Звук, похожий на треск ломающегося под натиском стихии дуба разорвал тишину комнаты. -Ой, кажется, дедуля проснулся. -Беги, внучек, быстрей, помоги дедушке. Муня соскочил со стула и, шоркая стоптанными сандалиями, скрылся в соседней комнате. -Дедуля!? На старинном с круглыми пуфиками диване, на подушке с бархатной бахромой лежала седая плешивая голова. Изборожденная морщинами давно небритая её часть, называемая когда-то лицом выражала наслаждение. Остальное тело по самую шею было закрыто клетчатым с заплатками одеялом. -Шо, Мунечька, опять опоздал? -Да, Бабуль, дедуля целую лужу нафунял. -Что ж он такой нетерпеливый,- бабушка стояла в проеме двери и с упреком смотрела на Чудо конца 19 начала 21 века. Чудо поменял выражение лица и скривил нижнюю губу. Дедушку перенесли на такой же старинный с гнутыми ножками скрипучий стул. -Ну вот, наш теленочек на стуле, - отдышавшись, еле слышно сказала бабушка. -Наш золотой теленочек,- ехидно сказал Муня. Теленочек скривил губу, что означало: "Не давите на мозоль". -Шо у нас на Этот проклятый богом день,- бабушка застыла с мучительным вопросом на лице. Дед снова скривил гуду, на этот раз это означало: "Пора бы заглянуть в мир иной". Допотопный грязно-коричневого цвета телевизор "Рекорд" с закрытым белой салфеткой экраном включался только по команде деда. На телевизоре, будто для устрашения остальных обитателей квартиры стояли выстроенные в ряд шесть слонов. Маленький Муня очень боялся их и несколько раз пытался сбросить, дергая за край салфетки, за что получал подзатыльники от бабы Изи. Включение телевизора напоминало ритуал. Сначала с него по одному, словно боясь разбудить, осторожно снимали слонов. Их также в ряд, чтобы ни нарушить строй и порядок его, выстраивали на комоде. Затем, как в большом театре, раздвигается занавес, сдвигалась в сторону салфетка. Кружева её цеплялись за выпирающие из телевизора металлические штырьки, бывшие когда-то ручками включения и регулировки громкости. Салфетка не желала открывать тайны этого странного, заключенного в огромную коробку непонятного мира. Долгое прогревание телевизора тоже входило в ритуал. Дед следил за этим действом буравя глазом, через приоткрытое веко, и кривил губой, выражая удовольствие. Телевизор показывал только две программы. Со звуком была одна. Но и этого хватало вполне. На третьей минуте трансляции он засыпал, о чем оповещал громкий со свистом храп. Дед не мог ни ходить, ни говорить. Он почти не слышал. Дед мог только храпеть, есть, и кривить губой. Храпел он смачно, ел много, но очень медленно. А еще дед очень громко извещал всех о том, что проснулся. Бабуля его всегда называла дедушкой. Лишь однажды Муня услышал, как она приговаривала "ося, ося" и нежно гладила глубокий, через всю шею шрам деда. Муня не раз интересовался, что это, бабушка отмалчивалась, но однажды прошептала, будто боясь, что кто-то услышит: "Лагеря проклятые". Когда в телевизоре показывали довоенную страну, дед со знанием дела, причисляя себя к репрессированным, кривил губой. Окружающие звали его "жертвой сталинских репрессий". Муня по малолетству не понимал, кому и что жертвовал дед. Как не понимал, что такое "ося", неужели осёл, но боялся об этом спрашивать. Муня знал, что дед до пенсии был управдомом, то есть начальником и очень этим гордился. Он очень хотел, когда вырастет тоже стать начальником, но не хотел, ни кому ничего жертвовать, быть ослом и носить на шее шрам. А еще он не хотел быть скрипачом, пилить струны с утра до обеда, когда ребята гоняют мяч. Он с жадностью смотрел в окно, а бабушка нудно повторяла: "Не будешь играть, станешь осенизатором. Ты хочешь стать осенизатором?" Муне, напротив, очень нравилось это слово. Муня был смышленым мальчиком, он мало что понимал, но все запоминал. Насладившись экскурсией в этот удивительный потусторонний мир, дед начал кривить гуду, что определенно значило: "Пора бы и перекусить". Этих перекусов было штук двадцать на дню. Бабушка обвивала гусиную дедовскую шею слюнявчиком и брала в руки огромную алюминиевую миску. Муне было противно на это смотреть, и он всегда уходил в соседнюю комнату. Из-за занавески доносилось чавканье и бабушкины слова: "Ну, еще ложечку, за Клару Цеткин.... Ну, хватит уже, хватит, да сколько можно. Опять обо.... Деда".
