Возвращение уходящего - вот настоящая и единственная цель человеческих скитаний.
В глухой, похожей на тюремный карцер каморке - разместился я всего на одну ночь, - три голубых в лунном свете стены и темный, глянцевитый провал окна. Окно такое темное, что кажется бездонной дырой. Особенно заметной и тягостной в окружении бледного сияния стен, белого пятна разобранной постели и мертвенного свечения воды в банке из-под маринованных огурцов. Высаженные заботливыми руками горничной для угождения предыдущему жильцу (кто он был: служащий одного из учреждений, матрос с торгового судна, мелкий торговец, транзитный пассажир или, как я, беззаботный искатель приключений?) в банке благоухают темные подгнивающие фиалки.
"Боги превратили Аттиса в вечнозеленое Древо Жизни, и на крови его выросли фиалки, наполнившие мир дыханием вечной весны..."
Этот непритязательный бытовой пейзаж - типичный номер в типичной провинциальной гостинице - так прост и будничен, что я долго ворочаюсь в постели: мне кажется, что я нахожусь не на своем месте.
У каждого человека имеется не только внутренняя, его собственная, но и внешняя, состоящая из множества окружающих его вещей аура. Она может быть как полезной ему, так и враждебной. Подобно тому, как двуострый меч римского легионера благотворен для него, однако вызывает отрицательные эмоции у волосатого галла или темнокожего мидийца.
Бледные лунные стены, железная кровать, простой стол с клеенчатой скатертью и банка с остро и душно пахнущими цветами - все это - как везде, как было всегда. И вызывает смутное сопротивление, как и все, что окружает меня в жизни.
Лишь луна, высоко стоящая в раме окна, действует успокаивающе. Я на нее смотрел, сидя у окна в нелепой позе ученика, сложившего руки на столе. А затем - лежа в постели в тщетной надежде забыться и уснуть. Ведь я так долго, мучительно долго и страстно находился в пути!
И вот я лежу, вспоминаю, что произошло со мной сегодня, преобразуя внешний мир во внутренний, эгоистично сохраняя в лабиринтах своего Кносса его краски, звуки и запахи. Ибо не бывает внутреннего без внешнего, и оболочкой духа всегда выступает тело. Но разве я думаю и вспоминаю, чтобы сохранить форму? Или же тело, его звучность, крепость и гибкость - лишь первый случайный повод, довольно смутный, за неимением ясного обоснования жалких потуг на возвышенное и совершенное?..
Вот я прикрываю усталые глаза, безмолвный, ничего не слышащий, и воображаю себя Ясоном. Или нет, Одиссеем, спешащим навстречу судьбе. Потому что моя дорога, мой путь так же пролегают по морю.
Быстроходный, напоминающий темным юрким тельцем маленького морского жучка, теплоходик уверенно рассекает зеленовато-пенистые воды Меота. Мой корабль, моя победоносная теорида, несет меня к желанным берегам Тавриды.
Ясон устремлялся в страну колхов за неведомой и прекрасной добычей, он слыл захватчиком, этот мечтавший о Красоте ловкий и свирепый юноша. Потом появился Одиссей. Золотоискатель, потерявший в дебрях жизни свое руно. Мечтавший после своей потери только об одном - о возвращении к пустынным берегам, где родилась его мечта о несбыточном.
Это так прекрасно, возвращаться туда, где тебя уже нет! И вот я стою на корме своей теориды, преодолевая усиливающуюся качку и с силой вцепившись в незнакомую аргонавтам железную дверь. Раз за разом она вырывается из рук, чтобы навсегда захлопнуть за собою пассажирский салон. Это сокровенное место на корабле, где собрались на время трудного перехода мои единомышленники и единоборцы. Мы только что вырвались из тесных, спокойных вод безмятежной утренней гавани, и теперь жадно вдыхаем свежий запах моря и терпкий, сухой дух удаляющейся земли. Там, на горизонте, чужая, иссушенная зноем твердь. И, по мере нашего вторжения в Океан, глинистые берега отступают и темнеют вдали, словно горбы одиноких чудовищ.
