Боб потерялся, стоя на краю мира. Куда бы он не смотрел - везде был отвесный край. Везде ждала его пропасть, притаившись в траве. Он был - заблудшая душа. Он увидел, где кончается мир и вся прочая обитаемая земля не желала более с ним знаться. Это было ужасно. Картофельный Боб почувствовал, что глаза его опять наполняются слезами. И, словно откликаясь на его неумелые слезы - с неба тоже заморосило, закапало... обильно, но кратковременно. Две дождевые капли, крупные и тяжелые, как камушки, ударили Картофельного Боба по голому темени. Он ойкнул и накрыл голову перевернутыми лодочками ладоней. По ним сразу же забарабанило. Другие капли падали слева и справа от него, прибивая пыль, поднятую неудобными туфлями Картофельного Боба обратно к дороге.
Что-то нежное и невесомое вдруг коснулась его голой шеи и отпрянуло раньше, чем Картофельный Боб сумел понять, что это. Он закрутил башкой из стороны в сторону и оно опять прикоснулось - к щеке. Потом робким и мимолетным касанием тронуло его ухо... Картофельный Боб поймал, наконец, его взглядом. Легкое и пушистое, оно висело в воздухе так буднично и естественно, словно и впрямь ничего не весило. Картофельный Боб придвинулся к нему так близко, что едва не коснулся широко распахнутым глазом. Осторожно, словно боясь обидеть Картофельного Боба, оно чуть-чуть отодвинулось - ровно настолько, чтобы случайное движение воздуха не затащило его под распахнутое веко. Оно по прежнему оставалось рядом с его лицом - пушистый белесый раскачивался от дыхания Картофельного Боба и крохотное темное семечко под ним болталось, описывая крохотные искривленные окружности.
Картофельный Боб шагнул еще раз, как ему показалось - прямо в него, прямо это в пушистое невесомое облачко, и оно снова отодвинулось, и снова повисло неподвижно, приглашая приблизиться. Он шагал и шагал, и всякий раз оно отплывало на расстояние осторожного шага, словно окликая Картофельного Боба, зовя его следовать за собой. И он следовал - ничего не видя, кроме этого невесомого и пушистого, вслепую наступал туфлями на неровную землю. Это было именно то, о чем рассказывал умный дядюшка Чипс. То самое, несбыточное и неуловимое, что заставляло плакать его Папашу, хмурого и неопрятного Стрезана, руки которого всегда по локоть покрыты блестящей смазкой. Было непостижимо слушать о том, что такой строгий дядюшка, как старший Стрезан, привыкший выплескивать кровь из кишок своих механических подданных, раскладывать их внутренности на рабочем столе и копаться в них - вообще способен плакать, но сейчас Картофельный Боб верил дядюшке Чипсу и вполне понимал дядюшку старшего Стрезана - это пушистое невесомое чудо, встреченное им на самом краю познанного мира - было способно заставить расплакаться самое черствое сердце. Оно манило Картофельного Боба за собой и он шел следом, спотыкаясь, и путаясь ногами в траве, и наступая в чавкающие полости луж, и забираясь в узлы картонно шуршащих под туфлями лопуховых листьев. Должно быть, это продолжалось целую вечность. Так легко забыть о времени, если идешь куда-то, не глядя под ноги и не озираясь назад, не видя перед собой ничего, кроме легкой цели, летящей по ветру. Картофельный Боб и позабыл о времени. Позабыл о направлениях и выборе пути. Ему было так легко и спокойно сейчас - он глядел вперед, на пушистый парашютик, что вел его наискось через склоны землистых бугров. Он успевал почувствовать ногами неровности почвы и догадывался по ним, что пересекает тот холмистый мир, по которому бус протащил его в своей застекленной утробе. Неудобные туфли Картофельного Боба то хрупали по осыпи, пуская мелкие щелкающие камушки из-под подошв, то взбирались на склоны, поросшие травой - то жесткой, как щетинистый волос, то тучной, шелково мнущейся под ногами. И дождь - то переставал, то вновь сыпал сверху. И солнце - то пряталось, оставив в небе лишь тусклый размазанный след, то резалось из-за облаков, слепило бликами от мокрой травы.
А белый пушистый парашютик все летел, чуть покачиваясь перед лицом Картофельного Боба - уже слишком далекий, чтобы тревожиться от его запаленного дыхания, но все еще достижимый - и взглядом, и немым восторженным обожанием...



Роберт Вокенен.

В этом чертовом городишке не оказалось приличного магазина.
Пройдя весь городок насквозь, Роберт Вокенен успокоился настолько, что снова начал ощущать раздражение, вместо холодной тоски и бессилия.
Городок был невелик почти до прозрачности - несколько коротких улиц, идущих параллельно. В просветы меж домов затекал и клубился бескрайний асфальтовый федеральный простор. Веяло оттуда мокрым бетоном и прибитой пылью. Обезумевшая от сырости мошкара танцевала в воздухе.
Роберт Вокенен рассеянно прошел мимо пары низких заборчиков и крытых террас, пересек наискосок улицу, довольно широкую в этом месте, оглянулся на пару вывесок, обращенных к дороге, потом свернул в переулок, на дальнем конце которого маячил, качаемый ветром, обочинный ковыль. Там городок смыкался с федеральной трассой, присосавшись в обочине, словно цепкий полип к мокрому желобу искусственного ручья. Роберт Вокенен и думал об этом городке, как о полипе - бесформенном комочке слизи, чья судьба - вечно висеть на чьем-нибудь зудящем подбрюшьи, питаясь теми крохами, что проносит мимо мутный поток.
Ему не попалось по дороге ни единого человека.
Вечно спящее придорожное царство, думал Роберт Вокенен о городке, неприязненно осматриваясь. Оцепенелая летаргия, нарушаемая только прибытием буса. Должно быть, только тогда городок и оживает. Или принимает вид ожившего - оставаясь все таким же снулым и дремлющим под коркой черепичных крыш.
Под ногами был не асфальт, а утрамбованный песок, перемешанный с каменной крошкой. В жару такая смесь должно быть отчаянно пылила, но в дождь она не давала грязи, пропуская воду сквозь себя. Хоть на том спасибо. Он прошел дальше, всматриваясь в полинялые буквы вывесок. Черт-те что... Они все были развернуты под таким углом, чтобы быть видимыми с дороги. В городке не было здания федерального вокзала, только стеклянная будочка, притулившаяся сбоку от дороги. Видимо, она и была фокусом зрения, той призмой, которой вооружен взгляд приезжего люда. Все вывески и надписи были созданы для нее. А всем прочим оставалось лишь пялиться на слепые затертые куски фанеры, усеянные каплями дождя - будто испариной.
У этого городишки не было здания вокзала, но имелась вокзальная площадь. Каждый, сошедший с дороги, должен был оказаться на широком пустыре, куда и втискивали свои приветливые морды парадные магазинов, мастерских и закусочных. На пустыре был настоящий асфальт, правда невидимый под чертовой прорвой разновеликих неглубоких луж.
Роберт Вокенен остановился на площади и обвел взглядом все это. Темнели вывески, пристально отблескивали витринные стекла. Бесчисленные лужи - слепили. На площади было совершенно безлюдно, только у одной из бесцельно распахнутых дверей лежала большая линяющая собака - пучки шерсти вразнобой торчали из пегого бока.
Роберт Вокенен засмотрелся на собаку и она почувствовала его взгляд - подняла голову и часто-часто задышала, вывалив ленивый розовый язык. Роберт Вокенен отвернулся - ему почудился приближающийся звук мотора от дороги. Он поспешил туда, к стеклянной будочке, но вовремя понял, что этот звук не может издаваться бусом и умерил торопливые шаги. Рокот мотора, накатывающийся на городок был слишком отрывистым, слишком бренчащим, чтобы нести кого-то из одной дали в другую. Он мог принадлежать, разве что какой-нибудь местной колымаге. Роберт Вокенен на всякий случай все равно поискал ее глазами и вскоре увидел - разлапистую черную точку, вихляющуюся по дороге. Она приближалась, медленно и неуклюже, то замедляясь до полной остановки, то поддавая газу и шуму - и тогда сизые клубы топливных выхлопов окружали ее со всех сторон. Чем ближе она подкатывала, тем размашистее и ломанее становилась ее траектория. Роберт Вокенен даже отпятился подальше за обочину, из опасения, что эта колымага соскочит с дороги и придавит его.
Колымага протарахтела мимо - высокая и угловатая, с дырчатой решеткой вместо кабины и деревянным коробом сзади. Решетка, прикрывающая мотор, то ли была убрана нарочно, то ли вовсе не была предусмотрена - все железяки были на виду, все шкивы и ременные передачи вращались, задевая друг друга и дребезжа. Отовсюду, из всевозможных щелей, коптило напористым сизым дымом и воняло разогретым до кипения мазутом. Роберт Вокенен увидел светловолосую голову водителя. Почти мальчишка - высокий и тощий. Поднятый стоймя воротник рубашки. Нижняя майка, наползающая на колени. Дырчатая кабина просматривалась насквозь. Вращались, высоко подкидывая весельные лопасти протектора, огромные задние колеса. Между ними и рычащим мотором также не было никаких кожухов - бились голые валы, и оттого казалось, что колымага неприглядно трясет промежностью на ходу. Роберт Вокенен проводил ее взглядом, заслоняясь от зеркального блеска луж ладонью. Полотно федеральной дороги было ровным, но колымагу все равно трясло, и сиденье прыгало под мальчишкой - слишком жесткое для его тощего зада. Временами сиденье подкидывало его кверху таким резким пинком, что мальчишка не спешил плюхаться обратно - так и оставался висеть на корточках, теряя ногами тугие педали, отчего колымага или взрыкивала, ускоряясь, или переходила с тряской рыси на мерный шаг, сипя моторным хрипом где-то в нижнем регистре.
Мальчишка, избиваемый сиденьем, умудрился как-то заметить Роберта Вокенена - то ли почувствовал его пристальный взгляд на себе, то ли вообще отличался наблюдательностью - оторвал одну из своих птичьих лапок от неукротимого руля и помахал Роберту Вокенену сверху, после чего опять вцепился в обод. Несмотря на всю поспешность, жест вышел вполне императорским - Роберт Вокенен вдруг ощутил острую досаду на себя, на свой вид, на потрепанную и подмокшую одежду, на отсутствие шляпы на голове. Странное было дело - светловолосый щуплый пацан, с шевелюрой, растрепанной ветром, в грошовой мятой одежде - был сейчас скачущим верхом аристократом, а он Роберт Вокенен, солидный муж престижной профессии, в дорогом твидовом костюме, стоящем больше, чем эта бренчащая колымага, даже в таком, забрызганном грязью виде - ощутил себя грязным оборванным плебеем, пятящимся за обочину. Должно быть, подумал Роберт Вокенен, это все оттого, что он не на своем месте сейчас. Колымага пронеслась мимо, прежде чем эта мысль смогла как следует оформиться, и Роберт Вокенен додумывал ее, глядя на прыгающую, удаляющуюся спину и шлейф брызг, метущий от задних колес... Этот парень вот - на своем месте, он вырос на этом бренчащем сидении, и он повзрослеет на нем, и состарится на нем же... но пока еще он молод и дерзок, пока он не привык знать свое место, пока еще кажется ему, что мир, это распахнутые широкие ворота - и прыгающий руль в его руках ощущается им, как поводья породистого скакуна. И лишь отсюда, с обочины, уже хорошо видно, что конь его - далеко не породист... Никогда, подумал Роберт Вокенен, никогда не стоит сходить с проторенной однажды дороги... Не стоит отступать за обочину слишком далеко... Да, чего уж там, отрезал он, не стоит вообще за нее заступать... Никогда, и не за что... Ничего там нет, из-за чего стоило бы мочить ноги... Только дурная трава, только кривые стволы, только мокрые листья, липнущие к роже... Только психи с лопатами, нацеленными в лицо острым краем... Оставайся на тропе, Стрелянный Лис, сказал он себе, роняя козырек ладони. Всегда оставайся на своей тропе...
На миг на него накатила отчаянная, кромешная тоска, но Роберт Вокенен упрямо сглотнул ее. Ничего... Нет ничего, что не смогло бы минуть...
Колымага вдали рыкнула в последний раз и вдруг вильнула, сходя с дороги. Колеса ее провалились в траву, и следом канула дырчатая железная кабина. Было видно еще, как взлетела под самую крышу светловолосая макушка, подброшенная ухабом, потом трава сомкнулась - как омут.
Роберт Вокенен отвернулся - слишком поспешно, чтобы посчитать, что эта картина оставила его равнодушным.
Никогда не сходить с дороги, напомнил он себе, стискивая зубы. И повторил, как гулкую, опустошающую мантру - никогда... не сходить...
Он злился на себя... Боже мой, как же он злился...
Он зашел в стеклянный павильон, не затворяя дверь за собой, и постоял там несколько минут, отрывисто вдыхая запах асфальта, залитого дождем. Это привело его в чувство. Не сразу - но привело... Он вытер лоб и затряс рукой, сгоняя капельки едкого пота с ладони. Внутри будочки стояла горячая влажность и строчки расписания единых федеральных маршрутов расплывались на отсыревшей бумаге, наползая одна на другую. Это раздражало. Чтобы прочесть расписание, ему приходилось встать на цыпочки - видимо рост здешнего среднего фермера намного превышал рост Роберта Вокенена, даже обутого в туфли с толстой подошвой. Он разбирал мятые строчки, пока не нашел нужную, потом с облегчением опустился на полную стопу. Ближайший бус ожидался на Притстоун чуть больше часа спустя. Время вполне его устраивало. Не так мало, чтобы носится по этой лужистой площади от одной вывески до другой сломя голову, боясь опоздания... и не настолько много, чтобы выносить этот чертов городишко дольше необходимого.