Деда закрыл глаза и начал храпеть. -Подожди дедушка, к нам гости сегодня, сына Адама Каземировича на обед привезут. Не возражай, пожалуйста. Сегодня ведь праздник. Какой праздник был сегодня, никто не знал. Знали только, что прийти могли только в праздники. Козлевич младший был точь-в-точь его отец. Такой же худой и длинный. Так же как и отец, любил технику. Правда, техника не ответила ему взаимностью, переехав однажды резиновыми колесами. С тех пор возили Козлевича в коляске на резиновом ходу. Возили неохотно, кто попало, пока два симпатичных парня не привели к нему тоже калеку, скромного изувеченного войной еврея. Родом еврей был из Одессы. Отца он не знал. Помнил только, как в детстве мать как-то прошептала: "Гордись сын, отец твой великим слепым был". Так и жили они вдвоем. Им кто-то тайно помогал по чуть-чуть, но регулярно. Козлевич приехал с гостинцем. Он подарил бабушке ситечко для заваривания чая. Чай пили с баранками, смачно, с присвистом отпивая с блюдец с голубыми каемочками дымящуюся мутноватую жидкость. Деда поили с ложки. Это ему не нравилось. С ложки присвист почему-то не получался. Он упорно кривил губой. Бабушка, увлеченная разговором с калекой из Одессы, не замечала этого. -Бабуль, - Муня дернул бабушку за подол халата,- дедуля что-то хочет, может "утку" принести. На деда было страшно смотреть. Нижняя губа его изображала молящий вопросительный знак, а верхняя, угрожающий восклицательный. -Родимый,- бабушка посмотрела на другого калеку. - Спой что-нибудь, дедушка очень любит. Младший Козлевич наморщил лоб. Украдкой взглянул на любителя песен. Что могло удовлетворить его? Что могло соответствовать этому возрасту, этому состоянию организма? -Нас бросала молодость в сабельный поход...,- запел Козлевич, шамкая беззубым ртом. Его костлявые сухие пальцы отбивали на лбу деда дробь в такт музыке. Бабушка говорила, что это помогает дедушке сосредоточиться и понять мелодию. На лице деда сначала появилась задумчивость, будто он перебирал в памяти факты своей биографии. Потом его губа вдруг резко скривилась. -Ты что поешь, он же жертва,- бабушка замахала руками, успокаивая деда и пытаясь остановить разошедшегося Козлевича. Теперь уже на лице Козлевича промелькнуло недоумение. Он тоже задумался, вспоминая молодость своего отца. Его рассказы о друзьях. Их автомобильные прогулки, совместный бизнес. Жертвой кажется, был один, дядя Шура. После ареста в трамвае, он выходил из тюрьмы только чтобы сменить портянки. -Боже царя храни,- начал младший Козлевич. Больше ничего антисоветского он не знал. Глаза деда стали влажными, веки закрылись. Он, наверное, вспоминал молодость, город Старгород, теплую до вонючести дворецкую и его, персону, приближенную к императору. Козлевич замолчал, и продолжения гимна он тоже не знал. Пристально посмотрел на деда, перевел взгляд на бабушку и затянул: - А годы летят.... Лебединую песню прервал звон колокольчика. Его сменил стук в дверь. Стук становился все громче и настойчивее. Все поспешили в прихожую. Даже Козлевич с трудом развернул в сторону входной двери свою таратайку. Дверь открылась. На пороге стоял ... Шура Балаганов. Его обрюзглое расплывающееся тело, облаченное в серое драповое пальто поддерживали два аккуратно одетых симпатичных парня. -Ко-ман-дор..., - еле пробормотал Шура. Раздался противный неестественно громкий скрип: скрип старых ссохшихся сапог, немазаной телеги, взводимого курка заржавевшего кольта, скрип двери давно не открываемого потайного хода. Все с испугом обернулись. В комнате, опираясь на венский стул, стоял дед. На его плешивом затылке красовалась фуражка с белым верхом. Слюнявчик лихо обвивал тощую шею. Нижнюю часть тела украшали длинные, до колен сатиновые в мелкий горошек обосанные трусы. Полусогнутые кривые ноги, покрытые длинными седыми волосами, были всунуты в рваные апельсинового цвета шлепанцы. В руке он держал небольшой акушерский саквояж. Шрам на шее великого комбинатора побагровел и из перекошенного с трясущимися губами рта вдруг вывалилось: -Лед тронулся, господа присяжные заседатели. Командовать парадом буду я... С улицы через открытую форточку донеслись финальные аккорды марша "Прощание славянки". Там за окном тоже был какой-то праздник.
Пе.Се. Муня не станет скрипачом и затаит обиду на бабу Изю. Он будет считать себя ребенком с потерянным детством. Когда Муня повзрослеет и в конечном итоге состарится, выйдя на пенсию в должности начальника отдела биологической очистки сточных вод, будет очень любить, вспоминая своего на самом деле прадеда, напевать: "А годы летят, наши годы как птицы летят..."