Никого нет вокруг, кроме меня, ветра и моря. Голова кружится от могучего, всепоглощающего одиночества. Им пронизан холодный, дрожащий воздух, яркое негреющее солнце и страшный своими угрозами Океан.
Чайки, долго вившиеся над нами в истерике рыбьей охоты, отстали, а потом и вовсе исчезли. Открылась ужасающая своей простотой, ринувшаяся наружу Вечность.
Беспредельность существует не для живых, она - знак и удел мертвых. Потому-то так робко, а потом со все более растущим страхом глядело народонаселение нашего суденышка в мутные, залитые морской слизью иллюминаторы. Потому так тревожно и гулко бился в каждой встревоженной душе страх перед бездной.
Да, здесь я и Одиссей, и Агамемнон, и тысячи иных полуобнаженных древних мореходов, рожденных атлетами-богами и терпеливыми земными женщинами. Бескрайнее одиночество только подтверждает мое божественное происхождение. Ибо нет человека, где царствует стихия, там обитают лишь породившие ее боги...
И многое другое приходит в голову, обвеваемую тугим, соленым ветром.
Вот упорно стремится нам навстречу ржавый плоскодонный сухогруз. И так удивительно разглядывать вблизи его крашенные темной краской борта и белый двухэтажный домик, где сосредоточена система управления кораблем. В его недрах тысячи тонн неведомого груза, а смуглый полуобнаженный матрос на палубе прилежно орудует шваброй. Он выпрямился и долго с непонятной завистью смотрит нам вслед: его путь подходит к концу, а наш только начинается.
Матрос на корабле подобен Тезею, возвращающемуся домой после победы над критским чудовищем, - он пристально всматривается, подставив к глазам ладонь, сначала в меня, а потом в приближающийся берег. И наше суденышко под его вопрошающим взглядом подпрыгивает мелко и самоуверенно, словно жертвенный ягненок.
В море подобные встречи редки и кратки.
И вот уже опять ничего нет позади и впереди нас, не на чем остановиться внезапно оробевшему взгляду. Отчего же так притягивает, заставляет со страшной силой тоски вспоминать и думать о ней эта гудящая, бушующая пустота? Здесь, в четырех стенах, - или в трех, если не считать ночного фиолетового окна с мутной луной, замеревшей в полуночной печали комнаты дешевой припортовой гостиницы, - в утреннем скрипе полов и шмелином гудении просыпающегося пылесоса мне грезится позавчерашняя стихия. Словно там, в бесконечности моря, ветра и неба дан мне слабый знак упования и утешения. Материнское пожелание вечности, одной лишь вечности.
Ее мощное целебное дыхание, дыхание пустоты и простора, с младенческих лет предопределило мою жизнь. Как и жизнь сотен тысяч и миллионов ("сорок сороков" по невразумительному старорусскому исчислению) племен, народов, их мельчайших в буквальном и фигуральном смысле единиц, жалких, суетных, трепещущих в в страхе и надежде...
Мне хочется громко, во всю силу легких и молодой гортани заявить, закричать о себе. Бросить вызов несметным запахам земли, прокричать то ли в знак приветствия, то ли перед последним растворением в вечности: "Смотри, вот я, бесплотная плоть Твоя, - плоть от сомнительной в своей вещественности плоти Воздуха и Воды, - Ничего, ставшее предположительным Чем-то. Возьми меня к себе и накрой своим бесценным покрывалом из света и камня, как Господь покрывает молящегося; хочу воссиять Тобою и превзойти Тебя крепостью своей..."
Сказано-сделано. И пусть луна по-ночному мертва и ослепительна. Под нею, в самом исходе лучезарного сияния, заметен некий округлый купол, синеватая, вознесшаяся к ночному светилу твердь. Она мне говорит: "Собирайся и выходи из своей конуры, своих трех или четырех пугающих мертвой неподвижностью стен. Войди туда, где стены расступятся сами собой, где нет ничго определенного, законченного, симметричного, подобного смерти, противостоящей безумию..."
И вот я, неловкий, робкий, сомневающийся, едва ли не опаздываю на свою первую встречу с Жизнью.