Он покинул павильон, стеклянные стены которого успели запотеть от его дыхания, так что панорама залитой дождем площади показалась ему резкой и прозрачной до безумия. Он пересек площадь, расталкивая ногами мелкие лужи - словно маленьких пугливых рыбок. Он прошелся вдоль ряда фанерных вывесок, слева направо - словно читая очередное расписание. Магазинчик, примерно похожий на тот, что был нужен Роберту Вокенену, отыскался почти на самом краю фанерного ряда, Роберт Вокенен отметил его и упрямо прошел намеченный путь до конца - но так и не увидел ничего более подходящего. Тогда он вернулся к застекленным дверям. Не магазин готового платья, разумеется... и не галантерейная лавка... Витрина напоминала безумный коллаж декоратора-старьевщика. Всевозможная всячина - от рыболовных крючков до цветных журналов. С таким же успехом витрину можно было бы украсить огромной надписью - "Продам все!". Было бы куда честнее, подумал Роберт Вокенен. И места заняло бы не так много. Все равно слой дорожной пыли лежал поверх витрины - как брезентовый чехол.
Уже толкая дверь, Роберт Вокенен зацепился взглядом за наклейки у притолоки. Обычная мешанина одобрительных федеральных регламентов, но одна из них - была старой Маркой Сотрудничества "Индастрис Карго". Очень старой - еще того ядовитого желтого оттенка, что являлся фирменным цветом Большого Дома в незапамятные времена, до изменения маркет-политики и фирменного стиля... до того еще, как "Индастрис" привлекла Стрелянного Лиса Вокенена выездным аналитиком в свой штат. Времена молодости двух старых хрычей, подумал Роберт Вокенен. Не может быть... Он замер в дверях, ухватившись за ручку. Какая встреча, черт его побери... Округ Миддлути, святая серая глушь, кто бы мог подумать... Неужели старый хрыч Соммерсет не брезговал в свое время грязными фермерскими лотками, раскладывая на них свое барахло? И неужели Хозяин Большого Дома, где даже в сортире теперь висит бумага с золочеными вензелями - не брезговал тем, что в его продукцию заворачивали селедку и войлочные калоши? Непостижимо, подумал Роберт Вокенен, разглядывая марку. Она была истрепана по краям и начисто лишена углов - словно ее пытались отскрести от притолоки, да так и бросили, не добившись особого успеха. Видимо, это должно было означать полный и окончательный разрыв отношений. Роберт Вокенен усмехнулся и толкнул брякнувшую дверь.
Внутри магазина стоял клубящийся полумрак, Роберт Вокенен ничего не увидел, все еще ослепленный блеском луж на асфальте. Потом из полумрака медленно выплыл прилавок, заваленный беспорядочным ворохом бумажных пакетов. Роберт Вокенен приблизился, осторожно ступая - пол под ногами был бы крепок и основателен, если бы не одна певучая доска. Стрелянный Лис отшагивал от нее то влево, то вправо, но она все равно каждый раз оказывалась под ногой. За прилавком не было никого, по крайней мере никто не реагировал на отчаянный скрип. Роберт Вокенен уперся в прилавок грудью и остановился, скосив взгляд на разложенные всюду пакеты. Нет, эта бумага была произведена совсем не "Индастрис" - обычная серая, жестко мнущаяся в углах, перехваченная крученой бечевкой.
Роберт Вокенен позвал: "Эй...", потом кашлянул, прочищая горло.
- Эй!
Он поискал глазами свободное место, где можно было бы постучать по прилавку, но так и не решился. Шаткая груда пакетов расползалась, казалось, от одного только взгляда.
Но окрик его был услышан. Нелепая тряпичная груда за прилавком вдруг шевельнулась, оборотилась вокруг своей оси - нацелившись на Роберта Вокенена блескучей пряжкой неимоверного по окружности ремня...
Роберт Вокенен не заметил продавца раньше - тот стоял неподвижно, оборотившись ко входу спиной. Или же Роберт Вокенен принял его за манекен, а потому не обратил внимания.
Закоричневела загорелая шея... запястья, толстые, как окорока, опустились на прилавок - свесив расстегнутые манжеты рукавов.
Нет, его невозможно было принять за манекен - Роберт Вокенен не мог так проколоться... Если, конечно, не существовало специальных манекенов для фермерских лавок. Пузатых манекенов для демонстрации ширины брючин. Или длины ремней...
- Слушаю вас...
Когда толстяк говорил, потешно трепетали его спелые щеки и грандиозно надувался живот - ремень скрипел скорее испуганно, чем протестующее - словно тщедушный удав, неосмотрительно обвивший могучего и задиристого кролика.
Роберт Вокенен с трудом оторвал взгляд от пряжки - из нее торчал лишь куцый кончик ремня, похожий на высунутый от старания язычок. Толстяк за прилавком имел полуприкрытую плешь на самой макушке. Роберт Вокенен никак не мог отделаться от ощущения, что смотрит на раздутую и увеличенную копию самого себя. Чувство было не из приятных. Он еще раз откашлялся в кулак, и нахмурился. Полумрак в глазах просветлел уже настолько, что он разглядел пыльную бутылочную батарею за спиной толстяка. Наверное, это ее тот пристально разглядывал, когда Роберт Вокенен вошел.
- Так чего вам?...
Голос толстяка был сух, словно тот был раздосадован тем, что в его лавочку кто-то приперся.
Это удивило Роберта Вокенена. Зачем заводить магазин на вокзальной площади, если не любишь незнакомцев?
Быть может, подумал он, толстяк просто утомлен бесцельными надоедливыми зеваками? Теми, что коротают время в ожидании буса - теребят товар и дергают продавца, ничего не приобретая? Роберт Вокенен вздохнул и полез за бумажником.
К его ужасу, у него почти не оказалось наличных денег, хотя бумажник был переполнен дорожными чеками федерального банка. В этой дыре есть федеральный банк? Вряд ли, раз у государства не нашлось средств на должность кассира. Возможно, подумал он, водитель буса примет федеральный чек. Ему еще не приходилось так расплачиваться, как не приходилось дожидаться буса в этакой безвокзальной глуши, но федеральный чек остается федеральным чеком, и вроде бы в континентальных бусах были обязаны их принимать.
- Вы примете заверенный дорожный чек? - спросил Роберт Вокенен.
Толстяк за прилавком беззвучно пожевал губами. Роберт Вокенен нетерпеливо топтался, дожидаясь ответа, но толстяк то ли задумался, то ли просто тянул время.
- Так как? - не выдержал Роберт Вокенен.
- Вообще-то... - с медлительным сомнением ответил толстяк, - у нас нет отделения федерального банка здесь... У нас маленький городок...
- Я выпишу вам чек с превышением суммы, - заверил его Роберт Вокенен. Толстяк сохранял прежний равнодушный вид. Пальцы его мерно и бесцельно барабанили о прилавок. - Вы ведь бываете в административном центре?...
Толстяк неопределенно пожал плечами.
- Ну, вы ведь выбираетесь из своего маленького городка?... - спросил Роберт Вокенен, все более раздражаясь. - Допустим - приобрести еще один тюк этих восхитительных бумажных пакетов? Наверняка, в пределах ваших коммерческих интересов отыщется отделение федерального банка. Это не столь уж редкая организация, поверьте...
Толстяк насупился и склонился за прилавком еще ниже, посмотрев на Роберта Вокенена в упор.
- У вас совсем нет наличных?
- Они у меня есть, - поправил его Роберт Вокенен. - Просто в вашем вокзале - он выделил последнее слово - я не нашел билетной кассы, и не уверен, что проходящие здесь бусы настолько континентальны, что примут дорожный чек.
Он понимал, что грубить толстяку - не самый лучший способ уладить свои проблемы, но ничего не мог с собой поделать. Толстяк его раздражал. И раздражала сама ситуация - при желании, он мог выписать чек на весь этот магазин и на пару других в придачу, но вынужден был объясняться и просить войти в положение. А ведь, быть может, все это напрасно. Он пока не видит здесь ни шляпных стоек, ни примерочной.
- Путешествовать без наличных... - медленно проговорил толстяк за прилавком... Он словно почувствовал, как эта медлительность раздражает Роберта Вокенена, и теперь умело ее использовал. - Не самая удачная идея, господин приезжий...
Роберт Вокенен почувствовал, что задыхается.
- Маленькие городки обычно не входят в сферу моих интересов... - сказал он с уже отчетливой злостью в голосе. - Я привык полагаться на дорожные чеки. Но сложившиеся обстоятельства таковы...
- Не самая удачная... - перебил его толстяк. Он покрепче прихватил край прилавка и мышечные жгуты на его ручищах набухли, проступив из-под поверхностного жира. Одного этого оказалось достаточно, чтобы Роберт Вокенен споткнулся на полуслове... - Вы, должно быть, неопытный путешественник, господин приезжий?...
Он замолчал, глядя прямо на Роберта Вокенена и ожидая, что тот скажет.
- Опытный путешественник знает - все обстоятельства решаемы с помощью наличных, - продолжил толстяк. - Положите передо мной крупную купюру, и можете спокойно на меня покрикивать... - Он зловеще шевельнул спелыми щеками. - А дорожные чеки - это деньги настолько же фальшивые, как и большинство приезжих...
Роберт Вокенен сумел, наконец, открыть рот.
- Что это значит?...
- Значит, - пояснил ему толстяк, - что вы - неопытный путешественник. Будь вы опытным - никогда не набили бы карманы дорожными чеками. Здесь они стоят не больше этого... - он кивком указал на россыпь бумажных пакетов. - Да и что говорить - ваша неопытность - сразу же бросается в глаза... Опытный путешественник не напялил бы это рванье... - еще один кивок, на этот раз - на пиджак Роберта Вокенена... - Он надел бы старый, но крепкий брезентовый балахон... такой, знаете, с капюшоном... Путешествовать по лесу в костюме, пусть и старом - это все равно, что заявиться ко мне с дорожными чеками вместо наличных - не от большого ума... Не так ли, господин приезжий?... Вот балахон - это другое дело.
Роберт Вокенен ошеломленно молчал, слушая его.
- Такой балахон укрыл бы вас от дождя и мокрой травы. Вы знаете, в лесу полно травы - поляны там не похожи на стриженный газон. Когда пройдет дождь, на ней висит столько воды... во всем не хватит носовых платков, чтобы ее собрать - она только и ждет, чтобы какой-нибудь городской умник прошелся по ней в шерстяных брюках. Нет, опытный путешественник не наденет в лес шерстяные брюки. Он напялит балахон, с длинными полами. А в ваших шерстяных брюках хлюпает - я услышал, как только вы вошли, господин приезжий.
Толстяк вдруг стремительно нагнулся к нему - Роберт Вокенен попытался отпрянуть, но не успел - и ухватил за галстук, скомкав его в кулаке.
Роберт Вокенен безуспешно дернулся - словно собака, на которую накинули ошейник.
- Знаете, - медленно сказал толстяк, - что меня раздражает в вас, а?... То, что вы стережете свои поляны, но без всяких сомнений лезете на чужие. Цепляете чужую росу своими шерстяными брючинами. И входите в чужой магазин, словно к себе в теплый сортир - по хозяйски. Шлепаете тут своим мокрым бельем. Покрикиваете на меня. Словно весь мир вам принадлежит. Оставались бы вы в своих бусах, платили бы деньги за бутерброд или газету - и катили бы себе дальше. Я готов вас терпеть, если вы кладете деньги на прилавок, я даже готов вам прощать ваши постные мины, ваши ядовитые ухмылки. Готов вам прощать то, как вы маскируетесь под бродяг, под этаких вольных странников, идущих куда захотят. Вы считаете, что можете себе позволить это, а? Идти, куда захочется... Конечно, можете. Но не потому ли, что в любой момент можете сесть на свой бус, который отвезет вас к теплому сортиру? Не потому ли, что тут кругом насеяны маленькое городки, вроде этого - где вас обслужат, стоит только шлепнуть большой деньгой о прилавок?
Он потянул галстук на себя и Роберт Вокенен, сопротивляясь, проелозил по полу магазина на своих гладких подошвах.
- А теперь вы даже стараться перестали? - спросил толстяк, нацеливаясь взглядом ему в переносицу. - Вконец обнахалились? Шастаете в лес, не сменив костюма. Трясете тут передо мной своими дорожными чеками, хлюпаете мокрыми брюками... Что я вам должен продать, чтобы вы почувствовали себя хорошо? Хотите кюммель? Недавно один чудик, из ваших, попросил у меня кюммель. И сам же удивился, когда я его нашел. Раскричался на меня. Заставил перелить в свою мятую баклагу. Кюммель, который стоит полторы сотни за бутылку. Я знаю - он хотел надо мной подшутить. Не ожидал, что у меня в лавке есть кюммель. Удивился очень, когда я нашел бутылку. Раскричался на меня, шлепнул о прилавок своей деньгой. Наверное, нарочно таскал с собой такую купюру - знал, что у меня не найдется сдачи. Даже напоследок нашел, чем уязвить...
- Причем тут я? - задушено сказал Роберт Вокенен.
- Причем здесь вы? - удивился толстяк. - Совершенно не причем...
- Зачем вы говорите мне все это? Почему не сказали ему?
- А с чего вы взяли, что не сказал?... Впрочем, да - не сказал... А вы хотите знать - почему?...
- Да, - прохрипел Роберт Вокенен, пытаясь освободиться от галстука.
- Оттого, - сказал толстяк, поднимая вверх указательный палец, - что он, чудик этот, все-таки понимал правила игры. Он был опытный путешественник. - Толстяк выговорил последнее слово с явным отвращением. - Надел брезентовый балахон. Надел стоптанные ботинки. И взял с собой настоящие деньги, а не эти обещания федерального правительства, какими вы передо мной трясете. Он так же, как и вы, играет в бродягу, но он хотя бы играет честно... В отличии от вас... У него была даже трава в волосах. Он спал в лесу. А вы - просто натерли землей свою лысину, господин приезжий...
- Боже мой, - сказал Роберт Вокенен. - О чем вы говорите?...
- Не надо только юлить! - отрезал толстяк, и галстук Роберта Вокенена совершил вдруг еще один оборот вокруг его кулака. - Я прекрасно вижу, что здесь происходит. Мой дед пришел жить на эту землю, когда тут были настоящие леса. Вот он был - настоящий бродяга. Он шел своими ногами, шел в след за солнцем, которое его вело. Он ушел из вашего мира по своей воле - из мира рыхлых пузатых мужчин в дорогих костюмах. Из мира, где носят вот такую шелковую пеньку на шеях... - еще один оборот кулака, галстук Роберта Вокенена заскрипел, обтягивая его мосластые суставы. Кулак теперь был как раз напротив лица Роберта Вокенена - скосив глаза, он мог рассмотреть крупный рыжий волос, колосящийся на фалангах. - Он пришел на эту землю с одной котомкой за плечами. Он прошел бы и дальше, но в полутора днях пешего хода отсюда ему преградил путь глубокий каньон - и мой дед вернулся сюда. Он не разу не пожалел о трех потерянных днях, которых стоила ему дорога до каньона и обратно. Все потому, что мой дед был настоящим бродягой. Его несло по ветру, и он сам выбирал землю, в которую упасть. Если бы он захотел, он нашел бы способ перебраться за каньон, на ту сторону. Но ему понравилось здесь. Он сказал как-то моей бабке - приятно хоть недолго пожить на самом краю мира. Нужно быть настоящим бродягой, чтобы понять силу этих слов. Вот вы, господин приезжий, наверняка не видите в них особого смысла, так ведь?...
- Отпустите!... меня!... - прохрипел Роберт Вокенен.
Толстяк глубокомысленно кивнул.
- Весьма законная просьба, господин приезжий. - сказал он. - И я с удовольствием бы выполнил ее - немедленно. Я незлобивый человек. На меня даже можно прикрикнуть при случае - и в большинстве случаев я это спускаю. Такой у меня характер - я весь в своего деда. Тот тоже предпочитал уходить прочь от мужчин в пиджаках, а не давить их галстуками. Но видите ли в чем дело - если я отпущу вас прямо сейчас, господин приезжий, у нас не получится разговора. Вы уйдете, не дослушав, а я останусь здесь - не договорив. Ни мне, ни вам не будет от этого никакой пользы, никакого удовлетворения. Мы все равно будем злы друг на друга, не так ли? К тому же между нами останется недоговоренность, а это - не самое лучшее, что могут оставить между собой двое мужчин.
Роберт Вокенен рванулся что было сил, но толстяк был начеку - галстук стянул шею так, что Роберт Вокенен ощутил распирающую боль в голове. Он не мог даже вцепиться в удушающий его кулак - толстяк хитроумно упирался во что-то ногой и с силой тянул Роберта Вокенена на себя - чтобы устоять на ногах, тому приходилось упираться обеими руками в прилавок.
Но чувствовал уже, что задыхается.
От россыпи бумажных пакетов перед его лицом шел сильный запах технических масел, отравляя тем самым последние крохи кислорода, что доставались легким Роберта Вокенена.
Голос толстяка давил на него сверху - словно многопудовая ладонь опустилась на плечи.
- Поэтому... - услышал он, - вам, господин неряшливый приезжий, лучше заткнуться, и послушать про моего деда, мир его праху...
Кулак немного отодвинулся от его лица и хватка ослабла - ровно настолько, чтобы Роберт Вокенен мог слышать слова, обращенные к нему, а не протяжный звон в ушах.
- Мой дед, - сказал голос толстяка, возникая из этого звона, - был хорошим малым. Он хорошо уживался с людьми, но его воротило от федералов. У этого мира - довольно странные законы, и они были деду не по нутру. Он мог бы, конечно, жить так, как жили другие - сопя и поругивая правительство, но я уже говорил вам, господин приезжий - дед мой был незлобив и не любил ругать кого-либо больше двух раз за неделю. И, как только этих двух раз ему перестало хватать - он ушел... просто снялся с насиженного места, и ушел... А здесь раньше росли леса, пока их не перевели на картон... и жили здесь такие же, как он, незлобивые, но вспыльчивые люди, которые не любили ругать правительство, но и не умели сопеть молча. Их сдувало с места каждого по одному, и сносило ветром в разные места, их рассеяло по всей земле, по всем сырым лесам и равнинам, на которых весной стоит вода. Дед ничего не имел против них. Он умел уживаться с людьми, лишь бы среди них не было рыхлых мужчин в шерстяных брюках. Но таких не оказалось, и дед распечатал первую бутылку кюммеля в честь своего новоселья. По слухам, он приволок с собой целый ящик в своем дорожном чемодане. Даже моя бабка помнит, как этот чемодан побрякивал на ходу. Наконец-то, - сказал дед, - наконец-то я вижу нормальных людей, с которыми можно выпить хорошего пойла. Мой дед был незлобивым весельчаком - он был способен пересечь половину мира, если не видел рядом людей, с которыми ему было приятно выпить. Вторую бутылку дед открыл, когда моя бабка согласилась жить в его доме, а третью - когда родился мой отец... Вы меня слушаете, господин приезжий?...
- Да... - выдавил Роберт Вокенен.
- Хорошо,- сказал толстяк. - Вам интересно?...
В его голосе, гудящем с потолка, была откровенная издевка.
- Очень... - проскрипел Роберт Вокенен, напрягая шею - он собирался сказать нечто такое, за что его несомненно придушат. - История об оборванце, всюду таскающем выпивку - что может быть интереснее?...
Толстяк над ним утробно хрюкнул.
- Я, пожалуй, отпущу ваш галстук, господин приезжий, - сказал он. - Вы, похоже, из тех, кто способен зажмуривать даже уши, не то что глаза... Что с вами с таким поделать?...
Роберт Вокенен почувствовал вдруг, что его шея свободна - он сумел сделать чудовищный по объему глоток воздуха. В груди сразу же засвербело, жалобно хрустнули ребра, распираемые изнутри. Он едва не подавился вздохом, закашлявшись до рези в глазах. Он ухватил пальцами за воротник рубашки, содрал его с саднящей шеи, как сохлую кожуру. Его сразу же покачнуло - чтобы не упасть, он уронил обе руки обратно на прилавок. Пакеты из желтой сукровичной бумаги шуршали, когда он наступал на них ладонями - словно опавшая листва под подошвами путника. Он протопал по ним - от одного края прилавка к другому.
- Стул будет через два шага, господин приезжий, - предупредил его толстяк, и Роберт Вокенен в то же мгновение врезался бедром в обещанный стул - едва опрокинув его и сам едва не повалившись с ног.
Он поймал ладонью прыгающую спинку, опершись на нее, как на трость, потом, поколебавшись - сел. Галстук был все еще у него на шее - ослабленная и распушенная, но все же потенциальная петля. Путаясь пальцами в узле, Роберт Вокенен расплел ее окончательно, содрал с шеи, стиснул в горсти, как побежденную змею - и уронил руку с галстуком на колени. Толстяк скучающе смотрел на него из-за прилавка.
Щеки его были бордовы. В том полумраке, что клубился в глазах Роберта Вокенена, они светились словно старинный угольный фонарь - освещая изнутри лишь самих себя... и ничего вокруг... Толстяк сунул руку под прилавок, и пошарил там. Роберт Вокенен был готов к чему угодно, даже к тому, что толстяк сейчас вытащит оттуда укороченный дробовик и выпалит ему прямо в лицо, но услышал лишь успокоенный стекольный звяк - толстяк выудил руку из-под прилавка и на его пальцах висела целая гроздь маленьких пузатых стаканчиков. Толстяк бросил их поверх прилавка - не поставил, а именно бросил, словно горсть мелких стеклянных шариков. Они запрыгали и заплясали, ударяясь друг о друга и подскакивая, разбредаясь по шершавому дереву кто куда. Просто чудом никто из них не добрался до края и не расшибся в дребезги. Роберт Вокенен отдувался на стуле, завороженно следя, как они пляшут - то расходясь, то смыкаясь. Мало по малу их толчея прекратилась и россыпь стаканчиков замерла, причудливо распределившись среди стыков темных и светлых деревянных плашек - словно навсегда отложенная шахматная партия.
Это неожиданное сходство поразило Роберта Вокенена до глубины души. Он прекратил всхрипывать и сел прямо, вытянувшись на стуле. Толстяк, должно быть, увидел то же самое - он занес было руку, чтобы сгрудить стаканчики потеснее, но осекся и его здоровенная раскоряченная ладонь повисла воздухе, комкая пустоту.
- Поразительно... - проговорил он наконец, и наклонился, опираясь локтями - косо падающий с улицы пыльный свет давал обильные тени и делал прилавок еще более похожим на шахматную доску, а его - на располневшего, отошедшего от дел эксцентричного шахматного интеллектуала. - Не желаете ли партию, господин приезжий? - он показал Роберту Вокенену темную бутыль, столь пузатую, что она не помещалась даже в его ладони. - Не беспокойтесь, я не стану больше хватать вас за галстук.
Роберт Вокенен обнаружил, что до сих пор сжимает галстук в охапке и, насупившись, скомкал его и запихал в карман пиджака. Там, в кармане, оказалось полно раздавленных листьев.
- Бросьте, - сказал толстяк, заметив, что Роберт Вокенен оглядывается на дверь. - Здесь никто не примет у вас дорожные чеки. Только зря потратите время. А я вас обслужу, так и быть - если выпьете со мной. Мне уже все равно. Я закрываю свой магазин.
- Что? - переспросил Роберт Вокенен. - Закрываете?...
- Закрываю... - кивнул толстяк. - Не на обед, или скажем, на ремонт - ничего такого. Навсегда закрываю. Я давно уже подумывал сделать это, но решился - как только вы вошли в мой магазин, господин приезжий без шляпы...
Он облапил кулачищем бутылочное горлышко и одним длинным крутящим движением свернул сургучовую голову - пробка чмокнула, покидая длинную стеклянную трубку. Толстяк небрежно швырнул ее через плечо. Она с мягким шлепком отскочила от притолоки и прыгнула куда-то за стеллажи с товаром.
- Видите ли... - сказал толстяк, примериваясь горлышком к одному из стаканчиков. - Я заговорил с вами про кюммель, любимую выпивку моего деда, не просто так... Этот чемодан с бутылками... я ведь про него и не вспоминал, двадцать лет как ни вспоминал - ни сном, ни духом. Нет, бабка рассказывала мне что-то такое, в детстве, но сколько мне тогда было... Отец мой пошел совсем не в деда. Его совсем не интересовали ни выпивка, ни хорошие собутыльники... ни хорошие новые места...
Он наклонил бутылку и напиток, темный и густой, потек по длинной стеклянной трубке горлышка, излился из него - радостно плюхаясь и побулькивая, словно ручей, только-только пробившийся из под снега. Рука толстяка была неуклюжей на вид, но на деле оказалась весьма точной и твердой - разливая кюммель, он поднимал бутылку очень высоко, но она все равно ни разу не гульнула, и не уронила ни единой капли мимо.
Роберт Вокенен сумел, наконец, разглядеть бутылку - из-за рисунка на стекле она выглядела точь-в-точь как клубок, скрученный из травы и листьев. И запах, что шел из горлышка, опережая спиртовое эхо - также был запахом травяной прели и терпкого сушеного листа. У Роберта Вокенена маятно закружилась голова. Он качнулся на стуле, ощущая, как тот поскрипывает под ним, гуляя по шаткой половице. Высокая мокрая трава вдруг снова закачалась перед его лицом. Он загородился от нее руками, в которых теперь не было даже валежистой палки. Хмуро высились редкие сухие сосны - помнившие эту глушь еще до постройки картонажной фабрики в Миддлути, помнившие даже подвыпившего деда, такого же толстого и спелощекого, как и внук, волокшего брякающий чемодан куда глаза глядят. Роберт Вокенен затряс головой, приходя в себя.
Толстяк закончил наполнять второй стаканчик, завершив этот процесс многозначительным звоном горлышка о край.
- Выпьете со мной? - спросил он, поднимая свободной рукой полный стаканчик и нацеливаясь им в сторону Роберта Вокенена. - За моего деда, мир его праху...
Роберт Вокенен отрицательно помотал головой.
- Это не вежливо, - укорил его толстяк. - Не выпить за усопшего.
- Это вы мне говорите о вежливости?! - выплюнул Роберт Вокенен. Голос его надсаженно прыгнул и он потер ладонью саднящее горло. - Вы только что едва не задушили меня!
Толстяк пожал плечами.
- Вы сами виноваты.
- Сам виноват?! - Роберт Вокенен задохнулся. - В чем же?...
- Я же рассказывал вам про своего деда. Вы что - не слушали меня совсем?
- Историю про веселого выпивоху?
- Осторожно, - предупредил толстяк. - Хоть вы и сняли галстук, но вас все равно еще можно схватить.
Роберт Вокенен заерзал на стуле, подбираясь.
- Берите, - сказал толстяк почти повелительно, стаканчик он держал стоймя, на подушечках пальцев, сложенных щепотью, и в этой его сардельковой связке стаканчик казался крохотным - размером с наперсток. - Признаю, мы друг другу здорово насолили. Вы меня доняли своим высокомерием, а я тоже - вспыльчивый фрукт. Выпьем мировую - вы простите мне эту выходку с галстуком, а я забуду, как вы пытались мне всучить дорожные чеки вместо денег. Идет?...
Он перегнулся через прилавок и почти бросил в Роберта Вокенена полным стаканчиком - тот подхватил его от неожиданности и боязни уронить. Он вовсе не собираясь пить с драчливым хозяином магазина, но толстяк был слишком напорист.
- За моего деда! - провозгласил толстяк, не глядя подхватывая другой стаканчик с прилавка. Если бы, подумал Роберт Вокенен, такой вид шахмат и вправду бы существовал, толстяк слыл бы в нем несомненным гроссмейстером.
Они выпили - причем толстяк опрокинул свой стаканчик единым залпом, а Роберт Вокенен дипломатично пригубил. Кюммель показался ему слишком терпким, слишком обволакивающим язык. Слишком густой привкус. Перебор, подумал Роберт Вокенен, надеясь, что ему удалось не выдать лицом желания скривиться. Совершенно дичайшее сочетание. Соседство мягких запахов и дурного жгучего вкуса. Быть может, кюммель так настоялся от времени, но, скорее всего, хитрый дед попросту надул будущих соседей, и собственного будущего внука заодно - заполнив настоянным самогоном диковинные бутылки. Жаль, подумал Роберт Вокенен, что невозможно посмотреть, что там была за пробка. Он не заметил, куда она упала. В ресторане он бы, несомненно, заставил бы официанта подать ему эту пробку на блюде, рядом с разрезными щипцами для взятия проб.