Уже сереет в ночном, по-рассветному молчаливом городе. Вот его длинные каменистые улицы... Запертые лавки, кофейни, магазинчики, вонючие распивочные, армянские шашлычные, татарские чайные... Улица пуста и неказиста, как любая другая улица в любом, древнем или новом, городе ночью. Точнее - под утро, когда не встретишь в грязных переулках жалобно мяукающих бездомных кошек или изможденных чужой страстью дешевых проституток. Бредешь в одиночестве, ориентируясь на угасающий, желтый в предрассветной серости неровный анфас луны и на то высокое и дымное, словно утренний луг, что смутно темнеет и горбится под нею.
Осторожно-воровато обходишь пугающий черной шалашеобразной кровлей откопанный из глубины тясячелетий античный дромос и по залитой лунным светом дороге устремляешься к нимбу луны - одной из ипостасей бога Аттиса - Астарты. Или же вызывавшей ужас у народов Средиземноморья и требующей заглянуть за ее покрывало всех зашедших сюда в поисках смысла жизни богини Кибелы. И всякий заглянувший падает мертвым, потому что не находит там ничего, кроме Пустоты. Пустоты столь очевидной и совершенной, что она смертельно поражает каждого встречного. Или, скажем точнее, того смельчака, что простодушно решил не отказать богине в ее просьбе и сам умерщвляет себя этой очевидностью...
Я поднимаюсь, задыхаясь от быстрой ходьбы, наверх по самому склону открывающегося холма. Спешу, дрожа от возбуждения, к мертвенно-живой богине, в ее холодное, беспощадное лоно. И, по мере приближения к ней, робко, исподволь, а затем все смелее и увереннее вхожу в голубовато-золотой нимб. Отсюда луна кажется бледнее и безрадостней. Кому ничего не требуется - ни жизни, ни сокровенного знания, тот вызывает ужас даже у богов.
Ничего не скрывается за ее мертвым, мучительно-привлекательным сиянием. Все, что мне нужно - наполнить это Ничто чем-то более существенным, чем его гипнотическое свечение. И в то же время я отказываю ему в грубой, не освещенной этим сиянием вещественности...
Наконец, помогая себе руками и цепляясь за чахлые кустики полыни, я с большим усилием взбираюсь на холм. Над ним, над его широкой, мутной равниной горит во все небо лунное сияние. В силу открывающейся перспективы - а любая вершина в мире по мере овладения ею превращается в ровное, почти идеальное плато - она, как и глубокое, подернутое фиолетово-золотистой дымкой небо, кажется шире и безграничнее. Вот оно уподобилось Океану - еще не успели высохнуть от его влажных и терпких прикосновений губы, не улегся в ушах немолчный гул богоподобной стихии, а он уже снова здесь.
Переведя взгляд немного ниже сияющей Астарты, я нахожу, что окружающие ее золотистая и черная сферы блекнут, обретая тусклую серую окраску. А немного спустя - час, полчаса или более? - здесь, на этом древнем акрополе, так жалки часы и минуты! - и вовсе становится светло.
Серый, подернутый белесовато-зеленой полынью священный холм перепоясан белыми и желтыми кучками известняка и песчаника. Это следы бесчисленных и хаотических археологических раскопок. Снова и снова сюда приходят люди, чтобы с помощью случайно обнаруженных черепков удостовериться в собственном бессмертии.
Мне это знание не требуется. Я смертен, и никакая древняя амфора из Пелопонесса, найденная среди руин Пантикапея, не убедит меня в обратном. Речь о другом - о смысле и бессмыслии жизни, о воде и вине, о наслаждении и страдании. И если кому-то требуется продление земных мучений, то я, напротив, ищу радостей среди праха, смерти и забвения...