Впрочем, сейчас для него было бы достаточно, окажись она не просто деревянной култышкой, залитой сверху сургучом для починки калош.
Он услышал повторный звяк горлышка о край и поднял голову.
Толстяк колдовал над шахматной доской - наполнив до краев один стаканчик и тщательно выбирая другой.
- Вот это все, - доверительно сказал он Роберту Вокенену, обводя прилавок широким жестом, - может рассказать о многом внимательному человеку. Мне это говорит вот о чем - и жизнь, и шахматная игра, имеют очень много общего между собой...
Его язык еще не заплетался, но мысли уже явно обрели некоторую путаность. Он прыгал с пятого на десятое. Только что говорил о магазине, а теперь о шахматах, о кюммеле, о своем бродячем предке...
- Если представить, что пустой стаканчик - это пешка... а полный до краев - это не иначе, как ферзь... Что тогда? Нет, есть много других фигур, покрупнее пешки и помельче ферзя - мы можем обозначить их, наливая лишь до половины... Или наливая иной напиток, не кюммель, а скажем - бурбон... - он качнулся было в сторону бутылочной витрины, но передумал и махнул рукой... - неважно, вы ведь поняли, о чем я говорю... Так вот - и пешка, и полный до краев ферзь, могут сделать свой ход на одну и ту же клетку... - он накрыл пятерней один из стаканчиков и передвинул его, стукнув о прилавок с таким грохотом, что едва не расколол стеклянное дно... - но результат... - Он помолчал, изображая раздумья над шахматной доской... - Результат будет разный. Опытный путешественник, в балахоне и с кюммелем во фляжке - это одно. Пешка в шерстяных брюках - совершенно другое, господин приезжий... Им лучше не оказываться в одной клетке одновременно - не так ли?...
Роберт Вокенен почувствовал, что мышцы на его спине начинают судорожно сокращаться.
- Хуже для пешки, - добавил толстяк, разглядывая его в упор.
Роберт Вокенен сглотнул, и из-за все еще напряженного горла это получилось у него слишком громко.
- Ведь это с вами и произошло, господин приезжий? Вы оказались пешкой на чужой клетке?...
Роберт Вокенен кашлянул.
- Так вы примете у меня дорожные чеки?
- Нет, не приму... - толстяк упрямо мотнул головой. - Я не желаю повторять ваших ошибок. Но я позволю вам взять... что вам там нужно... Возьмете так...
- Без наличных? - уточнил Роберт Вокенен.
- Наличные были бы очень кстати, - задумался толстяк. - Но так как у вас их все равно нет - я не вижу смысла требовать вместо них бумагу. Вы можете заплатить мне тем, что разожмурите свои уши... Давайте, допивайте свой стакан...
- Мне нужна шляпа, - сказал Роберт Вокенен. - В вашем магазине продаются головные уборы?
- Разумеется, вам она нужна, - согласился толстяк. - Я еще с порога заметил, как блестит ваша плешь. - Он поднял разом обе руки - жестом не то извиняющимся, не то протестующим. - Это не для того, чтобы вас обидеть... А впрочем, - он заглянул в горлышко бутылки и подмигнул там кому-то - не иначе, как своему уменьшенному до размеров пробки отражению. - Впрочем, обижайтесь, если хотите... У вас на темени - большущая плешь, и крыть это вам нечем...
Он опять подмигнул, на этот раз Роберту Вокенену, и захохотал, неопрятно дергая щеками.
- На меня напали в лесу, - зачем-то сказал Роберт Вокенен.
- Вас ограбили?
- Нет, но...
- У вас не оказалось с собой наличных, - обрадовался толстяк. - Только дорожные чеки, ха-ха... Лихо вы обвели грабителя вокруг пальца.
- Это был не грабитель, - Роберт Вокенен насупился. - Ему не нужны были деньги...
- Точно... Ему была нужна ваша шляпа!...
Он снова захохотал.
- Все-таки вы - пешка! - назидательно произнес толстяк, нацеливая на него указательный палец. - Пешка с большущей плешью, и в мокрых брюках. Пешка без шляпы, ха-ха-ха...
Роберт Вокенен медленно поднялся со стула.
Толстяк перестал гоготать и выжидающе уставился на него через прилавок.
- А вы, должно быть, считаете себя ферзем? - заговорил он, тщательно подбирая слова.
Толстяк молчал, словно ожидая, что он скажет дальше.
- Только бывают ли ферзи с такими большущими животами? - произнес тогда Роберт Вокенен, наклоняясь к прилавку навстречу толстяку. - Или это - удел пешек? - он многозначительно скосил взгляд на заставленный стаканчиками прилавок. - Ведь пешка никогда не бывает на доске одна...
Толстяк задиристо оскалился, прямо ему в лицо, и Роберт Вокенен почувствовал, как конвульсивно пляшет его собственная щека.
Вместе изрядной с примесью страха он ощущал неожиданную, необъяснимую легкость - его уже били сегодня, ребра еще не перестали ныть, а он опять готов полезть на рожон. Наверное, это оттого, что толстяк все же не производил впечатления лесного убийцы, который вот-вот пойдет искать лопату в траве. Нет, - подумал Роберт Вокенен, выдерживая насмешливый взгляд толстяка и чувствуя, как сердце натужно разгоняется в груди. - Он не будет драться. Кишка у него тонка, вдруг понял Роберт Вокенен.
Он представил толстяка - в лесу, среди сырых простуженных осин, перед тем злющим долговязым типом в брезентовой накидке. Толстяк выглядел маленьким и жалким - его могучие лапищи годились лишь на то, чтобы закрываться ими от падающих сверху ботинок долговязого.
На долговязом не было галстука - этой петли, собственноручно наброшенной на шею. Долговязому не нужна была ни шляпа, ни вежливость, ни прочие сдерживающие условности. Ему было плевать, как он выглядит, и плевать, кто перед ним.
Он повалил бы толстяка на землю с той же легкостью, и топтал бы его с тем же остервенением. Для него не существовало особой разницы между ними.
- Может быть, я и оказался пешкой, там, в лесу - сказал толстяку Роберт Вокенен, борясь с дергающейся щекой, - но вы-то - чем лучше? Я смотрел на ваш городок, пока шел сюда. Он живет только ожиданием - что какой-нибудь занятой человек остановится на обочине перекусить и размять ноги. Ваш удел - это магазин у дороги.
- Я закрываю магазин, - напомнил толстяк. - Пропадите вы пропадом со своими чеками и федеральными обещаниями.
- И что вы сделаете потом? Набьете чемодан выпивкой и пойдете гулять по лесу?
У толстяка дрогнуло лицо.
- Сядете на бус и покинете федеральный округ? Не говорите ерунды, вы же взрослый человек.
- Мой дед плевал на ваши федеральные округа...
- Но он так и не ушел дальше Миддлуити, - Роберт Вокенен ударил наотмашь. - Дошел до ближайшего глубокого оврага - и тотчас повернул назад. Край мира, как же... Я пару дней, как из Порсона, проезжал федеральной трассой номер пятьдесят два на Приттстоун , и ею же собираюсь вернуться. Так вот, того оврага, что так напугал вашего деда, скоро не останется - его уже засыпали до половины. Через год-два федеральное правительство начнет там дорожное строительство, и бусы будут ходить напрямую от Порсона - до самого побережья. У них пропадет нужда заезжать в Мидллути, по дороге. Тогда ваш городок сможет никогда не просыпаться. И вас не будут будить ото сна такие навязчивые типы, как я.
Он осмелел настолько, что облокотился о прилавок и одним широким движением сдвинул в сторону все стаканчики - и пустые, и полные.
Толстяк смотрел на него оторопело.
- Разожмурьте-ка свои уши, господин мечтательный лавочник, - сказал он, подражая развязному тону толстяка, - я вам сам расскажу сейчас про вашего деда. У него не будет достойного подражателя. Даже если вы и вправду закроете свой магазин, то не для того, чтобы уйти куда глаза глядят. Вы встанете в хвост очереди за государственной компенсацией, вложите ее в акции картонажной компании и проведете остаток жизни, лелея биржевые сводки на третьей странице "Делового вестника". - Роберт Вокенен вдруг содрогнулся, почувствовав вкус кюммеля, поднявшийся из нутра и обволокший верхнее небо. Теперь это был запах сена, тихо догнивающего в копне, забытой на опушке леса, и мочимого нескончаемым дождем. Хозяин не убрал его сразу, а теперь не было смысла гнать трактор из-за одной мелкой копны, да и сена уже не нужно столько...
- Судите по себе?... - недовольно прогудел толстяк.
- Сужу по вашему деду. - отрезал Роберт Вокенен. - Он заканчивал выпивкой свое путешествие, а вы - начинаете...
Толстяк молчал, сраженный наповал. Щеки его пунцово светились.
- Оставайтесь у обочины, мой вам совет. - сказал ему Роберт Вокенен. - Государственная компенсация не покроет полной стоимости магазина. Каждый должен оставаться на своем месте - этому дорога меня уже научила. Впрочем, - он пожал плечами, - можете переложить бутылки с витрины в чемодан и побродить с ним по окрестностям. Это здорово прочищает мозги. Но приготовьтесь к зуботычинам... Или к тому, что какой-нибудь псих расшибет ваши кюммели и бурбоны о вашу же голову. Ваш дед может и летел на гребне волны, но вы сам сможете лишь барахтаться под ней... В этом мире не существует больше необъятных просторов и не существует дорог в никуда. Чем раньше вы это поймете, тем будет лучше...
Толстяк опустил голову.
- Убирайтесь... - сказал он, и голос его был скучен до скрипоты.
Он ткнул горлышком бутылки в первый попавшийся стакан - все так же безошибочно-точно, но без прежнего задора.
Роберт Вокенен улыбнулся себе, и тронул пальцами неподвижную, унявшуюся щеку. Он был доволен собой. Стреляный лис попался... но снова сумел вынуть голову из петли и одолел толстого увальня.
- Мне нужна шляпа, - сказал он, отступая на шаг от прилавка.
- Убирайтесь, - повторил толстяк угрюмо.
- Вы обещали меня обслужить, - напомнил Роберт Вокенен.
- Обещал, черт вас побери... Но у меня нет шляп. Я не торгую головными уборами. Какой олух будет спрашивать шляпу в придорожном магазине?...
- Тот, у кого ее сорвало ветром.
Толстяк хмыкнул и опрокинул стаканчик. Прощай, дед, подумал Роберт Вокенен. Прощай семейная легенда, прощай сладкие грезы, и прощай последний козырь, хранимый на всякий случай.
- Тогда - дорожный костюм, - сказал он вслух. - Любой целый пиджак подойдет. Такой, в чем меня пустили бы в континентальный бус.
- Ищите сами, - буркнул толстяк. - Магазин в вашем распоряжении. Берите что нужно и проваливайте отсюда.
- Я по прежнему готов выписать федеральный дорожный чек, - успокоил его Роберт Вокенен.
- Делайте что хотите... - сказал толстяк и отвернулся.
- Хорошо, - кивнул Роберт Вокенен. - Я оставлю чек на прилавке. Пейте свой кюммель...
Он отыскал среди стеллажей, полных рухляди, одежную стойку, не глядя сделал выбор между двумя висящими на ней пиджаками - светлым и темно-деловым, с подшитыми кожей локтями - они оба были не по размеру... потом аккуратно переписал стертые цифры с ценника на бланк чека и поставил снизу размашистый вензель.
Над прилавком висел густой дух свежескошенной травы - столько кюммеля было расплескано по стаканчикам. Роберт Вокенен усмехнулся - ни одной пустующей пешки не было видно, и если бы бутылка была бездонной, толстяк должно быть все фигуры обратил бы в ферзей. Роберт Вокенен положил чек на прилавок и, заметя, как зыркнул на него хозяин магазина, придавил бланк донышком стакана. Ему хотелось сказать напоследок что-нибудь совершенно меткое и убийственное, вроде: "Вам мат, господин гроссмейстер", но он вспомнил мускульные жгуты на предплечьях и прорастающий сквозь суставы рыжий волос на кулаках, и сдержался...


Зеркальный блеск от множества луж ослепил его, как только он вышел наружу. Роберт Вокенен отпустил ручку двери и сделал несколько шагов, не видя земли под ногами. Потом слезное свечение в глазах чуть притупилось - он пересек площадь, сделав по пути изрядный крюк, чтобы обойти дрыхнущую собаку. Та расслабленно валялась на боку - то ли заняв единственное сухое место на всей площади, то ли впитав всю воду мокрой паклей собственной шерсти.
Она больше не смотрела на Роберта Вокенена. Ей было начхать на его поражения и его победы. Пегие клочья на загривке шевелились от ветра, а хвост - тяжелый, свалявшийся до войлочной плотности и скрепленный многочисленными желтыми колючками - лежал неподвижно...
Казалось - ее вообще ничто не могло заинтересовать. Мир вокруг совершенно ее не касался. Кого-то могли до смерти забить ногами в лесу, кто-то мог занять чужой дом и думать, что это навечно, а кто-то сейчас судорожно выдергивал ноги из жидкой грязи, спеша обратно к своему дому, ища его среди наклонных дождевых струн, и все не находя - какое ей было до всего этого дело? Даже дождь не смог бы ее разбудить, бессильный против векового войлока ее шерсти. Вот сменится эпоха - и тогда она перевернется на другой бок...
Да, странно устроен этот мир...
Роберт Вокенен глубоко вдохнул зеркальную мокроту, что здесь, над безымянной площадью, должно быть заменяла воздух. Нужно было спешить - надравшийся толстяк в магазине отнял у него слишком много времени. Роберт Вокенен плотнее запахнул только что купленный пиджак, и глянул на наручные часы - их циферблат, едва высунувшись из-под обшлага, тотчас обволокся тем же зеркалистым блеском, что и все вокруг. До буса, проходящего на Притстоун оставалось совсем немного. Будочка у края дороги сияла, начисто отмытая дождем. Зелено-голубой простор просматривался сквозь нее, как через увеличительное стекло - выпукло и укрупненно. Роберт Вокенен подошел и встал рядом с ней - словно занял очередь за призраком.
Внутри него было пусто. Такое чувство, что ветер, который он вдохнул, с гулом и приглушенным свистом гуляет теперь по закоулкам в его груди, так странно и неожиданно опустевшим. Там, в самой глубине, словно набухло и проросло хрупкое стеклянное зерно, пустившее в холодное мясо острые колючки корешков. Роберт Вокенен закрыл глаза, пытаясь справиться с маятной дурнотой - он сам казался себе сейчас хрупким и непрочным, тонкостенным вместилищем мокрых зеркальных вдохов. Он простоял так несколько минут - блюдце площади раскачивалось, накреняясь из стороны в сторону, отчего было почти невозможно устоять прямо - только собака по прежнему лежала неподвижно, словно пегая волокнистая клякса, отодвинутая на край тарелки, да так и присохшая там. Ничто не могло ее потревожить или стряхнуть оттуда - даже полный переворот, даже падение и брызги маленьких булыжных осколков. Наверное, - подумал Роберт Вокенен с удивившим его самого неприятным сожалением, - это так славно - не иметь вообще никаких недовольств по поводу мира, никаких возражений. Не смотреть в будущее с надеждой и не оглядываться в прошлое с тоской. Не ловить глазами пылящую даль, не возбуждаться на исчезающий за поворотом простор. Она права, эта линялая дура - за одним поворотом откроется другой, потом третий - и везде будет та же самая обочина, та же жухлая трава. Те же булыжные пустыри. Нет никакого смысла бежать к ним, высунув горячий язык. Потому как - пока будешь бегать за миражами, дождь отберет у тебя последнее сухое место под боком. Стоит только подняться на четыре лапы - и ты уже одинок, ты уже потерян в блестящем, как зеркало, мире. Он остановился в стеклянной тени, тяжело дыша. Голова кружилась, испарина, сипя, сочилась сквозь кожу. Каждый новый вздох был свеж, но выдох все равно отдавал кюммелем. Роберт Вокенен дохнул на стеклянную стену перед собой - и она тоже покрылась мутным пятном испарины. Кюммель пропитал собой все - глотку и верхнее небо, обожженное последним большим глотком, и настоящее небо - то, что над головой, и живую траву вдоль обочины, наклонные мокрые ковыли - все пахло теперь непросушенным сеном. Проклятый толстяк, подумал Роберт Вокенен. Липкая мята пенкой лежала на языке. Липкие туманы белой стеной поднимались вдали. Асфальтовая полоса дороги, что пропадала в них, тоже казалась липкой - блестящая леденцовая лента. Он почувствовал движение в тумане и открыл глаза - бус подкатывал, снижая скорость... колеса его прилипали, выкатившись на обочину. Черная резина сначала тускнела, потом обмазывалась зеленым блеском и, наконец, обернулась перетертым травяным пухом. Колеса словно линяли. Налипшая трава облазила с них клочьями, обнажая голую черную шкуру. Они замерли, вращение прекратилось и качающее блюдце площади начало понемногу успокаиваться. Под днищем буса - часто-часто - дышал мотор. Запах кюммеля сделался почти непереносим - смесь мокрой травы, прибитой пыли, сгоревшего бензина и разгоряченных тягучих масел. Роберт Вокенен пригладил ладонью мокрые волосы вокруг плеши и вышагнул на федеральный асфальт - собственность государства. Дверь буса испустила протяжный вздох и нехотя посторонилась, открывая дорогу внутрь. Роберт Вокенен вскорячился на подножку и оглянулся через плечо. Собака подняла голову и скучающе смотрела на бус. Шерсть на ее морде висела сосульками. Уши не встали торчком, что означало бы внимание - они липли к щекам, как два размоченных осиновых листа, терялись во взлохмаченной пегой шерсти. Никто не сходил на площадь, а значит - не стоило труда подниматься. Собака потеряла к бусу последние крохи интереса - уронила морду обратно на лапы слизнула языком воду с черного носа.
- Поторопитесь, - сказали ему и Роберт Вокенен разом пришел в себя.
- Водитель, - начал он и осекся.
- Слушаю вас...
- Это континентальный бус?...
- Точно, господин пассажир... - водитель поправил фуражку с эмблемой федерального транспортного агентства и Роберт Вокенен успел заметить, что тот - огненно-рыжий. Говорил он густым рокочущим басом:
- Федеральный экспресс на Притстоун. Будет обычная остановка в Прине, и удлиненная стоянка в Паси. И десятиминутный технический стоп сразу за Плейнс, без высадки - заберем механика из сервисной станции.
- Плейнс? - переспросил Роберт Вокенен. Он никак не мог сориентироваться в прыгающей череде почти одинаковых названий.
- Этот городок, господин пассажир... Плейнс... Вы не местный?...
- Нет, - сказал Роберт Вокенен. - Нет, что вы...
- Этот городишко... Он называется Плейнс. - пояснил водитель, переходя на свойский заговорщицкий шепот. - Совершенная дыра, вы правы, господин пассажир. Здесь почти никогда никто не выходит. Мы остановимся сразу после него, короткая техническая остановка...
- Хорошо, - сказал Роберт Вокенен. - Мне нужно в Притстоун.
Водитель кивнул и в несколько движений развернул пассажирский лист, кошмарный и запутанный, словно китайская грамота.
- Есть два свободных места в общем салоне. - Он помолчал, сверяясь со списком. - И у меня освободилась одна кабинка повышенного комфорта - пассажир незапланированно сошел.
- Очень хорошо, - обрадовался Роберт Вокенен.
- Занимаете место? - уточнил водитель. - Вас оформлять?
Торопясь, Роберт Вокенен, полез за бумажником.
- Вы примите федеральный дорожный чек? - спросил он.
- Конечно. Если он на заверенном бланке...
- Благодарю, - с чувством сказал Роберт Вокенен.
Водитель пожал плечами и подождал, пока Роберт не распишется в чеке.
- Кабинка 2б. - сказал он. - Первая дверь с левой стороны. Приятного путешествия...
Он мельком глянул на бланк чека, потом взгляд его задержался. Он хмыкнул и сдвинул фуражку далеко на затылок, отчего огненно-рыжая челка буквально пыхнула из-под козырька.
- Извините, - сказал он, и тон его на самом деле был извиняющимся. - Буква Р в подписи...
- Да... - Роберт Вокенен непонимающе обернулся на него. - А в чем дело?
- Все в порядке, - уверил его водитель. - Просто пассажир, который сошел - тоже был Р... Одно место - и две одинаковых буквы друг за другом. Еще раз извините - это примета такая. Должно быть - счастливый день вам предстоит.
- Да уж, - сказал Роберт Вокенен...
И, пока он шел по коридору к своей кабинке, бус тронулся с места. Он ощутил, как напрягся пол под ногами, как завертелись колесные пары, как мир вокруг него - пока еще невидимый, лишенный окон - двинулся и заскользил... меняясь, превращаясь из одного мира в другой - все быстрее, и быстрее... И быстрее...



Картофельный Боб.

Мир мчался мимо него с огромной скоростью. Картофельный Боб задыхался, но ничего не мог с собой поделать. Не мог заставить мир остановиться, или хотя бы, перемещаться чуть медленнее. Сминая подметки неудобных туфель налетали на его ноги каменистые бугры. Распахивались впереди отвесные косогоры, ничем на такой скорости не отличавшиеся от пропастей. Прямо в лицо взрывались мелкие осинники, сухие скрипучие сосны с опозданием наклонялись во след. Мелькали распадки, насмерть задушенные спутанной травой - Картофельный Боб пролетал сквозь них, как камень, катящийся с горы - сушайший треск, словно горит сухостой, фонтаны земли от вывернутых корней, и брызги перепуганных насекомых, рикошетом отлетающих от щек и ото лба. Одна бедная жужелица запуталась в его волосах и пока выбиралась оттуда, истерично взвизгивая, Картофельный Боб унес ее за тысячи насекомьих миль от ее дома.
Он был сейчас - как бус, созданный не из угрюмого железа, но из плоти и крови.
Плоть хрипела. Плоть исходила жаром и жидкостями из всевозможных отверстий и пор. Плоть гремела плохо закрепленными в ней костьми - визжали суставы, сточенные до белых хрящей, до ноздреватого костного нутра. Плоть с клекотом глотала воздух, пополам с поднятой пылью, пополам с дождем и насекомыми, не успевшими в панике скрыться. Плоть уже не видела ничего вокруг, плоть не нуждалась в дорогах, не зависела от ветра. Белый пушистый парашютик исчез из виду - помаячил у Картофельного Боба перед носом, позвал его идти за собой, а потом начал понемногу прибавлять темпа, поднялся выше, заставляя Картофельного Боба заламывать шею, чтобы не терять его из виду... Он обманул Картофельного Боба - разогнал мир вокруг него до нынешней сумасшедшей скорости, а потом пошел в отрыв - уменьшившись и затерявшись в кромешной, размазанной бегом, дали... Картофельный Боб камнем падал в эту даль следом за ним, но уже не надеялся, что догонит.
Трава, налетающая пучками, низкие ветки, лупцующие его по лицу, скользкие склоны, на которых выступала голая жирная глина и которые не давали опоры ногам - Картофельный Боб падал и катился вниз, не снижая скорости, а потом вскакивал на ноги и продолжал бежать. Он уже не был человеком, должно быть - липкий земляной ком, извалянный в листьях. Лакомый кусок для страшного семейства черных птиц, особенно для сыча, чей живот грязен и мокр - Картофельному Бобу постоянно чудились вспышки черных или белесых перьев в небе над головой. Однажды он едва не налетел на них, на целую стаю, рассевшуюся вдоль гребня. Они сидели неподвижно, неотличимые с виду от травянистых кочек - такие же встопорщенные и нахохленные. Картофельный Боб врезался в них, всполошил и поднял на крыло - птицы страшно закричали, разваливая щелястые клювы, замахнулись на него пластинами распахнутого пера, каждое из которых было размером с огородную лопату. Картофельный Боб едва не умер от испуга, но его полет не был бы прерван даже немедленной смертью - он пролетел взметнувшуюся стаю насквозь, вынырнув из клубов воплей, хлопков и взмахов - перепуганным, но целым. Было слышно как за его спиной птицы молотят крыльями, вздымая в небо облака колючей пыли, как вопят, по птичьи угрожая ему погоней и расправой. Но даже они не смогли опередить мир, проносящийся мимо - он скомкал их перья и крики, отнес за горизонт и уронил там на землю...
А Картофельный Боб обрушился с холма, сигая через рытвины и канавы, которые прорыли в мягкой земле сезонные ручьи, увернулся от последнего каменного валуна, чудом заползшего так далеко от кряжистых склонов в мир осинового дреколья и пахотного чернозема - и обрушился в лес, только хрустнувший слабым суком при его приближении. Шлепнула и распахнулась колючая трава, вечно растущая на рубеже. Вспенились и опали сшибленные с веток листья. Та листва, что сухая лежала на земле, устилая собой все - вспенилась тоже, пошла волной, поднялась - толкнув близкостоящие тесные стволы. Картофельный Боб ударился ногой обо что-то, что скрывала эта листа, как набухшие дождевые лужи скрывают в себе цепкие коряги. Это что-то сначала шибануло его по щиколотке, потом взмыло вверх, подброшенное ударом - осиновая палка, недавний слом, еще сочащийся горькой влагой от торчащих перекрученных волокон... она запрыгала в ногах Картофельного Боба, то падая плашмя, то отскакивая от земли расщепленным комлем - и Картофельный Боб, разумеется, запутался в ней ногами - туфли под ним сделали несколько отчаянных размашистых скачков, дергая тело в разные стороны, потом разбежались окончательно, и Картофельный Боб кубарем полетел в траву - та, засыпанная палым листом, была колючей и мягкой одновременно - рухнув навзничь, Картофельный Боб почти не ощутил падения, просто его тело было уколото разом во всех местах, острые ломкие стержни стеблей приняли удар на себя и несколько мгновений держали Картофельного Боба на весу, а затем надломились и скатили Картофельного Боба в прелую шуршащую мякоть.
Он прокатился по ней, совершив несколько захлебывающихся переворотов, потом замер, уткнувшись лицом в белые корни.
Звенело в голове и пылающая глотка продолжала гонять туда-сюда раздирающий, наждачный воздух. Где-то в груди, в самой глубине, прыгало сердце - словно одинокая картофелина в ведре. Это потаенное бултыхание передавалось земле и травяные патлы на ней подрагивали в такт - дерганные неритмичные сотрясения мокрых растений.
Какая-то птица крикнула в вышине над Картофельным Бобом, но он лежал вниз лицом, а потому не видел - черны ли ее крылья... Он был в таком изнеможении, что не чувствовал страха - сил на него попросту не осталось. Он зашевелился в траве - собрал в одну кучу руки и ноги, разлетевшиеся по всему лесу. Пиждак и сорочка под ним скатались до самых лопаток, сломанная падением трава нещадно колола его в голые бока. Птица наверху крикнула еще раз. Он возился на четвереньках, не совсем понимая, что делает. Он искал что-то - руки сновали в траве, раздирая спутанные патлы. Еще никогда Картофельный Боб не обращался с растениями так грубо. Он понял это и ощутил жгучий стыд - намного сильнее того, какой он испытал, усомнившись в честности дядюшки Чипса. Картофельный Боб заскулил и обнял лес... обнял траву перед собой, прикоснулся к надорванным полуобнаженным корням. Трава зашелестела вокруг, когда он сделал так, волны вспучились и прошлись - чуткие стебли, плотные листвяные панцири и сухие острия шипов. Она протянула к нему крепкие пальцы, узловатые на сгибах и ощупала его - с ног до головы, тронув мочки ушей, края ноздрей, коснувшись моргающих глаз. Трава разошлась перед ним, обнажив у своего дна ту осиновую палку, что уронила Картофельного Боба. Тот обрадованно схватил ее за изжеванный комель и поднялся - навстречу птице. Та по прежнему кричала, но уже далеко - где-то за лесом. Покачиваясь, Картофельный Боб стоял посреди травы, которая качалась вместе с ним и, сжимая палку, смотрел на небо. Там трепетали верхушки деревьев, распыляясь на мокром ветру... там неприкаянно бродили пегие облака, заползая одно в другое... но нигде не было видно метущегося крыла. Картофельный Боб был один тут, наедине с дикой травой, понимающей его мысли, но не способной ничего сказать в ответ...