В неглубокой, аккуратно вырытой яме (ежась от утренней свежести, я легко и беззаботно туда спрыгиваю) - ровная, правильно расчищенная площадка с хорошо сохранившимся бутовым фундаментом. Мысленно вхожу в дом, принадлежавший кому-то - купцу, ремесленнику, воину, слуге знатного господина? - в первом веке новой эры. Эры Иисуса Христа и императора Нерона. Эры, о которой так чудесно повествуют древние мифы, сказания, легенды, исторические книги, драматические произведения, философские трактаты и научные сочинения. Эры, в силу всего вышеизложенного, давно утратившей свой подлинный облик и ставшей грандиознейшим мифом в истории человечества. Пользуются этим мифом все подряд - ученые, деятели культуры, школьники, религиозные вожди и домохозяйки, используя его как сильнодействующий наркотик для истребления присущего всем нам желания сиюминутности. И я - один из этих несчастных счастливцев. Я изнуряю свой дух все новыми и новыми сладостными инъекциями. На мне уже не найти живого места, мои руки исколоты его тонким, жалящим шприцем, ноги распухли от беготни за все новыми и новыми дозами, а душа высохла, как египетские папирус. Ежедневно и еженощно я мечтаю лишь об одном - о свежей порции легкого, восхитительного в своей прозрачности опьянения...
Рядом я вижу еще один бугорок, еще одну свежерасчищенную площадку. Спешу в ее высохшее глинистое нутро, нутро окаменевшей царственной мумии, с той же тупой страстью, с какой взбирался при свете луны на сам акрополь.
С видом утомленного непосильной работой эксгуматора стою на пороге разрытого неведомыми археологами древнего мегарона. Типичный домашний храм, templum in antis, - "храм в антах", посвященный некоему семейному божеству. Даже предположительно не могу сказать, кому именно - родственному мне Аполлону, богине Афине или кому-нибудь еще из сонма обитателей Олимпа.
Чтобы разгадать эту загадку, призываю на помощь мои скудные познания в архитектуре. Этот вот ряд оснований - я угадываю по двум его волнистым этажам коринфский ордер, - ранее сиял великолепной белизной колонн.
Коринфский ордер - самый молодой в античной архитектуре. Следовательно, колонны должны были иметь несколько выпуклый вид - изобретение поздних мастеров, предусмотрительно избавлявших базу от чрезмерных нагрузок, а сами колонны от вспученности и преждевременного разрушения.
И еще: коринфский ордер славен искусным украшением капителей, представлявших сложный рисунок из растительных, а в эпоху позднего Рима еще и животных мотивов. Мое воображение дорисовывает, как бы достраивает то, чего больше не существует, что оставило после себя лишь голую идею. Из идеи родившись, все материальное рано или поздно туда же и возвращается. Так вода никуда не исчезает с поверхности земли, она то взмывает в небо в виде испарений, то проливается на землю дождем или просыпается снегом. И нет конца этому безнадежному в своем размеренном упорстве круговороту...
Ряд едва заметных оснований, размытых, потерявших форму фундамента, некогда образовывал великолепный перистиль - своего рода ограждение и прогулочную аллею, обрамлявшую собственно целлу, храмовое помещение. Что же там было, в этой целле, внутри? Этого я не знаю и не могу знать. Когда об этом задумываешься, наступает что-то вроде умственного ступора: все варианты представляются излишними. Пышность кажется чрезмерной, бедность - нелепой, напыщенность - убогой и оскорбляющей смысл божества, а нарочитая скудость - недостатком воображения. Все, что я в состоянии предположить и против чего не восстает мой разум - это то, что имеется здесь и сегодня - Пустота. Такая же неожиданная и страшная, как под каменным покрывалом богини Кибелы. И это все, что я был способен вообразить. Потом наступило облегчение, как от обильно пролитых слез или извержения оплодотворившего горячее и влажное женское лоно мужского семени.
Я выбираюсь из древнего храма: его тени, предположения на этом скудном, покрытом сухим бурьяном и блеклой травой священном холме. Уже рассвело. Серый утренний воздух, серое небо, мутно-серая, переходящая в туманно-сиреневое сияние гряда холмов Юз-Оба... Узкой полосой прорезалось на востоке алое лезвие зари. Вспыхнуло бледной синевой небо, отчетливо вырисовался розовый овал залива, одного из красивеших в мире, и косой, неподвижный парус на нем. Он ждет меня, этот парус, как могучий корабль царя Микен Агамемнона, готовившегося к возвращению на полузабытую родину - в священные пределы незыблемого, невзирая на бесконечные войны, убийства и мятежи, царства.