У него вдруг защемило сердце - давящая боль прыгнула от груди, до самого горла. Мгновенной слезной поволокой смазало зрение. Резко и пронзительно запищало - где-то за переносицей. Сердце дергалось - рваными толчками, как мотор под полом буса, когда тот взбирался на гору. Потом оно вдруг споткнулось... замерло... Задыхаясь от боли, Картофельный Боб пережидал эту жуткую тишину в груди. Запоздавший удар потряс его - с диким шумом в уши хлынула кровь, болезненным толчком кольнула его в макушку и вялое мясо на его животе судорожно сократилось. Картофельный Боб ощутил мгновенную зябь, пронзительный холод в мышцах, будто совершал сейчас нечто чудовищное - собственными руками погружал семенной клубень в осеннюю, уже начавшую леденеть землю... Он обхватил плечи руками и затрясся, как в лихорадке. Сердце ударило повторно - все еще не совсем уверенно, но уже успокаиваясь... Медленно, по одному шагу, отступала острая боль от загрудной кости. И в ту пустоту, что оставалась после ее ухода, весело пенясь и клокоча хлынули чувства, исчезновения которых Картофельный Боб в пылу и не заметил - пришел звук... шелест мокрой листвы, шуршание травы, утробные скрипы качаемых деревьев... Пришли запахи и новые свежие краски - промытая дождем зелень сверкала, тысячи разных оттенков зеленого, у Картофельного Боба голова закружилась от их обилия и яркости... Он постепенно, с каждым следующим толчком крепнущего сердца, узнавал этот лес - они с дядюшкой Чипсом прошли его насквозь, торопясь к шоссе навстречу дядюшке Туки. Картофельный Боб не узнал его сразу только лишь потому, что уже считал себя навсегда потерянным. Это был Близкий Лес - осиновый язык, отсекающие поле Картофельного Боба от кислых, распаханных тракторами полей. Если идти вон в ту сторону, то очень скоро за деревьями начнется высокая непроходимая трава, потом будет пустырь, где почва так жестка, что в дождь собирает огромные лужи, а еще дальше - начнется мягкая творожистая земля, которую Картофельный Боб взрыхлил собственными руками, перетирая в пальцах твердые комки и кропотливо собирая посторонние корешки в горсть...
Он дома, подумал Картофельный Боб, задохнувшись от неожиданного счастья.
Он дома. Он почти рядом со своим полем. Нужно сделать совсем немного шагов - и он сможет слышать голос картофельных кустов, своих извечных и заботливых повелителей. Он все-таки вернулся из места под названием Далеко-далеко. Он закончил странствия. Он нашел дорогу к дому. Странно и непостижимо нашел - как, наверное, выброшенный хозяевами кот находит дорогу назад через все буераки и буреломы. Значит, - подумал тогда Картофельный Боб, - то пушистое летающее семечко, о котором говорил ему дядюшка Чипс, указало ему верный путь...
Картофельный Боб снова почувствовал, как запутывается в нахлынувших на него откровениях. Как сложна жизнь. Как много в ней непостижимого. Как так получается, что такие умные люди, как дядюшка Чипс - могут одновременно ошибаться и оставаться правыми? Как получается, что такие добрые и сильные, как дядюшка Туки - сгорают заживо, палимые солнцем? Почему оно убило дядюшку Туки, но пощадило Картофельного Боба? Почему дождь, пролившийся ему на голову, так нанемного запоздал и не потушил горящую голову глупого дядюшки Туки?...
Картофельный Боб подумал о дядюшке Туки, что вышел из чрева своего железного бога без шляпы, и опять с опаской посмотрел на небо. Облака застили его - не сплошные, но достаточно плотные, чтобы заслонить собой солнце, оно ослаблено и красновато тлело в разрыве осиновых крон. Он знал теперь совершенно точно - он вернется на свое поле и больше не сделает ни единого шага за его пределы. Он вернет дядюшке Чипсу его замечательный пиждак... Жаль только, что потерянной шляпы он вернуть не сможет. Наверное, подумал Картофельный Боб, дядюшка Чипс очень расстроится из-за этой пропажи. Он ведь так мечтал однажды уехать за поворот дороги, а как это теперь можно сделать без шляпы?... Неужели, - отрешенно подумал Картофельный Боб, - он так сильно подвел дядюшку Чипса?... Неужели из-за него чья-то мечта так и останется неисполненной?...
Ему сделалось грустно.
Эта грусть снова болезненно поднялась в груди и забурлила... Что я наделал?... - подумал Картофельный Боб. Дыхание перехватывало, словно кто-то невидимый пережимал шланг его горла сильными пальцами... - Что я?... Что я?...
Тотчас из мокрой спутанной листвы откликнулась невидимая мелкая птаха:
- Что я... Чьи вы... Чем мы...
Он слушал ее сбивчивое щебетание, опираясь на палку, как на костыль, шумно и с усилием выдыхая...
Грусть все крепла и крепла в груди, постепенно опять превращаясь в боль. Трава почувствовала это и страшно заволновалась у его ног. Осины жалобно запричитали над ним, роняя капли, что держались на изнанке листа. Птаха выпорхнула оттуда и понеслась кругами по лесу:
- Чем мы... Чем мы... Что я...
Вдруг резко и обрадованно, как показалось Картофельному Бобу, зашевелилась трава в отдалении. Там стояла пара осин, сблизившая стволы и сцепившая ветки. Раздираемая ветром трава клокотала у их подножья. Птаха опрометью метнулась туда, пронеслась над зонтиками и вилочками соцветий, почти задевая их крылом, потом нырнула куда-то, пропав из виду, но тотчас выпорхнула опять и понеслась кругами, отчаянно щебеча... Трава набежала волной на ноги Картофельного Боба, навалилась на податливые колени. Не в силах ей противиться, Картофельный Боб поплелся вперед. Ветер струился между его ногами, трепля мокрые брючины и тропя траву перед ним. Когда он подошел поближе и ветки сдвоенных осин нависли над самой его головой - ветер усилился вдруг и одним решительным порывом разъял траву до корневых белых прядей, до толстокорых осиновых подножий. Трава не так давно была подмята и сломана - она успела уже оправиться и распрямиться, но шевелилась еще с болезненной осторожностью и ахнула, когда ветер сделал это слишком резко. Стон травы отдался в голове Картофельного Боба, как эхо. Он смотрел вниз, смаргивая слезную пленку - обнажилась мокнущая гипсовая земля, отпечатки чьих-то подметок оттиснулись в ней, нерастворимые и несмываемые, как выщербленный камень. Корни осин, змеясь, проступали на поверхность - как вены на тыльной стороне ладони. И там, на земле, между их изгибами, подломив фетровое поле, бархатисто темнея на фоне жухлой зелени, словно дожидаясь Картофельного Боба, лежала совершенно новая шляпа.
Картофельный Боб хлопнул веками от удивления и несколько раз оглянулся по сторонам - но никто не выскочил из-за деревьев и не бросился к лежащей шляпе. Лишь только разрешающе зашумели осины, разгоняя ветками мошкару. Лишь только трава прошелестела - приподнимая шляпу за поле и подталкивая к Картофельному Бобу, к самым его ногам.
Картофельный Боб нагнулся за ней, преодолевая тянущую боль в груди - ему пришлось крепко опираться на палку и кряхтеть на весь лес - темные круги надулись в глазах, мир задергался, покрывшись рябью и пятнами, но потом пальцы все же коснулись нежнейшего фетра - и Картофельный Боб, ломая поясницу, выпрямился. Редкие капли и еще более редкие листья отвесно падали с веток двух осин, а он стоял под ними бережно держа шляпу на весу. Она была куда красивее и тоньше, чем та, которую дал ему дядюшка Чипс. Она была красивее даже, чем черный бархат на голове строгого дядюшки Израила. Несмотря на смятое поле и морщинистую впадину на боку, она была прекрасна. Наверное, с благоговением подумал Картофельный Боб, это самая прекрасная шляпа на свете. Самая главная шляпа мира. Он понял это и даже охнул от восторга. Несомненно, когда он отдаст такую шляпу дядюшке Чипсу, взамен утерянной - тот простит его и не станет кричать на Картофельного Боба, не станет смотреть на него строго. Картофельный Боб обрадованно наморщил лицо и всхлипнул, благодарно тронув верхушки травы свободной от шляпы ладонью. Боль в его груди качнулась, как маятник, звякнув изнутри о путаницу ребер. Полуприкрыв глаза, Картофельный Боб плелся прочь из леса - в ту сторону, где не было ничего видно из-за тесно сомкнутых ветвей и стеблевых узлов, но где, однако, предчувствовалась им растительная пустота - деревья кончались и высокая трава опадала... мягчела земля и раздвигались просторы... Боль мешала идти, екая при каждом шаге, потому Картофельный Боб часто останавливался и переводил дух. Видимо эти остановки случались долгими - Картофельный Боб и раньше не очень хорошо чувствовал ход времени, а теперь, из-за этой боли и зрительной ряби, и вовсе потерял о нем всякое представление. Небо над нам то серело, то яснилось. Иногда, должно быть ветер разгребал на нем завалы облаков, и Картофельный Боб чувствовал пристальный взгляд солнца растрепанным своим затылком. Тогда он настораживался и замирал, стискивая драгоценную шляпу, и готовый в мгновении ока нахлобучить ее на голову. Однако облака были слишком суетливы и густы, слишком многочисленны на ограниченной площади неба - солнечная сковорода, едва проглянув, тотчас вновь тонула в них, рассерженно чиркая желтым огнем.
Картофельный Боб вступил в высокую траву, что росла по кромке Близкого леса - по прежнему не открывая глаз, чувствуя лишь колкие прикосновения к лицу и шее. Шелуха дурных семян, потревоженная плечами, осыпалась за шиворот. Тяжелые жуки гудели вокруг, зарываясь черными рогами в душную пыльцу, пробовали присаживаться на валкие стебли, но опять с гулом раскрывали жесткие надкрылья.
Их мир был шаток и непрочен - или же это они были слишком тверды и могучи для своего мира... И все равно - никак не уживаясь друг с другом, летучие жуки и стоячая трава продолжали упорно цепляться друг за друга.
Сквозь полузакрытые веки Картофельный Боб видел их обоюдные неуклюжие попытки к гармонии. Ничего у них не выходило. Черным перламутром отливали твердые спины. Зазубренные лапки тщетно пытались захватить вертикальную ломкую сушь. Картофельный Боб прошел сквозь высокую траву, оставив за спиной их натруженное неумолчное гудение.
На плотной земле пустыря стояли лужи - зеленые и густые. Под неудобными туфлями несколько раз подряд плеснуло и Картофельный Боб распахнул глаза. Его поле лежало впереди - поднявшись на цыпочки, он уже мог увидеть тугие клубки ботвы, зеленоватый колеблющейся картофельный горизонт. Рогатые жуки правы, подумал он, ускоряя шаги. На свете нет ничего лучше своего поля или своей травы. Если шальной ветер и вынес тебя за привычные пределы - постарайся вернуться, как можно скорее...
Кусты картофеля зашевелились при его приближении и Картофельный Боб почувствовал все нарастающий и нарастающий картонный шелест. Не в силах совладать с собой - он снова побежал им навстречу. Боль, задремавшая было в груди, встрепенулась, ожила. Картофельный Боб хрипнул горлом, сбиваясь с дыхания. Передняя кромка кустов наклонилась ему навстречу - словно шелестящее зеленое море выходило из берегов. Он уронил и шляпу, и палку, которую все еще сжимал в руке... и остановился... замер... среди кустов... среди шелеста и гула. Кусты картофеля зашумели, когда он сделал так... оплели его ноги, гадливо сторонясь раскисших лаковых туфлей, проникли в прорехи на коленях, в разошедшиеся швы - коснулись голой кожи и Картофельный Боб дрогнул, когда они сделали так... Гул и шелест наполнил его голову изнутри - он был теперь вместилищем этих звуков, пустой раковиной, в которой они резонировали, множась и густея. Он ощущал этот шелест как шумный ток крови по венам, как толчки воздуха, протискивающегося в грудь. Он был понятен, как его собственные мысли. Картофельный Боб почувствовал, как едкой горечью наполняется рот. В этом шелесте, разлитом над полем, была потаенная, убаюканная боль. Так человек баюкает ушибленный локоть, так собака мусолит языком порезанную лапу - одновременно успокаивая боль и будоража ее. Картофельный Боб расширил глаза от ужаса. С его полем что-то было неладно. Поле болело - не от внутренней хвори, а открытой сочащейся раной.
Неизвестно почему Картофельный Боб сразу подумал о дядюшке Соропе, о его механической косилке. Об острых, скоблящих друг о друга ножах. Дядюшка Сороп обычно далеко объезжал поле Картофельного Боба, и тому приходись видеть косилку лишь издали, но она все равно внушала ему ужас. Страшно было подумать, что натворила бы она, пройдя по полю, по нежным веерам ботвы.
Картофельный Боб панически сучил ногами, отыскивая тропинку. Косилка дядюшки Соропа была ни при чем - блуждая, Картофельный Боб несколько раз уже наткнулся на следы человека. Кто-то ходил по полю - мягкая земля была осквернена следами, но еще не успела брезгливо собраться в комья - дождь не позволил. Судя по следам, человек этот был невысок, но грузен. Натоптанные им лунки собрали в себе дождевую воду. Толстячок с коротким шагом. Шаткая, бесцельно блуждающая походка. Плохой человек, решил Картофельный Боб, и через несколько шагов окончательно в этом уверился. Злой человек. Причиняющий боль легко и походя, не слышащий воплей... или не обращающий на них внимания. Картофельный Боб добрался до того места, где пришельцу надоело вязнуть в земле и он забрался с ногами на ряд ломких кустов, и пошел прямо по ним - в глазах у Картофельного Боба аж потемнело. Черная ночь под серым небом. Даже солнце испугалось ярости Картофельного Боба и тихонько отхиляло за горизонт. Это была именно ярость - не испуг, не знакомое желание укрыть и уберечь... Совершенно новое чувство... Вокруг валялись обрывки ботвы - словно злой человек старался причинить полю Картофельного Боба, а через поле и ему самому, как можно больше страданий. Светлели на земле голыми беззащитными боками брошенные клубни - вывернутые из земли почем зря. Картофельный Боб упал перед ними на колени. Ниточки корешков были оборваны и сами клубни уже почти уснули, отделенные от земляных соков - даже не стонали уже, лишь еле слышно попискивали, когда Картофельный Боб накрывал их ладонями. Нечего было и думать вернуть их обратно в землю. Язвочки оборванных корней успели подсохнуть. Картофельный Боб давился слезами - сердце его было теперь скользким сгустком боли, перевернутой чернильницей, из которой растекалась по нутру черная душная злость. Он принялся собирать рассыпанный картофель, укладывая его кучкой, пытаясь облегчить клубнями хотя бы последние минуты страдания - а собственное черное сердце все душило и душило его... Воздух вокруг был обжигающе горяч...
Картофелины все находились и находились вокруг. Их было множество - молчаливые тяжелые трупы. У Картофельного Боба оттягивало ладони, когда он сносил их в общую груду. Многие до сих пор оставались в земле - кусты над ними, разумеется, никто не выкапывал... злой человек просто дернул кверху макушку ботвы и тряхнул ею...
Картофельный Боб тонул коленями в мягкой земле. Ладони погружались - он опускал их в землю, до самых локтей, подводил под погребенные картофельные тела, осторожно вынимал их на поверхность. Одна молодая картофелинка была еще жива - отозвалась на прикосновение слабеньким писком. Картофельный Боб замер, боясь шевельнуться... Потом, перестав дышать, ощупал земляную мякоть вокруг картофелинки - не сохранился ли целый корень... Но не нашел ничего... Картофелинка часта-часто дышала тоненькой пористой кожурой. Уже ничего нельзя было сделать - она с каждым вздохом все более тяжелела в его ладонях. Такая молодая, надрываясь подумал Картофельный Боб. Он вынул затихшую картофелинку из земли и отнес к остальным. Осторожно положил у края объемистой груды. В глазах по прежнему было черно... Тяжелые кровяные полотнища надувались и опадали... Он даже не вспомнил о прекрасной и драгоценной шляпе, которую лес подарил для дядюшки Чипса - она так и осталась лежать на меже... Зато Картофельный Боб отыскал и поднял ту расщепленную осиновую палку, которая его уронила...
Он пошел через поле, к домику - больше не опираясь на палку, словно на трость, а сжимая ее за тонкий конец... Другой конец, расщепленный и увесистый - раскачивался у земли, изредка задевая ее и тревожа...
Домик выплыл из черного-и-кровяного марева - как наваждение. Картофельный Боб даже не удивился, когда почувствовал, что злой человек все еще находится там, внутри. Дверь была неправильно-широко распахнута, и красивые сухие листья исчезли с крыльца. Присутствие внутри чужого - ощущалось кожей... и еще пронзительно пахло дымом, палимым деревом, сором, который сжигали в печи. Изнанку трубы мазали красноватые отблески затухающего огня. Сумерки накрыли и дом, и трубу, и Картофельного Боба, что подходил все ближе - в сумерках дом выглядел хмурым, насупленным, словно и он тяготился чужаком внутри себя.
Картофельный Боб наступил на деревянную колоду, что лежала вместо нижней ступеньки и немного постоял - пережидая боль, вдруг ставшую острой, и борясь с тяжелой хрипотой в груди. Та все никак не отпускала - трещала и хрустела, превращая грудь в мусорную корзину, набитую пересушенной листвой для сжигания. Тяжелая рука боли, трамбовала эту листву в корзине - сминая, уплотняя, притирая вплотную к хрупким ненадежным ребрам. Картофельный Боб сморгнул кровящую черноту и поднялся выше, задевая неудобными туфлями за ступеньки. Туфли ему мешали... озлившись на обувь, Картофельный Боб принялся стягивать их с ног, насмерть оттаптывая жесткие задники. Один туфель свалился с ноги и запрыгал вниз по ступенькам, наделав шуму...
И тотчас Картофельный Боб услышал, как злой человек зашевелился внутри...
Заскрипело дерево, стул подвинули - шаркнув ножкой о выступающую половицу. Злой человек находился где-то около печи - там был неровный щелястый пол. Коротко заскрипела и сама половица, когда злой человек наступил на нее. Для Картофельного Боба этот скрип был столь же хорошо читаем, как комбинация утопленных клавиш читаема для опытного пианиста. Даже сквозь коптящую и клубящуюся черноту в глазах, даже сквозь дощатую дверь, распахнутую неправильно-широко, но все же не настежь - Картофельный Боб увидел вдруг, как злой человек отходит от печи, привлеченный шумом снаружи, как идет в обход стола, ориентируясь в неярком свете печного пламени, разлитого внутри дома и обволокшего стены, как желток обволакивает скорлупу изнутри. Пока злой человек пробирался к двери, половицы под ним играли гаммы - знакомые до мелочей мелодии скрипа и хруста. Чужой человек исполнял их вовсе не бездарно, как показалось Картофельному Бобу поначалу - хотя он то и дело сбивался с шага, но наступал, в общем-то, правильно. Картофельный Боб и сам ходил по дому, от печи до двери, похожи маршрутом... Что-то было не так в его походке, что-то не вязалось... но черное марево, трепещущее перед глазами Картофельного Боба - не давало ему времени остановиться и подумать... Когда мелодия половичного скрипа дозвучала до заключительной части... и ударило протяжное крещендо двух косо приколоченных половиц у самого порога... - Картофельный Боб отвел руку с осиной палкой назад, далеко за плечо...
И, уже как следует размахнувшись, уже обрушивая палку сверху вниз - на то место, где вот-вот должна была возникнуть из желтоватого печного полумрака голова чужого человека - Картофельный Боб понял вдруг, о чем не успел подумать - шаги человека-в-доме были совсем не то, что шаги человека-на поле... Тот был маленький и грузный, и на поле он увязал в землю по самые щиколотки, и доски пола под ним должны были б скрипеть совсем по другому - более протяжно, более одышливо... Его шаг короток и он должен был бы наступать на каждую из скрипучих половиц, даже на хорошо прибитые, молчащие - а оттого в мелодии его приближения должны были возникнуть паузы, мгновения неурочной немоты, и мелодии не получилось бы вовсе... А шаги человека-в-доме были широки - он не тянулся до следующей дощатой клавиши, а просто шел по ним, нажимая и освобождая... небрежно и неумело, но правильно...
Слишком долго эта мысль рождалась в голове Картофельного Боба. Он знал, конечно, что от природы был тугодумом - и это всякий раз немного огорчало его. Но никогда еще Картофельный Боб с таким отчаянием не жалел о неторопливости своих мыслей. Никогда еще она, эта неторопливость, не доводила его до беды.
Это был не тот человек. Не тот, что топтался по его полю, калеча картофель.
Не злой человек, который бы заслуживал удара осиновой палки по темени. Он всего лишь проник в дом Картофельного Боба, что конечно, само по себе ужасно, но он не сделал ничего плохого его картофелю, он не должен был страдать из-за злодеяний, совершенных другими. Он всего лишь вошел в чужой дом, как Картофельный Боб входил в чужой бус и занимал чужое кресло...
Быть может, подумал Картофельный Боб с запоздалым раскаянием, этот человек, что был внутри дома - такой же усталый путник, заплутавший по дороге?... Быть может, он тоже возвращается из места под названием, далеко-далеко... Быть может, он тоже видел край мира и ужаснулся ему...
Картофельный Боб уже жалел этого человека, так некстати подвернувшегося под руку, он искренне желал, чтобы тот замешкался на пороге, и тогда, может быть все обойдется... Но дверь запела шарнирами, распахиваясь еще шире - желтый свет печного освещения лизнул доски крыльца, босые ступни Картофельного Боба, на которых стыдливо поджались пальцы - свет пошел дальше, в полутемный двор, а сама дверь из скошенной полосы превратилась в распахнутый желтый прямоугольник, на фоне которого отпечатался неяркий силуэт - разумеется, совсем не тот, что топтал картофель - силуэт долговязого, худого человека... Бесформенный балахон, колыхнувшись на ходу, смазал очертания силуэта, когда тот наклонив голову навстречу удару, шагнул через низенький порожек... Картофельный Боб умолял свои руки остановиться, но они были уже заряжены действием... разящи и неотвратимы... Картофельный Боб ничего не мог поделать... Слишком поздно было уже для всего...
А долговязый человек, шагнув за порог, успел увидеть замах Картофельного Боба, успел в ужасе округлить глаза... и это было все, что он успел сделать. Палка с неожиданно будничным звуком стукнула его по затылку и бросила голову набок. Долговязый покачнулся, нелепо меся воздух руками. Картофельный Боб запричитал - от непоправимости своего поступка, и от резкой боли, саданувшей по ладоням, и отдавшейся в груди... Пальцы вдруг свело резкой судорогой... и тонкий конец палки выскользнул из них - палка, словно отпущенная на свободу, взмыла кверху и канула в смыкающуюся темноту - потерянно светлея в ней и красиво переворачиваясь... И поле, огромное картофельное поле, совсем уже неразличимое в этой темноте, но придвинувшееся вплотную, и расширившееся разом до краев мира, до самых дальних его пределов, поле заменившее собой весь мир в глазах Картофельного Боба - оно разом ахнуло, когда Картофельный Боб сделал так...
Ахнули и отшатнулись ближние кусты картофеля, волна сплошного шелеста родилась среди них и пошла... пошла... за далекий темный горизонт, и вот уже даже самые дальние, растущие у межи, у пустыря - начинали угрюмо и потерянно шелестеть, передавая волну дальше - высокой траве, ничего не понимающей, но готовно ее подхватившей, да так, что тяжелые черные пуговицы жуков взмыли, гудя, и повисли поверх сухих верхушек, озабоченно рокоча надкрыльями... а волна пошла дальше - во всполошившийся осинник, в густую хвойную шерсть, в мягкое подбрюшье леса... волна добралась до самых высоких его ветвей, концы которых обрывались в совсем уж невозможнейшую пустоту и те, раскачавшись, бросили ее еще дальше - в мокрые ладони ветра... как Картофельный Боб поднимал с земли умерщвленные клубни, так и ветер, не дыша, принял ладонями этот горестный беззвучный крик и унес его с собой - в гулкие раковины гор, которые и не увидеть отсюда...
Весь мир сделался вдруг единым целым - и близкое и далекое, и большое и малое, и страшно важное, и то, что не стоило раньше мимолетного нашего внимания - все это сплотилось вдруг, сблизилось и окаменело... на целую минуту, пока мир молчал и думал... а потом его части снова пришли в движение, снова поползли друг от друга прочь, и мир опять распался на фрагменты, каждый из которых был или велик... или важен...
И тогда страшно и протяжно закричала черная птица за лесом. И ударила крылом, распарывая тишину...
И Картофельный Боб закричал вместе с ней... и громче нее... и кричал дольше, чем кричала она...



Оба.

Он медленно прорастал сквозь твердую землю обочины. Камешки и твердые песчинки, невесть откуда взявшиеся в почве на этих широтах, обдирали ему щеки. Поверх земля была утоптана - прочная корка, как лед на озере. Было очень трудно, трудно и больно прорастать сквозь нее...
Наконец, ему удалось...
Серый, разбавленный темнотой, свет забрезжил впереди. Он оперся щекой на твердую корку, уже дробящуюся от постоянного нажима, и надавил - очень сильно, до ломоты в деснах. Корка подалась - пошла трещинами, такими глубокими и черными, что ему показалось на миг - это у него лопаются глаза от напряжения. Трещины секли корку налево и направо, делили ее на фрагменты, на мозаичные обломки, она приподнялась над его макушкой и раздалась с еле слышным погребным выдохом - раскрывшись, как земляной цветок, отходя пластами от исцарапанных щек...
И свет окреп, не брезжил больше - дребезжал...
Он выдохнул колючую земляную пыль и перевернулся набок. Небо едва заметно бледнело над ним - тусклое, как разбавленное грязной водой молоко. Тихо, как в обмороке, стояла рядом трава - колышась от ветра, но совершенно не шелестя...
Он сам колыхался, как эта трава - грудь ходила ходуном, зубы стучали. Он ощутил озноб, вмерзший глубоко в кости. Как холодно было под землей... Стылые дожди, глиняный термос и хранимые им осколки древнего льда, блестящие под зажмуренными веками - как ночные звезды. Вот что будет, если бобовое зерно бросить на землю. Он шевельнулся и в мысли его вернулась боль...
От боли он пришел в себя.
Липкий бред сняло, как рукой. Какое, к черту, бобовое зерно? Он просто очнулся, валяясь на обочине. Ему врезали палкой по голове. Он с трудом уселся и обнял раскалывающуюся голову, вознося ее повыше - словно чернильницу, полную жидкой несмываемой боли.
Причина вспоминалась трудно - урывками. Вроде бы - вернулся хозяин хижины. Взбесился... Он хотел вспомнить, что было дальше, но не смог. Память сыпалась - словно сухая листва с дерева. Тронь один лист - посыплются другие. Почему так бывает?... Разные сучья, разные концы тонких веточек, даже ножки, которыми листья крепятся к дереву - и те разные, а вот поди ж ты... Аккуратно, не дыша, проведя ногтем, отдели один лист - и тотчас с противоположной ветки спланирует другой, потом еще... еще... нескончаемый сухой листопад, оцарапывающий щеки... Он закрыл глаза и все закружилось вокруг. Босые ноги хозяина, пальцы поджаты, словно он - птица, приземлившаяся на ветку. Тыльный конец палки, описывающий в полумраке светлеющую дугу. Крепко же он его приложил. Бобби-Синкопа разъял пальцами волосы и нащупал шишку на темени, здоровенную и тугую, как не до конца высиженное яйцо. Как только мозги не вышиб?... Он погладил шишку, словно баюкая младенца. А что тут скажешь? Наверное, имел право... Неприкосновенность жилища... Дрогнула рука и следующее прикосновение вышло неосторожным - засопевший было младенец опять завопил. Бобби-Синкопа болезненно сморщился и убрал руку... О чем только думал?... - попенял он сам себе... - Пожелал покоя и поверил в чудеса... Вошел в первый попавшийся дом и остался в нем... Разве так бывает на самом деле?... Разве можно приходить в чужой дом, пусть он даже и выглядит брошенным. Какое дело припоздавшему хозяину до твоих мечтаний?... Какое дело ему до молчащей гитары на стене?...
Он вспомнил о гитаре и перепугался - зашарил руками вокруг. Она нашлась тотчас - лежала подле, укрытая в чехол. Бобби-Синкопа перевел дух. Значит, ничего не поменялось, подумал он. Ничего... Отчего ушли, к тому и вернулись... Ему вдруг сделалось совсем тоскливо... Извлекли ли мы какие-то уроки?... Вряд ли... Он вздохнул - глубоко и горько... Ох, вряд ли... Вот ведь, подумал он, и зашевелился - обочина была жестка. Не получилось у нас разговора по душам. Он удивился этим словам - словно их произнес кто-то другой внутри его головы. Бобби-Синкопа даже оглянулся, но вокруг, разумеется, не было ни души... Не вышло, сказал кто-то другой, и в переносице у Бобби-Синкопы защипало. Он подпер гудящую голову ладонью, пытаясь унять боль и вслушаться...
А так хотелось, - добавил кто-то, долго и каменно помолчав.
Хотелось? - переспросил он сам... Без всякого смысла - только чтоб услышать собственный голос, поколебать чем-то эту тишину...
Кто-то беззвучно пожал плечами...
Всегда хочется... чего-то другого... Чего-то красивого. Сложных узоров или изящных решений, неважно... Мелодий хочется, как и тебе... Задумываешь, выбираешь место, рыхлишь землю... а потом ищешь... долго ищешь три подходящих бобовый зерна...
Бобовых? - спрашивает Бобби-Синкопа. - Обязательно бобовых?...
Не обязательно, - отвечает кто-то. - Совсем необязательно. Пусть - не бобовых... Или, пусть - не три... Какая, в сущности, разница?...
Бобби-Синкопа молчит, не зная, что и сказать.
Плохо, - говорит кто-то, придвигаясь так близко, что едва не касается уха Бобби-Синкопы, - что результат никогда не соответствует замыслу. Сколько значительного и прекрасного не случилось и никогда уже не случится из-за этого нелепого правила. Задуманное - всегда грандиозно, а выходит - так как выходит...
Бобби-Синкопа слушал ошеломленно, но этот кто-то больше не произнес ни слова - отстранился от его уха, отодвинулся и побрел прочь, невидимый в рассветном сумраке. Только трава расступалась, пропуская его. Он отошел довольно далеко - спутанные стебли травы перестали слаженно содрогаться - и, как показалось Бобби-Синкопе, вдруг оттолкнулся от земли обеими ногами, оторвался от нее, поплыл... Почти сразу же зашелестели кроны деревьев, посыпался сверху скрученный лист, воздух тронулся с места и помел вокруг, шелестя и кружа... Бобби-Синкопа увидел, как размазались облака на небе, как всплеснула растопыренными перьями стая черных ворон, пытаясь удержаться выбранного направления... Бобби-Синкопа снова стоял на коленях среди метущейся травы, и гитара молча лежала у его ног. С неба он выглядел маленьким и ломким, волосы его мелись, отвороты балахона трепетали, и вся трава вокруг него мелась и трепетала, точно так же, как он - делая его похожим с высоты на травяной клок, чуть более отросший и разлапистый, чем все остальные. Очень скоро он уменьшился настолько, что даже внимательный взгляд, нарочито отыскивающий этого странного бродячего музыканта среди травы и деревьев - не смог бы его отыскать. Зеленое и пестрое марево колыхалось внизу. Словно редкая сапожная щетка стояли торчком несгибаемые деревья. Летела по ветру сбитая хвоя. Осиновый подлесок клокотал и пенился в складках настоящего леса. Небо опять запахло дождем. Ветер пуганул пузатые облака, разогнал их и полого спустился к дороге. Асфальт федеральной трассы был светел и сер - словно застывшая река. По твердой его поверхности волнами шла световая рябь. Упрямый тупоголовый бус настойчиво ломился сквозь полумрак, прожигая его фарами. Ветер разогнался, что есть мочи - и прыгнул вниз, к самой дороге, к сумасшедшей асфальтовой терке, обдирающей щеки. Каменная крошка, катящаяся вдоль дороги вместе с бусом, подпрыгнула и заплясала, отрывисто щелкая. От обочины мела настоящая каменная пурга, колючая и злая. Ветер задержал дыхание и прищурил веки, подбираясь ближе... Колеса буса были огромны и неуклюжи в состоянии покоя, но сейчас, на этой сумасшедшей скорости - они мели, как вентиляторные лопасти. Ветер не смог бы приблизиться к ним, даже если бы захотел - каждое касание стремительной жесткой резины обдирала с его боков квадратный фут невидимой плоти. Он слабел и терял силы, даже находясь рядом сколь-нибудь долго. Поэтому он поднялся повыше, напряг все силы и уровнялся с бусом в скорости, а затем лег на него плашмя - прямо на покатую шершавую крышу. Здесь он смог отдышаться, наконец - на крыше было полным-полно выступов, за которые можно зацепиться... раковины люков и шишковатые шнорхели воздуховодов, скобки и лесенки технических трапов, цепкая щетина антенн... ветер заклубился среди них, подхваченный за брюхо, и улегся ничком...
Даль, неимоверный глубокий простор - проносились мимо него так быстро, что зрение не всегда успевало распознать их знакомые очертания. Они стали слишком стремительны, эти бусы, подумал ветер, терзаясь невнятной, но привычной тоской. Слишком быстры и слишком неутомимы. Я уже сейчас не могу долго с ними соперничать. Меня хватает пока на резкие порывы, но так как они - сутками мчаться вперед - я уже не могу.
Он притих, скорчившись на крыше буса, и стал думать, глядя как меняется нам ним рисунок звезд и облаков. Что же будет дальше? Как будет выглядеть этот все усложняющийся мир, еще через пару поколений? Еще шире и ровнее станут дороги, еще мощнее и стремительнее станут бусы. Да куда уж еще, подумал он и вздохнул - осторожно, чтобы его ненароком не сорвало с крыши. Я больше не самый быстрый на земле, подумал он. Я больше не покровитель путников. Я не могу больше надувать ничьи паруса - они и сами теперь стали столь быстры, что я просто не поспеваю за ними. Еще немного, и мне самому придется брать билет... Погнаться за попутным бусом и оседлать его - я скоро и этого не смогу... От меня ничего теперь не зависит, подумал он. Лишь только - вечно срывать неосторожные шляпы... Какая унылая участь ожидает меня...
Бус птицей вспорхнул на обрывистый гребень и ухнул с него вниз - еще сильнее разгоняясь на спуске. Землистые склоны тесно обступили его справа и слева - поднятой пылью курились пологие вершины. Трудно стало дышать - ветер ухватился покрепче и осторожно прокашлялся. Меня не станет тогда, подумал он. Я - просто исчезну. Быть вечным шляпным игруном - мне не по нутру. Мир сделался слишком мал теперь, слишком тесен. И места под названием Далеко-далеко - не осталось вовсе. Даже пешие путники в него больше не верят. И никто уже не просит попутного ветра. Теперь мне понятно - задуманное никогда не совершается. Даже если ты выдумал чудесную историю, где каждый получает то, что хочет - люди все равно поступят по своему. Люди все равно все испортят.
Он накрепко ухватился за какой-то леер и свесился с крыши, приблизив лицо к темному выпуклому стеклу буса. Этот человек, второе бобовое зерно - был там. Сидел, откинувшись на подголовник сидения и, должно быть, дремал. Пальцы его нервно подрагивали, светлея ногтями. Лицо его выглядело перекошенным - немного подпухала левая щека, там, где ударил его бродячий музыкант. Там должен оставаться синяк - с несильно стиснутый кулак размером - но щеки мазали синие тени и порядком отросшая щетина. Даже сквозь абсолютно гладкое стекло ветер чувствовал их колючую шершавость. Шляпа, которую принес на своей голове растерянный огородник, лежала тут же - на широком подлокотнике кресла.
Ветер вдруг содрогнулся, увидев эту шляпу...
Роберт Вокенен вздрогнул и открыл глаза... Что-то хлопнуло за окном, но он не понял, что именно... Может, какая-то птица, поднимаясь с дороги, не успела увернуться от буса. Ему приходилось видеть такое однажды - короткая черная вспышка, треск перьев, сминаемых в липкий комок, и все... Он моргнул, изгоняя сон из под век. Говорят, раньше птицы десятками погибали на ветровом стекле. Механики этих маленьких придорожных станций наряду с ремонтом занимались тем, что отмывали бусам птичью кровь со лбов. Таскались со швабрами и шапками мыльной пены поверх ведер. Потом это прошло. Может быть, птиц стало меньше, а может быть - они поняли, наконец, что дорога принадлежит не им. Рано или поздно, подумал Роберт Вокенен, каждый должен понять, где ему место. Иначе - закончишь мокрым пятном на ветровом стекле... Он протянул руку и потрогал шляпу за поле... Если ты торговый аналитик - занимайся своим делом. Щека все еще болела и слушалась плохо - дергалась, когда он хотел улыбнуться... А если ты фермер, подумал он, то не суйся в континентальный бус, где едут приличные люди. А если уж тебя пустили внутрь - то сиди тихо, не скули под дверью. Чертовы фермеры, подумал он. Неотесанные пугливые сукины дети. Ему было немного не по себе - вспоминать, как перепугался тот патлатый малый, явно одетый в костюм с чужого плеча, когда Роберт Вокенен спустил на него собак. Бросился прочь, словно его черти глодали за пятки. Этакий перепуганный кролик - отбежал в степь и замер нам. Лежал среди травы - ни жив, ни мертв. Человек всегда делает робким в непривычной обстановке, но этот был - что-то особенное... из ряда вон... И водитель - слишком уж с ним нянчился. Стоило бы ссадить его с маршрута сразу же...
Роберт Вокенен задумался над этой странностью, но мерная качка буса не давала сосредоточиться... Сон опять постепенно наползал ему под веки... Роберт Вокенен не желал более думать о странном неопрятном пассажире, которого рыжий водитель сначала выволок из буса, а потом безуспешно пытался обратно в бус затащить... Чего только не бывает на свете, каких только странностей... Хозяин придорожной лавки, едва не удушивший покупателя галстуком - то же встречается не каждый день. И убийца, копающий яму в лесу... Хватит, - подумал Роберт Вокенен. - Хватит с него странных личностей... Наплевать, что он слабоумный, этот фермер. Как-нибудь найдет дорогу до ближайшей станции, где поймает бус местного направления. Доберется... А слушать всю дорогу эти жуткие завывания под дверью - бр-р-р...
Если бы, твердо сказал себе Роберт Вокенен, я забрел бы на его поле случайно - стал бы он со мной любезничать?... Вряд ли... А еще чего - треснул бы палкой по голове, с него станется... Нет уж, правильно его выставили, подумал он. Все правильно...
Он грубо толкнул шляпу в подломленный фетровый бок - она закачалась на подлокотнике... Шляпу бросил, подумал он невпопад. Не бог весть что за шляпа, конечно... Котелок, какие носили лет двадцать назад. Лучшее, что можно получить за дорожные чеки, подумал он, и рассмеялся собственной шутке - щека задергалась и заёкала...
Тогда он оставил шляпу в покое, откинулся на спинку кресла и стал молча смотреть в окно - там было небо, похожее на перевернутое озеро, и в нем медленно и мутно раскисали тяжелые гипсовые облака...
Опять что-то хлопнуло за окном - что-то тугое, как натянутый парус, но абсолютно невидимое...
Ветер не удержался на крыше, его смело и падая он ударился грудью о дорогу... отскочил от нее, выпрямился и распластался тонкой лентой, пытаясь выровнять свой полет. Набегающая асфальтовая полоса развернула его боком, а потом выкатилась из под него - ветер вынесло в траву на обочине, шваркнуло несколько раз о стволы подвернувшихся осин, а потом он замер... отдыхая на проколовших его стеблях... Это - люди, подумал он, шевелясь так вяло, словно вокруг была душная ночь болотистого юга, а не свежий рассветный сумрак. Хорошо бы, - пожелал он напоследок, - чтобы они не встретились более. Чтобы бус не заметил человека с гитарой, стоящего у обочины - промчался бы мимо, навсегда растащив бобовые зерна по свету. Обочина - это плохое место. Не стоит здесь бобам собираться в тручок...
Он почувствовал, что уже достаточно оправился от падения, и снял свое тело с гибких травяных спиц. Они выпрямились, уколов его напоследок. Отодвинув ближайшие низкие ветки, он освободил небо над собой и мерно повеял в него, поднимаясь все выше и выше, и сворачивая постепенно на северо-запад, подальше от набухающей на горизонте зари, по широкой дуге огибая притихшее картофельное поле с маленьким домом посередине, дверь которого была неправильно-широко распахнута... Человек, понимающий голос растений - все так же лежал около крыльца, уже остывший, уже начавший коченеть... и напрасно протянувшаяся через весь двор картофельная плеть пыталась его разутую ногу...
Ветер отвернулся, чтобы этого не видеть...
Высь качнулась, осыпая с купола редкие тусклые звезды.
Ночь догорела - как короткая, непонятная другим жизнь...
Он еще слышал с высоты, как внизу, у края темного пятна, затарахтел мотором какой-то пробудившийся механизм, как сказала долгое "А-а-а-х..." напрягшаяся в ожидании трава. А потом высота сделалась настолько отвесной и ледяной, что даже такие звуки - уже не имели смысла...






(C) Николайцев Тимофей 2010


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"